Я пишу это не затем, чтобы найти веру у мужчин. Я хочу укрепить свою собственную веру в себя.
Я — жена ученого, вполне обеспечена, недурна собой. Я здоровая, неглупая женщина и у меня здоровые, красивые и способные дети.
У меня всегда была, что называется, «светлая голова», я практична и способна, легко исполняю все, чего от нас требует свет, хотя у меня и нет основательных знаний.
Гимназия, которую я окончила, ставила своей целью сделать из нас салонных дам, а для этого особенной премудрости не требуется. Я вышла замуж после двадцати лет, и у меня и теперь все тот же муж, хотя я теперь «женщина между тридцатью и сорока годами». Если я называю наше положение хорошим — это еще не значит, что мы богаты. Напротив: то, что вносят в наш дом мои маленькие таланты, является приятным плюсом. У меня имеются таланты, к сожалению, в множественном числе. Имеются у меня также маленькие капризы, которые стоят денег, а я люблю быть самостоятельной: я современная женщина!
Часто, слишком часто меня тянет вдаль; я жажду жизни света, радости, хочу расправить крылья. Наше скромное общество, в котором мы живем, — уже не прельщает меня. Но мои маленькие полеты всегда кончались плачевно. Израненная и глубоко разочарованная, возвращалась я обратно в свою одинокую комнату с зелеными стеклами, украшенную массой цветов и залитую солнечным светом. И когда все спали, я снова садилась у своего большого камина, в котором пылал огонь, придавая всем мертвым предметам вокруг жизнь и краску, и смотрела прямо в глаза жизни. «Чего ты хочешь, милая моя? Ты стара! Не воздуха, а крыльев нет у тебя. Ты теперь уже видала жизнь — это все! Больше ничего не ждет тебя». Огонь гаснет, и я, усталая и иззябшая, ложусь в свою холодную постель. Мы, образованные современные люди, уважающие в браке свободу личности, разумеется, обладаем двумя спальнями.
Мой муж живет во имя своей науки. Я вижу его во время обеда и изредка слышу его покашливание в кабинете, где он проводит дни и ночи над своими книгами. Сидячий образ жизни истощил его, и жизнь не радует его более. Он знает свет; он многое понимает, но в нем мало веры и мало надежды, и пессимизм грозит погубить его. Каждый год он предпринимает путешествие с научной целью, и каждое утро он несколько часов работает в публичной библиотеке. Попытки современной женщины завоевать себе свободы не симпатичны моему миролюбивому мужу. Он любит во всем покой и добрый, старый порядок, но он никогда никого не осуждает. Он только говорит: «Нам, мужчинам, это неприятно, но, без сомнения, эти попытки имеют за собой естественное основание. Если мужчина не может более удержаться на высоте положения господина — он должен стать слугой». Он говорит это с небольшой горечью, он образованный человек, и, в сущности, все это интересует его. Он мечтает о покое монастыря и отчасти боится старости. С самого начала он предоставил детей мне, и отношения между ним и нашими детьми далекие.
Это «мое дело». В меня он еще бывает иногда влюблен, но его влюбленность носит всегда другой характер, чем моя. Она носит характер вспышки, и в промежутках между ее проявлениями я для него не женщина. Но он не переставал быть для меня мужчиной. И в продолжение первых пяти-шести лет нашего брака я положительно страдала от несчастной любви к моему собственному мужу. Я была разочарована. Я не могла мириться с тем, что на некоторое время я для него «добрый товарищ», с которым он живет рядом, вместе работает, вместе молчит, не могла я мириться и с положением «хозяйки дома», которой оказывают известное уважение, благодарят за обед и предоставляют пришивать пуговицы. И часто, когда он мило беседовал со мной о предметах, представляющих общий интерес, я думала про себя: «Поцелуй меня, проводи рукой по моим волосам, посмотри мне в глаза. Взгляни на мое платье, на мой воротник, скажи мне, что я хороша собой, будь влюбленным!» Но я почувствовала бы себя также обиженной, если бы он совсем отказался от общих бесед со мной. Иногда я думала, вероятно, не давая себе отчета: «Ах, об этом мы успели бы поговорить и потом, когда состаримся». Но он был на десять лет старше меня, и у него была своя наука. У меня была только моя любовь, и поэтому я была так требовательна.
Я придумывала тысячу маленьких проявлений влюбленности, осыпала его при всяком удобном случае цветами и подарками. Он никогда не помнил о дне моего рождения, не знал, что подарить мне, и на Рождество вешал на елку кредитный билет. Как огорчал меня этот билет! Он мне казался таким холодным и лишенным любви! Когда он получал мои подарки, он благодарил и силился сделать вид, что он очень доволен — он так хотел этого, но вскоре я находила их в каком-нибудь углу. Он даже не помнил более, что получил их.
Со мной дело обстояло совсем иначе. Я вспоминаю, как однажды он придумал для меня подарок. Это был шерстяной корсаж, безобразный, но теплый. Он робко, как ребенок, принес мне его. Как это было мило! Он вспомнил о том, что я недавно озябла. И поэтому он купил этот корсаж. Ах, как я любила эту безобразную шерстяную вещь! Я носила ее целый день, хотя это совершенно не шло мне. Он, значит, думал обо мне, когда ходил по улицам, думал обо мне, а не о своих проблемах, думал о том, что я сижу дома и что мне холодно. Ах, мой друг, если бы ты знал, как ты заставляешь зябнуть мою душу!
Я плакала, когда замечала, что мои подарки не интересуют его, я не могла понять, как можно безразлично относиться к тому, что дарит любовь.
И как благодарна была я, когда он изредка приходил в мою комнату и присаживался ко мне. Я зажигала тогда множество свечей, тайком украшала себя кружевным шарфиком, или вкалывала в волосы роскошные шпильки, и все вокруг принимало праздничный вид. Когда я слышала в то время от других жен, что они испытывают облегчение, когда их мужья уходят на службу, я считала их слова притворством. Но теперь, признаться, часто случается, что в то время, когда он сидит у меня, мне приходит в голову: «Мой милый друг. Мне было бы очень приятно, если бы ты теперь пошел к себе. Ты мне мешаешь».
«Женщины представляют собой сплошную чувственность, — говорит Вейнингер, — в мужчине помимо чувственности живет многое иное». Женщина всегда находится в половом возбуждении, мужчина — лишь периодами. Этим объясняется характер вспышки, присущей мужской любви. Итак, то, что мы, женщины, называем любовью, — не что иное, как инстинкт. Вся наша забота, преданность, самопожертвование, постоянная потребность осыпать возлюбленного тысячами знаков нежности и внимания, чтобы показать ему, что он всегда живет в нашем сердце и в наших мыслях, постоянное желание облегчить и украсить его жизнь — все это лишь маска, обманно прикрывающая нашу никогда не дремлющую чувственность? Быть может. Что знаю я об «истинной натуре женщины»?
Я знаю только, что если это ложь — она все же прекрасна, и мы, женщины, не можем жить без нее: это поэзия нашей жизни. И нам жаль мужчин, которые не нуждаются в ней.
Все реже и реже вспыхивала влюбленность в душе моего мужа. О, как все это было мне знакомо! После продолжительной товарищеской жизни — его глаза вдруг снова начали искать меня. Он замечал, как я одета, брал меня за руку, когда я проходила мимо него, и я замечала, что он чувствует мое присутствие. В другое время я могла сидеть рядом с ним, вставать, уходить, возвращаться и снова садиться, и он не замечал ничего. Теперь взгляд его становился снова теплым, я знала, что он будет целовать меня и что мы снова станем близки, станем мужем и женой. Но на другой день наши взгляды делались снова равнодушны и холодны, и внебрачные периоды становились все продолжительнее. Я все больше чувствовала себя матерью и другом. Но каждый раз, когда ищущий взгляд встречал его холодные взоры и моя ищущая рука принуждена была довольствоваться коротким, рассеянным рукопожатием, я как будто испытывала глубокое оскорбление. Иногда нам случалось часами сидеть в одной и той же комнате, наедине или при других, и глаза его ни разу не искали моих глаз. Тогда я ломала руки от горького осознания скудности жизни. Мое оскорбленное самолюбие внушало мне злые мысли, я чувствовала вражду против него и что-то во мне кричало о мести.
Быть может, действительно, «мужчина во всякой любви любит только себя». Я ведь знала, что он не любит другую женщину, что он не хочет оскорблять меня. Но он не думал обо мне, он видел меня только в те моменты, когда в нем снова просыпались его эротические чувства. Тогда он находил меня прекрасной. Тогда только я занимала место…
«Кто говорит, что он любит женщину, которая вызывает в нем желание, — тот лжет или он никогда не знал, что такое любовь. Так различны любовь и влечение пола. Поэтому кажется лицемерием, когда говорят о любви в браке». О, этот ужасный Вейнингер! Но это неправда, это больная мысль! Я должна обрести эту уверенность, иначе «самый ничтожный мужчина стоит несравненно выше, чем самая возвышенная из женщин». Ведь мы всегда полны желания — значит, мы не любим. Если так — в нас всегда говорит животное, и в мужчине также.
И все же меня часто положительно оскорбляет полное отсутствие ласк мужа или же ласк, которые неминуемо заканчиваются полным физическим слиянием. Я не могу отказаться от мира ласк, находящихся между этими полюсами, хотя и самое интимное мне кажется также прекрасным и возвышенным. Это сложно, но все же это так. Часто чувство душевной теплоты, искренней глубокой гармонии, следующее вслед за интимной близостью, наполняло меня, заслоняя все остальное.
И, быть может, поэтому я думала, что и в самые интимные минуты в женщине больше любви, чем полового влечения.
Как-то раз в одну из таких минут я сказала своему мужу, что испытываю чувство чего-то торжественного, религиозного. Я спросила его, бывает ли такое чувство у мужчин. «Нет, — возразил он, — я думаю, что в этом случае в вас, женщинах, больше души, а в нас — тела». Оно так и было. Но я ведь женщина, не лишенная эротического чувства. Кто прав? Мой муж или Вейнингер? Каждая нормальная, неразвращенная женщина почувствует глубокое отвращение к близости безразличного мужчины. Это должен быть «он», «единственный». Мужчины как будто иначе относятся к этому.
Но разве в таком случае женский эротизм не более чист?
Впрочем, где грань, отделяющая в любви тело от души?
По моему мнению, это одно целое и одно не следует отделять от другого. Если я люблю, то есть если я чувствую по отношению к мужчине, что он заполняет всю мою жизнь, что мои мысли, моя воля принадлежат ему, то мое глубокое убеждение — что и тело и душа моя составляют одно целое существо, стремящееся к другому, столь же целостному, существу.
Я часто слышала рассуждения женщин о том, что они не могут выйти замуж за того или иного из мужчин, потому что им нравится только его душа, а физически он не привлекает их — или наоборот. Но тогда они не любили. При настоящей любви забывают анализы и расчеты, все кажется милым в любимом человеке. Все сливается в одно, и все становится прекрасным.
И он представляет только для меня единственно необходимое — мою жизнь.
В чем состоит эта власть, перед которой все преклоняются, сила, перед которой люди трепещут, как тростник, — я не знаю этого. Знаю только, что страшна и чудесна эта сила, что она достаточно сильна, чтобы весь мир превратить в райский сад!
Постепенно со мной совершалась большая метаморфоза. Пассивность моего мужа все более и более принимала характер равнодушия. В особенности игнорировал он детей, и это больно кололо мое сердце.
Он не замечал малышей, нежных и милых, которые так любили его и смотрели на него, как на высшее существо!
Я не могла простить ему холодность по отношению к ним. Она глубоко оскорбляла меня. Горечь в моей душе увеличивалась, и я стала холодна. Многие мелочи прибавились еще к этому главному — и пламя в моем сердце погасло. Я пролила так много слез, я так страдала, но теперь я стала спокойнее, и словно какое-то избавление снизошло на меня.
Настроение мое стало ровнее, я не терзала более своего честного друга слезами и вздохами (ах, почему любовь приносит с собой столько слез!). Я шутила с ним о том, что мы «старики», и не мешала ему зарываться в его книгах. И он почувствовал себя от этого свободнее и лучше. Детей я по возможности от него устраняла и удвоила мою собственную заботу и нежность к ним.
Но время от времени в нем просыпалась все же еще влюбленность, и тогда случалось нечто ужасное — скромные приближения моего мужа казались мне насилием, и что-то кричало во мне: «Боже мой, это и есть брак?»
Моя стыдливость страдала, все было уродливо и отвратительно. Потому что, если интимная близость не кажется ясным и радостным праздником — она отвратительна!
Но иногда случалось, что его нежность снова воскрешала на короткое время мою прежнюю любовь. Так доверчиво и беззаботно приходил он ко мне, с такой нежностью и признательностью уходил он снова. По своему собственному опыту знаю я всю недоказанность утверждений Вейнингера, будто «женщина после физической близости чувствует себя настолько же презираемой, насколько боготворимой чувствовала себя до этого». Это один из «недоказанных взглядов» в странной книге Вейнингера. Если бы это было правдой — было бы слишком тяжело быть женщиной.
Возможно, что такой взгляд соответствует древней восточной точке зрения на женщину. Человек современности не столь «восточно» относится к женщине, она для него также является человеком, он уважает ее как такового, ее любовь вызывает в нем другие чувства, чем любовь рабыни. Мы должны предполагать, что таково общее правило.
Если бы Вейнингер мог прочитать эти строки, он бы спокойно сказал: «Глубока лживость женщины». Но по Вейнингеру — женщина не способна ко лжи. Она не может лгать, ибо для этого недостает главного: способности к правдивости. Она представляет собой абсолютную лживость — это наследственный грех; ее единственная задача — создать из мужчины «грешника». Поэтому женщина не способна говорить правду ни о себе, ни о других. Ее слова лишены значения.
И все же…
Дни проходили за работой без радостей. По ночам я чувствовала себя как-то особенно усталой и долго не могла заснуть. Мысли мои начали касаться моего гнезда. Надо было найти исход, заполнить пустоту.
Одиночество угнетало меня, по вечерам я сидела у камина и смотрела в огонь. И жажда терзала меня, словно голод или физическая боль, — не жажда людей, а жажда одного человека, который снова указал бы пределы моим мыслям и заглушил бы во мне страх жизни и страх смерти.
Пространство было слишком велико для меня, слишком много загадок кругом, смерть казалась слишком близко.
Я сидела возле постели моих детей и говорила себе: «Вот то, что нужно тебе! Вот кто должен поставить пределы твоим мыслям и заполнить пустоту твоего сердца».
Я целовала их маленькие ручки и рыдала над ними! Почему печально и одиноко покидала я тех, кого я любила больше всего в мире и за которых охотно отдала бы свою жизнь?
И снова я упорно заглядывала в свою душу.
Как шатки и беспомощны мы, люди!
Ничего мы не можем дать друг другу. Даже мать ничего не дает ребенку, когда он становится взрослым. Как часто вечером, когда я уходила от них, мне хотелось иметь Бога, чтобы доверить ему их. Но я потеряла Бога. В ранней юности еще я стала свободомыслящей, быть может, отчасти под влиянием веяний времени. В то время мы читали Вольтера, Руссо, Дарвина. Но самое большое влияние все же оказал на меня ясный и серьезный естественно-научный труд моего мужа. Религия и вера были отняты у меня.
Мне не приходило в голову самой изучить христианство.
Я даже не знала библии.
Много позже я как-то совершенно случайно познакомилась с древними индийскими религиями, и они настолько заинтересовали меня, что у меня явилось желание изучить христианство. Таким образом я раньше познакомилась с учением Будды, прежде чем как следует узнала о Христе и той религии, которую я официально исповедовала от момента моего крещения. Когда я захотела выяснить себе личность Христа, я взялась раньше всего не за библию, а за Ренана[6]. Теперь я прочла и библию, но чувство веры я не смогла вернуть.
Когда я готовилась к конфирмации, я находилась под религиозным влиянием нашего духовника, фанатика в вопросах христианства. Он не был женат и обладал всеми добродетелями святого, и я, и мои подруги боготворили его. Я была уверена, что он никогда не женится, и ради него хотела даже поступить в монастырь. Ради него я молилась утром и вечером, стоя на коленях, ради него надевала черные платья и приглаживала свои непокорные волосы. Но христианство само по себе и тогда было для меня закрытой книгой.
Мне приходили в голову мысли о многих, кого я знала раньше, о моих близких друзьях, мысли о «нем», кого я, как безумная, любила в семнадцать лет, о тех двух, которые любили меня много больше, чем я заслуживала, еще о многих мимолетных встречах — и в моей юности и позже.
У оживленной красивой женщины, замужем она или нет — лучше, конечно, если замужем, — всегда, разумеется, имеются поклонники.
У меня их было двое, в то время, когда я в первый год после замужества путешествовала по югу.
Как безразличны для меня были они оба! Как смешны! Я никогда не понимала, как может нравиться женщине ухаживание безразличных ей мужчин? Я в этом не вижу ничего интересного, я зеваю от скуки.
Флирт и так называемые настроения — это все не для меня, я более требовательна. Этот салонный флирт с его пикантными положениями и заигрыванием по углам содержит что-то нездоровое — то некрасивое, что претит мне. Или все — или ничего: товарищеские отношения или любовь. Любовь не имеет ничего общего с маленькими настроениями и пикантностями. Она требует всего и дает все. Это очень серьезная вещь. Тот, кто считает и подсчитывает, тот, кто колеблется и соображает, не знает, что такое любовь, так же, как и тот, кто дает ее частями и говорит об обязанностях и долге. Кто любит, не знает ничего о выгоде и убытках, он не добродетелен, не талантлив — он гениален. Он бессознательно достигает апогея в своем мышлении и деятельности. Только любовь делает цельной жизнь. Если этого требует любовь — все цели разрываются, потому что любовь самодержавна и не может быть иной. И только когда умирает любовь — люди становятся полезными и трудолюбивыми и начинают заботиться о своих талантах. Я не понимаю половинчатости. Поэтому мужчины — типа кукол во фраках — безусловно, не могут не находить меня крайне скучной. Но и меня они не интересуют.
Встречу ли я еще когда-нибудь человека, который заставит усиленно биться мое сердце? О нет, никогда. Я и не хочу этого. Какой невероятной кажется мне сама мысль — о новом человеке! Какой тяжелый и кропотливый труд — узнавать чужого человека, научиться открывать ему свою душу, в которой жизнь в течение ряда лет запечатлела такое множество следов добра и зла! Как трудно уяснить себе его душу! Нет, это невозможно. И если даже между мужем и женой умирает любовь, они не могут вычеркнуть из своей жизни своего брака. Ничего нельзя вычеркнуть, даже малейших переживаний. Тем меньше надежд вычеркнуть из своей жизни пережитое за многие годы. Я не могла бы представить себя в связи с другим мужчиной. Нет, я никогда больше не могла бы любить. Как женщина — я умерла.
И вот я ухватилась за свои маленькие таланты и стала развивать их. Я называла это своей работой, и она должна была с этого времени наполнять мою жизнь. Скоро вырастут мои дети и мое одиночество станет еще ужаснее, а потому — нельзя медлить. Надо наполнить жизнь трудом, надо научиться вести достойное человеческое существование, свободное и самостоятельное! Ведь таков, должно быть, рецепт жизни современной женщины.
Родина и общество предъявляют большие требования к каждому работоспособному гражданину — к женщине в том числе. Воспринять всякие идеи, движущие миром, посвятить свою жизнь и труд родине и страдающему человечеству — ведь это не может не быть первой задачей женщины. И так как у меня было достаточно времени, я бросилась в водоворот общественных обязанностей и стала на некоторое время «дамой-благотворительницей».
Я хотела, я должна была заполнить пустоту, которая образовалась в моей жизни. Целую зиму бегая по разным комитетам и заседаниям, я усердно принимала участие во всех спектаклях в пользу бедных. Я стала деятельной и желанной любительницей в различных артистических и литературных вечерах.
Я убивала свои дни в массе встреч, я чуть ли не разрывалась на части ради различных благотворительных учреждений. А вечером уставшая, с больной душой бродила по комнате, и когда я становилась возле кроваток детей, меня охватывало чувство оставленности и печали, и угнетало меня своею тяжестью. «Посмотрите, какая у вас мать! Ни одной цельной мысли нет в ее душе, вся душа состоит из тысячи клочков, которые она продает на рынке. Что может она дать вам?» И с неописуемым чувством стыда уходила я в свою комнату, сознавая, что дальше так жить нельзя, лучше совсем уйти от жизни. Я становилась бессильной, вялой, неспособной к жизненной борьбе. Другие женщины работали, доказывая этим свою практичность и ловкость. Они находили удовлетворение в этом. Но мне эта работа, как и всякая другая, не давала ничего.
Неужели мне никогда не удастся более собраться с силами и стать снова жизнерадостной? В этот период мой муж более чем когда-либо углубился в свою работу. Ему казалось, что он близок к решению проблемы, над которой он провел несколько лет. Но ему все не удавалось обрести это решение, и он страдал, вновь погружался в свои размышления и прекратил почти всякое общение с людьми. Каждый год он ездил в маленький французский городок и там отдавался изучению старых архивов. Я более не чувствовала себя замужем. Теперь я была лишь матерью. К всеобщему удивлению, я внезапно выступила из всех комитетов. Я не хотела уйти от благотворительности, я хотела лишь по-иному проявлять ее, я стала в тиши помогать бедным и снова серьезно занялась своим хозяйством. И как всегда, когда я начинала что-нибудь новое, мне казалось, что именно в этом мое призвание, — кухня стала местом моих ежедневных занятий. Я придумывала новые вкусные блюда, практические улучшения и разные способы экономии. Я стала серьезно писать о кухне и о хозяйстве в маленьких женских журналах. Меня считали даже в этой области «некоторым авторитетом».
Немногие друзья, изредка посещавшие еще наш дом, были в восторге от моих кулинарных успехов, муж мой также был доволен моими заботами. Случалось даже иногда, что он кивал мне головой и говорил: «Очень вкусно!» Это приблизительно значило: у тебя хороший маленький талант, не пренебрегай им. Он вообще всегда подбадривал меня в моих работах и ценил их, но у него не хватало времени для меня и — что всего больше огорчало меня — для детей. Их существование было ему почти безразлично. Я думаю, что он сам страдал от этого. Но он ничего не мог дать им. У него нечего было им дать. Он был человек рассудка, и рассудок вытеснил в нем чувство.
Да, я много трудилась и имела успех. Лишь себе самой казалась я всегда сплошной неудачницей. И снова и снова я рассматривала свою жизнь. «Милая моя, чего тебе еще надо? Чего еще хочешь ты от жизни? Ты стара — все кончено! Надо стать разумной! Научись довольствоваться тем, что есть. Это все, что ты можешь сделать. Гнаться в твои годы за прекрасным — это безумие, недостаток рассудка и культуры, это недостойно тебя. Все прекрасное осталось за тобой. Ты видела вершины жизни — приготовься теперь к приятному и не слишком уродливому спуску с этой горы!»
Но предположить, что мне осталось еще прожить тридцать, сорок, быть может, пятьдесят лет. Неужели всю эту вечность я обречена чувствовать себя старой? Неужели каждый день должен представлять собой покорное приближение к могиле? Разве жизнь моя уже достигла своего апогея? Достигла ли я сама высшего расцвета своего «я»? И разве я не создам ничего более и буду только лишним номером в зверинце, в котором я живу?
И мысленно я переживала снова мечты и гордые надежды моей юности.
Я вспомнила жизнь в маленьком приморском городке, где мы — молодые девушки — смотрели на море и мечтали о необъятном свете, где-то за океаном. Но путь в этот мир вел через великое искусство, жрицей которого я мечтала стать. По этому пути меня вел бы «он», без него я не могла себе представить мир. Каким сияющим казалось мне будущее, каким богатым красками, светом и счастьем!
И я вспомнила наши игры в больших пустых чердаках деревянных домов у гавани, и то, как нас всегда занимало великое и таинственное: любовь, мужчина, таинство, рождение человека… Мы изображали беременных, приделывали себе большие животы и рожали в притворных муках наших кукол; мы изображали болтовню кормилиц, где-то слышанную нами, и пытались разгадать великую, заманчивую тайну.
Мы выдавали замуж наших кукол и играли в любимую игру всех девочек: в отца и мать.
И ничего не казалось нам таким интересным, как свидания влюбленных, которые нам удавалось подслушать, а женихов старших сестер — мы положительно обожали. («Совсем маленькие девочки, — говорит Вейнингер, — оказывают любовникам своих старших сестер посреднические услуги».)
Но когда я встречаю теперь своих подруг детства и спрашиваю их, вспоминают ли они наши игры, наши мечты, — они с изумлением смотрят на меня. Вспоминают ли? Они ничего больше не знают об этом. И они уходят с чувством злорадства и убеждением, что только у меня одной такая грязная фантазия. («Лживость женщины» у Вейнингера.) Время шло. В сущности, мой муж и я — мы были лучшими друзьями в мире и, чем реже виделись, становились все дружнее. Сцены, оскорбительные слова и недоразумения, обычные явления в период нашей влюбленности, совсем исчезли теперь. Мы жили словно два испытанных товарища, знающие жизнь и самих себя. Когда горечь закипала во мне, я смиряла себя и говорила: «Бог мой, это лишь переходная ступень, мы все скоро умрем. Чего же ты хочешь? Никто не может требовать, чтобы любовь длилась вечно, это противоречит человеческому опыту». Мы, собственно, не надоели один другому, не говоря уже об отсутствии вражды друг к другу.
В сущности, это идеальный брак, в особенности если бы мы могли не встречаться еще за обедом. А то мы сидим рядом, слышим, как мы жуем, и вовсе не доставляем этим удовольствия друг другу. Как громко едят суп мужчины с бородой! Впрочем, это кажется только тогда, когда влюбленность ушла. Влюбленные не замечают этого…
Иногда нам бывает весело вместе, и мы проводим часок за беседой. Мы подтруниваем над любовью и браком — я не без оттенка кокетства: мы серьезно и откровенно говорим о наших седых волосах, которых, впрочем, у меня пока нет. Мы оба соглашаемся, что совершенные отношения между мужчиной и женщиной имеют свои теневые стороны.
«Но слава Богу, это уже нас не касается, — говорит мой муж и смотрит на часы. — Это дело тех, которые идут за нами. — И он тайком зевает. Зевота заразительна. И я стараюсь скрыть зевок. — Ну, спокойной ночи, моя дорогая, приятного сна».
«Покойной ночи».
И мы расходились, дружески пожав друг другу руку.
Любил ли меня мой муж в это время? В это время, когда в нем пропала былая страсть?
Дни мои проходили, лишенные покоя, и по ночам сон избегал меня.
Ах, было время, когда по другой причине не спала я, когда я не хотела проспать хотя бы одно мгновение своего счастья. Когда голова его покоилась на моей руке и он засыпал у меня, положив руку на мою щеку или на мою голову. Тогда я долго лежала без движения, смотрела на него и была счастлива и благодарна. Или же я сидела и держала на руках прекрасное дитя, я тогда была слишком эгоистична, чтобы положить его мирно в колыбель. Я не хотела спать, я должна была чувствовать, что держу его на руках, теплого, живого. Спать я смогу потом, потом, когда придет старость! Так думала я тогда; теперь я стара, но сон не приходит ко мне.
Полную уверенность и гармонию, полную удовлетворенность и цельное счастье я испытывала лишь в те краткие минуты, когда держала в своих объятиях любимого мужчину или любимое дитя. Тогда у меня не было желаний. Но когда объятия мои пусты — в меня вселяется волнение и страх жизни.
Но когда я была вместе с ребенком, я жаждала всегда разделить его близость с мужем. Мне хотелось, чтобы мы оба держали ребенка. Мне было так страшно, что связь между нами может на мгновение ослабнуть. Мне хотелось, чтобы они оба плотно прижались ко мне. Но мужчина хочет спать ночью. Мужчина не может понять, что так очаровательно в маленьком ребенке, который днем мешает нам работать, а ночью — спать и марает наши платья!
Но одна привязанность к ребенку не удовлетворяла меня, хотя я любила его любовью, которая граничила с мукой, и хотя все мое существо стремилось оказать ему заботу, нежность и благодарную любовь. Но почему ребенок не удовлетворял меня?
«Материнская любовь инстинктивна и стремительна, — говорит Вейнингер, — эта любовь знакома животным не менее, чем людям. Одно это служит доказательством, что такая любовь — непостоянная любовь, что такой альтруизм не есть настоящая нравственность…»
И все же для матери не существует достаточно большой жертвы, если дело касается ее ребенка. Или, вернее, ни в чем нет жертвы. Это я ежедневно говорила своим детям с тех пор, как они стали понимать. Каждая печаль, каждый труд, даже самые ужасные боли, при которых мы даем им жизнь, вознаграждается в тысячу раз в тот момент, когда мы берем на руки наше дитя. Все, что мы делаем для них, мы делаем для себя — из любви, из эгоизма.
Мои дети и я! Мы представляем настолько одно целое, что трудно даже уяснить себе это разумом. Благословенны маленькие существа, с которыми я жила все эти годы, вместе с ними я созревала. Они никогда не внесли ни капли горечи в мою жизнь. Они были для меня лишь светом и радостью. И даже страх за них, страх жизни и смерти, неизменно следующей за каждой любовью, был для меня источником развития в себе человека. Как должна я быть признательна им за это! Но все же всю жизнь я живу вдали от них. Всю жизнь, тяжелую жизнь, в которой они не могут принять участие, потому что они еще дети.
Почему наша обоюдная любовь не наполняет моей жизни, отчего она не дает мне уверенности и покоя? Почему гордое сознание, что я дала им жизнь и радость обладания ими не внушают мне достойного чувства, так часто встречающегося у мужчин? Отчего это томление, это ожидание? Отчего? И я не могу себе дать отчета, чего я жажду, чего я жду.
Если бы и моя жизнь была праздной! Но я ненавижу леность и всегда деятельна.
Не в том ли причина, что мать во мне слабее любовницы? Не в том ли, что я по своей натуре принадлежу к той категории «проституток», которую определяет Вейнингер, к тем, для кого постоянная любовь и поклонение мужчины так же необходимо, как свет и воздух, к тем, кто становится музой и вдохновительницей мужчины! Но и этого нет в моей жизни. Я должна улыбнуться при этой мысли, но улыбка моя полна горечи. Мужу моему, признающему только логику и реализм, не нужна муза. Или же то обстоятельство, что я не могла стать его музой, — надрыв в его жизни? Что знала я об этом и что вообще знают люди? Немногим дано быть такими многознающими, как несчастному юноше Вейнингеру. Но часто, читая его книгу, я думала с женской наивностью: если бы он достиг моего возраста, быть может, он сократил бы свою книгу? Или же только у нас, женщин, каждый день увеличивается неуверенность, так что под конец у нас остается одно лишь ужасное чувство отчаяния и бессилия! Против только что найденной истины подымается снова другая. И человеческая душа становится бездной, полной неразрешимых загадок. Но в том, должно быть, сила Вейнингера, что он таким молодым писал свой труд. Долгая жизнь внесла бы в него сомнения, т. е. нормальная жизнь в полном здоровье[7] и в обществе людей.
Он рисует нам женщин и требует, чтобы мы верили его словам, хотя он женщинам приписывает самые ужасные пороки. Он и в мужчине допускает пороки, но придает им совершенно другую окраску.
«Лживость, органическая лживость характеризует всех женщин. Совершенно неправильно определение, что все женщины лгут[8]. Это допускает предположение, что они иногда говорят правду».
Существуют, положим, также лживые люди; но у них этот кризис проходит иначе: он ведет — хотя бы на короткое время, но все же к «очищению». Если бы это было так! Через мужчину ведь и нам, женщинам, светит надежда!
Но в Вейнингере жило, должно быть, много женского. Потому что, хотя он, конечно, мог только очень мало знать о женщинах, все же его инстинкт заставил его сделать изумительно много верных заключений «о женщине», так же как и женщина может обладать многими верными (правильными) заключениями о мужчине, хотя она редко сознательно изучала его. И хотя Вейнингер утверждает, что еврейству, как женщине, недоступна высшая гениальность, то все же как евреи, так и женщина, должно быть, не совсем негениальны в том, что касается знания людей. Впрочем, это допускает даже Вейнингер. Он говорит: «Бывают женщины с той или другой гениальной чертой; но женщина-гений не существует, не существовала и не будет существовать».
Быть может, однако, что наш брак — идеальный брак. Мы не наскучиваем друг другу, хотя мы и не забавляем друг друга. Все у нас отрицательно, это правда, но что можно еще требовать? Любовь скоро проходит — это знают все. В лучшем случае остаются те многочисленные узы, которые соединяют две души посредством любви. Но люди трусливы. Не все так очаровательно смелы, как Байрон, который в свое время писал своему другу из Венеции. «Не могу приехать. Безумно влюбился; должен остаться здесь, пока не пройдет это».
Да, да, мы все теперь трусливы. Лицемерие вошло уже в нашу кровь и поэтому бездна между людьми и правдой, между людьми и природой все увеличивается. А ведь в сущности, все гораздо проще, чем люди хотят это сделать. И женщины, безусловно, гораздо менее сложны, чем думают мужчины.
Итак, совершенно и естественно, если отношения между супругами принимают такой характер, как между мною и моим мужем.
Недавно мне пришлось слышать от одного супруга, состоящего в так называемом «счастливом браке», следующую фразу: «Ничего не может быть скучнее супружеской половины!»
По всей вероятности, он нашел другой центр вне этой супружеской половины. Но у нас нет этого центра. Поэтому мы и не скучны друг другу и за исключением редких случаев мы не чувствуем ненависти друг к другу. Итак, супружеская половина не всегда представляет интерес. Но что делать, когда нет ничего более веселого!
Я постепенно стала превращаться. Я чувствовала в себе материал для создания самостоятельного мыслящего человека. Теперь, пожалуй, беспощадные психологи спросят с улыбкой: «Позвольте узнать, сударыня, откуда в вас этот материал?»
И меня смущает этот вопрос, хотя я только мысленно прелагаю его себе. Ну что ж, это правда, он сформировал мое существо, он или другие мужчины, которых я встречала до него, или же книги, написанные мужчинами. Но из ничего никто ничего не может создавать, даже мужчина.
Сама природа, должно быть, вложила в меня материал, который поддавался формированию, и я все-таки стала мыслящим человеком с отпечатком собственного «я».
Хотя Вейнингер утверждает, что «у женщины нет совершенно души и что она даже не жаждет обрести душу, окончательно свободную от всего чуждого и наносного», — я все же убеждена в том, что я обладаю душой, данной мне природой, и что теперь я хочу найти эту душу. Но если быть откровенной, надо признаваться, что я немного боюсь того, что найду.
Первый шаг мой состоял в том, чтобы найти свой собственный вкус по отношению к одежде и устройству дома. Это мне удалось. Здесь оказалось, что муж мой восторгается всем, что я предпринимаю, а что все, что я позаимствовала от него, — не укрепилось во мне.
Изредка он высказывал мнение, не задумываясь над ним. Он был слишком занят. А я принимала все слова его за выражение глубочайших жизненных взглядов и спешила примениться к ним.
Но теперь все должно перемениться. Какое облегчение должен был испытывать и он, видя, как я освобождаюсь. Тяжело ведь всю жизнь проходить с таким паразитом на спине.
Все чаще и чаще говорила я: «Нет, я другого мнения». Или: «Этот ход мысли непонятен мне» и т. д.
И я стала искать частого общения с женщинами моего возраста, с женщинами, которые, как и я, уже не были более только «замужем», с самостоятельными зрелыми и деятельными людьми, которым казалось, что они могут обходиться без мужа. Многие из них научились смеяться сквозь слезы, и многие, взгляд которых погас от погибших иллюзий, снова свободно и ясно подняли глаза и снова начали свою жизнь сначала в одинокой борьбе.
Мой муж не мешал мне искать развлечений вне дома, даже наоборот.
Все, что я делаю, он находит правильным, оказывает мне полное доверие. Разве наш брак не идеален?
А я не поправляю более своей прически и не волнуюсь, когда он входит: по Вейнингеру, так поступают все женщины, когда входит мужчина. Правда, мы это делаем по отношению всех мужчин за исключением тех, кого мы раньше любили. «Искусство созидает, наука разрушает чувственный мир; поэтому художник эротичен и чувственен, а человек науки вне чувственности», — говорит Вейнингер. Это имеет основания. Во всяком случае, чувственность быстро исчезает при научном труде. Может быть, многое в жизни ученым показалось бы легче, если бы они не вступали бы в брак на веки вечные. А художники! Что же нам показывает жизнь, что видим мы в жизни?
Много ли сильно эротических натур живут всю жизнь в счастливом единобрачии? В действительности, а не только по-внешнему счастливом?
Вейнингер говорит: «Общее воззрение, что мужчины расположены к многобрачию, — неправильно. Женщины более склонны к нему». Чтобы приблизиться к истине, надо бы сказать, что от природы оба пола склонны к полигамии, но что воспитание женщины долгое время порабощало в ней эту склонность, тогда как большинство мужчин без помех живут в многобрачии. Здоровый нормальный мужчина лишь в редких случаях знал одну женщину, а большинство женщин знает, без сомнения, одного только мужчину. И для многих этого совершенно достаточно. Частые роды нередко убивают половое влечение. При продолжении рода на долю женщины выпадает такая бесконечно тяжелая роль, что неудивительно, если они довольствуются одним мужчиной. Но что мужчины любят несколько женщин сразу — это, конечно, неверно, на это они так же неспособны, как и мы. Кто действительно любит — принадлежит всем телом и всей душой одному, пока длится эта любовь. Но, к сожалению, она зачастую длится недолго.
Когда кто-либо спрашивает, как упорядочить ужасные отношения полов, — моралисты отвечают: устранением между ними всякой чувственной связи. Как будто это ответ! Ведь вопрос заключается именно в том, что надо делать, пока существуют люди на свете.
При трезвом рассмотрении часто кажется, что единственно возможен тот порядок, при котором детям полагаются писаные законы, а зрелым людям предоставляется полная свобода. Но дети принадлежат матери и поэтому матриархат — единственная возможная основа для какого-либо порядка.
В сущности, отец, в более глубоком внутреннем смысле, совершенно свободен по отношению к своему ребенку. Внешние условия, степень его человеческого развития, его душевные склонности и его любовь к матери предначертывают степень его ответственности перед ребенком. Разве случалось, чтобы отец из стремления жить со своим ребенком, из любви к нему когда-либо спрашивал о своем незаконном дитя? В лучшем случае — мужчина выучивается любить ребенка, который вырастает рядом с ним. Мать срастается с ребенком с первого дня жизни эмбриона. Если она не может жить для него и с ним — ей лучше убить его, так как она убивает в себе человека. Она не может оторваться от него.
В матриархате, который, будучи перенесен в цивилизованную эпоху, вовсе не означал бы много мужества, не было бы ничего смешного, но мужчина сам создает и приводит в осуществление все законы и обычаи, о котором можно сказать, что ему еще далеко до окончательно упорядочения, — но где же мужчина, который создал бы цивилизованный патриархат?
Все мужчины были мне безразличны; они становились все незначительными в сравнении с моим старым добрым другом, склоненным за своими книгами. И кроме него — ни один из них не заставил биться мое сердце. Мне было тридцать три года, я сама иногда называла себя матроной, а тридцатилетних мужчин — мальчиками.
Я немного располнела, но мне говорили, что я выгляжу еще молодой.
Некоторые мои работы были признаны художественными, говорили о моем таланте, но я чувствовала себя отвратительно. Я знала, что мой талант ничтожен и жалок, но больше всего меня смущало, что я дала заглянуть всем в свою многотрепетную душу. Это было тяжело. У меня было такое чувство, будто я разделась донага на глазах у всех, и мне хотелось, чтобы земля разверзлась и поглотала меня, скрыла бы меня навсегда.
Почему я взяла на себя эту тяжесть?
Внутреннее ли стремление было чересчур сильно и оно заставило меня это сделать? Нет, это был инстинкт самосохранения, попытка освободить себя этой первой работой, «снова найти себя саму». Фантазия моя работала усердно, у меня была всегда тысяча идей, но выполнение их никогда не составляло для меня естественной необходимости. Напротив, собраться с силами и начать работать — это требовало чересчур большого напряжения воли. Но когда я бралась за осуществление своих идей, я на некоторое время становилась спокойнее. Мне нужно теперь одно: работа во что бы то ни стало.
Какая бы то ни была работа, но только работа. Я ненавижу леность, и все праздные женщины, которые проводят свои дни в приемных портных, в парикмахерской и на глупейших вечерах, мне противны. Я не знаю ничего более тоскливого, чем истеричные страдающие женщины, унижающиеся в борьбе со старостью до разных смешных вещей в надежде еще раз возбудить любовь мужчины.
Все — только не это. Мне бы хотелось иметь кусок земли, на которой бы все росло и цвело, и дом, в котором бы не было места ни одной праздной мысли. И я предлагала своему мужу купить маленькое имение, где бы мы могли пожить, когда состаримся, на свежем воздухе и за здоровой работой. Мне невыносима мысль о медленном умирании в комнате. Он улыбается и говорит: «Хорошо, если ты хочешь взять на себя заботу об этой земле, то мне эта мысль не неприятна. Там бы можно было мирно пожить, т. е. ты нашла бы достаточно работ и могла бы применить свои силы и свой административный талант».
И я начинаю задумываться и осматриваться; но муж мой так безнадежно равнодушно относится к моему плану, что я, наконец, устало бросаю все.
Я все более и более ищу общения с людьми вне дома. Мне нужно видеть людей, слышать говор, смех.
Иногда я, уходя, говорила мужу: «Ты знаешь, я иду веселиться!»
Он улыбался: «Веселись, пока это тебе доставляет удовольствие».
И я отвечала с сознательным желанием дать ему почувствовать горечь моих слов: «Не всегда идут веселиться, чтобы получить удовольствие!»
И он уходил, не глядя на меня и не возражая ни слова.
По средам у нас были собрания. Мы по очереди собирались друг у друга и редко приходили со своими мужьями. К счастью, у них почти всегда в этот день «заседание». И эти странные «заседания», которыми полна жизнь мужчин и которые вызывают отчаяние всех молодых жен, казались нам очень удобными.
Если же случалось, что в нашем веселом кружке появлялся хозяин дома, мы задорно восклицали: а мужчины? И мы выступали с речами против него, мы острили насчет мужчин. Но мы всегда оставались любезными, немного кокетничающими светскими дамами, и в наших словах не чувствовалось горечи.
Мы все понимали — даже мужчину[9].
Мы были образованные взрослые люди, которые разумно смотрели на жизнь. Вот и все.
Когда мы слышим, что новая пара вступает в брак, мы смеялись. «Снова попались!» — говорили мы. Это было все, что мы могли сказать.
Мы ведь знали, что это нечто неминуемое. Я смешалась с этим хором уверенных и «законченных» женщин, я даже стала его регентом.
Я была теперь весела, научилась смеяться. Быть может, мой смех был немного нервен, но он действовал ободряюще на других. Часто они говорили мне: «Вот бы быть такой, как вы!» У некоторых из них случались минуты откровенности, и тогда они признавались, что не всегда они умеют смеяться. Еще не всегда, но это — их цель.
Если хотя бы одна из них знала, как далека я от смеха в часы одиночества! Как не уверена я и как полна горечи, как я томлюсь и рыдаю!
Но я говорила: «Послушайте-ка, mesdames, жаловаться на жизнь и плакать — что может быть хуже этого? Бежать с поля жизни — трусость! Жизнь прекрасна! Жизнь должна быть прекрасной! Сильная женщина улыбается навстречу грядущему дню!» А разве мы не сильны? Это только мужчины хотят насильно сделать женщин слабыми!
И мы насмехались над мужским непониманием психологии женщин, которое мы встречаем повсюду, над глубокомысленным анализом наших чувств и ощущений в браке и вне его, во время беременности и вне этого времени.
«Никогда еще, — говорит Вейнингер, — беременная женщина не дала в чем-либо выражения своим чувствам, будь это в стихах, в мемуарах, гинекологической статье. Разве причина здесь так же гнет мужчины? Если мы вообще обязаны исключительно мужчинам за действительно ценные разъяснения психологии женщины, то чувства беременной женщины также изображены исключительно мужчинами. Как они могли это сделать?» Правильный вопрос. В особенности, если они не женаты. Тогда понятно выражение Вейнингера. Он говорит, что в этом случае мы должны руководствоваться женским элементом в мужчине: посредством него он может понять женщину. Но не вернее ли будет признать, что мужчина узнаёт всю эту премудрость от самой женщины, т. е. маленькую часть осведомленности. Потому что у беременной женщины является естественная потребность найти утешение у любимого мужчины, найти у него приют и разрешение всех загадок. Он является единственным, которому она может довериться в это время; единственным, от кого она не скрывается. Но мне кажется, что мужчины, наблюдающие за нами, когда мы беременны, представляют себе нас гораздо более сложными, чем мы есть на самом деле. Часто женщины смотрят на беременность, как на тяжесть, которую им надо терпеливо сносить. Немного капризные и раздражительные от физически неприятных ощущений, они цепляются за мужа и требуют от него утешения и внимания. Или же они настроены враждебно против него, потому что он «виновен» в их мучениях. В общем, в это время даже самые развитые женщины живут более бессознательно, чем когда-либо. И разве это не вполне естественно?
«Все в женщине — загадка, — говорит Ницше, — и все в женщине имеет разрешение: это беременность». Это верно. И все-таки женщина во время беременности является величайшей загадкой для себя самой. То, что мы даем от себя для сотворения нового человека, слишком велико; наша жизнь является в руках природы оружием творчества. Если бы даже мы, как Адам, когда из его ребра создал Бог Еву, «впали бы в глубокий сон», в этом бы не было ничего удивительного. Характерно, что обыкновенно в это время мы носимся с мыслью о смерти, собственно не страшась ее. Я помню, как я совершенно спокойно обдумывала, кому достанутся мои красивые ночные сорочки, «если мне уже не придется носить их». Но над смертью я не задумывалась. Я грезила о ребенке, и странны, неопределенны были эти грезы, и сердце мое трепетало от радости и страха, когда я чувствовала его движения под своим сердцем.
Я, как всегда, ждала тогда какого-то чуда. Иногда я чувствовала настоящий экстаз. Все это превышало мое понимание. Тело мое казалось мне чем-то священным, с чем надо обращаться с благоговением, и, несмотря на тяжесть беременности, я была горда и самонадеянна. Заботы моего мужа я принимала как должное поклонение, его роль в жизни казалась мне мелкой и ничтожной в сравнении с моей.
Первое время было самое тяжелое. Физическое недомогание было настолько велико, что все остальное исчезло. Но самая ужасная была, должно быть, первая беременность. Меня охватил ужас. От всего можно было уйти, только от этого нельзя было скрыться. Я рыдала и чувствовала жалость к себе, но в то же время ни за что не согласилась бы расстаться со своим положением. Напряженность ощущений казалась мне чудесной.
В сущности, утешения мужа нисколько не помогали мне. Но мне нравилось слушать его, опираться на его сильную руку. У нас была тогда одна кровать, и мне это было неприятно. Когда затем я спала отдельно, я почувствовала точно облегчение. Мне хотелось тогда, чтобы он всю ночь сидел возле моей постели и держал мою руку. Я так хорошо и уверенно чувствовала себя с ним.
Но днем меня охватывало неудержимое стремление заботиться о нем, быть возле него, окружать его лаской. Мать вытеснила любовницу. Последнее время я стеснялась присутствия чужих. Но душа моя ликовала. Теперь я смотрю на тебя свысока, умный, важный человек, — думала я, глядя на мужа. Время тянулось ужасно медленно; я перестала помнить себя с нормальной фигурой. Я уже ждала, когда наступит разрешение. На последнем месяце болезненность и страх исчезли, пока не начались первые боли.
Тогда я похолодела от ужаса. Впрочем, в последнее время любопытство заглушило во мне всякое другое чувство. Я не могла более выносить этого, как вечность длящегося, ожидания. Когда я увижу свое дитя? Каким будет оно? Возможно ли, что скоро у меня на руках будет живое существо, ребенок, принадлежащий мне и ему? Напряженность ожидания делала меня нервной. Я любила также мечтать о себе, как о матери.
Нет ничего прекраснее, как молодая красивая мать с маленьким выхоленным ребеночком на руках. Ничто так не украшает молодую женщину.
Но когда наступило время родов и муки мои достигли крайних пределов, я подумала: весь мир лжет! Ни один человек, даже собственная мать, не говорит нам честно, какому ужасу идем мы навстречу. Но если только я не умру, я крикну на весь мир о том, что это за ужас!
Когда же я услышала крик ребенка, у меня закружилась голова, и горе, и боль — все расплылось в радостных слезах. Сердце мое исполнилось хвалой и благодарностью.
Дать жизнь ребенку! Мужчины не переживают ничего похожего на это чувство.
Муж мой просидел первый вечер возле меня, и, когда он взял мою руку и поцеловал меня в лоб, я сказала: «Бедный!» Он улыбнулся, не понимая меня, покачал головой и спросил: «Я?» И должно быть, подумал, что я не вполне сознаю, что говорю, когда я продолжала: «Да, бедный, ты не можешь произвести на свет ребенка!»
Но я говорила серьезно. Я уже забыла о родовых муках. И когда я ждала своего дорогого ребенка, я была спокойна и весела.
Я предполагаю, что большинство женщин проводит беременность в таком же состоянии. Я знаю многих, и ни одна из них не испытывала ничего необычного.
Что некоторые беременные женщины любят жевать жженый кофе, кислые яблоки и т. п. — это можно приписать просто к желанию обратить на себя внимание.
Но мы говорили не только о заблуждениях мужчин, темой разговора служили также женщины. Мы уже совершенно покончили с погоней за эмансипацией, с достижением полного равноправия и смеялись над теми, которые могут еще серьезно говорить обо всем этом. Если женщина физически и духовно вполне нормальна, она должна сознаться — в том случае, если она способна подняться до полной искренности, — что мы мало способны провести большую часть наших лучших лет за ответственной и тяжелой деятельностью. Мы соглашались, что существуют и будут существовать границы, перешагнуть которые мы не должны пытаться. Это значило бы желать пробить лбом стену с надписью: до сих пор и не дальше. Но у нас оставалась еще большая область труда и самостоятельности, которой не мешает существование этой стены.
Мужчина свободен от работы над созданием нового человека, и, здоровый и нормальный, он может вернуться и отдаваться своей деятельности. Но наша работа над созданием нового человека — когда кончается она? Не раньше, чем когда дети взрослыми уходят от нас. Потому что дети от века принадлежат матери. Это естественно, все остальное — уродливо.
Но даже если женщина не рождает ребенка, она все же физически не свободна. Она несмотря на все — человек пола и подвержена периодическим напоминаниям об этом, оставляющим след в ее душевной жизни.
Спросите зрелых женщин, не зараженных больным вопросом равноправия, не находятся ли они несколько дней в месяц в более или менее бессознательном состоянии? И большинство из них скажут, что это так. Выступить в такие дни в роли судьи, например, — это было бы преступлением. Желания женщин в это время охвачены разными настроениями до желания причинять боль кому-нибудь. Я никогда не согласилась бы вынести операцию женщины-врача, не удостоверившись раньше в том, что период ненормальности (не только физической, но и духовной) уже завершился. Если она совершенно так же деятельна, как и врач-мужчина, все же она подчинена иным законам природы. Когда мы любим, мы также ненормальны[10].
Все наши действия тогда совершаются под влиянием любви. Тогда мы сильны, но односторонни и слепы и не считаемся ни с кем.
Быть может, это тот новый пол, который должен родиться (Шопенгауэр), или же сатана со всеми своими ангелами? Я не знаю этого, я только знаю, что мы во власти высших сил. Можно ли сомневаться в этом? Бывают женщины, которым недоступно чувство любви. Как бы то ни было страшно, но это правда. Но в их душе пышно расцветают болезни души.
И если даже бесплодные женщины являются действительно полезными для общества, должна ли поэтому каждая молодая жизненная женщина стремиться к этой цели, к этой надежде, стать как ты? Да, этого хотят комнатные философы, которые хотят, чтобы были бесплодные люди, желающие вымирания людского рода.
Вейнингер хочет полного внешнего равноправия, потому что оно помогло бы женщине освободиться от самой себя и стать мужчиной. Это его цель.
За эту же мысль сражаются женщины-феминистки в своей слепой и ненормальной борьбе против Эроса — великого, греховного губителя людей. Боже великий! Когда появится другой властелин мира, который снова выведет всех нас под открытое небо!
От книг и душных комнат к солнцу и свету!
А солнце жизни — это любовь. Аминь.
Существовала также категория женщин, которых мы презирали. Это были — мученицы долга.
Ничего не может быть более жалким и казаться более жалким мужчине, чем немые молящие глаза, которые устремляются на него с болезненной жаждой ласки и внимания, в бессильном стремлении возобновить потухающий огонь. Нет, тогда лучше полная свобода. Если внешние условия не допускают развода, надо прийти к какому-либо соглашению.
Мы все были здоровые, холеные, хорошо одетые дамы, вполне сознающие и наслаждающиеся сознанием, что мы стали зрелыми и безупречными людьми. Мы подтрунивали над нашими морщинами и дерзкими седыми волосами, появляющимися кое-где, но мы восхищались друг другом и настраивали себя к работе.
О наших мужьях мы говорили в шутливом тоне. Иногда наши замечания становились резкими и злыми, но все-таки они оставались всегда в границах уважения и любезной тактичности. Ведь наша гордость — быть всегда безупречными. Но мы часто употребляли слово «бедный», чувствуя притом свое превосходство и чрезвычайную силу по отношению к ним, которых поглощала жизнь или напряженная деятельность.
Как-то раз зашла речь о том, чтобы пригласить наших мужей на среду, открыть им даже совсем доступ на наши собрания. Но некоторые из нас запротестовали: «Только не это! Мы хотим хотя бы на короткое время освободиться от жеманства. Это постоянное кокетство так неудобно!»
И вскоре мы пришли к заключению исключить мужчин навсегда.
Но в одну среду мы были неприятно поражены известием, что муж госпожи N останется дома вместе со своим старым другом, только что вернувшимся из Америки, примет участие в нашем кружке. Что можно было предпринять?
Муж госпожи N был малообщительный человек, а каков его друг? Скоро мы увидели его. Это был какой-то медведь, дикий зверь из степей Востока. Весь он состоял из целого леса рыжих волос и рыжей бороды, из золотых очков и двух огромных красных рук.
Нам казалось, что он никогда не жил в доме. Он заполнял собой всю комнату, и мы все время находились в нервном состоянии, волнуясь за изящные безделушки и дорогие вазы из фарфора г-жи N.
Только за столом он снизошел к беседе с женщинами. До того он лишь бегло взглянул на нас, увлекся беседой с хозяином об Америке и с воспоминаниями о прежних днях. В тоне, с которым он говорил с нами, слышалась небрежность, и это раздражало меня.
Выражение его глаз, если его удавалось уловить за сверкающими стеклами очков, было неприятное, ограниченное. Оно граничило с наглостью. В общем — чрезвычайно неудачная личность.
Он говорил, что ему доставляет удовольствие снова находится в обществе норвежских дам и что здесь теперь царит другой тон.
— Все как будто изменилось, за исключением тебя, — обратился он к хозяину дома, — ты все тот же, словно ты пролежал все это время в ящике.
Я не могла удержаться от улыбки, это было неглупо сказано.
Наши глаза встретились, он также улыбнутся и вдруг поднял стакан. Этот маленький жест поразил меня своей неожиданностью. Я покраснела как семнадцатилетняя девушка. Но разве можно простить тому, кто заставляет даму моих лет краснеть и терять самообладание? Я страшно рассердилась.
Я заметила, что он внимательно смотрит на меня, — и это немного смягчало мой гнев. Затем взгляд его остановился на моих волосах.
Но в общем я почувствовала бы себя намного свободнее, если бы этих зеленых, желтых или, может быть, голубых глаз не было в этой комнате.
Действительно, это были голубые глаза, светло-голубые. Можно ли себе представить что-либо более смешное, и к тому же — детское их выражение?!
В начале нам никак не удавалось вернуть нашу прежнюю веселость. Он стеснял нас. Мы стали несвободными и решили между собой, что такие случаи не должны более повторяться.
Мы собрались вокруг нашего обычного крюшона, и это понравилось медведю.
Вдруг он обратился ко мне:
— Теперь здесь совсем другое настроение, чем раньше, — сказал он. — И молодые дамы тоже такие?
— Что вы хотите сказать?
— Похожи ли более молодые норвежки на этих милых дам? В таком случае я буду очень рад побывать в их обществе.
Я возразила, что мне не приходится встречаться с ними, и повернула ему спину. Его манера говорить с нами казалась мне оскорбительной. Я села за другой стол и пыталась одушевить общество.
Вскоре подошел к нам хозяин дома и заметил, смеясь:
— Мой друг уже напрашивается на следующую среду. Вам придется открыть двери вашего клуба также для нас, мужчин.
— Вот этого еще недоставало! — воскликнула я невольно[11]. Больше я ничего не могла сказать. Мы стали шутить, я оживилась, выпила несколько стаканов крюшона, и оживление уже было не удержать. И говорила не умолкая, увлекала других к беседе, и, наконец, мы очутились в дикой борьбе слов и острот с обоими мужчинами.
«Пусть он почувствует, что такое — сунуть руку в осиное гнездо, — думала я, — и надеюсь, что он потеряет желание участвовать в дальнейших наших вечерах».
— Да, да, — говорил он, — это действительно удовольствие — побывать снова с людьми.
— Но ведь женщины — не люди, — смеялась я. — Соломон говорит: между тысячью я нашел одного человека, но не нашел ни одной женщины между ними.
— Да, да, — возразил он, — я знаю, что Соломон говорит, что горче смерти — женщина и что кто добр, тот избегает ее, а грешника она поймает. Так, кажется? Но разве мы все не грешники?
— Ну да, конечно, вы, мужчины! Мы, женщины, не можем даже грешить, и все же Магомед закрыл для нас рай. А разве мужчины не заботились ежедневно о том, чтобы защищаться от нас, не давая нам или ничего, или слишком много?
— Совершенно верно, очень затруднительно указать женщине соответствующее место. И все-таки, по моему мнению, китайцы слишком далеко зашли, когда они утверждают, что бездетны, если у них только дочери!
— Неужели! Что бы такое ни говорили о вас, мужчинах, — надо все-таки сознаться, что вы благородны!
Мы смеялись, и наши диспуты затянулись до позднего часа.
Я поднялась, чтобы прощаться, и остановилась на мгновение одна у камина. Вдруг он подошел ко мне. Он посмотрел на меня с улыбкой и сказал:
— Вы — исключительная женщина!
Я насмешливо улыбнулась: вот как!
— Не только потому, что вы не носите корсета и причесываетесь на старинный лад, оборачивая косу вокруг головы, но в вас много юмора.
Я презрительно взглянула на него:
— Ведь это обычная добродетель мужчин.
— Вот в том-то и дело — разве женщина написала когда-либо комедию? Навряд ли.
— Возможно, — возразила я, — меня это не особенно интересует. Покойной ночи.
И я ушла. К сожалению, я могла только повернуться к нему спиной, и я жалела о том, что у меня не сто спин.
— Почему я не ударила его, — думала я, быстро спускаясь с лестницы.
В женщине слишком долго скрывались раб и деспот. Поэтому женщина не способна к дружбе, ей только доступна любовь. Итак, женщина еще не способна к дружбе. Но скажите мне, вы, мужчины, кто из вас способен к ней?
В следующий раз клуб должен был собраться у меня. Я нервничала и волновалась. В сущности, мне все надоело. Ведь все это было бессмысленно. Мы наперегонки мчались прямо в могилу. И мы назначили призы для тех, кто громче всех умел смеяться, больше всех болтать, чтобы не очнуться и не понять, куда мы спешим, чтобы не услышать, как впереди нас катятся камни в пропасть. Как печально было все это и как смешно! И если бы на небе сидело высшее существо и глядело бы на эту дикую пляску и на это безумное веселье у самой пропасти, оно бы смеялось и рыдало.
Несколько дней я просидела спокойно в своей комнате, прислушивалась к пульсу своей души и чувствовала, как лицо мое покрывается морщинами. И наконец я поднялась, заломила руки и сказала сама себе: нет, не надо умиранья, не надо комнатной смерти! Я еще хочу бороться с жизнью. Бороться с кем бы то ни было — только не с этой всепоглощающей тишиной!
Я хочу с ним бороться! И я показала себе самой упрямое лицо в зеркале. Да, я хочу! Две-три морщины не испугают меня.
В одно мгновение я уселась за письменный стол и набросала следующие строки госпоже N:
Милая Мария!
Чрезвычайно любезно со стороны твоего мужа, что он намерен посетить наш клуб в среду у меня. Разумеется, я буду очень рада видеть его. Но его друг! Это самый наглый из всех мужчин, с которыми я имела честь встречаться. И что за вид! Какое-то животное. Я уверена, что, когда он один, он ползает на четвереньках.
Но твой муж хотел этого, и ты сама положила начало. К счастью, мы благовоспитанны, и поэтому я пошлю ему свой адрес.
Жду в среду!
Твоя Ева
Одновременно я поспешила отправить медведю следующее послание:
Господин инженер!
Так как вы в прошлую среду совершили рискованный шаг и предложили г-ну N зачислить вас в члены нашего клуба, я считаю долгом уведомить вас о том, что следующее собрание назначено у меня. На всякий случай упоминаю о том, что все члены нашего клуба совершенно свободны и не обязаны посещать собрания.
Ваша Ева С.
На другой день я получила следующее письмо от г-жи N:
Дорогая Ева!
Ты, право, чересчур наивна! Само собою разумеется, что муж мой пошутил, а также и «животное». Они оба не станут надоедать тебе. Впрочем, «животное» гораздо лучше, чем выглядит. Он умный и простой парень! Он пережил много тяжелого и стал вследствие этого как будто циничен. У него на Востоке было какое-то дело, и из-за него он потерял свое положение. Но его товарищи — между ними мой муж — уверены в его безупречности и любят его.
Забудь обо всем этом. У тебя ведь нет никаких обязанностей по отношению к нему. Мой муж шлет тебе привет. Ему нездоровится, так что на него не рассчитывай, он не придет.
С нетерпением жду нашего веселого дамского дня. Прошлый раз мы немного выбились из колеи.
Твоя Мария
Я прикусила губу и бросила письмо в огонь. За обедом я с большим жаром и едкой критикой рассказала своему мужу об американском медведе, ворвавшемся в наши мирные собрания.
Мне становилось легче, когда я говорила.
Итак, надо было ожидать ответ, полный иронии. На это он был способен. Но день прошел, а письма не было. Вечером я расхаживала по комнате, не находя себе покоя. Гм… вежливый господин, даже не отвечает. Быть может, он смеется над моим письмом! Считает лишним ответить. Ликует! Мне становилось жарко от этих размышлений.
Мне предстояла работа, которая угнетала меня. Я, точно в лихорадке, принималась за нее. Я пыталась начать работать. Но как только я сталкивалась лицом к лицу с нею, меня охватывал страх. Я не знала, что делать: меня влекло к ней и все-таки я не знала, как подойти. Точно какая-то мучительная тайна шла между мною и «высшими силами». Нет, я не могла коснуться ее здесь, среди людей и стен.
Мне нужно уйти с нею далеко, где нет никого, где никто не может услышать меня. Здесь у каждой двери, через которую я входила и выходила, оставалась частица моего «я», и каждый человек, с которым я говорила, крал у меня часть моей души.
А к этой работе я должна была прийти богатой и с цельной душой, как к любимому мужчине.
Ах, какие благозвучные извинения! Я не могла, я не была богатой — вот в чем дело.
И все-таки казалось, что теперь наступил момент для этой работы. Я собралась с силами, сделала попытку, но слезы покатились из моих глаз. Я вскочила и, заложив руки, расхаживала по комнате. Я была на грани безумия. Боже мой, но что случилось? Я сделала маленькую глупость, пустяк, который можно было бы снести. Но перед собой я видела лицо в рамке рыжей бороды и глаза с выражением отвратительной иронии.
Да, милая моя, ты на пути к безумию. И инстинктивно, словно желая избежать несчастья, я вдруг уверенно и быстро вошла к мужу. Он смущенно и растерянно оторвал глаза от своей работы. И я вдруг смутилась, точно школьница, и спросила его о какой-то квитанции. Мне в мае дважды подали один и тот же счет, но пусть он не ищет, говорила я ему, я потом приду за ней. И я снова вышла, и снова слезы полились из моих глаз.
Мне хотелось рассказать ему о своей глупой выходке относительно письма и о безграничной невежливости этого человека и спросить его, как мне поступать. Мне хотелось еще рассказать ему, как я зла на того господина.
Но я была одна. Всегда одна. Между нами было расстояние в тысячу миль. Да, если бы меня действительно кто-либо оскорбил, он собрался бы с силами, чтобы помочь мне. Но в этом случае он бы только улыбнулся и сказал: это пустяк, моя милая, не волнуйся, успокойся.
На другое утро я получила письмо, написанное незнакомым почерком. Я бросилась в свою комнату, закрыла двери на ключ и долго держала письмо в руках, не решаясь раскрыть его. Сердце стучало в моей груди.
Я вспомнила свое женское достоинство, свои годы и рассмеялась над собой. Что за глупость! Наконец я дрожащей рукой раскрыла конверт. Прежде всего мне бросился в глаза крупный неуклюжий почерк. Медвежья лапа, подумала я. Я прочла следующие строки:
Глубокоуважаемая г-жа С.! Шлю вам свою благодарность. Конечно, я приду.
С уважением, ваш Н. И.
«Я приду! Конечно!» Совсем просто! Весь он был словно одно большое «я»!
Я поднялась, походила по комнате и с раздражением скомкала письмо. Но ведь в таком случае должен присутствовать также мой муж и все другие мужчины, и вообще все надо изменить. Нет, нет. Этого не будет, я нарочно заболтаю.
Он придет! И вдруг я бросилась на диван и зарыдала, будто сердце мое разрывается на части. Боже мой, да я ведь уже больна!
На другое утро, когда мой муж отправился в библиотеку, а дети в школу, я вся превратилась в деятельность. Я хотела все вокруг себя устроить по своему вкусу, я расставила цветы, положила березовые дрова в камин. Я хотела приняться за работу. Сегодня у меня такое чувство, будто я очень далеко от света и бесконечно одинока. Но я уселась перед камином и устало опустила руки.
Раздался звонок, и горничная принесла мне его карточку.
Быстрее, чем я пишу эти слова, я очутилась у зеркала, набросила на шею большой кружевной шарф, воткнула в волосы высокий гребень из черепахи. Я едва успела взглянуть на свои руки, и он уже стоял передо мной.
Он благодарил за письмо. Оно его приятно порадовало. Он совсем не ожидал, чтобы его шутка могла быть принята серьезно. Я, без сомнения, никогда в жизни не краснела так густо, и он дал мне понять, что он это видит. Снова его ироническая улыбка! И снова в моем мозгу промелькнула мысль: зачем ты не бьешь его! Но я лепетала какую-то бессмыслицу; вы напрасно это думаете, тут нет никакой любезности, нельзя же быть невежливой.
Он улыбнулся, поклонился и стал оглядываться, нисколько не смущаясь.
Я предложила ему стул у камина.
— Как у вас хорошо здесь! Сколько красок!
— Да, я люблю краски.
— Эта комната похожа на вас… Смелые неожиданные переходы.
— Позвольте вам предложить сигару? Вот ящик моего мужа.
— С удовольствием. — (Пауза.)
— Выпьете стакан вина? Прохладное вино — рейнское?
— В зеленых бокалах, конечно, они подойдут сюда. Знаете, сударыня, вы чересчур стильны.
— То есть что вы этим хотите сказать?
— Это почти кажется деланным. Словно стремление к артистическому. Я должен вам сказать, я не переношу артистов. Это не люди.
— Гм! А я, собственно, не выношу других людей, кроме артистов. Именно потому, что в них больше человечного, они невинные и наивные. И они не лишены настроения, как часто лишены его люди практической жизни.
Мы пили вино и беседовали. Он возражал против всего, что я говорила, поверхностно относясь к моим взглядам, и не признавал справедливости, когда дело касалось женщин. Я думала про себя: какой контраст с моим справедливым благородно мыслящим мужем!
Он сидел недолго, и, расставаясь, мы оба пришли к заключению, что вряд ли существуют на свете две более различные индивидуальности, чем мы оба. Мы, вероятно, ссорились бы с утра до вечера. И я не встречала человека более сварливого, добавила я. Я была в скверном настроении, когда он ушел. Он действительно мог испортить всякое настроение. Я не выносила его.
Конечное заключение: вечер в среду не должен состояться.
Но вышло совсем наоборот. Пригласили всех мужей, из них пришло двое.
Мой бедный муж, который в душе, конечно, был в отчаянии, терпеливо взял на себя роль хозяина. Впрочем, к концу вечера между ними и медведем завязался разговор о естествоведении, и, против ожидания, все прошло великолепно.
Но когда все ушли, я устало бросилась на диван. Я была разочарована. Ах, как все было пусто и грустно!
Нет, только не эти отчаянные вечера с супругами, «чувствующими себя обязанными». Взрослые люди должны быть свободны, каждый для себя.
Муж мой уехал за границу, и медведь являлся каждую среду. Мы и так встречались все чаще и чаще, и я, наконец, открыла человека под медвежьей шкурой. Мы стали добрыми друзьями, не церемонились друг с другом, ни в чем решительно не сходились, и поэтому у нас всегда находился материал для беседы и спора. Я стала настоящей спорщицей, и случалось, что я его смущала массою парадоксов и смелыми утверждениями. «Как это возможно, — говорил он часто, — что такая безупречная женщина, как вы, относится совершенно бесчувственно к нравственности, религии, ответственности и ко всем другим ощущениям, необходимым женщине и современному обществу. Ведь вы дикарка из лесов Африки». И я возражала ему, что он со своим возмутительным превосходством прогоняет меня в первобытные леса. И всегда все кончалось смехом и уверением, что я «нравственно испорченный человек».
Так проходила зима, и он чувствовал себя недурно в роли друга-товарища. Но «слишком долго в женщине скрывались раб и деспот. Поэтому женщина не способна на дружбу; она только знает любовь». Так говорил Заратустра.
В любви — доля безумия, но в безумии — доля разума.
И прежде чем наступила весна — свершилось безумие. Я любила. Совершенно против моей воли и против моего желания. Это произошло так неожиданно — я потеряла рассудок. Я не могла никак прийти в себя. Почему я должна любить? Ведь я не хочу, не хочу, не хочу! О, возлюбленный, отчего ты стал на моем пути! Отчего ты не ушел раньше, сейчас, давно? Почему ты не защитил меня от этого, ты, умный и взрослый? Теперь уже было поздно, об этом нам каждый раз говорили при встрече наши глаза. Мы погибли. Нас трепетно влекло друг к другу, но вдвоем мы были немы и смущены. Только раз наши руки встретились, и горячее рукопожатие сказало нам все. Я прошептала: «Уезжайте!»
Но он оставался. Мы жили в каком-то страхе и прислушивались друг к другу — две души и два тела, в трепетной и боязливой нежности стремящиеся один к другому. Два взрослых человека, перед которыми зияла пропасть и которые не обладали достаточной силой остановиться.
И долгие, долгие часы, которые я жила вдали от него, я ходила, как дикий зверь за железными прутьями своей клетки.
Никто и ничего не могло спасти меня, я вся была жгучее желание и жажда.
Эта чаша не могла миновать меня.
Я была принуждена ходить по дорогам, ведущим к нему.
Не помогало и то, что я говорила себе: это безумие. Я хотела вернуться, но я не делала этого. Я не могла потушить свечу жизни, снова зажженную для меня.
Там, где был он, — там царила жизнь, только там я была человеком.
Когда я была с ним, я забывала все остальное, была весела и радостна. Он вздымал меня на самые высоты моего «я», будто в его близости зажигался во мне внутренний огонь.
И этот огонь освещал всю меня. Я стала вдруг моложе и прекраснее, чем много лет тому назад.
Иногда мы чувствовали, что наша сила иссякает, что мы теряем самообладание, и тогда мы с ужасом бежали друг от друга, но только для того, чтобы сейчас же искать один другого.
Как долго можно было жить такой жизнью? Я часто думала: уехать, уехать далеко и не видеть его более. Погрузиться в работу, в обязанности! Этого не должно быть, мы слишком умны и зрелы, мы слишком много знаем. Мы ведь явно видим все ужасное, во что мы бросаемся сами, вовлекая других.
Но в следующее мгновение я вся пылала навстречу ему, и мне казалось, что я не снесу той вечности, разлучавшей нас до следующего свидания. Все можно было вынести, только не это: не быть с ним, не видеть его, не чувствовать близости!
Когда я шла в одиночестве и забывала весь мир вокруг себя, я часто останавливалась, ломала руки и тихо шептала про себя:
«О, мой возлюбленный, отчего ты не далеко от меня!» Но когда я слышала его шаги, во мне зажигались тысячи огней, лицо мое горело, глаза сияли навстречу ему. Мне казалось, что я прекрасна, все ликовало во мне, когда он приближался.
Подруги мои говорили о книгах, об искусстве и спрашивали мое мнение. Они рассказывали об интересных произведениях великих писателей, советовали прочитать их. Я улыбалась в душе.
«Ты меня интересуешь, друг мой, — думала я, — ты, и никто другой. Но не говори никому об этом, а то меня исключат из общества».
Но я полна волнения и страха! Ты так далеко от меня. Отчего ты не приходишь? Когда я увижу тебя? Это вопрос моих дней и ночей. И точно железные тиски печали ложились мне на грудь и на лоб, и я взывала к нему: «О, мой возлюбленный, зачем ты терзаешь меня? Разве ты не видишь, не чувствуешь, что я твоя? Никакая сила не может освободить меня от тебя».
Это было в мае. Я только что пережила неделю, полную отчаяния. Он покинул общество, в котором на мгновение забылся. Опустив голову на руку, он сидел один за столом, но глаза его не отрывались от меня. Я стояла поглубже в комнате и разговаривала с одной дамой. Затем я прошла мимо него, и он невольно, точно моля, простер ко мне руки. Многие видели этот жест, и я побледнела. Вслед за тем он ушел, а я поборола себя и осталась до конца вечера.
О, какие ужасные дни и ночи провела я после этого вечера до того дня, до того прекрасного и вместе с тем ужасного весеннего дня, когда мы спустя две недели снова встретились!
Это был яркий солнечный день, сияющий, с запахом весны в воздухе. Я сидела в своей комнате, бледная и измученная от бессонных ночей и мучительных мыслей. Я знала, что мы теперь на правильном пути, что единственно верное — никогда более не встречаться. Ничего другого, кроме горя, путаницы, не могло ожидать двух людей, которые рвут все узы и хотят начать новую жизнь. И в нашем возрасте — нам было бы нелегко. О, в нем говорит ум и благородство. Он знал, что я слаба, и хотел спасти меня. О, друг мой, ты не знаешь, что самое ужасное — это разлука.
Теперь чаша переполнилась. Я устала от слез и не была более в состоянии предпринять что-либо. Во всем я видела его.
Трогательными и прекрасными казались мне все его недостатки, все мое существо окрасилось им. Я знала, что когда он со мной, моя личность, мое я — все становилось мне безразличным. Я сходила с ума. Но меня это мало заботило. На что мне мой ум? Он являлся только бременем для меня. Не велик и не мал — он был невыносим, как все среднее.
Майский день со своим весенним воздухом приводил меня в отчаяние, и мое томление разрасталось в бесконечное. Я чувствовала себя слабой и бессильной, словно после тяжкой болезни.
Снова и снова я спрашивала себя: чем это кончится?
Как и всегда, утром я была одна. Я поднялась с низкого кресла у камина и усталыми шагами стала бредить по комнате. Вдруг раздался энергичный звонок, и сердце мое остановилось в груди.
Это был его звонок.
Я остановилась как вкопанная. Я слышала, как он вошел. Когда он постучал в дверь, я с силою ухватилась за доску стола.
А затем он стоял передо мной, держал мою руку и говорил: «Не сердитесь, что я пришел». Но я не могла более владеть собой. Я беспомощно зарыдала.
Он прижал меня к себе и тихо шептал: «Милая, милая Ева, как нам быть?» Я закрыла глаза и сказала, что теперь я ничего не знаю, что я потеряла и разум, и волю.
«Не закрывай этих прекрасных глаз, — говорил он, — взгляни на меня, милая, любимая Ева!» И я смотрела на него, утопая в слезах: «Я безумно люблю тебя! Что мне делать? Не уходи от меня, я не могу жить без тебя!» Его губы искали мои, и я снова закрыла глаза.
Мне хотелось умереть, никогда более не раскрывать глаза, навсегда остаться в его объятиях. Как нежен и робок был его поцелуй, как нежны и наивны его слова! Мы оба вдруг стали молодыми и полными трепета, будто ничто до сих пор не коснулось наших сердец. Весь свет, все солнце мира было в нас и вокруг нас!
Он стал рассказывать, как это случилось. Он хорошо знает, говорил он, какие качества во мне привлекли его, он еще говорил разные вещи обо мне, слушать которые было наслаждением, и в заключение сказал:
— В тебе я вижу вызов женщин, в такой высокой степени ты обладаешь всеми женскими качествами… Ты была понятливой, тщеславной и милой, такой милой…
Я закрыла ему рот рукой.
— Да, да, — продолжил он, — а кроме того, ты обладала еще одним качеством, которого нет у мужчин!
Я засмеялась:
— Юмором?
— Да, а кроме того, умом, страшно большой дозой ума, словно мужчина.
— Ты неисправим!
— И как могла ты — которая находила во мне одни мужские недостатки, — как могла ты…
Но я не могла ничего объяснить.
— Ты тиран и вообще страшный человек. И все же…
— Все же?
— И все же вы поработили меня, сударь!
Как мы были молоды в эти минуты! Весь мир перестал существовать для нас. Но слишком быстро пришлось нам вернуться к суровой действительности, и мы принуждены были проститься холодными, равнодушными словами.
Уходя, он снова привел меня в отчаяние своими словами:
— О, милая, — сказал он, — ведь это — одно безумие! Завтра ты пожалеешь об этом, будешь упрекать меня!
И я не могла ему ответить, не могла сказать ему, как плохо он знает меня, если может предполагать подобное. Я не могла сказать ему, как вдруг все стало понятно и ясно в моей душе. Как только двери закрылись за ним, я решила все написать ему. Он должен знать, что у меня в душе. Он тогда не будет смешивать меня с теми праздными женщинами, цель которых — приятное препровождение времени и легкая игра в любовь.
«Я не выношу ничего половинчатого, — писала я, — я не признаю границ. Насколько я горда и самонадеянна, настолько я скучна и покорна, когда люблю. Да, мой друг, я не стану скрывать: я люблю тебя. Жуткая и прекрасная истина, непоколебимая, горькая правота! Ни одна сила не может меня спасти от тебя!» Я писала ему, что внешние условия не играют роли для меня, что я довольно жила на свете, чтобы знать, как мало все внешнее имеет значение для счастья. Я могу работать, не буду обременять его никогда; но я чувствую себя — его, вся — его, и его валя — моя во всем. Открыто, и честно, и вполне сознательно я пришла к нему и сказала: «Вот я вся! Распоряжайся мною. Советуй мне, повелевай!» Хорошо, прекрасно, если можно беречь покой других, но наши права — прежде всего!
Затем я поцеловала письмо и послала ему. Я стала спокойной и счастливой, довольная своим поступком. Теперь только я понимаю всю мою наивность. Тогда у меня была одна только мысль: быть цельной и честной, не мелкой и мелочной, как все скрывающие свою трусость под лицемерной болтовней о нравственности и обязанностях, как все те, кто ищет лишь забавы.
На другой день мы оба были приглашены в большое общество к нашим друзьям.
Мне кажется, что тысяча лет отделяет меня от этого вечера.
Вечером, когда я целовала на сон грядущий детей своих, меня охватило сильное желание сказать им, что с матерью их случилось нечто чудесное и что ее сердце громко стучит от счастья. Совесть моя была легка и свободна, и моему мужу пришлось за столом выслушать много странного. После обеда я протянула ему руку и сказала: «Как жизнь чудесна!» Мне хотелось обнять его и сказать: лучший друг мой, радуйся вместе со мной! Да, если я могла бы с кем-либо поделиться всем, так только с ним. Он бы понял и простил, ему бы стало даже некоторым образом легче. Ведь он всегда говорил, что страдает от того, что изолирует меня от жизни. Да, он бы простил и понял, но все же это огорчило бы его! О, мой милый, добрый друг, вот почему я и молчу пока. Но почему бы тебе страдать от того, что я весела и счастлива, если мы уже не можем более дать друг другу счастья? Но ты будешь грустить, потому что нельзя ничего вычеркнуть из жизни, а когда-то я давала тебе так много. И знаешь ли ты, что и я безгранично страдаю от того, что причиняю тебе боль? Но есть нечто сильнее нас.
И жестокая правда в том, что сегодня вечером он для меня был средством пережить эти ужасные часы. Эти долгие, долгие часы до завтрашнего дня, когда я снова увижу его.
В теле твоем больше разумного, чем в твоей лучшей премудрости. И кто знает, для чего именно нужна твоему телу твоя лучшая премудрость.
Ницше
На другой день я ходила точно во сне. Изредка я останавливалась в своей одинокой комнате, складывала руки и шептала: «Что случилось? Что ты хочешь сделать?» И снова я бродила по комнате в каком-то страшном напряжении. Я походила на струну, натянутую до крайних пределов. Когда порвется она?
Ах, как долог день! Еще тысяча лет до вечера. Но когда наступил вечер, я успокоилась. Меня охватило какое-то странное, торжественное и меланхолическое настроение. Я поцеловала детей с такой нежностью, будто прощалась навсегда, зашла к мужу и помешала ему заниматься. Я провела рукой по его волосам, посмотрела, как горит его лампа. Как благодарна была я ему, что это нисколько не трогало его, а вызывало скорее легкое раздражение!
Если бы он взглянул на меня своим добрым беспомощным взглядом, как иногда, и заговорил бы, я бы погибла.
Теперь я могла уходить со спокойной уверенностью, что мое присутствие только стесняет его.
Я спокойно и тщательно оделась во все белое и уехала.
В экипаже я мечтала о нем. Я видела его пред собой, как он шел навстречу мне с нашей чудесной тайной. Я ведь пришла для того, чтобы повторить: «Я вся твоя».
Какой день пережил он! Как много пришлось страдать ему из-за меня! Я понимаю, что для тебя все это так же тяжело и сладко. Но ведь то «нечто» превышает все, не так ли, мой милый, милый? Ты такой умный, предусмотрительный, но я глупа, не умею держаться в границах, не знаю меры. Когда ты читал мое письмо — не испугало ли оно тебя? Не подумал ли ты, что я «нравственно испорчена»? Я испорчена, да? Я ничего больше не знаю. Ты озабоченно будешь думать о моих обязанностях и будешь чувствовать угрызения совести. Но я должна сознаться тебе: моя совесть чиста — меня саму иногда пугает это, и я не чувствую ни перед кем обязанности. Я никогда ничего и не делала из чувства обязанности. Если я была хорошей матерью, то к этому влекло меня пылкое стремление — то был самый мрачный эгоизм — почему я знаю? И если я была хорошей женой, я была ею потому, что быть ею тогда была моя жизнь.
Но, правда, кое-что я сделала из обязанности, единственное, о чем я думаю с негодованием. О, мой друг, если бы ты мог понять, как я была одинока!
Но может ли быть скверным и безнравственным, что я снова весела и что я снова могу радовать других?
Никогда я не думала о всех так хорошо и ясно, никогда я не была так добра и правдива, как в часы счастья. А теперь, мой странный, загадочный друг, я счастлива. Потому что через несколько минут я увижу тебя, почувствую твою руку в моей руке. Увижу в глазах твоих радость и признательность, как ты в моем взгляде!
Я стояла в передней и снимала верхнее платье. Сердце мое стучало, руки горели. Теперь он ждет меня с нетерпением. Бедный друг, я иду, иду, разве я могла бы не прийти?
Я глубоко вздохнула. О, теперь побольше самообладания!
Дверь раскрылась, и я вошла. Слава богу, его не было в первой комнате. Я с чувством облегчения поздоровалась с хозяевами дома и другими знакомыми. Меня втянули в кружок смеющихся и спорящих дам. Это было хорошо. Мне нужно было успокоиться. Я слишком сильно волновалась. Как умно, что он сдерживает себя. И все же я чувствовала легкое разочарование, что он не появляется из соседней комнаты. Ведь он, должно быть, уже слышал мой голос. Меня охватил внезапный ужас. Неужели его тут не было? Весь дом показался мне вдруг пустым, хотя кругом стояли люди. Я немного приблизилась к открытой двери соседней комнаты, но быстро отвернулась, не решившись даже заглянуть туда.
Снова меня обступили дамы, и я должна была выслушивать их попытки сказать что-либо умное и интересное, выслушивать, как они смеялись над маленькими и большими слабостями своих друзей, как все их горести сделали мишенью для своих глубокомысленных и едких замечаний, как все, даже самое горькое и больное, становилось темой разговора. Они обгладывали каждую маленькую и большую кость, стремясь показать себя образованными людьми, которые могут говорить обо всем и которым ничто человеческое не чуждо.
Но я, переполненная счастьем и радостным волнением, а также боязнью, пришла в ужас. Никогда раньше я не испытала настолько пустоту современной общественной жизни, и никогда еще люди не казались мне такими хищными и жестокими. Если бы они могли увидеть хотя бы частицу моей трепещущей души, они бы набросились подобно коршунам и стали бы таскать ее, окровавленную, по рынкам.
В это время подошла госпожа N, положила руку мне на плечо и со смехом сказала:
— Что же ты скажешь? «Медведь» так неожиданно уехал! Теперь, когда мы уже думали, что ты забрала его в свои сети! Нечего, нечего представляться, будто ничего не понимаешь, он уже совсем покорно поддался тебе. Да, моя милочка, грех на твоей душе.
Ее слова доносились как будто издали. Я схватила ее за руку и сказала:
— Мне дурно, помоги мне, Мария.
Она с испугом обняла меня.
— О, милая! — сказала она. И, не теряя самообладания, она, беседуя, улыбаясь, повела меня к себе в комнату и уложила на кровать. Она села возле меня.
— Ты хочешь домой, Ева?
— Да.
Она тихо вышла и вернулась через некоторое время с моими вещами. Молча она помогла мне одеться и проводила по лестницам. Внизу, в темной передней, она ласково сказала:
— Не сердись на меня, Ева!
Я отрицательно покачала головой. Тяжело опустившись на подушки экипажа, я подъезжала к дому. Когда я вошла к себе, горничная испуганно остановилась и спросила:
— Боже мой, барыня больна? — И вдруг меня оставили силы, я потеряла сознание.
Когда я проснулась, я лежала на кушетке, а рядом сидел муж и держал мою руку. Он провел рукой по моим волосам и тихо сказал:
— Милая Ева, ты больна! — И голос его звучал странно и печально. При этих словах словно железные клещи отпустили мою грудь и слезы полились ручьями из глаз. Снова он провел рукой по моим волосам и спросил боязливо: — Что с тобой?
— Мне нездоровится, — ответила я наконец.
— Это не то, — сказал он и глубоко вздохнул. Ах, я охотно рассказала бы ему все! Но могла лишь промолвить:
— Не беспокойся обо мне — это, должно быть, только потому, что я вдруг стала взрослым человеком. А это ужасно — быть взрослой!
— Ах, да-да… только бы прошло… поспи теперь. Уйти мне?
Но я судорожно сжимала его руку и снова разрыдалась.
— Отчего мне суждено быть вечно одной? Всегда одна! Ах, отчего ты оставил меня?
Тогда он наклонился надо мной, поцеловал мою руку и сказал:
— Милая, я так виноват перед тобой. Но поверь мне: никогда я не любил тебя искреннее, чем теперь! Ты — единственный человек, который не надоедает мне, не терзает меня. — Затем он опустил мою руку и схватился за лоб. — Да, жизнь — не шутка.
Теперь я взяла его руки и поцеловала их. Мысленно я преклонила колени перед ним, но я не могла ничего сказать ему. Все, что мне хотелось сказать, звучало бы фразой по отношению к этой скорби мужской души.
Спустя некоторое время, когда он молча встал и хотел уйти, я сказала, не глядя на него:
— Благодарю, благодарю тебя… О, мне так хотелось бы рассказать тебе все…
Но он сделал отрицательный жест рукой:
— Не говори ничего. Я знаю все. Это естественно… слишком естественно… Я стар, а ты еще молода… Не думай обо мне. Думай о себе лучше. Попытайся заснуть, успокой свои нервы, спи. Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Существует еще платоническая любовь, хотя профессор психиатрии не признает ее. Я хотел бы сказать: существует только платоническая любовь. Потому что всему остальному, что называют любовью, — место в царстве свиней.
Вейнингер
Итак, моя любовь была из тех родов любви, место которой — в царстве свиней. Потому что все во мне сливалось в дикое желание его близости. И это желание заглушало даже мое уязвленное тщеславие и призыв к мести, оно побороло мою гордость, оно бросало меня на землю. Мне хотелось броситься, словно животное в леса, — звать его, умолять вернуться. Но отчаяние сделало меня больной. Я не находила более сна и была беспомощна, как дитя, в своем горе.
Тогда муж мой послал меня путешествовать. Его сестра, которую любили дети, взяла на себя заботу о столе. Как я была благодарна мужу!
Я плыла по широкому океану. И когда волны ударили о наше судно, я вскакивала, простирала руки и шептала им навстречу: «О, возлюбленный мой, возьми меня, всю меня!» Но судно плыло дальше, подымалось и опускалось.
И когда я видела, как солнце в тихие вечера погружалось в море, я снова простирала руки и шептала: «Возлюбленный мой! Дай мне умереть в твоем блеске, поглощенной твоей силой!» Но солнце угасало и руки мои опускались.
И когда я, усталая, после заката солнца сидела вечером на палубе, я вспомнила прекрасные слова Ницше, этого «женоненавистника», слова о женщине и ее любви: «Игрушкой должна быть женщина, чистой и прекрасной, подобной алмазу, озаренная добродетелями еще не существующего мира».
Два года прошли в борьбе и труде. Снова я совершаю свой однообразный ежедневный путь к могиле. Вскоре после своего возвращения, когда я снова обрела сон и силы для жизни, — я получила письмо от него. Длинное, хорошо изложенное письмо, но без содержания. Я должна попытаться понять его — его поступок имеет глубокие основания. То, что связывает его, необоримо, как бы странно это ни казалось. Он осужден только заглядывать в Эдем, вечно закрытый для него, и т. д. Он восторгался моей цельностью, моей смелостью и благодарил меня. Но я прочла между строк, что его поражает моя мораль! Я с презрением бросила письмо в огонь.
Это мужчина — значит, разочарование.
Теперь я живу одна, своим трудом. Я зарабатываю деньги, пожинаю лавры, чувствую, что развиваюсь и что, быть может, я на пути взобраться на те высоты, с которых открывается весь горизонт, и что я могу найти истинно ценное.
Но труд не наполняет моей жизни. Пока он является только приправой для меня. Мне приятно работать, приятнее, чем все остальное, но я не весела. Я всегда полна беспокойства и неопределенного томления, полна страха тьмы и одиночества.
Изменится ли это когда-нибудь? Я не думаю этого, не дерзаю даже надеяться. И я могу сказать вместе с Вейнингером: «То, что нашел, без сомнения, не причинит никому такого страдания, как мне».
Потому что я не вижу спасения для себя.
Не есть ли все эти строки «смертный приговор» для их автора?
В правоте нет степеней, и нет степеней в нравственности.
Вейнингер
Предложение написать свою биографию повергло бы большинство людей в неловкое смущение, говорит Вейнингер; только немногие могли бы дать отчет о том, что они предпринимали вчера, не говоря уж о том, что они делали раньше. В особенности это можно отнести к женщине, так как она не имеет соединяющего воспоминания о Continuitat, которая только может убедить человека в том, что он живет, существует.
Если женщина рассматривает свою жизнь, заглядывая назад или переживая прежние чувства, она ей не представляется беспрерывным, никогда не прерывающимся стремлением, она, наоборот, останавливается на отдельных полосах.
И какие это полосы? Это только, может быть, те полосы, на которых женщина по натуре своей останавливает свое внимание. Женщина обладает лишь одним родом воспоминаний, говорит Вейнингер; это воспоминания, связанные с половой жизнью.
«Воспоминания о любовниках, женихе, брачной ночи… О детях она вспоминает, как о своих куклах. Вспоминает она и о цветах, которые получила на балу, о числе и величине таких букетов, о каждом стихотворении, посвященном ей, о каждой фразе мужчины, фразе, что произвела на нее впечатление; но прежде всего — и с точностью, которая кажется настолько же заслуживающей презрения, насколько и жуткой, — она помнит о каждом без исключения комплименте, сказанном ей когда-либо. Это все, что помнит женщина из своей жизни».
Эти строки я прочла у Вейнингера и, конечно, с негодованием воскликнула: «Нет, нет, тысячу раз нет!» И я сказала, как Фест Павлу: «Многие знания делают тебя безумным!» Это ложь и клевета, и в сотый раз я утверждаю, что он ничего не знает о женщине, не может знать о ней. Но во мне все кипело. И я поборола свой гнев и снова подумала: попытайся быть правдивой. Вдумайся хорошенько.
Да, есть немного правды в его словах, мы хорошо помним обо всем этом. Да, здесь много правды, лучше всего мы помним обо всем, касающемся нашей любовной жизни. Но во всем остальном он глубоко неправ. Это не все, что живет в нашей памяти. Существуют степени в правде. Тысячи женщин вспоминают — так же, как и мужчины, — жизненную борьбу, полную труда, разочарований и надежд, при которой напряжены все силы.
Но те, кто пишет о женщине, имеют в виду лишь праздных женщин, обладающих внешней культурой больших городов. Это оранжерейные растения, больные куклы или же односторонне развитые, взвинченные женщины, стоящие за эмансипацию. Но если бы психолог снизошел к женщинам крестьянского быта или к классу трудящихся женщин, его заключения были бы иными. Существует большое число женщин, которые ставят себе более сложные задачи жизни, чем могут прийти в голову какому-либо кабинетному ученому или светскому кавалеру.
Прежде всего крестьянки, женщины, занимающиеся землепашеством, и те, кто так или иначе пригодны к этому труду. Тот, кто потерял веру в женщину, в это неуверенное, в вечном волнении бродящее существо, успокоится и снова исполнится надеждой, когда побывает в норвежских деревнях и поглядит, что представляет большинство женщин в смысле труда и мышления. Здесь можно часто встретить в действительности, как покойно и без противоречий отцовское первенство преобразилось в разумное и прекрасное признание прав матери и каждый склоняется с одинаковым уважением как перед paterfamilias, так и перед mater famtias. И кто станет отрицать, что многие из этих женщин обладают способностью выводить заключения и поступать согласно им, другими словами, поступать и мыслить логично — способность, которую психологи всегда отрицали в женщине.
Спросите этих женщин, что живет в памяти их, когда они всматриваются в свою прошлую жизнь. Прежде всего, они помнят, так же как и все мы, женщины иных общественных сфер, все то, что связано с их личной жизнью, — помнят о муже и о детях, и обо всем, что касается их личности. Но, кроме того, вы услышите о сознательной жизни женщины как члена общины, о смелой, жизненной борьбе ее с заботами, о ее радостях, победах и поражениях — о достойной жизни женщины в качестве друга и помощницы мужа, занимающей почетное место рядом с ним, матери, перед которой все склоняются с почтением. Вы услышите о женщине, которая представляет собой не только сердце дома, но и главу его.
Это наводит на размышления.
Быть может, правда, что люди — на опасном пути, на пути, удаляющемся от природы. И возможно, что единственный способ решения всех вопросов и осложнений — в том, чтобы мужчина и женщина взялись за руки и доверчиво и покорно вернулись снова по тому же пути — короткому и длинному, — по которому они еще только что мчались, задыхаясь, перегоняя друг друга, полные ненависти и подозрений. Но так как вся жизнь движется по кругу, нельзя, собственно, говорить о том, что следует идти назад. Самый большой прогресс — это все же путь через сложное к простому. И все же, если даже не существует ступеней в правде и в памяти женщины живет лишь то, что перечисляет Вейнингер и что ему кажется столь презрительным, я полагаю, однако, что воспоминания мужчин — большинства мужчин — еще менее ценны. Если все воспоминания женщины относятся только к одному великому центру, если даже кое-что из воспоминаний кажется мелким, смешным, ребяческим и даже достойным презрения — все это имеет глубокую основу в целостности ее натуры и тесно связано с великим таинством. И в той односторонности — ее сила, и насколько она является силой женщины, рождающей человечество, — этот порок становится в действительности жизни добродетелью.
Но какие воспоминания сохраняют большинство мужчин о своей прошлой жизни?
(Надо раз и навсегда прийти к тому, чтобы сравнивать «большинство женщин» с «большинством мужчин», а не с исключениями.) Воспоминания об охотах, картах, партиях в шахматы, бегах, эротических похождениях, часто не особенно чистого свойства, о заботах, о должности, о положении, политической болтовне и их успехах. В тех слоях общества, где идет борьба за кусок хлеба, женщины борются наряду с мужчиной и помнят это.
Быть может, я несправедлива?
Но для меня не существует ничего более противного, чем постоянное перечисление обоюдной «виновности». Этому перечислению не видно конца. И это самый уродливый недуг всех браков.
Я хочу охватить целое, не поддаваясь травле — даже Вейнингеру, и попытаться увидеть лишь то, в чем я чувствую истину глубоко в своей душе.
А истиной является для меня односторонность женщины, односторонность, которая была и будет, — и в этом сила женщины. Для нее не существует преграды. И если она действительно хочет быть признанной мыслящим человеком, с котором можно говорить обо всем, она должна научиться признавать эти преграды, и уважать их, и видеть в них глубочайшее и действительное значение. Но в кругу этих преград ей также доступно достижение развития и человечности. Все несущественное должно уступить место охране человеческого рода. Мы должны развиваться, потому что род облагораживается путем нашего развития. Мы должны развиваться не потому, чтобы ниспровергнуть женщину и стать равными мужчине, как этого хочет Вейнингер и феминистки, но для того, чтобы стать более женщинами, духовно и физически здоровыми матерями здорового поколения.
Потому что, становясь матерями, мы подымаемся на самую высоту нашей ценности человека. И разве стать судьей, политиком, должностным лицом и т. п. означает что-то большее? То, что закрыто для нас, в сущности — ведь самая скучная область мужского труда: право на сомнительное удовольствие дожидаться очереди на какую-нибудь должность. Пусть завидует, кто может. Весь свободный труд, все области искусства, все достойное зависти в действительности открыто для нас — и это необходимо.
Путь наш не более тягостен, чем для величайших гениев мира — мужчин; внешние искусственные препятствия не более велики для нас, чем для многих бедняков, артистов и ученых, которые достигли высшей точки человеческой продуктивности. Доступ к наукам и развитию открыт для нас, и так оно и должно быть. Но ни одна из тысячи женщин не может пока стать настолько мужчиной, чтобы занять в продолжение всей своей жизни одну из тех ответственных должностей, которые требуют человека всего и безраздельно. Вроде безнадежная и ненужная работа и отчаянная трата времени — спорить обо всем этом; природа сама скажет, наконец, решительное слово. Все войдет в норму само собою. Потому что самым большим препятствием для полного внешнего уравнения в правах является не мужчина, но женщина. Я знала многих женщин на своем веку, и когда я теперь вспоминаю о самых умных, ясных, деятельных и свободных из этих женщин, эти воспоминания лишь подтверждают высказанный мной выше взгляд. Было бы идеально, если бы мы могли сказать: «Все доступно, но не полезно». И будь в нас достаточно силы, могли бы пасть последние преграды. Это положение было бы наилучшим, но оно опасно для молодежи. Оно внесло бы смятение в ее понятия и принесло бы ей потом в жизни тысячу разочарований. Мы не созрели для полной свободы прежде, чем мы не осознали наших границ.
И мы еще не достигли этой ступени.
«Женщина не хочет быть целомудренной, и от мужчины ждет она также чувственности, а не добродетели», — говорит Вейнингер. Даже высшая платоническая любовь является, в сущности, нежеланной для нее; она льстит и нравится ей, но она ничего не говорит ей. И если бы мольба на коленях длилась бы чересчур долго — Беатриса[12], утверждает Вейнингер, стала бы нетерпеливой, как Мессалина.
Да, без сомнения. Природа не выносит ничего болезненного. Она хочет здоровья и живой жизни.
Платоническая любовь — это преступление против природы.
И нет большего оскорбления для здоровой и неиспорченной женщины, как равнодушие к ней, в котором она чувствует, что в ней не видят женщины.
Природа не терпит этого. И она делает своим орудием наши самые лучшие и наши самые дурные качества, нашу гордость, наше тщеславие. Она требует цельности от женщины. И чтобы исполнить ее волю, мы должны быть односторонни и сильны.
«Для женщины, — говорит Вейнингер, — представляются лишь две возможности, лживое отношение ко всему, что создано мужчиной, то отношение, при котором они воображают, что хотят того, что противоречит всей их еще не расслабленной натуре: бессознательно лживое возмущение безнравственностью (как будто женщина нравственна), чувствительностью, или же открытое признание, что содержание духовного мира женщины — муж и ребенок, без малейшего сознания того, какое бесстыдство, какой позор в этом обвинении». Я не могу понять ни мозгом, ни чувством, в чем состоит это бесстыдство. Как мать — очевидно, элемент M во мне! Да, я так страшно приближаюсь к настоящему типу F, что мне кажется, будто в этом признании как для мужчины, так и для женщины заключается прекраснейшая жизненная надежда и чудесная мысль о вечности.
Если бы, например, женщина действительно хотела бы целомудрия мужчины, она бы этим победила в себе женщину, продолжает Вейнингер.
В правдивость этих требований нельзя верить. Но женщина, требующая целомудрия мужчины, — исключая истеричек — так глупа и так неспособна к правдивости, что она даже смутно не чувствует, что этим она отрицает сумму себя и что она теряет бесконечно великое значение, теряет право на существование. И правда, нелегко быть женщиной. Из двух возможностей, представляющихся ей, одна отвратительна, а другая оказывается еще хуже: одна достойна порицания, другая — еще больше. Неудивительно, если женщина как таковая должна погибнуть, чтобы на земле снова воцарилось царство небесное. Но тяжело для женщины прийти к этой цели собственной волей. Искра, так слабо теплящаяся в ней, должна все снова и снова заимствовать огня у мужчины. Нужен пример. Пока женщина будет существовать для мужчины как женщина, она сама не может исчезнуть.
Так как существование женщины зависит от половой потребности мужчин, женщина останется до тех пор женщиной, пока мужчина не покончит с ней.
Не вправе ли мы опасаться в таком случае, что придется еще долго ждать наступления царства небесного на земле?
Когда дерево перестанет давать плоды, его рубят и бросают в огонь. И природа также отметает все лишенное радости и силы жизни, все сухое и завядшее.
А здоровье живет века.
«Отношения мужчины и женщины совершенно таковы, как связь между подлежащим и сказуемым. Женщина ищет свое дополнение, как сказуемое». Да, ищет, но редко находит. Может быть, потому что подлежащее само несовершенно. Свое дополнение можно лишь найти в чем-то законченном, уверенном; или же в мужчинах, помимо всего, слишком много женского элемента?
Не слишком ли близко подошли они к идеальному половому типу с тех пор, как мы все более и более блуждаем ложными путями в поисках внешнего совершенствования вместо того, чтобы искать его в нас самих?
Я помню, я была еще совсем молоденькой, почти ребенком, когда «мужчина» и «таинство любви» стали занимать мою фантазию. Но при этом я все же мечтала о призвании в жизни. Меня порабощали временные течения, и часто мне казалось, что я нашла свое призвание, и наряду с грезами об артистической карьере являлись также другие мечты.
Меня воодушевляла политика, и я мечтала стать второй Жанной Д’Арк, меня захватывала религия, вопросы бытия. Затем я сосредоточила мысль на Стюарте Милле; освобождение женщины от рабства являлось высокой целью, которой я хотела посвятить свою жизнь. Я прочла бездну книг, срезала волосы и купила себе хлыст.
Несмотря на все мои причуды, многие искали моей руки. Я безумно влюбилась в одного молодого человека, который долго ухаживал за мной, не имея серьезных намерений, в то время как двое других, серьезно любивших меня, остались мне чужды. Так каждый из нас страдал про себя. Спустя пять лет я снова влюбилась и вышла замуж. И тогда началась вторая эпоха моей жизни. Когда я теперь мысленно возвращаюсь ко всему пережитому, у меня появляется подозрение, что где-то сидит великий юморист и играет людьми. Еще в детстве у меня бывали приступы ужасного чувства одиночества. Я горько рыдала о том, что «никто не любит меня, никто не жалеет меня, даже Бог». Самым ужасным были для меня ночь и мрак. И теперь снова у меня появляется ужас перед одиночеством, перед ночью и темнотой, и в бессонные ночи я чувствую себя как будто единственным живым человеком на бесконечном кладбище. И я знаю, что ничто, кроме близости другого человека, не может заглушить этот ужас. Но я одна.
До моего путешествия эти ночи и эти ужасные долгие дни почти лишили меня рассудка.
Теперь я снова спокойна. Но многие ночи я лежу еще без сна и рыдаю над своей тетрадью, рыдаю над самой собой.
Изменится ли это прежде, чем старость окутает мои чувства и мою душу покрывалом забвения? Я не смею надеяться. Где бы я ни искала — в себе или вне себя, — я не нахожу цельности.
«Только мужчина и женщина, взятые вместе, представляют человека», — говорил Кант. Да, но как может найти один в другом свое дополнение? Чем выше становятся они, тем более расширяется, очевидно, бездна между ними.
Или же то, что нашел Вейнингер, будто удаляющее друг от друга, соединит их в новом половом типе? Многое как будто указывает на то, и сама мысль об этом ужасна.
Бывает еще иногда, что я думаю о нем. Тогда сердце мое каменеет, и я смеюсь.
Наконец, наконец-то смеюсь!
Месть? Кто говорит о мести? Ты был лишь ступенью к той лестнице, по которой я должна была подняться, лишь случайностью на пути моем, когда душа моя была больна от одиночества. Как же ты можешь быть виновным? Виновна я. Исключительно я. Сама я создала тебя таким, каким ты был нужен мне, ты не был в достаточной степени человеком, чтобы быть виновным. Как же я могу ненавидеть тебя или говорить о мести?
Лицо твое вычеркнуто из памяти моей — я ничего более не знаю о тебе. Аминь… Но почему дрожит рука моя? Я вижу перед собой глаза, устремленные на меня издалека, и вдруг перед моими глазами встает: «Лживость женщины».