XXXII Людовик XVI и королевская семья в Тампле

Мы оставили Людовика XVI на пороге Тампля, куда отвел его Петион; король не знал еще, в качестве ли только низложенного монарха входил он туда или как пленник. Эта неизвестность длилась несколько дней.

Тампль — древняя, мрачная крепость, выстроенная монашеским орденом тамплиеров в те времена, когда эта воинственно-священническая теократия стремилась к преобладанию путем двойной силы креста и шпаги, — был расположен близ Сент-Антуанского предместья, недалеко от Бастилии; своими зданиями, дворцом, банями, садами он занимал обширное, уединенное и безмолвное пространство в центре квартала, кипевшего народом. Здания Тампля включали также приорство или орденский дворец, комнаты которого служили временным помещением графу д’Артуа, когда принц приезжал из Версаля в Париж. Кругом простирался сад, пустой и дикий. В нескольких шагах от жилища возвышалась башня Тампля, когда-то укрепленная; его шероховатая черная масса грозно вздымалась к небу. Широкие вымощенные аллеи обвивались кругом нее. Эти аллеи были разделены дощатыми перегородками. Сад загромождала ветвистая растительность, кучи камней и щебня. Высокая и мрачная стена, подобно монастырской, сообщала этой ограде печальный вид, замыкая ее со всех сторон. Эта стена выходила на оконечность большой аллеи.

Таков был внешний вид жилища, куда хозяева Тюильри, Версаля и Фонтенбло прибыли с наступлением ночи. Эти пустынные залы не ожидали гостей с тех пор, как тамплиеры покинули их, чтобы отправиться на костер Жака Моле. Эти пирамидальные башни, пустые, холодные и немые в течение многих веков, походили не столько на жилое помещение, сколько на внутренность египетских пирамид.

По прибытии в Тампль короля передали под надзор членов муниципалитета и стражи Сантерра. Сановники народа оказались столь же смущены, сколь и сами узники. В артиллеристах, служивших конвоем экипажу короля, воспоминания о 10 августа, опьянение торжеством, восклицания и движения народа по дороге подавили всякое уважение. Эти люди хотели запереть короля в малую башню, а его семейство — во дворце. Петион напомнил им о человеколюбии. Королевскую семью целиком поместили в замке. Там ее приняли безмолвные и угрюмые привратники и с поспешным рвением сделали все приготовления к продолжительному пребыванию.

Вечером подали ужин. Король ужинал с кажущимися ясностью духа и спокойствием. Манюэль и члены муниципалитета присутствовали на ужине стоя. Молодой дофин заснул на коленях у матери, и король велел его унести. Уже собирались уложить ребенка, когда Манюэль получил приказание Коммуны: немедленно очистить дворец и запереть королевскую семью в малой башне Тампля. Король почувствовал этот удар, быть может, с большей болью, чем та, какую он ощущал при выходе из Тюильри. Все приготовления к устройству прервали. Артиллеристы и члены муниципалитета наскоро перенесли несколько матрацев и белье в необитаемые залы башни. Телохранители также водворились там. Король, королева, принцессы, дети, собравшись в зале с необходимыми вещами, несколько часов в молчании ожидали, пока тюрьма для их приема будет готова.

Спустя час после полуночи Манюэль пригласил их отправиться туда. Муниципальные чиновники несли перед процессией фонари. Их слабый свет озарял несколько шагов перед процессией и оставлял все прочее во мраке.

В башню входили через узкую, кривую дверь, скрывавшую за собой витую лестницу. На каждом этаже в назначенных им помещениях оставляли нескольких лиц из королевской семьи и слуг: принцесса Елизавета расположилась в кухне, снабженной простой кроватью, в нижнем этаже; прислуга — на первом этаже, королева с детьми на втором, король — на третьем. Дубовая кровать и несколько стульев составляли единственную мебель этой комнаты. Стены были обнажены, только несколько непристойных гравюр, остатки убранства лакея графа д’Артуа, были прибиты гвоздями к стене. Король, взглянув на гравюры, сорвал их собственной рукой со словами: «Я не хочу, чтобы моя дочь видела подобное!»

На другой день королеве и принцессам предоставили право входить в комнату короля и беспрепятственно переходить с одного этажа на другой. Они обошли все комнаты и окончательно выбрали помещения для каждого человека из семьи, для друзей и прислуги.

После завтрака, сервированного еще с некоторой роскошью в столовой первого этажа, король перешел в боковую башенку, где пересмотрел с интересом старые книги на латыни, долго время покрывавшиеся здесь пылью. Король нашел Горация, забытого тут как бы в знак иронии над низверженным величием, над погребенной молодостью и развенчанной красотой. Затем король обнаружил Цицерона, эту великую душу, в которой ясная философия господствует над превратностями политики, а добродетель и несчастье показывают пример людям, которым приходится выносить удары судьбы. Наконец, он нашел там «Подражание Христу» Фомы Кемпийского, сосуд христианской горести, где все слезы превращаются в усмирение сердца и в предчувствие бессмертия. Король бережно унес эти книги в свой рабочий кабинет — углубление, сделанное в башенке рядом с его комнатой.

Принцессы собрались в комнате королевы, на втором этаже, прямо под комнатой короля. Королева велела поставить кровати свою и сына в зале, который занимал центр башни; принцесса Елизавета и принцесса Ламбаль устроились в меньшей и более тесной комнатке, через которую днем проходили сотрудники муниципалитета, сторожа и вся прислуга этого этажа, отправляясь в другие комнаты. Помещения нижнего этажа остались пустыми, как и четвертый этаж башни.

Часовая прогулка по саду, по темной аллее старинных каштанов, разрешалась королевской семье перед обедом; обед приготовили к двум часам. Время, отделяющее середину дня от ночи, было занято разговорами, чтением, уроками, которые король давал своему сыну, играми детей, нежным семейным общением. В девять часов ужин принесли в комнату короля, чтобы неизбежный при этом шум не смутил сна детей, уже уложенных на этаже королевы. После ужина женщины сошли вниз, а король, войдя в кабинет, заперся там, чтобы размышлять, читать и молиться до полуночи.

На следующий день узники, чтобы развлечься, пошли посетить более обширные залы большой башни Тампля, где, как объявил Сантерр, готовилось для них окончательное помещение. Манюэль, Сантерр и муниципальный конвой сопровождали их в этом посещении тюрьмы, а оттуда по саду. Проходя через ряды муниципальных служащих и национальных гвардейцев, король и королева услыхали угрожающий ропот, возникший по поводу присутствия принцессы Ламбаль, госпожи де Турзель и женской прислуги: это ведь оставляло узникам тень королевского величия, «чего нельзя было терпеть после преступлений двора, так как это оскорбляло народ».

Эти слова, переданные Коммуне, послужили поводом к декрету, который требовал отозвать всех лиц, окружавших королевскую семью. Человеколюбие Манюэля на несколько дней приостановило выполнение этой суровой меры. Но в ночь с 19 на 20 августа непривычный шум разбудил королевскую семью. Муниципальные сановники вошли в комнаты короля и королевы и прочитали им указ, которым предписывалось немедленно изгнать всех посторонних королевскому семейству лиц, не исключая женской прислуги и двух слуг, состоявших при Людовике XVI, — Гю и Шамильи. Это приказание, объявленное в подобный час, в таких выражениях и с таким видом, жестоко поразило всех заключенных. Гю и Шамильи, бросившись полуодетыми в комнату своего господина, схватили друг друга за руки, стоя перед кроватью короля. Этим немым жестом они выражали ужас разлуки. «Берегитесь, — сказал им член муниципалитета, — гильотина в действии».

Госпожа де Турзель, гувернантка дофина, принесла заснувшее дитя в постель безутешной королевы. Полина де Турзель упала в объятия молодой принцессы, к которой возраст и дружба привязывали ее, как к сестре. Госпожа де Наварр, дама принцессы Елизаветы, госпожи Сен-Брис, Тибо и Базир — три служанки королевы, принцессы и детей — заливались слезами. Мария-Антуанетта и принцесса Ламбаль, сжимая друг друга в объятиях, стонали от горя. Одно только насилие могло их разлучить. Муниципальные чиновники увлекли госпожу Ламбаль без чувств на лестницу, вон из этих стен, где она оставляла свою королеву и друга.

Король не смог снова заснуть. Принцесса Елизавета и молодая принцесса провели остаток ночи в слезах, в комнате королевы. С этого дня Мария-Антуанетта в полной мере почувствовала себя пленницей.

Вместо этих людей, этих друзей, комиссары Коммуны поселили в башне мужа и жену Тизон, возложив на них обязанность прислуживать узникам. Тизон, угрюмый старик, служил когда-то комиссаром у парижских застав; это был человек, привычный к подозрительности, к инквизиторству и к грубости в сношениях с людьми.

Жена Тизона, более молодая и чувствительная, колебалась между состраданием к несчастиям королевы и боязнью, чтобы это сострадание не поставили в преступление ее мужу. Она беспрестанно переходила от преданности к измене, и от слез, проливаемых на коленях королевы, к доносам на свою госпожу. Такая борьба впечатлительности и страха при слабом уме этой женщины окончательно запутала ее рассудок: под влиянием этого безумия она приписала Марии-Антуанетте разные преступления против природы, которые оставались бредом воображения.

Башмачник Симон, комиссар Коммуны, назначенный для надзора за работами и расходами, был единственным из муниципальных сановников, который никогда не сменялся со службы в Тампле. Помощником его служил старый седельник по имени Роше — тот самый человек, который вломился в комнату короля 20 июня и занес руку для удара. С чудовищно некрасивым лицом, наглым взглядом и грубыми, резкими движениями, постоянно сквернословящий, с хриплым голосом и вечным запахом перегара, — он казался живым призраком тюрьмы. На кожаном поясе у него висела огромная связка ключей. Грохот от этих ключей, которыми он умышленно стучал, лязг задвижек, которые он целый день то отодвигал, то вновь задвигал, нравились ему, как другим нравится звук оружия. Когда королевское семейство среди дня выходило на прогулку, Роше, притворяясь, что выбирает из связки ключ и безуспешно пробует задвижку, заставлял короля и принцесс долго стоя ждать его. Как только дверь первой калитки отворялась, он быстро сходил с лестницы, задевая локтями короля, и становился в качестве караульного у последней двери. Стоя там, и загораживая выход, он пускал из своей трубки облака дыма прямо в глаза королеве и принцессам.

Национальные гвардейцы, состоящие на службе в Тампле, каждый раз собирались при выходе короля, чтобы наслаждаться такой пыткой королевского достоинства. Самые жестокие из них приносили себе стулья из караульни, садились, нахлобучив шляпы, когда король проходил, нарочно загораживали проход, чтобы низвергнутый монарх яснее видел их непочтительность. Взрывы хохота, грубые или непристойные эпитеты пробегали по рядам при проходе принцесс. Те, кто не осмеливался произносить эти обидные слова, писали их острием штыков на стенах прихожей и лестницы. На каждой ступеньке можно было прочитать оскорбительные намеки, угрозы детям, «этим волчатам, которых нужно зарезать ранее того возраста, когда они будут в состоянии сожрать народ!»

В продолжение прогулки артиллеристы, оставив свои орудия, а рабочие — свои лопаты, располагались как можно ближе к узникам и танцевали под звуки самых непристойных песен, понимать смысл которых детям не позволяла их невинность.

Этот час общения с небом, который даруется и величайшим преступникам, превращался таким образом для пленников в час унижения и мук. Король и королева могли уклониться от этого, оставшись затворенными внутри своей тюрьмы, но дети их погибли бы в уединении и отсутствии движения. Родители добровольно покупали, ценою оскорблений, немного воздуха и солнца, необходимых для жизни их детей.

Бдительность палачей не в состоянии была перехватывать взгляды; с верхних этажей домов, которые окружали стены Тампля, глаза многих людей могли проникать в сад. Мелких торговцев, рабочих, мастеровых, здесь живших, невозможно было обвинить ни в сообщничестве с тиранией, ни в заговорах против равенства. Запретить им открывать окна не решились. Как только час прогулки короля сделался известен в Париже, любопытство, сострадание и верность стали наполнять эти окна многочисленными зрителями, лица которых нельзя было различить издали, но поза и движения которых обличали сострадание. Королевская семья поднимала боязливые взоры к этим безвестным друзьям. Королева с намерением снимала вуаль, останавливалась для разговора с королем под взглядами, которые казались ей наиболее радушными, или, как бы случайно, направляла шаги и игры молодого дофина в ту сторону, где удалось бы лучше рассмотреть прелестную фигуру ребенка. Тогда несколько голов склонялось, несколько рук приближались одна к другой, совершая немой знак рукоплескания, и несколько цветков падало, как бы случайно, с кровель бедняков.

Один или два раза король и принцессы думали узнать среди этих лиц черты друзей, прежних министров, женщин, преданных двору, самое существование которых уже стало для них сомнительным. Эти таинственные сношения, образовавшиеся между тюрьмой и частью нации, которая осталась верной в несчастье, были так сладостны пленникам, что они пренебрегали дождем, холодом, солнечным жаром и невыносимыми оскорблениями охранников и артиллеристов. Нить их несчастного существования, казалось, таким образом соединяется с душой их бывших подданных.

Но если до пленников доходила извне некоторая радость, то печаль и ужас также доносились до них в отголосках городского шума.

Двадцать первого сентября в четыре часа вечера король заснул после обеда рядом с принцессами, которые молчали, чтобы не прерывать его сон; в это время муниципальный сановник по имени Любен, в сопровождении конвоя конных жандармов и громогласной толпы народа, явился к подножию башни, чтобы провозгласить уничтожение королевской власти и учреждение республики. Принцессы не хотели будить короля и рассказали ему о прокламации после его пробуждения. «Моя власть, — сказал он королеве с печальной улыбкой, — миновала, как сон, но это был не счастливый сон! Бог даровал мне эту власть; народ ее с меня слагает; пусть Франция будет счастлива, я не стану сожалеть». Вечером того же дня Манюэль пришел навестить пленников. «Вы знаете, — сказал он королю, — что народ установил республиканское правительство?» — «Я это слышал, — ответил король со спокойным равнодушием, — и возносил к Богу мольбы, чтобы республика оказалась подходящей народу. Я никогда не становился между ним и его счастием».

В эту минуту король имел еще при себе свою шпагу, дворянскую привилегию прежней Франции; знаки орденов, главой которых он был, оставались еще приколоты к его костюму. «Вы знаете также, — продолжал Манюэль, — что нация уничтожила эти погремушки. Вам должны были сказать, что нужно снять с себя эти знаки. Вступив в ряды прочих граждан, вы должны быть поставлены наравне с ними. Впрочем, требуйте у нации то, что вам необходимо, нация вам дарует». — «Благодарю вас, — ответил король, — мне ничего не нужно» — и опять спокойно принялся за чтение.

Чтобы избежать насильственного унижения королевского достоинства, Манюэль и комиссары сделали камердинеру короля знак следовать за собой. Они возложили на этого верного слугу обязанность снять орденские знаки с платья короля, когда он разденется на ночь, и отослать в Конвент эти осколки монархии. Король сам отдал Клери приказание об этом. Он не согласился расстаться только с теми знаками, которые получил в колыбели вместе с жизнью и которые, казалось ему, относились больше к его личности, чем к трону.

В конце сентября, в ту минуту, когда король выходил из комнаты королевы, после обеда возвращаясь в свое помещение, шесть муниципальных офицеров приехали в Тампль. Они прочитали королю постановление Коммуны, предписывавшее перевести его в большую башню и совершенно изолировать от остального семейства. Королева, принцесса Елизавета, дети, сжимая короля в объятиях и покрывая его руки поцелуями и слезами, напрасно старались смягчить муниципалов.

Король, вырванный из объятий плачущей семьи, был отведен в помещение, назначенное ему в большой башне. Рабочие еще продолжали там ремонт. Кровать и стул, поставленные среди разрытой земли, щебня, досок и кирпичей, составляли всю меблировку комнаты.

Кусок хлеба и графин воды, в которую выжали сок лимона, составляли в этот день завтрак, принесенный королю. Людовик XVI подошел к своему слуге, разломил хлеб и отдал Клери половину. «Они забыли, что нас двое, — сказал король, — но я не забываю этого». Клери отказывался; король настаивал. Наконец слуга взял половину хлеба. Слезы оросили кусок, который он поднес ко рту. Король видел эти слезы и не мог удержать своих. Вот так, в слезах, они молча ели этот хлеб, эмблему печали.

Король умолял сообщить ему о жене и детях и доставить несколько книг по истории и религиозной философии.

Сотрудник муниципалитета, к которому король обратился, более человеколюбивый, чем другие, посоветовался со своими товарищами и уговорил их выполнить поручение. Королева провела ночь среди рыданий, в своей комнате, в объятиях сестры и дочери. Принцессы, бросившись на колени перед чиновниками, заклинали их позволить оставаться с королем по крайней мере в течение нескольких мгновений дня и в часы принятия пищи. Слезы, катившиеся из их глаз, составляли всемогущее подкрепление этим мольбам. «Ну, сегодня пусть они отобедают вместе, — сказал муниципальный офицер, — а завтра это решит Коммуна». При этих словах горестные вопли женщин и детей превратились в радостные восклицания и благословения. Члены Коммуны посмотрели друг на друга увлажнившимися глазами; даже Симон вскричал: «Право, эти негодные женщины, пожалуй, и меня заставят плакать!» Потом, обратившись к королеве и как бы стыдясь своей слабости, он прибавил: «Вы не плакали так, когда позволяли убивать народ 10 августа!» — «Ах, народ очень ошибается относительно наших чувств», — отвечала королева.

Узники свиделись в час обеда и более, чем когда-нибудь, поняли, до какой степени несчастье сделало их близкими друг другу. Коммуна не противилась свиданиям пленников ввиду опасения самоубийства королевы. С этой минуты принцессы три раза в день приходили в большую башню, чтобы есть там вместе с королем. Однако чиновники муниципалитета, присутствовавшие при этих свиданиях, уничтожали всю их прелесть, сопротивляясь всяким интимным разговорам узников. Последним строго запретили разговаривать тихо или на иностранных языках. Принцесса Елизавета, забыв об этом распоряжении, сказала брату несколько слов вполголоса и была сильно выбранена. «Секреты тиранов, — сказал ей один из сторожей, — составляют заговоры против народа. Говорите громко или молчите. Нация должна слышать все».

Наличие двух темниц для одной семьи увеличивало для служителей короля возможности обманывать часовых. Клери удалось завязать тайком кое-какие сношения с внешним миром. Ему помогали три человека, служившие прежде на кухне короля в Тюильри, — Тюржи, Маршан и Кретьен, которые под маской патриотизма успели проложить себе доступ в кухни Тампля с целью оказывать там всякого рода услуги своим бывшим господам. Клери, сблизившись с муниципальной стражей и оказывая ей разные мелкие услуги, замечал иногда между ними знаки участия к королевской семье. То через них, то через посредство своей жены, допускавшейся раз в неделю в темницу для свидания с мужем, он передавал записки от принцессы Елизаветы и от королевы лицам, которым они предназначались. Листки, вырванные из молитвенников, принимали на себя излияния их сердец. Такие записки состояли, впрочем, лишь из нескольких слов, предназначенных только для того, чтобы сообщать бывшим друзьям пленниц известия об их положении и осведомляться об участи людей, которых они любили.

Королева тем же способом получила несколько вестей из внешнего мира и сама ответила на них. Эта были фразы с двойным значением; огромные запасы горя и нежности проглядывали тут в каждом слове, а истинный смысл, слов мог быть понят только людьми, привыкшими читать в том сердце, из которого они вырвались.

Клери также удавалось иногда доставлять королю сведения о положении дел общественных: частью из газет, частью с помощью пересказа на ухо, в то время как король вставал и ложился спать и ему нужно было переодеться. Когда и эти средства истощились, друзья узников начали нанимать из уличных крикунов надежных людей и вечером, в часы безмолвия на улицах, под стенами Тампля провозглашались главнейшие события дня. Король, предуведомленный Клери, открывал окно и схватывал на лету известия о декретах Конвента, о победах и поражениях армии, об осуждении и казни своих бывших министров.

Часто, из-за жестокой предумышленности тюремщиков, кровожадные листки, подстрекавшие к убийству короля, оказывались как бы случайно лежащими на его камине. Однажды король прочитал петицию артиллериста, который требовал у Конвента головы тирана, чтобы зарядить ею свою пушку и выстрелить в неприятеля. «Кто же более несчастен, — печально сказал король, прочитав эту петицию, — я или народ, который искушают подобным образом?»

Второй и третий этажи здания, разделенные каждый на четыре комнаты перегородками, были предназначены для королевской семьи и лиц, на которых возложили услужение или надзор. В комнате короля стояли постель, кресло, четыре стула и стол, над камином висело зеркало. Окно, за железной решеткой, забито было по краям дубовыми досками, которые закрывали вид на сады и на город и давали возможность видеть только небо.

Помещение королевы, расположенное над помещением короля, отличалось такой же скудостью света, воздуха и пространства. Мария-Антуанетта спала в одной комнате с дочерью; принцесса Елизавета расположилась рядом, в темной комнате; тюремщик Тизон и его жена — в смежном чулане; муниципальные служащие — в комнате, которая служила одновременно и передней. Принцессы вынуждены были переходить через эту комнату, когда ходили одна к другой. На лестнице, между комнатами короля и королевы, располагались два выхода, где толпились часовые.

Таким был новый дом королевской семьи. Но несмотря на это они радовались тому, что находятся вместе в одних стенах. Эта непродолжительная радость превратилась в слезы вечером того же дня, по получении постановления Коммуны, которым предписывалось отнять дофина у матери и поместить его с королем. Коммуна не хотела, чтобы «сын подпитывался у матери ненавистью к революции».

Отец семейства пережил короля в Людовике XVI. Женщины забыли, что были королевой, сестрой и дочерью короля, и помнили только, что они — жена, сестра и дочь мужа, брата, отца, который находится в неволе.

Король вставал с рассветом и долго молился у своей кровати. После молитвы он подходил к окну и сосредоточенно читал псалмы из требника. Таким образом он придерживался правила прежних королей каждое утро присутствовать в своем дворце на богослужении. Коммуна отказывала королю в священнике и в религиозных обрядах. После молитвы король читал то латинские сочинения, то Монтескье, то Бюффона, то историю, то рассказы о путешествиях. Эти страницы, казалось, полностью поглощали ум короля отчасти потому, что чтение стало для него средством избегнуть докучного внимания комиссаров, отчасти же оттого, что он искал в природе, политике, истории и нравах народов отвлечения от своей скорби, наставлений своему сану или аналогии со своим положением. В девять часов семья спускалась к нему завтракать. Король целовал в лоб жену, сестру, детей. После завтрака он давал своему сыну первые уроки грамматики, истории, географии, латыни, старательно избегая на этих уроках всего того, что могло напомнить ребенку о королевской власти, и сообщая ему только знания, какие оказались бы пригодны в судьбе и последнего из его подданных. Казалось, этот отец спешит воспользоваться несчастьем, чтобы воспитать своего сына не принцем, но человеком.

Ребенок, рано созревший, какими бывают плоды израненного дерева, опережал пониманием и мысль, и сознательную нежность чувства. Потрясения воображения и сердца дали ребенку уразуметь положение родителей и свое. Самые игры его стали серьезны, а улыбки печальны. Он на ходу улавливал минуты невнимания тюремщиков, чтобы вполголоса обменяться несколькими знаками, несколькими словами с матерью или теткой. Он был ловким сообщником во всех невинных хитростях, изобретаемых жертвами, чтобы избежать глаз надзирателей. С тактом, развитым не по годам, он старался в разговоре не напоминать родным тягостные обстоятельства их жизни или счастливые времена их величия.

Однажды дофин дал понять, что узнает одного из комиссаров Коммуны, находившихся в комнате отца; этот комиссар подошел к ребенку и спросил, помнит ли он, когда и при каких обстоятельствах они встречались. Ребенок сделал головой утвердительный знак, но упорно отказывался отвечать. Сестра, отведя мальчика в угол комнаты, спросила, почему он не захотел сказать, когда именно видел этого комиссара. «По дороге из Варенна, — отвечал ей на ухо дофин. — Я не хотел говорить этого вслух, чтобы не вызвать слез у родителей».

Когда ребенок видел в прихожей отца какого-нибудь комиссара, более мягкого по отношению к пленникам, он поспешно бежал к матери и объявлял ей, хлопая в ладоши, о таком хорошем дне. Предубежденные комиссары, артиллеристы, тюремщики, сам свирепый Роше — все играли с дофином.

В шесть часов король опять принимался с сыном за уроки и развлекался с ним до ужина. Тогда королева сама раздевала ребенка, заставляла его читать молитвы и уносила в постель. Когда ребенок ложился, она наклонялась, как бы для того чтобы обнять его в последний раз, и шептала сыну на ухо короткую молитву, которую ребенок тихо повторял, чтобы не могли расслышать комиссары.

Эта молитва, сложенная королевой, была сохранена в памяти и впоследствии открыта ее дочерью: «Боже всемогущий, мой создатель и искупитель, я люблю тебя! Сохрани жизнь моего отца и моей семьи! Храни нас от врагов! Дай моей матери, тетке, сестре силы, в которых они нуждаются, чтобы вынести горе!» Эта простая молитва из уст ребенка, просящего жизни своему отцу и терпения матери, составляла преступление, которое следовало скрывать.

В заключение дня король входил на минуту в комнату своей жены, брал ее за руку, нежно на нее смотрел и прощался. Потом он целовал сестру и дочь и запирался в башне.

Одно только Небо знало секрет этих ночных часов короля. Быть может, он размышлял о делах своего правления, об ошибках своей политики, о переменчивости ее, выражавшейся то в излишнем доверии к народу, то в неловком недоверии к революции. Быть может, он старался предугадать участь Франции после кризиса, пережить который уже едва ли льстил себя надеждой. Быть может, эти часы он берег для себя, чтобы свободно, перед одними только стенами, излить слезы о жене, сыне, сестре, дочери и о себе самом, — слезы, которые днем таил, чтобы не растревожить близких и не порадовать палачей.

Когда король выходил из этого кабинета, чтобы ложиться спать, лицо его было ясно, иногда он даже улыбался; но сморщенный лоб, воспаленные глаза, следы пальцев на щеках — все это говорило о том, что важные мысли занимали его ум.

Прежде чем заснуть король ожидал прибытия муниципального чиновника, которого сменяли в полночь; узнавая имя этого нового дежурного, он хотел по этому имени предугадать, грубость или кротость обещает наступающий день его семейству. Потом он засыпал мирным сном, потому что тяготы несчастных дней не менее утомляют человека, чем бремя дней счастливых.

С тех пор как король сделался пленником, недостатки его молодости мало-помалу исчезли. Королева удивлялась тем сокровищам кротости и силы, какие открылись в его сердце, и сожалела, что эти добродетели блеснули так поздно и лишь во мраке тюрьмы. Она горько упрекала себя и признавалась сестре, что в дни счастья недостаточно ценила любовь короля.

Сами тюремщики не узнавали того человека, какого описывало им общественное предубеждение. Видя перед собой доброго отца, нежного супруга, сострадательного брата, они переставали верить, что в подобном человеке мог скрываться тиран.

Однажды часовой из предместий, одетый крестьянином, находился на страже в передней короля. Камердинер Клери заметил, что этот человек смотрит на него с уважением и состраданием. Клери подошел к нему. Часовой наклонился, сделал ружьем на караул и пробормотал дрожащим голосом: «Вам нельзя выходить». — «Вы меня принимаете за короля?» — отвечал Клери. — «Как? Разве вы не король»? — «Конечно, нет; неужели вы его никогда не видали?» — «Увы, нет, и очень желал бы видеть его в другом месте, а не здесь». — «Говорите тише! Я войду в его комнату, оставлю дверь полуоткрытой, и вы увидите короля. Он сидит близ окна с книгой в руке». Клери уведомил королеву о благосклонном любопытстве часового, королева сказала об этом королю. Последний прервал чтение и снисходительно перешел несколько раз из одной комнаты в другую, стараясь проходить близ часового и обращая к нему немой знак понимания. — «О сударь, — сказал этот человек, обращаясь к Клери, когда король удалился, — как король добр! Как он любит своих детей! Нет, я никогда не поверю, чтобы он причинил нам столько зла!»

В другой раз молодой человек, поставленный часовым в конце каштановой аллеи, всем своим видом выражал сочувствие и горесть. Принцесса Елизавета подошла к этому человеку, чтобы обменяться несколькими боязливыми словами. Он сделал знак, что под щебнем, покрывавшим эту часть аллеи, находится бумага. Клери наклонился, чтобы взять ее, делая вид, что ищет камешки для игры дофина. Артиллеристы заметили движение часового. Влажные глаза несчастного послужили ему обвинением. Часового отвели в Аббатство, а оттуда в Трибунал, который заставил его заплатить за эту слезу жизнью.

Надзор становился все более гнусным и оскорбительным. Разламывали хлеб, надеясь найти там тайные записки. Разрезывали плоды, раскалывали даже косточки персиков, опасаясь, чтобы и туда не проскользнула корреспонденция. После каждого приема пищи уносили ножи и вилки. Измеряли длину женских иголок для шитья под предлогом, что они могут служить орудием самоубийства. Пытались даже следовать за королевой в комнату принцессы Елизаветы, куда она ходила каждый полдень, чтобы снимать утреннее платье. Королева, преследуемая этим обидным надзором, решила не переодеваться днем. Короля обыскивали, у него отняли маленькие золотые вещицы, при помощи которых он приглаживал себе волосы и чистил зубы; отняли и бритвенные принадлежности — король вынужден был отрастить себе бороду.

Тизон и его жена шпионили и беспрестанно доносили комиссарам о малейшем шепоте, движении, взгляде. Роше учил дофина грязным куплетам о матери и о себе самом. Невинный ребенок повторял эти куплеты, вызывавшие краску на лице его тетки. Ненадолго смягчившийся, Роше нашел новую радость в вине. Принцессы, вынужденные проходить через его комнату, когда шли к королю или выходили от него, заставали Роше лежащим — в час ужина, а часто даже среди дня. Роше всякий раз разражался проклятиями и заставлял их, опустив глаза, выжидать, пока он набросит на себя какую-нибудь одежду.

Рабочие, которые занимались стройкой с наружной стороны башни, тоже частенько изощрялись в угрозах королю. Они потрясали инструментами над его головой, один из них раз даже занес топор над королевой и отрубил бы ей голову, если бы оружие не успели отвести.

Однако чем больше свирепствовали вокруг пленников ненависть и злоба, тем сильнее впечатляло их падение и тем большее сочувствие внушало их положение некоторым лицам.

Среди членов Коммуны был молодой человек по имени Тулан. Сделавшись заметным среди товарищей своей пламенной ненавистью к тирании, он получил назначение комиссаром в Тампль. Войдя туда с отвращением к тирану и его семейству, в первый же вечер он вышел из Тампля очарованный Марией-Антуанеттой. Печаль, покрывавшая как бы вуалью ее лицо, очаровательная головка, которую, казалось, уже схватила за волосы, на потеху народу, рука палача, — все это глубоко возбуждало чувства Тулана. Он при всяком случае старался подать Марии-Антуанетте немые знаки, которые, не внушая подозрений его товарищам, давали ей понять, что она имеет друга среди гонителей. Присутствие второго комиссара, всегда следившего за Туланом, мешало ему высказаться яснее. Ему удалось соблазнить одного из своих товарищей по совету Коммуны и увлечь его величием плана и блеском вознаграждения в заговор, имевший предметом бегство королевской семьи.

Два комиссара пали перед королевой на колени во мраке темницы и предложили ей свою преданность, которую место, опасность, присутствие смерти возвышали над всеми другими проявлениями преданности, расточаемыми в дни ее счастья. Она вручила Тулану прядь своих волос в медальоне с девизом на итальянском языке: «Тот, кто боится смерти, не умеет как следует любить». Это было верительное письмо, данное ею Тулану к ее друзьям, находившимся вне тюрьмы. Сверх того она приложила собственноручную записку кавалеру де Жарже, своему тайному корреспонденту. «Вы можете довериться, — писала она ему, — человеку, который с вами станет говорить от моего лица: его чувства мне известны, в течение пяти месяцев он не переменился».

Нескольких надежных роялистов, спрятавшихся в Париже в батальонах национальной гвардии, посвятили в этот план бегства. Предполагалось подкупить некоторых из комиссаров Коммуны, на которых был возложен надзор за тюрьмами; составить список самых преданных людей в батальонах национальной гвардии каждой секции; принять меры, чтобы почти все эти люди находились в определенный день в отряде стражи в Тампле и обезоружили остальной отряд; затем освободить пленную семью и отвезти ее на заблаговременно приготовленных лошадях в Дьепп, где барка рыбака уже ожидала бы беглецов и отвезла бы их в Англию.

Тулан, снабженный значительными суммами, которые королевская подпись предоставила в его распоряжение в Париже, сообщал о замыслах своим приверженцам, разведывал мнения главных вождей партии в Конвенте и в Коммуне, старался угадать повсюду возможность тайного сообщничества (даже у Робеспьера и Дантона). Он соблазнял великодушие одних, жадность других и, со дня на день все более счастливый в своих предприятиях, имел уже в сообщниках некоторых из стражей башни и пять членов Коммуны. Таким образом во мрак темницы проник луч, который поддерживал в душах пленников если не надежду, то по крайней мере мечту о свободе.

Загрузка...