Два года спустя их насчитывались сотни. На сельскохозяйственной выставке в 1939 году можно было увидеть двухлеток — питомцев Колесника — четырех с лишним метров высоты. Молодые стадийно и по возрасту — их вершина не засохнет в пятьдесят лет, они будут расти веками. Тысячи хозяйств, страдающих от засухи, ветров, оградятся этими тополями от суховеев и черных бурь.
Так удачно завершились злоключения с тополями. История о том, как Колесник перенес свой опыт на плодовые деревья и как поэт Котляревский стихами из «Энеиды» навел его на мысль прославить опошнянскую сливу — отдельная тема для эпопеи, пока еще не написанной.
Судьба Колесника была решена, он остался при институте. Но ни мужество, ни стойкость его, ни страстность в борьбе не пленили так Лысенко, как нечто иное, обнаружившееся в течение испытания. Аспирант умел по нескольку дней обходиться без пищи, спать где и как угодно и даже вовсе не спать, забывать обо всем на свете ради дела. Лысенко сам был таким и достоинства подобного рода высоко ценил.
Что сказали бы вы о художнике, ученом, исследователе, обнародовавшем свой труд, прежде чем законченность его деталей, очарование целого дали ему заслуженное удовлетворение? Не обидно ли видеть свою идею в черновиках, запечатленной торопливой рукой, художественный образ — едва намеченным кистью, без счастливого сознания, что удачное начало будет завершено в интимном уединении лаборатории и кабинета.
Ни одного из своих открытий Лысенко не закончил спокойно, с утешительной мыслью, что сделано все, что ничего прибавить и убавить нельзя. Собственная теория никогда не вставала перед ним законченной, блистая и радуя своей определенностью. Факты, рожденные на делянке, в теплице, смелым взлетом фантазии облекались в гипотезу, чтобы как можно скорее из предмета науки стать практическим приложением к жизни. И теория стадийности и подбора родительских пар обрела смысл и завершение лишь на колхозных полях. Неизменно тяжек был труд, тягостна неизвестность, и награда являлась не скоро.
Чем объяснить такое суровое правило? Что это — причуда? Нелюбовь к кропотливой отделке деталей?
Ни то, ни другое. Таково своеобразие его логики, удивительная особенность ее. Заключения, сделанные в тепличной обстановке, не могут двигать его мысль вперед. Он должен увидеть результаты в естественных условиях полей, именно там обнаружатся ошибки, станет видимым то, что до сих пор было лишь ощутимо. Только зримое оплодотворяет его мозг.
На одном из совещаний он так объяснил эту связь между тем, что творится в теплице, и ответом, которого он ждет от практиков полей:
— Меня тут называли учителем по сельскому хозяйству. Я с этим не согласен. Я думаю, что все мы учимся коллективно: вы у меня, а я у вас.
Вот почему он спешит отдать людям свое открытие. Так он развяжет свою мысль, скованную сомнением, даст ей рождать смелые гипотезы на твердом фундаменте опыта.
И еще одна причина определяет эту поспешность.
Едва новая идея возникла, ее обгоняет тревожная мысль, что надо работать, не теряя минуты, чтобы не был упущен ближайший посев, подготовка к уборке, пахота. Нельзя допустить, чтобы нужное дело по случайным причинам не было использовано сейчас. Новое усовершенствование может дать тысячи центнеров добра. Все зависит от того, будет ли это улучшение введено как можно скорей. Дел много, времени мало, но бросать на ветер миллионы он никому не позволит. Подстегиваемый мыслью о гибнущих богатствах, он не даст покоя ни себе, ни другим.
— Мы не успеем, Трофим Денисович, — говорят ему, — учтите все трудности.
— Я не признаю трудностей. Все зависит от нас.
— Мы многого не знаем еще, — заметит другой, — с этим надо считаться.
— В жизни больше неизвестного, — ответит он, — чем известного. Из этого не следует, что все неизвестное в данный момент надо знать.
Потянутся трудные дни настойчивых экспериментов, успехов и неудач. То, что казалось до того неуязвимым, вдруг рухнет, а ничтожный довод вырастет в строгую истину.
— У меня записаны ваши объяснения, — скажет ему помощник, — вы прежде утверждали другое.
— Как так прежде? Вчера? — удивляется ученый. — Для «вчера» это верно, не отрицаю.
Так, снедаемый желанием скорее осуществить на полях то, что добыто в теплице, чтобы с новыми мыслями двинуться дальше, и терзаемый мыслью о благах, которые могут быть потеряны из-за промедления, он будет ночи проводить в напряженном раздумье.
Была зима 1936 года.
Институт выводил новый сорт хлопчатника, искал средство насытить хлопчатником страну. Миновало время, когда великая держава, богатая солнечным теплом и поливными полями, ввозила хлопок со стороны. В долине Вахши в Таджикистане были заложены плантации длинноволокнистого египетского хлопка. «Египтянин» прекрасно прижился. Хлопководство распространилось по Украине, Крыму и Азовско-Черноморскому краю.
В 1934 году площадь посевов хлопка в три раза выросла сравнительно с довоенным, 1913 годом. Текстильные фабрики были полностью обеспечены отечественным сырьем.
Молодое хлопководство, однако, не могло похвастать высокими урожаями. Сеяли много, а снимали меньше, чем следовало. Изучением этих причин и занялся Лысенко.
В теплицах шла горячая работа, в вазонах выращивали растения с тем, чтобы к весне собрать семена для посева. До известного момента хлопчатник развивался нормально, затем, следуя предсказаниям науки, сбрасывал цветы и бутоны, не оставляя сомнения у экспериментатора, что семян у него не будет. На этот счет у специалистов были две точки зрения.
— Бутоны и завязи опадают в теплице, — уверенно говорили одни, — потому, что растению нехватает влаги.
— Ничего подобного, — не менее уверенно возражали другие, — бутоны и завязи потому опадают в теплице, что растение страдает от излишка влаги.
Неудача была очевидна, опыты, проделанные в течение года, не удастся проверить на практике: не будет семян.
Среди тысяч кустов глаз Лысенко отличил три удачных растения и тут же открыл причину их благополучия. У них были случайно отломлены вершинки. Он так и полагал: верхушка слишком много поглощает питания, и его нехватает для будущих семян. Ученый обламывает вершинки у хлопчатника и дает ему возможность питать цветы и бутоны. Вопрос разрешен, семена теперь будут. Помощники спокойно закончат свое дело.
Не надо обольщаться. Лысенко не ищет покоя и никого не намерен испытывать им. Он на следующий же день обращается к сотрудникам с такими примерно словами:
— Мы научились чеканить хлопчатник в теплицах и сохранять таким образом бутоны. Неужели мы ограничимся этим?
Никто не думает ограничиваться, опыт со временем будет изучен и непременно расширен.
— Можем ли мы допустить, чтоб половина урожая полевого хлопка у нас пропадала?
Конечно, нет, они не допустят. У них прекрасное средство покончить с этой бедой.
— И отлично, — говорит им ученый. — Мы должны спасти урожай нынешнего года. До лета у нас много времени, успеем.
Позвольте, как это понять? На улице шумят ручьи, так ли далеко до лета?
— Что же вы предлагаете, — спрашивают его, — без проверочных опытов начинать чеканку на полях?
Лысенко качает головой: нет, нет, без проверки нельзя.
— Одно дело — оранжерея, — возражает он, — а другое — хозяйство. То, что мы сейчас предлагаем, не применялось еще никогда, и мы обязаны этот опыт проверить.
Вот и прекрасно, они высеют хлопок у себя в институте и будут на делянках чеканить его. Использовать это лето, конечно, не удастся. Лысенко учил их быть осмотрительными, осторожно переносить свои теории в жизнь.
— Мы не вправе спешить с непроверенными теориями, — объясняет он им, — но не можем и откладывать нашу помощь полям. Никто нам не позволит губить тысячи центнеров хлопка. Нельзя забывать, что опадающие коробочки несут в себе дорогое волокно. Через месяц-полтора мы должны быть готовы проводить чеканку в широком масштабе.
Они привыкли уже к его манере задавать загадки, но эту, кажется, он сам не разрешит.
Лысенко больше словом не обмолвился, все было им рассчитано. Он нашел способ проверить чеканку на хлопковых полях и не упустить урожая. Никто не знает, как трудно было найти этот выход. Целая ночь прошла в размышлениях, и только к утру явилась счастливая мысль:
— Нам самим не управиться, будь нас даже сто человек. Нужна помощь извне. Сегодня же мы организуем курсы, подготовим инструкторов. Сами научимся чеканить хлопчатник, агрономов обучим, заведующих хатами-лабораториями, бригадиров и звеньевых.
Это был потрясающий план. Десятки тысяч исследователей из бригадиров и звеньевых должны были проверить у себя на полях действенность чеканки. В течение двух-трех недель, между временем появления первого и пятого бутона, каждый из участников опыта будет обламывать вершинки на сотне кустов, чтобы убедиться, укрепляются ли оттого бутоны. Результаты подскажут, перейти ли к чеканке всего урожая или совсем отказаться от нее. Семьдесят пять тысяч гектаров запроектировал Лысенко обслужить штатом своего института. К этому эксперименту как нельзя лучше подходят мужественные слова Галилея: «Измеряй все измеримое и делай неизмеримое также измеримым».
Здесь автор позволит себе короткую паузу, чтобы представить читателю неистового Авакьяна, или, как его называли в Одессе, «Океана».
Они познакомились впервые в 1934 году. Аспирант Ленинградского института приехал в Одессу повидать известного Лысенко, о котором, слышал так много. Они весь день провели в разговорах. Один охотно рассказывал, другой жадно слушал, стараясь как можно больше запомнить. Через год они снова увиделись, но за этот срок произошло любопытное событие, в котором известную роль сыграла их прежняя встреча. Один из ученых, сотоварищ Авакьяна по институту, поставил себе целью опровергнуть учение Лысенко. Он берется яровизировать и разъяровизировать растение, вызывая этот процесс самыми разнообразными средствами: усиленным и недостаточным освещением злаков, воздействием холода, а также и тепла. Он докажет, что стадийность — досужая фантазия Лысенко.
Опыт был проведен. Об эксперименте заговорили, как о крупном событии. Именно в этот момент на страницах журнала «Яровизация» появилась статья Авакьяна. Он развенчивал опыт с поразительным знанием подробностей, вскрывал погрешность за погрешностью в методике исследования, как будто подсмотрел их из-за спины экспериментатора. От кажущегося успеха ничего не осталось, все было разрушено до конца. Мог ли экспериментатор догадаться, что Авакьян глаз не сводил с его работы, повторяя за ним каждую манипуляцию, чтобы разгласить потом на весь мир его ошибки.
Курьезам и водевилям полагается веселая развязка. Институт, присудивший ученую степень экспериментатору, дал такую же награду Авакьяну. Отрицание и утверждение одной и той же теории были одинаково отмечены.
Таково было вступление.
— Умеете вы ухаживать за хлопчатником? — спросил Лысенко своего нового помощника.
— Да, я был два года агрономом.
Из короткого разговора ассистент узнал, чего именно от него ждут. Ему поручалось разработать приемы чеканки, сделать технику легкой и доступной для каждого, изучить, как и когда надо начинать эту малоизвестную процедуру, и, разумеется, учесть особенности условий Украины, Кавказа и Крыма. В некоторых случаях поломка вершинки приводит к буйному росту бесполезных побегов. Как предотвратить такого рода зло? Выяснить попутно, как реагирует хлопчатник на чеканку в различных условиях среды. Все это надо было разрешить в два-три месяца, ни в коем случае не позже. Предполагалось, что ассистенты будут участвовать в организации курсов, в занятиях со звеньевыми и бригадирами, в подготовке сотрудников института, агрономов и штатов селекционных станций. Работы было достаточно, чтобы перегрузить научное учреждение со штатом в сто ассистентов.
Так начались неистовые дела Авакьяна.
Он в тысячах вазонов высеивает хлопковые зерна, создает климаты и почвы, разнообразию которых могла бы позавидовать природа. Тысячи жизней у него на учете, в полевом журнале ведутся тысячи «куррикулюм витэ». На растениях будут изучаться приемы чеканки, бригадиры и звеньевые таким образом усвоят практический курс. Медлить нельзя, хлопчатник в поле не скоро еще созреет, а людей подготовить надо сейчас.
Так как дел много, а времени мало, Авакьян уплотняет каждую минуту и бесконечно растягивает свой день. Ассистент обнаруживает привычку вставать поздно ночью с постели, долго бродить по теплице и возвращаться к рассвету домой. Он отказывается что-либо видеть и слышать помимо того, что имеет отношение к хлопчатнику. Таков талант: он строг и беспощаден. Когда выгоды этой системы сказались, Авакьян сделал следующий шаг — наложил на свои уста печать сурового молчания и то же самое попытался навязать другим. Что еще, в сущности, так мешает работе, как речь? Разве слово способно заменить собой дело?
Тут надо оговориться, что Авакьян никогда не любил многословия, опасался дебатов, тостов, филиппик. Ему явно нехватало того, что принято считать красноречием. Как бы там ни было, но в это трудное время он даже отказался от своего любимого слова «вещички». И дома, и в институте — одна лишь мысль о чеканке, о хлопчатнике, вазоны которого заполняют стеллажи теплицы, окна и кухню скромной квартиры, где жил Авакьян. Хлопок вытеснял его из собственной жизни.
Лысенко являлся в теплицу, долго разглядывал растения, словно читал по их виду, как по книге, и заводил с ассистентом разговор. Они стояли друг против друга, усталые, измученные напряженным трудом: один худой, с глубоко запавшими глазами, другой — плотный, приземистый, с пламенеющим взглядом. Они говорили по-русски: один с украинским выговором, другой с армянским. Но не поэтому было трудно их понять. Они объяснялись намеками, понимали с полуслова друг друга, как это бывает, когда два сердца живут одним чувством и помыслом.
Лысенко не давал покоя ни себе, ни другим. Он поднял на ноги весь институт. Все, от мала до велика, трудились на благо хлопковых полей. Многим было нелегко, подчас очень трудно, но не бросать же из-за этого дела.
— Если на фабриках и в колхозах, — говорил Лысенко, — сегодняшний рабочий заменяет пятерых вчерашних, почему должна быть исключением наука?
Солидные люди пытались ссылаться на свою специальность. Помилуйте, у него диплом и десятки печатных трудов, как можно загружать его черной работой?
Оказывается, шеф не признает специальностей в таких важных случаях.
— Ничего, ничего, — утешал он почтенных ученых, — работа принесет вам огромную пользу.
Сам он делает все, не гнушается ничем: обучает и учится, пишет инструкции, брошюры, обращения, разрабатывает планы и снова переделывает их. Только что выяснились новые факты, надо внести это в инструкцию. Тираж уже готов? Что же, придется перепечатать. В десятый уже раз? Так ли уж важно, в какой именно раз? Он бракует брошюру, претерпевшую семнадцать редакций, и приказывает заново печатать ее.
— Что значит «чеканить после четвертого или пятого бутона»? Звеньевая спросит, когда же именно, после четвертого или пятого бутона?
Кучка людей в несколько недель обучила чеканке восемнадцать тысяч бригадиров, звеньевых и агрономов, распространив свою деятельность на Крым, Украину и Черноморские районы. Пока семинары обучали звеньевых, Авакьян тем временем разрабатывал предмет обучения — метод чеканки. Каждый день приносил ему какую-нибудь новость, очередное дополнение к процедуре обламывания вершинки куста. Он спешил с ней к Лысенко, а оттуда на семинар к бригадирам и звеньевым. Те, которые прошли уже курс и успели уехать, получали эту новость по почте. Все без исключения должны ее знать.
Едва первые бутоны появились на хлопковых кустах, сотрудники института в полном составе — от технического сотрудника до ученого, — оснащенные инструкциями, рассыпались по полям в помощь армии исследователей. У каждого свой район, свое дело, только Колесник — фельдъегерь Лысенко — носится из области в область, засыпает институт телеграммами и письмами. Донесения об успехах сменяются тревогой, призывами о помощи. Колеснику сообщают о переменах, о новых измышлениях Авакьяна, поручают, приказывают и ждут очередных сообщений. Важные вести от него пойдут дальше — к агрономам, селекционерам, к мужественной армии бригадиров и звеньевых.
Уехал и Лысенко. Институт обезлюдел. Один лишь Авакьян еще на посту: ломает вершинки хлопчатника, ищет из тысячи способов наиболее быстрый и легкий.
Удивительное путешествие проделал в то время Лысенко. Он носился на фордике по хлопковым полям из колхоза в колхоз. Завидев издали звеньевую, ученый спешил на участок проверить ее работу, дать ей новые указания и вручить свеженькую инструкцию. Да, да, теперь это делается немного иначе. Вчера тут было сказано другое. Для «вчера» это было правильно, а сегодня никуда не годится. Пока машина несется в соседний колхоз, он перебирает в памяти все, что заметил и слышал от бригадиров, специалистов и практиков, и тут же принимает новые решения. Так он убеждается, что не только вершинка, но и боковые побеги мешают развитию бутонов. Они поглощают питание, необходимое для цветов и семян.
Обязательно, обязательно их удалять. С такими вещами не медлят. И он мчится на фордике к ближайшему телеграфу, срочно шлет телеграммы во все концы Украины, Кавказа и Крыма, готов кричать на весь мир, что боковые побеги — великое зло. За телеграммами понесутся статьи для печати, написанные тут же, на ходу. В них будет сказано, что «вчера» миновало, сегодня у него новые факты: боковые побеги — враги хлопковых полей. Пройдет время — и он найдет другое решение. На этот раз у него средство упростить процедуру чеканки: одним движением свернуть хлопчатнику голову и заодно охватить боковые побеги. Какая экономия времени и сил!
В пути бывали и другие заботы. Однажды Колесник настиг Лысенко под самым Херсоном и поторопился ему донести, что один из сотрудников опытной станции распространяет молву, будто чеканка приводит к заражению гомозом.
— Как вы сказали, — переспросил его ученый, — гомозом?
Он что-то припоминает. Это болезнь листьев и стеблей. На них появляются подтеки и пятна. Волокно склеивается и загнивает в коробочках.
Лысенко спешит разыскать агронома, ему крайне важно увидеть его.
— Говорили вы, что чеканка приводит к заражению гомозом? — спрашивает он сотрудника опытной станции.
Пусть тот не поймет его превратно, ему нужна консультация, обычный товарищеский совет.
— Да, говорил, — не отказывается тот.
— Объясните мне, пожалуйста, я вас прошу. Говорите откровенно, я просто мало знаю эту болезнь.
Научный сотрудник не заставляет просить себя и выкладывает все, что знает. Ученый внимательно слушает, просит еще и еще рассказать, задает вопросы и что-то обдумывает.
— Вот и отлично, — доволен Лысенко, — институт оплатит стоимость посева, а вы организуйте заражение хлопка гомозом. Мобилизуйте любые средства, даю вам день на подготовку.
Колхоз будет предупрежден, что гектар хлопчатника отводится для эксперимента и сотруднику опытной станции дозволено делать все, что тот найдет нужным.
Лысенко действительно мог опасаться, что гомоз испортит его планы, но когда ему объяснили сущность болезни, она ему была не страшна.
— Нет, я не берусь, — поспешил агроном отклонить предложение, — я объяснял, как происходит обычно, но ведь бывает и по-другому.
Между тем Авакьян, снедаемый опасениями, что звеньевые и бригадиры не так его поняли и безбожно напутают на полях, оставляет институт и пускается в путь.
Тяжкие испытания поджидали ассистента на каждом шагу. Они омрачали его жизнь, навевая скорбную мысль, что все рушится, гибнет, труды пошли прахом. Взгляните на это обойденное поле, никто не позаботится о нем, никому оно не нужно. Ни одна вершинка не обломана, побеги растут, как чертополох. В другом месте не лучше: нерадивые руки усеяли землю бутонами, погибло столько добра. Спутать боковые побеги с бутонами — нет, до чего же несовершенен род человеческий!
Ассистент не мог бы сказать, сколько колхозов и районов он объездил тогда. Он появлялся внезапно за спиной звеньевых, чтобы криком возмущения протестовать против ложного истолкования инструкции, Раздраженный и злой, он бросался искать агронома, сурово отчитывал его и сам становился чеканить.
Неспокойные люди одинаково достойны зависти и сожаления. На них обрушиваются несчастья, но им достаются и великие радости. Семьдесят тысяч центнеров хлопка подарил Лысенко в то лето стране. Не всякому счастливцу подобная щедрость под силу. А какое счастье уметь преподносить такие подарки!
Надо быть справедливым. Чеканка растений была известна и до Лысенко. Почему ее не применяли на полях, нетрудно догадаться: у одного ученого чеканка повышала урожайность, а у другого — наоборот. Никто не мог привлечь к испытанию двадцать тысяч звеньевых и агрономов, проверить опыт в различных условиях и в разнообразной естественной среде, как это сделал Лысенко.
Надо ли добавить в довершение истории, что ученый полюбил своего ассистента — неистового Авакьяна. И понятно, почему. Мог ли Лысенко отнестись к нему иначе — ведь он сам был такой же неистовый.
Тревога Авакьяна была напрасной: армия исследователей управилась, она же произвела учет хлопка с чеканеных и нечеканеных полей, чтобы выяснить чистую прибыль. Звеньевые не забыли ни школу, где их учили чеканить, ни замечательного учителя своего.
«Товарищу Лисенко, — писала одна из них ему, — як бы ви приiхали та подивилися, скiльки на хлопку коробочок, та якi саме коробочки, як курина крашанка, нiбито взяв хтось та насыпав на кущи з миски… Я маю такий хлопок, якого нiколо ще не було, да такi здоровi коробочки, таке волокно в них, як шовк. В прошлому роцi хлопок був нечеканений, маса бутонiв спадала, на чеканеному нi один бутон не впав. Товарищу Лисенко, ви не повiрите, коли вам сказати, що на кущах до 60 коробочок. Ну, я думаю, ви повiрите, з тим до свiданiя…»
«Благодарим вас, товарищ Лысенко, — писали другие, — что вы выдумали чеканить хлопок. И приветствуем мы вас, земляка нашего, из наших мужиков академика…»
Эти простодушные выражения восхищения многочисленны. Они идут со всех концов великой страны. Бригадиры и звеньевые, колхозники-опытники шлют ему деревенские поклоны, благодарят за письма, обращаются, как к близкому человеку:
«Прочла ваше письмо, — пишет ему звеньевая из далекого колхоза, — прочла с большим волнением. Получить от вас письма не имела мечты и не ожидала…»
«Мой год рождения 1876, — начинает письмо увлеченный своей работой опытник-старец. — Несмотря на мои годы, я тоже люблю сельское хозяйство, потому что весь век стою на нем…»
Воочию убеждаясь в силе науки, вторгающейся на колхозные поля, деревенские корреспонденты Лысенко почтительно величают его своим учителем и наставником. Со скромным достоинством отвечает на это ученый:
— В вашей стране, имея способность и желание, нетрудно стать ученым. Сама советская жизнь заставляет становиться в той или иной степени ученым. У нас очень трудно и даже невозможно провести резкую грань между ученым и неученым. Каждый сознательный участник колхозно-совхозного строительства является в той или иной степени представителем агронауки. В этом сила советской науки, сила каждого советского ученого. Путь, который привел меня к науке, — обычный, достижимый для любого гражданина Советского Союза.
Повесть о том, как учение Найта, Сажрэ, Нодэна и Дарвина приписали безвестному монаху, как великую истину обратили против ее же творца и, наконец, как ветхое знамя подняли из праха и вновь вознесли, имеет свое продолжение. Автор не уверен, по силам ли читателю после всех перипетий и событий последовать за ним в трудный путь, туда, где рука чернокнижника колдует греческими и латинскими знаками, словами, мучительными для человека..
Это не темное логово в подземелье алхимика с таинственными надписями на прокопченных стенах. Здесь светло и просторно, ученые в белых халатах сидят за микроскопом, радуют мир бессмертными делами. Тут постигают тайну рождения жизни, познают законы развития и размножения. Вот перед нами под стеклом микроскопа проходит начальная стадия созидания: деление оплодотворенной яйцеклетки. В пузырьке, называемом ядром, медленно скапливаются разрозненные точечки — зерна; они вытягиваются в нити, укорачиваются, утолщаются и становятся похожими на загадочных бактерий. Это хромозомы. Вот они линией легли одна за другой и расщепляются вдоль на половинки. Половинки расходятся, отступают друг от друга, и клетку точно перетягивает невидимый пояс. Он ближе и ближе сводит стенки между собой, пока из одной клетки не образуются две, обе с одинаковым числом хромозом. Пройдет немного времени, и хромозомы исчезнут, чтобы при следующем делении возникнуть вновь нитями и проделать свою метаморфозу. Так жизнь, порождая другую, отдает ей часть своих телец. Когда организм созреет, в каждой клетке его тела: печени, легких, лепестке и листочке, — всюду, где идет рост и развитие, повторится та же картина, с той лишь разницей, что в созревшем яйце и сперматозоиде число хромозом будет в два раза меньше, чем в остальных. Природа как бы разделила эти тельца, чтобы при половом сочетании снова их слить. И по числу, и по форме хромозомы каждого вида различны. У человека и мартышки их сорок восемь, у мягкой пшеницы — сорок два, у некоторых рачков — сто шестьдесят восемь. Ученый любезно дополнит свои объяснения, что в этих тельцах заложены все наследственные свойства организмов.
Зададим ученому несколько вопросов:
— Если в хромозомах заключено прошлое и будущее всего живого на свете, почему же они являются нашему взору только во время деления клетки и вслед за тем растворяются?
Оказывается, из всего многообразия клетки лишь та ничтожная часть ее доступна нашему взору, которую мы научились окрашивать. Кажущееся возникновение и распадение хромозом на самом деле лишь моменты оседания и растворения краски на них, отчего они становятся видимыми. Иначе говоря, свойства наследственности приписываются тельцам, устойчивость которых сомнительна, строение неизвестно, и единственно достоверно, что временами мы их различаем…
— А всегда ли процесс расщепления хромозом порождает новую жизнь?
Любопытный ответ: далеко не всегда. Известны случаи, когда при этом клетка не делится. Ученый расскажет и о многом другом. Так, если разрезать яйцо на две части и дать мужским клеткам оплодотворить их, из двух половинок возникнут два организма, хотя бы в одной из половинок не было ни ядра, ни хромозом. Половинное число их, привнесенное мужской стороной, достаточно для передачи видовых свойств. Из одного лишь яйца без участия мужских клеток развиваются также трутни, коловратки и многие тли. Ястребинка, причинившая Менделю столько огорчений, размножается тем же путем. Не менее нормальным будет организм, который зародится от трех-четырех мужских клеток. Лишние наборы хромозом так же мало мешают образованию жизни, как и половина естественной нормы. Из сорока восьми хромозом природа одинаково дарит человеку одного ребенка и близнецов. Есть, наконец, организмы, вовсе лишенные ядра. Некоторые бактерии и водоросли сохраняют свойства своего вида и без всемогущих хромозом.
— И все-таки хромозомы, — скажет нам ученый, — единственные носители наследственных свойств. Их изменение влияет на отдельные признаки и на весь организм. Лишнее тельце или недостаток одного приводит к закономерным уродствам. «Спорт» отличается от своих соплеменников числом и строением хромозом.
Предположим, что это так, но где уверенность в том, что изменения, наблюдаемые под микроскопом, — непосредственный отзвук перемен, происшедших в организме? Где гарантия, что это не отголосок некоей деятельности всей клетки в целом? Судить о реакции в ткани лишь по тому, что творится на окрашенной частице ее, равносильно тому, что судить о городе по развевающемуся на его ратуше флагу.
На этой основе, столь же мало бесспорной и убедительной, как церковное таинство, возвели здание наследственности. Ее носительницей была признана некая сущность, именуемая геном, о которой трудно что-либо сообщить.
Она невидима и неощутима, хотя неизменно присутствует в клетке. Безначальная и бессмертная, она развивается не из родительской плоти, а из одного с ним источника, теряющегося в прошлом, чтобы пребывать в поколениях вида. Физико-химическая природа ее никому не известна, хотя общепризнано, что ей свойственен рост и размножение путями, скрытыми от человека. Она не подвержена влиянию внешней среды и закону смертных — обмену веществ. Подобно всем категориям, вечным и непостижимым, она изменяется раз в тысячи лет. Как происходит эта метаморфоза и в силу чего, до сих пор неясно. Число генов у каждого вида определяется тысячами, но сколько их в действительности, знать, конечно, никому не дано. Думают, что гены едины и недробимы, но некоторые верят, что за этой некоей сущностью скрываются еще более недосягаемые для нас величины.
Власть генов не знает границ. «Красивы ли мы, — объясняет знаменитый ученый, — безобразны ли, сохраняем ли долго волосы на голове или рано лысеем; коротка или длинна наша жизнь: свойственен ли нам оптимизм или глубоко мрачный взгляд на явления жизни; обладаем ли духовными дарами или только преклоняемся перед талантами других, — зависит не от нас и не от нашей воли, а от состава и строения ничтожных наследственных генов, некогда сокрытых в половых клетках, из слияния которых мы произошли…»
Все заранее предрешено, таков якобы жребий и рок живущего на бренной земле.
Гены всеведущи и вездесущи, — настаивают генетики. — Нет признака или свойства в живом организме, которым бы они не управляли. Есть гены молочности, рогатости и безрогости, жирности и пегости, длинных и коротких ушей. Ген серой окраски присутствует во всех клетках, но по совершенно необъяснимым причинам проявляется не везде. Иное дело серебристость: она зависит от генов, которые либо создают ее, либо, наоборот, не развивают. Есть ген безволосости, в присутствии которого не растет тонкий волос, ген курчавости и мозговой грыжи, ген холки и хвоста. При скрещивании домашних свинок с некоторыми дикими видами наблюдалось проявление удивительного гена. Он одним лишь своим присутствием мешал развитию вихрастости у поросят. Есть опасные гены, их немало у животных и у растений. Они снижают жизнеспособность и приносят гибель организму.
Такова сила, стоящая над жизнью, таков ее тиран. Один из генетиков рассчитал, как ничтожно человеческое величие в сравнении с силой, опекающей его.
«Допустим, — писал он, — нам удалось бы собрать все яйцеклетки, из которых должно явиться грядущее поколение людей. Они заняли бы примерно не больше четверти ведра. Тут был бы концентрат всего человечества с индивидуальными свойствами каждого, от идиота до Наполеона. И особенность носа, и печени, свои определенные клеточки мозга, форма ресниц, отпечатки пальцев и характерная подробность каждого органа. Но наследственные свойства одинаково передаются через сперму, как через яйцо. Таким образом, живчики могли бы олицетворять будущий мир людей. А что значит миллиард семьсот миллионов спермий? Они вмещаются в пилюлю с горошину. Из этого материала разовьется со временем гордое поколение людей. Они выстроят бессчетное количество городов, осушат реки и размножатся до пределов вселенной».
Такова власть генов — вершителей судеб всего живого на свете.
Кто же открыл людям этот мир? Как удалось заглянуть в процессы наследственности в течение каких-нибудь трех десятилетий? Ведь жизнь человека и тополя, слона и акулы длится по многу лет. Чтобы проследить размножение у поколений животных и растений, понадобились бы тысячелетия.
Отдадим дань справедливости генетикам: они отвергли долгий путь ожиданий, нашли творение природы с достоинствами, необходимыми для эксперимента, превосходящими человека и тополя, слона и акулу. Это мушка дрозофила — обитательница садов. Три поколения потомства приносит она в месяц, тридцать шесть — в году. Крошечная и нетребовательная, она как бы создана для экспериментов. В килограмме ее наберется целый миллион, содержание обходится в гроши, пристанищем ей служит склянка на полочке. А какие возможности для наблюдения! От формы с темнокрасными глазами выводят потомство с белоснежными, выращивают невиданных созданий. Количество питания определит, будет ли это мушка нормального размера или в два раза больше. Отбор дает мушек, не летающих на огонь, как их соплеменники, мушек с продолжительностью жизни в месяц или два, потомство целиком из самцов или самок. Можно вывести мушек типа «самка-самец» — правая половина ее женского пола, а левая — мужского.
Чудесная идея! Чего только не откроешь в этом беге поколений, когда природа невольно обнажает механизм изменчивости. Вот где, казалось бы, искать тайны рождения и наследственности.
Удивительны пути человеческой логики! Именно здесь родилась теория генов, бесплодный привесок к законам отбора в природе. Истина, оказывается, не в том, что творили руки исследователя, порождавшие расы, неведомые миру создания, а в невидимых генах, определявших эту возможность.
Генетики не исследуют законов наследственности на поле, в огороде, за плугом, с лопатой в руках. Они создают свои теории у баночки с мушками, у микроскопа, где жизнь под стеклом глядит нелепо преувеличенной. Они творят свое дело спокойно и холодно. Здесь всевышнего не упоминают, но он незримо витает в образе монаха Менделя, чей символ веры никто переступить не посмеет. Только с именем его на устах, с клятвой верности его нерушимым принципам является в свет новая идея, начинается и завершается труд.
Что общего, казалось, между учением Менделя и современной генетикой? Они исходят как будто из различных идей.
Учение Менделя, утверждают генетики, не поколеблено. Некоторые перемены в теории только углубили ее. То, что раньше обозначалось понятием признака, наследственным качеством, следует попросту считать геном. Признаки вообще не наследуются, они только отражают сложные отношения генов между собой. У гибридов второго поколения действительно наблюдаются различные свойства родителей. Но это расщепление не признаков, а генов. Мендель утверждал, что каждое свойство передается потомству независимо. Цвет дыни не связан с формой ее и может самостоятельно перейти к любому потомку… Заблуждение, конечно, просто-напросто — ошибка. Наследственные факторы — гены — сцеплены и связаны между собой, стало быть, не свободны и не независимы. Какой-нибудь ген синих глаз может с собой потянуть ген курчавости или плешивости, ген хохолка принесет ген мозговой грыжи… Нуждается в толковании и закон доминирования. Не окраска передается потомству, как ошибочно думал монах, а ген. Осиливая одних и отступая пред другими, он то доминирует, то уступает свое превосходство.
После всех этих исправлений генетики все еще считают датой рождения своей науки первый год нашего века, когда Корренс, де Фриз и Чермак открыли произведения забытого монаха..
Усилия генетиков не послужили на пользу науке. Генетический анализ домашних животных не завершен до сих пор, и когда изучено будет многообразие их генов, предсказать невозможно. Лучше исследованы кролик и курица, однако размножение первых и яйценоскость вторых еще не направляются генетикой. На шестом генетическом конгрессе в Америке прославленный ученый с горечью заметил, что из всех растений мира кукуруза изучена лучше всего. Она может в этом отношении поспорить с мухой дрозофилой — обитательницей садов. Триста генов кукурузы занесены на карту ее хромозомов, выяснено сцепление, двойные и тройные перекресты, а проблемы засухоустойчивости, урожайности и иммунитета против болезней нисколько не разрешены.
Теперь уже известно, что задержало движение генетики, какое новое препятствие встало перед ней. Помешали, оказывается, условия внешней среды. Они спутали все карты генетики, значительно усложнили ее. Выяснилось, например, что доминирование отцовского или материнского типа у гибридов зависит от температуры, окружающей зародыш. Количество щелочей и кислот в морских водоемах меняет процесс гибридизации. Среда оказывает на животных огромное влияние. Размеры овцы, количество шерсти и мяса внутри той же породы зависит от пищи, климата и почвы. Ген брюшка неправильной формы у дрозофилы не проявляет себя, если мушку кормить сухой пищей. Ученые экспериментаторы стали давать дрозофиле влажный корм, и ген поспешил проявиться.
Дальнейшие изыскания открыли, что всюду, где почва неблагоприятна для генов, они не обнаруживают себя. Ген молочности становится деятельным лишь при хороших кормах и нормальном содержании коровы. Ген мясистости требует благоприятного климата и пищи. Даже гены, несущие смерть, которых, кстати сказать, очень много, умеряют свою пагубность в лучших условиях внешней среды. Больше того, два гена в отдельности, угрожающие организму в одних условиях, могут в других сообща стать полезными ему… У дрозофилы есть ген, который раздваивает ей ноги, однако только при условиях двенадцати градусов ниже нуля. В иных условиях его обнаружить нельзя.
Следуя этой методике, генетика со временем сумеет оказывать медицине услуги. Изучив человека, как дрозофилу или как кукурузу, она откроет, что гангрена определяется геном, вызывающим отмирание тканей. Однако ген проявляет свои пагубные свойства лишь с прекращением кровообращения вокруг пораженного места.
Дальнейшие опыты установили, что силы сторон неравны и что всемогущие гены глубоко уязвимы. Так, ген горностаевой окраски отступает под воздействием температуры, у белого кролика местами появляется черная шерсть. Не выдерживает ген и других испытаний. Когда растения опускают в холодную воду или в раствор химикалиев, подвергая затем центрифугированию, или действуют на них лучами рентгена, гены сдают. У потомства растений возникают новые свойства. Так на опыте подтвердилось давнее пророчество одного из основателей новой науки — Чарльза Дарвина. Растения, подвергнутые превратностям природы, необычным и резким переменам, отвечают изменчивостью соответственно силе воздействия.
Читатель спросит, конечно: «Если условия внешней среды так ограничивают деятельность генов, призывая к жизни одних и отвергая других, не естественно ли признать эти именно свойства среды решающей силой, определяющей вид и его развитие?»
«Разумеется, нет, — возразит генетик. — В генах, заложены законы рождения и развития жизни. Препятствия, мешающие проникнуть в их сущность, будь то хотя бы капризная среда, лучше всего устранять. Генетические опыты должны производиться точно под колпаком, при неизменных условиях внешней среды…»
Учение о наследственном веществе, стойком и вечном, несущем в себе все свойства жизни: пороки и слабости, болезни и несовершенства, гениальности и убожества, — вскружило голову «друзьям человечества». С верой в науку, с помыслами, обращенными к грядущим векам, ученые возложили на свои плечи неблагодарную задачу: улучшить породу людей, изгонять вредное и сберегать полноценное.
В короткое время учение о генах дало новое доказательство «глубины» и «прозорливости». В хромозомах человека генетики больше разглядели, чем их собратья за тридцать пять лет у дрозофилы. Было точно установлено, какие именно болезни гены передают по наследству. Список охватил изрядный комплекс их: близорукость, воспаление слизистой оболочки носа, недостаточная кислотность желудочного сока, плоскостопие, ожирение, подагра, диабет, глухота, слепота, заболевания инфекционные, внутренних органов, желез внутренней секреции. По признакам внешнего уха и пальцевых линий удалось раскопать генов врожденных пороков. Они скрывались за внешне невинными проявлениями организма. Задержка развития зубов у детей, особая форма ушей, выпячивание нижней челюсти изобличали в человеке будущего преступника. Изучение близнецов, рожденных из одной яйцеклетки, дало генетикам возможность заглянуть в темную область, никем еще не обследованную. Именно тут себя раскрыли гены воровства и обмана, клятвопреступления и насилия, бродяжничества и склонности к абортам. Кстати, о бродяжничестве: ген-совратитель, толкающий мальчишек на бегство в Америку, к индейцам, на полюс, наследуется только линией мужской. Одна знаменитость полагала, что ген этот уцелел с тех далеких времен, когда люди вели кочевой образ жизни.
Противники антропогенетиков отказывались признавать неизменность конституции и не видели в генах виновников людского порока. «Питание, — возражали они, — способно в корне изменить состояние организма. Мыши, которых долго кормили мукой, постепенно лишались щитовидной железы. Кормление жирами или маслом, наоборот, развивало железу. Потребление очищенного риса приводит к отмиранию желез внутренней секреции, особенно зобной. А между тем идиотизм, кретинизм, карликовость и гигантизм — болезни якобы конституции — зависят именно от деятельности этих желез…»
Эти возражения не смущали, антропогенетиков. Уверенные в том, что хромозомы человека со своими «незримыми» генами позволили именно им — антропогенетикам — «проникнуть» в тайну истории, они возвестили миру, что северная, длинноголовая, голубоглазая и светловолосая раса индоарийского происхождения — лучшая на земле. В последнем ряду стоят неарийские расы, древние народы, гордые величием прошлого, утратившие, однако, все богатства своего генофонда. Их удел — гибель, и чем скорей она наступит, тем лучше.
Секта фанатиков с именем монаха на устах, как в пору средневековья, потребовала казней для носителей нечистого естества. Ни одно учение последних столетий не принесло человечеству столько горя и несчастий, сколько наука о генах. Тысячи жизней были грубо оборваны рукой изуверов.
Между тем садовники, огородники и земледельцы — славные внуки великих дедов — продолжали, творить свою новую науку. Природа щедро раскрывала им свои тайны, и они следовали за ней, гордые сознанием, что их искусство — искусство природы. Как и бессмертные предки их — патриархи с крепкими мышцами и зоркими всевидящими глазами, они умели сеять, пахать, сажать деревья, капусту, пускать в ход кирку и лопату. Как и деды, внуки верили, что почва и среда могут изменить организм растения и потомство его. Но не в пример предкам: потомки лелеяли дерзкую мечту ускорить работу природы, направить ее по своему усмотрению, не ждать ее милостей, а брать их.
Куда бы ни склонился их взор, они видели жизнь неоднородной. «В природе нет равенства, — убеждались они, — всюду — подобие». Ни на одной яблоне нет двух одинаковых яблок: одной величины, формы, цвета. Число зерен в колосе, суточный удой у одной и той же коровы, длина двух стеблей льна, вес сахарной свеклы среди десятка ей подобных, количество жира в семечках подсолнечника, время цветения отдельных растений хлопчатника, ржи и пшеницы — все различно. Природа не родит двойников. Эти люди знали причину такого разнообразия: одно зернышко упало на влажную землю и быстро взошло; другое, раненное мушкой-гессенкой, отстало; третье неглубоко заделали в почву. И на поле, и в саду, и на огороде таких примеров сколько угодно. В густом лесу сосна растет тонкой, высокой, без сучьев, а на просторе — толстоствольной, ветвистой. Лесной дуб несет желуди с пятидесяти лет через каждый шестой-седьмой год, а одинокий — с пятнадцати — двадцати лет ежегодно. Березка лесная зацветает в двадцать — тридцать лет, а одиноко стоящая — в десять — пятнадцать. Такова сила среды и слабость природы растения. Но если так всемогущи внешние условия и столь уступчив живой организм, что мешает им — огородникам, садовникам и земледельцам — действовать теми же средствами для собственной пользы? Они будут угадывать нужды растения и удовлетворять их, чтобы, изменяя эти нужды, переиначить со временем весь организм.
Прекрасная идея, и они неотступно следовали ей. Терпеливо, настойчиво направляли свои усилия на установленную заранее цель, пока желаемое свойство или способность растения не укреплялись в потомстве. «Так дрессируют собак, — сказал один из этой блестящей плеяды. — Повторяешь ей, что тебе нужно, снова и снова, одинаковым тоном, теми же словами и жестами, пока она не поймет и не подчинится тебе».
В безудержном порыве все перекроить, творить новое, чудесное, они, точно дети, поражались делам собственных рук. Один из них вырастил картофель на стебле томата. Томатному кусту привили вершинку картофельной ботвы, чтобы заставить растение нести те и другие плоды. В природе растения начался переполох: томатный куст без вершинки не мог давать помидоров, а картофельная верхушка без собственных корней не могла выращивать клубни. Корни томата не знали, как угодить своей госпоже — картофельной верхушке. И все-таки клубни нашли себе выход, они появились на ветках, там, где обычно зеленеет ботва. Этот же искусник вывел сливу, которая, не опадая, засыхает на дереве, претворяясь на ветках в чернослив; кактус без колючек с вкусными плодами на нем; розы, цветущие летом и зимой; низкорослый подсолнечник с поникшей головой на горе воробьям, любителям семечек; ежевику без колючек; сливы без косточек; персик с косточкой миндального ореха. Пейзаж Калифорнии с золотистыми цветами, орхидеями, горным маком с прилегающими к земле лепестками показался ему неполным. Нехватало маргаритки причудливой формы, мака небывалой окраски и голубой розы, какой еще на свете нет, и он создает их: отбирает нужную ему окраску и форму среди множества тысяч других и отбором среди ряда поколений добивается своего в потомстве. Только орхидеи не коснулась его рука. «Улучшать орхидеи! — воздал он должное природе. — Как же их улучшить еще?»
«Мак попался мне кстати, — признается садовник. — Разнообразие окружающих условий среды сделало его уступчивым. Он стоял на распутье, и малейшего толчка было достаточно, чтобы направить его к намеченной цели. Труднее было разделаться с косточкой; в течение тысячелетий она крайне нужна была сливе. Оттого и волк не дает себя приручить, что в прошлом у него тысячелетия свободы».
В России подлинный волшебник — Мичурин — вывел несколько сот небывалых растительных форм. Он сращивал различные по своей природе растения, что никому до него не удавалось. Черемуха и вишня, рябина и груша, дыня и тыква, столь же близкие друг другу, как лошадь и осел, сливались и приносили ему невиданные плоды. Он связывал воедино на вечные времена: выносливость и нежность, дикость и культурность, приживал на свежих равнинах России персики, айву и виноград.
Всю свою долгую жизнь этот волшебник провел в трудной борьбе, в жестоком единоборстве с природой. Наперекор законам, освященным веками, опытом и практикой, он искал средства сближать далекие, чуждые жизни, если природа снабдила их хоть чем-нибудь полезным. Зверобои из уссурийско-амурской тайги, путешественники, ученые, участники экспедиции, офицеры пограничной охраны, исследователи Дальнего Востока, Центральной Азии, Памира, Тибета были его помощниками. Ему присылали косточки, плоды и черенки из Китая и Японии, с Гималаев, Тянь-Шаня и Алтая. Тут были орехи, абрикосы, сливы, яблоки, вишни, персики, груши и виноград — дикие сородичи культурных растений. Невзрачные и неприятные на вкус, но необычайно выносливые, они не боялись морозов или опустошающего жара безводных пустынь. В этих детях дикой воли было то самое, чего нехватало их изнеженным собратьям. Но как соединить качества одних и других? Скрестить их? Но слишком отдаленные виды и географически разобщенные расы, как ни схожи они между собой, не скрещиваются. Они не дают вовсе семян или порождают бесплодное потомство. Можно привить черенок тибетского или памирского выходца в крону дерева персика, но это мало прибавит культурному плоду, — они вырастут рядом, сохранив каждый свою природу.
Растительные организмы упорно берегли свою форму, свой вид, не связывали себя с чужаками и не давали семян, когда их насильственно опыляли.
Упрямый человек решается искать путей обуздания непокорных растений, стремится понудить их служить его целям. Он в крону груши укореняет годовалый стебелек айвы. Строптивое дерево на собственном хребте несет нелюбимую, чужую айву, пыльцу которой оно прежде отвергало. Проходит несколько лет — и айва зацветает. Трудно сказать, как мирились друг с другом груша и чужой молодой стебелек, что и как их сроднило. Человек делал все, чтобы кормилица не знала нужды. Он щедро удобрял вокруг нее почву, давал ей вдоволь воды, принес даже земли, любимой земли ее родины. Теперь он заботливо скрещивает их, переносит пыльцу айвы на некогда негостеприимное лоно. Какая перемена! Груша теперь не отвергает айву. Семена дают плод со свойствами одного и другого. Что же случилось за эти годы? Трудно сказать, что произошло в недрах дерева, но совершенно очевидно, что чужое за это время стало близким, а может быть, и родным.
Так возникло искусство рождать гармонию в природе насилием.
Дикий миндаль — монгольский бобовник, обитатель суровых степей, отверг пыльцу культурного персика, не пожелал с ним делиться своей стойкостью к холоду. Они слишком далеки друг от друга, и строение и вид у них различны, — короче, у миндаля было достаточно для этого оснований. Сколько раз опыление ни повторяли, — цветы оставались бесплодными. Так же вел себя персик Давида, дико растущий в Америке. Ни тот, ни другой не сдавались. Но изворотлив ум человека! То, от чего отказывались монгольский бобовник и персик Давида, не отвергли рожденные ими гибриды. Они приняли пыльцу культурного персика и передали ему в потомстве способность противостоять испытаниям северной равнины.
Мичурин прививал сеянец другого вида растения в крону растущего дерева, как это было с грушей и айвой, и, не скрещивая их, оставлял там сеянец плодоносить. Упрямец знал уже из опыта, что между привоем и подвоем — стеблем и деревом — порождаются связи не менее прочные, чем между рыльцем и пыльцой. Неужели это сожительство будет бесплодным?
Шли годы. Былой черенок рос и развивался, приносил цветы и готовился плодоносить. Между тем в дереве точно нарастала борьба. В кроне на привое появились плоды, более похожие на потомство кормилицы, чем на собственный сорт. Случалось и растению под напором привоя давать плоды, схожие с ним. Но, что важнее всего, семена тех и других закрепляли эту перемену в потомстве.
Укрепилось искусство перерождения — одолевать непокорность природы, понуждать ее к повиновению. Явилась уверенность, что наследственные свойства можно и должно изменять.
«Учение Менделя, — писал Мичурин, — …противоречит естественной правде в природе, перед которой не устоит никакое искусственное сплетение ошибочно понятых явлений. Желалось бы, чтобы мыслящий беспристрастно наблюдатель остановился перед моим заключением и лично проконтролировал бы правдивость настоящих выводов, они являются как основа, которую мы завещаем естествоиспытателям грядущих веков и тысячелетий».
Наука об управлении природой растения, обоснованная и развитая Мичуриным, не только существенно обогатила учение Дарвина, но и видоизменила его. Недостаточное для решения задач практического земледелия, оно давно ждало своего преобразователя. «Из науки, преимущественно объясняющей историю органического мира, — говорит Лысенко, — учение Дарвина трудами Мичурина становится творчески действенным средством по планомерному овладению под углом зрения практики живой природой».
Ни одна область современного знания не расходилась так с практикой, как учение о наследственности. Приемы улучшения растений и отбор их в потомстве шли старым, испытанным путем, а научное обоснование этих процессов, объяснение их было совершенно иным. Труды блестящей плеяды садовников, огородников и земледельцев, новые виды и формы, порожденные скрещиванием и сращиванием различных организмов, не интересовали ученых.
— Мы не занимались еще этой проблемой, — говорили противники Лысенко, — методы также не проверены. Да и вообще говоря, что значит «вегетативный гибрид»? — смеялись они. — Помесь, образованная растительными клетками? Чепуха! Только слияние половых клеток рождает новую жизнь, только их изменения дают новую форму и вид. Привитый черенок не может изменять ни собственной природы, ни наследственных свойств подвоя, на котором он сидит.
На этот счет у отечественных последователей Моргана — своя точка зрения, целиком позаимствованная у фрейбургского зоолога Августа Вейсмана. Автор теории хромозомной наследственности, он утверждал, что половые клетки, несущие в себе все наследственные задатки организма, бессмертны и не зависят от тканей, в которых они заключены. Придет время — и организм погибнет, а так называемая зародышевая плазма будет продолжать жить в потемках. Каждое многоклеточное животное, по утверждению Вейсмана, представляет собой как бы двойное существо, состоящее из двух различных и независимых друг от друга категорий клеток. Все новые признаки, приобретенные организмом в течение его жизни, и особенности, порожденные условиями среды, обречены исчезнуть вместе с телом, которому не дано увековечить их в половых клетках. Живое тело, по Вейсману, — вместилище и питательная среда для наследственного вещества, и ничего больше.
«Мы не считаем, — говорит один из наших доморощенных вейсманистов, — что при трансплантации могут получаться какие-либо специфические изменения, которые могли бы быть положены в основу селекционной практики…»
Иначе говоря, труды исследователя и экспериментатора бесплодны, если в основе его деятельности лежат прививки, как это практикует Мичурин.
Возможно ли направленное изменение природы растительных организмов?
На это наши отечественные вейсманисты решительно отвечают:
«Мутационный процесс расходится с закономерностями развития особи, он создает огромное число вредных, разрушающих развитие особи изменений».
Тщетны, оказывается, все попытки направленного изменения растительного организма. Все достижения, там, где они и возникают, гибельны по существу.
— Половые клетки не падают с неба, — возражает им Лысенко, — их собственное существование и свойства зависят от того, в каких условиях они развиваются!. У семечка и у зеленого ростка половой системы еще нет, она образуется в организме в последнюю очередь. Возможно ли, чтобы половая клетка, возникшая из неполовой, была от нее независимой?
И он выкладывает помощникам гипотезу, поразительно смелую и дерзкую:
— Животное и растение строят свой организм из солнца, света, воздуха, влаги и солей, то-есть из пищи. Клетка, из которой явилась новая жизнь, давно уже уплыла, ее ручьями и реками в море унесло. То, что затем образует дерево и животное, развивается за счет среды и питания, такой же среды и такого же питания, какие жизнь обеспечивала их предкам. Чем больше сходства в условиях развития детей и родителей, тем более схожи они будут между собой. Если же среда и средства питания так изменились, что «ни в какие ворота не лезут» и встает угроза погибнуть, растение станет поглощать и непригодную пищу. Да, да, оно будет давиться, как мы, скверным куском, его тысячу раз «стошнит», но что делать, всякому хочется жить. Однако из такого материала не построить организма, подобного родительскому. Наследственность осуществится частично. Так рождается в жизни изменчивость. Сравните зерно, выросшее на дороге из случайно оброненного семечка, с тем, которое выросло в обработанном и удобренном поле. Трудно допустить, чтобы какая-либо из клеток у них была одинакова. Беспризорное потомство, увидевшее свет на жесткой и бедной почве дороги, предъявит к жизни более скромные требования. Следующее поколение, рожденное в той же среде, будет добиваться этих скверных условий, ставших естественными для него. Внешняя среда, таким образом, приведет к глубокому сдвигу: вместе с растительными клетками изменятся и половые — носители наследственных свойств. Лишения, пережитые родителями, станут потребностью для детей.
Лысенко докажет это экспериментально, он будет изменять природу растения по заранее намеченному плану. Противники могут сколько угодно смеяться, твердить, что эта задача не под силу науке, неосуществима, как «перпетуум мобиле», — у него на этот счет свое мнение. Растение должно перерождаться. Перерождалось же оно в руках кудесника России — Мичурина.
Озимая пшеница «кооператорка» из поколения в поколение повторяет свои требования: «Дайте мне холоду, иначе я не вызрею и не принесу семян».
Ученый не внемлет голосу природы, изменяет своему правилу итти навстречу растению и вместо мороза дает ему десять — пятнадцать градусов тепла. В вазонах начинается тяжелая агония, она длится полгода, ростки гибнут и не вызревают. Только одиночки одолевают испытание и приносят семена. Зато второе поколение уже смелее вступает в чуждые условия жизни.
— Что вы здесь видите? — подводит Лысенко помощников к потомству озимой пшеницы, — какие различия вы наблюдаете?
Изменчивость не заставила себя долго ждать: и вид и ости растения стали иными, чем у родителей. В удушающей атмосфере тепла они все-таки вызрели. У третьего поколения, рожденного в теплице, обнаружились новые отклонения от нормы: изменилась чешуя, длина остей, форма листа и время вызревания; пшеница выколосилась на полтора месяца раньше родителей. Ее потомство было уже яровым. Так оправдались утверждения ученого, что изменение в «плоти» растения отражается в клетках, носителях наследственных свойств.
Был ли кто-нибудь счастливее его в эти дни? Молчаливый и хмурый, равнодушный ко всему, что не касается озимой пшеницы, он из теплицы возвращался довольный, веселый, шутил и, что всего примечательней, откликался на шутки других. Приезжие гости его — опытники из колхозов, ученые и селекционеры из Англии, Америки, Франции и Китая — могли тогда говорить с ним только о подвигах озимой пшеницы, ставшей вконец яровой.
— Растение должно перерождаться, — не устает он твердить им, — ничего другого ему не остается.
Вот и весна, долгожданный март. Перерожденные семена высеяли в поле, пошли зеленые ростки, скоро мир убедится, что чудо совершилось: холодолюбивое растение родило теплолюбивое, изменило своей собственной природе. Где противники его? Пусть поверят собственным глазам!
«Посмотрите, — обращается он мысленно к ним, — эта пшеница забыла, что требовала когда-либо холода. Вы говорите, что законы наследственности незыблемы, тогда объясните, куда делась озимость у „кооператорки“ и откуда взялась у нее наследственная яровость? Пшеница не хотела, она билась, как могла, чтобы остаться такой, как родители ее. Но ключи от жизни в наших руках, и мы определили ее судьбу».
Что они скажут на это? Чем оправдают свои неверные теории? Хорошо бы сейчас увидеть их здесь, немедленно, тотчас, услышать их возражения, затеять горячий спор.
Ему не пришлось долго ждать, — они явились из Ленинграда и Москвы. Но теперь ему вовсе не хотелось их видеть. Стояли теплые, весенние дни, близилось лето — благодатная, плодоносная пора; яровые хлеба на полях давно пустили соломку, а перерожденная «кооператорка» льнула к земле, точно издевалась над ученым, над его усилиями переделывать жизнь по собственным планам.
— Вот он, новоявленный пророк, — торжествовали противники, — он переделает растение! Изменит его сущность!
— Неужели все пропало? — осаждали ученого помощники.
— Не знаю, — отвечал он, — дайте подумать.
Было над чем призадуматься: под стеклянным колпаком оранжереи, в вазонах и ящиках пшеница вела себя по-одному, а в естественных условиях природы — иначе.
Молодые люди с блокнотами и фотоаппаратами требовали объяснений.
— Растолкуйте нам причину, — настаивали они. — Что случилось?
— Объясните вы мне, — возражал он им, — почему одни и те же семена в теплице яровые, а на поле — озимые?
Те смеялись и не понимали.
— Ну так вот, я и сам не совсем разобрался. Надо думать, — неожиданно добавляет он, — что мы справились с задачей успешно.
— Успешно? — недоумевали корреспонденты. — Выражаясь вашим же языком, «кооператорка» попрежнему требует холода.
— Наоборот, — спокойно возражает он им, — она ежится от холода и требует тепла. Пшеница стала сверхъяровой. Ей слишком холодно в условиях теплого юга. Это тепличное растение требует климата, в котором развивались родители ее, — пятнадцать градусов на первых порах. Наша весна недодает ей несколько градусов, и она дрожит, ежится, не может расти.
Лысенко мог бы считать задачу решенной. Он, как говорится, перевыполнил план: из холодолюбивого растения вывел сверхтеплолюбивое. Ученый, однако, отдает себе отчет: опыт лишен практического смысла. Поставленная цель должна быть достигнута «без перелета и недолета».
События развернулись в жаркое июльское утро в пригороде Одессы, известном под названием «Большой Фонтан». Лысенко спешил туда принять морскую ванну и скорее вернуться к делам. Он быстро сошел к оврагу, остановился, опустился на корточки, и тут началась любопытная история. Словно прикованный чудесным видением, он глаз не сводил с ручейка сточных вод, сбегавших из ванного заведения в море. Прохожие и купающиеся долго видели его неподвижно склонившимся к воде: губы сжаты, взор точно прирос к земле.
Так длилось до тех пор, пока, распираемый потоком мыслей и чувств, он не ощутил потребности кому-нибудь выложить их. В тот момент всякий мог стать его собеседником: и привратник ванного заведения, и случайный знакомый. Судьба не пожелала его испытывать и послала ему одного из помощников.
— Как ты думаешь, — огорошил его Лысенко вопросом, — любит растение морскую воду?
Вопрос был наивным: где бы прибой ни коснулся травы, он несет с собой смерть.
— По-моему, нет. Хлор убивает всякую жизнь. Растения не выносят его.
— А я докажу тебе, что любят.
Он увлекает помощника в овраг, где тихо журчит ручеек. Кругом ни травинки, песок да камень, а вдоль течения густо зеленеют сорняки.
— Чем ты объяснишь это?
— Не знаю, — пожал плечами помощник. Он, наверное, не обратил бы на это внимания.
Из института к оврагу были вызваны сотрудники. Они бережно выкапывали траву из соленого грунта, рассаживали ее тут же в вазоны и увозили на автомобиле с собой. В тот же день были высажены их собратья — сорняки, собранные на поле. Тех и других берегли и холили, одинаково поливая морской водой. Полевые травы скоро погибли, а обитатели «Большого Фонтана» росли и развивались.
— Теперь вам понятно, — спрашивает Лысенко помощников, — почему «кооператорка» нас удивила?
Никому ничего не понятно, на этот счет он может быть совершенно спокоен. Им даже невдомек, какая может быть аналогия между озимой пшеницей, ставшей сверхъяровой, и сорняком, полюбившим морскую воду.
— Оранжерейная температура так же переделала нашу «кооператорку», — говорит им ученый, — как соленая вода эту сорную траву. В результате пшеница стала так же нуждаться в тепличных условиях, как сорняки в горько-соленой воде. Представьте себе лужайку, — живописует он им, — на ней всякое множество трав всех возрастов и фаз развития: и только что взошедшие, и цветущие, и стоящие на грани между теми и другими. Неожиданно сюда устремляется горько-соленый поток, несущий страдания и смерть. Как вы полагаете, все ли травы погибнут?
Он напрасно ждет их мнения. Помощники ничего не скажут ему. Всякому ясно, что за этим вопросом скрывается какой-то важный ответ.
— Есть критический момент в жизни организма, — не то размышляет, не то поучает Лысенко, — когда ему легче всего приспособиться к новым, трудным условиям. Именно те сорняки у ручья выжили, которые находились в таком состоянии. Изучить эту критическую стадию, знать время ее наступления — значит овладеть тайной перерождения организма.
Лысенко обращается к поискам «критического момента», того короткого мгновения в жизни организма, когда решительное воздействие делает его послушным, изменяет его облик и облик потомства.
Но как его найти? Что он собой представляет? И почему именно идея «критического момента» пришлась так по вкусу Лысенко?
Нетрудно догадаться, что в основе лежало давнее убеждение ученого, что всякий эксперимент есть насилие, манипуляция над организмом, нужды которого нам не известны. «Критический момент» даст ученому возможность без излишних насилий над организмом переделать его. Само собой разумеется, что новые опыты будут проделаны в поле. Естественная среда его не обманет и не народит ему тепличных уродов.
История о том, как «критический момент» был раскрыт, проста и несложна, как все открытия Лысенко. Он сорок дней подряд замачивал по одному узелку пшеницы «кооператорки», подвергая ее воздействию холода, и, не выжидая, когда яровизация — стадия холода — будет полностью пройдена, обрывает этот процесс и высевает пшеницу в мартовскую почву. На жаждущие холода семена обрушивается весенняя теплынь, естественная среда сменяется противоестественной. Так когда-то на лужайку «Большого Фонтана», где нормально развивалось содружество трав, хлынула губительная морская вода. Там были растения всех возрастов и степеней зрелости, — и здесь «кооператорка» различно прошла яровизацию: от одного дня до сорока. Повторится ли тут на делянках то, что случилось там, у ручейка? Удастся ли Лысенко выяснить время, условие, стадию, когда растение покорно любому испытанию?
Беспристрастное поле подтвердило, что страдания «кооператорки» и ее потомства в теплице были напрасны. Озимая пшеница развивается, как яровая, и дает потомство с такими же свойствами, если дать ей нормально пройти стадию яровизации и только в последние дни резко изменить условия ее жизни — вместо холода дать ей тепло. Считаные дни воздействия солнцем, когда требуется холод, — такова тайна перерождения.
Тем временем Авакьян творил странные вещи, или «вещички», как он выражался. Картофель красного сорта приносил ему синий; синий давал красный или белый. Окраска потомства зависела от экспериментатора.
— Теперь мы закажем белый картофель, — говорил он себе, сажая в почву представителя синего сорта. — Именем Лысенко, — произносил он заклинание, — синий картофель, роди белый.
Так и выходило. Авакьян не любил уступать.
Не будем утруждать себя догадками: скрещиванием тут и не пахло, пыльцу не переносили с цветка на цветок, все происходило, как в кунсткамере. Заглянем в теплицу, в самую фабрику чудес, и нам все станет ясно.
Вот зеленая ботва длинными рядами идет вдоль стеллажа. Присмотритесь к ней ближе — она обезглавлена, к каждой привита вершинка чужого сорта, различны листья и стебли. В этом весь фокус, в остальном никаких уклонений. Корни всасывают питание, соки по стеблю поднимаются вверх, чтобы подвергнуться в листьях химической обработке и вернуться по стеблю назад. Тут-то и происходит заминка. Листья вершинки изменяют эти соки применительно к потребностям собственного сорта. Легко ли корням творить синие клубни, когда к ним притекает неподходящий материал? Что делать растению: отказаться от пищи и умереть?
Таков аппарат для проверки гипотезы Лысенко, что питание изменяет растительные и половые клетки, самый организм и потомство его.
Картофель не сдавался, точно предчувствуя, что это к добру не приведет.
— Не хочешь, — сердился Авакьян, — не надо. Посмотрим, кто сильнее.
Растения гибли, но экспериментатор не унывал. Днем он глаз не сводил с обезглавленных питомцев, а ночью проделывал сотни новых и новых прививок. Они должны подчиниться, никто им не позволит срывать его опыты.
Противоречие между вершинкой и корнем — сортовой разброд в организме — разрешился неведомым путем. Как и следовало ожидать, судьбу потомства решали вершинки. Картофель становился синим или иным в зависимости от того, какую пищу давали ему листья. Реже сохранялись обе окраски, но новые качества навсегда закреплялись в потомстве.
Нужны ли еще доказательства, что сращивание растений равносильно половой гибридизации — перенесению пыльцы одного на рыльце другого?
Помощник Лысенко, Иван Евдокимович Глущенко, с которым мы познакомимся еще, придумал другой аппарат, более простой. Как некогда Мичурин сращивал различные растительные организмы, так Глущенко привил спящий глазок синего сорта в клубень белого картофеля. В теплице много света и воздуха: глазку остается проснуться и приняться сосать свой привой — мякоть белой картофелины. Сорок прививок проделал экспериментатор, сорок глазков широко открылись и стали выпускать корешки. Но сколько упорства у этих крошечных почек! Их влечет к пище дедов и родителей, посадите их — в почве они сами найдут ее. Глазки используют свои скромные запасы и погибают, не осквернив себя прикосновением к мякоти белого картофеля. У них нет другого средства протестовать, как бы заявляют они своей смертью. Трое из сорока согласились питаться белым картофелем, и дорого обошлась им эта уступка. Их клубни — потомство — не походили на них: одни обрели белую окраску, другие частично ту и другую.
Выводок клубней перекочевывает из теплицы на квартиру Лысенко. Без конца волноваться за их судьбу, ждать с тревогой сообщения помощника ему не под силу. Клубни водворяются на письменный стол, покрываются этикеткой и проращиваются тут же, в песке. Блокнот его становится полевым журналом, где подробно отмечается многообразная жизнь прорастающего картофеля. Наконец собраны и высеяны клубни нового урожая. Можно ли было сомневаться, — новые признаки стали наследственными. Питание определило качества потомства.
Таков, должно быть, закон: страдания родителей не проходят бесследно для детей. Приспособляемость и целесообразность — не отвлеченные понятия, а свойства, выстраданные организмами в многовековой борьбе за существование.
Глущенко продолжал свои замечательные опыты. Совершенствуя свою методику, он открыл новые возможности, которые привели его к необыкновенным успехам. Объектом исследования были томаты различных свойств и окрасок, крупные и мелкие, двухкамерные и многокамерные, длинные и шаровидные, желтые, белые и красные. Экспериментатор ставил себе целью путем сращивания стеблей различных сортов этих растений получить плоды с наибольшим количеством новых признаков. Опыты подобного рода производились и ранее, но далеко не всегда достигали цели или приводили к изменениям лишь единичных признаков.
Опираясь на факты, открытые Мичуриным, что растительные организмы тем более податливы, чем моложе они, Глущенко задумывает привить взрослому растению не молодой стебелек, а нечто более юное — семечко. Связать воедино ткани стебля одного сорта с тканями семечка другого.
Опыт был проделан и не принес успеха — семечко не проросло. Глущенко проделал опыт иначе. Он замочил семена и выдержал их сутки при температуре в двадцать пять градусов тепла. Семечко набухало, пускало корешки и затем прививалось в расщеп пазухи листка или в обезглавленную верхушку взрослого томатного стебля. Вначале все, казалось, шло хорошо: у привитого семечка появлялись семядоли и первая пара листочков. Затем происходило нечто непонятное: развитие юного растеньица как бы обрывалось. Росточек оставался карликом, не способным давать ни цветов, ни плодов.
Причина оказалась несложной. Корешки привитого семечка, оставаясь в расщепе взрослого стебля, с ним не срастались. Извлекая из подвоя одну только влагу, юный росток не мог себя прокормить и продолжать свое развитие. Надо было найти средство понудить семечко слиться с чужесортным стеблем, и исследователь этот способ нашел. Он надрезал корешок семечка в том месте, где оно касается тканей стебля, и добился их сращения. Новая методика принесла замечательные результаты. Глущенко получил гибриды томатов смешанной окраски. Семена этих плодов принесли потомство с окраской отдельных родителей так же, как это бывает лишь при половом скрещивании. Новые признаки сохранились и в последующих поколениях.
Все основные свойства подчинялись отныне направленной воле экспериментатора. Растения, приносящие мелкие плоды, сращиваемые с растениями крупного сорта, давали плоды средней величины. Новые признаки не только передавались по наследству, но из года в год плоды увеличивались в размере.
Экспериментатор мог с уверенностью сказать, что результаты, возникающие вследствие сращивания двух организмов, ничем не отличаются от полового скрещивания. И первым и вторым способом можно передать любой признак, любое свойство от одного организма к другому и закрепить его в грядущих поколениях.
Знаменитый физиолог Клод Бернар сказал о законах развития: «Они зависят от причин, которые лежат вне власти эксперимента». Другой ученый то же самое выразил иначе: «Преимущество химика перед биологом в том, что он сам создает свой предмет изучения». Лысенко мог бы сказать, что преимуществ этих нет, они больше не существуют.
Замечательные опыты стали известны стране, вызвали интерес и подражание. Воздействием внешней среды другой одесский ученый обратил яровой ячмень в озимый, многолетний. Ячмень отрастал от корней без посева. Многоколосый, с голым зерном, он ничуть не походил на родителей. Юные пионеры проделали этот опыт наоборот — обратили озимый ячмень в яровой. Научная сотрудница московского института привила паслену верхушку томатного куста. Собранные семена дали миру новый плод, мало похожий на одного и другого. Молодой ученый, тщетно бившийся над задачей скрестить далекие виды дикого и культурного картофеля, обратился к методике Лысенко. Он привил в ботву культурного картофеля вершинку куста дикого сорта, собрал пыльцу из цветка сросшегося растения и перенес ее на цветок культурного сорта. Повторилось то же самое, что с черенком айвы в кроне груши. Физическая близость изменила качество пыльцы привоя, и культурный собрат принял ее. Новый клубнеплод к своим прекрасным достоинствам прибавил морозостойкость дикого сорта.
Как на это взглянули некоторые ученые? Они, конечно, не прошли равнодушно мимо успеха Лысенко. Первым делом было найдено латинское название, подлинно ученая формулировка того, что произошло. «Длительной модификацией» окрестили они новое открытие. Слов нет, они согласны, что растения изменились, и коренным образом, но кто скажет, надолго ли? Пройдут годы, прежние признаки постепенно вернутся, и все будет снова по-старому.
Будем справедливы, легко ли противникам принимать утверждения Лысенко? Он осмеивает правила, пользующиеся признанием десятилетий, отвергает свидетельства поколений авторитетов, выносит приговоры с удивительной легкостью и быстротой. Что дает ему право на это? Где блестящие атрибуты современной науки — сложнейшие аппараты невиданной конструкции, подсказывающие ему безошибочный путь? Всему противопоставлены наблюдения и насыщенный предвосхищениями мозг.
Когда Центральный Комитет комсомола Украины послал Трофиму Денисовичу Лысенко письмо с просьбой объяснить сущность яровизации, он забросил свои дела и срочно выехал в Харьков. Два дня спустя Лысенко сидел уже в сельскохозяйственном отделе и рассказывал. У ног его лежал мешок с экспонатами из пшеницы и ржи. Три дня продолжалась эта примечательная беседа. В Центральном Комитете скоро убедились, что о делах своих Лысенко готов говорить дни и ночи, и что удивительно — нельзя не слушать его. Все ново, интересно и чрезвычайно увлекательно. Он, конечно, не все успел рассказать им, да и не перескажешь всего. Было бы хорошо, если бы они послали к нему кого-нибудь на полгода. Командированный изучит на месте дела института и затем ознакомит их с ними. Пусть пошлют к нему товарища Глущенко, он ему кажется смышленым пареньком.
Лысенко не случайно назвал эту фамилию. Молодой человек, носивший ее, сразу привлек его внимание. Высокого роста, широкоплечий, — в нем угадывалась воля и сила. Точно зачарованный, он слушал ученого, не сводя с него счастливого взора. Движения, улыбка и лицо молодого человека много и горячо говорили, но всего красноречивее были глаза. В них Лысенко прочел чувство искреннего благоговения и нежности.
С первого же взгляда Глущенко оценил необычного гостя, проникся его страстностью и понял источник ее. Едва он это осознал, его безудержно потянуло встать и последовать за новым знакомым, подольше оставаться рядом с ним.
Был 1931 год, несчастливый для молодого человека: его не пустили в Одессу.
Прошло несколько лет. Где бы Глущенко ни был и те годы, что бы ни делал, мысли его жили памятью об удивительной встрече, о человеке в кожухе и в смазных сапогах и с сердцем столь пылким, что нельзя не почувствовать его обжигающего жара.
Лысенко приезжает в Киев, он набирает аспирантов для института. Ассистенты, докторанты предлагают ему свои услуги, он бракует их, предпочитает агрономов. Принят и Глущенко — сбылись, наконец, его явные и тайные мечты.
— Скажите, пожалуйста, — спросил будущий помощник ученого, — вы отказали в приеме серьезным специалистам, чем я лучше их?
— С тобой меньше хлопот, — следует откровенное признание, — тебе объяснил — ты и поймешь, а их надо еще переучивать. К чему мне двойная работа?
С тех пор, как Глущенко переступил порог института, удивление не покидало его. Кого только не было здесь! Делегаты из Казахстана, Кавказа, Сибири, колхозники-опытники, знаменитые ученые, сценаристы, писатели, журналисты, фотографы. Поток людей беспрерывно вливался в гостеприимные двери, отливал и вновь возвращался, как в залах вокзалов или почтамта.
— Ты чего здесь сидишь?
Лысенко случайно заметил его у двери.
— Жду, когда вы освободитесь. Я вижу, вы заняты.
— Я без людей не бываю… Мои двери открыты для всех.
Новые помощники заняли комнатку во втором этаже, расставили столы, чернильные приборы и принялись за учебники. Надо было трудиться, изучать языки, биологию, генетику: ученые звания покоятся на вершинах прочитанных книг. Лысенко расстроил их планы: он поднялся наверх, подозрительно оглядел помещение и спросил:
— Это что здесь такое? Почему тут столы? Скажите коменданту, чтобы вам поставили диваны для отдыха. Работать будете у меня в кабинете.
Как было Глущенко не удивиться: в кабинете, битком набитом людьми, изучать языки, заниматься научной работой?
— Будет очень неудобно, — робко заметил он, — мы будем друг другу мешать.
— Учиться будем у меня в кабинете, — решительно повторил ученый, — я буду разговаривать с людьми, объяснять им, а вы слушайте. Иду я в поле, следуйте за мной… Вашей школой будут колхозы, а диссертацией — восемь килограммов зерна нового сорта и описание, как вы его получили.
Тут и система и программа, но как подступиться к такого рода учебе, с чего начинать? Он заметил уже их затруднение и продолжает:
— Вам придется спуститься этажом ниже, жить рядом с моим кабинетом… Думаете, приезжие вам будут мешать? Зато какая польза для вас и для меня!.. Я буду с ними беседовать, а вы слушать нас. Говорить будем о том, чему вам предстоит научиться. Когда я устану давать объяснения приезжим, вы будете это делать вместо меня.
Такова была программа.
Глущенко не собирался стать писателем. Ни стихи, ни иные проявления чувствительности не были его слабостью. Тем более странно, что он обзавелся дневником и стал начинять его записями. Неизвестно, с чего это он вбил себе в голову, что должен записывать все, что здесь видит и слышит, иначе допустит ошибку, которую не исправит потом.
Не удивляться и восхищаться следует ему, решил он, а сделать дела любимого учителя достоянием истории. Лысенко скоро заметил эту склонность молодого человека и поспешил найти ей деловое применение:
— Ко мне часто обращаются за материалом… Приезжают репортеры и писатели: я буду их теперь к тебе отсылать. Нам давно уже нужен свой литератор.
Кличка «литератор» крепко пристала к Глущенко.
Занятия аспирантов быстро подходили к концу. Лысенко объявил, что они уже могут приступать к работе. Из бесед с ним они знали теперь, что их прямая обязанность — стать селекционерами, за этим только и прислали их сюда. Шоферское свидетельство выдается тому, кто доказал умение управлять автомобилем, — неизвестно, почему селекционеры пользуются преимуществом доказывать свое искусство после получения диплома. Прокорпит аспирант три года над научным вопросом, напишет на эту тему диссертацию — и, не понюхав селекций, становится селекционером. Да будет же известно его аспирантам, что у него в институте ведется не так. Совсем по-другому.
— Наши специалисты будут вам помогать, они обязаны говорить вам даже то, о чем вы не спрашиваете у них, так как не спрашиваете потому, что не знаете. Все, что они вам скажут, надо запомнить, а затем проверить, собственными глазами убедиться. Учиться надо у них, а верить только себе. Будущий ученый должен уметь делать всякую работу: грязную, грубую и трудную. Я уверен, что вы не умеете набивать вазоны землей, за вас делали это другие. Сходите-ка в теплицу и проверьте себя. Учитесь у наших рабочих и работниц. Варя и Маруся вас многому полезному научат.
Он дал всем аспирантам одну и ту же тему, чем поверг их в глубокое изумление.
— Дайте каждому из нас заняться собственным делом, — возражали они. — Вы связываете нас общим заданием. Когда один разрешит его, остальным придется бросить работу.
До чего могут люди договориться!.. Пусть каждый решит эту задачу по-своему, уж он рассудит потом, сколько сил и уменья вложил каждый из них. Он не может давать различные темы, так как сам живет лишь одной. От их работы зависят дальнейшие планы института, и сам он ждет с нетерпением результатов этих работ.
Эксперимент показался Глущенко крайне несложным.
— Возьмите свеклу, — объяснил им ученый, — разрежьте ее на двадцать частей и вырастите каждый кусочек в различных условиях питания. Когда свекла будет цвести, поставьте вазоны рядом, пусть растения опыляют друг друга. Чужая пыльца сюда попасть не должна. Результаты обещают быть любопытными.
Объяснения не удовлетворили молодого человека.
«Тут, по-моему, ничего не получится, — думал он, — двадцать глазков одной матери-свеклы вместе и врозь одинаковы».
Он не посмел усомниться в словах человека, которого мысленно так высоко вознес, но, скажите на милость, откуда возьмутся тут перемены?
Глущенко терпеливо высаживает двадцать частей некогда целой свеклы в двадцать вазонов с разнообразнейшей почвой и принимается выхаживать их. Лысенко следит за каждым помощником, ищет новшеств в методике, ищет оригинальную мысль — и находит ее. Опыт близится к концу, и Глущенко убеждается в силе предвидения учителя: у каждой свеклы, выросшей в вазоне, в двадцать и тридцать раз больше семян, чем бывает обычно, когда свекла сама опыляет себя. Из этих семян произошло обновленное мощное потомство.
— Понял? — спрашивает Лысенко его.
— Неужели различные условия питания так изменили растение? — не верит помощник собственным глазам.
— Мы этим переиначили все двадцать организмов, — объясняет ученый. — Вместе с «телом» изменились и половые продукты. Каждая пыльца и яйцеклетка как бы отчуждаются друг от друга. Оттого и результаты такие, точно скрещивались различные сорта.
Лысенко не сделает отсюда никаких выводов, они сделаны давно, пришло время осуществлять их на практике. Воспроизведем эту историю как можно точнее, расскажем об удивительных делах, об эпопее, которая до сих пор не отзвучала еще.
Началось с размышлений о непрочности творений человеческих рук. После долгих тяжелых трудов они — Лысенко и помощники — вывели несколько новых сортов урожайной и устойчивой пшеницы. Пройдет несколько лет, и на смену им явятся другие, с новыми качествами. Пропали тогда годы труда, исчезнет даже память о том, что с таким напряжением создавалось. За сто пятьдесят лет на полях Украины перевелось пятнадцать сортов пшеницы. Где они, прославленные «гирки», «арнаутки», «крымки», некогда восхищавшие мир? Говорят, вновь выведенная пшеница лучше предшественницы своей, но если бы каждый новый сорт прибавлял к урожаю хотя бы один центнер на гектар, общая прибавка равнялась бы пятнадцати центнерам. На самом деле пшеница в лучшие годы приносит не больше одиннадцати. Где же результаты человеческих усилий в течение полутора веков? Куда уходит сила пшеницы? Почему в сравнении с рожью так ограничены ее пределы: севернее Саратова она не вызревает, а ведь рожь доходит до Хибин? Почему пшеницу так легко поражают болезни, и ржавчина, и головня, и грибки, а рожь почти неуязвима? Допустим, что пшеница давно вырождается, и каждое новое скрещивание на время воскрешает ее. В чем же причина этого упадка? Что стало бы, наконец, с нашим миром, если бы животные, окружающие нас, с такой же быстротой вырождались?
Неистощимы силы Лысенко: мысль, однажды поразившая его, уже не будет оставлена; он не даст себе покоя, пока не получит ответа на вопрос. Он срывает колос пшеницы и ржи, напряженно разглядывает их. Во многом не схожи эти растения, особенно различен их половой аппарат. В пору цветения рожь выбрасывает наружу пыльцевой мешок, он лопается, и ветер поднимает над полем облака пыли. Свободно и обильно падает она на рыльце растения. Пшеница не выбрасывает мешка своего наружу, он прорывается внутри и сыплет пыльцу на собственное рыльце. Таково различие: один широко открыт для чужого оплодотворения, другой защищен от всяких влияний извне.
«Как бы ни хотела яйцеклетка пшеницы, — размышляет Лысенко, — „выйти замуж“ за „парня“, который близко растет от нее, ей это недоступно, пленка не пропустит его пыльцы… Неужели именно в этом корень всех зол?»
— Возможно ли, — спешит он выразить свои сомнения одному из помощников, — чтобы длительное самоопыление не вредило пшенице?
— Обязательно вредит, — заверил его тот. — «Природа самым торжественным образом заявляет нам, что она чувствует отвращение к постоянному самооплодотворению». Слова эти, как вы помните, принадлежат Чарльзу Дарвину.
Лысенко не ошибся, пшеница вырождается потому, что не может сближаться со своими собратьями по сорту.
Ученый больше не медлит. Как раз время цветения пшеницы. Он поручает сотрудникам заняться опытным ее опылением, а сам спешит выступить на сессии Академии наук. Никаких доказательств нет у него, эксперименты не дали еще результатов, но он смеет заверить высокое собрание, что скрещивание в пределах того же сорта положит конец вырождению пшеницы, поднимет ее силы и откроет новые пути в науке о селекции.
— Как же вы намерены, — спрашивает его один из видных ученых, — бороться с природой пшеницы? Неужели кастрировать каждый колосок, понуждая его, таким образом, принять чужую пыльцу?
Что-то вроде брака по расчету…
— Да, да, именно так. Лишенная собственной пыльцы, пшеница примет то, что даст ей рука экспериментатора.
Удивительный фантазер! Ведь для этой работы потребуются миллионы селекционеров.
— Где же вы наберете людей?
Во всей стране не наберется столько специалистов. Ведь речь идет о том, чтобы искусственными средствами вывести миллионы тонн обновленной пшеницы. Засеять все поля этими злаками. Тут нужны легионы селекционеров.
— Зачем? — не смущается Лысенко. — Работу проделают колхозники.
Его противники — верные ученики Моргана — русские генетики весело тогда посмеялись: вообразите колхозника с пинцетом в руках над сложной манипуляцией оплодотворения.
— Я обращаюсь к вам, президенту академии, — ничуть не смутился мечтатель из Одессы, — и прошу научных сотрудников других институтов как можно скорее проверить это мероприятие. Сделать это надо немедленно, потому что предстоит большая работа. Взять хотя бы вопрос о пинцетах и ножницах. Потребуются пятьсот тысяч тех и других — надо еще подучить полмиллиона колхозников.
Требование было отвергнуто. Если Лысенко так уж хочется, он может проделать свой опыт в одном из колхозов. Результаты экспериментов покажут, как быть. Никого также не убедили его опыты со свеклой. Трудно поверить, что самоопыление вредит организму. Они и впредь будут требовать, чтобы свеклу принуждали к самоопылению.
Лысенко не мог не подчиниться: на другой стороне была сила авторитета. Но и отчаиваться рано, он займется проверочными опытами. Как в пору чеканки хлопчатника, он мобилизует армию неофициальных исследователей: бригадиров, звеньевых и заведующих хатами-лабораториями. Немаловажно, как отнесутся они к его предложению. Их голос — голос полей, свободный от предрассудков. Кое-кто посмеется над такими помощниками, но он встречал среди них немало талантов. Именно в их среде родилась идея сделать соломку устойчивой против ветра и непогоды. Один из опытников внес в почву удобрения, рассчитанные на укрепление соломки, и добился своего. Он снял с опытного участка неслыханный урожай — семьдесят один центнер зерна. Другой удобрил илом поля и получил двойной урожай. Третий скрестил дикого сородича пшеницы, егилопса, с культурной пшеницей и получил гибрид, поразивший специалистов.
Потомственные натуралисты, они питали к полям истинную страсть. «Земля у нас плохая, — рапортовала одна из звеньевых Лысенко, — очень плохая, но мы ее заставили…»
«Я часто задаю себе вопрос, — пишет один из опытников, — что было бы с генетиками, если бы их не тревожили такие люди, как Лысенко?.»
Когда одного из них запросила газета: «В чем вы нуждаетесь?», он, не задумываясь, ответил: «В знаниях».
Им и отдал Лысенко свою новую гипотезу, доверил проверочные опыты. Снова в институте закипела работа, на курсах готовили агрономов, научных работников. Аспиранты и ученые подготовляли бригадиров и звеньевых на местах. В свет явилась брошюра о внутрисортовом скрещивании, жаркие статьи в журнале «Яровизация». Началась величайшая битва за обновление сортов пшеницы.
Две тысячи колхозов в то лето провели опыты у себя на полях. Опытники пинцетом удаляли пыльник колоска и клали на рыльце цветка пыльцу соседа. Десять тысяч бесстрастных свидетелей воочию убедились, что семена, рожденные из такого опыления, лучше, чем их собратья, зачатые под пленкой.
Все ясно, доказательства были налицо, а противники продолжали упорствовать. Они приезжали в Одессу, Лысенко водил их по теплицам и делянкам, показывал свое новое чудо, а они не сдавались: «Мы считаем неправильным, — настаивали они, — внедрение в колхозы непроверенных мероприятий. В случае неудачи это может привести к весьма неожиданным последствиям и вызвать у крестьян отрицательное отношение к науке. Нельзя ответственную работу селекционера превращать в безответственное рекордсменство».
«Я знаю, уважаемый академик, — ответил Лысенко одному из них, горячему приверженцу бесплодной теории Моргана, — что вам, носителю старой, во многом неверной агротеории, не хочется, чтобы внутрисортовое скрещивание дало повышение урожая. Но я ничем не могу вам помочь. Блестящее подтверждение этого многообещающего мероприятия вы видели у нас на посевах. Сначала вы успокаивали себя тем, что это, мол, вспышка, временное улучшение, которое продержится лишь в первом поколении. Я испортил вам настроение заявлением, что перед вами не первое поколение, а третье. Вы удивились, откуда у нас за год работы третье поколение, забыв о наших темпах, которыми вы в своих статьях так возмущаетесь, называя их „простым, непродуманным рекордсменством“. Смею сейчас уже заверить вас, хоть это, по-вашему, рискованно и ненаучно, что в 1937 году я буду добиваться проведения внутрисортового скрещивания в десятках тысяч колхозов нашей страны. Буду я это делать потому, что вижу прекрасные результаты, чувствую творческий подъем научного коллектива и наблюдаю энтузиазм, с которым две тысячи колхозов откликнулись на наш призыв, взялись и провели внутрисортовое скрещивание озимой и яровой пшеницы в 1936 году…»
В 1937 году Народный комиссариат земледелия предложил двенадцати тысячам колхозов двадцати одной области провести внутрисортовое скрещивание озимой пшеницы. Как ведется уже в Одесском институте, в один день закрылись все отделы и лаборатории, специалисты и неспециалисты со снопом колосьев подмышкой — наглядным пособием для обучения — двинулись на поля. Лысенко собрал аспирантов и заявил им, что наступило для них время показать себя на подлинно научной работе.
— Там вы поймете, чему вас здесь учили, наберетесь опыта и обогатите нашу теорию.
На Глущенко это сообщение подействовало удручающе. Было отчего голову потерять. Он должен инструктировать селекционеров, известных специалистов. Как с этим управиться? Да ведь они и слушать его не станут. Боже мой, среди них старейшина русской селекции, восьмидесятилетний Ковалевский. Что значит он, маленький аспирант, рядом с таким большим человеком? Сотрудники станций высмеют его, обязательно высмеют. Одна надежда на счастливую случайность. Надо налечь на материалы, выучить на зубок лекции Лысенко и почаще заглядывать в дневник. Двести колхозов отведены ему, их нужно объездить, везде присмотреть, проверить, исправить, кое-кого подучить… Нет, ему не управиться, ни за что, никогда… Ничего из этой затеи не выйдет…
Молодому человеку оставалось одно утешение — черпать силы из дневника, повторять высказывания и наставления любимого учителя.
«Я иной раз устаю и начинаю нервничать, но, вспомнив о нашем деле, сразу успокаиваюсь. Снова у меня энергия и силы». Так сказал Лысенко. И еще он добавил: «Если озимая пшеница уродит в результате ваших забот на два центнера больше, чем у других, значит и ваша капля меда есть в этом деле…» Разумеется, так — может ли быть иначе, — надо взять себя в руки и крепко запомнить это правило. Первым делом придется создать краткосрочные курсы. Погодите, погодите, в стенограмме говорится, что курсы организуют земельные управления. Очень хорошо. Чудесно! Лекции и инструкции проводят областные опытные станции. Превосходно! Позвольте, позвольте! Почему же ответственность за то и другое ложится на Глущенко? Тут что-то не так. Ага, вот и приписка: «Но так как областная станция считает вас своим представителем, то за руководство отвечаете вы…» И еще одно примечание: «Если земельное управление курсов не создаст и негде и некому будет читать лекции, не говорите себе: „Мое дело маленькое, нет и не надо…“ Сами все сделайте и обратите внимание земельного управления, что так поступать нельзя…» Удивительный Лысенко, он все учел и предвидел. И зеленые снопы своевременно заготовил в теплицах, пинцеты и ножницы закупил в одесских аптеках… Возможно ли подобные дела оставлять без внимания и не записывать их для потомства?
Глущенко является на станцию к старейшине русской селекции, собирает агрономов, техников, лаборантов и читает им доклад. Чудо! Они слушают его, соглашаются с ним, ему дают людей, помогают и воодушевляют. Теперь он круглые сутки занят работой, читает лекции, обучает процедуре внутрисортового скрещивания, делает записи в дневнике и черпает со страниц его силы и уверенность. «Если лектор будет плавать, то слушателей волной захлестнет», — так сказал Лысенко. Надо лучше готовиться к занятиям, учить других и учиться самому.
Пошли трудные дни. Он колесил по украинской степи, обучал, контролировал и, усталый, ехал дальше. Достойный ученик Лысенко, он яростно отбивался от неудач, писал на ходу статьи для областной газеты, обрушивался на одних, отмечал заслуги других. В конце авторского текста неизменно следовало примечание редакции. В нем говорилось, что газета ждет объяснений, требует к ответу виновных. Как тут не искать поддержки печати: в одном месте бригадиры убрали пшеницу и принялись кастрировать скошенный хлеб. Какой в этом толк! Другие приступили к кастрации колосьев, когда пыльца вызрела и самоопыление уже произошло.
Началась жатва. На безбрежных полях небольшими островками стоит пшеница, опыленная чужой пыльцой. Она обхвачена ленточкой, и на флажке значатся имена бригадира и звеньевых.
«Обновленное зерно», — прозвали его крестьяне. «Золотой фонд», — назвал его, по-своему, аспирант.
Прошло шесть недель, пора возвращаться в Одессу, — в кармане у Глущенко железнодорожный билет. Скоро он увидит Лысенко, услышит его. Он открывает дневник и читает: «Большинство положений в нашей науке таково, что исследователю необходимо самому же подкапываться под них, хотя бы эти положения были выдвинуты им же и проверены тысячу раз…» Погодите, погодите, он, кажется, не обследовал один из колхозов, отложил и забыл. Лысенко не раз говорил ему, как важно лишний раз проверить себя. Он сейчас же поедет туда. Глубокой ночью он приезжает в колхоз, суровое небо льет потоки дождя, не различишь, где деревня и где поле. Он находит заведующего хатой-лабораторией, убеждается, что все обстоит хорошо, опасения были напрасны, и едет назад.
Он все-таки упустил одно важное правило. «Изучайте людей, — сказал ему Лысенко на прощанье, — изучайте их не меньше, чем дело…» То ли времени у него нехватило, то ли память его подвела, никого изучить ему не привелось. В этой ошибке он обязательно покается Лысенко.
Великая битва развернулась на украинских полях. На одной стороне был Лысенко и его сотрудник и армия колхозников — помощников его, а на другой — трудности, неудачи и неполадки. Началось с крупного успеха: процедуру опыления ускорили и упростили. Пыльцу не клали пинцетом в каждый цветок, а предоставили это делать ветру. Он подхватывал пыльцу и щедро наделял ею кастрированные растения. За этой удачей пошли испытания. Оказались исчерпанными запасы пинцетов и ножниц во всей области. Лысенко приспособил мастерскую института, и вместо приборов там стали готовить пинцеты. Но что значит сотня их, когда нужны тысячи! Он посылает рентгенолога — единственно свободного человека — в Павлово-Посад заказать и привезти пятьдесят тысяч пинцетов. Ученый самолетом доставляет их на поля, но и этого запаса не надолго хватает. Недостаток ножниц и пинцетов грозит погубить все планы института, и Лысенко неожиданно находит выход. Колхозные кузни будут делать эти вещи из кос… Кузнецы поддержали ученого, его идея нашла у них отклик.
«Кастрированная пшеница поражается спорыньей, — стали прибывать недобрые вести, — в колосьях вместо зерна встречается спорынья».
— Спорынья на пшенице? — недоумевает Лысенко. — Ведь она поражает одну только рожь.
Впрочем, понятно, кастрированный колос цветет так же открыто, как рожь. Вместе с пыльцой в цветок может проникнуть и паразит. Ученый телеграфно дает указание:
«Спорынью и головню осторожно выбирать руками, обновленное зерно протравить… Опасность больше не повторится, пшеница будет попрежнему закрыто цвести до следующего обновления».
Неизвестно, откуда поползли зловещие слухи, что кастрация идет на полях неудачно, агрономы за этим недостаточно следят. Как проверить эти сообщения? Где набрать контролеров для двенадцати тысяч колхозных хозяйств? На карту поставлены два года напряженных трудов, успех двух тысяч хозяйств, достигнутый прошлым летом, все важное дело, которое должно быть счастливо завершено.
Лысенко решает наладить контроль у себя в институте. Земельные управления телеграфно предлагают колхозам высылать институту кастрированные колосья каждого сорта в отдельности. Комиссия из специалистов, утопая в соломе Украины, Урала, Сибири, России, проводит неслыханно трудную работу. Образцы записываются в книгу, нумеруются и занимают свои места. Районным управлениям и хозяйствам рассылаются письма с указанием результатов контроля. В угрожаемые места срочно выезжают специалисты. Контроль должен быть успешным, — таков он и есть.
Вслед за колосьями в институт начинают прибывать трофеи — обновленная пшеница изо всех уголков страны. Она крупнее и темнее обычной. Но кто мог бы подумать, что свободное скрещивание не только прибавит восемь центнеров зерна на гектаре, но и сделает зерно богаче белками и клейковиной, улучшит качество муки и вкус самого хлеба?
Идея Лысенко вернула пшенице ее утраченную силу, а народу — те центнеры, которые он свыше века недобирал.
Мы еще расскажем об удивительных успехах, достигнутых в результате этих замечательных трудов.
Не будем обольщаться, многие не увидели этой победы и не признали ее по сей день. Над лаврами Лысенко взгромоздились вершины латинских и греческих формулировок, строгих разъяснений и толкований.
Но откуда такое упорство? Что мешает ученым признать то, что ясно и так очевидно?
Это старая история, она возникла еще в ту пору, когда в канзасских степях, в прериях, в Черепаховых горах Манитобы, во всех концах Старого и Нового Света возникла невиданная пшеница. Терпеливые руки зачинателей новой науки из зерен, отобранных среди миллионов, выводили сорта, покорявшие мир. «Золотой дождь», «победа» и «цезиум» — так любовно именовались эти богатства. Одни были морозостойки, и любые холода американских и сибирских равнин их не страшили. Другие выживали на раскаленной почве полупустыни. За семенами охотились, искали их за тысячи миль. В Абиссинии находили редкие виды безостых пшениц, неведомых культурному миру; в Аравии — скороспелых; в Западном Китае — холодостойких; на плоскогорьях Харана, на стыке Сирии и Палестины — с другими удивительными свойствами. Настойчивые люди добирались до России, до Тургайских степей и за море увозили русскую «гарновку», «арнаутку» и «кубанку». Для ветреного и холодного Канзаса семян искали на ветреных равнинах России, оттавскую пшеницу сеяли в прериях, в надежде, что новая родина подарит потомству новые свойства. Гибриды рассылали по дальним окраинам Канады и Америки, давали самой пшенице найти свое место под солнцем. Следуя заветам отцов и дедов, они крепко унаваживали землю и в богатом урожае искали удачное семечко, родоначальника новых сортов. В одном лишь приходилось им туго: тайны скрещивания по-прежнему были неуловимы и непонятны. В этой сложной игре двух начал жизни, в их взаимном влечении и отстранении, борьбе и победе все было необъяснимо. Но и на этих неведомых тропах вырастали у них чудеса. Скрещение сортов «красная свирель» и «твердая Калькутта» породило «маркизу» — богатство Канады. Горсть зерен, гибридов, рожденных в Оттаве, залила потоком страну от озер Манитобы до границ Альберта у пустынных склонов Скалистых гор.
Жарко потрудились основоположники новой науки. Таких успехов не видал еще мир.
Кто упрекнет этих честных людей — блестящую плеяду земледельцев, огородников и садоводов, что они гнали от себя верхоглядов, болтунов и бездельников, готовых стертую монету выдать за золотой. Придет этакий умник с видом магистра и, точно кругом одни дураки, важно скажет:
— Зерно у вас неважное, неоднородное. Чистой линии надо держаться.
— Как же ее держаться?
— Из одного зернышка надо материал выводить. Посеять его, собрать урожай и снова посеять. Так, пока наберется семян для посева… Это и будет чистая линия.
Вот и пример: сажают в почву фасольку и собирают с нее семена. То, что родится, есть чистая линия. Несколько фасолек из этого урожая — крупных и мелких — аккуратно измеряют вдоль и поперек и сажают в почву. Потомство мелких и крупных фасолек в среднем будет всегда одинаково. Ничего не убудет и не прибудет. Сколько лет этот опыт ни повторять, фасолины не станут ни крупнее, ни мельче. Из нормы им, видно, не выйти. Полторы тысячи фасолек, выведенных так, подтверждают, что внутри чистой линии наследственная граница нерушима и тверда.
Как можно возражать человеку, который фасоль сеет штуками и из десятка отбирает одну для посева? Он сроду, должно быть, поля не видел. А они в бушелях ищут удачное зернышко, глаза проглядишь, пока найдешь и без мерки узнаешь хорошую пшеничнику…
Это не аллегория и не случайная встреча малоопытного человека с людьми знания и труда. Учение Иогансена по сей день господствует в мире, и нетрудно угадать, в чем его «мудрость». Поколения фасоли, по утверждению Иогансена, торжественно подтвердили, что они не накопляют новых свойств, оставаясь такими, какими создала их природа в веках отдаленного прошлого. Это служит, по мнению Иогансена, доказательством, что естественный и искусственный отбор ничего не меняет и тем более не ведет к совершенству организмов.
Вот откуда убеждение некоторых ученых — противников Лысенко, что внутрисортовое скрещивание не может улучшить свойства зерна. Ведь наследственная природа чистой линии как будто не изменяется в веках…
Началось с того, что Лысенко решил воскресить один из забытых сортов, вернуть озимой пшенице «крымке» ее силу и молодость. Он недавно проделал такой же эксперимент над некогда знаменитой, ныне забытой «гиркой», и она в награду принесла ему пятнадцать центнеров зерна с гектара вместо семи. Проверить и еще раз проверить — таково неумолимое правило. Он предпочитает свои ошибки видеть у себя.
— Пшеницу эту теперь нигде не найдешь, — заметил помощник, которому поручили высеять ее, — она, должно быть, исчезла.
— Надо найти ее, она стоит того.
«Крымка» долго ускользала от рук следопыта. Прославленная пшеница, некогда полонившая степи Украины до Харькова и Старобельска, была обнаружена где-то в колхозах южного приморья. Дряхлая, слабая, она доживала на юге свои последние дни. В конце XIX и начале XX века селекционеры славили ее зимостойкость, качество муки и урожайность. Отобранные из нее новые сорта «кооператорка» и «новокрымка» — по сей день лучшие пшеницы юга. В 1900 году один из блестящей плеяды земледельцев, садовников и огородников увидел ее на полях менонитов в Америке, которые привезли ее из таврических степей. Он немедленно отправился в Россию, нашел и увез «крымку» за океан, в Канзасские степи. Она принесла богатство этим полям, но прошло двадцать лет, и жар-птица из далекой страны начала утрачивать свои прелести. Упала урожайность, ослабела зимостойкость, «крымка» вырождалась, и ее отодвигали другие сорта. Напрасно селекционеры искали средства обновить эту некогда счастливую находку. Отцвела ее слава и за океаном.
Один из помощников Лысенко высевает добытые семена, то, что осталось от прежней «крымки», и ставит себе целью добиться того, чего не добились заокеанские селекционеры.
Была осень 1935 года. Прошла весна, наступило лето, а вместе с ним в душе помощника водворилась тревога. «Крымка» обманула его ожидания. Что за разброд, какая разноперая пшеница! Тут и белая, и красная, остистая, безостая — завоевательница Канзаса оказалась порядком засоренной. Что делать с этакой смесью? Кастрировать и дать ей свободно опылиться? Ведь она народит гибридов. Внутрисортовое скрещивание обратится в межсортовое. Можно было поискать других семян и начать опять сызнова, но где гарантия, что те будут лучше? Ведь чистота сорта обнаружится лишь через год после посева.
— Что делать, Трофим Денисович? — спросил помощник ученого. — Дайте совет.
— Кастрируйте и дайте ей свободно опылиться, — сказал, немного подумав, Лысенко.
Трудные дни наступили в институте. На что надеется Лысенко? Он не мог необдуманно дать такое указание. Снова и снова обходил помощник свое поле и убеждался, что так называемая «крымка» состоит из множества растений других разновидностей.
— Будут гибриды, — не сомневались помощники, — обязательно будут. Они переопылят друг друга, и выйдет из этого биологическая каша. Чистый вид «крымки» будет утрачен.
Растения кастрировали, дали им свободно опылиться, собрали урожай и высеяли новые семена. Следующий год принес добрый урожай: пшеница окрепла, стала зимостойкой и урожайной, как в былые времена. Но кто еще мог сказать, что означает перемена? И внутрисортовое и межсортовое скрещивание повышает качество и количество зерна. Кто поручится, что беспорядочно окрещенная «крымка» теперь окончательно не утратит своего вида? Что еще скажет будущий год? Ведь расщепление гибридов после скрещивания их начинается со второго поколения.
Вновь пришло лето. Лысенко поручает Глущенко в третий раз высеять «крымку». В институте не забыли, что два года назад пшеница эта была неоднородной, и многие опасались, что поля народят гибридов.
— Ты отберешь из урожая, — сказал помощнику Лысенко, — по кусту из всех форм, которые из «крымки» у нас народились. Семена из каждого куста высеешь на отдельной делянке. Будет у тебя по соседству развиваться типичная «крымка» и все ее формы. Это нужно нам для сравнения.
Ничего больше ученый сотруднику не сказал.
Глущенко, как никто, годился для этой работы: предстояли известные трудности, нужны были изворотливость, настойчивость и воля. Лысенко знал своего аспиранта, тот умел загораться неистребимым желанием тотчас все разведать, не давать себе покоя, пока картина не будет ясна. Короче, ученик во многом походил на учителя. Еще одну особенность подметил у помощника ученый: карманы его неизменно топорщились от записок и книжек, густо набитых заметками. Он владел даром выуживать из множества источников нужную строчку, мысль, идею, умел столь же настойчиво вопрошать науку, как его шеф — природу. В эксперименте над «крымкой» Лысенко полагал, что эта способность весьма пригодится.
Ученый не сомневался, что Глущенко справится с заданием.
Аспирант жил теперь мыслью о «крымке», счастливый сознанием, что в ее воскрешении — доля его труда, или, как сказал бы Лысенко, и его «капля меда». Скоро украинские степи получат прежнюю кормилицу, омоложенную и сильную.
Безмятежно текли мысли Глущенко до того памятного дня, когда он увидел Лысенко на корточках у его делянок. Напрасно ждал аспирант, когда тот заговорит с ним. Занятый созерцанием, Лысенко не видел его. Глущенко уходил и возвращался, а ученый сидел неподвижно, не отводя глаз от рядов вызревающей пшеницы.
— Прекрасная «крымка», — осторожно заметил помощник, — нам, кажется, удалось ее омолодить.