II. Возникновение цивилизаций

IV. Проблема и неверные пути ее решения

1. Формулировка проблемы

Как только мы подходим к проблеме, почему и как возникли цивилизованные общества, то осознаем, что наш список из двадцати одного общества данного вида распадается в связи с этим на две группы. Пятнадцать из наших обществ являются аффилированными по отношению к предшественникам того же вида. Из них несколько состоят в столь тесных сыновне-отеческих отношениях, что можно сомневаться в их отдельном бытии, в то время как те несколько, что находятся с противоположной стороны шкалы, связаны [со своими отеческими обществами] настолько свободно, что метафора, предполагаемая понятием аффилиации, как может показаться, уведет нас слишком далеко. Но не будем об этом говорить. Эти пятнадцать в большей или меньшей степени аффилированных обществ составляют группу, отличную от тех шести, которые, как мы можем видеть, возникли прямо из примитивной жизни. Возникновению именно этих шести мы и уделим сейчас свое внимание. Это египетское, шумерское, минойское, древнекитайское, майянское и андское общества.

В чем существенное различие между примитивными и высшими обществами? Оно состоит не в наличии или отсутствии институтов, ведь институты — это проводники безличных отношений между индивидами, существующие во всех обществах, ибо даже самые небольшие общества построены на основании более широком, чем узкий круг непосредственных личных связей индивидов. Институты являются атрибутом рода «обществ» в целом и, следовательно, свойством, общим для обоих его видов. В примитивных обществах есть свои институты: религия годового земледельческого цикла; тотемизм и экзогамия; табу, инициации и возрастные группы; разделение полов в определенные периоды жизни на отдельные общины — некоторые из этих институтов, несомненно, так же тщательно разработаны и, возможно, утонченны, как и институты, характерные для цивилизаций.

[С другой стороны], цивилизации отличаются от примитивных обществ не по наличию разделения труда, ибо мы можем видеть, по крайней мере, зачатки разделения труда и в жизни примитивных обществ. Короли, волшебники, кузнецы и менестрели — все являются «специалистами», хотя тот факт, что Гефест, легендарный эллинский кузнец, был хром, а Гомер, легендарный эллинский поэт, слеп, наводит на мысль, что в примитивных обществах специализация — явление ненормальное и, вероятно, ограниченное теми, у кого недостает возможности быть «разносторонними людьми», или «на все руки мастерами».

Существенным различием между цивилизациями и примитивными обществами, как мы их знаем (весьма значительное, как окажется, предостережение), является направление, заданное мимесисом, или подражанием. Мимесис — характерная черта всякой социальной жизни. Его действие можно наблюдать и в примитивных обществах, и в цивилизациях, в каждом человеческом действии — начиная с подражания стилю кинозвезд их более скромными сестрами. Однако в двух видах обществ мимесис действует в различных направлениях. В примитивных обществах, как мы их знаем, мимесис направлен на старшее поколение и на умерших предков, которые стоят — невидимо, но не бесчувственно — за спинами живых старейшин, усиливая их престиж. В обществе, где мимесис обращен назад, на прошлое, правит обычай, и это общество остается статичным. С другой стороны, в обществах, находящихся в процессе цивилизации, мимесис направлен на творческие личности, которые господствуют над последователями, поскольку являются первооткрывателями. В подобных обществах «кристалл обычая», как назвал его Уолтер Беджгот[143] в своей книге «Физика и политика», разбит и общество приходит в динамическое движение в сторону изменения и роста.

Но если мы спросим себя, является ли это различие между примитивными и высшими обществами постоянным и фундаментальным, то должны будем ответить отрицательно. Если нам известны примитивные общества лишь в статичном состоянии, то это только потому, что мы знаем их из непосредственного наблюдения на последних фазах их истории. Однако если непосредственного наблюдения нам недостает, то ход наших рассуждений подсказывает, что должны быть и более ранние фазы в истории примитивных обществ, на которых они развиваются динамичнее, чем развивалось любое известное «цивилизованное» общество. Мы сказали, что примитивные общества так же стары, как род человеческий, но правильнее было бы сказать, что они еще древнее. Некоего рода социальную и институциональную жизнь можно обнаружить и среди высших млекопитающих, отличных от человека, и ясно, что человек никогда не стал бы человеком вне социальной среды. Эта мутация дочеловека в человека, совершавшаяся при обстоятельствах, о которых нам ничего не сообщают письменные источники, под эгидой примитивных обществ, была более глубоким изменением, более великим шагом в развитии, чем любой прогресс, которого достиг человек под эгидой цивилизации.

Примитивные общества, как мы их знаем из непосредственного наблюдения, можно уподобить людям, лежащим в состоянии спячки на горном уступе между верхним и нижним обрывами. Цивилизации можно уподобить попутчикам этих спящих, которые уже поднялись и начали карабкаться по скале вверх. Самих же себя мы можем сравнить с наблюдателями, поле зрения которых ограничено уступом и нижними склонами верхнего обрыва и которые вышли на сцену в тот момент, когда различные члены группы оказались в своих соответствующих позициях и состояниях. На первый взгляд, мы можем склониться к проведению абсолютного различия между двумя группами, приветствуя альпинистов как атлетов и отмахиваясь от лежащих фигур как от паралитиков. Однако по размышлении мы обнаружим, что более благоразумным будет воздержаться от решения.

В конце концов, лежащие фигуры не могут быть паралитиками на самом деле, поскольку они не могли родиться на уступе и никакая человеческая сила, кроме их собственной, не могла поднять их на это место остановки над нижним обрывом. С другой стороны, их попутчики, которые карабкаются вверх, в данный момент только что оставили тот же самый уступ и начали карабкаться на верхний обрыв. А поскольку следующий обрыв находится вне поля зрения, мы не знаем, насколько высоким или насколько крутым может оказаться следующий склон. Мы лишь знаем, что невозможно остановиться и отдохнуть до того, как будет достигнут следующий выступ, где бы он ни находился. Таким образом, даже если бы мы и смогли оценить силу, мастерство и мужество каждого альпиниста, то не смогли бы составить себе мнение, имеет ли кто-либо из них перспективу достичь верхнего уступа, являющегося целью их нынешних попыток. Однако мы можем быть уверены, что некоторые из них уже никогда не достигнут его. И мы можем наблюдать, что на каждого напряженно карабкающегося теперь вверх приходится вдвое большее число упавших назад, на уступ, побежденными (наши угасшие цивилизации).

Нам не удалось обнаружить непосредственный объект нашего исследования — постоянный и фундаментальный момент различия между примитивными и цивилизованными обществами, но случайно мы пролили некоторый свет на конечную цель нашего нынешнего исследования: природу возникновения цивилизаций. Начав с мутации примитивных обществ в цивилизации, мы обнаружили, что она состоит в переходе от статического состояния к динамической деятельности. Мы обнаружим, что эта же формула остается в силе и относительно появления цивилизаций через отделение внутреннего пролетариата от правящего меньшинства предшествующих цивилизаций, утративших свою творческую силу. Подобное правящее меньшинство статично по определению, ибо сказать, что творческое меньшинство растущей цивилизации выродилось или атрофировалось в правящее меньшинство цивилизации распадающейся, означает сказать, что общество, о котором идет речь, из состояния динамической активности впало в состояние статики. По отношению к этому статическому состоянию отделение пролетариата является динамической реакцией. В свете этого мы можем увидеть, что в процессе отделения пролетариата от правящего меньшинства новая цивилизация рождается через переход общества от статического состояния к динамической активности точно так же, как и в мутации, которая порождает цивилизацию из примитивного общества. Возникновение всех цивилизаций — как родственного, так и не родственного класса — можно описать словами генерала Смэтса[144]: «Человечество снова встает на ноги».

Этот чередующийся ритм статики и динамики, движения, покоя и движения рассматривался многими наблюдателями в различные эпохи как нечто существенное для самой природы Вселенной. С присущей им богатой образностью мудрецы древнекитайского общества описали эти чередования в понятиях Инь и Ян[145] — статического Инь и динамического Ян. Ядро древнекитайского характера, символизируемого Инь, по-видимому, представляет собой темные, свернутые спиралью облака, которые затмевают Солнце, тогда как ядро характера, символизируемого Ян, по-видимому, представляет собой безоблачный солнечный диск, испускающий лучи. В китайской формуле Инь всегда упоминается первым, и в пределах нашего поля зрения мы можем видеть, что наше племя, достигнув «уступа» примитивной человеческой природы 300 тыс. лет назад, пролежало там, прежде чем войти в состояние Ян-активности цивилизации, 98 процентов этого периода. Теперь мы должны найти какой бы то ни было позитивный фактор, который своим импульсом привел человеческую жизнь в движение. И сначала исследуем два пути, которые приведут нас в тупик.

2. Раса

Кажется очевидным, что позитивный фактор, который в течение последних 6000 лет вывел часть человечества из Инь-состояния примитивных обществ «на уступе» в Ян-состояние цивилизаций «на отвесной скале», следует искать или в некотором особом качестве человеческих существ, совершивших переход, или в некоторой особенности окружающей среды, в которой произошел данный переход, или же во взаимодействии двух этих [факторов]. Сначала мы предположим, что первый или второй из этих факторов, взятый сам по себе, даст нам то, что мы ищем. Можем ли мы приписать возникновение цивилизаций достоинствам какой-либо отдельной расы или рас?

Раса — это понятие, используемое для обозначения некоторого отличительного, передаваемого по наследству качества отдельных групп человеческих существ. Предполагаемые атрибуты расы, которые нас здесь интересуют, — это отличительные психические или духовные качества, предположительно являющиеся врожденными в определенных обществах. Однако психология (и в частности — социальная психология) — наука, пребывающая еще во младенчестве, и все нынешние дискуссии о расе, в которых раса выдвигается в качестве фактора, породившего цивилизацию, зависят от допущения, что существует взаимосвязь между ценными психическими качествами и определенным образом проявленными физическими характеристиками.

Физической характеристикой, чаще всего подчеркиваемой западными сторонниками расовых теорий, является цвет кожи. Конечно же, вполне возможно, что духовное и умственное превосходство как-то связано и, следовательно, положительным образом соотносится с относительным отсутствием пигментации кожи, хотя с биологической точки зрения кажется невероятным. Тем не менее, наиболее популярной из расовых теорий цивилизаций является та, что водружает на пьедестал ксантохроидную, глаукопическую, долихокефальную разновидность homo leucodermaticus[146], называемую некоторыми «нордическим человеком», а Ницше — «белокурой бестией». Несмотря на сомнительность рекомендаций этого идола тевтонского рынка, данная теория заслуживает особого внимания.

Нордический человек впервые был поставлен на пьедестал французским аристократом графом де Гобино[147] в начале XIX столетия, и это обоготворение «белокурой бестии» было эпизодом в спорах, вызванных Французской революцией. Когда французских дворян лишали поместий, изгоняли и гильотинировали, педанты от революционной партии, всегда не довольные, пока им не удавалось выразить современные им события в «классической» манере, заявили, что галлы после четырнадцати веков зависимости ныне изгоняют своих франкских завоевателей во внешнюю тьму по ту сторону Рейна, откуда они пришли во время Völkerwanderung [переселения народов], и забирают обратно во владение галльскую землю, которая, несмотря на длительную варварскую узурпацию, никогда не переставала быть их собственной.

На эту нелепость Гобино отвечал еще более впечатляющей собственной нелепостью. «Я принимаю вашу идентификацию, — отвечал он. — Давайте условимся, что простой французский народ происходит от галлов, а аристократия — от франков, что обе расы имеют чистую кровь и что существует определенная и постоянная взаимосвязь между их физическими и психическими характеристиками. Вы в самом деле воображаете, что галлы поддерживают цивилизацию, а франки — варварство? Откуда же пришла та цивилизация, которой достигли галлы? Из Рима. А что сделало Рим великим? Да, конечно же, первобытное вливание нордической крови, которая течет в моих франкских венах. Первые римляне — так же, как и первые греки, гомеровские ахейцы, — были светловолосыми завоевателями, спустившимися с бодрящего севера и установившими свое владычество над более слабыми местными жителями расслабленного Средиземноморья. Однако в конце концов их кровь была разбавлена, и раса ослабла. Их власть кончилась, и слава закатилась. Пришло время для другого спасательного отряда светловолосых завоевателей спуститься с севера и заставить пульс цивилизации снова забиться, и среди них были франки».

Такова забавная оценка Гобино ряда тех фактов, которые мы уже трактовали в совершенно иной манере в наших беглых очерках происхождения сначала эллинской, а затем западной цивилизации. Его политическая jeu d'esprit[148] приобрела правдоподобие благодаря современному открытию, которым Гобино поспешил воспользоваться. Было обнаружено, что почти все живые языки Европы, равно как греческий и латынь, и все живые языки Персии и Северной Индии, равно как классический иранский и санскрит, относятся друг к другу как члены одной обширной языковой семьи. Был сделан правильный вывод о том, что должен был существовать первоначальный, первобытный «арийский», или «индоевропейский», язык, от которого ведут свое происхождение все известные члены этой семьи. Был сделан ложный вывод о том, что народы, среди которых были распространены эти родственные языки, состоят друг с другом в физическом родстве в той же степени, что и языки, и происходят от первобытной «арийской», или «индоевропейской», расы, распространившейся в результате завоеваний на восток и запад, север и юг со своей первоначальной родины, расы, которая породила религиозный гений Заратуштры и Будды, художественный гений Греции, политический гений Рима и — подходящая кульминация! — наши собственные благородные персоны. Да, эта раса была ответственна практически за все достижения человеческой цивилизации!

Зайца, которого поднял живой француз, погнали неповоротливые немецкие филологи, исправившие слово «индоевропейский» на «индогерманскии» и расположившие первоначальную родину этой воображаемой расы во владениях прусского короля. Незадолго до вспышки войны 1914-1918 гг. Хьюстон Стюарт Чемберлен[149], англичанин, влюбленный в Германию, написал книгу под названием «Основы девятнадцатого века», в которой к списку индогерманцев прибавил Данте и Иисуса Христа.

Американцы также использовали «нордического человека» по-своему. Встревоженные несметной иммиграцией южных европейцев в четверть столетия, предшествовавшую 1914 г., такие писатели, как Мэдисон Грант и Лотроп Стоддард[150] требовали ограничения иммиграции как единственного способа сохранить не американские социальные нормы, но чистоту американской ветви нордической расы.

Доктрина «британских израильтян» — теория того же рода, использующая иную терминологию и подпирающая мнимую историю оригинальной теологией.

Любопытно заметить, что если пропагандисты расизма из нашей цивилизации настаивают на светлой коже как на признаке духовного превосходства, возвышая европейцев над другими расами, а представителей нордической расы — над другими европейцами, то японцы пользуются иным физическим критерием. Случилось так, что тела японцев удивительно безволосы, а их соседями на северном острове оказались представители примитивной общины совершенно иного физического типа, не столь далекого от среднего европейца, которых называют «волосатыми айнами»[151]. Отсюда вполне естественно, что у японцев отсутствие волос ассоциируется с духовным превосходством, и хотя их претензия, может быть, столь же безосновательна, как и наши доводы в пользу превосходства светлой кожи, однако на поверхностный взгляд оно кажется более правдоподобным, поскольку чем менее человек волосат, тем, несомненно, дальше он удален от своего родственника — обезьяны.

Этнологи, классифицируя белых людей в соответствии с их физическими типами, длинной или круглой головой, светлой или смуглой кожей и со всем прочим, выделили три главные белые «расы», которые называют нордической, альпийской и средиземноморской. Для того чтобы оценить эти расы, подсчитаем то количество цивилизаций, в которые каждая из них внесла свой позитивный вклад. Нордическая раса внесла вклад в четыре, может быть, в пять цивилизаций: индскую, эллинскую, западную, русскую православно-христианскую и, возможно, в хеттскую. Альпийская раса — в семь, а возможно, и в девять: шумерскую, хеттскую, эллинскую, западную, русскую боковую ветвь и в основной ствол православно-христианской, иранскую и, может быть, в египетскую и минойскую. Средиземноморская раса внесла вклад в десять: египетскую, шумерскую, минойскую, сирийскую, эллинскую, западную, в основной ствол православно-христианской, иранскую, арабскую и вавилонскую. Из других частей рода человеческого коричневая раса (имеются в виду дравидские народы Индии и малайцы Индонезии) внесла вклад в две цивилизации: индскую и индусскую. Желтая раса внесла вклад в три: древнекитайскую и в обе дальневосточные, а именно, в основной ствол в Китае и в японскую боковую ветвь. Красная раса Америки, конечно же, единственная, внесла вклад в четыре американские цивилизации. Одни черные расы не внесли позитивного вклада в какую-либо цивилизацию — пока еще. Белые расы удерживают первенство, но следует помнить, что есть множество белых народов, которые так же, как и черные, не внесли никакого вклада ни в одну из цивилизаций. Если из данной классификации и выясняется что-либо позитивное, так это то, что половина наших цивилизаций основана на вкладе более чем одной расы. Западная и эллинская цивилизации имеют по три вкладчика каждая, и если желтую, коричневую и красную расы разложить на «субрасы», подобно нордической, альпийской и средиземноморской ветвям белой расы, то, вероятно, мы сможем представить множество вкладчиков во все наши цивилизации. Какой ценностью могут обладать подобные подразделения и представляют ли они во все времена обособленные в историческом и социальном отношении народы — другое дело. В целом предмет чрезвычайно темен.

Но сказанного достаточно, чтобы объяснить, почему мы отклоняем данную теорию, согласно которой высшая раса явилась причиной и виновницей перехода от Инь к Ян, от статики к динамике во всех частях света приблизительно на протяжении последних 6000 лет.

3. Окружающая среда

Современные западные умы склонны подчеркивать (и даже чрезмерно) значение расового фактора в истории вследствие мировой экспансии западного общества на протяжении последних четырех веков. Эта экспансия установила связь (и часто связь далеко не дружественную) между народами Запада и народами, отличавшимися от них не только в культурном, но и в физическом отношении. Идея же о высших и низших биологических типах явилась как раз тем результатом, который следовало ожидать от подобных связей, особенно в XIX столетии, когда западные умы стали биологически сознательными благодаря произведениям Чарльза Дарвина и других естествоиспытателей.

Древние греки также расширяли мир вокруг себя путем торговли и колонизации, однако их мир был гораздо меньше. Он вмещал в себя огромное множество культур, но не физических типов. По своему образу жизни египтянин и скиф были весьма далеки друг от друга и от наблюдавшего за ними грека (например, Геродота), однако физически они не отличались от него так разительно, как негр из Западной Африки или краснокожий из Америки отличались от европейца. Отсюда было вполне естественно, что греки для объяснения тех культурных различий, которые они наблюдали вокруг себя, должны были найти некий фактор, отличный от биологического наследования физических характеристик, то есть от расы. Они нашли объяснение в различиях географической среды, почвы и климата[152].

Существует трактат, озаглавленный «О воздухах, водах и местностях», датируемый V в. до н. э. и сохранившийся среди собрания произведений гиппократовской школы медицины, который иллюстрирует греческие воззрения на этот предмет. Здесь мы, например, читаем, что «есть некоторые натуры, похожие на места гористые, лесистые и водянистые, а другие — на места голые и безводные; некоторые носят натуру лугов и озер, а некоторые подходят к природе равнины и мест обнаженных и сухих… Те, которые населяют страну горную, неровную, высокую и снабженную водой, где времена года весьма различаются и формы людей, естественно, становятся большими от природы, бывают рождены как для труда, так и для храбрости… Те же, которые населяют долины, обильные травою и удушливые, и которые обвеваются более ветрами теплыми, чем холодными, и употребляют теплые воды, эти не могут быть, конечно, высокими и пропорционально сложенными; они от природы протягиваются в ширину, отличаются телом мясистым и черными волосами, цветом более черным, чем белым, и менее слизисты, чем желчны. Но храбрость и выносливость в трудах не одинаково даны их душе от природы; это довершает вмешательство закона… Те, которые населяют страну высокую, ровную, обвеваемую ветрами и обильную водами, те отличаются огромным внешним видом тела, похожи между собою, с духом немужественным и кротким… [Итак, вот важнейшие причины природных изменений, а кроме них, также сама страна, в которой кто-либо воспитывается, и воды], ибо ты найдешь, что большей частью формы людей и нравы отражают природу страны»[153].

Но любимой эллинской иллюстрацией «теории среды» служил контраст между воздействием жизни в нижней долине Нила на телосложение, характер и институты египтян и воздействием жизни в Евразийской степи на телосложение, характер и институты скифов.

Как расовая теория, так и теория среды стараются объяснить наблюдающееся разнообразие в психическом (интеллектуальном и духовном) поведении и действиях различных групп человечества, полагая, что это психическое разнообразие тесно и постоянно связано (отношением действия к причине) с некими элементами наблюдающегося разнообразия из не психической сферы природы. Расовая теория причину различия находит в разнообразии физических данных людей, теория среды — в разных климатических и географических условиях, в которых живут различные общества. Суть обеих теорий — в связи между двумя наборами переменных: в одном случае — между характером и телосложением, в другом — между характером и окружающей средой, и эта связь должна оказаться прочной и постоянной, чтобы теории, основанные на ней, могли считаться доказанными. Мы уже видели, что расовая теория при подобном испытании потерпела неудачу. Теперь мы увидим, что теории среды, хотя и менее нелепой, придется не лучше. Мы должны проверить эллинскую теорию на двух примерах — Евразийской степи и долине Нила. Нам надо найти две области на поверхности Земли, в географическом и климатическом отношении подобные двум этим регионам. Если все они смогут продемонстрировать, что их население похоже по своему характеру и институтам в одном случае на скифов, а в другом — на египтян, то теория среды будет доказана. Если нет, то она будет опровергнута.

Давайте рассмотрим сначала Евразийскую степь, эту огромную зону, лишь юго-западный угол которой был известен грекам. Мы можем сопоставить с ней Афразийскую степь, простирающуюся от Аравии через всю Северную Африку. Соответствует ли этому подобию между Евразийской и Афразийской степями какое-либо подобие между человеческими обществами, возникшими в двух этих зонах? Ответ утвердительный. Обе зоны породили кочевнический тип общества, кочевой образ жизни, демонстрирующий как раз те самые черты сходства и различия — например, в одомашненных животных, — которые мы ожидали бы найти ввиду сходства и различия между двумя зонами. Но при дальнейшей проверке это соответствие прекращается, поскольку мы обнаруживаем, что другие части света, где существуют условия для возникновения кочевнического общества — североамериканские прерии, венесуэльские льяносы, аргентинская пампа и австралийские пастбища, — не породили собственных кочевнических обществ. Их потенциальные возможности не подвергаются сомнению, ибо они были осуществлены благодаря предприимчивости западного общества в Новое время. Прокладывавшие пути западные скотоводы — североамериканские ковбои, южноамериканские гаучо и австралийские пастухи, завоевавшие и удерживавшие эти незанятые области на протяжении нескольких поколений, опережая появление плуга и фабрики, завладели воображением человечества так же победоносно, как скифы, татары и арабы. Потенциальные возможности американских и австралийских степей стали бы действительно мощными, если бы первопроходцы общества, не имевшего кочевнических традиций и жившего сельским хозяйством и промышленностью со времени своего возникновения, хотя бы на одно поколение смогли превратиться в кочевников. Замечательнее всего, что народы, которых здесь встретили первые западные исследователи, их окружение никогда не побуждало к кочевому образу жизни. Они не нашли лучшего применения этим райским садам кочевников, как использовать их под охотничьи угодья.

Если мы подвергнем эту теорию дальнейшей проверке, исследовав зоны, сходные с долиной Нила, наш опыт окажется аналогичным.

Нижняя долина Нила является, так сказать, «курьезом» в пейзаже Афразийской степи. В Египте такой же сухой климат, как и в окружающей его огромной зоне, но у него есть исключительно ценное качество — неисчерпаемые запасы воды и ила, обеспечиваемые великой рекой, берущей начало далеко за пределами степи в зоне, обильной дождями. Творцы египетской цивилизации использовали это преимущество для создания общества, резко контрастирующего с кочевым образом жизни по обе стороны от него. Но является ли в таком случае особое окружение, сложившееся в Египте благодаря Нилу, позитивным фактором, которому египетская цивилизация обязана своим происхождением? Для доказательства этого тезиса мы должны продемонстрировать, что во всякой другой отдельно взятой зоне, где существует окружающая среда нильского типа, независимо возникнет подобная же цивилизация.

Данная теория выдерживает испытание в соседней зоне, где требуемые условия выполняются, а именно в нижней долине Евфрата и Тигра. Здесь мы находим и аналогичные природные условия, и аналогичное общество — шумерское. Но теория терпит неудачу в гораздо менее протяженной, но более схожей долине Иордана, где никогда не было цивилизации[154]. Возможно, она не выдерживает испытания и в долине Инда — в том случае, если мы правы, высказывая догадку, что индская культура была занесена туда в готовом виде шумерскими колонистами. Нижнюю долину Ганга можно исключить из проверки как чрезмерно влажную и тропическую, а нижние долины Янцзы и Миссисипи — как чрезмерно влажные и умеренные. Однако даже самый придирчивый критик не может отрицать, что условия, которые предлагает окружающая среда в Египте и Месопотамии, предлагают и долины рек Рио-Гранде и Колорадо в Соединенных Штатах. Под руками современного европейского поселенца, снабженного средствами, которые он принес с собой с той стороны Атлантики, эти американские реки совершили чудеса, какие Нил и Евфрат совершали благодаря египетским и шумерским инженерам. Но этому волшебству Колорадо и Рио-Гранде никогда не научили народ, несведущий в том, чему уже давно научились в других частях земного шара.

Этих примеров будет достаточно, чтобы показать, что фактор окружающей среды не может быть позитивным, являющимся причиной существования «речных» цивилизаций. Мы убедимся в этом выводе, если взглянем на несколько иное окружение, породившее цивилизации в той, а не в другой зоне.

Андская цивилизация возникла на высоком плоскогорье, и ее достижения резко контрастировали с той первобытной дикостью, что скрывалась ниже в амазонских лесах. Не явилось ли, в таком случае, плоскогорье причиной того, что андское общество обогнало своих первобытных соседей? Прежде чем согласиться с этой идеей, мы должны взглянуть на ту же самую экваториальную широту в Африке, где Восточно-Африканские горы возвышаются над лесами бассейна реки Конго. Мы обнаружим, что для создания «цивилизованного» общества плоскогорье в Африке было продуктивно не в большей степени, чем тропические леса великой речной долины.

Подобным же образом мы замечаем, что минойская цивилизация возникла среди группы островов, расположенных во внутреннем море с благословенным средиземноморским климатом, но схожее окружение не вызвало возникновения другой цивилизации архипелагового типа вокруг Японского моря. Япония никогда не давала рождение самостоятельной цивилизации, но была занята боковой ветвью континентальной цивилизации, возникшей во внутренних районах Китая.

Древнекитайскую цивилизацию порой представляют порождением Хуанхэ, поскольку ей случилось возникнуть в долине Хуанхэ, но долина Дуная, имеющая во многом сходный характер по климату и почве, равнинам и горам, подобной цивилизации не породила.

Цивилизация майя возникла в зоне тропических ливней, среди тропической растительности Гватемалы и Британского Гондураса, но подобная цивилизация никогда не возникала из первобытной дикости в похожих условиях на Амазонке и Конго. Правда, бассейны двух этих рек располагаются на экваторе, тогда как родина майя на пятнадцать градусов севернее. Если мы проследуем вдоль пятнадцатого градуса широты на другую сторону света, то натолкнемся на потрясающие руины Ангкор-Вата[155] в зоне тропических ливней и растительности Камбоджи. Разве не сравнимы они с разрушенными маиянскими городами Копаном и Ишкуном? Но археологические данные показывают, что цивилизация, представленная Ангкор-Ватом, была не туземной камбоджийской, но ответвлением индусской цивилизации, возникшей в Индии.

Мы могли бы заниматься этим предметом и далее, но сказанного, по-моему, достаточно, чтобы убедить читателя в том, что ни раса, ни окружающая среда, взятые сами по себе, не могут быть тем позитивным фактором, который на протяжении последних 6000 лет вытолкнул человечество из состояния статичного спокойствия на уровень примитивного общества и помог отправиться на опасные поиски цивилизации. В любом случае, ни раса, ни окружающая среда, как они рассматривались до сих пор, не дали (а видимо, и не могут дать) какой-либо ключ для объяснения того, почему же этот великий переход в человеческой истории произошел не только в особых местах, но и в особое время.


V. Вызов-и-ответ

1. Мифологический ключ

В нашем поиске позитивного фактора в процессе возникновения цивилизации мы до сих пор применяли тактику классической школы современной физики. Мы мыслили в абстрактных понятиях и экспериментировали с игрой неодушевленных сил — расой и окружающей средой. Теперь, когда эти маневры ничем не закончились, мы можем остановиться и подумать, не вызваны ли наши неудачи ошибками в методе. Возможно, под коварным влиянием духа уходящего века мы пали жертвами того, что назовем «апатичной ошибкой». Рёскин предостерегал своих читателей от «патетической ошибки» образного наделения бездушных предметов жизнью. Однако нам одинаково необходимо быть начеку и по отношению к противоположной ошибке, чтобы не применять к исторической мысли, являющейся исследованием живых созданий, метода естественных наук, изобретенного для исследования неодушевленной природы. Предпринимая нашу последнюю попытку разгадать загадку, последуем руководству Платона и попробуем альтернативный ход. Давайте на момент закроем глаза на научные формулы, чтобы открыть уши для языка мифологии.

Понятно, что если возникновение цивилизаций не является результатом биологических факторов или окружающей среды, действующих отдельно друг от друга, то оно должно быть результатом некоего рода взаимодействия между ними. Другими словами, фактор, который мы стремимся определить, не есть нечто простое, но состоит из частей, является не сущностью, но отношением. У нас есть выбор представлять себе это отношение либо как взаимодействие двух нечеловеческих сил, либо как столкновение двух сверхчеловеческих личностей. Давайте согласимся со второй из двух этих концепций. Возможно, она выведет нас к свету.

Столкновение двух сверхчеловеческих личностей — сюжет одной из величайших драм, которую когда-либо задумывало человеческое воображение. Столкновение между Яхве и Змием является сюжетом истории грехопадения человека в Книге Бытия. Второе столкновение между теми же самыми антагонистами, преобразившимися благодаря постепенному просвещению сирийских душ, является сюжетом Нового Завета, излагающего историю Искупления. Столкновение между Господом и Сатаной является сюжетом Книги Иова. Столкновение между Господом и Мефистофелем — сюжет гётевского «Фауста». Столкновение между богами и демонами — сюжет скандинавского «Прорицания вёльвы»[156]. Столкновение между Артемидой и Афродитой — сюжет еврипидовского «Ипполита».

Мы находим иную версию того же сюжета в повсеместно распространенном и вечно возвращающемся мифе («изначальном образе», если он когда-либо существовал) о столкновении между Девой и Отцом ее Ребенка. Действующие лица этого мифа играли распределенные между собой роли на тысяче различных сцен под бесконечным множеством имен: Даная и Золотой Дождь; Европа и Бык; Семела-Пораженная Земля и Зевс-Небо, мечущий молнии; Креуса и Аполлон в еврипидовском «Ионе»; Психея и Купидон; Гретхен и Фауст[157]. В преображенном виде эта тема вновь возникает в Благовещении. В наше время на Западе этот протеический миф[158] нашел свое новое выражение в качестве последнего слова наших астрономов по поводу возникновения планетарной системы, чему свидетельство следующее credo[159]:

«Мы верим… что примерно две тысячи миллионов лет тому назад… вторая звезда, слепо блуждая в космическом пространстве, случайно подошла на близкое расстояние от Солнца. Так же как Солнце и Луна являются причиной приливов и отливов на Земле, эта вторая звезда должна была послужить причиной приливов и отливов на поверхности Солнца. Но они должны были весьма отличаться от тех слабых приливов и отливов, которые маленькая масса Луны вызывает в наших океанах. Огромная волна прилива должна была пройти по всей поверхности Солнца, в конце концов образовав гору удивительной высоты, которая бы становилась все выше и выше по мере того, как причина волнения приближалась. И прежде чем вторая звезда начала удаляться, ее приливный удар сделался настолько мощным, что эта гора разорвалась на части и извергла вовне свои небольшие осколки, подобно тому, как гребень волны разбрасывает брызги. Эти небольшие осколки циркулировали с тех пор вокруг своего родителя Солнца. Они стали планетами, большими и малыми, одной из которых является наша Земля»{28}.

Таким образом, с уст астронома-математика, после того как уже произведены все его сложнейшие вычисления, снова сходит миф о столкновении между Богиней Солнца и ее похитителем, рассказ, столь привычный для нас в устах неискушенных детей природы.

Присутствие и могущество этого дуализма в причинной обусловленности цивилизаций, возникновение которых мы исследуем, признается современным западным археологом, чьи исследования начинаются с сосредоточения на окружающей среде, а заканчиваются интуицией тайны жизни:

«Окружающая среда… не является абсолютной причиной в формировании культур… Она, без сомнения, наиболее заметный из отдельных факторов. Но существует еще не поддающийся объяснению фактор, который вполне откровенно можно обозначить как x, неизвестную величину, по-видимому, психологическую по своей природе… Если x на деле является не самым заметным фактором, то он, несомненно, самый важный, самый судьбоносный»{29}.

В данном нашем исследовании истории эта настойчивая тема сверхчеловеческого столкновения уже заявила о себе. Ранее мы наблюдали, что «общество… в ходе своей жизни сталкивается с рядом проблем» и что «каждая проблема — это вызов, подвергающий испытанию».

Давайте попытаемся проанализировать сюжет этой истории или драмы, повторяющейся в столь различных контекстах и в столь разнообразных формах.

Мы можем начать с двух общих черт: столкновение мыслится как редкое и порой уникальное событие; и оно имеет обширные последствия, соответствующие обширности того нарушения, которое оно производит в привычном, естественном порядке вещей.

Даже в беспечном мире эллинской мифологии, где боги видели, как красивы дочери человеческие, и вступали в отношения со столь многими из них, что их жертвы могли быть выстроены в ряд и прошествовать в поэтических каталогах, подобные инциденты никогда не переставали быть событиями поразительными и неизменно приводили к рождению героев. В тех версиях сюжета, где обе противоборствующие стороны представлены сверхчеловеческими личностями, редкость и важность события еще более заметна. В Книге Иова «день, когда пришли сыны Божий предстать пред Господа; между ними пришел и сатана»{30}, очевидно, задуман как событие необычное. Таково же и столкновение между Господом и Мефистофелем в «Прологе на небе» (намекающем, конечно же, на начало Книги Иова), который открывает действие «Фауста» Гёте. В обеих из этих драм земные последствия столкновения на Небе ужасны. Личные испытания Иова и Фауста на интуитивном языке художественного творчества предстают как бесконечное число раз повторяющееся испытание человечества. На языке же теологии это же грандиозное последствие предстает результатом сверхчеловеческих столкновений, описанных в Книге Бытия и в Новом Завете. Изгнание Адама и Евы из Эдемского сада, последовавшее за столкновением между Яхве и Змием, не что иное, как грехопадение человека. Страсти Христовы в Новом Завете — не что иное, как Искупление человека. Даже рождение нашей планетарной системы из столкновения двух Солнц, как оно изображено современным астрономом, признается этим авторитетным ученым «событием почти невообразимой редкости».

В каждом случае история начинается с совершенного состояния Инь. Фауст совершенен в знании, Иов — в добродетели и процветании, Адам и Ева совершенны в невинности и покое, Девы (Гретхен, Даная и др.) — в чистоте и красоте. Во Вселенной астронома Солнце, совершенная сфера, следует своему ходу в целости и невредимости. Когда Инь является завершенным таким образом, оно готово перейти в Ян. Но что заставит его это сделать? Перемена в состоянии, которое по определению является совершенным в своем роде, может начаться только благодаря импульсу или мотиву извне. Если мы мыслим это состояние как состояние физического равновесия, то должны ввести другую звезду. Если мы мыслим его как состояние психического блаженства, или нирваны, то должны вывести на сцену другого актера — критика, чтобы заставить разум снова думать, вызывая сомнения, или противника, чтобы заставить сердце снова чувствовать, внушая страдание или недовольство, страх или антипатию. Это роль Змия в Книге Бытия, Сатаны — в Книге Иова, Мефистофеля — в «Фаусте», Локи — в скандинавской мифологии, Божественных Возлюбленных — в мифах о Деве.

На языке науки мы можем сказать, что функция вторгающегося фактора состоит в обеспечении тому началу, в которое он вторгается, наиболее пригодного стимула, чтобы вызвать наиболее мощные творческие изменения. На языке мифологии и теологии импульс или мотив, который заставляет совершенное Инь-состояние перейти в новую Ян-активность, исходит от вторжения Дьявола во вселенную Бога. Данное событие можно описать лучше именно в этих мифологических образах, поскольку в них не замешано противоречие, возникающее при переводе утверждения на язык логических понятий. В соответствии с логикой, если вселенная Бога совершенна, то не может быть Дьявола внутри ее пределов, тогда как если Дьявол существует, то совершенство, которое он собирается испортить, должно быть неполным уже из самого факта его (Дьявола) существования. Это логическое противоречие, не решаемое логически, интуитивно преодолевается в воображении поэта и пророка, воздающих славу всемогущему Богу и, тем не менее, принимающих как очевидное, что Он подчинен двум решающим ограничениям.

Первое ограничение состоит в том, что в совершенстве уже сотворенного Им Он не может найти возможности для дальнейшей творческой деятельности. Если Бог мыслится как трансцендентный, то создания великолепны, как никогда, однако, они не могут «меняться из великолепия в великолепие». Второе ограничение Божественной силы — в том, что если возможность нового творения предлагается Ему извне, то Он не может не принять ее. Когда Дьявол бросает Ему вызов, Он не может отказаться от принятия вызова. Бог обязан согласиться с затруднительным положением, поскольку отказаться Он может только ценой отрицания Своей собственной природы и ценой того, что перестанет быть Богом.

Если Бог, таким образом, не является всемогущим в понятиях логики, то остается ли Он еще непобедимым в понятиях мифологии? Если Он обязан принять вызов Дьявола, то обязан ли Он также победить в будущем сражении? В еврипидовском «Ипполите», где роль Бога играет Артемида, а роль Дьявола — Афродита, Артемида не только не в состоянии отклонить противоборство, но и обречена на поражение. Отношения между олимпийцами анархичны, и Артемида в эпилоге может утешиться лишь мыслью о том, что однажды она сама сыграет роль Дьявола в ущерб Афродите. Результатом является не творение, а разрушение. В скандинавской версии разрушение также находит свой исход в Рагнарёке[160], — когда «боги и демоны убивают и убиваемы», — хотя единственный в своем роде гений автора «Прорицания вёльвы» заставляет зрение своей прорицательницы пронзить мрак, чтобы увидеть за ним свет новой зари. С другой стороны, в иной версии сюжета поединок, следующий за обязательным принятием вызова, принимает не форму перестрелки, в которой Дьявол выстрелил первым и не может не убить своего противника, но форму пари, которое Дьявол, очевидно, обязан проиграть. Классическими произведениями, где выражен мотив пари, являются Книга Иова и «Фауст» Гёте.

Именно в гётевской драме акцент сделан наиболее четко. После того как Господь заключил пари с Мефистофелем на небе, на земле между Мефистофелем и Фаустом заключается следующий договор:

Фауст

Пусть мига больше я не протяну,

В тот самый час, когда в успокоенье

Прислушаюсь я к лести восхвалений,

Или предамся лени или сну,

Или себя дурачить страсти дам, —

Пускай тогда в разгаре наслаждений

Мне смерть придет!

Мефистофель

Запомни!

Фауст

По рукам!

Едва я миг отдельный возвеличу,

Вскричав: «Мгновение, повремени!» —

Все кончено, и я твоя добыча,

И мне спасенья нет из западни.

Тогда вступает в силу наша сделка,

Тогда ты волен, — я закабален.

Тогда пусть станет часовая стрелка,

По мне раздастся похоронный звон{31}.

Отношение этого мифического договора к нашей проблеме возникновения цивилизаций можно выявить, отождествив Фауста в момент, когда он заключает свое пари, с одним из тех «пробудившихся спящих», что встали с уступа, на котором лежали в спячке, и начали карабкаться вверх по скале. На языке нашего сравнения Фауст говорит: «Я принял решение оставить этот уступ и карабкаться по этому обрыву в поисках следующего уступа наверху. Поступая так, я осознаю, что оставляю позади себя безопасное место. Однако ради возможности достижения я возьму на себя риск падения и гибели».

В истории, рассказанной Гёте, бесстрашному альпинисту после того, как он испытал смертельные опасности и ужасные превратности судьбы, наконец-то удается победоносно взобраться на скалу. Это же самое окончание — в откровении о второй схватке между теми же двумя антагонистами — дается в Новом Завете поединку между Яхве и Змием, который, по первоначальной версии Книги Бытия, заканчивался скорее на манер поединка между Артемидой и Афродитой в «Ипполите».

В Книге Иова, в «Фаусте» и Новом Завете намекается или даже прямо заявляется о том, что пари не может быть выиграно Дьяволом, о том, что Дьявол, вмешиваясь в деятельность Бога, не может расстроить, но может лишь служить цели Бога, который все время остается хозяином положения и дает Дьяволу веревку, чтобы тот повесился сам. Но в таком случае, не обманут ли Дьявол? Не согласился ли Бог на пари, которое, как Он заранее знал, не мог проиграть? Вряд л и можно так сказать, поскольку если бы это было правдой, то вся сделка оказалась бы обманом. Столкновение, которое не являлось столкновением, не смогло бы породить последствий столкновения — громадных космических последствий, послуживших причиной перехода от Инь к Ян. Объяснение, возможно, заключается в том, что пари, которое предлагает Дьявол и принимает Бог, охватывает (и, таким образом, подвергает реальной опасности) не всё Божественное творение, но лишь его часть. Эта часть, действительно, поставлена на карту, и, хотя поставлено не целое, случайности и изменения, которым подвергается эта часть, предположительно, не могут оставить безучастным и целое.

Выражаясь языком мифологии, когда одно из Божьих созданий искушаемо Дьяволом, то таким образом Самому Богу предоставляется возможность создать мир заново. Дьявольское вторжение, независимо от того, достигает оно или нет конкретного результата, — а возможен любой из двух результатов — совершило тот переход от Инь к Ян, которого жаждал Бог.

Что касается роли человеческого протагониста, то страдание является ее лейтмотивом в каждом представлении драмы, независимо от того, кто играет роль, — Иисус, Иов или Адам с Евой. Картина, изображающая Адама и Еву в Эдемском саду, есть воспоминание о состоянии Инь, которого первобытный человек достиг на собирательской стадии экономики, после того как установил свою власть над всей остальной флорой и фауной на земле. Грехопадение, последовавшее в ответ на искушение отведать от древа познания добра и зла, символизирует принятие вызова, требующего отказаться от этой достигнутой интеграции и осмелиться на поиски новой дифференциации, в результате которой, возможно, возникнет (а возможно, и нет) новая интеграция. Изгнание из Сада во враждебный мир, где Женщина должна рождать детей в болезни, а Мужчина должен есть хлеб в поте лица своего, является испытанием, которое повлекло за собой принятие вызова Змия. Половая связь между Адамом и Евой, последовавшая за этим, есть акт социального творчества. Она приносит плод в рождении двух сыновей, олицетворяющих две рождающиеся цивилизации: Авель — пастух, пасущий овец, а Каин — земледелец.

В наше время один из наиболее выдающихся и оригинально мыслящих исследователей природного окружения людей рассказывает эту же самую историю по-своему:

«Много веков назад группа дикарей, не имевших ни одежды, ни дома, ни огня, вышла со своей теплой родины в тропическом поясе и постепенно продвигалась на север с началом весны и до конца лета. Они никогда не предполагали, что оставляют землю постоянного тепла, пока не начали в сентябре чувствовать неудобный холод по ночам. Не зная причин холода, они перемещались тем или иным путем, чтобы его избежать.

Некоторые пошли на юг, но лишь горстка их вернулась на свою бывшую родину. Там они возобновили свою прежнюю жизнь, а их потомками в наше время являются нецивилизованные дикари. Из тех, кто отправился блуждать в иных направлениях, все погибли, за исключением одной небольшой группы. Обнаружив, что они не могут уйти от холодного воздуха, члены этой группы использовали самую возвышенную из человеческих способностей — силу сознательной изобретательности. Некоторые пытались найти убежище, вырывая его в земле, некоторые собирали ветви и листья, чтобы сделать себе из них хижины и теплые постели, а некоторые закутывались в шкуры животных, убитых на охоте. Вскоре эти дикари сделали один из величайших шагов по пути к цивилизации. Голые были одеты, бездомные нашли кров, расточительные научились сушить мясо и сохранять его вместе с орехами на зиму. Наконец, было открыто искусство добычи огня как средства сохранения тепла. Таким образом, они выжили там, где поначалу думали, что погибнут. И в процессе приспособления к суровой окружающей среде они достигли огромных успехов, оставив тропическую часть человечества далеко позади себя»{32}.

Исследователь-классик также переводит эту историю на язык современной научной терминологии:

«Парадокс прогресса заключается в том, что если мать Изобретения — Необходимость, то другим родителем является Упорство, решимость, которая заставляет вас, скорее, продолжать жить в неблагоприятных условиях, нежели сокращать убытки и идти туда, где жизнь легче. Неслучайно цивилизация, как мы ее знаем, началась именно во время тех приливов и отливов в климате, флоре и фауне, которые характеризуют четырехкратно возвращавшийся ледниковый период[161]. Те приматы, которые едва “убежали”, когда древесные условия жизни ослабли, сохранили свое первенство среди слуг естественного закона, однако отказались от завоевания природы. Другие преодолели трудности и стали людьми, удержавшими свои позиции, когда больше не было деревьев, на которых можно было сидеть, “сумевшими обойтись” мясом, когда плоды не созревали, добывшими огонь и одежду вместо того, чтобы следовать за солнечным светом, укрепившими свои берлоги, научившими [этим навыкам] своих детенышей и отстаивавшими разумность мира, казавшегося столь неразумным»{33}.

Первая стадия испытания человеческого протагониста является переходом от Инь к Ян посредством динамического акта, который создание Бога совершает под воздействием искушения Противника, дающего возможность Самому Богу возобновить Свою творческую активность. Но этот прогресс должен быть оплачен. И уже не Бог, но слуга Бога, человеческий сеятель, оплачивает его цену. В конце концов, после многих превратностей торжествующий страдалец служит в качестве первопроходца. Человеческий протагонист в Божественной драме служит не только Богу, давая Ему возможность обновить Свое творение, но также и своим собратьям, указывая другим путь, которому нужно следовать.

2. Миф применительно к проблеме

Непредсказуемый фактор

В свете мифологии мы достигли некоторого проникновения в природу вызовов и ответов. Мы увидели, что творчество есть результат столкновения, а генезис — продукт взаимодействия. Теперь вернемся к нашему непосредственному предмету поисков: позитивному фактору, вытолкнувшему часть человечества из состояния «интеграции обычая» в состояние «дифференциации цивилизации» за последние 6000 лет. Давайте рассмотрим истоки наших двадцати одной цивилизации, чтобы выяснить при помощи эмпирической проверки, не отвечает ли концепция «вызова-и-ответа» фактору, который мы ищем, лучше, чем гипотезам расы и окружающей среды, которые мы уже взвесили и нашли недостаточными.

В этом новом обзоре мы по-прежнему сосредоточимся на расе и окружающей среде, однако рассмотрим их в новом свете. Мы более не будем искать какой-то одной простой причины возникновения цивилизаций, которая бы смогла всегда и везде продемонстрировать идентичное действие. Мы более не будем удивляться, если в процессе создания цивилизации одна и та же раса и одно и то же окружение окажутся плодовитыми в одном случае и бесплодными — в другом. Фактически мы более не будем следовать научному постулату «единообразия природы», которому справедливо следовали до тех пор, пока мыслили нашу проблему в научных терминах в качестве функции игры бездушных сил. Теперь мы будем готовы признать, что даже если и ознакомимся в точности со всеми данными расы, окружающей среды и со всем тем, что только можно сформулировать научно, то все равно не сможем предсказать исход взаимодействия между силами, которые эти данные представляют, точно так же, как военный специалист не может предсказать исход битвы или кампании, основываясь на «внутреннем знании» диспозиций и ресурсов обоих враждебных генеральных штабов, или же специалист по бриджу — исход игры, основываясь на сходном знании всех карт у каждого из игроков.

В обеих аналогиях «внутреннего знания» недостаточно для того, чтобы предоставить его обладателям возможность предсказать результаты с точностью или уверенностью, поскольку это знание — не есть знание полное. Существует нечто, что должно оставаться неизвестной величиной для хорошо информированного наблюдателя, поскольку оно находится за пределами знания самих участников сражения или игроков. Это нечто является самым важным членом в уравнении, которое должен решить потенциальный вычислитель. Этой неизвестной величиной является реакция актеров на испытание, когда оно действительно приходит. Эти психологические импульсы, которые, в сущности, невозможно взвесить, измерить и, следовательно, заранее научно оценить, являются теми самыми силами, которые фактически решают исход, когда происходит столкновение. И вот почему величайшие военные гении признавали в своих успехах наличие не поддающегося учету элемента. Если они были людьми верующими, то приписывали свои победы Богу, как Кромвель, если просто суеверными, то влиянию своей «звезды», как это делал Наполеон.

* * *

Возникновение египетской цивилизации

Рассматривая вопрос об окружающей среде в предыдущей главе, мы предполагали, подобно эллинским авторам теории окружающей среды, что окружающая среда — статический фактор. В частности, мы предполагали, что в пределах «исторического» времени природные условия, предоставленные Афразийской степью и долиной Нила, всегда были такими же, как сегодня и как двадцать четыре века назад, когда греки сплетали свои теории. Но на самом деле мы знаем, что это было не так.

«В тот период, когда Северная Европа до самого Граца находилась под ледниковым покровом, а вершины Альп и Пиренеев были также покрыты ледниками, направление влажных атлантических ветров под сильным арктическим напором отклонилось к югу. Циклоны, пересекающие в наше время Центральную Европу, проходили тогда через Средиземноморский, бассейн и северную часть Сахары, а затем, не утратив всей влаги на побережье нынешнего Ливана, направлялись через Месопотамию и Аравию в Иран и Индию. В выжженной зноем Сахаре в то время выпадали регулярные дожди, а в более восточных областях ливни были не только обильнее, чем в наши дни, но и выпадали в течение всего года, а не только зимою…

Следует предполагать, что в тот период… растительность Северной Африки, Аравии, Ирана и долины Инда представляла собою лесостепь и саванны, напоминающие современный растительный мир северного побережья Средиземного моря. В то время как во Франции и южной Англии паслись мамонты, шерстистые носороги и северные олени, животный мир Северной Африки был, по-видимому, близок к современной фауне Родезии…

Как бы то ни было, но в эпоху последнего оледенения травянистые пространства Северной Африки и Южной Азии были, по-видимому, не менее густо населены людьми, чем тундры и степи Европы. Надо полагать, что такое естественное окружение было более благоприятным для человека»{34}.

Но после завершения ледникового периода наша афразийская зона начала испытывать глубокое физическое изменение, постепенно иссыхая. Одновременно с этим две или более цивилизации возникли в зоне, занимаемой прежде, подобно всему остальному обитаемому миру, лишь примитивными обществами времен палеолита. Наши археологи побуждают нас рассматривать иссушение Афразии как вызов, ответом на который явилось возникновение цивилизаций.

«Ныне мы находимся на грани великой революции и вскоре встретим людей, которые сами стали обеспечивать себя пищей, научившись одомашнивать животных и выращивать злаки. Эта революция, по-видимому, была неизбежно связана с тем кризисом, который произошел в результате таяния северных ледников, последующего уменьшения сильного арктического напора на Европу и отклонения влажных атлантических ветров от южной Средиземноморской зоны к их нынешнему курсу через Центральную Европу.

Это событие, несомненно, должно было подвергнуть до предела суровому испытанию сообразительность обитателей бывшей саванной зоны…

Столкнувшись с постепенным иссушением, которое произошло вслед за перемещением на север зоны атлантического циклона по мере того, как таяли европейские ледники, охотничьи племена оказались перед тремя альтернативами. Они могли или продвигаться на север и юг вместе со своей добычей, следуя за тем климатическим поясом, к которому были приспособлены, или оставаться на месте, влача жалкое существование и питаясь той дичью, которая выдерживала бы засуху, или же могли — также не покидая своей родины — стать независимыми от прихотей окружающей среды, одомашнив животных и занявшись сельским хозяйством»{35}.

Так или иначе, те, кто не изменил ни естественной среды, ни образа жизни, заплатили ценой собственной гибели за неумение ответить на вызов засухи. Те, кто избежал перемены естественной среды, изменив образ жизни и превратившись из охотников в пастухов, стали кочевниками Афразийской степи. Их достижения и судьба потребуют нашего внимания в другой части книги. Те общины, которые предпочли перемене образа жизни перемену естественной среды и избегали засухи, следуя за зоной циклона по мере того, как он смещался на север, неожиданно столкнулись с новым вызовом — вызовом северных сезонных холодов, породившим новый творческий ответ, который не уступал старому. В то же время общины, которые избежали засухи, отступая в муссонный пояс, оказались под наркотическим воздействием, исходившим от климатического однообразия тропиков. В-пятых, были общины, которые ответили на вызов засухи переменой и естественной среды, и образа жизни, и эта редкая двойная реакция явилась динамическим актом, создавшим египетскую и шумерскую цивилизации из примитивных обществ исчезающих афразийских саванн.

Переменой в образе жизни этих творческих общин было радикальное превращение собирателей и охотников в земледельцев. Перемена в их естественной среде была небольшой по расстоянию, но огромной, если учитывать ту разницу в характере, которая существовала между оставленными ими саваннами и новым природным окружением, в котором они теперь обрели свою родину. Когда саванны, возвышавшиеся над низовьями Нила, превратились в Ливийскую пустыню, а возвышавшиеся над низовьями Евфрата и Тигра — в пустыни Руб-аль-Хали и Деште-Лут, героические первопроходцы, воодушевленные смелостью или безрассудством, бросились в эти болотистые джунгли нижней долины, куда до них ни разу не проникал человек, и своим динамическим актом превратили их в земли Египта и Сеннаара[162]. Их соседям, которые выбрали иной путь, описанный выше, подобное рискованное предприятие должно было показаться безнадежным. Ведь в ту далекую эпоху, когда территория, начавшая теперь превращаться в Афразийскую степь, была еще земным раем, нильские и месопотамские болота представляли собой неприступную и, очевидно, непроходимую дикую местность. Как оказалось, предприятие закончилось успехом, превышавшим самые оптимистические надежды, какие только могли питать первопроходцы. Своенравие природы покорилось человеческим трудам. Бесформенные болота уступили место системе каналов, дамб и полей. Земли Египта и Сеннаара были подняты из дикости, а египетское и шумерское общества отправились в свои великие приключения.

Нижняя долина Нила, куда спустились наши первопроходцы, не только весьма отличалась от той долины, которую мы видим сегодня после того, как на ней оставили свою печать шесть тысячелетий искусного труда. Она почти настолько же отличалась и от той долины, которая была бы сегодня, если бы человек предоставил природе формировать ее заново. Даже в такое сравнительно недавнее время, как эпоха Древнего и Среднего царств (то есть спустя несколько тысячелетий после первопроходцев), гиппопотам, крокодил и разновидность дикой курицы, встречающиеся в наше время лишь ниже Первого порога, были обычными обитателями нижней долины, о чем свидетельствуют произведения скульптуры и живописи, сохранившиеся от этого периода. То, что касается птиц и животных, можно сказать и о растениях. Хотя в самом Египте установилась засуха, там выпадало еще достаточное количество осадков, и Дельта представляла собой заболоченную местность. Возможно, в то время Нижний Нил выше Дельты был похож на Верхний в районе Бахр-эль-Джебель[163] в Экваториальной провинции Судана, а сама Дельта напоминала район вокруг озера Но, где Бахр-эль-Джебель и Бахр-эль-Газаль[164] сливают свои воды воедино. Вот современное описание этой унылой местности:

«Пейзаж Бахр-эль-Джебель, где она протекает через область “сэдда”[165], весьма однообразен. Там совсем нет берегов, за исключением нескольких отдельных мест, нет подобия какого-либо водораздела на кромке воды. Поросшие тростником болота протянулись на многие километры по обеим сторонам реки. Их пространства лишь на время прерываются лагунами открытой воды. Их поверхность лишь на несколько сантиметров возвышается над поверхностью воды в реке, когда ее уровень является самым низким, а поднятие уровня на полметра затопляет их на огромном расстоянии. Эти болота покрыты плотной порослью водяных сорняков, простирающихся во всех направлениях до линии горизонта…

Во всей округе, в особенности между Бором и озером Но, крайне редко можно встретить какие-либо следы человеческой жизни… Весь край имеет опустошенный вид, который невозможно описать словами. Его надо увидеть, чтобы понять»{36}.

Эта область необитаема, поскольку люди, живущие по ее окраинам, не сталкиваются в своей повседневной жизни с суровым выбором, стоявшим перед отцами египетской цивилизации, когда те заселяли края нижней долины Нила шесть тысячелетий назад: пробиваться в неприступный «сэдд» или держаться за унаследованную естественную среду, начинавшую уже превращаться из земного рая в негостеприимную пустыню. Если наши ученые правы в своих догадках, то предки этих людей, живущих на краю суданского «сэдда», жили там, где теперь Ливийская пустыня, бок о бок с основателями египетской цивилизации в то самое время, когда те отвечали на вызов засухи, сделав свой жизненно важный выбор. В это время предки современных динка и шиллук[166], по-видимому, отделились от своих героических соседей и пошли по линии наименьшего сопротивления, отступив на юг, в страну, где бы могли продолжать жить, не изменяя своего образа жизни, в природном окружении, частично идентичном тому, к которому они привыкли. Они поселились в тропическом Судане, в зоне экваториальных дождей, и здесь их потомки остались до сегодняшнего дня, ведя ту же самую жизнь, что и их дальние предки. На своей новой родине инертные и неамбициозные эмигранты нашли то, чего желала их душа.

«В верхнем течении Нила и сейчас живут племена, близкие по типу лица, физическому сложению, черепным пропорциям, языку и одежде к древнейшим египтянам. Во главе этих племен стоят чародеи — “повелители дождей”, или “божественные” цари, которые еще до недавнего времени подвергались ритуальной казни; сами же племена делятся на кланы, каждый из которых имеет свой тотем… Из всего этого можно вынести впечатление, что общественное развитие этих племен, населяющих верховья Нила, приостановилось на стадии, пройденной остальными египтянами еще до начала их письменной истории. Перед нами — живой музей, экспонаты которого служат дополнением к нашим коллекциям и воскрешают перед нами отдельные моменты доисторического прошлого»{37}.

Параллель между древнейшими условиями в одной части нильского бассейна и современными — в другой наводит на некоторые размышления. Допустим, что жители нильского бассейна никогда не столкнулись бы с вызовом засухи в частях, находящихся ныне вне зоны экваториальных дождей. Остались ли бы в этом случае дельта и нижняя долина Нила в первоначальном природном состоянии? Могла ли египетская цивилизация никогда не возникнуть? Не расселились ли бы эти люди по окраинам нижней долины Нила так же, как динка и шиллук селятся теперь по окраинам Бахр-эль-Джебель? Существует и другой ход мыслей, касающийся не прошлого, а будущего. Мы можем вспомнить, что на временной шкале Вселенной, нашей планеты, [на шкале существования] жизни на Земле или даже genus homo[167] период в шесть тысячелетий — незначительный промежуток времени. Допустим, что с другим вызовом, столь же страшным, сколь и тот, с которым жители нижней долины Нила столкнулись вчера, в конце ледникового периода, жители верхней долины должны будут столкнуться завтра. Существует ли основание полагать, что они окажутся неспособны ответить некоторым равновеликим динамическим актом, который бы мог породить равновеликие творческие последствия?

Мы не должны требовать, чтобы этот гипотетический вызов народам шиллук и динка был того же рода, что и вызов, брошенный отцам египетской цивилизации. Давайте представим, что вызов исходит не от природного, а от человеческого окружения, что это не вызов климата, но вызов вторжения чуждой цивилизации. Разве не с этим самым вызовом фактически столкнулись на наших глазах примитивные жители тропической Африки под воздействием западной цивилизации, человеческое посредничество которой в наше время играет мифическую роль Мефистофеля по отношению к каждой другой существующей цивилизации и к каждому существующему примитивному обществу на поверхности Земли? Вызов произошел еще так недавно, что мы не можем пока предвидеть окончательный ответ, который дадут столкнувшиеся с этим вызовом общества. Мы лишь можем сказать, что если отцам не удалось ответить на один вызов, это не означает, что дети не ответят на другой, когда придет их час.

* * *

Возникновение шумерской цивилизации

Мы можем лишь вкратце рассмотреть эту проблему, поскольку здесь встречаемся с вызовом, идентичным тому, с которым столкнулись создатели египетской цивилизации, и с ответом того же рода. Иссушение Афразии также заставило основателей шумерской цивилизации вступить в борьбу с болотистыми джунглями нижней долины Тигра и Евфрата и превратить их в землю Сеннаар. Материальные аспекты возникновения двух этих цивилизаций совпадают почти полностью. Духовные же характеристики, религия, искусство и даже общественная жизнь, демонстрируют гораздо меньшее сходство — еще одно подтверждение того, что в сфере наших исследований нельзя a priori[168] предполагать, будто одинаковые причины приведут к одинаковым следствиям.

Об испытании, через которое прошли основатели шумерской цивилизации, напоминает шумерская легенда. Убийство дракона Тиамат богом Мардуком и творение мира из его останков знаменуют покорение первобытной пустыни и создание земли Сеннаар благодаря устройству системы каналов и осушению почвы[169]. История потопа отмечает восстание природы против оков, которые наложила на нее человеческая смелость[170]. Благодаря библейской версии, литературному наследию, вынесенному евреями из своего изгнания на реках Вавилонских, слово «потоп» стало общеупотребительным в западном обществе. Оно оставило право современным археологам открывать первоначальную версию легенды, а также искать непосредственные доказательства некоего особого потопа необыкновенной суровости в плотных наслоениях нанесенной водой глины, расположенных между древнейшими и более поздними слоями, оставленными человеком на местах некоторых исторических поселений шумерской культуры.

Бассейн Тигра и Евфрата, подобно бассейну Нила, являет собой «музей», в котором мы можем изучать неодушевленную природу пустыни, впоследствии преображенной человеком, а также ту жизнь, которой жили в этой пустыне первые шумерские первопроходцы. Однако в Месопотамии этот музей расположен не как в бассейне Нила, вверх по течению, он располагается в новой дельте у самого Персидского залива, которая образовалась в результате слияния двух сестринских потоков во времена, последовавшие не только за возникновением шумерской цивилизации, но и за ее исчезновением, а также за исчезновением ее вавилонской наследницы. Эти болота, возникшие постепенно на протяжении последних двух или трех тысячелетий, сохранились в своем девственном состоянии до наших дней только лишь потому, что на сцене не появилось ни одного человеческого общества, у которого бы возникло желание овладеть ими. «Болотные люди», посещающие эти места, научились приспосабливаться к ним пассивным образом (на что указывает их прозвище — «перепончатоногие», данное британскими солдатами, столкнувшимися с ними во время войны 1914-1918 гг.). Однако они никогда не готовились к выполнению той задачи по превращению болота в сеть каналов и полей, которую выполнили основатели шумерской цивилизации в схожей местности приблизительно пять или шесть тысячелетий назад.

* * *

Возникновение древнекитайской цивилизации

Если далее мы рассмотрим возникновение древнекитайской цивилизации в нижней долине Хуанхэ, то обнаружим человеческий ответ на вызов природы, возможно, даже еще более суровый, чем вызов Двуречья и Нила. В этой пустыне, некогда превращенной человеком в колыбель древнекитайской цивилизации, испытание болотом, кустарником и паводками дополнялось испытанием температурой, варьировавшейся от сезона к сезону между двумя крайностями — летней жарой и зимним холодом. Основатели древнекитайской цивилизации в расовом отношении, по-видимому, не отличались от тех народов, что населяли обширную область к югу и юго-востоку, простиравшуюся от Хуанхэ к Брахмапутре и от Тибетского нагорья к Китайскому морю. Тот факт, что лишь некоторые члены этой широко распространенной расы создали цивилизацию, тогда как остальные остались в культурном отношении бесплодными, можно объяснить тем, что творческая способность, в скрытом виде присутствовавшая в обоих случаях, пробудилась в тех и только в тех отдельных членах, которым был брошен вызов, перед остальными, возможно, не стоявший. Природу этого вызова невозможно определить точно при нынешнем состоянии наших знаний. С определенностью мы можем сказать лишь, что основатели древнекитайской цивилизации на своей родине близ Хуанхэ не пользовались предполагаемым, но в действительности мнимым преимуществом более благоприятного, чем у их соседей, окружения. В самом деле, ни у одного из родственных народов далее к югу (в долине Янцзы, например, где эта цивилизация не возникла) не было столь суровой борьбы за существование.

* * *

Возникновение майянской и андской цивилизаций

Вызовом, в ответ на который возникла майянская цивилизация, было обилие тропического леса.

«Майянская культура стала возможной благодаря завоеванию земледельцами богатых низменностей, на которых изобилие природы можно сдержать только организованными усилиями. В горной местности обработка земли сравнительно легка благодаря скудной природной растительности и контролю над ирригацией. В низменностях, однако, с неутомимой энергией приходится рубить большие деревья и вырывать быстро вырастающие кустарники. Но когда природа действительно приручена, она многократно воздает отважному земледельцу. Кроме того, есть причина полагать, что удаление лесного покрова на обширном пространстве благоприятно воздействует на условия жизни, которая под пологом листьев действительно тяжела»{38}. Этот вызов, пробудивший к жизни майянскую цивилизацию на севере Панамского перешейка, не нашел ответа на его противоположной стороне. Цивилизации, возникшие в Южной Америке, отвечали на два совершенно противоположных вызова, исходивших с Андского плоскогорья и с Тихоокеанского побережья. На плоскогорье основатели андской цивилизации встретились с вызовом холодного климата и скудной почвы, на побережье — с вызовом жары и засухи почти безводной экваториальной пустыни, расположенной на уровне моря, которая смогла расцвести, как роза, лишь в человеческих руках. Первопроходцы цивилизации, возникшей на побережье, создали, словно по волшебству, оазисы посреди пустыни, экономно используя то скудное количество воды, что спускается с западного откоса плоскогорья, и оживляя равнины при помощи орошения. Первопроходцы плоскогорья превратили свои горные склоны в поля, экономно используя скудную почву на террасах, где она сохранялась благодаря повсеместно применяемой системе старательно возведенных защитных стен.

* * *

Возникновение минойской цивилизации

Выше мы объяснили с точки зрения теории ответов на вызовы природного окружения генезис пяти из наших шести родственно не связанных цивилизаций. Шестая явилась ответом на вызов природы, с которым мы еще не сталкивались в данном обзоре, — вызов моря.

Откуда пришли первопроходцы «талассократии Миноса»? Из Европы, Азии или Африки? Даже беглого взгляда на карту будет достаточно, чтобы предположить, что они пришли из Европы или из Азии, поскольку острова расположены гораздо ближе к этим материкам, чем к Северной Африке. Фактически это вершины затопленных гор, которые, если бы не внезапное землетрясение в доисторические времена и приток вод, простирались бы непрерывной цепью от Анатолии до Греции. Однако мы сталкиваемся с приводящим в замешательство, хотя и несомненным, свидетельством археологов, согласно которому древнейшие остатки человеческих поселений найдены на Крите — острове, сравнительно отдаленном как от Греции, так и от Анатолии, хотя и находящемся к ним ближе, чем к Африке. Этнология поддерживает предположение, которое археология отвергает, поскольку представляется установленным, что среди древнейших известных обитателей континентов, столкнувшихся с эгейцами, существовали достаточно ясно выраженные отличия в физическом типе. Древнейшие из известных жителей Анатолии и Греции были «короткоголовыми». Древнейшие из известных жителей афразийских саванн — «длинноголовыми». Анализ же древнейших останков человеческих тел на Крите показывает, что остров сначала всецело занимали «длинноголовые», тогда как «короткоголовые», хотя со временем и начали преобладать, первоначально или вообще не были представлены в населении Крита, или были представлены лишь явным меньшинством. Эти этнологические данные приводят к выводу о том, что первыми человеческими существами, обеспечившими себе прочное положение во всех частях Эгейского архипелага, были иммигранты, переселившиеся сюда, спасаясь от засухи афразийских саванн[171].

В таком случае, мы можем добавить шестой к нашим пяти ответам на вызов засухи, о котором уже упоминалось. К тем, кто остался на месте и погиб; к тем, кто остался на месте и стал кочевниками; к тем, кто пошел на юг и сохранил свой прежний образ жизни, как динка и шиллук; к тем, кто отправился на север и стал неолитическими земледельцами на Европейском континенте; к тем, кто ворвался в болотные джунгли и создал египетскую и шумерскую цивилизации, мы должны добавить и тех, кто двинулся на север и наткнулся не на сравнительно легкие пути, предоставленные сохранившимися перешейками или еще существовавшими проливами, а на пугающую пустоту открытого Средиземного моря, принял и этот вызов, пересек обширное море и создал минойскую цивилизацию.

Если этот анализ верен, то он дает новый пример того, что в генезисе цивилизаций взаимодействие вызовов и ответов является фактором, перевешивающим все остальные, — в данном случае даже фактор близости. Если бы фактор близости был определяющим при занятии архипелага, то жители ближайших континентов — Европы и Азии — явились бы первыми, кто занял Эгейские острова. Многие из островов находятся на расстоянии «броска камня» от этих материков, тогда как Крит удален на 200 миль от ближайшей точки в Африке. Однако ближайшие к Европе и Азии острова, заселенные, по-видимому, в гораздо более позднее время, чем Крит, были заняты одновременно и «длинноголовыми», и «короткоголовыми». Это наводит на мысль, что уже после того, как афразийцы заложили основы минойской цивилизации, эти вторые разделили их труды — или из простого подражания первопроходцам, или же по причине некоего давления или вызова, который мы не можем точно идентифицировать, также заставившего их в свое время дать ответ, аналогичный тому, какой при гораздо более страшных условиях уже дали первоначальные афразийские поселенцы Крита.

* * *

Возникновение аффилированных цивилизаций

Когда мы переходим от «родственно не связанных» цивилизаций, возникших из Инь-состояния примитивного общества, к позднейшим цивилизациям, находящимся в той или иной степени родства по отношению к своим «цивилизованным» предшественницам, становится очевидным, что в данном случае, хотя и мог иметь место некий природный вызов, стимулировавший их развитие, все же наиболее принципиальным и существенным был вызов человеческий, возникший в результате их связи с обществом, с которым они находились в дочерних отношениях. Этот вызов скрыт в самом отношении, начинающемся с дифференциации и достигающем своей высшей точки в расколе. Дифференциация имеет место в теле предшествующей цивилизации, когда та уже начинает утрачивать свою творческую мощь, благодаря которой в период своего роста порождала добровольную преданность в сердцах людей, пребывавших на ее дне или за ее границами. Когда это происходит, больная цивилизация несет наказание за свою слабую жизнеспособность, распадаясь на правящее меньшинство (которое управляет со все возрастающим деспотизмом, но уже не лидирует) и пролетариат — внутренний и внешний (который отвечает на этот вызов, осознав, что у него есть душа, и думая о том, как бы ее спасти). Желание правящего меньшинства подавлять вызывает у пролетариата желание отделиться. Конфликт между двумя этими желаниями продолжается по мере того, как уходящая цивилизация движется к своему закату. И когда она уже находится in articulo mortis[172], пролетариат наконец освобождается от того, что было некогда его духовной родиной, а теперь стало темницей и в конечном счете «градом погибели». В этом конфликте между пролетариатом и правящим меньшинством, как он протекает от начала до конца, мы можем распознать одно из тех драматических духовных столкновений, которые обновляют творческую деятельность, выводя жизнь Вселенной из состояния осеннего застоя через зимние страдания к весеннему брожению. Отделение пролетариата есть динамический акт, ответ на вызов, благодаря которому осуществляется переход от Инь к Ян. В этом динамическом отделении и рождается «аффилированная» цивилизация.

Можем ли мы различить у истоков наших аффилированных цивилизаций также и некий природный вызов? Что касается географического положения, то во второй главе мы уже видели, что аффилированные цивилизации в различной степени относились к своим предшественницам. На одном конце шкалы вавилонская цивилизация развивалась всецело в границах родины предшествующего шумерского общества. Здесь природный вызов вообще едва ли мог внести свой вклад в возникновение новой цивилизации, за тем лишь исключением, что в период междуцарствия, отделявший цивилизации друг от друга, их общая колыбель до известной степени вновь могла впасть в примитивное природное состояние. Степень этого падения могла вызвать повторение основателями позднейшей цивилизации первоначальных достижений своих предшественников.

Однако когда аффилированная цивилизация прокладывает новые пути и обретает свою родину частично или всецело за пределами области распространения предшествующей цивилизации, то должен иметь место вызов нового, неосвоенного природного окружения. Так, западная цивилизация при своем возникновении подверглась вызову лесов, дождей и морозов Трансальпийской Европы, с которым не сталкивалась предшествующая эллинская цивилизация. Индская цивилизация подверглась при своем возникновении вызову влажных тропических лесов долины Ганга, с которым не сталкивалась ее предшественница, отдаленная провинция или же копия шумерской цивилизации в долине Инда[173]. Хеттская цивилизация подверглась при своем возникновении вызову Анатолийского плоскогорья, с которым не сталкивалась предшествующая шумерская цивилизация: Вызов, которому подверглась эллинская цивилизация при своем возникновении, — вызов моря — был в точности таким же, с каким столкнулась предшествующая минойская цивилизация. Однако этот вызов был совершенно новым для внешнего пролетариата, находившегося по ту сторону европейской границы «талассократии Миноса». Эти континентальные варвары — ахейцы и им подобные, привыкнув к морю во время постминойского Völkerwanderung, смело встречали и выдерживали столь же тяжелое испытание, какое в свое время встретили и выдержали сами первопроходцы минойской цивилизации.

В Америке юкатанская цивилизация подверглась при своем возникновении вызову безводного, безлесного и почти беспочвенного известнякового шельфа полуострова Юкатан, а мексиканская цивилизация — вызову Мексиканского нагорья. Ни с одним из этих вызовов не сталкивалась предшествующая майянская цивилизация.

Остаются индусская, дальневосточная, православно-христианская, арабская и иранская цивилизации. Они, по-видимому, не подвергались никаким явным природным вызовам, поскольку их родина, хотя и не была, подобно вавилонской цивилизации, полностью идентичной цивилизациям-предшественницам, все же уже осваивалась теми или иными цивилизациями. Однако есть причина подразделять православно-христианскую и дальневосточную цивилизации. Боковая ветвь православно-христианской цивилизации в России подверглась вызову лесов, дождей и морозов, еще более суровому, чем тот, с которым пришлось бороться западной цивилизации. А боковая ветвь дальневосточной цивилизации в Корее и Японии подверглась вызову моря, совершенно отличавшемуся от тех вызовов, с которыми столкнулись первопроходцы древнекитайской цивилизации.

Мы показали, что наши аффилированные цивилизации, хотя во всех случаях подвергались человеческому вызову, свойственному для стадии распада предшествующих родительских цивилизаций, в некоторых, хотя и не во всех, случаях подвергались также и вызовам природного окружения, схожим с теми, с которыми сталкивались цивилизации, родственно не связанные. Чтобы завершить этот этап нашего исследования, мы должны теперь задать вопрос: не подвергались ли и родственно не связанные цивилизации наравне с вызовами природными вызовам человеческим, являвшимся результатом их дифференциации от примитивных обществ? По этому поводу мы лишь можем сказать, что исторические данные совершенно недостаточны, как и следовало ожидать. Вполне возможно, что шесть наших родственно не связанных цивилизаций столкнулись в «доисторическое» время, окутывающее их возникновение, с человеческими вызовами, по качеству сравнимыми с теми, которые бросила аффилированным обществам тирания правящего меньшинства обществ предшествующих. Однако углублять эту тему значило бы размышлять в пустоте.


VI. Достоинства неблагоприятных условий[174]

Более точная проверка

Мы пришли к отказу от общераспространенного предположения, будто бы цивилизации возникают в тех случаях, когда окружающая среда предоставляет необыкновенно легкие условия жизни, и выдвинули аргумент в пользу прямо противоположной точки зрения. Это широко распространенное мнение возникает оттого, что новейший исследователь такой цивилизации, как египетская (а в данном контексте древние греки были «людьми нового времени», как и мы сами), принимает как нечто само собой разумеющееся землю в том виде, какой ее сделал человек, и допускает, что она была такой же, когда первопроходцы впервые за нее взялись. Мы постарались показать, что нижняя долина Нила, когда первопроходцы впервые взялись за нее, в действительности была похожа на данное выше описание некоторых частей верхней долины Нила в наши дни. Но эта разница в географическом положении могла бы вызвать сомнения в убедительности нашего примера. В настоящей главе мы намереваемся подробнее истолковать нашу мысль, приводя те случаи, когда цивилизация сначала преуспевала, а потом терпела неудачу на одном и том же месте и когда местность, в отличие от Египта, возвращалась к своему первоначальному состоянию.

* * *

Центральная Америка

Замечательный пример представляет собой нынешнее состояние родины майянской цивилизации. Здесь мы обнаруживаем руины огромных, великолепно украшенных общественных зданий, которые ныне находятся вдалеке от какого-либо места проживания человека, в глубине тропического леса. Лес, подобно некоему боа-констриктору, буквально поглотил и продолжает не спеша пожирать руины и сейчас, вырывая хорошо обтесанные и тесно пригнанные друг к другу камни своими скорченными корнями и усиками. Контраст между нынешним видом местности и тем, который она должна была иметь во времена существования майянской цивилизации, настолько велик, что почти невообразим. А ведь было время, когда эти огромные общественные здания стояли в центре больших многонаселенных городов, а города располагались посреди широких пространств возделанной земли. Мимолетные человеческие достижения и тщетные человеческие желания подвергаются резкому воздействию возвращающегося леса, сначала поглощающему поля, затем дома и, наконец, сами дворцы и храмы. Однако это не самый значительный урок, который можно вынести из нынешнего состояния Копана, Тикаля или Паленке[175]. Еще более красноречиво руины говорят о той борьбе с природным окружением, которую создатели майянской цивилизации в свое время должны были вести. Самим своим реваншем, обнаружившим всю ее ужасающую силу, тропическая природа свидетельствует о храбрости и силе людей, которые однажды, хотя бы только и на время, достигли успеха, обратив ее в бегство и поставив в безвыходное положение.

* * *

Цейлон

О столь же трудном подвиге завоевания земли для обработки у выжженных долин Цейлона напоминают разрушенные дамбы и заросшие полы цистерн, в колоссальном масштабе построенных некогда на влажной стороне горной местности сингальскими неофитами индской философии хинаяны[176].

«Чтобы понять, как появились такие цистерны, следует знать кое-что об истории Ланки. Идея, лежавшая в основании системы, была простой, но великой. Царями, строившими цистерны, подразумевалось, что ни один дождь, с такой щедростью проливающийся в горах, не должен достичь моря, не отдав по пути дань человеку.

В центре южной части Цейлона расположена обширная горная зона, но к востоку и северу засушливые долины простираются на тысячи квадратных миль и в настоящее время весьма мало населены. В разгар сезона дождей, когда армии грозовых облаков день за днем устремляются со всей своей силой на возвышенности, существует естественная граница, которую дожди не в силах перейти… Есть места, где демаркационная линия двух зон — влажной и засушливой — настолько узка, что в пределах мили может показаться, будто вы перешли в новую местность… Эта линия изгибается от моря до моря и кажется постоянной и не затронутой человеческими действиями, такими, как вырубка лесов»{39}.

Однако миссионеры индской цивилизации на Цейлоне некогда совершили tour de force[177], заставив пораженные дождями нагорья давать воду, жизнь и богатство равнинам, которые природа осудила на засуху и заброшенность.

«Горные потоки были перехвачены, а их воды направлены в гигантские водохранилища внизу. Некоторые из этих водохранилищ достигают четырех тысяч акров. От них шли каналы к другим, еще более обширным цистернам, расположенным далее от возвышенностей, а от этих — к еще более удаленным. Ниже уровня каждой большой цистерны и каждого большого канала существовали тысячи маленьких цистерн, каждая из которых была центром деревни и в конечном счете питалась из влажной горной зоны. Так, постепенно, сингальцы завоевали все (или почти все) равнины, ныне до такой степени безлюдные»{40}.

Усердность труда, затраченного на поддержание созданной человеческими руками цивилизации среди этих от природы бесплодных равнин, демонстрируется двумя выдающимися особенностями в ландшафте сегодняшнего Цейлона: возвращением той некогда орошенной и населенной полосы в состояние первобытного бесплодия и концентрацией современных чайных, кофейных и каучуковых плантаций в другой части острова, где идут дожди.

* * *

Северо-Аравийская пустыня

Знаменитой и ставшей уже почти банальной иллюстрацией нашей темы является нынешнее состояние Петры[178] и Пальмиры[179] — зрелище, вдохновившее целый ряд опытов по философии истории, начиная с «Руин» Вольнея (1791)[180]. Сегодня эти былые очаги сирийской цивилизации находятся в том же состоянии, что и очаги цивилизации майянской, хотя [в данном случае] враждебным окружением, взявшим реванш, является Афразийская степь, а не тропический лес. Руины говорят нам о том, что эти искусно построенные храмы, портики и гробницы, когда они были еще целы, служили украшением великих городов. Археологические данные, являющиеся единственным средством при составлении нами картины майянской цивилизации, подкрепляются здесь также и письменными свидетельствами исторических записей. Мы знаем, что первопроходцы сирийской цивилизации, вызвавшие, словно по волшебству, города среди пустыни, были мастерами в магии, владение которой сирийская легенда приписывает Моисею.

Эти маги знали, как извлечь воду из сухой скалы и как найти дорогу в нехоженой пустыне[181]. Первоначально Петра и Пальмира стояли посреди орошенных садов, какие ныне еще окружают Дамаск. Но Петра и Пальмира не жили в то время (как живет сегодня Дамаск) исключительно или преимущественно за счет плодов своих близлежащих оазисов. Их богачи были не садовниками, выращивающими фрукты на продажу, но купцами, поддерживавшими связь оазиса с оазисом, континента с континентом посредством деятельной караванной торговли, двигаясь из одной точки в другую через пролегавшие между ними пространства степей и пустынь. Нынешнее состояние этих городов свидетельствует не только об окончательной победе пустыни над человеком, но и о величине предшествующей победы человека над пустыней.

* * *

Остров Пасхи

В других условиях мы можем сделать подобный же вывод относительно истоков полинезийской цивилизации[182], исходя из нынешнего положения острова Пасхи. Ко времени своего открытия современными исследователями этот удаленный остров в юго-восточной части Тихого океана был населен двумя расами: расой из плоти и крови и расой из камня — явно примитивным населением полинезийского физического типа и выполненным на высоком уровне «населением» статуй. Живые обитатели не владели ни искусством ваяния подобных статуй, ни умением преодолевать по воде ту тысячу миль открытого моря, что отделяет остров Пасхи от ближайшего из островов Полинезийского архипелага. До своего открытия европейскими моряками остров был оторван от остального мира на протяжении неизвестного количества времени. Однако его двойное население из плоти и камня свидетельствует столь же ясно, сколь руины Пальмиры и Копана, об исчезнувшем прошлом, которое, судя по всему, чрезвычайно отличалось от настоящего.

Эти человеческие существа, должно быть, были порождены, а статуи — изваяны полинезийскими мореплавателями, некогда проложившими путь без карт и компаса через Тихий океан на своих хрупких открытых каноэ. И данное путешествие вряд ли было единичным приключением, по воле случая забросившим одну лодку с первопроходцами на остров Пасхи. «Народ статуй» столь многочислен, что в его создании должно было участвовать не одно поколение. Все указывает на положение дел, при котором плавание на тысячи миль в открытом море совершалось регулярно на протяжении долгого периода времени. В конце концов, по неизвестной для нас причине море, некогда победоносно пересеченное человеком, сомкнулось вокруг острова, как пустыня сомкнулась вокруг Пальмиры, а лес — вокруг Копана. «Люди из камня», как статуя из стихотворения Хаусмена[183], сами остались подобными камню, а люди из плоти и крови порождали с каждым поколением все более и более грубое и неумелое потомство.

Пример острова Пасхи, несомненно, прямо противоречит широко распространенному на Западе взгляду на острова южных морей как на земной рай, а на их обитателей — как на детей природы, находящихся в положении Адама и Евы до грехопадения. Ошибочная идея возникает из того допущения, что какая-то одна часть полинезийской окружающей среды принимается за целое. Природное окружение фактически состоит не только из земли, но и из воды, которая являет собой грозный вызов всякому человеческому существу, пытающемуся пересечь ее, не обладая средствами лучшими, чем находились в распоряжении полинезийцев. Лишь после того, как первопроходцы смело и успешно ответили на этот вызов «соленого, чуждого моря» и совершили tour de force (рывок) регулярного морского сообщения между островами, они добились опоры на крупицах сухой земли, разбросанных по водной пустыне Тихого океана почти столь же редко, как в космосе разбросаны звезды.

* * *

Новая Англия[184]

Прежде чем закончить данный обзор возвращений к природному состоянию, автор хотел бы позволить себе привести два примера, которые ему случилось наблюдать лично: один пример несколько необычный, а другой — весьма очевидный.

Однажды я путешествовал по сельской местности штата Коннектикут в Новой Англии и неожиданно наткнулся на заброшенную деревню — зрелище, как мне говорили, не столь необыкновенное для тех мест, однако для европейца неожиданное и приводящее в замешательство. В течение, возможно, почти двух столетий Таун-Хилл — таково было название этой деревни — простоял со своей деревянной георгианской церковью[185] в центре деревенской лужайки, со своими коттеджами, фруктовыми садами и полями. Церковь стоит до сих пор, сохраняемая как памятник старины, однако дома исчезли, фруктовые деревья одичали, а поля постепенно пришли в запустение.

За последние сто лет жители Новой Англии несоразмерно своему количеству участвовали в отвоевывании у дикой природы всего широкого пространства Американского континента от Атлантики до Тихого океана. Однако в то же время они позволили природе взять обратно эту деревню в самом центре их первоначальной родины, где предки их жили, возможно, в течение двух столетий. Стремительность, основательность, необузданность, с какими природа заново утверждала свое владычество над Таун-Хиллом, лишь только человек ослабил свою власть, действительно, определяют меру тех усилий, которые человек некогда приложил для того, чтобы возделать эту бесплодную почву. Лишь такая же интенсивная, как и пущенная в ход при освоении Таун-Хилла, энергия могла оказаться достаточной для «покорения Запада». Пустынная местность объясняет чудо появления выросших, словно грибы, городов Огайо, Иллинойса, Колорадо и Калифорнии.

* * *

Римская Кампания[186]

Впечатление, которое на меня произвел Таун-Хилл, на Тита Ливия в свое время произвела Римская Кампания. Здесь он был изумлен тем, что бесчисленное общество вооруженных мелких землевладельцев некогда должно было жить в области, которая в его время, как и в наше[187], представляло собой пустынную болотистую местность и рассадник лихорадки. Это позднейшее запустение воспроизводит первоначальное состояние отталкивающего ландшафта, некогда превращенного первопроходцами из латинов[188] и вольсков[189] в возделанную и населенную сельскую местность. Энергия же, порожденная в процессе освоения этой узкой полоски суровой италийской почвы, стала той энергией, которая впоследствии завоевала мир от Египта до Британии.

* * *

Perfida Capua[190]

Изучив характер некоторых окружающих сред, фактически являвшихся местами возникновения цивилизаций или иных выдающихся человеческих достижений, и обнаружив, что условия, которые они предоставляли человеку, не были легкими, а, скорее, наоборот, давайте перейдем теперь к дополнительному исследованию. Рассмотрим несколько иную окружающую среду, в которой условия жизни были легкими, и исследуем то воздействие, которое эта окружающая среда произвела на человеческую жизнь. Предпринимая подобное исследование, мы должны различать две ситуации. В первой из них народ попадает в легкую для жизни окружающую среду после того, как прожил какое-то время в тяжелой. В другой ситуации народ существует в легкой окружающей среде, так никогда и не столкнувшись (насколько это известно) с иной средой с тех пор, как его дочеловеческие предки стали людьми. Иными словами, мы должны проводить различие между воздействием благоприятного окружения на человека цивилизованного и на человека примитивного.

В античной Италии Рим нашел свою противоположность в Капуе. Капуанская Кампания[191] была до такой же степени благоприятна для человека, как Римская Кампания — сурова. В то время как римляне уходили далее из своей отталкивающей страны, чтобы покорять одного соседа за другим, капуанцы оставались на месте и позволяли одному соседу за другим завоевывать себя. От своих последних завоевателей — самнитов — Капуя была освобождена, по ее же собственной просьбе, благодаря вторжению Рима, а затем, в самый критический момент самой критической войны в римской истории, вслед за битвой при Каннах, Капуя отплатила Риму тем, что открыла свои ворота Ганнибалу. И Рим, и Ганнибал были одного мнения, рассматривая переход Капуи на другую сторону в качестве наиважнейшего результата битвы и, возможно, самого решающего события войны. Ганнибал отправился в Капую и расположил там свое войско на зимних квартирах, вследствие чего случилось нечто, обманувшее все ожидания. Зима, проведенная в Капуе, настолько деморализовала армию Ганнибала, что она уже никогда, как прежде, не стала орудием победы.

* * *

Совет Артембара

У Геродота есть история, весьма уместная в данном контексте. Некий Артембар и его друзья пришли к Киру со следующим предложением:

«“Так как Зевс отнял у Астиага владычество над Азией и вручил его персам, а среди персов — тебе, Кир, давайте же покинем нашу маленькую и притом суровую страну и переселимся в лучшую землю. Много земель здесь по соседству с нами, много и дальше. Если мы завоюем одну из них, то наша слава и уважение к нам еще больше возрастут. Так подобает поступать народу — властителю [других народов]. Ибо когда же еще нам представится более удобный случай, как не теперь, когда мы владычествуем над многими народами и в наших руках целая Азия?”

Услышав эти слова, Кир не удивился предложению и велел его выполнять. Тем не менее он советовал персам готовиться к тому, что они не будут больше владыками, а станут рабами. Ведь, говорил он, в благодатных странах люди обычно бывают изнеженными…»{41}

* * *

«Одиссея» и Исход

Если мы обратимся к свидетельствам античной литературы, даже еще более прославленным, чем «История» Геродота, то обнаружим, что никогда ни со стороны циклопов, ни со стороны других агрессивных противников не угрожала Одиссею опасность большая, чем со стороны волшебников, призывавших его к легкой жизни, — Кирки с ее гостеприимством, которое заканчивалось в свинарнике; лотофагов, в земле которых, согласно более позднему источнику, «всегда был полдень»; сирен, против чьих очаровывающих голосов он заткнул воском уши своим морякам, предварительно приказав привязать себя к мачте, и Калипсо, которая как богиня была прекраснее Пенелопы, но как существо нечеловеческое — ниже супруги смертного[192].

Что касается израильтян Исхода, то строгие авторы Пятикнижия не предусмотрели ни сирен, ни Кирки, чтобы сбить их с пути, но мы читаем, что они постоянно жаждали «египетских котлов с мясом»[193]. Если бы они добились своего, то мы могли бы быть уверенными, что они никогда бы не произвели на свет Ветхого Завета. К счастью, Моисей принадлежал к той же школе мысли, что и Кир.

* * *

«Тунеядцы»[194]

Критик мог бы заявить, что примеры, которые мы привели, недостаточно убедительны, что народ, перешедший от тяжелых условий жизни к легким, «испортится», подобно голодному человеку, набивающему себе рот пищей, но те, кто пользовался легкими условиями постоянно, этого, предположительно, могли бы и не сделать. В таком случае мы должны обратиться ко второй из выделенных нами выше ситуаций, в которой народ находится в благоприятной окружающей среде и, насколько это известно, никогда не находился в иной. В данном случае беспокоящий фактор перехода устранен, и мы в состоянии исследовать воздействие благоприятных условий в чистом виде. Здесь можно привести подлинную картину [этих условий, заимствованную из жизни] Ньясаленда[195], как ее увидел полвека назад западный исследователь:

«Укрытые в этих бесконечных лесах, подобно птичьим гнездам, в страхе друг перед другом и перед общим врагом — работорговцем, — стоят маленькие туземные деревни. Здесь в своей девственной простоте обитает Первобытный Человек, без одежды, без цивилизации, без знания, без религии — настоящее дитя природы, бездумное, беззаботное и довольное. Этот человек, по-видимому, вполне счастлив. У него практически нет желаний… Африканца часто порицают за лень, но это неправильно. Он не нуждается в работе. Нет причины трудиться, когда вокруг тебя столь щедрая природа. Следовательно, его праздность является, так сказать, столь же неотъемлемой частью его самого, как приплюснутый нос, и столь же мало достойна порицания, как медлительность в черепахе»{42}.

Чарлз Кингсли[196], этот викторианский представитель деятельной жизни, предпочитавший северо-восточный ветер юго-западному, написал небольшой рассказ под названием «История великой и прославленной нации тунеядцев, ушедших из страны Трудолюбия, потому что они хотели целыми днями играть на варгане». Эта нация понесла наказание, выродившись в горилл.

Забавно проследить различное отношение, которое проявили к «лотофагам» эллинский поэт и современный западный моралист. У эллинского поэта лотофаги и их Лотосовая земля страшно привлекательны — ловушка дьявола на пути цивилизованного грека. С другой стороны, Кингсли демонстрирует отношение современного британца, рассматривая своих «тунеядцев» со столь высокомерным осуждением, что остается невосприимчивым к их привлекательным чертам. Он считает своим несомненным долгом присоединить их к Британской империи — не для нашего, конечно же, а для их собственного блага — и обеспечивает их брюками и Библиями.

Тем не менее нашей задачей является не одобрение или же порицание, а понимание. Мораль заключается в первых главах Книги Бытия: лишь после того как Адам и Ева были изгнаны из Эдемской «лотосовой земли», их потомки начали изобретать сельское хозяйство, металлургию и музыкальные инструменты.


VII. Вызов окружающей среды

1. Стимул суровых стран

Границы исследования

Теперь мы, возможно, установили ту истину, что легкие условия неблагоприятны для цивилизации. Можем ли мы сделать дальнейший шаг? Можем ли мы с уверенностью сказать, что стимул к развитию цивилизации становится тем сильнее, чем тяжелее условия окружающей среды? Давайте взвесим доказательства в пользу этого утверждения, а затем — доказательства против него и посмотрим, какой получается вывод. Доказательство в пользу того, что суровость окружающей среды и стимул [к развитию], вероятно, возрастают pari passu[197], привести несложно. Скорее наоборот, возможно, нас приведет в замешательство обилие приходящих на ум примеров. Большинство из них предстает в форме сравнений. Начнем с разделения наших примеров на две группы, где пункты, по которым проводится сравнение, относятся соответственно к природной и к человеческой среде. Рассмотрим сначала группу, относящуюся к природной среде. Она подразделяется на два разряда. К первому принадлежат сравнения между соответствующими стимулирующими воздействиями природной среды, представляющими различные уровни сложности, ко второму — сравнения между соответствующими стимулирующими воздействиями старой и новой земли, независимо от свойственного местности характера.

* * *

Хуанхэ и Янцзы

Давайте в качестве первого примера рассмотрим различные уровни сложности, представленные низовьями двух великих китайских рек. По-видимому, когда человек впервые овладел водным хаосом низовьев Желтой реки (Хуанхэ), она ни в один из сезонов не была судоходной. Зимой она либо замерзала, либо была запружена плавающими льдами, а таяние этих льдов каждой весной приводило к опустошительным наводнениям, которые неоднократно изменяли течение реки, вырывая новые русла, в то время как старые превращались в заросшие болота. Даже сегодня, спустя три или четыре тысячелетия, в течение которых люди прилагали все усилия для осушения болот и ограничения реки набережными, опустошающее воздействие наводнений не устранено. Не далее как в 1852 г. русло Нижней Хуанхэ полностью изменилось, и ее выход в море переместился с южной стороны полуострова Шаньдун на северную на расстояние более 100 миль. С другой стороны, Янцзы, должно быть, всегда была судоходной, а ее разливы, хотя порой и достигают опустошительных размеров, менее часты, чем разливы Хуанхэ. Кроме того, в долине Янцзы менее суровые зимы. Однако китайская цивилизация зародилась не на Янцзы, а на Хуанхэ.

* * *

Аттика и Беотия

Всякий путешественник, въезжающий в Грецию или покидающий ее не по морю, а через северную границу с континентом, не может не поразиться тому факту, что родина эллинской цивилизации более скалиста, «костиста» и «тяжела», чем земли к северу, которые никогда не породили собственной цивилизации. Подобные контрасты, тем не менее, можно наблюдать в пределах самой территории Эгеи.

Например, если ехать на поезде из Афин по железной дороге, в конечном счете приводящей — через Салоники — в Центральную Европу, то на первом же этапе путешествия вы пересечете местность, которая оставляет у путешественника из Западной или Центральной Европы первое впечатление хорошо знакомого пейзажа. После того как поезд медленно, в течение нескольких часов огибал восточные склоны горы Парнас среди типично эгейского пейзажа с низкорослыми пиниями и известняковыми зубчатыми скалами, путешественник изумляется, обнаружив, что мчится по равнинной местности со слегка холмистыми плодородными пашнями. Конечно, этот пейзаж не более чем «курьез». Путешественник больше не увидит ничего подобного, пока позади не останется Ниш и он не спустится к Мораве, двигаясь по направлению к Среднему Дунаю. Как же называлась эта исключительная часть страны во времена эллинской цивилизации? Она называлась Беотией, и для эллинского сознания слово «беотиец» имело вполне определенный смысл. Оно означало неотесанный, флегматичный, лишенный воображения и грубый этос — этос, дисгармонировавший с господствующим гением эллинской культуры. Этот диссонанс подчеркивался тем фактом, что как раз за горной цепью Киферона, вокруг одного из отрогов Парнаса, где в наши дни железная дорога делает поворот, расположена Аттика, «Эллада Эллады». Страна, этос которой явился квинтэссенцией эллинизма, расположена бок о бок со страной, этос которой воздействовал на чувствительность обычного грека, как диссонирующий звук. Этот контраст резюмировали в остроумных выражениях: «беотийская свинья» и «аттическая соль».

Момент, интересный с точки зрения нашего исследования, заключается в том, что данный культурный контраст географически совпадал с одинаково поразительным контрастом в природной среде. Ибо Аттика — «Эллада Эллады» не только душевно, но и физически. К другим странам Эгеи она находится в таком же отношении, в каком они находятся к землям за ее пределами. Если вы будете приближаться к Греции [морем] с запада и проходить через Коринфский залив, то почувствуете, что ваш глаз уже привык к греческому ландшафту — прекрасному, но одновременно неприступному — перед тем, как вид загородят скалистые берега глубоко изрезанного Коринфского канала. Но когда ваш пароход появится в Сароническом заливе, вы будете вновь шокированы суровостью ландшафта, к которой вы совсем не были подготовлены пейзажем на другой стороне Истма. Эта суровость особенно ярко выражена, когда вы огибаете Саламин и видите Аттику. В Аттике с ее чрезмерно легкой и каменистой почвой процесс, называемый обнажением — смыванием в море «мяса» с горных «костей», процесс, которого Беотия избежала вплоть до наших дней, завершился еще во времена Платона, как свидетельствует его красочное описание в «Критии»[198].

Что же сделали афиняне со своей бедной страной? Мы знаем, что в результате их деятельности Афины стали «школой Эллады». Когда пастбища Аттики высохли, а пахотные земли истощились, ее жители обратились от скотоводства и хлеборобства — основных занятий в Греции того времени — к способам, которые были характерны только для них: выращиванию олив и использованию подпочвы. Это милостивое дерево Афины[199] способно не только выживать, но и пышно расти на голых скалах. Однако человек не может питаться одним лишь оливковым маслом. Чтобы жить за счет своих оливковых рощ, афинянин должен был обменивать свое аттическое масло на скифское зерно. Чтобы выставить свое масло на скифский рынок, он должен был разлить его в кувшины и перевезти по морю — деятельность, которая привела к появлению аттической керамики и аттической морской торговли, а также (поскольку торговля требует валюты) аттических серебряных мин.

Но эти богатства были лишь экономической основой той политической, художественной и духовной культуры, которая сделала Афины «школой Эллады» и «аттической солью» в противоположность беотийской животности. В политическом плане результатом явилось создание Афинской империи. В художественном плане расцвет гончарного ремесла предоставил аттическим вазописцам возможность создания новых форм прекрасного, которые спустя два тысячелетия приводили в восторг английского поэта Китса[200]. В то же время исчезновение аттических лесов заставило афинских архитекторов работать не с деревом, а с камнем и тем самым привело к созданию Парфенона.

* * *

Византии и Халкедон[201]

Процесс расширения территории эллинского мира, о причине которого мы упоминали в первой главе (см. с. 41), предлагает нашему вниманию еще одну эллинскую иллюстрацию к данной теме: контраст между двумя греческими колониями — Халкедоном и Византием, первая из которых была основана на азиатской, а вторая — на европейской стороне выхода из Мраморного моря в Босфорский пролив.

Геродот рассказывает нам, что приблизительно через столетие после основания двух этих городов персидский сатрап Мегабаз «навеки оставил о себе память среди геллеспонтийцев следующим замечанием. В Византии Мегабаз как-то узнал, что калхедоняне поселились в этой стране на семнадцать лет раньше византийцев. Услышав об этом, он сказал, что халкедоняне тогда были слепцами. Ведь не будь они слепы, они не нашли бы худшего места для своего города, когда у них перед глазами было лучшее»{43}.

Но легко быть мудрым после случившегося, и во времена Мегабаза (к моменту персидского вторжения в Грецию) последующие судьбы двух городов уже говорили сами за себя. Халкедон все еще был тем, чем его считали всегда, — обычной земледельческой колонией, причем, с земледельческой точки зрения, его сторона была и остается несравненно лучшей по сравнению с византийской стороной. Жители Византия пришли позднее и довольствовались остатками. В качестве земледельческой общины они потерпели неудачу, главным образом из-за непрерывных набегов фракийских варваров. Но в своей гавани — Золотом Роге — они неожиданно наткнулись на «золотое дно», ибо течение, которое впадает в Босфор, благоприятно для всякого судна, пытающегося приблизиться к Золотому Рогу с какой бы то ни было стороны[202]. Полибий, творивший во II в. до н. э. (примерно через пять веков после основания этой греческой колонии и примерно за пять веков до ее возвышения до уровня столицы ойкумены под названием Константинополя), говорит:

«Византийцы занимают удобнейшую со стороны моря местность в отношении безопасности и благосостояния жителей и самую неудобную в том и другом отношении со стороны суши. С моря местность прилегает к устью Понта и господствует над ним, так что ни одно торговое судно не может без соизволения византийцев ни войти в Понт, ни выйти из него»{44}.

Однако Мегабаз, который благодаря своему mot[203] сохранил репутацию человека проницательного, возможно, вряд ли ее заслуживает. Не может быть никакого сомнения в том, что если бы колонисты, занявшие Византии, прибыли на двадцать лет раньше, то они выбрали бы свободный берег Халкедона. Также вполне вероятно, что если бы их земледельческим усилиям меньше препятствовали фракийские набеги, то они были бы менее расположены к развитию торговых возможностей своего берега.

* * *

Израильтяне, финикийцы и филистимляне

Если мы обратимся теперь от эллинской истории к сирийской, то обнаружим, что разнообразные элементы, вошедшие в состав населения Сирии или уже находившиеся там ко времени постминойского Völkerwanderung [переселения народов], отделились друг от друга сравнительно поздно в прямом соответствии со сложностью природной среды тех или иных районов, где им случилось поселиться. Инициативу в развитии сирийской цивилизации взяли на себя не арамеи «Аваны и Фарфара, рек дамасских»[204], не другие арамейские племена, осевшие на Оронте задолго до того, как греческая династия Селевкидов основала там столичный город Антиохию[205], и не те племена Израиля, которые остановились на востоке от Иордана, чтобы откормить своих «тельцов васанских»[206] на прекрасных пастбищах Галаада[207]. Замечательнее всего, что первенство сирийского мира не поддерживалось и теми беженцами из Эгеи, которые пришли в Сирию не как варвары, но как наследники минойской цивилизации, и завладели гаванями и долинами к югу от Кармеля[208], — филистимлянами. Имя этого народа приобрело такой же презрительный оттенок, какой имя беотийцев имело среди греков. Даже если допустить, что ни беотийцы, ни филистимляне, быть может, никогда не были столь плохи, как их изображают, и что источник наших знаний о них — почти исключительно свидетельства их противников, разве мы можем что-либо возразить против того факта, что их противники опередили их и добились за их счет уважительного внимания потомства?

Три достижения делают честь сирийской цивилизации. Она ввела алфавит, открыла Атлантический океан и пришла к особой концепции Бога, общей для иудаизма, зороастризма, христианства и ислама, но чуждой египетскому, шумерскому, индскому и эллинскому направлениям религиозной мысли. Каким же сирийским общинам принадлежат эти достижения?

Что касается алфавита, то как было в действительности — мы не знаем. Хотя его изобретение традиционно приписывают финикийцам, он мог быть передан в элементарной форме и филистимлянами из минойского мира. Так что при нынешнем состоянии наших знаний алфавиту не следует доверять. Перейдем к двум оставшимся [достижениям].

Кем были сирийские мореплаватели, рискнувшие проплыть все Средиземное море вплоть до Геркулесовых столпов и даже за их пределы? Ими не были филистимляне, несмотря на их минойскую кровь. Последние отвернулись от моря и вели борьбу, обреченную на неудачу, за плодородные равнины Ездрилон и Шефель[209] с противниками более сильными, чем они сами, израильтянами холмистой страны, занятой коленами Ефрема[210] и Иуды[211]. Первооткрывателями Атлантики стали финикийцы Тира и Сидона.

Эти финикийцы были остатками хананеев — народа, населявшего эту местность еще до прихода филистимлян и евреев. Этот факт в виде генеалогии выражен в одной из первых глав Книги Бытия, где мы читаем, что от Ханаана (сына Хама, сына Ноева) «родился Сидон, первенец его»{45}. Они выжили благодаря тому, что их жилища, расположенные вдоль центральной части сирийского побережья, не был и достаточно привлекательными для захватчиков. Финикия, которую филистимляне оставили в стороне, являет собой замечательный контраст Шефелю, где поселились они сами. В этой части побережья нет плодородных равнин. Цепь Ливанских гор поднимается отвесно от моря — столь отвесно, что там с трудом можно найти место для обычной или железной дороги. Финикийские города не могли сообщаться легко даже друг с другом, за исключением морского пути, и Тир, наиболее известный из них, расположен, подобно гнезду чайки, на скалистом острове. Таким образом, в то время как филистимляне паслись как овцы в клевере, финикийцы (чей морской горизонт ограничивался до сих пор небольшим пространством каботажного сообщения между Библом и Египтом) пустились, на минойский манер, в открытое море и основали вторую родину для собственного извода сирийской цивилизации вдоль африканского и испанского побережий Западного Средиземноморья. Карфаген, имперский город этого заморского финикийского мира, обогнал филистимлян даже в области военного дела, которому они отдавали предпочтение. Известнейшим ратоборцем среди филистимлян был Голиаф из Гефа. Рядом с финикийцем Ганнибалом он кажется жалкой фигурой.

Но духовное открытие монотеизма как проявление человеческой доблести превзошло физическое открытие Атлантики. Оно явилось подвигом сирийской общины, выброшенной на берег [потоком] Völkerwanderung [переселения народов] в природную среду — даже еще менее привлекательную, чем финикийский берег, — на холмистую местность колен Ефрема и Иуды. Вероятно, этот покрытый лесами худосочный холмистый клочок оставался незанятым до тех пор, пока его не заселил авангард еврейских кочевников, переместившихся на окраины Сирии из Северо-Аравийской степи в XIV в. до н. э. и позднее, на протяжении междуцарствия, последовавшего за закатом Нового царства в Египте. Здесь из скотоводов-кочевников они превратились в оседлых земледельцев, обрабатывавших каменистую почву, и здесь они жили в безвестности до тех пор, пока не наступил зенит сирийской цивилизации. Уже в V в. до н. э., в эпоху, когда все великие пророки сказали свое слово, само название «Израиль» было неизвестно Геродоту, а земля Израиля в геродотовской панораме сирийского мира была еще заслонена землей Палестины. Он пишет о «земле филистимлян»{46},[212] — и Филистиимом, или Палестиной, она остается до наших дней.

Сирийская притча рассказывает нам о том, как Бог Израиля некогда подверг израильского царя сильнейшему из испытаний, каким только Бог может подвергнуть смертного.

«Явился Господь Соломону во сне ночью, и сказал Бог: “Проси, что дать тебе”. И сказал Соломон: “…Даруй же рабу Твоему сердце разумное…” И благоугодно было Господу, что Соломон просил этого. И сказал ему Бог: “За то, что ты просил этого и не просил себе долгой жизни, не просил себе богатства, не просил себе душ врагов твоих, но просил себе разума, чтоб уметь судить, — вот, Я сделаю по слову твоему: вот, Я даю тебе сердце мудрое и разумное, так что подобного тебе не было прежде тебя, и после тебя не восстанет подобный тебе; и то, чего ты не просил, Я даю тебе, и богатство и славу, так что не будет подобного тебе между царями во все дни твои”»{47}.

Притча о Соломоновом выборе является иносказанием истории избранного народа. В силу своего духовного понимания израильтяне превзошли военную доблесть филистимлян и морскую доблесть финикийцев. Они не обрели того, что искали язычники, но впервые обрели Царство Божие. И все остальные вещи приложились к нему. Что касается жизни их врагов, то филистимляне были отданы в руки Израиля. Что касается богатства, то евреи унаследовали Тиру и Карфагену, ведя сделки на уровне, далеко превосходившем все финикийские мечты, на континентах, о которых финикийцы даже не подозревали. Относительно долгой жизни можно сказать, что евреи дожили — как особый народ — до наших дней, на много веков пережив то время, когда финикийцы и филистимляне утратили свою [национальную] идентификацию. Их древние соседи в сирийском обществе подверглись коренному изменению и были перечеканены, подобно монетам с новыми изображениями и новыми надписями, тогда как Израиль оказался непроницаемым для подобной алхимии, которую История проводила в тиглях универсальных государств, Вселенских церквей и переселений народов и жертвой которой стали, в свою очередь, все мы, неевреи.

* * *

Бранденбург и Рейнская область

Может показаться, что Аттику и Израиль от Бранденбурга отделяют большое расстояние и крутой спуск. Однако на своем уровне Бранденбург являет нам пример того же самого закона. Если вы будете проезжать через не производящую сильного впечатления местность, которая образовывала первоначальное владение Фридриха Великого[213], — Бранденбург, Померанию и Восточную Пруссию с их истощенными сосновыми насаждениями и песчаными полями, вам может показаться, что вы пересекаете одну из отдаленных частей Евразийской степи. В каком бы направлении вы ни отправились отсюда — к пастбищам и буковым рощам Дании, к чернозему Литвы или виноградникам Рейнской области, вы попадете в более легкую и более приятную местность. Однако потомки тех средневековых колонистов, которые заняли эти «бесплодные земли», сыграли исключительную роль в истории западного общества. Не только потому, что в XIX столетии они подчинили себе всю Германию, а в XX привели немцев к энергичной попытке навязать нашему обществу свое универсальное государство. Пруссак научил также своих соседей, как заставить песок плодоносить, удобрив его искусственными удобрениями, как поднять народонаселение до уровня беспрецедентной социальной продуктивности при помощи системы обязательного обучения и до уровня беспрецедентной социальной защиты при помощи системы обязательного здравоохранения и страхования на случай безработицы. Он может нам не нравиться, однако отрицать, что мы научились его важным и ценным урокам, мы не можем.

* * *

Шотландия и Англия

Нет нужды обсуждать то, что шотландская земля «тяжелее» английской, или же подробно проводить и без того хорошо известное различие в темпераментах типичного шотландца — серьезного, бережливого, пунктуального, настойчивого, предусмотрительного, честного и хорошо образованного, и типичного англичанина — поверхностного, экстравагантного, рассеянного, порывистого, беззаботного, свободного, легкого и плохо умеющего читать. Англичане могут отнестись к этому традиционному сравнению не более чем как к шутке. Они вообще большинство вещей рассматривают не более чем как шутку. Иное дело шотландцы. Джонсон[214] любил подшучивать над Босуэллом[215], по-видимому, неоднократно повторяя mot (остроту), что лучшая перспектива, которую видит перед собой шотландец, — это дорога в Англию. А еще до рождения Джонсона остряк времен королевы Анны[216] сказал, что если бы Каин был шотландцем, то его наказание переменилось бы: вместо того, чтобы быть осужденным на скитание по земле, его приговорили бы к тому, чтобы он сидел дома. Общераспространенное впечатление, будто шотландцы сыграли несоразмерную своей численности роль в создании Британской империи и в занятии высших мест в церкви и государстве, несомненно, имеет под собой серьезные основания. Классический парламентский конфликт в викторианской Англии произошел между чистокровным шотландцем и чистокровным евреем[217], и среди преемников Гладстона на посту премьер-министра Соединенного Королевства вплоть до наших дней приблизительно половина были шотландцами[218].

* * *

Борьба за Северную Америку

Классическим примером данной нашей темы в западной истории является исход соперничества между полудюжиной различных групп колонистов за господство над Северной Америкой. Победителями из этого соревнования вышли жители Новой Англии, и в предыдущей главе мы уже отмечали необыкновенно сложные местные условия, которые выпали на долю последних хозяев континента. Давайте теперь сравним эту окружающую среду жителей Новой Англии, ярким образчиком которой является местоположение Таун-Хилла, с американской средой их ранее пришедших соперников: голландцев, французов, испанцев и других английских колонистов, которые осели вдоль южной части Атлантического побережья и в Виргинии[219].

В середине XVII столетия, когда все эти группы впервые ступили на берега Американского материка, нетрудно было предсказать, что между ними произойдет конфликт за обладание внутренними районами страны, но даже наиболее дальновидный из живших в то время наблюдателей вряд ли попал бы в цель, если бы его в 1650 г. попросили определить будущего победителя. Он мог бы проницательно исключить испанцев, несмотря на их два очевидных преимущества: обладание Мексикой, единственным североамериканским регионом, куда проникла предшествующая цивилизация, и репутацию, которой тогда еще пользовалась Испания среди европейских держав, но которая уже была незаслуженной. Мексику он мог бы не принимать в расчет по причине ее удаленного положения, а испанский престиж — учитывая испанские неудачи в европейской (Тридцатилетней) войне[220], к тому времени уже закончившейся. «Франция, — мог бы сказать он, — унаследует военное первенство Испании в Европе, Голландия и Англия — ее первенство в области флота и торговли на море. Состязание за Северную Америку будет происходить между Голландией, Францией и Англией. При беглом осмотре шансы Голландии кажутся наиболее многообещающими. Она превосходит на море и Англию, и Францию, а в Америке она владеет отличными водными воротами во внутренние районы страны — долиной реки Гудзон. Но при внимательном рассмотрении Франция кажется более вероятной победительницей. Она владеет еще лучшими водными воротами — рекой Святого Лаврентия, и в ее власти истощить и сковать голландцев, используя против их родины свою превосходящую военную силу. Но обе английские группы, — добавил бы он, — я могу с уверенностью исключить. Возможно, южные английские колонисты с их относительно плодородной почвой и мягким климатом выживут как анклав, отрезанный от внутренних территорий французами или голландцами, — в зависимости от того, кто из них завоюет долину Миссисипи. Однако одно несомненно: маленькая группка поселений в суровой и бесплодной Новой Англии обречена на исчезновение, будучи, так сказать, отрезанной от своих родственников голландцами на Гудзоне, в то время как французы будут оказывать на нее давление со стороны реки Святого Лаврентия».

Предположим, что наш воображаемый наблюдатель дожил до нового столетия. В 1701 г. он поздравил бы себя с тем, что оценил перспективы французов выше перспектив голландцев, поскольку эти последние покорно сдали свои позиции на Гудзоне английским конкурентам в 1664 г. А тем временем французы продвинулись от реки Святого Лаврентия к Великим озерам и добились господства над перевозками в бассейне Миссисипи.

Ла Салль протянулся вдоль реки вплоть до ее устья. Там было основано новое французское поселение Луизиана, и ее порт Новый Орлеан, несомненно, имел великое будущее. Что касается Франции и Англии, то наш наблюдатель не нашел бы причины вносить изменения в свой прогноз. Жители Новой Англии спаслись от вымирания, возможно, благодаря приобретению Нью-Йорка, но лишь затем, чтобы довольствоваться столь же скромными перспективами на будущее, что и их южные родственники. Будущее континента фактически казалось решенным — победителями должны были стать французы.

Не одарить ли нам нашего наблюдателя сверхчеловеческой долготой жизни, чтобы он мог посмотреть на ситуацию еще раз в 1803 г.? Если мы сохраним его в живых до этого времени, он будет вынужден признать, что его разум не заслуживает его долголетия. К концу 1803 г. французский флаг совершенно исчез с политической карты Северной Америки. В течение предшествующих сорока лет Канада стала владением британской короны, а Луизиана, после того как Франция уступила ее Испании и вновь получила обратно, была продана Наполеоном Соединенным Штатам — новой великой державе, возникшей из тринадцати британских колоний.

В этом 1803 г. континент уже в руках Соединенных Штатов, и границы пророчества сужаются. Остается только предсказать, какая из частей Соединенных Штатов завладеет большей долей этого огромного имения. И здесь, несомненно, ошибиться нельзя. Южные штаты — явные хозяева Союза. Посмотрите, как они лидируют в финальном раунде состязания в межамериканской гонке за покорение Запада. Не кто иной, как обитатели лесной глуши из Виргинии основали Кентукки — первый новый штат, учрежденный в западном направлении от тех горных цепей, которые столь долгое время «сговаривались» с французами, чтобы предотвратить проникновение английских поселенцев в глубь страны. Кентукки расположен вдоль реки Огайо, а Огайо течет к Миссисипи. Тем временем новые хлопкопрядильные фабрики Ланкастера обеспечили южанам постоянно расширяющийся рынок хлопка, который способны были производить их почва и климат.

«Наши родственники янки[221], — отмечает наблюдатель-южанин в 1807 г., — изобрели пароход, который будет плавать по нашей реке Миссисипи, и машину для чесания и очистки хлопковых коробочек. “Изобретения янки” более выгодны для нас, чем для самих изобретателей».

Если наш престарелый неудавшийся пророк считает, что будущее за южанами (а это тогда не вызывало сомнений и некоторое время спустя являлось собственной оценкой южан), то он, должно быть, в самом деле уже впал в детство. Ибо в этом последнем раунде состязания южанину суждено было встретиться со столь же быстрым и сокрушительным поражением, с каким уже столкнулись голландцы и французы.

В 1865 г. ситуация уже изменилась до неузнаваемости по сравнению с тем, что было в 1807 г. В деле покорения Запада южный плантатор оказался превзойденным и обойденным своим северным конкурентом. Почти достигнув пути к Великим озерам через Индиану и заключив выгодную сделку по Миссури (1821), он потерпел решительное поражение в Канзасе (1854-1860) и так никогда и не достиг Тихого океана. Жители Новой Англии были теперь хозяевами Тихоокеанского побережья на всем протяжении от Сиэтла до Лос-Анджелеса. Южане рассчитывали с помощью своих пароходов, ходивших по Миссисипи, вовлечь весь Запад в южную систему экономических и политических отношений. Но «изобретения янки» на этом не остановились. За пароходом последовал железнодорожный локомотив, который отнял у южанина больше, чем некогда дал ему пароход, ибо потенциальная ценность долины реки Гудзон и Нью-Йорка в качестве главных ворот из Атлантики на Запад была наконец реализована в век железных дорог. Железнодорожное сообщение от Чикаго до Нью-Йорка превосходило речное сообщение от Сент-Луиса до Нового Орлеана. Линии сообщения внутри континента были переведены из вертикального направления в горизонтальное. Северо-Запад отделился от Юга и соединился с Северо-Востоком «по любви и расчету».

В самом деле, житель восточной части, некогда подаривший Югу речной пароход и волокноотделитель, теперь завоевал сердце жителя Северо-Запада при помощи двух даров. Он пришел к нему с локомотивом в одной руке и с жатвенной машиной — в другой и тем самым обеспечил решение сразу двух его проблем: транспорта и труда. Два эти «изобретения янки» предопределили преданность Северо-Запада, и Гражданская война была проиграна Югом еще до его [фактического] поражения. Взявшись за оружие в надежде возместить свои экономические неудачи при помощи военного контрудара, Юг просто довел до конца debacle[222], который уже был неизбежен.

Можно сказать, что всем этим разнообразным группам колонистов в Северной Америке пришлось столкнуться с суровыми вызовами окружающей среды. В Канаде французы встретились с почти арктическими зимами, а в Луизиане — с капризами реки, почти столь же вероломной и разрушительной, как Хуанхэ в Китае, на которую мы обратили внимание раньше других в данном ряду сравнений. Однако, рассмотрев все факторы — почву, климат, транспортные возможности и прочее, невозможно отрицать, что первоначальная колониальная родина жителей Новой Англии была наиболее трудной из всех. Таким образом, история Северной Америки говорит в пользу следующего предположения: чем больше трудность, тем сильнее стимул.


2. Стимул новой земли

Сравнений между соответствующими стимулирующими воздействиями природных сред различных уровней сложности вполне достаточно. Давайте рассмотрим теперь этот вопрос под иным углом зрения, сравнив соответствующие стимулирующие воздействия старой и новой земли независимо от свойственного местности характера.

Выступает ли усилие, направленное на освоение новой земли, уже само по себе в качестве стимула? На этот вопрос утвердительный ответ дают мифы об изгнании из Эдема и об исходе из Египта. В своем перемещении из волшебного сада в повседневный мир Адам и Ева перешагивают за пределы собирательского хозяйства первобытного человека и дают рождение основателям земледельческой и пастушеской цивилизации. В своем исходе из Египта сыны Израилевы дают рождение поколению, которое способствует закладыванию основ сирийской цивилизации. Когда от мифов мы обращаемся к истории религий, то обнаруживаем, что эти интуиции подтверждаются. Мы обнаруживаем, например, что — к ужасу вопрошавших: «Из Назарета может ли быть что доброе?»{48} — Мессия евреев появляется именно из этой безвестной деревни в «Галилее языческой»[223], отдаленном клочке новой земли, завоеванном для евреев Маккавеями[224] менее чем за столетие до рождения Иисуса. А когда неукротимый рост этого галилейского горчичного зерна[225] превращает испуг евреев в активную ненависть (причем не только в самой Иудее, но и среди еврейской диаспоры[226]), проповедники новой веры сознательно «обращаются к язычникам» и отправляются на завоевание новых миров для христианства в землях, весьма удаленных от самых окраин Маккавейского царства. В истории буддизма мы встречаемся с тем же самым [явлением], ибо решающие победы этого индского верования были одержаны отнюдь не на старой земле индского мира. Хинаяна первой открыла свободный путь на Цейлон, который являлся колониальным придатком индской цивилизации. А махаяна начала долгое окольное путешествие в свои будущие владения на Дальнем Востоке с захвата сиризированной и эллинизированной индской провинции Пенджаб. Лишь на новой земле двух этих чуждых миров смогли, в конце концов, принести свои плоды как сирийский, так и индский религиозные гении — в доказательство той истины, что «не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем»{49}.

Подходящую эмпирическую проверку данного социального закона обеспечивает пример тех цивилизаций «родственно-связанного» класса, которые возникли частично на земле, уже занятой той или иной цивилизацией-предшественницей, а частично — на земле, которую родственная ей цивилизация считала своей собственной. Мы можем проверить соответствующие стимулирующие воздействия старой и новой земли, прослеживая продвижение любой из этих «родственно-связанных» цивилизаций и отмечая точку (или точки) внутри их владений там, где достижения цивилизаций в любом из направлений были наиболее выдающимися. А затем посмотрим, является старой или новой земля, на которой эти точки размещены.

Возьмем сначала индусскую цивилизацию и отметим местные источники новых творческих элементов в индусской жизни, в особенности в религии, которая всегда была центральным и высшим родом деятельности в индусском обществе. Мы находим эти источники на юге. Именно здесь все отличительные черты индуизма приняли свою [окончательную] форму: культ богов, представленных материальными объектами или образами и поселенных в храмах; эмоциональное личностное отношение между верующим и отдельным богом, поклоняться которому он сам дает обет; метафизическая сублимация поклонения образам и повышенной эмоциональности в рамках интеллектуально изощренной теологии (Шанкара, основатель индусской теологии, родился около 788 г. в Малабаре). Однако старой или новой землей была Южная Индия? Она была новой землей, не входившей в состав владений предшествующего индского общества вплоть до последней стадии его существования, во времена империи Маурьев, которая являлась его «универсальным государством» (около 323-185 гг. до н. э.).

Сирийское общество породило два аффилированных общества — арабское и иранское, из которых последнее, как мы уже видели, оказалось более преуспевающим и со временем поглотило свою «сестру». В какой области иранская цивилизация расцвела наиболее ярко? Почти все ее великие достижения в сфере войны, политики, архитектуры и литературы были сделаны на одной или другой окраине иранского мира — или на полуострове Индостан, или в Анатолии, достигнув своей кульминации соответственно в Могольской и Оттоманской империях. Местность, где эти достижения были совершены, представляла собой новую землю, располагавшуюся за пределами предшествующей сирийской цивилизации, землю, насильно вырванную в одном случае у реки Инд, а в другом — у православно-христианского общества. По сравнению с этими достижениями история иранского общества в его центральных районах, например в самом Иране, на старой земле, унаследованной от сирийской цивилизации, была совсем непримечательной.

В каких районах проявила свою наибольшую силу православно-христианская цивилизация? Беглый обзор истории этой цивилизации показывает, что ее социальный центр тяжести в разное время располагался в разных местах. В I в., после своего возникновения из постэллинского междуцарствия, жизнь православного христианства была наиболее мощной в центральной и северо-восточной частях Анатолийского плоскогорья. Впоследствии, начиная с середины IX в., центр тяжести переместился с азиатской на европейскую сторону проливов и по отношению к первоначальному стволу православно-христианского общества с тех пор так и остался на Балканском полуострове. В Новое время, однако, первоначальный ствол православного христианства по своей исторической важности оставила далеко позади его могущественная боковая ветвь в России.

Рассматривать ли эти три области в качестве старой земли или в качестве новой? В случае с Россией на вопрос вряд ли требуется ответ. Что касается Центральной и Северо-Восточной Анатолии, то по отношению к православно-христианскому обществу она действительно являлась новой землей, хотя двумя тысячелетиями ранее была родиной хеттской цивилизации. Эллинизация этого региона запаздывала и никогда не была доведена до конца. Первый, а возможно, и единственный вклад [этого региона] в эллинскую культуру внесли в последнюю фазу существования эллинского общества каппадокийские отцы Церкви IV в. христианской эры[227].

Оставшийся центр тяжести православно-христианского общества во внутренних районах Балканского полуострова также являлся новой землей, ибо тот налет эллинской цивилизации в ее латинском изводе, который лишь слегка покрывал данный регион во времена Римской империи, был уничтожен без следа в период междуцарствия, последовавший за распадом империи. Разрушение здесь было более радикальным, чем в любой из западных провинций империи, за исключением Британии. Христианские жители римских провинций были не просто завоеваны, но практически истреблены языческими захватчиками-варварами. Эти варвары вырвали с корнем все элементы местной культуры настолько действенно, что когда их потомки сокрушались о зле, содеянном их отцами, им пришлось извне приобретать новые семена для того, чтобы три века спустя начать культивацию заново. Таким образом, почва здесь оставалась под паром дважды — столько же времени, сколько оставалась под паром почва Британии ко времени Августиновой миссии. Так что регион, в котором православно-христианское общество основало свой второй центр тяжести, был землей, которая лишь в недавнее время была поднята de novo[228] из состояния дикости.

Таким образом, все три региона, в которых православно-христианское общество выделялось особенно, представляли собой новую землю. При этом еще удивительнее наблюдать, что сама Греция, источник распространения предшествующей цивилизации, играла совершенно незначительную роль в истории православно-христианского общества до тех пор, пока в XVIII столетии христианской эры не стала шлюзовым затвором, через который западное влияние ворвалось в мир Православия.

Теперь, обращаясь к эллинской истории, давайте зададим тот же вопрос относительно двух регионов, последовательно удерживавших первенство в ранней истории эллинского общества, — азиатского побережья Эгейского моря и европейского полуострова Греции. На новой или на старой земле, с точки зрения предшествующей минойской цивилизации, произошел этот расцвет? Земля была новой и здесь. На европейском Греческом полуострове минойская цивилизация даже во времена своего наиболее широкого распространения удерживала лишь ряд укрепленных позиций на юго-восточном побережье. Все попытки наших современных археологов найти следы присутствия или хотя бы влияния минойской цивилизации на анатолийском берегу были столь явно неудачными, что вряд ли их можно приписать случайности, но, по-видимому, они указывают на некую причину, по которой этот берег не входил в минойский круг. Наоборот, Кикладские острова[229], являвшиеся одним из центров минойской культуры, играли в эллинской истории второстепенную роль в качестве покорных слуг сменявших друг друга хозяев моря. Роль, которую в эллинской истории играл сам Крит, древнейший и во все времена наиважнейший центр минойской культуры, еще более неожиданна.

Можно было бы ожидать, что Крит сохранит значение не только в силу причин исторических (как место, в котором минойская культура достигла своей вершины), но также и в силу географических. Крит был самым большим островом Эгейского архипелага, и через него проходили два наиважнейших морских пути эллинского мира. Каждый корабль, отплывавший из Пирея на Сицилию, должен был проходить между западной оконечностью Крита и Лаконией, а каждый корабль, отплывавший из Пирея в Египет, должен был проходить между восточной оконечностью Крита и Родосом. Однако, когда Лакония и Родос играли ведущую роль в эллинской истории, Крит оставался отчужденным, незаметным и погруженным во мрак от начала до конца. В то время как Эллада по всей своей земле давала рождение государственным деятелям, художникам и философам, Крит не породил ничего более достойного, кроме знахарей, наемников и пиратов, а современный критянин, подобно беотийцу, вошел в эллинскую поговорку. Действительно, он сам себе вынес приговор в гекзаметре, запечатленном в каноне христианского Писания. «Из них же самих один стихотворец сказал: “Критяне всегда лжецы, злые звери, утробы ленивые”»[230].

Наконец, давайте произведем ту же самую проверку относительно дальневосточного общества, сыновне-родственного древнекитайскому. В каких точках своих владений дальневосточное общество продемонстрировало свою величайшую силу? Японцы и кантонцы[231], несомненно, выделяются сегодня как наиболее сильные его представители, и оба эти народа появились на почве, которая, с точки зрения дальневосточной истории, была новой землей. Юго-восточное побережье Китая не входило в состав владений «отеческого» древнекитайского общества вплоть до последней фазы древнекитайской истории, и даже тогда — лишь на поверхностном политическом уровне в качестве пограничной провинции Ханьской империи. Ее жители оставались варварами. Что касается Японского архипелага, то боковая ветвь дальневосточной цивилизации, пересаженная сюда через посредство Кореи в VI—VII вв. христианской эры, распространилась на земле, которая не показывает никаких следов предшествующей культуры. Мощный рост этого ответвления дальневосточной цивилизации на девственной почве Японии сравним с ростом ответвления православно-христианской цивилизации, пересаженной с Анатолийского плоскогорья на девственную почву России.

Если новая земля действительно обеспечивает больший стимул для деятельности, нежели старая (что подтверждают наши данные), то можно было бы ожидать, что этот стимул будет еще сильнее проявляться в тех случаях, когда новая земля отделена от старой морем. Этот особый стимул заморской колонизации очень четко виден в истории Средиземноморья первой половины последнего тысячелетия (1000-500) до н. э., когда его западный бассейн колонизировался конкурировавшими между собой заморскими первопроходцами из трех различных цивилизаций в Леванте[232]. Это явствует, например, из того, насколько два величайших из этих колониальных образований — сирийский Карфаген и эллинские Сиракузы — обогнали свои родительские города — Тир и Коринф. Ахейские колонии в Великой Греции (Южная Италия и Сицилия) стали местами оживленной торговли и блестящими центрами мысли, тогда как родительские ахейские общины вдоль северного побережья Пелопоннеса оставались в стороне до тех пор, пока эллинская цивилизация не прошла своего зенита. Подобным же образом и эпизефирские локрийцы[233] в Италии далеко превзошли локрийцев, оставшихся в Греции.

Наиболее поразительным является случай этрусков, третьей партии, конкурировавшей с финикийцами и греками в колонизации Западного Средиземноморья. Ушедшие на запад этруски в отличие от греков и финикийцев не хотели оставаться в пределах видимости моря, по которому пришли. Они продвигались внутрь материка с западного побережья Италии через Апеннины и реку По к подножиям Альп. Однако этруски, оставшиеся на родине, достигли самого надира неизвестности, ибо история о них умалчивает. Не сохранилось никаких письменных свидетельств относительно точного местоположения их родины, хотя египетские записи указывают на то, что первоначально этруски участвовали вместе с ахейцами в постминойском Völkerwanderung [переселении народов] и имели свой опорный пункт где-то на азиатском берегу Леванта.

Возможно, самым сильным среди всех в заморской миграции является стимулирующее воздействие морских плаваний, возникающее в ходе Völkerwanderung [переселения народов]. Подобные случаи, по-видимому, встречаются редко. Уникальными примерами, которые автор данного «Исследования» мог бы назвать, являются миграция в ходе постминойского Völkerwanderung тевкров[234], эолийцев, ионийцев и дорийцев через Эгейское море на западное побережье Анатолии и миграция тевкров и филистимлян к берегам Сирии; миграция англов и ютов в Британию в ходе постэллинистического Völkerwanderung; последующая миграция бриттов через Ламанш в те места, которые впоследствии были названы Бретанью[235]; современная [этому событию] миграция ирландских скоттов[236] в Аргайлл и миграция скандинавских викингов в ходе Völkerwanderung, последовавшего за бесплодной попыткой эвокации призрака Римской империи Каролингами — всего шесть примеров. Из них филистимлянская миграция оказалась сравнительно бесплодной при уже описанных обстоятельствах (см. с. 172-175), а в последующей истории бретонцев не было ничего выдающегося. Однако четыре другие заморские миграции представляют собой по-настоящему поразительные феномены, которые нельзя наблюдать в гораздо более многочисленных примерах миграции сухопутной.

Общим для всех этих заморских миграций являлся один и тот же простой фактор: в заморской миграции социальный аппарат мигрантов должен был быть легко «упакован» на борту корабля перед тем, как покинуть берега старой страны, а затем вновь «распакован» в конце путешествия. Все составляющие аппарата — люди и собственность, технические приемы, институты и идеи — подчиняются этому закону. Все, что совсем не может вынести морского путешествия, должно быть оставлено, а многие вещи (не только материальные объекты), увозимые мигрантами с собой, приходится брать по частям, которые, возможно, никогда не будут собраны вновь в первоначальной форме. Когда их «распаковывают», то обнаруживают, что они претерпели «полную трансформацию в нечто ценное и странное». Когда подобная заморская миграция возникает в ходе Völkerwanderung [переселения народов], вызов еще значительнее, а стимул еще интенсивнее, поскольку общество, дающее ответ, это уже не развитое в социальном смысле общество (как греческие и финикийские колонизаторы, о которых говорилось выше), но еще находится в статичном состоянии, представляющем собой последнюю стадию [существования] примитивного человека. Переход в ходе Völkerwanderung от этой пассивности к неожиданному пароксизму «бури и натиска» производит динамичное воздействие на жизнь любой общины, но это воздействие, естественно, более интенсивно, когда мигранты плывут на корабле, чем когда они передвигаются по твердой земле, унося с собой из социального аппарата многое, от чего должен был бы отказаться мореплаватель.

«Эта перемена в мировоззрении [после путешествия через море] дала рождение новой концепции богов и людей. Местные божества, чья власть простиралась не далее территории веривших в них, были заменены корпоративной организацией богов, правящих Вселенной. Святое место с его хижиной, которая образовывала центр Мидгарда, было поднято на высоту и превратилось в божественный дворец. Освященным веками мифам, излагавшим деяния независимых друг от друга божеств, придали законченный вид в поэтической мифологии, в божественной саге, точно так же, как это сделала более древняя раса викингов — гомеровских греков. Эта религия дала рождение новому богу — Одину, вождю людей, повелителю сражений»{50}.

До некоторой степени сходным образом заморская миграция скоттов из Ирландии в Северную Британию подготовила путь для новой религии. Неслучайно заморская Далриада[237] стала штаб-квартирой миссионерского движения св. Колумбы с узловым пунктом в Ионе[238].

Одно из характерных явлений заморской миграции — смешение различных расовых элементов, поскольку первым обломком социального аппарата, от которого следует избавиться, является примитивная родовая группа. Ни один корабль не выдержит более одного корабельного экипажа, а несколько кораблей, плывущих вместе в целях безопасности и объединяющихся на своей новой родине, вполне могут быть отряжены из различных населенных пунктов — в противоположность обычному процессу миграции по суше, в котором вся родовая группа способна собрать своих женщин, детей и домашний скарб в повозку, запряженную волами, и двинуться en masse[239] черепашьим шагом по terra firma[240].

Другой характерный феномен заморской миграции — атрофия примитивного института, являвшегося, возможно, наивысшим выражением недифференцированной социальной жизни еще до того, как благодаря прояснению общественного сознания она преломилась на отдельные планы экономики и политики, религии и искусства, — института evioorcoq 5ссцкоу[241] и его круга. Если мы хотим увидеть этот ритуал во всем его великолепии в скандинавском мире, то должны будем изучить его развитие среди тех скандинавов, которые остались на родине. В противоположность этому, «в Исландии майские игры, ритуальная свадьба и сцена сватовства в поселениях, по-видимому, едва ли сохранились. Отчасти, без сомнения, потому, что поселенцы в основном были классом просвещенных путешественников, а отчасти потому, что эти деревенские обряды связаны с сельским хозяйством, которое в Исландии не могло быть важной сферой деятельности»{51}. Поскольку даже в Исландии существовало определенного рода сельское хозяйство, мы должны рассматривать первую из двух названных выше причин в качестве наиболее важной.

Основным тезисом процитированной выше работы является то, что скандинавские поэмы, записанные в исландской компиляции под названием «Старшей Эдды», происходят от устной примитивной скандинавской драмы плодородия, — единственного элемента, который эмигранты оказались способны вырезать из глубоко укорененного в местной почве ритуала и взять вместе с собой на борт корабля. Согласно этой теории, развитие примитивного ритуала в драму приостановилось среди тех скандинавов, которые эмигрировали за море. Теория подтверждается аналогией из эллинской истории, ибо четко установлено, что, хотя эллинская цивилизация и расцвела впервые в заморской Ионии, эллинская драма, основанная на примитивных ритуалах, возникла на континентальной почве Греческого полуострова. Двойником святилища в Упсале в Элладе был афинский театр Диониса. С другой стороны, именно в Ионии, Исландии и Британии заморские мигранты — эллинские, скандинавские и англосаксонские — произвели на свет эпическую поэзию Гомера, «Старшей Эдды» и «Беовульфа».

Сага и эпос возникли в ответ на новые интеллектуальные потребности, новое сознание отдельных сильных личностей и важные общественные события. «Эта песнь восхвалит многих из тех мужей, чьи имена по-новому прозвучат для слуха», — провозглашает Гомер. Однако есть в эпической песни нечто, ценимое гораздо более высоко, чем ее новизна, и этим нечто является свойственный человеку интерес к истории. Этот интерес преобладает до тех пор, пока продолжается период «бури и натиска» героического века. Но социальный пароксизм мимолетен, и буря утихает. Любители саги и эпоса начинают чувствовать, что жизнь в их эпоху стала относительно скучной. Вместе с тем они перестают предпочитать новые песни старым, и современный менестрель, отвечая перемене вкуса своих слушателей, повторяет и приукрашивает рассказы прежних поколений. Именно в эту позднейшую эпоху искусство эпоса и саги достигло своего литературного зенита. Тем не менее эти громадные произведения никогда бы не появились на свет, если бы не стимул, изначально приданный им испытанием заморской миграцией. Мы пришли к формуле: «Драма… развивается на родине, эпос — среди мигрирующих народов»{52}.

Второе положительное создание, возникшее в результате испытания заморской миграцией в ходе Völkerwanderung [переселения народов], относится не к литературной области, но к политической. Этот новый вид формы правления основан не на родстве, а на противоположном принципе.

Возможно, наиболее прославленными примерами являются города-государства, основанные греческими мореплавателями на побережье Анатолии в районах, известных позднее как Эолия, Иония и Дорида. Скудные письменные свидетельства об эллинской конституционной истории, по-видимому, показывают, что принцип организации на основе закона и местоположения вместо обычая и родства впервые утвердился именно в этих заморских греческих поселениях и впоследствии был перенят в европейской Греции. В заморских городах-государствах, основанных на подобных принципах, «ячейками» новой политической организации должны были служить не роды, но корабельные экипажи. Скооперировавшись в море, как только могут скооперироваться люди, оказавшись «в одной лодке» среди опасностей морской пучины, они продолжали чувствовать себя и действовать точно так же и на берегу, когда им приходилось с трудом удерживать отвоеванную полоску земли от угрозы со стороны враждебных районов, расположенных в глубь от побережья. На суше, так же как и в море, товарищество ценилось больше родства, и приказы избранного и вызывавшего доверие вождя перевешивали подсказки обычая. Фактически собрание корабельных экипажей, объединивших свои силы для завоевания новой родины для себя за морем, спонтанно превращалось в город-государство, соединявший местные «племена» и управляемый выборным магистратом.

Когда мы обращаемся к скандинавскому Völkerwanderung [переселению народов], то можем различить здесь зачатки подобного же политического развития. Если бы недоразвившейся скандинавской цивилизации суждено было явиться на свет, а не быть поглощенной западноевропейской цивилизацией, то роль, которую некогда играли города-государства Эолии и Ионии, могли бы сыграть пять городов-государств Остмена на ирландском побережье или же пять городков (Линкольн, Стамфорд, Лестер, Дерби и Ноттингем), основанных датчанами для охраны приморской границы своих завоеваний в Мерсии[242]. Однако высочайшего расцвета скандинавская форма правления достигла за морем в республике Исландии, которая была основана на явно не подававшей никаких надежд почве арктического острова в 500 милях от ближайшего скандинавского point d'appui[243] на Фаррерских островах.

Что касается политических последствий заморских миграций англов и ютов в Британию, то, возможно, не просто совпадением явилось то, что остров, который на заре западной истории заняли иммигранты, сбросившие с себя при пересечении моря узы примитивной родовой группы, должен был впоследствии стать страной, в которой западное общество достигло одной из наиболее важных ступеней в ходе своего политического прогресса. Датские и норманнские завоеватели, последовавшие по стопам англов и разделяющие с ними заслугу будущих английских достижений в политике, пользовались тем же самым освобождающим опытом. Подобное сочетание народов обеспечивало необычайно благоприятную почву для развития политической жизни. Неслучайно западное общество именно в Англии преуспело в создании первого «общественного порядка», а впоследствии — парламентского правления, тогда как на континенте политическое развитие западного общества было заторможено родовыми пережитками, существовавшими среди франков и лангобардов, которые не избавились от этих социальных инкубов в самом начале, не испытав освобождающего перехода через море.


3. Стимул ударов

Рассмотрев влияние природной среды, мы можем теперь аналогичным образом завершить данную часть нашего исследования обзором сферы действия человеческой среды. Мы можем провести различие, во-первых, между теми человеческими средами, которые географически являются внешними по отношению к обществам, на которые воздействуют, и теми, которые географически с ними совпадают. Первая категория будет включать в себя воздействие обществ или государств на своих соседей, когда обе стороны стартуют, первоначально занимая отдельные области. С точки зрения организаций, которые играют пассивную роль в подобном социальном общении, человеческая среда, с которой они сталкиваются, является «внешней», или «чужеземной». Вторая из наших категорий будет включать в себя воздействие одного социального «класса» на другой, когда оба класса совместно занимают одну область (термин «класс» используется здесь в самом широком смысле). В данном случае отношения являются «внутренними», или «домашними». Оставляя эту внутреннюю человеческую среду для дальнейшего исследования, мы можем начать с того, что проведем следующее различие между внешним импульсом, когда он принимает форму неожиданного удара, и сферой его действия в форме постоянного давления. Следовательно, мы имеем три предмета исследования: внешние удары, внешние давления и внутренние ущемления.

Каков результат неожиданных ударов? Остается ли и здесь в силе наше утверждение — «чем сильнее вызов, тем сильнее стимул»? Первое, что, конечно же, приходит на ум, это те случаи, когда военная держава, получавшая сначала стимул от непрекращающегося соперничества со своими соседями, затем неожиданно подавлялась противником, с которым ранее никогда не мерялась силами. Что обычно происходит, когда начинающие строители империй оказываются столь драматически побежденными в середине своей карьеры? Остаются ли они лежать, как Сисара[244], на том месте, где были повержены, или вновь встают с Матери-Земли с удвоенной силой, подобно великану Антею из эллинской мифологии? Исторические примеры показывают, что обычно встречается последняя альтернатива.

Что, например, явилось результатом воздействия Clades Alliensis[245] на судьбы Рима? Катастрофа настигла римлян всего лишь через пять лет после того, как победа в борьбе с этрусскими Вейями[246] позволила им наконец утвердить свою гегемонию над Лациумом. Можно было бы ожидать, что поражение римской армии при реке Аллии и захват самого Рима варварами, явившимися из глуши, одним ударом уничтожат власть и престиж, уже завоеванные Римом. Вместо этого Рим оправился от галльского бедствия столь быстро, что менее чем полвека спустя уже был способен вступить в более длительные и более трудные столкновения со своими италийскими соседями, окончательно победив их и распространив свою власть на всю Италию.

С другой стороны, каково было воздействие на судьбы османов, когда Тимур (Тамерлан) взял в плен Баязида Молниеносного (султана Баязета)[247] на поле Ангоры[248]? Эта катастрофа настигла османов как раз тогда, когда они собирались завершить завоевание главных сил православного христианства на Балканском полуострове. Именно в этот критический момент они были повержены на азиатской стороне Проливов нежданным ударом со стороны Трансоксании[249]. Можно было бы ожидать полного обвала незавершенного здания Османской империи. Но фактически его не произошло. А полвека спустя Мехмед Завоеватель[250] смог положить последний камень в строение Баязида, овладев Константинополем.

История неудачливых конкурентов Рима показывает, как сокрушительное поражение может придать общине силу для еще более целеустремленной деятельности, даже если за усилившимся сопротивлением следует дальнейшая неудача, вызывающая разочарование в поставленной цели. Поражение Карфагена в Первой Пунической войне побудило Гамилькара Барку на завоевание для своей страны империи в Испании, превосходившей империю, потерянную им на Сицилии. Даже после поражения Ганнибала во Второй Пунической войне карфагеняне дважды изумляли мир за те полстолетия, что предшествовали их окончательной гибели, — сначала той стремительностью, с которой они выплатили контрибуцию и вновь добились процветания своей торговли, а затем тем героизмом, с которым все их население, мужчины, женщины и дети, сражались и умерли в последней битве. Так же и Филипп V Македонский[251], один из самых поверхностных вплоть до нашего времени монархов, лишь после своего сокрушительного поражения при Киноскефалах[252] принялся превращать свою страну в столь грозную державу, что его сын Персей[253] уже мог бросить вызов Риму без посторонней помощи и приблизиться к победе, прежде чем его упорное сопротивление было окончательно сломлено [в битве] при Пидне.

Другой пример того же рода, хотя и с иным исходом, предоставляют пять интервенций Австрии во время Французской революции и наполеоновских войн. Первые три интервенции принесли Австрии не только поражение, но и дискредитировали ее. После Аустерлица[254], однако, она начала собираться с силами. Если Аустерлиц был ее Киноскефалами, то Ваграм[255] стал ее Пид-ной. Однако, более счастливая, чем Македония, она смогла организовать еще одну интервенцию, победоносно закончившуюся в 1813 г.

Еще более поразительными являются действия Пруссии в ходе того же цикла войн. В течение четырнадцати лет, кульминацией которых явилась йенская катастрофа[256], Пруссия проводила политику одновременно и поверхностную, и постыдную. За этим, однако, последовала героическая зимняя кампания при Эйлау[257], а суровость условий, продиктованных в Тильзите[258], лишь увеличила стимул, который впервые был придан йенским ударом. Энергия, пробудившаяся в Пруссии благодаря этому стимулу, была экстраординарной. Она возродила не только прусскую армию, но также и прусскую административную и образовательную систему. Фактически она преобразила прусское государство в сосуд, избранный для хранения нового вина немецкого национализма. Через Штейна[259], Гарденберга[260] и Гумбольдта[261] она вела к Бисмарку.

Этот цикл повторился в наши дни в форме, слишком для нас болезненной, чтобы давать комментарии. Немецкое поражение в войне 1914-1918 гг. и его усиление, вызванное французской оккупацией Рурского бассейна в 1923-1924 гг., нашли выход в демоническом, хотя и бесплодном, нацистском реванше[262].

Но классическим примером стимулирующего воздействия удара является реакция Эллады в целом, и Афин в частности, на нападение Персидской империи — сирийского универсального государства — в 480-479 гг. до н. э. Превосходство реакции Афин было пропорционально суровости тех испытаний, которым они подвергались, ибо в то время как плодородные поля Беотии были спасены их владельцами ценой предательства общеэллинского дела, а плодородные поля Лакедемона — доблестью афинского флота, бедная земля Аттики систематически опустошалась [захватчиками] в течение двух последовавших один за другим сезонов, сами Афины были оккупированы, а афинские храмы разрушены. Всему населению Аттики пришлось эвакуироваться из страны и перебираться морем в Пелопоннес в качестве беженцев. И именно в этой ситуации афинский флот сражался и победил в битве при Саламине. Неудивительно, что удар, вызвавший столь неукротимый подъем духа в афинском народе, должен был послужить прелюдией к тем достижениям в истории человечества, которые уникальны по своему великолепию, многочисленности и разнообразию. В восстановлении своих храмов, которое было для афинян самым сокровенным символом воскресения их страны, Перикловы Афины проявили жизненную энергию, далеко превосходившую энергию Франции после 1918 г. Когда французы восстанавливали разбитый остов Реймсского собора[263], они с благоговением реставрировали каждый разбитый камень и каждую расколотую статую. Когда афиняне обнаружили, что Гека-томпедон[264] выжжен до основания, они оставили эти развалины в стороне и приступили к строительству Парфенона на новом месте[265].

Наиболее очевидными иллюстрациями стимула ударов являются реакции на военные поражения, но примеры можно искать и находить повсюду. Давайте ограничимся одним высшим примером, представленным в сфере религии Деяниями апостолов. Эти активные деяния, завоевавшие в конечном счете для христианства весь эллинистический мир, были задуманы в тот момент, когда апостолы находились в состоянии духовной прострации из-за внезапного ухода их Господа вскоре после того, как Он чудесным образом воскрес из мертвых{53}. Эта вторичная потеря могла быть еще более тяжелой, чем само Распятие. Однако сама тяжесть удара вызвала в душах апостолов пропорциональную по своей мощности психологическую реакцию, которая в мифологической форме выступает в [эпизоде] появления двух мужей в белых одеяниях{54} и нисхождения огненных языков в день Пятидесятницы{55}. Силой Святого Духа они проповедовали божественность распятого и исчезнувшего Иисуса не только еврейскому народу, но и синедриону[266], и в течение трех столетий римское правительство само капитулировало перед Церковью, которую основали апостолы в момент своего крайнего духовного упадка.


4. Стимул давлений

Теперь мы должны рассмотреть случаи, в которых импульс принимает иную форму — форму постоянного внешнего давления. На языке политической географии, народы, государства или города, которые подвергаются подобному давлению, подпадают, по большей части, под общую категорию «границы», или приграничных провинций. Наилучший способ изучить этот особый вид давления эмпирически — произвести некий обзор той роли, которую играли незащищенные границы в истории своих общин, в сравнении с ролью, которую играли более защищенные территории во внутренних владениях тех же самых общин.

* * *

Египетский мир

В истории египетской цивилизации более чем в трех важных случаях ход событий направлялся силами, бравшими начало на юге Верхнего Египта. Основание Объединенного Царства около 3200 г. до н. э., основание универсального государства около 2070 г. до н. э. и его восстановление около 1580 г. до н. э. — все это осуществлялось из данного, ограниченного узкими рамками района. Вместе с тем этот рассадник египетских империй фактически являлся южной границей египетского мира, подвергавшейся давлению со стороны нубийских племен. Однако в течение последнего периода египетской истории — шестнадцати столетий сумерек между закатом Нового Царства и окончательным вымиранием египетского общества в V в. после Рождества Христова — политическая власть вернулась к Дельте, являвшейся границей, которая столь упорно противостояла одновременно и Северной Африке, и Юго-Западной Азии, как, вероятно, в течение двух предшествующих тысячелетий противостояла граница южная. Таким образом, политическая история египетского мира от начала до конца может быть истолкована как поле напряжения между двумя полюсами политической власти, которая в каждый отдельный период была локализована соответственно на южной или на северной границе. Примеров великих политических событий, происходивших из внутренних частей страны, нет.

Можем ли мы каким-то образом объяснить, почему влияние южной границы преобладало в первую половину египетской истории, а влияние северной — во вторую? Причина, по-видимому, заключается в том, что после вооруженного завоевания нубийцев и их культурной ассимиляции при Тутмосе I (около 1557-1505 гг. до н. э.) давление на южную границу уменьшилось или же совсем исчезло. Вместе с тем, примерно в то же время или вскоре после этого, давление на Дельту со стороны варваров Ливии и царств Юго-Западной Азии возросло весьма значительно. Тем самым в политической истории Египта влияние приграничных провинций не только преобладало над влиянием центральных провинций, но наиболее влиятельной в любой рассматриваемый период времени была та граница, которая подвергалась большим опасностям.

* * *

Иранский мир

Тот же результат в совершенно иных обстоятельствах демонстрируют контрастирующие между собой истории двух тюркских народов — османов и караманов, каждый из которых занимал часть Анатолии, этого западного передового бастиона иранского мира, в XIV столетии христианской эры.

Обе эти тюркские общины являлись «государствами-наследниками» анатолийского Сельджукского султаната — мусульманской тюркской державы, созданной в Анатолии в XI в. как раз накануне крестовых походов авантюристами из тюрок-сельджуков, которые обеспечили себе жизнь в этом мире и в будущем благодаря тому, что подобным образом расширили границы исламского мира за счет православного христианства. Когда в XIII в. христианской эры этот султанат разделился, караманы, казалось бы, имели наилучшие, а османы — наихудшие перспективы среди всех наследников сельджуков. Караманы унаследовали ядро бывших сельджукских владений со столицей в Конье (Иконии), тогда как во владении османов оказалась лишь часть внешней оболочки.

Фактически османы получили остатки сельджукского имущества, поскольку явились последними из пришедших и прибыли при стеснительных обстоятельствах. Их эпоним — Осман[267] — был сыном некоего Эртогрула, вождя безымянной группы беженцев — ничтожного обломка, выброшенного к отдаленнейшим границам исламских владений ударом монгольской волны, которая со страшной силой обрушилась на северо-восточные границы иранского общества из центра Евразийской степи. Последний из анатолийских Сельджукидов закрепил за этими бежавшими предками османов длинную узкую полоску земли на северо-западной окраине Анатолийского плоскогорья. Здесь сельджукские территории граничили с территориями вдоль азиатского побережья Мраморного моря, которые еще продолжала удерживать за собой Византийская империя — уязвимая позиция, соответственно называвшаяся Sultan Onti, то есть «боевым фронтом султана». Эти османы могли лишь завидовать счастливой судьбе караманов, но нищим не приходится выбирать. Османы приняли свой удел и стали расширять границы за счет своих соседей, православных христиан, выбрав в качестве первой цели византийский город Брусу. Захват Брусы занял у них девять лет (1317-1326), но османы недаром назвали себя этим именем, ибо истинным основателем Оттоманской империи был Осман.

Через тридцать лет после падения Брусы османы захватили плацдарм на европейском побережье Дарданелл, и именно в Европе сделали они свое состояние. Однако еще до конца того же столетия они завоевали караманов и другие тюркские общины в Анатолии одной рукой, другой одновременно покоряя сербов, греков и болгар.

Таково было стимулирующее воздействие политической границы, ибо исследование предшествующей исторической эпохи показывает, что в географическом окружении, служившем первоначальной базой османских операций в Анатолии, никаких особых героических качеств проявлено не было (в противоположность окружению непредприимчивых и заслуженно забытых караманов). Так что можно было бы поместить Sultan Onii в первый раздел данной главы. Обратившись ко времени, предшествовавшему нашествию тюрок-сельджуков в третьей четверти XI столетия христианской эры, когда Анатолия еще находилась в пределах Восточно-Римской империи, мы обнаружим, что территория, впоследствии занятая караманами, почти полностью совпадала с бывшим районом анатолийского армейского корпуса, который в первые века истории православного христианства удерживал первенство среди корпусов восточно-римской армии. Другими словами, восточно-римские предшественники караманов в районе Коньи удерживали то же превосходство в Анатолии, которое в позднейшую эпоху удерживали османские оккупанты из Sultan Onii. Причина ясна. В более ранний период район Коньи был приграничной провинцией Восточно-Римской империи — vis-a-vis[268] Арабского халифата, тогда как территория, занятая впоследствии османами, пользовалась в то время удобным положением незаметного внутреннего района.

* * *

Русское Православие

Здесь, как и в других случаях, мы обнаруживаем, что жизненная энергия общества имела тенденцию сосредоточиваться последовательно то на одной, то на другой границе в зависимости от относительной силы различных внешних давлений, менявшейся по своей интенсивности. Областью, в которой православно-христианская цивилизация впервые пустила корни в России во время своей первоначальной пересадки из Константинополя по ту сторону Черного моря и Евразийской степи, был верхний бассейн Днепра. Оттуда она была перенесена в XII столетии в бассейн верхней Волги жителями пограничной зоны, расширявшими свои границы в этом направлении за счет первобытных финских язычников, обитавших в северо-восточных лесах. Вскоре после этого, однако, место [концентрации] жизненной энергии перешло в район нижнего Днепра, чтобы встретиться с сокрушительным давлением кочевников из Евразийской степи. Это давление, неожиданно оказанное на русских в результате кампании хана Батыя в 1237 г., было чрезвычайно сильным и продолжительным. Интересно заметить, что в данном случае, как и в других, вызов необычайной суровости породил ответ, явившийся удивительно оригинальным и творческим.

Этим ответом стала ни больше ни меньше как эволюция нового образа жизни и новой социальной организации, что дало возможность оседлому обществу впервые в истории не просто удержаться под натиском евразийских кочевников и предпринять против них отдельные карательные экспедиции, но и реально осуществить продолжительное завоевание кочевнических земель и изменить ландшафт, превратив пастбища кочевников в крестьянские поля и заменив их передвижные становища оседлыми деревнями. Казаки, совершившие этот беспрецедентный подвиг, были жителями пограничных областей русского Православия, закаленными в горниле и сформированными на наковальне пограничной войны с евразийскими кочевниками (Золотая Орда хана Батыя) в течение двух следующих столетий. Свое название, ставшее легендарным, — казаки — они получили от своих врагов. Это просто тюркское слово qazaq, обозначавшее человека вне закона, который отказывался признавать авторитет своего «законного» кочевнического повелителя[269]. Широко раскинувшиеся общины казаков, к моменту своего уничтожения во время русской коммунистической революции 1917 г. располагавшиеся по всей Азии от Дона до Уссури, происходили из одной материнской общины днепровских казаков.

Эти первоначальные казаки представляли собой полумонашеское военное братство, имевшее сходство с эллинским братством спартанцев и с рыцарскими орденами крестоносцев. В своих методах ведения непрекращающейся войны с кочевниками они осознавали, что если цивилизация хочет вести успешную войну против варваров, то она должна будет бороться с ними иным оружием и иными средствами, чем их собственные. Точно так же, как современные западные создатели-империи подавили своих примитивных противников, выставляя против них превосходящие средства промышленности, казаки подавляли кочевников, используя превосходящие средства земледелия. И так же, как современное западное полководческое искусство ослабило кочевников в военном отношении на их же собственной почве, превзойдя их мобильность при помощи таких средств, как железные дороги, автомобили и аэропланы, казаки по-своему добились того же самого, используя реки, одну из природных особенностей степи, которая была неподконтрольна кочевникам и обратилась не в их пользу, но против них. Для кочевнических наездников реки были труднопреодолимы и бесполезны для перевозки, тогда как русские крестьяне и дровосеки являлись специалистами в речной навигации. Следовательно, казаки, хотя и научились соперничать со своими кочевническими противниками в искусстве верховой езды, не забыли и о своих судоходных навыках, и именно на ладье, а не верхом на коне, они в конце концов завоевали владычество над Евразией. Они перешли с Днепра на Дон, а с Дона — на Волгу. Оттуда в 1586 г. они пересекли водораздел между бассейнами Волги и Оби, и к 1638 г. освоение сибирских водных путей привело их к берегам Тихого океана у Охотского моря.

В том же столетии, когда казаки подобным образом ознаменовали свою победоносную реакцию на давление кочевников на юго-востоке, основным объектом внешнего давления и основным центром сосредоточения русской жизненной энергии стала другая граница. В XVII столетии христианской эры Россия впервые в своей истории испытала громадное давление западного мира. Польская армия занимала Москву в течение двух лет (1610-1612), а вскоре после этого Швеция в правление короля Густава Адольфа отрезала Россию от Балтийского моря, став хозяйкой всего восточного побережья Балтики от Финляндии до северной границы Польши, которая проходила в то время в нескольких милях от Риги. Но едва столетие закончилось, как Петр Великий ответил на это западное давление основанием Петербурга в 1703 г. на территории, отвоеванной у шведов, и поднятием на западный манер русского военно-морского флага на балтийских водах.

* * *

Западный мир против континентальных варваров

Когда мы переходим к истории западной цивилизации, то обнаруживаем (и это совсем неудивительно), что с самого начала наиболее сильное внешнее давление оказывали на ее восточную, или сухопутную, границу варвары Центральной Европы. Эту границу не только победоносно защищали, но и постоянно отодвигали, пока наконец варвары совсем не исчезли со сцены. После этого западная цивилизация оказалась в соприкосновении уже не с варварами, но с конкурирующими цивилизациями. Сейчас мы займемся поиском примеров стимулирующего воздействия давлений, оказываемых на границу, лишь в течение первой части данного периода истории.

В первой фазе западной истории стимулирующее воздействие давления континентальных варваров заявило о себе в появлении новой социальной структуры — в полуварварском княжестве франков. Режим Меровингов, в котором впервые нашло воплощение франкское княжество, был обращен лицом к римскому прошлому. Однако сменивший его Каролингский режим смотрел в будущее, ибо, хотя он и пытался вызвать, между прочим, призрак Римской империи, этот призрак вызывался (в духе возгласа «Debout les morts!»[270]) лишь для того, чтобы помочь живым в выполнении их задач. В какой же из частей франкских владений совершилась эта замена упадочных и faineant[271] Меровингов[272] полными жизненной энергии, предприимчивыми Каролингами? Это произошло не во внутренней части, а на границе. Не в Нейстрии[273] (приблизительно эквивалентной Северной Франции), на почве, удобренной древнеримской культурой и укрытой от варварских набегов, но в Австразии (Рейнской области), на территории, которая защищала римскую границу и подвергалась постоянным нападениям саксов из североевропейских лесов и аваров[274] из Евразийской степи. Масштаб стимула, полученного от этого внешнего давления, виден в достижениях Карла Великого — в его восемнадцати саксонских кампаниях, истреблении аваров и «Каролингском возрождении»[275], явившемся одной из первых манифестаций культурной и интеллектуальной энергии западного мира.

За этой австразийской реакцией на стимул давления последовал рецидив. Соответственно мы обнаруживаем, что последовала саксонская реакция, достигшая своего апогея менее чем через два столетия в правление Оттона I[276]. Прочным достижением Карла Великого явилось включение владений саксонских варваров в западно-христианский мир. Однако самим своим успехом он подготовил путь для перемещения границы, а вместе с тем и перехода стимула от победоносной Австразии к завоеванной Саксонии. Во времена Оттона тот же самый стимул пробудил в Саксонии ответную реакцию, подобную той, что была вызвана им во времена Карла Великого в Австразии. Оттон разбил вендов точно так же, как Карл Великий — саксов, и впоследствии границы западно-христианского мира были постепенно отодвинуты еще далее на восток.

В XIII—XIV вв. задача вестернизации последних оставшихся континентальных варваров была продолжена уже не под руководством наследственных монархов, которые, подобно Карлу Великому и Оттону I, приняли на себя римский императорский титул, но через посредство двух новых институтов: города-государства и военизированного монашеского ордена. Города Ганзы[277] и тевтонские рыцари совместно распространили границы западно-христианского мира от Одера до Двины. Это был последний раунд в данном вековом конфликте, ибо еще до окончания XIV столетия континентальные варвары, которые в течение трех тысячелетий оказывали давление на границы трех следовавших друг за другом цивилизаций — минойской, эллинской и западной, были стерты с лица земли. К 1400 г. западное и православное христианство, некогда полностью изолированные друг от друга на континенте вторгшимися отрядами варваров, пришли в соприкосновение по всей линии, протянувшейся вдоль континента от Адриатики до Арктики.

Интересно проследить, как на этой подвижной границе между наступающей цивилизацией и отступающим варварством вслед за переменой направленности давления, ставшего постоянным с того времени, как Оттон I взялся за дело Карла Великого, происходило постепенное перемещение стимула по мере продолжения западного контрнаступления. Например, слава герцогства Саксонского после побед Оттона над вендами померкла точно так же, как померкла слава Австразии двумя столетиями ранее после побед Карла Великого над саксами. Саксония утратила свою гегемонию в 1024 г. и через шестьдесят лет раскололась на части. Однако имперская династия, сменившая Саксонскую, происходила не из расположенных далее на востоке земель, у продвигавшейся вперед границы, — как Саксонская династия происходила из земель, расположенных восточнее владений Каролингов. Вместо этого и Франконская[278], и все последующие династии, носившие императорский титул, — Гогенштауффены[279], Люксембурге[280] и Габсбурги[281] — происходили с берегов того или иного притока Рейна. Отдалившаяся теперь граница не придавала стимула этим имперским династиям-преемницам, и мы не должны удивляться, обнаружив, что, несмотря на высокое положение некоторых отдельных императоров, таких, например, как Фридрих Барбаросса[282], императорская власть постепенно клонилась к закату, начиная с последней части XI столетия.

Однако империя, воскрешенная Карлом Великим, будучи, без сомнения, призраком призрака и не являясь «ни Священной, ни Римской, ни империей», выжила, чтобы еще раз сыграть жизненно важную роль в политической жизни западного общества. Она была обязана возвращением своей жизненной энергии тому факту, что в конце средних веков ряд династических перестановок и катастроф официально утвердил рейнский дом Габсбургов в Австрии, где он в конце концов всецело взял на себя ответственность за новые приграничные земли и отвечал на новый стимул, вызванный этими обстоятельствами. К этой теме мы и должны будем сейчас перейти.

* * *

Западный мир против Оттоманской империи

Воздействие оттоманских турок на западный мир всерьез началось со столетней войны между османами и Венгрией, кульминацией которой явилось поражение средневекового Венгерского королевства в битве при Мохаче (1526)[283]. Венгрия, отчаянно защищавшаяся под водительством Яноша Хуньяди[284] и его сына Матьяша Корвина[285], оказалась наиболее упорным противником, с которым когда-либо сталкивались османы. Однако неравенство сил воюющих сторон, несмотря на усиление Венгрии за счет союза с Богемией в 1490 г., было столь велико, что попытка оказалась выше возможностей Венгрии. Развязкой явилась битва при Мохаче. Лишь бедствие подобной величины смогло произвести достаточный психологический эффект, который привел остатки Венгрии вместе с Богемией и Австрией к тесному и продолжительному союзу под главенством Габсбургской династии, правившей в Австрии с 1440 г. Этот союз продолжался в течение примерно четырех столетий, будучи аннулирован лишь в 1918 г. — в том же самом году, когда произошел окончательный распад Оттоманской державы, четыреста лет назад нанесшей динамичный удар при Мохаче.

Действительно, с самого момента основания дунайской Габсбургской монархии ее судьба была связана с судьбой враждебной державы, чье давление вызвало Габсбургскую монархию к жизни. Героический век дунайской монархии хронологически совпадает с периодом, когда оттоманское давление на западный мир было наиболее жестким. За начало этого героического периода можно принять первую неудачную оттоманскую осаду Вены в 1529 г., а за конец — вторую в 1682-1683 гг. В двух этих тяжелейших испытаниях австрийская столица в отчаянном сопротивлении западного мира оттоманским атакам играла ту же роль, какую играл Верден во французском сопротивлении атакам немцев в войне 1914-1918 гг.[286] Обе осады Вены явились поворотными пунктами в оттоманской военной истории. Неудача первой осады остановила волну оттоманских завоеваний, затопившую долину Дуная столетие назад, — и по карте видно (во что многие, вероятно, поверят с трудом без дополнительного подтверждения), что Вена расположена почти на полпути между Константинополем и Па-де-Кале. За неудачей второй осады последовал отлив, который продолжался (несмотря на все паузы и колебания) до тех пор, пока турецкая граница не была отодвинута от юго-восточных предместий Вены, где она находилась с 1529 по 1683 г., к северо-западным предместьям Адрианополя.

Однако поражение Оттоманской империи не обеспечило победы дунайской Габсбургской монархии, ибо героический век последней не пережил заката первой. Падение Оттоманской державы, которое сделало поле Юго-Восточной Европы открытым для других сил, одновременно освободило дунайскую монархию от давления, стимулировавшего ее прежде. Дунайская монархия склонялась к закату вслед за державой, чьи удары первоначально вызвали ее к жизни, и в конце концов разделила судьбу Оттоманской империи.

Если мы взглянем на Австрийскую империю в XIX столетии, когда грозные прежде османы стали «слабыми европейцами», то обнаружим, что теперь она страдала от двойного бессилия. Не только из-за того, что в этом веке она более не являлась пограничным государством. Ее наднациональная организация, обеспечившая эффективный ответ на оттоманский вызов в XVI и XVII столетиях, превратилась в камень преткновения новомодных националистических идеалов столетия девятнадцатого. Габсбургская монархия провела последний век своей жизни в попытках (все они были обречены на неудачу) воспрепятствовать неизбежной ревизии своей политической карты на националистических основаниях. Ценой отказа от гегемонии в Германии и от земель в Италии монархия умудрялась продолжать свое существование бок о бок с новой Германской империей и новым Итальянским королевством. Приняв австро-венгерское Ausgleich[287] в 1867 г.[288] и его австро-польское дополнение в Галиции[289], она имела успех, отождествив свои собственные интересы с национальными интересами венгерского, польского и немецкого элемента в своих владениях. Но она не пришла или не смогла прийти к соглашению со своими румынами, чехословаками и югославами, и пистолетные выстрелы в Сараево[290] послужили сигналом к ее исчезновению с политической карты.

Наконец, давайте взглянем на контрастное положение послевоенной Австрии и послевоенной Турции. После окончания войны 1914-1918 гг. обе они появились в качестве республик и обе перестали быть империями, что некогда сделало их соседями и противниками. Но на этом сходство заканчивается. Австрийцы одновременно и получили самый тяжелый удар, и приняли его наиболее покорно из пяти народов, оказавшихся на побежденной стороне. Они приняли новый порядок пассивно, с величайшим смирением и с величайшей горестью. Наоборот, турки были единственным из пяти народов, который снова взялся за оружие менее чем через год после прекращения боевых действий, выступив против победивших держав и успешно настояв на решительном пересмотре мирного договора, который хотели навязать им победители. Поступив подобным образом, турки возродили свою молодость и изменили свою судьбу. Теперь уже они сражались не под началом упадочной Оттоманской династии с целью сохранить ту или иную провинцию покинутой владельцами империи. Оставленные своей династией, они вновь продолжили пограничную войну и последовали за своим вождем, избранным за его заслуги, подобно их первому султану Осману, — не для того, чтобы расширить границы своей родины, но для того, чтобы их сохранить. Поле при Инёню[291], на котором произошло решающее сражение греко-турецкой войны 1919-1922 гг., находится в пределах тех первоначальных наследственных земель, которые последний из Сельджукидов закрепил за первым из Османов шестьсот лет назад. Колесо совершило полный круг.

* * *

Западный мир на своих западных границах

В ранний период своей истории западное общество испытывало давление не только со стороны своей восточной границы, но и на трех фронтах на западе: давление так называемой кельтской окраины на Британских островах и в Британии, давление скандинавских викингов на Британских островах и вдоль Атлантического побережья континентальной Европы и давление сирийской цивилизации, оказанное ранними мусульманскими завоевателями на Иберийском полуострове. Первым мы рассмотрим давление «кельтской окраины».

Как могло случиться, что борьба за существование между примитивными и эфемерными варварскими княжествами так называемой Гептархии[292] привела к возникновению двух передовых и долговечных государств западной политической системы? Если мы бегло посмотрим на процесс, в ходе которого королевства Англия и Шотландия заняли место «Гептархии», то обнаружим, что определяющим фактором на каждой ступени являлся ответ на некий вызов, порожденный внешним давлением. Происхождение королевства Шотландия можно возвести к вызову, брошенному пиктами[293] и скоттами англосаксонскому княжеству Нортумбрия. Нынешняя столица Шотландии была основана Эдвином Нортумбрийским (чье имя носит до сих пор[294]) в качестве пограничной крепости Нортумбрии против живших по ту сторону залива Ферт-оф-Форт пиктов и бриттов долины реки Клайд. Вызов был брошен, когда пикты и скотты завоевали Эдинбург в 954 г., а впоследствии заставили Нортумбрию уступить им весь Лотиан[295]. Данная уступка вызвала следующий вопрос: будет ли эта утраченная граница западного христианства сохранять свою западно-христианскую культуру, несмотря на смену политического режима, или подчинится чуждой «дальнезападнои» культуре своих кельтских завоевателей? Будучи весьма далек от того, чтобы подчиниться, Лотиан ответил на вызов, «взяв в плен» своих завоевателей, как завоеванная Греция некогда «пленила» Рим.

Культура завоеванной территории оказалась настолько привлекательной для королей скоттов, что они сделали Эдинбург своей столицей и стали себя чувствовать и вести так, словно Лотиан был их родиной, а Хайлендз[296] — отдаленной и чуждой частью их владений. В результате восточное побережье Шотландии вплоть до залива Мори-Ферт было колонизовано, а «линия Хайленда» отодвинута назад поселенцами английского происхождения из Лотиана под покровительством кельтских правителей в ущерб кельтскому населению, чьими родственниками изначально являлись короли скоттов. По логически последовательному и при этом не менее парадоксальному переносу имен «шотландский язык» стал означать английский диалект, на котором говорили в Лотиане, вместо того, чтобы означать гэльский диалект, на котором говорили первоначальные скотты. Конечным следствием завоевания Лотиана скоттами и пиктами явилось то, что северо-западная граница западного христианства от залива Ферт-оф-Форт до реки Твид не была удержана и продвинулась еще дальше, пока не охватила весь остров Великобритания.

Так завоеванная часть одного из княжеств английской «Гептархии» фактически стала ядром нынешнего королевства Шотландия, и следует заметить, что та часть Нортумбрии, которая совершила этот подвиг, была границей между Твидом и Хамбером[297]. Если бы какой-либо просвещенный путешественник посетил Нортумбрию в X в., накануне передачи Лотиана скоттам и пиктам, то он бы наверняка сказал, что у Эдинбурга не будет большого будущего и что если какой-то город и станет постоянной столицей «цивилизованного» государства, то это будет Йорк. Расположенный посреди обширной пахотной равнины в Северной Британии, Йорк уже являлся военным центром римской провинции и центром церковного архиепископства и совсем недавно сделался столицей эфемерного скандинавского королевства, в котором действовали «датские законы»[298]. Но в 920 г. датское королевство Йорка подчинилось королю Уэссекса, впоследствии Йорк опустился до уровня английского провинциального города, а в наши дни ничто, кроме необычайных размеров Йоркшира среди всех английских графств, не напоминает о том факте, что некогда для него была приуготована великая судьба.

Какое же из княжеств «Гептархии» на юг от Хамбера могло взять на себя инициативу и образовать ядро будущего королевства Англия? Мы замечаем, что к VIII в. христианской эры ведущими соперниками были не ближайшие к континенту княжества, но Мерсия и Уэссекс, оба подвергшиеся воздействию пограничного стимула со стороны непокоренных кельтов Уэльса и Корнуолла. Мы также замечаем, что в первом раунде этого соревнования Мерсия вырвалась вперед. Король Мерсии Оффа[299] имел в своем распоряжении огромную силу, большую, чем любой из королей Уэссекса в его время, ибо давление Уэльса на Мерсию было сильнее, чем давление Корнуолла на Уэссекс. Хотя сопротивление «западных валлийцев» в Корнуолле оставило бессмертный отголосок в легенде о короле Артуре, оно, тем не менее, по-видимому, сравнительно легко было сломлено западными саксами. С другой стороны, суровость давления на Мерсию филологически подтверждается самим ее названием (преимущественно «граница» — the March), а археологически — остатками величественных земляных укреплений, протянувшихся от эстуария Ди до эстуария Северна, который носит название Рва [короля] Оффы (Offa's Dyke). На этой стадии казалось, что будущее не за Уэссексом, но за Мерсией. Однако в IX столетии, когда вызов со стороны «кельтской окраины» превзошел новый, гораздо более страшный вызов со стороны Скандинавии, эти надежды были обмануты. На этот раз Мерсии не удалось ответить, тогда как Уэссекс под водительством короля Альфреда ответил [на вызов] победой и, таким образом, стал ядром исторического королевства Англия.

Скандинавское давление на океанское побережье западно-христианского мира привело не только к объединению княжеств «Гептархии» в королевство Англия под властью дома Кердика[300], но также и к объединению под властью дома Капета[301] заброшенных обломков западной части империи Карла Великого в королевство Франция. Перед лицом этого давления Англия обрела свою столицу не в Уинчестере, предыдущей столице Уэссекса, расположенной в пределах области обитания западных валлийцев и сравнительно удаленной от скандинавской опасности, но в Лондоне, мужественно выдерживавшем удары судьбы и взявшем на себя всю тяжесть того дня в 895 г., когда [этот город] придал продолжительному сражению, возможно, решающий поворот, отразив попытку датской армады подняться вверх по Темзе. Подобным же образом и Франция обрела свою столицу не в Лане, который являлся местопребыванием последнего Каролинга, но в Париже, который принял на себя главный удар при отце первого короля из династии Капетингов и вынудил викингов остановить свое продвижение вверх по Сене.

Так ответ западной цивилизации на заморский вызов Скандинавии дал рождение новым королевствам Англия и Франция. В дальнейшем, в процессе приобретения господства над своими противниками, французский и английский народы выковали мощный военный и социальный инструмент феодальной системы, причем англичане еще сумели дать художественное выражение эмоциональному опыту этого сурового испытания в новой вспышке эпической поэзии, фрагмент которой сохранился в «Песни о битве при Молдоне»[302].

Мы должны также заметить, что Франция повторила в Нормандии подвиг англичан в Лотиане, заполучив скандинавских завоевателей Нормандии в качестве рекрутов завоеванной цивилизации. Менее чем через столетие Ролло и его спутники заключили с Каролингом Карлом Простым пакт, обеспечивавший им постоянное поселение на атлантическом берегу Франции (912 г.). Их потомки расширили границы западно-христианского мира в Средиземноморье в ущерб Православию и исламу и распространяли яркий свет западной цивилизации, который теперь воссиял во Франции, в островных королевствах Англии и Шотландии, в то время еще лежавших в полумраке. С физиологической точки зрения, норманнское завоевание Англии можно было бы рассматривать как окончательное достижение ранее сорванных целей варваров-викингов, но с точки зрения культурной, такая интерпретация — просто нонсенс. Норманны отказались от своего скандинавского языческого прошлого, начав не уничтожать закон западного христианства в Англии, а исполнять его. В битве при Гастингсе[303], когда норманнский воин-менестрель Тайлефер скакал по полю сражения впереди норманнских рыцарей, он пел не на норвежском, а на французском языке, и не «Сагу о Сигурде», а «Песнь о Роланде». Когда западно-христианская цивилизация «пленила» подобным образом скандинавских захватчиков своих владений, было неудивительно, что она стала способна закрепить свою победу, заняв место недоразвитой скандинавской цивилизации в самой Скандинавии.

Нам осталось еще рассмотреть последнее пограничное давление, которое по времени было первым, превзойдя все остальные по своей интенсивности, и казалось поразительным по своей мощи, если сравнить его с явно ничтожными силами нашей цивилизации в ее колыбели. В самом деле, по мнению Гиббона, оно едва не занесло западное общество в список недоразвившихся цивилизаций[304]. Арабское нападение на младенческую цивилизацию Запада было эпизодом в последнем сирийском ответе на продолжительное эллинское вторжение в сирийские владения. Поставив перед собой задачу усиления ислама, арабы не успокоились, пока не восстановили сирийское общество в границах бывших владений в период его наибольшего распространения. Не удовольствовавшись воссозданием в качестве Арабской империи сирийского универсального государства, первоначально воплощенного в Персидской империи Ахеменидов, арабы продолжили отвоевывать древние финикийские владения Карфагена в Африке и Испании. В этом последнем направлении они пересекли в 713 г., по стопам Гамилькара и Ганнибала, не только Гибралтарский пролив, но также и Пиренеи. Впоследствии, хотя и не стремясь превзойти ганнибаловский переход через Рону и Альпы, они проложили новые пути, которыми Ганнибал не ступал никогда, и привели свои военные силы на Луару.

Поражение, нанесенное арабам франками под водительством деда Карла Великого в битве при Туре в 732 г., явилось, несомненно, одним из решающих событий в истории. Западная ответная реакция на сирийское давление, которое о себе заявило, оставалась в силе и все более увеличивалась на этом фронте, пока примерно семь или восемь веков спустя его импульс не перенес португальский авангард западно-христианского мира прямо с Иберийского полуострова за море, вокруг Африки, в Гоа, Малакку и Макао, а кастильский авангард — через Атлантику в Мексику и через Тихий океан — в Манилу. Эти иберийские первопроходцы сослужили беспримерную службу западно-христианскому миру. Они расширили горизонт и тем самым потенциальные владения общества, представителями которого были, пока он не охватил все обитаемые земли и годные для плавания моря земного шара. В первую очередь именно благодаря иберийской энергии западно-христианский мир вырос, подобно горчичному зерну из притчи, в «великое общество» — дерево, в ветвях которого поселились все нации Земли.

Пробуждение энергии иберийского христианства под воздействием стимула давления со стороны мавров подтверждается тем фактом, что эта энергия иссякла, как только маврское давление прекратилось. В XVII столетии португальцы и кастильцы были вытеснены в открытом ими Новом Свете любителями вмешиваться в чужие дела — голландцами, англичанами и французами — из транспиренейских частей западно-христианского мира, и это поражение за морем по времени совпало с устранением исторического стимула на родине в результате массового истребления, изгнания или насильственного обращения в христианство оставшихся на полуострове «морисков».[305]

По-видимому, отношение иберийских пограничных земель к маврам схоже с отношением дунайской Габсбургской монархии к османам. Каждый из них был силен до тех пор, пока сильно было давление. Как только давление слабело, и Испания, и Португалия, и Австрия начинали ослабевать и терять лидерство среди конкурирующих держав западного мира.


5. Стимул ущемления

Хромые кузнецы и слепые поэты

Если живой организм ущемлен по сравнению с другими представителями данного вида и потерял возможность пользоваться неким отдельным органом или способностью, он, вероятно, ответит на этот вызов специализацией другого органа или способности, пока не получит преимущество над своими собратьями в этой второй сфере деятельности, компенсировав свою ущербность в первой. Например, слепой человек склонен развивать чувство осязания более тонкое, чем то, которым обычно обладают люди, пользующиеся зрением. Подобным образом мы находим, что и в социальном организме группа или класс, являющиеся социально ущемленными — или в результате какого-то несчастья, или по собственной вине, или по вине других членов общества, в котором они живут, — вероятно, ответят на вызов затруднений в некоторых сферах деятельности или всецелого исключения из этих сфер, сконцентрировав свою энергию в других сферах и достигнув превосходство там.

Быть может, уместнее начать с простейшего случая — с ситуации, в которой некие физические недостатки препятствуют занятию отдельных индивидуумов деятельностью, обычной в том обществе, членами которого они являются. Давайте, например, вспомним затруднительное положение, в котором слепой или хромой человек оказывается в варварском обществе, где обычный мужчина является воином. Как реагирует хромой варвар? Хотя ноги и не могут вести его в сражение, его руки могут ковать оружие и доспехи для его товарищей, и он приобретает умение в ремесле, которое делает их столь же зависимыми от него, как и он зависим от них. Он становится повседневным прототипом хромого Гефеста (Вулкана) или хромого Вёлунда (Виланда-Кузнеца) в мировой мифологии. А как реагирует слепой варвар? Его удел хуже, ибо он не может использовать свои руки в кузнечном деле. Однако он может использовать их для игры на арфе в сочетании со своим голосом, а также использовать свои умственные способности для создания поэзии, воспевающей те деяния, которые сам совершить не может, но о которых узнает из вторых рук из безыскусных воинских рассказов своих товарищей. Он становится средством достижения того бессмертия славы, которого жаждет варварский воин.

Немало храбрых до Агамемнона

На свете жило, вечный, однако, мрак

Гнетет их всех, без слез, в забвеньи:

Вещего не дал им рок поэта{56}.


* * *

Рабство

Среди тех видов ущемления, причиной которых является не врожденное несчастье, а дело человеческих рук, наиболее явным, наиболее универсальным и наиболее суровым является рабство. Возьмем, к примеру, факты, касающиеся огромного притока иммигрантов, которых свозили в Италию в качестве рабов со всех стран Средиземноморья в течение двух ужасающих веков между войной с Ганнибалом и установлением мира при Августе. Ущербность, под воздействием которой эти рабы-иммигранты начинали свою новую жизнь, почти невозможно вообразить. Некоторые из них были наследниками культурной традиции эллинской цивилизации и явились свидетелями того, как рушился весь их духовный и материальный универсум, как грабили их города и уводили на рабский рынок их сограждан. Другие, происходившие из восточного «внутреннего пролетариата» эллинского общества, хотя уже и утратили свое социальное наследие, однако не утратили способности переживать мучительные личные страдания, которые причиняет рабство. Существовала древнегреческая поговорка: «день рабства лишает человека половины его человечности». Эта поговорка находила ужасающее подтверждение в падении происходившего из рабов римского городского пролетариата, который жил не хлебом единым, но «хлебом и зрелищами» (partem et circences) со II столетия до христианской эры по VI столетие христианской эры, пока материальное благополучие не закончилось и народ не исчез с лица земли. Эта затянувшаяся «жизнь-в-смерти» была воздаянием за неудавшийся ответ на вызов рабства, и нет сомнения в том, что широкая дорога к гибели была протоптана большинством тех человеческих существ самого различного происхождения и с самым различным прошлым, которые были обращены в рабство en masse в самый злой век эллинской истории. Однако были и такие, кто ответил на этот вызов и преуспел в «делании добра» тем или иным образом.

Некоторые, прислуживая своим господам, возвышались до того, что становились ответственными администраторами больших поместий. Поместьем самого цезаря, когда оно выросло до размеров универсального государства эллинского мира, продолжали управлять императорские вольноотпущенники. Другие, занимавшиеся по велению своих господ мелким предпринимательством, покупали свободу за счет тех сбережений, которые их господа позволяли им сохранять, и в конечном счете достигали богатства и высокого положения в мире римских предпринимателей[306]. Другие оставались рабами в этом мире, чтобы стать философами-царями или отцами Церкви в мире ином, и истинный римлянин, который мог справедливо презирать незаконную власть какого-нибудь Нарцисса[307] или бахвальство какого-нибудь нувориша Трималхиона[308], относился с почтением к спокойной мудрости хромого раба Эпиктета[309] и не мог не удивляться энтузиазму безымянного множества рабов и вольноотпущенников, чья вера сдвигала горы. На протяжении пяти столетий между войной с Ганнибалом и обращением в христианство императора Константина[310] римские власти были свидетелями явления и повторения этого чуда рабской веры — вопреки своим попыткам остановить его при помощи физической силы, — пока наконец сами ему не поддались. Ибо рабы-иммигранты, утратившие свою родину, семью и имущество, продолжали хранить свою веру. Греки принесли с собой вакханалии, анатолийцы — культ Кибелы («Дианы Эфесской», хеттской богини, намного пережившей то общество, в котором она появилась), египтяне — культ Исиды, вавилоняне — звездный культ, иранцы — культ Митры, сирийцы — христианство. «Но ведь давно уж Оронт сирийский стал Тибра притоком»{57}, — писал Ювенал[311] во II столетии христианской эры. Слияние этих вод привело к наводнению, которое обнажило всю недостаточность подчинения раба своему хозяину.

Результатом явилось то, что иммигрантская религия внутреннего пролетариата затопила местные религии правящего меньшинства эллинского общества. Когда воды однажды встретились, было уже невозможно предотвратить их смешение, а когда они смешались, уже оставалось мало сомнений в том, какое из течений одержит верх, если только природе не будет противодействовать искусство или сила. Ибо боги-хранители эллинского мира утратили то интимное живое единство, которое соединяло их со своими верующими, тогда как Бог пролетариата оказался для своих верующих «прибежищем и силой, скорым помощником в бедах»{58}. Перед лицом подобных перспектив римские власти колебались в течение пяти столетий между двумя мнениями. Следовало ли им перейти в наступление против чужеземных религий или принять их близко к сердцу? Каждый новый бог привлекал какую-то определенную часть римского правящего класса: Митра — солдат, Исида — женщин, небесные тела — интеллектуалов, Дионис — филэллинов, а Кибела — сторонников фетишизма. В 205 г. до н. э., во время кризиса, вызванного войной с Ганнибалом, римский сенат предвосхитил принятие христианства Константином более чем на пять веков, приняв с официальными почестями волшебный камень, или метеорит, упавший с неба, который римляне приписали божественности Кибелы и вывезли в качестве талисмана из анатолийского Пессинунта. Через двадцать лет римский сенат предвосхитил диоклетиановские преследования христиан, запретив эллинские вакханалии. Продолжительная «битва богов» явилась двойником земного соперничества между рабами-иммигрантами и их римскими господами, и в этом двойном соперничестве рабы и их боги одержали победу.

Стимул ущемления можно также проиллюстрировать расовой дискриминацией, примером которой является кастовая система индусского общества. Здесь мы видим, как расы, или касты, не допущенные для занятий одним ремеслом или профессией, добивались успеха в другом. Негритянский раб-иммигрант в современной Северной Америке подвергся процессу двойного ущемления — расовой дискриминации и узаконенного рабства, и в наши дни, через восемьдесят лет после того, как второй из факторов был устранен, первый отягощает цветного вольноотпущенника как никогда. Здесь нет необходимости распространяться о тех ужасных несправедливостях, которые были причинены работорговцами и рабовладельцами западного мира негритянской расе. Для нас интереснее будет отметить (и после исследования эллинской параллели мы отмечаем это без всякого удивления), как американские негры, обнаружив, что чаша весов, по всей видимости, в подавляющем большинстве случаев постоянно склоняется не в их пользу в этом мире, обратились за утешением к миру иному.

Негр, по-видимому, дает на наш ужасающий вызов религиозный ответ, и в конечном итоге (когда на этот ответ можно будет взглянуть ретроспективно) может оказаться так, что он выдержит сравнение с ответом Востока на вызов древнеримских господ. В самом деле, негр не принес с собой какой-либо собственной наследственной религии из Африки, которая была бы способна пленить сердца его белых сограждан в Америке. Его примитивное социальное наследие было столь хрупким по своей структуре, что, сохранив лишь несколько лоскутков, было рассеяно по ветру под воздействием западной цивилизации. Таким образом, он прибыл в Америку как духовно, так и физически нагим, и прикрыть свою наготу он мог лишь обносками своего поработителя. Негр приспособился к новому социальному окружению, по-новому открыв в христианстве некие первоначальные смыслы и ценности, которые западно-христианский мир в течение долгого времени игнорировал. Обращая свой наивный и впечатлительный ум к Евангелиям, он открыл для себя, что Иисус был пророком, пришедшим в мир не утверждать сильных на их престолах, но возносить бедных и смиренных[312]. Сирийские рабы-иммигранты, которые некогда принесли христианство в римскую Италию, явили чудо утверждения новой живой религии, занявшей место старой, уже мертвой. Возможно, негритянские рабы-иммигранты, открывшие христианство в Америке, смогут явить еще большее чудо воскрешения мертвого к жизни. Со своей детской духовной интуицией и со своей гениальной способностью давать спонтанное эстетическое выражение эмоциональному религиозному опыту они, возможно, будут способны раздуть холодную золу христианства, переданную им нами, чтобы в их сердцах божественный огонь запылал вновь. Таким образом, возможно (если только это вообще возможно), что христианство во второй раз станет живой верой умирающей цивилизации. Если американская негритянская церковь действительно совершит это чудо, то оно явится самым динамичным ответом, который когда-либо давал человек на вызов социального ущемления.

* * *

Фанариоты, казанские татары и левантинцы

Социальное ущемление религиозных меньшинств внутри единой или же разнородной общины — факт настолько знакомый, что вряд ли нуждается в примерах. Всякий знает о том мощном ответе на подобный вызов, который был дан английскими пуританами в XVII столетии, о том, как те пуритане, что остались на родине, сначала посредством Палаты общин, а затем — конницы Кромвеля вывернули английскую конституцию наизнанку и обеспечили окончательный успех нашему эксперименту в парламентском правлении, а также о том, как те пуритане, что отправились за море, заложили основание Соединенных Штатов. Еще интереснее исследовать несколько менее известных примеров, в которых привилегированное и ущемленное вероисповедания принадлежали к разным цивилизациям, хотя были включены в единое государственное образование под воздействием той force majeure[313], которую прилагала доминирующая партия.

В Оттоманской империи главным силам Православия захватчики с чуждой верой и культурой навязали универсальное государство, без которого православно-христианское общество не могло обойтись, но которое оказалось неспособным установить самостоятельно. И православным христианам пришлось платить за свою социальную несостоятельность тем, что они перестали быть хозяевами в своем собственном доме. Мусульманские завоеватели, образовавшие и поддерживавшие Pax Ottomanica[314] в православно-христианском мире, взыскивали плату в форме религиозной дискриминации за ту политическую услугу, которую они оказали своим христианским подданным. Здесь, так же как и повсюду, приверженцы ущемленного вероисповедания отвечали на вызов, становясь специалистами в тех занятиях, которыми теперь насильственно ограничивали их деятельность.

В старой Оттоманской империи никто не мог управлять или носить оружие, кроме османов, и на широких просторах империи даже собственность на землю и возможность ее обработки перешла от христиан в руки их мусульманских господ. При таких обстоятельствах некоторые православные народы пришли — в первый и последний раз в своей истории — к необщепризнанному и, возможно, даже сознательно спланированному, однако от этого не менее эффективному, взаимопониманию. Теперь они не могли ни далее позволять себе заниматься своим любимым делом — братоубийственными войнами, ни браться за свободные профессии, так что они молча разделили между собой более скромные ремесла и в качестве ремесленников постепенно снова встали на ноги в стенах имперской столицы, из которой их осмотрительно всем скопом выселил Мехмед Завоеватель. Валахи с Румелийских нагорий[315] утвердились в городах как бакалейщики, грекоязычные греки Архипелага и туркоязычные греки закрытого анатолийского Карамана открыли свой бизнес в более амбициозном масштабе: албанцы стали каменщиками, черногорцы — швейцарами и комиссионерами, даже буколические болгары обосновались в предместьях как конюхи и торговцы овощами.

Среди православных христиан, вновь занявших Константинополь, была одна греческая группа, так называемые фанариоты, которых вызов ущемления стимулировал до такой степени, что они стали фактическими партнерами и потенциальными соперниками самих османов в управлении и контроле над империей. Фанар, от которого эта клика целеустремленных греческих семей получила свое название, был северо-западным районом Стамбула, который оттоманское правительство оставило своим православным подданным, проживающим в столице, в качестве эквивалента гетто. Туда переехал Вселенский патриарх после того, как храм Святой Софии был превращен в мечеть, и в этом на первый взгляд не обещающем ничего хорошего уединении, патриархия стала сборным пунктом и инструментом греческих православных христиан, процветавших в торговле. Эти фанариоты развили в себе два особых достоинства. В качестве торговцев высокого уровня они вошли в торговые отношения с западным миром и приобрели знание западных манер, обычаев и языков. В качестве управляющих делами патриархии они приобрели широкую практику и близкое знакомство с оттоманской администрацией, поскольку при старой оттоманской системе патриарх являлся официальным политическим посредником между оттоманским правительством и всеми православными подданными, на каком бы языке они ни говорили и в какой бы ни жили провинции. Два этих достоинства принесли фанариотам состояние, когда в ходе векового конфликта между Оттоманской империей и западным миром события определенно обернулись против османов после второй безуспешной осады Вены в 1682-1683 гг.

Эта перемена военной удачи внесла страшную путаницу в оттоманские государственные дела. До своего поражения в 1683 г. османы всегда могли рассчитывать на то, что решат свои отношения с западными державами при помощи простого применения силы. Закат военной мощи османов поставил их перед лицом двух новых проблем. Теперь им пришлось сидеть за столом переговоров с западными державами, которые османы не смогли победить на поле битвы, и им пришлось считаться с чувствами своих христианских подданных, которых они более не могли уверенно удерживать в подчинении. Другими словами, османы не могли более обойтись без искусных дипломатов и умелых администраторов. А тем необходимым запасом подобного опыта, которого сами османы были лишены, среди всех их подданных обладали лишь фанариоты. В результате османы были вынуждены пренебречь прецедентами и исказить принципы своего собственного режима, даровав компетентным фанариотам монополию на четыре высокие государственные должности, которые являлись ключевыми в новой политической ситуации, сложившейся в Оттоманской империи. Таким образом, на протяжении XVIII столетия христианской эры политическая власть фанариотов постепенно усиливалась, и казалось, будто результат западного давления смог одарить империю новым правящим классом, составленным из жертв векового расового и религиозного ущемления.

В конечном счете фанариотам не удалось достичь своей «несомненной судьбы»[316], поскольку к концу XVIII столетия западное давление на оттоманскую социальную систему достигло той степени интенсивности, на которой ее природа подверглась неожиданной трансформации. Греки, первыми среди подданных Оттоманской империи вступившие в тесные отношения с Западом, явились также и первыми, кто был заражен новым западным вирусом национализма — последствием потрясения, вызванного Французской революцией. Между вспышкой Французской революции и Греческой войной за независимость греки находились под чарами двух несовместимых стремлений. Они не хотели отказаться от фанариотской амбиции овладеть всем наследием османов и сохранить Оттоманскую империю нетронутой как «процветающее предприятие» под греческим управлением. Но в то же самое время у них появилась амбиция учредить свое собственное суверенное, независимое, национальное государство — Грецию, которая была бы греческой, как Франция — французской. Несовместимость двух этих стремлений окончательно была продемонстрирована в 1821 г., когда греки попытались реализовать их одновременно.

Когда фанариотский князь Ипсиланти[317] перешел через Прут со своей базы в России, чтобы сделаться хозяином Оттоманcкой империи, а лидер майнотов[318] Петробей Мавромихалис[319] спустился с горной крепости в Морее, чтобы учредить независимую Грецию, исход был заранее предрешен. Обращение к оружию означало крах фанариотских стремлений. Тростник, на который османы опирались более столетия, проколол им руку, и ярость по поводу этой измены придала им достаточно сил для того, чтобы разломать вероломный посох на куски и выстоять любой ценой на собственных ногах. Османы ответили на объявление войны князем Ипсиланти, разрушив одним ударом ту «фабрику власти», которую фанариоты мирным путем выстраивали для себя с 1683 г. Одновременно это явилось первым шагом к искоренению всего нетурецкого элемента из остатков оттоманского наследства — процесс, который достиг своей высшей точки в выселении православного меньшинства из Анатолии в 1922 г. Фактически первая вспышка греческого национализма зажгла первую искру национализма турецкого. Таким образом, фанариотам в конце концов не удалось закрепить за собой то «главенство» в Оттоманской империи, которое, казалось, было им суждено. Однако тот факт, что фанариоты едва не достигли успеха, служит доказательством той силы, с которой они ответили на вызов ущемления. В самом деле, история их отношений с османами служит превосходной иллюстрацией социального «закона» вызова-и-ответа. А контраст между греками и турками, вызывавший такой большой интерес и такую сильную враждебность, можно объяснить только в данных понятиях, а не в понятиях расы или религии, которые было принято выдвигать с обеих сторон в общераспространенной полемике. Туркофилы и грекофилы сходятся в том, что приписывают исторические различия в этосе между греческими христианами и турецкими мусульманами некоему неискоренимому свойству расы или некоему неизгладимому отпечатку религии. Они расходятся лишь в отношении социальных ценностей, которые приписывают этим неизвестным величинам в двух случаях. Грекофил постулирует существование врожденной добродетели в греческой крови и в православном христианстве и врожденной греховности — в турецкой крови и в исламе. Туркофил просто переставляет местами грех и добродетель. Фактически общее высокомерие, лежащее в основе обеих точек зрения, противоречит несомненному положению дел.

Несомненно, например, что, с точки зрения физического происхождения, кровь выходцев из Центральной Азии, тюркских последователей Эртогрула, текущая в жилах современного турка, не более чем бесконечно малая примесь. Турки Оттоманской империи выросли в нацию, ассимилировавшись с православным населением, в окружении которого османы жили в течение последних шести веков. В расовом отношении сегодня можно найти лишь весьма небольшое различие между двумя народами.

Если этот пример достаточно убедительно опровергает априорное расовое объяснение контраста между греками и турками, то мы можем опровергнуть и априорное религиозное объяснение, взглянув на другой тюркский мусульманский народ, который живет и жил долгое время при обстоятельствах, похожих не на те, в которых жили оттоманские турки, но на обстоятельства, в которых жили бывшие подданные османов — православные греки. На Волге существует тюркская мусульманская община, называемая казанскими татарами, которые были покорены в течение нескольких веков православным правительством России и подвергались многим из тех же расовых и религиозных ущемлений при чуждом режиме, которым османы подвергали православных христиан. Что за народ эти казанские татары? Мы читаем, что они «отличаются своей умеренностью, честностью, бережливостью и трудолюбием… Основным занятием казанского татарина является ремесло… Его главные промыслы — мыловарение, прядение и ткачество… Он становится хорошим сапожником и кучером… До конца XVI столетия в Казани не позволяли открывать ни одной мечети, и татары вынуждены были жить в отдельном квартале, но постепенно превосходство мусульман восторжествовало»{59}. В сущности, это описание тюрков, ущемленных русскими в царское время, могло бы быть и описанием православных христиан, ущемленных тюрками в период расцвета Оттоманской империи.

Общий опыт ущемленности по религиозному принципу был основным фактором в развитии обеих общин, и в течение столетий идентичная реакция на этот общий опыт породила в них «фамильное сходство» друг с другом, которое полностью стерло различие между первоначальным влиянием православного христианства и ислама.

Это «фамильное сходство» разделяют и приверженцы некоторых других вероисповеданий, которые подверглись ущемлению за приверженность к своей религии и которые ответили точно таким же образом, например римско-католические «левантинцы» в старой Оттоманской империи. Левантинцы, как и фанариоты, могли избежать ущемления, предав свою веру и приняв веру своих господ. Однако тех, кто захотел так поступить, оказалось немного. Вместо этого они, подобно фанариотам, принялись реализовывать те ограниченные возможности, которые оставались свободными от деспотически поставленных перед ними препятствий. В этой деятельности они проявили то редкое и непривлекательное сочетание грубости характера и раболепия в поведении, которое, по-видимому, характерно для всех социальных групп, поставленных в подобное положение. Не имело никакого значения, что левантинцы физически происходили от одного из самых воинственных, властных и высокодуховных народов западно-христианского мира: средневековых венецианцев и генуэзцев или французов, голландцев и англичан Нового времени. В удушающей атмосфере оттоманского гетто они должны были или дать такой же ответ на вызов религиозного ущемления, какой дали их инородные товарищи по несчастью, или подчиниться.

В первые века своего господства османы, зная о народах западно-христианского мира — франках, как они их называли, — только по их левантийским представителям, считали, что Западная Европа вся населена подобными «малыми племенами, не имеющими закона». Более широкий опыт заставил их пересмотреть свое мнение, и османы начали проводить резкое различие между «пресноводными франками» и их «морскими» тезками. «Пресноводными франками» считались те, кто родился и вырос в Турции в левантийской атмосфере и отвечал на вызов, развивая левантийский характер. «Морскими франками» считались те, кто родился и вырос на родине, во Франкской земле, и прибыл в Турцию совершеннолетним, с уже сформировавшимся характером. Турки были поставлены в тупик, обнаружив, что та огромная психологическая пропасть, которая отделяла их от «пресноводных франков», всегда живших среди них, отсутствует в том случае, когда они имеют дело с франками, обитающими за морем. Франки, которые географически являлись их соседями и согражданами, психологически были им враждебны, тогда как те франки, которые пришли из далекой страны, оказывались людьми с такими же страстями, как у них. Но объяснение на самом деле было очень простым. Турок и «морской франк» могли понять друг друга, потому что существовало общее сходство между их социальным происхождением. Каждый из них вырос в окружении, где являлся господином в своем собственном доме. С другой стороны, оба они сталкивались с трудностями, когда пытались понять «пресноводного франка» и относиться к нему уважительно, потому что социальное происхождение «пресноводного франка» было им обоим в одинаковой мере чуждо. Он был не домашним ребенком, но сыном гетто, и это ущербное существование развило в нем этос, от которого были свободны и франк, воспитанный во Франкской земле, и турок, воспитанный в Турции.

* * *

Евреи

Мы уже отметили, не обсуждая в подробностях, результаты религиозной дискриминации в случае, когда жертвы ущемления принадлежат к тому же самому обществу, являясь нарушителями его [законов]. Один из известных примеров этого — английские пуритане. Гораздо более подробно мы обсудили примеры из истории Оттоманской империи, тот случай, когда жертвы религиозной дискриминации принадлежат к цивилизации, отличной от цивилизации своих преследователей. Остается еще случай, когда жертвы религиозной дискриминации являются представителями угасшего общества, которое сохраняется лишь как «ископаемое». Список подобных «ископаемых обществ» был дан выше (см. с. 46), и каждое из них могло бы послужить иллюстрацией результатов подобного рода ущемлений. Однако наиболее достопримечательным является один из ископаемых остатков сирийского общества — евреи. Прежде чем мы перейдем к рассмотрению этой затянувшейся трагедии, конца которой еще не видно[320], мы можем заметить, что другой сирийский обломок — парсы сыграли в индусском обществе ту же самую роль, какую евреи сыграли в других местах, развивая почти такую же опытность в торговле и финансах, а еще один сирийский остаток — армяно-григорианские монофизиты сыграли подобную же роль в мире ислама.

Характерные свойства евреев в ущемленном положении хорошо известны. Нас интересует здесь следующий вопрос: обусловлены ли эти свойства, как принято обычно считать, «еврейскостью» евреев, рассматриваемых или как раса, или как религиозная секта, или же эти свойства являются просто плодом воздействия стимула ущемления? Выводы, сделанные на основе других примеров, располагают нас в пользу последней точки зрения, но мы подойдем к очевидности без предубеждения. Очевидность можно проверить двумя способами. Мы можем сравнить этос, проявленный евреями, когда их ущемляли по религиозному принципу, с этосом, который они проявляли, когда ущемление ослабевало или полностью прекращалось. Мы можем также сравнить этос тех евреев, которые были или являются ущемленными, с этосом других еврейских общин, на которых стимул ущемления не воздействовал никогда.

В настоящее время евреями, ярче всего демонстрирующими хорошо известные черты, обычно называемые «еврейскими» и составляющие, как широко предполагается в сознании неевреев, отличительный признак иудаизма всегда и везде, являются ашкенази[321] Восточной Европы. Именно их в Румынии и на сопредельных территориях, включая так называемую черту оседлости[322] в Российской империи, если не юридически, то морально, держали в гетто отсталые европейские нации, жить среди которых судил им жребий. Еврейский этос проявляется уже менее ярко среди эмансипированных евреев Голландии, Великобритании, Франции и Соединенных Штатов. Если же мы примем во внимание, как мало времени прошло с момента легальной эмансипации евреев в этих последних из названных стран и насколько еще неполной, даже в относительно просвещенных странах Запада, является их моральная эмансипация, то мы не будем недооценивать той перемены в этосе, которая очевидна уже здесь[323].

Мы также можем заметить, что среди эмансипированных евреев Запада те евреи ашкеназского происхождения, которые пришли из-за «черты оседлости», все еще кажутся заметно более «еврейскими» по своему этосу, чем более редкие среди нас сефарды[324], которые первоначально пришли из исламского мира. Мы можем объяснить эту разницу, вспомнив о несходстве в истории двух этих еврейских общин.

Ашкенази происходят от тех евреев, которые воспользовались освоением римлянами Европы и сделали своей прерогативой розничную торговлю в полуварварских трансальпийских провинциях. Со времен принятия христианства и последующего распада Римской империи этим ашкенази пришлось пострадать вдвойне — от фанатизма христианской Церкви и от возмущения варваров. Варвар не может вынести, глядя, как проживающий в его стране чужеземец ведет иной образ жизни и извлекает выгоду, ведя дела, для которых самому варвару не хватает умения. Действуя на основе этих чувств, западные христиане ущемляли евреев до тех пор, пока те им были необходимы, и изгоняли, как только чувствовали себя в состоянии обойтись без них. Соответственно, рост и экспансия западного христианства сопровождались дрейфом евреев-ашкенази в восточном направлении от древних границ Римской империи в Рейнской области до современных границ западно-христианского мира в «черте оседлости». В ходе развития внутренних областей западно-христианского мира евреев изгоняли из одной страны в другую по мере того, как западные народы последовательно достигали определенного уровня экономической производительности — как, например, они были изгнаны из Англии Эдуардом I, правившим в 1272-1307 гг. Вместе с тем, достигнув окраины континента, эти еврейские изгнанники из внутренних областей принимались и даже приглашались из одной страны в другую на начальных стадиях вестернизации в качестве торговых первопроходцев, чтобы впоследствии быть ущемленными и в конце концов снова изгнанными, как только снова переставали быть необходимыми для экономической жизни своего временного прибежища.

В «черте оседлости» это длительное переселение евреев-ашкенази с Запада на Восток было приостановлено, а их мучения достигли своей высшей точки, ибо здесь, на месте встречи западного и русского православного христианства, евреи были уловлены и оказались между молотом и наковальней. В тот период, когда они хотели повторить привычное действие, переселяясь далее на восток, «Святая Русь» преградила им путь. Однако, на счастье ашкенази, ведущие нации Запада, первыми изгнавшие евреев в Средние века, к этому времени уже достигли того уровня экономической производительности, при котором перестали бояться вступать в экономическое соревнование с евреями, — как, например, англичане ко времени Английской республики, когда евреи вновь были допущены в страну Кромвелем (правил в 1653-1658 гг.). Эмансипация евреев на Западе началась как раз вовремя, чтобы дать ашкенази, жившим в «черте оседлости», новый западный выход, когда их прежний дрейф в восточном направлении привел к глухой стене западной границы «Святой Руси». На протяжении прошлого столетия волна ашкеназской миграции повернула обратно с Востока на Запад — от «черты оседлости» в Англию и Соединенные Штаты. После сказанного не следует удивляться, что ашкенази, которых этот отлив поместил среди нас, проявят так называемый еврейский этос более ярко, чем их сефардские собратья по вере, чье положение было более благоприятно.

Менее ярко проявленная «еврейскость», которую мы наблюдаем среди сефардских иммигрантов из Испании и Португалии, объясняется прошлой жизнью сефардов в исламском мире. Представители еврейской диаспоры в Персии и в тех провинциях Римской империи, которые в конце концов отошли к арабам, оказались в сравнительно удачном положении. Их статус при Арабском халифате был, без сомнения, не менее благоприятным, чем статус евреев в тех западных странах, где они к сегодняшнему дню были эмансипированы. Историческим бедствием для сефардов явился постепенный переход Иберийского полуострова из рук мавров в руки западных христиан, завершившийся к концу XV столетия. Они были поставлены своими христианскими завоевателями перед выбором между тремя альтернативами — уничтожением, изгнанием или обращением в христианскую веру. Давайте взглянем на современное состояние тех полуостровных сефардов, которые сохранили свои жизни одним из двух альтернативных путей и чье потомство дожило тем самым до наших дней. Те, которые предпочли отправиться в изгнание, нашли прибежище среди врагов католической Испании и Португалии — в Голландии, в Турции или в Тоскане[325]. Тех, кто отправился в Турцию, османские покровители поощряли селиться в Константинополе, Салониках и менее крупных городских центрах Румелии, чтобы заполнить вакуум, оставленный после изгнания или уничтожения предшествующего греческого городского среднего класса. В этих благоприятных условиях сефардские беженцы получили в Оттоманской империи возможность специализироваться и процветать в торговле, не развивая в себе ашкеназского этоса.

Что касается маранов[326], иберийских евреев, которые четыре или пять веков назад согласились принять христианскую веру, то их отличительные еврейские черты стерлись до минимума. Есть все основания полагать, что в жилах иберийских жителей современной Испании и Португалии существует сильная примесь крови этих еврейских неофитов, особенно среди высшего и среднего классов. Однако если самому проницательному психоаналитику предоставить образцы живых испанцев и португальцев из высшего и среднего классов, то он окажется в затруднении, пытаясь обнаружить тех, у кого были еврейские предки.

В современную эпоху партия, образовавшаяся среди эмансипированных евреев Запада, стремилась завершить эмансипацию своей общины, наделив ее национальным государством современного западного образца. Конечной целью сионистов является освобождение еврейского народа от специфического психологического комплекса, вызванного столетиями ущемления. В этой конечной цели сионисты заодно с конкурирующей школой эмансипированной еврейской мысли. Сионисты согласны с ассимиляционистами, желая, чтобы евреи перестали быть «особым народом». Однако они не поддерживают с ними связь из-за своей оценки ассимиляционистских предписаний, которые рассматривают как недостаточные.

Идеал ассимиляционистов состоит в том, чтобы евреи в Голландии, Англии или Америке стали просто голландцами, англичанами или американцами «иудейского вероисповедания». Они полагают, что нет причины, по которой еврейскому гражданину в любой просвещенной стране не удалось бы стать отвечающим требованиям, ассимилированным гражданином этой страны только из-за того, что ему случается ходить в синагогу по субботам, а не в церковь по воскресеньям. На это у сионистов есть два ответа. В первую очередь они указывают на то, что, даже если ассимиляционистские предписания способны привести к результату, которого добиваются их сторонники, эти предписания применимы только к тем просвещенным странам, в которых удачливые еврейские граждане составляют лишь часть мирового еврейства. Во вторую очередь сионисты заявляют, что даже при самых благоприятных условиях еврейский вопрос не может быть решен подобным образом, поскольку быть евреем значит нечто большее, чем быть лицом «иудейского вероисповедания». В глазах сионистов еврей, пытающийся превратиться в голландца, англичанина или американца, просто уродует свою еврейскую личность, не имея каких бы то ни было перспектив приобрести полноценную личность голландца или представителя иной нееврейской национальности, которую он выбрал. Если евреям суждено стать «как все другие нации», то процесс ассимиляции, по мнению сионистов, должен осуществляться на национальной, а не на индивидуальной основе. Вместо того чтобы тщетно пытаться уподобить отдельных еврейских индивидов индивидам английским или голландским, еврейский народ должен уподобиться английскому народу или голландскому, приобретя (или обретя вновь) национальную родину, где еврей, как англичанин в Англии, будет хозяином в своем собственном доме.

Хотя сионистскому движению как практическому предприятию всего полвека, его социальная философия уже приносит свои результаты. В еврейских сельских поселениях в Палестине дети гетто превратились вне всякого ожидания в передовое крестьянство, проявляющее множество характерных черт нееврейского колониального типа. Трагическая неудача эксперимента состоит в том, что не удается умиротворить жившее здесь прежде арабское население страны.

Остается зафиксировать существование нескольких малоизвестных групп евреев, которые избежали ущемления в ходе своей истории благодаря уходу в отдаленную «цитадель», где они проявляют все характерные черты здоровых крестьян или даже диких горцев. Таковы евреи Йемена в юго-западной части Аравии, фалаша в Абиссинии[327], еврейские горцы Кавказа и тюркоязычные евреи-крымчаки Крыма.


VIII. Золотая середина

1. Достаточно и слишком много

Теперь мы достигли той точки, когда можем данную нашу аргументацию довести до конца. Мы убедились в том, что цивилизации зарождаются не в необыкновенно легкой, а в необыкновенно трудной для проживания окружающей среде. Это, в свою очередь, побудило нас задаться вопросом, не имеем ли мы здесь дело с примером некоего социального закона, который можно выразить в формуле: «чем сильнее вызов, тем сильнее стимул». Мы сделали обзор ответов, вызванных пятью типами стимулов — стимулом суровых стран, новой земли, ударов, давлений и ущемления, и во всех пяти областях результат нашего исследования подтверждает обоснованность этого закона. Однако мы должны определить, является ли эта обоснованность абсолютной. Если мы увеличим суровость вызова ad infinitum[328], поручимся ли мы тем самым за бесконечное усиление стимула и бесконечный рост в ответ на удачно принятый вызов? Или мы достигнем той точки, за которой увеличение суровости [вызова] будет порождать уменьшение результатов? И если мы пойдем дальше, не достигнем ли мы еще более отдаленной точки, в которой вызов становится столь суровым, что возможность успешного ответа исчезает? В этом случае закон формулировался бы следующим образом: «наиболее стимулирующий вызов находится посредине между отсутствием суровости и ее избытком».

Существует ли такое явление, как чрезмерный вызов? Мы еще не сталкивались с подобным примером, но есть несколько крайних случаев действия [закона] вызова-и-ответа, о которых мы еще не упоминали. Мы еще не приводили случая Венеции — города, который был построен на сваях, вбитых в илистые берега морской лагуны, и превзошел по своему богатству, власти и славе все города, построенные на terra firma в плодородной долине реки По. Не говорили о Голландии — стране, которая фактически едва была спасена от моря, но отличилась в истории гораздо больше любого другого, равного по площади участка земли на Североевропейской равнине. Не говорили о Швейцарии, обремененной необыкновенной тяжестью гор. Может показаться, что три самых трудных участка земли в Западной Европе стимулировали своих жителей к достижению — разными путями — самого высокого уровня социального развития, которого когда-либо достигал любой из народов западно-христианского мира.

Но существуют и иные соображения. Какими бы крайними по своей степени ни были эти три вызова, все они ограничивались по области своего действия только одной из двух сфер, формирующих окружение любого общества. Без всякого сомнения, это были [природные] вызовы тяжелой земли, а если посмотреть со стороны человеческой — со стороны ударов, давлений и ущемлений, — то суровость данной природной ситуации была не вызовом, но, скорее, облегчением. Она защищала эти страны от всех тех человеческих вызовов, которым подвергались их соседи. Венеция на своих илистых берегах, отделенная от континента лагунами, была свободна от чужеземной военной оккупации почти на протяжении тысячи лет (с 810 по 1797 г.[329]). Голландия также не единожды спасала свои жизненно важные центры путем временного поворота механизма, обеспечивавшего ее существование, и «открытия дамб». Какой контраст по сравнению с историями соседней Ломбардии и соседней Фландрии — двух обычных полей сражения Европы!

Конечно же, достаточно легко привести и примеры тех общин, которым не удалось ответить на отдельные вызовы. Но это ничего не доказывает, ибо почти каждый вызов, на который со временем следует победоносный ответ, как оказывается на поверку, ставит в тупик или подрывает силы одного отвечающего за другим — вплоть до того момента, когда в сотый или тысячный раз победитель наконец не отвечает успешно. Такова пресловутая «щедрость природы», множество примеров которой приходит на ум.

Например, природный вызов североевропейского леса успешно ставил в тупик примитивного человека. Не имея нужных орудий для вырубки лесных деревьев, не зная, как извлечь при помощи культивации пользу из лежащей под ногами богатой почвы, даже если бы ему и удалось очистить ее от деревьев, примитивный человек Северной Европы просто избегал леса и селился на песчаных дюнах и меловых холмах, где находят теперь его следы в виде дольменов, кремневых рудников и тому подобного. Он искал земли, которые его наследники презирали как «плохие», когда леса уже падали под их топорами. Для примитивного человека вызов умеренного леса фактически был гораздо страшнее вызова морозной тундры. А в Северной Америке путь наименьшего сопротивления привел его в конце концов в полярном направлении за пределы северной границы лесной зоны, чтобы он обрел свою судьбу в создании эскимосской культуры в ответ на вызов Северного полярного круга. Однако опыт примитивного человека еще не доказывает, что вызов североевропейского леса был чрезмерным — в том смысле, что он выходил за пределы человеческих возможностей ответить на него эффективно. Ибо шедшие по пятам примитивного человека варвары были способны добиваться определенного эффекта при помощи орудий и технических приспособлений, приобретенных, возможно, у цивилизаций, с которыми соприкасались, до той поры, пока в свое время не «пришли, увидели и победили» первопроходцы западной и русской православной цивилизаций.

Во II в. до н. э. южный «авангард» североевропейского леса в долине реки По был покорен римскими первопроходцами, после того как с незапамятных времен препятствовал предшественникам римлян. Греческий историк Полибий, посетивший эту страну непосредственно после ее открытия, рисует поразительный контраст между непроизводительной и бедной жизнью галльских предшественников Рима, последние остатки которых в то время еще продолжали вести свое жалкое существование в лесной глуши у подножия Альп, и дешевизной и обилием, царившими в тех соседних районах, которые взял в свои руки Рим. Подобная картина часто изображалась в начале XIX столетия, демонстрируя контраст между нищенской несостоятельностью краснокожих и бурной жизненной энергией англо-американских первопроходцев в первозданных лесах Кентукки или Огайо.

Когда мы обращаемся от природной среды к человеческой, то обнаруживаем то же самое. Вызов, побеждавший одного отвечающего, как впоследствии доказывал успешный ответ другого соперника, не был непреодолимым.

Давайте, например, рассмотрим отношения между эллинским обществом и североевропейскими варварами. Давление здесь было обоюдным, но ограничимся лишь рассмотрением давления эллинского общества на варваров. По мере того как эта цивилизация распространялась все дальше и дальше в глубь континента, один слой варваров за другим оказывался перед вопросом жизни и смерти. Подчинится ли он воздействию этой могущественной чуждой силы, подвергнется ли разрушению его социальная структура, став пищей, которая будет усвоена в ткани эллинского социального организма? Или он будет сопротивляться ассимиляции и, благодаря своему сопротивлению, вступит в ряды непокорного внешнего пролетариата эллинского общества, чтобы затем должным образом предстать у «смертного одра» этого общества и с жадностью поглощать его труп? Короче говоря, станет ли он падалью или стервятником? Этот вызов последовательно был брошен кельтам и тевтонам. Кельты в результате долгой борьбы были сломлены, после чего тевтоны ответили успешно.

Надлом кельтов был впечатляющим, поскольку они начали хорошо и, кроме того, получили эффектное преимущество. Им была дана благоприятная возможность благодаря тактической ошибке этрусков. [Этруски], эти хеттские неофиты культуры своих эллинских конкурентов в открытии Западного Средиземноморья, не довольствовались охраной своего плацдарма на западном берегу Италии. Их первопроходцы стремительно продвигались в глубь страны через Апеннины и рассеивались по всему бассейну реки По. При этом они перенапрягали свои силы, одновременно стимулируя кельтов к тому, чтобы те их уничтожили. Результатом был furor Celticus[330], который продолжался около двух столетий и увлек за собой кельтские лавины не только через Апеннины на Рим (в Clades Alliensis 390 г. до н. э.), но также и в Македонию (279-276 гг. до н. э.), Грецию и восточнее — в Анатолию, где кельты оставили свой след и свое название как «галаты»[331]. Ганнибал использовал кельтских завоевателей бассейна реки По в качестве союзников, но они потерпели неудачу, и furor Celticus стимулировал ответ римского империализма. На своем западном Lebensraum[332] от Римини до Рейна и Тайн, так же как и на своих восточных аванпостах на Дунае и Галисе[333], кельты были разделены на части, поглощены и переварены Римской империей.

Этот распад кельтского слоя европейского варварства обнажил лежавший под ним тевтонский слой, который подвергся тому же самому вызову. Какими должны были казаться перспективы тевтонов историку века Августа, помнившему о полном уничтожении бесплодного furor Teutonicus[334] Марием[335] и видевшему, как Цезарь изгнал из Галлии тевтонского вождя Ариовиста[336]? Историк бы предсказал, что тевтоны последуют путем кельтов и, возможно, доставят гораздо меньше беспокойства в этом процессе. Но он бы ошибся. Римская граница достигла Эльбы лишь на мгновенье, чтобы незамедлительно отступить к линии Рейн — Дунай и остаться там. А когда граница между цивилизацией и варварством остается неподвижной, время всегда работает в пользу варваров. Тевтоны в отличие от кельтов оказались непроницаемыми для атак эллинской культуры, передавалась ли она солдатами, торговцами или миссионерами. К V в. христианской эры, когда готы и вандалы разоряли Пелопоннес, требовали выкупа за Рим и оккупировали Галлию, Испанию и Африку, было совершенно ясно, что тевтоны добьются успеха там, где не добились его кельты. Это служит лишним доказательством того, что, в конце концов, давление эллинской цивилизации было не таким суровым, чтобы на него не могло последовать успешного ответа.

С другой стороны, вторжение эллинизма в сирийский мир в ходе похода Александра Великого бросило вызов сирийскому обществу. Смогло ли оно подняться против вторгшейся цивилизации и изгнать ее или же нет? Столкнувшись с вызовом, сирийское общество предприняло множество попыток ответить, и у всех этих попыток была одна общая черта. В каждом из примеров антиэллинская реакция в качестве средства выражения использовала религиозное движение. Однако существовало фундаментальное различие между первыми четырьмя проявлениями этой реакции и последней. Зороастрийская, иудейская, несторианская и монофизитская реакции закончились неудачей, исламская же реакция была успешной.

Зороастрийская и иудейская реакции явились попытками побороть власть эллинизма средствами религии, уже распространенной в сирийском мире до эллинского вторжения. Опираясь на зороастризм, иранцы в восточных владениях сирийской цивилизации восстали против эллинизма и изгнали его в течение двух веков после смерти Александра из всей области, расположенной к востоку от Евфрата. Однако в этой точке зороастрийская реакция достигла своего предела, и остатки завоеваний Александра были спасены для эллинизма Римом. Не была успешной и предпринятая иудеями при Маккавеях более смелая попытка освободить западную родину сирийской цивилизации в пределах Средиземного моря путем внутреннего восстания. За кратковременный триумф над Селевкидами отплатил Рим. В великой Римско-иудейской войне 66-70 гг. н. э. иудейская община в Палестине была стерта в мелкий порошок, и мерзость запустения, которую Маккавеи некогда изгнали из Святая Святых, возвратилась, чтобы остаться до времен императора Адриана, основавшего на месте Иерусалима римскую колонию Элия Капитолина.

Что касается несторианской и монофизитской реакций, то они явились альтернативными попытками обратить против эллинизма оружие, которое вторгшаяся цивилизация выковала для себя из смеси эллинского и сирийского металлов. В синкретической религии первоначального христианства сущность сирийского религиозного духа эллинизировалась до такой степени, что стала конгениальна эллинской и чужда сирийской душе. Несторианская и монофизитская «ереси» обе явились попытками деэллинизации христианства и обе потерпели неудачу в качестве ответов на эллинское вторжение. Несториан-ство было с позором вытеснено на восток за Евфрат. Монофизитство удержало позиции в Сирии, Египте и Армении, завоевав сердца крестьян, которые никогда не подвергались эллинизации. Но оно никогда не было способно отвлечь от Православия и эллинизма правящее меньшинство в городских стенах.

Греческий современник императора Ираклия[337], явившийся свидетелем победы Восточной Римской империи в последнем поединке с персидскими Сасанидами и победы православно-христианской иерархии в последнем поединке с несторианскими и монофизитскими еретиками, обманулся бы около 630 г. христианской эры, благодаря Бога за то, что Тот сделал земную троицу Рима, Вселенской церкви и эллинизма непобедимой. Как раз к этому самому моменту надвигалась пятая сирийская реакция против эллинизма. Самому императору Ираклию не суждено было ощутить запах смерти, пока он не увидел, как Омар, наследник пророка Мухаммеда, входит в его царство, чтобы уничтожить — полностью и навсегда — дело рук всех эллинизаторов сирийских владений, начиная с Александра. Ибо ислам достиг цели там, где его предшественники потерпели неудачу. Он завершил изгнание эллинизма из сирийского мира. Он вновь объединил в Арабском халифате сирийское универсальное государство, чье развитие безжалостно прервал Александр еще до завершения своей миссии, победив персидских Ахеменидов. Наконец, ислам даровал сирийскому обществу местную Вселенскую церковь и тем самым облегчил ему возможность после столетий временно приостановленной жизни окончательно испустить дух с уверенностью, что оно теперь не уйдет, не оставив потомков. Ибо исламская церковь стала той куколкой, из которой впоследствии должны были возникнуть новые арабская и иранская цивилизации.

Упомянутые выше примеры показывают, что мы еще не нашли правильного метода решения стоящей перед нами проблемы, для которой надо найти недвусмысленный пример того случая, когда вызов оказывается чрезмерным. Мы должны подойти к проблеме на иных основаниях.


2. Сравнение по трем элементам

Новый подход к проблеме

Можем ли мы найти альтернативный метод исследования, который пообещает нам лучшие результаты? Давайте подвергнем испытанию предварительный результат нашего исследования с другой стороны. До сих пор мы начинали с вызова, который побеждал отвечавшего. Давайте теперь начнем с примеров, где вызов давал эффективный стимул и побуждал к успешному ответу. В различных параграфах предыдущей главы мы рассматривали множество примеров подобного рода и сравнивали пример успешного ответа с параллельными случаями, в которых аналогичная (или сопоставимая) группа отвечала с меньшим успехом на аналогичный (или сопоставимый) вызов, когда вызов был менее суровым. Давайте теперь пересмотрим некоторые из этих сравнений между двумя терминами и выясним, не можем ли мы увеличить число наших терминов до трех.

Давайте поищем в каждом из случаев некоторую третью историческую ситуацию, где вызов был не менее, а более суровым, чем в ситуации, с которой мы начали. Если мы достигнем успеха в поиске третьего термина этого рода, то тогда ситуация, с которой мы начали, — ситуация успешного ответа — станет средним термином между двумя крайними. В двух этих крайних членах пропорции суровость вызова соответственно будет меньшей или большей, чем в середине. Что можно сказать об успешном ответе? В ситуации, где вызов был меньшим, как мы уже обнаружили, и ответ был меньшим. Но что можно сказать по поводу третьей ситуации, которую теперь мы представляем впервые? Здесь, где суровость вызова достигает своей высшей точки, сможем ли мы найти также и наиболее успешный ответ? Предположим, мы обнаружили, что увеличение суровости вызова выше среднего уровня не сопровождается увеличением успешности ответа, а наоборот, ответ ослабевает. Если это окажется так, то мы обнаружим, что взаимодействие вызова и ответа подчиняется «закону уменьшения отдачи». Мы придем к выводу, что существует средний уровень суровости, на котором стимул является наивысшим, и назовем этот уровень оптимумом в противоположность максимуму.

* * *

Норвегия Исландия Гренландия

Мы уже обнаружили, что именно в Исландии, а не в Норвегии, Швеции или Дании, недоразвившаяся скандинавская цивилизация достигла своего высочайшего триумфа как в литературе, так и в политике. Эти достижения явились ответом на двойной стимул — стимул заморской миграции и стимул более холодной и более бесплодной страны, чем та, которую скандинавские мореплаватели оставили позади себя. Давайте предположим, что тот же самый вызов повторится с удвоенной суровостью. Допустим, что древние скандинавы проплыли еще пятьсот миль и поселились в стране настолько же более холодной, чем Исландия, насколько Исландия была холоднее Норвегии. Породила ли бы эта Туле[338] за пределами Туле скандинавскую общину, вдвое более выдающуюся в литературе и политике, чем община в Исландии? Вопрос отнюдь не является гипотетическим, ибо требуемые нами условия на самом деле осуществились, когда скандинавские мореплаватели достигли Гренландии. И ответ на данный вопрос не вызывает сомнений. Гренландская колонизация оказалась неудачной. Гораздо менее чем через полтысячелетия гренландцы постепенно потерпели поражение в трагической, заранее проигранной битве с природным окружением, которое было слишком суровым даже для них.

* * *

Дикси Массачусетс Мэн

Мы уже производили сравнение природного вызова, брошенного суровым климатом и каменистой почвой Новой Англии, с менее суровым вызовом, брошенным Виргинией и Каролиной англо-американским колонистам, и показали, как в борьбе за власть над континентом именно жители Новой Англии перегнали своих соперников. Несомненно, южной границе области оптимального вызова приблизительно соответствует линия Мэйсон — Диксон. Теперь мы должны задаться вопросом, есть ли у этой области высочайшего климатического стимула другая граница, с северной стороны, и поскольку мы смогли сформулировать этот вопрос словесно, то отдаем себе полный отчет в том, что ответ будет явно утвердительным.

Северная граница оптимальной климатической области фактически разделяет Новую Англию на части. Когда мы говорим о Новой Англии и о той роли, которую она играла в американской истории, мы в действительности думаем только о трех из пяти небольших штатов — Массачусетсе, Коннектикуте и Род-Айленде, но не о Нью-Хэмпшире и Мэне. Массачусетс всегда являлся одной из ведущих англоязычных общин Североамериканского континента. В XVIII столетии он играл ведущую роль в сопротивлении британскому колониальному режиму и, несмотря на огромный с того времени рост Соединенных Штатов, Массачусетс удержал свои позиции в интеллектуальной сфере, а до некоторой степени также и в промышленной, и коммерческой сферах. С другой стороны, Мэн, хотя фактически являлся частью Массачусетса до своего выделения в самостоятельный штат в 1820 г., всегда играл роль незначительную и сохранился до наших дней как род музейного экспоната — реликт Новой Англии XVII столетия, населенной лесниками, лодочниками и охотниками. Теперь эти дети суровой страны восполняют свои скудные жизненные средства, служа «гидами» для праздной публики, приезжающей из городов Северной Америки провести свои выходные в этом «аркадском» штате как раз потому, что Мэн все еще остается таким, каким он был, когда многие из этих североамериканских городов еще не начали выходить из дикости. Мэн сегодня одновременно и один из самых давно заселенных регионов Американского союза, и один из наименее урбанизированных и изощренных.

Как объяснить этот контраст между Мэном и Массачусетсом? Казалось бы, суровость окружающей среды в Новой Англии, достигающая своего оптимума в Массачусетсе, в Мэне увеличена до той степени, когда приводит к «уменьшению отдачи» человеческого ответа. И если мы перенесем наше исследование далее на север, то эта догадка подтвердится. Нью-Брансуик, Новая Шотландия и Принс-Эдуард Айленд — наименее процветающие и наименее развитые провинции доминиона Канада. Далее на севере, Ньюфаундленд за последние годы принужден был прекратить неравную борьбу за самостоятельность и принять в тонко завуалированной форме колониальное правление короны в обмен на помощь Великобритании. Еще далее на север, на полуострове Лабрадор мы попадаем в те же условия, с какими столкнулись древнескандинавские поселенцы в Гренландии, — максимальный вызов, который, будучи весьма далеким от оптимума, правильнее будет назвать «пессимумом».[339]

* * *

Бразилия Ла-Плата Патагония

Атлантическое побережье Южной Америки очевидным образом представляет собой параллельное явление. Например, в Бразилии большая часть национального богатства, оборудования, населения и энергии сконцентрирована на небольшом отрезке этой обширной территории, расположенном к югу от параллели 20° южной широты. Более того, Южная Бразилия стоит на более низком уровне развития цивилизации, чем районы, удаленные к югу и расположенные с другой стороны эстуария Ла-Плата, — республика Уругвай и аргентинский штат Буэнос-Айрес. Очевидно, что на Южноамериканском побережье Атлантики экваториальный сектор является не стимулирующим, а, безусловно, расслабляющим. Однако в равной мере очевидно, что в большей степени стимулирующий умеренный климат эстуария Рио-де-Ла-Платы является оптимумом. Ибо если мы последуем вдоль побережья далее на юг, то вновь обнаружим не только несомненное увеличение «давления», но и ослабление ответа, как только пересечем холодное плато Патагония. Если мы решим двигаться дальше, то ситуация ухудшится еще больше, ибо мы окажемся среди окоченевших и голодных дикарей, которые едва выживают среди морозов и снегов Огненной Земли.

* * *

Голлоуэй Ольстер Аппалачи

Давайте следующим рассмотрим пример, в котором вызов является не исключительно природным, а отчасти природным, отчасти человеческим.

В настоящее время существует известный контраст между Ольстером и всей остальной Ирландией. В то время как Южная Ирландия является скорее старомодной сельскохозяйственной страной, Ольстер — одна из деятельнейших мастерских западного мира. Белфаст стоит на одном уровне с Глазго, Ньюкаслом, Гамбургом и Детройтом, а современный ольстерец имеет устойчивую репутацию настолько же квалифицированного, насколько и неуступчивого человека.

В ответ на какой вызов ольстерец стал тем, кем является сейчас? Он отвечал на двойной вызов заморской миграции из Шотландии и — после прибытия в Ирландию — на вызов борьбы с местными ирландскими жителями, которые владели этой землей и которых он начал вытеснять. Это двойное испытание имело стимулирующее воздействие, которое можно измерить лишь сравнив силу и богатство нынешнего Ольстера с относительно скромными условиями, существующими в тех районах на шотландской стороне границы между Англией и Шотландией и вдоль Лоулендской окраины «линии Хайленда», откуда пополнялись ряды первоначальных шотландских поселенцев в Ольстере в начале XVII столетия[340].

Однако современные ольстерцы — не единственные сохранившиеся заморские представители этого семейства. Шотландские первопроходцы, переселившиеся в Ольстер, породили еще «шотландско-ирландских» потомков, которые, в свою очередь, переселились в XVIII в. из Ольстера в Северную Америку и продолжают существовать до наших дней в цитаделях Аппалачских гор — высокогорной зоны, простирающейся на полудюжину штатов Американского союза от Пенсильвании до Джорджии. Каков был эффект этой второй пересадки? В XVII в. подданные короля Якова пересекли пролив святого Георга и начали борьбу с дикими ирландцами вместо прежней борьбы с дикими шотландскими горцами. В XVIII в. их праправнуки пересекли Атлантику, чтобы стать «истребителями индейцев» в американской лесной глуши. Очевидно, этот американский вызов был гораздо сильнее ирландского в обоих его аспектах — природном и человеческом. Привело ли усиление вызова к усилению ответа? Если мы сравним ольстерца с сегодняшним жителем Аппалачей через два столетия после того, как они прервали связь между собой, то обнаружим, что ответ снова будет отрицательным. Современный житель Аппалачей не только не стал совершеннее ольстерца. Ему не удалось удержать свои позиции, и он скатился вниз самым жалким образом. Фактически аппалачские «горные люди» сегодня ничем не лучше варваров. Они впали в безграмотность и увлечение колдовством. Они страдают от нужды, грязи и болезней. Они являются американскими двойниками современных белых варваров Старого Света — рифов[341], албанцев, курдов, патанов[342] и волосатых айнов. Однако если эти последние — лишь поздние остатки древнего варварства, то жители Аппалачей являют собой печальное зрелище народа, который некогда достиг цивилизации, а затем ее утратил.

* * *

Реакции на разрушительное действие войны

В случае Ольстера и Аппалачей вызов был и природным, и человеческим, но действие «закона уменьшения отдачи» кажется вполне очевидным и в других случаях, когда вызов присутствует исключительно в человеческой сфере. Рассмотрим, например, последствия вызова, брошенного опустошительным действием войны. Мы уже отметили два случая, в которых суровые вызовы подобного рода получали победоносные ответы: Афины ответили на персидское вторжение, став «школой Эллады», а Пруссия ответила на наполеоновское вторжение, став бисмарковской Германией. Можем ли мы найти вызов подобного рода, оказавшийся чрезмерно суровым, опустошением, оставившим раны, которые [долгое время] гноились и в конечном счете оказались смертельными? Да, можем.

Опустошение Италии Ганнибалом, подобно другим, менее жестоким испытаниям, не исключало того, чтобы обернуться благодеянием [для римлян]. Опустошенные пахотные земли Южной Италии частично превратились в пастбища, частично — в виноградники и оливковые рощи, а новая аграрная экономика — как земледелие, так и скотоводство — стала обслуживаться рабским трудом вместо свободного крестьянства, некогда возделывавшего почву, еще до того, как солдаты Ганнибала сожгли крестьянские хижины, а сорняки и колючки заполонили разоренные поля. Этот революционный переход от натурального хозяйства к товарному и от землепашества к применению рабской рабочей силы, несомненно, на время увеличил денежную стоимость сельскохозяйственной продукции. Однако его с лихвой возместило то социальное зло, которое он повлек за собой, — уменьшение численности населения в сельской местности и скопление в городах нищего пролетариата из бывших крестьян. Попытка задержать это зло при помощи законодательства, предпринятая Гракхами[343] в третьем поколении после эвакуации Ганнибала из Италии, лишь обострила смуту в Римской республике, ускорив политическую революцию и не остановив революцию экономическую. Политическая борьба вылилась в гражданскую войну, и через сто лет после трибуната Тиберия Гракха римляне согласились на установление постоянной диктатуры Августа в качестве сильнодействующего лекарства в отчаянном положении дел. Таким образом, опустошение Италии Ганнибалом (весьма далекое от того, чтобы стимулировать римский народ, как некогда разорение Аттики Ксерксом стимулировало афинян) фактически нанесло римлянам удар, от которого они так никогда и не оправились. Кара опустошения, будучи нанесенной персидской силой, оказала стимулирующее воздействие, и явилась смертельной, когда была нанесена силой пунической.

* * *

Китайская реакция на вызов эмиграции

Мы уже сравнили воздействие различных уровней природного вызова на разные группы британских эмигрантов. Давайте рассмотрим теперь реакцию китайских эмигрантов на различные уровни вызова человеческого. Когда китайский кули[344] эмигрирует в Британскую Малайю или в Голландскую Ост-Индию, он, вероятно, будет вознагражден за свою предприимчивость. Оказавшись вне своего привычного дома в чуждом социальном окружении, он меняет экономическую среду, в которой пребывал в расслабленном состоянии по причине вековых социальных традиций, на ту, которая дает ему стимул к улучшению своего положения, и нередко делает себе состояние. Однако предположим, что мы усиливаем социальное испытание, которое является ценой экономической возможности. Предположим, что вместо того, чтобы посылать его в Малайю или Индонезию, мы пошлем его в Австралию или Калифорнию. В этих «странах белых людей» наш предприимчивый кули (если он вообще получит туда доступ) подвергнется испытанию гораздо большей суровости. Вместо того чтобы просто чувствовать себя иностранцем в чужой стране, ему придется выносить преднамеренное ущемление, в котором сам закон будет его дискриминировать, а не приходить на помощь, как в Малайе, где благожелательной колониальной администрацией назначается официальный «протектор китайцев». Приведет ли этот более суровый вызов к пропорциональному ему по силе экономическому ответу? Нет, как мы можем увидеть, сравнив уровень благосостояния, достигнутый китайцами в Малайе и Индонезии, с уровнем, достигнутым иммигрантами столь же одаренной расы в Австралии и Калифорнии.

* * *

Славяне Ахейцы Тевтоны Кельты

Теперь давайте рассмотрим вызов, который бросает варварству цивилизация, [то есть] вызов, каким в последовательно сменявшие друг друга периоды времени для следовавших друг за другом слоев варваров явилось в Европе излучение, исходившее от различных цивилизаций во внутренние области этого некогда темного континента.

Когда мы изучаем эту драму, наше внимание привлекает один пример, в котором за вызовом следует необыкновенно блестящий ответ. Эллинская цивилизация, возможно, прекраснейший из когда-либо распускавшихся цветов этого рода, была порождена европейскими варварами в ответ на вызов со стороны минойской цивилизации. Когда морская минойская цивилизация утвердилась на Греческом полуострове, ахейские варвары, жившие в глубь от прибрежной полосы, не были ни истреблены, ни подчинены, ни ассимилированы. Вместо всего этого они сумели сохранить свою индивидуальность в качестве внешнего пролетариата минойской талассократии, наверняка научившись искусствам у той цивилизации, которую держали в страхе. Должным образом они привыкли к морю, превзошли талассократов в их собственной стихии и стали впоследствии отцами эллинской цивилизации. Ахейская претензия на отцовство по отношению к эллинской цивилизации доказывается, как мы уже видели, с помощью религиозной проверки, ибо боги олимпийского пантеона явно демонстрируют в своих чертах происхождение от ахейского варварства, тогда как те следы в эллинской церкви, которые происходят из минойского мира, можно найти единственно в «приделах» и «криптах» храма эллинской религии — в некоторых местных культах, тайных мистериях и эзотерических вероучениях.

О мере стимула в данном случае говорит блеск эллинизма. Однако мы можем измерить этот стимул и иным образом, сравнив судьбу ахейского слоя варваров с судьбой другого слоя, который оказался настолько удаленным и скрытым, что фактически остался невосприимчивым к излучению любой цивилизации, существовавшей в течение двух тысячелетий после того, как ахейцы получили минойский вызов и дали на него блестящий ответ. Следующим варварским слоем были славяне, укрывшиеся в Припятских болотах, когда эти остатки [Европейского] континента отдал человеку отступающий ледяной покров. Здесь они продолжали жить примитивной жизнью европейских варваров век за веком, а когда тевтонское Völkerwanderung положило конец долгой эллинской драме, начатой ахейским Völkerwanderung, славяне оставались еще там.

В этот последний час европейского варварства славяне были, наконец, вырваны из своей цитадели аварскими кочевниками, соблазнившимися на скитания за пределами своей родной Евразийской степи, чтобы поучаствовать в тевтонской игре по разграблению и разрушению Римской империи. В чуждом окружении земледельческого мира эти потерянные дети степи стремились приспособить свой прежний образ жизни к новым обстоятельствам. В степи авары добывали себе средства к существованию, пася скот. На обработанных землях, куда они вторглись, эти скотоводы обнаружили, что подходящим домашним скотом в местных условиях будут крестьяне, и поэтому они начали, вполне осознанно, превращаться в пастухов человеческих существ. Так же как раньше они совершали набеги на стада своих соседей-кочевников, чтобы снабдить скотом недавно завоеванные пастбища, теперь они рыскали вокруг в поисках человеческого стада, чтобы пополнить запасы обезлюдевших провинций Римской империи, которая попала в их руки. Они нашли тех, кого искали, в славянах, которых собрали в стадо и разместили широким кольцом вокруг Венгерской равнины, где расположили свой лагерь. Это, по всей видимости, был процесс, в ходе которого западный авангард славянского воинства — предки нынешних чехов, словаков и югославов — сыграл свой запоздалый и унизительный дебют в истории.

Этот контраст между ахейцами и славянами показывает, что для примитивного общества полная свобода от вызова столкновений с цивилизациями является весьма серьезным препятствием. Он показывает, по сути, что подобный вызов имеет стимулирующее воздействие, когда его суровость достигает определенного уровня. Но предположим, что мы усиливаем вызов. Предположим, что мы увеличиваем силу той энергии, которую излучала минойская цивилизация, до крайней степени. Вызовем ли мы тем самым ответ, еще более блистательный, чем ответ ахейских отцов эллинизма, или снова начнет действовать «закон уменьшения отдачи»? На этот счет нам не приходится рассуждать в пустоте, поскольку между ахейцами и славянами лежало несколько других слоев варваров, в разной степени подвергшихся воздействию излучения различных цивилизаций. Что стало с ними?

Один пример, в котором европейские варвары стали жертвой излучения разрушительной силы, нам уже известен. Мы видели, как кельты были в конечном счете или истреблены, или подчинены, или ассимилированы после мгновенной вспышки энергии в ответ на стимул, который они получили через посредство этрусков. Мы сопоставили конечную неудачу кельтов в противостоянии эллинскому воздействию с относительным успехом тевтонов. Мы заметили, что тевтонский слой европейского варварства, в отличие от кельтского, сопротивлялся разрушительному воздействию эллинизма настолько эффективно, что тевтоны были способны занять место внешнего пролетариата эллинского мира и нанести эллинскому обществу во время его смертельной агонии coup de grace. По сравнению с кельтским debacle (разгромом), эта тевтонская реакция была успешной. Однако если мы сравним тевтонские достижения с ахейскими, то вспомним, что тевтоны одержали не что иное, как пиррову победу. Они пришли к смертному одру эллинского общества лишь за тем, чтобы самим немедленно получить смертельный удар от соперников — пролетарских наследников умершего общества. Победителем в этом сражении оказался не тевтонский вооруженный отряд, а Римско-Католическая церковь, в которой воплотился внутренний пролетариат эллинского общества. К концу VII в. христианской эры каждый из тех арианских или языческих тевтонских вооруженных отрядов, рискнувших посягнуть на римскую землю, был или обращен в католичество, или уничтожен. Новая цивилизация, дочерняя эллинской, была связана со своей предшественницей через внутренний, а не через внешний пролетариат. Западно-христианский мир был, в сущности, творением Католической церкви — в противоположность эллинизму, который явился творением ахейских варваров.

Давайте теперь выстроим имеющийся у нас ряд вызовов в порядке увеличивающейся суровости. Славяне долгое время были всецело свободны от вызова и явно страдали от отсутствия стимула. Ахейцы (судя по их ответу) получили то, что можно рассматривать как оптимальный вызов. Тевтоны выстояли перед вызовом эллинской цивилизации, но впоследствии потерпели поражение от вызова католицизма. Кельты, которые столкнулись с эллинским обществом в период его расцвета (в отличие от тевтонов, столкнувшихся с ним в период его упадка), потерпели от него сокрушительное поражение. Славяне и кельты знали по опыту две крайности: с одной стороны, безжизненную невосприимчивость, а с другой — сокрушительную «бомбардировку». Ахейцы и тевтоны занимают «средние» позиции в нашем сравнении, которое в данном случае состоит из четырех, а не из трех элементов. Но серединой, в смысле оптимального опыта, был опыт ахейцев.


3. Две недоразвившиеся цивилизации

«Арьергард» тевтонского Völkerwanderung

Можно ли определить более точно ту точку, в которой начинает действовать закон уменьшения отдачи в ряду вызовов между излучающими цивилизациями и европейскими варварами? Да, можно, поскольку есть два примера, которые мы еще не принимали в расчет. Это конфликт между Римской церковью (как родительницей западного общества) и недоразвившимся дальнезападным христианством «кельтской окраины» и конфликт между западным обществом на его ранних стадиях и дальнесеверным, или скандинавским, обществом викингов. В обоих этих конфликтах противником выступал варварский «арьергард», который всегда находился за пределами римского владычества и оставался в резерве в то время, когда тевтонский авангард вонзал свой меч в умирающее тело эллинского общества — чтобы уничтожить и, как оказалось, быть уничтоженным. Более того, оба эти арьергарда добились той степени успеха, которая, пусть и не достигнув ахейского уровня, намного превзошла успех тевтонов, следовавших за ахейцами в четырехэлементном сравнении, как мы установили на данный момент. Ахейцы сумели создать великую цивилизацию, занявшую место минойской, на которую они напали. Тевтонский авангард наслаждался мимолетным весельем в конгениальной оргии разрушения, но ничего (или почти ничего) не достиг в плане позитивных ценностей. С другой стороны, и дальнезападные христиане, и дальнесеверные викинги явились нарождающимися цивилизациями, но в каждом из случаев зародыш подвергся вызову, который оказался чрезмерно сильным. Мы уже не раз косвенно упоминали о существовании недоразвившихся цивилизаций, не включенных в наш первоначальный список, поскольку сущность цивилизации можно обнаружить в ее зрелых достижениях, а эти [цивилизации] стали жертвами «детской смертности». Ход нашей аргументации предоставляет нам теперь возможность рассмотреть две из них[345].

* * *

Недоразвившаяся дальнезападная христианская цивилизация

Кельтская окраина отреагировала на христианство совершенно по-своему. В отличие от обращенных в арианство готов и обращенных в католичество англосаксов, кельты не приняли чуждую религию в готовом виде. Вместо того чтобы позволить ей разрушить свои местные традиции, они отлили ее в форму, соответствовавшую своему собственному варварскому социальному наследию. «Ни одна другая раса, — говорит Ренан, — не показала столько оригинальности в своем пути принятия христианства». Пожалуй, мы можем отличить эту особенность уже в реакции христианизированных кельтов Британии во времена римского владычества. Мы знаем о них весьма немного, но нам известно, что они породили в лице Пелагия[346] ересиарха, который в свое время произвел в христианском мире сенсацию. Однако гораздо важнее пелагианства, в конце концов, оказалась деятельность земляка и современника Пелагия — св. Патрика[347], который принес христианство через границу римского мира в Ирландию.

Английское заморское Völkerwanderung (англо-саксонское завоевание Британии), которое нанесло британским кельтам сокрушительный удар, оказалось удачей для кельтов ирландских. Его результатом явилась изоляция Ирландии (в период, непосредственно последовавший за рассеиванием там семян христианства) от тех бывших римских провинций в Западной Европе, где развивалась новая христианская цивилизация, ориентированная на Рим. Именно эта изоляция на наиболее созидательной стадии своего раннего развития дала возможность зародышу особого, самостоятельного «дальнезападного христианского общества» с центром в Ирландии появиться одновременно с возникновением нарождающегося континентального западного христианства. Оригинальность этого дальнезападного христианства обнаруживает себя в равной мере как в церковной организации, ритуале и агиографии, так и в литературе и искусстве.

В течение ста лет после миссии св. Патрика (которая может быть датирована 432-461 гг.), и Ирландская церковь не только развила свои отличительные черты, но и во многих отношениях опередила континентальный католицизм. Это доказывается тем сердечным приемом, который по окончании периода изоляции получали ирландские миссионеры в Британии и на континенте, и тем рвением, с которым британские и континентальные студенты стремились попасть в ирландские школы. Период ирландского культурного превосходства простирается от даты основания монастырского университета в Клонмакнуазе[348] в Ирландии в 548 г. до основания ирландского монастыря св. Иакова в Рэтисбоне[349] в 1090 г. Но эта передача культуры была не единственным социальным последствием возобновления контактов между островным и континентальным христианством. Другим последствием явилось состязание за власть. Предмет спора состоял в следующем: будет ли будущая цивилизация Западной Европы происходить от ирландского или от римского зародыша. В этом споре ирландцы были побеждены задолго до того, как утратили свое культурное влияние.

Борьба обострилась в VII в. из-за соревнования между учениками св. Августина Кентерберийского и св. Колумбы Ионского по обращению в христианство англов Нортумбрии — драматическое столкновение их представителей на соборе в Уитби (664 г.) и решение короля Нортумбрии в пользу св. Уилфрида[350], поборника Рима. Римская победа была окончательно решена почти незамедлительно после того, как Теодор Тарсийский[351] прибыл с континента в качестве архиепископа Кентерберийского, чтобы организовать церковь в Англии по римской диоцезной системе с архиепископскими престолами в Кентербери и Йорке. В ходе следующей половины столетия все общины кельтской окраины — пикты, ирландцы, валлийцы, бретонцы и, наконец, сам [остров] Иона — приняли римскую тонзуру и римское летоисчисление Пасхи, которые явились формальным предметом разногласий на диспуте в Уитби. Но существовали и другие различия, которые не исчезли полностью вплоть до XII столетия.

Начиная со времени собора в Уитби, дальнезападная цивилизация была изолирована и обречена. Она жестоко пострадала от набегов викингов на Ирландию в IX в. христианской эры, когда ни один ирландский монастырь не избежал разграбления. Насколько известно, в IX в. в Ирландии не было написано ни одного произведения на латыни, хотя в это же самое время ученость ирландских эмигрантов на континенте находилась в самом зените. Скандинавский вызов, который в буквальном смысле слова создал Англию и Францию (поскольку стимулировал достижение английским и французским народами оптимального уровня), встал перед Ирландией в ее возобновившейся изоляции с такой чрезмерной суровостью, что она могла одержать лишь пиррову победу — разгром захватчиков Брайеном Борью при Клонтарфе[352]. Окончательным ударом явилось начало англо-норманнского завоевания Ирландии королем из Анжуйской династии Генрихом II[353] с папского благословения в середине XII в. Вместо основания своей собственной, новой цивилизации, уделом духовных первопроходцев кельтской окраины стала контрибуция, наложенная на них теми самыми соперниками, которые украли у них принадлежавшее им от рождения право на независимое творчество. Ирландская ученость волей-неволей содействовала прогрессу континентальной западной цивилизации, когда ирландские ученые, бежавшие с родины от скандинавских нападений, поступали на службу Каролингского возрождения, величайшей фигурой которого, несомненно, являлся ирландский эллинист, философ и богослов Иоанн Скот Эриугена[354].

* * *

Недоразвившаяся скандинавская цивилизация

Как выяснится в будущем, в соперничестве между Римом и Ирландией за честь создателя новой западной цивилизации, Рим едва сумеет достичь господства. И в то время как рождающееся западное христианство находилось еще в младенчестве, ему пришлось после кратковременной передышки принять участие во втором состязании за тот же самый приз — на этот раз в конфликте с тевтонским арьергардом североевропейских варваров, которые оставались в резерве в Скандинавии. На этот раз обстоятельства были более труднопреодолимыми. Испытание должно было пройти как в военном, так и в культурном плане. Две состязающиеся партии были в несколько раз сильнее, а также отчужденнее друг от друга, чем двумя веками ранее соперничавшие между собой ирландский и римский зародыши будущего западного христианства.

Истории скандинавов и ирландцев до начала их соперничества с западным христианством развивались до такой степени параллельно, что и в одной, и в другой был период изоляции от своего будущего противника. Ирландские христиане оказались в изоляции по причине вторжения англо-саксонских язычников в Англию. Скандинавы были изолированы от римского христианства до конца VI столетия христианской эры по той причине, что между ними находились славяне, кочевавшие вдоль южного побережья Балтики от линии Немана до линии Эльбы, в вакууме, оставленном после эмиграции тевтонских варваров, которые эвакуировались из этого региона и были вовлечены в постэллинское Völkerwanderung, пока скандинавы оставались на родине. Таким образом, ирландцы оказались в изоляции от своих собратьев-христиан, а скандинавы — от своих собратьев-тевтонов по причине того, что между ними были вбиты клинья находившимися в более диком состоянии интервентами. Однако существовало и фундаментальное различие. Если предшествующее излучение Римской империи еще до англо-саксонского вторжения зажгло среди ирландцев искру христианства, которая вспыхнула в пламя во время периода изоляции, то скандинавы все еще оставались язычниками.

Скандинавское Völkerwanderung, подобно другим Völkerwanderungen, явилось реакцией варварского общества на воздействие цивилизации, в данном случае воплотившейся в империи Карла Великого. Эта империя потерпела фиаско по причине своей претенциозности и преждевременности. Она являла собой претенциозную политическую сверхструктуру, безрассудно нагроможденную на недоразвитом социально-экономическом фундаменте, и главным примером ее ненадежности стал tour de force завоевания Карлом Великим Саксонии. Когда в 772 г. Карл Великий вознамерился привести Саксонию в загон римского христианства при помощи вооруженного завоевания, он сделал гибельное упущение в области политики мирного проникновения, которая проводилась ирландскими и английскими миссионерами в течение прошлого столетия и эффективно расширила границы христианского мира за счет обращения баваров, тюрингов, гессенцев и фризов. Испытание тридцатилетней франко-саксонской войной[355] перенапрягло слабые ткани нарождающегося западного общества и пробудило в душах скандинавов тот же самый furor barbaricus[356], который пробудился в душах кельтов, когда стремительная экспансия этрусков дошла до подножия Альп.

Скандинавская экспансия в VIII—XI вв. после Рождества Христова как по своему распространению, так и по своей силе превзошла кельтскую экспансию V—III вв. до Рождества Христова. Неудавшийся охват эллинского мира кельтами, достигшими своим правым флангом сердца Испании, а левым — сердца Малой Азии, казался меньшим по сравнению с действиями викингов, которые угрожали как православному, так и западному христианству, простирая свой левый фланг в Россию[357], а правый — в Северную Америку[358]. К тому же, когда викинги попытались проложить себе дорогу вдоль Темзы, Сены и Босфора мимо Лондона, Парижа и Константинополя, две христианские цивилизации оказались в большей опасности, чем эллинская цивилизация в период кратковременного господства кельтов над Римом и Македонией. Недоразвившаяся скандинавская цивилизация, начавшая развертываться в Исландии еще до того, как ее холодная красота растаяла под теплым дыханием христианства, и по своим достижениям, и по своим перспективам далеко превосходила рудиментарную кельтскую культуру, остатки которой были открыты современными археологами[359].[360]

В самой природе проводимого в данном исследовании метода заключается то, что одни и те же события рассматриваются в различных контекстах. Мы уже описывали вызов, брошенный скандинавскими вторжениями народам Англии и Франции, и показали, что народы этих стран ответили на данный вызов победоносно, не только обретя свое единство, но и обратив в христианство скандинавских поселенцев, и включив их в собственную цивилизацию (см. с. 208). И подобно тому, как после гибели кельтской христианской культуры ее сыны вносили вклад в обогащение римского христианства, норманны стали передовым отрядом латинской агрессии два века спустя. В самом деле, историк описал Первый крестовый поход при помощи живого оксюморона как экспедицию «христианских викингов». Мы также описывали значение Исландии в жизни недоразвившейся скандинавской цивилизации и размышляли по поводу тех необыкновенных результатов, которые могли бы последовать, если бы скандинавские язычники сравнялись в своих достижениях с ахейцами и, загнав христианство в подполье, утвердили бы по всей Западной Европе свою языческую культуру в качестве единственной преемницы эллинской цивилизации в этом регионе. [Теперь] мы должны взглянуть на завоевание и угасание скандинавской цивилизации на ее собственной родине.

Это завоевание произошло благодаря обращению к тактике, от которой отказывался Карл Великий. Самозащита западного христианства проводилась по необходимости на военных основаниях, но как только воинствующая западная оборона остановила воинствующее скандинавское наступление, жители Запада продолжили тактику мирного проникновения. После обращения в христианство скандинавских поселенцев в западно-христианских землях и тем самым их отвлечения от первоначальных верований, западные христиане применили ту же тактику и по отношению к скандинавам, оставшимся на родине. И в этот момент одна из выдающихся добродетелей скандинавов способствовала их гибели — их удивительная восприимчивость: характерная черта, отмеченная западно-христианским ученым того времени и выраженная им в паре довольно дурных гекзаметров: «Они перенимают обычаи и язык тех, кто соответствует их нормам, до такой степени, что в результате образуют с ними единое племя»[361].

Любопытно, например, обнаружить, что скандинавские правители еще даже до своего обращения в христианство сделали из Карла Великого героя и имели склонность называть своих сыновей Карлусами или Магнусами[362]. Если бы в том же самом поколении Мухаммед и Омар стали любимыми христианскими именами среди правителей западно-христианского мира, то мы бы, несомненно, заключили, что эта новая мода не предвещает ничего хорошего для будущей борьбы западного христианства с исламом.

В скандинавских королевствах Руси[363], Дании и Норвегии формальный внешний акт обращения в христианство был навязан всему народу деспотическим указом трех скандинавских князей, которые правили одновременно приблизительно в конце X столетия[364]. В Норвегии поначалу существовало сильное сопротивление, однако в Дании и на Руси перемена была воспринята с очевидной покорностью. Таким образом, скандинавское общество было не только завоевано, но и разделено, поскольку православное христианство, пострадавшее от нападения викингов, участвовало также и в том религиозном и культурном контрнаступлении, которое последовало за нападением.

«Русские послы и торговцы сравнивали грубое поклонение идолам с изящными суевериями Константинополя. Они с удивлением смотрели на Софийский собор, на блестящие изображения святых и мучеников, на богатства алтаря, на многочисленных священников и на их великолепные облачения, на пышность и стройность церковных церемоний; их поражали переходы от благочестивого молчания к благозвучному пению, и их нетрудно было уверить, что хор из ангелов ежедневно спускался с неба, чтоб принимать участие в молитвах христиан»{60}.

Обращение в христианство самой Исландии последовало почти незамедлительно — в 1000 г.[365], и это стало началом конца исландской культуры. Верно, что последующие исландские ученые, записавшие саги, собравшие эддические поэмы и составившие классические компендиумы по скандинавской мифологии, генеалогии и законодательству, все были обладателями как христианского, так и северного культурного наследия. Они выполнили свою работу приблизительно через 150-250 лет после обращения в христианство. Однако эта обращенная в прошлое ученость явилась последним подвигом исландского гения. Мы можем противопоставить ей в эллинской истории гомеровские поэмы. Они также явились произведением «обращенной в прошлое учености», которая не придавала им литературную форму до тех пор, пока не закончился вдохновлявший их героический век. Но эллинский гений, достигнув эпики, пошел дальше, к дальнейшим достижениям равной величины в иных сферах деятельности, тогда как развитие исландского [гения] иссякло по достижении им своего «гомеровского» пика около 1150-1250 гг.


4. Воздействие ислама на христианский мир

Чтобы завершить эту часть нашего исследования, давайте посмотрим, не будет ли воздействие ислама на христианский мир представлять собой еще одно похожее «сравнение по трем элементам», с которым читатель к этому времени уже познакомился. Мы уже упоминали в другой связи о вызове ислама, породившем оптимальный ответ. Вызов, брошенный франкам в VIII в. христианской эры, пробудил продолжавшееся в течение нескольких столетий контрнаступление, которое не только вытеснило сторонников ислама с Иберийского полуострова, но, выйдя за пределы первоначально поставленной цели, привело испанцев и португальцев через море на все мировые континенты. В этом случае мы также можем отметить явление, которое уже наблюдали, рассматривая поражение дальнезападной и скандинавской цивилизаций. Перед тем как вырвать с корнем и уничтожить иберийскую мусульманскую культуру, победоносный противник использовал ее с выгодой для себя. Ученые мусульманской Испании неумышленно внесли свой вклад в философское здание, возводимое средневековыми западно-христианскими схоластами, и некоторые из трудов эллинского философа Аристотеля впервые дошли до западно-христианского мира именно в арабских переводах. Истиной является также и то, что многие «восточные» влияния на западную культуру, приписываемые проникновению через государства крестоносцев в Сирии, на самом деле пришли из мусульманской Иберии.

Мусульманское нападение на западно-христианский мир через Иберию и Пиренеи в действительности было не таким страшным, как кажется, по причине большой растянутости путей сообщения между этим фронтом и источником исламской энергии в Юго-Западной Азии, и нетрудно найти ту часть света, где пути сообщения были короче и мусульманское нападение оказалось впоследствии действительно сильным. Этим регионом была Анатолия, к тому времени — цитадель православно-христианской цивилизации. В первой фазе своего нападения арабские агрессоры попытались вывести из игры «Rum» (как они называли эту цивилизацию, то есть «Рим») и полностью сокрушить православное христианство, ударив справа через Анатолию в саму столицу Империи. Константинополь безуспешно осаждался мусульманами в 673-677 гг., а затем в 717-718 гг. Даже после провала второй осады, когда граница между двумя державами установилась вдоль линии Таврских гор, то, что осталось от анатолийских владений православного христианства, регулярно, дважды в год, подвергалось набегам мусульман.

Православные христиане ответили на это давление политической уловкой, и их ответ, на первый взгляд, оказался успешным, так как помог не подпустить арабов. С другой стороны, при более внимательном рассмотрении выяснилось, что ответ был неудачным ввиду его пагубного воздействия на духовную жизнь и рост православно-христианского общества. Этой политической уловкой явилась эвокация «призрака» Римской империи в православно-христианском мире Львом Исавром примерно за два поколения до того, как идентичная попытка была безуспешно (и, следовательно, более или менее безобидно) предпринята Карлом Великим на Западе. Наиболее гибельными последствиями поступка Льва Исавра были возвышение Византийского государства в ущерб Православной церкви и последующая междоусобная столетняя война между Восточной Римской империей и Патриархатом, с одной стороны, и Патриархатом и Болгарским царством — с другой[366]. Эта нанесенная самому себе рана привела православно-христианское общество к смерти в его первоначальной форме на его первоначальной родине. Данных фактов достаточно для демонстрации того, что вызов, брошенный исламским воздействием на православное христианство, в отличие от вызова, брошенного западному христианству, оказался чрезмерным.

Можем ли мы найти случай, когда исламскому удару не удалось оказать стимулирующего воздействия по причине его недостаточной суровости? Можем. Результаты этого можно наблюдать и по сей день в Абиссинии[367]. Община христиан-монофизитов, сохранившаяся в этой африканской цитадели, стала одним из социальных курьезов в мире. Во-первых, вследствие своего абсолютного выживания в условиях почти полной изоляции от других христианских общин с тех пор, как мусульманские арабы завоевали Египет тринадцать веков назад. А во-вторых — вследствие своего крайне низкого культурного уровня. Хотя христианская Абиссиния и была принята после некоторых колебаний в Лигу наций, она осталась символом беспорядка и варварства — беспорядка феодально-племенной анархии и варварства работорговли. Фактически зрелище, которое представляет эта одна африканская страна (не считая Либерии, сохранившей свою полную независимость), возможно, послужит наилучшим оправданием, которое только можно найти для раздела остальных частей Африки между европейскими державами.

При ближайшем рассмотрении оказывается, что характерные особенности Абиссинии — сохранение ею независимости и застой в ее культуре — происходят от одной причины: фактической неприступности той высокогорной цитадели, в которой это «ископаемое» укрывается. Волна ислама и более мощная волна современной западной цивилизации омыли лишь подножие эскарпа и немедленно разбили об него свои гребни волн, даже на время не затопив вершины.

Случаев, когда эти враждебные волны обрушивались на высокогорье, было немного, и все они кратковременно Абиссиния оказалась перед угрозой мусульманского завоевания в первой половине XVI столетия, когда мусульманские обитатели низменностей на побережье Красного моря опередили абиссинцев в приобретении огнестрельного оружия. Но новомодное вооружение, которое сомалийцы приобрели у османов, пришло к абиссинцам от португальцев как раз вовремя, чтобы спасти их от уничтожения. Впоследствии, когда португальцы уже оказали свою услугу и начали надоедать своими попытками обратить абиссинцев из монофизитства в католичество, западная версия христианства была запрещена, а все западные гости изгонялись из страны в 1630-е гг. — в то же самое время, когда подобная политика проводилась в Японии.

Британская абиссинская экспедиция 1868 г. обернулась полным успехом, однако без дальнейших последствий, — в отличие от «открытия Японии» американским флотом пятнадцатью годами ранее. Тем не менее во время «борьбы за Африку» в последние годы XIX столетия одна европейская держава вынуждена была взяться за Абиссинию, и эту попытку предприняли итальянцы. На этот раз роль, сыгранную португальцами два с половиной столетия назад, сыграли французы, снабдившие императора Менелика[368] нарезными винтовками, давшими ему возможность нанести сокрушающее поражение итальянским захватчикам при Адуа в 1896 г. Когда итальянцы, озлобленные сознательным культивированием в себе неоварварства, вернулись, чтобы атаковать с еще большей решительностью в 1935 г., на время показалось, будто им удастся положить конец издревле неприступной Абиссинии, так же как и новорожденным перспективам коллективной безопасности для измученного западного мира. Но через четыре года после того, как была провозглашена итальянская Империя Эфиопия, муссолиниевская интервенция во время всеобщей войны 1939-1945 гг. побудила британцев, воздержавшихся от помощи Абиссинии в 1935-1936 гг. ради сохранения Лиги наций, спасать собственные шкуры в 1941-1942 гг., оказав в конце концов Абиссинии ту же самую любезную услугу, которую в предшествующих критических ситуациях оказывали французы и португальцы.

Эти четыре иностранные атаки — все, с чем пришлось столкнуться Абиссинии в течение шестнадцати столетий со времен принятия христианства, и, по меньшей мере, первые три были отражены слишком быстро, чтобы оказать стимулирующее воздействие. В других отношениях ее опыт был белым листом бумаги и мог бы послужить опровержением поговорки: счастлива та нация, которая не имеет истории. Ее летопись содержит в себе немного, за исключением однообразных и бессмысленных жестокостей на фоне апатии — слова, которое первоначально по-гречески[369] означало неуязвимость к испытываемым страданиям, или, другими словами, невосприимчивость к стимулу. В 1946 г., несмотря на героические попытки реформ, которые были предприняты императором Хайле Селассие[370] и группой либерально мыслящих лейтенантов, оставалось предполагать, что и четвертая иностранная атака на Абиссинию будет иметь не в большей степени стимулирующее воздействие, чем предыдущие.

Загрузка...