ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПРИ ДВОРЕ

I

Волны мчатся вперед и вперед. Они шумят вокруг корабля, то весело прыгая, то громоздясь одна на другую, то с быстротой птицы унося его на себе. Но одинокий пловец, когда и ветер, и море благоприятствуют его плаванью и когда ему нечего заботиться о своем судне, будучи вдали от человеческого общества находясь на этом маленьком пространстве только с немногими товарищами, погружается в глубокую задумчивость и мечтания. Далеко позади него остался край, откуда он уехал, далеко впереди тот, куда он стремится. Что происходит теперь там? Что ожидает его? Мысли и желания его всегда направлены к ближайшей цели, ибо если и прикован он всей душой к покинутому родному берегу, то ведь всякая волна, уносящая его вперед, есть вместе с тем приближение к будущему повороту и возвращению на родину… И начинает он томиться нетерпением, меряя шагами корабельную палубу, и глаза его не перестают блуждать по горизонту с надеждой, что вот-вот покажется в смутном очертании полоска земли, хотя он и знает, что еще далеко, ох как далеко до нее. А время от времени подымает он взгляд на развевающиеся на ветру вымпела, чтобы узнать, благоприятное ли предстоит ему плавание…

Все это испытывал и Яков Тирадо. Его легкая яхта далеко опередила английский фрегат. Это радовало его. Желание его взволнованного сердца не упускать из виду гордое судно, уносившее Марию Нуньес, скоро прошло. Он даже старался настолько уйти вперед, чтобы прибыть в Лондон раньше командора и его гостей и успеть сделать нужные приготовления. И вот между тем, как яхта мчится с быстротой птицы, он сидит на том самом месте, где еще так недавно Мария Нуньес слушала его слова, и тревожное сердце его бьется сильнее и сильнее, а непрерывно работающий мозг старается проникнуть в тайны грядущего. В воспоминании его ни на миг не угасает яркое пламя, сверкнувшее в глазах молодой испанки в минуту расставания… Но что в этом пламени? Благодарность ли за теплое участие и утешительная надежда на скорое и счастливое свидание? А если оно даже и было выражением другого чувства — более глубокого, более священного — то не предстоит ли ему скоро снова погаснуть или, по крайней мере, обратиться в едва мерцающий огонек? Такими сомнениями мучил себя молодой человек, потому что не было у него ничего для уверенности, да и там, где она существует, человеческое сердце не перестает сомневаться до тех пор, пока страсть не уничтожится и в нем самом… Но в воспоминании Тирадо горело и другое пламя — то, которое он заметил в глазах другого человека, красивого, умного, окруженного внешним блеском и великолепием — ив груди его поднималась буря, перераставшая в отчаяние. Устоит ли она против этого человека? Удастся ли ему вызвать в ней привязанность? И сделается ли это чувство настолько сильным, что поглотит все другие, поставит неодолимую преграду всем другим намерениям и желаниям ее?.. Он скрежетал зубами, он угрожал кому-то сжатыми кулаками… Ах, нужно же было грубой руке судьбы оторвать его от милого существа именно в такую минуту!

Но это состояние продолжалось недолго, и если оно изредка и возобновлялось, если он и не мог вполне победить это внутреннее смятение — то дух его достаточно закалился в столкновениях с жизнью для того, чтобы не поддаваться страстным увлечениям своего сердца. Мысли его, напротив, чаще устремлялись к ближайшему будущему, к планам, об осуществлении которых ему надо было позаботиться, как только его яхта кинет якорь в лондонской гавани.

До сих пор ему в этой Англии никогда не везло. Тут жили жесткие, решительные и упрямые люди, от которых невозможно было добиться ничего, мало-мальски противоречившего их интересам и образу мыслей. Но раньше Тирадо вращался только в средних слоях английского общества, а в высший круг доступа не имел. Откроется ли он теперь перед ним? Тирадо надеялся на это благодаря тому, что дело касалось дона Антонио. Это обстоятельство казалось очень важным, потому что, по его мнению, Британия должна была вступиться за августейшего беглеца, и тогда Испания получала нового мощного противника, а Нидерланды — сильную помощь. Правда, в ту пору Англия находилась еще далеко не на той ступени величия и могущества, каких она достигла впоследствии — но тем не менее защита и покровительство ее представлялись неоценимыми для маленького народа, который видел себя совершенно одиноким в борьбе с испанским колоссом. Вот на каком поприще, следовательно, предстояло действовать теперь и Якову Тирадо; и если он, далекий от всякого самомнения, хорошо знал, что не хватает ему всего того, что дает возможность при обычном ходе вещей влиять на господствующие, управляющие мирскими делами силы, то в то же время жило в нем сознание, что счастье благоприятствует ему, и он умеет пользоваться им искусно и неутомимо. Оно и теперь ведь не покинуло его: в нескольких испанских гаванях, посещенных им прежде, чем он явился к сеньоре Майор, ему удалось получить множество важных известий, которые в Англии должны были благоприятствовать его планам еще больше, чем приезд дона Антонио. И поэтому чем определеннее становилась цель предстоявшей ему деятельности, тем менее тревожился и сердился он на то, что ближайшие пути, лежащие перед ним, еще оставались покрыты тьмой.

Беспрерывно переосмысливая все это, Тирадо нетерпеливо ждал конца своего плавания, и часы и дни тянулись для него слишком долго до тех пор, пока не достиг он широкого входа в канал, не вошел в Темзу и не бросил якоря в лондонской гавани. А между тем удалось ему сделать это восьмью днями ранее, чем фрегату герцога Девонширского, ход которого замедлялся сопровождением испанского корвета.

Маленькая яхта Тирадо произвела немалый эффект. Войдя в Темзу, она подняла португальский флаг, а над ним — английский, и весть, что приближается конфискованное португало-испанское судно, первое из захваченных с того дня, как начались разногласия между Испанией и Англией, быстро распространилась среди береговых жителей и достигла гавани прежде; чем сама яхта. Поэтому на пристани собралось множество народа, и при появлении яхты капитан порта немедленно поплыл к ней навстречу. Взойдя на нее, он очень удивился, не найдя там ни одного англичанина из тех, кто взял этот приз и должен был привезти его с собой, а также узнав, что переход до Англии был предоставлен собственно экипажу яхты. Поэтому, с другой стороны нисколько не удивило его, когда Тирадо, после краткого объяснения, потребовал, чтобы его отвели к главному начальству, которому, по его словам, он имел сообщить остальные подробности, связанные с государственной тайной, и у которого намеревался попросить возвращения ему судна, ни в каком случае не должного считаться, по его мнению, отнятым у неприятеля призом.

— Конечно, конечно, — отвечая капитан портачат раздумье поглаживая старательно выхоленную бородку. — Это важный, очень важный случай Мне надо стало быть, отвезти вас к милорду Барлею, хранителю государственной печати. Гм… Эта придется по вкусу его персоне, а персона он влиятельная, да сохранишь Господь нашу королеву!

Так и порешили… Капитан порта оставил своего адъютанта на яхте в качестве командира, запретил всем, находящимся на ней, сходить на берег впредь дог его дальнейших распоряжений и пригласил Тирадо в свою лодку. Должности лорда адмиралтейства в то время еще не существовало, и таким образом, хранитель государственной печати: королевы Елизаветы оказывался именно той инстанцией, в ведении которой находилось это дело: в ту пору в Великобритании нет было никакого сомнения относительно того, что все, касающееся государственных дел, зависит от решения лорда Барлея или графа Лейчестера; только в каждом единичном случае возбуждался спор — к кому именно из них следует обратиться и кто из них решит дело лучше и быстрее, ибо всем было очень хорошо известно, что рекомендуемое обыкновенно лордом Барлеем весьма дурно принимается Лейчестером — и наоборот. Но королева Елизавета постоянно притворялась ничего не замечающей, быть может, Даже с удовольствием смотрела на эту взаимную зависть обоих любимцев и в конце концов решала дела по своему усмотрению — согласно мнению то одного, то другого. На этот раз капитан порта счел нужным обратиться к лорду Барлею и поэтому направил лодку к его дворцу. Вскоре они пристали у красивой широкой лестницы, которая вела к задним воротам величественного здания; ворота открылись, и капитан с Тирадо, пройдя несколько дворов и поднявшись по мраморной лестнице передней части дома, оказались в приемной хранителя государственной печати, после чего капитан вошел в его кабинет.

Через несколько минут туда позвали и Тирадо, капитан порта представил его лорду, а сам удалился. Барлей был старым человеком, уже украшенным сединой. Со своим большим четырехугольным лбом, пронзительными глазами, сверкавшими под густыми нависшими бровями, орлиным носом и сжатыми губами, он даже на не знавших его производил впечатление человека мыслящего, осторожного, но вместе с тем упрямого и настойчивого, для которого главное — осуществить однажды задуманный план. В., этот момент он всей своей приземистой фигурой склонился над большим, покрытым бумагами столом; он приветствовал Тирадо едва заметным движением головы и двумя-тремя словами попросил сообщить, в чем дело.

— Мое сообщение, милорд, будет коротким и простым. Я, капитан португальской яхты «Мария Нуньес», встретился в море с испанским корветом, он напал на меня, и я, причинив ему немало вреда, намеревался уже предоставить его своей судьбе, когда на месте нашей схватки появился английский фрегат «Велоцитас» под командованием герцога Девонширского; герцог признал испанский корабль своим призом, принудил и меня спустить свой флаг и затем поручил мне плыть сюда, что я прежде и сам намеревался сделать; он же следует за мной с захваченным корветом.

Серьезное лицо милорда несколько прояснилось, и он спросил, заметно оживившись:

— Как, герцог Девонширский ведет сюда испанский корвет?

— Точно так, милорд, это именно тот корабль, который мне удалось почти уничтожить, но так как скорость у него не высока, то до их прибытия сюда пройдет, вероятно, не менее недели. Я же, милорд, обращаюсь к вашей справедливости. Вы, без сомнения, не позволите держать под дальнейшим арестом корабль государства, не только не ведущего никакой войны с Англией, но даже по-прежнему остающегося ее верным союзником, корабль, вступивший в бой именно с тем врагом, с которым начинает бороться и Англия…

— Да… конечно… только, само собой разумеется, надо сперва допросить свидетелей, произвести надлежащее расследование… Но еще один вопрос: каким образом случилось, что вы вступили в сражение с испанским кораблем, когда Португалия только что присягнула испанскому королю? И как вы могли решиться на это, командуя небольшой яхтой, которую мог полностью уничтожить первый же удачный выстрел корвета? Счастливый исход этого боя делает вам большую честь, но ради чего вы подвергли себя такой большой опасности?

— Именно для разъяснения этих обстоятельств нашел я необходимым лично представиться вашей светлости. Просьбу об освобождении моей яхты я мог бы подать вам письменно, и знаю, что вы, милорд, слишком справедливы и мудры для того, чтобы, по получении надлежащих доказательств, не лишать меня далее моей собственности. На ваш вопрос я мог бы ответить, что принадлежу к той части португальского общества, которое считает испанское господство величайшим несчастьем моего теперешнего отечества и никогда не покорится ему. И я сказал бы правду. Но это не все, милорд. Когда испанцы вторглись в Португалию, они оценили голову низложенного короля Антонио в девяносто тысяч червонцев. Дон Антонио должен был бежать, оставленный всеми и окруженный изменниками. Пройдя через множество опасностей, он благополучно прибыл в Сетубал и укрылся на маленькой яхте, принадлежащей мне, и которой я командовал в качестве капитана португальской морской службы, — укрылся для того, чтобы на ней бежать в Англию. Мы знаем, что всякий, вступающий на этот остров, свободен, что рука изменника не имеет сюда доступа и что великодушная королева Елизавета никогда не отказывает в помощи верному, но несчастному союзнику.

Эти слова произвели на английского сановника глубокое впечатление, которое нарушило даже его серьезность и холодность.

— О. Господи! — воскликнул он с нескрываемым изумлением. — Ваша яхта привезла сюда дона Антонио? И он сейчас находится на ней?

— Нет, милорд. Герцог Девонширский нашел неприличным оставлять и далее высокого беглеца на ничтожной и совсем не безопасной яхте и перевел его на свой фрегат, на котором он и прибудет сюда.

Лорд Барлей на это ничего не ответил, он несколько раз спокойно прошелся по кабинету, потом остановился перед Тирадо и сказал:

— Дело такого рода, что я должен немедленно доложить о нем моей всемилостивейшей государыне. А вы можете идти, я скоро снова приглашу вас к себе. Куда вы теперь отправитесь?

— В дом моего земляка, купца Цоэги, живущего на улице Базингалль, в Сити. Быть может, он имеет честь быть известным вашей светлости?

Лорд утвердительно кивнул головой.

— Вы сами понимаете, что я не могу принимать решений, не узнав воли королевы. А по сему, пусть ваша команда пока остается на яхте, а вы вольны действовать по своему усмотрению.

Тирадо поклонился и вышел из кабинета. Час спустя он находился уже в доме своего друга, где нашел самый радушный прием. Эспиноза де Цозга был внуком испанца, поселившегося в Лондоне и основавшего торговый дом, вскоре получивший громкую репутацию. Это был тот самый дом, которому семейство Тирадо отдало на сохранность все свое имущество, прежде чем начались на него гонения, кончившиеся погибелью от руки инквизиции всех ее членов, и который тщательно хранил этот вклад до тех пор, пока Яков Тирадо не явился за его получением. Хотя фамилия Цоэги сохранила теплые воспоминания о своем прежнем отечестве и привязанность к нему, и хотя все они были набожными католиками, но это ни сколько не воспрепятствовало им впитать в себя английский дух, разделять патриотические стремления этой нации и переиначить даже свою фамилию на английский манер. Будучи деловыми людьми, они держались как можно дальше от всяких политических и религиозных споров, и таким образом им удалось благополучно пережить страшные бури, вызванные реформами Генриха VIII, правлением католички Марии и восшествием на престол Елизаветы. Не выходя ни на шаг из пределов торговой сферы, они не могли вызывать ничьих неудовольствий и преследований и во время кровавого господства сменяющих друг друга партий. Тирадо, в свое прежнее двукратное пребывание в Англии, уже находил в этом доме дружеский прием, и звуки родного языка вызывали в Эспинозе в некотором смысле умиление, которое проявлялось в его манере говорить и обращаться с гостем.

После ужина оба сидели за чашей испанского вина и вели интимный, серьезный разговор.

— Для вас, марранов, — утверждал Эспиноза, — Англия в настоящее время — и Бог весть сколько это еще продлится — вовсе не надежный приют. Вы можете жить здесь недолго и без семьи, но прочного отечества не обретете.

— Вы уже говорили мне это, Эспиноза, — возразил Тирадо, — но делали ли вы какие-нибудь наблюдения, укрепившие в вас такой взгляд? Я знаю, что могу говорить с вами откровенно — потому что вы сами слишком уважаете вашу религию и ради нее уже слишком много испытали и выстрадали, чтобы не чтить всякого искреннего убеждения и не желать каждому того, что желаете самому себе: спокойствия и безопасности. Итак, вот мое мнение: этот остров сломил исключительное господство католической церкви, почему же станет он отказывать в этой свободе всем, ищущим защиты и покровительства на его земле?

— На этот вопрос, любезный друг, вы могли бы ответить и сами. Господство католической церкви было только сотрясено страшной борьбой и имеет еще слишком много приверженцев для того, чтобы время от времени снова не вступать в свои права и не вызывать новые бури. Станете ли вы после этого удивляться, что победитель присваивает себе такое же исключительное господство и неумолимо подавляет, уничтожает все, не безусловно подчиняющееся ему? Англиканская церковь боится и преследует не только так называемых папистов. Здесь можно найти тысячи людей, которые ненавидят и проклинают эту гордую дочь католицизма не менее чем сам католицизм, и на принятое ею наследство смотрят как на дело дьявола. После смерти жестокой Марии они возвратились сюда из Германии и Швейцарии, и теперь с мрачной жаждой мести относятся к пышности и силе, которыми новая церковь окружила себя в нашей стране. Епископы, коленопреклонение, тридцать девять параграфов и прочее — все это для них еретические нововведения, и горе, если когда-нибудь власть снова перейдет в их руки! Богатая жатва ожидает тогда своего меча! Каким же образом хотите вы после этого найти терпимость и свободу совести там, где сосед не верит соседу и не позволяет ему беспрепятственно дышать воздухом? Любая партия взглянула бы на появление здесь марранов как на ущерб ее собственным правам, на переселение сюда евреев — как на новое дело сатаны с целью приобщить этот остров к своим адским владениям, и переполненный порохом сосуд вспыхнул бы в один миг!

— Вы, конечно, правы, Эспиноза, если иметь в виду неспокойную и способную на всякие насилия чернь. Но ведь умная и великодушная королева будет иного образа мыслей, и она, очевидно, так твердо держит в своих руках бразды правления и умеет держать в таком повиновении неорганизованную толпу, что может при благоприятных обстоятельствах вполне рассчитывать на общий успех дела — я уже не говорю о помощи многих великих либерально настроенных людей, которые с каждым днем возвышают и значение, и благосостояние этого государства.

— Что Елизавета великодушна, этого я не отрицаю: такие минуты действительно случаются. Но бесспорно и другое, что ума в ней гораздо больше, чем великодушия. Она отлично умеет держать в руках все эти партии, но достигает такого результата только тем, что не позволяет ни одной из них уничтожать другую и дает существовать каждой в раз и навсегда; отведенных для нее границах, беспощадно наказывав за малейшее нарушение их. Она не преследует ни папистов, ни пуритан, но сохраняет за англичанами их преимущества. Все это чувствуют и знают, и всякий признает свое существование тесно связанным с существованием королевы. Как извне, так и внутри опасность до такой степени велика, что, по-видимому государство только до сих пор цело и невредимо потому что сильна и невредима королева. Вот почем; пуританин в мрачной темнице молит Бога за свою государыню, вот почему тот гладкобритый, которому за нарушение порядка отрубили на эшафоте левую руку, поднимает правую с возгласом: «Боже, храни нашу королеву!» Но, дорогой Тирад о, всему этому ест: свой предел. Чуть его переступишь — и конец послушанию и порядку. Разве вы не слышали о том, что произошло в прошлом году? Правительство королевы позволило себе злоупотребить своими правами и нарушить некоторые льготы и привилегии. Оно стало продавать и раздаривать торговые монополии. Все предметы торговли были обращены в привилегированную собственность отдельных лиц, вследствие чего началось крайнее стеснение в торговых сношениях цена всех товаров подскочила до невероятной степени Это озлобило народ, и однажды, когда собрался парламент, экипаж графа Лейчестера едва-едва избежав опасности быть вдребезги разбитым разъяренной толпой. Королева оказалась достаточно благоразумной для того, чтобы понять неправоту действий своих советников, сама стала над противниками, поблагодарила нижний парламент за его заботу о благосостоянии народа и отменила нововведенную привилегии правительства. Народ возликовал, и со стыдом отступили все те, кто усмотрел в таком образе действие ограничение королевской власти. И в самом деле, за эту уступчивость королева была вознаграждена сторицей, но, как очень умная женщина, она усмотрела в этом обстоятельстве, что и власть государя имеет свои пределы и что она лишена возможности вводить и устанавливать порядок, противоречащий духу и стремлениям народа. Притом же, друг мой, верьте мне, наблюдавшему много и спокойно, — эти резке враждующие партии, одинаково преклоняющиеся перед энергичной и хитрей Елизаветой, эти непрекращающиеся битвы, в которых не бывает победителей и побежденных, — все это еще долго будет навлекать на нашу страну жестокие бури! Мирная жизнь еще не скоро придет на этот остров!

Тирадо с большим вниманием выслушал эти слова, затем погрузился в глубокую задумчивость. Неожиданно в ворота дома громко постучали. Эспиноза быстро встал, но в эту минуту дверь распахнулась, и в комнату вошел офицер королевской охраны. Он вежливо осведомился о капитане Тирадо, и когда хозяин представил ему своего друга, попросил капитана от имени лорда Барлея следовать с ним. Тирадо простился с Цоэгой и вышел вместе с офицером. Впереди них шел человек с зажженным факелом, но рядом с ним Тирадо заметил еще двух вооруженных людей. Правда, это обстоятельство большого удивления не вызывало: улицы тогда не освещались, и с наступлением темноты на них появлялось столько подозрительных личностей, что нормальные прохожие без охраны подвергались большой опасности. Тирадо завел с офицером самую обычную беседу, и тот охотно ее поддержал. Так миновали они довольно много самых разных улиц, и если бы Лондон был знаком Тирадо даже лучше, он едва ли смог бы сказать, в каком направлении его ведут. Яркий свет факела только усиливал окружающую их тьму.

Внезапно они оказались на краю широкого, заполненного водой рва. Один из провожатых Тирадо протрубил в рог. Подъемный мост опустился, а решетка пошла вверх. Они прошли сводчатые ворота и вступили в широкий двор, где глаза Тирадо постепенно стали различать внушительные строения с толстыми старыми стенами. Офицер подошел к какой-то маленькой двери и постучал в нее. Она быстро отворилась, открыв ярко освещенную галерею, откуда не верхний этаж уходила узкая лестница. Они поднялись по ней, прошли еще один коридор, после чего офицер открыл широкую, покрытую резьбой дверь. Они вошли в просторную, хорошо меблированную комнату.

На глазах Тирадо застыл немой вопрос, но в этот момент офицер серьезно, хотя и не строго сказал ему:

— Капитан, по повелению королевы вы арестованы. В настоящее время вы находитесь в Тауэре, и я прошу вас сдать свою шпагу.

Тирадо овладело невыразимое изумление. Он бессознательно снял шпагу и отдал ее офицеру Когда же он немного пришел в себя и решил узнать причину ареста, офицера уже не было. Дверь за ним захлопнулась, послышался скрежет тяжелого засова.

Не скоро Тирадо удалось привести свои мысли в полную ясность. Все случилось так неожиданно, вопреки всем его надеждам и планам, что он оказался в полном тупике, из которого не видел выхода. Почему его арестовали? Что ему теперь ожидать? Что с ним собираются сделать? Эти вопросы осаждали его ум, но ни на один из них он не мог ответить. Он чувствовал только одно: такая женщина, как Елизавета, на этот поступок могла решиться не по капризу, а вследствие сознательного, тщательно продуманного плана. А так как план этот был совершенно незнаком Тирадо, то он не мог уяснить себе смысл своего ареста и продолжительность заточения, то воображение рисовало ему самые мрачные картины. Его одиночество, так как кроме Цоэги, он в этой стране не знал почти никого, разлука с Марией Нуньес, которая теперь не сможет узнать о месте его нахождения, крушение всех его планов — все это ввергло Тирадо в полное отчаяние. Слова «Вы находитесь в Тауэре» не переставали звучать в его ушах. Столько печальных, кровавых воспоминаний хранили эти стены, столько призраков убитых людей бродят по темницам и коридорам этой старой крепости, что все это не могло не вызывать ничего, кроме страха и ужаса…

Но разве Тирадо уже не томился в иных темницах, разве не чувствовал занесенного над своей головой топора инквизиции? А между тем рука Господа каждый раз отводила угрозу! Эта мысль, а также вид окружающей его обстановки — достаточно комфортной — несколько успокоили его: все-таки он находился в руках Елизаветы, а не Филиппа, и это придавало ему известную уверенность, и он решил терпеливо дождаться исхода дела.

Лорд Барлей поспешил в Уайтхолл, чтобы доложить королеве о важном событии. Ему хотелось опередить в этом случае всех, кто прослышал о прибытии португальского судна, потому что он знал, какую роль играет для Елизаветы первое впечатление и как она, подобно своему отцу Генриху VIII, всегда руководствуется раз составленным для себя убеждением. При этом Елизавета любила всяческие новости, и у нее везде были люди, в обязанности которых входило немедленно сообщать ей обо всем, происходящем где бы то ни было. Она умела хорошо понимать тех, кого делала своими приближенными, и правильно обращаться с ними. На первом же месте стояла у нее потребность видеть себя почитаемой не только как королевой, но и женщиной — хотя в этот период она была уже далеко не молода и в значительной степени уже утратила красоту и грациозность, но льстивые выражения восторга были ей очень приятны, и она требовала их от своих окружающих.

Эта слабость сделала для нее графа Лейчестера настолько дорогим, настолько необходимым человеком, что она не отпускала его от себя и даже прощала ему огорчения, довольно часто причинявшиеся ее сердцу его любовными похождениями. Единственным исключением в этом ряду был серьезный и молчаливый лорд Барлей, ум и энергию которого королева ценила так высоко, что снисходительно смотрела на отсутствие в нем светской любезности. Поэтому она называла его своим медведем, так же, как графа Лейчестера — своим грациозным оленем, который то легко прыгает над кустами, то гордо выходит из леса и топчет цветы, пестреющие на зеленом лугу.

Когда лорд Барлей вошел в кабинет королевы, она улыбнулась ему и сказала:

— Ах, милорд, твоя официальная мина явно запоздала. Тебе, конечно, хотелось поздравить меня с первым кораблем, который наш победоносный флот прислал как трофей в лондонскую гавань… Но известие об этом уже давно дошло до меня.

— Ах, ваше величество, мне весьма прискорбно доложить вам, что вы напрасно торжествуете надо мной, ибо я, всемилостивейшая государыня, явился к вам с вестью гораздо более важной. Через несколько дней герцог Девонширский вернется сюда с захваченным в плен испанским корветом.

— Господи! — воскликнула королева и захлопала в ладоши. — Испанский корвет! Ах, не довелось моему милому, бедному Джону дожить до того, чтобы увидеть своего беспутного сына таким героем! Однако видишь, милорд, я все-таки могу торжествовать над тобой, потому что это ты был против его назначения командиром моего чудесного фрегата «Велоцитас». Но зато теперь мы примем его как подобает и наградим истинно по-королевски.

— Это еще не все, ваше величество. На португальской яхте, только что бросившей якорь в нашей гавани, находился бежавший из Португалии король дон Антонио, направляющий путь к подножию престола вашего величества. Герцог Девонширский осел нужным перевести его на свой фрегат.

Елизавета сразу стала очень серьезной. Она велела Барлею сообщить ей дальнейшие подробности; выслушав их она задумчиво прошлась по комнате и затем, устремив пристальный взгляд на своего хранителя печати, сказала:

— Как мог этот жалкий португалец, командир этой ничтожной яхты, решиться повезти низложенного короля прямо к нам? Кто дал ему такое поручение? Кто позволил ему? Как осмелился он, не испросивши нашего согласия, добыть ко всему тому, что лежит на нас тяжким бременем, еще такого претендента? Эта дерзость не должна остаться безнаказанной. Она слишком сильно затрагивает нашу политику, меняет наши взаимоотношения в Европе и налагает на нас обязанности, нам весьма неприятные и могущие обойтись нам слишком дорого. В Тауэр дерзкого капитана, в Тауэр, повторяю я, и ты, лорд Барлей, отвечаешь за немедленное выполнение моего приказания!

Хранитель печати с изумлением смотрел на свою королеву, ибо он знал, что когда Елизавета говорила таким образом и лицо ее приобретало такое выражение, никто не смел ей противоречить; а между тем истинная причина этого образа действий государыни оставалась для него неясной. Елизавета заметила это, и продолжала уже мягче:

— Ага, медведь, ты хочешь зарычать. Но это все равно — я уже не изменю своего решения, только чтобы ни одна душа на свете не узнала о нем, слышишь? Испанский посол, конечно, скоро явится сюда и снова начнет штурмовать нас своими протестами, просьбами, угрозами. Мы должны дать ему некоторое удовлетворение, заранее сделать что-нибудь такое, на что впоследствии можно сослаться как на доказательство нашего неодобрения. Это не мешает, однако, действовать мне совершенно свободно. Известие, принесенное тобой, милорд, в высшей степени важно, и ты соберешь завтра мой тайный совет, от которого я желаю выслушать мнение — как нам принять дона Антонио и как держать себя относительно него. Не забудь — завтра в три часа. Приготовь подробный доклад для прочтения его на этом заседании. Куда отправился теперь этот капитан? Или, быть может, ты задержал его у себя?

— Он хотел отправиться в дом Цоэги; я послал проследить за ним одного из моих людей, и он действительно там.

— Цоэга… — повторила Елизавета. — Это честные люди, часто оказывающие нам большие услуги. Но они паписты, а папистам никогда нельзя доверять вполне — они ждут только благоприятной минуты для того, чтобы уверенно осуществить тот или иной из своих замыслов. Видишь, Барлей, твоя мудрая осторожность опять изменила тебе: следовало птичку удержать за крылышки, иначе гнездо могло бы оказаться теперь пустым. Поэтому надо немедленно поймать ее. Но, — ласково добавила она, — отведи ему приличную тюрьму, посади в камеру над землей… ты ведь понимаешь меня… вели обращаться вежливо. Пусть пользуется комфортом в качестве моего гостя. Он еще может нам понадобиться.

И она протянула лорду руку, которую тот почтительно поднес к губам.

II

Напрасно ждал Цоэга возвращения Тирадо. Так и не дождавшись его, он на следующее утро сам отправился к лорду Барлею осведомиться, что случилось с его другом. От канцлера он получил такой двусмысленный ответ, что мог только догадываться об истине, но никак не знать ее. Поэтому негоциант счел за благо больше не расспрашивать, а так как кроме него Тирадо ни с кем в Лондоне не повидался, то его нынешнее местопребывание стало тайной. Однако с арестом яхты обошлось не столь незаметно. Пришлось доставить на нее необходимые припасы, и это обстоятельство дало повод к беседам между экипажем яхты и грузчиками. В ту пору, когда газет еще не существовало, люди, однако, были не менее любознательны, и устная передача новостей весьма ценилась и посему практиковалась широко. Существовали даже люди, делавшие своим ремеслом сбор всяческих известий и распространение их любыми способами, за что на их долю выпадало со стороны слушателей и нечто более существенное, чем бутылка пива, даже и с закуской. Каждый прибывающий корабль был для таких людей желанным местом, куда они проникали под всевозможными предлогами, не отступая даже перед полной маскировкой. Когда же прибытие нового корабля обставлялось таинственностью, он становился предметом самых жадных устремлений, неодолимого влечения к нему, не прекращавшихся до тех пор, пока темная пелена не спадала с глаз искателя истины. Что послы иноземных государств весьма дорожили такими шпионами и держали их на жалованье — это совершенно естественное Поэтому неудивительно, что весть о судьбе португальской яхты, бросившей якорь в лондонской гавани, быстро распространилась по городу, причем не исключено, что первым ее услышал испанский посол, герцог ди Оссуна. Благодаря этому обстоятельству то, что предвидела Елизавета, исполнилось уже на следующее утро: герцог обрушился на хранителя печати с протестами и запросами и дал довольно ясно понять, что его правительство может взглянуть на признание и принятие английской королевой португальского претендента как на повод к войне. Лорд Барлей поэтому в душе поблагодарил свою мудрую государыню за то, что она дала ему возможность успокоить посла, в то же время не делая ему никаких уступок. Он указал на арест командира яхты как на доказательство осторожности, с какой английское правительство подошло к этому запутанному делу, важности, которую оно ему придает, и того, что оно, по всей вероятности, в этом случае все решит в духе интересов испанского правительства.

В такой ситуации особую важность приобретало назначенное на этот день заседание тайного совета. Лорд Барлей видел, что в отношениях между Англией и Испанией наступил поворотный момент, ибо они уже довольно давно были отягощены различными неудовольствиями, взаимной поддержкой врагов этих государств, отказом Елизаветы принять предложенную ей Филиппом руку и многим другим. Сам он, в душе истый пуританин, всегда был решительным противником Испании и давно уже высказывался за открытую войну с ней — обстоятельство, служившее для графа Лейчестера, относящегося к религиозным вопросам с равнодушием и даже с насмешкой, достаточной причиной для самого энергичного противодействия такой войне и устранения всякого мало-мальски удобного повода к ней. Таким образом, сегодня предстояло раз и навсегда определить новый политический курс.

Совет собрался в назначенный час и ждал появления королевы. Она, строго аккуратная во всех государственных делах, и на этот раз была точна Прежде всего она предложила лорду Барлею зачитать доклад о вопросе, подлежащем обсуждению, и он исполнил это с присущими ему ясностью и апломбом: Елизавета одобрительно кивнула головой и пригласила его же высказать свое мнение:

— Милорды, — добавила, она, — вы увидите что нам предстоит решить два вопроса, которые в сущности сводятся к одному: во-первых, следует ли нам признать португальскою претендента в его правах как короля союзного нам государства и, значит, принять его с королевскими почестями; а во-вторых, должен ли он получить от нас действенную защиту и возможную поддержку для возвращения утраченного престола. Но вы хорошо понимаете, что не подобает нашему королевскому величеству не отказать ему в первом, одновременно отказывая во втором. Вот почему эти два вопроса составляют один.

Елизавета произнесла эти слова вкрадчивым голосом, сопровождавшимся хитрым выражением ее голубых глаз, так что опытные царедворцы хорошо поняли, что означали и к чему вели эти логические соображения их государыни.

Но лорд Барлей обратил на все это мало внимания и начал говорить со свойственной ему убедительностью. Он изложил причины, требующие признания дона Антонио королем, постоянно имея в виду предположение, что это неизбежно повлечет за собой разрыв с Испанией. Что же касается законности прав претендента на престол, то они, по мнению Барлея, находили себе достаточное оправдание в признании их португальским народом. И если этот народ не выказал достаточного сопротивления Испании, то виной тому было полное бездействие предшествующего правительства в то время, как Филипп уже выставил на границе огромное войско. Останься Португалия в руках Испании, и Англия потеряет важного союзника, а Филипп в значительной степени увеличит свою мощь — стало быть, двойной вред для Британии. Война таким образом представлялась неизбежной: английская королева слишком откровенно и энергично объявила себя защитницей и покровительницей приверженцев новой религии в Европе, точно так же, как Филипп слишком явно доказал свою безусловную готовность бороться за папство для того, чтобы это столкновение могло быть устранено. Филипп в этой ситуаций является нападающей стороной. Он ведь поклялся уничтожать всех, не разделяющих его веру, как проклятых еретиков, и уж во всяком случае, снова подчинить папе Англию — некогда самый дорогой бриллиант в его тройственной короне — хотя бы это было достигнуто ценой кровавого потопа. Не кто иной ведь, как тот же Филипп непрерывно подталкивает ирландцев к восстанию, поддерживает их оружием и обещает скоро высадить на их берег испанское войско. Есть несколько явных доказательств того, что в Кадисе уже идут военные приготовления. Не кто иной, как Филипп поддерживает оппозицию папистов в Шотландии, снабжает деньгами бунтовщиков и посылает своих эмиссаров даже в горные ущелья северной части этой страны для того, чтобы побуждать кланы к вооруженной борьбе с их исконными господами и с Англией. Даже здесь, в нашей благословенной стране, он находится в секретных отношениях с католиками и своими происками подкапывает почву, на которой утвержден лучезарный престол девственной королевы. Ввиду всего этого, заключил Барлей, отнюдь не следует выжидать, пока Испания заключит мир со всеми своими оставшимися врагами, что должно случиться в очень скором времени, когда она сокрушит Нидерланды, а затем обратит всю свою гигантскую мощь против нашего благословенного острова. Вот почему он, Барлей, от души призывает к полному признанию португальского короля и нападения на Испанию в этой незаконно присвоенной ею стране. Британская нация счастливо выполнит свою задачу, и да благословит Бог королеву!

Эта мужественная речь произвела на присутствующих глубокое впечатление, но через несколько минут поднялся граф Лейчестер, который сказал примерно следующее:

— Я должен подать голос против предприятия, долженствующего вовлечь Англию в такую войну, результат которой невозможно предвидеть. Притязания приора монастыря на королевский престол крайне сомнительны и шатки. Мимолетное ликование глупой толпы не имеет в моих глазах никакого значения — о праве на корону следует судить только по законным документам, а отнюдь не по свидетельствам и показаниям неопределенного свойства.

При этих словах оратора на него упал пронзительный взгляд королевы, ибо он необдуманно коснулся в этом случае того теневого момента, который почти так же имел место в правах Елизаветы.

Лейчестер побледнел, потому что сразу понял, какой промах им сделан, и постарался загладить его громкими и торжественными фразами.

— Как! — воскликнул он. — Неужели кто-нибудь захочет снова подвергнуть опасности великое, благодатное здание, воздвигнутое нашей несравненной королевой в ее беспредельной мудрости и энергии, это мирное существование всех партий, всех религий? Нет — все те обстоятельства, которые приводил нам здесь благородный лорд, говорят именно не в пользу, а против его мнения. Как только мы объявим войну Испании, папа тотчас пошлет на нас свои отлучения и проклятья и, освободив подданных-католиков вашего величества от присяги в верности, станет побуждать их к решительному восстанию; испанцы высадятся в Ирландии, и пламя войны охватит этот остров; шотландские разбойники начнут вторгаться в наши северные области и нести опустошение в сердце нашего отечества. Я знаю, что и из этой борьбы выйдет в победном блеске скипетр нашей великой королевы, сокрушив всех своих врагов. Мы тесно сплотимся вокруг ее престола и закроем его своими мечами, под ударами которых истекут кровью все наши противники. Но для чего вызывать эту борьбу прежде, чем она стала совершенно необходимой? Для чего начертывать кровью хотя бы одну из тех страниц истории, на которых зиждется величие Англии, созданное Елизаветой? Меня привыкли упрекать в легкомыслии и легковерии, но я спрашиваю вас: а не тот ли легкомыслен, кто внезапно ввергает нас в пучину войны даже прежде, чем мы успели сделать необходимые приготовления? Поэтому я предлагаю отступиться от этого беглеца, не сумевшего продержаться даже недели в своей стране. Не станем навлекать на себя упрека, что именно мы вызвали эту войну. А если уж со временем она станет совершенно неизбежной, мы тем увереннее постоим за себя, чем больше противоправных действий совершит наш противник.

Так говорил лорд Лейчестер, приправляя свою речь отчасти риторическими, отчасти остроумными выражениями. Барлей не уступил ему поля словесного сражения, тотчас возразив:

— Это еще вопрос, что следует признавать за действительное легкомыслие: когда человек, обдумав дело со всех сторон, выбирает для борьбы удобную минуту, или когда со дня на день откладывает то, что в конце концов все-таки непременно должно совершиться. Впрочем, я понимаю, что войны не может не бояться тот, в чьем войске до сих пор трубы трубили только к отступлению.

Эти слова были сильным ударом по воинским подвигам графа, и он возразил так же резко:

— Ну, конечно, господам писакам легко декретировать войну, невзгоды, бедствия и превратности которой никогда не были изведаны ими!

— Господам писакам, — немедленно отвечал хранитель печати, — очень часто приходится исправлять то, что испортили герои во главе своих войск, постыдно обратившихся в бегство. Впрочем, бранить революционеров и защищать законность не особенно подобает тем, кто сам хоть разок охотно стал бы грозным предводителем бунтовщиков; в этом случае дело приобретает такой вид, будто человек платит этим бунтовщикам за то, что они отказались от его услуг, а точнее говоря — спровадили его подобру-поздорову.

Это было уж слишком для графа Лейчестера — намек бил по больному месту в его прошлом. Он вскочил, и его красивое, обычно улыбающееся лицо до такой степени обезобразилось гневом, что можно было ожидать самых плачевных последствий. Королева, находившая большое удовольствие в подобных словесных стычках, теперь легко пристукнула рукой по столу, сверкнула глазами и, придав своему голосу внушительность, сказала:

— Милорд Барлей и граф Лейчестер, я достаточно ознакомилась с мнением каждого из вас и теперь желаю узнать, что думают остальные мои мудрые советники. Лорд Грей, прошу вас высказаться.

Слова королевы были так решительны, что даже вспыльчивый граф должен был им подчиниться. Он опустился на свое место и замолчал. Но если бы взглядом можно было уничтожить человека, то лорд Барлей в этот день уже не вернулся бы в свой дворец.

Лорд Грей заговорил:

— Я боюсь, всемилостивейшая королева, что если вы, ваше величество, не признаете дона Антонио в настоящую минуту, то вы навсегда выпустите из своих рук это полезное орудие. Будем играть такую же игру, какую играет против нас король Филипп. Он ищет заговорщиков и союзников в нашем государстве, давайте же и мы прибегать к помощи его вынужденных подданных, чтобы перенести войну на Пиренейский полуостров. Отказ в признании прав дона Антонио был бы признанием прав Филиппа.

На это возразил сэр Френсис Ноллис:

— Англия — остров, и потому не может расширять свои границы, подобно Испании, Франции и другим государствам. Мы должны приобретать владения по ту сторону океана. Если мы признаем дона Антонио, то лишимся права вторгнуться в португальские колонии и завладеть ими, потому что они ведь будут в этом случае принадлежать нашим союзникам.

— Я позволю себе утверждать совершенно противное, — заметил храбрый Джон Норрис. — Так как эти колонии теперь в руках испанцев и они присягнули испанской короне, то наша обязанность — отобрать их у неприятеля, и при будущем заключении мира мы можем выторговать значительную их часть как вознаграждение за наши добрые услуги…

— Ах, господа, — с улыбкой перебила Елизавета, — вот мы и дошли уже до заключения мира и обсуждаем его условия, хотя еще не решили, воевать нам или нет. Благодарю вас всех за ваши откровенные и добрые советы и желала бы я в заключение выслушать нашего молчаливого Вильяма Роджерса. Неужели же, достопочтенный Роджерс, ты хочешь совершенно лишить нас твоей помощи и приберечь свою мудрость исключительно для самого себя? Или же ты предоставляешь нам право спорить здесь в поте лица, а сам в это время обдумываешь все те хитрые и ловкие штуки, посредством которых ты на предстоящей охоте уж непременно выманишь лисицу из норы?

Она говорила, лукаво улыбаясь и развернувшись к вельможе, который действительно до сих пор хранил молчание, хотя и следил за прениями с большим вниманием. Теперь же он ответил:

— Ах, всемилостивейшая государыня, дай Бог, чтобы все ваши противники так же несомненно погибали в своих собственных норах, как это происходит с теми, которые волочат свои рыжие хвосты по земле в соседстве моего Роджерстауна. Что же касается до обсуждающегося здесь вопроса, то мне весьма прискорбно, что я не могу согласиться с вашим величеством. Будь я лисой, если понимаю, почему бы моей государыне не последовать влечению своего великодушного сердца и не воздать этому доброму изгнаннику всяческие почести, предоставив на свое полное усмотрение, когда и как благоугодно ей будет помочь ему. Не спорю, что оба эти вопроса составляют один, как изволили заметить ваше величество, но может настать время, когда они сделаются совсем разными вопросами, и тогда у вас против Филиппа будет на одно оружие больше — оружие, которым вы можете угрожать ему до тех пор, пока вашему величеству не заблагорассудится нанести ему удар по его слабейшему месту!

Елизавета громко рассмеялась, как будто она только теперь наконец услышала то, что хотела услышать с самого начала, и что упустили из виду те боевые петухи, которые увлеклись своей собственной враждой.

— Господи Боже мой! — воскликнула она. — Ведь вот ты опять попал прямо в ту замочную скважину, которую напрасно отыскивали мои мудрые советники. Да, лорд, ты прав — мы должны, вопреки желанию испанского короля, признать несомненные права дона Антонио. Все остальное придет своим чередом. Мы не боимся неприятеля, и он должен знать, что не боимся. Этого на первый раз достаточно. Поэтому мы торжественно примем дона Антонио и окажем ему всяческий почет, не давая при этом ни малейшего обещания. Но вы все, конечно, согласитесь, что для исполнения этого дела нет человека более способного, чем граф Лейчестер. Любезный граф, ты один в состоянии явиться перед португальским королем достойным представителем нашей особы, и мы ласкаем себя надеждой, что это поручение будет исполнено тобой с тем обычным изяществом и истинно рыцарским достоинством, которое всегда придавало тебе столь высокую цену в наших глазах.

Граф Лейчестер поклонился. Он был отчасти смущен, потому что в этой лестной похвале послышалась ему и легкая ирония. Но появляться всюду первым представителем и доверенным лицом королевы мира ему было слишком приятно для того, чтобы он, быстро позабыв свою недавнюю вспышку, не принял очень охотно этого поручения. К тому же немало утешало его то обстоятельство, что противник его, в сущности, не добился того, чего желал. Потому-то он решил обставить прием высокого гостя Елизаветы величайшей пышностью и торжественностью.

Несколько дней спустя пришло известие, что корабль «Велоцитас» вместе со своим испанским призом уже поднимается вверх по Темзе. Тотчас же были сделаны все приготовления к тому, чтобы, как только он бросит якорь в лондонской гавани, ему была оказана надлежащая встреча. Королева приказала отвести дону Антонио помещение в великолепном Монтегю-хауз. Этот дворец, знаменитый своими фресками — произведениями великих мастеров — и блестящим убранством, стоял неподалеку от берега, так что граф Лейчестер мог доставить высокого гостя водным путем почти до самого дворца, к которому от берега вела аллея, предусмотрительно устланная коврами.

На следующее утро, по прибытии обоих кораблей, к ним направилась маленькая флотилия, составленная из яхт. Эти небольшие, легкие суда были убраны в высшей степени роскошно, костюмы гребцов также отличались изяществом. За лодкой, на которой располагались оркестранты, следовала яхта королевы с графом Лейчестером и несколькими высшими сановниками; далее — яхта самого Лейчестера с его свитой, по великолепию нисколько не уступавшая королевской; кавалькаду завершало несколько яхт с придворными партии Лейчестера. Само собой разумеется, что это зрелище привлекло бесчисленное количество людей, либо толпившихся на берегу, либо плывших вслед за флотилией в барках, лодках и челноках. Главное внимание и на этот раз было обращено на графа. Он стоял на верхней палубе королевской яхты, и в глаза всем сразу бросилась его удивительно ладная фигура, которая, хотя ему давно минуло за сорок, продолжала сохранять почти юношескую стройность в сочетании с благородной осанкой. Такое же впечатление производило и его красивое лицо с живыми, горящими глазами и правильными чертами, а также высокий белый лоб, прикрытый темными волосами. Гордость и грация как будто соревновались между собой в этом человеке без возможности победы с чьей-либо стороны. Свои природные достоинства граф умел возвысить блестящим и удивительно изящным костюмом. Он был в белом шелковом платье с фиолетовыми лентами и бантами, и короткий испанский плащ так величественно ниспадал с его левого плеча, множество драгоценных камней на его костюме сверкали так ярко, что совсем не трудно было принять его за царственную особу. Вдобавок ко всему стояло чудесное утро, каких мало бывает на берегах Темзы — и все ликовало, все находилось в напряженном и радостном ожидании. По мере того, как граф Лейчестер двигался по реке, все суда поднимали флаги, матросы взбирались на мачты, раздавалось громкое «ура», гремели пушечные выстрелы… Но в ту минуту, когда флотилия подошла к «Велоцитасу», наступило почтительное молчание, словно устремленные на этот корабль взгляды сковали все остальные чувства. Матросы в парадных мундирах выстроились на палубе, а герцог Девонширский со своими офицерами стоял у сходен, ожидая королевского посланника. Как только граф Лейчестер перешел на корабль, двери каюты раскрылись, и на палубе появился дон Антонио в сопровождении Марии Нуньес и Мануэля. Первый, сообразно характеру торжества, был в богатом португальском придворном платье, которое, при отсутствии всяких знаков королевского достоинства, производило, однако, царственное впечатление своей оригинальностью и необыкновенной пышностью. Представление было сделано герцогом Девонширским, и граф Лейчестер сумел тотчас придать своей речи такой приветливый тон, что подействовал на несчастного короля самым приятным образом. Затем граф обратился к Марии, на которую до того взглянул только мельком; но теперь, когда он разглядел ее чудесную фигуру и восхитительное лицо, впечатление, произведенное на его любвеобильное сердце, было так сильно, что он невольно отступил на несколько шагов. Она была в простом португальском платье — на яхту для нее смогли взять только самое необходимое — но оно так чудесно шло ей, а красота его еще усиливалась фамильными драгоценностями, которые сеньора Майор отдала своей милой дочери, что все смотревшие на нее ощущали сладостное изумление. Ловкий царедворец сумел тотчас же справиться с собой и в льстивых словах, но не переходя тонкой грани почтительности, выразил свое внимание к сеньорите, которая была представлена ему как племянница короля. С Мануэлем он был тоже очень приветлив и в заключение пригласил гостей перейти на королевскую яхту. Сам он сопровождал короля, поэтому Марии Нуньес пришлось идти под руку с герцогом. Они сошли по перекидному трапу; раздались выстрелы, громкое «ура», крики ликования, и яхты отчалили, а герцог Девонширский долго стоял у борта своего корабля, следя за отплывающими. Там, позади короля, под пурпурным балдахином сидела та, которая явилась ему, подобно яркой звезде на горизонте его одинокой жизни и теперь снова исчезала за те облаками. Со времени решительного разговора с Марией Нуньес он не видел ее до той минуты, пока она в блеске своей красоты, освещенная лучами летнего солнца, не вышла из своей каюты. Сердце его в продолжение всех этих томительных дней мучилось самой горькой скорбью, и на его бледном лице ясно читалось тягостное чувство, вызванное полным крушением надежд на желанное блаженство… Поэтому он остался почти равнодушным, заметив пламенный взгляд, брошенный графом Лейчестером на красавицу, когда она так неожиданно предстала перед ним. В глубокой печали следил он за уплывающей яхтой до тех пор, пока она не скрылась из виду — и затем стал готовиться к тому, чтобы сойти на берег и явиться к королеве.

III

С той минуты, как фрегат вошел в Темзу, Мария Нуньес не отрывала глаз от судов, мимо которых они проходили. Уже по прибытии в лондонскую гавань она прежде всего стала высматривать яхту, которую вынуждена была сменить на английский военный корабль. Но поиски оказались напрасны. Теперь, на королевской яхте, она тоже надеялась, что судьба поможет ей найти в этом лесу мачт ту, на которой еще недавно так весело развевался португальский флаг. Но все было тщетно, так как яхта находилась в совсем противоположной стороне, и сердце девушки наполнилось глубокой печалью, которую не могла разогнать даже блестящая обстановка торжества. Великолепный Монтегю-хауз открыл свои двери и впустил гостей в свои знаменитые апартаменты. По знаку графа Лейчестера к услугам Марии Нуньес был предоставлен целый ряд великолепнейших комнат и множество прислуги. Но Мария, сгорая от нетерпения узнать, где Тирадо, и уведомить его о своем приезде, поспешила прежде всего отправить брата в дом Цоэги, ибо ее тревожило, что Тирадо сам до сих пор не сообщал о себе, хотя при том шуме, каким сопровождался их въезд в город, он, по ее представлению, не мог о том не знать.

Цоэга сообщил Мануэлю только то, то знал сам — что Тирадо был уведен одним из офицеров королевы и после этого уже не возвращался. Он дошел в своей откровенности даже до того, что высказал предположение о возможности ареста. Но назвать лорда Барлея, как посредника в этом деле, он поостерегся, потому что знал, как разгневается на него хранитель печати, а Цоэга как католик имел немало оснований бояться одного из сильнейших людей в государстве и притом такого ревностного пуританина, как Барлей. Это известие поразило Марию Нуньес как гром среди ясного неба. Жизнь открывалась ей здесь в таком светлом, приветливом и разнообразном виде, что она решила пить счастье полной чашей. Перенесенная из одинокой долины на берегу Таго в шумную и великолепную северную столицу, она чувствовала, что молодое желание жить и наслаждаться пробуждалось в ней со всей своей свежестью. Явись к ней теперь ее друг — и единственным темным пятном в светлой картине ее настоящего осталась бы тревожная мысль о родителях. Но сейчас он не просто отсутствовал — она видела его жертвой какой-то тайны с самыми зловещими признаками. Среди неурядиц и смут своего южного отечества, в котором закон и право были не что иное, как покорное орудие в руках произвола и грубых страстей, она представляла себе личную безопасность и строгую законность северных стран абсолютно прочными — и вот в первом же акте, разыгрываемым на этой новой для нее сцене, стал незаслуженный арест такого верного и преданного человека! Мария Нуньес чувствовала себя подавленной, но вскоре это чувство сменилось глубоким негодованием, и она поспешила сообщить ужасное известие дону Антонио. Он был тоже сильно поражен. Тирадо ведь был не только человеком, заслуживающим его безграничную благодарность, на него все должны были смотреть как на слугу португальского короля, как на главного соучастника его побега. Поэтому арест Тирадо представлялся дону Антонио весьма неблагоприятным обстоятельством в связи с его собственным пребыванием при английском дворе — обстоятельством, которое очень скоро затмило в его глазах даже блеск оказанного ему приема. Хитрый португалец должен был таким образом и здесь предположить интригу, борьбу различных течений — за и против него. Но именно такое положение ставило его перед необходимостью действовать как можно осторожнее; он находил нужным отказаться от всякого ходатайства за Тирадо на первых порах, когда почва еще не была прощупана, когда приходилось старательно изучать ее. Имея это в виду, он как мог успокаивал встревоженную девушку, обещал ей хлопотать за друга всеми, находившимися в его распоряжении средствами, лишь бы она не торопила его, и обнадежил соображением, что, по всей вероятности, дело не так плохо, как кажется, что это, конечно, не что иное, как временное задержание из политических соображений, принявшее в ее разгоряченном воображении вид страшного заточения в инквизиторской тюрьме.

Внешне этот арест был действительно нисколько не тяжел для Тирадо, потому что держали его в просторном и приятном помещении, обращались весьма вежливо и щедро снабжали всем необходимым. Но тем острее становилась моральная сторона этого дела. Дели и причины ареста были ему совершенно неизвестны, он не мог придумать хоть самую отдаленную догадку. Дни приходили и уходили в своем неизменном однообразии, а его все не звали ни на какой допрос, кроме служителя он не видел у себя ни одного человека. При этом подавляли его полное бездействие, вынужденное прекращение всего того, что составляло предмет его пламенной неутомимой деятельности, боязнь, что он опоздает со своими испанскими известиями и таким образом упустит лучший шанс для успеха, неизвестность, что стало со всеми его друзьями, и мысль, что люди, эмигрировавшие с ним, теперь оставались без его руководства и опоры. И так ходил он взад и вперед по своей камере, погруженный в печальные, тревожные думы. Но постояннее всех других стоял перед ним образ Марии Нуньес; то овладевало им страстное желание увидеть ее, то мучился он мыслью о ее судьбе, так как ей предстояло столько искушений, хотя нисколько не сомневался он, что Мария в своей душевной чистоте выкажет в отношении них редкую стойкость. И только иногда билось сильнее и наполнялось невыразимым блаженством его сердце, когда его фантазии, улетая в будущее, рисовала ему часть счастливого свидания и подавала надежду, что тайные желания его, быть может, когда-нибудь осуществятся. Коротки были эти минуты, потому что слишком много мрачных теней лежало на его прошедшей жизни, чтобы он позволил своему робкому уму долго останавливаться на картинах светлых и радостных.

Между тем Мария Нуньес решила не довольствоваться теми путями осторожной политики, держаться которых вполне основательно считал необходимым дон Антонио, но пользоваться малейшим случаем, какой только представится, для ходатайства за своего несчастного друга. Именно постигшая его неприятность усилила ее привязанность к нему и сорвала покров, до сих пор лежавший на ее чувствах. Ее девственному сердцу стало ясно, что не только благодарность, не только участие к человеку, которого она научилась так высоко чтить, лежали в ее душе, но что бояться за него при угрожающей ему опасности заставляло ее более высокое и сильное чувство.

Не прошло еще и нескольких часов, как она оказалась в Монтегю-хаузе, а граф Лейчестер уже снова посетил ее. В качестве уполномоченного королевы он решил осведомиться, удовлетворены ли все желания гостей, или у них есть еще какие-то просьбы, которые он в таком случае поспешит исполнить немедленно. Конечно, это дело он мог бы поручить кому-нибудь из своей свиты. Но благородным Дудлеем, вероятно, овладело на сей раз особое рвение, если он, забью свою обычную гордость, занялся этим сам. Замечательно было тут — а давно замечено, что действия высокопоставленных лиц подвержены слежке — замечательно было то обстоятельство, что на этот раз его аудиенция у беглеца-короля оказалась весьма краткой, тогда как в покоях Марии Нуньес он пробыл гораздо дольше, хотя повод к посещению был один и тот же, и на предложенные здесь вопросы он получил такие же краткие и категоричные ответы, как и там. Но Лейчестер сумел ловко вовлечь молодую португалку в более продолжительный разговор, и она, по-видимому, делала это не без удовольствия. В ту пору в английском обществе господствовала аффектированная, точнее сказать, риторическая манера выражаться. С театральной сцены, на которой процветали так называемые моралите, нравоучительные аллегорические обороты проникли и в высший социальный крут, особенно придворный, члены которого находили большое наслаждение в таковом способе беседы, имевшем ту заманчивую прелесть, что слушателю приходилось догадываться, в чем, собственно, заключен истинный смысл речи. Для Марии Нуньес это было, конечно, совершенно ново, потому что романтический вкус южанина не довольствуется лишенными всякой образности отвлеченностями, а требует для своей фантазии определенных, резко очерченных образов. Но Мария тонким инстинктом женщины быстро усвоила характер этой манеры вести беседу и приноровилась к ней. Поквитавшись таким образом с графом в его торжественной утонченности, она не замедлила воспользоваться случаем открыть ему то, что главным образом теперь лежало у нее на сердце.

— Если, — сказала она, — справедливо, как вы заметили, граф, — а в справедливости ваших слов я не имею права сомневаться — что великодушие отворяет ворота своего рая красоте и грации и приглашает их наслаждаться благоуханием его цветов и золотых плодов, то каким же образом делается так, что эти ворота тотчас превращаются в мрачное подземелье, полное могильного запаха и убийственного одиночества, так что над обещанным восхитительным садом простирается только словно свинцовое небо, на котором постепенно угасают золотые лучи солнца?

Граф Лейчестер смотрел на красавицу с большим недоумением. Он не понимал ее слов, хотя она выражалась в его манере, и чувствовал, что дело здесь шло о каком-то неприятном предмете. Поэтому, немного подумав, он ответил:

— Если глаза грации омрачаются таким печальным зрелищем, то она имеет полное право высказать свои повеления ясно и конкретно, и никто не посмеет не исполнить этих повелений, не удовлетворить ее желаний.

Мария немедленно повела речь о таинственном аресте Тирадо и, не выдавая горячего участия, которое она принимала в его судьбе, тем не менее изложила причины, заставлявшие ее в высшей степени интересоваться этой судьбой. Граф понял ее доводы и в то же время сообразил, как поднимет он себя в глазах красавицы, если окажет ей такую услугу. Но крайне удивляло его то, что обо всем этом происшествии он ничего не знал, и к великому его огорчению, пришлось ему сознаться в этом своей собеседнице. В простых, лишенных всякой аллегории словах сделал он это признание, так что она не могла сомневаться в его искренности.

— Несомненно, это не что иное, как происки лорда Барлея, у которого на устах всегда закон и справедливость, а на деле только интриги и зло. Но мы не дадим спуску старому лицемеру, и если Дудлей обещал вам, прекрасная сеньорита, употребить все усилия и средства узнать, где находится узник и в чем его обвиняют, а затем поскорее освободить его, то вы можете вполне положиться на это обещание и снова украсить ваше лицо и розовые губки той приветливо улыбающейся грацией, которую добрая мать-природа, запечатлела на них в таком совершенстве.

Мария так и поступила: она мило улыбнулась графу, в котором нашла сильного помощника, а тот в свою очередь был так очарован прелестной грацией девушки, что это чувство могло послужить еще более надежным ручательством его усилий освободить Тирадо, чем только что данное обещание.

Явилось между тем, однако, другое препятствие, грозившее дать делу Тирадо совсем не такой легкий исход, какой обещал Лейчестер и на который стала теперь вполне надеяться Мария. Едва «Велоцитас» вошел в лондонскую гавань, едва раздался первый трубный звук для приема дона Антонио, как герцог Оссуна поспешил в Уайтхолл и попросил у королевы аудиенцию, в которой она не могла ему отказать. Вежливо, но категорично сообщил ей испанский посол о неудовольствии своего правительства:

— Итак, ваше величество миролюбиво принимает врага моего короля, который выступает с самыми неосновательными притязаниями против ясных, как солнце, прав его, и подстрекает своих подданных к восстанию и сопротивлению. Вы посылаете ему навстречу первого из ваших вельмож. Разве такой прием не равносилен торжественному признанию его прав и разве оно не похоже на объявление войны, так как вашему благородному королевскому сердцу останется сделать только один легкий шаг от этого признания фальшивых прав до активной их защиты?

Елизавета спокойно слушала эти упреки. Когда же герцог закончил, она притворилась очень разгневанной и громко ответила:

— Вы обременяете нас, герцог, многими пустыми фразами, и нам остается только то удовлетворение, что это именно не что иное, как фразы. Разве дон Антонио не принц королевской крови? Разве я не должна принять его соответствующим образом? Уж не хотят ли посторонние предписывать мне в моем собственном королевстве, какой прием должна я оказывать высокопоставленному, хотя и несчастному беглецу? Мой прием признает только одно — дон Антонио принц королевской крови и беглец. Я знаю слишком хорошо, каково такому человеку в таком положении, чтобы не облегчить его участь. Но в то же время мы можем вам указать на факты. Несмотря на этот торжественный прием, мы приказали заключить в Тауэр и подвергнуть следствию капитана судна, привезшего сюда несчастного Антонио. Вам это известно, он и по сию пору находится там, хотя дон Антонио живет в Монтегю-хаузе. Так что ж, вы и против этого возразите какими-нибудь фактами?

— Как рад был бы я, если б не имел возможности это сделать, — ответил герцог. — Но разве арест португальской яхты и конфискация испанского корвета не достаточно веские доказательства? Вашему величеству, конечно, не желательно, чтобы Испания и Англия вступили между собой в войну, но такие факты, конечно, будут иметь этот результат.

— Господи Боже мой! — воскликнула королева и топнула ногой совершенно так же, как это делал ее отец. — Вам ведь известно, что я и слышать не хочу о таких вещах. Испания конфисковала во всех своих гаванях английские корабли и английское имущество, и я буду точно так же поступать с испанцами, португальцами и нидерландцами до тех пор, пока нашему брату Филиппу заблагорассудится, наконец, уладить это дело. О войне тут и речи нет. Это просто споры между соседями, которые во всех других отношениях могут оставаться добрыми друзьями.

Герцог не посмел возражать; ему нельзя было доводить дело до крайности, потому что намерения его двора еще не сложились окончательно. Он знал очень хорошо, что эти взаимные конфискации причиняли испанцам и нидерландцам величайший ущерб и что их потери превосходили вдесятеро потери английских подданных. Но ему приходилось теперь молчать и еще быть довольным тем, что при таком способе действий Елизаветы признание ею дона Антонио оставалось неполным, ограниченным, и таким образом, еще не была потеряна возможность внешне сохранить мир и затягивать всякие переговоры на более или менее продолжительное время. Поэтому он ограничился просьбой, чтобы королева приказала лорду Барлею доставить ему сообщение о результатах производившегося по делу Тирадо следствия. Елизавета охотно обещала исполнить эту просьбу и отпустила посланника с царственным величием.

Вскоре после этого в королевский дворец явился командир фрегата «Велоцитас». Одним из отличительных свойств Елизаветы было — твердо придерживаться однажды, под первым впечатлением составившегося в ее уме представления, хотя бы впоследствии она и сознавала его неправильность, — если только оно приходилось ей по сердцу и было лишено всякой важности в государственном отношении. Так и теперь, убедившись, что «Велоцитасу» и ее капитану незачем было прибегать к каким бы то ни было геройским подвигам для захвата испанского корабля, она, однако, продолжала оставаться при однажды созревшем убеждении, что герцог Девонширский — морской герой и заслуживает награды. Поэтому, как только ей доложили о его прибытии во дворец, она приказала ввести его и приняла с величайшей благосклонностью.

— Ты отлично справился с этим делом, мой милый, бедный Невиль, — сказала она, протягивая ему руку для поцелуя, — и я радуюсь, что ты снова выказал столько храбрости и искусства… Но удовольствие мое не найдет себе выражения только в словах. Мне приятно объявить тебе, что я решила повысить тебя в звании и пожаловать орденом Бани.

Герцог низко поклонился, но когда он снова поднял голову, Елизавета изумилась, не увидев на его лице никакой улыбки, никакого выражения радости. Только теперь заметила она, какая перемена произошла с этим красивым лицом. Бледный, расстроенный, печальный смотрел он на свою королеву, и она, почти испуганная, воскликнула:

— Боже мой, Невиль, что с тобой?! Ведь ты принял мою награду, словно мертвец какой-нибудь!.. Что случилось?

Герцог наконец заговорил:

— Ах, всемилостивейшая государыня, обилие даров, которыми вы изволили осыпать меня, недостойного, делает для меня в высшей степени затруднительным открыто во всем сознаться вашему величеству и почти повергает меня во прах.

Елизавета приняла более серьезный вид и сказала:

— Я надеюсь, однако, что ты не напроказил снова, по своему старому обыкновению? Если это случилось, то, вероятно, в большой тайне, так как до сих пор никто не посмел доложить мне о том… Ну, говори же. Я хочу все знать.

— Нет, королева. Я не знаю за собой ничего дурного. Но я трепещу от возможности навлечь на себя гнев вашего величества, будучи поставлен перед необходимостью выказать себя неблагодарным и отказаться от незаслуженной чести, оказываемой мне вашей августейшей милостью. Мало того: я вынужден повергнуть к подножию вашего престола всеподданнейшую просьбу мою уволить меня со службы хотя бы на несколько лет.

Королева выпрямилась во весь рост; ее светлые глаза загорелись огнем, предвещавшим сильный гнев — а такой гнев заставлял трепетать даже старейших и испытаннейших слуг — потому что она была дочь Генриха VIII.

— Клянусь нашей честью, мне приходится слышать неслыханные вещи! — резко воскликнула она. — А чем же, герцог Девонширский, вызвано это желание? Куда же это вы намерены отправиться? Такое разве теперь время, чтобы наши подданные залезали в свои конуры, как легавые псы? Нам нужны мужчины, и те, кто имеет притязания быть таковыми, не должны заниматься мелким ребячеством. Знаете ли, что ваш образ действий равносилен отступничеству, измене? Тот, кто в предстоящей нашему государству великой борьбе оставляет свой пост — тот изменяет своему отечеству и своей королеве. Говорите же!

— Всемилостивейшая государыня! Я не прошу у вашего величества ничего, кроме разрешения провести некоторое время в тиши, удалившись от света. Если мое отечество действительно увидит себя в опасности, и моей королеве потребуется моя деятельность, я явлюсь по ее первому призыву.

Королева покачала головой.

— Но что же с тобой случилось, дитя? — спросила она уже приветливее. — Не мучь нас слишком сильно пыткой любопытства, потому что это может иметь для тебя не особенно хорошие последствия.

И она погрозила ему пальцем. Затем, продолжая пристально смотреть на него, прибавила:

— Точно такой же вид был у нашего Невиля, когда его, в ту пору еще ветреного пажа, поймали в одной любовной интрижке… Ага! Видишь, наш королевский глаз еще не утратил своей проницательности, хотя с тех пор сильно утомили его всякие пергаменты и государственные бумаги. Румянец твоего лица доказывает нам, что мы попали прямо в цель. Тут сердечное дело. Не скрывай ничего от своей королевы, облегчи перед ней свое сердце от всех тайн. Я сяду, потому что твоя история затянется, пожалуй, надолго, но обещаю тебе слушать внимательно и спокойно.

Герцог в порыве волновавших его чувств опустился на колени, схватил руку королевы, в это время уже занявшей свое кресло, и стремительно поцеловал ее. Она приветливо смотрела на него, погладила его по темным волосам и сказала:

— Я слушаю, Невиль.

Молодой человек поднялся и, полностью придя в себя, заговорил просто и с достоинством:

— Всемилостивейшая моя государыня, мне придется сказать вам немного, и это немногое будет то, что сокрыто в моем сердце. С португальским королем приехала девушка, его племянница, семнадцати лет, необычайной красоты и с благороднейшим сердцем, в высшей степени умная и развитая, полная грации и доброты; она помимо своего ведома возбудила во мне чувство, совершенно овладевшее мной и заполнившее всю мою душу. Это чувство, государыня, не та любовь, которая мгновенно рождается и быстро проходит. Я чувствую, что оно поселилось во мне навек, никогда не погаснет в моем сердце и будет властвовать надо мной до той минуты, пока я сделаю последний вздох. Да, сознаюсь откровенно, после моей королевы она — женщина, которую я наиболее чту, которой принадлежит все мое сердце…

Под влиянием своих ощущений герцог приостановился, и королева, воспользовавшись паузой, сказала:

— Хорошо, хорошо… Что же дальше, Невиль? Не сомневаюсь, что эта дурочка платит тебе тем же.

Молодой человек опустил голову, тяжело вздохнул и ответил:

— После долгих колебаний я наконец сознался ей в моей любви, но она… отвергла ее.

— Господи Боже! — воскликнула Елизавета. — Да по какой же причине? Надеюсь, что эта беглая португалка не затрудняется войти в Девонширский дом только потому, что в ее жилах есть несколько капель королевской крови? А если страдает она таким высокомерием, то мы выведем его из нее.

Лицо Елизаветы приняло самодовольное выражение. В ней, похоже, пробудилась ее старая страсть к сватовству, а в этих случаях она всегда чувствовала себя как в родной стихии. Но герцог возразил:

— Нет, ваше величество, донна Мария Нуньес не королевского происхождения. Мать дона Антонио была ее родственница, и вы, конечно, изволите помнить, что именно это обстоятельство служит поводом оспаривать права этого принца на португальский престол. И по этой-то причине донна Мария отклонила мое предложение. Она принадлежит к почтенному семейству, но семейству тех марранов, которые происходят от евреев, изменивших свою религию по принуждению испанского закона. Мария Нуньес родилась христианкой и крещена. Но в ней родилось неодолимое желание снова открыто исповедовать свою религию, веру отцов. Вот для чего бежала она из Португалии, и вот почему не принимает моей руки.

— Невозможно, непостижимо, немыслимо! — бормотала королева. — Да это, должна быть, совсем глупая девушка… И она действительно красавица?.. Но нет, в этом смысле я не хочу больше слушать тебя. Мне эти вещи знакомы, я знаю наперед, что услышу слова только самого восторженного удивления, потому что ведь во всем свете нет такого другого экземпляра всевозможных прелестей, как твоя португальская девица, правда, мой бедный Невиль?.. Не отчаивайся, однако; это дело заинтересовало меня, быть может, нам еще удастся помочь тебе. Слово из королевских уст глубоко проникает в сердце неопытной девушки. Да-да, мы попытаемся. Нам очень любопытно увидеть эту еврейку, которая так хороша собой и которой не благоугодно стать герцогиней Девонширской. Теперь же ступай домой, милый юноша, и выспись хорошенько: ты, вероятно, очень устал от долгого плаванья и всех этих печальных приключений. А затем, когда проснешься, будь бодр и весел и снова впусти в сердце надежду. Твоя королева позаботится о тебе.

Герцог чувствовал себя весьма неуверенно. Ему хотелось просить королеву пощадить Марию Нуньес, так как он успел, как ему казалось, настолько узнать девушку, чтобы быть убежденным, что даже льстивые увещевания королевы не побудят ее отступить от однажды принятого решения. Притом, разве будет для него возможно получить ее согласие иначе, как лично от нее, по собственному ее желанию? Для этого страсть его была слишком чиста и возвышенна. Но вместе о тем он знал, что Елизавета, раз высказав свое желание, не допускала никаких возражений и, решив вмешаться в какое-нибудь дело, уже не останавливалась ни перед какими препятствиями. Ему оставалось молчать и предоставить ей действовать по своему усмотрению. Поэтому он, поклонившись, вышел из комнаты королевы печальнее, чем когда входил в нее.

IV

Граф Лейчестер был слишком сильно занят прекрасной португалкой, чтобы не употребить все усилия для исполнения ее желания и своего обещания. Узнать, где именно находился Тирадо, ему было нетрудно, потому что первая мысль его была, естественно, о Тауэре. Перед лордом-оберкамергером графом Лейчестером в любое время открывались даже ворота Тауэра. Здесь он велел подать себе списки заключенных, скоро отыскал в них имя Тирадо и с удивлением заметил, что в надлежащей графе не только не было обозначено преступление, в котором он обвинялся, но что даже следствие по его делу до сих пор не начато и к допросу не приступали. Значит, здесь могла иметь место только интрига, по всей вероятности исходившая не от кого иного, как его противника, лорда Барлея, так как это происшествие для него, Лейчестера, оставалось полной загадкой. То, что оно было известно королеве, доказывал графу выбор тюрьмы, ибо ворота Тауэра открывались для арестантов не иначе, как по высочайшему повелению. Последнее обстоятельство служило для Лейчестера еще более непреодолимым побуждением пойти наперекор лорду Барлею и во что бы то ни стало добиться освобождения Тирадо.

Поэтому он приказал привести к нему арестанта, и через несколько минут Яков Тирадо уже стоял перед могущественным любимцем Елизаветы, влияние которого на нее в Европе, однако, преувеличивали, так как королеву все еще мерили женской меркой и подозревали ее в сердечной привязанности к этому красавцу. Правда, определенная слабость королевы к графу действительно имела место, что выражалось в различных милостях, но никогда, если дело касалось интересов государства, она не жертвовала ими ради ублажения своих чувств, а действовала по серьезному убеждению и даже беспощадно.

— Кто вы? — спросил граф, пристально взглянув на приведенного.

— Яков Тирадо, флотский капитан на службе его величества Антонио, короля португальского.

— И стало быть, капитан того судна, на котором первоначально находился король?

— Точно так.

— В чем вы обвиняетесь?

— Это мне совершенно неизвестно.

И он в нескольких словах рассказал, как командир порта привел его к лорду Барлею, как, будучи отпущен им, он отправился к Цоэге и как оттуда повели его в Тауэр от имени лорда Барлея.

— И вы не догадываетесь о причине этого ареста?

— Решительно ничего не понимаю, тем более, что находясь в полнейшем одиночестве, не знаю, что с тех пор произошло.

— Есть ли у вас еще какие-нибудь связи в других местах Великобритании? Бывали вы прежде в нашей стране?

— У меня нет связи ни с кем, кроме как с домом Цоэги, и знаю я очень немногих. В Лондоне до этого я, правда, уже дважды бывал, но лишь для того, чтобы получить мое имущество, находившееся на хранении у Цоэги.

— Некоторые лица ходатайствуют за вас у меня, и я обещал похлопотать о вашем освобождении. Но сделать это я смогу только в том случае, если вы скажете мне всю правду.

— Клянусь любовью моею к свободе, что я не имею прибавить ни слова больше, что мной не утаено решительно ничего! — энергично сказал Тирадо.

— Хорошо. В таком случае я буду просить за вас королеву.

Лейчестер уже хотел отпустить Тирадо, когда тот приблизился к нему на шаг и сказал:

— Милорд, простите, если я выскажу еще одну просьбу — и притом весьма важную. Моя свобода дорога мне, но гораздо важнее для меня — и это отнюдь не ради личной корысти — иметь счастье предстать перед лицом великой повелительницы Англии… Не считайте меня дерзким, милорд, за то, что в темноте тюрьмы я позволяю себе высказать желание взглянуть на свет, которым ярко блещет лик великой государыни. Я намерен сделать ее величеству сообщение, имеющее неизмеримую важность для блага этого государства. Не скрою от вашей светлости, какого оно рода. До моего отъезда из Сетубала я имел случай побывать в большинстве испанских гаваней и там узнал о предметах, побудивших меня всевозможными способами добывать дальнейшие сведения. Англии грозит крайняя опасность — опасность такая, в какой еще никогда не находился этот счастливый остров. Все, что я узнал, я готов доложить ее величеству и, насколько возможно, доказать справедливость моих слов.

Граф Лейчестер слушал очень внимательно. Все в Тирадо доказывало опытному светскому человеку, что перед ним стоит не искатель приключений, пользующийся любыми средствами для получения доступа к сильным мира сего и завоевания для себя, хотя бы ненадолго, какого-нибудь авторитета. Слова Тирадо произвели на него полное впечатление правды, и он тотчас сообразил, как выгодно будет для него самого явиться посредником в этом деле. Поэтому он поспешил спросить:

— Лорду Барлею вы уже говорили об этом?

— Нет, ваша светлость, лорд Барлей не дал мне на то времени, — ответил Тирадо с некоторой горечью. — Вы можете поэтому понять, как невыносимы были для меня дни тюремного заключения! Ведь каждый из них только увеличивал грозящую Великобритании опасность.

— Прекрасно! — воскликнул Лейчестер. — Сообщите же мне добытые вами сведения, я немедленно доложу о них королеве, а вы можете быть уверены в получении немедленной награды.

— Милорд, я охотно исполнил бы ваше приказание, тем более, что не имею притязаний ни на какую награду. Но свойство моей тайны таково, что королева должна услышать ее не иначе, как непосредственно от меня, и что ее величеству надо лично убедиться в справедливости моих показаний и вполне ознакомиться со всеми без исключения подробностями.

Лицо графа Лейчестера приняло мрачное выражение, и он сказал:

— А если бы я все-таки продолжал настаивать на моем желании, если бы я считал неудобным и небезопасным приводить к моей государыне всякого, кто только того пожелает, если бы только этой ценой вы могли купить вашу свободу…

— В таком случае я предпочел бы оставаться в Тауэре и ждать, пока лорду Барлею благоугодно будет потребовать меня к себе…

Лейчестер прикусил губу. Он увидел, что имеет дело с твердым человеком, а так как даже при таком упорстве его собственные шансы все-таки оставались благоприятными, он наконец сказал:

— Ну, хорошо. Я доложу ее величеству. Вечером того же дня королева Елизавета стояла в обширном, сводчатом и ярко освещенном кабинете своего дворца. Граф Лейчестер немедленно сообщил ей все, услышанное им от Тирадо. Конечно, он приписал себе заслугу в том, что королеве предстоит услышать отдельные подробности из первых уст, то есть лично от человека, узнавшего их. Но Елизавета видела своего любимца насквозь и сразу заметила эту маленькую хитрость — она была убеждена, что узнай он больше сам, больше бы ей и рассказал. Но уже то, что она услышала от Лейчестера, дало ей представление о страшных масштабах этого дела — и ей понадобилось время, чтобы вернуть себе состояние видимого спокойствия и сообразить, какой способ действий избрать в настоящую минуту. Она пожелала поговорить с португальским капитаном наедине и, поручая Лейчестеру привести к ней арестанта на следующий день, в тот же вечер послала в Тауэр несколько человек с приказанием немедленно доставить Тирадо в Уайтхолл. В эту минуту ей доложили о его прибытии, и ее глаза были устремлены на дверь, в которую он должен был войти.

Когда Тирадо явился и после обычного коленопреклонения поднялся, она окинула его свойственным ей пронизывающим взглядом и, по-видимому, осталась довольна результатом этого обзора, потому что движением головы подозвала его ближе и сказала серьезно, но без резкости:

— Вы капитан, увезший дона Антонио из Португалии. Куда вы намеревались доставить его, пока командир нашего корабля не повстречался с вами и не отнял его у вас?

— Под защиту и покровительство вашего величества. Я поступил так по желанию моего короля и по моему собственному усмотрению.

— За такую смелость вы нашли себе приют в Тауэре. Но я слышала, что вы имеете сообщить мне нечто очень важное?

— Точно так, если вашему величеству благоугодно будет выслушать меня. Несколько дней тюремного заточения в Тауэре для меня ничто по сравнению с выпавшем на мою долю счастьем — предстать перед вашим величеством. Важное дело, с которым я явился сюда, для меня гораздо ценнее моей личности.

— Хорошо, мы слушаем, — ответила Елизавета, опустившись в свое тронное кресло.

— От вашего величества, конечно, не остались скрытыми всюду распространившиеся слухи, что испанский король уже довольно давно делает необычные приготовления к большой морской войне. Одни говорят, что цель ее — подавление сопротивления Нидерландов, другие что этим он хочет получить колонии в Америке, третьи — что имеется в виду новый поход против корсар и турок. Но все эти объяснения, по причине громадных масштабов приготовлений, представляются неубедительными. И вот, до моего отъезда из Сетубала, я имел случай посетить Кадис, Барселону и некоторые другие испанские гавани. Это было сопряжено с риском, но я достаточно хорошо знаю свое прежнее отечество и характер своих земляков, чтобы избежать опасности благодаря надлежащей осторожности. Ваше величество! То, что я увидел там и узнал сверх того другими путями, превзошло все мои ожидания. Я убедился, что у короля Филиппа такие обширные замыслы, каких не было даже у его могущественного отца, императора Карла V, и что он решил употребить все сокровища Индии и Америки на осуществление одного плана, долженствующего превзойти все, когда-либо совершавшееся на океанских просторах. Собственными глазами видел я больше сотни кораблей, уже почти готовых и снаряженных, такого размера и так сильно вооруженных, что такого прежде мир не знал — и это не считая множества более мелких судов, которые будут сопровождать их. Корабли будут вооружены двумя тысячами орудий, они в состоянии разместить по меньшей мере тридцать тысяч человек. Количество снарядов и продовольствия, подготовленных для этого похода, неисчислимо. Я могу представить вашему величеству полный перечень того, что видел сам, — за верность этих сведений я ручаюсь головой. Другие я получил от людей, которым верю или вполне, или отчасти. Я узнал, что в Испании и Италии завербованы большие войска, которые будут размещены частично в Испании, частично в Нидерландах, не считая армии, которая уже вторглась в Португалию, и того войска, которое уже стоит в Нидерландах. Мне сообщили даже имя адмирала, назначенного командором этого исполинского флота: это маркиз ди Санта Кроче. Несомненно то, что действительность еще далеко превзойдет мои показания, так как я добросовестно ограничиваюсь здесь только теми, за полную достоверность которых могу поручиться. И все эти силы, ваше величество, будут направлены против Англии. Их назначение — уничтожить ваши корабли и высадить на берега этого острова армию под начальством герцога Пармского, чтобы превратить Великобританию в испанскую провинцию. Бог и ваше величество не допустят этого!

Как ни предугадывала Елизавета общее содержание этой речи, но устные подробности, в их гигантском объеме, до такой степени превзошли все ее ожидания, были до такой степени зловещи, что на какое-то время кровь застыла в ее жилах. Уже несколько десятилетий предугадывала она войну с Испанией, старалась отвратить ее, уклониться от нее. Она знала, что Филипп никогда не простит ей отказа принять его руку, что беспрерывно растущее могущество Англии на суше и на море не дает ему ни минуты покоя, что в своем католическом фанатизме он жестоко ненавидит ее как главу и опору протестантизма, что все мелкие столкновения, в которых она до сих пор выступала его противником — поддержка, оказанная Нидерландам, опустошение испанских колоний в Америке, конфискация испанских кораблей — вызовут, в конце концов, полный разрыв. Но видя Филиппа постоянно впутанным в самые разнообразные дела, принимая в соображение существовавшую для него необходимость поддерживать порядок в восставших провинциях и отдаленных владениях, она никак не ожидала, что эта развязка наступит так скоро и в такой форме, и потому весть о крупных приготовлениях с целью нанесения ей смертельного удара — совершенно ошеломила ее.

После длинной паузы, во время которой эта удивительная женщина полностью овладела собой, она снова обратилась к человеку, сообщившему ей о предстоящей беде:

— То, что я слышу от вас, не совсем новость для меня: мои посланники уже давно сообщают мне те или иные подробности. Вы представите мне ваши более точные сведения, и я изучу их. Но скажите, кто вы, чтобы являться ко мне с такими крупными и важными вестями? Что побуждает вас к этому? Кто поручится мне за вашу правдивость?

— Я ожидал таких вопросов, великая государыня, и отвечу вашему величеству так же прямо и открыто, как делал это до сих пор. Государыня, я частное лицо. Поступление мое на службу к дону Антонио совершилось ради его спасения, а на самом деле я не кто иной, как борец за человечество и его права против испанского всемирного господства и испанской инквизиции. Этой борьбе я посвятил всю мою жизнь, как ни скромна и ни незначительна она. На весах Божественного Промысла малая песчинка весит столько же, сколько высокая гора, если первая нужна Ему для своих целей… Не улыбайтесь, ваше величество, словам фантазера, мечтателя, каковым я могу казаться людям, не знающим меня. Я не мечтаю и не фантазирую. Я испанец, католик, был монахом. Но инквизиция, вооруженная властью Филиппа, сожгла на костре моих родителей, уморила в тюрьме мою сестру, воспитала для монашества меня, в ту пору невинного, ничего не знавшего ребенка. Божественное правосудие карает, однако, все преступления. Умирающий дядя поведал мне о моей страшной судьбе, душевное возмущение заставило пелену слететь о моих глаз — и с этой минуты я знал, для чего мне жить. Человека, оставшегося, как я, совершенно одиноким на земле, может ли интересовать что-либо иное, кроме борьбы с кровожадной силой, которая готовит миллионам людей точно такую же участь и не перестанет покрывать эту цветущую землю пеплом своих сожженных жертв? Вот отчего, ваше величество, хотел я отвезти дона Антонио во Францию и Англию, чтобы через его посредство обеспечить Филиппу новых противников; вот отчего я стою теперь перед вами с известием о том, что этот тиран и его приближенные замышляют в своих черных сердцах против этого блаженного острова!..

Елизавета не смогла остаться равнодушной к пламенному воодушевлению, искренности, которыми была проникнута эта речь. Но для ее осторожного ума во всей цепи этих удивительных событий недоставало все-таки нескольких соединительных звеньев, а это мешало ей охватить и постичь все дело.

— Я верю вам и очень хотела бы верить целиком! — с живостью воскликнула она. — Но скажите сами, могу ли я… ведь вы же не скрываете, что вы испанец, католик и монах. Следовательно, вы изменили вашему отечеству, вашей религии и вашему ордену. Такие узы никогда не разрываются целиком. Они коренятся глубоко в наших душах, и хотя бурные житейские волны часто проносятся над ними и как будто совершенно затопляют их, но те все-таки продолжают существовать в сокровенных тайниках сердца, и тот, кто рассчитывает, что они порваны навсегда, впадает в трагическую ошибку.

— Ваши сомнения, государыня, основательны. Поэтому позвольте мне добавить еще одно объяснение. Я один из марранов, потомок тех евреев, которые были вынуждены силой принять католичество и с тех пор подвергаются таким неумолимым и жестоким преследованиям того же католицизма. Мы долго терпели, но это не принесло нам никакой пользы. Теперь мы проснулись, и неужели кто-нибудь обвинит нас за желание бороться с нашими угнетателями? Разве не может быть, что тот самый Промысл, который основывает и утверждает законную власть, но всегда ниспровергает власть злоупотребляющую, не избрал нас орудием для уничтожения того самого деспотизма, который подчинил нас себе? Да, я испанец. Но когда я вижу мое отечество угнетаемым и опустошаемым, его права и привилегии попранными, его высокодаровитый народ повергнутым в отупение и рабство, то разве возможно мне не восставать против этой своры палачей, превращающих пышный рай в кладбища, пустыни и темницы? Да, я был католик, но разве не были католиками все те, кто в течение одного столетия разбил оковы, стягивающие их души, стряхнул ярмо со своей души и основал новое учение? Разве ваш царственный отец не сделался великим реформатором после того, как он долго был «защитником веры», то есть католической церкви? Ну, так вот моя религия — совсем не новая, она коренная религия моего народа, переходившая от моих предков к потомкам в течение тысячелетий, — отчего же мне не возвратиться к ней, когда враждебная церковь сама изгоняет меня из своего лона тысячами ужасов и преступлений! Да, ваше величество, я предводитель марранов, я удалился из отечества, чтобы найти им приют в такой стране, где признают право и свободу вероисповедания и не отказывают в них даже самому бедному и убогому. Возле меня собрался маленький, верный кружок, который, подобно мне, готов до последнего вздоха сражаться против Испании и инквизиции. И мы исполняем это дело, не зная, в каком уголке мира суждено нам найти успокоение и надежное убежище… Теперь, великая государыня, вам известно все — я жду вашего решения!

Елизавета быстро сравнила все, только что узнанное ею, с тем, что она услышала от герцога Девонширского, и не нашла никаких противоречий. Она встала и ответила:

— Гм… вы говорите так, что вам можно верить безусловно. И скоро вы увидите, что я могу стать на уровень ваших воззрений. Мне было бы весьма приятно дать приют в Англии вам и вашим товарищам уже в виде награды, которая полагается вам от нас, а также потому, что я знаю, — ваш кружок состоит из безвредных и трудолюбивых людей, которые принесут в нашу страну значительные капиталы и оживят торговлю и промышленность. Мне было бы весьма желательно провозгласить в моем государстве закон свободы вероисповедания и применять его на деле — не потому, что я исхожу из отвлеченного принципа, что каждый человек действительно имеет право поселяться в каком угодно государстве, а государство напротив — лишено права осуществлять надзор над людьми и предписывать им разные ограничения, — но потому, что я вижу: единство вероисповедания может быть поддерживаемо невыносимейшими принудительными средствами, и что между гражданами только тогда воцарятся мир и покой, когда они научатся предоставлять возможность каждому веровать как ему угодно, и не признавать в небесах тех прав, которые могут стать во враждебные отношения с человеческим долгом на земле. Право, тогда только люди начнут спокойно пользоваться плодами своего труда, когда заключат между собой всеобщий мир в делах веры. Но, однако же, я не могу поступить таким образом. Религиозные партии в Англии в настоящее время живут между собой внешне миролюбиво, потому что знают, что я охраняю права каждого, признают, что все они выросли на британской земле, и значит, имеют одинаковое полное право на существование здесь. Вы же — элемент чуждый: по происхождению, нравам и религии. Поэтому, если бы я стала навязывать вас моей Англии, все дружно восстали бы против этого, и тут моей власти, а следовательно, и моей воле пришлось бы крайне туго.

На эти доводы Тирадо не возразил ни словом. Королева продолжала:

— Нам было бы желательно воспользоваться вашей деятельностью в том великом деле, первая конкретная весть о котором принесена вами. Но, конечно, тут должно соблюдать полнейшее молчание, абсолютную тайну. Даже мои ближайшие советники не должны пока ничего знать об этом. Можете ли вы поэтому предоставить мне какое-нибудь надежное подтверждение вашей личности?

Тирадо поклонился и ответил:

— Точно так, ваше величество.

Он тут же вынул из внутреннего кармана своего камзола бумагу, развернул ее и, сверкнув глазами, подал королеве. Это было удостоверение принца Оранского, подтверждающее преданность Тирадо делу законного права и рекомендация его всем друзьям и покровителям принца.

Королева внимательно прочла этот документ и возвратила его Тирадо с приветливой улыбкой.

— Мы вполне удовлетворены, — сказала она, — а теперь скорее приступим к делу. Слушайте мой наказ. Вы немедленно вернетесь на свою яхту и приготовите ее к отплытию. Завтра утром мы доставим вам запечатанные письма к нашему адмиралу, сэру Френсису Дрейку, и вы отправитесь с ними в Спитгед, где он сейчас находится со своей флотилией. Он примет ваше судно в ее состав. Затем вы немедленно отплывете с ним туда, куда направят его мои запечатанные приказания. Вам я открою это место: вы пойдете к испанскому берегу, чтобы еще раз разведать то, о чем вы мне доложили, и разузнать, насколько изменилась обстановка со времени вашего отъезда из Сетубала, при этом адмирал должен уничтожать и разрушать все, что попадется ему из числа этой «непобедимой армады». Тут вам предоставляется случай не раз доказать вашу верность и умение. Вы видите — мы удостаиваем вас полного доверия, а вы оправдаете его прежде всего тем, что никому — слышите ли, ровно никому — не скажете ни слова о нашем разговоре и о данном вам поручении. Завтра с восходом солнца место, где стоит ваша яхта, уже должно быть пусто.

Тирадо был сильно поражен этими повелениями и смог лишь с трудом произнести:

— Я просил бы ваше величество позволения известить хотя бы в нескольких словах моих друзей, которые тревожатся обо мне, так как я совершенно исчез и…

— Ни единым словечком, — резко перебила Елизавета. — Между этими друзьями всегда отыщутся старики и женщины, а стоит им узнать одно слово, чтобы через несколько минут весь мир знал уже это… Тирадо, — прибавила она приветливее, — в школе сдержанного принца Оранского вы должны были выучиться молчать. Я беру на себя успокоить дона Антонио некоторыми намеками, а этого будет достаточно для ваших друзей. Прощайте. Когда мы снова свидимся, вы, вероятно, сообщите мне нечто более радостное. И еще одно: не забудьте передать человеку, который привезет вам завтра запечатанные письма, доклад обо всем, что вам известно, в такой же короткой форме, в какой вы сообщили это здесь.

Она сделала рукой прощальный жест. Тирадо низко поклонился и вышел.

V

Как только Елизавета получила донесение об отъезде сэра Френсиса Дрейка и его маленького флота, она, все еще сохраняя дело в глубокой тайне, отдала приказ готовиться к войне, ведя эти приготовления таким образом, как будто все сообщения, сделанные ей Яковом Тирадо, уже вполне подтвердились. Морские силы Елизаветы состояли всего из тридцати более или менее значительных судов — их-то и приказала она вооружить в ожидании сэра Дрейка. Кроме того, было приказано осмотреть все укрепления в портах и гаванях и, где окажется надобность, исправить и увеличить их. Королева очень хорошо понимала, что ввиду колоссального вооружения Испании война с этой страной станет для Англии борьбой не на жизнь, а на смерть, — и чем яснее и вернее оценивал ее ум силы и средства обеих сторон, тем сильнее тревожилась она за исход этой войны, за судьбу своего престола и своего государства… Настроение ее быстро менялось, то приходила она в пламенное воодушевление от надежды в безусловной победе, которая должна была блистательно увенчать ее благотворное правление, то овладевало ею тяжкое уныние… Но она знала себя, знала, что чуть наступит час для энергичных действий, чуть борьба станет фатально неизбежной — и все ее сомнения исчезнут, и она, повелительница, Англии, как истинный герой, бодро и вдохновенно примет на себя все тяготы и заботы, подвергая себя постоянному риску.

А пока решила она держать в заблуждении мир и особенно своих противников выказыванием веселости и беззаботности, давая постоянно придворные балы и блистательные увеселения.

Прежде всего, на следующий же день после отъезда сэра Дрейка она сделала визит дону Антонио. Длинный путь из Уайтхолла в Монтегю-хауз был совершен в одном из великолепнейших придворных экипажей, по самым оживленным улицам Лондона. Согласно духу тогдашнего времени, карета аллегорически изображала высшую точку Олимпа, на которой королева покоилась в виде богини этой страны. Сиденье было окружено золотыми и пурпурными облаками, а все детали экипажа украшены превосходно выполненными фигурками богов и гениев. Запряжен он был двенадцатью породистыми лошадьми, а предшествовал экипажу отряд великолепно одетых гвардейцев. По обеим сторонам шли лорд-шталмейстеры и лорд-камергеры; сзади тянулся длинный ряд высших государственных сановников и всех придворных чинов, мужчин и дам — все верхом, в сопровождении многочисленной прислуги. Власти Сити, в средневековых костюмах, вышли навстречу королеве, чтобы приветствовать ее; цехи с их значками и знаменами составляли шпалеры; народ теснился всюду густыми толпами. На некотором отдалении друг от друга были выставлены оркестры, звуки которых перекрывались восторженными криками людей. Не было в ту пору на земле еще города, в котором могли бы поразить зрелищем такого великолепия не только привилегированные классы, но и все слои общества, к тому же нигде больше нельзя было найти такого полного согласия между троном и народом, такую любовь масс к своему государю, какие существовали здесь.

Португальский беглец, естественно, сумел по достоинству оценить оказываемую ему честь — такую честь, выше которой не мог удостоиться даже царствующий правитель: ведь в такой ситуации он с удовольствием усматривал признание своих прав и обещание энергичной поддержки. Этим визитом Елизавета выказала свою безграничную любезность и, конечно, не связывая себя никаким формальным обещанием, как бы просила дона Антонио оставаться гостем в ее государстве сколько ему будет угодно, и очень утешила и ободрила его самыми горячими выражениями сочувствия и самыми розовыми надеждами на будущее. Затем она изъявила желание познакомиться и с Марией Нуньес как племянницей короля. Ее испытующий взгляд остановился на красоте этой девушки, о которой ей уже столько говорили, и она не могла себе не сознаться в том, что большего совершенства ей еще не приходилось встречать никогда… Это впечатление укрепило в Елизавете желание осуществить свои тайные планы, и она тут же решила включить Марию Нуньес в штат придворных дам и приблизить ее к своей особе. Она отнеслась к девушке с почти материнской нежностью, спросила о ее родине, отце и матери, только что проделанном путешествии — и после этого, обратившись к дону Антонио с шутливым упреком в том, что он оставляет такую девушку без женского надзора, просила передать Марию Нуньес ее попечению и заботам.

— Охотно сознаемся вам, дон Антонио, — прибавила она, — что тут играет роль и некоторый эгоизм с нашей стороны. Мы любим после сильного утомления от государственных трудов сбрасывать с себя весь этот балласт и, окружая себя молодостью и красотой, хоть ненадолго возвращаться к той веселой жизни, тому оживлению, которые никогда не покидали нас в прежние счастливые дни. Итак, я не сомневаюсь; что просьба моя принята. Тебе, дитя мое, у нас будет недурно. Герцог Девонширский! — обратилась она в сторону свиты. — Поручаю вам перевезти донну Марию Нуньес в Уайтхолл на этих же днях, сообразуясь в этом случае с приказанием, которое вы получите от нее. Вы привезли эту девицу в Лондон и в благодарность за это мы возлагаем теперь на вас такое приятное поручение.

Последние слова королевы тотчас уничтожили в Марии Нуньес тревожную мысль, что именно этот человек выбран в ее провожатые и, следовательно, некоторым образом в ее постоянные кавалеры. Она вообще была еще слишком неопытна для того, чтобы в обращении с ней Елизаветы видеть что-либо, кроме естественных и простых побуждений, и потому охотно поддалась очарованию, которое производили на нее льстивые слова великой королевы. Удовлетворение тщеславия и надежда увидеть много нового и великолепного в столь светском кругу делали ее совершенно счастливой и вполне готовой променять пышный, но тихий и уединенный Монтегю-хауз на блистательный Уайтхолл. Уезжая, Елизавета сделала дону Антонио, но так, что другие этого не слышали, несколько намеков на участь, постигшую Якова Тирадо, а тот, разумеется, поспешил сообщить об этом Марии Нуньес. Она теперь узнала, что Тирадо был выпущен из-под ареста и в настоящее время отправлен королевой куда-то с тайным поручением. Острую душевную боль ощутила Мария при этом известии, ибо велико было ее желание увидеть дорогого друга, и мысль, что осуществление этого желания откладывается на неопределенное время, сильно мучила ее. При этом, однако, очень успокаивала ее уверенность, что он свободен и удостоен почетного внимания со стороны королевы; она поняла необходимость подчиниться неотвратимому, и это удалось ей тем скорее, что темные тучи, сгущавшиеся над ней, рассеялись так быстро.

В королевском дворце Марии Нуньес было отведено по выбору самой Елизаветы несколько прекрасных комнат на солнечной стороне, «чтобы милое дитя никогда не зябло», и с окнами в парк, потому что она «привыкла к свежему воздуху и зелени». А затем действительно начался непрерывный поток блистательных придворных празднеств, новизна и разнообразие которых восхитительно действовали на душу девушки. Мария Нуньес отдалась им с детским восторгом и увлеченностью. Елизавета считала совершенно излишним скрывать предумышленность, с которой она во всех мероприятиях делала герцога Девонширского партнером Марии, а в своих разговорах с ней даже не упускала случая подробно и красноречиво расписывать ей достоинства этого вельможи. Напротив, сам герцог держал себя так скромно и сдержанно, что Мария только в те минуты, когда украдкой наблюдала за ним, замечала по огню, сверкавшему в его глазах, присутствие все того же пылкого чувства к ней. Но и еще с одной стороны грозила ей опасность. Граф Лейчестер мало-помалу совершенно очаровался ею, и хотя ему приходилось полностью сдерживать себя в присутствии придворных, а особенно королевы, он все-таки находил случаи вступать с Марией в интимные беседы, а затем и прямо объясниться ей в любви. Она испугалась этого признания, потому что знала, каким огромным влиянием пользовался этот любимец королевы, и инстинктивно чувствовала хитрость и ловкость, с какими он умел достигать своих целей и убирать врагов со своего пути. Но благодаря своему такту она умела принимать его ухаживания с той утонченно вычурной галантностью, которая была принята при дворе Елизаветы, и отвечать ему именно в этом духе, так что серьезное всегда оборачивалось шуткой, и графу никак не удавалось перейти из фальшивых сфер в область искренних чувств.

Из того, что сообщил Елизавете герцог Девонширский, она хорошо знала, какие мысли и желания преобладали теперь в уме и душе девушки. Но королева рассчитывала, что и те и другие мало-помалу ослабеют и исчезнут под лучами монарших милостей и перед блистательным зрелищем всех этих празднеств, всего этого земного величия. Так как Мария Нуньес никогда не обнаруживала неудовольствия по поводу постоянного сопровождения ее герцогом, то Елизавета обрела уверенность в своей близкой победе. Теперь оставалось повести решительную атаку на чувства красавицы. Одно из главных публичных удовольствий, распространившихся при Елизавете, приобретшее самую широкую популярность и любовь во всех кругах, как самых высших, так и самых низших, составляли театральные представления. Всякое противодействие, оказывавшееся им со стороны набожных людей и даже из среды тайного совета королевы, было напрасным: число театров, актеров, драматических произведений возрастало изо дня в день. Уже Генрих VIII был большим любителем драматического искусства, Елизавета же превзошла его в этом отношении, и благодаря ее покровительству актерам удавалось не допускать победы своих многочисленных, а порой и могущественных врагов. Главная труппа получила титул «актеров королевы» и разместилась в Блекфриарсе, прежнем монастыре «черных братьев». Со дня переезда Марии в королевский дворец Елизавета умышленно держалась в стороне от театральных дел, но все это время рассказывала девушке о великолепии и прелести этого, совершенно ей неизвестного рода удовольствий, раздражая ее любопытство до последней степени. Наконец Елизавета назначила день для своего посещения театра и приказала директору, знаменитому Ричарду Барбеджу, поставить пьесу, которая в первый раз была дана еще в прошлом году и имела громадный успех. Сочинил ее молодой актер Шекспир, который уже своими прежними произведениями приобрел большую славу и любовь публики.

Мария Нуньес была в сильном волнении. Эту пьесу ей расхваливали не только как прекрасное произведение искусства, способное глубоко потрясти воображение и ум, но и как благородное выражение идеи высокой нравственности, которым могло гордиться это столетие. Начало спектакля было назначено на три часа пополудни. Королева поехала в карете в сопровождении своих придворных, и к общему изумлению, пригласила Марию Нуньес сесть в экипаж рядом с ней, объяснив, что она желает дать своему народу зрелище красоты рядом с величием. И действительно, в этот день Мария Нуньес была воплощением красоты, ибо она сияла ярче обычного благодаря напряженно-радостному ожиданию спектакля и этой высокой чести, оказанной ей государыней. Но вот экипаж остановился. Как только Елизавета вошла в обширную высокосводчатую залу и заняла место в своей богато убранной ложе, оркестр, располагавшийся на эстраде напротив сцены, проиграл торжественный туш, знатные и богатые зрители, находившиеся в партере, встали, а вся остальная многочисленная публика огласила театр восторженными кликами «Боже, храни королеву!» Затем наступила глубокая тишина. Мария сидела позади королевы так, что могла удобно видеть все, Королевская ложа какое-то время служила мишенью для взглядов всего театра.

Наконец, занавес поднялся, и невольный возглас удивления пробежал по всей зале. До тех пор в английских театрах ограничивались крайне незначительными постановочными средствами, о перемене декораций не имели понятия — зрителям приходилось дополнять собственным воображением дававшиеся им ничтожные указания касательно времени и места действия, а искусство актеров должно было восполнять все эти пробелы и занимать ум и поверхностные чувства публики. Но теперь все увидели нечто иное. Задний план сцены целиком был занят декорацией, изображавшей площадь, дворцы и огромную церковь большого города, перед ней покоились два исполинских, будто бы каменных льва. Красота и насыщенность этой декорации в соединении с неожиданностью ее появления привели публику в неописуемое удивление и восторг. По тогдашнему обыкновению, с левой стороны сцены стояла черная деревянная доска, на которой на этот раз было написано слово «Венеция». Тут публика снова поднялась, и громогласное, обращенное к королеве «Благодарим!» сотрясло залу. Но в этот момент на сцену вышли актеры, и снова установилась тишина.

Перед зрителями предстал человек в сопровождении нескольких друзей: это богатый венецианский купец, корабли которого, груженые дорогими товарами, плавают по всем морям; он благороден, великодушен, щедр, а между тем в настоящую минуту ему очень грустно и тяжело. Причины этого он и сам не знает, и товарищи напрасно стараются развлечь его. В его настроении совершенно отсутствуют корыстолюбие или какая-нибудь другая страсть. Но вот подходит к нему один из его самых близких друзей и просит о помощи и содействии. В соседнем городе живет прекрасная, добродетельная, богатая девушка, руки которой ищут многие знатные лица. Ее отец в своем завещании поставил условием женитьбы на ней разрешение одной загадки, ибо сделать это может только глубокий, многосторонний ум. В эту девушку страшно влюблен упомянутый человек, и он знает, что она тоже расположена к нему. Поэтому и он решил выступить претендентом на ее руку, но чтобы в этом случае действовать сообразно со своим званием и ни в чем не уступать другим претендентам, нужны деньги, а их у него нет. Он и без того уже много должен этому купцу, но все-таки решил еще раз прибегнуть к его дружеской помощи — и просит ссудить ему для этого дела три тысячи червонцев. Купец с радостью соглашается, но так как сейчас такой большой суммы у него нет — его корабли с товарами находятся в плавании — то он предлагает другу найти ее у кого-нибудь под его поручительство. Этим оканчивается первая сцена… Мария Нуньес жадно слушала. Прелесть языка, благозвучие стихов, обилие глубоких мыслей и остроумных замечаний, превосходная игра актеров — все это действовало на ее молодую и чистую душу.

Во второй сцене появились две милые женские фигуры — госпожа и служанка, из которых первая — предмет увлечения многих молодых людей. Легко и остроумно смеется она над претендентами на свою руку, метко характеризуя каждого из них, и при этом самым деликатным образом обнаруживает свою глубокую любовь к уже знакомому нам венецианцу, которого она до сих пор напрасно надеялась встретить в числе своих почитателей. Все это изображалось так комично, живо и остроумно, что восторг и напряженное внимание Марии росли с каждой минутой. Как не полюбить этих благородных мужчин, этих милых женщин?! Как не отнестись к ним с глубочайшим сочувствием?! Глаза Марии сверкали от наслаждения зрелищем, и королева, порой взглядывающая на нее, видела пока лишь вполне удачное осуществление своего плана. А Мария с величайшим нетерпением дожидалась дальнейшего развития действия…

Третья сцена снова перенесла зрителей туда, где происходила первая. Бассанио, друг купца, нашел человека, который может ссудить требуемую сумму. Но что это за человек! Грязный, гнусный скряга, таящий в сердце глубокую ненависть к Антонио (так зовут купца). И он имеет основания ненавидеть его. Антонио неоднократно ругал его, всячески поносил, топтал ногами, при всех плевал ему в лицо, он называл профессию этого человека мерзким лихоимством; мало того — он дает деньги, очень большие деньги взаймы, без всяких процентов, и этим причинил уже ростовщику много вреда и убытков. Эта ненависть имеет, однако, и более общий характер, ибо скряга Шейлок терпеть не может всех христиан — точно так же, как они ненавидят его «избранный народ». Шейлок — еврей. Но вот появляется и сам Антонио, и между ним и ростовщиком немедленно завязывается бранный разговор, в котором оба объясняют друг другу причины своей взаимной ненависти. Но Шейлок в то же время хочет быть великодушным, он готов ссудить три тысячи червонцев, ссудить без всяких процентов — только пусть Антонио подпишет обязательство, что если деньги не будут уплачены в срок, то Шейлок имеет право вырезать у купца фунт его мяса. Антонио с веселым смехом соглашается на это условия, потому что принимает его за шутку и притом знает, что возвратит эти деньги гораздо раньше срока. Но у его врага иные соображения: он помнит о ненадежности моря, об опасностях, которым подвержено в этой стихии все добро человека. Так заканчивается первое действие.

Подобно тому, как ледяной северный ветер внезапно задует в жаркий летний день, или струя холодной воды неожиданно ударит в разгоряченное лицо, — так последняя сцена подействовала на Марию. Все поры ее духа были раскрыты для того, чтобы он упивался очаровательным дыханием искусства — и вот вдруг врывается в эту атмосферу ядовитый запах такой личности, такого характера, такой гнусной страсти. И эта личность — еврей, представитель ее племени, исповедующий ту веру, которой она отдала всю свою душу, за которую она рискнула своей жизнью, своим положением, своими родителями, — веру, открыто исповедовать которую ей хотелось так жадно, что для получения этой возможности она подвергла себя всем опасностям ночного бегства и дальнего странствия! Холодная дрожь пробежала по ее жилам, судорога сдавила горло… Но во время антракта, под шумный говор публики она пришла к более успокоительным мыслям. Не шутка ли это на самом деле? И появится ли рядом с этим чудовищно испорченным сыном ее народа другой, более достойный его представитель? И она с нетерпением стала ждать его появления. Веселые, остроумные сцены, следовавшие теперь одна за другой, уже не доставляли Марии никакого удовольствия, они даже казались ей какими-то пустыми и искусственными. На нее мало подействовал выход на сцену слуги-еврея, который стал пускать стрелы остроумия в своего отсутствующего господина. Но вот появилась и дочь Шейлока. Из ее слов видно, что у нее завязалась тайная интрига с одним христианином, веселым малым; через слугу посылает она к нему письмо, в котором дает согласие на свое похищение и уславливается о подробностях этого дела. Она решает бежать от своего отца и стать христианкой. В разговоре с отцом она не обнаруживает ни малейшей тревоги, ни малейшего волнения совести; когда он уходит, она бездушно кричит ему вслед:

Прощайте! И коли мне захочет Бог помочь —

Лишаюсь я отца, вы — потеряли дочь!

Похищение состоялось, но девушка уходит не одна. Она уносит с собой шкатулку с драгоценностями и деньги — а между тем тут же очень стыдится переодеться в платье пажа, которое должно облегчить ей побег. Между украденными вещами находится даже обручальное кольцо ее отца, и она некоторое время спустя отдает его в уплату за купленную ею обезьяну! И несмотря на все это, выставляется она в пьесе добродетельной, верной и милой девушкой! Мария Нуньес была страшно рассержена, возмущена, находилась в таком состоянии, какого еще не испытывала ее чистая душа. Она чувствовала, что здесь автор не имел в виду никакой отдельной характеристики ее народа, даже никакой карикатуры на него, — тут было полное, сознательное стремление представить всех членов еврейского племени пошлыми, отвратительными чудовищами, придать гнусность всем явлениям их жизни и, таким образом, сочетать ненависть и предубеждение против них с беспредельным позором их действий и этими последними оправдать первые. Как! Преступной рукой хотят сорвать даже драгоценнейший клейнод, украшающий голову Израиля — неприкосновенную семейную любовь, чистое семейное счастье!.. И это тоже хотят растоптать и вымазать грязью?! Гений искусства, едва явившись благородной и развитой душе девушки, теперь представлялся ей укутанным в будничные одежды чисто человеческих страстей. В этой зале, в этом месте, где на народ должны были действовать облагораживающим, воспитательным образом — вся сила гения употреблялась на служение дикой ненависти, отрицанию всякой истины, самой грубой несправедливости!.. Таковы были впечатления, охватившие душу Марии Нуньес. Сердце ее сильно стучало, пульс лихорадочно бился, дыхание разгорячилось, руки и лоб покрылись холодным потом; она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Елизавета посмотрела на нее, заметила состояние, в котором та теперь пребывала, и с удовольствием подумала, что победа одержана. Да разве может кто-либо проникнуть в душу человека и увидеть творящееся в ней?

Все, что потом происходило на сцене, так мало интересовало Марию, что она не замечала этого. Только те места, которые касались главного предмета пьесы, приковывали ее внимание, усиливали ее тревожную напряженность. Насмешки, которыми действующие лица осыпали Шейлока, горько сокрушавшегося о потере дочери и стольких драгоценностей, бессердечность другого еврея, появившегося в одной из этих сцен — укрепили в Марии Нуньес убеждение, к которому она уже пришла. Но вот начались главные сцены драмы. Антонио потерял все свое состояние, он не может уплатить долг, срок векселя истек. Еврей сажает его в тюрьму, все просьбы, льстивые увещевания и угрозы, предложение Бассанио возвратить занятые деньги в тройном размере из приданого его невесты, ходатайство дожа и сенаторов — все остается напрасным: Шейлок желает вырезать фунт мяса из сердца Антонио. Сцена суда проходит во всей своей мучительной отвратительности, пока юридическая загадка не разрешается остроумной кляузой: пусть Шейлок берет свой фунт мяса, но за всякую пролитую при этой операции каплю крови и за каждую лишнюю сверх условленного фунта частичку мяса он поплатится своей жизнью. В заключение у него, в виде наказания за преступный замысел, конфискуют все состояние, которое тут же присуждается его дочери, мало того — его заставляют перейти в христианство, и он исполняет это по первому же требованию… Мария ожидала этой развязки. Она уже не поразила девушку так сильно, как это могло случиться чуть раньше, и не лишила ее возможности справиться с собой, сохранить присутствие духа. Нет — говорила она себе — это не евреи! Она бегло вспомнила все прожитое, виденное и прочитанное ею с первой минуты пробуждения в ней самосознания — и во всем этом не могла найти никакой точки опоры, никакого оправдания этим людям и их поступкам. Но она вдруг нашла их в других воспоминаниях. Теперь перед ее глазами проходили кровавые истязания, бесчеловечные преследования, гнусные злодеяния, она видела, как они совершались в тюрьмах, перед судилищами, на лобных местах, открыто — на площадях и тайно — в казематах, но совершались над евреями, которые не могли ничем воздать за них, врагами этого народа, часто по побуждениям низкой корысти и с помощью коварных интриг и подлых происков. Участь, постигшая всех ее друзей, представляла тому множество примеров. Образ ее благородной матери возник перед ней и неясно воскликнул: «Не верь им!» Она вдруг увидела перед собой умирающего отца, и он тоже прошептал ей слабеющим голосом: «Не верь им!» Предстал перед ее глазами и преданный друг, посвятивший свою жизнь спасению христиан и евреев, стремящийся связать их судьбы и освободить человечество от зла, и из его груди тоже вырвался крик: «Не верь им, Мария! Все было как раз наоборот и с тем еще добавлением, что вырезавшие из нашего сердца мясо не боялись при этом пролить несколько капель крови!»

Эти мысли и чувства, эти образы до такой степени заполнили душу Марии, что она не восприняла последнего действия и как во сне села в карету королевы, с трудом отвечая на вопросы Елизаветы. Но та была достаточно хитра для того, чтобы слишком приставать к девушке, и находила более полезным для своего плана сперва дать улечься ее сердечному волнению. Елизавета была уверена, что уже почти достигла своей цели, что она вселила в Марию такое сильное отвращение к ее соплеменникам, показанных в столь неприглядном свете, какое отобьет у нее охоту снова иметь с ними хоть малейшее дело и родит желание отдать руку герцогу Девонширскому.

Но королева ошибалась. Правда, яркая краска стыда покрывала щеки Марии Нуньес, но то был стыд не за своих соплеменников, а за то, в каком безобразном свете выставили их в этой пьесе. Ведь такими испорченными, ужасными людьми считали их, следовательно, теперь все эти зрители — мужчины и дамы, господа и слуги, — и Марии Нуньес казалось, что и на нее обрушилась часть этого позора. Слезы негодования текли из ее прекрасных глаз, смывая румяна со щек. Она чувствовала себя одинокой, покинутой, больной. Она удалилась в свои комнаты, не пожелала никого принимать, отказывалась от всякого участия в придворных церемониях и празднествах. Мысли ее уносились в уединенную долину на берегу Таго, к родителям, к Тирадо. Теперь она упрекала себя в том, что так увлеклась лестью двора и его шумными развлечениями. Наступившее горькое разочарование представлялось ей заслуженным наказанием, и она мысленно целовала отеческую руку, вовремя пославшую его. Даже от своего брата Мануэля, время от времени навещавшего ее во дворце и усердно знакомившегося со всеми подробностями и особенностями лондонской жизни, она скрыла состояние своей души и объяснила происшедшую в ней перемену физическим недомоганием.

Среди этих волнений и скорбей она получила письмо от Тирадо, к которому было приложено и письмо ее матери. Как утешил ее этот сюрприз! Какой радостный крик вырвался из ее груди в ту минуту, когда она дрожащей рукой схватила эти послания! Они были присланы с оказией на одном из кораблей, которые с богатой добычей отправил на родину сэр Френсис Дрейк.

VI

Как ни неприятно было Тирадо уезжать из Лондона и покидать место, где, как ему было известно, предстояло теперь поселиться Марии, он все-таки охотно подчинился высшей воле, повелевавшей ему продолжать дело всей его жизни. С восторгом встреченный своими товарищами, почувствовав себя при этом на яхте, как дома, он по получении писем от королевы немедленно поднял якорь и пошел вниз по Темзе, чтобы присоединиться к флотилии сэра Дрейка. Как отрадно было ему на крепком, влажном воздухе после заточения в душных стенах Тауэра!

Храбрый и воинственный Дрейк тотчас отправился в путь и, выйдя в открытое море, распечатал пакет с инструкциями королевы. В них ему повелевалось плыть с шестью маленькими судами, к которым добавлялась яхта Тирадо, к берегам Португалии и Испании, там разузнать все, что удастся, о вооружении Филиппа и уничтожить или конфисковать все испанские военные корабли и боевые припасы на них, какие могут встретиться. Для выполнения такого задания невозможно было найти человека более подходящего, более способного, чем сэр Дрейк. Его личная смелость, маневренность его судов, ловкость и смекалка его матросов делали эту маленькую флотилию страшной для любого противника. Проницательным взглядом он усмотрел в Тирадо прекрасное орудие исполнения своих замыслов и сразу стал относиться к этому человеку с безусловным доверием. Посоветовавшись с ним, он обогнул португальский берег по широкой дуге, чтобы нанести первый удар по Кадису, и добраться туда прежде, чем там получат какое-либо известие о его прибытии в эти воды. Испанские суда, с которыми они встретились на своем пути, были ими уничтожены.

Маленькая флотилия благополучно дошла до мыса Сан-Винсент и вошла в Кадисский залив. Кадис расположен на южной оконечности острова Леон, с которым он соединен высокой каменной плотиной. Остров находится в юго-восточной части очень обширной бухты — Пунталесской губы, куда впадает Свадалете, в устье которого, против Кадиса лежит Эль-Пуэрто ди Санта-Мария. В обоих городах оборудованы превосходные гавани, из которых кадисская гораздо обширнее и надежнее другой. Поэтому Филипп распорядился так, что его военные корабли строились и вооружались на верфи в Пуэрто, а затем переправлялись к кадисскую гавань. Дрейк видел, что ему не справиться с большими галеонами, в значительном количестве стоящими совсем наготове у Кадиса, и потому решил начать свои опустошительные действия над полуготовыми судами на верфи Пуэрто и боевыми запасами, скопленными там в огромном количестве. Пользуясь темной, но очень звездной ночью, он подошел к самому Пуэрто, чтобы с рассветом напасть на ничего не подозревающего неприятеля. Яхта Тирадо была поставлена в авангарде и, благодаря своим небольшим размерам, могла подойти почти вплотную к находящимся в гавани военным судам и к верфи. На ней было установлено несколько брандеров, которыми она должна была начать предварительную атаку до вступления всей флотилии Дрейка. Это было опасное предприятие, подверженное самым разным неожиданностям, и многое зависело от присутствия духа и находчивости Тирадо. Но Тирадо ничуть не сомневался в себе: первый же брандер, который ему посчастливилось прикрепить к корме испанского корабля стал как бы символом той яростной борьбы, которая должна была наконец вспыхнуть между Испанией и Англией — и раздувать пламя войны как можно сильнее он считал своим священным долгом, своим призванием. Он положился теперь на отсутствие надлежащей бдительности со стороны испанцев и на удачу, до сих пор не покидавшую его ни в одном из его начинаний. Будучи хорошо знаком с этими местами, он, едва стало светать, вышел из засады, место для которой выбрал Дрейк, собираясь со своей флотилией в нужный момент следовать за отважным марраном. Легкий туман начал расползаться по поверхности воды, давая этим возможность яхте плыть незаметно. С быстротой стрелы она под португальским флагом влетела в гавань Пуэрто и пробралась в самую гущу испанских кораблей; на воду были быстро спущены снабженные брандерами лодки, несколько смельчаков спрыгнули в них, незаметно подплыли к кормам гигантских галеонов, бесстрашно приколотили брандеры к бортам судов и затем, как вспугнутые птицы, поспешно вернулись к яхте, между тем, как находящиеся на галеонах испанцы, внезапно разбуженные стуком, напрасно пытались узнать, откуда он исходит и что означает. В это-то время и открыл Тирадо люки своей яхты и приветствовал испанцев выстрелами своих пушек. Вскоре появилась и флотилия Дрейка, она присоединилась к Тирадо и стала осыпать неприятеля градом ядер. Испанцы пришли в неописуемое смятение. Несколько из приколоченных брандеров воспламенилось, и вот уже огненные языки лижут борта и мачты испанских кораблей. Гром пушек дал испанцам понять, что рядом неприятель. Кто он и откуда взялся — этого они не знали и в беспорядке быстро поплыли в разные стороны. Огонь распространялся, горящие суда мчались вдоль берега и поджигали лежавшие на нем запасы смолы, дров и угля. Расквартированные на берегу полки забили тревогу и бросились на место бедствия. Без умолку трещали барабаны, рога издавали отчаянные звуки. Так прошел час, в течение которого Дрейк старался причинить врагу как можно больше вреда. Но вот совсем рассвело, военные суда, находившиеся в кадисской гавани стали выходить оттуда, три форта, защищавшие Пунталесскую губу, начали палить из своих орудий. Пришла пора уходить. Дрейк подал сигнал и на своем корабле, самом крупном и сильном во флотилии, пошел вперед, расчищая путь остальным. За ним следовала яхта Тирадо. И здесь их спасла скорость английских судов. С большим трудом неразворотливые галеоны двинулись вперед. Испанские форты были вооружены только наполовину, так как никто не ожидал появления неприятеля — ведь Испания в то время формально находилась в мире со всеми государствами Европы. Из английских кораблей погиб всего один. Метко пущенное в него ядро разбило его руль и мачту, а весь экипаж был взят в плен. Вскоре английская флотилия была уже далеко в открытом море и, упоенная победой, направилась к западу. Вред, причиненный ею неприятелю, был поистине неизмерим, пожар свирепствовал еще несколько дней. Более тридцати больших и малых судов оказались полностью уничтоженными, еще столько же требовали значительного ремонта; но еще большими были потери, понесенные в боеприпасах и оснащении кораблей. Одного этого удара оказалось достаточно для того, чтобы лишить Филиппа возможности послать свой флот на войну в этом году — грандиозные битвы «непобедимой армады» пришлось отложить до следующей весны. Конечно, это обстоятельство еще более усилило его злость и враждебность по отношению к Англии; упрямство его характера объединилось на этот раз с безграничным бешенством, и он еще ревностнее стал собирать силы по всей своей империи, чтобы подавить наконец этих ненавистных ему бриттов, этих еретиков-островитян на их собственной земле и подчинить их Испании.

Сэру Френсису Дрейку до всего этого не было никакого дела, и он теперь спокойно шел вдоль португальского берега. План его заключался в том, чтобы, бросив якорь близ устья Таго, подкараулить здесь одну карраку с захваченными в Ост-Индии сокровищами, путь которой пролегал в этой части моря. Попутно Дрейк заходил во все встречные гавани и бухты, уничтожал все, что мог, поджигал селения и всюду имел выгоду, ибо в этих гаванях и портах кипела жизнь — Филипп предусмотрительно не упускал из виду самого незначительного пункта на побережье, чтобы не приспособить его для своего грандиозного предприятия. Поэтому английскому адмиралу постоянно встречался материал для истребления. В результате его кораблей скоро оказалось недостаточно, чтобы погрузить всю захваченную добычу. Ужас охватил страну, куда приближались англичане — оттуда все бежали в панике, и никто уже не отваживался оказывать неприятелю сопротивление. В конце концов Дрейк достиг устья Таго, но войти в лиссабонскую гавань не рискнул, зная, что здесь был собран довольно значительный флот, а вход в гавань охранялся двумя сильными фортами. Это не помешало ему, однако, запереть вход в реку, а испанцы не посмели на него нападать.

Как только английская флотилия здесь расположилась, Тирадо попросил у своего храброго начальника отпустить его на несколько дней. Дрейк нехотя согласился, но он был слишком обязан отважному кадисскому герою, чтобы отказать ему в такой просьбе. Вскоре после этого яхта обогнула мыс Рокка, и Тирадо на лодке вошел в ту скрытую от глаз бухту, где он когда-то принимал беглецов из уединенной долины. Здесь, сразу после захода солнца он оставил лодку и пошел на вершину, отделявшую бухту от того скалистого ущелья, где он оставил сеньору Майор и ее мужа. С тех пор прошло несколько месяцев, земля успела надеть свое осеннее платье, и ледяной ветер сурово завывал на голых утесах. Сгустились сумерки, когда Тирадо наконец достиг того места, где Мария Нуньес, опершись о его руку, бросила при вспышке молнии последний взгляд на жилище дорогих ей людей. Как много изменилось с тех пор — а между тем Тирадо был так же далеко от цели своих устремлений, как и тогда!

Печаль и радость, сомнения и надежды боролись в его взволнованной душе — но ему нельзя было медлить. Темнота быстро охватывала долины и ущелья, а ему предстояло еще пройти по трудной и опасной тропинке, которая вела к домику, где приютились Гомемы. Застанет ли он их еще и если да, то в каком состоянии?

Уже совсем наступила ночь, когда он благополучно вошел в скрытое скалистое ущелье. Еще несколько шагов — вот и домик. Безмолвно стоял Тирадо перед этим приютом, ни один звук не доносился оттуда, только в одном окошке мерцал слабый огонек. Тирадо не решался войти внутрь — отчасти потому, что не знал наверное, кого он там найдет, отчасти же из боязни слишком сильно испугать сеньору Майор, если она там, своим появлением. В раздумье и сомнении он несколько раз обошел вокруг дома, часто останавливаясь и вслушиваясь. Вдруг послышались шаги, дверь отворилась, и кто-то вышел.

По очертаниям фигуры Тирадо узнал старого, верного Карлоса. Сердце его радостно забилось, потому что присутствие слуги являлось доказательством того, что остальные тоже здесь. Он подошел к Карлосу, положил руку на его плечо, сделал знак молчать и шепнул на ухо: «Я Яков Тирадо». Карлос сразу узнал его и с волнением бросился ему на шею. Тирадо ответил таким же объятием, но потом отвел старика на безопасное расстояние, чтобы незаметно для хозяев домика переговорить с ним.

Еще до своего отъезда из Лиссабона Тирадо позаботился, чтобы в случае их удачного побега их друзья повсюду распространяли слух о том, что он, Тирадо, бежал вместе с Антонио, многими марранами и всем семейством Гомем — впоследствии это подтвердил испанский посол в Лондоне. Таким образом, испанцы были уверены, что Гомемы ускользнули от них и скоро совсем о них позабыли. Раз случилось, правда, что один испанский отряд проник в одинокую долину и нашел тут старуху с ее сыном, который выдал себя за фермера. Солдатам пришлась по вкусу еда и другие вещи, они забрали все, что могли, а остальное в своей грубой дикости уничтожили. После этого они оставили долину и уже никогда не возвращались туда. Несмотря на это сеньора Майор продолжала оставаться в домике ущелья со своим больным мужем, потому что старик ни за что не соглашался уходить.

— Здесь, — говорил он, — здесь нашел я наконец спокойное место, где могу жить совершенно безопасно. Утесы эти — мои верные сторожа и не допустят сюда ни одного попа и ни одного солдата… Здесь хочу я умереть…

И сеньора Майор слишком дорожила спокойствием своего мужа, чтобы ради него не терпеть всех неудобств и невзгод этого маленького, сырого и лишенного всех средств к комфортному существованию жилища. Карлос и старуха с сыном были единственными посредниками между этими двумя отлученными от мира людьми и этим миром, да и они должны были соблюдать величайшую осторожность, чтобы как-нибудь не выдать себя и своих господ. Но для истинной преданности все возможно, и благодаря этому Карлосу удавалось даже несколько раз привести в ущелье доктора, одного из самых близких друзей семейства Гомем, чтобы доставлять Гаспару Лопесу некоторое облегчение в его тяжких страданиях. Доктор, впрочем, не скрывал от сеньоры Майор, что медицине здесь уже нечего делать: болезнь непрерывно прогрессировала, и силы старика слабели с каждым часом. Тяжелое время переживала благородная, мужественная женщина. Дети ее странствовали по океану на утлом суденышке, и она не имела о них никаких известий, муж умирал — и у его постели в полном одиночестве медленно проходили ее дни и еще медленнее ночи. Никого, кроме старого слуги, не было при ней, не к кому было ей обратиться со своим горем, и блуждающий взгляд ее падал только на суровые, красные скалы, неприступными стенами окружавшими ее маленький дом. А что еще ожидает ее впереди? Когда рука смерти навеки сомкнет глаза ее дорогого страдальца, куда обратиться ей, куда направить свои стопы?.. Но дух ее не слабел, не приходил в уныние. Благородством своего сердца она далеко прогоняла отчаяние, которое, словно злой коршун, порывалось впиться в нее своими острыми когтями. Глаза ее, обращаясь кверху, видели сквозь маленькое окно жилища клочок голубого неба, и этот вид служил ей ручательством, что Божье око не отвернулось от нее, что и для нее еще существуют свет и свобода, и что нужно только не утрачивать этой уверенности, чтобы терпеливо переносить мрачное заточение и быть достойной приветствовать лучшее будущее. В глубине ее души росло и крепло убеждение, что все бедствия, обрушившиеся на ее семью, не что иное, как искупление за грехи отцов, отступивших от истин своей религии, что каждое новое несчастье довершает это искупление и все больше и больше разгоняет мрачные тучи на небе ее детей. И это мистическое убеждение поддерживало в ней силу и бодрость духа…

Все эти подробности Тирадо узнал от старого слуги и тут же условился с ним о дальнейших действиях. Чуть слышно они проскользнули в домик, Карлос зажег свечу, и Тирадо, вырвав листок из своего блокнота, написал на нем: «Ваш Яков Тирадо привез вам самые утешительные известия о ваших детях». Этот листок Карлос отнес в комнату, где сеньора Майор сидела у постели больного.

Едва она прочла эти строчки, как стремительно вскочила и вне себя вскрикнула:

— Тирадо!.. Мои дети!.. Он здесь?

Но в этот момент Тирадо уже стоял перед ней.

— Да, почтенная сеньора, я здесь.

— А мои дети? Где они? Отчего вы оставили их?

— Они в Лондоне, здоровы и ни в чем не нуждаются. Я оставил их, потому что и мог, и должен был оставить. Успокойтесь, сеньора Майор, я вам все расскажу, а вы знаете, что я никогда не говорю неправды.

В сжатом рассказе сообщил он своей жадной слушательнице обо всем, происшедшем со дня его отъезда. Он умолчал только о своем заточении в Тауэр и успокоил встревоженную мать уверением, что Мария Нуньес и Мануэль находятся в столице Англии вне всякой опасности и под покровительством и защитой дона Антонио. Его повествование закончилось подробностями о плавании под началом Дрейка. Сеньора Майор почувствовала себя очень счастливой; она схватила руку Тирадо, крепко ее пожала и с огнем нежной радости в глазах произнесла:

— Вы все такой же верный, готовый на самопожертвование друг, не пугающийся никаких невзгод и опасностей, чтобы только порадовать и утешить несчастную мать… Нет, это не все… Я смотрю на вас, как на посланника Божьего в самые тяжелые часы моей жизни!

Едва она произнесла эти слова, как с постели донесся до них ясный и внятный голос:

— Тирадо, это ты? Подойди ближе. Ты и для меня посланник Божий. Уже несколько недель ищет моя душа тебя — ищет и не находит. Наконец-то ты здесь. Я чувствую это — мой дух не мог покинуть свою телесную оболочку прежде, чем я не увидел тебя еще раз. Подойди ближе, мои часы сочтены.

Сеньора Майор и Тирадо, с испугом услышавшие голос, уже давно не раздававшийся с такой ясностью и силой, поспешили к постели больного. Свеча, стоявшая рядом, отбрасывала свет на лицо Гаспара Лопеса, на его бледные, исхудалые щеки, на которых рука смерти уже начертала свои резкие, страшные письмена. Но веки его вдруг дрогнули и поднялись, и из глаз заструился блеск, говорящий о возвращении к нему полного сознания. Он знаком попросил жену приподнять его, сделав опору из подушек, и снова заговорил:

— Прежде чем умереть, мне надо распорядиться своим домом, и я должен поторопиться, иначе могу опоздать. Майор, моя дорогая Майор, не плачь; ты, жемчужина моей жизни, ты, источник моего счастья и моего утешения — успокойся. Столько беспредельной любви исходило от тебя, столько величайших жертв верности и преданности принесла ты мне, что воспоминанием о них ты можешь услаждать и возвышать душу свою до последней минуты жизни. Когда меня не станет, тогда порвется цепь, приковывающая тебя к этой печальной и отмеченной столькими бедствиями стране, и ты, как чистая голубка, сможешь полететь, куда повлечет тебя твоя душа. Сделай это, сделай, не теряя ни минуты. Мое тело предайте земле в этом укромном уголке; благословение любящего отца будет выходить из этой могилы и созидать под другими небесами мирный приют для его жены и детей. Тирадо, я объявляю тебе мою последнюю волю: запиши ее, чтоб я смог еще подписать это завещание. Карлос пусть тоже присутствует и подпишет его как свидетель. Не перебивайте меня, мои силы иссякают… И он завещал, чтобы все его состояние, документальные подтверждения чему хранились в железном ящичке, было распределено — после выделения значительной суммы Карлосу, кормилице и ее сыну — на четыре части: одну — жене, две — детям и одну — Тирадо. До совершеннолетия детей опекунство над ними должно оставаться на сеньоре Майор и Тирадо, и вообще без согласия последних ни Мария Нуньес, ни Мануэль не имеют права предпринимать что-либо и делать какие-либо распоряжения. После похорон сеньора Майор обязана немедленно и навсегда оставить окровавленную землю своего отечества и спешить к своим детям. Никакого следа фамилия Гомем не должна оставить на этой земле, за исключением одинокой могилы в скрытом ущелье, куда, быть может, никогда больше не ступит нога человека… Тирадо быстро записывал эти распоряжения; затем позвали Карлоса, прочли вслух написанное, и Лопес с помощью жены подписал завещание дрожащим, но четким почерком.

Держаться дольше умирающий не имел сил. На его лице смерть боролась с быстро уходящей жизнью: все сильнее белели губы, углублялись морщины, терял всякую подвижность взгляд. Голова его откинулась назад, но губы еще раз прошептали:

— Майор, помоги мне!.. Тирадо, передай мое благословение моим детям!

Жена наклонилась к постели, она угадала желание умирающего — обвила руками его шею, приподняла его туловище и положила голову на свое плечо. И чуть слышно долетел до нее последний шепот:

— Так хорошо… Здесь хочу я умереть…

Тирадо тоже подошел к постели, его твердый взгляд устремился на потухающие глаза Гаспара Лопеса… Еще несколько тяжелых минут — и Тирадо громко произнес: «Внемли, Израиль, наш Господь, вечный Бог, един!» — и едва смолкли эти слова, как дух отлетел от тленной оболочки… Гаспар Лопес был мертв… Раздался отчаянный вопль его жены… потоки слез… Майор опускается перед телом на колени… Тирадо безмолвно стоит у окна и смотрит в густую, суровую темноту ночи…

Медленно проходили ночные часы. Начало светать; лучи утреннего солнца поздно пробивают себе дорогу в глубокое ущелье. Но проникнув сюда, они становятся вестниками жизни, беспощадно предъявляющими свои требования. Мертвое не должно оставаться на поверхности этой земли, и дневной свет не может его терпеть в своих владениях. Тирадо отошел от окна, взял за руку несчастную вдову, отвел в комнату Карлоса и усадил в кресло. Он вышел с плачущим слугой из домика, и они вырыли могилу. Потом вынесли охладевший труп, положили его на зеленые ветви лесных деревьев, прикрыли несколькими досками и устроили над могилой маленький холмик, который обсадили диким кустарником. Завершив печальную обязанность, Тирадо подвел вдову к месту последнего успокоения ее мужа; они опустились на колени, и Тирадо громко произнес слова молитвы, слова любви и вечной преданности, утешения и ободрения. Майор вышла из своего тяжелого, мучительного забытья и теперь внимала словам друга, словам религии и восприняла их всей своей душой. А с неба, через вершину скалы глядело солнце и кидало свой золотой свет на дикое ущелье, свежую могилу и молящуюся чету; в скалах и верхушках деревьев тихо шелестел ветер, навевая прохладу на горячие щеки молящихся. И в душах этих людей шевельнулось желание жить, их глаза встретились и сжались руки. Майор раскрыла свои объятия и шепнула Тирадо: «Ты мой сын, мой верный, многолюбимый сын!»

«И Господь отымает, и Господь дает, и прославляемо будь Имя Господне!»

Вечером того же дня Тирадо вместе с сеньорой Майор и Карлосом снова был на своей яхте. Вдова Лопеса захватила с собой только драгоценности — незабвенное воспоминание о былых временах, и самые необходимые вещи; все остальное она предоставила в полную собственность старой кормилице, прощание с которой было глубоко трогательным. Вещи нес Карлос, Тирадо же держал железный ящичек, в котором находились документы на владение богатым наследием Гаспара Лопеса, и помогал своей спутнице идти по крутым, почти непроходимым тропинкам. С самой нежной заботливостью и с не меньшей радостью Тирадо устроил для матери ту же каюту, где во время первой поездки жила дочь. Как только снова рассвело, яхта снялась с якоря и пошла туда, где стояла флотилия сэра Дрейка.

Несколько дней спустя английский адмирал нашел, что его положение теперь опасно и даже становится совершенно невозможным. Ему представлялось весьма вероятным, что скоро на него нападет такая неприятельская сила, с которой ему не справиться, или что с запада придет такая буря, которая загонит его корабли в Таго. Поэтому он решил сняться с якоря и идти к Азорским островам, где его флотилия должна будет встретиться с карракой, предметом его ожиданий. Перед отходом он загрузил один из своих кораблей самым драгоценным товаром из числа им захваченного и отправил его в Англию. Этим случаем и воспользовались Тирадо и сеньора Майор для отправки писем Марии Нуньес и Мануэлю.

Погода благоприятствовала плаванию к Азорским островам. Для сеньоры Майор было в высшей степени отрадно — после стольких дней печального и беспомощного одиночества у постели умирающего мужа — снова видеть себя среди людей и дышать свежим морским воздухом. Притом, с каким почтением и любовью относились к ней все эти молодые, благородные и высокообразованные люди, объединившиеся вокруг Тирадо! Они смотрели на нее, как на главу и мученицу их кружка, и видели в ее присутствии ручательство за удачу в свершении их планов и скорое наступление лучшего времени. Но наиболее близок ее сердцу и с каждым днем все дороже ей становился, конечно, Тирадо, на которого она, по примеру оплакиваемого мужа, смотрела теперь как на родного сына. Дни, которые они проводили здесь вместе, были для нее почти счастливыми.

Недолго пришлось англичанам ждать у Азорских островов богато груженную карраку: но она появилась не одна, а в сопровождении двух военных кораблей. Сэр Дрейк тотчас составил план дальнейших действий. Один из этих кораблей шел впереди, каррака следовала за ним, а второй военный корабль плыл от них в некотором отдалении. Дрейк разделил свою маленькую флотилию на две части. Его собственное, командное судно, в сопровождении еще двух, должно было напасть на первый испанский корабль; два же остальных и яхта — отрезать карраке путь к отступлению. На этот раз. Тирадо было даже приятно, что ему отдавали в этом сражении такое малое участие. Придуманный маневр удался вполне. Первый корабль вскоре был окружен: неприятель с трех сторон одновременно напал на него, английские ядра насквозь пробили его борта, между тем, как его собственные орудия были наведены слишком высоко для того, чтобы как-то вредить низким, весьма подвижным английским судам. Второй испанский корабль не мог подплыть достаточно быстро для оказания помощи своему товарищу, а так как он увидел, какая судьба его постигла, и заметил приближение к себе другой части английской флотилии, то счел за лучшее не рисковать. Он повернул обратно и направился к юго-западу, в то же время послав карраке приказ следовать за ним. Но Тирадо, согласно инструкции, отрезал ей путь к отступлению. Он смело вклинился между карракой и вторым кораблем; два английских судна шли позади него — и каррака была взята в плен. Первый испанский корабль тоже сдался.

После этой победы храбрый Дрейк пустился в обратный путь. Он исполнил возложенное на него поручение с таким успехом, какого и сам не ожидал. Им были собраны самые точные сведения обо всех приготовлениях испанского короля, о характере его замыслов. Он уничтожил свыше ста испанских военных судов, нанес неприятелю огромный урон и взял богатую добычу. Неудивительно поэтому, что англичане возвращались на родину с самым гордым сознанием своего достоинства и величия.

VII

Письма произвели на Марию Нуньес глубочайшее впечатление. Очень разнообразные чувства овладели ее душой. Смерть отца причинила ей невыразимую скорбь. Ах, это был такой нежный отец! Правда, он не разделял многих ее взглядов, правда, она видела в нем в некотором роде препятствие, удерживающее ее и мать в их несчастном отечестве, под тяжким гнетом преследований, в мучительной необходимости лицемерно исповедовать чужую религию, правда, только он был причиной того, что обе они не могли осуществить благороднейших побуждений и блаженнейших грез своей души, но ведь все-таки он питал к ней такую нежную, такую безграничную любовь, выражавшуюся в каждом его слове, каждом поступке. Теперь после долгих страданий он сошел в могилу, — а ей не привелось еще раз взглянуть в его потухающие глаза, еще раз пожать его остывающую руку… Навсегда, навсегда расстался он с ней — и Богу не угодно было, чтобы она услышала от него последнее слово прощания и благословения!.. Но вместе с тем охватывало ее душу чувство совершенно противоположное — чувство радости, почти восторга: ей предстояло свидеться с матерью, прижаться к ее груди… И дорогое существо было уже близко, Мария могла уже почти определить день их свидания… Стало быть, и ее мать спасена, и она освобождена от всякого страха, всяких опасностей, — и кем же? Тирадо!.. Чувствуя, как эти ощущения быстро сменяли в ней одно другое, она упрекала себя в том, что могла радоваться в такую минуту, когда понесла столь тяжкую, невосполнимую потерю. Получалось, что на могиле ее отца должны будут распуститься цветы ее счастья! Но разве это ее вина? Разве и те, и другие чувства не были одинаково естественны, одинаково законны?.. И душевная борьба ее не унималась. Когда же наконец она стала немного успокаиваться и от прошлого и будущего перешла к неопределенности настоящего, то прежде всего послала за Мануэлем. Он явился сразу. Не имея сил произнести хоть слово, громко плача, подала она ему письма… В сильном испуге и волнении принялся он читать их…

Брат и сестра долго оставались вместе, плакали и утешали друг друга и советовались, что им следует сделать прежде всего. Мария Нуньес желала немедленно оставить двор и найти какой-нибудь мирный приют, где она могла бы в траурном одиночестве оплакивать память об отце и ожидать приезда матери. Мануэль имел возможность исполнить ее желание: дом Цоэги был всегда для них открыт и вполне удовлетворял теперешним ее требованиям. Брат немедленно отправился туда, чтобы сделать все нужные приготовления. Мария же попросила аудиенции у королевы, и та охотно велела допустить к ней свою любимицу.

Елизавета была полна гордого упоения только что одержанной победой. Донесения сэра Френсиса Дрейка вместе с богатой добычей, привезенные ей возвратившимся кораблем, служили не только причиной для торжества, но и ручательством за будущие успехи. Если уж такая маленькая флотилия смогла причинить столь страшный вред неприятелю, уничтожить больше ста кораблей, безнаказанно пройти вдоль берегов и издевательски вогнать в панику гордого противника, — то есть ли основания бояться неудачи, когда все объединенные силы англичан будут посланы навстречу грозящей стране опасности? Поэтому сведения о колоссальном вооружении Испании не вызвали в Елизавете особой тревоги: они имели даже соблазнительную прелесть для ее решительного характера. Пусть приходит он, этот надменный властелин, желающий иметь только рабов, во прах повергающихся перед его могуществом, пусть он считает свою армаду «непобедимой» — свободная нация не склонит голову ни перед кем, в свободной нации соединяются все ее силы, вздымаются руки, и этот союз является ручательством победы. Елизавета знала, что с той минуты, как испанский флот появится у берегов Англии, в ее народе исчезнет всякая вражда политических и религиозных партий, — католики и пуритане, ортодоксы и инакомыслящие сразу объединятся, чтобы отдать последнюю каплю крови, последний пенс за свободу своего отечества. Вот почему сейчас Елизавета просто наслаждалась уже достигнутым блестящим результатом.

Когда Мария Нуньес вошла в кабинет королевы, Елизавета приняла ее с благосклонной улыбкой.

— Вот и опять ты с нами, моя больная птичка! — воскликнула она. — Милости просим! Ты застаешь меня в очень добрый час… Но что это? Что случилось? Твои глаза в слезах?.. Неужели кто-нибудь посмел сделать тебе неприятное, огорчить тебя?

— О, нет, великая государыня! — ответила Мария, низко кланяясь. — Кого ваше величество удостоит озарить лучами своей благости, тот гарантирован от всяких оскорблений. Ах, королева, вы так безмерно осыпали вашими щедротами бедную, всеми покинутую девушку, — а между тем я явилась сюда, чтобы просить ваше величество о новой милости…

Мария упала на колени и подняла к королеве полные мольбы глаза. Елизавета с удивлением посмотрела на нее и протянула руку.

— Встань, Мария, — сказала она. — О чем же таком важном хочешь ты просить? Ты изумляешь меня…

— Государыня, — ответила Мария, скорбно опуская голову, — я осиротела… я получила известие, что мой отец умер…

— Гм… — пробормотала Елизавета и, положив руку на голову Марки Нуньес, начала кротко и нежно гладить ее. — Бедная девушка, мне жаль тебя…

— И я умоляю ваше величество позволить мне, по случаю траура по отцу, покинуть ваш прекрасный дворец.

— А вот это мне весьма прискорбно. Мы скоро даем в честь недавней победы широкое празднество — такое великолепное, какого еще никогда не было при нашем дворе, и я очень бы желала видеть на нем подле себя мое прекрасное дитя… Но просьба твоя так уважительна… повторяю, мне очень жаль, что это произошло именно теперь… прискорбно за себя, за тебя и еще кое-кого… Куда же ты желаешь удалиться? Я сейчас же…

— В дом старого, испытанного друга моих родителей, — поспешила перебить Мария, — в дом Цоэги, где мой брат Мануэль проведет вместе со мной все время траура.

— Так-так. Цоэга, католик… — задумчиво проговорила Елизавета, похоже, недовольная этим планом. — Но у нас есть много других мест, где ты могла бы жить в мирном уединении… Мне незнакомы обычаи вашей страны, я не знаю, сколько времени длится у вас траур. Когда ты думаешь вернуться к нам?

— Ах, ваше величество, — голос Марии задрожал от страха, — я в этом случае следую не только обычаям моей страны: мое сердце до такой степени полно глубокой скорби, что я не знаю, когда вернется ко мне возможность и желание радостно улыбнуться. Великая государыня, мое место не при вашем королевском дворе. Происходя из низкого рода, принадлежа народу, всеми презираемому, отдаваемому на публичное осмеяние и поругание, исповедуя веру, которую всякое государство гонит из своих пределов, не уступая ей ни дюйма земли для мирного и безопасного приюта, — как могу я быть настолько дерзкой, чтобы продолжать оставаться в блестящем кругу вельмож и сановников, стоящих у лучезарного трона вашего величества?

Елизавета наморщила лоб. Злобный взгляд упал на девушку, трепеща склонившуюся перед ней и, однако, говорившую так свободно и ясно. Она хорошо почувствовала упрек, заключавшийся в словах Марии.

— Так ты намерена совсем оставить нас? — спросила она — Ты дурочка, я и слышать не хочу о подобных вещах. Все, что ты мне тут наговорила — сущий вздор, выдумки детского воображения. Господи Боже мой! Да ведь герцог Девонширский предложил тебе свою руку, и герцогская корона моего милого Невиля закроет все слабые стороны твоей родословной. А чего не сделает она, то исполнит моя королевская рука, способная и могущая вырезать дворянина и вельможу из какого угодно древа.

Но во время этих слов к Марии Нуньес вернулась вся сила ее характера. Она спокойно посмотрела в лицо Елизаветы и твердо сказала:

— Вашему величеству, как глубокому знатоку человеческого сердца, очень хорошо известно, что счастье или несчастье каждого обусловлено образом его мыслей и чувств. Действуют ли в данном случае фантазия, предрассудок или умственная ограниченность, но он может жить только тем, что наполняет его ум, что переживает его сердце. Да, я призываю в судьи девственную душу вашего величества: пусть она решит, может ли женское сердце уступать принуждению, не существует ли более высокий закон, священный долг, которому мы должны подчинить все другие желания наши, все другие требования жизни? Ваше величество, мое сердце не подает голоса в пользу герцога Девонширского и поэтому сохраняет в себе решимость исполнить то призвание, которое я с детства привыкла считать моим. Неужели вы посоветует мне продать себя за богатство и знатность, не имея, однако, при этом возможности сделать действительно счастливым герцога Девонширского? Ваше величество, позвольте мне удалиться…

Взгляд Елизаветы ясно выражал гнев и презрение, но в то же время она не могла вполне освободиться от чувства удивления и сострадания. Несколько минут она не говорила ничего, но неудовольствие все-таки взяло в ней верх, она повернулась к Марии спиной, шевельнула рукой и сказала:

— Ступай!

Мария Нуньес низко поклонилась и вышла.

Вернувшись в свою комнату, она глубоко вздохнула, словно сбросила тяжелое бремя. В изнеможении упала на постель, но слез не было. Блестящие картины придворной жизни промелькнули перед ее глазами, и все они представились ей пустыми и ничтожными; она теперь почти не понимала, как все это могло занимать ее до такой степени. Ее мысли перекинулись к смертному одру отца, ей стало тяжело и больно при воспоминании о том, как весело порхала она в то время, когда в мрачном и суровом ущелье ее мать проводила ночи напролет без сна и покоя, поддерживая руками голову своего страждущего мужа. Затем перед ее глазами возник образ Тирадо — стройная фигура с мужественными чертами лица и спокойной решимостью в глазах — и ей представилось, как в тот самый момент, когда она слушала льстивые речи придворных, он боролся с бурным морем, рисковал жизнью в кровопролитных сражениях, взбирался на крутые утесы Цинтры, чтобы спасти близких ей людей и дать им надежный приют. Но теперь будет по-другому — теперь она свободна, снова возвращена своим близким, теперь…

Мария Нуньес могла предаваться своим размышлениям сколько ей было угодно: никто и не подумал бы отвлечь ее. При дворе каждый очень проницателен, каждый приучен подмечать малейшее изменение в направлении ветра и сообразуясь с этим менять курс своего суденышка. Последнее слово, сказанное ей Елизаветой, последний шаг, сделанный из ее кабинета, решили ее судьбу при дворе. В свои комнаты она вернулась одна — одна теперь и оставалась в них. Ни единого придворного кавалера, ни единой придворной дамы не увидела она больше рядом с собой, исчезли горничные, приставленные к ней, остальная прислуга тоже растворилась в коридорах дворца. Вокруг нее все словно вымерло. Но Мария почти не замечала этого. Она вскочила с постели и стала собирать и укладывать свои вещи. Эта работа вскоре была завершена, а около Марии по-прежнему никто не появился. Часы проходили один за другим, но Мария быстро прогнала чувство горечи, начавшее подыматься в ее душе. Она смотрела на такой поворот судьбы, как на искупление за то удовольствие, которое она получала, когда улыбка королевы образовала вокруг нее пеструю светскую толпу со льстивыми речами, что по наивности она приписывала своим личным достоинствам. Наконец вернулся Мануэль. Вместе с ним она покинула свои апартаменты, прошла по длинным коридорам, спустилась по широкой парадной лестнице и вышла через сводчатые ворота. С первым шагом, сделанным за ним, она бодро выпрямилась и смело и энергично отправилась в дальнейший путь…

Несколько недель спустя благополучно прибыла флотилия сэра Френсиса Дрейка. Королева потребовала ее в Лондон. Путь судов в столицу походил на триумф. Весь народ, словно охваченный предчувствием новых блестящих побед, восторженно приветствовал кадисского героя. Двор и Сити состязались в великолепии оказываемого приема.

На далеком расстоянии от той пристани, где Дрейку оказывались торжественные почести, яхта Тирадо незаметно подошла к берегу, и Тирадо высадился здесь с сеньорой Майор. Их уже ждал Мануэль, и они втроем отправились в дом Цоэги. В нетерпеливом ожидании ходила Мария взад и вперед по комнате; но вот двери открылись, и вошли брат и мать. Они бросились в объятия друг друга, раздались восклицания радости, любви и восторга. Но вдруг Мария высвободилась из объятий и крикнула:

— А где же Тирадо? Где виновник нашего счастья? — Мануэль ответил:

— Он в приемной… не хотел мешать первой встрече матери с дочерью.

Мария поспешно вышла. Прошло какое-то время. С тревожно бьющимся сердцем смотрела сеньора Майор на дверь, ожидая возвращения своей дочери… Мария вернулась с Тирадо, и они держались за руки. Как радостно светились их лица, какое блаженство сияло в глазах! Они поняли друг друга с полуслова, сказав себе, что достойны один другого. Не разнимая рук, подошли они к сеньоре Майор и склонили перед ней головы. Мать благословила своих детей, обняла их и прижала к груди.

— Дух вашего отца говорит моими устами, — молвила она. — Это он признал тебя, Яков, своим сыном.

Королева щедро раздала награды сэру Френсису Дрейку, его офицерам и экипажу. Тирадо не получил ничего. Дрейк и в письменных донесениях и с глазу на глаз отзывался о нем королеве с высочайшими похвалами, как о главном своем помощнике, которому принадлежит большая доля в его успехе. Елизавета выслушала его безмолвно, и отныне о Тирадо больше не упоминали. Когда Яков явился к адмиралу за дальнейшими указаниями, тот с искренней печалью ответил, что не имеет для него никаких поручений. Тирадо счел нужным явиться к лорду Барлею, и канцлер коротко объявил ему, что королева предоставляет в его полную собственность яхту, но желает, чтобы марраны как можно скорее оставили ее государство; впрочем, четыре недели их не будут тревожить никакими приказаниями.

Такое обращение мало огорчило Тирадо. Ему даже было приятно, что его избавили от необходимости принимать дальнейшее участие в предстоящей войне Англии с «непобедимой армадой». Началась борьба колоссов, результат ее был известен одному лишь Богу, но уверенность Тирадо в конечном поражении тирании и слепой ненависти продолжала оставаться непоколебимой. Теперь он мог свободно вернуться к своей цели — добыть оружием в Нидерландах надежный приют для своих беглецов-товарищей, для своих близких.

Те дни, которые он провел в доме Цоэги около своей возлюбленной, ее матери и брата, были первые счастливые дни в его полной тревог жизни. Но они быстро промелькнули, пришла пора снова действовать. Напрасно Мария и ее мать просили его взять их с собой, позволить им разделить его опасности. Он отвечал решительным отказом, объяснив, что обеих женщин никто не станет беспокоить здесь, в их скромном уединении, и что он счастлив, видя их наконец в надежном убежище; подвергать же их снова опасностям морских бурь, постоянным переменам места, превратностям и случайностям войны — было бы столь же рискованно, сколь и бесполезно; это только стеснило бы его в активности действий и поэтому оказалось бы вредным в достижении их общей цели. Мануэля он тоже не пожелал брать с собой, как ни настаивал и ни сердился тот: по мнению Тирадо, женщинам необходимо было оставаться под защитой мужчины, иначе он будет постоянно о них тревожиться. Его твердость одержала верх, и час разлуки настал.

В прекрасный осенний день яхта вышла из лондонской гавани. Тирадо стоял на палубе и на прощание махал своим беретом. Подняли якорь, яхта отошла от берега, задвигался руль, ветер начал надувать паруса. На берегу стояли три человека, не спуская глаз с яхты, со стройной фигуры на палубе. Только Мануэль махал платком и с воодушевлением кричал вслед отходящему судну: «Счастливого плавания! Счастливого плавания!» Мария Нуньес, не обращая внимания на собравшихся тут же многочисленных зевак, упала в объятия матери, которая молча прижала к груди свое дитя… Но вот с яхты донеслись до них мелодичные звуки хора, и по мере того, как судно удалялось от берега, они все больше замирали… То была песня Бельмонте «Марраны и Тезы», начинавшаяся словами:

Товарищи! В море, в открытое море!

Там волны свободы шумят на просторе.

Пред ними бессилен жестокий тиран,

Его победитель — гигант океан!

Загрузка...