1763. МАРСЕЛЬ 1762 — 1763[86] ТОМ IX

ГЛАВА III Приезд в Марсель. Г-жа д’Юрфе. Мою племянницу радушно принимает г-жа Одибер. Я отделываюсь от брата и от Пассано. Перерождение. Отъезд г-жи д’Юрфе. Верность Марколины

Племянница, сделавшись моею любовницей, распалила меня. Сердце кровью обливалось при мысли, что Марсель станет могилой нашей любви. Единственное, что я мог поделать, — ехать совсем малыми перегонами. Из Антиба мы за три часа добрались до Фрежюса и там остановились; я сказал Пассано, чтобы он ужинал вместе с моим братом и шел спать, а для себя и двух моих девочек я заказал изысканный ужин и тонкие вина. Мы засиделись за столом до полуночи, и часовая стрелка сделала полный оборот, пока я предавался любовным безумствам и спал; все то же самое было в Ле-Люке, Бриньоле, Обани, где я провел с ней шестую и последнюю восхитительную ночь.

Сразу по приезде в Марсель повез я ее к г-же Одибер, отправив Пассано с братцем в «Тринадцать кантонов» и велев им взять номер, ничего не сказывая г-же д’Юрфе, которая уже три недели ожидала меня в этом трактире.

У г-жи Одибер племянница моя и свела знакомство с Лакруа; та была женщина умная и ловкая, любила ее с детских лет, и племянница с ее помощью надеялась вымолить у отца прощение и воротиться в лоно семьи. Мы условились, что, оставив ее в карете вместе с Марколиной, я поднимусь к даме, с которой был знаком прежде, и разузнаю, где ей остановиться на то время, пока она будет предпринимать все должные шаги для счастливого осуществления своего замысла.

Я поднимаюсь к г-же Одибер, которая, увидав меня в окно и любопытствуя, кто мог приехать к ней на почтовых, вышла навстречу. Припомнив, кто я такой, она согласилась переговорить со мною в комнате наедине и узнать, чего мне надобно. Я вкратце рассказываю ей все, как было: как несчастье принудило Кроче покинуть мадемуазель П. П., как мне посчастливилось выручить ее из беды, а затем свести в Генуе с одним человеком, который менее чем через две недели будет иметь честь просить ее руки у родителя ее, и как сейчас я рад, что могу исполнить приятный долг — передать на ее попечение это спасенное мною прелестное создание.

— Так где ж она?

— В моей карете, где занавески укрывают ее от прохожих.

— Так приведите ее и предоставьте все хлопоты мне. Никто не узнает, что она у меня. Мне не терпится обнять ее.

Я спускаюсь, велю ей надвинуть капюшон на глаза и препровождаю в объятия благоразумной подруги, наслаждаясь сей воистину театральной развязкой. Объятия, поцелуи, слезы радости с раскаянием пополам, даже я прослезился. Клермон принес ее пожитки из кареты, и я ушел, обещав наведываться каждый день.

Я сажусь обратно в карету, сказав сперва кучеру, куда ехать дальше. То был дом достойнейшего старца, у которого я так счастливо приютил Розали. Я выхожу к нему, наспех уговариваюсь, чтобы Марколине отвели комнату, кормили ее, ухаживали за ней, как за принцессой. Он клянется, что приставит к ней собственную племянницу, уверяет, что из дому ей выходить не дозволит и никого не допустит в ее покои, кои тотчас мне показывает — весьма изрядные.

Я помогаю ей выйти из кареты и приказываю Клермону следовать за нами с кофром.

— Вот твой дом, — говорю я ей. — Я приду завтра удостовериться, не нужно ли тебе чего, и мы вместе поужинаем. Вот твои деньги, обращенные в золото, здесь они тебе не понадобятся, но побереги их — тысяча дукатов сделает тебя в Венеции почтенной дамой. Не плачь, милая Марколина, сердце мое навеки принадлежит тебе. Прощай, до завтрашнего вечера.

Старик вручил мне ключ от дверей, и я погнал рысью в «Тринадцать кантонов». Там меня ждали и тотчас проводили в комнаты, каковые г-жа д’Юрфе велела отвести мне рядом со своими. Немедля явился Бруньоль и сказал, что госпожа велела мне кланяться и передать, что она одна и ей не терпится увидеть меня.

Я нагнал бы тоску на читателя, если б стал в подробностях описывать наше свидание, ибо в суждениях бедной женщины, заморочившей себе голову самым что ни на есть лживым и призрачным учением, не было ни складу, ни ладу, а я лгал напропалую, не заботясь ни о правде, ни о правдоподобии. Я предавался без удержу любострастию, я любил эту жизнь и не считал зазорным попользоваться женскими бреднями — ведь она только того и желала, чтоб кто-нибудь ее одурачил. Я предпочитал, чтоб это был я, и ломал комедию. Первым делом она спросила у меня, где Кверилинт, и поразилась, узнав, что он в трактире.

— Так, значит, он переродит меня! Прочь сомнения! Мой Гений еженощно твердит мне о том. Спросите Паралиса, достойны ли мои дары того, чтобы глава розенкрейцеров получил их из рук Серамиды.

Что за дары, я не знал, попросить показать не мог и потому ответствовал, что их должно сперва освятить в планетарные часы, благоприятные обрядам, кои нам надлежало совершить, и до того самому Кверилинту не подобает видеть их. Услыхав это, она тотчас повела меня в соседнюю комнату, где извлекла из секретера семь свертков, кои розенкрейцер должен был получить как приношение семи планетам. В каждом свертке лежало семь фунтов металла, подвластного одной из планет, и драгоценный камень в семь каратов, подвластный ей же: алмаз, рубин, изумруд, сапфир, хризолит, топаз и опал.

Решивши действовать таким образом, чтобы ничего из этого не попало в руки генуэзца, я объявил, что мы обязаны во всем слушаться Паралиса и приступить к освящению, поместив священные дары в нарочно изготовленный ларец. В день можно было освящать только один из них и начать следовало с Солнца. Была пятница, надлежало ждать до послезавтра, и я в субботу велел изготовить ларец с семью отделениями. За освящением мы проводили наедине с г-жой д’Юрфе по три часа в день и окончили обряды через неделю, в субботу. Все это время я сажал за стол с нами Пассано и моего братца, который не мог уразуметь ничего из ее речей и рта не открывал. Г-жа д’Юрфе почитала его за недоумка и полагала, что мы намереваемся вложить в его тело душу сильфа, дабы произвести на свет полубога-получеловека. Посвятив меня в свое открытие, она сказала, что постарается примириться с ним, только бы он после сей операции вел себя в присутствии ее как существо разумное.

Я изрядно веселился, видя как братец в отчаянии от того, что его почитают недоумком, пытался разуверить г-жу д’Юрфе и сказать что-нибудь разумное, отчего выглядел в глазах ее еще большим олухом. Я смеялся при мысли о том, как плохо сыграл бы он эту роль, если б я наперед его о том попросил, но дуралею все на пользу, — маркиза для собственного удовольствия одела его с той скромной роскошью, какую мог бы себе позволить аббат, отпрыск наизнатнейшего французского рода. Но более всего обеды с г-жой д’Юрфе удручали Пассано, который должен был отвечать на ее возвышенные речи и, не зная, что сказать, всякий раз увиливал. Он боялся напиться, зевал, забывал о приличиях и правилах обхождения, кои полагается соблюдать за столом. Г-жа д’Юрфе говорила мне, что, верно, великое несчастье угрожает ордену, раз сей великий муж столь рассеян.

Когда принес я маркизе шкатулку и всё вместе с ней приуготовил, дабы приступить в воскресенье к освящению, я получил от оракула повеление семь дней подряд спать в деревне, воздерживаться от связей с земными женщинами и каждую ночь, в час Луны, поклоняться ей в чистом поле, дабы самому приуготовиться к таинству перерождения, буде сверхъестественные силы помешают Кверилинту самому свершить его. Потому г-жа д’Юрфе не только не удивилась, что я не ночую в трактире, но благодарила меня за труды, призванные обеспечить счастливый исход операции.

Итак, в субботу, на другой день по приезде в Марсель, я отправился к г-же Одибер, где увидел с радостью, что м-ль П. П. весьма довольна тем, сколь дружески приняла та к сердцу ее интересы. Она переговорила с ее отцом, призналась, что дочь его у нее и мечтает единственно заслужить его прощение и воротиться в лоно семьи, дабы стать супругой богатого молодого генуэзца, каковой может принять ее только из родительских рук, с таким почтением он относится к ее семье. Отец отвечал, что сам приедет за нею послезавтра, чтоб отвезти к сестре, жившей безотлучно в своем домишке в Сен-Луи, в двух малых лье от города. Она сможет спокойно дожидаться там жениха, не тревожась, что появление ее наделает шуму. М-ль П. П. удивлялась, что родитель не получил еще никаких от него известий. Я сказал, что навещать ее в Сен-Луи не буду, но мы непременно повидаемся после приезда г-на Н. Н., и я не покину Марсель, покуда не погуляю на свадьбе.

Потом я отправился к Марколине — мне не терпелось ее обнять. Она радовалась, как дитя, и сказала, что почитала бы себя счастливой во всем, если бы могла изъясняться, понимать, что говорит прислуживающая ей добрая женщина. Я признал ее правоту, но не видел, как помочь делу; сыскать ей служанку, знавшую итальянский, было непросто. Она до слез расчувствовалась, когда я передал ей привет от племянницы и добавил, что уже завтра та сможет обнять своего отца. Она уже знала, что никакая она мне не племянница.

Изысканный ужин напомнил мне о Розали, история которой доставила превеликое удовольствие Марколине, она сказала, что я, похоже, путешествую единственно для того, чтобы составить счастье бедных девиц — лишь бы они были хорошенькие. Марколина очаровала меня аппетитом, с каким она ела. В Марселе кормят отменно, только птица никуда не годная, но можно обойтись без нее; мы мирились с чесноком, который суют для вкуса куда надо и куда не надо. В постели Марколина была восхитительна. Уж восемь лет, как я не наслаждался венецианскими любовными сумасбродствами, а девица была само совершенство. Я смеялся над братом, который имел глупость влюбиться в нее. Выезжать я с ней не мог, но хотел, чтоб она развлекалась, и потому велел хозяину отпускать ее в театр со своей племянницей, а по вечерам готовить для меня ужин. На другой день я одел ее с головы до ног, купив все, о чем она только могла мечтать, чтобы ей блистать не хуже других.

Назавтра она сказала, что спектакль бесконечно ей понравился, хоть она ровно ничего не поняла, а послезавтра удивила меня, объявив, что явился мой братец, уселся рядом с ней в ложе и наговорил ей столько грубостей, что, будь они в Венеции, она бы отхлестала его по щекам. Она решила, что он следит за ней и боялась всяческих неприятностей.

Воротившись в трактир, прошел я сразу в его комнату и увидал у постели Пассано хирурга, собиравшего перед уходом инструменты.

— Что все это значит? Вы нездоровы?

— Я заработал нечто, что сделает меня вперед осмотрительнее.

— Не поздно ли, в шестьдесят-то лет?

— Самое время.

— От вас мазью воняет.

— Я не покину комнаты.

— А что прикажете сказать маркизе, почитающей вас за величайшего из чернокнижников?

— Видал я вашу маркизу… Оставьте меня в покое.

Этот подлец никогда не разговаривал со мной таким тоном. Я сдержался и подошел к брату, тот брился.

— Что это тебя вчера понесло в театр к Марколине?

— Я хотел наставить ее на путь истинный, сказать, что не собираюсь быть при ней сводником.

— Ты оскорбил ее и меня. Ты жалкий глупец, ты всем обязан юной этой прелестнице, когда б не она, я бы и не посмотрел в твою сторону — и ты смеешь докучать ей своими глупостями?

— Я разорился ради нее, я не могу воротиться в Венецию, я жить без нее не могу, а вы ее у меня отняли. По какому праву вы завладели ей?

— По праву любви, осел, и по праву сильного. И потому со мной она обрела счастье и не хочет со мной расставаться.

— Вы приворожили ее, а потом поступите, как со всеми остальными. В конце-то концов, разве не волен я говорить с ней повсюду, где только встречу?

— Не придется тебе с ней говорить. Я тебе это обещаю. Сказав так, сажусь я в фиакр и еду к адвокату, узнать, могу ли я отправить в тюрьму чужеземного аббата, который мне задолжал, хотя никакими бумагами я подтвердить этого не могу.

— Раз он иностранец, вы можете оставить залог и держать его под арестом в трактире, где он находится, покуда он не заплатит или не докажет, что ничего вам не должен. Он вам много задолжал?

— Двенадцать луидоров.

— Тогда едем к судье, вы внесете двенадцать луидоров и тотчас получите право приставить к нему караульного. Где он остановился?

— В том же трактире, что и я, и мне не с руки отдавать его там под стражу. Я хочу отправить его в трактир поплоше, в «Сент-Бом», и там приставлю к нему караульного. Вот вам двенадцать луидоров залога, езжайте за ордером, а в полдень увидимся.

— Соблаговолите назвать свое имя и его.

Проделав это, возвращаюсь я в «Тринадцать кантонов» и вижу, что брат оделся и собрался уходить.

— Едем, — говорю, — к Марколине. Вы при мне объяснитесь.

— Охотно.

Он садится со мною в фиакр, и я велю кучеру везти нас в трактир «Сент-Бом». Мы приезжаем, и я прошу брата обождать, сказав, что сейчас ворочусь с Марколиной, а сам отправляюсь к адвокату, который уже получил ордер и начал действовать по закону. Затем возвращаюсь я в «Тринадцать кантонов», запихиваю в баул все его пожитки и отвожу их ему в «Сент-Бом», где он сидит в комнате под охраной и беседует с трактирщиком, который ничего не может взять в толк. Но потом он увидел баул, а я, отведя его в сторону, поведал свою басню, и он, удовольствовавшись этим, удалился. Войдя к брату, я сказал ему, чтобы он завтра же готов был покинуть Марсель; дорогу до Парижа я ему оплачу, но если он не хочет ехать по своей воле, я от него отступаюсь, зная, что есть у меня способ изгнать его из Марселя.

Трус расплакался и сказал, что поедет в Париж.

— Значит, завтра утром ты едешь в Лион, но сперва напиши мне расписку, что ты должен подателю ее двенадцать луидоров.

— Зачем?

— Затем, что я так хочу. Не спорь, завтра утром я дам тебе двенадцать луидоров и порву расписку.

— Я принужден слепо повиноваться вам.

— Ничего другого тебе не остается.

Он написал расписку. Я тотчас пошел взять ему место в дилижансе, а на другой день отправился вместе с адвокатом снять арест и забрать мои двенадцать луи, каковые отнес брату. Он немедля уехал, взяв рекомендательное письмо к г. Боно, какового я просил денег брату не давать и отправить в Париж дилижансом. Я вручил ему двенадцать луидоров, больше, чем нужно, и порвал расписку. Так я от него отделался. Мы встретились с ним в Париже месяц спустя, и в свой черед я расскажу, как он воротился в Венецию.

Но еще за день до того, перед тем, как обедать с г-жою д’Юрфе, но уже отправив братовы пожитки в «Сент-Бом», пошел я переговорить с Пассано и выведать причину дурного его настроения.

— Дурное мое настроение проистекает от того, что вы намерены прикарманить двадцать или тридцать тысяч экю золотом и бриллиантами, кои маркиза предназначила мне в дар.

— Все может статься. Но вам до того дела нет. Скажу вам одно: я помешаю безумной ее идее дарить вам золото и бриллианты. Коль вы их домогаетесь, идите жалуйтесь маркизе, я вас не держу.

— Так я, значит, буду для вас таскать каштаны из огня и все даром? Ну уж нет. Я хочу тысячу луидоров.

— С чем вас и поздравляю.

Я поднимаюсь к маркизе, объявляю, что кушать подано, но обедать мы будем вдвоем, ибо важные причины принудили меня отослать аббата.

— Бог с ним, дураком. А Кверилинт?

— После обеда спросим совета у Паралиса. У меня возникли подозрения на его счет.

— У меня тоже. Мне кажется, он переменился. Где он?

— Лежит в постели с мерзкой болезнью, кою я не смею вам назвать.

— Уму непостижимо. Это деяние черных сил, но такого, сколько я знаю, никогда еще не случалось.

— Никогда, но сперва поедим. У нас сегодня будет много дел после освящения олова.

— Тем лучше. Придется совершить Оромазисов очистительный обряд, ужас-то ведь какой! Он должен был перевоплотить меня через четыре дня, а сам в таком ужасном состоянии?

— Давайте обедать, прошу вас.

— Я боюсь, что наступит час Юпитера.

— Ни о чем не беспокойтесь.

После Юпитерова обряда Оромазисов я перенес на другой день и без помех занялся кабалой, а маркиза переводила цифры в буквы. Оракул поведал, что семь саламандр отнесли истинного Кверилинта на Млечный Путь, а в постели в комнате на первом этаже лежал коварный Сен-Жермен, которому гномида сообщила ужасную болезнь, дабы стал он палачом Серамиды и та скончалась бы от недуга прежде назначенного срока. Оракул гласил, что Серамида должна предоставить Парализе Галтинарду (то бишь мне) отделаться от Сен-Жермена и не сомневаться в счастливом исходе перерождения, ибо сам Кверилинт ниспошлет мне силу с Млечного Пути на седьмой день моего поклонения Луне. Наконец, оракул решил, что я должен оплодотворить Серамиду спустя два дня по завершении обрядов, когда прелестная Ундина омоет нас в ванной в той самой комнате, где мы сейчас находились.

Обязавшись переродить милую мою Серамиду, я подумал — зачем без нужды рисковать. Маркиза была пригожая, но старая. Могло статься, что у меня не хватит пороху ей соответствовать. В тридцать восемь лет роковое это несчастье стало частенько меня подстерегать. Прекрасной Ундиной, ниспосланной Луною, была Марколина, которой надлежало помочь мне в купальне обрести мужскую силу. Тут сомневаться не приходилось. Читатель увидит, как я пособил ей спуститься с небес.

Я получил записку от г-жи Одибер и перед тем, как ехать ужинать к Марколине, посетил ее. Она радостно сообщила мне, что г-н П. П. получил из Генуи письмо от Н. Н., каковой просит отдать его дочь замуж за своего единственного сына, ту самую, что была ему представлена у г-на Паретти кавалером де Сейнгальтом (то бишь мною), каковой должен был отвезти ее в Марсель и вернуть в лоно семьи.

— Г-н П. П., — сказала г-жа Одибер, — исполнен к вам самой глубокой признательности, какую только может питать любящий родитель к тому, кто по-отечески позаботился о дочери его. Дочь расписала ему вас в самых лучших красках, и ему не терпится с вами познакомиться. Скажите, когда бы вы могли поужинать у меня? Дочери не будет.

— С превеликим удовольствием, ибо супруг м-ль П. П. по справедливости еще больше будет почитать жену, узнав, что я дружен с ее отцом, но только на ужин я остаться не могу; я приду, когда вы скажете, в шесть часов, пробуду с вами до восьми, и мы сведем знакомство до приезда жениха.

Мы условились на послезавтра, и я отправился к Марколине рассказать ей последние новости и о том, каким манером намереваюсь я завтра избавиться от брата, — читателю о том уже известно.

Послезавтра, как сели мы обедать, маркиза, улыбаясь, протянула мне длинное письмо, которое этот подлец Пассано написал ей на прескверном французском — но что-то разобрать было можно. Он извел восемь страниц, дабы убедить ее, что я обманщик, и в доказательство сей непреложной истины пересказал всю историю как есть, не упуская ни малейших обстоятельств, кои могли бы мне повредить. Еще он писал, что я приехал в Марсель с двумя девицами, он не знал, где я держу их, но уж, конечно, я отправлялся с ними спать каждую ночь.

Я спросил у маркизы, возвращая письмо, достало ли у нее терпения дочесть до конца, а она отвечала, что ровно ничего не поняла, ибо пишет он на тарабарском наречии, да и не старалась она понять — ибо ничего там не может быть, кроме измышлений, призванных сбить ее с пути истинного в тот самый момент, когда ей никак нельзя от него отступать. Такая ее осмотрительность весьма пришлась мне по душе, ибо я не хотел, чтобы она заподозрила Ундину, без которой я не смог бы завести телесный свой механизм.

Пообедав и наскоро совершив все обряды, потребные для укрепления духа бедной моей маркизы, я отправился к банкиру, выправил вексель на сто луидоров на Лион на имя Боно, и отослал ему с уведомлением, что эти сто луи Пассано надлежит выплатить в обмен на мое письмо, кое Пассано должен предъявить для получения ста луидоров в тот самый день, каковой будет означен в письме. Если он представит его после означенного дня, то в уплате следует отказать.

Предприняв это, я написал Боно нижеследующее письмо, которое Пассано должен был ему вручить:

«По предъявлению сего уплатите г-ну Пассано сто луидоров, если вам его представят сегодня, 30 апреля 1763 года. По истечении этого срока распоряжение мое теряет силу».

С письмом в руке я вошел в комнату предателя, которому за час до того скальпелем продырявили пах.

— Предатель, — говорю я ему. — Г-жа д’Юрфе не стала читать ваше письмо, но я прочел его. И вот что я вам предлагаю — но только без возражений, времени у меня нет. Либо вы немедленно перебираетесь в больницу, нам тут таких хворых, как вы, не надобно, либо через час отправляетесь в Лион и едете без остановок, ибо даю я вам всего шестьдесят часов на сорок перегонов. В Лионе вы немедля относите г-ну Боно сие письмо, и он по предъявлению его уплатит вам сто луи — я вам их дарю; потом делайте, что хотите, ибо у меня вы больше не служите. Я вам дарю карету, что мы выкупили в Антибе, и вот еще двадцать пять луидоров на дорогу. Выбирайте. Но учтите, что, если вы предпочтете больницу, я вам заплачу за месяц — и все, ибо с сегодняшнего дня вы уволены.

Поразмыслив немного, он объявляет, что поедет в Лион, хоть и рискуя жизнью, ибо болен крепко. Тогда я позвал Клермона, чтоб он собрал его вещи, и упредил трактирщика, что постоялец съезжает — пусть немедля пошлет за почтовой упряжкой. Потом дал я Клермону письмо к Боно и двадцать пять луи, дабы он вручил их Пассано прямо перед отъездом, когда увидит, что тот сел в карету. Покончив с сим предприятием, я отправился к любимой. Мне надо было о многом переговорить с Марколиной, в которую, я чувствовал, день ото дня все сильнее влюблялся. Всякий день она твердила мне, что ей, чтобы быть совершенно счастливой, еще бы понимать по-французски да иметь хотя тень надежды, что я возьму ее с собой в Англию.

Я ей того не обещал, и мне становилось грустно при мысли, что придется расстаться с девицей, исполненной любострастия и обходительности, которую врожденный темперамент делал ненасытной в постели и за столом, — она ела, как я, а пила еще больше. Она от души обрадовалась, что я отделался от Пассано и братца, и заклинала ходить с ней изредка в комедию, где все наперебой выспрашивали у прислужницы, кто она такая, и сердились, что она запрещала отвечать. Я обещал пойти с ней на следующей неделе.

— Ибо нынче, — сказал я, — я все дни напролет занят одной магической операцией, и мне понадобится твоя помощь. Я одену тебя мальчиком, и в таком виде ты предстанешь перед маркизой, с которой я проживаю, и вручишь ей письмо. Не побоишься?

— Нет. Ведь ты там будешь?

— Да. Она к тебе обратится, но ты по-французски не говоришь, ответить не сможешь и сойдешь за немую. Так в письме и будет сказано. Еще там будет написано, что ты поможешь ей и мне омыться; она примет твои услуги, и в тот час, как она велит, ты разденешь ее догола, разденешься сама и разотрешь ее от носков до бедер, не более. Пока ты в ванне будешь все это с ней проделывать, я скину одежду и крепко обниму маркизу, а ты покамест будешь только смотреть. Когда я отстранюсь, ты ласковыми ручками своими омоешь любовные места ее и вытрешь насухо. Потом ты окажешь мне ту же услугу, и я хорошенько обниму ее второй раз. После второго раза ты опять омоешь сперва ее, потом меня и покроешь флорентийскими поцелуями инструмент, коим я недвусмысленно выкажу ей свою нежность. Я обниму ее в третий раз, и тут ты послужишь нам, лаская обоих до конца поединка. Тогда ты в последний раз совершишь омовение, вытрешь нас, оденешься, возьмешь то, что она тебе даст, и вернешься сюда. Через час я приду.

— Я все сделаю, как ты хочешь, но знай, мне это будет стоить дорого.

— А мне? Хотеть-то я буду тебя, а не старуху, которую ты увидишь.

— Она и впрямь старуха?

— Скоро семьдесят стукнет.

— Так много? Мне жаль тебя, бедняжка Джакометто. А после ты приедешь ужинать и спать со мной?

— Ну конечно.

— В добрый час.

В назначенный день повстречался я у г-жи Одибер с родителем бывшей моей племянницы и все ему рассказал как на духу, за выключением того, что спал с ней. Он обнимал меня и тысячекратно благодарил, уверяя, что я сделал для нее больше, чем он сам бы сумел. Он сказал, что получил и другое послание, куда было вложено письмо от сына, исполненное почтительности и уважения.

— Он никакого приданого не просит, — прибавил он, — но я дам за ней сорок тысяч экю, и мы сыграем свадьбу здесь, ибо брак этот делает честь нашей семье. В Марселе всякий знает г-на Н. Н., и завтра я обо всем расскажу жене, которая ради такого счастливого случая дарует дочке полное свое прощение.

Я обещался прийти на свадьбу вместе с г-жой Одибер, которая знала меня как заядлого игрока и удивлялась, что я у нее не бываю, ибо у нее играли по-крупному, но я приехал в Марсель созидать, а не разрушать. Всему свой черед.

Марколине сшили зеленую бархатную куртку до пояса и такие же штанишки, я купил ей зеленые чулки, сафьяновые туфельки и перчатки того же цвета, зеленую сетку на испанский лад с длинной кисточкой сзади, укрывшую ее пышные черные волосы. В этом костюме она была столь восхитительна, что, покажись она на улицах Марселя, за ней бы все пошли следом, ведь за версту было видно, какого она пола. Я отвез ее после ужина к себе, одетую в женское платье, дабы показать, где ей укрыться в моей комнате после операции в тот день, когда я буду ее производить.

В субботу с обрядами было покончено, и я посредством оракула назначил перерождение Серамиды на вторник на часы Солнца, Венеры и Меркурия, что в планетарной системе алхимиков идут один за другим, как то воображал Птолемей. То должны были быть девятый, десятый и одиннадцатый час дня, ибо во вторник первый час принадлежит Марсу. В начале мая час длится шестьдесят пять минут; и читатель, пусть он и не алхимик, видит, что я должен был совершить сие деяние с г-жой д’Юрфе с полтретьего до без пяти шесть. В понедельник, когда наступила ночь, повел я в час Луны г-жу д’Юрфе на берег моря, сопровождаемый Клермоном, каковой нес ларец весом в пятьдесят фунтов. Убедившись, что за нами никто не следит, я сказал г-же д’Юрфе, что время пришло, и велел Клермону поставить ларец и дожидаться нас в карете. Мы обратились с приличной молитвой к Селене и швырнули ларец в море — к великой радости г-жи д’Юрфе, но еще большей моей, ибо в преданном морю ларце покоилось пятьдесят фунтов свинца. Другой был в моей комнате, укрытый от нескромных взоров. Воротившись в «Тринадцать кантонов», оставил я маркизу, сказав, что ворочусь в трактир после того, как вознесу благодарность Луне в том самом месте, где семикратно поклонялся ей.

Я пришел ужинать к Марколине и, пока она переряжалась, начертал римскими квасцами на белой бумаге печатными буквами:

«Я нем, но я не глух. Я покинул Рону, чтоб искупать вас. Час настал».

Вот это письмо, — сказал я Марколине, — ты вручишь его маркизе, как только предстанешь перед ней.

Мы выходим из дома, никем не замеченные пробираемся в трактир, а потом я в своей комнате прячу ее в шкаф. Я надеваю халат и вхожу к маркизе, дабы сообщить ей, что Селена назвала час и перерождение должно начаться завтра до трех и завершиться не поздней полшестого, чтоб не осквернить час Луны, следующий за часом Меркурия.

— Распорядитесь, сударыня, чтобы после обеда тут, у изножия вашей кровати, была приуготовлена ванна, а Бруньоль не входил к вам до ночи.

— Я отпущу его на весь вечер, но Селена обещала нам Ундину.

— Это правда, но я ее не видел.

— Спросите оракула.

— Как вам будет угодно.

Она сама составляет вопрос, прося дух Паралиса не откладывать деяние, пусть даже Ундина и не появится, она готова омыться сама. Оракул ответствует, что предначертания Оромазиса неотвратимы и сомнения ее напрасны. Тут маркиза встает и совершает очистительный обряд. Мне трудно было жалеть эту женщину, уж очень она была смешная. Она поцеловала меня и сказала:

— Завтра, милый Галтинард, вы станете мне мужем и отцом. Пусть ученые разгадывают сию тайну.

Я прикрываю дверь, извлекаю из шкафа Ундину, каковая, раздевшись, ложится ко мне в постель, хорошенько усвоив, что должна поберечь мои силы. Мы проспали всю ночь, не взглянув друг на друга. Утром, перед тем как позвать Клермона, я покормил ее завтраком и упредил, чтобы после деяния она возвращалась в шкаф — нельзя было, чтобы кто-нибудь увидал, как она в таком виде покидает трактир. Я наново повторил ей урок, посоветовал быть веселой и ласковой, помнить, что она немая, но не глухая, и точно в половине третьего войти и, преклонив колено, протянуть бумагу маркизе.

Обед был заказан к двенадцати, и, войдя в комнату маркизы, я увидал у изножия кровати ванну, на две трети наполненную водой. Маркизы не было, но через две или три минуты она вышла из туалетной комнаты с нарумяненными щеками, в тончайшей кружевной накидке и старомодном богатом платье, шитом золотом и серебром; шелковая ажурная косынка прикрывала грудь, краше которой не было во Франции сорок лет назад. В ушах изумрудные серьги, на шее ожерелье из семи аквамаринов, увенчанных изумрудом чистейшей воды, а цепочка была из сверкающих алмазов, в полтора карата каждый, числом восемнадцать или двадцать. На пальце у нее был карбункул, мне хорошо известный — она ценила его в миллион, но он был поддельный; все же прочие камни, коих я до тех пор не видал, были, как я потом удостоверился, отменные.

Увидав Серамиду в таковом убранстве, я понял, что должен польстить ее самолюбию, и опустился на колени, чтоб облобызать ее руку; но она, не потерпев этого, обняла меня. Сказав Бруньолю, что до шести он свободен, мы принялись беседовать, пока не подали обед.

Одному Клермону было дозволено прислуживать нам за столом, а она ничего, кроме рыбы, в тот день не пожелала. В полвторого велел я Клермону запереть ото всех наши комнаты и тоже отправляться погулять до шести, если есть у него охота. Госпожа начала волноваться, да и я стал выказывать признаки нетерпения, смотрел на часы, исчислял наново планетарные часы и твердил только одно:

— Теперь время Марса, час Солнца еще не наступил.

Наконец часы пробили два часа с половиною, и спустя две или три минуты явилась прекрасная Ундина с улыбкой на устах и, мерным шагом подойдя к Серамиде, опустилась на колено и протянула листок. Увидав, что я не встаю, она продолжает сидеть, но поднимает Духа стихий, приняв листок, и с удивлением видит, что он с обеих сторон белый. Я тотчас протягиваю ей перо, она понимает, что должна посоветоваться с оракулом. Она вопрошает его, что это за листок. Я беру у нее перо, преобразую вопрос в числовую пирамиду, она расшифровывает ее и получает: «В воде написанное в воде читается».

— Все ясно, — говорит она, поднявшись, подходит к ванне, опускает листок, развернув сперва, и читает буквы белее бумаги:

«Я нем, но я не глух. Я покинул Рону, чтоб искупать вас, час Оромазиса настал».

Так искупай меня, дивный Дух, — произносит Серамида, кладет листок на стол и опускается на ложе.

Тогда Марколина послушно снимает с нее чулки, потом платье, потом рубашку, нежно погружает ноги ее в ванну и, мгновенно скинув одежду, входит в воду по колено, тогда как я сам раздеваюсь и молю Духа обтереть ноги Серамиды и быть божественным свидетелем моего с ней соединения во славу бессмертного Оромазиса, короля саламандр.

Едва произнес я молитву, как немая, но отнюдь не глухая Ундина исполнила просьбу, и я познал Серамиду, восхищаясь прелестями Марколины, коих дотоле мне не случалось столь сладостно зреть.

Серамида была пригожая, но такая, как я сейчас; без Ундины деяние бы не свершилось. Серамида меж тем была нежной, влюбленной, привлекательной, отнюдь не отталкивающей, и я не испытывал отвращения.

— Теперь подождем часа Венеры, — произнес я, кончив.

Ундина очистила нас от следов любви; она обнимает супругу мою, омывает ей ляжки, ласкает, целует, потом то же проделывает со мной. Серамида вне себя от счастья, восхищается прелестями сего божественного создания, приглашает меня насладиться ими, я нахожу, что никакая земная женщина не может с нею сравниться. Серамида ласкается пуще, Венерин час настает, и, возбужденный Ундиной, иду я в другой раз на приступ еще более продолжительный, ибо час-то длится шестьдесят пять минут. Я вступаю на поле брани, тружусь полчаса, обливаясь потом, утомляя Серамиду, но кончить не могу, а плутовать стыжусь; она утирает мне со лба пот, что стекает с волос, смешавшись с помадой и пудрой, Ундина дерзновенно ласкает меня, сохраняя силы, меня оставляющие, когда я касаюсь дряхлого тела; природа отвергает негодные средства, избранные мной для достижения цели. Через час я наконец решаю кончить, изобразив все обыкновенные проявления счастливого исхода. Выйдя из боя победителем, еще полным сил, я не позволил маркизе сомневаться в моей доблести. Она сочла бы, что Анаэль несправедлив: он донес бы на меня Венере как на фальшивомонометчика.

Даже Марколина обманулась. Начался третий час, надлежало ублажить Меркурия. Четверть времени провели мы в ванне, погрузившись до чресел. Ундина чаровала Серамиду ласками, о коих регент, герцог Орлеанский, даже не подозревал; маркиза сочла их свойственными речным духам и восхищалась тем, как женский дух трудился нежными пальчиками. Исполнившись признательности, она просила восхитительное создание осыпать меня дарами своими, и тут-то Марколина выказала все, чем славятся питомцы венецианской школы. Она обернулась лесбиянкой и, видя, что я восстал, подбодрила ублажить Меркурия; но вновь все то же: хоть молния и сверкает, гром никак не грянет. Я видел, что труд мой уязвлял Ундину, видел, что Серамида мечтала окончить поединок, длить его я больше не мог и решил обмануть ее второй раз агонией и конвульсиями, а затем полной неподвижностью, неизбежным следствием потрясения, кое Серамида сочла беспримерным, как она мне потом сказала.

Сделав вид, что пришел в себя, вошел я в ванну и совершил короткое омовение. Я начал одеваться, Марколина принялась помогать маркизе, пожиравшей ее влюбленными очами. Марколина быстренько облачилась, и Серамида, вдохновленная своим Гением, сняла колье и повесила его на шею прекрасной купальщице, каковая, поцеловав ее по-флорентийски, убежала и спряталась в шкафу. Серамида спросила оракула, успешно ли свершилось деяние. Испугавшись вопроса, я отвечал, что солнечное семя проникло в ее душу и она родит в начале февраля себя самое, но только мужеского полу, а для того она должна сто семь часов лежать в постели.

Исполнившись счастья, она сочла повеление отдыхать сто семь часов исполненным божественной мудрости. Я поцеловал ее, сказав, что проведу ночь за городом, дабы забрать остаток снадобий, оставшихся после свершения лунных обрядов, и обещал обедать с нею завтра.

Я от души забавлялся с Марколиной до половины восьмого, ибо должен был дождаться ночи, чтобы выскользнуть с ней незамеченным из трактира. Я скинул красивый свадебный наряд, надел фрак и довез ее в фиакре до дому, прихватив ларец с небесными дарами, которые я честно заработал. Оба мы умирали с голоду, но отменный ужин обещал вернуть нас к жизни. Марколина сбросила зеленую куртку, облачилась в женское платье, отдав мне великолепное ожерелье.

— Я продам его, моя милая, и верну тебе деньги.

— Сколько может оно стоить?

— Не менее тысячи цехинов. Ты вернешься в Венецию обладательницей пяти тысяч дукатов звонкой монетой, там сыщешь мужа, будешь поживать с ним в свое удовольствие.

— Я отдам тебе все эти пять тысяч, только возьми меня с собой, милый друг, я буду любить тебя сильней жизни, холить, как родное дитя, и никогда не стану ревновать.

— Мы еще поговорим об этом, хорошая ты моя, но сейчас, раз мы как следует подкрепились, пойдем в постель, я хочу тебя как никогда.

— Ты, верно, устал.

— Устал, но не от любви, ибо, слава тебе господи, всего только раз смог.

— Мне показалось два. Какая милая старушка! До сих пор не лишена приятности. Лет пятьдесят назад она, верно, была первой красавицей Франции. Но старость гонит любовь.

— Ты изрядно распаляла меня, а она охлаждала с еще большей силою.

— Ты что, всякий раз ставишь перед собой юную девицу, когда хочешь с ней полюбезничать?

— Отнюдь нет, прежде не требовалось делать ей ребенка мужеского полу.

— Так ты, значит, подрядился сделать ей дитя? Держи меня, я помру со смеху. Она небось и впрямь решила, что беременна?

— Ну, разумеется, ведь она знает, что приняла от меня семя.

— Смех, да и только! Но что за глупость — на три раза подряжаться?

— Я думал, что, глядя на тебя, легко с этим справлюсь, но ошибся. Под руками была дряблая кожа, перед глазами совсем иное, и миг блаженства никак не наступал. Этой ночью ты убедишься в истинности моих слов. Живо в постель, говорят тебе!

— Лечу!

Сила контраста была столь велика, что я провел с Марколиной ночь, подобную тем, что проводил в Парме с Генриеттой и в Мурано с М. М. Я не покидал постель четырнадцать часов и четыре из них посвятил любви. Я велел Марколине принарядиться и ждать меня перед началом представления. Большего удовольствия я не мог ей доставить.

Г-жу д’Юрфе застал я в постели, всю разодетую, причесанную на манер молоденьких и такую довольную, какой я ее никогда не видал. Она объявила, что обязана мне счастьем, и принялась совершенно здраво изъяснять безумные свои идеи.

— Женитесь на мне, — говорила она, — вы будете опекуном моего ребенка, вашего сына, и тем самым сохраните мне мое достояние, станете хозяином всего, что я должна унаследовать от г. де Понкарре, моего брата — он уже стар и долго не протянет. Если не вы позаботитесь обо мне в феврале месяце, когда я возрожусь в мужском обличьи, то кто же? Бог знает, в чьи руки я попаду. Меня признают незаконнорожденным, лишат восьмидесяти тысяч ренты, а вы можете мне их сохранить. Подумайте хорошенько, Галтинард. Я уже чувствую себя мужчиной в душе и признаюсь, влюбилась в Ундину, мне хотелось бы знать, смогу я лечь с ней через четырнадцать или пятнадцать лет. А почему нет, коли будет на то воля Оромазисова? Что за прелестное создание! Доводилось ли вам видеть подобную красавицу? Жаль, что она немая. Должно быть, ее любовник — водяной. Но, конечно, все водяные немы, в воде ведь не поговоришь. Странно даже, почему она не глухая. Я дивилась, отчего вы до нее не дотрагиваетесь. Кожа немыслимо нежная. Слюна благоуханная. Водяные изъясняются знаками, их язык можно выучить. Как бы мне хотелось поболтать с этим существом! Прошу вас, посоветуйтесь с оракулом, спросите, когда я должна родить; если же вы не можете жениться на мне, тогда, мне кажется, надобно продать все, что у меня есть, дабы обеспечить мою будущность, когда я возрожусь, ведь в раннем детстве я ничего не буду знать и понадобятся деньги, чтобы дать мне образование. Распродав все, можно получить ренту на огромную сумму, поместить ее в надежные руки, и тогда одних процентов достанет на все мои надобности.

Я отвечал, что оракул будет единственным нашим вожатым, и я ни за что не потерплю, чтоб ее объявили незаконнорожденным, когда она изменит пол и станет моим сыном; на том она успокоилась. Рассуждения ее были чрезвычайно справедливы, но покоились они на бессмыслице, и ничего, кроме жалости, она у меня не вызывала. Если какой-нибудь читатель найдет, что я как честный человек обязан был разубедить ее, то мне жаль его; это было немыслимо, но даже если б я и мог, то все равно бы не стал, чтоб не делать ее несчастной. Такая, как она есть, она могла питаться одними химерами.

Я надел самый свой щегольской фрак, чтобы в первый раз повести Марколину в театр. Случайно получилось, что сестры Рангони, дочери римского посланника, сели в нашу ложу. Я знал их по первому своему приезду в Марсель и представил им Марколину как свою племянницу, говорящую только по-итальянски. Наконец-то Марколина почувствовала себя счастливой, она могла поговорить с француженкой на родном венецианском наречии, исполненном изящества. Младшая из сестер, что намного превосходила старшую красотой, через несколько лет стала принцессой Гонзаго Сольферино. Князь, супруг ее, обладавший склонностью к изящной словесности и даже талантом, несмотря на бедность свою, был отпрыском рода Гонзаго, сыном Леопольда, тоже небогатого, и Медини, сестры того Медини, что умер в лондонской тюрьме в 1787 году. Бабета Рангони, дочь жалкого торгового посланника, марсельского купца, была тем не менее достойна княжеского титула и внешностью своей и обхождением. Ее фамилия, Рангони, блистала в веренице княжеских имен, заполняющих альманахи. Тщеславный муж радовался, что читатель альманахов решит, будто жена его происходит из прославленного моденского рода. Тщеславие вполне невинное. Те же альманахи превращают Медини, мать означенного принца, в Медичи. Подобные обманы, рожденные дворянской спесью, никому вреда не причиняют. Восемнадцать лет назад повстречал я князя в Венеции, он жил на весьма основательный пенсион, что положила ему императрица Мария-Терезия; надеюсь, что покойный император Иосиф его не отобрал, ибо князь заслуживает его и нравом своим, и литературным дарованием.

Весь спектакль Марколина болтала с прелестной младшей Рангони, каковая упрашивала меня привезти ее к ней, но я просил меня уволить. Я думал, как мне спровадить в Лион госпожу д’Юрфе, — в Марселе она была мне ни к чему и только мешала.

На третий день после перевоплощения она просила меня узнать у Паралиса, где должна приуготовиться к смерти, то бишь к родам, и, воспользовавшись сей возможностью, извлек я предсказание, повелевающее совершить обряд поклонения духам воды на двух реках в течение одного только часа, после чего все и решится, а себе предписал три искупительных обряда, дабы умилостивить Сатурна за то, что слишком жестоко обошелся с лже-Кверилинтом, а Серамиде в них вмешиваться не должно, а надобно поклониться ундинам.

Нарочито задумавшись, где же сливаются две реки, я услыхал от нее самой, что Лион омывают Рона и Сона и нет ничего проще, чем исполнить обряд в сем городе: я согласился. Задав вопрос, какие для того нужны приуготовления, получил я ответ, что надобно только вылить бутыль морской воды в каждую реку за две недели до обряда, каковую церемонию Серамида может свершить самолично в первый Лунный час любого дня.

— Значит, надобно здесь наполнить бутыли, ибо все прочие французские морские порты находятся в отдалении; я уеду, как только смогу покинуть постель, и буду ждать вас в Лионе. Раз вы здесь должны умилостивить Сатурна, вам со мной отправляться не след.

Я признал ее правоту, изобразив, как тяжело мне отпускать ее одну; принес назавтра две запечатанные бутыли, наполненные соленой средиземноморской водой, уговорился, что она выльет их в реки пятнадцатого мая, обещав прибыть в Лион до того, как истекут две недели; отъезд мы назначили на послезавтра, одиннадцатое мая. Я записал ей все Лунные часы и начертил, где ей остановиться на ночлег в Авиньоне.

После отъезда ее я перебрался к Марколине. Я вручил ей в тот же день четыреста шестьдесят луидоров, которые вместе с теми ста сорока, что она выиграла в бириби, составили ровно шестьсот. На другой день после отъезда маркизы в Марсель прибыл г. Н. Н. с письмом от Розалии Паретти, каковое он мне тотчас принес. Она писала, что я должен самолично представить подателя письма отцу моей племянницы, чтоб ни ее, ни моей чести не было урона. Розалия была права, но, поскольку девица племянницей мне не доводилась, дело это было не простое. Но я тем не менее объявил Н. Н., несколько его озадачив, что сперва представлю его г-же Одибер, близкой подруге его нареченной, а затем оба мы представим его будущему тестю, каковой отвезет его к дочери, живущей в двух лье от Марселя.

Н. Н. остановился в «Тридцати кантонах», где ему тотчас сказали мой адрес; он был в восторге, видя, что приближается исполнение заветных его желаний, и еще больше возрадовался, увидав, как приняла его г-жа Одибер. Она тотчас взяла накидку, села вместе с ним в мою карету и повезла нас к г. Н. Н., который, прочтя письмо, представил подателя его своей супруге, заранее им упрежденной, такими словами:

— Милая женушка, вот наш зять.

Я был изрядно удивлен, когда этот ловкий умный человек, следуя наставлениям г-жи Одибер, представил меня своей жене, назвав меня кузеном, тем самым, что путешествовал с их дочерью. Она наговорила мне любезностей, и все затруднения враз исчезли. Он тотчас послал нарочного известить сестру, что завтра приедет обедать с женой, будущим зятем, г-жой Одибер и одним из кузенов, ей незнакомым. Отправив нарочного, он пригласил нас, а г-жа Одибер вызвалась всех отвезти. Она сказала, что со мной сейчас другая моя племянница, с которой его дочка очень дружна и ей приятно будет повидаться. Он пришел в восторг. Восхитившись умом этой женщины, я обрадовался, что смогу доставить удовольствие Марколине, и искренне поблагодарил г-жу Одибер, которая ушла, сказав, что ждет нас завтра в десять.

Я же привез к себе г-на Н. Н., каковой отправился в комедию с Марколиной; она любила поболтать и потому не выносила общества французов, которые говорили только на своем языке. После спектакля г. Н. Н. отужинал с нами, и за столом я известил Марколину, что завтра ей предстоит обедать с милой своей подружкой; я думал, она с ума от радости сойдет. После ухода г-на Н. Н. мы тотчас легли, чтоб встать утром пораньше. Завтра не заставило себя ждать. В назначенный час мы были у г-жи Одибер, которая изъяснялась по-итальянски и нашла, что Марколина — сущий клад; она обласкала ее и попеняла, что я не представил ее раньше. В одиннадцать мы приехали в Сен-Луи, где я насладился превосходной театральной развязкой. М-ль П. П. с чувством собственного достоинства, смешанного с почтением и нежностью, наилюбезнейшим образом встретила жениха, поблагодарила меня, что я взял труд представить его ее отцу, и, отбросив всякую серьезность, расцеловала Марколину, которая была донельзя удивлена, что милая подружка сразу с ней не поздоровалась.

За обедом все были довольны и веселы. Я смеялся в душе, когда меня спрашивали, чем я опечален. Я казался грустным оттого только, что молчал, и вовсе не думал печалиться. То был один из прекраснейших моментов моей жизни. В подобные минуты рассудок пребывает в божественном покое, что дарит истинное блаженство; я чувствовал себя автором превосходной комедии, радовался тому, что добрые дела мои перевешивают злые и что хоть я и не родился королем, но умею делать людей счастливыми. Не было за столом человека, который не был бы мне обязан весельем своим; мысль эта составляла мою усладу, и я желал молча предаваться ей.

М-ль П. П. воротилась в Марсель вместе с отцом, матерью и женихом, которого г. П. П. пожелал поселить у себя, а я вернулся вместе с г-жой Одибер, каковая взяла с меня слово прийти к ней ужинать с Марколиной. Положили сыграть свадьбу, когда придет ответ на письмо, которое г. П. П. послал отцу своего будущего зятя. Нас пригласили на венчание, чем Марколина была весьма польщена. Каким счастьем было мне видеть по возвращении из Сен-Луи, что юную венецианку охватило любовное неистовство. Такой бывает, или должна быть, всякая девица, живущая с любимым человеком, который заботится о ней; вся благодарность ее обращается в любовь, и удвоенные ласки вознаграждают любовника.

За ужином у г-жи Одибер некий юноша, богатый виноторговец, имевший собственное дело и проживший год в Венеции, был пленен чарами сидевшей рядом с ним Марколины, которая забавляла всех прелестной своей болтовней. Я по натуре до крайности ревнив, но, когда предугадываю, что нынешний соперник способен составить счастье моей любовницы, ревность стихает. На первый раз я всего лишь осведомился у г-жи Одибер, что это за юноша, и с радостью услышал, что человек он порядочный, что у него сто тысяч экю и большие винные погреба в Марселе и Сете.

На другой день в театре зашел он в нашу ложу, и мне приятно было видеть, что Марколина встретила его весьма любезно. Я пригласил его отужинать с нами, он был почтителен, пылок и нежен. Когда он уходил, я сказал, что надеюсь, что он еще почтит нас своим посещением, и, оставшись наедине с Марколиной, поздравил ее с одержанной победой, изъяснив, что у нее будет почти такое же состояние, как у м-ль П. П.; но вместо благодарности она разъярилась.

— Если хочешь отделаться от меня, — произнесла она, — то отошли в Венецию; я не желаю выходить замуж.

— Успокойся, ангел мой, мне отделываться от тебя? Что за выражения! Разве я дал тебе хоть малейший повод думать, что ты мне в тягость? Этот красивый, обходительный, молодой и богатый человек любит тебя, мне показалось, что тебе он по сердцу, и, желая видеть тебя счастливой, неподвластной прихотям фортуны, я издалека намекнул на возможность удачной партии, а ты грубишь? Не плачь, милая Марколина, не береди душу.

— Я плачу от того, что ты вообразил, что я его люблю.

— Да будет тебе, больше не воображу. Успокойся и пойдем в постель.

В единый миг она перешла от слез к смеху и ласкам, и более мы о виноторговце не говорили. На другой день в театре он вошел в нашу ложу, и Марколина была с ним вежлива, но сдержанна. Я не осмелился пригласить его на ужин. Дома Марколина поблагодарила меня, что я его не позвал, сказав, что немало того опасалась. Мне было довольно, чтобы определиться на будущее. Назавтра г-жа Одибер пришла к нам с визитом, дабы от имени виноторговца пригласить нас к нему на ужин; я тотчас оборотился к Марколине спросить, рада ли она приглашению, та отвечала, что почтет за счастье находиться везде, где будет г-жа Одибер. Итак, она ввечеру заехала за нами и отвезла к купцу, который никого более на ужин не звал. Мы увидали холостяцкий дом, где не хватало только одного — женщины, чтоб принимала в нем гостей и сделалась хозяйкой. За изысканным ужином молодой человек попеременно оказывал знаки внимания г-же Одибер и Марколине, а та блистала, переняв изящные и благородные манеры м-ль П. П. Веселая, благопристойная, порядочная, она без труда воспламенила честного купца.

На следующий же день г-жа Одибер прислала мне записку, попросив навестить ее. Я пришел и с некоторым удивлением услыхал, что виноторговец просит руки Марколины. Я, недолго думая, отвечал, что весьма этому рад и под хорошее ручательство дам за ней десять тысяч экю, но вот говорить с ней не буду.

— Я пришлю ее к вам, сударыня, и коль вы добьетесь ее согласия, я сдержу слово; но на меня не ссылайтесь, а то все испортите.

— Я сама заеду за ней, мы вместе пообедаем, а перед спектаклем вы ее заберете.

На другой день она приехала, и Марколина, которую я наперед уведомил, отправилась к ней обедать. Часов в пять я был у дамы и, увидав, что Марколина в чудесном настроении, не знал, что и предполагать. Они были вдвоем, г-жа Одибер отзывать в сторону меня не стала, я тем паче, и к началу представления мы уехали. По дороге Марколина принялась на все лады расхваливать добрый нрав этой женщины, а о деле ни слова, но в середине спектакля я обо всем догадался. Я увидал юношу в амфитеатре, а в нашей ложе, где было два свободных места, он так и не объявился.

Что за радость для Марколины, что я за ужином был пуще прежнего пылок и нежен! Только в постели в сладостной откровенности пересказала она речи г-жи Одибер.

— Я ей только одно отвечала, — сказала она, — что выйду замуж, если ты прикажешь. Но я все же благодарна тебе за десять тысяч экю, что ты готов был мне преподнести. Ты все на меня свалил, а я на тебя. Я уеду в Венецию, когда ты пожелаешь, если не хочешь брать меня с собой в Англию, но замуж не выйду. Мы не увидим более этого господина, хоть он и мил донельзя; я могла бы полюбить его, если б не было тебя.

Мы и впрямь больше о нем не слыхали. Настал день свадьбы м-ль П. П.; мы были приглашены, и Марколина появилась там со мною, пусть без бриллиантов, но разодетая столь пышно, как только могла желать.

ГЛАВА IV Antecedentibus sublatis[87] Я покидаю Марсель(.. .). Отъезд г-жи д’Юрфе из Лиона

(…) Мы выехали из Валанса в пять утра и, добравшись под вечер в Лион, остановились в «Парке». Я тотчас поспешил на площадь Белькур к г-же д’Юрфе, каковая, как всегда, объявила, будто не сомневалась, что я нынче приеду. Она захотела узнать, правильно ли совершила обряды, и Паралис, разумеется, все одобрил, и она была. весьма польщена; обняв малыша д’Аранда, я обещал, что буду у нее завтра в десять.

Мы посвятили день совместным трудам, дабы получить должные наставления касательно ее родов, завещания, того, как изыскать способ, чтобы ей, возродившись в мужском обличии, не оказаться нищей. Оракул решил, что ей надлежит умереть в Париже, все завещать сыну, и отпрыск ее не будет незаконнорожденным, ибо Паралис обещал, что по приезде в Лондон я пошлю ей дворянина, каковой женится на ней. Наконец, оракул повелел ей собираться и через три дня ехать в Париж, взяв с собой маленького д’Аранда, которого я должен отвезти в Лондон и сдать матери с рук на руки. Его подлинное происхождение не было для нее тайной, ибо маленький мерзавец ей все рассказал. Но я воспользовался тем же средством, каким поборол нескромные откровения Кортичелли и Пассано. Мне не терпелось вернуть неблагодарного мальчишку матери, что беспрестанно слала мне наглые письма. В голове у меня созрел замысел отнять у нее мою дочь, которой должно было исполниться десять лет и которая стала, как уверяла мать, чудом красоты, изящества и ума.(…)

Загрузка...