Перед вестником несчастья открыты все двери.
В полночь, и в за полночь, и в глухой предрассветный час, когда забываются коротким сном даже недремные дворовые псы, вдруг судорожно простучат копыта по перекидному мосту через городской ров, скрипнут тяжелые створки крепостных ворот, и хрипящий конь, схваченный под уздцы воротными сторожами, забьется, разбрызгивая клочья пены, и обессилевший гонец мягко завалится на протянутые руки, шепча онемелыми губами: «Княжье дело! Княжье дело!»
И разнесется вдребезги покойная тишина. Ватагой пронесутся по улице конные. На княжеском дворе, топоча сапогами и звеня оружием, суматошно забегают дружинники, захлопают двери и начнут загораться окна — одно, второе, третье, потом сразу много, опоясывая громаду дворца тусклым ожерельем огней.
На красное крыльцо, позевывая и зябко поводя плечами под накинутым второпях кафтаном, выйдет боярин-дворецкий, чтобы самолично встретить гонца. А тот обвиснет на руках дружинников, будто и впрямь идти не может, и понесут его бережно, как икону, к княжеской ложнице, куда не бывает доступа даже большим боярам.
Перед вестником несчастья открыты все двери!..
Только так, а не иначе представлял свое возвращение в Москву сын боярский Андрей Попов. Каждый сторож-полянин мечтает о звездном часе, когда весть, доставленная им, откликнется эхом по всей Руси. Андрей Попов скакал с воронежской сторожевой заставы, и известия, которые он вез великому князю Дмитрию Ивановичу, были поистине страшные.
Время перевалило за полночь, когда Андрей плетью загнал коня в черную воду Брашевского брода. До Москвы осталось недалеко, верст десять. Он должен быть в Москве до рассвета. Должен!
Запалившийся конь с трудом поднялся на крутой берег, рванулся было рысью по дороге и вдруг стал. Передние ноги коня подломились, и он начал быстро-быстро падать на бок — Андрей едва успел вырвать сапоги из стремян. Конь захрипел, силясь приподнять голову, дернулся и затих.
Андрей провел ладонью по взлохмаченной конской гриве, тяжко вздохнул. Четвертого коня он менял за дорогу, но с каждым успел сродниться. Гонец и конь — единое…
Спрямляя изгибы дороги, Андрей медленно побрел по лугу, уставленному стогами сена. Ни огонька не было вокруг, ни даже собачьего лая. Что они, вымерли, что ли, все на Москве-то?!
Ветер гнал навстречу низкие клочковатые тучи. Бледный серпик месяца то выплывал, то снова скрывался. Андрею казалось, что стога, похожие на круглые татарские юрты, ползут вровень с ним, почти не отставая. А может, это сам он топчется на месте?
Скорей надо идти, скорей!
Но силы больше не оставалось. Ломая сапогами низко скошенную траву, жесткую, как жнивье, Андрей побрел к ближайшему стогу, вырвал охапку сена, бросил на землю и сам завалился навзничь.
Тучи продолжали бежать над головой, и Андрею вдруг показалось, что какая-то неведомая сила подняла его и несет к Москве, где ждет вестей из Дикого Поля великий князь Дмитрий Иванович, и что он, Андрей, по-прежнему спешит, спешит…
Сколько дней и ночей продолжается эта неистовая гонка? Три, пять? А может, не на дни, а на годы отсчет?..
В лето шесть тысяч восемьсот восемьдесят пятое[74] на реке Пьяне без славы погибло русское войско.
Поначалу ничто не предвещало беды. Воины шагали бойко, с песнями, оружие и доспехи сложили в телеги, чтобы не обременяться в пути. И немалая ведь была рать: нижегородцы, владимирцы, юрьевцы, ярославцы, муромцы. И воевода над полками был молодой да пригожий — княжич Иван, сын нижегородского князя. На привалах княжич собирал в шатре бояр и полковых воевод, щедро угощал хмельными медами. Воины, глядя на воевод, тоже хмельным не брезгали. Сытно, хмельно, благодатно все было — не зима, чай, и не осень тоскливая, только-только макушка лета минула, месяц июль. Не поход, а вроде как гулянье, забава. А тут еще слухи успокоительные, будто ордынский царевич Арапша, навстречу которому шло войско, в другую сторону повернул, к Дону или к Донцу.
Нагими, весело поплескавшись в парной воде, воины перебрели реку Пьяну и остановились на просторной луговине среди леса — отдыхать после похода.
Опять рекой, чуть поменьше самой Пьяны, полились меды, пиво и вино. Иные для пущей потехи сарафаны надевали, ходили ряжеными меж костров, плясками веселились. Истинно сказано, что войско без крепкой руки — не войско даже, но стадо овечье, на закланье обреченное. Так и случилось.
По пяти лесным дорогам привели мордовские проводники к Пьяне ордынцев, и нигде не встретили их сторожевые заставы, потому что не было застав, все равно бражничали, никто не захотел отставать от застолья.
Как гром с ясного неба, обрушились на беспечный стан конные тысячи проклятого Арапши, и началось побоище…
Побежали обратно к реке Пьяне воеводы и бояре, конные дружинники и пешцы ополчения, а впереди всех — княжич Иван, простоволосый, в одной исподней рубахе. Первым ввергнулся он с конем в реку, первым и утонул, открыв счет многим христианским душам загубленным. Мутной стала Пьяна от крови. Погребальным звоном разнеслась по Руси весть о побоище. С горькой укоризной повторяли люди новую пословицу: «На Пьяне — все пьяны!»
Словом, пропили воеводы свое войско, а похмелье — великому князю Дмитрию Ивановичу Московскому. Поредели полки, которые он исподволь готовил к единоборству с Ордой, и в этом была главная потеря. Многих витязей недосчиталась Русь после Пьяны. Мечи-то да копья быстро наковать можно, а откуда новых ратных умельцев взять? Год требуется, чтобы перековать смерда-землепашца в умелого воина. Подарит ли спокойные годы Орда? Беда, беда…
Но мудрый и из беды полезные уроки извлекает. Узнал князь Дмитрий, что не одно младоумие и беспечность княжича Ивана погубили войско. Воеводы на Пьяне пренебрегли сторожевыми заставами, за что и поплатились. Чтобы не повторилось подобного, Дмитрий Иванович решил поставить крепкие заставы по краю Дикого Поля — на Дону, Воронеже, Сосне, Красивой Мече и иных пограничных реках, где стоять было бы усторожливо.
Дело было новое и опасное. Не каждому можно доверить честь назваться полянином, сторожем земли Русской. Многие дети боярские, товарищи Андрея, тоже ходили тайком к воеводе и оружейнику Родиону Жидовинову, которого князь поставил старшим над заставой. Но повезло только Андрею Попову. Может, вспомнил воевода Родион его отца, сотника Семена, давнего своего знакомца, а может, сам Андрей ему понравился, кто знает? Однако сказал воевода:
— По весне со мной поедешь, Андрей. Готовься…
А чего Андрею готовиться? Вот он, весь тут! Конь здесь же, на княжеском дворе, меч у пояса, кольчуга на плечах, доспехи и мягкая рухлядь в дружинной избе, за углом. Богатства же Андрей пока что не нажил. Только и именья у него что молодость да сила. Да еще усердие, которое юноша успел показать на княжеской службе. Но молодых и старательных в дружине Дмитрия Ивановича Московского предостаточно, особенно гордиться этим не приходилось. Считай, что повезло Андрею, просто повезло!
Воевода Родион снаряжал заставу неторопливо, с великим старанием, воинов перебирал, как разборчивая невеста — женихов, чтоб по всем статьям подходили.
Себе в товарищи взял княжеского стремянного, крещеного татарина Федора Милюка, известного на Москве лошадника. Про Федора говорили, будто бы он узнавал конскую стать с закрытыми глазами, на слух да на ощупь. Ухо подставит, проведет ладонью по животу, по ляжкам и тут же скажет, добрый конь или нет. Правду говорили люди или нет, кто знает, но плохих коней даже не предлагали стремянному, это точно. А что росточком Милюк не вышел и косолапит малость, так то для воина не изъян. Рослых да статных в дружине сколько угодно, а вот такого конезнатца где еще найдешь?
И еще одно достоинство было у княжеского стремянного. Знал он и обычаи ордынские, и язык их нехристианский, не многим ведомый. Цены не было Милюку на польной службе. Потому только и отпустил Дмитрий Иванович своего любимца, не пожалел — в Диком Поле будет Милюк полезнее, чем на княжеском дворе.
Всего трое их оказалось на заставе, старших-то: сам воевода Родион, стремянный Федор Милюк и сын боярский Андрей Попов. А остальных сторожей (было их пять десятков) воевода набрал из самых что ни есть простых ратников. По отчеству никто из них не звался, но все как на подбор оказались ловкими, сильными, крепко сидели в седле, стрелы метали искусно. И еще смотрел воевода Родион, чтобы были его сторожа сметливыми. На заставе служить — это не в конном строю с копьем стоять, над сторожем десятника нет, самому соображать придется. А не сообразишь — сам без пользы пропадешь и товарищей погубишь. Ленивому разумом на заставе делать нечего…
Мая в пятый день, на самую Ирину-рассадницу, когда мужики на лугах прошлогоднюю худую траву выжигают, невеликая конная рать воеводы Родиона выехала из Москвы.
Впереди — сам воевода, в суконной шапке с меховой опушкой, в синем плаще, из-под которого торчали ножны длинного прямого меча. Других сторожей Родион вооружил легкими кривыми саблями, удобными в быстролетных сшибках со степняками, но для себя иного оружия, кроме дедовского меча, не признавал.
Чуть отставая от воеводы, скособочился в седле стремянный Федор Милюк. Под огромной меховой шапкой личико стремянного — с выпирающими скулами, с раскосыми глазками, голым подбородком — казалось совсем крошечным, будто ребячьим; только глубокие морщины да землисто-бурые щеки напоминали, что стремянный уже разменял пятый десяток лет. Федор Милюк кутался в стеганый халат, татарский лук колотился о сгорбленную спину. Невзрачен был Федор, больше похож на пленного ордынца, чем на княжеского стремянного, но на Москве его знали, народ на улицах приветствовал криками.
Андрей, ехавший впереди конной дружины, даже позавидовал. Разве не видят горожане, как гордо выступает его, Андрея, рослый вороной конь, как солнце перекатывается по кольцам начищенного москворецким песком доспеха, как развеваются над шлемом-шишаком разноцветные перья, а плащ из тонкого заморского сукна птицей-соколом вьется за плечами? Милюк же и лицом страховит, и одет бедно, а вот поди ж ты — на него москвичи смотрят, не на боярского сына Андрея Попова. Обидно…
Вздохнув, Андрей отвернулся.
Позади ровными рядами рысили всадники в легких кольчугах, с небольшими круглыми щитами, с тонкими копьями-сулицами в руках. Сабли и луки привязаны к седлам, кожаные колчаны скрипят, полные стрел. Славная, нарядная рать! Вот так бы и ехать до самого края Дикого Поля!
Но Андрей знал, что не пройдет и получаса, как в ближнем лесу ратники увяжут во вьюки нарядные доспехи, переоденутся в простые дорожные рубахи и войлочные колпаки. Знал — и все оглядывался, оглядывался, будто спешил наглядеться…
С пригородных полей тянуло дымом. Струйки пламени бежали по бороздам. Запах гари был тревожным и горьким. Будто сквозь пожарище ехали всадники.
Такой и запомнилась Москва — в дымном мареве.
Не с того ли майского дня началась гонцовская дорога Андрея?
Путь заставе был назначен до реки Дона. Но многое ли из назначенного сбывается в жизни? Через раз, через два — и то бы неплохо! Так и на сей раз случилось.
Близко к половине пути, за речкой Проней, что течет по Рязанской земле, остановили заставу тревожные вести. Мурза Бегич, любимый воевода повелителя Орды темника Мамая,[75] двинулся с большим войском на Русь.
Ордынцы поперли напролом, через Рязанскую землю. По одному этому можно было понять, что целят они прямо на Москву, отчину великого князя Дмитрия Ивановича.
Воевода Родион отрядил гонца в Москву, а остальных людей увел обратно за реку Проню — дожидаться Бегича. Застава растянулась вдоль пронского берега. Где десяток сторожей встал, где пяток, а где и по двое приказал Родион ездить конным у реки, если берега были там крутыми и лесистыми, от ордынцев безопасными.
Напутствуя сторожей, воевода говорил:
— Хоробрость свою не показывайте. Не хоробрость нужна — осторожность. Глядеть в оба глаза вы здесь поставлены — не сражаться. Сражаться войско будет, что наперехват татарам придет. Дело сторожей — вести посылать, чтоб господин наш Дмитрий Иванович каждый день и каждый час ведал, где остановился кош[76] ордынский. Разъезды татарские пропускайте, по лесам и оврагам схоронившись, но за кошем, как волки за стадом, следуйте неотступно! И вести шлите, вести!
Родион еще раз окинул взглядом свое невеликое воинство.
Стремянный Федор Милюк успокаивающе кивал головой: мол, понятно все, не подведем, воевода!
За него воевода и не беспокоился. Вот если бы и остальные на заставе были такие многоопытные, жизнью умудренные. А то вишь Андрейка-то кречетом в седле нахохлился, руку на сабле держит. Не полянин будто, а поединщик перед сечей — весь вперед устремлен! А ведь ему с десятком отдельно идти, на устье Рановы-реки, больше посылать туда старшим некого, единственный Андрейка — сын боярский на заставе, остальные — простолюдины. Отдельно с ним поговорить надобно…
Отпустив других сторожей, воевода подозвал Андрея, наказал строго:
— Запомни, что приказано! Ни сабель обнаженных, ни стрел пущенных чтоб у тебя в десятке не было — одни глаза, да уши, да кони гонецкие! По вестям твоя служба измеряться будет, не по битым татаринам!
Андрей послушно склонил голову:
— Все исполню, воевода…
— Ну, с богом!
Прыснули ватаги конных от пригорка, на котором стоял воевода Родион. Андрей с десятком — на рассветную сторону, стремянный Федор, тоже с десятком, — на закатную, остальные сторожа — россыпью — к реке Проне, к назначенным местам. Была у Родиона крепкая застава — и будто нет ее, растворилась в полях, в оврагах, в перелесках. И сам Родион вроде не воевода уже, а простой десятник, и не весь берег под его приглядом, а только кусочек берега, верст на двадцать. Каждый сторож теперь сам себе голова. Что в ту голову воевода успел вложить, то и есть, больше не прибавишь. О своем малом береге теперь думай, воевода. Остальное не в твоей власти…
Дикое Поле дышало суховеями, как дальними степными пожарами. Трава выгорела до бурого цвета, шуршала под копытами коней. Эх, край земли Рязанской, облака взбитые, дни как пекло, ветры горькие, полынные!
Август — птиц отлет: иволги стаями к югу тянутся, а под ними стрижи стригут, будто стрелы татарские, — пронзительно…
Андрей своих людей берег, велел шишаки и кольчуги пока во вьюки увязать, налегке ехать. До устья Рановы не близко, а успеть надо первыми. Ордынцы — то ли далеко, то ли рядом, кто скажет? Не приходят больше путники из Дикого Поля, словно его кто частоколом отгородил. На себя одна надежда. Недоглядишь — погибнешь…
Вот и устье Рановы по ту сторону реки Прони видать, назначенное место. Берега высокие, течение тихое, воды по жаркому времени немного. Прозрачна пронская вода, как стекло, брод нащупывать не надо — виден с берега, как мост желтый, песчаный. Плохо это, ох как плохо!
В лесу над бродом велел Андрей шалаши ладить, стан разбивать. Здесь ордынцев ожидать надо, здесь. Лето к концу клонится, самое подходящее время для ордынцев. Ордынцы всегда к осени норовят налететь. Мужик рожь соберет, сено в стога уложит, скотина на травных лугах мясо нагуляет — вот тут-то и наскочит татарин, и все именье заберет. И самого мужика заберет, и жену его, и ребятишек. Полонянники в Орде ценятся, особенно в последние годы. Дороги стали полонянники, князь великий Дмитрий Иванович рубежи обороняет, труднее стало ордынцам в русские земли приходить, опаснее. Но еще пробуют ходить, вороги…
Первые ордынские разъезды появились у Прони на самом исходе августа. Всадники в полосатых халатах и бурых войлочных кафтанах, с луками за спиной, бойко поскакивали на маленьких лохматых лошадках, подъезжали к самой воде, а иные и стрелы пускали через реку, в кусты ивняка, — вдруг кто откликнется, выдаст себя?
Андрей приказал своим людям сидеть тихо, только гонца первого послал, сказать на Москве, что ордынцы-де в малой силе у реки Прони, броды и перелазы вынюхивают, а большого коша пока нет.
И тогда Андрей своей заставы не выдал, когда ордынцы, осмелев, через реку перебрели, погнали по рязанской дороге сотней конных. Велел только людям поглубже в лес уйти да по сторонам посматривать усторожливо. Сам возле берега на дуб забрался.
Листва у дуба осенней желтизной тронута, но еще густая, так что сидеть можно было безопасно. А под дубом, в большой промоине, конь Андрея, и запасных еще два, и коновод верный — Сенька Мылец, старый московский знакомец. Ничем Сенька самому Андрею не уступит: ни смекалкой, ни ловкостью, ни воинским уменьем. Будь Сенька не крестьянский сын, а из детей боярских, то, может быть, он бы сам на дубе сидел, а Андрей его коней стерег, кто знает? Но Сеньке обижаться грех. Чей кто сын — это от бога. Андрей же Сеньку любит…
Минул Семенов день.[77] Примета есть, что в тот день ужи на берег выходят, ползут по лугам на три версты.
Выходили ли ужи в этот год из реки, Андрей не видел. Не до ужей было. За ордынцами успевай доглядывай, все больше и больше их копилось. Сотнями перебирались через реку, юрты на нашем берегу ставили, костры палили — будто на кочевье у себя, в Диком Поле.
Еще одного гонца послал Андрей, а с гонцом такие слова: «Множают татары у Прони, а коша нет!»
То ли третье, то ли пятое было число месяца сентября — Андрей со счета сбился, но поутру в тот день будто черная туча поднялась на полях за Проней, покатилась к нашей стороне. Задрожала земля под десятками тысяч копыт, спряталось солнце в пыльном мареве — и потемнело окрест. Главный кош Бегича приближался к реке Проне.
Третий гонец, нахлестывая коня, поскакал к московской стороне.
А следом четвертый гонец повез уже прямую весть: «Татары возятся Проню!»
Пришло время снимать заставу. Андрей повел свое ополовиненное воинство в обход, через леса, чтобы выйти впереди ордынского коша, снова послать вести о нем и опять успеть обходными путями забежать наперед. В том он видел теперь свою службу.
Добежали ли гонцы благополучно до Москвы, Андрей не знал, как не знал и того, что не только его застава посылала вести и что великий князь Дмитрий Иванович, уже переправившийся с полками через Оку, точно рассчитал движение Бегича и назначил место битвы — на рязанской реке Воже.
Русские полки пришли к Воже раньше ордынцев.
Передовые сотни Бегича с визгом, воем, устрашающими криками кинулись к реке. Взметнулись черные татарские стрелы, зачиркали на излете по шишакам и кольчугам русских ратников. В ответ ударили тяжелые русские самострелы. Ордынская конница откатилась от берега.
Медленно подтягивался к Воже ордынский кош: конные тысячи, обозы, крытые повозки, табуны запасных коней и стада верблюдов с тяжестями. Грибами-поганками вырастали на татарском берегу войлочные юрты. Запоздалыми луговыми цветами вспыхивал яркий шелк на шатрах темников и мурз. Тысячи костров окутали дымом и берег, и реку.
Грозным было зрелище несметного ордынского стана, и Бегич надеялся, что руссы сами побегут в леса. Но дни проходили, а руссы все еще стояли на берегу Вожи, не отступая, но и не нападая. Бегич терялся в догадках. Может, князь Дмитрий не хочет боя и удовлетворится, вынудив Орду просто отойти в поле? Такую возможность следует обдумать. Отойти, а затем, когда руссы возвратятся в свои деревянные города и распустят войско по селениям, неожиданно ворваться в землю князя Дмитрия с другой, незащищенной стороны? Пожалуй, это разумнее, чем кидаться очертя голову за проклятую Вожу…
Так или не так думал Бегич — неизвестно, но стояние на Воже продолжалось и уже начало тяготить ордынцев; ордынские кони уже съели всю траву в окрестностях.
Наступило утро 11 сентября 1378 года, обычное, осеннее, не слишком студеное и не слишком теплое. Утро как утро…
В шатер Бегича ворвался мурза Кострюк, предводитель передового тумена. Новость, принесенная им, оправдывала дерзость мурзы: руссы отступили от берега, освободив прибрежные луга на добрых полторы версты!
Бегич ликовал: русский князь совершил непоправимую ошибку. Самым трудным, и это опытный Бегич хорошо знал, было переправить тумены через реку на виду неприятеля и собрать на том берегу в единый кулак. Не воспользоваться оплошкой русских — значило бы навечно уронить себя в глазах мурз, каждый из которых — соглядатай Мамая. Вот они, мурзы, один за другим лезут в шатер: Хазабин, Коверта, Карабукул…
Мамай не прощает своим военачальникам нерешительности.
И Бегич решился.
Над ордынскими туменами взметнулись бунчуки из хвостов рыжих кобыл. Взревели огромные медные трубы, которые еще Чингисхан взял добычей в мусульманском городе Бухаре. Судорожной дрожью залились барабаны.
Ордынская конница вступила в Вожу, и река, запруженная множеством всадников, выплеснулась на низкие берега.
Русское войско, стоявшее поодаль от берега, даже не пыталось помешать переправе. В центре неподвижного русского строя был великокняжеский полк; гордо развевалось над его рядами черное знамя с ликом богородицы, заступницы Русской земли. Справа и слева стояли полки окольничего Тимофея Вельяминова и князя Даниила Пронского. Все воины были в одинаковых доспехах, с длинными копьями в руках, на рослых боевых конях. Русское войско походило на слиток железа, и не видно было в нем щели, куда могли бы воткнуться клинья атакующей ордынской конницы.
Великий князь Дмитрий Иванович отлично понимал всю опасность сосредоточения ордынских туменов на этом берегу Вожи. Но он привел свои полки, чтобы погубить ордынское войско и надолго отучить мурз набегать на русские земли. Ради этого стоило рисковать. Ордынцы сами полезут в западню, они горды и самоуверенны, они привыкли побеждать в сражениях. Пришло время переломить эту привычку. Как иначе думать о конечном освобождении Руси?
Андрей Попов видел битву как бы со стороны. Застава воеводы Родиона, снова собравшаяся вместе, была поставлена за краем русского строя, на пригорке, поросшем редким молодым сосняком. Они стерегли дорогу, по которой ордынцы могли обойти русское войско. Большего от Родиона не требовалось.
А может, великий князь Дмитрий Иванович просто желал поберечь сторожей-полянинов? Не последний ведь ныне поход ордынцев, еще не одну заставу придется посылать к краю Дикого Поля…
Андрею оставалось только смотреть, как разворачивается битва на берегу Вожи, и он смотрел и запоминал на всю жизнь…
Черной волной покатилась ордынская конница на русский строй. Тысячи стрел исчертили быстро сжимавшееся пространство между русским и ордынским войском. Бесновались, вытягивая гривастые шеи, степные жеребцы. Визжали, размахивая кривыми саблями, голощекие татары.
А русские воины стояли молча и неподвижно, как будто не стрелы хлестали им в лицо, а благотворный весенний ливень, и не было брешей в их стене — живые смыкались над павшими.
Такого раньше не случалось. К такому ордынцы не привыкли.
Нукеры мурзы Кострюка начали сдерживать коней, не решаясь удариться грудью о стальную поросль русских копий.
Тогда взвились в прозрачное осеннее небо русские полковые стяги, застоявшаяся дружинная конница обрушилась на смешавшихся ордынцев, и дрогнула земля, и зашумели, как от неожиданного вихря, окрестные леса.
Напрасно мурзы и тысячники раздирали рты в крике. Напрасно сам Бегич с нукерами-телохранителями кинулся в сечу. Дух ордынского войска уже надломился.
Ордынцы обратились в бегство — обратно, к реке, за которой было спасение! Осенние воды реки Вожи равнодушно принимали тела ордынцев, чтобы сплавить их в Оку, а потом — в Волгу, с которой Бегич начал свой поход.
Следом перешла Вожу русская конница. Богатые шатры мурз и юрты сотников, стада и повозки, награбленное добро и бесчисленные кривые сабли, брошенные в пыльную траву, стали добычей победоносного русского войска. Только наступившие сумерки спасли ордынское воинство от истребительной погони.
Для Андрея Попова часы битвы были одновременно и радостными, и тяжелыми. Радостно было видеть мощь русских полков и бегство ордынцев, торжество русской ратной силы. Тяжко было оставаться в бездействии, когда рядом сражаются боевые товарищи.
Счастливые! Они своими руками добыли победу над Ордой!
Воевода Родион положил свою ладонь на плечо молодого полянина:
— Не печалься! В сей победе есть и наша немалая доля!
Высшую мудрость этих утешительных слов Андрей Попов поймет только спустя два года…
Если бы Андрею сказали раньше, что уроженец лесов может полюбить степь, он бы только посмеялся. Дружинники, ездившие с посольствами в Орду, рассказывали, что степь угнетает путника своим однообразием.
Немеренный лоскут пустой земли, то гладкий, словно стол, то слегка всхолмленный плавными складками, а над ним небо, всегда тусклое — в жару ли, в холода ли, и тоже пустое, как степная земля. И кажется чужаку, что небо непрерывно катится за край степи, падает на колючую сухую траву, на репейники, на сухой навоз и лошадиные кости. И на человеческие кости тоже, потому что Дикое Поле — злое место, не для людей место — для хищного зверя…
Может, само Дикое Поле и было таким, но край его, где степь соседствовала с лесом, то отвоевывая у него землю, то отступая на юг по долинам рек и влажным сумракам оврагов, выглядел совсем по-другому. Простор — это было, и кости лошадиные — тоже, но одинаковости Андрей не заметил.
Гладкую степь перерезали полноводные реки, широкие овраги с пологими склонами, которые рязанцы называли «абалами». По степи обильно рассыпаны круглые западины с плоским дном, обильно поросшим осиновыми кустами и ивняком. Зелеными городами поднимаются среди равнины дубравы, кленовые и ясеневые рощи, а в речных долинах стоят сосновые боры, могучие и вечные.
Даже там, где на степной равнине нет ничего, кроме разнотравья, край Дикого Поля непрерывно изменяет свой облик вместе с временами года.
Зимой степь покрыта снегами, но это не мертвящие снега, под которыми земля каменеет. Под снегом стоит живая трава, ордынские кони выбивают ее копытами и так кормятся.
С середины апреля в степи начинается царство воды — тают снега. Месяц май прибавляет к талым водам частые грозы и проливные дожди. Вода стоит в степных западинах, в ложбинах, несется мутными потоками по оврагам, переполняет вспухшие реки. А степь пьет, пьет эту воду, чтобы взойти сочными травами.
До начала мая зелень зеленая-зеленая, как горный камень малахит. В начале июня зелень сменяется нежной голубизной множества цветущих незабудок, а среди них, как золотое шитье на драгоценной ткани, — золотистые пятна степного крестовика и лютика.
В середине июня степь покрывается темно-лиловым шалфеем с вкраплениями желтых головок козлобородника, а к концу месяца из темно-лиловой вдруг превращается в снежно-белую из-за обилия цветущего клевера-белоголовки, поповника, таволжанки.
К середине июля выбрасывает к солнцу свои цветы эспарцет, и белизна принимает тускло-розовый оттенок.
И только потом неистовое солнце да ветры-суховеи выжигают зелень, степь становится бурой, как шкура медведя, и лишь типчак и тонконог еще тянут из земли последние соки. Кажется, подожги сухую степную траву, и будет она полыхать бегущим пожаром до самого моря!
Тосклива, неприветлива степь осенью. Будто замирает в ней все живое в ожидании будущего весеннего буйства природы. Только перелетные птицы стаями летят над степью, но не задерживаются в ней — путь их дальше, к морю.
Но ведь и Русь засыпает долгой зимой. Все живое не может обходиться без сна, а земля везде — живая…
Не враждебной казалась Андрею степь, хотя и стоял он у ее края с оружием в руках, с настороженностью в сердце. Враждебна была не степь, а ордынцы — горе Руси, ее тяжкий жребий и боль.
Только несчастий ждали русские люди с полуденной степной стороны, но сама степь не была в этом виновата. Степь была готова щедро делиться своими богатствами и с хлебопашцем, и со скотоводом-кочевником.
И ведь было так когда-то, было!
Рассказывают старики, что в стародавние времена мирно соседствовали в степях народы, заводили русские люди свои пашни на Донце, на Дону, на благодатной Тамани, где стоял русский город Тмутаракань!
Что же изменилось?
А изменилось вот что: пришли из Азии ордынцы — сначала печенеги, потом половцы, потом нынешние вражины — татары. И стало Дикое Поле источником горя.
К ордынцам Андрей испытывал мучительный интерес. Расспрашивал «языков», схваченных сторожами во время объездов границы. Подолгу беседовал с русскими полонянниками, чудом бежавшими из ордынской неволи и со слезами обнимавшими сторожей: для полонянников даже дальняя застава была уже русской землей, хотя впереди были еще многие дни опасного пути. Часами разговаривал с Федором Милюком, который давно прикипел сердцем к Москве, но обычаи своих соплеменников помнил.
Все услышанное откладывалось в памяти Андрея, копилось до времени, чтобы однажды вспыхнуть, как озарением, пониманием г л а в н о г о. Кто же они такие, эти желтолицые и узкоглазые пришельцы из неведомых краев, превратившие степи из блага для человека в разбойничье логово?
Андрею Попову казалось, что теперь он может ответить на этот вопрос. Они — ч у ж и е! Чужие не только для Руси, но и для всех народов, которые живут плодами трудов своих, сеют хлеб, созидают и строят, верят в добрососедство и не покушаются на чужое богатство. А потому вражда между оседлой Русью и хищной кочевой Ордой неизбежна, пока ордынцы живут на несчастьях своих соседей. Примирить Русь с Ордой так же невозможно, как труд и разбой, как любовь и страх, как милосердие к лесному зверю с азартом охотника. И еще понял Андрей, что ордынцы всегда будут нападающей стороной, потому что Руси ничего от них не нужно, а Орде от Руси нужно все, ибо только этим она жива!
Но не потому так происходит, что ордынцы сами по себе хуже, чем другие народы, вовсе нет! Стремянный Федор тоже из татар, но вернее и душевнее человека, чем он, трудно отыскать. Да и другие служилые татары, которых Андрей встречал на заставе, были неплохими людьми. Даже по пристрастным рассказам полонянников можно заключить, что у ордынцев есть чему поучиться.
Рассказывают, что среди ордынцев нет ни взаимного человекоубийства, ни драк, ни ссор. Повозки и юрты, иногда хранившие немалые сокровища, не запираются на замки, потому что в кочевьях нет ни воров, ни разбойников. Среди простого народа нет взаимной зависти, каждый довольствуется тем, что имеет, и не посягает на добро соседей. Нельзя сказать, чтобы у них было много пищи, особенно в голодные зимние месяцы, но они охотно делятся с сородичами всем, что имеют. Ложь почитается у них за позор, недостойный мужчины и воина. Отступая в бою, они никогда не бросают своих раненых и увозят с собой, даже рискуя жизнью. Любого ордынца в любом кочевье встречают, как гостя, кормят и оберегают его…
Но все эти достойные обычаи, способные украсить любой народ, ордынцы относят только к своим. А к чужим ордынцы поворачиваются совсем другой стороной.
С ч у ж и м и они вспыльчивы и раздражительны, потому что презирают всех, кто отличается цветом кожи, образом жизни, одеждой и верой. В общении с ч у ж и м и они коварны и изменчивы, считают ложь — доблестью, а изощренную хитрость — заслугой. Они бывают льстивы на слова, если надеются извлечь таким путем для себя пользу, и жалят, как скорпионы, добившись желаемого. Даже знатные вельможи и послы из других стран не встречают в Орде почета. Любой ордынец, какого бы он ни был звания, считает себя выше их, старается показать свое превосходство. Выпросив подарки, он тут же оскорбляет презрением и грубостью одарившего его человека.
Убийство ч у ж и х не считается у ордынцев преступлением. Беззащитных людей они режут спокойно и безразлично, как баранов. Подростки и даже дети обучаются меткой стрельбе из луков, пронзая стрелами обессилевших или престарелых рабов. Чужому можно делать все плохое, что возможно, только потому что тот — ч у ж о й!
Презрение к другим народам удивительным образом сочеталось у ордынцев с рабским подчинением ханам, мурзам, темникам, тысячникам. Желание повелевать другими народами обернулось рабством для простых ордынцев, и в этом была какая-то высшая справедливость. Поработитель сам не может быть свободным!
Крещеный татарин Федор Милюк неторопливо рассказывал, подбрасывая уголек на узкой ладони, и уголек то тускнел, то вспыхивал красной звездочкой, когда в лощину забегал порыв свежего ветра:
— Хан имеет удивительную власть над всеми татарами, даже над самыми знатными. Хан указывает, где кочевать темникам, темники указывают место тысячникам, тысячники — сотникам, сотники — десятникам, и все они повинуются беспрекословно. Простые татары навсегда распределены между вождями. Они обязаны идти в поход, когда позовут, отдавать пищу, сколько потребуют, пригонять молочных кобылиц и отдавать их в пользование вождям на год, на два или три года, как те прикажут. Хан и мурзы берут из имущества все, что пожелают, сколько пожелают и когда пожелают, и никто никогда не возразит. И самими ордынцами, и их семьями хан и мурзы распоряжаются как им угодно…
— Выходит, нет в степях свободных людей? — интересовался Андрей. — Не потому ли на нас так ходят, всей Ордой?
— Истинно! — подтвердил Милюк. — Простому ордынцу некуда податься. Все Дикое Поле мурзы между собой поделили, пастбища разграничили. А над мурзами — хан…
— А над ханом — Мамай… — усмехнулся Андрей.
— Мамай ли, другой ли, но всегда Орда опасной будет, — убежденно сказал Федор Милюк. — В войне Орда свое предназначение видит, войной живет. А в войске перед воеводой все не вольны, война не терпит неповиновения…
Задумывался Андрей. Непонятно было: как можно жить, если вся жизнь — в войне? Не потому ли ордынцы враждебны для всех соседей?
В понимании этого было оправдание трудам и опасностям, которые вот уже третье лето выносил на своих плечах сын боярский Андрей Попов, старший над заставой из десяти всадников. Если Дикое Поле постоянно дышит враждебностью, постоянна и недремна должна быть стража возле его рубежей…
Было лето шесть тысяч восемьсот восемьдесят восьмое,[78] и был июль, месяц-сенозорник, месяц-страдник. В июле на Руси — страда, труд непрестанный, потому что и сено под косу просится, и рожь поспевает, и бабы на огородах уже с ранним овощем от зари до зари маются, полют да поливают.
А здесь, на краю Дикого Поля, начало июля только жару прибавило да степь последними белыми цветами покрылась. Едут сторожа-станичники по клеверу-белоголовке, как по снегу, только следов позади не остается. Да и какие следы от двух коней? А станичники из Андреевой заставы по двое ездят, не больше.
Так было заведено на воронежских заставах-сторожах воеводой Родионом Жидовиновым. Всего-то у него людей пять десятков, а верст под присмотром — поболе трехсот, каждому десятку на стороже по полсотни верст отводилось, да и то если откинуть лесные и овражные, неудобные для ордынской конницы, места.
Казалось бы, как такой простор взглядом охватишь?
Но ведь охватывали же! У рязанских казаков учились, что извечно степной рубеж стерегли. Севрюков, жителей Путивля, которые возле самого поля жили и на степных хозяйствах — ухожаях — даже пашню заводили от ордынцев втайне, расспрашивали. Возможным оказалось дело, когда знающие люди все толком рассказали.
На краю дубравы или на возвышенности стояла застава-сторожа, смотрела окрест, насколько глаз видел. Кони под седлом, двое сторожей за степью смотрят, остальные — четверо или больше — в траве дремлют, поводьев из рук не выпуская. Только свистни — вскочат и понесутся быстрее ветра, кони-то у сторожей отборные, за этим сам воевода Родион следит, строго за коней спрашивает.
Но сама сторожа — это полдела, а то и четвертушка: глазом далеко не увидишь. На то есть станичные разъезды. Утром отъезжают станичники по двое от заставы, до полдня в одну сторону едут, степь углядывая, а потом в обратную, чтобы к вечеру возвратиться. Вот пятьдесят верст и выходит — двадцать пять на восход от заставы, двадцать пять — на закат. Вот и вся землица, порученная сторожевому голове Андрею Попову, досмотрена!
Если разъезды с ордынцами в степи разминутся, тоже не беда. Это от самих станичников следа не остается, а если тысячи ордынских коней пройдут, то пропахивают в степном черноземе широкую дорогу — сакму. Наедут станичники на сакму — и стремглав к заставе:
— Орда прошла!
А опытные поляне по ширине и глубине сакмы определят даже, сколько было ордынцев, есть при них кибитки или нет…
И в этом случае Андрею Попову известно, что делать. Посылай гонцов на соседние заставы. Снимайся с места и, таясь, пробирайся по сакме за ордой: соображай, куда она идет, на какую украину. Ночью объезжай ордынские станы, считай костры. Старайся выхватить из караула ордынца-«языка». С полными вестями посылай гонца в Москву, а там и сторожа с соседних застав подоспеют, сообща легче по сакме идти. И все — тайно, и все — спешно…
Потому-то и готова застава всегда сорваться с места.
Если станичники возвращались, ничего в степи не приметив, Андрей все равно уводил людей с места дневки. Ордынцы коварны и хитры, как степные гадюки, подползают неслышно, нападают врасплох. Им тоже нужен «язык», большую награду дают мурзы за сторожа-полянина, которому все ведомо — и броды, и дороги, и другие заставы. Всю заставу вырубят, и то Руси дешевле обойдется, чем один плененный полянин. Перед ордынцами не отмолчишься, не отговоришься незнанием — замучают лютыми муками, сама душа кричать начнет!
Недаром сторожам строго-настрого велено было беречься: останавливаться в укромных местах, и где днем стояли — чтобы не ночевали, а где ночевали — чтобы утром там людей не было. Огонь, чтобы кашу сварить, в одном месте дважды разводить было не велено, а уж постоянный стан разбивать — тем более.
Андрей Попов, к примеру, знал усторожливых мест, где днем стоять можно или ночью спать без опасенья, не один десяток. На каком из этих мест будет застава, не мог догадаться даже Сенька Мылец, которому Андрей доверял и всегда оставлял вместо себя, если случалась нужда куда-нибудь отлучиться.
Нелишними были эти предосторожности. Случалось, возвращаясь через некоторое время к старому кострищу, находили возле него следы некованых ордынских коней. Но врасплох застать заставу ордынцам так и не удавалось. Опытным полянином стал Андрей Попов, сын боярский, старший дружинник великого князя Дмитрия Ивановича Московского. И на соседних заставах не хуже станичные головы были…
Утро, с которого началась последняя сторожевая служба Андрея Попова, ничем не отличалось от прошлых. Едва лучи солнца пробились сквозь заросли ивняка в западину, где ночевала застава, Сенька Мылец поднял людей. Над углями уже сытно булькала в медном котелке каша. Круглый ржаной каравай разрублен ножом на толстые ломти по числу людей, а рядом с каждым ломтем — деревянная ложка. Ополосни сонные глаза в ручье, подсаживайся к котелку и хлебай.
Наскоро поели, пошли седлать коней.
Старшие станичники, Олешка Лебза и Плотуня Устюжанин, пошептались с Андреем, сговариваясь, до каких пределов нынче ехать и на какое место возвращаться, и тоже отошли к коням.
Андрей сидел на попоне, скрестив по-татарски ноги, поглядывал, как Сенька Мылец затаптывает сапогами кострище, как сторожа натягивают кольчуги, закидывают за спины гнутые ордынские луки (удобные были ордынские луки, убоистые, почти все на заставе обзавелись ими).
— Так поехали мы? — издали, уже с коня, крикнул Плотуня.
Напарник его тоже был в седле, плетью нетерпеливо помахивал. Андрей досадливо вскинул руку: отъезжай, мол, чего спрашиваешь?
Затихал, удаляясь, мягкий перестук копыт. Пора и самой заставе трогаться…
Пробирались конные по балочкам, по овражкам, по долинам речек, хоронясь за курганами и земными складками. Если где-то не было укрытий, вперед выезжал один Сенька Мылец, смотрел окрест. Остальные ждали, пока он подаст знак, и быстрым наметом пересекали опасное место. Рывок — остановка, рывок — остановка, привычная для сторожей езда.
Вот и одинокий курган среди равнины, а на вершине большая яма, где можно и коней укрыть, и самим спрятаться. Лучшего места для заставы не найти, давно заприметил его Андрей, но остановился здесь в первый раз — приберегал для особого случая.
Почему именно сегодня Андрей увидел т о т особый случай и почему, нарушая обычай, сам остался наверху вместо дозорного ратника, он не сумел бы объяснить. Предчувствие, наверно…
Пустая, мирная лежала вокруг степь. Безветренно было, знойно. В яме кони тихо похрапывают, ногами на месте перебирают. Нудно коням в неподвижности, тоскливо. Тяжко и людям под палящим солнцем, но поляне к неподвижности привыкли. Кто дремлет, прикрыв глаза рукавом, кто шепчется с приятелем.
Андрей вздохнул, вытер пот со лба, присмотрелся. Что-то ему сегодня в степи не нравилось. Изменилось будто что-то, но что — непонятно.
У подножия кургана протопотала стайка диких коз. Заяц пробежал мимо, потом еще один, еще. Извиваясь, как змея, проскользнула в траве степная лисица. Когда это видано, чтобы лисица ясным днем из норы вышла? Да и вообще не странно ли, что бежит сразу столько зверья? Будто гонит кто его с полуденной стороны облавой…
Тревожно стало Андрею. Подумалось: неспроста все это, неспроста!
Кликнул Сеньку, молча указал пальцем на пробегавшее зверье.
Сенька посерьезнел и, не то спрашивая, не то высказывая смутную догадку, выдохнул в самое ухо:
— Орда идет?
Что-то неладное почуяли и другие сторожа. Неторопливый шепоток в яме примолк. Люди, запрокидывая головы, вопрошающе смотрели на Андрея.
А дикие звери все бежали и бежали мимо кургана, не обращая внимания на приподнявшихся Андрея и Сеньку. Разве случалось когда-нибудь раньше, чтобы дикие звери среди бела дня так бесстрашно шли?
Вдали показались две черные точки. Резво бегут к кургану, уже топот коней слышен, передний всадник над головой шапкой размахивает. Плотуня Устюжанин?!
Андрей чуть навстречу не рванулся, но пересилил себя, остался за кустом. Только сторожам крикнул, чтобы в седла садились, а Сеньке сказал, чтобы у его, Андреева, коня подпругу подтянул и держался поблизости, на всякий случай.
Плотуня, нахлестывая коня плетью, обогнул курган, соскочил на землю, кинул поводья своему напарнику и полез, задыхаясь, по крутому склону. Андрей привычно отметил, что станичник поступает разумно, позади кургана ни его самого, ни коней со стороны Дикого Поля не видно.
— Орда прошла! Орда! — издали выкрикнул Плотуня.
Сапоги его скользили по траве, и он никак не мог одолеть последнюю сажень склона. Но вот наконец Плотуня присел рядом и приглушенным голосом продолжил:
— Большая орда… Сакма широкая, сажень с двадцать, а уж глубина — будто плугом по степи прошлись! Беда, Андрей Семенович!
Первым побуждением Андрея было скакать немедля всей заставой к сакме, своими глазами убедиться. Но сдержал себя Андрей, нарочито спокойно остановил запалившегося Плотуню:
— Заводи лошадей в яму. И — чтоб ни голоса, ни шевеленья!
Плотуня обескураженно заморгал круглыми глазами, полез на карачках вниз, к своим коням…
Пришел день, ради которого Андрей Попов, сын Семенов, второе лето мотается у Дикого Поля. Но орду они все-таки уследили, уследили! Теперь думай, Андрей, как поступить, хорошенько думай!
А может, и не нужно что-либо от себя придумывать? Может, просто следовать воеводскому наказу?
Как это воевода Родион говаривал? Не хоробрость нужна, но осторожность… Служба по вестям измеряться будет… Добывай прямые вести и в Москву с гонцами посылай… Сакму доглядывай… Вот твоя служба, Андрей! Кидаться же днем навстречу ордынцам — безрассудно…
Солнце перевалило за полдень, когда в степи показались ордынские разъезды. Большие были разъезды, словно рати, чуть не по сотне конных.
Шли ордынские всадники облавой, в каждый лесок заезжали, к каждой западинке принюхивались — искали русских сторожей. С двух сторон обтекали ордынцы курган, где притаилась застава, но наверх не поднялись. О большой яме на вершине могли знать разве что местные люди, но таких проводников-вожей у ордынцев, как видно, не было. А с виду вершина кургана казалась совсем голой, два кустика там торчало, и точно бы негде людям там спрятаться. Миновали ордынцы курган и промчались дальше.
До ночи просидела застава Андрея Попова на кургане, а в темноте тихо снялась и поспешила с сакме. Правду сказал станичник Плотуня: орда там большая прошла. Когда Андрей перемерил сакму шагами, то не двадцать саженей оказалось, а немногим меньше сорока. То ли ошибся Плотуня, то ли после него еще многие тысячи ордынцев прошли, сакму расширили.
Теперь нужно идти тайно по сакме, станы ордынские объезжать вокруг и считать ханских людей. Идти следует только ночами, потому что днем степь полна ордынскими разъездами — не разминуться.
Сторожа тихо приближались в темноте к ордынским станам, пробовали считать костры, но костров было больше, чем звезд на небе. О поимке ордынского «языка» и думать было нечего — большими ватагами ездили по степи ордынцы, легче было самим в полон угодить.
Днем сторожа отсыпались в укромных местах, выставив дозорных, а поздним вечером опять ехали следом за ордой — в черную темень, в кислый кизячный дым ордынских костров.
Двенадцать ночей шли за ордой благополучно, а перед тринадцатой ночью случилось несчастье. На спящую в овраге, в осиновых горьких кустах, заставу Андрея Попова наехала ордынская сотня. То ли дозорный Олешка Лебза придремнул, то ли срезали его издали стрелой, но напали ордынцы врасплох, на спящих, повязали сыромятными ремнями…
Андрею снилось, что лежит он в лесу один, а к нему медведь идет, на задние лапы поднялся, дышит смрадно. Подходит ближе, ближе. Хочется Андрею закричать, но крику нет. Хочется руки поднять, защититься чтобы, а руки не поднимаются. А медведь уже тяжко на грудь навалился…
Опамятовался Андрей, глаза открыл, а на нем ордынец сидит, да еще двое за руки держат — не шевельнуться. От ордынцев воняет прогорклым жиром, кислой кожей; лица у них круглые, темные, глаз за щеками не видать — будто безглазые ордынцы.
Подержали ордынцы Андрея за руки и отпустили. И с груди ордынец слез. Андрей перевел дыхание, приподнялся. Перед ним еще один ордынец стоит, одетый понаряднее других: в новый халат, в медную круглую шапку, а из-под шапки два лисьих хвоста свешиваются. Андрей догадался, что это ордынский сотник.
Вертит сотник в руках Андрееву саблю в дорогих — с серебром — ножнах, восхищенно цокает. И другие ордынцы улыбками расплылись, тычут пальцами в Андрееву нарядную кольчугу, встряхивают плащ из тонкого сукна. Кто-то полез к Андрею за пазуху, вытянул крестик серебряный на серебряной же тонкой цепочке.
Залопотали ордынцы: «Конязь! Конязь!»
Других полонянников ордынцы плетьми исхлестали, нанизали на одну веревку, словно бусы, и пешими повели. А Андрея бережно на коня посадили, только ступни ног под лошадиным брюхом стянули ремнем, чтобы соскочить не сумел, и отдельно повезли к своему стану. Даже шишак на голову Андрею нахлобучили, плащ на плечи накинули, чтобы наряднее пленник казался.
Все понятно было Андрею: приняли его ордынцы за знатного человека, за боярина или воеводу, хотят доставить своему мурзе в лучшем виде. За знатного человека награда больше, чем за простолюдина, вот и старается сотник. Правда, саблю сотник не вернул, привязал к своему седлу.
Ехали, догоняя ханский кош, долго и нагнали только вечером. Ордынский стан мигал множеством костров, но пламя от кизяков было дымное, тусклое, и Андрей мало что увидел.
Черные кибитки, черные повозки, черные какие-то тени, двигавшиеся по сторонам. Одно запомнилось Андрею: неумолчный шум. Гудел ордынский стан, как растревоженный улей, перекликался гортанными голосами, лошадиным ржанием, воплями верблюдов, скрипом тележных колес. Будто не ночь была, а день базарный.
Возле какой-то юрты Андрея стащили с коня, втолкнули внутрь, швырнули на кучу пыльного войлока. В юрте темно, хоть глаз выколи, только круглое отверстие в крыше чуть светится.
Андрей долго лежал с открытыми глазами, вглядываясь в окольцованный войлоком клочок чистого неба, где остро и зовуще поблескивали звезды. Рядом, в угольной темноте, кто-то стонал, дышал с надрывом, потом затих. Скоро и сам Андрей забылся тяжелым сном.
Андрея разбудили глухие мерные удары, сотрясавшие войлочные стены юрты. Андрей приподнял голову, огляделся. Посередине юрты сидел на корточках ордынец в засаленном халате, лениво пошевеливал в очаге тлеющий навоз. Тусклые язычки пламени, выплескиваясь из золы, лизали медный закопченный котелок. Струйка вонючего дыма тянулась вверх, к круглой дыре в крыше. А в дальнем, сумрачном углу, прикрытый попоной, неподвижно лежал человек с головой, обвязанной бурыми от запекшейся крови тряпицами, с ввалившимися мертвыми глазами. Из-под попоны торчали ноги в красных сапогах с высокими гнутыми каблуками. Такие сапоги Андрей видел только у воеводы Родиона Жидовинова, ни у кого больше. И седая, дерзко торчавшая бородка — тоже его. Не уберегся, значит, воевода. Вишь как посекли его поганые — до смерти!
Андрей вдруг с беспокойством подумал о своих гонцах. Добежали ли до Москвы? А ну как не добежали, тоже иссеченные где-нибудь лежат? Тогда — беда…
Не узнать было не у кого. Ордынцы если и знают, то не скажут. И исправить тоже ничего нельзя — сам в плену. Оставалось надеяться, что кто-нибудь из гонцов проскользнул сквозь ордынскую облаву.
Глухие удары отзывались в затылке тупой, ноющей болью.
Так начиналось каждое утро в ордынских кочевьях. С восходом солнца ханские нукеры, свободные от караула, готовили любимый напиток степняков — кумыс. Бурдюки с кобыльим молоком подвешивали к жердям и часами били деревянными колотушками. Молоко шипело и пенилось, бродило как живое, раздувая кожаные бока бурдюков, а потом светлело, выкидывая на дно мутную гущу. Прозрачный напиток ордынцы переливали в другие, маленькие бурдюки и складывали в глубокие ямы для охлаждения. Острый, хмельной, освежающий кумыс, слегка отдающий запахом горького миндаля, ордынцы ценили превыше всех напитков и поглощали в огромных количествах, потчевали им гостей.
Но Андрей не был гостем, кумыса ему не предлагали…
Ордынец принес от очага плошку горячей бараньей похлебки, сунул прямо в лицо — Андрей даже отшатнулся.
— Корош! — ухмыльнулся ордынец, снова поднося плошку. — Ох, корош!
Андрей медленно тянул сквозь зубы несоленую, обжигающе горячую, мутную жижу, а ордынец стоял перед ним, уперев ладони в бока, и повторял удовлетворенно:
— Корош! Корош!
Потом ордынец выхватил из руки Андрея опустевшую плошку, кинул ему сосуд из высушенной тыквы — с водой, и опять подсел к своему очагу, безразличный и непонятный.
Полог юрты приподнялся, впустив струю знойного, зловонного воздуха. Мягко ступая остроносыми сапогами без каблуков, в юрту скользнул молодой мурза в нарядном халате, с дорогой саблей у пояса, в круглой шапке с опушкой из соболей. Он подошел к телу Родиона Жидовинова, потыкал его в бок носком сапога, разочарованно покачал головой. Поманил пальцем Андрея: выходи, мол…
Андрей с трудом поднялся, побрел к выходу. Перед порогом помедлил, осторожно переступил заляпанную грязью жердину — вовремя вспомнил предостережение Федора Милюка, что по ордынским обычаям наступать на порог юрты — величайший грех, за который карают смертью; ордынцы верили, что это приносит бедствия хозяину. Наверно, он поступил правильно, потому что ордынцы одобрительно заулыбались, а ордынец-сторож снова повторил свое: «Корош! Корош!» Может, других слов по-русски он и не знал?
Андрея посадили на коня, отдали плащ, наборный пояс, шлем-шишак. Окружили десятком нукеров и повезли через ордынский стан.
Всадники ехали мимо нарядных шатров мурз и темников, мимо высоких юрт тысячников, покрытых белым войлоком, мимо бурых кибиток простых ордынцев, мимо плетеных изб, поставленных на телеги с деревянными колесами. Все жилища ордынцев были такими, что их можно было разобрать, уложить на повозки и перевозить следом за войском.
Повсюду бегали стаи одичавших лохматых собак. Собаки не лаяли, только скалили желтые клыки и пятились, уступая дорогу всадникам.
Ордынцы, сидевшие на корточках возле юрт, провожали Андрея недобрыми взглядами, о чем-то перешептывались. Они показались Андрею совсем одинаковыми: невысокие, коренастые, с широкими плечами и короткой шеей, с круглыми скуластыми лицами, узкими раскосыми глазами. Свои волосы, черные и жесткие, как конская грива, они выбривали надо лбом на два пальца шириной, а сзади, за ушами, заплетали в две косицы. Несмотря на летний зной, многие сидели в волчьих и бараньих шубах, вывернутых мехом наружу. Такие же шубы, но мехом внутрь, ордынцы носили и зимой. Важно прохаживались тучные, медлительные женщины. Ордынцы считали, чем женщина толще, тем она красивее, и нарочно откармливали своих жен, не позволяя им много двигаться. Женщины казались много крупнее и выше мужчин, потому что женский головной убор — бокка, изготовленный из обтянутых тканью прутьев, увеличивал рост почти на локоть. А девушек только с трудом можно было отличить от молодых воинов, потому что они одевались в короткие кафтаны, кожаные штаны и лихо скакали на конях.
На самом краю стана теснились жалкие шалаши рабов, едва прикрытые дырявыми шкурами от палящего солнца и дождя. Рабов никто не сторожил. Вокруг простиралась степь, где не было для беглецов никакого укрытия. Встреча с первым же ордынским разъездом сулила немедленную и мучительную смерть.
Толмач уже сказал Андрею, что русского князя пожелал увидеть сам Мамай, предводитель Золотой Орды. Андрей не стал рассеивать это заблуждение: князь так князь…
Шатер Мамая стоял на вершине холма. Рядом с шатром был разостлан большой хорезмийский ковер. На горе шелковых подушек восседал сам Мамай. Два нукера-телохранителя, в мелкокольчатых персидских доспехах, с обнаженными саблями в руках, стояли за его спиной.
Мамай был невелик ростом, худощав, остролиц — все у него было каким-то колючим: и хрящеватый нос, и узкий подбородок, и выпирающие скулы, даже уши, плотно прижатые к голове, как у настороженного хищника. Мамай заметно косил на левый глаз, и казалось, что он непрерывно подглядывает за мурзами, сидевшими рядом на подушках. Сухие пальцы Мамая скребли полы красного халата, колючего от золотого шитья. Темники и тысячники почтительно примостились на корточках у края ковра. Сидеть на подушках — высокая честь, которой удостаивались только мурзы, в жилах которых была капля крови великого воителя Чингисхана…
Нукеры остановили Андрея саженях в двух от ковра, и он мог видеть, как пируют предводители ордынского воинства. Стоял, покачиваясь на гудевших ногах, и смотрел.
Рабы принесли большой котел с вареной бараниной, поставили перед каждым из пирующих деревянную плошку с солью. Старый ордынец отрезал куски мяса и, повинуясь знакам Мамая, подносил их гостям на кончике ножа. Куски были разные: одни — большие и сочные, другие — поменьше, с сухожилиями и костями. Не только доля в военной добыче, но и кусок мяса на пиру выделялся в соответствии со значимостью человека, и порядок этот определял Мамай…
Андрей заметил, что некоторые мурзы и темники, проглотив часть мяса, складывали остальное в кожаные мешочки — каптаргаки, висевшие у пояса. И никого это не удивляло и не оскорбляло. По ордынским обычаям мясо нужно съесть без остатка или унести с собой, чтобы не обижать хозяина.
Мясоедство продолжалось долго. И второй котел баранины принесли рабы, и третий. Насытившись, мурзы вытирали сальные пальцы о голенища сапог. А рабы уже подносили деревянные чаши с похлебкой. Края чашек — издалека было видно! — обросли толстым слоем старого застывшего жира, но на грязь никто из ордынцев не обращал внимания. Только для самых знатных мурз рабы ополаскивали чаши в котле, но ополоски выливали в тот же котел с похлебкой.
В этой простоте и непритязательности пира было что-то нарочитое. У Мамая в сундуках столько дорогой посуды, что мог бы накормить из нее целый тумен, а угощает гостей из деревянных простых чашек. Может, хоть этой простотой желает сравниться с первым завоевателем Чингисханом, который в походах презирал роскошь?
Андрей подумал, что, может быть, и так…
Потом мурзы и темники пили хмельной кумыс из больших рогов, пили много, жадно, захлебываясь от торопливости. Мамай благосклонно кивал сотрапезникам. Пир удался на славу, все гости были сыты и пьяны…
А тем временем равнина перед холмом заполнялась ордынской конницей. Клубы пыли заволакивали небо. Глухо стучали копыта, звенело оружие.
Ордынские воины сидели на крепких низкорослых конях — бахматах, отличавшихся от лошадей другой породы густыми гривами, падающими почти до земли, длинными толстыми хвостами и необыкновенной выносливостью. На бахмате можно было скакать весь день с непродолжительными остановками. Вооружение ордынцев было простым, но удобным и единообразным. Каждый воин имел хороший дальнобойный лук, два колчана со стрелами, нож, топор и веревку, чтобы вязать пленников или тянуть осадные орудия. Сотники, десятники и нукеры имели панцири, железные или медные шлемы. Зловеще поблескивали обнаженные кривые сабли. Целый лес копий покачивался над рядами конницы. Копья были разные: и тонкие, как жало, и с широкими остриями, некоторые — с крючками, чтобы стаскивать противника с седла. Почти у всех ордынцев были небольшие щиты, сплетенные из прутьев и обтянутые толстой бычьей кожей.
Но не оружие ордынской конницы внушало тревогу Андрею Попову. Русские дружинники были вооружены лучше, непроницаемые для стрел русские кольчуги и закаленные мечи славились даже в заморских странах! Андрея устрашала поразительная, казавшаяся невероятной согласованность в действиях огромной конной массы ордынцев.
Мамай неторопливо поднял правую руку.
Гулко ударил большой барабан.
На длинном шесте взметнулся лоскут пламенно-красной материи, и, повторяя сигнал, над темной массой всадников заалели флажки тысячников и сотников. Ордынские воины пришли в движение, скрылись в туче пыли, а когда снова очистилась степная даль, вместо развернутого строя перед холмом застыл сомкнутый клин ордынской конницы.
Снова загрохотал барабан.
Рядом с шатром Мамая взметнулся еще один красный стяг, и клин ордынского войска двинулся вперед. Конница накатывалась неотвратимо и величественно, как морские волны. Передние бешено мчавшиеся всадники были уже в сотне метров от холма…
Полуголые богатыри-нукеры снова ударили деревянными колотушками по большому барабану. Шесты с красными тряпицами упали наземь, а вместо них взметнулся зеленый стяг.
Ордынский клин остановился, всадники начали заворачивать коней. Снова все заволокло пылью. Спустя малое время Андрей различил в пыльном мареве стройные ряды конницы, изготовившейся к отражению удара сбоку; вправо и влево от нее разбегались другие конные рати, чтобы окружить воображаемого противника…
Мамай неожиданно легко вскочил с подушек, подбежал к пленнику и закричал прямо в лицо; толмач, от торопливости проглатывая окончания слов, едва успевал переводить:
— Смотри, русский князь, на непобедимое войско! Смотри и запоминай! Кто в силах остановить эти тумены? Горы рассыплются в прах, стены крепостей падут от одного грохота копыт! Смотри, с чем иду в гости к вашему князю Дмитрию, осмелевшему рабу! Силы моей — двенадцать орд да три царства, а князей со мной — семьдесят три, а воинов под пятьсот тысяч подходит! Да еще два алпаута с двумя великими ратями идут ко мне, а числа их воинов я сам не знаю! Может ли Дмитрий, слуга мой и данник, нас всех накормить и одарить?
Андрей молчал, ошеломленный этой вспышкой неистовой ярости. Он не помнил, как нукеры потащили его от шатра прочь, как везли обратно через стан, — перед глазами непрерывно стояло искаженное яростью лицо Мамая, звенел в ушах его пронзительный крик.
Андрея втолкнули в юрту, проворно содрали кольчугу, кафтан, штаны, сапоги. Сторож-ордынец с размаху ожег плетью, толкнул на войлок.
Тела воеводы Родиона в юрте уже не было.
Андрей лежал, закрыв глаза, а перед ним будто продолжали проноситься в клубах пыли ордынские тумены, дрожала земля, и пляшущее, разверзнутое в крике лицо Мамая выдыхало: «Смотри! Смотри!»
Андрей не верил в пятьсот тысяч ордынского войска, не бывало такой многочисленности на земле, но то, что он увидел, было страшно. Одна мысль настойчиво билась в голове: «Дошли ли гонцы?» Эта мысль тяжким грузом давила на него, подсказывая единственно возможное решение. Если гонцы не дошли до Москвы, дойти должен он сам. Он должен бежать из ордынского стана…
Вот и ночь наступила — душная, безнадежная. Едва различимый в отблесках огня, клевал носом у очага сторож-ордынец. За день-то на него Андрей вдоволь насмотрелся, в юрту никто больше не приходил, разве что второй сторож, который вокруг юрты с копьем ходит, раз-другой заглядывал.
Ордынец был немолод, хил, голову в войлочном колпаке держал набок, будто она была тяжела для него, голова-то. Старую саблю в поцарапанных кожаных ножнах бережно поглаживал ладонью: видно, другого богатства, кроме сабли, у него не было. На халат лоскутки разноцветной материи нашиты, пуговицы где нужно и не нужно, бляшки какие-то, но разве это богатство? Ребячья забава…
Ел, правда, ордынец много — чуть-чуть из котелка стало Андрею доставаться. Даже удивлялся Андрей: «Куда только лезет в него, в нехристя, столько пищи? На вид мал и тощ, а вот поди же ты…»
Было в этом ордынце что-то жалкое и одновременно страшное. Десятки и сотни тысяч таких вот степняков составляли ордынскую силу — слепую, жестокую, нерассуждающую, готовую по первому слову своих мурз собираться в тумены и мчаться куда угодно, убивать, грабить и жечь, втаптывать в землю копытами коней целые народы, угонять в Дикое Поле печальные вереницы пленников. Любой из дружинников Андрея мог в поединке искромсать ордынца, но сотня таких, как он, сокрушила бы и богатыря. Так велся в прошлые, черные для Руси, годы счет в битвах с Ордой: на одного русского витязя — десятки ордынских воинов, на русскую тысячу — сокрушавшие всё своей многочисленностью конные тумены. Теперь многое на Руси переменилось. Но чтобы великий князь Дмитрий Иванович Московский успел собрать войско, его нужно вовремя предупредить…
И Андрей Попов решился.
Незадолго до рассвета, когда наступает час самого крепкого сна, Андрей сполз со своего войлока, сжимая в руке обломок ножа — нашарил у стены, припрятал, а вот теперь пригодилось единственное оружие. Обломок был коротким, тупым, но рукоятка у сломанного ножа тяжелая, с железным набалдашником, не хуже кистеня.
Андрей неслышно подобрался к дремавшему сторожу, тюкнул рукояткой в голый затылок. Ордынец повалился без стона, дернулся только — и затих. Путаясь в рукавах от торопливости, Андрей натянул ордынский халат (с запасом оказался халат, двух таких сторожей в него можно было завернуть!), нахлобучил на голову войлочный колпак, перепоясался саблей. Сапоги ордынские ему не подошли — маленькая нога оказалась у сторожа. Так и вышел Андрей из юрты — босиком.
Наружного сторожа не было, ушел куда-то. Опять удача!
Андрей пошел между юртами — уверенно, не хоронясь. Редкие встречные не обращали на него внимания, посчитали за своего. А ордынские караулы далеко за пределами стана были, внутри чужих не опасались. Только раз Андрея окликнули, но он промычал что-то непонятное и прошел мимо. Догонять его не стали…
Безнадежным казалось дело — уйти пешим от погони, но, видно, эта кажущаяся безнадежность и спасла Андрея Попова. До рассвета он успел выбраться за пределы ордынского стана, а дальше не пошел: нашел яму в склоне оврага и улегся там, засыпавшись ветками и пучками сухой травы. Так близко погоня не искала беглеца. Конные разъезды пробежали мимо. А потом снялся и весь ордынский стан, потянулся дальше на север, к русским рубежам. Отскрипели тележные колеса, отстучали по пересохшей земле конские копыта, и стало тихо в степи, совсем тихо…
…Не знал Андрей, что всего несколько часов отделяли его от смерти. Утром в шатер Мамая, как было заведено, пришел старый битикчи,[79] чтобы рассказать, что случилось за ночь. Второй десяток лет служил битикчи своему повелителю, Мамай ему верил. Среди прочего битикчи поведал, что некоторые мурзы недовольны, что чужому князю — а может, и не князю вовсе! — было показано ордынское войско.
— А сам как думаешь? — хмуро спросил Мамай.
И старик бестрепетно ответил, смотря прямо в глаза грозного повелителя:
— Думаю, что это вторая ошибка Мамая…
— А первая? — весело и заинтересованно спросил Мамай, которому нравилась дерзкая откровенность старика, единственного в Орде, кто бы осмелился сказать подобное.
— Первая твоя ошибка — сам поход…
Мамай помедлил, сказал равнодушно:
— Вели отрубить голову…
Однако нукеры, тут же поскакавшие выполнить повеление, нашли в юрте только труп сторожа. Пленник бежал…
Тяжко пешему в степи. Расстояния немыслимые, а шаги так коротки. Будто на месте стоишь — почти не меняется ничего вокруг, только босые ноги горят, сухой травой изрезанные, трещинами покрываются от зноя. И вокруг поглядывай, чтобы разъезд ордынский не схватил, и под ноги смотри, чтобы не наступить на степную змею-гадюку: и так — смерть, и так — смерть.
Но выдюжил Андрей, не поддался стыдной слабости: лечь в траву и забыться, чтобы тихой смертью искупить немыслимые страдания, — и все шел, шел по степи, стряхивая босыми ногами пыль с колючей травы.
Близ Черного леса, что стоит возле реки Воронежа, Андрея встретили сторожа с русской заставы, переодели в гонецкое платье, обули, накормили, дали коня и провожатых.
И началась бешеная скачка, днем и ночью. Менялись кони и попутчики, а Андрей будто из железа выкован — все торопил, торопил. Надеялся, что так и доскачет до Москвы — на одном дыхании. Но на последнем, самом малом переходе, оставшись совсем один, сломился…
Разбудил Андрея Попова ослепительный солнечный луч, ударивший прямо в лицо. Где-то рядом скрипели тележные колеса.
Андрей поднялся, зашагал на негнувшихся ногах к дороге. Хотел окликнуть проезжего мужика, но только надсадный хрип вырвался из горла.
Мужик, заметив вывернувшегося из-за стога человека, сам придержал лошадь. Он смотрел с любопытством и страхом на окостенелое лицо с воспаленными глазами, на пропыленную насквозь одежду, на тонкие пальцы, сжимавшие саблю. Страховитым показался незнакомец, непонятным, но мужик успел заметить гонцовскую шапку на его голове и опустил поднятый было кнут. Андрей тяжело повалился на телегу, на шершавые доски, слегка притрушенные сеном, прохрипел:
— На княжий двор гони… Быстрей… Быстрей…
Бойко застучали копыта. Телега подпрыгивала на ухабах, опасно кренилась, и Андрей боялся теперь одного — как бы не упасть на бегущую под ним землю, ибо подняться еще раз он не сможет. Он прижимался к доскам животом, грудью, лицом, раскинутыми в стороны руками.
Солнце перевалило за полдень.
Великий князь Дмитрий Иванович Московский пировал в набережных теремах, куда ветер с Москвы-реки надувал живительную прохладу. Искрился золотистый мед в широких чашах. Пили за князя Владимира Серпуховского и Боровского, славного воина и достойного владетеля двух княжеств. Кто осмелился бы в такую минуту прервать великого князя, державшего речь о дружбе и приязни к своему любимому двоюродному брату?!
Но бесплотной тенью проскользнул дворецкий, тронул великого князя за рукав. Великий князь Дмитрий Иванович гневно скосил на него глаза, со стуком поставил кубок на дубовый стол. Тихие слова: «Вести с Дикого Поля!» — мгновенно притушили вспышку гнева. Не оглядываясь на притихших бояр, Дмитрий Иванович поднялся и зашагал к низкой дверце, за которой скрывалась потайная каморка.
Было 23 июля 1380 года.
Была первая прямая весть о выступлении правителя Большой Орды темника Мамая, которого ждали давно, но которое все равно показалось неожиданным.
А спустя семь недель была Куликовская битва…