Не песни славе, но молчанье,
Взгляд в небо и свеча в руках.
Я знал победы — не в сиянье
Они приходят, но в слезах.
Терпи же боль и помни в боли,
Что это лишь мерило тем,
Кто наделен свободой воли
Свет выбирать и в темноте.
Но в отсветах иной победы,
Последней, ясной правоты,
За коей смерть приходит следом —
Я знаю, плакал бы и ты.
Так прямо не взглянуть до срока
На истинное торжество,
Пока исход речей пророка
Нам не откроет суть его —
И застывает Петр у склепа,
Что пуст, и Персеваля взгляд
Слепит до слез идущий в небо
Непостижимый Галаад.
…Морель устал. Плащ промок. Лес казался бесконечным.
Бедный мой конь, подумал Кретьен внезапно, когда скакун, запнувшись о корень, глубоко и как-то совсем по-человечески вздохнул. Плохой я хозяин, бедный ты Мавр, — совсем я тебя замучил… Мой путь, он и правда убивает всех вокруг. Хорошо Этьен сделал, что с него сошел. Зато цел останется. Со мной нельзя иметь дело. Нельзя…
Некогда холеный, испанский скакун за последнюю неделю и впрямь изрядно погрустнел. Кретьен был не лучшим лошадником в мире, и почистить коня ему за это время не пришлось ни разу. Жрать Морелю, опять же, хотелось. А лес выдался какой-то противный, вся земля во мху да прелых листьях — только веточки с молодых деревьев и утешали…
Темная мокрая ветка хлестнула всадника по лицу, острым коготком зацепила и сорвала капюшон. Кретьен от неожиданности выругался. А, проклятье, ну и погодка! Отвратительное место — графство Мэйн… Или, может быть, это уже Бретань? Конечно, предупреждали же в Пуатье, что там, на границе двух графств — «обширное безлюдье», но кто бы мог подумать, что безлюдье — настолько поганая штука?.. Правда, еще в Пуатье говорили, что в этой пустыни нашло себе приют немеряное множество отшельников — «Просто новый Египет какой-то, их там столько, сколько по всему остальному северу не наберется… Того и гляди на святого Антония напорешься. Или еще на какого Макария… Но вы, мессир Кретьен, поэт, вам такие места должны нравиться.»
И где же ваши хваленые полчища святых Антониев? Пожалуй, Кретьен пришел бы в восторг от любой самой маленькой и скромной кельи, да хоть от землянки!.. А то непогода совсем замучила, укрыться негде, а главное — Морелю трудно. Сотрет себе шкуру, нельзя же в дождь ехать, в самом деле… С края капюшона сорвались тяжелые холодные капли, упали прямо на руки, державшие поводья. Одна рука была в перчатке, а другая почему-то нет — что-то он делал, волосы, что ли, под капюшон прятал — и перчатку снял…
Хорошо хоть, от «павлиньей» шляпы удалось избавиться. Кретьен такие штуки никогда не любил, но — подарок все же, просто так не откажешься и в канаву не выкинешь… Вот и продал ее перед самым отъездом одному юнцу в Бержераке, последователю моды — который с таким завистливым восхищеньем взирал на гороподобный убор, что Кретьена мгновенно посетила сия прекрасная идея. Вот, сказалась-таки кровь купца Бертрана!.. Надеюсь, эн Альфонс не осудил бы. Конечно, поэт сильно подозревал, что на деле, в мастерской эта шляпа стоила много больше той суммы, которую выложил ему, блестя глазами, юный красавец; но уж ладно, тем более что Кретьену никогда не выпадал досуг разобраться в ценах на подобные сокровища. Кроме того, основным достоинством от сделки было все-таки отсутствие шляпы на голове. Ох, сейчас бы ее сбило веточкой, и никакие ленты-завязки не помогли бы — сорвало бы вместе с головой! Лес, он такие штуки не любит. Особенно ночной лес.
Господи, куда же подевалось то прекрасное лето, когда теплый ночной лес гудел, как полутемный храм, а любая речка звала искупаться?.. Теперь слово «искупаться» могло вызвать у Кретьена только нервный смех. Да этот дождь, он еще и холодный, как ч-черт знает что, прямо палестинский… Тоже мне, середина августа. Такое ощущение, что погода напрямую зависела от жара и безоблачности Кретьенова счастья; когда все было так хорошо, жарило солнце, когда снился кошмар — грохотала гроза, а сейчас, после жуткого и безнадежного расставания — серое небо, вечный плачущий дождь… Ну-ка, взбодрись, ты, рыцарь из Труа! Кто сказал, что расставание было ужасным? Очень по-доброму распрощались, так, как надо, без боли и обид… Но, Этьен, идиот, Господи, как же без тебя невыносимо пусто! Так и кажется — обернусь, а там второй всадник позади, худющая фигура в черной одежде…
Впрочем, нет, Этьен обыкновенно впереди ездил. Это потому, что он отлично ориентировался. Просто врожденный талант у него был к лесной науке!.. Вот и Этьенет во всех их давних детских блужданиях всегда выводил брата на дорогу, нутром, негодяй, чувствовал направленье!.. А старшему из братьев, увы, с даром следопыта не повезло. Другого такого дурака, способного заблудиться меж двух деревьев, стоило поискать по всей Шампани. В городе еще худо-бедно, а в лесу — пиши пропало!.. Деревья все одинаковые, любая дорога может вывести куда угодно, а из сторон света Кретьен отчетливо помнил только две — запад и восток. Где солнышко садится и откуда восходит. Впрочем, в пасмурные дни и те делались для него понятиями абстрактными, чистой теорией; а уж насчет юга и севера он никогда не был уверен. И если учесть, что последние два дня выдались пасмурными на редкость…
Да, признался себе Кретьен, брезгливо стряхивая капли с голой руки, — кажется, я заблудился. Раньше была дорога, но я, как самый умный человек на свете, с нее сошел. Нарочно, чтобы ехать вдоль тропы под сенью ветвей и не очень намокнуть, когда морось превратилась в настоящий дождь. А теперь где она, твоя дорога?.. Поди поищи ее в темноте!.. Всего через час после заката — уже хоть глаз выколи. Кстати, не обернулось бы это выраженье пророчеством по типу Мерлиновских, подумал всадник тревожно, потирая щеку. Ветка хлестнула и впрямь довольно сильно, хорошо, что не по глазам… Но кто порукой, что следующая поведет себя столь же милосердно? И кто порукой, что он успеет разглядеть мокрые длани дерев раньше, чем получит от них следующую оплеуху?.. Он и на свету-то — не самый остроглазый человек в мире…
А на Мореля надежды нет, он вон сам спотыкается, и идет как-то неуверенно, не чувствуя направленья — чует, зверюга, что его хозяин тоже весь в сомненьях.
Что же делать? Вариантов, собственно говоря, всего два. Остановиться тут на ночлег или ехать дальше. Эх, Этьен, с беспросветной тоской подумал Кретьен, от боли сердечной пригибаясь к мокрой передней луке. Был бы ты здесь!.. Ты бы меня вывел. Вдвоем мы бы выбрались откуда угодно… Но Бог с ним, с Этьеном, он, небось, спит себе сейчас на каком-нибудь постоялом дворе вроде того, кагорского, а кабатчик ходит мимо дверей на цыпочках, чтобы неровен час не разбудить Доброго Человека. И снится ему, наверное, Оливье. А может быть… и белые стены.
Вдали визгливо закричала сова. Кретьен вздрогнул. Не любил он их, всех этих лупоглазых — еще с детства не любил, начитавшись всяких бестиариев… И что хорошего может быть в птице, которая предпочитает тьму — свету? Недаром она — один из символов диавола…
Еще один «символ диавола» ответил товарке с другой стороны, и крик его закончился чем-то вроде противного хохота. Вот ведь, пакость, и дождь им нипочем! Ну уж нет, я здесь не останусь. Надо ехать дальше, может, попадется какое-то укрытие, например, пещерка или охотничий домик, — а здесь спать совершенно невозможно. Даже огонь не разведешь — все мокрое кругом… Хотя бы на полянку надо выехать, кто знает, что в этом буреломе водится.
— Ну, что встал? Поехали!
Морель дернул мокрой шкурой на спине. Конечно, неприятно, а кому легко-то?.. Но конь идти никуда явно не собирался, напротив же, увлеченно объедал невысокий мокрый куст справа от себя. Кретьен легко сжал коленями его бока — но верный скакун на этот раз полностью презрел требованья хозяина, который, по его мнению, и так издевался над ним последние дня два. Куда это годится — конь весь зарос грязью, ест всякую дрянь вместо вкусненького овса или хотя бы сочной травы, — а тому и нуждочки мало! Нет, ни один уважающий себя конь не позволит так с собой обращаться. А Морель себя, признаться, уважал.
Кретьен вообще-то никогда не пользовался хлыстом. Они с Морелем достаточно хорошо понимали друг друга и без того; но плетка у Кретьена все же была — ременная, с черной блестящей рукояткой, она висела на поясе на всякий случай. Например, если придется отгонять бродячих псов. Такие псы, одичавшие твари вблизи некоторых деревень, могли представлять настоящую опасность — особенно когда собирались в стаи. Собак Кретьен любил и относился к ним с пониманием, но пару раз ему пришлось ставить на место зазнавшихся кобелей — однажды в Ломбере, и еще — по дороге во Фландрии.
Вот и сейчас рука его потянулась, нащупала рукоять плети. Да что же это такое, уже собственный конь не слушается!.. Огреть его хорошенько, чтобы вспомнил, кто тут главный… Но пальцы человека в последний миг разжались, ему вдруг стало ужасно стыдно. Господи, что же это я!.. Да я, кажется, жесток… Прости, меня, Господи, и ты, Морель, извини — просто, не буду больше скрывать — мне ужасно плохо, потому что я потерял друга.
И уже не в первый раз. Скажи, Кретьен, а что ты еще не потерял? Где твои родители, брат, сеньор, возлюбленная? Где твои собратья, с которыми вместе ты клялся в верности Истинному Королю?.. Кому ты еще нужен на белом свете, разве что коню Морелю, — и тот, наверное, рад бы избавиться от такого хозяина…
Морель, внезапно устыдившись своего поведения, откусил последний лист от бедного куста и тронулся наконец с места. Кретьен ехал, сгорбившись в седле, надвинув капюшон пониже, чтобы беречь глаза от ночных ветвей, и по подбородку его стекал дождь. Тот, что капал с краев капюшона. Он чувствовал себя пустым и холодным, и темнота лежала на его бездорожном пути. Вот куда ты пришел, паладин. Да все твои дни и сны, все белые города, кипы стихов и ложных надежд не стоят единого взгляда того же Этьена, который ушел своей дорогой, не стоят звука голоса Мари, смеха Анри… Ничего, в чем содержится живая человеческая любовь, теплая, горячая — та, которую ты променял на свои холодные дороги!.. Может быть, человек лжет себе, когда говорит, что ищет чего-нибудь, кроме тепла?.. Неужели ты всегда лгал себе, и это — только гордыня?
Говорят, человек никогда не бывает один, потому что его всегда видит Господь. Господи, это правда? Тогда пусть я это почувствую! Из глубин взываю к Тебе… Говори со мной! ГОВОРИ!..
— Поговори со мной! — кричал он в ночное небо, уже сбросив на спину капюшон, открывая лицо — такое контрастное в темноте, смесь черного (волосы, брови, глаза — сплошные зрачки) и белого — холодным каплям, холодным, как Его любовь.
— Говори со мной, отвечай мне!.. Я не верю, что Ты не слышишь!.. Говори!.. Я хотел быть Твоим, но Ты скрыл от меня лицо! ГОВОРИ же со мной, ГОВОРИ!!
— …Добрый путник…
Кретьен дернулся всем телом, подавившись собственным голосом. Дернулся и Морель. Выросший словно бы ниоткуда, вырисовываясь светлым пятном на фоне черного леса, слева, спиной к большому дубу, стоял человек.
— Что ж ты кричишь-то так, добрый путник? Заблудился, что ли?
— Да, — справляясь с первым, потусторонним каким-то ужасом, отозвался рыцарь, изо всех щурясь в темноту. Силясь разглядеть.
Человек был, кажется, довольно высок, но сутул, в некрашеной длинной дерюге, накинутой на плечи. В руке, воздетой на уровень головы, он держал закрытый стеклянный фонарик, и мягкое пламя делало его лицо совсем белым, таким, что черты не разглядеть.
— Немудрено, что заблудился… Здесь места глухие, да ты еще и с дороги сошел. Ну ладно, коли не побрезгуешь, пошли, тут неподалеку моя келья.
Келья, с безумным облегчением подумал Кретьен, келья. А я так устал. Это отшельник, Господи, какой же я дурень — конечно же, это отшельник. Мне же говорили, что отшельников в мэйнских лесах — как рыб в озере… Какой позор, он, кажется, слышал мои вопли. «Поговори со мной», ох, стыдно-то как… Даже более того — похоже, именно своими воплями я его и разбудил. Ни один уважающий себя отшельник не будет в такой дождь просто так прогуливаться.
— Спасибо… отец, — радуясь, что в темноте не видно, как он покраснел, ответствовал Кретьен, чувствуя себя совершенно разбитым. Более всего хотелось лечь где-нибудь, где сухо, свернуться в клубок — и спать. — Конечно же, не побрезгую… (Я вам заплачу, хотел прибавить его грешный язык, но в последний момент Кретьен одумался и промолчал.)
— Лучше бы тебе спешиться, — заметил отшельник в дерюжном плаще, опуская руку с фонарем. — Коня можно вести в поводу. А то ветви здесь низко, еще ушибет…
Устыдившись, Кретьен соскочил с седла. Хотел легко соскользнуть на землю — и в итоге шлепнулся, как мокрый мешок. Намотал на руку скрипящие поводья.
Отшельник, ожидая, когда он будет готов, стоял неподвижно, фонарик чуть покачивался в его руке. Лицо, полускрытое длинным неряшливым капюшоном, теперь было освещено снизу — и вблизи показалось Кретьену смутно знакомым. Да он совсем молодой, подумал он вскользь, с отстраненным удивлением — он, кажется, ровесник мне…
Но отшельник не дал долго себя рассматривать. Без лишних слов он развернулся и уверенно зашагал через чащу, раздвигая ветви свободной рукой. Кретьен двинулся за ним, за покачивающимся кругом света от фонаря, плывущим по земле. И Морель, мотнув вверх-вниз большою головой, тоже пошел.
— Отец… (Странно называть его отцом, когда он так молод, шевельнулась запоздалая мысль. Но как же еще? Не братом же…) — Отец, скажите… Это я разбудил вас своими криками? Если так, то прошу меня простить…
— Я пошел на зовущий голос, воистину, — он говорил, не оборачиваясь, и шаг его был скор и тверд — как у… рыцаря. — Я пришел на твой голос, добрый путник, но ты не разбудил меня. Я молился.
— А… Хорошо, коли так.
— Да, я служил свою бедную мессу в честь великого праздника. Ты знаешь, какой сегодня праздник, Кретьен?..
Кретьена прошиб холодный пот. Он замер как вкопанный, так что идущий в поводу конь едва не сбил его с ног.
— Откуда вы… Почему вы меня так назвали?..
На этот раз отшельник обернулся, остро глянул через плечо. Глаза его из-под капюшона блеснули, темные, в каждом отражалось пламя светильника.
— А кого еще, кроме христианина, мог бы я встретить в своем лесу, говорящего на этом языке, франк?..
(Господи, какой я идиот. Так привык к своему имени, что почти забыл, что оно означает.)
— Д-да… Простите, отец. Я… очень устал.
— Что же, скоро мы дойдем, — голос отшельника казался почему-то безумно знакомым, как бывает во сне. Дождь мягко шуршал по листьям, стекал по мокрым длинным волосам. — Конец пути уже близок.
— Я… рад. Спасибо.
— Так ты знаешь, какой сегодня праздник, христианин?
— Нет, отец. Я… потерял счет дням, находясь в этом странствии.
— Сегодня день Успения Богородицы.
…Ноги у Кретьена слегка подкосились, он ухватился за ствол ближайшего дерева. Кора была мокрой и — по ощущению — грязной. Кретьена мутило от стыда. Он что-то пробормотал.
Молодой отшельник развернулся, посветил ему в лицо своим фонарем. Поэт моргнул пару раз, отводя глаза от света.
— Что с тобою?.. Ты плачешь?..
Если бы Кретьену не было так тяжко, он узнал бы уже тогда. Но он только ответил, отводя глаза, в которых плавали зеленые пятнышки:
— Нет, это просто дождь.
— Что с тобою?..
— Я совершил непоправимый грех, отец. Я не исполнил свою епитимию.
— Какова твоя епитимья?
— В день Успения посетить собор. Епитимья за… гордыню и греховные помыслы.
— Это не непоправимый грех, — голос отшельника был совершенно спокоен, белая, удивительно белая рука его потянулась и тронула Кретьена за плечо. — День еще не окончен. Идем, христианин, я отведу тебя в церковь.
— …Входи, христианин. И веди своего коня. Пока еще можно.
Кретьен ступил на порог. И не говори, что никогда не слышал о таком. Развалины давней церкви — еще не стремящейся вверх, а по-древнему низкой. Частый приют для отшельников. Они строят свои кельи в боковых приделах, используя остатки каменных стен, некогда обрушенных — войною или страшной бурей, — а в алтаре служат мессы, когда к ним приходят верные.
Эта церковь была из серого местного камня, невысокая, длинная. В дальнем конце — алтарь. Сбоку галерея отгорожена стеной, сплетенной из веток.
Отшельник безмолвно принял у Кретьена поводья Мореля, увел коня куда-то вбок. Копыта громко простучали по мокрому камню. Крыша местами обвалилась, и дождь лил прямо на потрескавшиеся плиты пола, омывал обломок круглой колонны, указующий в темные небеса… Но над алтарем часть полукруглого свода уцелела, и там горел свет. Кретьен преклонил колено и перекрестился, а потом пошел на этот огонь. С волос его и с плаща стекала вода и капала на пол. Вот, Господи, вот, Дева Мария, Матерь Христова, я пришел, как обещал. Простите меня, отпустите грехи вольные и невольные. Я не хочу их, нет, я хочу быть Твоим.
Горели не свечи — откуда свечи у отшельника — нет, какое-то масло в глиняных плошках. Алтарь застлан белым покровом, над ним — самодельное грубоватое распятие, а вот дарохранительницы нет. Амвон пуст, на нем лежат только сухие листья. Их вообще много здесь — нанесло, видно, ветром через пролом в стене, и они то и дело тихо шуршат, перелетают по плитам под дыханием сквозняков.
…Церковь внезапно показалась Кретьену очень большой. И света в ней будто больше, чем могут дать два жалких огонечка. Я здесь был, я уже был здесь раньше, подумал Кретьен отчаянно, изо всех сил стараясь вспомнить — и тут сзади ему на плечо легла рука.
Отшельник стоял у него за спиной, строгий и спокойный, очень прямой. Плащ его тоже был мокрым — потемнел от воды, длинный, очень ветхий, весь в заплатах. Глаза под капюшоном казались совсем темными.
— Эта церковь… — голос его гулко отозвался в камне, а ветер гудел за стеной, — она очень древняя. Говорят, во всей Бретани нет старее ее. Говорят, она старше старейшего из франкских королей.
— Отец… — (я не могу его так называть, ему же всего лет тридцать с небольшим. Я хочу называть его иначе) — знаете ли вы, какому святому она посвящена?..
— Святому Алану. По-вашему — АлИну.
(О, Боже мой… Оно все уплотняется. Что бы это ни было, оно совсем стягивается вокруг меня.)
— А кто… — голос Кретьена звучал как-то со стороны, словно исходил не из его собственных уст. — Кто таков этот святой?..
— Король Алан, родич Иосифа Аримафейца, был первым Королем Грааля.
— Королем… чего?
Он уже не говорил — шептал. И тем громче прозвучал стальной, высокий голос отшельника, который, поднимая светильник на уровень лица, движением головы и плеч откинул капюшон.
— Грааля, христианин. Того, чему ты служишь. Неужели, fratre[18], ты до сих пор не узнал?..
Молодое, длинное, строгое, удивительно безмятежное лицо. Волосы — сплошная светящаяся седина. Очерк губ — как у человека, имеющего власть говорить.
— Теперь… Узнал.
— …Ты готов, fratre? Ты долго шел, но всему есть пределы.
— Готов — к чему?..
— Войти в Круг. Стать одним из нас.
— Одним из… вас?
— Прийти, куда шел. На всякий вопрос есть ответ, всякой жажде, что от Господа, есть утоление. Смысл пути — в том, чтобы разбиться о цель. Готов ли ты?..
…Он долго смотрел в глаза рыцарю, облаченному в белое. Совсем белое, только на груди — алый крест. А рыцарь смотрел на него, и глаза его были не черными, нет — карими, окруженными темными ресницами, и Ален внезапно увидел его таким, каким тот был в детстве. Потому что некогда он был ребенком, как и всякий человек — нет, он не бессмертен, просто жил очень долго, и у него есть имя, и он Кретьену брат. Человек той же породы, птица того же оперенья, которая зовет в стаю того, кто считал всю жизнь, что его порода вымерла столетья назад. Или просто — не жила никогда.
— Готов ли ты? Мы… ждем тебя. Ты увидишь… то, чего искал. Хочешь ли ты?
И огромная церковь древней, артуровской еще Малой Бретани, живая бьющимся в ней сердцем малого огня, покачнулась в его глазах. Огонь, свет, Господи Боже мой, жар. Тепло.
— Да… Я хочу.
Лицо рыцаря преобразилось — так осветила его улыбка. Он повел рукой, державшей фонарь — и широкий жест его указывал на пролом в серой каменной стене, в ночь.
— Тогда иди, fratre.
И Ален пошел.
…Дождь кончился, и река шумела, быстро неся ледяные темные воды. Но Кретьен не смотрел более на реку, он смотрел за нее. На Город, на зубцы белых сияющих стен, на главную башню, вздымавшуюся в небеса в мощи и славе, как хор поющих голосов. Кретьен, кажется, даже услышал этот хорал — мужские голоса, чистые и сильные, и торжество и сила и слава их песни наполнила его жилы жаром огня. Бьющийся в ветре высоты белый стяг — теперь Кретьен знал, что на нем за герб. Он быстро совлек с себя одежду, дрожа не то от холода снаружи, не то от жара изнутри, и (вода, очисти меня… Вода, омой мои грехи… Вода, очисти меня навсегда) шагнул.
— Кто ты?..
Ноги его — по колено — леденил стремительный, сбивающий с ног поток. Ален поднял голову, взглянул на того, кто стоял неподвижным стражем на берегу реки. Теперь он знал, как ему ответить.
— Я — христианин.
— Чего ты здесь ищешь?..
— Святого Грааля.
— Где твои спутники?..
— У меня их нет.
— Тогда иди сюда.
Он сделал еще один шаг, вода поднялась выше колен. Едва удержался, чтобы не упасть. Плыть будет безумно трудно. Кретьен еще раз взглянул на Замок — за ним подымалась узкая, едва светлеющая полоса. Это восток. Там занимается рассвет.
Ален поднял руку и перекрестился, прежде чем погрузиться в черную воду единым броском, как учил отец — если сразу, то не страшно — и закрыл глаза.
И увидел его.
Этьен обернулся через плечо в звенящей какой-то, серебристой пустоте, и свет солнца чуть золотил его русые волосы. Худое лицо, светлые, серые, печальные глаза. Черная одежда — слишком жаркая для такого прекрасного дня. Острые плечи.
«А потом ты вернешься и найдешь меня. И скажешь, что ты видел, нашел ли ты реку, есть ли через нее мост для нас. Тогда я увижу, что твой путь — он истинный. И тогда я попробую тоже пройти им. Ты покажешь мне путь до Реки. Я буду ждать. Я… (клянусь).»
— Да, Этьен.
…Вода с ревом билась о его колени, которые от холода уже почти потеряли чувствительность. Он открыл глаза — в них стояло отражение трех башен. Черная и две белые. И развернутый небесными ветрами светлый стяг.
— Не медли, — в голосе с того берега прозвучала — или это ему показалось — легкая тревога. — Твои силы на исходе, и скоро рассвет.
— Я знаю, монсеньор, — собственный голос показался Кретьену хриплым, неблагозвучным, как кваканье лягушки. — Я не могу войти в воду… пока.
— Почему, христианин?
— Потому что я солгал тебе.
— Солгал?
— Да, монсеньор. Я солгал, что у меня нет спутников. У меня есть спутник. И я должен вернуться за ним. Я… обещал.
— Что же, — нет, это не сталь прозвучала в прекрасном голосе — нет, волненье и беда. — Ты волен сделать так. Но неизвестно, дойдешь ли ты до Реки еще раз. Переходят ее только единожды, и мало кто дважды вставал на ее берегу… А ты желаешь сделать это в третий раз, христианин.
— Монсеньор… — ноги Кретьена совсем онемели, он их уже не чувствовал. — Более всего я хотел бы оказаться на том берегу, где ты. Но я не могу. Не могу сделать это в одиночку.
(«Через год, через десять, ты меня найдешь. Тогда я увижу, что твой путь — он истинный. И тогда я попробую тоже пройти им. Я… (клянусь)».)
— Христианин, — голос рыцаря был звонок и уже почти бесстрастен. Как ледяная речная вода. — Я предупредил тебя.
— Воистину, так, — прошептал Кретьен, опуская голову, и черные, с сильной проседью, не просохшие после дождя пряди скользнули по его нагой спине. — Так, и да поможет мне Господь.
Когда же он вскинул лицо, чтобы посмотреть еще раз на тот берег — рыцаря уже не было. Только белый замок, за которым, на самом краю земли, на крайнем востоке, бледнела рассветная полоса. Кретьен развернулся и вышел из воды, поднял штаны, натянул их на одеревеневшие ноги. Шерсть чулок слегка намокла от брызг.
Когда же, затянув шнуровку на боку и перекинув через локоть плащ, он оглянулся — не было уже ни реки, ни замка, только темный, роняющий капли, дышащий лес. А позади темнели развалины разрушенной древней церкви, и где-то в ее стенах сопел, переступая с ноги на ногу, всеми покинутый и порядком усталый Морель.
…Они с конем переночевали в развалинах — свод здесь сохранился, правда, не везде. Попросив у Дома Господня прощения, Кретьен даже развел на каменном полу маленький костерок, тем более что в боковом приделе нашлись сухие дрова — видно, он был не первым путешественником, который находил здесь приют от непогоды. Кроме того, Кретьен нашел на полу возле уцелевшего алтаря фляжку, в которой оказалось крепкое вино. Выпил половину и уснул, сгребя в одну кучу нанесенные ветром сухие листья — себе на ложе, надеясь, что поутру все же не встанет больным. Плащ высох не до конца, но сил сушить его уже не хватило — накрылся прямо влажным. Спал Кретьен крепко и видел очень яркий и на редкость подробный сон, а пробудился — от жары, и, сев на жестковатом шуршащем ложе, увидел сквозь пролом в стене, что дождя нет. По небу несутся быстрые, густые и сероватые облака, а в прорывы меж ними просверкивает ослепительное лицо Солнца. Он не знал, что за одну ночь в его волосах изрядно прибавилось седины.
Он смотрел на Солнце и вспоминал свой сон, собираясь ехать. Ему приснилось окончание «Персеваля», и Кретьен даже знал, как его переложить в стихи. Но теперь это не имело почти никакого значения.
— Эн Кретьен?..
Катарский епископ был и впрямь немало поражен. Он поднялся гостю навстречу, отложив тяжеленную книгу; в окна его спальни — самые большие и светлые во всем замке — лился дневной свет, ярко озарявший лицо вошедшего, но старец в черном все же прищурился, словно бы не веря своим глазам.
— Да, мессир, я. Я ищу Этьена.
На какой-то безумный миг ему показалось, что Совершенный сейчас недоуменно поднимет брови: «Этьена? Так вы же вместе уезжали…» И тот почти воплотил это жуткое видение, действительно, одна из его тонких, не тронутых сединой бровей слегка изогнулась:
— Этьена?..
(И если ты сейчас скажешь, что не знаешь, кто это такой — я тебя задушу!)
— Да, мессир, Этьена Арни, вашего… сына. Он в Ломбере?
— Нет, — глаза старого катарского священника смотрели странно, как-то недоверчиво. — Его нет здесь.
— Так где же он?! (Черт побери, едва не прибавил Кретьен, но сдержался. Ты думаешь, я отниму его у тебя? Ты думаешь, ты заполучил его навеки?)
— Сразу по возвращении, незадолго до Успения Богородицы, Этьен принял сан. Я отправил его с миссией на… север.
Кретьен привалился к стене. Вся бешеная сила, которая две недели заставляла его без передышки гнать коня на юго-восток, останавливаясь только для ночлега, — вся эта сила куда-то девалась. Он отстраненно посмотрел на Оливье и хотел спросить, но промолчал. Тот заговорил сам, выходя из-за стола, и в темных глазах его виднелось что-то вроде… вроде сочувствия.
— Этьен очень удивил меня, возвратившись так скоро, и — в одиночестве. Более того, едва спешившись во дворе, даже не отдохнув с дороги, он поспешил ко мне и умолял тотчас же дать ему консоламентум. Объяснять, что произошло с ним в дороге, сын отказался. Обряд провели в тот же день.
— А-а… Понятно.
— Эн Кретьен, — Оливье пытливо глянул своими южными глазами ему куда-то внутрь головы, — может быть, вы объясните мне, что случилось с моим сыном?.. Меж вами произошло что-то, что прибавило ему твердости, но и сделало… хрупким. Хрупким, эн Кретьен, тем, что не может согнуться, но может сломаться. На исповеди он не сказал о произошедшем ни слова — видно, не считая это грехом. Но верьте мне… я люблю Этьена не меньше вашего, и сейчас волнуюсь за него, как никогда.
Он не лжет, не лжет. Они же вообще не могут лгать, вспомнилось Кретьену, им обеты запрещают… Бедный Этьенчик. И бедный его отец, и бедные мы все.
— Мессир… Я рассказал бы вам. Но не могу. Кажется, так просто это не раскажешь. Мне просто нужно… с ним встретиться. Обязательно. Мы друг другу… обещали.
— Обещали?.. Люди нашей церкви не дают обещаний и клятв. Кроме лишь обета, который приносится во время Утешения. Странно, почему, если мой Этьен и правда обещал что-то — почему он не сказал об этом во время публичной исповеди?
(Отгадай сам — почему, старый ты простак. Потому что не раскаивался. Как же я рад, Этьен, как я рад. Я все-таки не ошибся.)
— Впрочем, неважно. Теперь никакой прежний обет не может иметь для него значения. Теперь он — священник, Совершенный.
(А вот и может, едва не вскрикнул Кретьен — но не вскрикнул. Еще как может, плохо вы, господин Оливье, знаете своего духовного сына!.. А ведь правильно он меня боится, правильно не доверяет, зачарованно подумал поэт, вглядываясь в бесстрастное, изжелта-смуглое лицо человека-дерева. Я же и в самом деле опасен для него, я — соперник их церкви. И для Этьена — куда более серьезный, чем все католичество с грозным Папой во главе!)
— Мессир Оливье… Скажите, где он сейчас. Нам нужно увидеться. (Не бойтесь же вы, хотел добавить он — но сдержался. Видно, судьба ему в этом диалоге умалчивать все свои рвущиеся наружу реплики.)
— Друг мой… Прости, я не вполне доверяю тебе. Я видел Этьена после того, как он вернулся из странствия с тобою. Таким я его видел только однажды, очень давно. Когда он еще не был моим сыном.
— Когда вы его вытащили из тюрьмы, спасли от повешения? Когда он, беззащитный и никому не нужный, сидел там по подозрению в ереси, о которой даже ничего толком не знал, и некому было за него заступиться?.. Когда вы, отважное братство юга, монахи и рыцари, явились выручать своих, и заодно под руку подвернулся и еще один, чужой?..
Глаза Оливье едва не выскочили из глазниц.
— Этьен… рассказал об этом?
— Я с удовольствием ответил бы — да, мессир. Но это не так, я просто сам догадался. Впрочем, неважно.
— Вы умны и проницательны, эн Кретьен, — катарский епископ говорил, слегка отстранившись, и холодное лицо его стало еще более замкнутым. Пальцы перебирали концы длинного пояса. — Но пока вы не скажете, зачем ищете моего сына, простите, я не открою вам, где он сейчас проповедует. Может быть, для него будет лучше, если вы оставите его в покое… и пойдете своим путем. Его жизнь была очень нелегка, и мальчик только сейчас начинает обретать свет и мир.
— Раз так… Я могу объяснить, — Кретьену неожиданно стало все равно. — Я хочу сказать Этьену весть. Я нашел дорогу. А больше я ничего не скажу, и если вы меня сейчас отошлете прочь, уйду и буду искать своего друга сам. В конце концов, наш край не так уж велик. Лет за десять…
— Мир не ограничен владеньями короля Луи Седьмого, — заметил Оливье как ни в чем не бывало, возвращаясь к своей книге. — Есть Германия, Арагон, Бретань, в конце концов — вам ли не знать… А пути странствующего проповедника могут завести куда угодно. Везде, во всех землях люди ждут и жаждут света Евангелия! Кроме того, тела наши смертны. И смерть подстерегает любого из нас каждый день и час… Тем более — безоружного священника, не держащегося за плотскую жизнь.
Если бы это был прежний Кретьен, не тот, что стоял по колено в ледяной воде, говоря через поток — он бы почувствовал к старому катару жар ненависти. Но новый Кретьен, тот, которого называл братом бледный рыцарь с алым крестом на груди, не чувствовал ничего. Убеждать? Просить? Или — смешно и подумать! — угрожать человеку, который не боится, кажется, вообще ничего, для которого и мучительная смерть — радость и высшее благо?.. И новый Кретьен просто печально, учтиво поклонился и взялся за медную ручку двери.
— Постойте, — голос Оливье догнал его в спину. — Этьен со своим спутником сейчас в графстве Невер. Община в Везеле. Там они должны были подготовить свержение и лишение власти местного аббата, который есть волк среди овец и истинный слуга Сатаны, давний враг Добрых Христиан.
Кретьен обернулся. Невер… Везеле… Поле святого Бернара… Где он раздавал алые кресты. А потом рвал на полосы свою рясу…
Какое-то время они смотрели друг на друга — светлые, яркие северные глаза, и темные, почти черные — южные. Оливье длинен, прям, неподвижен, черная деревянная статуя — более детально прорезаны только лицо и желтые кисти рук. Потом Кретьен поклонился — низко, прижав к груди раскрытую ладонь.
— Благодарю, Добрый Человек. Да поможет тебе Господь.
— Да, благородный господин. Было такое дело.
Кретьен дернулся так, что даже слегка расплескал вино.
— Что?.. Говори подробней!..
Но трактирщик, посапывая, уже устремился за тряпкой — вытереть со стола. Со слугами здесь, кажется, дело обстояло негусто.
Шел пятый день с тех пор, как Кретьен, пользуясь своей громкой поэтической славой, заявился в замок графа Жервэ Неверского — заявился, только чтобы в тот же день его покинуть. Вести оказались ужасны. Бедняга злосчастный аббат святой Магдалены, свержение коего было уже близко, пожаловался королю и даже, кажется, Папе (или насчет Папы придумал донельзя смущенный граф, желая оправдать свое дальнейшее поведение?) Графу заплатили, и он, осознав тлетворное влияние ересей на католическую душу, отказался от своих пагубных намерений — он же почти согласился у себя в Везеле признать независимую общину с политическим устройством Юга… Гуго де Сен-Пьера, главного пособника еретиков, у которого они устраивали свои богомерзкие сходки, обличили, большинство еретиков, неверцев по происхождению, за один день быстро рассовали по тюрьмам, ожидая августейшего решения. А двоим зачинщикам, южанам-Облаченным, тем, кто принес сию пагубную заразу в чистые земли севера, удалось, к большому сожалению, ускользнуть.
Кретьен едва удержался, чтобы не врезать смущенному графу по физиономии. «Понимаете, господин мой, — говорил тот стеснительно, разглядывая свой кубок со светло-золотистым вином, как интереснейшую вещь на свете, — и в самом деле, меня словно околдовали, а тут у меня прямо-таки раскрылись глаза! Эти еретики, они еще и не такое могут. Вот наш капеллан говорит — с ними вообще не подобает беседовать честному христианину: стоит поговорить с ихним, извините за выражение, священником — и хлоп, оглянуться не успеешь, как ты у них в руках… Вот на юге у них, в Лангедоке, сидит такой Селлерье или Оливье — так это, говорят, вообще не человек, а сущий дьявол! Обольщает души просто-таки единым взглядом, нет на него Папской власти, на проклятого.»
(Сколько ж тебе дали, сколько ж тебе сунул этот несчастный аббат, тоскливо думал Кретьен, прижимаясь спиной к спинке высокого стула. Они с графом коротали досуг в ожидании трапезы за легким вином и шахматной партией, и граф теперь, хитро улыбнувшись, передвинул белую костяную пешку на клетку вперед. Верно, задумал какую-то каверзу.)
Бывает так, что аббаты в графстве богаче дворян. Бывает так, что и сам граф занимает деньги у прелатов, расположившихся на его земле… Особенно если эти священники из таких, о коих говорил Этьен — которые молятся не Господу, а скорее своему кошельку, и с собственных крестьян, братьев во Христе, готовы содрать три шкуры в счет налога…
— Угроза вашей ладье, мессир Кретьен.
— А? Что? Ладье?… А, ладье…
Кретьен рассеянно передвинул ладью с битого поля, и граф, продолжая хитро улыбаться, взял слоном его коня. Фигурки красивые, одни — костяные, другие — красного дерева. Кретьен играл красными. Следующим ходом придется пожертвовать пешкой. Маленькой деревянной пешкой, пехотинцем, которыми всегда жертвуют. Ради успеха всей игры. А маленькие темные пешки, которые так легко умирают, иной судьбы и не ждут. Не стать тебе новой королевой, пешечка, конец тебе пришел…
Странно: мир рушится, небосвод роняет первые звезды — только днем не видно, светло — а он сидит себе у окна в маленьком покое и безмятежно играет в шахматы. А хорошо играет этот длинноусый неверский граф!.. Он — стратег, разумно и обдуманно идет на небольшие жертвы. Интересно, сколько же ему заплатили, во сколько нынче ценится голова Этьена Арни, сына блудницы, духовного сына сущего дьявола Оливье?..
— Беру пешку, мессир Кретьен.
— Да, я знаю.
…Маленькая, темная, круглоголовая. Пешка похожа на маленького черного катара. На послушника. Или Облаченного.
— Вам мат, мессир Кретьен.
— Мат? Да, уже?.. (Раньше я хорошо играл…) — И вдруг, пораженный внезапной четкой мыслью среди сплошной расплывчатости, Кретьен уставился на победителя через шахматный стол, вытаращив свои пронзительно-светлые глаза:
— Послушайте, мессир… Это вы их предупредили? Вы… помогли им бежать?..
Граф Жервэ в замешательстве толкнул локтем столик, фигурки зашатались, белый костяной король со стуком упал на бок. Красный продолжал стоять — длинный, деревянный, худой. Темный шахматный король — это Оливье.
— К-кому, мессир?.. Я?… Да… Как же можно так обо мне подумать?..
— Вы, — уверенно и негромко сказал Кретьен, одним движением выливая в рот свой кубок вина. — Не беспокойтесь, монсеньор, никому я не скажу. И вообще, мне пора ехать. Вы, конечно, не знаете, где они скрываются?
— Не знаю. Скорее всего, в пределах графства, они же пешие, а кто им теперь продаст лошадей?.. Аббат их ищет, и с ним — королевские солдаты, а кроме того — несколько моих… Вряд ли еретики успели уйти далеко.
— Да, вряд ли. Господь еретиков карает.
— Истинно так, господин Кретьен, истинно так.
— Так я вас покидаю, мой сир. Жаль, что не пришлось разделить с вами трапезу.
— Жаль и мне. Знакомство с вами зачтется мне за честь. Мне недавно привезли список «Ланселота».
(Да?.. Значит, Годфруа все-таки дописал. Хорошо, я рад. Посмотреть бы… Наверняка насовал в целомудренный текст о служении Даме своих любимых смачных сцен, от которых и рутьер покраснеет… Странно: мир рушится, а я думаю о каком-то Годфруа.)
— Так я отбываю, мой сир. Всего вам хорошего, помоги вам Господь. И, кстати… вы очень хорошо играете в шахматы.
…Пятидневная погоня по следу Этьена довела Кретьена до состояния полного душевного истощенья. Он спал за все это время часа по три в сутки, на каждый птичий крик его пробирала дрожь, под глазами лежали тени не хуже, чем у какого-нибудь катара. Подбородок потемнел от щетины. Вид — как у рутьера, наверное. Или как у файдита-ненавистного, который только и ищет, кого бы за деньги пришибить… Неудивительно, что честный трудяга-трактирщик мечется перед ним, как тень, и ежится от его тяжелого взгляда, как грешник на угольях. Странно, кстати, что он не толстый, как большинство представителей его профессии, а худой, маленький, вертлявый, с длинным носом… Впрочем, мелкое телосложение помогало ему суетиться за троих.
— Эй, как тебя там… трактирщик!
— Жакоб, мессир.
— Жакоб, поди сюда, не бегай ты, ради всего святого…
— Но вино, мессир… Вы пролить изволили… Прикажете еще подать?..
— К черту вино, — Кретьен нетерпеливо взмахнул рукой, опрокинув не до конца еще опустевшую бутылку. Жакоб ловко подхватил ее в полете. — Говори по делу. Про еретиков, двоих. Что знаешь? Здесь они?
— Так точно, мессир, здесь. Сегодня днем их зацапали.
— Как — зацапали? — сердце Кретьена гулко ухнуло и куда-то обвалилось.
— Да вот так и зацапали, мессир, господина аббата солдаты… И мессиры королевские рыцари, мессир. Они, мессир, еретики эти, от правосудия, стало быть, скрывались.
— Где они сейчас?..
— Да вестимо где — под стражу их куда-то посадили, мессир… И серебряными цепями обмотали, чтобы колдовать не вздумали, — вдохновенно фантазировал трактирщик, найдя себе благодарную аудиторию. Эту историю за сегодняшний день он рассказывал уже раз в двадцатый, но такого прицельного внимания еще не получал ни от кого. — Они же, благородный господин, знаете, что выделывали?.. Младенцев зачинали с матерями да сестрами, а потом на оргиях своих богопротивных их, стало быть, сжигали, а пепел лопали заместо причастия! Жаб лобызали, черных кошек целовали — страшно сказать — в задницу…
Несмотря на дикий страх, Кретьен едва не расхохотался. Вот бы Этьенчика вестями порадовать!.. Спросить, сколько он младенцев слопал за время их расставания, и какие вкусней показались — крещеные или некрещеные? А так же насчет кошек и прочего. Но сейчас было не до того, и чтобы взять себя в руки, он вылил в рот остатки вина. Вино он заказал крепкое, и Кретьена продрала дрожь до самых костей.
— Довольно о всяких мерзостях, ты… честный католик!.. Скажи лучше, где этих еретиков сейчас держат?
— А, мессиру угодно еретиков посмотреть, — понимающе закивал Жакоб, при трескучем огне сальных свечей его лицо казалось едва ли не дьявольским. — Да не пустят вас, благородный господин, там же солдаты, сами понимаете. Наш добрый граф приказал. Сторожат их, никого пущать, стало быть, не велено. У нас многие — бабы в основном — ходили еретиков смотреть, да никого не пустили, разойтись, мол — и все тут… А вы бы оставались до утра, — бросая алчные взгляды на Кретьеновский худой кошелек, резво предложил трактирщик, — их же на рассвете вешать будут, вот и насмотритесь. У нас вся деревня глядеть пойдет. А на ночь я вас в отдельный покойчик устрою, и девчонку вам, — он лукаво подмигнул, — подберем подходящую! Не ходите вы, за-ради Бога, к этому Жермену, старой заднице, у него и вино плохое, и дочка — мымра, каких мало…
— Как… будут вешать?..
— Да обыкновенно как, мессир — за шею, не за ноги… — Жакоб сам засмеялся удачной шутке. — Так сир граф, стало быть, приказал, а то и сир король — поймать, значится, и повесить. Утром, потому что щас же уже ничего не видно, — объяснил он проникновенно, изо всех сил подмигивая объявившемуся на горизонте слуге, чтобы тот принес еще вина. Если благородного господина напоить как следует, так он ни до какого Жермена, старой задницы, уже просто не доползет, придется ему тут заночевать. — А окромя того, они до заката заняты были. Виселицу, стало быть, строили. На берегу речки, мессир.
Кретьен встал, с шумом отодвигая скамью. В ушах у него стучали кровяные молоточки. Господи, да он, кажется, и в самом деле пьян.
— Куда же это вы, мессир? — всполохнулся трактирщик, видя, как выгодный гость прямо-таки ускользает из рук. Такие все съедают, все выпивают, о деньгах не спорят — это, мол, ниже их достоинства… Рыцари, одним словом. — По нужде, может, собрались? Так давайте я вас провожу, фонариком посвечу… А еретиков смотреть сейчас даже и не вздумайте, бесполезно. Да и не на что там смотреть-то, вот те крест, — Жакоб истово перекрестился. — Я ж их вблизи видел, вот как сейчас вас — их же у меня в трактире и брали, как раз пополудни! Они тут рыбку ели. Рыбку! Да не в пост!.. Останьтесь, господин хороший, я вам и больше расскажу, сам видел… Ввалились мессиры солдаты, раз, два, повязали, те и пикнуть не успели! И что смешно-то — ведь не защищались совсем, прямо как овцы. Один-то ладно, совсем хиляк, соплей перешибешь, а другой на вид вроде складный, даже, не в обиду вам будь сказано, покрупнее вас будет… Однако ж нет, так и дали себя повязать, одно слово — еретики… Мессир! Куда же вы?.. А заплатить?.. А, тьфу, пропасть…
Злой как сто тысяч асассинов, трактирщик грохнул по столу кулаком и рявкнул на подвернувшуюся девчонку. Вот кой хрен их разберет, этих рыцарей? А на вид такой солидный был… И ведь не привяжешься теперь, не гнаться же за ним, в самом деле — еще ка-ак рубанет своим мечищем, с них, благородных, станется, смотрит-то как мрачно… Вот ведь незадача, кто ж по нему мог разглядеть, что ему и всего-то было нужно выпить на халяву!.. Впрочем, не столько выпить, сколько пролить. Скотина рыцарская, сколько хорошего вина пропало!..
Морель нетерпеливо пританцовывал у коновязи. Кретьен вскочил в седло, почти не чувствуя своего тела. Руки его заледенели и слегка тряслись. За то недолгое время после заката, которое Кретьен провел в познавательной беседе с трактирщиком, успела сгуститься промозглая, темная ночь начала октября. В воздухе висела неразличимая морось, сырой туман приполз от реки. Все эти вилланы, наверное, уже попрятались по домишкам — и спросить-то не у кого…
Выпустить Кретьена за ворота двора явилась босая растрепанная девочка лет двенадцати, с широким, неправильным личиком, слишком серьезным и взрослым для ее детских лет. Будто ребенок шутки ради надел взрослую маску. В руках у девочки горела свечка, прикрытая стеклянным закопченным колпаком от непогоды.
— Девочка, — проговорил Кретьен, склоняясь с коня к светоносице и стараясь, чтобы его хриплый, непослушный голос звучал не слишком уж страшно. — Скажи, малыш, ты не знаешь, где… поместили двух пленных? Которых сегодня взяли тут, в кабаке?
— Знаю, — серьезно отвечала она, поднимая освещенное личико, казавшееся в свечном свете почти красивым. — Одного в сарай к Жану Кривому, который раньше старостой был, а второго, молодого — к Жерену Горожанину, это на том конце деревни, где плетень косой. А вы их что, спасать собираетесь, благородный сир?
— Спасибо, милая, — не отвечая, Кретьен вытащил из кошелька денежку, положил ей в ладонь. — Вот, возьми. А это передай хозяину, я ему забыл заплатить.
— Благодарю вас, мессир… Только там — стража, — предупредила благодетельница с серыми косичками, оттягивая в сторону тяжелый засов ворот, перебирая замерзшими босыми ногами.
— Я знаю.
— Ну, Бог вам в помощь. Езжайте, благородный сир.
Кретьен почувствовал, как глаза его защипало. На кого-то она похожа, чуть ли не на Этьенета, Боже ты мой… Он сжал ногами бока Мореля, высылая его вперед, и огромный конь проплыл, словно черный корабль, мимо девочки со свечкой — прочь из ворот.
…И в самом деле стража. Четверо. Двое явственных вилланов, которых приказ вырвал из родимых лачуг и теплых постелей, и с ними — два кольчужника. Плохие, конечно, кольчуги, крупные, короткие — но все же это солдаты, исполняющие свои обязанности. Дай Бог, чтоб не графские.
Четверо в тоске жгли костер перед дверьми большого дровяного сарая и играли во что-то — кажется, в кости. Один валялся плашмя, накрывшись плащом. Но никаких бутылок, никаких признаков согревающего напитка — дело серьезное, еретика стерегут, аббат бы им показал — выпить!.. Трезвы, как стеклышко. Поэтому при звуке копыт те из них, что в кольчугах, резво повскакали на ноги, один схватился за меч.
— Эй, кто здесь?.. Чего надо?.. Проезжай, не велено!..
Кретьен, чувствуя, как в нем дрожит, исполняясь огня, каждая жилка, медленно подъехал, и не думая спешиваться. На огромном черном коне он нависал над насторожившимися стражниками, словно тень вне круга огня. Отсветы пламени озарили его бледное лицо, сдвинутые брови. На поясе — меч, не такой, как у солдат — длинный, рыцарский. А доспеха — нет. Нет доспеха, проклятье…
— Х-хэмм, монсеньор, — слегка оробев, подал голос один из вилланов, самый здоровый, тот, что недавно лежал на земле у огня. — Чего вам надобно-то?.. Мы тут… это… еретика стережем. Пущать не велено.
— Пустите меня к нему, живо, — процедил Кретьен, собирая в голосе все равнодушное презренье, на которое только был способен. Сердце его бешено колотилось, он играл наудачу. Все — или ничего. — И без разговоров, вы… мужичье!..
Светловолосый виллан помялся с ноги на ногу, обернулся за поддержкой к остальным. Солдаты оказались посмелее, один даже отставил ногу вперед (ну и делов-то, что рыцарь! Зато — один против четверых. И он, кажись, без доспеха…)
— Не, бла-ародный сир, не велено. Господин аббат с живых шкуру спустит. До утра придется повременить, бла-ародный сир.
Сердце Кретьена исходило огнем. За все годы своего рыцарства он так и не научился одному — тону и образу высокородной скотины, для которой вилланы — что грязь под ногами. Вроде того саксонского рыцаря по имени Лудольф, которого обрызгал грязью ехавший на телеге крестьянин — а тот, недолго думая, взял да и отрубил виллану ногу. «Ибо был он вне себя от гнева», как рассказывал некогда граф Тибо. Кретьена страшно перекосило тогда от этой истории, и до сих пор он не выносил рыцарей именно такого типа, в который должен был сейчас перевоплотиться сам. Но что ж поделаешь, надо. Призвав на помощь бессмертные образы короля Луи, юного Жерара де Мо и еще многих, многих, — он скривился от плохо сдерживаемого гнева и слегка приподнялся в стременах.
— Как ты разговариваешь с рыцарем, ты, грязный виллан?! Да я тебя сейчас… Да ты знаешь, кто я таков?..
— Никак нет, мессир, — солдат чуть попятился, но позиции не сдал. Два мужлана переминались у него за спиной, зыркали с легким страхом. — Вы ж не представились… А у меня приказ…
— Да я — племянник графа, весь день скакал с личным порученьем насчет этого… дерьма еретического! От самого Везеле!.. И не для того скакал, чтобы всякая вилланская свинья меня, видите ли, «не пущала»!
— Нащ-щет вас не было приказано, — стойко держался честный служака. — Я ж не графу служу, ваша милость, мы в подчинении у господина аббата… А он нащ-щет вас ничего не говорил.
— Дубина, мужлан! — прорычал Кретьен так, что второй солдат слегка подпрыгнул. — Да что мне твой дерьмовый аббат!.. А, кр-ровь Господня, валяй, рыло пакостное, буди своего аббата, я с ним сам разберусь!.. Я ему вот этой вот рукой, — он потряс внушительной перчаткой, обшитой стальными бляшками, — по морде наваляю за то, что так распустил смердов! Ну, пошел, скотина — да поскорей, я тут долго торчать не собираюсь.
Солдат неуверенно обернулся на товарища, тот сделал большие глаза. Расчет Кретьена оказывался верен — чуть больше наглости, и ни один из них не сунется к аббату, не посмеет его будить — а ну как гонец окажется истинным, аббат тогда небось по головке не погладит!..
Тем более этот, о котором такие злодейские слухи. А если все же — провал… Ну что же, тогда придется драться, и, может быть, покачиваться завтра на веревочке рядом с Этьеном. Рыцарей вешать не то что бы не запрещено, но случается… А за ересь — и подавно.
— Буду я аббата будить, ага, как же, — пробормотал бедняга страж, раздираемый извечным противоречьем меж любовью — очевидно, в его случае это была любовь к жизни — и долгом. — Чтобы он в случ`чего с меня семь шкур спустил? Эт-та, значит, господин рыцарь, может, вы сами сходили бы?.. Привели бы господина аббата, а там — хоть к еретику, хоть к черту лысому, проходите, пожалста…
— Мужлан, — лицо Кретьена залила краска уже неподдельного гнева. — Ты забываешься. За кого ты меня принимаешь, а?
— Так Господь же вас знает, милс-дарь, — пряча глаза от безумного светлого взгляда, солдат, однако же, не убирал руки с рукояти меча. — Может, вы и не от графа вовсе. Может, вы ентого еретика выручать хотите. На вас же того не нарисовано… Может вы и сами, эт-та… того?..
(Эх, бумажку бы сейчас. Любую. Письмо, листок со стихами, все, что угодно… Чтобы сунуть этой безграмотной роже под самый нос с криком — «Ты читать умеешь, скотина?.. Вот графская подпись, мурло ты поганое!» Но, хотя омерзительная роль уже дико утомила Кретьена, оставалось продержаться еще совсем немного. Сделать последний рывок. Помоги мне, Господи — и прости.)
— Эт-то… Что же ты такое говоришь? — голос рыцаря стал острым, как бритва, и таким же опасным. Рука скользнула к поясу, нащупывая рукоять плети. — Эт-то как ты меня назвал, вилланская морда?! Я ослышался — или ты меня обвинил в том, что я будто бы поганый катар? Может, я еще и младенцев жру, как по-твоему?! Ну-ка, повтори, что сказал!..
Одно мгновение они смотрели друг на друга — Кретьен, приподнявший плетку, и солдат, чья длань тряслась на рукояти меча. Последний шанс — Кретьен слишком хорошо знал, что никогда не сможет ударить плетью человека. Но еще немного — и он бы попробовал. Это самое сомнение, бешеный страх и почти что твердое знание того, что он не сможет, сорвется, не продержится долее мига, виллан и увидел в глазах рыцаря — и ему показалось, что он увидел там свою смерть.
Солдат сдался первым. Разжимая граблеобразную длань, он тяжко вздохнул, опуская взгляд, и словно бы нехотя выговорил:
— Ну, простите благородно, мессир… Не губите, Христа ради.
Кажется, Кретьена спасло еще и то, что он был на коне. С высоты, с седла легче взирать на человека с презрением. Кроме того, снизу не видно, как дрожат у тебя руки.
Он победил.
— Да… пошел ты, нужен ты мне, свинья, — легко спешиваясь, все еще сжимая в кулаке плеть, Кретьен швырнул поводья Мореля одному из вилланов — тому, что ближе стоял. — Присмотри за конем. За мной следом не соваться — буду допрашивать еретика по особо важному вопросу. Кто полезет — отведает плетки. (Или надо было сказать — зарублю?..) Ну, отворяй!..
Темноволосый виллан, и впрямь слегка напоминающий выражением лица угрюмую свинью, завозился с засовом. Железная полоса поползла из паза со ржавым скрежетом.
— Только, мессир… Там вторая дверь, так от нее ключи у аббата… Стало быть, это, вы уж как-нибудь в сенях… Через дверь, эт-та, расспрашивайте. И еще — уж не обессудьте, мессир, мы вас снаружи слегка прикроем, а то все-таки мало ли что… Окошков там, конечно, не водится, но мы все-таки люди подневольные… Вы как выходить надумаете, стукните нам изнутри — эдак раза три, мы и выпустим…
Наверно, надо было возмутиться. Потребовать все ключи, свечку — и полную свободу действий. Но, во-первых, прогулка по лезвию меча, опасная игра и так зашла уже слишком далеко — Кретьен слышал, как в процессе их перебранки с солдатом два виллана перешептывались насчет того, не сбегать ли за кем из графских людей, для опознания… А кроме того, не мог он больше спорить и орать. Он устал, безмерно устал; на губах осталась какая-то горькая корка — словно след тех ругательств, которыми вежественный рыцарь осыпал вилланских бедолаг… Сил делать это больше не было. Кретьену, словно бешено изголодавшемуся, хотелось только одного — услышать голос Этьена. Живой голос. Остальное — все равно.
— Поди к черту. Поступай как знаешь. Отворяй.
… Понятно, почему именно этот сарай избрали в качестве темницы. Наверно, самый здоровенный в деревне, с толстыми стенами, с двумя дверьми. Между первой, толстенной, с досками внахлест, и второй, потоньше — тесный «предбанничек», без единого окошка, темный, как могила. Кретьен толкнул дверь перед собой — бесполезно, не поддастся, так ее не выломать. В темноте — хоть глаз выколи, так что даже непонятно, не ослеп ли ты — Кретьен дождался, когда проскрежещет наружный засов, возвращаясь в паз. Сердце оглушительно колотилось где-то в ушах.
…Затихли. Пора.
Припав лбом к жестким, занозистым доскам, он позвал — тихо, хотя хотелось заорать во всю мочь — и сердце его едва не остановилось, когда откуда-то издалека — от противоположной, что ли, стены — послышался тихий, мышиный какой-то шорох, и слабый, неуверенный, безмерно знакомый голос, сухо кашлянув, откликнулся:
— Кто здесь?..
…- Этьен… это я.
— Мессир… Кретьен?..
— Не называй меня мессиром, дурак, — Кретьен понял, что сейчас лопнет. От радости ли, от горя, от безумного облегчения — все одно.
— Да… Это ты. Но… как?..
— Неважно, Этьен. Важно, что… вот я здесь.
— Это опасно, — голос Этьена был очень хриплым. Что с ним, простудился, что ли? И говорит тихо — еле слышно…
(Ты что, простудился, едва не спросил было рыцарь — хотя ничего глупее придумать было нельзя. Тут голову рубить собираются, а ты о волосах горюешь…)
— А мне, — голос его прозвучал чуть насмешливо, — плевать.
— Зато не плевать мне. - (Это он обо мне тревожится, он — обо мне, Господи Боже ты мой…) — Кретьен, пожалуйста, быстро уезжай. Эти мужики, они перепились, наверное, да?.. Я тебя умоляю, беги, пока никто не проснулся. А то они тебя убьют.
— Не мели ерунды (я старший, я сильный, я все устрою…) Никто меня не убьет, я их запугал до полусмерти, сказал, что я графский гонец. И без тебя я никуда не поеду.
— То есть…
— Да, Этьен. Я нашел дорогу. И теперь вернулся за тобой. Как обещал.
— Кретьен… — тот выговорил имя замирающим каким-то придыханием и — замолчал, да так надолго, что поэт забеспокоился, жив ли он там.
— Хей-я, Этьен! Ты там где?..
— Здесь…Я… думаю. Это… правда?
— Клянусь.
— Как хорошо, — голос, мне остался только голос, я не вижу тебя, не могу прикоснуться — только тихий голос в темноте… Если примерно так общаются бесплотные духи, не хотелось бы после смерти войти в их число. — Вот же радостная весть. Самая радостная на свете. И… ты видел замок?..
— Да. Видел. Но не вошел туда.
— Значит, замок есть. — Шелестящий голос, тихий, как шорох ветвей. — Он все-таки есть, и все — истина. Значит, я не зря верил, всегда-всегда верил, даже когда… когда уже не верил ни во что. Теперь и умереть не страшно.
— Этьен! — он почти закричал и сам испугался, как звучит его крик в полной темноте. — То есть как — «умереть»?.. Я тебе умру! Да я тебя сам придушу за такие мысли… (Комичность этой фразы дошла до него не сразу, а только когда Этьен саркастически хмыкнул из-за двери). — И ничего ты не умрешь, я за тобой приехал… Сейчас мы с тобой придумаем план, и я тебя вытащу. И мы отправимся в Замок Спасения, где нас давно уже ждут, и там никакое зло нас никогда не найдет.
— Кретьен… Это все бесполезно.
— Что, черт тебя дери, бесполезно? Придумывать план?.. И вообще, что ты там шепчешь, как придушенная мышь, подойди ближе к двери и говори в щелку. Будем как… как влюбленные Пирам и Тисба, ха-ха. Знаешь такую трагедию?..
— Нет. Кретьен…
— Ну и хрен с нею. Подойди к двери, не могу же я без конца кричать.
— Я не могу подойти, Кретьен. Я связан.
— Что?.. — в какой-то миг Кретьену захотелось проломиться сквозь стену и порубить в клочки чертовых сытых здоровых вилланов, чей смех приглушенно слышался снаружи. — Ну, тогда… подкатись как-нибудь, что ли…
— Не могу, Кретьен… Я уже пробовал. Тут эти… дрова.
— Господи, какие еще дрова?..
— Обыкновенные, деревянные. Это дровяной сарай.
— Этьен… — его уже начинало что-то душить изнутри. — Вот что, я придумал. Сейчас нам не выбраться, будем терпеть до утра. Ты как там, не очень… больной? (Побитый, хотел сказать он — но не смог выговорить.)
— Не очень. Только все немножко затекло… И пить хочется.
А себя ты лечить не можешь, я помню. Других — сколько угодно, но не себя… И вот почему у тебя такой хриплый голос. Хочешь пить. Что такое жажда — я помню, я знаю, хотя, кажется, испытывал жажду не только в песках Сирии, но и всю свою жизнь… И ведь оба мы знаем, что такое — тюрьма. Оба знаем, что это очень страшно.
— Этьен, милый, ты уж потерпи. Утром… Вот слушай, что я придумал: когда тебя выведут — если будут только эти четверо, и еще не приплетется их мерзкий аббат — скажу, что нужно срочно доставить тебя к графу. Нет, не годится, ключи-то у аббата, без него никто тебя никуда не выведет. Так, другой вариант: я въезжаю торжественно, ну, туда, на поле, где тебя должны… казнить, и заявляю, например, что я — твой сеньор, а ты — мой сбежавший виллан, и я…
— Кретьен… Ну, ты просто глупость какую-то придумал.
— Да, пожалуй. Кто мне поверит, а даже если и так — кто мне тебя отдаст? Кроме того, чем тут докажешь… Да, ты прав, это несколько неубедительно. Ну, вот я еще придумал: можно тебя похитить, как Ланселот — королеву Геньевру из огня. Подлететь на Мореле, схватить… Кто сунется — зарубить. Даже хорошо, что у меня есть меч и нет доспеха — а то Морель не вынес бы нас двоих…
— Кретьен… Так не получится. Меня поведут люди, солдаты, ты ко мне просто не пробьешься. А если пробьешься — так будет поздно, они уже все на нас накинутся…
— Проклятье, если бы я был не один!.. — Кретьен в темноте отчаянно стукнул себя кулаком по колену. Он сидел прямо на полу, прижимаясь лицом к двери, и узор древесины, должно быть, уже отпечатался на его щеке. — Ну, плевать, пойду на крайность, что ж поделаешь. Сейчас пойду и попробую ограбить аббата. У него ключи. (Я уже однажды грабил аббата, промелькнуло у него в голове, мне не впервой…) Сколько там у него охраны, двое, трое?.. И те небось спят… Порублю скольких смогу, и если с нами удача — сей же ночью ускачем отсюда прочь. Эти-то, здешние, не привяжутся. А если привяжутся… В конце концов, я рыцарь, неужели с четверкой вилланов не справлюсь? (Не справишься, ты сто лет не дрался. Двое из них в доспехах, не забывай. В отличие от тебя. Да они еще и шум поднимут на всю деревню… Хочешь драться один против двадцати солдат?) И мы ускачем далеко, к Реке…
— И не сможем ее перейти.
— Почему?..
— А кровь-то, Кретьен, кровь на руках? — голос Этьена звучал печально, едва ли не увещевающе. Так мог бы отец говорить с заблуждающимся любимым сыном. — Запятнанных кровью там не примут… Если такие вообще смогут найти дорогу.
— Тогда со мной все бесполезно. Я кровью давно запятнан.
— Нет, не говори так. Если ты про того турка, то это же в бою, это же ты защищался. И то — не христианская кровь… А я, кстати, тоже не смог бы войти. Предателей туда не пускают.
— Предателей?
— Ну… да. Ведь мой брат, — Кретьену было показалось, что Этьен говорит о нем, и он вздрогнул — почему в третьем лице?.. — Мой брат по вере, он остался бы здесь за себя и за меня. А двоих спасти не смог бы, — Кретьен почти что увидел, как он там грустно улыбается, — не смог бы и сам король Артур… Король наш.
— Послушай, ты, катар! Что ж тебе все не нравится, что я ни предложу?! Ты бы сам чего-нибудь придумал, если такой умный — ругать-то любой умеет!.. У тебя есть какой-нибудь план?..
— Да, есть, — Этьен чуть повысил голос и тут же сухо закашлялся. Поэт прямо-таки видел, как тот облизывает губы — вечный жест всех жаждущих, бесполезное утешенье. А ведь он даже не может поднять руку, чтобы вытереть рот или убрать волосы со лба. Самое жуткое в мире мученье — это беспомощность… И она здесь разделена на двоих.
Откашлявшись, Этьен продолжал, и теперь голос его звучал еще тише и суше:
— У меня есть… план. Мессир Кретьен, оставьте все как есть.
— То есть как это — как есть?.. Ты предлагаешь мне позволить им убить тебя?..
А как же я, как же я буду дальше жить, едва не сказал он — но не сказал и в тот же миг забыл о себе. Брат, я так никогда не сделаю. Буду проклят, если сделаю это.
— Кретьен… (Не мессир, нет, хотя бы словом не мучай меня)… — Ты знаешь, я тут подумал… Может, это и есть мой путь к Реке. Может, я окажусь там. Мы как рыцари Артура… Каждый шел по отдельности, а встретились в самом конце. Помнишь?..
Кретьен плакал, упершись лбом в шершавые доски, и не мог отвечать.
— Ну, что же ты… Не плачь, прошу тебя. Ты же — Рыцарь Замка Грааля. (Да он меня утешает, понял Кретьен с новым приступом отчаянья — и едва подавил стон. Только этого не хватало. Он утешает меня.)
— Тем более что все не так уж и плохо… Смерть ведь не самое плохое, что может случиться. А хорошая смерть — и вовсе благо… — он снова закашлялся, и в этот миг бесплотный Этьен в душной темноте стал Кретьену дороже всего. Жизни, чести, Замка Грааля.
— Ты знаешь, я читал недавно Евангелие… Сказать, что за место мне открылось?.. Я наизусть помню… «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся. Вдруг, во мгновение ока, от последней трубы»… Нет, «по последней трубе. Ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся… Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, смертному сему — облечься в бессмертие. Тогда и сбудется слово написанное — поглощена смерть победою».
— Этьен…
— И знаешь, — голос Этьена перестал быть хриплым и вдруг зазвенел. Если бы он так мог говорить всегда — юноша, страдавший от того, что он плохой проповедник! — Знаешь, друг мой, что это значит?.. Что есть те, кто может прийти туда, в Самое Сердце Мира, только через смерть, а иные — и не умирая. Так сказано про нас с тобой. Про то, что мы там встретимся. И… опять будем братьями.
— Этьен… — теперь уже голос другого из них был хриплым и прерывающимся, — я понимаю, о чем ты говоришь. И все же ответь мне… только на один вопрос. Ответь, прошу тебя… ради Христа, скажи честно. Только одно слово. Мне попытаться спасти тебя?.. Не торопись, ради Бога, не торопись. Если скажешь «да», я не знаю, удастся ли мне. Но я сделаю все, что в человеческих силах. Я… обещаю тебе. Скажи мне только одно слово.
— Нет.
Короткое слово, один выдох, три буквы. Это конец.
— Этьен…
— Нет, Кретьен. Нет… сир Ален, рыцарь Артура, брат мой. Ступайте вслед за видением Грааля. Мы встретимся за рекой. Я… тоже обещаю.
— Этьен…
— Мне… трудно много говорить. Но не нужно жалеть, все теперь правильно. Я вырос, Кретьен.
— Да, ты… вырос. Теперь из нас старший — ты.
— Нет, неправда. Теперь у нас нет старшего. И еще… — голос в темноте стал вдруг совсем голосом того, прежнего Этьена… Этьена с веснушчатым носом. Этьена с торчащими тощими ребрами. Этьена, выходящего из сверкающей воды. Этьена, освещенного солнцем, Этьена, хохочущего на зеленой траве… — И еще, друг мой: когда я умру за свою Церковь… Тогда она отпустит меня. И я стану свободен. Мы оба станем свободны. Мы уже свободны.
Ален больше не плакал. Он сидел словно бы в пустоте, и если бы кто из сторожей решил в теперь проведать, что поделывает графский племянник — хитрость Кретьена мгновенно раскрылась бы. Впрочем, он бы о том не особо пожалел.
— Этьен…
(Я хотел бы видеть тебя в сиянии. В сиянии вечной жизни, того блистающего духовного тела, в которое веришь ты и верю я. Того, которое сеется в тлении и восстает в нетлении, и потому нельзя расстаться, даже если один жив, а другой — нет, и двое разделены пропастью — или рекой, через которую не перейти. Но до того времени, как и второй из них переплывет ледяной поток, они могут говорить через ревущую воду, и ничто не заглушит их голосов…
Но еще больше я хотел бы, и да простит меня Господь, видеть тебя живым — с твоей дурацкой черной одежкой, с манерой по ночам проповедовать и не давать мне спать, с закушенной нижней губой, с дурацкими шуточками, со всем, всем, что делает тебя — тобой… Чего не разглядеть в темноте, чего не видно через поток…)
— Этьен, может быть, ты… чего-нибудь хочешь? Чего-нибудь такого, что я мог бы сделать для тебя?
(-пока ты еще жив —)
— Да… хочу. Только…
— Скажи.
Он посопел в темноте, словно бы стесняясь. Потом все-таки выговорил, и Кретьен впервые в жизни заметил, что его друг слегка картавит. Не выговаривает букву «Р».
— Я бы очень хотел… Если ты сможешь… Чтобы ты был завтра рядом. До конца.
— Хорошо, я буду.
— Понимаешь, плохо перед смертью видеть только… лица врагов. А так… мне будет легче, если я буду знать, что вот ты тут стоишь и за меня молишься, чтобы Господь Утешитель взял меня к Себе… Понимаешь, плоть слаба, и мне очень страшно.
— Да, хорошо. Я останусь.
— Если сможешь.
— Смогу.
…Помолчали. Говорить вроде уже и не о чем. Этьен первым нарушил тишину:
— У меня тут окошечко над головой, маленькое и с решеткой. Но все равно видно, что небо чуть светлее. Уже начинает светать.
— А-а.
— И все равно… я очень рад, как все у нас получилось. Было очень здорово, я всегда радовался. Как, помнишь, апостол Павел писал — «Всегда радуйтесь»…
— Помню.
— Я вообще в жизни очень мало радовался, так почему-то получилось. А тут вдруг — за одно короткое лето и столько всего… Ты меня все-таки убедил.
— В чем?..
— В том, что в мире есть свет. И радость. Даже здесь, не только в сфере Чистого Духа. И если даже здесь… бывает так хорошо, то как же оно там-то, наверное, здорово… — катарский священник двадцати трех лет от роду снова закашлялся и какое-то время после этого молчал, дыша со свистом. Кретьен поймал себя на том, что беззвучно шепчет в душной темноте, где не разглядеть и своей руки, и услышал свой шепот словно бы со стороны:
«Свет во тьме светит, и тьма не объяла его… Не… объяла… его…»
Евангелие от Иоанна, самое любимое катарскими проповедниками. То, что они зачитывают собратьям, лежащим на смертном одре.
— Кретьен… Ты меня слышишь?..
— Да.
— А помнишь… Твои стишки про консоламентум?.. «Сшейте черные одежды…» И те, другие — «Ах, какая благодать — нам за веру пострадать…» Ведь так все оно и получилось, странно, правда?.. Могли ли мы знать?..
— А если бы и знали?..
— Да, ты прав, все равно все было бы так же. А помнишь про… Беранжера Пышный-Зад?..
— Помню. Забудешь про него, как же. Так я и не узнал, про что же эта дурацкая история…
Этьен как-то так особенно хрюкнул, и показалось даже — вот сейчас он расхохочется. Так, как он один умеет хохотать — на весь мир, забыв обо всем… Но, видно, с пересохшим горлом да связанными руками не очень-то посмеешься, и он только вздохнул.
— Лучше тебе и не знать… о чем же повествует сия возвышенная эпическая поэма[19]. О-ох, проклятье, руки совсем занемели… Ясно же, что не убегу, зачем было так скручивать-то!.. Разве что из любви к искусству… Ну, неважно. Кстати, ты уверен, что точно про этого Беранжера не писал?..
— Дурак… Не смешно.
Опять помолчали. Этьен дышал чуть с присвистом — похоже, ему все-таки что-то отбили, когда пришли их «вязать», к тому же и дурной кашель… Кретьен вспоминал, как оно было, когда на земле цвело лето. Где-то за стеной переругивались их бессонные сторожа — слов не слышно, только «бу-бу-бу»…
— Мессир Кретьен… — вот, он опять назвал его мессиром, но это слово прозвучало как-то иначе, не как прежде, и более не было обидным. А просто — человек почтительно говорил со своим любимым поэтом, живой знаменитостью, как на светском приеме при Алиенорином дворе. — Ночь еще долгая. Вы не могли бы… вы не знаете, чем кончилось там с Персевалем?.. Вернулся ли он, увидел ли снова Грааль?..
— Да, я знаю.
— Расскажи. Пожалуйста. Я… хочу слышать стихи. А то я так устал от допросов, от этих… дураков. Хочу послушать что-нибудь… другое.
— Я помню не все. И не все получилось переложить в стихи.
— Ну и… пусть. Пожалуйста.
— Хорошо… Там не так уж и много. (И похоже, что этого никто никогда не узнает. Рукопись у Изабель, а конец ее — только у меня в голове. Ну и Бог бы с ним. Правда останется правдой, записана она на бумагу или нет. А если правда есть, рано или поздно она откроется кому-то — пускай не мне, а другому, неважно, где, неважно, когда… Главное, что она есть.) Слушай… Я в детстве, когда мой брат не мог заснуть, рассказывал ему на ночь сказки… Разные истории. Это будет вот такая же история. Тебе там не очень… плохо?
— Нет. Не очень. Не бери в голову, это всего лишь… плоть. Я… не могу много говорить. Но я буду слушать. Еще есть время.
— До рассвета много времени. У нас очень много времени, и никому его не отнять. А Персеваль, огонь храня, наутро оседлал коня…
…Оседлал, оставляя отшельника, и путь его лежал через лес, темный и тайный… Темный… и… тайный… И скоро будет рассвет.