Великолепная ночь расстилалась над морем. На безоблачном, потемневшем небе все ярче выступали блестящие звезды южного полушария; луна только что взошла, пустив на поверхность океана широкую серебряную полосу, которая бежала вслед за яхтой, достигая ее бортов. Море было спокойно и обнаруживало свое движение только маленькими прыгающими волнами, которые словно стремились на дружескую встречу к корме, извивались вокруг нее в легкой пляске и потом на миг соединялись позади нее для того, чтобы проститься друг с другом. И в те минуты, когда корма вспахивала их, они подпрыгивали и рассыпали вокруг яркие искры, так что судно казалось плывущим по морю света и блеска. Свежий ночной ветерок раздувал паруса и освежал сладостной прохладой еще теплый после дневного зноя воздух. И таким образом изящная яхта, приветствуемая ветром и морем, беспрепятственно неслась вперед; рулевой мог спокойно отдыхать у своего руля, матросам ничто не мешало не напрягаться на своих постах или отдыхать на койках.
Это была одна из тех редких ночей, когда человек чувствует себя в объятьях природы так, как на груди нежной матери, которая желает наполнить сердце своего ребенка только весельем, покоем и наслаждением, так что когда ему приходится отвлекаться от такого состояния, он делает это неохотно и нерешительно, лишь побуждаемый необходимостью.
Вследствие неоднократных просьб беглого короля, Тирадо направил яхту к берегам Бразилии, потому что дон Антонио хотел сделать там еще одну попытку сопротивления испанцам; он думал, что, может быть, ему удастся, по крайней мере, удержать за собой это обширное португальское владение, и когда наступит удобный момент — сделать его исходным пунктом освобождения Португалии от ее врага. Как ни желал Тирадо сократить морское плавание, но он уступил желанию короля, уступил тем охотнее, что ему казалось нужным и полезным дать европейским делам развиться и определиться самостоятельно. Осторожно приблизился он ко входу в большой залив, где находится гавань Рио-де-Жанейро, и на некотором удалении от укрепленного острова Ильего дос Кобрас остановил яхту и направил одного из своих сподвижников к тогдашнему бразильскому вице-королю, чтобы выведать образ его мыслей. Через несколько часов посланец уже вернулся. Вице-король, несмотря на то, что он был другом дона Антонио и главным образом ему обязанным своим высоким и доходным местом, не желал, однако, затевать войну с Испанией, далеко превосходившей Бразилию могуществом, или, быть может, не считал себя достаточно готовым к этому, причем, конечно, он в свое оправдание мог сослаться на ту полнейшую небрежность, из-за которой при предшествовавших правителях пришли в совершенный упадок все оборонительные сооружения колонии. По этой или иной причине, но так как именно накануне прибытия яхты Тирадо в Бразилию пришел испанский корабль с вестью о победе испанцев над португальцами и приказе Филиппа принести ему присягу, то вице-король отверг предложение дона Антонио, но при этом обещал ему хранить в глубочайшей тайне факт его пребывания здесь и снабдить приезжих значительной денежной суммой и свежими припасами для судна, передав их в условленном месте на берегу. Но Тирадо не вполне доверился этому обещанию. Он тотчас изменил место стоянки яхты, а в следующую ночь направил в условленный пункт только две лодки. Эта предосторожность оказалась, однако, излишней: вице-король сдержал слово, лодки вернулись с богатым грузом, и Тирадо, не связанный уже никакими соображениями, снова пустился в плавание, теперь направив яхту на северо-восток. Ветер и течение благоприятствовали ему, и вскоре беглецы опять были в открытом море, почти посредине между обоими полушариями.
И снова была прекрасная лунная ночь. На палубе яхты, впереди, сидели и коротали время за веселыми разговорами товарищи Тирадо. На задней ее части, предоставленной в распоряжение высоких гостей, находились дон Антонио, Мария Нуньес и Тирадо. Когда стало уже поздно, король удалился на покой в свою каюту, потому что треволнения последнего времени сильно пошатнули его здоровье. Тирадо сидел напротив девушки. Как хороша была она! В тени, которой ночь покрыла ее лицо, и при лунном свете, разливавшемся по ее прелестной головке и фигурке, блеск кожи, огонь голубых глаз выделялись еще больше, а меланхолическое настроение, приветливость и ум, соединившись вместе, делали ее существом исключительно обаятельным.
Черная испанская мантилья слегка прикрывала ее кудри, грациозно спускаясь по плечам и всему стану. Молодые люди обменивались немногими словами, потому что души обоих были полны воспоминаниями и сладостной мечтательностью этой ночи. Только изредка глаза Тирадо поднимались на чудесное создание, присутствие которого доставляло ему такое высокое наслаждение, и этот взгляд не мог он отвести до тех пор, пока не чувствовал, что она заметила его, и не видел, как лицо ее покрывалось легким румянцем.
Разговоры на палубе стихли. Но скоро звучный голос запел песню под аккомпанемент гитары, по которой пробежали искусные пальцы Бельмонте, и ритмичный шум волн… Не успел певец кончить, как раздались громкие крики одобрения в знак благодарности за доставленное удовольствие. Несколько минут спустя один из кружка слушателей сказал:
— Ну, словами этой песни мы выразили наше восторженное сочувствие чудесной ночи и зеркальной глади моря. Теперь подумаем о том, что нам близко. Разве Иезурун не с нами — он, которого муза наделила своими дарами уже в колыбели? Я знаю, — продолжал он, обратившись к стоявшему тут же юноше, — ты сочинил песню в честь великого человека, который будет служить для нас вечным образцом. Поэты всегда имеют свои тайны, но при этом постоянно изменяют себе. Итак, выдай и ты свою тайну, чтобы вступить в состязание с Бельмонте из-за лаврового венка. Мы склонны увенчать и тебя, и его. Спой нам песню о брате Диего!
При этих словах всех охватил священный трепет. Все молчали, но взглядами и жестами звали юношу в свой круг. Он исполнил их желание, ему подали инструмент, рука его пробежала по струнам и взяла героический аккорд:
«Брат Диего, брат Диего! Дай нам спеть песню о тебе, потому что твоя жизнь и твоя смерть должны были принести нам свободу!
О, палачи кровавого судилища, в темных подземельях ваших темниц вы зарыли блестящее золото, чтоб скрыть его от мира, но негодующий мир пожелал снова иметь его у себя.
Тогда палачи зажгли свои костры и, увы! — язвительно издеваясь, бросили в огонь золото, чтобы там оно расплавилось и превратилось в пепел — и навеки потерял бы его мир!
Но огонь смог уничтожить только шлак, а блестящее золото полилось обильной рекой… Нет, не в ваших силах было подавить, погасить свет, который загорается ныне и будет загораться вечно!
В темных пропастях ваших темниц вы, холопы кровавого судилища, держали отважную птицу из племени орлов — вы боялись ее свободного полета!
Высоко подымается пламя костра, черный столб дыма летит к облакам — чтобы положить конец полетам орла, чтобы навеки затворилась дверь к свободе!
Но орел извлекает из пепла свои крылья обновленными и окрепшими, и описывает круги около солнца… И мир видит это, и песни ликования вырываются из груди его, полные упоения свободой!
Брат Диего, брат Диего! Мы споем песню о тебе! Из черной рясы монаха соткал ты себе крылья, вознесшие тебя к небу!..»
С каждой строкой росло воодушевление певца и слушателей; припев не только был спет всеми, но и повторен несколько раз. При этом взгляды многих обращались к тому месту, где при лунном свете высокая фигура Тирадо резко выступала из окружающей его темноты — потому что эти были посвящены в его тайну.
Наконец возбуждение улеглось и уступило место оживленному разговору, который имел отношение к этому же предмету и мало-помалу перешел в более спокойное, серьезное обсуждение.
Когда юноша Иезурун начал свою песню о брате Диего, Тирадо также ощутил сильное волнение. Он вздрогнул, яркий румянец разлился по обычно бледному лицу — но вскоре он снова овладел собой, скрестил руки на груди и пристально глядел в ночную тьму. Голос Марии Нуньес вывел его из задумчивости.
— Тирадо, — сказала она своим мелодичным голосом, глубоко проникавшем в сердце ее собеседника, — эта песня пробуждает во мне много мыслей и воспоминаний, а особенно одно. Вы когда-то дали мне обещание… ночь такая чудесная, не хочется расставаться с ней… выполните его теперь…
— Обещание? Я не помню, Мария… но если вы говорите, то это, конечно, правда… Я готов сдержать всякое слово, данное мной.
— Я не сомневаюсь в этом… Вы обещали рассказать мне историю вашей молодости… Тирадо, не праздное любопытство побуждает меня проникнуть в ваше прошлое: я ведь нахожусь под вашим покровительством, как же мне не желать знать своего покровителя? Мои родители отдали меня под вашу опеку, как же мне не хотеть знать, кто мой добрый опекун? Но нет-нет, как могу я шутить, когда теперь у меня такие серьезные мысли! Тирадо, вы оказали великую услугу моим близким и хотите сделать для нас еще так бесконечно много… с тех пор, как я на вашей яхте, мне приходилось видеть вас уже в стольких положениях… и… позвольте высказать вам это… постоянно удивляться вам — вашей доброте и преданности, вашей проницательности и твердой воле, вашему… я ведь не имею намерения обременять вас своими похвалами… Только, видите ли, меня постоянно занимал вопрос: кто этот человек и как он сделался таким, и что я узнаю от него… И вот теперь, Тирадо, ночная тишина и шепот ветра, и плеск воды, и этот блеск звезд и месяца — все зовет душу погрузиться в тайны минувшего, вернуться во дни, промчавшиеся мимо нас… Скажите же, могу я просить вас теперь исполнить ваше обещание?
Тирадо с удовольствием слушал слова красавицы. Когда она закончила, он немного помолчал, как будто припоминая то, что ему предстоит сообщить, и соображая, какое впечатление произведет этот рассказ на его слушательницу. Потом ответил:
— Я готов. Между людьми, которым суждено провести довольно продолжительное время вместе, не должно быть ничего скрыто, чтобы они знали, как им относиться друг к другу и как себя держать. Я не люблю окружать себя таинственностью и весьма скорблю, что необходимость заставляет меня поступать так. Ах, Мария, ваши дорогие родители знают все; в труднейших положениях моей жизни меня защищала и спасала ваша чудесная матушка… как же могу я не довериться дочери?
Мария бросила на молодого человека взгляд, полный горячей благодарности, потом подняла голову, взглянула на звезды и сказала с мечтательной пылкостью:
— Да, моя матушка!.. Где-то она теперь? Что с ней и с дорогим отцом?.. Она ангел в человеческом образе… нет такой добродетели, которой я не нашла бы в ней, никогда не оставила она неисполненной какой-либо своей обязанности — исключая разве обязанность подумать хоть немного о самой себе!.. Но, нет… Вернемся к нашему разговору. Как я благодарна вам, Тирадо, что вы ставите меня рядом с моей матерью и дарите мне часть того доверия, которого она, конечно же, достойней, чем всякий другой человек.
— Мария, я должен начать с открытия, которое касается знаменательнейшей части моей жизни — открытия, которое я могу сообщить только весьма немногим. Моя фамилия Тирадо. Но она долго была предана для меня забвению, оставалась почти неизвестной мне самому… Я получил имя брата Диего де-ла-Асцензион…
Эти слова повергли Марию Нуньес в ужас.
— Как! — вскричала она. — Вы… да разве этот Диего не был возведен на костер?
Тирадо резким жестом заставил ее замолчать и затем спокойно сказал:
— Тише, Мария! Не произносите громко этого имени; оно теперь существует уже, как видите, только в песнях и в воспоминании моем и моих вернейших друзей. То, что я вам говорю — правда, и загадка скоро разрешится для вас. Слушайте же.
Мария пришла в себя, но в ее взгляде выражалось серьезное беспокойство, а глаза с напряженным ожиданием устремились на Тирадо. Он прислонился к спинке своего кресла и начал спокойно рассказывать:
— Насколько я помню себя, первый и единственный предмет, встающий в моей памяти, — келья, мрачная келья монастыря, с окном на глухой двор, с дверью в темный коридор. Я никогда не знал колыбели ребенка, улыбки отца, ласк матери, В детстве я ни с кем не играл, юношей не предавался никаким развлечениям. Холодные ледяные руки вырвали меня из родительского дома, заточили в монастырскую келью, держали там взаперти, кормили и обучали. Только медленные шаги монахов слышал я, только их строгие и однообразные лица встречал; единственным развлечением моим было молиться и петь в церкви и проводить свободные часы в монастырском саду, где рядом с цветами, травами и овощами белели, словно вырастая из земли, надгробные памятники захороненных там монахов. Правда, я не испытывал почти никаких лишений, потому что не знал ничего другого, и только пустота сердца, часто ощущавшаяся мною, как бы давала мне понять, что мое детство проходит печально, жалко и скучно. Да, Мария, нередко в те минуты, когда благотворный огонь охватывает все мое сердце, когда воодушевление быстро рождается во мне и ведет к осуществлению задуманного плана — я спрашиваю себя, откуда во мне это? Чем зажжено тайное пламя в моей душе? Не есть ли оно то же самое, что и подземные воды, которые капля за каплей собираются в щелях гор и, не имея оттуда свободного выхода, стремительно пролагают себе путь, разрывая и опрокидывая могущественные утесы? Наконец пришло ко мне избавление, причем только в лице старого, почтенного монаха. Срок моего послушничества уже окончился, я уже ходил в монашеской власянице, когда однажды в наш монастырь прибыл старый инок, с тех пор так и оставшийся там на жительство. Это был брат Иеронимо. Как я впоследствии узнал, оно так и было условленно, чтобы он не приезжал туда, пока не окончится мой искус. Иеронимо скоро сблизился со мной; его приветливость, печально-серьезный, но дружеский взгляд, манера, с которой он держал меня около себя, предоставляя мне, однако, полную свободу — все это приковывало меня к нему неразрывными узами. Он начал давать мне уроки, и ни один, я думаю, старик на свете не способен до такой степени заворожить душу ребенка и юноши и доставить ей надлежащую духовную пищу. Но он сделал для меня еще больше. Он знал, что у меня нет товарища — нет того, что так необходимо молодому сердцу, и поэтому привез в наш монастырь чудеснейшего мальчика, со светлым умом и сердцем, Алонзо де Геррера, так что скоро я наслаждался счастьем иметь такого друга и находиться под руководством такого учителя.
Мария Нуньес слушала рассказ со все более и более возрастающим участием; ее руки были сложены на груди, полные огня глаза устремлены на губы друга. Он продолжал:
— Вы сами пожелали выслушать меня; но для того, чтобы сделать для вас понятными позднейшие происшествия жизни, я вынужден, рискуя показаться вам педантичным, познакомить вас, хотя бы в общих чертах, со способом обучения брата Иеронимо. Но насколько я знаю вас, мне нельзя сомневаться в том, что вы меня поймете. Наш учитель заботился исключительно о том, чтобы знакомить нас со средствами познания. Он не устанавливал никаких догм и положений, не приводил никаких доказательств в пользу того или иного утверждения, но только направлял нас на путь знания и понимания вещей и явлений, оберегая от заблуждений или утомления. Находить и постигать цель должны были мы сами, ибо, по его мнению, даже незначительный, но познанный и обдуманный самим материал гораздо важнее и ценнее самой обширной учености, загромождающей память. Этим он побуждал нас к неутомимой умственной деятельности и обращал наши занятия в неистощимый источник наслаждения. Когда мы стали старше и познакомились с иностранными языками, он дал нам сочинения греческих мудрецов и святое писание Старого и Нового завета, руководил нашими занятиями и давал необходимые объяснения. Нас обоих полностью предоставили» руководству и надзору брата Иеронимо, к тому же остальные монахи были слишком ленивы и невежественны, чтобы давать себе труд заниматься нами. А так как мы строго соблюдали монастырскую дисциплину и прилежно выполняли церковные предписания, то все были уверены, что некогда такие ученики принесут монастырю большую честь, и притом в той области, в которой святые отцы, по своему развитию, могли сделать весьма мало… Удивительно, но методика нашего учителя привела к тому, что, развив нашу пытливость и сообразительность, она воспитала в нас и большую настороженность в принятии того, что в наших любимых книгах выдавалось за неопровержимую истину. Мы начали сравнивать, обсуждать, делать выводы. И вдруг пришли к неожиданному результату. Что представлялось нам в сочинениях греческих мудрецов? Ничего, кроме поиска и анализа ощущений — серьезных, величественных, творческих, привлекательных по форме и содержанию, но бесцельных и безрезультатных. Один развивал то, чему учил другой, или устанавливал то, что противоречило взглядам другого, а третий разрушал дело обоих и на этих развалинах воздвигал собственное здание — тоже на очень короткое время. И всюду мы встречали только борьбу между материей и духом, цепляние за необходимость или отважное стремление вырваться из нее. Мы тут многому научились, но не вынесли никакого убеждения. Но как разнится с этими книгами Старый завет! Сколько в нем простоты и естественности понятий, какое величие мыслей, какое ясное высказывание того, что лежало сокрытым в наших умах и сердцах! Перед нами был бесконечный, всесовершенный Бог, создавший этот мир, наполненный преходящими смертными существами, Бог, который в беспредельной любви своей сотворил человека по образу и подобию своему, вдохнул в него дух Своего духа, открыл ему простые вечные законы любви и справедливости, а теперь отечески руководит его судьбой, праведно судит его дела и милосердно прощает ему за грехи. И все это — в пестром водовороте жизни, которая была незнакома нам и куда жадно стремились мы, среди треволнений и борьбы людей на пути к великой цели мира и правды… Ни Алонзо, ни я еще не подозревали даже, от кого мы происходим, с кем сроднила нас природа — а учение Израиля уже привлекло к себе наши умы, сделало нас его приверженцами… мы почувствовали, что перестали быть католиками…
— А что же сказал ваш учитель, увидев эту перемену в ваших убеждениях? — спросила Мария.
— Мы первое время не говорили об этом, и он тоже молчал. Каждое слово наше в часы уроков должно было выдать нашу тайну. Он понял это и давал ответы в том же духе. Но неодолимый страх мешал нам высказаться откровенно. Вы слишком хорошо знаете, дорогая Мария, что молодое сердце может годами хранить в себе и пестовать тайну, скрывая ее в робости даже от самых близких, самых дорогих людей; но если тайна высказана, сердце не может уже выносить противоречие между своим убеждением и действительностью, не может терпеть ложь, обман, лицемерие. И притом же, как ни расширился в ту пору наш умственный кругозор — но сила привычки, оковы инертного поведения, висящие на нас с самой колыбели, держали нас пока в рамках привычного нам образа жизни. Но вот случилось так, что мой друг Алонзо был позван к смертному одру своего дяди, а я, несколько месяцев спустя, сидел у постели умирающего брата Иеронимо.
Вам уже известно, что за этим последовало — я узнал тайну моего рождения, снова обрел отца, мать, сестру, но все они были уже мертвы, убиты одной и той же злодейской рукой инквизиции. Я был совершенно подавлен страшным бременем внезапно обрушившейся на меня судьбы. Где — думал я — гробница моего отца, могила матери, место вечного успокоения сестры? Где мне найти их, чтобы преклонить колени, помолиться около них? Кости их истребил огонь, пепел развеял ветер… Труп моей сестры совлекли с постели, на которой ему дали сгнить, и кинули на костер… И за что? За то, что всех этих набожных, праведных, чудесных людей заподозрили в греховном образе мыслей, за то, что они под пытками сознались, что держали между своими книгами еврейский молитвенник и несколько раз читали его!..
Мария, целые годы прошли с того времени, но и теперь еще, каждый раз, как я вспомню об этом, негодование и отчаяние первых дней пробуждаются во мне, стягивают мое сердце, спирают мое дыхание, заставляют сжиматься кулаки.
Но время ни на миг не останавливает своего хода, и если оно не уничтожает совершенно нашего горя, то мало-помалу все-таки умеряет его, притупляет его острие. И во мне возникли вопросы: что же делать, какой план составить для будущей жизни моей? Никто не знал меня, никому я не был нужен и интересен, не было никого, с кем я мог бы посоветоваться, кого бы мог спросить… Но решение скоро было принято мной — я хотел жить в свете. Но как исполнить это? Ответ долженствовало дать мне будущее. Сперва я желал окончить курс в каком-нибудь университете, и мне удалось получить на то разрешение моего начальства. Я отправился в Сарагосу, ибо собрал точные сведения, что Арагония оставалась в то время единственной провинцией Испании, где народ продолжал еще жить свободной жизнью и где все сословия по-прежнему твердо держались своих старых прав и привилегий, противопоставляя их притязаниям правительства на неограниченное господство. Я имел намерение здесь воспитать в себе проповедника, потому что горевшая во мне искра говорила мне, что только сила слова в состоянии будет дать выход пламени, которое иначе сожгло бы меня, что только вдохновенной речью можно воздействовать на народ. Я не ошибся в моих проповеднических дарованиях и, появляясь на кафедре перед различными аудиториями, привлекал к себе сердца слушателей и скоро приобрел громкую репутацию. Орденская ряса защищала меня от всяких подозрений. Когда я с кафедры громил человеческие слабости и пороки, пламенно провозглашал священные законы нравственности, требовал ото всех кротости и утешения, помощи и сочувствия страждущим и нуждающимся — тогда народ жадно внимал моим речам, воспламенялся ими, и никому и в голову не приходило подозревать меня в ереси… Таким образом подготовлял я себя к тому, чтобы постепенно пойти дальше и, облекшись полным доверием человеческих сердец, начать уже совершенно открыто провозглашать горевшую во мне истину и решительно напасть на суеверие и фанатизм, хотя бы мне пришлось стать жертвой этой борьбы. Но то не было бы для меня жертвой — ибо смерть уже утратила для меня свой ужас, так как она могла только соединить меня с теми, кому принадлежало мое сердце, хотя я никогда не видел их. Я был одинок на этой земле и знал, что никто не прольет ради меня ни одной слезы…
Некоторое время спустя в Арагонии произошли события, оживившие мои надежды и, по-видимому, пролагавшие дорогу к моей цели. Дон Жуан Австрийский, знаменитый победитель в Лепантской битве, возбудил подозрительность своего кузена, короля Филиппа, предполагавшего в нем тайные претензии то на тунисский, то на нидерландский престол. Виновником, орудием и участником всех этих предприятий Филипп считал секретаря принца Эскобедо и потому решил уничтожить этого человека. Но так как он не мог лично схватить Эскобедо, то обратился к своему секретарю Антонио Перецу и потребовал, чтобы тот нашел средство лишить жизни ненавистного врага. Для Переца благосклонность государя была главнейшей целью его честолюбивых устремлений, и потому он ревностно принялся за исполнение возложенного на него поручения, надеясь этим не только вызвать в Филиппе благодарность, но и некоторым образом получить возможность держать его в своих руках. Он несколько раз пытался отравить секретаря принца, но Эскобедо каждый раз избегал расставленных ему сетей. Тогда Перец совсем потерял голову и оказался настолько вероломным, что нанял убийц для того, чтобы покончить с Эскобедо где-нибудь на улице. Но убийц поймали, и они без раздумий назвали имя того, кто подкупил их. Вследствие этого Антонио Переца арестовали, вдова убитого привлекла его к суду, и Филипп, хорошо понимавший, что подозрение в инициативе этого преступления падет на него, тем не менее должен был дать процессу беспрепятственный ход. Перец был человеком предусмотрительным и припрятал у себя бумаги. Филипп знал это, и когда Переца приговорили к изгнанию и уплате большого денежного штрафа, государь заплатил штраф и обещал своему бывшему секретарю скорое помилование при условии возвращении этих бумаг. Перец видел себя мертвым в любом варианте, ибо он слишком, хорошо знал своего короля, чтобы не быть уверенным, что после получения бумаг Филипп не только не помилует его, но тогда только и обрушит на него настоящее преследование. Поэтому он выдал только часть бумаг, а остальную спрятал в надежном месте. Король рассердился, но ведь он умеет выжидать. И действительно, несколько лет спустя, когда сын несчастного Эскобедо вырос, а Перец потихоньку начал использовать силу этих бумаг, молодого Эскобедо заставили выступить новым обвинителем Переца — того заточили в тюрьму и подвергли жесточайшим пыткам. Он, однако, ухитрился бежать из тюрьмы в Арагонию, на свою родину. Здесь он отдал себя в руки арагонского верховного судьи, который, по законам этой провинции, имеет власть над всеми королевскими чиновниками и судьями и на которого дозволяется апеллировать только в государственный совет. Но именно это обстоятельство пришлось по сердцу королю, который уже давно замышлял нанести удар по правам и привилегиям Арагонии. Инквизиция схватила Переца, ибо она утверждала, что обладает священными полномочиями относительно всех земных судей и всех государственных властей. Этот арест вызвал страшное волнение в Арагонии и особенно среди граждан Сарагосы. Вот теперь пришло мое время. Я стал на сторону масс. В красноречивых выступлениях обозначил я народу опасность, грозившую его свободе разрушением последнего оплота прав и справедливости, предоставлением всего на произвол короля и мрачной власти инквизиции. Сарагосские граждане восстали, взяли штурмом дворец инквизиции и освободили Переца, который после этого счастливо перебрался за границу. Я переезжал с места на место и проповедовал освобождение от деспотизма и суеверия в каждом городе, каждом селении. Всюду приветствовали меня с восторгом, и в Сарагосу со всех сторон стали подходить вооруженные подкрепления. Но этого-то и желал Филипп, это-то и соответствовало его планам. Он в это время уже собрал отборное кастильское войско, и по его приказу оно вторглось в Арагонию. Верховный суд протестовал против этого, потому что по привилегиям Арагонии ни один иноземный солдат не имел права переступить ее границы. Но тут надо было бороться не словами — они уже не имели никакой силы. Арагонцы не оказались достойными своих предков. Отряды, выступившие против королевского войска, были недостаточно многочисленны и рассеялись при первой же атаке ветеранов Филиппа. Испанцы двинулись на Сарагосу. Но и тут встретили они лишь слабое и беспорядочное сопротивление. Несколько дней спустя ворота города распахнулись перед кастильскими солдатами. Верховный судья был публично казнен на площади, за ним последовали на эшафот четыреста граждан, а многие погибли в темницах. Таким образом, и Арагония пала к стопам Филиппа, все ее привилегии были объявлены уничтоженными, всемогущество инквизиции прочно утверждено, государственный совет обращен в чисто формальное учреждение. Это был последний шаг испанских королей в деле подавления и уничтожения национального духа нашего прекрасного отечества. Теперь оно лежало во прахе, обреченное на опустошение. О, вы не знаете, что натворили здесь наши враги, но вы не знаете и другого — что тем самым они подпилили столбы, на которых покоится их трон! Он рушится, и гнилые доски его докажут, что государь, убивающий дух своего народа, умерщвляет собственной рукой жизнь своих потомков!
Голос Тирадо дрожал от волнения, звук его сделался глухим и зловещим, но он замолчал, потому что мысль его, по-видимому, устремилась в будущее. Мария уважительно отнеслась к этому молчанию, и глубокий вздох вырвался из ее груди. Она остро чувствовала его горе — ведь то было и ее горе, горе близких, дорогих ей людей. Наконец она тихо проговорила:
— Что же выпало в этой несчастной борьбе на вашу долю, Тирадо?
Этот вопрос вывел Тирадо из задумчивости; он очнулся и продолжил рассказ:
— Получив известие, что войска Филиппа двинулись на Сарагосу, я поспешил туда. Но войти в город уже не было возможности: он был окружен со всех сторон. Все, что я увидел в эти дни, не оставляло сомнений в исходе борьбы. И это повергло меня в такое уныние и отчаяние, что я даже не трудился избегать преследования тех испанских агентов, которые наводнили страну в поисках тех, кто подозревался в принадлежности к восставшим. Меня схватили в одной деревне — я был выдан испанцам именно теми людьми, которые наиболее увлекались моими речами и проповедями. Как священник я был отдан инквизиции и вскоре уже находился в одной из келий ее подземной тюрьмы. Меня повели на допрос, но на все вопросы судей я отвечал прямо, нисколько не скрывая своих убеждений. Я швырял им в лицо мои обвинения, дал полный простор моему неприятию их действий и принципов. Этим я, по крайней мере, освободил себя от пыток. Но как ни велико было бешенство, в которое привели инквизиторов мои слова, они, однако, приняли во внимание мой сан и предложили мне, если я отрекусь от моего еврейского еретичества, помилование, которое я должен буду заслужить пожизненной епитимьей в каком-либо уединенном горном монастыре. Я отверг это помилование, но они думали, что им в конце концов удастся сломить мое упорство. В продолжение недель, месяцев держали они меня в самой темной и душной яме своей тюрьмы. Я лежал на сгнившей соломе, почти лишенный света и воздуха; отвратительные насекомые ползали вокруг меня, по мне. Мне то давали еду без всякого питья, то гнилую воду без всякой пищи; когда я засыпал, меня будили, чтобы не давать ни минуты отдыха. Но все эти меры оставались бесплодными. Я продолжал стоять на своем. Лихорадочное возбуждение овладело мной. Воспламененное воображение рисовало мне среди этой ужасной обстановки самые милые, усладительные картины: я не был один, мои родители, моя сестра, хотя я никогда не знал их, мой дядя Иеронимо находились со мной, и я беседовал с ними, спрашивал их, они отвечали мне; земля исчезла для меня, я парил в небесных сферах, и тело мое утратило способность чувствовать боль. Когда меня отрывали от моих грез приводили в судилище, мужество мое не сокрушалось присутствие духа не ослабевало, и я громко и твердо отвечал: «нет!» и тысячу раз — «нет!»
Наконец терпение судей истощилось; они приговорили меня к смерти — смерти на костре, куда мне предстояло взойти в обществе пятидесяти четырех мужчин и женщин, тоже осужденных на сожжение во славу Бога и святой инквизиции. С этой минуты со мной стали обращаться человечнее: меня перевели в более светлое и чистое помещение, где, однако, мне пришлось терпеть визиты двух священников, поочередно обрабатывающих меня, чтобы все-таки добиться моего отречения, которое, если и не спасло бы меня от смерти, то по крайней мере избавило бы от мук костра в пользу виселицы. Я спокойно ожидал своего конца. Я говорил себе: «Ты похож на растение, которое, правда, цвело недолго, но, умирая, выронило на землю несколько семян, которые со временем созреют и пустят ростки под лучами Божьего солнца». Но как ни толсты стены инквизиторской тюрьмы и как ни плотно замкнуты ее двери, но и оттуда проникает на волю многое из того, что владельцы этих чертогов считают погребенным в вечной ночи забвения. Правда, инквизиция в известные сроки сама объявляет срок и имена приговоренных ею к смерти, равно как и приписываемые им преступления, желая этим в верующих возбудить к ней уважение, а в неверующих — ужас, и привлекая народ на ее пышные и гнусные празднества, именуемые аутодафе; и действительно, в этих случаях огромное количество кандидатов в мертвецы, чудовищность уготованных им мук и величина их преступлений очень сильно влияют на страсть народа ко всякого рода зрелищам. Но уже задолго до исполнения над нами приговора весть, что один францисканский монах открыто перешел в еврейство и за то будет сожжен на костре, распространилась по всему полуострову, и мои враги сами позаботились о том, чтобы мое имя не осталось неизвестным. Этому обстоятельству обязан я моим спасением. Вечером накануне ужасного торжества, приготовлявшегося церковью для мирян меня с моими будущими товарищами по костру отвели в назначенную для того часовню. Двери ее заперлись, и перед ней осталось стоять на часах множество слуг инквизиции. Невидимый хор запел с верхней галереи печальное «De profundis». На алтаре горело много свечей, но все остальное пространство обширной часовни оставалось неосвещенным. Все стали на колени, и душа каждого, каковы бы ни были его религиозные убеждения — вознеслась в горячей молитве к великому духу вселенной, пред которым ей предстояло явиться на другой день, пройдя предварительно сквозь столь тяжкое испытание. Мне досталось место в последнем ряду скамеек. Я молился, как вдруг почувствовал, что опустившаяся рядом со мной на колени фигура в плотном капюшоне протянула руку из-под своего одеяния, отыскала мою и что-то вложила в нее. Несколько минут спустя она снова поднялась и исчезла в темноте, окружавшей нас. Я ощупал вещи в моей руке: то были кошелек с деньгами, пилка и клочок бумаги. Две первые я быстро спрятал в моей рясе, а написанное на бумаге прочел: тут в нескольких словах сообщалось, куда и к кому мне следует обратиться. Прочтя, я проглотил бумагу, чтобы уничтожить всякие следы. Острая пилка сослужила свою службу в полночь, распилив железные прутья, заграждавшие отверстие в стене моей кельи. Я был свободен, но только благодаря стечению многих обстоятельств мне, среди тысячи опасностей, удалось найти дорогу в назначенное мне место, к моей спасительнице, к вашей матери, Мария… Из своего убежища в уединенной долине она, при посредничестве одного верного агента вашего отца, сумела найти доступ в мою тюрьму и дорогой ценой купить мое освобождение. Она никогда не знала меня, как и я — ее, но весть об ожидавшей меня участи дошла до нее и была достаточной для того, чтобы вызвать в ней быстрое решение и заставить раздобыть все необходимые для его исполнения средства. Мои товарищи погибли на следующий день, но мое исчезновение не уменьшило числа взошедших на костер. У инквизиции всегда достаточный запас готовых жертв: одна из них в данном случае фигурировала под моим именем. После этого и составилось общее мнение, что брат Диего умер на костре.
Но у вашей матери я нашел не только спасение от смерти. Все, что оставалось во мне колеблющегося, скоро было уничтожено светлым направлением ее разума, безошибочным тактом ее чувства. Она в высшей степени обладает способностью, присущей женщинам — в самых смутных и запутанных обстоятельствах отыскивать единственно верное решение, тогда как мы, мужчины, движимые великими идеями, из-за высоких и отдаленных целей упускаем из виду то, что находится рядом и легко достижимо. Пока я терялся в раздумьях, куда мне ехать, где приложить свои силы, ваша матушка обратила мое внимание на Нидерланды, которые деспотизм Филиппа должен был вскоре превратить в главную арену борьбы. Ее подсказка решила мою судьбу. Всей душой я стал стремиться туда — не только для того, чтобы обеспечить убежище моим гонимым единоверцам, но и с тем, чтобы служить всему человечеству, создать приют для всех желающих сбросить с себя оковы рабства. Я говорил себе, что страна, где кос терпят, где нам позволяют отречься от насильно навязанной нам религии, должна быть страной свободы, страной, где среди свободных людей развевается знамя свободы всех религиозных убеждений, полная свобода совести. Этой земле должен ты посвятить всю свою деятельность, все свои способности и желания!
Остальное известно вам, донна Мария. Я отправился с доном Самуилом Паллаче в Нидерланды, и теперь мы снова плывем туда. Темнота, еще покрывающая наше небо, начинает, однако, проясняться, и твердое обещание принца Оранского — есть та утренняя заря, которая возвещает нам наступление нового дня и ручается за него. Пусть это будет хоть и мрачный, облачный, бурный — но все-таки день, а не ночь!
Тирадо закончил. Мария помолчала, потом подняла свои большие, блестящие, увлажненные слезами глаза и, невольно схватив руку Тирадо, пожала ее и взволнованно сказала:
— Сколько же вы вытерпели, Тирадо, и как вы смогли все это пережить?!
Это выражение глубокого сочувствия охватило Тирадо пылким восторгом и, не имея сил отвечать, он наклонился к руке Марии и несколько раз пламенно поцеловал ее. Рука девушки задрожала в его руках, она поспешила отдернуть ее, но он все-таки почувствовал еще одно легкое пожатие. Затем Мария встала и со словами: «теперь спокойной ночи, Тирадо, уже поздно» направилась в свою каюту.
Тирадо долго еще смотрел на то место, где стояла девушка, потом неосознанно подошел к борту яхты и стал мечтательно вглядываться в игру волн, в которых отражался лунный свет, и которые, переливчато сверкая, плескались и шумели вокруг судна. Сколько времени простоял он так — он и сам не знал. Его душа погрузилась в море любви, в радостно вздымающиеся волны надежд и ожидания…
А яхта безостановочно шла вперед, луна так же безостановочно совершала свой путь, звезды продолжали блестеть на безоблачном небе, волны резвились и шумели, ветер с шепотом пробегал по парусам. Безмолвный и величавый, но при этом полный жизни и движения покой царил в природе.
Яхта быстро шла среди ночного безмолвия; месяц закатился, первые блики утренней зари показались на: небе, и ближайшие к ним звезды начали бледнеть. Только рулевой со своими помощниками да вахтенные матросы оставались на палубе и бодрствовали, все остальные обитатели судна спали тем крепче, чем позже отправились они на покой. Вдруг юнга, дежуривший на клотике мачты, изо всех сил крикнул:
— Вижу корабль! совсем близко от нас!
Матросы посмотрели в нужном направлении и тоже заметили смутные очертания приближавшегося к ним корабля. Один из них поспешил разбудить капитана. Вскоре Тирадо появился на палубе и настороженно посмотрел на нежданное судно. Оно находилось к востоку от яхты, благодаря чему хорошо освещалась первыми утренними лучами. «Мария Нуньес» же еще оставалась в полосе сумерек и, вероятно, была плохо видна с той стороны. У Тирадо скоро не осталось сомнений в том, кто этот незнакомец: конструкция, корпус и другие детали говорили о том, что в нескольких кабельтовых от яхты находится испанский военный корвет, появившийся здесь так не кстати. Еще одно наблюдение — и Тирадо убедился, что корвет направился по курсу яхты и, спустя немного, начнет за ней крейсировать. Он насчитал по двенадцати орудий на каждом борту корабля и уже представил себе ту зловещую речь, которую они будут вести с ним.
Сердце Тирадо сильно забилось. Не боязнь, а тяжелое беспокойство овладело им. Он ни на минуту не усомнился теперь в крайней опасности, грозящей драгоценному грузу его яхты. И это именно через несколько часов после того, как перед ним, подобно занимавшейся теперь утренней заре, лучезарно взошла надежда на чудное блаженство! Но воспоминание об этом, обогрев его сердце, одновременно воскресило его мужество. Он жестом подозвал к себе главного штурмана, чтобы обсудить о ним создавшееся положение. Тот, после внимательного наблюдения за кораблем, подтвердил все предположения Тирадо. После недолгого совещания было решено двигаться вперед, навстречу неприятельскому корвету.
— Я не думаю, — сказал Тирадо, — что нам удастся избежать битвы, какой бы путь мы ни выбирали. Из-за ночной темноты мы, к сожалению, слишком сблизились с испанцем. Но, по моему мнению, лучше уж сражаться, чем убегать. Поэтому надо быстро готовиться. С Божьей помощью, вперед, штурман! Мы должны твердо верить в свои силы!
Тирадо понимал всю величину своей ответственности и нисколько не преуменьшал степени той опасности, которой подверглись теперь дон Антонио, Мария Нуньес, Мануэль и все, вверившие свою судьбу его энергии. Но мысль, что не он вызвал эту опасность и что предстоит сражаться за самое дорогое для него, наполняла его душу жгучей уверенностью в успехе. Несколькими словами молитвы попросил он у Руководителя всех судеб человеческих благоприятствовать предстоящему делу, хранить их всех в ужасах битвы — и начал действовать.
Он велел поднять все паруса, так что стройная яхта накренилась и волны с шумом забегали вокруг бортов, точно сердясь, что незваный гость осмелился нарушить их веселое и безмятежное спокойствие.
Вскоре яхта приобрела необычайную легкость и полетела вперед, как на крыльях. Ящики с оружием, стоявшие на палубе, разобрали, оружие оттуда вытащили и расставили вдоль бортов, пушки зарядили. Между тем главный штурман собрал на палубе весь экипаж. Тирадо произнес пламенную речь, и так как в команде не было ни одного человека, который не пожертвовал бы жизнью ради свободы, то всеми овладело воодушевление, выразившееся в горячих воинственных восклицаниях. Тирадо, давно уже предвидевший возможность такого случая, разделил людей на отряды, указал каждому его место и объяснил все, что от него могло потребоваться. Между ними не было ни одного, на кого он не мог бы вполне рассчитывать. Когда все было организовано, он поручил Мануэлю отвести дона Антонио и Марию Нуньес в помещение под палубой, где они могли находиться в наибольшей безопасности.
Четверть часа прошли в тревожном ожидании; теперь нетрудно было заметить, что расстояние между судами уменьшилось. На востоке становилось все светлее, вот на краю горизонта показался огненный шар, кинув золотые лучи на пенящиеся верхушки волн, воздух делался с каждой минутой прозрачнее. Глаза всех на яхте были устремлены на испанский корабль. Вдруг на нем сверкнул огонек, показался маленький клуб дыма, просвистело ядро, которое шипя упало в воду с нескольких ярдах от яхты. Значит, яхту наконец заметили, и этот выстрел был приказом остановиться и дать ответ. Тирадо, до сих пор не подымавший флага, притворился ничего не замечающим и продолжал движение вперед. Испанец подавал сигналами вопрос за вопросом, но не получал никакого ответа. Тирадо знал, что обман здесь невозможен. Ему следовало остановиться и готовиться к визиту неприятеля, а это была бы верная погибель, потому что корвет встал бы бок о бок с его яхтой. Испанец раздумывал недолго, а затем стал посылать ядро за ядром, которые, к счастью, перелетали через яхту — лишь два или три задели ее, не причинив значительного вреда.
Теперь Тирадо приказал поднять португальский флаг и одновременно повернуть яхту чуть вправо, так чтобы три пушки, находящиеся по этому борту, могли обстреливать нос испанского корвета. Маневр был совершен, чехлы, закрывавшие орудия, сняты, раздался залп. Результат оказался впечатляющим: одно ядро ударило по толпе ничего не подозревавших испанцев, стоящих на палубе, и уложило несколько человек; другое угодило в снасти и разорвало главный парус; третье попало в борт корабля, правда, на не опасную для него высоту. Крики бешенства раздались на корвете; испанцы поняли, что предстояло сражение, но уж слишком ничтожным представлялся противник.
С этой минуты корвет начал сильный и безостановочный обстрел яхты, буквально засыпав ее ядрами. Но ее малые габариты и скорость, с которой она начала удаляться от противника, помогли ей остаться почти не тронутой. Однако и тех немногих ядер, которые достигли цели оказалось достаточно, чтобы причинить ей большой вред. Двое матросов уже было убито, еще с полдюжины ранено; передняя мачта свалилась и вместе с парусом рухнула в море, отчего вот-вот все снасти должны были выйти из строя; от боковой обшивки отлетели большие куски — и каждую секунду следовало ожидать еще больших неприятностей. Но мужество Тирадо и его товарищей не поколебалось. Работы на яхте продолжались с большой обдуманностью, повреждения, насколько было возможно, исправлялись на ходу, раненых относили в укрытие и перевязывали. По распоряжению Тирадо к правому борту с невероятным трудом перетащили четвертую пушку, и он сам стал наводить ее. В результате четыре орудия яхты безостановочно стреляли по корвету, нанося ему немалый урон. Наконец один из залпов пришелся в руль корабля, сделав его почти неуправляемым, и в ту же минуту испанская канонада прекратилась. Люди Тирадо с изумлением посмотрели за борт, и вскоре все поняли. Испанцы спустили на воду две большие шлюпки, отрядив на них значительную часть вооруженной команды. Они намеревались взять яхту приступом, так как ее экипаж, по их соображениям, был мал. Тирадо понял всю опасность этого нападения. Он приказал главному штурману не упускать из виду по крайней мере одну из шлюпок, и как только она подойдет на расстояние ружейного выстрела, открыть по ней беглый огонь и пустить ко дну. Сам он собрал оставшуюся часть команды и стал с ней дожидаться экипажа другой шлюпки. Тирадо стоял впереди, с мечом в правой руке, пистолетом — в левой, с выпачканным в порохе лицом и горящим взглядом. Вдруг легкая рука коснулась его плеча, и послышался кроткий, взволнованный голос:
— Тирадо, вы не ранены?
Он повернулся и увидел Марию Нуньес.
— Бога ради! — воскликнул он, увидев бледное, расстроенное лицо девушки. — Что привело вас сюда, Мария Нуньес? Здесь очень опасно, и ваше присутствие пугает и отвлекает меня! Ради вашей матери, вернитесь к себе, потому что только уверенность, что вы в надежном месте, придает нам мужество в сражении!
— Тирадо, я не смогла больше выдержать этого. Страшный шум над моей головой, грохот орудий, крики и топот сжимали мое сердце, мешали дышать. Я должна была подняться сюда, чтобы убедиться, живы ли вы, жив ли Мануэль, что со всеми вами!
— Милая девушка, — умолял ее Тирадо, — ты же видишь, что Бог оберегает нас, мы невредимы… Но теперь иди вниз… прячься… Испанцы снова начинают обстрел.
Так оно и было. Шлюпки уже отошли от корвета на значительное расстояние, поэтому он мог снова начать стрельбу без риска попасть в них. Тирадо, весь поглощенный приближающейся опасностью, крикнул штурману не упустить решающего мгновения. Мария Нуньес отошла в сторону и спряталась за главной мачтой. На выстрелы испанцев уже никто не обращал внимания. И вот Эстебан — так звали штурмана — навел пушку, поднес к ней фитиль и скомандовал: «пли!» Два ядра попали точно в цель: один разбил борт шлюпки, другой угодил в самый ее центр — шлюпка перевернулась, и испанцы оказались в воде. Экипаж яхты приветствовал свою удачу радостными криками. Однако тут же сильный толчок о другой борт яхты дал им знать, что другая шлюпка благополучно добралась до них. Показались абордажные крюки, зацепившие яхту в нескольких местах. Над бортом показались головы и руки первых испанцев, готовых вот-вот перемахнуть на палубу. Вдруг кто-то из них крикнул: «Господи Иисусе! Святая Дева не пускает нас сюда!» Это Мария Нуньес, сама не сознавая, что она делает, вышла из-за мачты и стала посреди палубы, вся залитая лучезарным светом утреннего солнца, в белой одежде, с длинной вуалью на голове, с воздетыми вверх руками, пылающим лицом и ярко сверкающими глазами. Суеверным испанцам почудилось, что перед ними сама царица небесная, сошедшая сюда, чтоб удержать их от убийственного сражения и взять под свою защиту неприятельское судно, которое, несмотря на свои крохотные размеры, чудесным образом причинило им уже столько вреда. На несколько мгновений они словно застыли — одни уже на борту яхты, другие уцепившись за его края, третьи под ними. Но вот один из них воскликнул:
— Да что за вздор вы несете! Какая же это Дева Мария! Дева Мария защищает нас, а не наших врагов! Это или исчадие ада, или обыкновенная женщина, и я сейчас это докажу!
И он прицелился из ружья в Марию Нуньес. Но выстрелить не успел, потому что в ту же секунду Тирадо кинулся к нему и сильным ударом меча отрубил его руку. И в этот момент товарищи Тирадо, успевшие во время неожиданной паузы перестроиться, напали на испанцев — началась страшная резня. Те, кто уже взобрался на палубу, были изрублены в клочья, лезшие за ними — сброшены в воду. Но испанцы продолжали взбираться, часть их, воспользовавшись суматохой, вскарабкалась на корму и закрепилась там. Один юноша, заметив их, с криком: «Враг на корме, за мной, братья!» ринулся на эту группу, но пуля пронзила его грудь. Это был Иезурун, певец. Видевшие его гибель вскричали: «Брат Диего, брат Диего!» и бросились на неприятеля. Этот клик подхватили другие, теперь он разносился по всей яхте, еще больше воспламеняя сражающихся. «Дон Диего!» ревели все, и под ударами мечей и палиц испанцы гибли один за другим. Устоять против такого проявления отваги им оказалось не под силу, они увидели, что им пришла смерть, и оставшиеся в живых стали прыгать через борт, в шлюпку… Напрасно: многие упали прямо в море, более удачливые и остававшиеся в шлюпке тщетно пытались отцепиться от яхты, но абордажные крюки застряли; а Тирадо, воспользовавшись этим, стал стрелять по испанцам таким плотным огнем, что тем пришлось сдаться и запросить пощады. Им приказали бросить оружие и по одному подняться на яхту. Вскоре все они были связаны и заперты в трюме. Сражение окончилось.
Потеря обеих шлюпок и их экипажа, множестве повреждений корвета, особенно выход из строя руля, заставили испанского капитана отказаться от продолжения борьбы с этой легкой, но так героически защищавшейся ореховой скорлупой. Ведь он не знал, какое богатство для короля Филиппа таила она в себе и какую награду получил бы он, если бы доставил важного пленника своему государю! Тирадо же и в голову не пришло теперь самому напасть на корвет и завладеть им. Напротив, он приказал поднять все уцелевшие паруса, чтобы поскорее уйти подальше от неприятеля. После этого были отданы последние почести мертвым и проявлена необходимая забота о раненых, перевязывать которых Тирадо сам помогал врачу. Как обливалось кровью его сердце, когда ему пришлось оплакивать столь многих храбрецов-матросов и друзей, которые в расцвете сил и надежде начать новую жизнь пошли за ним и теперь обрели могилу в волнах моря! Позднее Тирадо распорядился отмыть палубу от следов сражения и вместе с главным штурманом тщательно осмотрел все повреждения, чтобы команда немедленно приступила к ремонту. Сделав все это, он спустился в каюту, где думал найти Марию Нуньес.
Как-то особенно сильно сжималось теперь его сердце. Еще не улеглось в нем страшное возбуждение, вызванное прошедшей битвой, он еще вздрагивал от ужаса при воспоминании об опасности, которая грозила ему и всем его близким, и из души его возносилась благодарственная молитва за спасение, которое столь очевидно послал им всеблагой Промысл. При этом он охотно признавал, что появление красавицы-девы в самую критическую минуту боя не осталось без благоприятного результата… Но вместе с тем он чувствовал, что общность только что пережитого образовала новую связь между ним и Марией Нуньес, и то участие, сопряженное с презрением к смерти, которое она выказала относительно него, говорило о присутствии в ней чувства более глубокого, чем только дружба или уважение. А значит, он не мог и не имел права теперь медлить и колебаться. И Тирадо вошел.
Когда Мария Нуньес, стоя у мачты, увидела начало страшной резни, она закрыла лицо руками и с криком ужаса устремилась в свое убежище. Она упала на колени возле дона Антонио и, заламывая руки, молила небо о защите и сострадании. Мануэль, как только окончилось сражение, поспешил к сестре, чтобы сообщить ей о счастливом исходе, и отвел ее и перепуганного короля в каюту. Тут она опустилась в кресло и впала в совершенное изнеможение. В эту-то минуту и вошел Тирадо. Дон Антонио поспешил навстречу, много и горячо благодаря его за битву, проведенную так храбро и так счастливо, воздал полную справедливость отваге и искусству, с которыми Тирадо преодолел все трудности, изобразил испытанные им самим тревоги и упомянул о горячих молитвах, которые он воздавал во время сражения и которым вняло небо. Тирадо слушал его с беспокойным нетерпением, но не прерывал, ибо того требовало почтение к высокому собеседнику, и давал беглые ответы. Затем он повернулся к креслу, в котором лежала Мария Нуньес; но при первом же его движении она поднялась. Яркий румянец разлился по ее щекам, улыбка заиграла на розовых губах, и взгляд, полный немого огня, остановился на человеке, застывшем перед ней в глубоком смущении. Она протянула ему руку, которую он порывисто схватил, и сказала:
— Как счастлива я, что вижу вас снова здесь, совершенно невредимым и полным радости победы! Благодарю вас, дорогой друг, за все сделанное для нас!
— Вы сами, Мария Нуньес, служили нам защитой, ваше присутствие воодушевляло нас и укрепляло наши руки. Дай Бог, чтоб это была не последняя битва моя за вас, но пусть это будет последняя опасность, которой я вас подвергаю!
Но не успели они обменяться еще несколькими словами, как новый сигнал опять вызывал Тирадо на палубу, возвещая ему, что случилось нечто, требующее его внимания и вмешательства.
Поднявшись наверх, Тирадо тотчас увидел, что в событиях, происходивших в этой части океана, появился новый участник. К ним быстро приближался большой фрегат, на средней мачте которого висел английский флаг. Испанский корвет немедленно стал делать всевозможные усилия, чтобы уйти от опасности, но скоро убедился, что они напрасны, и дал сигнал, что сдается.
Но вместе с тем английский фрегат потребовал остановиться и португальскую яхту, приглашая к себе ее капитана. Тирадо, благодаря быстроходности своего судна, без особого труда мог бы уйти от англичан. Но он сообразил, что ни ему, ни его спутникам нечего опасаться этого фрегата и что, напротив, дальнейшее плаванье в его компании окажется только выгодным для них, так как весьма возможно, что они еще встретятся с испанскими судами, борьба с которыми была бы теперь совершенно немыслима. А так как в планы Тирадо входило до приезда в Нидерланды посетить Англию, то он решил отправиться на фрегат. Он надел мундир португальского капитана, получив на то разрешение короля Антонио, снарядил лодку и поплыл. Англичане тем временем уже завладели испанским корветом и его командой и взялись за всевозможные исправления на корабле, чтобы затем отбуксировать его в какую-нибудь английскую гавань как очень ценную добычу.
Тирадо привели к капитану фрегата, командору Невилю, герцогу Девонширскому. Это был еще молодой человек, лет тридцати, по внешнему виду истый англичанин. Стройная и сухопарая фигура, продолговатое лицо, большие голубые глаза, густые белокурые волосы и борода ясно свидетельствовали о его национальности. Аристократически величавый, отчасти даже надменно вытянутый и скованный, он, однако, приветливо улыбнулся Тирадо и даже протянул ему руку.
— Вы, сэр, — сказал он, — избавили нас от значительной заботы и сделали этот неуклюжий корвет неспособным как для сражения, так и для бегства. Мы обязаны, поэтому вам хорошим призом и постараемся по возможности доказать нашу благодарность. При размерах вашего судна и малочисленности экипажа эта победа делает вам много чести. Будьте так добры, скажите, кто вы и сообщите коротко обо всем, происшедшем здесь.
Тирадо был в высшей степени обрадован таким приемом и похвалой и охотно исполнил желание герцога. Выслушав рассказ, герцог сказал:
— Я рад, что могу принять каждое ваше слово за вполне согласное е истиной; но тем более вы должны позволить мне спросить: что побудило вас допустить вашу маленькую яхту до этой неравной и, по-видимому, безнадежной для вас битвы с гордым испанским кораблем? Ведь Португалия теперь подчинена, испанскому королю, и, следовательно, вам не угрожала никакая опасность, если бы вы спокойно сдались.
Тирадо, немного подумав, не нашел причин скрывать истину от англичанина; он даже рассчитывал таким образом получить возможность наиболее удобно и достойно ввезти царственного беглеца в Англию. Поэтому он ответил:
— Светлейший герцог, вы не задали бы этого вопроса, если бы знали, кому имела честь дать приют моя скромная яхта. Путь мой лежал к берегам Великобритании, ибо в одной из кают моего судна находится законный король Португалии дон Антонио. После того, как его войско было разбито, а страна завоевана войсками Филиппа, он бежал из нее и, преследуемый шпионами и недругами, благополучно добрался до моей яхты, чтобы на ней отправиться в Англию и там искать себе приют и, быть может, помощи вашей великодушной королевы Елизаветы. Теперь вам известно, почему мы не могли сдаться слугам испанского короля, почему обязаны были сражаться за жизнь своего. Какая участь ожидала бы пленного короля, попади он в руки Филиппа — объяснять вам нет надобности.
Командор был в высшей степени изумлен этим сообщением и тотчас сообразил, какую важность должно иметь это событие для британской политики. После некоторого колебания он сказал:
— Знай я, какую тайну услышу от вас, я, может быть, не стал бы вас расспрашивать, так как мне неизвестно, как взглянет на это дело моя государыня, какую позицию займет она относительно теперешних отношений между Испанией и Португалией, даже в настоящую минуту, когда беглец-король ищет у нее приют и защиту. Но раз уж это совершилось само собой, то я не имею права оставить дело без последствий. Вы понимаете, однако, капитан, что я не могу оставить вашего высокого гостя на вашей яхте; уже ради этикета обязан я перевезти его на свой фрегат. Обычай требует также, чтобы я лично представился дону Антонио и просил его занять почетное место на моем судне. Ему должны быть оказаны все требуемые почести. Потрудитесь, пожалуйста, предупредить о том короля; но вместе с тем вы должны дать ему понять, что я не имею права титуловать его величеством, так как не знаю, признала ли моя всемилостивейшая государыня его королевский сан.
— На этот счет, герцог, вы можете быть совершенно спокойны. Дон Антонио, бывший до этих пор таким же истинным священником, каким истинным королем видим мы его теперь, положительно запретил оказывать ему какие бы то ни было монаршие почести во все время его изгнания.
— Еще один вопрос, капитан: кто сопровождает его в побеге и кто находится вместе с ним на вашей яхте?
Тирадо в нерешительности помолчал, потом ответил, правда, менее спокойно и при этом пристально глядя на герцога:
— Кроме экипажа, там находится несколько молодых людей, моих друзей, которые не захотели терпеть испанское господство в своем отечестве и ищут себе прибежища в другой европейской стране. Вы понимаете, что такой поспешный и тайный побег мог состояться только в самом скромном сопровождении. Лично при короле находится только его племянница донна Мария Нуньес Родригес Гомем.
— Ну, это пустяки! — небрежно заметил англичанин. — Ровно в двенадцать часов я буду на вашей яхте, чтобы взять с собой дона Антонио. Что касается вас, капитан Тирадо, и вашей яхты, то ее я, к сожалению, принужден арестовать. Но я до такой степени доверяю вам и чувствую потребность доказать вам это совершенно особым образом, что довольствуюсь вашим честным словом — поплыть к Лондону. Поэтому в вашей воле — сопровождать мой фрегат или идти отдельно.
Тирадо поклонился.
— Благодарю вас, господин командор, — сказал он. — Даю слово, что оправдаю ваше доверие. Но позвольте задать один вопрос. Насколько мне известно, ее британское величество в настоящее время не находится в состоянии войны с испанским королем и еще менее — с Португалией. На основании какого же права вы объявляете испанский корвет английским призом и арестовываете даже португальское судно?
Герцог взглянул на него с некоторым недоумением, еще больше выпрямил свою длинную фигуру и гордо ответил:
— На этот вопрос я не имею надобности отвечать вам. Если герцог Девонширский что-нибудь делает, то этого достаточно, чтобы заставить предположить, что он имеет на это право…
Но тут же, будто спохватившись, он прибавил более приветливым тоном:
— Однако для такого храброго моряка, как вы, которому притом я и сам обязан, я готов сделать больше, чем для любого другого — и объясню, в чем дело. Недавно генуэзские корабли, по поручению испанского короля, повезли в Нидерланды, герцогу Альбе, крупную сумму денег. Но гезы погнались за ними, и они укрылись в английских гаванях. Генуэзцы давно уже отказываются удовлетворить нашу королеву за бесчинства, учиненные в их владениях над английскими подданными. Поэтому государыня приказала конфисковать генуэзские суда. Герцог Альба же в отместку за это конфисковал английские корабли в нидерландских гаванях, и король Филипп, вместо того, чтобы осудить такой поступок, сделал то же самое на всем испанском берегу. Поэтому нам поручено теперь захватывать все испанские корабли, какие будут встречаться на пути, а так как Португалия в настоящее время фактически принадлежит Испании, то точно так же должно поступать и с португальскими судами. Вы видите поэтому, капитан, что я не могу действовать иначе и предоставляю вам лично защищать свои права уже в Англии. Теперь возвращайтесь к дону Антонио и предуведомьте его о моем посещении.
Они раскланялись, и Тирадо, полный великих дум и планов, вернулся на свою яхту.
Командор Невиль, герцог Девонширский, был старшим сыном одного из старейших домов крупной английской знати. Английские аристократы всегда умели соединять с гордым сознанием своих прав и своего достоинства чувство долга и, сообразно высокому положению в обществе, являться первыми и деятельнейшими людьми на суше и на море, в государственном совете и в парламенте, в церкви и науке, во всех делах, касающихся жизни народа — и не отступать ни перед какими жертвами и ни перед какими трудностями для того, чтобы всюду удерживать за собой первенство. Отец герцога был любимцем девственницы-королевы в ее молодые годы, и это главным образом потому, что он при своих больших заслугах обладал самой милой скромностью и никогда не обременял государыню различными притязаниями — добродетель, которая фаворитам Елизаветы была наименее свойственна. По тогдашнему обыкновению он дал своему сыну наилучшее воспитание, и молодой пэр, благодаря своим блестящим способностям, пользовался в Итоне и Оксфорде большим успехом, что, впрочем, в последнем городе омрачалось иногда весьма беспутной жизнью. Он был еще очень молод, когда окончил университетский курс и поступил в придворный штат Елизаветы в качестве пажа. Елизавета была очень расположена к нему как из-за его отца, так и благодаря привлекательным достоинствам семнадцатилетнего юноши, с которым она умела так хорошо беседовать по-латыни и перед которым могла блистать своими солидными познаниями в греческой литературе. Много труда поэтому нужно было приложить ему для того, чтобы хоть отчасти утратить эту благосклонность. Но чем старше становилась Елизавета, тем строже делалась она в вопросах нравственности и приличий. Она любила окружать себя красавицами, но горе тому, кто видел не в ней самое блестящее светило этой плеяды, не к ней одной относился с поклонением, подобающим прелести и грации; горе тому, кого уличали в волокитстве за какой-нибудь из ее придворных дам или в любовной связи с ней. Правда, она любила — и соединение противоречий в этой великой женщине было не редкостью — когда любезничанье молодых людей заходило довольно далеко, и они оказывались подходящими друг другу, но тем сильнее ненавидела она пустое волокитство, а более серьезные в этом отношении шаги и подавно. Тут она поступала круто, даже жестоко. Но при легком нраве молодого Невиля и его пылком темпераменте в таких «шагах» не могло быть недостатка, да и осторожность отнюдь не принадлежала к числу добродетелей молодого принца. При дворе Елизаветы шпионаж был достаточно развит, и через него до ее слуха скоро дошло, что впечатлительное сердце молодого Невиля, независимо от других проявлений его легкомыслия, обратилось к одной из придворных дам и попало в сети ее красоты и что она, со своей стороны, относилась к нему не слишком сурово. Елизавета потребовала к себе пажа и пожурила его с материнской нежностью. Но это мало помогло, и опасная игра продолжалась на глазах королевы. Приведенная этим в крайнее негодование, Елизавета исключила влюбленную чету из своего придворного штата. Невиль скоро утешился, перешел на морскую службу, и благодаря своей ловкости, мужеству и познаниям, быстро прошел первые чины. По смерти отца он не захотел оставить службу, с которой совершенно сжился, и королева, примирившаяся с ним по старой памяти и видя его успехи, поручила ему командование несколькими из лучших военных судов. И герцог оправдал это доверие блестящим образом…
Знакомый со всеми тонкостями и хитросплетениями политики, он решил оказать прежнему приору монастыря, бежавшему португальскому королю, всевозможные почести, нисколько не компрометируя при этом свою государыню и оставляя для нее открытыми все пути, какие она пожелала бы избрать в этом деле. Было ясно, что дон Антонио со своими притязаниями мог послужить английской королеве полезным орудием против короля Филиппа, с которым она находилась если не в открытой вражде, то в состоянии полувойны. Но возможно было также, что она еще не найдет своевременным осуществление решительного разрыва с Испанией и поэтому не признает, по крайней мере пока, прав дона Антонио. Во всяком случае герцог знал, что не было ничего опаснее, как предупреждать решение королевы и лишать ее возможности выбора.
В назначенный час командор приказал снарядить шлюпку по самому высшему классу. Дюжина матросов в красных шелковых камзолах и белых панталонах, опоясанные шарфами цветов королевского дома, были посажены на нее вместе с маленьким оркестром; днище было устлано драгоценными коврами, посредине сооружен великолепный балдахин, под которым помещены вышитые шелками кресла. Герцог сошел в шлюпку в парадном мундире, сопровождаемый старшими офицерами, раздались пушечные выстрелы и звуки труб, и она отплыла от богато расцвеченного флагами фрегата.
Тирадо со своей стороны тоже сделал различные приготовления. Следы сражения были, насколько это возможно, уничтожены, и яхта приведена в нарядный вид. Друзья капитана и команда выстроились в два ряда, на мачте подняли английский и португальский флаги, и когда шлюпка приблизилась, ее приветствовали пушечными салютами и криками «ура». Тирадо почтительно приветствовал командора и его свиту и провел их в каюту, где Антонио вышел к ним навстречу, между тем, как Мария Нуньес и ее брат остались позади.
Прост и величав был костюм дона Антонио, прост и исполнен достоинства прием, оказанный им герцогу. В немногих словах выразил он радость, которую доставила ему возможность принять у себя такого заслуженного офицера великой английской королевы и главу такой знаменитой аристократической фамилии; и вместе с тем он засвидетельствовал свою готовность отдаться под защиту и покровительство королевы и поручить себя руководству и указаниям герцога. Ни тщеславная гордость саном, составлявшим предмет его притязаний, ни ложное смирение перед постигшей его судьбой не выражались в его словах и жестах, и герцог, пораженный и обрадованный таким достоинством и спокойствием, в сочетании с очаровательной приветливостью, отвечал, что он счастлив представившемуся ему случаю принять его королевское величество на фрегат английской королевы и отвезти его на гостеприимный берег Англии, и точно так же умеет ценить честь, незаслуженно доставленную ему этим счастливым событием.
После этого дон Антонио повернулся и со свойственной южанам утонченной любезностью подвел герцога и представил его своей племяннице донне Марии Нуньес. Она все это время следила за движениями короля и как только заметила, что он повернулся к ней, сделала несколько шагов вперед. При этом весь свет, проникавший в каюту сквозь маленькие иллюминаторы, упал на ее лицо и фигуру, и прелесть этого зрелища так поразила не подготовленного к тому молодого человека, что он в первые минуты находился в полном смущении, бессознательно отвесил предписанный этикетом поклон и был в состоянии произнести только несколько несвязных слов. Мария не могла не заметить этого, и яркий румянец разлился по ее лицу, сделавшемуся от этого еще прекраснее. Немного спустя герцог уже совершенно пришел в себя и красноречиво заговорил о чести и счастье, которые доставят ему возможность принять и родственницу его августейшего гостя на своем корабле и предложить ей там более надежное и комфортное для дальнейшего плаванья помещение.
Вместо ответа смущенная этими словами Мария Нуньес обратила взор на Тирадо, который присутствовал при этой сцене, находясь в одном из углов каюты. Его тревожное предчувствие на этот счет теперь вполне оправдывалось. Он заранее знал, что пренебрежение, выказанное командором при сообщении о присутствии на яхте племянницы короля, превратится в нем в восторг при виде чудной красавицы и уступит место решению перевезти на фрегат и Марию Нуньес. Поэтому такой поворот не столько удивил, сколько огорчил его и вызвал в его сердце ту страсть, которая так сродни любви, даже почти неразлучна с ней. Но его сердце прошло такую хорошую школу благодаря многочисленным испытаниям, что Тирадо и в эту критическую минуту не утратил самообладания. Он выступил вперед и сказал почти спокойным тоном:
— Герцог, это едва ли возможно. Родители донны Марии Нуньес поручили ее и ее брата, дона Мануэля Перейру Гомема — он указал на юношу — моему особому попечению и личному надзору, и я отвечаю перед ними не только за благополучное плавание обоих, но и за все, что может случиться с ними в пути. Поэтому, как ни высоко ценю я благосклонное внимание вашей светлости к донне Марии Нуньес, но могу дать свое согласие только в том случае, если она и ее брат положительно того потребуют.
Эти слова, произнесенные столь же твердо, сколь и скромно, собственно, не должны были бы обеспокоить герцога, так как они вполне согласовывались с требованиями долга и при этом передавали решение дела на усмотрение других. Но не так вышло в действительности. Лицо английского вельможи вспыхнуло, и в его глазах появились признаки гнева.
— Я должен вам заметить, капитан, — возразил он строгим тоном, — что при настоящем положении дел вы не имеете права оказывать ни малейшего противодействия моим распоряжениям. Функции, выполняемые здесь фрегатом ее величества королевы, не позволяют мне предоставить кому бы то ни было власть действовать иначе, как согласна исходящим исключительно из ситуации предписаниям.
Тирадо спокойно скрестил руки на груди, и на губах его заиграла почти насмешливая улыбка.
— У меня нет притязаний лично желать и требовать чего-либо, но я имел при этом в виду донну Марию Нуньес, на усмотрение которой я и передал ваше желание, герцог, и которую едва ли вы решите тоже считать пленной. Я, впрочем, не позволю себе в присутствии столь, высокопоставленных лиц касаться вопроса о праве и власти, хотя не могу воздержаться от замечания, что относительно этой последней положение представляется спорным. Стоит мне отдать приказ — и моя яхта тронется со всеми находящимися на ней в настоящую минуту лицами и, вероятно, очутится вне досягаемости всяких выстрелов прежде, чем исполняющий обязанности командора фрегата объяснит себе движение нашего судна.
Герцог закусил губу и наморщил лоб. Он не мог не сознаться в правильности этого замечания и возразил не очень спокойным тоном:
— На этот счет вы сильно ошибаетесь. Английский военный корабль никогда не выпускает из виду неприятеля, и первое подозрительное движение вражеского судна, кто бы ни находился на нем в то время, имеет немедленным последствием посылку на него нескольких ядер. Вы можете быть уверены, что я не оставил моего фрегата, не дав на этот счет самых строгих указаний. Вы до сих пор сталкивались только с ленивыми испанцами и судите по ним о ваших противниках. Это не послужит вам на пользу.
Во время этого разговора Мария Нуньес испытывала разнообразные чувства. Ее радовало бесстрашное отношение Тирадо к надменному, как ей казалось, англичанину, но в то же время пугала неопределенность исхода их столкновения. Вследствие этого она не знала, что ей отвечать, так как одинаково боялась и оскорбить Тирадо и рассердить герцога. Но тут вмешался дон Антонио. Он с подкупающей приветливостью обратился к обоим молодым людям:
— Господа, этот вопрос нетрудно решить, Я слишком хорошо знаю мою любезную племянницу, чтобы не быть уверенным; что, хотя ей, так же как и мне, тяжело было бы расстаться с этой яхтой, отважный и храбрый капитан которой сделал так много для нашего спасения и снискал нашу глубокую любовь и уважение — но вместе с тем она вполне умеет ценить честь, оказываемую ей вашим благосклонным вниманием, герцог, и во всяком случае не оставит своего несчастного дядю, который так нуждается в ее обществе. Вам же, капитан Тирадо, нет оснований тревожиться за то, что вы отступаете от своей обязанности, отпуская донну Марию, так как она уходит вместе со мной и своим братом и делает это по приглашению такого безукоризненного джентльмена, как многоуважаемый герцог.
Тирадо понял, что ему нечего больше возразить, и когда Мария Нуньес тихо произнесла: «Так нужно, Тирадо!» и при этом устремила на него проникновенный взгляд, в котором выразилась вся скорбь ее души — он смог только поклониться, и его прекрасное, мужественное лицо омрачилось тем грустным выражением, которое всегда сопровождает покорность тому, что неотвратимо.
Герцог со своими офицерами ненадолго вышел из каюты, чтобы отправить одного из них на фрегат подготовить для Марии Нуньес самое изысканное и роскошное помещение.
Как только за ними закрылась дверь каюты, Мария Нуньес быстро подошла к Тирадо, взяла его за руку и волнуясь заговорила:
— Тирадо, вы, конечно, не думаете, что мы можем забыть вас, что мы не будем стремиться к скорейшему прекращению этой разлуки. Верьте, что для нас она не менее тяжела, не менее горестна… но что же нам делать?
Тирадо поднял голову, и когда он взглянул в увлажненные слезами глаза девушки, сердце его дрогнуло. Но в этот миг к нему на грудь бросился Мануэль, воскликнув:
— Тирадо, ты всегда незримо будешь с нами. Твоя отвага, твердость в убеждениях и преданность долгу — это образец человеческой порядочности, и мы уже теперь благословляем ту минуту, когда снова увидим тебя и последуем за тобой! Да, наш первый шаг на суше будет к тебе!
И только дон Антонио, с присущей ему приветливой кротостью, произнес несколько успокоительных слов.
— Дети, — сказал он, — вы почти единственное достояние, оставленное мне судьбой; поэтому будем тверды и бодры, будем надеяться на милость Господа, который снова соединит нас. Ради меня вооружитесь терпением.
В это время в каюту возвратился герцог, который уже избавился от волнения, вызванного в нем предыдущей ситуацией. Его изящные и милые манеры вскоре рассеяли общее смущение. Тирадо пригласил всех к завтраку, и поскольку этикет и официальность положения не давала места шумной веселости, то друзья расстались внешне спокойно.
Король, Мария Нуньес и Мануэль спустились с офицерами фрегата в шлюпку, герцог и Тирадо раскланялись друг с другом холодно, но вежливо. Раздались бравурные звуки оркестра, матросы мерно ударили по воде веслами, пушки послали прощальный салют, и шлюпка понесла свой драгоценный груз к гордому фрегату. Тирадо облокотился о борт своей яхты и печально смотрел вслед удалявшимся друзьям. В его душе боролись надежда и сомнение. Правда, он чувствовал, что Мария к нему неравнодушна. Но, может быть, это только дружба и благодарность? Открылась ли ей тайна его любви и возникло ли в ней ответное чувство? И не ослабеет ли, не померкнет ли ее привязанность к нему в великолепии ее нынешней обстановки? Эти вопросы осаждали его сердце и наполняли его грустью. Человек, которого покинули, всегда думает, что о нем скоро забудут те, в ком прежние приязненные чувства к нему не поддерживаются больше его присутствием и услугами… В эту минуту чья-то рука опустилась на его плечо, и когда он обернулся, то увидел перед собой красивое и мечтательное лицо Бельмонте.
— Что же теперь нам делать, Тирадо? — спросил он. — Не последовать ли за этим морским чудовищем, поглотившим наших милых гостей, чтобы по крайней мере всегда видеть доски, в которые они окантованы, и паруса, под которыми они уносятся вдаль? А что, это был бы материал для прекрасного романса, и я скоро спел бы его под аккомпанемент моей гитары.
— Нет, Бельмонте. У тебя не будет темы для романса, каким бы отличным он при этом не получился. Серьезные люди, выдержавшие такое сражение, какое выпало на нашу долю, не имеют права мечтать. Я сейчас же прикажу поднять паруса, и мы покажем владыкам севера, что не нуждаемся ни в их лицезрении, ни в их покровительстве.
Спустя полчаса яхта уже набрала максимальную скорость, взяв курс на северо-восток. А пока английский фрегат продолжал возиться со своим испанским призом, она стрелой пронеслась мимо него и вскоре скрылась из виду.
Зрелище, которое величественный английский корабль представлял непривычному глазу, на первых порах совершенно поглотило внимание Марии. Широченное пространство палуб, колоссальные мачты, распущенные паруса со всеми их снастями, при этом сравнительная легкость, с которой разворачивалась и двигалась эта масса, чистота и порядок, точность и аккуратность в действиях экипажа — а это создает ощущение, что люди не что иное, как живая машина, наконец блеск матросских парадов и учений — все это было, конечно, в состоянии занять девушку, которая несколько лет провела в глухой заброшенной долине. А герцог с любезной предупредительностью оказался в самом выгодном свете. Он сделал все, чтобы ей было удобно жить на корабле, всюду сопровождал ее, рассказывал об особенностях корабельной службы и устройстве судна, и не скрывал ни от нее, ни от команды, что самым приятным занятием для него было угадывать все ее желания. Это обстоятельство тем сильнее бросалось в глаза членам экипажа, что он вообще-то вел себя очень сдержанно и старался восполнять свою относительную молодость на столь высоком посту полным сохранением чувства достоинства, неся маску высокомерной серьезности.
И вот каждый раз, как Мария Нуньес переступала порог своей каюты, герцог, если только ему не препятствовало какое-нибудь важное и неотложное дело, появлялся перед ней и принимался за свои объяснения; когда же она достаточно познакомилась со всеми подробностями корабельной жизни, он сделался ее спутником в прогулках по палубе. Словно какая-то неодолимая сила приковала его к девушке, красота и привлекательность которой, правда, не могла не производить впечатления — впечатления, которое еще более усиливалось для того, кто имел случай слышать ее умные и задушевные речи.
Мария использовала беседы с герцогом, чтобы совершенствоваться в английском языке, так же как он, со своей стороны, охотно прислушивайся к мелодичным звукам обоих иберийских диалектов, приобретавших еще большую музыкальность в устах этом удивительно даровитой девушки. От своих языков они переходили к рассказам о родных странах, причем каждый обнаруживал полное незнание ни истории, ни географии чужой земли. С каким воодушевлением говорила Мария о восхитительной прелести испанских нив и долин, о роскошном растительном царстве своей Испании, которую она оставила, правда, еще в детстве, но воспоминания о которой — впечатления девичьей души — не смогло уничтожить время; напротив, отдаленность только сделала их более светлыми и отрадными. Как красноречиво описывала она грациозную прелесть португальских пейзажей и грандиозность картин, представлявшейся взору с высоты ее родных гор и утесов. В герцоге она находила внимательного слушателя, который, однако, умел платить той же монетой. Не менее живо и наглядно вводил он свою собеседницу в северную страну, которая представляется южанам, правда, мрачной и холодной, но вместе с тем облаченной туманом волшебных видений, причудливо заманчивых картин и гигантских призраков. Но картины, нарисованные командором фрегата, были совсем иного свойства. В них сменялись одна за другой громадные города с их бесконечным шумом, с блестящими виллами вельмож и купцов, где проходили великолепные празднества, где в ясные воскресные дни нарядные кавалькады мчались по зеленым лугам, тенистым паркам и густым лесам и при звуках рогов устремлялись вслед за дичью, где были собраны сокровища искусства и где, даже в ту пору, когда завывал зимний ветер, веселые компании сходились у пылающих каминов или в ярко освещенных залах. Не обходилось при этом без того, что герцог вспоминал о собственных поместьях и описывал их с особым оживлением и любовью. То были почти опасные минуты, потому что ничто не действует на молодую женскую душу так быстро и так сильно, как глубокая задушевность чувств, тайный огонь серьезной и нежной любви к высоким предметам, скрытые под густым покровом гордости или кажущейся холодности мужского сердца. Мария Нуньес охотно поддавалась обаянию этих бесед — и тем скорее; чем чище и невиннее было ее сердце, чем неопытней и простодушней был ее взгляд на жизнь.
Но из-за этого ли забыло сердце девушки тебя, отсутствующий друг, тебя, которого все больше и больше разлучают с ней волны океана?
О, нет! Каждый раз, когда Мария стояла одна у борта фрегата и смотрела в расстилавшуюся перед ней необозримую морскую равнину, ей виделась вдали маленькая, стройная яхта, и на палубе — человек, устремивший на нее сверкающий взгляд и горячим голосом сердца посылающий ей слова: «Думаешь ли ты обо мне, Мария?» Она видела его таким, каким он явился ей в страшную минуту опасности, с мечом в руке, жертвующим своей жизнью для ее спасения. И из ее груди вылетал тяжелый вздох, и она шептала: «Счастливого пути тебе, мы скоро снова увидимся». А волны продолжали шуметь, и маленькая яхта с дорогим ей человеком неслась все вперед и вперед, пока не исчезала на краю горизонта…
Так проходили дни, недели — и вот фрегат стал приближаться к Лондонскому каналу. Так как ветер благоприятствовал переходу через эту узкую полосу, то можно было рассчитывать, что через несколько дней корабль войдет в Темзу и достигнет лондонской гавани. В ту минуту, когда появились меловые утесы Альбиона и герцог гордо указал на них Марии Нуньес, его охватило скорбное чувство, что наступает час разлуки — и, быть может, вечной разлуки с этим милым гостем. И такой сильной скорби не испытывал он еще никогда в жизни, и ему вдруг открылась та беспредельная любовь, которую поселило в нем это дивное существо. На душе у него стало так, будто он, еще только что озаренный ярким солнечным светом, вдруг погрузился в глубокую и бесконечную тьму, будто только что весело и безмятежно, как в блаженные дни своего детства, играл на цветущей поляне — и вдруг очутился на краю бездны, из глубины которой мрачно глядели на него острые, крутые скалы. Он сбежал вниз, заперся в своей каюте и закрыл лицо руками. И так просидел он несколько часов, в тревожной борьбе разных чувств, погруженный в быстро сменявшие друг друга мечты, мысли, грезы… Теперь для него стала совершенно ясной сила его чувства к этой молодой испанке; теперь он знал, что до сих пор никогда не любил по-настоящему, а отдавался лишь мимолетным, неглубоким влечениям. Только эта девушка заставила охватить его душу всей своей неодолимой силой любви, и чем зрелее и серьезнее стал его ум, тем безрассуднее подчинялся он движению сердца. Наконец к нему пришло решение. Времени оставалось немного: прежде, чем он ступит на родную землю, ему необходимо объясниться с Марией. Он гнал от себя всякие сомнения, всякую боязнь. Ему казалось, что он хорошо знает чистое сердце этой девушки и что в нем он по крайней мере не встретит себе противника.
В конце концов он попросил у Марии Нуньес позволения переговорить с ней и немедленно получил его. При входе герцога в каюту девушки уже первый взгляд на него дал ей понять, что с ним происходит что-то необычное. Она испугалась… Не чувствовало ли ее сердце — хоть смутно, инстинктивно — что предстояло ей услышать?
— Донна Мария, — начал герцог взволнованно, — мы очень скоро войдем в Темзу, и блестящий Лондон будет иметь счастье представить вашим глазам интереснейшее зрелище на земле. Но тут оканчивается наше плавание, и нашим дорогам предстоит разойтись. Мысль об этом, прекрасная донна, для меня совершенно невыносима. Позвольте мне высказаться прямо и откровенно и не гневайтесь, если я покажусь вам слишком нескромным и настойчивым. Чары вашего присутствия сковали всю мою душу, и я чувствую, что все мое существование отныне может быть связано только с блаженством жить подле вас. О, вы должны понять меня!.. Если за время, прожитое на корабле, вы успели узнать меня, если моя любовь стала понятной вашему сердцу и поселила в нем хоть какое-нибудь ощущение такого же свойства, то не отвергайте меня, не отталкивайте эту руку, не отворачивайтесь от человека, который хочет посвятить вам навсегда и безраздельно всю свою жизнь!..
Нежность, с которой молодой человек произносил эти слова, обличавшие в каждом звуке своем горячее чувство и несомненную искренность, подействовали на Марию Нуньес ошеломляющим образом, и при взгляде на этого человека, стоявшего перед ней с бледным, но пылающим лицом, с дрожащими губами и пламенно сверкающим взором, она совсем смутилась и тоже побледнела. Трепет пробежал по всему ее телу. Она старалась справиться с собой, и герцог был слишком влюблен в нее для того, чтобы не заметить этого и не прийти к ней на помощь.
— Простите, Мария, за мою излишнюю порывистость! — воскликнул он. — Но нет, я не хотел испугать вас, я не хочу вырывать из ваших уст неоценимый дар моего блаженства… Успокойтесь, я вернусь позже и услышу мой приговор.
Но Мария уже успела немного прийти в себя, и искренность ее характера не позволяла ей действовать иначе, как согласно своему внутреннему убеждению.
— Нет-нет, — сказала она, — я прошу вас, герцог, не уходить отсюда прежде, чем я отвечу вам. Между нами не должно быть никакого притворства, никаких недоразумений. Вы честный и порядочный человек и были слишком добры ко мне, чтобы я доставила вам хоть несколько минут неоправданных волнений.
Она остановилась, желая получше обдумать свои слова и успокоить тревожное биение сердца, а затем снова заговорила:
— Герцог, я считаю излишним говорить о высоком уважении и беспредельной благодарности к вам, чем теперь наполнено мое сердце. Где, у кого, бедная, бегущая от преследования девушка может найти такой дружеский прием, такую нежную защиту, такую милую заботливость, какими осчастливили вы меня? И часто задавала я себе вопрос: чем заслужила я все это? Каким счастьем было бы для меня, если бы я могла доказать вам эти чувства на деле!.. Но тот высокий дар, который вы теперь предлагаете мне и который имеет источником такое теплое, искреннее чувство — я принять не могу. Между мной и вами слишком большое расстояние, целый мир. Пусть мечта, созданная и укрепившаяся в вас за это плавание и заключающая в себе для меня так же много трогательного и потрясающего душу, пройдет и исчезнет подобно тому, как вот этот туман, подымающийся из волн моря и обволакивающий наш корабль, скоро умчится далеко, гонимый лучами солнца; пусть исчезнет она, потому что ей невозможно существовать по причине ясной и непоколебимой действительности.
Эти слова заставили герцога отступить на несколько шагов с таким выражением на лице, будто к его губам поднесли чашу с горьким напитком.
— Как, Мария! — воскликнул он. — Вы не думаете, надеюсь, что кровь герцогов девонширских ниже португальской королевской крови? Наш дом — один из старейших в Англии, он древнее фамилии Тюдоров и Стюартов, и мои предки не один раз предлагали руку дочерям королевских домов!
— Вы сильно ошибаетесь, герцог, — спокойно возразила Мария. — Увлеченные своим благородным великодушием, вы за все время моего пребывания здесь ни разу не осведомились о моем личном положении. Вы еще совсем не знаете меня. Я должна теперь объяснить вам все. В моих жилах течет вовсе не королевская кровь, хотя дон Антонио и принадлежит к фамилии Родригес. Его мать из семьи моей матери. Я не равного с вами происхождения, хотя мой род — очень древний.
Лицо молодого человека снова прояснилось, глаза засверкали и, перебивая Марию, он воскликнул:
— И вы думаете, что это имеет какое-нибудь значение для моего сердца? Каково бы ни было ваше происхождение, но истинное благородство ваше запечатлела рука Божия на вашем лице, в вашей душе, во всем вашем существе. Моя рука не задрожала бы, если бы такое сокровище пришлось извлекать даже из самой ужасной глубины; английская аристократия никогда не занимается исследованием генеалогического древа женщины — главное, чтобы женщина хранила в чистоте и непорочности свое личное достоинство.
— Ах, герцог, тяжелую задачу, выпавшую мне на долю в настоящую минуту, вы делаете еще тяжелее. Да, я глубоко уважаю вас, глубоко вам признательна, но это нисколько не меняет дела. Выслушайте меня. Мои предки принадлежат к поколению тех марранов, которых эдикт Фердинанда Католика поставил перед необходимостью изменить свою религию для того, чтобы не покидать своего отечества. Они перешли в католичество. С тех пор прошло целое столетие. Быть может, этого времени было бы достаточно, чтобы уничтожить старые вспоминания и сделать нас, внуков и правнуков, хорошими христианами. Но фанатизм и корыстолюбие инквизиции воспрепятствовали этому. То, что изгладило бы и покрыло прахом забвения время — то беспрерывно раздували и воскрешали ее преследования, перенося дорогие воспоминания из поколения в поколение. Марранские фамилии, за немногими исключениями, принадлежали — по образованию, богатству и общественному положению — к почетнейшим и знатнейшим в государстве. Их ветви были во многих родословных древах испанских и португальских грандов, даже во дворцах королей. Это обстоятельство вызвало корысть доминиканских монахов, и они, под предлогом, что мы не искренне исповедуем христианство и втайне продолжаем держаться еврейских обычаев и обрядов, стали заключать нас в темницы, подвергать пыткам, возводить на костры. Своими действиями они доводили нас до того, что их обвинения нередко стали подтверждаться нашим противодействием. Кровь наших мучеников не могла проливаться бесплодно. Отдельные искры объединялись в большое пламя, которое разгорелось в сердцах потомков сильнее, чем оно горело в отцах и дедах. Мы бежали из Испании в Португалию. Но инквизиция преследовала нас и там, и вот почему мы должны были оставить и эту страну, чтобы искать приют на более свободной земле. Герцог, я еврейка, хочу и должна остаться еврейкой, и потому не могу принять руки британского вельможи.
Командор жадно вслушивался в каждый звук, выходивший из уст Марии. Он видимо был глубоко тронут, отпечаток тяжелой думы лежал на его лице. После непродолжительного молчания он подошел к девушке и нежно сказал ей:
— Дорогая Мария, и это обстоятельство не побудит меня изменить мое решение. Вы все-таки христианка, крещеная и воспитанная в христианской вере. Каков бы ни был ваш образ мыслей — вы для меня христианка вполне, больше, чем епископ в своем облачении, чем священник у постели больного, чем любая леди, величественно помирающая в своем кресле в церкви. Будьте моей женой, исполните страстное желание моего сердца — а в своих внутренних убеждениях вы будете свободны, как сам Святой Дух, я никогда не вмешаюсь в ваши религиозные взгляды, будут они согласны с тридцатью девятью параграфами моего катехизиса или нет. Свет, сообразно вашему происхождению и сану, должен считать вас христианкой, я же, сообразно вашему образу мыслей и поступкам, буду смотреть на вас так, как будете смотреть вы сами… Кто же осмелится быть вашим судьей и свидетельствовать против вас?
Мария Нуньес была глубоко взволнована; слеза скользнула из ее глаз; она не смогла удержаться, чтобы не схватить и не пожать руку герцога.
— Вы, — порывисто сказала она, — вы благороднейший человек, и невыразимо скорблю я, что не могу ответить вам согласием. Нет, герцог, я не в силах более выносить притворство, не в силах дальше обманывать себя и Бога, являться перед людьми не тем, что я есть на самом деле! Ради этого я оставила отца и мать — умирающего отца, разбитое сердце матери! Ради этого бежала я из своего отечества и буду странствовать по свету, не зная, где остановиться, где преклонить голову. Я должна, повторяю, быть и признаться другим в том, что я есть на самом деле; я должна устранить из моей жизни все те секреты, отвратительные недомолвки, лживые выдумки, которые так отравляли мое детство и мои молодые годы! Я не одна на свете, меня окружают мой брат, друг Тирадо, мои родные, близкие и товарищи, коих сотни, даже тысячи последуют за мной — и вы хотите, чтобы я сказала им: «Я оставляю вас, пренебрегаю вами, не знаю вас больше!» и чтобы услышала их ответ: «Ты продаешь нас за герцогскую корону, ради роскошной жизни ты приносишь в жертву то, что сама же провозглашала святыней твоего духа!» Двойной обман, двойная измена! И вы думаете, благородный человек, что мы с вами будем счастливы? Жизнь не коротка, и я видела достаточно примеров, как плачевен брак, когда мужа и жену разделяют противоположные убеждения. Прошло бы немного времени, и я стала бы в вашем семействе совершенно одинокой; из-за меня вскоре начались бы несогласия и раздоры между вами и членами вашей семьи, членами вашего сословия, и сердце ваше испытывало бы беспрерывные огорчения. Нет, герцог, я ценю вас слишком высоко, чтобы подвергать всем этим опасностям, точно так же, как достаточно знаю цену и себе, чтобы не сворачивать с пути, предначертанному мне высшей рукой. Я знаю, что мой отказ огорчит вас, вызовет в вашем сердце внутреннюю борьбу. Но все это пройдет, и если вы не совсем забудете меня, то воспоминание обо мне будет иногда говорить вам: да, она поступила честно, я благословляю ее…
Под впечатлением этих слов герцог давно уже опустил голову. Глубокая скорбь лежала на его лице. Когда она кончила, он поднял голову и, печально глядя на Марию, сказал:
— Из всего, сказанного вами, донна Мария, я могу сделать только один вывод — вы не любите меня, не любите так, как я люблю вас. Нет для меня ничего настолько важного и дорогого, чем я не пожертвовал бы для вас, настолько трудного и опасного, чего я не сделал бы. Это не упрек вам, потому что я не имею на вас никаких прав — это упрек только моей судьбе, показавшей мне блаженство, но не дозволяющей завладеть им… Прощайте!..