XIII. КРЫМСКАЯ ВОЙНА

Ты просвещением свой разум осветил,

Ты правды [чистый] лик увидел,

И нежно чуждые народы возлюбил,

И мудро свой возненавидел!

А. С. Пушкин


Обратившись к теме Крыма в войне 1853–1856 гг., автор оказался перед понятной проблемой аспектов, в которых целесообразно рассматривать это событие огромного исторического значения: нужно ли, например, излагать ход собственно военных действий, касаться ли внешней политики всех стран — участниц войны и т. п. Конечно, подробное рассмотрение такого рода важных составных любой войны могло обогатить книгу, но и непомерно увеличило бы объем главы, и без того немалый. Поэтому, вместо того чтобы еще раз досконально описывать военную или политическую сторону события, очевидно, целесообразно отослать интересующегося читателя к специальным работам или справочной литературе, благо в них недостатка нет. Автор же оставляет за собой право касаться политики или военных операций лишь тогда, когда это совершенно необходимо для раскрытия основной темы. Так, рассмотрим более или менее подробно важные сюжеты предыстории войны и ее характера.

Проблема степени оправданности (или, лучше, "справедливости") войны, которую вновь затеяла на Юге Россия, весьма сложна и раскрыта пока далеко не полностью. Но, игнорируя ее, мы не сможем решить и прямо относящиеся к предмету книги важные вопросы: а стоили ли огромные жертвы татарского народа в годы войны той цели, что поставило перед собой правительство? Можно ли оправдать всю пролитую кровь задачами, которые война должна была решить? Ответить на эти вопросы можно, лишь начав анализ их с предвоенного периода.

ПРЕДЫСТОРИЯ ВОЙНЫ

Оставим на время чисто крымские проблемы и бросим взгляд на страну, доставшуюся в наследство преемникам великой Екатерины. Одну из лучших характеристик державы находим у Энгельса: "К моменту смерти Екатерины владения России превосходили уже все, что мог требовать даже самый необузданный национальный шовинизм… Россия не только завоевала выход к морю, но и овладела как на Балтийском, так и на Черном морях обширным побережьем с многочисленными гаванями. Под русским господством находились не только финны, татары и монголы, но также литовцы, шведы, поляки и немцы. Чего еще желать? Для любой другой нации этого было бы достаточно. Для царской же дипломатии — нацию не спрашивали — это являлось лишь базой, откуда теперь только и можно было начинать настоящие завоевания" (МЭ, XXII, 26),

Вот так обозначены начала послеекатерининской политики России, политики XIX в. "Целью Александра, как всегда, оставался тот же Царьград", — добавляет классик (там же, с. 29) и расширяет эту характеристику на политику царей всего предыдущего века, в перспективе которой маячил "Константинополь как великая, никогда не забываемая, шаг за шагом осуществляемая главная цель" (с. 26). И то, что при Александре I она была отложена, вовсе не означает "забыта", просто царь счел, очевидно, более доступной задачу покорения Кавказа, Методы же "замирения" этого края показали не только горцам, но и всему миру, что при продвижении на юг царские захватчики не остановятся ни перед чем. Уже уполномоченный Александра I по покорению Кавказа князь Цицианов откровенно писал горцам: "Дождетесь вы моего посещения, и тогда не дома я ваши сожгу — все сожгу, из детей ваших и жен утробу выну" (Вспомогательные материалы, 1939, 23).

Это откровение касается средств проведения южной российской политики в жизнь; более близко к целям ее — другое, высказанное Алексеем Орловым (братом известного фаворита Г. Орлова): "Если ехать, так уж ехать до Константинополя… И скажу так, как в грамоте Петр Первый сказал: а их, неверных магометан, согнать в поле и степи пустые и песчаные, на прежние их жилища" (Покровский М.Н., 1918, 17).

И были эти слова не пустым звуком — они постоянно подкреплялись делом. В 1820-х гг. русские уже приступили к планомерному захвату земель черкесов, карачаевцев, чечен, лезгин, кумыков и других народов. И там, где сопротивление горцев захватчикам было особенно упорным, обычные военные действия сменялись "политикой кровавого истребления местного населения" (Вспомогательные материалы, 1939, 90). Но на противоположном, западном берегу Черного моря такая политика встречалась с трудностями. И дело было не столько в мощи потенциального противника — Турции. Приходилось считаться с Европой, на чьей земле планировались будущие завоевания. Кроме того, сама Турция признавалась тогда "основным устоем общеевропейского равновесия", и если бы Россия за ее счет усилилась, то, как и раньше, для всего европейского мира возникла бы "большая опасность" (Бочкарев В.Н., 1912, 274).

Екатерина оставила в наследство право владения причерноморскими землями и свободного прохода торговых русских кораблей через проливы. Но военные цели державы требовали такого же права и для военного флота. И, во-вторых, права на закрытие, в случае необходимости, проливов для военных флотов других держав. А права этого нужно было добиваться от Турции. Военным или мирным путем.

До ряду причин, коренившихся не только в восточной, но и в западной ее политике, Россия не была заинтересована в полном упадке Турции. Поэтому Николай I вначале избрал невоенные средства к достижению указанных целей — да они были и дешевле. Вначале попытки эти принесли весомый результат. Воспользовавшись сложным положением Стамбула в годы восстания египетского паши Мехмета-Али, царь подписал с султаном Ункиар-Искелесский договор, секретная статья которого обязывала турок препятствовать проходу в Черное море иностранных флотов, но беспрепятственно пропускать российский.

Внезапное это усиление позиции России на Востоке настолько обеспокоило западные державы, что проливы надолго превратились в регион мощного политического напряжения, став как бы магнитными полюсами вообще между Востоком и Западом. В Европе перед лицом общей угрозы миру было достигнуто межнациональное Соглашение о совместной гарантии безопасности Турции, а в 1841 г. подписана Лондонская конвенция, согласно которой проход через проливы был закрыт любому военному флоту, в том числе и российскому. Пользуясь современной терминологией, проливы объявлялись "зоной мира".

Тогда Россия выдвинула претензии на свое исключительное право оказания покровительства турецким христианам. Это было продолжением начатой еще в 1760-х гг. Екатериной борьбы за гарантированные Россией же свободу вероисповедания, автономию и политическую независимость христианских областей Турецкой империи. Это была игра в одни ворота: Турция подобных требований по отношению, скажем, к казанским или среднеазиатским мусульманам не выдвигала. Тем не менее посредством договоров (Бухарестский 1812 г., Аккерманская конвенция 1826 г., Адрианопольский трактат 1826 г.) Петербургу удавалось шаг за шагом продвигаться к намеченной цели.

Другое дело, что при Александре I и Николае II Россия являлась верховной покровительницей реакционного Священного союза и рьяно отстаивала принцип легитимизма, т. е. защиты сложившегося права, а также борьбы против революционного и национально-освободительного движения. И в этот период оба царя вели политику, враждебную попыткам балканских христиан выйти из-под османского ига. Особенно жесткой стала эта антиславянская политика после Венского конгресса (Тодоров Н., 1979, 193). Теперь же, когда обстановка несколько изменилась, а Россия ощутила свою возросшую мощь в Европе и на Востоке, она решила вмешаться во внутренние дела Турции, снова "воспылав любовью" к ее христианам, — дело того стоило. Россия должна была принести "волю" единоверцам за рубежом. "Но не лучше ли было бы начать с освобождения своих невольников, — восклицает Герцен, — ведь они тоже православные и единоверные, да к тому же еще и русские" (1957, 202). Риторичность этого простого вопроса ясна, даже если не задаваться вторым — а что ждало христиан, будь они даже "освобождены" Россией?

В настоящее время известно, какую судьбу готовил Петербург балканским христианам. Эти народы ни в коем случае не должны были оставаться свободными, но тут же должны были перейти под новое владычество — российское (Тодоров Н., 1979, 193). Иного им было не дано, царь не мог ни упустить такого случая легкой экспансии на Юг, ни допустить прецедента появления свободных территорий в Европе, жандармом которой он по праву считался. Поэтому в рассмотрении агрессивных акций царизма, приведших к войне, мы должны обратиться к их идеологическим и внутриполитическим истокам.

Внутренняя политика Николая I определилась еще в 1825 г. на Сенатской площади. Попытка декабристов поднять страну до общеевропейского уровня социального, политического и экономического развития не удалась: царь, считавший себя до кончиков ногтей европейцем, не желал расстаться с азиатчиной ни в стиле правления (деспотическом), ни в методах подавления прогрессивных движений. Но ближе к середине XIX в. его трон зашатался — началось неконтролируемое движение давно безмолвствовавшего многомиллионного народа. Россия забурлила, запылали помещичьи усадьбы. И это было не слепое, стихийное сопротивление крепостническому гнету. Тут запахло не бунтом, а революцией с ее четко осознанной целью[87].

Система петербургского деспотизма и дикого крепостного права могла держаться только в закрытом обществе. Как консервы, которым необходима полная герметичность: стоит ее нарушить — и мгновенно начнется процесс разложения. Оттого-то цари и видели политическую панацею в консерватизме. Даже великий новатор Петр отнюдь не "откупорил" Россию, но, прорубив даже не окно, а узкую форточку, стал возле нее, не выпуская топора из рук. Николай I немногим от него отличался, будучи гораздо консервативнее.

Слепым он не был, ему было скорее всего понятно, что в XIX в. экономические интересы дворянства требуют отмены крепостничества. Ведь трещина между Западом и Востоком росла, Россия отставала от Европы и экономически, и в военной мощи, чему виной было средневековье в деревне. Но система российского абсолютизма в силу ряда своих особенностей требовала совершенного социального и политического застоя, им лишь она и держалась в эпоху демократических преобразований в цивилизованном мире. Поскольку же сохранение крепостничества не сулило экономического прогресса, то становилось ясно, что великая держава зашла в тупик.

Был ли из него выход? По меньшей мере два. Первый — отказ от крепостного права, путь прогресса, европейский путь. О втором читаем у Энгельса: "Чтобы самодержавию властвовать внутри страны, царизм во внешних отношениях должен был не только быть непобедимым, но и непрерывно одерживать победы, он должен был вознаграждать безусловную покорность своих подданных шовинистским угаром побед, все новыми и новыми захватами" (МЭ, XXIV, ч. 2, 29). Николаем был избран этот второй путь.

Но была и чисто экономическая причина новой большой войны. За первую половину XIX в. пашня юга России увеличилась вдвое, а урожай зерна — вчетверо (История СССР, IV, 520), что открывало возможность экспорта хлеба. Вывоз шел в южном направлении. До 1840-х гг. Россия занимала на турецком хлебном рынке почти монопольное положение. Но накануне войны роль России здесь переходит к Англии, русский экспорт на Юге сокращается в 2, 5 раза (Зверев Б.И., 1954, 7). Англичане из года в год увеличивали хлебный оборот в портах Галаца, Браилова, Варны, а склады Таганрога, Херсонеса, Одессы ломились от нереализованных запасов. Так стали терять смысл все "приобретения" Екатерины П. Бороться с Англией экономическими методами было невозможно: крепостное хозяйство не было конкурентом для буржуазного. И в этом смысле также оставался лишь второй, военный путь из тупика.

НАКАНУНЕ

К десантной операции в районе Стамбула стали готовиться еще в 1850 г. (История СССР, IV, 523). Николай обещал, что после захвата турецкой столицы он "согласен принять на себя обязательство не утверждаться в Константинополе в качестве владельца, другое дело — в качестве временного охранителя" (Окунь С.Б., 1957, 257). Но одновременно царь готовит — по необходимости — соглашение с Англией, в котором предназначает себе не только Стамбул с Босфором, но и Молдавию, Валахию, Болгарию и Сербию. Англии же — по принципу "на тебе, Боже, что нам негоже" — Египет и почему-то Крит: "Этот остров, может быть, подходит вам, и я не знаю, почему бы ему не стать английским" (цит. по: МЭ, X, 152, 155). Раздел был предложен не столько своеобразный, сколько несообразный, и Англия от него отказалась. Когда эта попытка двух крупных хищников договориться о "мирном" поглощении третьего провалилась, Россия решила, что сможет справиться с ним в одиночку, зато и добыча будет больше. Был составлен военный план — вместо десанта решили идти сухим путем через Варну и Бургас (Горев Л., 1955, 61) — оставалось лишь найти casus belli.

Кто ищет — обрящет. Поводом стало "дело о христианских святынях" в Вифлееме, тогда входившем в Османскую империю. Россия требовала ключи от храма, переданные турками французам, одновременно снова повторив старую свою претензию на свободу вмешиваться в дела турецких христиан на Балканах. Переговоры в Стамбуле вел посол А.С. Меньшиков, причем весьма своеобразно — так, он упорно отказывался приветствовать членов дивана простым наклонением головы и т. п. Турки, оскорбленные подобным нарушением протокола, хитроумно понизили притолоку двери. Здесь растерялся бы любой дипломат, но не князь. На следующем заседании после объявления титула чрезвычайного посла собравшиеся вельможи увидели сначала зад пятившегося сиятельного амбассадора и лишь затем все остальное (История СССР, IV, 523)! Естественно, на таком кухонном уровне переговоры долго продолжаться не могли. И даже когда турки пошли на компромисс и согласились отдать ключи от храма православным, Россия односторонним актом прервала диалог. Собственно, к этому исходу Петербург и стремился — характерно, что уже по окончании войны, в ходе мирных переговоров, о ключах все забыли!

Турки правильно понимали неизбежность войны с Россией, причем задолго до провала предвоенных переговоров. Еще в 1853 г. они просили англичан и французов помочь им в случае нападения с севера — и получили согласие. Мы не можем сказать, что будущие союзники Турции были в этой войне так уж заинтересованы и дали согласие, что называется, "с первого предъявления" — впрочем, есть и иные мнения[88]. Обе державы представляли, с одной стороны, капитализм, с другой — демократию (буржуазную). Россия же была тормозом как первого (в Европе), так и второго (дома). Поэтому сторонники обуздания России получили на Западе полную поддержку общества (Бочкарев В.Н., 1912, 275; История СССР, IV, 521), принявшего в конфликте сторону Турции. "Весь свет жалеет турков не потому, что они были кому-либо близки, — писал Герцен, — их жалеют оттого, что они стоят за свою землю, на них напали, надобно же им защищаться" (1957, 206).

Но с другой стороны, правительства тех же стран видели в мощи своего "жандарма" гарантию против повторения событий революционного 1848 года, когда пошатнулись многие режимы. И тот же лорд Палмерстон, что до войны считал необходимым "поставить предел развитию русского могущества" (Бочкарев В.Н., 1912, 275), через три года пророчил: "Падение Севастополя приближается. Когда это случится, возникнет новая опасность — опасность мира, а не войны" (Покровский М.М., 1918, 29). Наверняка думал он об этой угрозе и до войны.

Почему же все-таки великие державы решились выступить против России? Очевидно, реальная опасность полной утраты позиций из-за агрессии России на Ближнем Востоке и непомерного усиления царя перевесила проблематичную угрозу революций. Петербург просто не оставил этим странам выбора. Как заметил А. Герцен, наблюдавший европейскую политику изнутри, "итак, царь накликал наконец войну на Русь. Как ни пятились назад, как ни мирволили ему его товарищи и сообщники, боясь своих народов больше всякого врага, — он напросился на войну, додразнил их до того, что они пошли на него" (1957, 201).

Так относилась к Крымской войне Европа. Такие же полярные точки зрения были и у русских. Громче всех в предвоенные и первые военные месяцы здесь звучал ура-патриотический хор. Осанну "белому царю", "освободителю православных святынь Востока", пели едва ли не все газетчики, но националистический угар закружил и более светлые головы: тюркофобные стихи лились из-под пера Тютчева, Ф. Майкова, В. Алферьева. Доставалось и союзникам турок — наиболее характерно, быть может, восклицание, принадлежащее Ф. Глинке: "Ура! На трех ударим разом!" Не только в аристократических салонах и светских гостиных, но и среди мелкого чиновничества царило какое-то восторженное поклонение самому духу новой битвы — еще свежа в памяти была война 1812 г. Эта "Россия восторженно откликнулась на боевой призыв Его (царя. — В.В.), как привыкла откликаться на всякий призыв своих царей", — писала одна из образованнейших современниц войны (Штакеншнейдер Е.А., 1934, 40).

Но вот в этом шовинистическом гвалте раздался трезвый голос Н.Г. Чернышевского. Он развенчал не только эту, но и другие подобные акции царизма на Востоке: "Толпа монахов стояла у озаренной светлым солнцем одной из палестинских церквей, ссорясь из-за ключа, но далеко на туманном севере люди видели честолюбие русских царей" (1935, 353). А затем отрезвел и Ф. Тютчев."… Невозможно присутствовать при зрелище, происходящем перед глазами. Это война кретинов с негодяями" (1934, 19), — писал он, имея в виду турок и русских.

Сложнее было услышать мнение безгласного народа, определить степень популярности войны среди основной массы населения. Ясно, что было бы ошибкой ставить знак равенства между героизмом севастопольцев и настроениями в русской деревне, обескровленной рекрутчиной. Да и героизм — не показатель одобрения войны[89]. "Из тысяч сражавшихся солдат, турецких или русских, было ли хоть два человека, которые добровольно взялись за оружие?" — вопрошает Н. Чернышевский и не дает ответа — он очевиден (1935, 220). Россия "пошла лечь костьми, не зная, на что и за что она идет", — говорит Е. Штакеншнейдер (1934, 40), но она ошибается. Выли в России прогрессивные мыслители, видевшие в военном проигрыше социальный и политический выигрыш для русского народа. Это были едва ли не первые в истории России пораженцы, ощущавшие близость великой реформы, для ускорения которой стоило проиграть войну, к тому же агрессивную: "Высадка союзников в Крыму в 1854 г. и… сражения при Альме и Ингуше и обложение Севастополя нас не слишком огорчали, ибо мы были убеждены, что даже поражение России сноснее и даже для нее и полезнее того положения, в котором она находилась в последнее время. Общественное и даже народное настроение было в том же духе" (Кошелев А.И., 1884, 81–82).

Современник был прав — из разных концов огромной страны в столицу стекались жандармские донесения: "Войны здесь никто не желает", "Надеются, что дело не дойдет до войны, которой никто не желает", "Желают, чтобы политический вопрос кончился миролюбиво" и т. п. (Бестужев И.В., 1956, 42). Не менее "воинственно" было настроено и офицерство; один из них так объяснял, отчего он участвует в войне "с отвращением": "Чтобы воевать усердно, надобно иметь идею, за что охотно пожертвовал бы жизнью, а так, по прихоти деспота, подставлять лоб, право, никому нет охоты" (Вдовиченко И.С., 1860, 114). Ему вторил небогатый чиновник: "… цели Крымской войны для русских были неясны, неопределенны, и понятие "турки бунтуют", с которым мы брались за винтовку, не воодушевляло, да и не могло воодушевить народные массы" (Раков В.С., 1904, 52).

"Война 1853–1856 гг., как известно, была непопулярна: причин ее никто не понимал, цели в ней не видел", — ставит точки над i современник войны — крымский писатель (Стулли Ф.С., 1894, 490). О всей нации делает столь же бесспорный вывод его петербургский коллега: "Но чтобы русский народ в эту войну заодно шел с царем — нет" (Чернышевский Н.Г., VII, 1950, 1002). Таким образом, это была трагедия народа, в которой он был не виноват, нация чувствовала ненужность, несправедливость новой бойни. Но лишь советский период дал историкам возможность сделать подлинно научные выводы о сути восточной политики России в ту эпоху; она "сводилась к расчленению Турции и, может быть, Австро-Венгрии, но с поглощением славянских (и не только славянских!) частей этих государств Россией или установлением над ними русского протектората" (Штраух А.Н., 1935, XIX).

Казалось бы, выводы эти четки и бесспорны. Но есть сторонники и иной оценки войны. Не будем приводить цитаты из них — имя им легион. Сделаем лишь одно исключение. Для совсем недавней работы, где автор чохом оправдывает все, в том числе и агрессивные, войны, что Россия вела на протяжении последней полутысячи лет, войны, превратившие нашу страну в пугало и выведшие ее из всемирной семьи народов, в которую мы и до сих пор невхожи, не в последнюю очередь из-за рудиментов нашего имперского мышления. Вот эти слова: "Обороняясь и наступая, Россия в целом вела справедливые и неизбежные войны, иного выбора у нее и не было. Если страна хотела жить и развиваться, то должна была, отбросив ножны за ненадобностью, в течение пяти столетий клинком доказывать соседям свое право на жизнь и развитие. Эти войны в определенном смысле (?) были народными войнами (!) с постоянным и деятельным участием народной вооруженной силы…" (Нестеров Ф.Ф., 1984). От комментариев воздержимся.

И, наконец, дадим слово иностранцам, не располагавшим морем архивных документов СССР, массой свидетельств современников, записями русских участников войны. Но они сделали в XIX в. выводы, которые, увы, превосходят научностью ученые разработки иных советских авторов, поражающие своей плоскостью и необъективностью. Итак, француз Г. Культюр, книга "Николай и святая Русь", год издания — 1854: "Царь не затеял бы этой несправедливой войны из-за пустого предлога заступиться за веру христиан в Турции… После 29 лет царствования он не мог больше управлять Россией" (цит. по: Герцен А.И., 1957, 259).

НАЧАЛО ВОЙНЫ

Начавшиеся односторонним актом военные действия показали превосходство российского оружия на суше и на море. Турецкий флот был почти полностью уничтожен в ноябре 1853 г. при Синопе, а вдоль молдавских берегов все дальше на юг ползла русская армия. Западные союзники, проводя анализ сравнительной мощи русской и турецкой армий, очевидно, предвидели такой успех нападающей стороны. Но извне не была, естественно, видна внутренняя слабость николаевского режима; впрочем, не была она явна и самим русским до того, как начались первые поражения, обусловленные именно этой гнилостью чиновничьего и армейского аппарата, а не недостатком мужества русского солдата.

Еще в сентябре 1853 г. турецкие, английские и французские войска численностью 63 тыс. человек высадились, не встретив сопротивления, в Евпатории и двинулись к Севастополю. В том же месяце после кровопролитного сражения на Альме, закончившегося поражением русских, началась знаменитая 349-дневная Севастопольская оборона. Война стала затяжной, что входило в планы русского правительства, пожертвовавшего Крымом ради интересов и безопасности собственно России и обескровливания обороны турок на западном берегу[90]. Однако выполнение второй части стратегического плана русских (касавшейся овладения Адрианополем, Стамбулом и проливами) безнадежно затягивалось.

А потом последовало крайне невыгодное развитие событий и в Крыму. Вместо сдерживающих, локальных боев русские были принуждены к масштабным сражениям, мало напоминавшим картину "демонстративных" военных действий. Крым неожиданно становился из "ловушки" для союзных армий в нечто противоположное — "… если это место было наиболее благоприятным для показной войны, то для серьезной войны оно было бы наиболее опасным" (МЭ, XXII, 39). Союзники же, бесспорно, оказались серьезным противником, говоря не только о Южном театре. В последние месяцы своей жизни Николаю I довелось увидеть редкое для русского царя зрелище — вражеский флот, крейсирующий у Кронштадта в виду его петергофской дачи. Это был результат всей политики императора, хотя он и не дожил до последнего ее результата, последнего унижения, покончив с собой (так, по крайней мере, уверяли современники) накануне сдачи Севастополя.

ТАТАРЫ В ГОДЫ ВОЙНЫ

Какую же позицию по отношению к воюющим сторонам заняло основное население Крыма? Читатель, задавшийся этим вопросом, почти наверняка прежде всего обнаружит вполне недвусмысленный и четкий ответ в капитальном труде П. Надинского: "Крымские татары оказались изменниками и тысячами перебегали в лагерь врага" (I, 131), Встречаются и более развернутые откровения того же плана, например о том, что союзникам "всеми силами" помогало "местное татарское население, восторженно встретившее турок и их покровителей. Разжигаемая турецкими и английскими агентами и собственными муллами ненависть татар к русским широко разливается грабежами и насилием вокруг Евпатории, достигает Перекопа и Армянского базара, терроризирует русское население" (Горев Л., 1955, 237). Примеры можно до бесконечности множить, но нового это даст немного — в них будет все то же стремление любой ценой заклеймить народ и, увы, все та же голословность, бездоказанность подобных "убойных" выводов. Оставим их на совести авторов, писавших после апреля 1944 г., и обратимся к источникам и фактам.

В первые же дни после объявления войны таврический муфтий Сеид-Джелил-эфенди обратился к мусульманам Крыма с воззванием. Духовный владыка говорил правоверным, что они "должны быть искренне преданы царю и отечеству и для них не щадить ни крови, ни жизни" (Материалы, I, 1871). Указание муфтия, обладавшего непререкаемым авторитетом, исполнялось почти буквально. Татары с готовностью свозили на приемные пункты все необходимое для армии, прежде всего продукты питания и фураж, А городские муллы и муфтии обратились к русским властям с выражением своей готовности всячески поддерживать их в борьбе с Турцией. Очевидно, эта инициатива была связана со ставшим им известным планом правительства о депортации всех крымских татар "в одну из отдаленных губерний" (Дубровин Н.Ф., 1900, I, 285).

Впрочем, это наше предположение; возможно, заявление мулл было искренним изъявлением желания помочь тем, кто жил с ними бок о бок уже не первое поколение. К счастью, осуществлению программы высылки татар в места отдаленные помешала на этот раз десантная операция союзников, и мусульмане были оставлены в покое. Благо вскоре выяснилось, что пользы от них куда больше, чем вреда.

Впрочем, "покой" этот был весьма относительным, особенно на оккупированной врагом территории. Со стороны прибывших в обозе союзников турецких мулл начались попытки склонить татар к пособничеству, поддержанные и отдельными татарскими их коллегами. Но эта пропаганда была тут же нейтрализована выступлением местного и поэтому более авторитетного князя Мехмет бея Балатукова. Невзирая на опасность репрессий со стороны оккупантов, князь открыто "выступил защитником русских" в ряде деревень близ Евпатории, после чего зарубежные муллы просто опасались там появляться (Раков В.С., 1904, 16).

Не в пример князю Балатукову русская администрация бежала из Евпатории, оставив подопечное население без "пастыря" еще до высадки десанта. Причем некоторые чиновники оказались столь резвыми, что остановились лишь у Перекопа (Стулли Ф.С., 1894, 495). Поскольку же русская армия также отмаршировала без боя, то татары оказались брошенными на произвол оккупантов, чем те и воспользовались. Начался повальный грабеж татарских деревень и евпаторийских кварталов, причем особенно отличались французы. Бесчинства достигли таких масштабов, что о них стало известно и за рубежом. Той же осенью "Тайме" писала, что зверства союзников в евпаторийских деревнях таковы, что газета не решается привести подробности — "они слишком оскорбительны для человечества" (Материалы, II, 1871, 268). Ак-Мечеть была разграблена "дочиста, скот и овцы угнаны… людей же от старого до малого избивали и подвергали всякого рода оскорблениям" (Материалы, III, 1872, 204). Российская пресса в отличие от английской хранила по этому поводу мертвое молчание, лишь много лет спустя коснувшись такой "закрытой" темы, как страдания татар во время оккупации, да и то весьма кратко и без подробностей, очевидно решив пощадить нервы читателей, у которых в противном случае "волосы станут дыбом" (KB, 1896, № 74).

Некоторые села послали гонцов в Симферополь, прося защиты от мародеров. И через несколько месяцев (!) здесь появились летучие уральские и донские казачьи сотни, отчего татары, что называется, попали из огня да в полымя. Теперь стали мародерствовать казаки, причем в селах на периферии и даже вне оккупированной врагом территории — очевидно, для безопасности от противника. Справедливости ради заметим, что в грабежах лихих рубак отнюдь не было ничего "антитатарского" — с тем же успехом они угоняли коней и у русских помещиков (Стулли Ф.С., 1894, 515). Но если пропажа десятка коней мало что значила для богатого скотовода, то татарская беднота была поставлена уральцами и донцами на грань голодной смерти: они не только забирали скот, но и "беззастенчиво опустошали, если удавалось отыскать, хлебные ямы" (там же, 507). Угнанный скот казаки сбывали своим же интендантам как "отбитый у неприятеля".

Со временем местное население стало больше, чем "западных иноплеменников", опасаться появления в деревне "наших казаков и даже солдат" (Марков Е.Л., 1902, 95). И немудрено, так как последние "на весь Крым смотрели как на изменников. Под этой фирмою они угоняли стада овец, выжигали целые деревни… они врывались в дома как завоеватели; били зеркала, кололи перины, мебель, отыскивая сокровища; татары бежали от них то в лес, то к неприятелю. Если собиралась где кучка татар человек в 20, в нее стреляли. Это была тоже измена" (там же, 106).

Казачий террор действительно принуждал татар искать защиты в местах дислокации противника, за городскими стенами. "Опасаясь более всего преследования казаков, татары целыми селениями переселялись в Евпаторию и в ближайшие ее окрестности и гибли там во множестве от голода и недостатка помещения" (Дубровин Н.Ф., I, 1900, 287). Помещики же, опасаясь бросить имущество, отправились к губернатору. Не осмеливаясь гневать начальство, они указали, что ночные грабители — татары и турки. Но тот, знавший, в чем дело, прогнал их, в бешенстве заявив: "Татары не грабят и не бунтуют и бунтовать не будут — бунтуете вы!"[91] (Раков В.С., 1904, 24).

Не легче было татарам и в неоккупированной части полуострова. Деревни здесь, в основном животноводческие, были практически лишены властями корма. Хотя сена в первый военный год было накошено "очень много", но его "стало ненадолго, так как проходившие полки истребляли его самым немилосердным образом — лошадей пускали прямо к стогам, без привязи, и они в одну ночь вытаптывали и портили больше, чем съели бы в неделю. Но этого мало — сено служило топливом" (Стулли Ф.С., 1894, 515), и это в Крыму, где топлива всегда в избытке; даже в степи татары никогда не покупали дров, топя кизяком и кураем!

Страдали и постройки, причем не от огня артиллерии, а в тылу: "Истребительная сила наших солдат проявилась не на одном селе; стоило какому-нибудь отряду переночевать в деревне, и наутро большая часть изб, оставленных хозяевами, оказывалась без дверей и без крыш: и то и другое шло на костры, и все в присутствии того же обычно растущего кустарника. Разрушения вызывались даже не какою бы то ни было потребностью, а производились часто от скуки". После месяца такого постоя обычно "деревня была опустошена, не оставалось ни одной овцы, ни одного вола, ни зерна хлеба, ни клока сена или соломы" (там же, 516, 517).

Весьма тяжкой была подводная повинность, отвлекавшая массу рабочей силы и скота из разоренной деревни. Нехватка фуража вела к массовому падежу скота. Очевидец подсчитал, что вдоль дороги Бахчисарай — Джанкой в среднем на 1 версту приходилось 120 трупов татарских волов и лошадей (Дубровин Н.Ф., II, 1900, 358). Для уборки этой падали также использовались татары, согнанные в особые "команды".

Современники утверждают, что уже к весне 1855 г. "край был совершенно истощен, и в особенности пространство между Севастополем, Симферополем и Евпаторией". Кстати, именно по этой причине — хищнического разорения Крыма и непосильных повинностей с татар, создававших экономическую основу тыла, — "Севастополь должен был пасть сам собой" (там же, II, 360; III, 25) — это теперь был вопрос времени.

Итак, мы рассмотрели экономическую сторону жизни татарских масс в годы войны; обратимся к политической. Попробуем узнать, не было ли среди них, как уверяет нас П.Н. Надинский, "измены" трону и отечеству. Начнем с того, что сама постановка вопроса об измене угнетенных аборигенов своим колонизаторам весьма проблематична, идет ли речь о русско-крымских или, скажем, англо-индийских отношениях в прошлом веке. Во всяком случае, автор не решился бы выдвигать столь серьезное обвинение, не снабдив его понятными оговорками. Впрочем, полемика на эту тему увела бы нас в сторону от основной темы. Поэтому ограничимся той самой истиной, что познается в сравнении. Выше мы видели, как сильна была настроенность против войны российского населения, в том числе и крестьянства, как откровенно выражались там даже не пацифистские, но явно пораженческие настроения. Приведем еще один пример, последний. В одном из писем Н. Чернышевский говорит: "Я жил во время войны в глухой провинции, жил и таскался среди народа и смело скажу вам вот что: когда англо-французы высадились в Крым, то народ ждал от них освобождения: крепостные от помещичьей неволи, раскольники… свободы вероисповедания…" (VII, 1950, 1002). Поразительное свидетельство для наших ультрапатриотичных авторов: народ предпочитал свободу победе в войне, падение крепостничества — захвату новых земель и племен!

Увы, столь прогрессивным мышлением население Крыма не обладало. Татары не выразили, по словам свидетеля войны, "ничем своего недовольства против наших властей", "они были кротки и умеренны" и "во весь период Крымской войны не заслуживают ни малейшего упрека" (Раков В.С., 1904, 22, 39). Может быть, они боялись единственно жестоких законов военного времени? Отнюдь. Когда однажды при изменении обстановки на фронте русская администрация сбежала во главе с губернатором в том числе и из столицы края, "уступив свою власть татарам", то… ничего не произошло. Разве что сумятица среди татар, не знавших, кому теперь оставлять подать: "Никто ничего не знал, большинство городов лишилось своих чиновников" (Дубровин Н.О., I, 1900, 294–300); татары же, оставшись без власти, по сути в межфронтовой полосе, как и ранее, "по обыкновению отбывали без малейшего побуждения все земские повинности…" (Раков В.С., 1904, 39).

Впрочем, одно "политическое" выступление татар все же было: один крымский землевладелец сообщает, что они "сильно избили" помещика Веснинского, который жестоко их притеснял в довоенное время (Стулли Ф.С., 1894, 497, 499). Но это не было национальным выступлением. "Едва ли была бы на их месте какая-нибудь другая народность столь незлопамятна, имея такие возможности к мести", — раздумчиво завершает свой пассаж наш автор-аграрий.

Так говорили те, кто всю войну провел в Крыму. Петербургские же публицисты подняли в эти годы шумную клеветническую кампанию против "изменников-татар", подхваченную шовинистическими кругами российской провинции. Однако верить этим измышлениям могли лишь там, где не знали крымских татар. И если в России, как замечает Е.Л. Марков, сам факт "измены" был "вне всякого сомнения", то в Крыму, продолжает он, "… я не встречал ни одного старожила, который не презирал бы от всей души этих гнусных нареканий на татарина, сделавших несчастие целого края. В один голос говорят, что без татар мы проиграли бы Крымскую войну: все перевязочные средства и все припасы были в их руках" (1902, 103).

Но даже авторы "гнусных нареканий" середины прошлого века не приводили каких-либо конкретных фактов широкой "измены народа" (если только в науке есть такое понятие). Очевидно, они опасались немедленного позорного разоблачения: Россия была полна уцелевшими ветеранами Крыма. Ныне этого можно не опасаться — и в 1950-х гг. появляются все новые подробности этой "великой измены". Такая, к примеру: "В Евпатории, находившейся в руках противника, формировались военные отряды из добровольцев-татар" (Надинский П.Н., I, 1955, 131). Снова серьезное обвинение, даже чем-то перекликающееся с более поздними… Что же произошло в Евпатории, ведь дыма без огня не бывает? Выясняется, что действительно татары организовали отряд милиции в 800 человек (запомним эту цифру!) для защиты от пришлых и собственных, казачьих мародеров ("для разъездов вблизи города"). Но когда их стали притеснять муштрой и т. п., "то большая половина татар разбежалась" (Дубровин Н.Ф., I, 1900, 289). Итак, огонь в самом деле был, но какие же тучи дыма ухитрился извлечь из него Надинский! "Со стороны Евпатории постоянно существовала угроза тыловым коммуникациям русской армии, сконцентрированной под Севастополем" (I, 1951, 131) — заметим, что о столь важном стратегическом факторе не упоминает ни один специалист по Крымской войне. Очевидно, они не располагали цифрой этого "татарского соединения": 10 тыс. — понятно, приводимой Надинским без ссылки на источник.

Кстати, об источниках. Как известно, бывают заблуждения добросовестные — когда автор не располагает закрытыми архивными данными. Но здесь случай иной — Надинский располагал тем же кругом источников, что и более поздние авторы, сделавшие тем не менее совершенно противоположный вывод: когда "татар пытались организовать в Евпатории в вооруженные отряды", то инициаторы "потерпели неудачу" (Крым, 1988, 41). Поистине, слеп тот, кто видеть не хочет! Ведь даже неспециалисты по Крыму говорят мимоходом как о факте общеизвестном, что когда в Евпатории высадились союзники, "то татары не поддержали их" (Гумилев Л.Н., 1988, 6).

Впрочем, теперь нам более интересен не сам этот факт, но причины пассивности татар в судьбоносные для нации годы войны. То, что для народа предпочтительнее был бы во всех отношениях возврат к османскому протекторату, — бесспорно, ибо с приходом русских, по словам В.О. Ключевского, "легкая зависимость татар от турок сменилась тяжелой от освободителя". Выше упоминалось, что и правительство настолько было уверено в неизбежном выступлении крымчан против колониального ига в любой подходящий момент, что планировало накануне войны их выслать. И после войны еще много лет русская общественность не могла опомниться от удивления, почему "после вопиющих жестокостей и преследований, в самых широких размерах практиковавшихся в дореформенное время, татары… не воспитали в своих сердцах самую непримиримую ненависть к нам, русским" (KB, 1896, № 74).

Тем не менее восстания не последовало. В то самое время, как оно могло быть поддержано всей мощью союзников, среди которых были и единоверцы-турки. В то время, как на Кавказе армия Шамиля вела отчаянную войну, "принесшую жителям гор наибольшую славу" (МЭ, XII, 119). И турки, гарантировавшие великому имаму предоставление свободы и независимости для края с северными границами по Тереку и Кубани, свое слово держали. Почему же столь соблазнительный пример никак не подействовал на крымских татар? Чем объяснить их непоколебимую лояльность по отношению к царизму?

Причин здесь несколько, и все они лежат на поверхности. Во-первых, это вековая ограниченность, изолированность сельского по преимуществу населения. Причем не только от "большого мира", но и гор от предгорья, предгорья от степи. Изолированы были друг от друга и отдельные деревни. Разделенные диалектами, вряд ли осознающие себя как единую нацию, несхожие друг с другом даже антропологически, татары не могли и не хотели объединиться политически перед лицом общего угнетателя.

Во-вторых, за десятилетия российского владычества неизбежно должен был угаснуть былой воинственный дух татар, по крайней мере степняков (горцы всегда были мирными тружениками-садоводами). Духовные силы этих бедняков, "молча голодающих и молча вымирающих" (KB, 1896, № 74), по необходимости до конца исчерпывались в аннексированном Крыму борьбой за выживание на оставленных им клочках земли. Сил не хватало ни на культурное, ни на духовное, ни на национально-патриотическое развитие — в то время как кавказцы сохранили в почти беспрерывной вооруженной борьбе и высокое чувство воинствующего патриотизма, и сознание межнациональной общности, и сливавшее племена воедино чувство ненависти к страшному врагу, несшему на своих штыках порабощение из века свободным и вольнолюбивым народам. Война нанесла жестокий удар татарскому народу. Но не нужно было быть пророком, чтобы предвидеть новые и новые акции царизма, грозившие физической деградацией и вымиранием не только отдельным семьям, но и всему этносу. Народ это предвидел, осознал и вновь после долгого перерыва проявил непокорность судьбе, неотвратимо влекшей его в пропасть забвения. Однако сопротивление это было своеобразным.


Загрузка...