А однажды мы с бабушкой пошли в степь по березовым колкам собирать землянику. Было жарко, подсохшая трава похрустывала под ногами. Мы дали по степи большой круг, и в одном месте бабушка наткнулась на гнездо под маленьким кустиком можжевельника. В гнезде сидела на яйцах большая кряква.
- Что же это ты, дура старая, надумала под осень детей заводить? Когда же они у тебя успеют вырасти до зимы? А иди-ка вот сюда, - и бабушка взяла ее под крылья. Утка открыла клюв, норовя ущипнуть бабушку за руку, но тут же оказалась в сумке.
Конечно, все это - и Ванина "охота" и эта "находка" бабушки, было браконьерством, но время было не то, когда мы жили в деревне и когда в лес за ягодами выходили все в один день, когда наступал срок. Теперь же, обобранные властью, наголодавшиеся за три года, все мы стали немного подпорченные нравственно. Мне было жалко утку, но что я мог сказать бабушке? Ей приходилось кормить семью из десяти человек, а чем? Наверное, Бог простит ей этот грех, тем более что пернатой дичи в тех краях, изобилующих небольшими озерками, водилось множество, а охотников один - два, не более, да и то бедствующих без пороха и дроби.
Это был мой единственный поход с бабушкой, потому что она вскоре стала работать. Бабушка моя пекла прекрасный хлеб и ее уговорили поработать в пекарне. Но она бала уже слаба, чтобы перемешивать такую массу теста и согласилась работать только с помощником, которым взяла моего отца. Печь в пекарне топили дровами, хлебы получались по-домашнему пышные, как когда-то в деревне. Хлеб сдавали в магазинчик, стоявший рядом. В отдельные дни, когда продавец магазина уезжала в район за товарами, хлеб надо было продавать прямо в пекарне. Отец от этого дела отказался, бабушка - совершенно неграмотная, тоже. С весны ее было, уговорили с другими женщинами походить на ликбез, поучиться читать и писать, но домашние хлопоты с оравой мужиков не способствовали этому, и через месяц моя бабушка бросила учебу, почитая нажитую житейскую мудрость вполне достаточной для жизни. И вот тут-то, когда понадобилось заняться торговлей, они не нашли ничего лучшего, как привлечь для этого меня, десятилетнего пацана. Я, без всякого сомнения и стеснения, взвешивал на весах большущие буханки, клацая костяшками счетов, принимая деньги и сдавая сдачи, а вечером отдавал всю выручку бабушке, а та уже продавщице, когда она возвращалась из поездки.
Но однажды, - о соблазн! - я проворовапся. Утаив у бабки пять рублей из выручки, я на другой день, как только открылся магазин, купил на всю пятерку конфет, наелся сам и накормил всех своих друзей. Время тогда было не такое, чтобы детям давали по пятерке на конфеты, да к тому же продавщица знала, что в ее отсутствие я в какой-то мере замещаю ее - последовал донос, а дома не пришлось долго ждать и допроса.
Под натиском неопровержимых улик, а в их числе и липкие от конфет карманы, я чистосердечно признался, краснея от стыда.
- Ты что же, сукин сын, хочешь, чтобы бабушку в тюрьму посадили, укоряла она. Однако почему-то меня не выпороли, хотя и следовало, но от торговли отстранили раз и навсегда. И хорошо, что не стали больше неокрепшую юную душу подвергать такому соблазну, а то вышел бы из меня со временем торгаш-воришка, а там недалеко и до тюрьмы.
Тут вскоре нашего отца бабки оженили на старой деве, которой было лет 28-30, очень милой, на мой взгляд, тихой и робкой женщине. Жила она в той деревушке Углы, где когда-то председательствовал в колхозе наш крестный дядя Кузя, который к этому времени уже умер, но там осталась его мать, наша бабушка Ишутина, с оставшимися двумя сиротками-мальчиками. Жили они на попечении колхоза, не забывшего своего первого председателя. Не знаю, как уж совершился этот сговор, кто был его инициатором? Скорее всего, наша бабушка Ишутина. Но однажды, эта молодая стройная женщина появилась в нашей комнате с маленьким узелочком и, стыдливо потупившись, сказала, кто она и зачем пришла. Было еще лето, я тут же куда-то убежал и не был свидетелем разговора.
Но на другой день она (я уже не помню, как ее звали) сказала мне, что бабушка соскучилась, ждет, чтобы я пришел к ней повидаться, и рассказала, как найти дорогу. Не долго думая, на следующий день я сказал, что пойду навестить бабушку и, не встретив возражения, пустился в путь. Вокруг была степь, места совершенно открытые, заблудиться было негде, поэтому отпустили меня, не сомневаясь, что я найду эту деревеньку Углы. Идти надо было верст пятнадцать, и шел я всего часа три-четыре. Но как же изменилась за это короткое время местность! Километров через десять закончилось ковыльное высокотравье и началась низкотравная степь с проплешинами солончака. Убогое сельцо Углы состояло всего из полутора десятков мазанок да трех больших овечьих кошар, вокруг которых, как асфальтом была утоптана овечьими экскрементами земля.
Встретил меня старший бабушкин внук Минька, бывший моим одногодком. Постреливая из рогатки по воробьям, он обвел меня вокруг кошар и привел к своему домику. Бабушка была дома. Как же она постарела за эти четыре года бедная! Она слепла от катаракты и видела только силуэты. Лечить в то время эту болезнь не умели, и ее ждала полная слепота. И теперь уже видно было, что она не может, как следует обихаживать дом. В доме постоянно гудел рой мух, налетавших от расположенных недалеко кошар, а моя бедная бабушка не могла уже что-то с ними сделать.
Вокруг не было ни одного озерца. Воду брали только из колодцев. Вокруг - ни травинки, овцы как под бритву подъели всю растительность и, сколько видел глаз, до самого горизонта виднелась только серая земля с проплешинами белых солончаков. И в самих Углах ни одного деревца.
Бабушка принялась поить меня молоком. Коровы у них не было и ничего у них не было, все они получали в колхозе. Видеть всю убогость этого житья было тяжко и, погостивши там два-три дня, я отправился домой. Больше встретиться с бабушкой мне было уже не суждено.
Возвращаясь домой, на полпути я встретил вдруг не состоявшуюся нашу новую мачеху. Я спросил, куда она идет? Она ответила, что домой, потому что наш отец не захотел с ней жить. И опять замолчала робкая и тихая - это передо мной-то, девятилетним. Постояли мы молча, и будто виноватые - она в том,что не сумела стать нам матерью, а я за отца, что он не понял доброты ее тихой и робкой души, пошли, - она со своим узелочком в свою сторону, а я в свою. Мне было очень жалко ее, и по-детски я ничего не мог понять. И я все оглядывался и оглядывался назад, на все уменьшающуюся фигуру, пока она не скрылась в мареве у горизонта.
Осенью я пошел учиться в школу. Школа наша состояла всего из одной классной комнаты с двумя рядами парт вдоль стен, черной школьной доски на стене, рядом с невысоким шкафом, наверху которого стоял глобус. Учились в две смены: утром на одном ряду парт сидел первый класс, на втором - третий, а после обеда - второй и четвертый. Преподавание шло одновременно для двух классов одним и тем же учителем. Кто не ленился, мог сразу усваивать программу и того и другого класса.
Обучение мое начиналось при стесненных обстоятельствах. Походил я в первый класс сентябрь, пока можно было ходить босиком, а как наступили холода, то стало не в чем. Всю зиму я занимался сам, прорешав все задачи от корки до корки, да так преуспел, что на следующий год во втором классе сидел всего два дня. Учитель увидел, что я решаю задачки и за второй и за четвертый класс, поспрашивал кое-что еще, да и говорит:
- Ты, Соболев, приходи завтра с утра, в первую смену, будешь учиться в третьем классе. Во втором, я вижу, тебе делать нечего.
Так я сэкономил один год. В этот год у меня появилась кое-какая одежонка и обувь, и зима для меня стала веселее. После школы катались со снежных горок, которые наметало около скотных дворов, или на самодельных коньках на замерзшем круглом озере, которое почти не заносило снегом, весь его со льда сдувало ветрами. Однажды, накатавшись, мы - вся наша ватага, вышли на берег, мальчишки закурили. Один из них протянул и мне папиросу, большую такую, по моему под названием "Пушка".
- Будешь? - спросил он.
Мне захотелось попробовать, я взял и прикурил. И выкурил ее всю до конца. И тут же минут через пять, меня вытравило на снег. Так я сразу же накурился на всю жизнь. Больше никогда начинать курить я даже не пробовал.
В начале этой зимы женили Дядю Васю. Невеста его Нюся (девичьей фамилии ее я не помню) была девка - бой, пересмешница, которая, как говорят, за словом в карман не лезла. Наверное, не дядя Вася ее сосватал, а скорее она его оженила на себе. О, девки это могут!
Свадьба была негромкая. Отошли те наши сельские времена, когда гуляли по неделе, обходя гульбищами всю родню поочередно. Собрались у нас, за неимением места, только родственники наши и ее родители. Посидели, попили, покричали "горько!", а часов в одиннадцать вечера дядя Вася накинул на себя пальтишко и вышел на улицу. Все думали, может по нужде какой. Но вот уже двадцать минут нет его, полчаса нет... Побежали искать. Обежали все сортиры, соседей, скотные дворы - нигде нет. Ночь кромешная, да еще буран идет. А с рассветом дядя Митя оседлал коня, прихватил шубу и шапку (дядя Вася выскочил даже без шапки) и поехал выслеживать своего брата. За околицей взял, было, след, но дальше его замело, но уже понял дядя Митя, что опьяневший трезвенник Вася пошел в степь, туда, куда гнал его ветер. Так скакал дядя Митя версты три-четыре, до покоса, где стояли скирды сена, заготовленные на зиму. В одной из них и нашел он жениха, зарывшегося в сено. Если бы не скирды, замерз бы дядя Вася. Вытащив брата из скирды, дядя Митя одел на него шубу и шапку, посадил на коня и привез домой. Все были рады, что обошлось благополучно, дядя Вася даже не обморозился. Жить он перешел к молодой жене, а наша коробочка была уже полным-полна.
Пролетела незаметно без каких-либо событий зима, настало лето, опять начались походы в степь, по озерам, а вечерами созерцание гульбищ парней и девчат с гармошкой моего друга Вани Салищева. Но тут я что-то приболел, захирел. Врачи, а их-то и было всего один, да фельдшерица Серафима Ивановна Гущина, бывшая жена директора Рубцовского мелькомбината, во времена оные, когда было гонение на промруководителей, посаженного и исчезнувшего навсегда, определили у меня порок сердца и отправили в мое родное село Лебяжье в больницу. Привезли, переодели в больничное белье - белую рубаху и белые кальсоны, мою одежонку отдали отцу и он увез ее с собой. И вот лежу я там, скучаю один среди взрослых, а меня и лечить-то ничем не лечат и все держат. Я бы рад уже и сбежать оттуда, да одеться не во что, не бежать же в кальсонах...
Но в ту пору в Лебяжье жил некто Зубарев Петр (отчества его я не знаю, потому что звали его просто дядя Петр). Он был какой-то чиновник местного масштаба, партийный. Жена у него умерла, оставив после себя маленького сынишку Юру. И вот этому дяде Пете приглянулась наша тетя Маня, девушка-красавица, которая после раскулачивания деда вышла за него замуж. А куда денешься, если в ту пору всем пришлось мыкаться в нищете? Да и мужик этот дядя Петя был неплохой, трезвый, с положением. Только вот партийность его мешала ему нормально общаться с родственниками своей новой жены, бывшими раскулаченными. Вот и жили они на отшибе от всех, не общаясь ни с кем. Сынишке уже было лет пять-шесть в ту пору, и дядя Петя и тетя Маня в тот день уехали в район по каким-то делам. А Юра сидел - сидел дома, скучая, да и направился ко мне в больницу (видно отец, мой сказал им, что я там). Пришел Юра и спрашивает:
- Ты скоро вылечишься?
А я ему:
- Да я бы и сейчас сбежал отсюда, да одеть нечего. Не бежать же мне по деревне в кальсонах.
- А ты одень мои трусы, - говорит Юра.
- А ты как?
- А я без штанов. Я же маленький.
На том и порешили. Быстренько я сбросил с себя больничное белье, натянул с трудом Юркины трусы, вылезли мы через окно в палисадник, окружавший больницу, благо, что уже начинались сумерки, и с версту по деревне с голозадым Юркой и сам я без рубашки с голым пузом. Но было лето, а мальчишки в эту пору и так часто ходили полураздетыми. Юра, по - хозяйски, нашел что-то нам поесть, и мы улеглись спать. А через полчаса приехали дядя Петя и тетя Маня. Узнав, как я оказался у них, дядя Петя давай со смехом стращать своего сынишку:
- Ну, ты партизан, Юрка! Как это ты из больницы украл своего брата? А если тебя за это завтра в милицию и в тюрьму?
- А нас же никто не видел! А ты же никому не рассказывай, отговаривался Юра. Тетя Маня накрыла на стол и позвала нас:
- Идите, партизаны, поешьте.
Оказывается, Юра спросонья утром не расслышал, что и где ему оставила мама, тетя Маня, и день жил на сухомятке. А на другой день за мной приехал отец и привез мою одежду.
Мой брат Ваня в это время приехал из Томска, где он учился на рабфаке. Этакий весь, не по - деревенски одетый: в белом костюме, в белых брезентовых туфлях, которые он каждый день надраивал разведенным водой зубным порошком. На вечерних гульбищах он так галантно раскланиваясь, уводил то одну девушку в степь, вернувшись, оставлял ее, брал под руку другую и уходил с ней в степь... И как это никто из парней не поколотил этого пижона?
Живя в этом совхозе, все работники его обеспечивались с совхозного продукта, никто из сельчан не имел своего личного подсобного хозяйства. Совхоз же, будучи хозяйством военного курорта "Лебяжье", производил все необходимое для жизни. Совхоз имел свою пашню, выращивая пшеницу, овес, подсолнухи на силос, овощи, бахчевые, имел свое конное стадо для производства кумыса (курорт был специализирован для лечения туберкулеза), имел стадо крупного рогатого скота и свой маслозавод, производивший масло, кефир, сметану, творог и проч. Я помню, по каким ценам мы покупали овощи: капуста - 2 коп. за кг, огурцы - З коп., помидоры 4 коп., арбузы - 2 коп. Молочные продукты не помню, но, судя по тому, что они у нас всегда были при нашем небольшом денежном доходе, то тоже копейки.
Руководители совхоза не отделялись от рабочих стенкой своего положения. В праздники, помню, летом всем коллективом выезжали в березовую рощу, расположенную между совхозом и поселком "Третий километр", и там, на природе с буфетом, патефоном, гармошкой, расслабившись от повседневного трудового напряжения, общались, уважительно относясь друг к другу.
В этих праздниках не участвовали только учителя школ. Наверное, потому что они тогда для всех были образцами трезвости, культуры и образованности. Учитель для всех был авторитетнейшим человеком и учителя, обычно, возглавляли работу с молодежью в драматических, музыкальных, танцевальных кружках. И, наверное, не было села, где бы не ставились пьесы, обычно революционного или послереволюционного содержания, периода коллективизации, становления общественного труда, постепенно формируя нравственность нового человека, думающего прежде об общем, а потом о себе. Наверное, это был идеал, к которому вели народ великие романтики, потому что о себе все-таки каждый думал в первую очередь, однако, когда Родине было тяжко, о себе забывали. Во всяком случае, в отношениях друг к другу не заметны были шкурные побуждения. Люди не шли по костям других. Может быть, потому что все были одинаково небогаты и жили просто, открыто, не считая информацию о своем доходе секретной, тайной. Это ведь богатство развращает души людей. И пройдет много лет жизни этого поколения великих романтиков, прежде чем улучшение жизненных условий, созданных ими, приведет к постепенному расслоению по уровню жизни, выделит из поколения, которое сменит этих романтиков, жадных прагматиков с ненасытными потребностями, извращенными беспредельно, для которых и народ, и страна, и Родина - все это просто мусор, навоз, на котором они будут наращивать свой капитал под лозунгом: "Первоначальные накопления не могут быть честными". Ложь! Ложь, придуманная этими наглыми ворами и их прислужниками.
В то время, во время моего детства, когда мы радовались каждому сообщению о пуске нового завода, новой фабрики, электростанции, новой шахты, в возможность появления таких оборотней никто бы не поверил, сама мысль, поставленная в такой Форме, была бы абсурдной. В той чистой среде мы и вырастали.
Через год для продолжения учебы на зиму я уехал в родное село, потому что в совхозе была только начальная школа. Отец мой привез меня к своему дальнему родственнику, которого называл сватом, Максиму Канаевичу, фамилию которого я или забыл, а возможно и не знал, всегда называя его просто Максимом Канаевичем. Жил он со своей женой Дусей и дочкой Надей, примерно одного со мной возраста. Договорились, что отец мой будет привозить для меня на месяц пуд муки, все остальное в деревне не было дефицитом. Максим Канаевич был великий балагур, никогда не печалился на жизнь, а поевши щей с кашей, заваливался на кровать и начинал свои прибаутки. Похохотавши так с нами, он читал листки от настенного численника, сопровождая все это рассуждениями о погоде и перспективах урожая в году. Хозяйства у него была одна коровенка, зимой это не очень обременительно было для него, а где он еще работал, я так и не знал.
Я как всегда учился на одни пятерки, и зимой меня премировали в школе лыжами, на которых я потом бегал по заиндевевшему на морозе сосновому бору, до которого было рукой подать - всего-то перебежать через огород и озеро. Надя училась средненько, за что тетя Дуся частенько корила ее и ставила меня в пример, отчего я очень смущался и скорее залезал на русскую печь, где мне было отведено место для сна. Я никогда не любил похвал мне в лицо или в моем присутствии.
Как ни приветливо относились ко мне Максим Канаевич и тетя Дуся, все меня тянуло домой. И если зимой ездить попутками в совхоз в открытом кузове было холодно, то в сентябре и октябре, до снега я ездил туда на каждое воскресенье, выходя в субботу после занятий в школе на дорогу, чтобы перехватить грузовик, ходивший ежедневно с курорта в совхоз за молочными продуктами. И всего-то у меня получалось побыть со своей семьей одну ночку, а в воскресенье уже надо было возвращаться в Лебяжье, чтобы в понедельник с утра быть в школе, И все же, послушав вечером родные голоса, поужинав со всеми братиками и сестричками тем, что приготовила бабушка, утром еще немного почувствовать близость родных людей, (хотя и не было никаких особых разговоров со мной, никаких ласк) было для меня благом, наградой за недельную разлуку. Насколько радостным был приезд в родной дом, настолько тоскливым был отъезд в Лебяжье, тем более что происходил он обычно под вечер, когда наступала темень, и в кузове автомашины пронизывал холодный ветер.
А в Лебяжье - учеба в школе, катание на лыжах или возня во дворе с девчонками Надей и Настей из соседнего двора. Мальчишек по соседству не было. Правда, только мы разыгрывались, как выходила мама Насти из своего дома и кричала через забор:
- Настя, хватит бегать, иди домой!
Настя уходила, а без нее играть было уже неинтересно. И чего боялась Настина мать? Тогда я ничего этого не понимал. Однако помню еще и запах соломы, на которой мы барахтались, как мальчишки, и морозное небо над головой, и заиндевелые черные пряди волос, выбивавшиеся из-под платка Насти, и ее раскрасневшиеся щеки, и ее чистое свежее дыхание, как у здорового котенка. Тоненькая и гибкая, как змейка, дразнящая и изворачивающаяся, наверное, она уже превращалась из девочки в девушку, хотя была одного со мной возраста. Кто их знает девчонок? Наверное, мама ее знала лучше и больше. А мне в ту пору только и надо было порезвиться, как подрастающему и тренирующему свое тело щенку.
Ах, Настенька, Настенька! Светлый лучик моего детства!
Спустя десять лет, уже после войны и после демобилизации, возвращения из Германии, когда я приезжая навестить родное село и тетю Нюру, я узнал, что Настенька работает на военном курорте - это километра два от села, через бор на берегу Горького озера. Как я узнал? Я уже не помню. Возможно, тетя Нюра мне сказала, а жила она недалеко от Настиного дома, да и в селе все обо всех все знают. И я пошел на курорт.
Как я узнал, где Настя работает? Не знаю. Как будто вел меня кто. А может быть, возраст у меня был такой, и у меня еще не было никогда женщины. Да я никогда прежде и не смотрел на Настю, как на женщину. Мне было просто необходимо прикоснуться к прошлому, потому что все лучшее бывает только в прошлом, хотя в молодости, особенно в юности, детстве, все мы живем будущим, мечтами, планами и они грезятся нам прекрасными и манящими. Но в реальности вое лучшее только в прошлом.
Я нашел дом, в котором работала Настя. Вошел. Настя была одна, она гладила белье. Поздоровались. Она сказала, то сейчас догладит белье и уже пойдет домой. Я подождал ее. Это была уже не та тоненькая юркая девочка. Передо мной была плотная здоровая женщина с тугой, как резиновые мячи, грудью и крепкими, сильными руками женщины-крестьянки. Я это почувствовал, когда здороваясь, обнял ее и поцеловал в щеку. Та манящая, дразнящая девочка, с которой мы играли на соломе, исчезла. И почему это все лучшее всегда исчезает?
Мы шли домой, перебрасываясь скучными словами. Настя сказала, что она не замужем. Что в следующее воскресенье она поедет в Рубцовск на базар. А я на следующий день ушел в город. Однако в воскресенье пошел на базар, разыскал там Настю. Зачем? Не знаю. Настя не манила меня. Просто мне хотелось еще раз прикоснуться к прошлому, к ушедшему безвозвратно детству. Мы постояли еще рядом, почти не разговаривая, потому что впереди нам маячили разные дороги. Пригласить к себе ее я не мог, потому что сам жил не дома. Попрощавшись, я ушел, унося в себе тоску о чем-то утраченном, Настя смотрела тоскливо и печально, наверное, и я тоже. Это было еще одно прощание с детством. Больше Настю я никогда не видел.
Но это было потом. А. пока я учился в школе. После нового года приехал мой отец и поселился тоже у Максима Канаевича. На курорте что-то строили и отец мой, будучи плотником, из совхоза был командирован временно поработать на курорте. Вечерами приходил к нашему временному жилищу намерзшийся, проголодавшийся. Тетя Дуся кормила нас всех, и мы укладывались спать.
Перезимовали мы там и вместе с весенним ветром, вместе с жаворонками и журавлиными стаями нахлынула на отца тоска по дальним далям, по земле неизведанной и поманила надеждой, что там где-то все образуется и все устроится, что все будет лучше, чем здесь. Да и что могло держать его здесь? Оторванный от своей земли, от своего собственного жилища, от небогатого, но достаточного для жизни хозяйства, превратившись в люмпена, перебивающегося от аванса до получки, когда была работа. А когда не было? Потерявши отца, жену, мой отец уже никакими нитями не был привязан к родному селу. Насобирал он еще несколько своих односельчан, заразившихся той же болезнью перелетных птиц и легких на подъем, и двинулись мы опять ватагой с бедным барахлишком нашим, увязанным в узлы, теперь уже на север, в Игарку. Среди наших попутчиков была и семья моего дружка первых лет жизни - Митьки Ситникова.
Отец мой за год где-то до отъезда на север женился на одинокой женщине, которая вскоре понесла от него. Отцу моему перед этим сделали операцию по удалению паховой грыжи, и это послужило поводом его братьям дяде Мите и дяде Васе подтрунивать над ним,
- Смотри-ка, выложили его, а он опять сострогал...
- Однако, одно яйцо оставили.
А когда мачеха наша родила двойню, но почему-то мертвых, отцовы братья опять начали зубоскалить.
- Вот надо же, с одним яйцом и двух сразу!
- Такого в нашем роду еще не было...
Так что ехали мы, слава богу, без прибавления.
До Рубцовска теперь уже доехали на попутной машине. Оттуда до Красноярска суток за пять добрались поездом, самым медленным, самым дешевым, в общем вагоне. Правда, все сразу оккупировали полки от самой нижней до самой верхней. Поезда тогда останавливались на каждой станции, на всех станциях шла бойкая торговля вареной картошкой, солеными огурцами и прочей соленой снедью - жизнь потихоньку налаживалась. На каждой станции тогда стояли каменные будки, с фасада которых торчали краны, а наверху были вывески с надписью: "Кипяток". Вот на остановках, когда приходило время нашей бедной трапезы, мужики выскакивапи из вагонов и бегали за кипятком. Поезда стояли подолгу, однако, все равно мы волновались, как бы они не отстали. Мы с удовольствием с утра и до вечера выглядывали в окна вагонов на убегающие назад поля и перелески, на раскинувшиеся по сторонам от дороги деревни с тополевыми посадками, со скворечниками над избами, как когда-то в нашей родной деревне, на открывшиеся ото льда речки и еще по - весеннему сырые луговины.
Да, хороша природа нашей родной Сибири, часами смотришь, и наглядеться не можешь. И намного позже, когда я жил уже на Сахалине и через год ездил в отпуск на Кавказ, и тогда я часами стоял в вагоне у окна, обозревая сменяющие друг друга картины природы.
В Красноярске от вокзала до речного порта свои узлы мы везли на подводе, с грохотом прыгающей по булыжной мостовой, а сами шли пешком, с удовольствием разминая занемевшие от вагонной неподвижности ноги. Однако, по прибытии в речной порт, разгрузившись и поразведав по дебаркадеру, чтобы узнать, что и как нам делать дальше, были очень разочарованы. Подвело нас всеобщее незнание географии. Енисей течет с юга на север и ледоход на нем в верховьях начинается на месяц-полтора раньше, чем в низовье. Лед фактически расталкивается по берегам, хотя ледоход на Енисее самый мощный на всей земле. Оказалось, что в Игарке лед на Енисее будет стоять еще с месяц, и все это время пароходы туда ходить не будут. Возникла проблема, где жить целый месяц, а главное - на что жить. Денег у всех мужиков было в обрез.
Слава богу, что по югу судоходство уже началось, и порт уже работал. Наши отцы устроились временно, до отплытия в Игарку, грузчиками в порту. Семьи же наши поселились в стоящих рядом с дебаркадером баржах. Пищу варили на берегу, на костерках... С утра мужчины уходили на работу, а мы - пацаны, предоставленные самим себе, целыми днями слонялись по берегу могучей реки, наблюдая бурную жизнь, кипевшую на ней.
Так прошел месяц, и только в конце мая 1938 года нашим отцам, как работникам порта, без очереди продали билеты на первый пароход, идущий до Игарки. Ехали мы третьим классом на общей средней палубе на пароходе "Мария Ульянова".
Вслед за ранней весной, за уходящими льдами, по холодной еще воде с туманами и моросью, пароход наш шлепал плицами по воде, уныло гудел и частенько приставал к берегу, то чтобы высадить и взять пассажиров у маленького, богом забытого селения на берегу реки, то для того, чтобы из заготовленных на пустынном берегу огромных поленниц запастись дровами. Котлы парохода грелись дровами, и команда парохода часа по четыре на носилках перетаскивала с берега метровой длины получурки, и с криком: "яма!" сбрасывала их в трюм, в машинное отделение. Пассажиры в это время могли беспрепятственно сходить на берег, а мы, ребятня, поднимались на высокий коренной берег и бродили по тайге, надеясь найти что-нибудь съестное - ягоду или кедровые шишки. Но была весна и все, что годилось в пищу, за долгую зиму было уже подъедено людьми, зверушками и птицами. Но и просто ходить по тайге с могучими деревьями, по земле, поросшей мхом, было интересно, особенно нам, родившимся в степи.
В населенных стоянках (станках) покупали у выходивших к пароходу жителей прекрасную свежую рыбу. Это были еще мокрые сиги, чиры, налимы, нельма, таймени - все такие огромные. Нигде больше я не едал такой вкусной рыбы, как на Енисее.
Рыбу тут же резали на куски, чистили, промывали, складывали в кастрюли, а на пароходе, на палубе третьего класса, был кран с кипятком. Рыбу заливали кипятком, через несколько минут сливая и заливали снова, и так, сменив кипяток раза три - четыре, получали уже сварившуюся рыбу. Подсаливали и трапезничали с удовольствием, радуясь, что едем в такой обильный рыбой край.
Ехали, как я уже говорил, третьим классом - это без каких-либо кают, на средней палубе, вповалку расположившись со своими узлами. Народу было много, воздух сперт, и мы большую часть времени днем находились на внешней палубе, по которой можно было ходить вокруг всего парохода и наблюдать берега в любом направлении.
Через наделю на реке стали попадаться льдины, погода испортилась, перемежаясь шел то дождь, то снег. И вот ранним утром из мелкой мороси, в тумане стал вырисовываться серенький деревянный город Игарка. Выгрузившись на дебаркадер, наши мужики - всё бывшие крестьяне-хлебопашцы, быстро сориентировались и не стали задерживаться в городе для поиска работы, а на лодках вместе с семьями переправились на остров, отделенный от города километровой протокой, где располагался совхоз "Полярный". Там предстояло прожить нам несколько лет. Первую ночь переночевали в только что отстроенной из деревянного бруса конторе, вкусно пахнущей свежим, смолистым деревом. А на следующий день нас расселили по свободным комнатам в бараках.
В совхозе в ту пору было молочное стадо коров, и гектаров двести пашни, на которой выращивали капусту, турнепс, немного картофеля и прочих быстрорастущих овощей, дело это в Заполярье было новое, и тут же располагалась небольшая научно - исследовательская станция, производившая опыты по выращиванию овощей и кормовых трав для скота. В поселке, расположенном на высоком коренном берегу Енисея было с десяток бараков, небольшой клуб и школа-семилетка.
Буквально на третий день после нашего прибытия мы уже работали на полях совхоза. В это лето мы с Митькой Ситниковым вместе с нашими отцами работали на полях совхоза. Мачеха наша стала работать дояркой. Отношения с ней у нас сложились не очень теплые, но терпимые, тем более, что дома мы почти не жили. Было начало июня, только что сошел снег, но полярное солнце уже не заходило за горизонт, а светило непрерывно в течение нескольких месяцев. Поэтому мы были или на работе, либо, поужинав, уходили на берег Енисея и там, у костра, а плавника для него было предостаточно - все берега были усеяны им, там, у костра с ватагой совхозной ребятни сидели до позднего часа, закинув рыболовные снасти в реку. Река здесь была широка и величава. Противоположный берег едва виднелся чуть синеющей полоской леса. Ширина реки здесь была шесть километров, глубина - 20-30 метров, а в районе речного порта до 60 метров. При непрерывном освещении солнцем лес по берегам реки за неделю уже оделся листвой, и почти на полметра поднялась трава. Возможно, сказывались и согревающее влияние огромной массы воды, несшей с юга запасы тепла, потому что лес рос только по берегам, а в километре от берега деревья уже чахли и уступали место зыбучим моховым болотам.
Зиму эту с 38 на 39 год мы прожили все вместе в совхозном поселке. Я учился уже в шестом классе. Мачеха наша отличилась на работе, и ее весной отправили в Москву на ВДНХ, оттуда она вернулась уже не одна, а привезла двух сыновей - Толю, одного года со мной и Сашу, года на три старше. Раньше она о них ничего не говорила, а воспитывались они где-то в детском доме. Семейство наше сразу прибавилось. Отношения наши с ними были такие же нейтральные, как и с мачехой, ни вражды, ни особой дружбы. Толя еще учился в школе, а Александр уже школу бросил и готов был уже жениться, если бы ему позволили.
К осени 39 года совхозное стадо перевели с острова километров за 10-12 на материковый берег в устье Черной речки. Отец тоже перешел в животноводческую бригаду, чтобы не отставать от своей жены, и они уехали в то отделение совхоза, забрав с собой Александра и мою сестру Нюську. Ваня с нами в Игарку не приезжал, оставался на родине и в ту пору уже служил в Красной Армии.
В совхозе мы мальчишки остались одни: я, Толя, мой братишка Кузя и еще один мальчик из другой семьи, звали его тоже Сашей, да еще моя младшая сестренка Валя. Всем нам надо было ходить в школу. Так вот мы, дети, и жили коммуной на полном самообеспечении.
Летом я работал на опытной станции сельхозинститута. По выходным, собрав своих ребятишек, ходили в лес заготавливать сухостойные деревья для своей печки. Сносили их в одно место, ставили сухие валежины вертикально большими кострами, чтобы они лучше подсыхали, чтобы их не занесло снегом. А когда выпадал снег, мы сами же на собаках перевозили дрова и так же составляли кострами перед своим окном. Сами потом рубили их, топили печь, и сами готовили пищу из продуктов, которые привозили из дома или покупали в магазине. Привозили в основном только замороженных куропаток. Отец Саши был хорошим охотником, выставлял много петель в береговых зарослях ольхи, где большими стаями мигрировали полярные куропатки, питаясь почками ольхи.
Собаки у нас своей не было, и для перевозки дров мы заимствовали собак и нарту у друзей - старожилов. Собак там все держали по одной, но всех их обучали ходить в нартах. И если кому что-то нужно было перевозить (а дрова все возили только на собаках по бездорожью), то охотно одалживали их друг у друга, чтобы составить упряжку. Две небольшие собачонки могли везти воз такой же, как и одна лошадь.
В выходной день нам всем хотелось побывать дома, в семье. Поэтому каждую субботу, к "вечеру", совершенно условному, потому что стояла полярная ночь, мы, нарубив дров для девятилетней Вали, которая оставалась в нашем "интернате", становились на лыжи и по протоке Енисея, где во впадине обычно стоял мороз минус 60-61 градус, бежали к своим "домой". А на другой день, в воскресенье, прихватив с собой с полмешка мороженых куропаток, опять на лыжах назад, в совхоз. Обмораживались часто, однако усидеть, не пообщавшись с родственниками, не могли.
Однажды отец мой с другими мужиками перед ледоходом, который разделял нас, решили навестить нас и обеспечить продуктами на время ледохода. Шли по протоке пешком. И надо же такому случиться - лед пошел и они на льду. Отец мой не умел плавать, да умение тут ничем не помогло бы, угоди он между льдинами в воду. Однако это сознание, что он не умеет плавать, увеличивало его страх. Пронесло их километра два по протоке, и лед остановился. Это была подвижка, которых бывает по две-три до начала сплошного ледохода. Однако же натерпелись они страху. Пришли к нам в "коммуну", принесли бутылку водки для снятия напряжения. Отец мой после этого какое-то время заикался. К вечеру они все снова ушли к себе на Черную речку. И тут начался полный мощный ледоход. Прямой, длиной километров в 30, пролет реки упирался в наш остров, и река делала поворот влево. Поэтому огромная масса льда, подпираемая набравшим инерцию ледяным полем, на повороте выжималась на берег, делая нагромождения льдин высотой на десятки метров. Стоял глухой шум и грохот, заглушавший голоса. Чтобы услышать друг друга, приходилось кричать.
Все мы в эту пору, кому не надо было быть на работе, от мала до велика почти сутками простаивали на берегу, наблюдая это грандиозное зрелище. Иногда льдом несло смытую где-то с берега избушку, либо стожок сена, либо брошенные сани - где-то ледоход застиг несчастного путника, рискнувшего одолеть по льду эту могучую реку в опасное время.
Однажды, когда основной ледоход уже прошел, и река несла редкие льдины, мы увидели, что по воде несет в полукилометре от берега плот пиломатериалов. Ребята, что постарше, столкнули с берега лодку, налегли на весла и вскоре взяли плотик на буксир, и стали выгребать к берегу. Мешали редкие льдины, и масса сплотки была велика. Лодку сносило все дальше и дальше, а до конца острова от совхоза было всего километра два. Мы, вся орда мальчишек, сочувственно болея за тех, кто был в лодке, бежали вдоль берега. Но вот километра через полтора ребятам удалось-таки добраться до острова, не бросив плот. Тут всем хором навалились, подтянули плот к берегу и закрепили трос за валуны. В сплотке было кубометров тридцать обрезных досок. Не долго думая, сговорились... продать доски совхозу. Совхоз охотно купил эти доски, заплатив ребятам триста рублей.
В ту пору это были большие деньги. Ребята не стали жадничать, а накупили на все деньги консервов, конфет, печенья и, конечно, водки и устроили на берегу Енисея у костра для всей ребятни, бывшей на берегу, пир. И я там был участником. Мне налили стакан водки, а до этого я ее даже не пробовал никогда, и я (не отставать же от других) выпил его до дна. Все вокруг поплыло сразу, как лед на реке, ноги стали ватными, а через полчаса меня не просто вырвало, а вывернуло наизнанку. Целую неделю после этого я ничего не мог есть, меня тошнило. Так "напился" я почти на целую жизнь. До пятидесяти лет я не мог заставить себя проглотить рюмку водки и на званых вечерах норовил сесть за стол рядом с бочкой с Фикусом, чтобы незаметно ото всех, выплескивать водку в бочку, а "опрокинув" в себя пустую рюмку, поморщившись для виду, закусывать. Чтобы другие не приставали. Даже на фронте свои ежедневные сто грамм фронтовых я отдавал старикам.
В эту весну и мы с Кузькой овладели трофеем. Как-то пошли мы с ним на рыбалку, разложили на берегу костер - без костра рыбачить было невозможно, столько было там комаров. А так, разгорится костер, берешь большую головешку, втыкаешь ее одним концом в берег, как свечку, а сам, пристроившись с подветренной стороны - под дымок, наживляешь крючки закидного перемета червями, либо гальянами, если хочешь поймать налима. Вот и на этот раз я занялся наживкой и установкой переметов, а Кузька пошел бродить вдоль берега. Через какое-то время он прибежал и говорит, что нашел прибитый к берегу ялик. Ялик - это такая маленькая лодочка, которая держит на себе одного взрослого мужика, либо двоих подростков.
- Так может, на нем кто-то приплыл? - усомнился я.
- Нет, ялик несло по воде рядом с берегом. Я его поймал, войдя в воду по колено.
Оставив переметы, мы побежали вдоль берега к верхнему концу острова. Ялик был хорош. Совсем новый, просмоленный и без признаков течи.
- Где же мы его хранить будем? Если у совхоза на берегу, то у нас скоро кто-нибудь угонит
- А давай спрячем здесь, в кустах, а когда надо будем приходить сюда. Тут же не далеко, - предложил Кузька.
Так мы и сделали. Подняли за концы и унесли в ольховые заросли. Место это было не много более километра от совхозного поселка, ничего привлекательного для людей здесь не было и можно было не опасаться, что кто-то найдет наш ялик. Этим яликом впоследствии я пользовался три года, оставляя каждый раз в зарослях и ялик, и весла, пряча их в другом месте. Позже я притащил туда и старый тазик, чтобы в нем разводить дымокур во время плавания. Комары там донимали даже в километре от берега. Смотришь, бывало, плывет рыбак вдоль реки километра за полтора от берега, а над лодкой курится дымок, отпугивающий гнуса.
К весне сорокового года я закончил нашу совхозную школу - семилетку и отнес свои документы в расположенное в городе педучилище народов севера. В нем учились мальчишки и девчонки со всего сибирского севера: ненцы, эвенки, якуты, саха, буряты, но примерно треть учащихся были русские. А вскоре, летом отец с мачехой и со всеми детьми уехал, из Игарки, как тогда говорили, "на материк". Я остался один. Мне было уже пятнадцать лет. С этого момента какая-либо опора на семью для меня закончилась. Перед отъездом отец дал мне триста рублей, походил я с ними по базару, но денег на что-то приличное все-таки было маловато. Купил я поношенный костюм себе, в котором проходил два года до самой армии.
Педучилище было интернатского типа. Давали нам талоны на питание (трижды в день) в нашей студенческой столовой закрытого типа. Кормили в ней хорошо. В ней же питались и работники расположенного рядом "с училищем" Горкома партии и Горкома комсомола. Кроме питания выдавали нам ученическую униформу из материи типа фланельки, которую называли почему-то полусукном, хотя сукном там и не пахло. Униформа была серенькая и невзрачная, ее почти никто не носил, кроме меня, отчего я чувствовал себя ущербно, стесняясь девчонок. Впрочем, главное для меня в ту пору была учеба. Учился я отлично, преподаватели меня уважали, за отличную учебу иногда премировали какой-нибудь одежонкой - видели мое бедственное положение юнца без родителей. Платили стипендию что-то вроде рублей 15-20, я уже не помню, но помню, что хватало на зубной порошок и на конфеты, да иногда на билет в кинотеатр.
Преподавательница русского языка и литературы Ксения Васильевна Акулова - жена директора училища, после контрольных работ по литературе, раздавала тетради с сочинениями, брала последней мою тетрадь и говорила:
- А вот это сочинение я вам прочитаю, - и начинала читать. А я готов был залезть под стол от смущения - так я не любил похвалы в свои адрес. И рад был, что хоть сижу в самом заднем ряду.
Мне было приятнее, когда меня отмечали молча, как математик Ощепков Иван Михайлович - бывший грузчик, которого мы называли "Будёт", за то, что он вместо "равняется", говорил "будёт". Он разрешал мне во время занятий читать художественную литературу, потому что не было случая, чтобы он застал меня врасплох, и я не выдал бы на его вопрос положительного ответа. Помню, когда он тренировал нас на преобразования тригонометрических выражений, товарищи мой с бумажками приходили к результату минут через десять. Я же говорил ему сразу результат преобразования. А на его вопрос:
- Как ты пришел к этому ответу? - я просил повторить условие, потому что уже его не помнил. То есть я, как через вычислительную машину, пропускал через слух условие, не задерживаясь на промежуточных, громоздких выражениях, и выдавал конечное, наипростейшее. Мои друзья восхищались мной. Да, светлая голова была у меня. Ах, если бы не война, прервавшая мою учебу!
Летом преподаватель биологии устраивал мне работу за 50 рублей в месяц - я бродил километров за сто вокруг Игарки и собирал гербарии для Красноярского сельхозинститута. Беспечный это был возраст, и выносливость у меня была сверхчеловечья. Без оружия, с одним маленьким топориком, с рюкзаком с продуктами и папкой с газетами для перекладывания найденных новых растений, на своем ялике я уплывал по Енисею или его притокам за сотню верст без спального мешка и палатки, без реппелентов от гнуса, которых тогда не было. Ночевал, где застанет усталость, часто в каком-нибудь шалашике рыбака или охотника, в ненастье, используя заготовленный запас дров. Перед уходом заготавливал дрова, взамен сожженных, складывал их в шалаш, чтобы они не намокали, делился излишком соли, чая, спичек и уходил дальше. Тогда там действовал еще закон тайги, закон уважения и поддержки неизвестного путника, которому могло быть трудно. Заедали комары и мошка. Никаких средств от них, кроме терпения, не было. Каждый раз, возвращаясь из недельного похода, я проклинал такую жизнь и в душе клялся, что это в последний раз, но, сходивши в баньку и отдохнувши дня два-три, я опять начинал томиться в городе и опять собирался в очередной поход.
Первый учебный год мы жили кто где: местные у себя по домам, а приезжие в общежитии. Это был деревянный барак, стоявший в километре от училища на краю оврага, за которым располагалась лесобиржа, место, где штабелями лежали пиломатериалы лесозавода в ожидании навигации и прибытия иностранных пароходов, увозивших лес.
Наша комната занимала половину барака с входом с торца, от самого оврага. Зимой овраг заносило снегом, и склон его был чист и неутоптан. Температура полярной ночью держалась минус 50-60 градусов, а ходил я на занятия первый год в летних ботинках, Надо было закаляться. И я начал вечерами, после подготовки к следующему дню, перед сном купаться в снегу. В комнате нашей нас было человек двадцать всех национальностей. Жили дружно. Однако никто не последовал моему примеру.
Я раздевался догола, набрасывал пальтишко на плечи, выбегал на улицу, отбегал от крыльца метров двадцать, сбрасывал пальто и падал в сыпучий снег. От мороза он не слеживался в плотную массу, а был сухой, как сахар-песок. Покатавшись в снегу, я набрасывал на себя пальто и бегом в барак. Там растирался полотенцем так, что тело начинало гореть огнем и становилось малиновым. Ощущение свежести было такое, будто кожу сняли совсем. Может быть, это и спасало меня от простуды, когда при минус 50-60 градусов я бежал в своих застывших, будто из жести ботиночках утром на занятия.
К следующему учебному году построили для нас недалеко от училища рядом с Горкомом партии двухэтажное общежитие из бруса, пахнувшего свежей живицей. Здание было разгорожено надвое капитальной стенкой, с железной дверью в коридоре, отделявшей девичью половину от мальчишеской.
В общежитии был красный уголок, где мы обучались от своих девчонок танцам: танго и вальсу под патефон. До этого танцы устраивались в актовом зале училища только по каким-нибудь праздникам, а теперь, в общежитии, это стало возможным каждый вечер, после домашней подготовки к занятиям следующего дня. Меня обучала Тамара Шамшурова, самая красивая и изящная девочка нашего класса, в которую я был тайно влюблен и безнадежно. Я и заикнуться не мог ни ей, ни кому-либо еще об этом, так я, бедно одетый, комплексовал.
Меня, как отличника учебы поселили в одноместной маленькой комнате, где стояла кровать, столик с настольной лампой и стул. Пожил я с месяц один и попросил, чтобы меня перевели в общую комнату с моими друзьями-однокурсниками, и стали мы жить вшестером: я, Ваня Волобуев, Саша Ширшиков, Вена Шумков, Петя Жигалов и Витя Зажицкий. Все мы были с одного года рождения и все без вредных привычек. Отзанимавшись, вечером шли или в кинотеатр, где вживую видели часто прилетавших в Игарку первых Героев Советского Союза, летчиков, спасавших затертых во льдах Арктики челюскинцев, или в свой красный уголок на танцы. Вечерами почти каждый день в общежитие приходил завуч - Шилов Леонид Иванович - милейший человек, в которого все мы были просто влюблены. Ходил он по комнатам, интересовался, как мы живем, как приготовились к следующему дню, без тени превосходства, с отеческой улыбкой. И ближе к одиннадцати вечера, он входил в красный уголок и с улыбкой говорил:
- Ну, все, ребятки, пора отдыхать, - еще раз обходил все общежитие, и двери на девичью половину закрывали на ключ.
Вообще весь преподавательский состав был замечательный. Был военрук Першин Александр Васильевич, который, как настоящий офицер, ходил в командирской форме. Историк был туркмен по национальности (имярек я его тоже не помню), лекции вел эмоционально, с акцентом и особенно интересно изображал в лицах монологи исторических персонажей. Эвенкийский язык преподавала маленькая, как девочка эвенкийка, и однажды был скандал. Наш Витя Зажицкий - поляк по национальности, хорошо рисовал. И однажды он маслом написал небольшую копию с картины Репина "Запорожцы пишут письмо турецкому султану". Конечно, он оригинал не видел, копировал с книжки по истории и копию свою повесил в актовом зале училища на стенку. И как-то раз, во время какого-то там сбора, мы собралась около этой картинки и эвенкийка тоже и начала критиковать ее. Витя - на три головы выше ее, высокомерно так, потихоньку похлопал: ее ладошкой по маковке (мол, что ты понимаешь?). Это с его стороны было конечно по - хамски и его чуть было не исключили из училища. Замял Леонид Иванович, заставил Витю публично извиниться, и на этом все закончилось.
Математик Ощепков Иван Михайлович, "Будёт", бывал только на лекциях, в общежитие не приходил. Кто знает? Бывший грузчик, может быть, и теперь где-то работал еще. Меня он любил за знания. Сидя за самым задним столом во время лекции, я читал какую-нибудь художественную книжку, одновременно слушая и его. Он, прохаживаясь между рядами столов, подходил, заглядывал на обложку, смотрел, что я читаю, приговаривал, окая:
- Ну, ну, любитель художественной литературы, смотри...
А я и смотрел. Однажды, уже не помню, какой материал мы проходили по алгебре, задавали на дом помногу задач, решение которых занимало много места и времени. Мне это надоело, я установил закономерность в решении, вывел свою формулу, и решение стало занимать всего две строчки вместо половины страницы. А тут как раз контрольная за четверть, рассчитанная на три часа. Я и спрашиваю:
- Могу ли я решить задачи по выведенной много формуле?
А "Будёт" мне отвечает:
- Можешь. Но если после ты мне не докажешь справедливость этой Формулы, поставлю два, а докажешь - поставлю пять.
Он закончил писать на доске контрольные варианты через пятнадцать минут, и я тут же положил свою работу ему на стол, и вышел из классной комнаты. Я не любил, когда соседи во время контрольных подталкивали меня и просили помочь. Другое дело помочь разобраться после занятий, чтобы человек знал, а не списывал, это я всегда делал с удовольствием. За работу я получил все-таки "пять" и доказывать свою формулу "Будёт" меня не заставил.
Биолог Ляпустин (имя отчество его я тоже забыл) однажды летом, когда я собирал гербарии, увязался идти со мной в тундру, собрали мы наши рюкзаки и пошли. Время было послеобеденное и до вечера (условного - был полярный день) отошли от города километров пять, и остановились на ночлег. Я быстренько нарубил веток и соорудил шалашик, настелил в нем хвои, мы попили чаю, и улеглись, было спать. Но гнус, как озверел, видимо перед дождем. Мой попутчик вытащил из рюкзака байковое одеяло, укрылся им с головой, но мокрец забирался и туда, и жег нещадно. Да к тому же под одеялом было душно, погода стояла тихая, воздух был абсолютно неподвижен. Повертевшись с полчаса, он вдруг выскочил из шалашика, вытряхнул все из своего рюкзака (в том числе и штук пять плиток шоколада) и смущенно улыбнувшись, взмолился:
- Ты как хочешь, но я больше не могу, я пойду домой.
И помчался налегке через тундру к видневшемуся вдали городу. А я вернулся в город только к следующему вечеру. Я уже привык терпеть.
А однажды я соблазнил поплыть на ялике друга своего - однокурсника Сашку Ширшикова. Навьючившись рюкзаками, мы пошли к драматическому театру имени Пашенной, за которым была лодочная переправа на остров. Это потом из книги В.Астафьева "Последний поклон" я узнал, что из библиотеки этого театра он воровал книги. Жили мы с ним в Игарке в одно время, только направленность интересов у нас была разная. Я хотел учиться и учился на полном государственном обеспечении. А Астафьев бродяжничал и воровал. Его отлавливала милиция, устраивала в детдом, где его одевали, обували, начинали учить, а он снова сбегал в воровскую жизнь. А позже, во времена "демократической" (читай воровской) перестройки, проходившей под лозунгом: "Первоначальные накопления не могут быть честными", ругал Советскую власть, и жаловался, лобызаясь с иудой - Ельциным, выкроившим из великого государства Российский Тришкин кафтан, жаловался, что не пришлось ему в молодости учиться. Лжец! Воровать ему было приятнее, чём учиться, поэтому и принял он душой эту воровскую власть. Но это к слову.
Прошли мы к лодочной переправе, за двадцать копеек переплыли на остров, прошли в его верхний по течению конец, где был спрятан мой ялик. Наша цель была обойти вокруг острова Медвежий, обследовать растительность по его берегам, собрать гербарии и вернуться домой.
Ялик под нами осел так, что от верха бортов до поверхности воды оставалось сантиметров десять. Енисей, река серьезная. Были случаи, когда при переправе на другой берег даже на большой лодке, вдруг поднимался ветер, начинался такой шторм, что маленькие пароходики выбрасывало на берег, а чтобы переплыть от берега до берега на лодке, требовалось часа два. Такие переправы иногда заканчивались трагически. Но нам от нашего острова до острова Медвежьего надо было преодолеть расстояние всего километра полтора-два. И мы рискнули. Ялик шел ходко, и вскоре мы были у Медвежьего. Решили вверх плыть по протоке, где течение было медленнее, чем в основном русле. К вечеру мы одолели километров двадцать - примерно половину острова. Остановились на ночлег в покинутом рыбацком шалаше. Саша, конечно, уже не рад был, что поплыл со мной, так донимали комары, но не показывал вида. Вскипятили чай, поужинали и легли спать. Сколько спали? Кто его знает? Был полярный день, часов не было ни у меня, ни у Саши. Видно столько, сколько отмеряли нам комары.
На следующий день к вечеру мы достигли верхней оконечности острова и там устроили отдых прямо на разогретых солнцем огромных валунах, отшлифованных весенними ледоходами. Саша повеселел, оставался однодневный переход вниз по течению по основному руслу Енисея. Вниз мы мчались, будто на моторе, так помогало течение, хотя мы не отходили далеко от острова, изредка приставая к нему, где я обегал метров по триста по кругу и собирал новые растения, пока Саша отдыхал у ялика. В конце острова, в последнем встретившемся шалашике, мы оставили на полочке остатки хлеба, соль, спички, сахар, банки с тресковой печенью и налегке отчалили к своему острову. Мы, студенты, народ небогатый, оставили остаток продуктов, потому что чтили тогда закон тайги. На своем острове спрятали ялик, быстро дошли до лодочной переправы, прошли город до своего общежития, и тут только Саша произнес:
- Как это ты можешь так постоянно мучить себя этими походами?
В эту минуту я и сам не мог сказать как? Видно это была судьба моя. Однажды, летом сорок первого года я возвращался из очередного своего таежного скитания. Измученный от недосыпания (не давали комары), от изнуряющего сидения за веслами и пеших переходов по зыбучим болотам, я еле брел по городу и, привлеченный черной тарелкой радио, висевшей на столбе, призывавшей прослушать важное правительственное сообщение, я присел на край деревянной мостовой (в Игарке все дороги в то время были вымощены брусом). Стали собираться еще проходившие мимо люди. В ту пору приемников ни у кого не было, и даже радиоточки были не у всех. Люди стояли и ждали. Ждали всего, чего угодно, но только не этого. Передавали выступление Молотова. Началась война.
Послышались ахи и охи - это в основном женщины того возраста, сыновья которых служили в армии. Большинство же было оптимистических выкриков, что-то вроде:
- Мы им покажем!
- Ну что же, будет еще и ГССР!
Я тоже не испытывал никакой тревоги, потому что очень уверовал в Ворошиловские слова: "Мы ответим тройным ударом на удар поджигателей войны!". Ответить-то ответили, но сколько потеряли жизней, городов, территорий, вылили реки слез и пережили море горя, пока замахивались для этого удара.
Однако, позабывши об усталости, я побежал в свое общежитие. Прибежал и рассказываю своим друзьям, с которыми жил в одной комнате, о только что услышанном, а они не верят. Включили радио - и тут через небольшое время все повторили снова.
Мой брат Ваня служил тогда в армии на западной границе в Тернопольской области, был разведчиком-артиллеристом. Скоро я получил от него письмо, в котором он писал, какая это страшная пожаро-война. Им пришлось первыми принять на себя этот внезапный удар. Да и из скупых сообщений Совинформбюро, в которых говорили не все, и из них стало видно, как стремительно наступает враг.
Скоро я получил от брата еще письмо, уже из госпиталя. В нем он писал, что во время боя забрался на стену полуразрушенного здания и корректировал огонь своей батареи, сидя верхом на стене. Рядом разорвался вражеский снаряд, и ему осколком перебило одну ногу. В госпитале ему ампутировали ногу на середине бедра, и таким образом он уже отвоевался.
Взяли в армию моего отца, который в ту пору жил в г. Кемерово в Кузбассе, дядю Митю, дядю Васю... Мы все шестеро из нашей комнаты на другой же день пошли в военкомат и просили взять нас в армию. Нас, еще не доросших, не взяли. Однако каждый день мы с утра до вечера сидели на крыльце военкомата (внутрь нас уже не пускали, потому что дежурили мы там каждый день) и упрашивали проходящих офицеров взять нас в армию. Однако от нас отмахивались, как от назойливых мух (видно и без нас было дел невпроворот) и советовали подрасти:
- Не беспокойтесь, придет еще ваше время, - говорили они нам, - а сейчас идите, не мешайте.
В городе стали появляться раненые, на костылях, отпущенные домой на долечивание, или, как говорили, по чистой. Пришла осень, река встала, и наше паломничество в военкомат прекратилось. В ту пору самолетами новобранцев не возили, другой же связи с "материком" долгую зиму не было.
Началась для нас трудная военная зима. Начались занятия в педучилище. Дополнительно к этому к декабрю уже в одном из зданий города организовали классы всевобуча. Туда привлекли шестнадцати - семнадцатилетних ребят, которым уже скоро предстояло служить в армии. Мы все шестеро тут же приступили к занятиям. Предварительно прошли медкомиссию, чтобы определить, кто где будет годен. У нас были курсы мотористов-авиатехников и бортрадистов, мой друг Вена Шумков был отбракован по здоровью в мотористы, большинство же учились на бортрадистов. Даже наши некоторые девчонки занимались в классах бортрадистов. К занятиям в педучилище в течение 6-7 часов прибавились ежедневные четырехчасовые занятия в радиоклассах. Изучали самолетные радиостанции и больше всего работали на передаче и приеме на ключе, на азбуке Морзе. За эту зиму эта морзянка мне так въелась в голову, что прошло уже шестьдесят лет с того времени, а я нет-нет, да и завыстукиваю ее ногой или пальцами, даже иногда ловлю себя на том, что я и думать начинаю на языке морзянки. Хотя всем нам, обучавшимся тогда, на практике не пришлось применить эти знания. Война жила сиюминутными потребностями, и кто-то из нас стал стрелком, кто-то пулеметчиком, кто-то артиллеристом.
Было трудно. Недосыпали. Зимой устроили лыжный кросс на 10 километров. Тоже надо. Армии и лыжники были нужны. Собрались у старта, в вестибюле кинотеатра. На улице мороз минус 60 градусов. Хотели отменить, перенести на другой день, но на какой? Сорок градусов мороза было редко, это считалось оттепелью, когда вся мелюзга выползала на улицу, Мы, те, кто должен был бежать, настояли не откладывать. Правда одели на себя по два лыжных костюма. Но что это? Шерстяных костюмов тогда не было, а были такие серенькие из "полусукна"-байки. Но холодно было бежать только первый километр. А дальше разогрелись, даже жарко стало.
Весной, когда закончились занятия на курсах всевобуча, стали ходить на работу на лесобиржу, сортировали и укладывали на лесовозные подставки пиломатериалы для загрузки их в пароходы на экспорт, И где-то в середине лета 1942 года нас, наконец, взяли в армию. Пятерых из шести. Витю Зажицкого не взяли, потому что он был поляк по национальности, а с Польшей всего два-три года назад была война, и кто знает - может быть, и Витя Зажицкий был из тех мест.
Я тут же пошел на базар, продал всю свою гражданскую одежонку и взамен там же купил себе солдатскую форму - брюки с гимнастеркой, сапоги и широкий офицерский ремень.
На пристани, в день отправки, нас долго пересчитывали, потом погрузили все в тот же пароход "Мария Ульянова", в котором мы когда-то прибыли в Игарку. Перед отправкой Ваня Волобуев попросил меня передать любовную записку Тамаре Шамшуровой, в которую мы все, наверное, были влюблены. Может быть, в последнюю минуту и я бы одолел свою стеснительность и признался ей в любви, но Ваня опередил меня своей просьбой. И вот теперь, когда мы уже на пароходе, но трап еще не убран и наши девчонки тут же, на кольцевой палубе провожают нас, Ваня целует Тамару, а я только облизываюсь. Но что не сделаешь - для своего друга ?
А может быть, это и к лучшему? Ведь едем мы на войну, где жизнь не долговечна. Не лучше ли то, что я уезжаю свободным, не связанным никем и ничем, с тем, что остается? И сердце мое не рвется на части. И мне не для кого будет беречь себя в огне войны... А что бои будут жестокими, мы еще до призыва в армию видели на экране кинотеатра. Вспоминается фильм "Ночь над Белградом", который мы совсем недавно смотрели. Партизаны Югославии захватили радиостанцию всего на каких-то полчаса, чтобы призвать народ к сопротивлению фашистам. Вокруг и в самом здании радиостанции гремят пулеметные и автоматные очереди, а юная партизанка поет в микрофон:
Ночь над Белградом тихая вышла на смену дня,
Вспомни, как ярко вспыхивал, яростный гром огня.
Вспомни годину хмурую, черных машин полет.
Сердце сожмись, прислушайся - песню ночь поет.
Пламя гнева вперед нас веди. Час расплаты готовь!
Смерть за смерть, кровь за кровь,
В бой, славяне! Заря впереди...
Вот и наш час пришел! Скоро и мы получим оружие, и будем мстить фашистам за наш народ, за нашу захваченную землю, за нашу поруганную честь!
Но вот объявили по радио провожающим покинуть пароход, убрали трап, пароход печально прогудел и медленно стал отваливать от дебаркадера. Все столпились у борта и махали руками, и провожающие там, уже отделенные широкой полосой воды - не дотянешься. И рвутся сердечные нити, и обдувает холодный ветер, и остывают губы от прощальных поцелуев... У поэта Василия Богданова есть такие строки:
И зимы, и весны прошли чередой,
Я памятью к осени той возвращаюсь.
По-прежнему чайки парят над водой,
А люди смеются и плачут, прощаясь...
И что-то кричат теплоходу вослед,
Как будто их с палубы могут услышать.
И машут руками, платками, и нет
На скорую встречу надежды превыше...
Я тоже машу под прощальный гудок,
Под слезы чужой и любви, и печали.
Чтоб люди не знали, что я одинок
У этого моря, на этом причале...
Прошло шестьдесят лет, а я помню тот серенький, вытоптанный косогор на спуске к дебаркадеру. Наверху стоит неброская пирамидка с пропеллером памятник погибшим летчикам при освоении севера. Рядом со мной мои друзья-однокурсники на подрагивающей палубе парохода, удаляющийся серенький деревянный город, и милые лица наших девчонок, которых я уже не увижу никогда больше...
И чем дальше уносит река времени Лета их полузабытые лица, тем больше я люблю их, потому что все они были моей юностью
А встреч больше не будет. Кто-то погибнет на фронте, кто-то затеряется как без вести пропавший, кого-то жизнь разбросает по разным концам света, а кто-то уже после войны отдаст богу душу, оставляя нас, последних "могикан", обреченных на печальное одиночество...
В последний год перед призывом мы особенно сблизились с Сашей Ширшиковым. Мы уже входили в тот возраст, когда активно начинаешь познавать жизнь. Мы почитывали какие-то философские книжки. Начинали интересоваться, в меру нашей осведомленности, политикой. Помню, как мы летом по тупиковой нашей уличке, где не ходил никакой транспорт, где мостовая была чиста и не затоптана, как пол в комнате, мы прогуливались с ним, ведя серьезные разговоры о жизни. Маленький, черноглазый, всегда в начищенных туфлях, с озорной улыбкой, сияющей золотой фиксой, отличный танцор - он любил жизнь.
В последнюю нашу игарскую зиму несколько мальчишек и девчонок сговорились встретить Новый год у одной из девчонок на квартире, родители ее были в отпуске на материке. Посидели, потанцевали под патефон, выпили немного вина. У меня не было девушки, поэтому я скоро ушел в общежитие. А все остальные остались там ночевать. Постелили общую постель на полу и легли - нет, не парами, а ребята головами к одной стене, а девчонки - к противоположной и касались друг друга только ногами. Нет, не спешили в то время познать все в один миг, и предвкушение было радостным. Саша потом рассказывал мне, какими обжигающими и волнующими были эти прикосновения ног девчонок... Вот и весь его жизненный опыт,
А в первые дни пребывания на фронте, при бомбежке, Саша не выдержал и побежал в землянку. Ах, Саша, почему ты не припал к земле, разве землянка спасение от бомбы? Но не успел Саша. Только вскочил в ход сообщения, ведущий в землянку, и пригнуться не успел - разорвавшейся рядом бомбой распяло Сашу на бруствере окопа.
И не стало моего друга Саши...
Когда пароход вышел из протоки, завернул за остров и вышел на главный стрежень Енисея, направлять прощальные взгляды стало некуда, и призывники стали устраиваться на средней палубе третьего класса, группируясь кучками по знакомству, старому или новому, заведенному уже здесь на пароходе.
Какая же это была разношерстная братия! Многие, чтобы не увозить приличную одежду из дома (знали, что в армии все это снимут) были одеты в такое рванье, что походили на сущих бродяг. Наша группка выделялась опрятностью - мои однокурсники были одеты в свою повседневную одежду, только я один был одет уже в солдатское одеяние, Я так и думал, что я себя уже обмундировал. Позже меня из всего этого вытряхнут и оденут в то, что "положено". И с того момента эти "положено" и "не положено", будто каменные стенки, оградят нас от внешнего мира, и каждая попытка выйти за эти стенки будет бить больно. Но это будет потом.
А пока эта вольница, разбившись на кучки, гудела, давая выход последним эмоциям. Кто-то, азартно ляская картами, играл в дурака, некоторые прихватили с собой водки и, изрядно приняв горячительного на грудь, о чем-то азартно спорили, иногда пуская в ход кулаки. Их утихомиривали соседи.
Командиров, сопровождающих команду новобранцев, не было, они были где-то в каютах - знали, что с парохода никто никуда не уйдет. Но веселье это было недолгим, запасы быстро иссякли и в следующие дни до прибытия в Красноярск все мы были заняты только тем, что обозревали пробегающие мимо берега.
В военном училище
В Красноярск прибыли ранним утром. На пристани нас долго считали по спискам и повели в город. В городе сразу почувствовалась военная обстановка. Всюду попадались колонны марширующих солдат. Где-то в городе нас остановили у какого-то казенного здания. Там мы почти до вечера что-то ждали, пока наши командиры были в этом здании. Началась та жизнь, когда ты сам не решаешь для себя ничего, все за тебя решат командиры, а тебе и забот-то всего ждать очередную команду и исполнять ее.
К вечеру нам выдали сухой паек, потом построили и долго сверяли по разным спискам, распределяя кого куда. Потом строем повели на вокзал. Дальше поездом мы доехали до станции Асино Томской области. В Асино передали представителям Асинского военно-пехотного училища. Те привели в училище, опять долго считали, сверяя по спискам, распределяя по ротам и, наконец, повели в казармы.
Был сентябрь сорок второго года, враг был у Ленинграда, почти у Москвы, у Сталинграда, а наша воинская жизнь только еще начиналась. Несколько дней мы были в карантине. Потом нас повели в баню. В первом отделении сбрасывали с себя все, в чем приехали, дальше с нас снимали волосы под нулевку, и в моечной мы уже с трудом узнавали друг друга, все стали какие-то лопоухие без волос, мы не могли сдержаться, чтобы не посмеяться друг над другом. На выходе получали обмундирование и, одевшись, опять становились до неузнаваемости другими.
Обмундирование было примерно одного, среднего размера и на одних висело мешком (в зависимости от роста новобранца), а на других было коротко и трещало по швам. Вид у всех у нас был, прямо скажем, не гусарский - какие-то огородные пугала на тоненьких ножках, затянутых обмотками. Но успокаивало то, что все были одинаковые, никто ничем не выделялся, девчонок тут не было, форсить было не перед кем и, главное, что от нас теперь требовалось - это научиться хорошо воевать.
Поначалу подводило незнание воинских уставов и воинской субординации. Как-то я бегу по училищу, навстречу мне лейтенант. Я, не обращая внимания, будто мимо столба бегу мимо, а мне вслед:
- Товарищ курсант, стойте!
Я остановился и жду, что это он хочет мне сказать?
- Почему не приветствуете?
- А я же вас не знаю, - возражаю я (почти как Тарапунька: "А чого цэ я буду вас приветствовать, колы я вас нэ знаю?").
- Вы присягу принимали?
- Нет еще.
- Ну вот, если бы вы приняли присягу, то получили бы взыскание. А пока запомните, приветствовать надо всех и не только знакомых командиров, а всех офицеров и своих товарищей тоже. А сейчас идите!
- Есть, - козырнул я.
Это был мой первый урок в училище. Однако скоро началась напряженная работа. Подъем в шесть часов утра и отбой в одиннадцать вечера. И за все эти семнадцать часов в сутки свободного времени, когда можно было написать письмо, или подшить подворотничок к гимнастерке, было минут двадцать. Остальное время - строевая подготовка, изучение уставов, всех систем полевого оружия, тактические занятия и опять строевая и т.д.
Недели через две мы ушли в колхоз на уборочные работы. Помещения никакого. Уже там начинали привыкать к выживаемости в любых условиях. Командир роты, который вел в колхоз нас, сам ушел, остались мы с командирами взводов. С утра и до вечера копали и собирали картошку. Я, правда, попал в напарники к одному дедку - колхознику и мы с ним в пустом доме делали глинобитную русскую печь. Сначала соорудили деревянный каркас для внутреннего свода и внешней опалубки, а потом подготовленную глину с песком и опилками, слоями укладывали и деревянными колотушками трамбовали. После окончания трамбовки и просушки, и выведения дымохода, печь затопят, и она самообжигом превратится в монолитный кирпич. Видно было, что деревенька глухая, кирпича там не было, а подвозить откуда-то далеко.
Спали в соломенном шалаше. Постели - одна шинель, которую надо было и постелить, и в голова положить, и укрыться. И уже начались заморозки. Последние дни нашего пребывания в колхозе я со всеми собирал картошку. К ноябрю вернулись в училище и приняли присягу, после чего требования к нам еще больше усилились.
Училище наше было на месте конезавода что ли? Казармы наши - это были прежние конюшни с низенькими длинными оконцами под самим потолком, вдоль всей казармы сохранились по обе стороны прохода желоба для стока мочи, остался тот же пол, исковырянный коваными копытами лошадей. Только что вместо стойл по обе стороны от прохода были устроены двухъярусные нары - с каждой стороны по взводу, да посредине казармы были выложены кирпичные печи (по одной на всю казарму-конюшню), которые должны были топиться от 15 до 18 часов - и ни минутой больше.
В шесть часов утра раздавался зычный вопль дежурного:
- Рота подъем!
Горохом солдаты сыпались с нар, причем верхним приходилось целиться, чтобы не запрыгнуть верхом на нижних. Стремительно натягивали на себя брюки и гимнастерку, начинали мотать портянки и длинные обмотки, скрученные вечером в валик, но тут нечаянно ударял под локоть сосед, и она, проклятая, выскальзывала из руки и разматывалась по полу лентой. Уж тут спеши - не спеши, все равно не успеешь. Тогда обмотку в комок и в карман и пулей на улицу, и шасть в строй, и вставши в задний ряд, спешишь намотать обмотку, да чтобы старшина не заметил - иначе вечером, после отбоя, тренировка с одеванием и раздеванием, с контролем времени по часам, когда все уже лягут спать.
Потом зарядка минут двадцать в любой мороз в одних нижних рубашках. Отмерзали руки. Некоторые ухитрялись бежать не в строй, а в длинный сортир, что стоял у самого забора, метрах в пятидесяти от казармы, и там согнувшись в комочек, чтобы не растерять остатки тепла, пережидать до окончания физзарядки. Однако, скоро старшина, обозрев поредевший строй, стал заглядывать и в сортир, и брать на карандаш всех засидевшихся там, а вечером, при вечерней поверке, назначать всем записанным наряды вне очереди на мытье пола в казарме.
А мыть пол конюшни... О! Это нелегкое дело. Его просто обливали из ведра водой (она тут же замерзала), потом, весь занозистый и щепастый, скребли саперными лопатками собравшуюся полузамерзшую грязную жижу, собирали в ведро и выносили в тот же сортир.
После физзарядки - туалет и построение на завтрак. Строем, без шинелей, в одних гимнастерках. И с песней! А если не запоешь, то проведут мимо столовой, и будешь отрабатывать строевую вместо завтрака.
Столовая была одна на все училище, кормили там в две смены. И если первая смена задерживалась, то в сорокаградусный мороз, раздетыми, ожидали на улице, согреваясь собственной дрожью.
После завтрака - занятия до обеда, а после обеда до вечера. Это если занятия были разные. А если тактика, то на десять часов кряду, с утра до вечера, с пустым желудком, в поле, в лес, по пояс в снегу... Наступаем, обороняемся, меняем огневые позиции, отражаем атаки танков, конницы, пехоты, авиации и изо всех сил защищаемся от голода и холода.
После десяти часов "войны" - в казарму, с радостью, хотя в ней потолок и стены тоже промерзли и покрыты инеем, а печка едва курится. Но был бы дым! Не зря говорят: "Солдат шилом бреется, солдат дымом греется"...
Дрова мы готовили в окружающем соснячке, молодом еще, а потому сыром. И от дров этих кроме дыма ничего больше не было. Часто ходили за дровами на лесосклад за десять километров. Всей ротой. Там брали по бревнышку, если бревно большое, то одно на двоих, и несли это все назад, к казарме за десять километров. Складывали - получалась огромная куча бревен, но, проснувшись утром, замечали, что она усохла раза в четыре-пять.
Это ночью дрова развозили по офицерским квартирам. А поэтому режим отопления был строг! В 15 часов истопники из наших же курсантов начинали разжигать сырые дрова. Часа полтора-два продолжалась их борьба за огонь, вместо которого все был только дым и шипение. И только было, разгорались дрова, только печь начинала обретать живое тепло, как кончалось время, отпущенное для топки печей, дежурный по батальону выходил на крыльцо, обозревал крыши казарм, замечал, где из трубы шел дым, и по телефону немедленно шла команда-вопрос:
- Почему печь топится в неурочное время?! Заливай!
Ведро воды в печь - из трубы клубом вырывался пар, и печь замирала опять на сутки.
В самой удаленной казарме, то бишь, конюшне, квартировали ездовые лошади хозвзвода. Однако уход за ними и чистка производились курсантами всего училища. Повзводно, целую неделю, когда подходило наше дежурство, (тогда подъем у нас был на час раньше, в пять часов утра), мы бежали без шинелей за полкилометра в эту конюшню, разбирали по одной лошади и начинали этих саврасок, тоже видно заезженных и полуголодных, всех в пыли и перхоти, железными скребницами, к которым примерзали руки, и щетками отдраивать до блеска, приговаривая:
- По шерсти, против шерсти, об скребницу. По шерсти, против шерсти, об скребницу...
Вечером, после ужина - двадцать минут свободного времени, потом чистка оружия и отбой.
В свободное время намерзшиеся за день курсанты, словно тараканы, облепливали вокруг печку, но тут коршуном налетал старшина, вылавливая тех, кто не успел отскочить. Опять объявлялись наряды на мытье пола. Мыть этот пол было невозможно, он был весь, как ерш, в торчащей щепе и занозах после конских копыт. Мне за все время курсантства пришлось мыть его всего один раз. Может быть потому, что я был закален больше других и избегал подходить к печке, понимая, что после печки будет еще холоднее.
Кто при отбое медленно раздевался, подвергался тренировке.
- Раздевайсь! - раздавалась команда. Горемыка поспешно стаскивал с себя все, а если не укладывался во времени, тут же гремело:
- Одевайсь!
И так разов пять-шесть. Некоторые стали хитрить и минут за пять до подъема потихоньку одевались под одеялом, и после команды: "Подъем!" вскакивали уже одетыми. Однако скоро старшина стал за пять минут до подъема заглядывать под одеяла и тем, кто был уже одет - особое наказание: от казармы до сортира и обратно - по - пластунски...
Надо сказать, что маршрут этот был не из лучших. Ночью, в мороз, в ботинках на босу ногу и шинельке, накинутой на плечи, курсантики выскакивали из казармы, до сортира идти было далеко, однако же, сзади было око дежурного. Поэтому, открывши краник, ночной турист сливал остывший чай на ходу и тут же поворачивал назад. Поэтому наказание это - по-пластунски от казармы до сортира и обратно по сплошь заледенелой дорожке было одним из самых суровых.
Так жила наша военная бурса. Однако же эта серая масса сплачивалась, становилась сверхвыносливой и прорастала лидерами. Сейчас уже позабылись имена, фамилии и только зрительно помнятся некоторые лица. Помню, построились мы для ротных занятий, замкомроты, старший лейтенант подал команду:
- Запевай!
Мы молчим. Опять:
- Запевай!
Мы опять молчим. Ну, невесело же нам и холод собачий. Но ведь это армия и невыполнение любой команды, даже самой пустяковой - это уже бунт. После третьей команды, которую мы дружно проигнорировали, последовала новая:
- Помкомвзвода - в хвост колонны! Рота! За мной, бегом, марш! - и рванул. Тренированный был, бес! Мы за ним. С оружием. Сначала согрелись, потом стало жарко, потом стало сбиваться дыхание: в горле у меня огонь и рычащий хрип вместо дыхания, думал сейчас рухну. Рядом со мной бежал Аркашка Дудко, наш, игарский, он был постарше меня и поздоровее физически.
- Дай, - говорит, - карабин!
Не даю, стыдно же. Он силой вырвал его у меня. Стало легче. Через полкилометра дыхание мое наладилось, взял я свой карабин назад. Прошло уже больше шестидесяти лет, а случай я этот помню. Так бежали мы километров пять, до деревни, где жила милашка нашего старшего лейтенанта. Там он посмеялся над нами беззлобно:
- Ну, как, споем?.. Разогрели, души - соколы? - и к одному из помкомвзводов: - Распустите курсантов по домам, пусть пообсохнут и ведите роту в казарму, я остаюсь здесь.
Назад мы шли без него. Повеселевшие от тепла и от сознания, что мы одолели такой бросок.
В нашем взводе помощником командира был старший сержант Субботин, Он уже был на фронте и в училище попал после госпиталя. Видно он знал, что кое-что в нашем обучении было лишнее. Поэтому, когда он уводил наш взвод в лес на тактические занятия по пояс в снегу, то скоро мы разжигали там огромный костер, сушились вокруг него, грелись, а он в это время рассказывал нам были и небыли - враль был талантливый.
Помню, когда мы уже ехали на фронт по сорок человек в вагоне, спать на нарах было тесно, и спали в две смены, так все стремились попасть с ним в одну смену. Уж так-то он складно врал, что бодрствовать с ним вместе было одно удовольствие.
Помню первого нашего командира взвода - лейтенанта, очень жестокого человека, от него слышались только требования и никогда ободряющего слова. Когда он вел свой взвод с тактических учений, мы каждые пять минут слышали команды: то танки справа, то кавалерия слева, то пехота сзади, то авиация сверху...И на все эти команды надо было развернуться в цепь и изготовиться для отражения атаки. А люди у нас были самые разные, с разным здоровьем война подметала всех, хоть чуточку похожих на мужика. Помню, был один курсантик, лет сорока, маленький, тщедушный, то ли астматик, то ли туберкулезник. На тактических занятиях в наступлении надо было вскакивать пружиной, бежать стремительно и падать камнем. Он же с трудом поднимался, едва бежал, и прежде чем лечь, все примащивался, примерялся, будто лежать ему здесь предстояло всю ночь.
- Застрелю! - орал взводный и опять начинал нас гонять. И зло нас брало, и жалко было этого непутевого вояку.
Потом, кажется после чьих-то жалоб, у нас заменили взводного. Для нас это был праздник. Это был педагог. И если кто-то из курсантов позволял себе какую-то вольность, на него шикали и совали под бока, мол, опять хочешь прежнего?
Наша педучилищная пятерка была распределена по разным ротам. Вена Шумков попал в первую роту, я во вторую роту минометчиков, а Ваня Волобуев, Саша Ширшиков и Петя Жигалов - в третью.
Казармы наши стояли рядом, как и подобало стоять бывшим конюшням. Поэтому в свободное время нам иногда удавалось на улице встретиться. Конечно, у всех у нас на лицах был написан некоторый шок от этого военного лиха, но мы держались, мы уже знали Суворовскую заповедь: "Тяжело в ученье легко в бою"!
Один только Ваня Волобуев, у которого когда-то была сломана нога и была сантиметра на два короче, воспользовался этим и, пройдя комиссию, уволился из училища. Как сложилась его дальнейшая судьба, никто из нас не знал, потому что все мы скоро были разбросаны по разным частям и не переписывались, не зная адресов друг друга. Однако и после войны, когда Тамара Шамшурова разыскала и объединила перепиской нас всех, и тогда он не объявился. Дал слабину Ваня. А ведь он мог и остаться в училище. В Игарке он бегал на лыжах и, когда наш отряд в зимние каникулы ходил на лыжах в культпоход до станка Курейка - места ссылки И.В.Сталина, он был в этой группе, а переход тогда был за 180 километров от Игарки и назад столько же.
Где-то в феврале вышли в трехсуточные тактические учения всем училищем. Ночью, по тревоге. Шли маршем. Потом наступали, оборонялись. Учились ночевать в сорокаградусный мороз под открытым небом. После целого дня маневров по лесу, по пояс в снегу, к вечеру остановились на ночлег и стали строить шалаши для ночлега. Опыта не было. Шалаши получились высокие, и от зажженного в центре шалаша костра тепло в нем не держалось. Полевая кухня варила ужин, а весь этот день мы обходились сухим пайком. Но такой же неопытный повар, маскируясь от авиации, поставил полевую кухню прямо под большой елью. Распарившаяся над кухней хвоя падала прямо в котел, и месиво получилось пополам с хвоей, будто приправленное скипидаром. На обратном пути после учений, не доходя с километр до училища, вечером остановились, и поступил приказ закрепиться в обороне.
Совершенно открытый бугор, над головой чистое звездное небо и лютый мороз с ветерком. А совсем близко такие манящие огоньки училища, и земля, промерзшая, как сталь. Всю ночь до утра долбили бугор, разрезая его траншеей в полный рост. И только утром на четвертой день зашли в казармы. Сходили в столовую, там нам выдали вчерашний ужин и сегодняшний завтрак, который мы умяли за милую душу. Конечно же, для тех физических нагрузок, питание было недостаточное, и хотя нам прививали офицерскую этику, в столовой бывало старшина нет-нет, да и бросит реплику:
- Будущим офицерам неприлично так усердно скрести ложкой по миске, - но что делать, что-то там, хоть самое малое не хотелось оставлять. А некоторые, чтобы получилось психологическое насыщение от вида полной чашки, валили в нее все сразу: и суп, и кашу, и компот. Блюдо получалось поросячье, но зато много. Так же делили хлеб. Разрезав булку по числу едоков, заставляли одного отвернуться, и, показывая на кусок, кричали:
- Кому? Кому? Кому? - а отвернувшийся называл фамилии. Это, чтобы не было кому-то обидно, если кусок покажется маловатым - тут уж все по судьбе. Разрезали, примериваясь на глаз. Не на аптечных же весах было его развешивать. Но наше отделение, сидевшее за одним столом, не опустилось, слава Богу, до этого - "Кому? Кому?". Заканчивалось время, старшина кричал:
- Покушали?
- Да, - отвечали хором.
- Накушались?
- Не-ет, - гремела рота.
- Встать! Выходи строиться!
Но на этот раз вроде бы накушались, по первому впечатлению. Даже Ванштейн запел свою любимую: "Живет моя отрада высоко в терему"... Помню этого Ванштейна - меднолицего и меднорыжего, худого и нескладного, который, как истинный еврей, все доставал где-то портянки и подшивал их под низ шинели, чтобы не продувало. Он обращался к старшине витиевато, длинно и вежливо, как обращается профессор к профессору, но через минуту уже ему в ответ рявкало:
- Короче, Ванштейн!
Смущенный Ванштейн замолкал совсем, только хлопая красноватыми глазами. Это было уж совсем коротко.
Несмотря на все трудности, на холод и недоедание, на физические сверхнагрузки и недосыпание, а может быть именно благодаря этому, из нас сделали лучших бойцов, какими всегда отличалась Сибирь, во всяком случае, позже, на фронте, сибиряки выделялись из общей массы большей стойкостью. К тому же мы должны были защищать наше родное Отечество, социалистический строй, который мы приняли сердцем, вопреки всем прошлым невзгодам.
Положение на фронте было тяжелое. Враг рвался к Волге, к Сталинграду. В феврале 1943 года Верховный главнокомандующий И.В.Сталин издал приказ: все сибирские училища направить на фронт. Нам еще не объявили об отправке, но солдатское радио уже донесло эту весть. И за день до отправки старший сержант Субботин с тремя курсантами, прихватив ротную плитку хозяйственного мыла, в ночь ушли в самоволку по соседним деревням менять его на продовольствие.
Перелезли они через невысокий забор, и в соседнюю деревню. Там постучат в дверь, им откроют. Они вываливают всю плиту, хозяйка думает, что ей отдадут все, и несет все, что у нее, бедной, есть. А ей взамен отрезают кусок, а остальное заворачивают в тряпицу и в другой дом. Так наменяли пшена, сухарей, сала. К рассвету вернулись в казарму незамеченными. Однако самоволку, как и шило в мешке, не утаишь, и каким-то образом о происшествии стало известно командованию.
Вечером, на вечерней поверке, командир роты выставил самовольщиков перед строем и как он кричал! Мне неопытному было страшновато за ребят, не засудили бы, ведь время было военное. Но старший сержант был невозмутим. После этой словесной экзекуции он с улыбкой сказал:
- Все равно ведь дальше фронта не сошлют...
Аты-баты, шли солдаты...
(ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ)
В конце февраля 1943 года нам выдали теплую одежду, валенки, телогрейки и ватные брюки. Все новое. Тогда как на тактические учения выдавали теплую одежду уже бывшую не только в употреблении, но и на фронте: чиненые и сырые валенки, пробитые и окровавленные телогрейки, может быть уже с отлетевших душ. А тут - все новое. И это было очередным сигналом нашего скорого отъезда на фронт.
Занятия прекратились. Команды от рот ходили на станцию оборудовать воинский эшелон: в вагонах из досок устраивались двухэтажные нары, устанавливались печки, заделывались окна.
А в один из дней с утра объявили построение и готовность к погрузке в эшелон. Шел снег. Это хорошо. Есть такая примета: если дорога начинается в дождь, она будет счастливой. Ну, пусть зимой не бывает дождя, тогда значит и снег, осыпающий нас сверху, как благословение божье, предвещает удачу. Все училище поротно выстроилось по трем сторонам плаца, где мы неоднократно отрабатывали строевой шаг, всевозможные перестроения, где учились рукопашной, отрабатывая штыковой бой. С четвертой стороны - начальник училища со свитой. Раздалась команда: "Смирно!". Кто-то из чинов училища доложил генералу, что батальоны построены для отправки на фронт. Начальник училища, выслушав рапорт, отдал команду: "Вольно!" и, глухо откашлявшись, начал напутственную речь.
До него было далеко, плац не был радиофицирован, тогда еще не было такой роскоши, долетали лишь отдельные слова, но и так все было понятно. Надо было не посрамить честь сибиряков, надо было поскорее попасть на фронт и гнать с нашей земли врага. И мы были готовы к этому.
Говорил он недолго. Пожелал счастливого пути и возвращения домой с победой. Перекликаясь по плацу, пронеслись команды: "На пра-во! Шагом марш!". Оркестр грянул марш "Прощание Славянки", колонны дрогнули и по заснеженной дороге потянулись в сторону станции.
Этот марш, посылающий в бой, призывно зовущий, воскрешающий и оплакивающий... Все мы были еще вместе, все еще живы, но и уже, как будто прощались друг с другом.
Позади остались наши казармы-конюшни, какое-то время бывшие нашим пристанищем, ворота КПП с будкой часового, сельские домишки, примыкавшие к училищу, и невысокий сосновый лесок. На душе было грустно и одновременно радостно. Грустно потому, что скоро нас разбросают по разным частям, прервется завязавшаяся за полгода дружба, да и всякий уход от насиженного места всегда раздваивает душу: половина ее уже где-то там, а вторая - все еще цепляется за что-то, что стало родным. А радостно оттого, что закончилась муштра, замерзаловка, что мы едем на фронт, где будем не имитировать бой, а биться по настоящему...
К вечеру погрузились в теплушки по взводу в вагон по 40 человек, получили порцию угля для печек, которые тут же раскочегарили, и уже в сумерках - зимний день короток - протяжно пробасил паровоз, лязгнули буфера и торопливо завыстукивали колеса.
Разделились на две смены для отдыха. Гудела чугунная печурка посреди вагона, а вокруг согревались солдаты, уже не опасаясь старшины, и на почетном месте, на каком-то ящике сидел старший сержант Субботин и начинал излагать очередную свою байку. Было тепло и весело - наши конюшни-казармы были позади.
В дорогу нам выдали сухой паек. Но примерно раз в сутки на больших станциях нас строем водили в воинские столовые, где кормили горячим. До сих пор не могу не восхищаться организаторскими способностями командования и служб тыла тех лет. Эшелон за эшелоном двигались войска к фронту, и обо всех надо было позаботиться, в нужном месте накормить, помыть в бане... А фронт! Он же растянулся на несколько тысяч километров от Баренцева до Черного моря. И весь его надо было вовремя обеспечить продовольствием, горючим, боеприпасами, людскими резервами. И все это было! И как жалок лепет нынешних воров-демократов, оплевывающих то наше великое прошлое, до которого им никогда не дорасти. Пигмеи! Недоумки!
В воздухе уже попахивало скорой весной. Эшелон наш уже перевалил Урал, и стало заметно теплее, чем было в Сибири. На остановках, где немного задерживались, изворотливые бывалые солдаты на пристанционных базарчиках меняли на продукты кое-какие ненужные солдатские вещички.
На станции Рузаевка стояли часа четыре. Я вышел из вагона и пошел поразмяться. Но видимо солдатская меновая торговлишка дошла до очей и ушей эшелонного начальства, эшелонный патруль начал отлавливать всех, кто отходил хоть на полусотню метров от вагона. Меня тут же арестовали, сняли погоны и ремень, и посадили в холодный пульман - эшелонную гауптвахту.
Закрылась дверь, лязгнул засов снаружи, и я стал оглядываться в темноте (железные шторы на окнах были закрыты). В вагоне оказалось еще человека четыре арестованных.
Холодно. Согреваясь, я прошелся раза два вдоль вагона и в потемках запнулся о толстую доску. Толкнул ее в сторону, чтобы не мешала, а под ней оказалась дыра шириной в одну доску. Мясом тогда я еще не оброс, поезд стоял, и я тут же юркнул в дыру, на другую сторону эшелона и к своему вагону. Только было, хотел нырнуть под вагон, слышу, вызывают старшего по вагону Коробочкина и передают ему мой ремень, погоны и красноармейскую книжку, уведомив его, что я под арестом.
Патруль ушел, а через полминуты я уже влезал в свой вагон, встреченный хором бурного восторга. Такая изворотливость всем понравилась. Коробочкин отдал мне все мои регалии, и инцидент был исчерпан.
Это был мой первый и предпоследний арест. Второй был уже после войны в Германии, во Франкфурте-на-Одере, где мне пришлось-таки заночевать на гауптвахте.
Примечательно, что население очень настороженно относилось к расспросам. Везде были плакаты, призывающие: "Не болтай! Враг подслушивает!". Из нас, сибиряков, тогда мало кто бывал в европейской части Союза, географию мы знали не столь досконально, а иногда и просто из желания поговорить с гражданскими людьми мы спрашивали, далеко ли до Москвы? И ни одного ответа за всю дорогу. На нас только подозрительно посматривали.
Однако через недельку мы доехали до Москвы. Нас построили и повели в баню. Вот когда мне довелось побывать в Сандунах! Там осмотрели нас по форме "двадцать" - не обовшивели ли мы? Раздели донага, и опять строем по одному стали пропускать через дверь в моечное отделение. В дверях стоял здоровенный детина с полным ведром какой-то белой мази, похожей на густую сметану, и квачом, который он макал в ведро, совал проходящим в определенные санитаром места.
Помывшись, вспомнили Суворовскую заповедь: "После бани продай подштанники, но выпей". Не знаю, говорил ли так когда-нибудь Суворов, или это придумка наших выпивох, но солдаты, особенно постарше, которые, прикрякивая, вторили друг за другом:
- Эх! Сейчас бы...
Однако исполнить их желание не было никакой возможности, мы были еще не на фронте и нам ежедневных сто грамм было не положено, да и кальсоны продать было негде и некому, потому что нас тут же построили и повели в наш эшелон, где мы, погрузившись в свои вагоны, двинулись дальше на запад.
Вперед, на Запад! Теперь это было наше главное направление.
Где-то уже смеркалось, когда прибыли на станцию Гжатск (теперь это город Гагарин), совершенно разрушенную - здесь уже проходил фронт и получили команду выгружаться.
Оружия у нас еще не было, и разгрузка заняла считанные минуты. Мы тут же построились и пошли в лес на ночлег. Здесь видно проходила когда-то оборона, или шли бои - в лесу было много шалашей из ветвей ельника, в которых нам предстояло переночевать. Обошли, осматривая и выбирая, какие посуше. В некоторых из них штабелями лежали замороженные трупы убитых немцев. Непривычное это было зрелище и неприятное.
Фронт был близко. Пролетали ночные бомбардировщики. Жечь костры запретили, курить тоже. В шалашах было сыро, все они были занесены снегом, от дыхания их кровля подтаивала, и сверху капало. С сожалением вспомнили вагонные нары и жарко горящую чугунную печку, устраиваясь, кто как мог.
Утро встретили промерзшие, промокшие, с ломотой в костях. Пожевали сухариков даже без кипятка, построились и маршем километров по пятьдесят в день пошли догонять наступающий фронт. Шли в основном по железной дороге, что затрудняло движение, потому что шаг был не ровный, приходилось прыгать со шпалы на шпалу. Все стыки рельсов были взорваны отступающими немцами. Шли, а по пути попадались сожженные деревни без единого уцелевшего домика. Пахло пеплом, пожарищем, по обочинам дороги попадались трупы убитых лошадей, а вместо полных жизни поселений, призывая к мщению, торчали уцелевшие на пожарищах трубы русских печей да обожженные тополя. Людей не было. Люди прятались в лесах, иногда небольшие группки местных жителей выходили к дороге. Измученные, закопченные от костров, от неудобств жизни в лесных землянках. На лицах их была и радость оттого, что пришли свои солдаты Красной Армии, и печаль, потому что дома их, села были сожжены немцами при отступлении. Им предстояло еще долго жить в землянках, пока будут построены новые дома.
После одного из переходов нас встретили "покупатели", как их окрестили солдаты - представители фронтовых частей, которые мы должны были пополнить.
Во время этого марша не так трудно было идти, как ночевать под открытым небом. Однажды подул к ночи ледяной северный ветер. Остановились на железнодорожном перегоне рядом с пепелищем какого-то уничтоженного немцами села. Укрыться от ветра негде, кроме как за посадками ельника, тянущегося вдоль насыпи и насаженного для снегозадержания. Походил я походил вокруг нигде ничего нет ни постелить, ни укрыться. Нашел высокую плетеную из ивняка корзину, высотой метра полтора. В таких сельские жители носят сено скоту. Положил ее прямо на снег под елками, залез в нее ногами, под голову свой тощенький вещмешок, сжался в комочек, да так и заснул, согреваясь дрожью.
А когда проходили через Вязьму, совершенно разрушенную, и там надо было заночевать, подул весенний ветер. Развезло все вокруг везде грязь и слякоть, и ни одного уцелевшего домика, хоть ложись в грязь. Насобирал я несколько сухих кирпичей от разрушенных зданий, разложил их по форме согнувшегося на боку человека, да и устроился - кирпич под плечом, пара кирпичей под головой, кирпич под бедром, кирпич под коленом и кирпич под ботинком - вот и вся "перина". Нет лучшей, но и жестокой школы выживания, чем фронт и армия военного времени.
Встретившие нас "покупатели" со списками в руках, поспрашивали нас, стоящих в строю, кто был уже на фронте или не был, у кого какое образование, потом, посовещавшись, зачитали, кто в какую команду и мы пошли дальше, ведомые нашими новыми командирами, уже отдельными отрядами.
Мы с Коробочкиным - нашим старшим по вагону, попали в 76 мм полковую артиллерийскую батарею 681 стрелкового полка,133 стрелковой дивизии.
Фронт был совсем рядом. Впереди по ночам видны были зарева пожаров. Немцы отходили, сжигая все на своем пути, стремясь нанести как можно больше урону нашей стране. С небольшими привалами мы нагоняли фронт. В конце марта остановились перед Днепром и в ожидании переправы на понтонном пароме, стали устраиваться на ночлег. К вечеру подморозило, и ночь обещала быть холодной. Я притащил от линии снегозадержания щит и длинную доску, разложил костерок, посушил портянки, погрелся около него, и меня стало погружать в сон, Я положил один конец доски на костер и рядом, прямо на эту доску прилег спиной к костру. Меня пригрело, и я так славно и тепло заснул.
Еще бы! От искры загорелась спина моей телогрейки, но не пламенем, а просто тлела, всю ночь подогревая мне спину. А вот просоленная потом гимнастерка не хотела гореть. И так я славно спал, подогреваемый со спины до раннего рассвета. Когда проснулся и, почуяв неладное, сбросил с себя телогрейку - это уже были всего лишь две полы с рукавами, соединенные только уцелевшим воротником. Я ее не бросил, потому что в одной гимнастерке я бы совсем околел. Позже старшина батареи, куда мы прибыли, сокрушенно качая головой, все удивлялся, как это я, не снимая с себя телогрейку, умудрился сжечь всю спину, и не обжегся сам... Но на фронте чего только не бывает.
Переправились мы на понтоне через холодный свинцовый Днепр. Впереди ухали одиночные разрывы снарядов, трещали пулеметные очереди. Наше наступление здесь иссякло, фронт стабилизировался. Мы встали в оборону, которую надо было еще построить.
Впереди желтели брустверы немецких траншей. Они были подготовлены заранее и, засев в них-то, они и сумели остановить наше наступление. Но только до поры.
Батарея наша была разделена. Один взвод стоял на закрытой огневой позиции, наш - на прямой наводке. На залесенной высотке стояли замаскированные пушки, метрах в тридцати сзади блиндажик, в котором размещались все. К орудиям вел неглубокий ход сообщения. В каждом расчете нас было, кроме командира орудия, по пять человек. На два орудия командир взвода. Всего тринадцать человек.
Одного блиндажа было мало. Посреди него было углубление, где можно было стоять в рост, а по обе стороны от него оставленные грунтовые уступы с настеленными на них еловыми лапками, представляли собой нары для отдыха. Одной огневой позиции тоже было мало. Обнаружив себя во время боя стрельбой, мы могли превратиться в отличную мишень. Мы начали отрывать запасные огневые позиции - справа по фронту на скатах высотки, на которой размещалась основная позиция. Надо было кроме этого расчистить от леса подходы к ним, чтобы можно было на руках перекатывать орудия скрытно от противника с позиций на позицию.
Оборудовали основную, окопали, зарыли в землю запас снарядов, потом командир взвода решил, что блиндаж наш слаб и может обрушиться от прямого попадания снаряда, а залетали они к нам часто, хотя все передвижения наши были скрыты рощицей.
Командиром взвода у нас был угрюмый лейтенант лет сорока, который почти все время лежал на нарах лицом к стенке. Мы решили, что это он за свою жизнь беспокоится и, когда делали по углам блиндажа подпоры под бревна, на которых лежал нижний накат, то в три угла поставили стойки толщиной 20-25 сантиметров, а в тот угол, где лежал лейтенант, поставили толстенную стойку, диаметром сантиметров сорок. Это как бы молчаливый укор командиру - жалей солдатские силы, они не беспредельны. Укрепили, таким образом, блиндаж, но этого оказалось мало, и начали рыть и перекрывать рядом второй блиндаж для командира взвода и командиров орудий, чтобы солдаты не забывали о субординации. А при всем этом каждую ночь еще человек по пять от взвода ходили помогать пехоте рыть траншеи переднего края и боевого охранения. Началось лето, ночи стали короткими, а работу можно было начинать только после наступления темноты, потому что между нами и немцами было всего метров 400-500 открытого пространства, и оттуда непрерывно взлетали осветительные ракеты и в нашу сторону строчили трассирующими пулеметы.
На каждого отмеряли по десять метров траншеи. До рассвета надо было вырыть в полный рост и шириной, чтобы можно было ходить с носилками. Особенно трудно было копать траншеи для боевого охранения и ходы сообщения к ним. В ночной тиши были слышны голоса немцев, а осветительные ракеты долетали почти до нас, и становилось видно все, как на ладони. Разговаривали в полголоса и копали осторожно, пока зароемся, поминутно припадая к земле, пока горит ракета, Почти каждую ночь кого-нибудь ранило шальной пулей, они трассирующими веерами непрерывно летели в сторону наших позиций.
Утром с рассветом возвращались к себе на огневые позиции, чтобы после завтрака и короткого отдыха, начинать работу там. А кормежка в это время была скудная. Через Днепр еще не было моста, понтонный паром не обеспечивал доставку всего необходимого. Сбрасывали нам с кукурузника несколько мешков сухарей на полк. Их выдавали по два сухаря на сутки, а из одного сухаря варили баланду, приправленную каким-то малосъедобным жиром. Баланду привозил старшина рано утром и поздно вечером, по темному времени. Утром и вечером выдавали еще по полкружочка Рузвельтовской колбасы и по столовой ложке сахарного песку на день.
На нейтральной полосе была сгоревшая деревенька. Ночью ходили туда, набирали в подпольях полусгоревшей печеной картошки и прокислой мокрой ржи из нее варили кашу без всякой приправы и соли. А без этого на двух сухарях в сутки невозможно было выкидать десятки кубометров земли.
Был у нас в расчете дед Солодовников - украинец. Толстый такой и с вечной седой щетиной на щеках. Он особенно страдал от недоедания. Но вот стало уже хорошо пригревать солнышко, и появился щавель. Солодовников набирал больше половины котелка щавеля, крошил его, ему наливали туда баланду, и получался импровизированный борщ, хоть малопитательный, но зато объемный. Лейтенант ругался на него за это, но он парировал коротко и уныло:
- Исты хочу...
Позже, когда восстановили железную дорогу, а немцы при отступлении подрывали все стыки рельсов, и надо было заново перешивать все полотно. Но сделали это уже через месяц, после перехода в оборону, и мы раза два ходили встречать поезд с боеприпасами. Подходил он километров за 15 к фронту ночью. Наряд солдат уже спешил ему навстречу. Наработавшись на батарее, шли уже в полусне, ожидали поезд и сразу же, только он останавливался, начинали выгрузку. За какие-то три-четыре часа надо было выгрузить все вагоны, отправить поезд в тыл и замаскировать штабели снарядов, потому что с утра и до вечера в воздухе мотался немецкий самолет-разведчик "рама" или мессеры.
Для непосвященных война - это постоянный, героический, красивый бой. На самом деле война для нас была постоянным тяжелейшим трудом под постоянным обстрелом противника. Немцы останавливались на заранее подготовленных и укрепленных позициях, мы же перед ними были в чистом поле. Надо было оборону создать и подготовить к возможному наступлению немцев, укрепить ее, накопить запас боеприпасов и в запланированный момент сокрушительным артиллерийским огнем взломать оборону немцев, опрокинуть противника со всеми его поддерживающим средствами и гнать на запад. А бой - это был редкий праздник, кровавый праздник.
А в будни мы несколько раз выкатывали орудия на запасные позиции, били по обнаруженным пулеметным гнездам, по минометным батареям, соблюдая при этом лимит расходования снарядов, и быстренько укатывали орудия на основную позицию.
Вскоре, однако, пехотная разведка усилила поиск, каждую ночь ходили к немцам за "языком", но все неудачно, с потерями нащупывая слабые места в обороне немцев. Нужна была артиллерийская поддержка, и нас сняли с прямой наводки и поставили на закрытую огневую позицию вместе со вторым взводом
Стрелять приходилось ночью. Фонариков у нас не было, подсветки никакой. С вечера накрутишь толстенных самокруток, натолкаешь их за пилотку и спишь. Как только скомандуют: "К орудиям!" - бежишь и на ходу работаешь "Катюшей" (кресалом), чтобы зажечь фитилек и прикурить, а потом час - полтора, пока идет огневая поддержка разведки, сосешь их, присвечивая установку прицела. К концу стрельбы я, некурящий, был уже угоревшим от дыма и никотина.
Случались и нелепые потери. Как-то, помню, без ведома комбата, вызвали нашего командира орудия - бывшего педагога в штаб и без задержки отправили в военно-политическое училище. Комбат, как узнал, примчался на лошади на огневую, вызвал старшину, дал ему свою оседланную лошадь и приказал:
- Немедленно догнать и вернуть!
Старшина, мужичок уже в годах, вскочил в седло и с места в карьер. Я сидел у блиндажика на лавочке из жердей и блаженствовал от теплого ласкового солнышка и фронтового затишья. Проскакал он мимо меня, а у меня вдруг мелькнуло в голове: "Погиб старшина!". И в эту минуту раздался взрыв. За нашими блиндажами начиналось минное поле, и проход в нем был зигзагообразный. На скаку старшина не успел повернуть лошадь, она налетела на противотанковую мину, ее перебило взрывом почти надвое, а старшине оторвало обе ноги до колен. Мы подбежали, сделать что-то с такими ужасными ранами не могли, и через несколько минут он, не приходя в сознание, скончался. Похоронили его тут же, рядом с минным полем.
А вечером солдаты в котелках варили конину, совершая жестокую тризну, а комбат смотрел на них почти с ненавистью.
Таким образом, в нашем расчете появилась новая убыль. Первая была еще, когда мы строили оборону. Тогда у нас в расчете был длинный молоденький солдат, Векшин. Каждое утро он со своей винтовкой уходил в пехотную траншею и изображал из себя снайпера. У немцев траншеи были в полный рост и передвижения на той стороне никогда не наблюдались, но к вечеру Векшин приходил на батарею со свежей зарубкой на прикладе и бумажкой, написанной каким-то солдатом. Убивал Векшин немца или не убивал - этому только бог свидетель. Скорее всего, он жаждал получить награду. Почему его каждый раз отпускал командир взвода, когда остальные шли рыть траншеи - не знаю. Но однажды, рано утром меня разбудили и отправили к орудиям на пост, сменить Векшина. Подхожу, а Векшин спит, греясь на утреннем солнышке. Я взял его винтовку и отнес командиру взвода.
- Возьмите винтовку часового, - говорю.
- А он где? - вскинулся взводный. Наверное, он думал, что немцы его "языком" унесли...
- Спит, - говорю, - на лафете...
Конечно, спать на посту нигде нельзя. А на передовой, где разведчики и наши, и немецкие все время шастают друг к другу за "языком" - это было уж совсем ЧП.
Доложили комбату. Комбат обошелся с ним милостиво. Никак наказывать не стал.
- Видно, парень не туда попал. Снайпером хочет быть? Пусть будет снайпером.
И отправили Векшина в пехотное подразделение. Больше мы его не встречали. Теперь вот забрали командира орудия. Его было жалко. Приятный и хорошо воспитанный был человек. Не солдафон. Педагог. И вот вдобавок ко всему еще погиб старшина. А старшина был хороший, заботливый. Его хозяйство размещалось в полутора километрах от батареи, в овраге. Там же он устроил свободную землянку, где была постель даже с простынями: однодневный "дом отдыха". Однажды и меня отправили на сутки туда. Не знаю за заслуги ли какие, за худобу ли? Но целые сутки отдыхать, ничего не делать, трижды поесть и ночь спать раздевшись, без обуви!. Об этом на фронте нельзя было даже мечтать.
В августе, когда уже пожелтели хлебные поля, загрохотало на нашем правом фланге, где-то километрах в двадцати пяти. Мы на своем участке тоже демонстрировали прорыв, но это была только разведка боем, на нашем участке не было никаких средств усиления. Однако дней через десять нас сняли с позиций и по рокаде мы сместились вправо на острие прорыва.
День простояли в балке на закрытой огневой позиции, поддерживая пехоту огнем. Вся балка, между тем, заполнилась подходившими тыловыми обозами, со всех сторон окружавшими нашу батарею, сколько видел глаз.
Поздно вечером нашу батарею перебросили немного влево по фронту и вперед, на прямую наводку. На опушке леса мы за ночь отрыли огневую позицию, выкопали ровики для себя и снарядов.
А утром начался бой. Немцев поддерживали танки, замаскированные под копнами, на ржаном поле.
Однако они оборонялись, инициатива боя, напор - были у нас. Обнаружив танки, открыли по ним огонь, но до них было далеко, а пушки наши были той системы, что не рассчитаны на поражение танков с такого расстояния. Нас заметили. Началась дуэль. И с утра началась бомбежка, которая продолжалась целый день. Немецкие пикирующие бомбардировщики группами по 15-20 самолетов с небольшими интервалами во времени шли и шли на наши позиции, с оглушающим ревом пикировали и сбрасывали бомбы. На батарею было совершено всего два захода пикировщиков, но они промахнулись - бомбы упали метрах в тридцати впереди нас. А все прочие шли в пике через наши головы на балку, где мы стояли накануне, на тыловые обозы.
Мы били из орудий по танкам, били по самолетам из карабинов. Из танков снаряд угодил в штабель наших снарядов - ящиков пять, которые мы не успели закопать в ровики. Снаряды не сдетонировали, но были разметаны и повреждены. Одного парня из нашего расчета убило осколком. Фамилию я его не помню, прибыл он к нам недавно и был у нас недолго. Сидели они с наводчиком Сергеевым метрах в четырех от моего окопа. Все мы в это время стреляли из карабинов по пикирующим самолетам и в самолетном реве не услышали воя летевшего снаряда. И даже взрыв его утонул в общем гуле рвущихся бомб. Первое, что я обнаружил - это Сергеева, свалившегося в мой окоп. В своем окопе вместе с убитым ему стало тесно.
К вечеру бой стих. За день наша пехота продвинулась вперед всего метров на 400-500 и, неся большие потери, залегла.
Ночью прибыла кухня. Известия были невеселые. Немцы разбомбили наши тылы. Убило несколько наших лошадей из орудийных упряжек. А вместе с лихом, нам привезли по огромному куску вареной конины, поевши которую, мы должны были теперь выполнять и лошадиную работу.
Нам приказали несколько правее и впереди подготовить огневую позицию в одной линии с пехотой, перекатить туда орудия и перенести снаряды. Оставшихся лошадей берегли для больших переходов, и все это нам надо было сделать самим.
Поели конины и половиной расчетов пошли готовить огневую, заодно разведывая маршрут для перекатывания орудий. По дороге получилось километра два. Перешли долину, небольшой ручей, потом картофельное поле и на краю его перед самым леском стали копать огневую позицию. Впереди пехоты не было. С опушки леса, сразу за картофельным полем, из дзота строчил немецкий пулемет. Осветительные ракеты долетали почти до нас,
Вырыли. Пошли за орудиями. Нагрузили по 20 снарядов на лафет и покатили орудия всем расчетом. По пути, в потемках, проехали поворот на огневую и чуть было не заехали к немцам. Во время спохватились. Вернулись на нужный путь. Установили пушки на позиции и, оставив по три человека у орудий, снова пошли за снарядами и сделали по две ходки. Берешь ящик со снарядами (ящик немного более 50 килограммов) на плечо и вперед. Плечи болели, но принесли. Да разве на войне кто-нибудь когда-нибудь обращал внимание на боль? Нет. Никто и никогда! Главное - выдержать все! Главное - победить!
Утром кухни уже не было. Погрызли вчерашнюю конину, и на рассвете снова начался бой. Артподготовка. Какая это музыка! Забываешь обо всем! Душа поднимается в каком-то восторге, куда-то кверху, под горло!