1. Фукидид афинянин[147] написал историю войны между пелопоннесцами и афинянами, как они вели ее друг против друга. Приступил он к труду своему тотчас как началась война, в той уверенности, что война эта будет великая и самая достопримечательная из всех, какие были. Заключал он так из того, что обе стороны были в полной к ней готовности и силе, а также из того, что прочие эллины, как он видел, стали присоединяться то к одной, то к другой стороне, одни сразу, другие поразмыслив, — ибо война эта вызвала величайшее движение среди эллинов и некоторой части варваров, да, пожалуй, и среди огромного большинства всех народов.
То, что было перед этой войной и еще раньше, невозможно было за давностью времени исследовать с точностью. Все же, по надежным свидетельствам, позволяющим далее всего проникнуть в прошлое, я заключаю, что и тогда не случилось ничего важного ни в войнах, ни в чем другом…
20. Вот какова была древность по моим изысканиям, хотя и трудно здесь полагаться на все свидетельства подряд. Дело в том, что люди перенимают друг от друга предания о прошлом даже своей родины без всякого разбора и проверки. Так, например, большинство афинян полагает, что Гиппарх был тираном, когда пал от Гармодия и Аристогитона: они не знают, что на самом деле правителем был Гиппий, как старший из Писистратовых сыновей, что Гиппарх и Фессал были его братья, что в день покушения Гармодий и Аристогитон вдруг заподозрили, будто кто-то из сообщников их уже сделал Гиппию донос, и тот предупрежден, и потому не тронули его, а чтобы сделать хоть что-то решительное прежде, чем их схватят, они умертвили Гиппарха, хлопотавшего о Панафиненском шествии, встретив его подле так называемого Леокория. Точно так же и прочие эллины неправильно представляют себе многие иные события, даже современные, не изглаженные из памяти временем: например, думают, будто лакедемонские цари подают каждый по два голоса,[148] а не по одному, и будто у них есть Питанатский отряд, какового никогда не бывало. Столь беззаботно большинство людей к отысканию истины, охотнее принимая готовые мнения. 21. И все же не ошибется тот, кто примет эти события скорее такими, какими я описал их по упомянутым свидетельствам, а не такими, как воспели их поэты с их преувеличениями и прикрасами, или как сочинили прозаики, в своей заботе не столько об истине, сколько о приятности для слуха, сообщающие известия недоказуемые и за давностью времени превратившиеся большею частью в невероятные сказки. Пусть знают, что события мною восстановлены по достовернейшим свидетельствам, настолько полно, насколько это позволяет давность.
Война, мною описанная, — хотя люди каждую войну, пока воюют, считают важнейшею, а кончив воевать, опять больше восхищаются стариною, — война эта все же явно окажется важнее прежних, если судить по ее событиям. 22. Что касается речей, произнесенных кем-то перед войной или в войну, то для меня трудно было запомнить сказанное со всею точностью, как слышанное самим, так и по чужим рассказам с разных сторон. Речи составлены у меня так, как, по моему мнению, каждый говоривший скорее всего мог по тогдашним обстоятельствам сказать нужное, причем я держался возможно ближе общего смысла действительно сказанного. Что же касается событий войны, то я не считал достойным писать все, что узнавал от первого встречного или что сам мог предполагать, но записывал то, что было при мне самом или о чем я узнавал от других, посильно точно исследовав каждую подробность. Изыскания были трудны, потому что очевидцы событий передавали об одном и том же не одинаково, но в меру памяти или сочувствия к той или другой из сторон. Быть может, такое отсутствие басен покажется менее приятным для слуха; зато его сочтут достаточно полезным все, кто пожелают ясно понимать то, что было, и что впредь, по свойству человеческой природы, может быть еще такое же или подобное. Труд мой слажен не звучать в скоротечном состязании, а быть достоянием навеки.
23. Из прежних событий крупнейшим были Персидские войны, но и они быстро были решены двумя морскими и двумя сухопутными сражениями.[149] Напротив, эта война затянулась надолго, и за время ее Эллада испытала столько бедствий, как никогда раньше за такое же время. Действительно, никогда не было взято и разорено столько городов частью варварами, частью самими противниками (в некоторых после взятия переменилось даже все население), не было столько изгнаний и смертоубийств, вызванных или самою войною, или междоусобицами. Что рассказывается в старых преданиях и на деле подтверждается нечасто, то стало теперь несомненным: и землетрясения великой силы, разом постигшие огромную часть земли, и солнечные затмения, случавшиеся чаще запомнившегося о прежних временах, и засухи, а при них и от них — жестокий голод, и заразная болезнь, причинившая величайшие беды и унесшая немало людей, — все это обрушилось вместе с этой войной.
Начали войну афиняне и пелопоннесцы нарушением тридцатилетнего мира, заключенного ими после покорения Евбеи. Почему этот мир был нарушен, причины того и распри я изложу прежде всего, чтобы в будущем не пришлось доискиваться, откуда возникла у эллинов такая война. Истиннейший повод, хотя на словах и наиболее скрытый, состоит, по моему мнению, в том, что афиняне своим усилением стали внушать опасение лакедемонянам и тем понудили их к войне. Что же касается тех причин, о которых с обеих сторон говорилось открыто и которые привели к нарушению мира и началу войны, то они заключались в следующем…
1. Здесь начинается война между афинянами и пелопоннесцами, с участием союзников тех и других, где уже не сносились без глашатаев и, взявшись за оружие, не складывали его. А описываются ее события в порядке их следования — по летам и зимам.
2. Четырнадцать лет сохранялся в силе тридцатилетний мир, заключенный после покорения Евбеи. На пятнадцатом же году (в сорок восьмой год жречества Хрисиды в Аргосе, когда эфором в Спарте был Энесий, а архонтству Пифодора в Афинах оставалось до срока четыре месяца) через десять месяцев после сражения при Потидее, в начале весны, триста с небольшим фиванских граждан под началом беотархов[151] Нифангела, сына Филида, и Диемпора, сына Онеторида, вторглись с оружием, в начале ночи, в беотийский город Платею, бывший в союзе с афинянами. Фивян призвали и открыли им платейские ворота граждане Навклид и его сообщники с намерением захватить власть, погубить неприязненных им граждан и подчинить город фивянам. Сделано это было при посредстве влиятельнейшего из фивян, Евримаха, сына Леонтиада. Ибо фивяне предвидели войну и желали заранее захватить всегда враждебную им Платею еще в мирное время, до открытой войны. В город они проникли незаметно, тем легче, что в нем не стояло гарнизона. Но встав с оружием на площади, они отказались повиноваться тем, которые призвали их, чтобы тотчас приступить к делу и ударить на жилища врагов; напротив, они решили должным образом обратиться к платеянам через глашатая, предпочитая склонить город к согласию и дружеству. Глашатай объявил: кто желает согласно отцовским заветам вступить в союз всех беотян, пускай подле них сложит свое оружие. Таким способом полагали они без труда привлечь город на свою сторону.
3. Платеяне перепугались, когда заметили фивян в городе, захваченном внезапно, и, не видя в темноте, подумали, что их вторглось гораздо больше. Поэтому они пошли на соглашение, приняли условия и оставались в покое, тем более что фивяне никому ничего дурного не делали. Но поступив так, платеяне сообразили, что фивян немного и что, напав, их нетрудно одолеть; ведь среди платеян большинство не желало отлагаться от афинян. Тогда решено было сделать нападение. Они стали собираться друг к другу на совещания, проломавши стены из дома в дом, чтобы не ходить открыто по улицам; а на улицах они поставили распряженные повозки для заграждения и делали все, что кому казалось к лучшему в таком положении.
Когда все возможное было приготовлено, платеяне вышли на врага из домов еще затемно, перед рассветом: днем, полагали они, враги бились бы храбрей и выгоды были бы равны, ночью же, даже уступая фивянам в числе, они вернее могли устрашить врагов, пользуясь своим знанием города. Ударив на врага, платеяне тотчас завязали рукопашный бой.
4. Понявши обман, фивяне сомкнули ряды и, где встречали нападение, давали отпор. Два-три раза они отбили нападающих. Но когда потом платеяне бросились на них с сильным шумом, когда женщины и слуги с криками и воплями стали кидать в них с крыш камнями и черепицею, когда притом целую ночь шел проливной дождь, фивяне дрогнули, обратили тыл и бежали через город.
В грязи и в темноте (дело было в новолуние), не зная переулков, где укрыться, они бежали от преследователей, которые знали каждый выход, поэтому множество фивян было перебито. Те ворота, через которые вошли фивяне и которые одни только были открыты, запер кто-то из платеян, забив засов концом копья вместо шкворня, так что и здесь не было выхода. Гонимые по городу, некоторые из фивян взобрались на стену и оттуда бросились в ров, почти все разбившись; другим возле брошенных ворот какая-то женщина дала топор, и они, разрубив засов, тайком ушли, но лишь немногие, потому что это скоро было замечено; третьи, рассеявшись, погибли в различных частях города. Большинство же фивян, теснясь поближе друг к другу, попали в большое здание у самой городской стены, случайно открытые его двери приняв за выход из города. Увидав их там взаперти, платеяне стали совещаться, сжечь ли их тотчас, поджегши дом, или поступить как-нибудь иначе. Наконец, и эти фивяне, и все прочие, сколько их уцелело, блуждая по городу, сдались платеянам, предоставляя сделать с ними и с их оружием все, что угодно. Такова была участь фивян в Платее.
5. Остальные фивяне, которые должны были подоспеть всем войском еще ночью на случай неудачи первых вошедших в город, получили известие о случившемся в пути и потому спешили на помощь. Но от Фив до Платеи семьдесят стадиев, а выпавший ночью дождь замедлил движение фивян: река Асоп разлилась, и переправиться было нелегко. Двигаясь по дождю и с трудом переправившись через реку, фивяне прибыли слишком поздно, когда уже воины их частью были перебиты, а живые находились в плену. При известии о случившемся фивяне замыслили было напасть на тех из платеян, которые находились за городом (а там на полях были и люди и всякое добро, так как беда случилась неожиданно в мирное время); они рассчитывали при удаче удержать захваченных нлатеян как заложников за фивян, находившихся в городе, если кто еще остался там в живых. Таков был план фивян. Но пока они еще раздумывали, платеяне догадались, что может случиться нечто подобное, и, в страхе за тех, что были за городом, отправили к фивянам глашатая. Он объявил, что покушением на город во время перемирия фивяне совершили нечестие, и требовал не трогать тех, кто за городом; в противном случае, говорили платеяне, они умертвят фиванских пленников; если же фивяне уйдут обратно из их земли, то они им их выдадут. Так рассказывают фивяне и утверждают, что платеяне дали при этом клятвы. Сами же платеяне это отрицают: они не обещали выдать пленных немедленно, но лишь после переговоров, если они приведут к какому-либо соглашению, и клятвы они при этом не давали. Тогда фивяне, не причинив никакого вреда, ушли обратно с платейских полей; а платеяне поспешно перевезли в город свое добро и после этого тотчас перебили фивян. Пленников было сто восемьдесят человек, среди них — тот Евримах, с которым сносились предатели.
6. После этого платеяне в Афины отправили вестника, а фивянам, согласно уговору, выдали трупы, внутренние же свои дела устроили по своему усмотрению, применительно к обстановке. Лишь только афиняне получили весть о платейских событиях, они немедленно схватили всех беотян, какие случились в Аттике, а в Платею послали глашатая с приказанием не принимать никаких мер против пленных фивян, пока сами афиняне не примут о них решения. Они еще не знали, что те перебиты: первый вестник из Платеи был выслан при вступлении фивян в город, второй тотчас по их поражении и взятии в плен, а более вестей не было: пребывая в этом неведении, они и отправили глашатая, и лишь по прибытии он узнал, что фивяне умерщвлены. Тогда афиняне выступили в поход к Платее, подвезли припасов, оставили там гарнизон, а совсем негодное к войне население вместе с женщинами и детьми вывели из города.
7. Ввиду платейских событий и явного нарушения договоров афиняне начали готовиться к войне; готовились и лакедемоняне с союзниками, собираясь, те и другие, отправить посольства к персидскому царю[152] и в прочие места к варварам, от которых надеялись на помощь; заключали они и союзы с теми государствами, какие оставались вне их владычества. Лакедемоняне приказали сверх имевшихся кораблей соорудить двести в Италии и Сицилии тем городам, которые приняли их сторону, смотря по величине каждого города, так что общее число их кораблей должно было дойти до пятисот; они приказали также иметь наготове сколько нужно денег, вообще же держаться спокойно и, пока приготовления не кончены, даже допускать к себе поодиночке афинские корабли. Афиняне старались определить силы имеющихся союзников и отправляли посольства преимущественно окрест Пелопоннеса: в Керкиру, Кефаллению, Акарнанию, Закинф — они понимали, что если дружба здесь будет тверда, то берега Пелопоннеса откроются их оружию. 8. О меньшем не думали ни те, ни другие, все силы устремлялись лишь к войне; и это понятно: в начале спора всякий горяч, а тогда и в Пелопоннесе и в Афинах было много молодежи, которая по неопытности жадно хваталась за войну. И вся остальная Эллада была в напряжении перед схваткой двух первейших государств. Многие изречения ходили из уст в уста, многое вещали гадатели как в готовящихся к войне, так и в остальных государствах. К тому же незадолго перед этим на Делосе произошло землетрясение,[153] чего еще не бывало на памяти эллинов; говорили и думали, что это — предзнаменование, и повсюду искали, не случилось ли еще чего подобного. Сочувствие эллинов склонялось больше на сторону лакедемонян, тем более что они объявляли себя освобождающими Элладу. Каждый гражданин и город напрягал свои силы, стараясь, как может, помочь лакедемонянам словом и делом; всякому казалось, что без него дела пойдут хуже. Вот каково было общее раздражение против афинян: одни желали избавиться от власти их, другие боялись попасть под эту власть.
9. Вот с какими средствами и мыслями оба города вставали к войне. Каждый начинал ее при своих союзниках. С лакедемонянами в союзе состояли все пелопоннесцы, что за Истмом, кроме лишь аргивян и ахеян: эти находились в дружбе с обеими сторонами, из ахеян же одни пелленяне воевали вместе с лакедемонянами с самого начала, а остальные только впоследствии. За пределами Пелопоннеса в союзе с ними были мегаряне, беотяне, локры, фокидяне, ампракиоты, левкадяне, анакторийцы. Из них доставляли флот коринфяне, мегаряне, сикионяне, пелленяне, элидяне, ампракиоты и левкадяне, конницу — беотяне, фокидяне и локры, пехоту — остальные государства. Таков был союз лакедемонян. С афинянами в союзе состояли хиосцы, лесбияне, платеяне, навпактские мессеняне, большинство акарнанов, керкиряне, закинфяне, а также податные государства из следующих мест: приморская Кария, лежащая близ Карии Дорида, Иония, Геллеспонт, Фракийское побережье и все Кикладские острова, лежащие к востоку между Пелопоннесом и Критом, кроме Мелоса и Феры. Из них корабли доставляли хиосцы, лесбияне, керкиряне, остальные — сухопутное войско и деньги. Таковы были союзники обеих сторон и такова их подготовка к войне.
10. Лакедемоняне тотчас после платенских событий разослали приказ по пелопоннесским и дальним союзникам вооружать войска и заготовлять все необходимое к дальнему походу, так как они намерены вторгнуться в Аттику. От каждого из государств две трети войска по мере готовности к назначенному сроку собрались на Истм. И когда все войско было в сборе, царь лакедемонян Архидам как начальник этого похода созвал от всех государств стратегов, высших должностных и наиболее значительных лиц и ободрял их такою речью.
11. «Пелопоннесцы и союзники! И отцы наши совершили много походов как в самом Пелопоннесе, так и за его пределами, да и старшие из нас самих не лишены военного опыта. Но никогда еще мы не выступали в поход с большими силами: мы идем теперь против самого мощного врага, и войска у нас огромные и отборные. Поэтому наш долг показать себя не хуже отцов наших и не ниже нашей собственной славы. Ибо вся Эллада возбуждена нашим движением, следит за ним и по ненависти к афинянам сочувствует исполнению наших замыслов. Но хотя и может показаться, что громада наших войск безопасна от попыток неприятеля вступить в открытый бой, однако это не причина ослаблять готовность: нет, и вождь и воин каждого государства постоянно должны всяк себе ждать опасности. Ход войны неведом, и большею частью нападения совершаются внезапно и в порыве чувства: часто войско меньшее, но осмотрительное с успехом отражало неприятеля более многочисленного, но по самонадеянности неприготовленного. На войне всегда следует в душе быть отважным, на деле же осмотрительным: тогда и наступать на врагов можно вдохновеннее, и нападать на них безопаснее. А мы идем на государство не беззащитное, государство, прекрасно и всячески готовое к войне, — будем же твердо надеяться, что афиняне выйдут с нами на бой. Пусть они и не двигаются, пока нас нет, — не то будет, когда они увидят нас в своей земле опустошителями и истребителями. Ибо все ведь приходят в ярость, когда на глазах и внезапно постигает их что-то необычное; и кто меньше всего следует рассудку, те горячей всего кидаются в дело. От афинян этого можно ждать вернее, чем от всякого: притязая владычествовать над остальными, они скорей готовы нападать и опустошать чужие земли, чем видеть это на своей. Итак, коль скоро вы идете против такого государства и борьба эта исходом своим принесет вашим предкам и вам самим величайшую славу или же позор, — следуйте всюду, куда бы ни повели вас, блюдите пуще всего порядок и бдительность н быстро исполняйте приказания. Ибо лучше всего и безопаснее всего, когда мужей много, а порядок в них един».
12. После этой краткой речи Архидам распустил собрание. Прежде всего он отправляет в Афины спартиата Мелесиппа, сына Диакрита, — не пойдут ли афиняне на какие-либо уступки теперь, видя неприятеля уже в пути. Но афиняне не пропустили Мелесиппа ни в город, ни к властям, ибо уже одержало верх предложение Перикла: не принимать ни глашатая, ни посольства от лакедемонян, раз те выступят в поход. Поэтому афиняне отсылают Мелесиппа обратно, не выслушав его, и приказывают ему покинуть границы Аттики в тот же день; а если впредь лакедемоняне еще пожелают прислать посольство, пусть сперва отступят в свои владения. Афиняне даже послали провожатых, чтобы Мелесипп ни с кем не вступал в сношения. Уже на границе, собираясь проститься с провожатыми, он сказал только: «День этот будет для эллинов началом великих бедствий», и продолжал путь. Когда же он прибыл в свой лагерь и Архидам узнал, что афиняне ни в чем не согласны уступить, царь снялся со стоянки и двинул войско дальше в их землю. А беотяне доставили в помощь пелопоннесцам часть своей пехоты и конницу, с остальным же войском подошли к Платее и стали опустошать ее поля.
13. Пелопоннесцы собирались еще на Истм и были в пути перед вторжением в Аттику, когда Перикл, сын Ксанфиппа, один из десяти афинских стратегов, узпал о предстоящем вторжении. Перикл подозревал, что Архидам, связанный с ним дружбой гостеприимца, пожалуй, не тронет и не опустошит его полей или по собственному желанию угодить ему, или даже по внушению от лакедемонян, с целью возбудить против Перикла подозрение сограждан, подобно тому как прежде из-за него же предложено было изгнать лиц, причастных скверне. Поэтому Перикл объявил афинянам в народном собрании, что хотя Архидам ему и друг, но от этого не последует для государства вреда; если же неприятель не станет разорять его полей и домов так же, как и прочих граждан, то он сам уступает их государству и тем снимает с себя всякое подозрение. О положении дел советы его были прежние: готовиться к войне, все добро свезти с полей в город, не выходить на битву, но запереться и охранять город, снаряжать флот, в котором сила афинян, а союзников держать в руках; сила, говорил он, зиждется на приливе денег от союзников, а в войне обычно побеждают рассудительность и обилие денег. Поэтому он призывал мужаться: ведь обыкновенно государство получает от союзников шестьсот талантов подати в год, не считая прочих доходов, да еще на Акрополе хранится чеканной монеты шесть тысяч талантов (было их даже до девяти тысяч семисот талантов, но из них произведены были расходы на Пропилеи в Акрополе, на другие постройки и на Потидейский поход); да нечеканенного золота и серебра в виде частных и общественных вкладов, да священной утвари для процессий и состязаний, да персидской добычи и прочего не меньше, как на пятьсот талантов. Он причислял сюда еще немалые деньги из остальных святилищ, которыми можно воспользоваться, если больше будет неоткуда взять, равно как и золотым облачением самой богини, статуя которой имеет на себе сорок талантов чистого золота, и все оно может быть снято; но, употребивши это золото на спасение государства, необходимо будет (прибавлял Перикл) возвратить его без убыли. Так ободрял он афинян перечислением денежных средств. Далее он напомнил, что у них есть тринадцать тысяч латников, не считая стоявших в гарнизонах и шестнадцати тысяч на охране стен, — ибо именно столько их охраняло город в пору первого вторжения неприятеля, а были это граждане самого старшего и самого младшего возрастов и метеки,[154] служившие в латниках: от Фалерской стены до обводной городской считалось тридцать пять стадиев, из этой последней охранялись сорок три стадия (остальная часть ее, между Длинной и Фалерской стенами, не охранялась), «Длинные стены» до Пирея охранялись снаружи на сорок стадиев, а в Пирее с Мунихией из шестидесяти стадиев охвата охранялась половина. Наконец, конницы вместе с конными стрелками имелось тысяча двести человек, стрелков тысяча шестьсот и трехрядных, годных к плаванию, судов триста. Таковы, ничуть ни меньшие, средства были у афинян в то время, когда предстояло первое вторжение пелопоннесцев и афиняне начинали войну. Все это и многое другое говорил, по обыкновению, Перикл с целью доказать, что перевес в войне останется за афинянами.
14. Афиняне выслушали Перикла и приняли его предложение: стали переправлять с полей в город женщин, детей и хозяйственное добро, уничтожали даже деревянные части самих жилищ; а мелкий и вьючный скот перевезли на Евбею и ближние острова.
Тяжело было для афинян сниматься с места, потому что большинство их привыкло постоянно жить на своих полях. 15. Дело в том, что так издревле жили афиняне даже больше, чем другие эллины. Ибо лишь при Кекропе и первых царях до Фесея население Аттики жило постоянно отдельными городами, со своими властями и правителями, и если ничто не грозило, то они не сходились и на советы к царю, но управлялись и совещались по отдельности. Некоторые города по временам даже воевали между собою, как при Евмолпе элевсиняне против Эрехфея. Но когда воцарился Фесей, соединив в себе силу с умом, он повсюду навел порядок и при этом упразднил советы и правления прочих городов, всех объединил вокруг нынешнего города, учредивши один совет и одно правление. Каждый продолжал возделывать свои земли как и прежде, но город теперь пришлось иметь один; и собрав вокруг себя всех, город стал велик, и таким передан был от Фесея его потомкам. С тех пор и по сие время афиняне на народный счет совершают в честь богини празднество «Сселения». А дотоле город занимал лишь нынешний Акрополь и южный перед ним склон. Доказательство этого: святыни [Афины] и других божеств находятся на самом Акрополе, а если вне его, то по большей части с этой стороны — это святыни и Зевса Олимпийского, и Аполлона Пифийского, и Геи, и Диониса Болотного, в честь которого справляются двенадцатого анфестериона древнейшие Дионисии[155] (как до сих пор и у ионян, происходящих от афинян). Здесь лежат другие древние святыни, здесь же и источник, обстроенный при тиранах и названный Эннеакрунами, а прежде, в открытом виде, звавшийся Каллироей; из этого источника, как из ближнего, брали воду для большей части торжественных обрядов, да и теперь берут по давнему обычаю для свадеб и других священнодействий. А сам Акрополь по древности своего заселения и доселе у афинян называется «городом».
16. Вот каким образом афиняне долго жили самостоятельно по разным местам, да и после сселения, как в древнее, так и в последующее время вплоть до настоящей войны, большинство их по привычке от рождения жило все-таки на своих полях. Поэтому нелегко им было сниматься с места всем домом, тем более что лишь недавно они снова здесь устроились после Персидских войн. Тяжко и трудно было им покидать дома и святыни, которые искони, со времен древнейшей их самобытности, были для них «отцовскими»; они должны были изменить весь образ жизни, и каждый из них словно покидал отечество.
17. Когда они явились в Афины, то помещений там нашлось только для немногих; кое-кто отыскал приют у друзей или родственников; большинство же поселилось на городских пустырях и в святилищах богов и героев, кроме разве Акрополя, Элевсиния и некоторых других, запертых на замок. По великой нужде заселен был даже так называемый Пеларгик[156] под Акрополем, заклятый от заселения, о чем гласили и последние слова пифийского вещания: «Лучше Пеларгику быть невозделанным». Мне кажется, вещание это исполнилось в смысле обратном тому, как его поняли: не беда постигла город за недозволенное заселение, но сама нужда в этом заселении возникла по причине войны; не называя войны, оракул предугадал, что подобру это место заселено не будет. Многие устроились в крепостных банях и вообще где и как могли, ибо город не мог вместить всех собравшихся; впоследствии они поделили и заняли даже Длинные стены и большую часть Пирея. В то же время афиняне принялись готовиться к войне, собирать союзников и снаряжать сто кораблей для нападения на Пелопоннес с моря. Так готовились афиняне.
18. Пелопоннесское войско подвигалось тем временем вперед и достигло Аттики прежде всего у Энои, где намечено было вторжение. Там они расположились лагерем, готовясь к приступу укреплений, даже с помощью машин; ибо Эноя, находясь на границе Аттики с Беотией, была укреплена, и афиняне всякий раз, когда случалась война, держали там гарнизон. В приготовлениях к приступу пелопоннесцы медлили подле Энои; Архидама очень обвиняли за это, так как он, казалось, не одобряя быстрых действий, вяло вел войну и щадил афинян: неудовольствие вызвали и остановка собранного войска на Истме, и промедление в дальнейшем пути, и в особенности задержка при Эное. В самом деле, за это время афиняне со своим имуществом укрылись в город, пелопоннесцы же полагали, что быстрым натиском можно было бы захватить все это еще за городом, если бы не медлительность Архидама. Так войско на привале негодовало на Архидама, он же выжидал, говорят, надеясь, что афиняне уступят, пока земля их еще не тронута, и не решатся допустить ее до разорения.
19. Однако когда приступом Эною взять не удалось никакими способами, а глашатаев от афинян все не было, тогда, примерно на восьмидесятый день после платейских событий, в разгар лета, в пору созревания хлеба, пелопоннесцы снялись из-под Энои и вторглись в Аттику; вел их царь лакедемонян Архидам, сын Зевксидама. Приостановясь, они опустошили прежде всего Элевсин и Фриасийскую равнину, а подле так называемых Рейтов отразили набег афинской конницы. Затем они двинулись дальше через Кронию, оставляя справа Эгалейские горы, пока не пришли в Ахарны, обширнейшую местность среди поселков Аттики. Здесь они надолго стали станом и опустошали поля.
20. Архидам же стоял у Ахарн с войском, готовым к битве, а на равнину при этом вторжении не спустился, говорят, вот почему. Он надеялся, что афиняне, цветущие пылкой молодежью, готовые к войне лучше, чем когда-либо раньше, сами выйдут, может быть, на бой и не станут терпеть разорение своих полей. И вот после того, как афиняне не встретили его ни в Элевсине, ни на Фриасийской равнине, он попытался вызвать их на бой, став при Ахарнах: и местность здесь представлялась удобной для стоянки, и ахарняне, казалось, составлявшие немалую часть граждан (их было три тысячи латников), не потерпят разорения своего имущества и увлекут всех к битве. Если же афиняне при этом вторжении и не выступят, думал Архидам, то впредь уже не так опасно будет опустошать их равнину и подступать к самому городу, потому что ахарняне, лишась своего достояния, за чужое будут рисковать уже не с прежним пылом, и поэтому возникнут распри. Вот с каким расчетом Архидам оставался подле Ахарн.
21. Афиняне же, пока войско находилось в Элевсине и на Фриасийской равнине, питали еще некоторую надежду, что ближе неприятель не подойдет; они помнили, как царь лакедемонян Плистоанакт,[157] сын Павсання, за четырнадцать лет до этой войны вторгся в Аттику с пелопоннесским войском именно в Элевсин и Фриасий, но не пошел дальше и вернулся назад (и за это был изгнан из Спарты, ибо показалось, что отступил он, будучи подкуплен). Но когда афиняне увидели врага подле Ахарн, в шестидесяти стадиях от города, они не могли долее сдерживать себя: земля их опустошалась у них на глазах, чего младшие еще не видели, да и старшие не видели со времени Персидских войн. Это казалось ужасно; все, в особенности молодежь, решили дольше не терпеть, а выходить на бой. На сходках вспыхивали большие споры: одни требовали битвы, кое-кто из других были против, прорицатели вещали прорицания на всякий толк, и каждый бежал их послушать. Больше всех за битву стояли ахарняне (а они составляли немалую часть афинян и понимали это), так как опустошалась их земля. Возбуждение охватило весь город; граждане негодовали на Перикла, не вспоминали никаких его прежних внушений, но все бранили его за то, что он не вел их в битву как стратег, и считали его виновником всех своих страданий.
22. Перикл, хоть и замечая, что граждане обстановкой недовольны и судят неладно, однако веря, что он правильно решил не выходить на бой, не созывал ни народного собрания, ни иных каких совещаний из опасения, как бы в таком совете, поддавшись страсти вместо разума, граждане не впали в ошибку; но город он охранял и спокойствие в нем поддерживал, как мог. А чтобы летучие отряды, отделясь от неприятельского поиска, не губили пригородные поля, он всякий раз высылал против них конницу. Подле Фригии произошла даже конная стычка между одним из афинских верховых отрядов с фессалийской подмогой и беотийскими всадниками; афиняне с фессалийцами держались, пока на помощь к беотянам не подоспели латники, а потом обратились в бегство, потеряв нескольких убитыми, — впрочем, их они вынесли с поля в тот же день и без уговора; а пелопоннесцы на следующий день водрузили свой трофей. Фессалийская эта помощь афинянам была оказала в силу давних союзнических отношений: фессалийцы пришли из Ларисы, Фарсала, Краннона, Пираса, Гиртоны и Фер, начальниками их были от Ларисы Полимед и Аристоной, каждый от своих сторонников, а от Фарсала Менон; были начальники и у прочих, особо от каждого города.
23. Так как афиняне не выходили на бой, то пелопоннесцы снялись из-под Ахарн и стали разорять другие поселки, что между горами Парнефом и Брилессом. Они еще не покинули Аттику, когда афиняне выслали в воды Пелопоннеса сто снаряженных кораблей с тысячью латников и четырьмястами стрелков: стратегами были: Каркин, сын Ксенотима, Протей, сын Эпикла, и Сократ, сын Антигена. С такими-то силами афиняне снялись с якоря и стали плавать кругом Пелопоннеса; а тем временем пелопоннесцы, пробывши в Аттике, пока хватило у них запасов, отступили обратно через Беотию, по не тем путем, по которому вторгались: они пошли мимо Оропа и опустошили так называемую Грайскую землю, которую возделывают подчиненные Афинам оропяне. Воротясь же в Пелопоннес, они все разошлись по своим государствам.
24. Когда пелопонпесцы отступили, афиняне поставили на суше и на море сторожевые посты, собираясь держать их до конца войны. Затем они постановили отделить из денег, хранившихся на Акрополе, тысячу талантов, отложить их и не тратить,[158] а воевать на остальные средства; кто же предложит в беседе или в собрании тронуть эти деньги иначе как на случай защиты от неприятеля, если он с флотом своим нападет на город, того казнить смертью. Точно так же решили отделять каждый год сто самых лучших трехрядных судов с их начальниками, чтоб беречь их, вместе с упомянутыми деньгами, лишь на случай той же опасности, ежели понадобится.
25. Между тем сто афинских кораблей, да пятьдесят керкирских кораблей, явившихся на помощь, да некоторые другие из тамошних союзников плавали вокруг Пелопоннеса, разоряя различные местности; между прочим, они высадились и у Мефоны в Лаконике, где подступили к укреплениям, слабым и малолюдным. Но случилось так, что в тех местах находился со стражею спартанский гражданин Брасид, сын Теллида; уведомленный, он поспешил на помощь с сотней воинов, прорвался через афинское войско, рассеявшееся по полям и занятое возведением вала, и вступил в Мефону; при вторжении он потерял несколько воинов, но спас город, и за этот военный подвиг первый в Спарте удостоился похвалы. Афиняне же снялись с якоря и поплыли дальше. Приставши близ Фии в Элиде, они два дня опустошали ее поля и разбили в сражении триста отборных воинов, прибывших на помощь из Глубокой Элиды и окрестностей. Когда же поднялся сильный ветер и афиняне на том непривальном берегу стали терпеть от непогоды, большинство их ушло на кораблях за Рыбий мыс к фийской гавани, между тем как мессеняне и некоторые другие, не имевшие возможности сесть на корабли, двинулись по суше прямо к Фии и взяли ее; а потом подошли корабли, забрали их и, покинувши Фию, отплыли, ибо туда уже явилось на помощь большое войско элидян. И афиняне поплыли вдоль берега опустошать другие места.
26. Около того же времени афиняне отправили тридцать кораблей к Локриде и для охраны Евбеи; стратегом был Клеопомп, сын Клиния. Высадившись там, он опустошил некоторые прибрежные местности и взял Фроний, забрал оттуда заложников и при Алоне разбил локров, явившихся на помощь.
27. Тем же летом афиняне изгнали из Эгины[159] эгинян вместе с их женами и детьми, вменив в вину им то, что они были главными виновниками войны; да и безопаснее казалось, если лежащая подле Пелопоннеса Эгина будет занята собственными их поселенцами, — и они послали их на Эгину немного спустя. Изгнанным эгинянам лакедемоняне дали жить в Фирее и пользоваться ее землей, — отчасти из вражды к афинянам, отчасти за прежние услуги при землетрясении и восстании илотов. Та Фирейская область лежит у моря на границе Арголиды и Лаконики; одни из эгинян поселились здесь, другие рассеялись по остальной Элладе.
28. Тем же летом, в новолуние, — кажется, только тогда это и возможно, — солнце после полудня затмилось,[160] так что стало как полумесяц, и появились звезды, а потом округлилось снова.
29. Тем же летом абдерский гражданин Нимфодор, сын Пифеев, на сестре которого женат был Ситалк и который при Ситалке пользовался большим влиянием, прежде считавшийся врагом афинян, был теперь объявлен их проксеном и приглашен в Афины, ибо через него афиняне искали союза с царем фракиян Ситалком, сыном Тереса. Этот Терес, отец Ситалка, первый расширил царство одрисов на большую часть остальной Фракии (ибо много есть фракиян и независимых). С тем Терсем, который был муж Прокны,[161] дочери Пандиона из Афин, он отнюдь не сродни, и даже родом он не из той же Фракии: Терей жил в Давлии, в нынешней Фокиде, которая тогда заселена была фракиянамн, здесь и женщины его совершили свое деяние над Итисом (у многих поэтов соловей упоминается под именем давлийской птицы), здесь и Пандион, очевидно, ради взаимной помощи искал свойства через дочь с ближними фокидянами, а не с одрисами, отделенными многими днями пути. А Терес, у которого и имя-то иное, был первым могущественным царем одрисов; и с сыном его Ситалком афиняне искали союза, желая, чтобы он помог им покорить фракийские местности и Пердикку. По прибытии в Афины Нимфодор устроил для афинян союз с Ситалком и афинское гражданство для его сына Садока, сам же обещал довершить войну на Фракийском побережье и уговорить Ситалка отправить афинянам на помощь фракийское войско из конников и копейщиков. Нимфодор же помирил с афинянами и Пердикку, убедив возвратить ему Ферму; и Пердикка немедленно вместе с афинянами и Формионом пошел на халкидян. Таким-то образом союзниками афинян сделались царь фракиян Ситалк, сын Тереса, и царь македонян Пердикка, сын Александра.
30. Между тем афиняне на ста кораблях в водах Пелопоннеса берут городок коринфян Соллий и всецело передают его вместе с полями акарианским палерянам для жительства; и Астак, где правил Еварх, они взяли силою, тирана выгнали, а местность присоединили к своему союзу. Потом афиняне поплыли против острова Кефаллении и без боя привлекли его на свою сторону; Кефалления же, лежащая против Акарнании и Левкады, есть четырехградие, в которое входят: Пала, Крании, Самеи, Пронны. После чего корабли вскоре возвратились в Афины.
31. Под осень этого лета афиняне всем народом, как граждане, так и метеки, вторглись под начальством стратега Перикла, сына Ксанфиппа, в Мегариду. А те, что плавали вокруг Пелопоннеса на ста кораблях, случились в это время на обратном пути уже подле Эгины; узнавши, что остававшиеся в городе афиняне всем войском стоят при Мегарах, они поплыли туда и соединились с ними. Так собралось огромное афинское войско со всего государства, еще цветущего и не пострадавшего еще от болезни: одних граждан было не меньше десяти тысяч латников (да еще три тысячи были у Потидеи), метеков с ними выступило не меньше трех тысяч латников, и еще было немалое количество легковооруженных. Опустошивши много мегарской земли, войско возвратилось. Такие вторжения в Мегариду совершались во время войны ежегодно и потом, то конницей, то всем войском, пока афиняне не взяли Нисеи.[162]
32. В конце того же лета афиняне обратили в укрепление и Аталанту, остров подле Локриды Опунтской, дотоле необитаемый, чтобы пираты из Опунта и остальной Локриды не разоряли Евбею.
Таковы были события этого лета после отступления пелопоннесцев из Аттики.
33. В следующую зиму акарнанский Еварх, желая возвратиться в Астак, уговорил коринфян помочь ему на сорока кораблях с полутора тысячами латников и сам еще принанял наемников. Начальствовали над войском Евфамид, сын Аристонима, Тимоксен, сын Тимократа, и Евмах, сын Хрисида. Коринфяне приплыли и вернули Еварха в Астак; они и в остальной Акарнании попытались завладеть береговыми местами, но не смогли и отплыли домой. Проплывая Кефаллению, они высадились при Краниях, но, будучи введены в обман каким-то с ними договором, подверглись нападению врасплох, потеряли несколько воинов и, жестоко теснимые, ушли восвояси.
34. В ту же зиму афиняне, согласно обычаю предков, совершили на всенародный счет погребение[163] первых воинов, павших в этой войне. Сделано было так. За три дня до похорон сооружают подмостки и там выставляют останки павших, чтобы каждый своим близким делал приношения, какие хочет. Во время выноса десять колесниц от десяти фил движутся с кипарисовыми гробами, кости каждого павшего в гробу его филы; и еще несут одно пустое ложе для погибших без вести, чьих останков не могли сыскать. В выносе идут все желающие, горожане и иноземцы; женщины, родственницы покойников, голосят над могилой. Гробы опускают на всенародном кладбище в красивейшем городском предместье, где всегда хоронили павших в войне, кроме лишь убитых при Марафоне, которых за великую их доблесть там и погребли. Когда останки засыпаны, то выбранный от города человек, славный умом и видный положением, произносит над усопшими подобающее похвальное слово; и затем все расходятся. Так совершаются похороны; и в течение всей войны афиняне всякий раз держались этих обычаев. Здесь, для речи над первыми павшими, выбран был Перикл, сын Ксанфиппа. Когда пришло время, он выступил вперед от погребения, взошел на высокий помост, чтобы голос его был слышнее в толпе, и произнес следующую речь.
35. «Те, кому случалось говорить с этого места, воздают обычно похвалу тому, кто ввел в обряд такую речь, ибо впрямь прекрасно говорить так над павшими в войнах. Мне же кажется достаточным, чтобы мужам, отличившимся в деле, и почести воздавались бы делом, — например, вот этим всенародным погребением; и не надо бы рисковать, вверяя доблесть многих слову одного, то ли удачному, то ли нет. Ибо нелегко соблюсти меру в речах, где истина лишь с трудом становится убедительна. В самом деле, слушатель, знающий и благосклонный, может сказанное счесть недостаточным по сравненью с тем, что он знает и хочет услышать; и напротив, слушатель несведущий может в зависти счесть иное и преувеличенным, если что услышит выше собственных сил, — ведь человек способен слушать похвалу другим лишь до тех пор, пока и себя считает способным на слышимое, а что выше этого, то возбуждает в нем лишь зависть и недоверие. Но так как обычай наш одобрен людьми старого времени, то и я ему обязан подчиниться, попытавшись, сколь возможно, сказать то, что чувствует и хочет каждый из вас.
36. Я начну прежде всего с предков, ибо именно сейчас справедливость и пристойность требуют воздать им дань воспоминания. Ведь это они, от века обитавшие в этой земле, из поколения в поколение доблестью своею сохранили ее свободной до наших дней. И за это они достойны похвалы; а еще достойнее ее отцы наши,[164] потому что к полученному ими наследию трудами своими приобрели они нынешнее наше могущество и оставили его нам. А затем приумножили его и мы сами, ныне здравствующие и полные сил, сделав город наш вполне и во всем независимым и в военное и в мирное время. Но какими что приобрели мы воинскими подвигами и с какой отвагой мы или отцы наши отражали вражий натиск варваров или эллинов, о том вы сами знаете, и мне не нужно много говорить. А вот какие заботы и труды привели нас к этому, при каких порядках и какими средствами достигли величия, об этом я и хочу сказать, прежде чем восславлю павших воинов: думаю, что именно сейчас напомнить это не излишне, и всему собранью горожан и иноземцев полезно это выслушать.
37. Государственные наши порядки не следуют чужим обычаям: мы скорее сами подаем пример, чем подражаем другим. Называется наш строй народовластием, потому что зиждется не на меньшинстве, а на большинстве народа. Законы наши в частных делах всем дают нам равные возможности. Уважением у нас каждый пользуется по заслугам, и ни поддержка приверженцев не приносит больше успеха, чем собственная доблесть, ни скромность звания не мешает бедняку оказать услугу государству. Мы свободно ведем общественные наши дела, а в повседневных заботах не страдаем друг к другу подозрительностью, не раздражаемся на тех, кто делает что-либо в свое удовольствие, и досады своей, хоть и безвредной, но все же неприятной, мы не обнаруживаем. Не зная гнета в частной жизни, мы умеем страшиться беззакония в общественной и всегда повинуемся лицам, облеченным властью, и законам, а из них в особенности тем, которые существуют на пользу обижаемым и которые, будучи неписаными, тем бесспорнее влекут позор для нарушителя.[165] 38. Ежегодными нашими состязаниями и жертвоприношениями мы даем душе многообразное отдохновение от трудов, равно как и благолепие домашнего уюта повседневною приятностью своею отгоняет уныние. А так как город наш велик, то к нему стекается все и отовсюду, так что благами других народов наслаждаемся мы так же свободно, как плодами нашей собственной земли.
39. В военных заботах отличаемся мы от противников вот чем: государство наше мы открываем для всех[166] и никакими гонениями не мешаем иноземцам видеть нас и знать, ибо мы нисколько не боимся, что враги подсмотрят у нас что-то и используют: мы сильны не столько тайной подготовкою и хитростью, сколько свойственной нам отвагой в открытых действиях. И в делах воспитания противники наши с малых лет закаляют мужество тяжелыми упражнениями, мы же, хоть живем непринужденно, а не хуже их встречаем равноборные опасности. И вот доказательство этому: лакедемоняне идут войной на нашу землю не одни, а со всеми своими союзниками, тогда как мы нападаем на врагов без всякой помощи и даже на чужбине без труда обычно побеждаем тех, кто бьется за свое достояние. Совокупных наших сил никто из врагов еще не меривал, ибо мы одновременно и о нашем флоте заботимся, и о наших же сухопутных многих предприятиях; потому-то враги, одолевши в стычке лишь частицу наших войск, кичатся победою над всеми, а потерпевши поражение, говорят, будто от всех. И хотя на опасности мы легко идем скорее из беспечности, чем из привычки к тяготам, скорее по храбрости природной, чем предписываемой законами, все же преимущество наше в том, что мы не томим себя заране предстоящими лишениями, но, подвергшись им, оказываемся не малодушней наших вечно труждающихся противников.
И не только потому, но и по другому многому государство наше достойно удивления.
40. Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без расслабленности; мы пользуемся богатством, чтобы браться за дело, а не хвастать на словах; и в бедности у нас не постыдно признаться, а постыднее не выбиваться из нее трудом. Люди у нас заботятся одновременно и о домашних своих делах, и о государственных, да и у кого другие есть дела, и тем не чужды государственные понятия: кто далек от них, того лишь мы одни зовем не вольным человеком, а тунеядцем. Мы стараемся сами правильно обдумать или оценить наши действия и не думаем, что слова делам во вред;[167] вредней бывает браться за нужное дело, не уяснив его заранее на словах. Превосходство наше также в том, что мы умеем и отважно дерзнуть и размыслить, на что мы дерзаем; у прочих, наоборот, неведение вызывает отвагу, размышление же — нерешительность. А ведь сильными духом впрямь должны считаться прежде всего те, кто ясно понимают и страшное и сладкое, но от этого не отступают пред опасностями. Равным образом и в услугах мы поступаем противоположно большинству: друзей мы приобретаем, не принимая от них услуги, а сами их оказывая. Оказавший услугу — более надежный друг, так как он своим расположеньем к получившему услугу сохраняет в нем признательность; напротив, человек облагодетельствованный менее чувствителен, ибо знает, что ему предстоит возвратить услугу не из благодарности, а по долгу. Мы одни благодетельствуем безбоязненно, не столько из расчета на выгоды, сколько из доверия, покоящегося на свободе.
41. Говоря коротко, я утверждаю, что все наше государство есть школа Эллады; каждый человек у нас, мне кажется, может приспособиться к занятиям самым многообразным и без всякой грубости, а тем самым ловче всего добиться для себя независимого состояния.
Что все сказанное — не пустая похвальба по удобному поводу, но сущая истина, доказывает сама сила нашего государства, достигнутая именно этими свойствами. Действительно, из нынешних государств только наше выдерживает испытание выше всех пересудов, только наше не заставляет врага негодовать, что такие бойцы его отразили, не заставляет подданных роптать, будто властвуют над ними недостойные. В этой силе своей, очевидной для всех и доказанной великими доказательствами, мы послужим предметом удивления для современников и потомства, и не нужен нам ни славословящий Гомер, ни иной какой песенный ласкатель, ибо краткую их выдумку разрушит истина наших дел. Мы нашей отвагой заставили все моря и все земли стать для нас доступными, мы везде поставили вечные памятники наших бед и благ. Вот за какое государство положили в борьбе жизнь эти воины, считая долгом чести быть ему верными, и каждому из оставшихся в живых подобает желать всякого труда во имя его.
42. Я затем и говорил так долго о государстве нашем, чтобы показать, что мы и враги наши, у которых нет ничего подобного, ведем борьбу за неравное, и чтобы хвала моя тем мужам, над коими я говорю, не осталась бездоказательна. И важнейшее уже сказано, ибо всю красу, что я прославил здесь, принесла нашему городу доблесть этих и подобных им мужей и немного найдется эллинов, чьим делам такая хвала была бы под стать. Думается мне, что для мужской доблести первым признаком и последним подтверждением бывает вот такой конец. Ибо человек с недостатками честно их уравновешивает мужеством в войнах за отечество: здесь добром стирается зло, и общая польза заслоняет вред от частностей каждого. Ни один из этих воинов не оробел, предпочитая наслаждаться богатством своим, и не уклонился от опасности в надежде избыть бедность свою и разбогатеть: месть врагу для них была желаннее, риск опасности казался им прекраснее всего, с этим риском хотели они отмстить, а от тех благ отказаться. Надежде предоставив неверность успеха, в прямой борьбе лицом к лицу с опасностью они считали долгом полагаться только на себя: им казалось краше, отражая врага, погибнуть, нежели, уступив, спастись. Они избегли позорящего слова, они жизнью отстояли свое дело и в роковой свой миг, отходя, преисполнены были не столько страхом, сколько славою.
43. Столь достойны государства оказались эти павшие. А вам, оставшимся в живых, следует себе желать большей безопасности, но перед врагом решиться на не меньшую отвагу. Не словами на это вдохновляйтесь, хотя иной долго может говорить о том, что вы и сами знаете не хуже его, и долго перечислять все блага от побед над врагом, — нет, вы должны на деле повседневно взирать на силу нашего государства, полюбить ее, и когда представите себе ее величие, то вспомнить, что его стяжали люди — люди отважные, знавшие свой долг и в борьбе руководившиеся чувством чести. Если же в предпринятом случалось им терпеть неудачу, они не считали достойным лишать государство своей доблести и слагали для него прекраснейшую складчину — отдавали сообща жизнь и за то обретали каждый для себя нестареющую похвалу и славнейшую могилу: не столько эту, в которой они покоятся теперь, сколько ту, где слава их остается незабвенною, — в каждом слове и деле потомков. Знаменитым людям могила — вся земля, и о них гласят на только надгробные надписи на родине, но и неписаная память в каждом человеке и даже на чужбине: память не столько о деле их, сколько о духе их. Соревнуйте этим мужам, считайте счастьем свободу, а свободою мужество и потому не озирайтесь пред военными опасностями. Не щадить своей жизни — это удел не злополучных и отчаявшихся, а скорее тех, кому грозит перемена в жизни к худшему и кому от поражения перемена эта всего заметнее. Ведь для человека гордого унижение в трусости больней, чем смерть, ибо смерть нечувствительна, когда на нее идут с твердостью и с надеждой на общее благо.
44. Вот почему, присутствующие здесь родители павших ныне воинов, не горевать я буду о вас, а утешать вас. Вы ведь сами взросли среди меняющихся обстоятельств, и вы знаете, какая это удача — кончить дни свои благолепною смертью, как они, или благолепною скорбью, как вы, и знаете, какое это счастье, когда доброй жизни соразмерна добрая смерть. Понимаю сам, как трудно утешать вас, потому что часто будете вы вспоминать о детях, видя чужое счастье, которое некогда было и вашим: ведь скорбят не о тех благах, которых лишаются, не познав, но о том, к которому привыкли и которого больше нет. Однако те из вас, кто по возрасту способны еще иметь детей, укрепляйте себя на них надеждою: будущие дети в доме помогут иным забыть о тех, кого уж нет, а государству принесут двоякую пользу, не дав ему ни обезлюдеть, ни ослабеть. Ведь невозможно с равным нравом обсуждать дела тем, кто не в равной мере рискует своими детьми. Вы же, перешедшие родительский возраст, считайте своей прибылью, что большую часть вашей жизни вы провели в счастье, а в недолгой оставшейся облегчайте скорбь доброю славою павших сыновей. Не стареет только жажда чести, и в бессильном возрасте услаждает нас не столько корысть, как говорят иные, сколько почет.
45. Вам же, здесь стоящим сыновьям и братьям павших, великое предвижу я состязание, ибо трудно будет вам при всем избытке вашей доблести стать не то что вровень, а хотя бы вслед им: ведь усопших всякий рад хвалить — тем, кто жив, завидуют соперники, а кто сошел с пути соревнования, тех ничто уж не мешает любить и чтить. Наконец, если нужно мне упомянуть и о доблести женщин, которые останутся теперь вдовами, то я все скажу в коротком увещании: быть не слабее присущей женщинам природы — великая для вас слава, и тем выше, чем меньше говорят о ней среди мужчин, все равно, с похвалою или с порицанием.
46. В слове моем, предписанном обычаем, я сказал все, что считаю нужным; делом же нашим в честь усопших частью будь свершенное здесь погребение, частью же то, что дети их отныне и до возмужалости будут воспитываться за всенародный счет. Это — от государства нашего лучший венок за участие в славной борьбе и умершим и оставшимся в живых: ибо где доблести назначена высшая из наград, там гражданствуют лучшие из граждан. Теперь же, оплакавши каждый своих родных, ступайте по домам».
47. Таковы были похороны, совершенные этой зимою. С окончанием ее кончился и первый год этой войны.
В самом начале следующего лета пелопоннесцы и союзники их вторглись в Аттику с двумя третями своего войска, так же как и в первый раз, во главе с царем лакедемонян Архидамом, сыном Зевксидамовым, и, расположась, стали опустошать поля. Немного дней пробыли они в Аттике, как среди афинян стала являться болезнь. Говорят, и раньше она захватила многие местности, Лемнос и другие; но такой чумы и людской смертности не запомнили нигде. Не только врачи были бессильны, поначалу леча без понимания, а потом и сами умирая, тем чаще, чем больше сближались с больными, — бессильно было всякое человеческое искусство. Сколько люди ни взывали к святыням, оракулам и прочему, все было бесполезно; наконец, одолеваемые бедствием, оставили и это.
48. Началась она сперва, говорят, в заегипетской Эфиопии, потом спустилась в Египет, Ливию и большую часть царских земель. На Афины болезнь обрушилась внезапно и прежде всего поразила жителей Пирея, почему и говорили, будто пелопоннесцы отравили там колодези, — водопроводов там тогда еще не было; но потом она достигла и верхнего города, и людей тогда стало умирать уже гораздо больше. Но пускай о ней всякий судит по своему разумению, врач ли он или обыкновенный человек: и от чего она могла произойти, и какие причины способны были так переменить все состояние человека. Я же изложу только, какова она была и по каким признакам, ежели она нагрянет вновь, легче будет, что-то зная, ее распознать; все это я укажу, и сам болев, других недужных видев своими глазами.
49. Все были согласны в том, что от прочих болезней этот год был самый свободный; если же кто и заболевал чем-нибудь, всякая болезнь разрешалась чумою. Остальных, кто был здоров, без всякой видимой причины внезапно схватывал прежде всего сильный жар в голове;[168] появлялась краснота и воспаление глаз; затем и внутри гортань и язык тотчас затекали кровью, а дыхание становилось неправильным и зловонным. Вслед за этим наступало чиханье и хрипота, а немного спустя боль переходила в грудь, сопровождаясь жестоким кашлем. Когда болезнь бросалась на желудок, она производила тошноту и извержения желчи во всех видах, обозначаемых у врачей особыми именами, причем испытывалось тяжкое страдание; а на большинство больных нападала еще сухая икота, дававшая сильные судороги, которые иных отпускали тотчас, а иных лишь много спустя. Тело было на ощупь не слишком горячим и не бледным, а красноватым, с синевой, и на нем высыпали пузырьки и нарывы. Но внутренний жар был таков, что больной не выносил прикосновения самой легкой шерстяной, холщовой или иной одежды, а раздевался донага и с особенною приятностью кидался в холодную воду. Многие, оставшись без ухода, от неутолимой жажды бросались в колодцы; и безразлично было, пил ли кто много или мало. Непокой и бессонница угнетали больного непрерывно. Но хотя болезнь была во всей силе, тело не ослабевало, а, сверх ожидания, боролось со страданиями, так что больные большею частью умирали от внутреннего жара на седьмой или на девятый день, все еще несколько сохраняя силы. Если же больной переживал эти дни, болезнь спускалась в живот, там образовывалось сильное нагноение, сопровождавшееся неодолимым поносом, от которого потом многие, обессилев, умирали. Так болезнь проходила по всему телу, начиная сверху, где зарождалась в голове; а если кто переживал самое тяжелое состояние, то болезнь давала себя знать поражением конечностей — детородных частей или пальцев рук и ног; и многие с выздоровлением теряли эти члены, а иные лишались и глаз. Были и такие, которые тотчас по выздоровлении забывали решительно обо всем и не узнавали ни себя, ни близких.
50. Болезнь эта превосходила всякое описание: мало того, что она поражала каждого с такою силою, которой не могла сопротивляться человеческая природа, необыкновенность свою яснее всего она являла в том, что все птицы и четвероногие, питающиеся трупами, — а многие трупы оставались без погребения, — или не приближались к ним, или, отведавши их, погибали. Доказательство тому — что эта порода птиц на глазах исчезла и не видна была ни подле трупов, ни в каком другом месте; а на собаках, что живут при людях, такое действие трупов было еще приметней.
51. Такова была та болезнь, — в общих чертах, без многих особенностей, какими она отличалась у отдельных больных. Никакою другою из обычных болезней люди в то время не болели; если же какая и появлялась, то разрешалась она чумою. Умирали и те, за кем не было ухода, и те, о ком все заботились; не нашлось, можно сказать, ни одного врачебного средства, употребление которого должно было бы помочь: что шло на пользу одному, то вредило другому. Ни крепкое тело, ни слабое не в силах было выдержать болезнь, она уносила всех и при всяком лечении. Самым же ужасным во всей беде был упадок духа — ибо при первом же недомогании люди теряли надежду, отдавались скорее на произвол судьбы и уже не сопротивлялись болезни, — а также и то, что при уходе друг за другом люди заражались и мерли, как скот. Наибольшая смертность была именно от заразы. А если иные из страха и не желали приближаться друг к другу, то погибали в одиночестве: так по недостатку ухаживающих опустело множество домов. Если же кто приближался к больным, то погибал сам, — больше всего это были люди, желавшие помочь, ибо из чувства чести они не щадили себя и посещали друзей, когда даже члены семьи под конец покидали своих, устав горевать по умирающим и сдавшись силе бедствия. Больше сострадания к умирающим и больным обнаруживали оправившиеся от болезни, потому что, сами пройдя через нее, они были уже в безопасности: вторично болезнь не поражала, по крайней мере, насмерть; другие им завидовали, а сами они от чрезмерной радости в настоящем готовы были верить, что и впредь никакая болезнь их не погубит.
52. В довершение к постигшему бедствию всех гнело скопление народа с полей в город, а особенно самих пришельцев. Так как домов недоставало и летом они жили в душных хижинах, то и гибли они неладно: умирающие лежали один за другим как трупы, или ползали полумертвые по улицам и около всех источников, мучимые жаждою. Святилища, где теснились их палатки, полны были трупов, так как люди умирали тут же. Оттого, что болезнь так свирепствовала, люди, не зная, что с ними будет, перестали уважать и божеские и человеческие установления. Все обряды, какие прежде блюлись при погребении, были попраны, всяк хоронил, как мог. Многие, за смертью стольких близких оставшись без погребальных средств, хоронили совсем неподобно: одни клали своего покойника на чужой костер и поджигали его прежде, чем являлись хозяева, другие приносили мертвого и бросали в горевший костер на чужой труп, а сами убегали.
53. И в остальном тоже эта болезнь стала для государства началом дальнейших беззаконий. Теперь каждый легче отваживался на то, что прежде таились делать в свое удовольствие: все видели быстроту перемен, как внезапно умирали богатые и как добром их тотчас завладевали ничего прежде не имевшие. Поэтому все желали вкусить скорейших наслаждений, считая, что и жизнь и деньги ненадолго даны. Никому не хотелось задолго страдать, чтоб достичь считаемого прекрасным, так как неизвестно было, доживет ли он до него; но что сразу было приятно или вело к тому, то и считалось прекрасным и полезным. Ни страх богов, ни людской закон никого не сдерживал: люди видели, что все гибнут одинаково, и потому считали безразличным, что чтить богов, что не чтить, а до суда и наказания за свои преступления никто дожить не надеялся. Гораздо более тяжким приговором считался тот, который висел уже над головою, и прежде, чем он обрушится, казалось, должно насладиться хоть чем-нибудь от жизни.
54. Вот какого рода бедствие пало гнетом на афинян: в стенах умирали люди, за стенами опустошались поля. В несчастии, как водится, вспомнили и о том стихе, который, по словам стариков, древле пелся так: «Будет дорийская брань, и чума придет вместе с нею». Между людьми возник спор, что в этом стихе древними сказано не «чума», а «голод»,[169] но, конечно, по обстановке решено было, что сказано «чума», — ибо память людей применялась к переживаемому; думаю, что если после этой случится другая дорийская война и с нею совпадет голод, то, наверное, и стих будут читать соответственно. Знавшие вспомнили и вещание лакедемонянам на вопрос, следует ли воевать; тогда божество рекло, что они победят, если будут воевать всею силою, и само обещало помочь им; казалось, что все сбывается по прорицанию, так как за вторжением пелопоннесцев тотчас началась чума. В Пелопоннес болезнь не проникла сколько-нибудь заметным образом, а больше всего охватила Афины и затем другие самые людные местности. Так было с чумою.
55. Пелопоннесцы же, опустошив равнину, явились в землю, именуемую Приморьем, и дошли до Лаврия,[170] где серебряные рудники афинян; здесь они сперва разорили берег, обращенный к Пелопоннесу, а потом и обращенный к Евбее и Андросу. Но Перикл, и в то время бывший стратегом, оставался при мнении, что не должно выходить на бой, как и во время первого вторжения.
56. Когда пелопоннесцы находились еще на равнине и не сошли в Приморье, Перикл снарядил сто кораблей к нападению на Пелопоннес, и когда все было готово, отчалил. На корабли он взял четыре тысячи афинских латников и триста человек конницы на судах для перевозки лошадей, тогда в первый раз такие сделали из старых кораблей. Вместе с афинянами выступили в поход хиосцы и лесбияне на пятидесяти кораблях. Когда это афинское войско отчалило, оно оставило пелопоннесцев уже в приморской Аттике. По прибытии к Эпидавру в Пелопоннесе, афиняне опустошили большую часть полей его, напали на город и понадеялись даже взять его, но не успели в этом. Отплыв от Эпидавра, они опустошили области Трезенскую, Галийскую и Гермионскую — все это прибрежье Пелопоннеса, — оттуда прибыли в Прасии, приморский городок самой Лаконики, опустошили часть его полей, а городок взяли и разорили; после этого они возвратились домой. Пелопоннесцев они уже не застали в Аттике: те отступили.
57. Все время, пока пелопоннесцы находились в афинской земле, а афиняне в морском походе, болезнь истребляла афинян и в войске, и в городе. Поэтому и пошли речи о том, что пелопоннесцы, узнав от перебежчиков о чуме в городе да и сами часто видя похороны, испугались и поспешили уйти. Впрочем, в это вторжение они дольше всего оставались в Аттике, опустошая всю страну: около сорока дней они пробыли в Аттике.
58. Тем же летом Гагнон, сын Никия, и Клеопомп, сын Клиния, товарищи Перикла по стратегии, взяли войско, что было у Перикла, и немедленно пошли на фракийских халкидян[171] побережья и на все еще осажденную Потидею. По прибытии они двинулись к Потидее с машинами и пытались всеми средствами взять ее. Но им не удалось ни взятие, ни иное что-либо, достойное таких приготовлений: дело в том, что и здесь явилась болезнь, изводя афинян и губя их войско, так что и прежде здесь стоявшие афинские воины, дотоле здоровые, заразились от Гагнонова отряда; Формиона же и тысячи шестисот воинов уже не было в Халкидике. Так Гагнон возвратился на судах своих в Афины, дней за сорок потерявши от болезни из четырех тысяч латников полторы. Прежние воины остались осаждать Потидею.
59. После вторичного вторжения пелононнесцев, когда вторично были опустошены поля, под гнетом и болезни и войны у афинян изменилось настроение. Перикла они стали обвинять за то, что он склонил их к войне и вверг в несчастия, а с лакедемонянами искали примирения и послали к ним несколько посольств, но бесполезно. Чувствуя себя в безвыходности, они напали на Перикла. Перикл видел, что афиняне недовольны положением и ведут себя точно так, как он и ожидал. Поэтому, будучи еще стратегом, он созвал народное собрание, чтоб ободрить афинян, смирить их раздражение, смягчить и успокоить. Выйдя к народу, он произнес такую речь.
60. «Я ждал от вас раздражения против меня, и мне ведомы его причины; потому я и созвал народное собрание, чтобы с упреком вам напомнить, что не так уж вы правы и в негодованье на меня, и в малодушии перед несчастиями. Я держусь того мнения, что когда все государство на верном пути, то это выгодней для граждан, чем если каждому будет хорошо, а всему государству трудно. Ибо если человек сам по себе благоденствует, а отечество гибнет, то он все равно ведь гибнет вместе с ним; и напротив, в благополучном государстве и злополучному человеку легче спастись. Итак, если государство способно нести на себе несчастия отдельных лиц, но не наоборот, то разве не следует всем нам помогать ему, вместо того чтобы делать так, как вы? Пораженные домашними несчастиями, вы упускаете из виду общее спасение и обвиняете меня, присоветовавшего войну, а вместе и себя самих, согласившихся со мной? Вы негодуете на меня — на того, кто вряд ли хуже всякого другого понимает, что нужно, объясняет, что понял, любит государство и свободен от корысти. Ведь кто знает что-либо и не умеет объяснить, тот все равно что ничего не знает; кто способен и к тому и к другому, но не хочет добра государству, тот все равно не предложит ничего хорошего; кто способен и к третьему, но доступен подкупу, тот за деньги может продать все. Так вот, если вы согласны, что во мне всех нужных качеств хоть немного больше, чем в других, и по моему совету начали войну, то теперь напрасно обвиняете меня в неправомыслии.
61. Действительно, если принимать решение при общем благополучии, то начать войну — большое безумие. Но когда необходимо было или уступить и тотчас покориться соседям, или пойти на риск и спасти себя, то больше заслуживает упрека тот, кто бежит, а не тот, кто встречает опасность. Я все тот же и стою, где стоял; вы же изменяете себе, — в безопасности вы меня слушались, а в беде раскаиваетесь. Мои доводы кажутся ошибочными вашему слабодушию, потому что неприятности чувствует каждый из вас, а о пользе нет ясного представления ни у кого: и вот после перемены, столь сильной и внезапной, у вас недостало духа, чтоб держаться прежнего решения. Да, внезапность и неожиданность трудно предвидимых событий порабощает рассудок; это и постигло вас ввиду всех бедствий, а особенно чумы. Однако вам, гражданам великого государства, воспитанным в соответствующих нравах, не к лицу поддаваться и тягчайшим несчастиям, затмевая ваше достоинство: ибо люди одинаково осуждают того, кто из трусости оказывается ниже своей славы, и ненавидят того, кто из дерзости рвется выше своей славы. Вы должны, забыв личные невзгоды, добиваться общего спасения.
62. Как ни трудна и продолжительна война, победа будет нашею, — и хоть в этом были у вас сомнения, я не раз уже доказывал неправоту их; этого достаточно. Теперь я разъясню вам еще одну примету вашего могущества, о которой, кажется, ни вы никогда не задумывались, ни я в моих прежних речах; я и теперь о том не вспомнил бы, чтобы вы не затщеславились, если бы не видел неуместного вашего страха. Дело в том, что вы считаете себя владыками только над союзниками; я же утверждаю, что из двух стихий, явно вверенных человеку, суши и моря, над одним вы всецело полновластны и в теперешних пределах, и в любых, в каких пожелаете: нет сейчас на свете ни царя, ни народа, чтобы задержать нынешнюю силу вашего флота. Эта мощь такова, что с нею не сравнится польза от домов и полей, потерю которых вы мните столь тяжкою: рядом с этой мощью они не больше стоят огорчения, чем какой-нибудь садик, утеха богача, если знать, что свобода, за спасенье которой мы боремся, легко нам все это вернет, а покорность врагу лишит нас, как водится, и прежде достигнутых благ. В том и другом не к лицу нам быть хуже отцов наших, которые это достояние не в подарок приняли, но своими трудами приобрели, сохранили и передали нам; постыднее потерять, что имеешь, чем не достичь, чего ищешь. Нам пристало идти на врагов не только с гордостью, но и с презрением, — ибо кичливость от счастливого неведения бывает и в трусе, а презрение рождается от сознательной уверенности в превосходстве над врагом, и эта уверенность у нас есть. В переменных успехах мужество крепнет от сознания уверенности в себе, чья опора не столько в надежде, сильной лишь в безвыходных положениях, сколько в понимании действительности, позволяющем верней предвидеть будущее.
63. Если вы рады власти, принесшей нашему городу почет, то или спасите этот почет, не пугаясь трудов, или вовсе за ним не гонитесь. Не думайте, что борьба идет лишь против рабства за свободу; она идет за сохраненье власти и против опасностей, которые она на вас озлобила. Отрекаться от власти нам поздно: ведь она уже стала тиранической, захватить которую — несправедливо, а сложить — опасно. Зря иные в робком миролюбии разыгрывают теперь благородство: этим они могут лишь скорей сгубить все государство, если бы им удалось склонить к себе сограждан или отселиться для самоуправления. Миролюбие без готовности ко всему не спасает: это бестревожное рабство помогает государству не господствовать, а покорствовать.
64. Не давайте же увлечь себя подобным гражданам и не негодуйте на меня за то, что неприятель и вторгся к нам и делал все, чего и следовало ожидать, раз вы не захотели покориться ему: ведь вы сами вместе со мною решились воевать.
Правда, сверх того, что мы ждали, постигла нас эта болезнь — лишь она была превыше всех предположений. Оттого-то, я знаю, отчасти еще сильнее ваша ненависть против меня. Но это несправедливо: ведь не стали бы вы вменять в заслугу мне какой-либо вашей удачи, если бы она была нечаянной. Что от божества, то следует принимать с сознанием неотвратимости сего, а что от врагов, то с мужеством: так водилось в нашем городе прежде, и не нужно этому препятствовать. Сознайте, что за то и пользуется государство наше величайшею славою у всех людей, что оно не склоняется перед несчастиями, что в войнах оно потеряло столько людей и трудов, но доселе сохраняет великую силу, память о которой будет вечной в потомстве, если даже мы теперь уступим: ведь всему в природе свойственна и убыль. Останется память о том, что мы, эллины, над эллинами больше всего властвовали, что в жесточайших войнах выстояли против всех врагов вместе и порознь и что город наш во всем был больше и богаче всех. И если нерадивый может порицать все это, то жаждущий деятельности сам будет соревновать нам, а не достигший столького — завидовать. А что нам приходится встречать и горечь и ненависть, это общая участь всех, кто притязает властвовать над другими. Но кто навлекает на себя зависть, стремясь к высшему, тот прав: ненависть держится недолго, блеск же в настоящем и слава в будущем вечно остаются в памяти людей. Так и вы ради прекрасного будущего непостыдным настоящим завоюйте с вашим рвением блеск и славу. С лакедемонянами не вступайте в переговоры и не показывайте вида, будто нынешние невзгоды вам в тягость; кто в бедствиях духом нимало не омрачается, а делом упорно сопротивляется, те и люди и государства бывают сильнее всех».
65. Такою речью Перикл старался унять раздражение афинян против себя и отвратить их ум от бедствий настоящего. И в общих своих решениях народ последовал его словам, не слал больше послов к лакедемонянам и упорнее стал вести войну: но частным образом все продолжали страдать — простой народ потому, что он потерял и то немногое, что имел, а сильные люди потому, что они лишились и сельских усадеб, и драгоценной утвари, и прочего богатого добра, а больше всего потому, что вместо мира была война. Все же и общее раздражение против Перикла прошло не раньше, чем он был наказан денежною пенею. Но прошло лишь малое время, как водится у толпы, и его снова выбрали в стратеги, доверив ему все дела: частное горе уже притупилось у каждого, а для общих нужд Перикл считался самым драгоценным человеком.
И действительно, пока он стоял во главе государства в мирное время, он вел его с умеренностью, блюл его безопасность и возвысил к наибольшему могуществу; а когда началась война, он и тут, как видно, предусмотрел всю ее важность. После этого он прожил лишь два года и шесть месяцев, а когда умер, то предвидение его о войне еще больше обнаружилось. В самом деле, Перикл утверждал, что афиняне выйдут победителями, если будут держаться спокойно, заботиться о флоте, не стремиться в войне к расширению владычества, не подвергать город опасности. Афиняне же во всем этом поступили как раз наоборот; да и в других делах, помимо войны, они действовали во вред себе и союзникам под влиянием личного честолюбия и личной корысти, и удайся им эти дела, весь почет и выгоды достались бы частным лицам, не удавшись же, они принесли пагубу в войне всему государству. Было это оттого, что Перикл, опираясь на свой ум и достоинство и, несомненно, будучи неподкупнейшим из граждан, свободно сдерживал народную массу, и не столько она руководила им, сколько он ею: так как он приобрел свое влияние, не прибегая к недостойным средствам, он никогда не говорил в угоду массе, но мог в своем достоинстве подчас и гневно возражать ей. Так всякий раз, когда он замечал в афинянах неуместную заносчивость и дерзость, он смирял их своими речами, доводя их до страха; а объятым неразумною боязнью он внушал им снова отвагу. По имени это было народовластие, на деле же власть принадлежала первому гражданину. А преемники Перикла были скорее меж собой равны, но каждый стремился стать первым и для этого угождал народу и вверял ему правление. Оттого-то, как обычно в государствах больших и владычествующих, сделано было много ошибок; среди них был и сицилийский поход, не удавшийся не столько из-за неверного мнения о противнике, сколько оттого, что, выслав войско, граждане уже не думали о помощи высланным, а в стремлении своем к руководительству народом заняты были личными нареканиями, ослабляя войско и внося впервые взаимную смуту в государственные дела. Однако, хотя и в Сицилии была потеряна большая часть флота и другие военные средства, и в городе происходили уже междоусобицы, [десять] лет еще афиняне выдерживали борьбу и с прежним врагом, и с примкнувшими к ним сицилийцами, и со все чаще отпадавшими союзниками, а потом и с сыном персидского царя Киром,[172] что снабжал пелопоннесцев деньгами на флот; и сдались они лишь после того, как силы их были сокрушены внутренними раздорами. Вот насколько ошибся Перикл в своих расчетах, когда предсказывал афинскому государству столь легкую победу в войне с одними пелопоннесцами.
51. Тем же летом, по взятии Лесбоса, афиняне под начальством стратега Никия, сына Никерата, пошли против острова Минои,[174] лежащего пред Мегарами: мегаряне, соорудив там башни, пользовались им как укреплением. Никий желал поставить там, поближе к Афинам, а не в Будоре на Саламине, сторожевой отряд, чтобы пелопоннесцы не могли, как бывало, тайком совершать оттуда нападения на трехрядных судах или слать пиратов и чтобы запереть подвоз к мегарянам. Прежде всего Никий, подступив с осадными машинами со стороны Нисеи, овладел двумя башнями, выступающими к морю, освободил вход в пролив между островом и сушей и укрепил остров со стороны материка, так как оттуда до острова было недалеко и легко могли подойти подкрепления по мосту через отмель. Все это было сделано в несколько дней; затем, оставив на острове укрепление и охрану, Никий с войском возвратился домой.
52. В ту же пору лета платеяне, оставшись без припасов и не имея сил долее терпеть осаду, сдались пелопоннесцам при следующих обстоятельствах. Пелопоннесцы шли приступом на стену, и платеяне не имели силы ее защитить. Лакедемонский начальник, поняв бессилие платеян, не пожелал брать город силою; таков был ему приказ из Лакедемона, чтобы если будет заключен мир с афинянами на условиях возвращения всего, что было взято в войну, то Платея как сдавшаяся добровольно не была бы возвращена. Он послал к платеянам глашатая с предложением: если они согласны добровольно сдать город лакедемонянам и принять их в судьи, то будут наказаны только виновные и не иначе, как по суду. Так объявил глашатай. Платеяне, обессиленные уже вконец, сдали город. В течение нескольких дней, пока из Лакедемона не явились судьи, числом пятеро, пелопоннесцы кормили платеян. Когда судьи прибыли, никакого обвинения против платеян выставлено не было; вызывая в суд, их спрашивали лишь одно: оказали ли они услуги в течение происходящей войны лакедемонянам с их союзниками? В ответ на это платеяне просили позволить им высказаться обстоятельнее и выставили защитниками Астимаха, сына Асополая, и Адкона, сына Эемнеста, проксена[175] лакедемонян. Защитники выступили с следующею речью:
53. «Лакедемоняне, мы сдали вам город из доверия к вам и не на такой надеясь суд, а на более законный, не других желая судей, а только вас, в убеждении, что ваш суд будет самым справедливым. Теперь же мы опасаемся, что ошиблись и в том и в другом: не без основания мы подозреваем, что и суд пойдет о высшей мере наказания и что судьями вы окажетесь не беспристрастными. Мы заключаем так из того, что против нас не было выставлено предварительное обвинение, на которое мы должны были бы дать ответ (нам самим пришлось потребовать слова), и из того, что допрос ваш слишком краток: правдивый ответ на него будет нам приговором, ложный — уликою. Выхода нам нет нигде, и мы вынуждены сказать несколько слов прежде, чем идти навстречу опасности: так будет надежнее. Ведь промолчав, мы навлекли бы упрек, что могли бы высказаться и спастись. Помимо всего другого, тяжело нам и убеждать вас. Если бы мы не знали друг друга, то еще могли бы помочь себе указанием на то, чего вы не знаете. Но теперь нам предстоит говорить с людьми, которым все известно, и нас страшит не только то, что вы заранее признали наши заслуги ниже ваших и это вменили нам в вину, но также и то, что в угоду другим мы стоим уже перед готовым решением.
54. Все же мы постараемся представить оправдание наших разногласий и с фивянами, и с вами, прочими эллинами, напомним об услугах, оказанных нами, и этим попытаемся вас убедить. На краткий вопрос о том, совершили ли мы в эту войну что-нибудь полезное для лакедемонян с их союзниками, мы отвечаем так: если вы спрашиваете нас как врагов, то не обижайтесь, что не видели добра от нас; если же вы считаете нас друзьями, то вы сами напрасно пошли на нас войною. Пока не было раздора, мы доказали нашу доблесть в борьбе с персами; мы и теперь не первые нарушили мир, а тогда и вовсе из всех беотян только мы заодно с вами бились за свободу Эллады. Сухопутные жители, мы сражались на море у Артемисия,[176] а когда была битва на нашей земле, стояли подле вас и Павсания; и какие ни были тогда опасности над эллинами, мы встречали их в полную силу. Вам самим, лакедемоняне, когда после землетрясения восстали илоты на Ифоме и Спарта была в великом страхе, мы послали на помощь третью часть своих граждан: не пристало забывать об этом!
55. Так мы отличились в делах давних и великих; врагами мы стали после, и вы виноваты в этом: когда, теснимые фивянами, просили мы о помощи, вы отвергли нас и посоветовали обратиться к соседним афинянам, так как вы-де живете далеко от нас. В эту последнюю войну от нас вам ничего худого не было и не грозило. Мы лишь не пожелали отложиться от афинян по вашему приказу — и были правы, ибо афиняне помогали нам против фивян, а вы медлили; после этого изменять афинянам было бы нечестно, особенно когда они на благо нам и по нашей просьбе приняли нас в свой союз и дали нам права гражданства; скорей напротив, нам подобало со всем усердием следовать их словам. Ведь когда и вы с афинянами ведете союзников на войну, то если что случится неладное, виноваты не те, кого ведут, а те, кто ведет на неправое дело. 56. Фивяне причинили нам много всяких обид, последнюю вы сами знаете: через нее мы и страдаем. Они захватили наш город в мирное время, к тому же в праздник, и мы наказали их по праву, следуя общему обычаю, что когда нападают, то защита законна; и за это нас теперь не следовало бы винить. Если вы, при разборе дела, будете соображаться с тем, что сейчас полезно вам и что враждебно фивянам, то окажетесь не истинными судьями справедливости, а скорей искателями собственных выгод. Но ведь если вы находите фивян полезными для вас теперь, то мы и прочие эллины были вам гораздо полезнее в пору злейшей опасности: ибо теперь вы сами страшны для других своими нападениями, а фивяне, когда варвар грозил рабством всем эллинам, были с ним заодно. И если теперь и есть на нас какая вина, то справедливость требует противопоставить ей тогдашнее наше мужество — и вы увидите, что заслуги больше вины. Время было такое, что среди эллинов редкостью было мужество против силы Ксеркса; похвалами превозносили тех из эллинов, которые перед лицом неприятеля не скрывались от опасности, но сами с риском для себя дерзали на блистательнейшие подвиги. В их числе были и мы, удостоившиеся тогда высшего почета; и вот теперь за то же самое грозит нам гибель, так как мы отдали предпочтение афинянам по долгу справедливости, а не вам, руководствуясь корыстью. Между тем об одинаковых поступках и судить следует одинаково, пользою считать следует только вечно прочную благодарность к честным союзникам за их доблесть; тогда и нынче в этом будет польза для вас.
57. Подумайте еще и о том, что теперь большинство эллинов считает вас образцом справедливости. Если вы о нас рассудите неправедно (а суд этот будет у всех на виду, ибо вас все хвалят, да и нас не хулят), то смотрите, как бы вас не осудили за то, что о людях доблестных вы, еще более доблестные, неподобное вынесли решение и общеэллинским святыням принесли добычу, взятую от нас, благодетелей Эллады. Ужасно покажется, что Платею разрушили лакедемоняне, что из-за фивян вы вычеркнули наше государство из эллинства, между тем как отцы ваши на треножнике[177] в Дельфах начертали его имя за его доблесть. Вот до какого бедствия дошли мы! Мы шли на гибель против мощи персов, а теперь вы, прежде ближайшие друзья наши, предпочитаете нам фивян. Дважды мы подверглись величайшим испытаниям: сперва угрожала нам голодная смерть, если мы не сдадим город, теперь грозит смертный приговор. Мы, платеяне, показавшие свое усердие к эллинам сверх наших сил, отвергнуты всеми, стоим одинокие и беспомощные. Ни один из тогдашних союзников не помогает нам, и нас тревожит, что и вы, лакедемоняне, единственная наша надежда, не останетесь нам верными. 58. И вот, ради богов, которые некогда были нашими союзными богами, во имя доблести нашей перед эллинами, мы просим, чтобы вы смягчились и переменили свое решение, если фивяне уже склонили вас к чему-нибудь. Мы просим, чтобы вы потребовали от них ответной уступки — не убивать тех, которых не подобает убивать вам самим. Примите честную благодарность от нас вместо постыдной от фивян и ради удовольствия других не пятнайте себя позором. Погубить жизнь нашу легко, но позор потом загладить трудно. Ведь вы накажете в нас не врагов ваших, что было бы понятно, но доброжелателей, лишь по необходимости взявшихся за оружие. А подарив нам безнаказанность, вы рассудите дело по-божески, во внимание к тому, что мы добровольно отдались вам, простерли к вам руки (а эллинский обычай возбраняет убивать молящих о пощаде) и всегда были вашими добротворцами. Посмотрите на могилы отцов ваших, павших от персов и погребенных в нашей земле, которых мы всенародно чтим каждый год одеяниями и всем прочим, что освящено обычаем, принося им начатки всех плодов нашей земли, как доброжелатели от дружественной страны, как союзники прежним своим товарищам по оружию. Вы поступите противоположно этому, если рассудите не по справедливости. Подумайте: ведь Павсаний, хороня здесь павших воинов, верил, что хоронит их на дружественной земле, у друзей, если же вы погубите нас и обратите платейскую землю в фиванскую, разве этим вы отцов ваших и сродников не лишите их нынешних почестей и не оставите их во вражеской земле, среди их же убийц? Мало того, край, откуда пришла к эллинам свобода, вы обратите в рабство, святыни богов, в которых эллины испросили себе победу над персами, приведете в запустение, отеческие жертвы отнимете у тех, которые установили и устроили их.
59. Это недостойно вашей славы, лакедемоняне: погрешать против общеэллинских установлений и собственных ваших предков, губить из-за чужой неприязни нас, ваших благодетелей, ничем вас не обидевших. Нет, вам подобает пощадить нас и сжалиться над нами, в разумном сострадании подумав не только о том, какие жестокости нас ждут, но и о том, каких мужей они ждут, и насколько неведомо, на кого, даже и без всякой вины, могут они обрушиться. Мы же поступаем соответственно с нашей участью и нуждой: взывая к богам всех эллинов и к богам ваших и наших алтарей, мы молим внять нашей просьбе; ссылаясь на клятвы отцов ваших, мы просим их не забывать. Мы взываем, как молящие, к могилам отцов ваших, умоляем почивших не дать нас фивянам, вернейших друзей ваших — злейшим нашим врагам. Мы напоминаем вам тот день, в который мы разделили с почившими блистательнейшие подвиги, и в который ныне нам грозит ужаснейшее бедствие. Мы кончаем нашу речь: в нашей участи это неизбежно, но тяжко, ибо с концом ее приближается и опасность для нашей жизни. Но смолкая, мы указываем опять, что не фивянам мы передали город (ибо этому мы предпочли бы позорную голодную смерть), что это к вам мы обратились с доверием. Если мы не можем вас убедить, то справедливость требует вернуть нас в прежнее положение и дать нам самим встретить опасность, какую несет судьба. И все же мы, всех ревностнейшие в борьбе за эллинов, явясь к вам как молящие о пощаде, заклинаем вас, лакедемонян, не предавать нас, платеян, из ваших рук и из-под вашей защиты фивянам, злейшим врагам нашим. Будьте нашими спасителями и, освобождая прочих эллинов, не губите нас».
60. Так говорили платеяне. Фивяне встревожились, как бы лакедемонян не тронула такая речь; поэтому они выступили и объявили, что также желают говорить, ибо судьи, вопреки собственному решению, дозволили платеянам говорить дольше, чем нужно для ответа на вопрос. Судьи предложили говорить, и фивяне произнесли такую речь:
61. «Мы не просили бы слова, если бы платеяне ответили кратко на предложенный вопрос, вместо того чтобы поворачивать обвинение против нас, и не стали бы уклоняться от дела, оправдываясь в том, в чем их не обвиняют, и восхваляя то, за что никто не порицал их. Теперь же нам надобно и отразить их нападки, и разоблачить похвалы, чтобы ни наши им обиды, ни их высокое мнение о себе не послужило им на пользу и чтобы о том и о другом вы могли судить, выслушавши правду.
Впервые у нас с ними вражда возникла из-за того, что по заселении остальной Беотии мы заняли и Платею с другими местами, вытеснив из них смешанное население.[178] Тогда-то платеяне и не пожелали признавать первоначального постановления о нашем главенстве: отделясь от прочих беотян, они преступили заветы отцов, а в ответ на понуждения они примкнули к афинянам и вместе с ними причиняли нам много зла, за что и пострадали. 62. Платеяне говорят, что, когда варвары пошли на Элладу, они одни из беотян не пристали к персам; этим они больше всего гордятся и поэтому больше всего поносят нас. Мы и не утверждаем, будто платеяне пристали к персам; но они делали это лишь потому, что этого не делали афиняне, — точно так же, как потом, когда сами афиняне пошли на эллинов, платеяне одни из беотян пристали к афинянам.
Подумайте и о том, при каких обстоятельствах действовали мы и платеяне. Наше государство не было тогда ни народовластием, ни равноправным немноговластием: а принадлежало оно засилью немногих лиц, что противней всего законам и здравому смыслу, а ближе всего к тирании. Эти-то немногие и призвали персов в надежде их победою укрепить собственную власть еще больше, сдерживая народную массу силою. Город же наш в целом тогда не был сам себе хозяином, и недостойно поносить его за ошибку, сделанную в пору беззаконья. А когда персы ушли и законы обрелись, то, вспомните, пришло время, афиняне перешли в наступление,[179] пытаясь подчинить под себя всю Элладу и нашу страну, среди смут они захватили уже большую часть ее, — и тогда-то не мы ли освободили Беотию битвою и победою при Коронее? не мы ли всеми силами освобождаем теперь и прочих эллинов, доставляя столько конницы и вооружения, как никто другой из союзников? Вот что можем мы сказать в ответ на обвинения в сочувствии персам.
63. Вы сами более нас виновны перед эллинами и достойны всяческой кары, и это мы постараемся доказать. Вы говорите, что приняли союз и гражданство афинян для того, чтобы отомстить нам. В таком случае вам следовало призвать афинян только против нас и не нападать с ними на других. Ибо уклониться было в вашей власти, даже если бы афиняне вас приневоливали: ведь в то время существовал уже союз лакедемонян против персов, на который вы больше всего ссылаетесь, его было достаточно, чтобы удержать нас от нападения на вас и, главное, дать нам возможность безбоязненных переговоров. Однако вы добровольно и без принуждения предпочли стать на сторону афинян. Вы говорите, что постыдно было изменить своим благодетелям; но гораздо ведь постыднее и преступнее предать всех эллинов, с которыми вы связали себя клятвами, нежели предать одних афинян, когда последние стремились к порабощению Эллады, а первые к ее освобождению. Да и афинянам отплатили вы услугою неравною и небеспостыдною: вы же сами говорите, что призвали их на помощь, терпя обиды, помогаете же им самим обижать других. А хоть постыдно не отплачивать равною услугою за услугу, но еще постыднее за услуги, оказанные во имя справедливости, воздавать услугами, направленными против справедливости. 64. Оттого и ясно, что когда одни вы не пристали к персам, то не ради эллинов, но вслед афинянам: с афинянами вы желали действовать заодно, нам наперекор. И вот теперь вы хотите извлечь выгоду из той доблести, которую вы обнаружили благодаря другим. Но это не дело: раз вы предпочли афинян, то при них и воюйте, а не выставляйте на вид прежнего клятвенного союза, будто он теперь должен вас спасти. Вы ведь сами ушли из этого союза к врагам его, предпочтя порабощать, а не защищать эгинян и иных его участников; и это вы делали добровольно, по тем законам, что и доселе в силе, и никто не принуждал вас, как некогда нас. Вы отвергли и последнее требование, предъявленное вам перед осадою: оставаться в покое и не помогать ни той, ни другой стороне. Кого же, как не вас, с большим правом могут ненавидеть все эллины, вас, которые проявили свое благородство на пагубу им? Если некогда вы и совершили, по словам вашим, прекрасные подвиги, то теперь вы доказали, что они вам не к лицу; а воистину раскрыли вы извечное ваше естество, когда пошли за афинянами по неправому пути. Таковы наши объяснения о невольной нашей близости к персам и о добровольной вашей — к афинянам.
65. Что же до последней вами названной обиды, беззаконно-де в мирное время и в праздник напали мы на ваш город, — то и тут мы не считаем себя виновными больше вас. Правда, мы были бы виноваты, если бы по собственному почину пришли к вашему городу, вступили в бой и разоряли край, как неприятели. Но если ваши же сограждане, первейшие по знатности и богатству, желая оторвать вас от чужеземцев и вернуть в исконный союз всех беотян, сами призвали нас по доброй воле, чем мы тут виноваты? Скорей уж беззаконен тот, кто ведет, а не те, кого ведут. Однако тут, по нашему разумению, не виноваты ни они, ни мы. Будучи такими же гражданами, как и вы, больше вас подвергаясь опасностям, они открыли перед нами свои же ворота и пропустили нас в свой город как друзей, а не как врагов; они желали, чтоб худшие из вас не стали еще хуже, а лучшие получили по достоинству; они пеклись о ваших мыслях и о вас самих; они не отчуждали у вас города, а приобщали его к родственным ему, ни с кем вас не ссоря, но со всеми одинаково миря. 66. Что мы действовали не как враги, вот доказательство этого: никого мы не обидели, а предложили идти к нам всякому, желающему управляться по отеческим законам всех беотян. Вы охотно перешли к нам и первое время по заключении договора оставались в покое; но потом, заметивши нашу малочисленность (а быть может, вам казалось неладным и то, что мы вступили к вам, не спросясь всего народа), вы не воздали нам равною мерою, и, желая удалить нас из города, вы не предпочли слова уговоров делам мятежа, а попрали договор и напали на нас; и мы горюем не столько о тех, кого вы убили в рукопашном бою (это участь законная и обычная), сколько о тех, которых вы взяли живыми, моливших о пощаде, и потом беззаконно убили, хоть и обещали не казнить их. Разве это не ужасное ваше преступление? Итак, трижды за малое время нарушили вы справедливость: разорвали договор, умертвили наших людей, не сдержали обещанья нам не трогать их, если мы не тронем ваших полей. И все-таки нарушителями законов вы называете нас и отказываетесь понести возмездие. Нет, этому не бывать, если только судьи будут решать по правде! Всех вас за это ждет возмездие.
67. Мы распространились об этом, лакедемоняне, и в ваших и в наших интересах: чтобы вы знали, что ваш обвинительный приговор будет справедлив, и чтобы нам еще больше увериться в святости нашего мщения. Не трогайтесь речами о былых платейских доблестях, если эти доблести и были: доблесть похвальна, когда несет защиту от обид, помогая же в постыдном деле, она лишь усугубляет наказание, ибо это значит: люди, зная должное, поступают недолжно. Пусть им будут бесполезны их слезы и жалобы, взывающим к могилам отцов ваших и сетующим на одиночество. Ведь и мы с своей стороны можем напомнить, что еще хуже пришлось тем, кого они перебили, — нашим юношам, чьи отцы или пали при Коронее, отстаивая для вас Беотию, или осиротелыми в домах своих старцами ныне молят вас — и гораздо справедливее — о мести платеянам. Кто страдает незаслуженно, более достойны сожаления; а кто заслуженно, как вот эти, — вызывают лишь злорадство. И в одиночестве своем они виноваты сами, добровольно оттолкнув от себя лучших союзников. Они преступили закон без всякого от нас вызова, вела их больше ненависть, чем правда, и даже нынешнее возмездие им недостаточно: ведь они его примут по суду, ведь они не из-под меча простирают к вам руки, как делают вид, но по соглашению сами вверились вашему приговору. Итак, лакедемоняне, защитите закон эллинов, нарушенный платеянами, и нам, беззаконно потерпевшим, справедливо воздайте за наше усердие. Не отвергайте нас под влиянием речей платеян, дайте пример эллинам, что вы устраиваете состязания не в словах, а в делах: если действия честны, им не нужно долгих речей, если же порочны, то красивые слова им лишь прикрытие. Если такие вожди, как вы теперь, в окончательных решениях своих сведете вкратце все, что знаете, тогда реже будут подыскиваться для неправедных дел красивые слова».
68. Вот что сказали фивяне. Лакедемонские судьи остались при мнении, что вопрос их справедлив: оказаны ли лакедемонянам платеянами какие-нибудь услуги во время войны? В свое время они уже требовали от платеян сохранять спокойствие согласно давнему договору с Павсанием после Персидских войн, а затем перед началом осадных работ еще раз предложили им, согласно тому же договору, держаться от воюющих наравне, но те не послушались; поэтому лакедемоняне считали, что платеяне, не исполнив их справедливого желания, оскорбили их и попрали договор. Итак, лакедемоняне снова стали выводить платеян поодиночке, задавая каждому вопрос: оказали ли они услуги в войне лакедемонянам и их союзникам? Когда платеяне отвечали «нет», их отводили в сторону и убивали: исключения не делалось никому. Так казнили они не менее двухсот платеян[180] и двадцать пять афинян, находившихся вместе с ними в осаде, женщин же обратили в рабство. Самый город лакедемоняне предоставили для жительства, приблизительно на год, мегарским гражданам, изгнанным при междоусобице, а также тем платеянам, которые держали их сторону и уцелели. А впоследствии они сровняли весь город с землею, лишь подле храма Геры соорудив из нижних частей стен подворье в двести футов длины и ширины, а вокруг него покои внизу и вверху, для которых пошли потолки и двери платейских домов; из прочих предметов, что были в крепости, медных и железных, лакедемоняне сделали и посвятили Гере ложа и ей же соорудили каменный храм длиною в сто футов. Землю они объявили общенародною и на десять лет сдали ее на съем, а съемщиками стали фивяне. Вообще едва ли не все, что было сделано с платеянами, лакедемоняне сделали в угоду фивянам, полагая, что те будут полезны им в разгоревшейся войне. Таков был конец Платеи на девяносто третьем году ее союза с афинянами.
69. Между тем сорок пелопоннесских кораблей, посланных на помощь лесбиянам и спасавшихся в то время бегством на открытом море от преследовавших афинян, были прибиты бурей к Криту, а оттуда врассыпную пришли к Пелопоннесу. У Киллены они встретили тринадцать судов левкадян и ампракиотов, а также Брасида, сына Теллидова, прибывшего к Алкиду советником.[181] Дело в том, что лакедемоняне после неудачи на Лесбосе решили увеличить свой флот и плыть на Керкиру, раздираемую междоусобицами. Так как афиняне стояли у Навпакта только с двенадцатью кораблями, то лакедемоняне рассчитывали достигнуть Керкиры прежде, чем из Афин приплывет на помощь пополнение. К этому-то и готовились Брасид и Алкид.
70. Среди керкирян смуты начались, когда к ним возвратились пленники, взятые в морских битвах у Эпидамна и отпущенные на свободу коринфянами. Уверяли, будто их взяли на поруки пройсены коринфские за восемьсот талантов; на самом же деле пленникам было поручено склонить Керкиру на сторону коринфян, и они в самом деле, обходя граждан порознь, убеждали отторгнуть город от афинян. Когда явились послы на кораблях афинском и коринфском и вступили в переговоры, керкиряне постановили оставаться с афинянами в оборонительном союзе согласно договору, но и с пелопоннесцами по-прежнему быть в дружественных отношениях.
Во главе народа стоял Пифий, добровольный афинский проксен; его возвратившиеся из Коринфа граждане привлекли к суду, обвиняя в умысле поработить Керкиру афинянам. Будучи оправдан, Пифий, в свою очередь, привлек к суду пятерых богатейших граждан, обвиняя их в том, что в священном участке Зевса и Алкиноя они вырубали себе тычины;[182] за каждую тычину положена была пеня в один статер. Приговоренные к уплате сели подле святынь с мольбою о том, чтобы столь высокую пеню разрешили им выплатить в рассрочку, но Пифий, бывший в то время членом совета, убедил керкирян держаться всей строгости закона. Оказавшись под тяжестью закона и в то же время услышав, что Пифий, пока он в совете, намерен уговаривать народ иметь общих с афинянами друзей и врагов, осужденные составили заговор: с кинжалами в руках они внезапно входят в совет и убивают Пифия и других советников и граждан, всего до шестидесяти человек; лишь несколько единомышленников Пифия бежали на аттическое трехрядное судно, которое стояло еще в гавани.
71. Сделав свое дело, заговорщики созвали керкирян и объявили, что все это к лучшему, что теперь уж они не будут порабощены афинянами и что впредь им нужно лишь держаться спокойно, не впуская к себе больше одного корабля[183] от любой из воюющих сторон, а если придет их больше, то поступать с ними как с вражескими. Так они сказали и заставили утвердить их предложение. В Афины тотчас отправляется посольство с заверением, что все случившееся — на пользу, а также с целью уговорить бежавших в Афины керкирян не предпринимать ничего ненадобного, чтобы не пришлось за это поплатиться. 72. Но прибывших послов вместе с теми из керкирян, кого им удалось склонить на свою сторону, афиняне схватили как бунтовщиков и поместили их на Эгине.
Тем временем овладевшие властью керкиряне, дождавшись коринфского корабля и лакедемонских послов, напали на народ и в сражении одержали победу. С наступлением ночи сторонники народоправства бежали на Акрополь и возвышенные части города, там собрались и укрепились, владея также Гиллайской гаванью, а противники захватили городскую площадь, близ которой большею частью они жили сами, а также гавань, прилегающую к площади и материку.
73. На следующий день шли небольшие схватки, и обе стороны посылали по деревням вестников, призывая на свою сторону рабов обещанием свободы. Большинство рабов примкнуло к народу, а к противникам его явилось на помощь восемьсот человек с материка.
74. Через день битва возобновилась, и победа осталась за народом благодаря силе его позиций и многочисленности: отважно помогали даже женщины, бросая черепицы с крыш домов и выдерживая боевой шум с несвойственною стойкостью. К позднему вечеру олигархи обратились в бегство. В страхе, как бы народ разом не захватил верфь и не перебил их, они, чтобы прикрыть себя от нападения, подожгли свои дома вокруг площади и наемные общежития, не щадя ни своего, ни чужого; погорело множество торгового добра, и весь город мог бы погибнуть, если бы ветер понес огонь в его сторону. По окончании сражения обе стороны оставались спокойными и провели ночь на сторожевых постах.
Когда власть перешла к народу, коринфский корабль отплыл в открытое море, а большинство вспомогательных войск незаметно переправилось на материк.
75. А на следующий день афинский стратег Никострат, сын Диитрефа, прибыл на помощь из Навпакта[184] с двенадцатью кораблями и пятьюстами мессенскими латниками. Он старался примирить керкирян и убедил их согласиться на том, чтобы десять человек, наиболее виновных, к этому времени уже бежавших, предать суду, а прочих оставить в покое, заключив договор с ними и с афинянами на условии иметь общих врагов и друзей. По окончании этого дела Никострат собирался отплыть. Однако представители народа уговорили его оставить им пять его кораблей, чтобы удержать противников от новых попыток, обещая вместо этого снарядить и отпустить с ним столько же керкирских судов. Никострат согласился, а представители народа поставили на эти суда людей из своих противников. Те испугались, как бы их не отправили в Афины, и сели с мольбою в храме Диоскуров. Никострат старался вызвать их оттуда и успокоить, но не мог; тогда народ, обозлясь, под тем предлогом, что молящие замышляют недоброе, коли боятся плыть с Никостратом, расхватал из их домов оружие и перебил бы некоторых из них, попавшихся на глаза, если бы не помешал Никострат. При виде этого и остальные олигархи, не менее четырехсот человек, сели с мольбою в храме Геры. Тогда народ, опасаясь от них мятежа, уговорил их выйти из храма и переправил на остров перед храмом, куда им и посылалось все нужное.
76. При таком-то положении дел на четвертый или на пятый день после выселения упомянутых лиц на остров, явились пелопоннесские корабли из Киллены, где они стояли на якоре по прибытии из Ионии, числом пятьдесят три; начальником был по-прежнему Алкид, а советником при нем Брасид. Бросив якорь в материковой гавани Сиботах, корабли на заре направились к Керкире.
77. Керкиряне были в большом смятении, потому что боялись опасности и в городе, и со стороны наступающих. Они стали готовить шестьдесят кораблей и, по мере вооружения их, высылали против неприятеля, хотя афиняне советовали выпустить вперед их самих, а потом следовать за ними всею силою. Но как керкирские корабли выходили к неприятелю поодиночке, то два корабля тотчас перешли к врагу, на других воины затеяли между собою драку, и порядка не было никакого. При виде такой сумятицы пелопоннесцы выставили двадцать кораблей против керкирян, а с остальными двинулись против двенадцати афинских кораблей, в числе которых были и «Саламиния» и «Парал».[185]
78. Керкиряне, нападая в беспорядке и малыми силами, все время терпели урон. Афиняне, опасаясь окружения от численного превосходства врагов, не решались наступать на весь неприятельский флот и на средину его, но ударили в крыло и потопили один корабль. Тогда лакедемонские корабли выстроились в круг, а афиняне стали обходить их и пытались привести в замешательство. Заметив это, отбивавшие керкирян испугались, как бы не повторилось то, что было при Навпакте, и поспешили на помощь; они соединились и разом пошли на афинян. Те уже отступали кормами вперед, стараясь, чтоб как можно больше керкирян успело спастись бегством, пока они отступают медленно, отвлекая неприятеля. Так кончилось к закату солнца это морское сражение.
79. Керкиряне испугались, что неприятель, пользуясь победою, или пойдет на город, или заберет пленников с острова, или предпримет еще какой-нибудь переворот, а потому снова перевезли тех граждан с острова в храм Геры и сторожили город. Однако пелопоннесцы и после морской победы не осмелились плыть к городу, но с тринадцатью захваченными керкирскими кораблями отплыли к материку, откуда вышли. Не пошли они на город и на следующий день, хотя керкиряне были в большой тревоге и в страхе и хотя Брасид, говорят, склонял к этому Алкида; но Брасид не имел с ним равного голоса. Вместо этого они высадились у мыса Левкимны и стали опустошать поля.
80. Между тем народ на Керкире, сильно опасаясь нападения неприятельских кораблей, ради спасения города вошел в переговоры с молящими о защите и с прочими олигархами. Некоторых из них удалось уговорить взойти на корабли: у керкирян оставались вооружены тридцать кораблей. Однако пелопоннесцы, опустошавшие поля, около полудня отплыли обратно, а к ночи сигнальные огни дали им знать, что от Левкады плывут шестьдесят афинских кораблей: афиняне их отправили под начальством стратега Евримедонта, сына Фукла, как только узнали о распрях на Керкире и о сборах Алкида против нее.
81. Тотчас ночью со всею поспешностью пелопоннесцы пустились вдоль берега домой; и перетащив у Левкады[186] корабли свои через перешеек, чтобы не быть замеченными во время обхода острова, они благополучно прибыли обратно.
Когда керкиряне узнали о приближении аттических кораблей и об уходе неприятельских, они ввели в город мессенян, стоявших дотоле за стенами, а тридцати кораблям своим приказали плыть в обход к Гиллайской гавани. И еще не успели корабли прийти, как керкиряне стали убивать всех, кого захватывали из противников; всех тех, кого уговорили взойти на корабли, они теперь выводили на сушу и умерщвляли; а в святилище Геры они убедили около пятидесяти человек молящих ввериться суду и всех приговорили к смерти. Тогда большинство молящих, не поддавшиеся увещаниям, видя, что творится, стали убивать друг друга тут же в святилище; некоторые повесились на деревьях, другие лишали себя жизни кто как мог. В течение семи дней, пока в гавани стоял Евримедонт с шестьюдесятью кораблями, керкиряне убивали всех сограждан, казавшихся врагами, обвиняя их в умыслах против народа; иные, впрочем, пали жертвою личной вражды, другие убиты были должниками из-за денег; смерть царила во всех видах, творилось все, что творится в подобные времена, и даже больше: отец убивал сына, молящих отрывали от святынь и убивали при святынях, некоторые были замурованы в святилище Диониса и там погибли.
82. До такого ожесточения дошла междоусобная распря. Она показалась тем ужаснее, что проявилась впервые; а потом уже пришла в движение едва ли не вся Эллада, ибо всюду в раздорах народ звал па помощь афинян, а олигархи — лакедемонян. В мирное время те и другие не имели бы ни повода, ни возможностей для такого призыва, война же облегчала привлечение союзников для каждого, кто искал мятежа, чтобы повредить противникам, а для себя извлечь выгоду. И вследствие междоусобиц множество тяжких бед обрушилось на все города, бед, какие бывают и будут всегда, пока человеческая природа останется тою же, они лишь бывают то сильнее, то слабее и меняют свой вид в зависимости от каждой перемены обстоятельств: во время мира и благополучия государства и люди бывают доброжелательней, так как их не приневоливают безвыходные положения; а война, лишая людей повседневных удобств, насильно учит страсти толпы откликаться на обстоятельства.
Итак, междоусобная брань царила в государствах. Которые и запаздывали, те по слухам узнавали все, что было, и шли еще дальше в крайностях своих замыслов — в коварстве ли нападений, в бессмысленности ли отмщений. Обычные значения слов стали пониматься по-другому. Безрассудная отвага считалась мужеством во имя друзей, предусмотрительная осторожность — благовидною трусостью, здравомыслие — личиной малодушия, вдумчивость во всем — неспособностью ни к чему. Безумное рвение признавалось уделом мужа, а осмотрительное обсуждение — удобным поводом уклончивости. Человек недовольный считался неизменно надежным, а кто возражал ему — подозрительным; удачливый кознодей слыл умником, а разгадавший козни — еще того умней; а кто заботился, чтобы во всем этом не было нужды, того обвиняли в подрыве товарищества[187] и в страхе перед врагом. Вообще превозносили и того, кто предупреждал чужое злодеяние и кто подстрекал к неожиданному новому. Родство связывало людей меньше, чем товарищество, — товарищ действовал смелей и безоговорочней: ведь товарищества эти составлялись не на пользу и по законам, но из корысти и против существующего порядка, доверие в них держалось не столько уважением к божескому закону, сколько соучастием в общих противозакониях. Добрые предложения противников принимались не по благородному доверию, но лишь со всеми предосторожностями и под давлением силы. Выше считалось отмстить, чем не пострадать. Если и случалось заключать клятвенное примирение, то лишь из-за обоюдной безвыходности положения, когда не бывало уже иных средств; а едва являлся случай упредить беспечность другого, как дерзали на все, и слаще было мстить доверившемуся, чем нападать открыто: победитель оказывался в безопасности и за удачное коварство приобретал славу тонкого человека. Ведь большая часть людей охотней готова слыть ловкими злодеями, нежели добродетельными простаками: последнего названия они стыдятся, первым гордятся. А источник всего этого — власть, которой ищут из корыстолюбия и честолюбия; отсюда и страстность людского соперничества. И в самом деле, с чьей бы стороны ни становились люди во главе государства, слова у них были самые благовидные и о преимуществах всенародного гражданского равноправия, и о здравом правлении лучших людей; но в речах выставляя себе наградою общее благо, на деле они всячески боролись лишь за преобладание, отваживались на ужаснейшие злодеяния, выходили в своей мстительности за все пределы, руководствуясь не справедливостью и государственною пользой, а соображаясь лишь с угодою своей стороне; а приобретя власть путем несправедливого голосования или насилием, они рвались утолить чувство минутного соперничества. Добропорядочность и те и другие не ставили ни во что; напротив, кому случалось достигнуть цели, зазорно употребив благовидные доводы, того охотнее слушали. А кто из граждан держался середины, те истреблялись обеими сторонами — за отказ от поддержки или просто из зависти к их существованию.
83. Таким образом, вследствие междоусобиц нравственная порча во всех видах водворилась среди эллинов: простодушие, столь присущее благородству, было осмеяно и исчезло, а возобладала недоверчивая неприязнь. Для умиротворения не было ни силы речей, ни страха клятв. Так как все считали, что верней ни на что прочное не рассчитывать, то заранее смотрели не на то, можно ли довериться другому, а на то, как бы не попасть в беду. Кто был слабее мыслью, тот обычно и брал верх: сознавая свою недальновидность и проницательность противников, они боялись, что отстанут в рассуждениях и вражеская изворотливость опередит их кознями, а поэтому приступали к делу решительно. А те, кто свысока воображали, что ими все предусмотрено и нет нужды в силе там, где можно действовать умом, сплошь и рядом погибали по своей беспечности.
84. Итак, почти на все это впервые дерзнули на Керкире: все, что могло быть совершено обозленными в отмщенье тем, кто правил наглостью, а не умеренностью; все, что можно было выдумать неправого, чтобы избыть привычную бедность в страстной жажде чужого добра; все, что можно было учинить не из мести за неравенство, но из-за необузданности страстей нападая и на равных с ожесточением и беспощадностью. В эту пору вся государственная жизнь была потрясена. Человеческая природа, привычная преступать законы, одолела их и с наслаждением явила себя, не сдерживая страсти, попирая право, враждуя с имеющими превосходство: иначе люди не ставили бы мести выше благочестия, корысти выше справедливости, иначе зависть не имела бы гибельного действия. Люди требуют, чтобы общие законы были для таких случаев, когда при неудаче у каждого есть надежда хотя бы на собственное спасение, но чтобы их не было раз и навсегда, когда вершится месть, ибо ведь они могут понадобиться людям в беде.[188]
85. Итак, керкиряне в своем городе первые проявили такую разнузданность страстей. Евримедонт с афинянами отплыл обратно. Но потом керкирские изгнанники — их спаслось до пятисот человек — захватили укрепления на материке и все керкирские владения за проливом; оттуда они грабили жителей острова и причиняли большой вред: в городе настал жестокий голод. Отправили они также посольство и в Лакедемон и в Коринф с просьбою водворить их снова на родине. Не добившись тут успеха, изгнанники впоследствии снарядили суда с наемниками и переправились на остров, всех их было около шестисот человек; суда они сожгли, чтоб не было другой надежды, кроме как на завоевание острова, а сами взошли на гору Истону, возвели там укрепление и стали, господствуя над полями, причинять жестокий вред городу.
86. В конце того же лета афиняне отправили двадцать кораблей в Сицилию[189] со стратегами Лахетом, сыном Меланона, и Хареадом, сыном Евфилета. Дело в том, что сиракузяне и леонтинцы начали между собою войну. Союзниками сиракузян были, за исключением Камарины, все дорийские города, которые в самом начале войны причислены были к союзу с лакедемонянами, хотя участия в войне еще не принимали; на стороне леонтинцев были халкидские города и Камарина. В Италии локры примкнули к сиракузянам, а регияне, в силу родства, к леонтинцам. И вот леонтинцы и союзники их отправили посольство в Афины; в память давнего союза и ионийского своего происхождения они убеждали афинян послать им корабли, так как сиракузяне теснят их с суши и с моря. И афиняне послали корабли под предлогом племенного родства, а на самом деле желая пресечь вывоз хлеба из Сицилии в Пелопоннес и попробовать, нельзя ли потом будет подчинить себе и Сицилию. Утвердившись в италийском Регии, они повели войну вместе с союзниками. Лето кончилось.
87. Следующею зимою болезнь вторично обрушилась на афинян; хотя она и не затихала совсем, однако был некоторый перерыв. Продолжалась она на этот раз не менее года, да в первый раз два года: и ничто не ослабило силы афинян так, как она. В самом деле, из латников, значившихся в списках, погибло не менее четырех тысяч человек, из всадников триста, а сколько умерло из остального народа, подсчету не поддается. Случались в это время и частые землетрясения; в Афинах, на Евбее, на Беотии, особенно в беотийском Орхомене.
88. Находившиеся в Сицилии афиняне и регияне той зимой пошли войною на тридцати кораблях против островов, называемых Эоловыми[190] (летом из-за мелководья выступать против них было невозможно). Острова эти возделываются липарянами, отселенцами книдян; живут они на одном из островов, небольшом, по имени Липара, и отсюда плавают пахать на остальные острова: Дидиму, Стронгилу и Гиеру. Тамошние люди думают, что на Гиере Гефест кует в своей кузнице, так как ночью там виден высоко встающий огонь, а днем дым. Острова эти лежат против земли сикулов и мессенян и были в союзе с сиракузянами. Опустошив там поля, афиняне, так как острова не сдавались, отплыли к Регию. Так кончилась зима, а с нею пятый год войны, историю которой написал Фукидид.
84. Следующим летом Алкивиад, отплыв на двадцати кораблях в Аргос, взял триста аргивян, остававшихся еще в подозрении и, по-видимому, державших сторону лакедемонян, и афиняне поместили их на ближайших подвластных островах.
Кроме того, афиняне предприняли поход против острова Мелоса, ведя тридцать кораблей своих, шесть хиосских, два лесбосских, а также тысячу двести своих латников, триста пеших стрелков и столько же конных, а из числа союзных островитян около тысячи пятисот латников. Мелияне — отселенцы[192] лакедемонян, и афинянам они не желали подчиняться, как прочие островитяне. Вначале они держались спокойно, ни к кому не примыкая, но потом афиняне, опустошая их землю, вынудили их к открытой войне. С упомянутыми выше силами афиняне вторглись и стали станом в земле мелиян под начальством стратегов Клеомеда, сына Ликомеда, и Тисия, сына Тисимаха. Прежде чем начать обиды, стратеги отправили посольство для переговоров. Мелияне не представили послов народу, но предложили им говорить о своем деле пред властями и избранными. Афинские послы сказали следующее.
85. «Так как переговоры начаты не пред народом, видимо, затем, чтобы убедительные и неопровержимые наши доводы все зараз и в связной речи не ввели бы в обман многий люд (ибо ясно, что для того нас и представили лишь избранным), вы, сидящие здесь, будьте осмотрительней: обсуждайте речь не сразу, но по пунктам, и тотчас возражайте, как найдете что сказанным неверно. Итак, прежде всего, скажите, угодно ли это вам?»
86. Мелосские заседатели отвечали: «Возможность спокойно объясняться меж собою — дело похвальное; но военные ваши меры, и не только будущие, но уже принятые, говорят едва ли не иное. Мы ведь видим, что вы пришли сюда быть сами судьями в переговорах и что если перевес правды будет на нашей стороне, то неуступчивость наша повлечет скорей всего войну, а согласие с вами — рабство».
87. Афиняне. «Разумеется, если вы пришли сюда гадать о будущем или еще зачем-либо, а не затем, чтобы, глядя на настоящее и очевидное, позаботиться о спасении вашего государства, мы готовы смолкнуть; если же для этого, то будем говорить».
88. Мелияне. «В положении нашем простительны долгие и догадки и речи. Но, конечно, собрались мы на совет и о спасении; пусть же, если вам угодно, беседа пойдет так, как вы сказали».
89. Афиняне. «Тогда не будем неубедительно долго говорить красивые слова о том, например, что мы господствуем по праву, ибо сокрушили персов, или что воюем, мстя за обиды; да и вы нас вряд ли решитесь убеждать, будто это лакедемонское происхождение вам мешало воевать за нас или будто мы от вас не знали обид. Нет, мы желаем с обоюдного правдивого согласия добиться всего, что в наших силах, ибо и вы и мы понимаем: по праву дела делаются меж людьми, лишь когда силы их равны, а по силе — когда сильный ставит на своем, а слабый уступает».
90. Мелияне. «Мы, однако, думаем, что польза (говорим о пользе, ибо вы решили исходить из пользы, вместо права) состоит не в том, чтобы вы вовсе отменили общее благо, но в том, чтобы и в опасности человеку всякий раз уделялось то, что ему следует, и чтобы получал он какую-либо пользу даже перед мало убедительными доводами. Это ведь относится и к вам, ибо вы при неудаче рискуете жесточайше поплатиться в пример всем другим».
91. Афиняне. «О конце нашего владычества мысль нас вовсе не смущает: ведь не владыки над другими, даже лакедемоняне, страшны для побежденных (да и не с лакедемонянами наш спор), а страшны подчиненные, если нападут и одолеют владык; а тут рисковать предоставьте нам. Мы здесь ради пользы нашей власти, а речи наши — ради спасения вашего государства, и мы докажем это: нам нужна не тягостная вам власть наша, а взаимовыгодное нам спасение ваше».
92. Мелияне. «Но если владычество полезно для вас, то как рабство может быть полезно для нас?»
93. Афиняне. «Вас бы подчинение охраняло от ужаснейших бедствий, а нам было бы выгодно, чтобы вы не погибли».
94. Мелияне. «Так что вы не удовольствуетесь, если мы из врагов ваших станем друзьями, но останемся мирными и не примкнем ни к кому?»
95. Афиняне. «Нет! Ведь не столько для нас вредна вражда ваша, сколько такая дружба, которая являет подданным нашу слабость, как ненависть — нашу силу».
96. Мелияне. «Неужели ваши подданные находят правильным не отличать тех, кто вам вовсе посторонние, от тех, кто большей частью ваши отселенцы, а иные даже восставшие и усмиренные?»
97. Афиняне. «Наши подданные того мнения, что и к тем и к другим мы несправедливы, но что первых мы не одолели силою и не идем на них из страха. Таким образом, подчинение ваше — это не только расширение нашего владычества, но и наша безопасность, тем более что вам, островитянам, и притом не самым сильным, не одолеть хозяев моря».
98. Мелияне. «Неужели наше предложение недостаточно безопасно? Видимо, и здесь, так как говорить о праве вы нам не даете, а предлагаете подчиняться вашей пользе, мы должны попытаться вас убедить, показав, что ваша польза совпадает с нашей. Ибо как вам избежать войны с теми, которые сейчас пока ни с кем не в союзе, но которые, глядя на здесь происходящее, рассудят, что потом ведь вы пойдете и на них? Разве этим вы не умножите число ваших врагов, приневолив выйти на вас и тех, кто не хотел этого?»
99. Афиняне. «Нет! По нашему мнению, не столько опасны для нас те свободные города, которые по материковому своему положению еще долго не примут мер против нас, сколько те островитяне, которые, как вы, еще нам не подвластны, или которые уже вынужденным своим подчинением раздражены. Они-то в нерасчетливости своей более всего способны ввергнуть в опасность и себя и нас».
100. Мелияне. «Если вы для удержания вашего владычества, а подданные ваши ради низвержения его готовы на столь великий риск, то мы, свободные пока, были бы подлейшими трусами, если бы не пошли на все, лишь бы избежать рабства».
101. Афиняне. «Вовсе нет, если здраво рассудить: речь ведь не о том, чтоб спорить в доблести с равным противником и не посрамить себя, а о том, как спасти себя, не противясь сильнейшему».
102. Мелияне. «Но мы знаем, что успех войны не всегда зависит от разницы сил, а бывает равнодоступнее воюющим. И для нас сразу уступить — значит потерять всякую надежду; а кто действует, у того еще есть надежда выстоять».
103. Афиняне. «Надежда — для всех утешение в опасности, но кто ее лелеет в избытке средств, тем она будет лишь во вред, а не на гибель, а кто вверяет ей, расточительнице, все свое достояние, тем она является уже в крушении, когда познавшему ее сберегать уже нечего. Не подвергайте себя этому вы, бессильные, Зависящие от одного мановения судьбы: не уподобляйтесь большинству людей, которые, имея еще возможность спастись человеческими средствами, держатся в беде за надежды, а лишась явных, обращаются к скрытым, к гаданиям, к предсказаниям, ко всему тому, что ведет надеющихся к гибели».
104. Мелияне. «Не сомневайтесь, мы и сами знаем, как трудно бороться против вашей силы и судьбы, если она будет не равно благоприятна. Однако мы верим, что божественным изволением судьба не допустит нашего унижения, потому что мы, люди богобоязненные, выступаем против людей несправедливых; недостатку же наших сил поможет союз лакедемонян, понуждаемых к тому хотя бы силою родства и чувством чести. Таким образом, решимость наша не так уж неразумна».
105. Афиняне. «Что до божества, то и мы надеемся на его благость: ведь мы не требуем и не делаем ничего такого, что противно вере людей в бога или воле их к дружбе. Ибо видим мы закон — вероятно, божеский, и уж достоверно, по всей природной непререкаемости, человеческий: кто где силен, тот там и властвует. Не мы его установили, не мы его первые применили; мы получили его сущим и сохраним вечно будущим. Этому закону мы и следуем, зная, что и вы, и другие при нашей силе действовали бы так же. Вот почему от божества не приходится нам бояться унижения. А что до лакедемонян, как они-де вам придут на помощь из чувства чести, то мы вашей простоте завидуем, но себе такой не желаем. За себя и за свои порядки лакедемоняне обычно бьются доблестно; за других же как они заступаются, о том многое можно бы сказать, но достаточно и коротко напомнить, что из всех, кого мы знаем, они откровеннейше признают приятное для них прекрасным, а полезное справедливым. Вот почему и эта ваша мысль не ведет к разумному спасению».
106. Мелияне. «Тем более мы верим, что они для собственной пользы не пожелают предать мелиян, своих отселенцев, чтобы в сочувствующих эллинов не вселить недоверия, а враждебным не оказать помощи».
107. Афиняне. «Неужели вы не думаете, что польза всегда там, где безопасность, а борьба за прекрасное и правое полна опасностей? Лакедемоняне на такое отваживаться не любят».
108. Мелияне. «А мы думаем, что за нас они пойдут и на опасности, почитая нас надежнее других, ибо мы и делом ближе к Пелопоннесу, и чувством родственнее им, а потому и верней».
109. Афиняне. «Кто идет в союзники, тот глядит не на доброжелательство зовущих, а на то, много ли они сильнее; и лакедемоняне тут даже осмотрительнее прочих — недаром, не полагаясь на собственные средства, они идут на врагов лишь с толпой союзников. Поэтому трудно думать, чтоб они к вам переправились на остров, да еще при нашем господстве на море».
110. Мелияне. «Они могли бы прислать других; а Критское море велико, и на нем сильному захватить неприятеля труднее, нежели спасающемуся укрыться. Да и при неудаче на морском пути они могут ударить по сухопутью на вас и прочих ваших союзников, до которых не доходил Брасид,[193] и тогда вам придется вести борьбу не за чужую землю, а за вашу и ваших союзников».
111. Афиняне. «Если бы такое и случилось, то и нам это не новость, да и вам небезведомо, что никогда еще афиняне ни одной осады не снимали из страха перед другими. Но мы замечаем, что обещали вы рассуждать здесь о собственном спасении, а за столько времени не сказали ничего такого, на чем можно основывать это спасение. Сила ваша — в надеждах на будущее, действительные же ваши силы ничтожны по сравнению с выставленными против вас. Велико ваше неразумие, если, отпустивши нас, вы не примете какого-либо более здравого решения. Ведь не станете же вы ввергать себя в позорные и несомненные опасности из того лишь чувства чести, которое столь часто губило людей! Ибо многие, хоть и могли еще видеть, куда их влечет, поддавались чувству чести, этому властно чарующему слову, и, пленившись словом, подвергали себя на деле добровольным невыносимым бедствиям, умножая свой позор не столько неудачами, сколько неразумием. Берегитесь этого, если вы благоразумны, и не вменяйте в срам подчиниться умеренным требованиям могущественнейшего государства, сделаться его союзниками и сохранить свою землю, уплачивая дань. Когда можно выбирать меж войной и безопасностью, не настаивайте на худшем. Лучше всех ведет себя тот, кто равному не уступает, с сильным умеет дружить, а со слабого не взыскивать. Итак, отпустив нас, поразмыслите еще и еще раз, что в руках у вас судьба отечества, что отечество одно, что вы одним решением можете погубить или сохранить его».
112. Афиняне удалились из собрания, и мелияне остались одни. Сойдясь во мнениях и высказав все возражения, мелияне дали такой ответ: «Какое решение мы приняли, афиняне, на том и стоим. Государство наше существует уже семьсот лет,[194] и мы не согласимся потерять свободу так быстро: мы попробуем ее спасти, полагаясь на судьбу, доселе божьим изволеньем нас хранившую, и надеясь на помощь человеческую. Мы согласны быть вам друзьями и не быть никому врагами; а вас приглашаем удалиться из нашей земли, заключив обоюдовыгодный договор».
113. Таков был ответ мелиян. Афиняне на это прервали переговоры и сказали: «Из такого вашего решения видно, что вы — единственные люди, которым будущее яснее очевидного настоящего, что неясное, когда оно желанно, видится вам как уже осуществляющееся, что чем сильнее рискованная ваша опора на лакедемонян, судьбу и надежду, тем вернее будет и ваша гибель».
114. Афинские послы возвратились к войску. Так как мелияне ничему не внимали, то стратеги тотчас обратились к военным действиям и стали окружать мелиян стеною, в каждом городе отдельно. Потом, оставив морскую и сухопутную охрану из своих союзников, с большею частью войска афиняне удалились, а оставшиеся продолжали осаду Мелоса.
115. В то же время аргивяне вторглись во флиунтскую область, но, застигнутые из засады флиунтянами и своими же изгнанниками, потеряли убитыми около восьмидесяти человек. Афиняне из Пилоса[195] захватили у лакедемонян большую добычу; за это лакедемоняне, не разрывая договора, начали с ними воевать, объявив через глашатая, что всякий желающий из своих может грабить афинян. Коринфяне из-за каких-то своих споров также повели войну с афинянами, прочие пелопоннесцы оставались в покое.
Мелияне ночным нападением взяли часть афинской осадной стены, что подле рынка, людей перебили, ввезли в город припасов и всего нужного, сколько могли, а потом, отступив, держались спокойно; афиняне же впредь усилили стражу. Так кончилось лето.
116. Следующей зимой лакедемоняне собрались в поход на аргивскую землю, но как пограничные жертвы были неблагоприятны для них, они вернулись. Аргивяне, видя эти сборы, заподозрили некоторых сограждан и иных схватили, другие же спаслись бегством. Мелияне около того же времени взяли другую часть афинских укреплений, где меньше было стражи. Но потом, когда из Афин прибыло новое войско под начальством Филократа, сына Демея, и афиняне повели осаду решительно, а у осажденных явилась измена, то мелияне сдались афинянам на их волю. Победители умертвили всех захваченных взрослых, а детей и женщин обратили в рабство; местность афиняне заняли сами, выславши сюда впоследствии пятьсот отселенцев.