Антон Дубинин Испытание

Пусть душа ищет света, следуя за светом.

Св. Бернар.

Шел друг, чтобы рассказать господину своему, сколь тяжкие труды переносил он за любовь свою и как умирал он, когда нашел своего господина за чтением книги, где записаны были все дарованные другу страдания и все милости за любовь к господину своему.

Раймон Луллий.

Глава 1. Свет Грааля

…Госпожа моя любовь,

Что же так бледна,

Что же, руки опустив,

Смотришь в ясный свет?..

Он уехал за огнем,

И над ним одна

Беспокойная звезда

В небе чертит след.

Госпожа моя печаль,

Что же сад в снегу,

Что же дом твой ныне пуст

И в постели снег?..

Кто огонь разводит на

Дальнем берегу,

Чей спокойно-юный взгляд

Обращен наверх?..

Кто же эта дева с ним

В сумрачном плаще,

Чья холодная рука

Перекрестит в бой?..

То ли святость, то ли смерть

На его мече

Свой оставит легкий знак,

Схожая с тобой.

Этой деве имя — смерть,

Чьи объятья — грусть,

Ей повязывать свой шарф

На руку его.

Кто в купели был крещен,

Кто сказал «вернусь»,

Тот не видит на земле

Больше никого.

Госпожа моя сестра

Ледяных цветов,

Где же яркий твой огонь,

Где твое тепло?..

Ночь стоит к окну лицом,

В ней угаснет зов —

Он уехал в те края,

Где сейчас светло.

Госпожа моя печаль,

Дверь открой и жди —

Он объявится, смеясь,

На рассвете дня

Может быть, пробит доспех

На его груди,

Может быть, в крови седло

Серого коня.

Может, в волосы его

Зимний отсвет лег,

Может, видел он в пути

Бога самого.

Может быть, в его глазах

Свет Грааля сжег

Все, что видел до сих пор

Смертный взгляд его.

Журавли летят домой

— Год весною мерь —

Свет высoко над землей,

И в тени пути.

Знанья смоет первый дождь,

Но откроешь дверь,

Госпожа моя любовь,

Чтоб ему войти.

1

…Он застонал и перевернулся на спину. Чувствуя себя тяжелобольным, разлепил глаза.

Опять снилась Мари. И опять — так же, те же сладострастные радости ночь напролет, чтобы наутро, сквозь пелену горячего, не прошедшего еще восторга и жара узнать новый жар — удушающие волны стыда. Господи, неужели же я — такой? Избавь меня от этого, прошу Тебя… Я себя презираю.

Кретьен сел в постели, спутанные черные волосы завесили все лицо. Щеки его горели. Как же все напрасно… Мари, Мари, возлюбленная, только что она была здесь, и только что в очередной раз он предал своего сеньора и своего Господа. То, что это был только сон, не имеет значения. Он же все прекрасно помнил и во сне, и приходилось выбирать точно так же, как выбирают въяве… Пальцы все еще помнили шелковый жар ее кожи, плоть горела, он слегка дрожал от радости. Проклятье, когда же это кончится?.. Может, ему попалась какая-нибудь заколдованная кровать, может, попросить Филиппа о другой спальне?..

Кровать была очень хороша — широкая, удобная, с шелковыми занавесями. Одеяло — горностаевое. И дело не в ней, не в ней — первый-то раз Мари приснилась ему на жутчайшем постоялом дворе, где на полу вповалку спало человек десять простолюдинов… Нет, вину свалить не на кого, просто ты, Кретьен — великий грешник. И одолевают тебя плотские искушения. По этому поводу хватит мозолить ладони, потирая без конца виски, — просто встань и пойди исповедуйся. К исповеди, и быстро.

…Но внутреннему взору Кретьена представилось выражение лица замкового капеллана, которому предстоит выслушать ту же историю в пятый, не то шестой раз — и его здорово скрючило. Нет уж, не надо… Он словно бы увидел, как брови внушительного белоснежного священника ползут вверх, изумленно изгибаются: «Как, сын мой… Опять то же самое?..» То есть он может и не сказать ничего подобного, но подумает, черт возьми, подумает непременно… «Да, отец Блез, вот такой я урод. А ваш совет получше молиться перед сном и обращать помыслы все больше к божественному почему-то не помог в очередной раз — наверно, он рассчитан на хороших христиан, и только…» И каноник, огромный, полнотелый, похожий на белую тучу, с горя выдумает какую-нибудь позорную епитимью — самобичеванье там или публичное покаяние… Нет, не судьба сегодня Кретьену исповедаться.

…А как он безумно соскучился по Мари!.. Хотя бы просто увидеться, назвать Оргелузой, поймать — глаза в глаза — ярко-золотой взгляд… Какие уж там перед сном размышления о божественном, о страдании и погребении, о непорочном зачатии — все сплошная ложь, если не попросить перед сном Господа все же дать повидаться с… Фландрия, как же. Перемена места. Друг у Кретьена тоже всего один, и вот видит Бог — это не Филипп Эльзасский… Прекрасный, кстати, человек этот юный граф Филипп, и в шахматы играет сносно, — в отличие от Анри, которому надо было все время подыгрывать, чтобы он по-детски шумно не обиделся — в нем с детства подогревали ни на чем не основанную уверенность, что он — отличный шахматист…

Надо на что-то отвлечься. Например, на работу. Не на скромные секретарские обязанности, не на помощь неопытному графу в делах судейских — тот и сам неплохо справлялся, образованный он человек, с врожденным чувством справедливости, хоть и в Болонье не обучался — да это наследнику графства и не пристало… Нет, речь шла о настоящей, истинной работе — о стихах. Отшлифовав до предела стиль «Гламура», Кретьен принялся за новый роман, погружаясь в дело целиком — за исключением тех дорого оплаченных стыдом ночных часов, отведенных для суетных размышлений, для свиданий. В первый раз он работал не по собственному замыслу, а, так сказать, «на заказ» — вроде того, как его далекие тетки-портнихи на заказ шили одежду для господ. Сюжет для новой истории подыскала Изабель, а предложил — мессир Филипп, и Кретьен, с неохотой пойдя у них на поводу, внезапно увлекся так, что даже вчера ночью — вернее, под утро, он засиделся до рассвета — упав в постель, забыл и думать о Мари, о том, как хорошо было бы, если бы… Нет, Мари приснилась ему случайно, не по его вине, — ведь впервые за долгое время поэт, засыпая, крутанул мельничное колесо своего засыпающего разума совсем в другую сторону, желая понять и познать, думая совсем не о возлюбленной, но о…

…Да, конечно. Как же он мог забыть.

Жар стыда так же внезапно схлынул, как и накатился. Кретьен встал с недоуменным, напряженным сердцем, откинул крышку сундука, выуживая одежду. Надо сегодня выглядеть получше, поубедительнее — ведь, может быть, это последний день из проведенных в Филипповом замке. Может быть, придется уезжать — в кои-то веки не откуда, а куда. Появилось что-то очень важное, настолько нестерпимо важное, что Кретьен весь вчерашний день и ночь, казалось, проходил без кожи, открытый малейшему колебанию воздуха. И предметы вокруг стали какими-то особенно четкими и значимыми — будто очертания родного дома для крестоносца, который услышал звук рога, трубящего сбор. И теперь надо быстро окинуть оставляемое жилище последним, алчущим взглядом — и покинуть его без сожаленья, следуя зову сигнала и велению сердца…

И всего-то надо было узнать. Узнать про грааль.

2

Остановив выбор на темно-синей бархатной одежде чуть ниже колен, с зубчатыми пышными рукавами, Кретьен оделся, расчесал волосы. Хоть бы сегодня не было никакого приема, никакого труворского турнира или торжественного чтения стихов, до которых столь охоча дама Изабель!.. Хорошо, что в последние дни ему удавалось улизнуть от подобных собраний — отговариваясь работой над новым творением… Правда, когда он дня три назад съездил с Филиппом на охоту, желая развеяться и поразмыслить в лесу, Изабель на него, кажется, как-то странно посмотрела. А ведь затравили кабана!.. И весело было — в самом деле весело, даже когда хлипкий мостик через ручей подломился под копытами тяжелого Мореля, но он успел прыгнуть до другого берега, а вот конь егеря, ехавшего следом, сломал ногу… И весело было, когда Филипп нанизал-таки самолично здорового вепря на копье — Кретьен бы тоже не отказался от такой чести, но решил уступить ее юному другу, зато помогал разделывать зверя, жаль только, что весь перемазался в крови… Филипп потерял на этом кабане молодую собаку — зверь так шарахнул ее, вцепившуюся, о дерево, что та мгновенно испустила дух; собаку жаль, однако все равно охота удалась и была веселой, и они здорово смеялись вместе с Филиппом по дороге обратно — смеялись, почти как с Анри…

Однако Филипп — все же не Анри. И его любимый охотничий замок, на который он к маю променял шум и роскошь столицы, мало напоминал здоровеннную крепость в Труа. Этот, в отличие от Шампанского, был слабо укрепленным и изысканно-красивым — со множеством островерхих башенок, балконов[1], сквозных галерей, перекрытых аркадами… И, пожалуй, это хорошо, что замок так не похож. И что Филипп — совсем другой…

Кстати о Филиппе: надо срочно его отыскать. Отыскать и расспросить как следует. Судов никаких на сегодня, вроде бы, не намечалось, охотились совсем недавно — наверное, юный граф где-нибудь в замке, неподалеку: может, с оружием тренируется, или возится с обожаемыми псами, а то и с книгою сидит — Филипп д`Эльзас вам не Анри, он читать любит…

Кретьену, в общем-то, весьма нравился Филипп. Для своих лет небольшой и хрупкий, но какой-то весь насквозь не по-франкски вежественный и аристократичный, юный граф на первый взгляд производил слишком нежное впечатление. Почти полная противоположность Анри и снаружи, и внутри — кареглазый, сдержанный, ничего не унаследовавший от внешности своего дородного, коренастого батюшки, кроме разве что темных волос. И те у него были светлее, скорее коричнево-русого оттенка, нежели черные, в точности того же цвета, что и глаза. Свой геральдический желтый цвет Филипп не любил — он вообще почему-то не питал пристрастия к модным ярким цветам и по большей части ходил в черном, отдавая дань моде только касательно шапочек. Их у него набралось превеликое количество — летних, зимних, украшенных перьями, широкополых, с околышами цветного меха, шитых жемчугом, драгоценными камушками… В отличие от Анри, чьи волосы всегда, даже в помещении, казалось, трепал ветер, Филипп стригся довольно коротко и строго, вихреобразного впечатления не производил — но фехтовать, как ни странно, умел неплохо. Правда, знавшие его близко говорили, что под аскетичным образом скрывается просто-напросто слабый правитель — и верно, политика интересовала Филиппа менее всего на свете, война вызывала у него отвращение — нет, он был не трус, скорее уж эстет. Кретьен отлично представлял Филиппа на скамье парижской школы — проблема новой теологической доктрины занимала бы его куда больше, чем количество вина, полученное с виноградников округа — а Фландрия просто край виноградников — или вести о том, что собирается ополчение против, к примеру, Плантагенетов. Не будь Филипп графом, он, верно, стал бы ученым клириком. Или… о, или поэтом, но для этого требуется еще одно условие — талант, в котором умному юноше Бог неизвестно почему отказал. Вот и приходилось привечать стихотворцев, читать чужие романы, предлагать идеи да просиживать вечера над рукописями удачников, портя молодые глаза…

Графство Филипп унаследовал совсем недавно, осиротев чуть более года назад. До этого же властный отец его, граф Тьерри, здорово давил и влиял на мягкохарактерного сына — вот и женил его рано, по собственному выбору и соображениям. И сейчас, после смерти Тьерри Эльзасского, как поговаривали, на самом деле правил все еще не Филипп — до настоящего времени почти все решения принимались Филипповым дядей, родственником и советником Тьерри, властным и склочным стариком по имени Робер. Мессир Робер владел замком Бетюн, но этого ему явно не доставало, и большую часть времени он проводил в Аррасе, наставляя на путь истинный податливого племянника… А племянник Филипп обладал чертой, редкой для графа — он умел и любил читать, что делало его незаменимым собеседником и истинным ценителем, в отличие от Анри, судившего стихи по принципу «пришлось/не пришлось под настроение». И все же, и все же… Может, Филипп и куртуазен, как южанин или грек, и смеяться умеет, и поговорить с ним всегда есть о чем, и смотрит он на Кретьена с почтительным доверием — оказывается, юноша всю жизнь мечтал научиться писать стихи, но не особо преуспел в этом искусстве… Может, лучшей компании и покровителя не найти ни одному поэту по всему северу. Однако ужасно не хватает почему-то бешеного, совершенно неосмысленного Анри, начисто лишенного всех видов слуха — как музыкального, так и поэтического, Анри, который гоготал как лошадь, дрался как асассин и однажды с досады запустил в голову обыгравшему его рыцарю горстью шахматных фигур — не за то ли Ожье Датчанина изгнали? Эх, Анри, Анри. Мессир Анри, сеньор мой. Найдется ли в Шампани еще один дурак, который с таким же завидным постоянством будет вам поддаваться, читая на вашем широком лице подробную летопись всех задуманных ходов — шахматных хитростей, достойных десятилетнего ребенка?..

…Задумавшись, Кретьен едва не подпрыгнул на ходу, когда столкнулся с искомым Филиппом прямо-таки лицом к лицу. Беседуя о чем-то с капелланом, при виде которого Кретьен слегка покраснел и дернул бровью, юный граф прогуливался по наружной галерее, залитой майским радостным солнышком. Светлый май, любимый трубадурский месяц, выдался просто как в провансальских песнях — светлым и радостным, когда и пеньки зеленеют и покрываются новыми веточками; чего уж тут удивляться, что живому человеку из плоти и крови снится Бог знает что, вскользь подумал Кретьен, обращаясь к графу с приветствием. Лицо Филиппа, которому, со всей очевидностию, уже наскучил предмет их с отцом Блезом беседы, озарилось надеждой — и капеллан, истолковав порыв господина совершенно правильно, отступил в сторону. Поэт и покровитель пошли рядом под сенью аркады, и откуда-то снизу изумительно сильно пах жасмин.

Мессир Филипп даже в такое теплое утро был одет сдержанно, как всегда — верхняя одежда черная, бархатная; нижняя, цендалевая — белая. По широкому краю рукавов — золотая вышивка, дань гербовому цвету. На гладких темных волосах — новая шапочка, совсем маленькая, не поймешь, чего на ней больше — бархата или камушков-гранатов, мелких, как бисер. И перчатки он тоже любил — даже дома, в замке; сегодняшние его перчатки из светлой замши щеголяли нарядным тиснением, и прямо поверх них — несколько крупных серебряных колец.

— Прекрасный день, мессир Филипп.

— День прекрасный, мессир Кретьен, да дела скверные.

— В самом деле?..

— Опять, говорят, еретики зашевелились. Казалось бы, еще отец эту заразу по всей Фландрии искоренил — лет шесть назад покончили с остатками врагов веры христианской… Однако же нет, вот в Аррасе опять какие-то непорядки, кто-то там проповедует, мозги вилланам мутит. Стоит оставить двор хоть ненадолго!.. И куда только дядя смотрит, хотел бы я знать?.. Придется разбираться, — будто мало мы эту южную заразу искореняли, по тюрьмам было пересажали тех, кто не успел попрятаться, — и вот, пожалуйста, оправились, снова поднимают голову!.. Сегодня епископ Камбрэ должен приехать, на кого-то жалуется, просит помочь. Неприятности с его землей, насколько я понял. Впрочем, Бог с ними, не буду вам настроение портить. С этим аббаты пускай разбираются, а мы, скромные миряне, поговорим о чем-нибудь другом. Вот скажите лучше, много ли вы вчера написали?..

(Граф-то он граф, а до стихов жаден, прямо как, к примеру, Годфруа… Во всех отношениях достойный человек этот Филипп. Почему же я не ценю его и вполовину так сильно, как он того заслуживает?.. Ведь он, кровь Господня, того заслуживает!.. Вздохнул, бедняга — еще бы, хочется о стихах поговорить или прием устроить, а тут какие-то еретики…)

— Не то что бы много, мессир Филипп… Дело в том, что до сих пор я имел дело с известной мне частью истории. Правда, на мало знакомом мне языке.

— А что теперь, мессир Кретьен?..

(Интересно, зачем у него такой все время тихий голос?.. Как-то это не по-человечески. Не по-графски. И этот дурацкий мессир Робер им, кажется, вертит, как хочет… Пока он не мешает племяннику сидеть в библиотеке, тот ему и слова не скажет — делайте, дядя, как знаете… Вот Анри бы… Впрочем, перестань, глупец, как тебе не стыдно!..)

— Теперь, господин мой, источник, питавший доныне мой талант и вашу любознательность, иссяк.

(Вот ведь, как я умею запутанно выражаться, восхитился Кретьен собственому умению. И сказать-то было всего пару слов, а я накрутил — так что сам черт не разберется…) И Филипп тоже изумленно приподнял брови, ненамного превосходя в понятливости врага рода человеческого:

— То есть как это — иссяк?..

— Нет, дело не во мне, сир мой… Не стоит смотреть на меня как на несчастного, растерявшего все вдохновение. Просто книга, которую вы соблаговолили мне дать, кончилась.

— Так значит, вы…

— Кончилась книга, мой сир, но не история. Дело в том, что у этой книги не оказалось конца. Должно быть, там не хватает нескольких страниц — или просто список неполный.

— Неполный?

— Но на то непохоже, мой сир. На последней из имеющихся страниц обрывается фраза.

— Вот как, значит, она еще и не закончена!.. Если бы отец знал…

— Не закончена, — Кретьен так и впился глазами в бледное Филиппово лицо. — А вы уверены, что в вашей библиотеке не найдется продолжения? Эта книга, она была одна?..

— О, совершенно уверен, — юный граф даже как-то успокаивающе махнул рукой, будто весть о том, что книги нет, должна Кретьена несказанно утешить. — Она такая одна у нас появилась, разве я не рассказывал?.. Да я ее с детства помню — единственная книжка, которую наши клирики не могли прочесть, она меня все время притягивала, как цветок — пчелу…

— Какая жалость, мессир Филипп! — возглас досады, если не сказать больше — горя, сам собой сорвался с труворовых губ. Юноша взглянул чуть удивленно, приподнял красивую бровь:

— Так вы поэтому не можете окончить роман, друг мой? Что ж вам стоит самому придумать окончание на свое усмотренье — уж я-то полностью доверяю вашему поэтическому вкусу…

— Зато я ему не доверяю, своему «поэтическому вкусу», — Кретьен досадливо стукнул кулаком о колонну, ушиб руку, но легче не стало. Он и сам себе дивился — почему это его так огорчает?.. Почему он вообще рассчитывал так просто взять да и обрести в библиотеке то знание, ради которого бедняга Персеваль, например, год за годом прочесывал леса Бретани?.. — Понимаете, мессир Филипп, поэтический вкус здесь ни при чем. Я не знаю правды.

Помолчал еще, испытывая жуткое желание погрызть ногти, по примеру мессира Анри, и добавил наконец, глядя в сторону, вниз, на зеленое цветенье в солнечном золоте:

— Расскажите мне, пожалуйста, как к вам попала эта книга. Я помню только, что ваш отец ее откуда-то привез… Или ему привезли?.. Из Святой Земли, кажется…

— …Я, конечно, тогда еще не родился, да что там — государь мой отец еще не женился на моей матушке… Даже вы, друг мой, тогда вряд ли уже жили на свете. Дайте-ка посчитаю… да, лет сорок назад, точней можно посмотреть в хронике — у нас во Фландрии случился жуткий голод. Вышел неурожайный год, дожди, и какие-то стычки не помню с кем нас совсем обессилили и перекрыли пути торговли. Если вам интересно, Кретьен, мы можем позже посмотреть точнее — записи велись исправно, боюсь только, что в этом замке их нет, но вот по возвращении в Аррас…

— Да не стоит, мессир Филипп. Вряд ли год имеет такое большое значение, даже если это год Великого Голода во Фландрии. Вы рассказывайте…

— Вы ведь знали моего отца?..

Вопрос застал Кретьена врасплох, он слегка смешался, прежде чем ответить. Графа Тьерри Фландрского он несколько раз видел во время Крестового Похода, слышал о нем много нелестного от своего сеньора Анри — в основном насчет его жадности и фландрской гордыни, а также склочного нрава. Но, пожалуй, подобное знакомство нельзя было расценивать словом «знаю».

— Я слышал о нем… и пару раз видел в лицо, — осторожно высказался Кретьен, не уточняя, что именно он слышал о Тьерри и где с ним встречался. Здесь, при дворе Филиппа, нетерпимого к простолюдинам, не стоило особенно щеголять своим происхождением. «Да, знаете, встречался я с графом в Крестовом походе… Я был тогда слугой при своем сеньоре, и он частенько перед сном любил назвать вашего батюшку старой задницей или жадным ублюдком, мессир…»

— Тогда вы, должно быть, наслышаны о том, сколь он ценил достоинство и происхождение, — Филипп не заметил замешательства собеседника. — А предшественник его, граф Гийом Клитон, еще более этим отличался. Тогда он был уже стар, и болезни его изнуряли, но все равно он неусыпно радел о том, чтобы Фландрия обладала всем самым лучшим, что только есть в христианском мире. Иметь самых достойных рыцарей, самую богатую казну, самые глубокие погреба — ну, и так далее, вплоть до самой большой библиотеки. Хотя граф — а отцу моему он приходился троюродным братом, хотя по возрасту годился ему в родители — сам и не умел читать, он держал при себе немало ученого люда, чем немало гордился. И тут подвернулся этот монах…

Монашек был худющий, маленький, с лицом, напоминающим пестрое куропаточье яйцо. То ли конопатый, то ли оспой переболел. Пришел он из Гента, вверх по течению Шельды. Странно — в то голодное время весь люд стремился, напротив же, вниз по Шельде и Лейе, подальше на север: во Фландрии хлеба совершенно не было. На дорогах того тяжкого года от Рождества Христова 1125 нередко попадались трупы бедняг, устремившихся к городам и замкам, чтобы добыть там хлеба, и померших на полпути. Что ж поделаешь, если мюид семян дает всего сетье нового урожая, а сетье и вовсе приносит горсть!.. Говорят, лопали что попало, нечистых животных, ящериц и жаб, подмешивали к муке белую глину, чтобы хлеба казалось побольше — и тогда появлялся шанс помереть не от голода, а от отравленья. А встречались и те, кто не брезговал человечиной. Да, во Фландрии мало у кого, кроме разве что самых знатных семейств, в тот год сохранялся привычный цвет лица — людей тронула та особая мучнисто-серая бледность, которая свойственна мертвецам. Вот в такое время и явился в Аррасский замок графа Фландрского Гийома Клитона молодой еще белый монашек, изъяснявшийся по-франкски со странным, коверкающим выговором, и попытался обменять на хлеб и крупу несколько старинных книжек, принесенных в драной сумке через плечо. Непонятно было, как подобный хиляк, качающийся под тяжестью собственного веса, вообще мог передвигаться, имея за спиной такой груз. Звали монаха Гальфрид Артур (в его исполнении это имя выглядело крайне неблагозвучно, нечто вроде «Груффид»), и он утверждал, что некий Артур, его отец, некогда служил у графа Гийома капелланом. Собирался он, вроде бы, посетив во Фландрии все, что хотел — то ли родичей каких, то ли монастыри — свалить из Кале в Бретань, откуда он и был родом, в свой родимый монастырь в Оксфорде, где его, по собственному горделивому признанию, недавно возвели в магистерскую степень. За каким ладаном господина магистра понесло во Фландрию, на родину отца — граф Филипп Кретьену не поведал, ибо не знал; а батюшка его, ныне покойный граф Тьерри, в то время был сопливым Эльзасским принцем и ничего по этому поводу никому сказать бы не мог, так что какие-либо знания о капеллане Артуре трувору тоже не светили.

Гийом Клитон потребовал у своего тогдашнего капеллана отобрать из книг то, чего в библиотеке точно нету. Так появились в графском замке первые — на всем севере первые! — списки «Пророчеств Мерлина», автором которых монашек не без гордости называл себя самого, и житий некоторых бриттских святых — Гильдаса, Падерна да Караннога. Книга монаха Гильдаса «De Excidio et conquestu Britanniae»[2] у Гийома уже имелась, равно как и «Анналы Камбрии», но в этот день он изрядно пополнил свою коллекцию, чему был очень рад. И сравнительно маленькую, без единой миниатюрки, мелко исписанную книгу на неизвестном языке Фландрский капеллан тоже не обошел своим вниманием. Монашек Груффид придавал ей особое значение, утверждая, что это одна из самых прекрасных историй, какие только рассказывались или читались при земных дворах, а кроме того, что подобной книжицы нет ни в одном монастыре Фландрии, а так же Нормандии и Шампани — и честолюбивый граф, конечно же, не мог на такое не польститься. Одна только загвоздка — капеллан не сумел прочесть из нее ни слова, кроме лишь тех страниц, которые написаны были по латыни. «Это на моем родном языке», сказал книгоноша, и никто не догадался вовремя спросить, что за язык-то, или попросить перевесть… Тогда в спешке не разобрались, а наутро монашек Груффид уже ушел, более не обремененный плодами премудрости, но взамен того уносящий с собою в мешке отличные хлеба и недурную муку. Гийом немного позлился, что купил книгу, которую во всем замке некому прочесть — однако же потом махнул рукою, ибо все остальные приобретенные им богатства воистину стоили платы. Сам он, правда, их не читал — но так сказал капеллан, человек ученый, и граф поверил слуге на слово.

— И ежели то впрямь был муж, написавший «Prophetiae Merlini»[3], то мы можем только гадать о происхождении нашей истории, — Филипп чуть виновато развел руками. — Может, он сюда приплывал ее, или эти самые «Пророчества» писать?.. Я, признаться, нечасто вспоминал об этой книге, только когда видел ее — и думал с досадой: вот ведь, книга есть, а прочитать не могу… И даже не старался отыскать кого-нибудь, кто смог бы… Хотя если вы говорите, что это наречие Валлиса, то я, пожалуй, при большой охоте нашел бы ученого клирика или еще кого, сведущего в языке той земли. С вами, друг мой, мессир Кретьен, мне просто неожиданно повезло… Что ж вы теперь думаете делать? Досочините как придется или попробуете с кем поговорить?

— И сам не знаю, — честно признался поэт, в задумчивости опираясь на каменные перила. — В юности дружил я с одним валлийцем, от которого и научился языку; но не думаю, что каждому уроженцу тех земель непременно известен конец моей легенды. А тот, кто ее переписывал, наверно, давно уже в могиле… Даже если магистр Гальфрид и был ее автором, в чем я сильно сомневаюсь…

— Даже если этот крохотуля и был магистром Гальфридом.

— Истинно так. Кроме того, Гальфрид писал на латыни.

— Вряд ли вы найдете конец списка, — рассеянно предупредил Филипп, которому уже явно наскучил предмет беседы. Подвиги юного Персеваля занимали его, но разве что как предмет изящного романа, и не настолько, чтобы мыслями о них портить себе прекрасный майский день. — Не поехать ли нам лучше поохотиться, друг мой? Сегодня утром старший егерь сказал мне, что в лесу открыли еще одного кабана… Опять же, у меня есть пара отличных соколов, одного я могу вам одолжить, если вы устали от травли. Едемте сегодня же, а то вскоре Изабель намечает еще одно труворское состязанье, кроме того, я же вам говорил — епископ из Камбрэ должен приехать, опять в Аррасе беспорядки, что-то с еретиками… Не везет, однако же, городу Аррасу — как со времен этого… Гундольфа, которого Жерар де Камбрэ лет сто назад заставлял отречься… Наверное, в ткачах дело. Вы знаете, мессир Кретьен, что все ткачи — сплошь еретики?.. А в моей Фландрии им самое раздолье, все время ходят партиями туда-обратно, приказать бы их перевешать, и дело с концом — да всех не переловишь… Аррас — самый их город, половина Арраса ткачеством живет.

— А ткать кто же тогда будет, мессир Филипп, если вы всех ткачей перевешаете?..

— Да, в самом деле, об этом я как-то не подумал. Да там еще и итальянцы, говорят, какие-то появляются, и южане со своей ересью, так что Бог с ними, с ткачами. Поехали лучше на охоту. В прошлый раз вот очень удачно прогулялись…

— Да нет, мессир Филипп, что-то не хочется… Я лучше поправлю роман, подумаю над продолжением… О, да это госпожа ваша супруга почтила нас своим обществом! — Радостно меняя тему, Кретьен указал графу на тоненькую фигурку в золотистом шелке, которая, шелестя удлиненным хвостом платья, приближалась к ним под тенью высокой аркады. Изабель сопровождали две девушки и десятилетний мальчишка-паж, сын какого-то Филиппова вассала, отрок обаятельный, но до крайности ленивый.

— Здравствуйте, жена, — Филипп наклонился, прохладно поцеловал супругу в подставленный нежный лоб. Та ответила ему учтивым поклоном. Меж молодыми супругами, вежественными и одинаково изящными, столь сильно внешне подходившими друг другу, не было ни малейшей любви.

— Супруг мой, я хотела бы просить вас не покидать замка сегодня, так как я пригласила и со дня на день ожидаю трувора Гаса Брюле для участия в турнире поэзии. А кроме того, прискакал гонец-послушник предупредить, что не более чем в двух милях от замка сейчас находится эскорт епископа де Камбрэ, который просит подготовить ему достойный прием и послать кого-либо из рыцарей встретить его.

— Жаль.

— Что значит — жаль, господин супруг мой?.. Это ваш графский и рыцарский долг…

— Да, конечно. Так пойду же его исполнять, — и, недовольно двинув бровями, Филипп поспешил прочь, напоминая человека, которому вместо вина подсунули в кубке болотной водички. Изабель, в золотистом своем вышитом по вороту блио напоминавшая желтую розу, тихонько вздохнула и оперлась локтями о перила рядом с Кретьеном.

Кивнула девушкам: «Ступайте». Паж-вестник с опаской посмотрел вслед господину, подергал себя за зубцы короткой желтой одежки, поковырял ногтем в зубах. Идти за Филиппом и встречать каких-то попов было смерть как неохота, но, кажется, юного дворянина призывал его вассальный долг. Он зевнул, прикрывая рот ладошкой, поскреб рыжеватую макушку и пошел.

Изабель стояла, глядя вниз, на зеленеющий вдалеке лес, тот самый, где Филиппу сегодня не судьба поохотиться. Темные, волнистые ее волосы были скрыты под тонким белоснежным ризе — длинным и узким платком, обвивающим голову и нижнюю часть лица. Концы его, перекинутые через плечо, лежали вдоль узкой Изабеллиной спины красивыми складками. Юная дама пробежала темным взглядом по открытому, яркому и очень почему-то расстроенному лицу поэта, снова отвернулась со вздохом. Кажется, она тоже мучилась.

Кретьен посмотрел на нее, на тонкую белую ниточку пробора, видневшуюся через тонкое полотно, на худые смуглые запястья, золотисто обведенные солнцем… Вот ведь, беда какая. И ничего тут не поделаешь, разве что…

— Госпожа моя, не желаете ли сыграть паритю в шахматы?

— О, да, — отозвалась она с такой готовностью, будто бы он ей предложил немедленно бежать с ним прочь из Фландрии и жить в далекой башне, как Клижесу с Фениссой, как двум давним-предавним влюбленным… О том, что Изабель в него влюблена, совершенно нечуткий к подобным вещам Кретьен догадался случайно, после долгой и очень откровенной беседы — месяца два назад, когда он победил в поэтическом состязании.

Сам поэт свою лирику не ценил. Победа эта стала для него случайностью — сам бы он, пожалуй, присудил приз Жилю де Вье-Мезон, приехавшему ненадолго поживиться при Филипповом дворе… Как бы то ни было, пьянка, то есть, простите, пир по случаю его победы все же состоялся в тот же вечер, и он, несчастный глупец, имел неосторожность любезничать с хозяйкой замка и отдать ей в дар благодарности свой приз — изумительно красивый шапель из золотых цветов. Еще сказал что-то, болван, о том, что только Изабеллина красота помогла ему так вдохновенно преподносить простенькие (все о Мари, простенькие, ха…) строчки… И долюбезничался, проклятье на его пустую голову.

Бедная Изабель. Красавица, умная, утонченная, прекрасная вышивальщица и поэтесса, в свои двадцать с чем-то лет почти не знавшая радости, дама, которую не любил ее муж, которая сама не любила своего мужа… Кретьен не был уверен, что она и его-то именно любит — его, а не романный образ поэта и рыцаря, помогавший госпоже чужой и холодной земли играть свою роль — прекрасной и вежественной хозяйки замка, в которую все вокруг влюблены.

После такого разговора только полный кретин не догадался бы. «А есть ли у вас возлюбленная?.. А правду ли говорят, что вы… тайно влюблены в одну знатную даму, которую вы и называете то Госпожой Любовью, то Гордячкой?.. А что бы делали вы, если бы эта дама тоже полюбила вас и решила подарить своей благосклонностью?..» И пьяный Кретьен, как раз в эту ночь насмотревшийся снов о Мари, размяк и начал мямлить что-то недостойное о том, что дама сия, увы и ах, замужем, а с супругом ее, высокороднейшим сиром в своей земле, их связывает не только служение, но и дружеская приязнь… Когда спохватился, было уже поздно. Теперь расплачивайся, несчастный дурак — кажется, ты обманул единственного человека, с которым в этих землях тебя связывало нечто вроде дружбы…

3

Шахматный столик по приказу Изабель вынесли в сад — слишком хорош был день, чтобы провести его в замковых стенах. Кретьена слегка тошнило от идиллической обстановки, даже птички будто нарочно слетелись поближе, чтобы распевать свои весенние песни, а оказываться в середине куртуазного романа поэту сейчас хотелось менее всего на свете. Как хорошо, что Изабель ничем, ну просто ничем не напоминала Мари, хотя и приходилась — дочь Алиенориной сестры — шампанской графине кузиной! Черные волосы, синие глаза, совсем другая линия плеч, очерк овального, очень правильного лица… Привычка в задумчивости слегка потирать пальцами губы. Губы — темные, большие, очень красивые. Изабель, ты прекрасна, но я вовсе не люблю тебя.

— Госпожа моя, вам шах.

— О… — тоненькая рука поспешно передвинула короля, едва не свалив взмахом широкого висячего рукава все свои фигуры. Она играла белыми, но, кажется, это не приносило ей особого успеха. Когда играешь в шахматы, надлежит думать о шахматах, говорят, это помогает.

— Вас что-то печалит, госпожа… Изабель?..

— Да… почти ничего. Кроме вашего отъезда. Похоже, я дала вам дурной совет.

— Вовсе нет… Совет очень хорош. Более того, не знаю, что бы я без вас делал. Вы… просто моя спасительница.

— Я рада… — прошептала она чуть слышно, повесив голову; белоснежное ризе слегка размоталось, один его длинный конец скрыл смуглое лицо. Но на доску — Боже правый! — скатилась и шлепнулась капля, попав пешке по круглой голове.

Вот две вещи на свете, которые Кретьен не мог видеть: коленопреклоненный мужчина и плачущая женщина. Опять перед ним сидела его мать, юная Адель, и он мог ее воскресить, но вместо того медленно убивал. Задевая и сшибая стучащие фигурки, он потянулся к горестной, не в силах заставить себя к ней подойти, — и рука его замерла на полпути. Видит Бог, ох, как же не хотелось к ней прикасаться. Мама, уйди, я тебя умоляю, ведь я уже сделал все, что мог.

— Госпожа… Прошу вас, не… не заставляйте меня. Вы ведь знаете, что я сделаю все (почти все!.. Дурень, надо было сказать — почти! — возопил опять не уследивший ангел-хранитель, но, как всегда, опоздал), чтобы вас утешить.

— Да нет… Не нужно ничего делать. Просто… жара, должно быть, скоро гроза.

Вовсе нет, погода изумительно свежая, никакой грозой и не пахнет. И как же мне надоела эта история, и девы в беде — на которых не хватило бы никакого сира Гавейна… Она дала в самом деле хороший совет — поговорить с еретиками.

Сначала от слова «еретики» Кретьена слегка передернуло. Не забылась еще та история в Париже, и тюрьма тоже не забылась. И то, как надсадно кашлял Ростан, и как он жутко кашлял последней ночью, и Яма Ветров не забылась, нет, нет… Кроме того, у этого слова был и еще один оттенок — Мари. Их любовь, освещавшая весь городишко Ломбер ярким огнем, преображавшая его едва ли не в Иерусалим Белостенный… Не хотел он ничего общего иметь с еретиками. Даже и теперь, после Ломбера, после того, как они обнимались с Аймериком, на самом деле находясь по две стороны пропасти — обнимались через пропасть, и с Аймериковой стороны что-то вещал, подзывая его к себе, жутковатый, высохший черный человек. Но потом картинку тюрьмы сменила другая — светлые, радостные глаза Сира Гавейна, «Это мой наставник, один из мудрейших людей в мире…» Если Аймерик обретается среди этих Добрых Христиан, они не могут быть особенно плохими. Скорее всего, христиане как христиане, а если про их знания ходят легенды — что ж, и прекрасно, может, хоть пара легенд себя оправдает!..

Да и какая, в конце концов, разница. Он же не о ересях с ними хочет беседовать. Если их мудрецы и впрямь такие всеведущие, почему бы не поговорить?.. Тем более что даже далеко ехать не надо — в Аррасе, по словам епископа Камбрэ, этих еретиков не меньше, чем на юге, где у них самое гнездовье. Мысль обратиться к епископу с просьбой познакомить с парой-тройкой самых лучших еретиков была Кретьеном тщательно рассмотрена и отметена как неудачная. Лучше поспрашивать в городе, к ткачам пресловутым заглянуть; а если не удастся — почему бы не спросить дядюшку Робера, тем более что он сейчас вроде как там, местоблюстительствует за Филиппа, а попутно и правит Фландрией… Может, он чего знает?

Правда, всегдашнее презрение к политике и религиозным смутам в который раз в жизни подводило Кретьена. Ведь эти еретики, похоже, скрываются, так? От графских людей, и от епископских, и от этой — как ее — судебной власти, епископальной инквизиции… И с чего бы им среди бела дня раскрыть свои объятья человеку вроде Кретьена, расхаживающего по Аррасу с табличкой на груди — «Ищу Добрых Христиан»?.. Такому если кто объятья и распахнет, так это графские солдаты. Но ведь всегда можно что-нибудь придумать, расположить людей к себе, ведь люди-то все, в общем, хорошие… Похоже, что жизнь Кретьена немногому научила. Кажется, к нему из методов кнута и пряника действенно применялся лишь последний; а сейчас надо было утешить Изабель. Дама плачет, по этому поводу хоть расшибись вдребезги, но даму успокой.

…Кретьен попробовал разные способы.

Сначала восхвалил в краткой, но прочувствованной речи ее ум и красоту.

Потом его затошнило от лести, исходящей из его собственных уст, и он решил даму напугать. И как это раньше не пришло ему в голову?.. После сообщения, что он недостоин быть причиной слез столь знатной донны, ибо его отец торговал тканями, а матушка прислуживала замковым дамам, Изабель и впрямь так удивилась, что забыла страдать. Чувствуя себя настоящим гением, Кретьен прибавил еще несколько изумительных подробностей своей молодости — как он в походе чистил сапоги всей челяди (давай, давай, не жалей красок, одобрил ангел-хранитель) и чудом не лишился шпор, — и понял, что достиг наконец, чего хотел. Изабель смотрела на него широко распахнутыми глазами, созерцала, как диковинную картинку из бестиария, как привезенную из крестового похода чудную разноцветную птицу. В которой непонятно, что больше привлекает — уродство или необычность.

Испытывая нечто вроде злорадства, Кретьен перевел дух. Но того, что сказала в ответ хрупкая, заалевшаяся смуглым румянцем графиня, перечитавшая южных стихов, он не ожидал — не ожидал так сильно, что почувствовал отчаянное скольжение в пропасть, свист воздуха, расступающегося перед летящим телом.

— Что ж, мессир… Значит, вы простолюдин. Говорят, владелицу Вентадорна тоже постигла такая судьба.

…Мама, мама, мамочка, спаси меня. Все это — дурацкая мистерия, дурно сыгранная пьяными актерами на Рождество. Дева Мария — это переодетая прачка, а Иосиф — кабатчик, дерущий втридорога.

Моя мать была бы сейчас старушкой, настоящей старушкой, лет за пятьдесят, непонятно зачем подумал поэт, пока жаркая кровь медленно отливала от его лица. Странно — я никак не представляю ее старушкой, только Крошкою, и похоже, теперь я ее точно перерос, мертвые же не меняются… А мой брат — еще более неуместная мысль — навсегда остался мальчиком, тринадцатилеткой, и как же мы встретимся с ним, умерев — он пребудет и там мальчиком, а я стану стариком… И, возвращаясь на землю, моргая, как сыч, бесполезными глазами, Кретьен выговорил, поднимаясь с изумительной ловкостью — так что со стола посыпались еще не сметенные их неловким объятьем шахматные фигурки, вниз, в траву, красные[4] и белые, партия, которую проиграли оба игрока…

— Я оставлю вам рукопись… «Персеваля», то, что я не закончил. Прошу вас, госпожа моя, хранить ее до моего возвращения.

И прости меня Господь, я обманул ее. Обманул всех на свете, только Тебя-то не обманешь. Ты знаешь, что я хотел не этого, а то, чего я хотел, то, что я однажды видел издалека — и то, обозначенное словом gradalus, будто не нашлось валлийского слова, то, вокруг чего возведены белые стены — я не знаю, где оно… Надо узнать, что это за штука, и тогда все само собою встанет на свои места. Я допишу историю, очень красивую историю, лучше которой еще не звучало при дворе любого из королей. А остальное, наверное, неважно.

И если бы я знал, куда приду наконец, выезжая майским днем со двора охотничьего замка Филиппа, графа Фландрии, я… нет, не знаю, что бы сделал тогда. Но ангел-хранитель в кои-то веки молчал за спиной, будто его и не было вовсе. Будто и не было. Qui trop parole, pechiИ fait.[5]

4

Кретьен давно не чувствовал себя таким идиотом.

Город, Аррас, за три дня утомил его так, как не угнетала и труаская бешеная ярмарка на два месяца без перерыва. В Труа ярмарки бывали дважды в год — «горячая» в июне и «холодная» в октябре, но даже тогда, на Средней Улице или на Бакалейной, возле церкви Сен-Жан-дю-Марше, где почтенный Бертран Талье никогда не упускал своего места на аукционе тканей — даже там не создавалось у бедного сына этого торговца столь яркого впечатления тщетной беготни и суеты без плода, vanitas vanitatum[6]. Особенно Кретьен разозлился, когда, ночуя в некоем отвратительном кабачишке, от жары и усталости не в силах заснуть, он спустился вниз, попросить что-нибудь выпить и свечку — и расслышал в зале пререкающиеся голоса, обсуждающие, чего ради он «ходить и вынюхиваеть, подлюка… Вчера по всему ткацкому кварталу пороги обивал — я за ним давно-о слежу…» Далее последовала очень неприятная сцена — Креьен, стараясь двигаться как можно тише, вернулся к себе за мечом, а потом спешно отбыл в неизвестном направлении, не желая более оставаться в сем негостеприимном городе. Если учесть, что предыдущую ночь ему спать особенно тоже не пришлось, можно понять, почему в седле он здорово клевал носом. Однако, голодный и злой на весь мир, ночью он за ворота выпущен не был, а на рассвете уже не имел довольно сил, чтобы продолжать путь — а потому направил стопы в единственное место, где еще не успел вызвать подозрений своим присутствием. Это был сеньоров замок.

Бумага от графа Филиппа к мессиру Роберу дядюшке послужила пропуском, открывающим все двери. По крайней мере, ворота внешней стены, теперь бы еще вторую стену миновать — мимо столпотворения хозяйственных построек и угловатой замковой часовенки к прекрасным воротцам, за которыми путник уже провидел маленькую отдельную — или пусть не отдельную — спаленку и постель, постель… Однако у входа в цитадель, уже во внутреннем дворе, Кретьена долго томил некий мрачный дядька, управитель замка или что-то вроде того, которого очень хотелось стукнуть по башке. Такая вот была у него располагающая внешность: лицо как у филина, жутко подозрительное, подбородков хватило бы на троих, будто Господь ошибся, даровав такое богатство единственному носителю. В добавление ко всему дружище не умел читать, но тщательно это скрывал.

Он перевернул Филиппово письмо правильно — видно, знал, как выглядит графская подпись. Смотрел на него лет пять, двигая кустами бровей — только что не обнюхивал. Наконец признался, что барон в отъезде, и вопросил о Кретьеновом роде занятий.

Наверно, надо было рявкнуть что-нибудь вроде «Я графский рыцарь, и вот сейчас я тебя…» Но Кретьену для того не хватило ни догадливости, притупленной бессонной ночью, ни желания сердца. Признаться честно, он терпеть не мог рявкать на людей. Даже на тех, что похожи на сычиков и самой внешностью своей будто бы умоляют, чтобы их стукнули по голове.

— Я поэт, Кретьен де Труа, — признался он, почти не надеясь, что это имя скажет нечто почтенному сычику в человеческом обличье. Но напрасно он так думал: из двух произнесенных слов тому оказалось смутно знакомо если не второе, то первое.

— Графа и графини нонче нету, а барон поэтов не жалует… И прочих, это самое, жонглеров, — заметил он, слегка раздуваясь, чтобы полностью загородить вход. — Не велено. Барон отбыть изволил, развлечениев пока не требуется.

Тут рыцарское все-таки взяло верх, и грубый франк Кретьен едва было не воплотил желание, разрывавшее изнутри его сердце с первого мига разговора с неусыпным стражем врат. А именно — едва не стукнул его по цельнолитой башке.

— Ты, мужлан! Тебе мало моих шпор или недостаточно графского письма?.. Пока я не оторвал твою пустую (цельнолитую, друг мой, цельнолитую…) голову, пошел прочь, и приведи кого-нибудь, кто хотя бы умеет читать! Да поскорей, ты… блюститель замка, клянусь костьми святого Тибо!..

Кости святого Тибо — любимое ругательство старого шампанского графа с таким же именем, невесть как всплывшее из глубин Кретьеновой памяти — почему-то убедили управителя более всего остального. Еще раз окинув его подозрительным взглядом, сычик удалился, оставив Кретьена тосковать в обществе двух безмолвных стражников и рыжего щенка, то и дело подкатывавшегося под ноги утомленному коню живым шариком. Вычислив, что из этих троих наиболее приятным собеседником будет, пожалуй, щенок, Кретьен посвистел ему, подзывая, и повалял зверька по не успевшим еще нагреться щербатым плитам каменного двора. Тот колотил оземь палкообразным хвостиком, по голому его брюху чередою бежали вспугнутые блохи.

Стражники упорно делали вид, что они — слепоглухонемые, а кроме того, умственно неполноценные. Наверно, неприятный человек этот барон, хорошо, что он уехал. Похоже, что в отсутствие Изабель ее прославленный куртуазный двор превращается под рукою сурового местоблюстителя во что-то вроде монастыря…

Наконец створа, узкая дверь во внутренней стене снова заскрипела, тонко запищали горестные петли. Кретьен поднялся с колен — отвлекаясь от щенка с явным сожалением, ибо его общество было не в пример приятнее сычикова — и приготовился сделать презрительно-утомленную мину. Но вместо этого он оступился, едва не раздавив только что обласканного собачонка, и взмахнул руками, как жонглер, изображающий танец журавля.

Сычик и впрямь выкатился на него из дверей, и теперь морщинки подозрительности разгладились у него на челе, сменившись новыми, призванными, должно быть, изображать радушие. Филиппово письмо, изрядно им захватанное, торчало из кулака, как белый флаг. С ним шел некто, выкопанный в глубинах замка, худой и синий — должно быть, тот самый грамотей, что открыл ему смысл непререкаемого графского послания («Оказать достойный прием… Предоставить все, чего ни потребует…»)

Юноша вышел на свет — совсем молодое, широкое, но с острым подбородком, бледное лицо озарилось солнцем. Но дело вовсе не в лице — нет, в улыбке, в том редчайшем сочетании сиянья глаз, русых волнистых волос, где светлые, выгоревшие пряди перемежались с более темными за ушами и на затылке, сиянья уголков губ, всего существа — которое было присуще только одному человеку на свете. Кретьен слегка запутался в ногах, силясь не наступить на щенка, удержался-таки — (Этьен, Этьенет, живой и выросший, Бог мой, я сошел с ума?) — и когда он окончательно утвердился на ногах, исполнив до конца сарацинскую пляску с собакой — мгновенное наваждение прошло. Юноша улыбался, улыбался он и в поклоне, учтиво прижимая узенькую ладонь к груди, и улыбка все еще оставалась в его голосе, когда он выговорил свое приветствие, тихое и какое-то несостоятельное.

— О, сир мой Кретьен… Будьте гостем в замке Аррас, просим вас. Мы… я… это большая честь.

— Вовсе нет, — со стороны услышал Кретьен свой неубедительный голос, и издалека же пришел голос юноши, называющий имена.

— Мессир Эд, управитель замка… (Да он рыцарь, а я его мужланом обозвал… Или не мужланом?.. Или не его?..) Я же — Этьен Арни, секретарь его милости…

Кретьена слегка качнуло (я так устал, как в Святой Земле, и не сметь поддаваться, что за чертовщина, просто надо спать) — так что он схватился рукой за поводья Мореля. Управляющий понял его жест совсем иначе, и слава Богу, что совсем иначе. Он приказал, и коня забрал кто-то из людей, а Кретьен пошел внутрь по земле, раскачивающейся, как палуба, и думая, что он сейчас срочно ляжет спать. Ничего более разумного сделать, кажется, нельзя.

…Он проснулся вечером. Юноша Этьен уже несколько раз заглядывал к нему в комнату, проверяя, не проснулся ли — и во время очередной Этьеновой вылазки они просто-таки встретились глазами. Секретарь покраснел и хотел было исчезнуть, но Кретьен вскричал нечто нечленораздельное, вроде тех звуков, что издает младенец, видя, что мать собралась его оставить. И Этьен вернулся, бочком втиснулся в опочивальню, протирая спиной гобелен, не зная, куда деть слишком длинные руки.

Гость сел в постели — и только сейчас понял, что ему, кажется, отвели едва ли не хозяйские покои. Позже выяснилось, что так оно и было, более того, что распорядился о том непосредственно сам Этьен, соврав, что делает, как поручено графом Филиппом. Сейчас же он явился спросить, желает ли мессир Кретьен ужинать в общей зале, или же еду надлежит подать ему прямо сюда. Похоже, что юноша ни с того, ни с сего взялся опекать Кретьена в этом замке, более того, намеревался захватить его в полную свою собственность. И Кретьен, чувствуя себя рыбой, заглотившей наживку с крючком — целиком, целиком — глядя в его тихое, смущенное собственной наглостью лицо, попросил подать ужин в спальню.

…Секретарь барона Робера де Бетюн, Этьен Арни, был худым и невысоким, носил темную одежду. Темно-синяя, из грубого какого-то материала, поверх черной, выглядевшей и вовсе власяницей — не самая подходящая одежка для прекрасного мая!.. Да и сам он не то что бы воплощал молодость и здоровье: бледный какой-то, работой, что ли, заморенный, ничем не примечательный юнец. Маленький Этьенет Талье мог вырасти таким, да, конечно, мог. А мог — и совсем другим. На самом деле у них в чертах оказалось мало общего, разве что манера улыбаться вспышкой, проявившаяся один-единственный раз (или показалось?) на внутреннем замковом дворе, да цвет волос, да тихий голос. Где я мог слышать этот голос?.. Но тогда он не был тихим, тогда (когда?..) он, кажется, кричал… И, сидя с молодым человеком за трапезой — жареная утка да легкое вино — Кретьен искоса поглядывал на него, ища все новых и новых отличий. И находил.

…Этьен сегодня развернулся вовсю. Такой наглости он не позволял себе ни разу за весь свой срок службы здесь — что-то около полутора лет — и теперь на него дивился весь замок. Хорошо хоть, девочки — то есть юные госпожи, дочки вдовца Робера — поддержали секретаря в его хлопотах, иначе авторитет кастеляна Эда перевесил бы. Но Этьену удалось перетянуть баронесс на свою сторону, и не подозревавший обо всех этих кулуарных сражениях Кретьен сидел себе в господской спальне, когда двое слуг принесли ему наверх маленький стол, а потом жаркое, на которое по приказу разбушевавшегося секретаря пошла едва ли не половина всех господских запасов перца. Даже маленькая Маргарита, покачав головой, высказала Этьену предположение о дальнейшем развитии событий: «Папенька вернется — вам голову оторвет». «Ну и пусть оторвет», — отвечал обычно кроткий Этьен с непривычным для него воодушевлением и умчался наверх — ублажать гостя застольной беседой. Нечасто людям выпадает случай принимать у себя (ну, не совсем у себя, ну и что) своего любимого поэта.

— Да, старый барон, он и в самом деле человек… грубоватого нрава, поэзии не ценит, — болтал Этьен, наконец-то утоляя свою интеллектуальную жажду — хотя бы разговором о ерунде. Он с прицельным вниманием наблюдал, придвинув к столу коротконогую табуретку, как Кретьен гложет утиную ногу, и, кажется, это зрелище доставляло ему сущее наслаждение. «Он ест утку! Это так просто, так по-человечески… Нет, вы мне еще скажите, что великие поэты напиваются допьяна или болеют простудой…» — Барон у нас — человек простой, он и читать не умеет, зато вот девочки, юные госпожи — ваши большие поклонницы. Это я их приучил… Теперь старшая знает наизусть всю сцену со львом, ту, где он хочет броситься на меч, «насквозь пронзить жестокой сталью он грудь свою, томим печалью, как дикий вепрь перед копьем, лев перед самым острием на меч неистово рванулся — но в этот миг Ивэйн очнулся…» Ну, в общем, до самой дамы в часовне. И там, мессир Кретьен, там тоже момент, который мне очень нравится — «Кто знался с радостью одною, тот горя не перенесет»… Впрочем, что это я вам надоедаю вашими же стихами!.. — на скулах юноши алели небольшие пятна, глаза его блестели. Кажется, он пировал. — А вторая из сестер, младшая, хотя ей всего десять лет, говорит, что хочет выйти замуж, вы представляете, только за Клижеса…

— Но это невозможно, — вырвалось у Кретьена, и собеседник его весь напрягся, сдвинул светлые брови:

— Почему? Вы имеете в виду…

(что они все ненастоящие, не договорил он того, чего так не хотел услышать — но Кретьен не подкачал):

— Потому что Клижес, друг мой, уже женат. На госпоже Фениссе, и ее он ни на какую другую не променял бы.

— А! — возрадовался Этьен, будто услышал Бог весть что гениальное. — И ведь правда же! Теперь я так и скажу Маргарите, если она еще об этом помянет… Скажу, мол, неужели вы хотите расстроить такую любовь, столь долго терпевшую, чтобы восторжествовать?.. Зато вы знаете, мессир Кретьен, как они обрадовались, едва узнали, что вы к нам прибыли!.. Сегодня-то они вас тревожить не будут (- потому что сегодня ты — моя добыча —) , но уж завтра от них отбою не будет. Ведь вы поживете у нас несколько дней, пока…

(Пока старый барон не вернется, понял Кретьен — и чуть улыбнулся. Кажется, роскошный прием может стоить радушному юноше не то что бы головы… Но чего-то вроде этого. Может, его даже высекут, если он простолюдин. Хотя, кажется, он готов платить за свое гостеприимство… Кстати о гостеприимстве: что ж это я веду себя как последняя свинья?)

— Этьен, послушайте, а почему вы не делите трапезу со мной?.. Я тут ем один, как последний невежа, а вы только развлекаете меня беседой… Может быть, присоединитесь? Всего этого мне не одолеть, да тут еще и фрукты…

— Спасибо, я уже… поел. Ранее, — секретарь покосился на мясо с отчетливой неприязнью.

— Ну, тогда хоть выпейте в честь нашего знакомства!..

— Н-нет, спасибо, я не хочу… Лучше я возьму гранат, если позволите. И вот тут есть светлый виноградный сок…

— Как желаете, конечно же… — (Похоже, мальчик разграбил кладовые своего господина, а сам пользоваться их плодами не решается.) — А я все же выпью еще — на редкость хорошее вино…

— Да, да, конечно… Приказать подать следующую перемену?..

— Ох, нет, — взмолился Кретьен, чувствуя себя сытым до неприличия. — Спасибо, я уже… все. Да тут еще имбирь остался, как я погляжу…

— О, имбирь из Александрии, мессир…

Слова «имбирь из Александрии» смутно напомнили поэту что-то — не однозначно неприятное, но тревожащее. А, вспомнил!.. Трапеза у Увечного Короля, в белом замке с единственной черной башней… Но Этьен, нынешний его сотрапезник, менее чем кто бы то ни было на свете походил на Увечного Короля, и лицо его, еще озаренное отсветами не догоревшего позднего заката в окне и свечным пламенем, казалось до странности счастливым. И — совсем молодым. Не то что бы он кого-то напоминал… Или вызывал какие-то очень сильные чувства… Нет, конечно, нет. Но некий теплый и болезненный укол иглы, так и засевшей внутри, будто отдавался по всем членам, и Кретьен внезапно понял, что ему очень хорошо. Так хорошо и спокойно, как бывало только втроем. Только за вечерней трапезой в труаском замке, когда три друга — Гордец, Гордячка и Простак — потягивали вино и смотрели в огонь, почти не нуждаясь в словах. Словно он и не терял ничего, никогда…

— Мессир Кретьен… А вы писали последнее время что-нибудь новое?.. Новее, чем «Ланселот», например?..

— Писал.

— А… у вас нет с собой?..

— Нет, знаете. Это неоконченный роман, и я его не хотел бы пока обнародовать.

— А хоть… про что он? Про Бретань Короля Артура, чья благородная натура для человеческих сердец…

— Являет редкий образец. Ну, да. И, если хотите, Этьен… Я почитаю вам. Я почти все помню наизусть.

Он и сам не ожидал от себя такого жеста. Просто «Персеваль», его тайное любимое детище, так давящее изнутри и гнетущее тем, что никак не может родиться, неожиданно запросилось на свет. Тяжело иметь стихи, которые не можешь читать другим — эта боль известна не всем поэтам, но лишь тем из них, чьи глаза смотрят наружу, на внешний мир, а не в глубину себя. Кроме того, он действительно помнил всего «Персеваля» — и особо плавные, легкие и уводящие внутрь романа места давно тревожили закрытостью, как заноза в ладони, как мелкий камешек в сапоге. И, опершись локтями на черный столик, глядя только в пламя трескучей свечи, Кретьен стал читать.

— …Мессир Кретьен… А дальше… Вы не знаете?..

Лицо Этьена, неутоленно-жадное, раскрасневшееся, как от вина… Глаза блестят — что-то уж слишком сильно блестят. Кретьен отпил вина, чтобы смочить горло, глядя поверх чаши на совершенно сумасшедшенького юношу, которого он знал менее суток.

— Не знаю… Там есть еще кусок про мессира Гавейна, про то, как он добрался до замка Монтесклер… Но про Персеваля я больше ничего не знаю.

— Вернулся ли он? Увидел ли грааль и копье еще раз?

— Не знаю.

— Исправилось ли, что он содеял?..

— Не знаю, не знаю я…

И последний вопрос вроде тех, что задавала девица несчастному своему кузену, не помнящему имени:

— Мессир Кретьен, эта история, она — правда?

Он помолчал, не собираясь никому открывать своих тайн, слишком личных, чтобы признаваться в них даже самому себе, — и признался, конечно же:

— Думаю… да. Иначе я смог бы ее сам закончить.

Помолчали. Кретьен смотрел на огонь, гадая, зачем он это сделал. Этьен смотрел на него так, как смотрят на огонь. Все казалось расплывчатым, слегка нереальным, будто беседа двух почти незнакомых людей имела бСльшее значение, чем могло им самим показаться, и мир замер, боясь их спугнуть… Отсветы пламени скользят по гобеленам, по длинным мордам белых бегущих псов, по злому кречету на сокольничьей перчатке… В алькове тени припали на брюхо. Ждут.

— И что же… Вы теперь ищете продолжение?

— Или тех, кто может его знать. Собственно, за этим-то я и ищу еретиков. А идиоты в ткацком квартале думали, я соглядатай. Едва не побили.

— Еретиков? — брови Этьена поползли вверх столь стремительно, что на какой-то момент показалось — они могут уползти на затылок. — То есть… Добрых Христиан?.. Мессир Кретьен, вы ищете Bons ChrИtiens?..

— Ну… да, — Кретьен скользнул по его огорошенному лицу настороженным взглядом. Уж не совершил ли он сейчас очередной ошибки, выболтав разговорчивому любителю стихов чего не надо?.. Но — не мог он этого Этьена подозревать. Не мог, и все. Если вообще возможна такая вещь, как «чувствовать человека», то вот она и есть, и ничего тут не поделаешь. Звери, говорят, чуют опасность. Рыцари — тоже.

— Да, ищу. Мне сказали, среди них есть мудрецы. Те, кто может обладать искомыми мною знаниями.

Этьен перевел дыхание, красные пятна у него на скулах стали еще ярче — как румянец лихорадки. Или следы оплеух. Он был здорово похож на человека, готового броситься вниз с моста. Пальцы его — слишком тонкие и костлявые — быстро переплелись, сжались до белизны. И, набрав в грудь воздуха, Этьен Арни сделал это. Он прыгнул.

— Ну, что же… Я — Добрый Христианин.

5

…Тощий, как скелет. Бледный — еще бы, если питаться одной травой да рыбою!.. Синяя верхняя одежда с пристяжными рукавами — не из шелка, нет, какая-то грубо крашеная ерунда, в лучшем случае — тафт… Нижняя — вообще сущая власяница, в такую-то жару! Лицо того, кто сунул голову в петлю. Да, признаться, что-то вроде этого парень и сделал.

— Этьен… Вы — еретик?..

— Для кого-то, для прелатов, которым больше подошло бы имя Пилатов — да, еретик. Сами мы себя называем иначе. Христианами.

— Это… правда? Ты — священник?..

— Еще нет. Но прохожу срок послушания, чтобы им стать.

— Ох.

Кретьен чувствовал себя примерно как человек, темной ночкой искавший родник, чтобы напиться, и вдруг по уши ухнувший в полноводную реку. Ему все казалось, что его дурачат. Он даже помотал головой, чтобы вернуть себе ясность мысли. Меньше надо было пить…

— Послушай, Этьен… Так это тебя ловят по всему Аррасу, чтобы не мутил мозги вилланам?.. Ты знаешь, когда я уезжал от Филиппа, к нему только что прибыл епископ Камбрэ. Неужели в твою честь?..

Молодой еретик нервно дернул плечом, не глядя в глаза. Еще бы — страшно. Взять да и отдать свою жизнь в руки чужому человеку, а теперь изволь сидеть и смотреть, что он с этой жизнью сделает. Повертит в руках и отдаст обратно — или…

— Может быть, мессир. Я не один в Аррасе, но, может быть, и в мою.

— Ничего себе! — Кретьен опять помотал черноволосой головой, в его голосе послышалось что-то вроде восхищения. — Филипп злобных еретиков едва ли не с собаками ищет, а один из них у него под боком, в его же замке обретается, стихи девочкам читает… Скажи, а ты юных баронесс случайно не обращаешь в свою веру?..

— Ну… как-то, слегка, — Этьен совсем сжался, даже, кажется, стал меньше ростом. Если и дальше так пойдет, он к утру совсем растворится. — Иногда проясняю старшей из девочек какой-либо вопрос из Евангелия… Но обращать дочерей барона — это было бы слишком опасно, мессир.

— А разве не слишком опасно открыться человеку, которого сегодня увидел впервые?.. Вы знаете, друг мой, что будет, если я сейчас пойду, например, к замковому капеллану или, скажем, за неимением графа или барона к… э… мессиру Эду, тому, что похож на сыча…

— На сыча?..

— Да, именно на сыча… И открою этому достославному сиру какую-нибудь истину о врагах католической церкви? Например, что один из оных искомых врагов…

Этьен поднял голову, взглянул прямо. Глаза у него были серые, но без прозелени, как у Кретьена — а просто серые, как вода в дождливый день, как серое небо.

— Вы так не сделаете. Если вы и правда мессир Кретьен из Труа, тот, что написал «Ивэйна» и… «Персеваля» — этого никак не может быть, господин мой.

— Конечно, никак. Извини.

— Извиняю.

Что же это случилось с тобою, Кретьен?.. Куда ты влип?.. Зачем раскрыл свои секреты, зачем принял на хранение чужие?.. Чтобы убедиться, что новый путь тоже оказался ложным — ведь этот юноша совершенно ничего не знает ни о копье, ни о граале, ни о монахе Груффиде, ни о валлийском языке, и вот он ушел к себе, а ты лежишь, как дурак, в господской постели без сна и думаешь — думаешь, почему, если не случилось ничего важного, у тебя такое чувство, будто мир сдвинулся?.. Сдвинулся с мертвой точки, тронулся сковавший реку лед, и теперь уже скоро весна вступит в свои права…

Перед самым рассветом, когда бессонный Кретьен стоял у окна, глядя на начинающую золотеть полосу над горизонтом, к нему в дверь стукнули. Он так и не запирал засова, ложась спать, и теперь только обернулся — в белье и нижней рубашке, по вороту которой рассыпались волосы, черные, как вороньи перья — и окликнул. Этьен, в темноте смутный, как призрак, с белым лицом и кистями рук, видневшимися из рукавов черной его власяницы, вошел боком, не неся свечи; глянул исподлобья.

— Мессир…

— Не называй меня мессиром… Это ты… друг мой?..

— Да, я… Я пришел сказать. Я не разбудил?..

— Нет, я не спал.

— И я тоже. Я думал…

(Не разбей, не разбей, дыши тише, не спугни. Сейчас случится что-то очень важное.)

— Я не мудрец, но среди нас… есть мудрецы, которые могут знать. Вы знаете замок Ломбер, что под Альби… На юге?..

Хорошо бы, чтоб Этьен не разглядел, как его собеседник сильно вздрогнул. Но, во-первых, было темно, а во-вторых, говорящий смотрел себе под ноги.

— Там живет сейчас мой отец… Наш епископ, Оливье.

— Отец?.. Постой, разве вы…

Теперь пришла пора Этьену радоваться, что темно. Да и через всю комнату — Кретьен так и говорил, повернувшись от маленького окна — не разглядеть, как сильно он покраснел.

— Так и есть. Мы не женимся и не зачинаем детей, почитая похоть плоти худшим изо всех грехов. Говоря «отец», я разумел родство духовное, то, что не от диавола, но от Христа происходит… Ну, «Которые не от плоти, и не от хотения мужа, но от Бога родились»…

То есть как это — не от диавола?.. А родной сын, стало быть, считается от диавола? Что-то Кретьен пока не понял насчет этого. Ну да ладно, потом разберемся. Такова, наверное, ихняя еретическая вера.

— Понятно… Хорошо. Значит, ты полагаешь, что надо ехать в Ломбер, на юг, к твоему… «отцу»?..

— Да… — голос Этьена сошел почти на шепот, а шепотом все голоса схожи, и Кретьена продрало по спине морозом — ему опять послышался братов шепоток. В ночи, тихонько, чтобы не разбудить матушку — «Ален, пожалуйста… У меня к тебе просьба… Расскажи мне историю».

— Мессир, пожалуйста… У меня будет… одна просьба.

— Что?!..

— Одна просьба. Я хотел бы… Поехать с вами.

— Со мной?..

— Да, до Ломбера. Я дороги знаю, со мною вам легче будет… И не тронет никто из… наших. И еще… мне надо узнать.

— Что — узнать?..

— О замке, о…ну, об этом. Понимаете, мессир Кретьен, я ведь тоже… (- голос — простое шевеление губ, голос, лишенный своей плоти — звука.)

— Тоже —?..

— Тоже видел. Ведь вы видели, я знаю… Я сразу… вас… узнал.

Может, я и схожу с ума, но пусть будет так. И в мягком ночном кружении спальни, ставшей раза в три больше положенного ей размера, Кретьен подошел, ничего не говоря, не отрицая и не спрашивая, не в силах слабыми своими глазами ясно разглядеть склоненного лица собеседника. Волосы того в сумраке были совсем темными.

— Хорошо, Этьен. Я… буду очень рад.

Qui trop parole, pechiИ fait.

Загрузка...