История одного дня
Повести и рассказы венгерских писателей

Кальман Миксат Два нищих студента Повесть


Глава I. Студенты тетушки Добош

Два-три века назад (а когда обращаешься к седой старине, большое ли значение имеют какие-то сто лет?) жизнь в дебреценской семинарии была такой же шумной, что и нынче. Ведь образ жизни студентов не меняется, да и сами они тоже. Недаром же один добрый человек из Хайдусобосло, приехав со своей матушкой в Дебрецен, где он уже побывал однажды, лет пятнадцать назад, воскликнул: «Посмотри-ка, мать, эти школяры с тех пор ни чуточки не выросли».

Ну конечно, не выросли; они вечно такие же, всегда одинаковые, хотя каждый раз — иные, новые. И профессора тогдашние тоже мало чем отличались от нынешних, только шляпы у тех были треугольные да платье другого покроя (знаменитый профессор Хатвани[1] появился в семинарии позднее).

Да и квартирные хозяева были такими же дородными и добродушными, что и нынче. Хотя лучшими тогда считались пансионы не Яноша Надя и госпожи Кишпетер, как нынче, а дядюшки Буйдошо и тетушки Добош.

Тетушка Добош проживала в приземистом одноэтажном доме на улице Чапо, неподалеку от славного учебного заведения. В выходившей на улицу части здания помещалась мясная лавка под живописной вывеской, изображавшей распотрошенную свинью, кроваво-красные внутренности которой уже издали бросались в глаза прохожим (вывеска эта принадлежала, между прочим, кисти одного семинариста, который позднее уехал в чужие страны и там сделался знаменитым художником). Окна хозяйских покоев выходили во двор, а дальше шли комнаты студентов-квартирантов. Это были каморки, до отказа заставленные койками, на каждой из которых по двое спали семинаристы-первачишки, — считалось, что вдвоем они еще кое-как могут сойти за одного «философа» или «поэта»[2]. Ибо отдельная койка у тетушки Добош, как и обращение «domine»[3] у профессоров, полагалась начиная с «риториков»[4].

«Муж Добошихи», — а именно так называли его милость (и, как вы сами вскоре убедитесь, к тому имелись все основания), — был по профессии мясником. Смыслил он, правда, в этом ремесле немного, но поскольку от отца своего, тоже содержавшего пансион для студентов, он унаследовал уже известную нам намалеванную свинью, то пришлось и ему в интересах сохранения «фирмы» стать мясником, хотя в Дебрецене и тогда уже было так же много мясников, как нынче в Вене — докторов.

Впрочем, это его занятие было хорошо хотя бы потому, что единственная радость тетушки Добош состояла в откармливании до жиру — все равно, какое бы живое существо ни попало к ней в руки, — будь то поросенок или школяр.

Она держала постоянно по сорок — пятьдесят свиней и по десятку платных квартирантов-студентов. А сверх этих десяти еще двух (по ее самоличному выбору) — бесплатно.

«Платные» вносили по восьми пенгё ежемесячно и получали от хозяйки буквально все необходимое, включая материнские советы и тумаки.

В городе много судачили о пансионе тетушки Добош, и часто-часто можно было услышать: «Добошиха-то с ума спятила, сама же за школяров и доплачивает!»

А иные, в особенности злой сосед Иштван Перец, даже в глаза ей говаривали:

— Эх, кума, кума! Непорядок это! Вы бы давали школярам мяса поменьше, а тумаков побольше! Куда лучше пошло бы дело!

Но, к счастью, господин Перец не имел большого влияния на тетушку Добош, и студенты по-прежнему получали обильные завтраки, а одновременно и укоры. Потому что сердце-то у хозяюшки было доброе, зато языком она перемывала косточки всякому, кто только ей на глаза попадался. Люди, мало знавшие Добошиху, могли бы подумать: не человек, а дракон.

С самого раннего утра начинался в доме Добошихи страшный тарарам: первым делом доставалось ее мужу, с которым хозяйка обращалась на редкость плохо, часто била его и не раз вышвыривала за дверь. Один раз от сильного толчка хозяин даже упал у порога, но, привыкнув сносить все унижения, поднялся, с удивительнейшим спокойствием, отряхнул с платья пыль и укрылся в лавке, недовольно ворча себе под нос:

— Ну погоди ж ты, баба! В конце концов я или ты — дому голова?! Счастье твое, что ты сейчас сюда не выскочила, я бы тебе показал!..

Старый Добош поступил в данном случае подобно Сципиону, который, рассказывают, едва вступил на африканский берег, так споткнулся и упал, однако не растерялся и гордо воскликнул: — Земля Африки, я крепко держу тебя в своих руках!

Покончив с мужем, хозяйка принималась за слуг: била их или по крайней мере доводила до слез. Затем она сердито, пинком отворяла двери студенческих каморок и оглушительно орала:

— Детки! Хватит дрыхнуть!

Сердце у тетушки Добош было доброе, но она ни за что не хотела отступаться от своих правил. Ныне хозяйки пансионов в Дебрецене ту же самую мысль выражают иначе: «Пожалуйте, мол, к завтраку!» Вежливое-то слово с тех пор подешевело, зато мясо — вздорожало.

Но если первая половина дня тетушки Добош проходила в том, что она норовила всех огорчить, то во вторую половину она старалась всех утешить. Так у нее и набиралось дел на целый день, — словом, скучать было некогда. Сытным куском унимала она слезы служанок, школяров ласково трепала по голове, а тех из них, кто хорошо себя вел, даже называла ласкательными именами. У семинаристов послабее она спрашивала уроки, ибо знала латынь не хуже иного профессора, а тех, кому учение давалось с трудом, умела утешить добрым словом: «Не кручинься, сынок. Ведь у меня и старший твой братец квартировал. Такой же балбес, как ты, был, а вишь, королевским судьей теперь стал в Трансильвании».

Впрочем, незачем мне описывать всех постояльцев тетушки Добош — да и много ли интересного можно порассказать о барчуках, платных квартирантах? Ну что у них за жизнь?! В большинстве своем это были сынки богатых, влиятельных господ (ведь попасть тогда на квартиру к тетушке Добош было куда труднее, чем ныне референтом к министру), — значит, со временем и они станут богатыми, влиятельными господами, и по крайней мере сами они будут считать, что в их судьбе нет ничего необычного!

Поэтому расскажу-ка я вам лучше об участи двух бесплатных нахлебников тетушки Добош.

Глава II. Где взяла тетушка Добош двух нищих студентов

Кстати, вы ведь даже не знаете, кто они, а именно об этом-то мне и следовало рассказать вам в первую голову.

Было у тетушки когда-то двое сыновей: одного из них звали Пиштой, а другого — младшенького — Лаци. Только полюбились они боженьке, и взял он их обоих — одного за другим — к себе на небо. А ведь тетушка Добош и сама сильно любила своих сыновей, и, как стали второго сынка в гробу со двора выносить, слегла добрая женщина, и, не окажись поблизости фельдшера, ученого господина Габора Шопрониуса, отправилась бы и она следом за своими бедными детками.

Но и оправившись от болезни, тетушка Добош очень горевала по сыновьям. Взглянет, бывало, на великое множество чужих ей школяров-постояльцев, покатятся из пепельно-серых очей ее слезы.

«Боже, боже, нет среди них моих-то собственных!»

И сколько народу ни жило в тетушкином доме, все равно он казался ей пустынным; хотя к прежним семерым она с тех пор еще новых троих семинаристов взяла в квартиранты, — двор был тихий, будто вымерший, и от этой невыносимой тишины сердце тетушки Добош сжималось: всегда и везде недоставало ей тех двух.

Ах, как хороша была пора, когда на дворе звучали имена Пишты да Лаци!

И вот однажды пришла хозяюшке в голову добрая мысль: отчего бы ей не пустить на квартиру двух школяров победнее и не брать с них ничего за пансион. А там капельку воображения — и станут они нам казаться как бы собственными сыновьями. «Ведь вся беда в плате! — говорила она мужу. — Деньги портят дело». По крайней мере иллюзию деньги разрушали.

В те времена жил в Нирском крае[5] один богатый и всесильный барин по фамилии Кручаи. Он широко пользовался правом казнить своей властью крепостных и, будучи человеком бессердечным, жестоким, однажды собственной жене велел отрубить голову.

У этого Кручаи и покупала свиней тетушка Добош, поскольку в обширных лесах его, протянувшихся по Унгу и Берегу, кормились желудями тысячные стада свиней.

Однажды, когда тетушка Добош приехала по своим делам к Кручаи, по его приказу так жестоко избили палками одного крепостного, что бедняга на другой же день скончался от побоев.

Подобные случаи не были в диковинку в те жестокие времена! И не потому, что губернские власти глаза на них закрывали, а потому, что они их и открывать-то не осмеливались. Газеты тоже не трубили о таких вещах на весь мир по той простой причине, что тогда и газет-то еще не существовало. Да и какой был бы смысл расследовать подобного рода действия? Ведь, слава богу, крестьяне в Венгрии сами по себе родятся так же, как, например, орешник. И все шло как по маслу — крестьянин сек ореховые прутья, а те — секли крестьянина!

Упоминания достоин сей случай только лишь потому, что у запоротого насмерть крепостного Яноша Вереша было двое подростков-сыновей, которые сначала горько плакали по покойному тятеньке, а после похорон упросили гайдуков пропустить их в замок, к барину.

Тетушка Добош сидела как раз у Кручаи и торговалась с ним насчет свиней, когда пришел барский гусар с докладом, что двое мальчишек-крепостных, этак лет по двенадцати-тринадцати, настоятельно просят допустить их к его барской милости.

— Чего этим соплякам надо? Не рождество сейчас. Христа славить еще рано! Ну да ладно, впусти их…

В комнату вошли два рыжеволосых парнишки: у одного из них, что постарше, глаза были красные, наплаканные, а у меньшого — спокойные, ясные и, как небо, — голубые.

— Кто такие будете, маленькие человечки?

— Мы — Вереши! — ответил старший из мальчиков.

— Это я и по волосам вашим[6] вижу. Ну, так чего вам?

Тут меньшой Вереш подошел совсем близко к Кручаи, человеку грубому и наружности страшной, и говорит:

— А пришли мы к тебе, барин, потому, что ты приказал до смерти засечь батюшку нашего.

— Ну и? — небрежно, с усмешкой, бросил Кручаи. — Вы что же, хотите, чтобы я его теперь из мертвых воскресил?

Тут уже старший мальчик в ответ:

— Нет, мы пришли сказать тебе: берегись! Ой, берегись, барин! — И, подняв руку, он указательным пальцем погрозил «королю Нирского края».

Голос ребенка звучал зловеще, словно колокольчик служки на похоронах, а тень пальца, которым он грозил помещику, упав на стену, очень уж напоминала лезвие сапожного ножа.

И беспощадный Кручаи, не ведавший страха и перед губернскими властями, не раз смотревший смерти в глаза (порой и сам ее призывавший) и даже с палатином[7] сколько раз ссорившийся — этот самый могучий Кручаи содрогнулся, завидев грозящий пальчик ребенка.

— Ах вы висельники! Пащенки проклятые! — закричал он, передернув испуганно плечами. — Так вы еще грозить мне осмеливаетесь? Скажи на милость! Вы полюбуйтесь только, госпожа Добош, какова поросль-то у нашего крестьянства! Эй, Матяш! — крикнул он гусару, — сейчас же вышвырни этих головастиков отсюда. Выгнать их из деревни!.. С земли моей прогнать! Чтобы и духу их племени не осталось!.. А теперь, сударыня, назовите вашу окончательную цену, которую вы за моих боровков дать собираетесь. А то больно уж я разволновался!

Тетушка Добош и сама была тронута виденным, нее даже слезы на глаза навернулись. Так что, не торгуясь, она уплатила запрошенную могущественным помещиком цену и в тот же день отправилась домой с дебреценским возницей Даниелем Буйдошо, который знал буквально все о каждом замке, о каждом именье или хуторе начиная от самой Ниредьхазы: знал, кому что принадлежит, каков хозяин и что у него за жена, сколько в доме детей и какая кому доля родительского наследства достанется в будущем.

Но, как ни тешил извозчик тетушку Добош своими рассказами, у доброй женщины всю дорогу не выходили из головы два крестьянских мальчика. Что-то с ними будет? Выгнали их безжалостно, по миру пустили! Бредут они теперь где-нибудь по дороге и плачут. Кто-то приютит их на ночь?!

Проезжали они через деревни: повсюду дымились печные трубы, повсюду стряпали обед хозяйки. А для этих двух сироток — варится ли для них где-нибудь обед?

И тетушка Добош до тех пор рисовала в своем воображении бедных малюток, — как плетутся они, усталые, понурив головы, — пока и на самом деле не увидела детишек, сидящих на обочине дороги, у околицы села Хадхаз. Старшенький положил к себе на колени вихрастую голову меньшого братишки и гладил ее, приговаривая:

— Ну, не упрямься же! Вставай, братец, пройдем еще немножко! Помнишь, как шибко умел ты бегать дома? Ну, раз-два, побежали, братец! Поиграем в лошадки: я буду пристяжным, а ты коренным!

Но маленький мальчик устало опустил голову и жалобно просил:

— Есть хочу, дай мне хоть чего-нибудь поесть!

— Ну что я дам тебе здесь, на дороге. Вставай, пройдем немного, может, боженька и поможет нам!

Светлые глаза меньшенького сразу широко открылись.

— А далеко живет он, боженька-то?

— Он повсюду живет.

— Тогда куда ж нам идти? Почему же он тогда не даст нам поесть прямо здесь, на дороге?

— Ах ты глупенький! Не так-то все просто!

В этот момент за их спиной застучали колеса тяжелого извозчичьего фургона. Тетушка Добош выглянула из-под навеса и, узнав маленьких Верешей, крикнула вознице:

— Эй, кум, остановись-ка! Смотри, да это те самые крепостные ребятишки! Значит, вас и впрямь выгнали из деревни? Как же этот басурман Кручаи бога-то не боится?! Неужели господь не видит такую несправедливость? Ну, у него много забот! Зато я вижу! А ну залазьте поскорее ко мне в фургон!

И тетушка Добош, усадив рядом с собой бедных сироток, накормила их (у нее в дорожной суме была и холодная телятина, нашпигованная чесноком, и всякие там коржики, пышки). Детишки наелись досыта и, обнявшись, тотчас же заснули на тряской колымаге.

Тетушка же, пожалевшая сироток, принялась тем временем строить планы относительно их, и, когда фургон подкатил к знакомым окраинным домикам Дебрецена, она уже твердо решила взять их к себе и воспитать с божьей помощью. Бог забрал ее собственных сыновей, а взамен дал вот этих. Да исполнится воля господня!

На старой башне прогудел звучный дебреценский колокол, словно ответил тетушке: «Аминь!» — а фургон въехал на добошевское подворье.

— Ну, вот мы и дома, — сказала тетушка Добош и растормошила спящих ребятишек. — Тебя как зовут, сынок? — спросила она меньшого.

— Пали.

— Ну, а теперь твое имя будет Ласло. Смотри не забудь! А тебя как?

— Я — Фери, — отвечал старший сиротка.

— А ты будешь отныне прозываться Иштваном. Эй, Добош! Где Добош? Что за беспорядок? Даже встретить меня не можешь выйти?!

Бедный хозяин лениво, как медведь, приплелся на зов.

— Ну, чего ты рот-то разинул? Не видишь разве, что я детей привезла?

— Каких еще детей? — осмелился поинтересоваться хозяин. — Бесплатных школяров?

— Бери выше! Ни отца нет у них, ни матери. Одного мы с тобой станем звать Лаци, а другого Пиштой.

— Вот это да! — изобразив на лице полагавшуюся для такого случая радость, воскликнул тетушкин муж. Подойдя к двум удивленно уставившимся на него мальчикам, он щелкнул каждого из них по лбу и заявил: — Головы у них крепкие. Умными людьми вырастут!

Вот как попали к тетушке Добош два нищих студента. С той поры на добошевском подворье вновь зазвучали незабываемые милые имена:

— Эй, Лаци! Пишта! Где вы? Идите сюда!

Почтенная тетушка Добош одевала, а по воскресеньям и причесывала мальчиков, совала им (тайком от платных студентов) лучшие куски — и все это ради того, чтобы вечером, после дневных забот, шумные шалости озорных ребятишек и дорогие сердцу имена Лаци и Пишты развевали горести хозяйки и убаюкивали ее.

Глава III. Сражение в большом лесу

Оба мальчика тоже горячо полюбили тетушку Добош. Они были добры, послушны и ласковы, но с лиц их никогда не сходило выражение глубокой грусти, которую, казалось, невозможно было прогнать ничем. В особенности печален был старшенький, Пишта. Едва удавалось ему забиться куда-нибудь в уголок, как на глаза у него навертывались слезы и он принимался плакать.

И в семинарии их знали такими. Разница между братьями состояла лишь в том, что Пишта, несмотря на свое горе, хорошо учился, Лаци же не шли в голову никакие науки, и сидел он обычно нахохлившись на самой задней парте. Зато в «куче мале» или в драке с подмастерьями-сапожниками — тут уж он был первым.

В дебреценской семинарии в те годы пуще прочего почитали герундиум[8], и уменье драться ценилось много выше, чем знание наизусть хоть всего Овидия.

Студент-забияка был и у горожан в большом почете, да что там у горожан! Сами достопочтенные господа профессоры уважали крепкий, увесистый кулак. Ведь турка не выпроводишь из страны, как бы ты ему красиво ни читал оды Горация, а дай ему шестопером по загривку, он быстренько уберется восвояси.

Даже высокочтимый Мартон Пишкароши-Силади, знаменитый профессор математики, имевший обыкновение повторять: «Всякой науке кладет конец могила, но математика остается в силе и на том свете, ежели он есть. Потому что и там дважды два — четыре», — так вот, даже господин Силади ежегодно поручал одной из своих молоденьких дочек — Магдушке или Эстике — вышивать «приз», предназначавшийся победителю студенческих кулачных боев, которые были разрешены официально и проводились ежегодно на второй день троицы в Большом лесу.

Состязание это было делом нешуточным, и собирались на него все дебреценцы от мала до велика. Сам бургомистр Дебрецена Гергей Домокош не считал возможным пропустить такой случай; он приезжал на состязание на знаменитом магистратском четверике серых коней, сбруя которых была разукрашена черными, зелеными и белыми лентами (цвета дебреценской семинарии). Для почетных зрителей-господ сенаторов плотники еще накануне сколачивали трибуну. Левее располагались остальные уважаемые господа, подле них, все так же вблизи ристалища, красовались знатные дамы и барышни города.

Из студентов на это зрелище не являлись разве только те, кто лежал при смерти, поскольку «absentia»[9] в этом случае считалась величайшим позором. Однако по-настоящему великолепны были сорванцы-первачки, одетые в форму.

Начиная с 1642 года в семинарии ввели форменную одежду, состоявшую из черного доломана с белыми металлическими застежками, длинного и перехваченного в талии широким поясом зеленого суконного плаща и невысокой меховой шапки, делавшей наряд уж совсем фантастическим. И тем не менее их одежда не могла быть одинаковой, поскольку это в конечном счете зависит от двух вещей: от материала и от «швеца». Что ты там ни говори, а платье, сшитое знаменитым Гашпаром Картошем, совсем по-иному сидит на человеке, чем одежонка, кое-как слаженная Яношем Кожехубой.

Эти два «швеца» одевали в те дни весь Дебрецен, что может служить очевидным доказательством того, насколько крепче нынешней была одежда в доброе старое время.

На маленьком столике, установленном перед знатными господами, покоился победительский приз: рукоделие Магдушки или Эстики — чаще всего какая-нибудь безделка вроде плетеного шелкового кошелька со стальными колечками или закладка для книги, расшитая цветным бисером и золотом. И все же велика честь — получить такую награду из рук дочери знаменитейшего профессора. И во сне не привидится студенту большая награда, да и наяву нет для него большей почести.

Огромное поле в этот день оживало: кипит и волнуется людская толпа; на вырытых в земле очагах хозяйки семинаристских харчевен стряпают всякую снедь для пиршества, которым завершается состязание. И пыхтение варящейся в котлах пищи, которое доносится от этих наскоро оборудованных кухонь, словно музыка, ласкает студенческое ухо. Ветер гонит по полю дым, разорвав его на широкие голубые ленты, и озорно обвивает ими густолистые кроны деревьев. Вместе с дымом он доносит запах яств, смешанный с ароматом лесных цветов: вот уж в замешательство придут пчелы, случайно залетевшие сюда в поисках меда!

Среди груды посуды в небольших бочонках — людской потешник: дешевое вино. Именно с него у людей начинается зуд в ногах. А ведь все кулачные бои в Большом лесу обязательно заканчиваются плясом.

Само же сражение протекало следующим образом. Сначала двое старейших семинаристов набирали каждый себе из студентов «войско»: одни были «венгры», другие — «турки» (впрочем, в иные годы, и не так уж редко, не «турки», а «немцы»). Предводители метали монету, и, если она падала изображением девы Марии вниз, первым выбирал себе одного бойца «турок», а уже после него — «венгр». Затем снова кидали жребий, кому первому выбирать, пока не разбирали по двум лагерям всех желающих сражаться. Разумеется, самый большой спрос был на силачей, знаменитых бойцов, и только в самом конце жеребьевки черед доходил до слабосильных, худеньких «первачишек». Впрочем, и они сгодятся в драке: будут вертеться под ногами у сражающихся, смотришь, какой-нибудь «герой» споткнется об них и упадет.

Когда же оба лагеря изготовились к схватке, выстроились друг против друга, горя нетерпением и боевым задором, бургомистр города, сам большой любитель благородной драки, трижды взмахивает своей палкой с костяным набалдашником, и противники с неописуемым криком и шумом бросаются друг на друга. Понятно, в этом случае «герундиум» уже не применялся, и участники могли потешаться одними только голыми кулаками.

Любо поглядеть, когда два «войска» смешаются между собой в битве, когда борющиеся «противники», толкая, обхватывая и пригибая друг друга к земле, на сто ладов воспроизводят пеструю картину былых сражений, и все поле буквально кипит, пока наконец под хохот стариков не обратятся в бегство либо «турки», либо «венгры», и теперь рыцарский турнир продолжается уж между самими победителями. Проходил он каждый год одним и тем же порядком, том числе и в дни, описываемые в нашей истории.

Бургомистр собирал победителей и говорил им:

— Молодцы, ребята, хорошо дрались. Теперь посмотрим-ка, кто из вас самих самый сильный. А ну выходи!

Если прошлогодний «fortissimus»[10] оказывался и в этом году среди победителей — вперед выступал он, если нет — в круг выходил тот, кто сам считал себя сильнейшим.

Но на сей раз прошлогодний «силач» Миклош Беке очутился в числе победителей, поэтому он и вышел вперед. Это был здоровенный верзила: на обнаженных руках — жилы в чубук толщиной, а через ворот разорванной рубашки виднелась такая могучая шея, что ее и в Дебрецене единодушно признали бы толстой.

— Откуда родом, amice?[11] — спросил его бургомистр.

— Из Кабы.

— Гм, никак, это сынок той самой бабоньки из Кабы, — шепнул бургомистр советнику Криштофу Лазару, намекая на красный нос Миклоша Беке. Вслух же он сказал: — Видно, много дождей выпадает в вашей деревне, коли там вырастают такие крепкие ребята. Однако посмотрим, может, за этот год где-нибудь и в другом месте подрос парень посильней тебя!

— Я готов сразиться с любым, — заносчиво заявил Беке и вызывающе окинул взором поле боя. — Ну, есть желающие схватиться со мной?

Наступила глубокая тишина. Многие жаждавшие славы семинаристы поглядывали друг на друга, но на лице каждого из них было написано: «Non sum paratus»[12]. Кому охота связываться с таким великаном.

— Ну что ж, так-таки никого и нету? — спросил бургомистр, ободряюще поглядев вокруг.

И вдруг из толпы, словно ежик, выкатился коренастый паренек.

— Давайте я попробую.

По полю пронесся вздох удивления, а за ним — презрительный смех.

Domine Беке пренебрежительно прищурил один глаз и, устрашающе разинув рот, пригрозил:

— Гам!.. Съем тебя, коротышку!

— Тетушки Добош студент! Добошихин! — передавали зрители из первых рядов тем, что стояли сзади и не могли видеть всего происходившего в кругу.

— Нищий студент! Старший, — повторяли другие и прибавляли: — Неслыханное дело!

— Ты погляди только, как отъелся он на добрых кормах, — кричал Андраш Гараш, пуговичных дел мастер, который был заклятым врагом Яноша Буйдошо.

Глава IV.Никогда не носить тебе сабли!

Члены семейства Буйдошо тотчас же сбежались со всех сторон и принялись возмущаться и шикать:

— Сверчок бессовестный! Вымести его отсюда! Это он-то задумал побить нашего постояльца!

Да и сам господин профессор Пишкароши-Силади бросил:

— Полюбуйтесь на эту «rana rupta»[13] из басни Федра.

В те времена лягушек именовали еще по-латыни, и тем не менее все венгры понимали. Теперь же некоторым животным дали такие мудреные «венгерские» названия, что, право же, никто не знает, что бы это могло означать. Ну кто, например, может догадаться, что «грязеваляка» — это дикий кабан, «шейник» — жираф, «кустобег» — олень, а лягушка — «ползач»?!

Семинарист, вызвавшийся померяться силами, был и в самом деле не кто иной, как «бесплатный квартирант» Добошей — Пишта Вереш, который великану Беке приходился только по плечо. До чего же мы дожили, коли и воробей осмеливается нападать на сокола!

Судья состязания, «cantus praeses»[14], весь природный талант которого был сосредоточен в его горле и который потому презирал грубую физическую силу, вынул свисток и подал сигнал к схватке. Все происходило точно так, как на былых турнирах в Буде — во времена, когда короли Венгрии жили еще в Венгрии [15].

Беке подбоченился одной рукой — мол, для этого боя она и не нужна вовсе, — а другой схватил было Пишту Вереша за плечо, чтобы сжать кости до хруста, поднять противника в воздух, а затем ловким приемом грохнуть его оземь: только мокрое место от мальчишки останется, придется тетушке Добош ложкой соскребать останки своего выкормыша.

Однако не тут-то было. Пишта с удивительным проворством прыгнул на верзилу Беке, змеей обвился вокруг его длинного тела, ногами оплел ноги противника, а обеими руками обхватил шею. Правда, Беке успел ударить его кулаком в грудь с такой силой, что у бедняжки свет в глазах помутился, но Пишта даже не охнул, только руки его, сомкнувшиеся на шее великана, на мгновение ослабли.

Беке тут же воспользовался этим мгновением, чтобы оттолкнуть Пишту от себя. Падая, Пишта споткнулся о дерево, однако именно оно и удержало его, не дало оказаться на земле. Пишта, сильно ударившись головой о ствол дерева, тут же отскочил от него, будто мяч, и с ловкостью ягуара снова набросился на Беке. Теперь тела их сплелись в борьбе. Вот уж воистину величественное зрелище для дебреценцев! Словно невиданное чудовище о четырех руках, завертелись они на ристалище, закружились, будто ведьмино веретено.

Зрители даже дыхание затаили.

— Черт побери! — воскликнул бургомистр в торжественной тишине, а на лбу его от великого волнения проступил обильный пот.

— Давай, давай!!! — неслось отовсюду. То один, то другой, ставили они друг другу подножки, но хитрые уловки, составляющие искусство борьбы, не достигали цели: оба противника одинаково хорошо владели ими. Зато руки у нищего студента были будто железные.

— Дави его, сынок, жми, Пишта! — раздался вдруг с высоты громоподобный голос.

Все подняли взоры кверху и увидели у себя над головами, на дереве, примостившегося на двух торчащих в стороны ветвях дядюшку Добоша.

Беке вздрогнул, напуганный голосом, зазвучавшим, как ему показалось, с небес, невольно глянул вверх и выпустил противника из рук. Это была его роковая ошибка. Пишта одним прыжком очутился на спине противника и уперся коленями в его поясницу. Прием этот, носивший у дебреценцев название «брынзы», был одной из наиболее мастерских уловок, и великан, взревев от боли, рухнул наземь.

— Виват! Ура! — вырвалось из сотен глоток. — Да здравствует нищий студент!

А Пишта подскочил к Беке, прижал его коленями и руками к земле, не позволяя вновь подняться. Толпа, опрокинув изгородь, с шумом и криками хлынула на поле боя.

Дядюшка Добош в восторге спрыгнул с дерева, да так неловко, что, грохнувшись навзничь, чуть-чуть не сломал себе ребро. Однако между охами и стонами он не забыл крикнуть Пиште:

— Жми его, жми! Не выпускай, сынок! Пусть поест песочку, песок ничем не хуже варева в доме Буйдошо.

— Отпусти, — прохрипел Беке. — Пусть черт с тобой дерется, а не я.

— Satis![16] Довольно! — сказал подоспевший бургомистр. — Прошлогодний «fortissimus» может отправляться ворон считать!

Тут снова послышались возгласы: «Ура!» — а знаменитый студенческий хор запел «Песнь о герундиуме», то и дело повторяя припев:

Давид сильнее Голиафа —

Виват, виват, виват!

Бургомистр Дебрецена торжественно пожал руку победителю, а расчувствовавшаяся тетушка Добош прослезилась и беспрестанно бегала то к Пиште, то к котлам, чтобы помешать варившийся в них гуляш.

Но самое интересное было еще впереди. В круг вышла Магда Силади, нарядная, красивая, и потупив глаза протянула победителю предназначенный ему подарок. На сей раз это была великолепная, искусно расшитая портупея для сабли: по сафьяну золотой нитью были вышиты маленькие львы. Лицо Магдушки зарделось, будто белую лилию в алую кровь окунули, когда она пролепетала те несколько слов, которые, вне всякого сомнения, велел ей выучить дома отец: уж больно по-ученому они звучали:

— Да будет воздана честь физической силе, поелику и здоровый дух выбирает себе прибежищем здоровое тело. Пусть всегда украшает вас сабля, что будет висеть на этой перевязи. Не выхватывайте ее из ножен без причины, но, вынув однажды, не вкладывайте обратно без славы!

Юноша стоял с выражением неописуемого блаженства на лице, — так понравился ему голос девушки. Речь ее казалась ему небесной музыкой, и даже шум толпы сливался в приятное гармоническое звучание, ласково щекотавшее слух, наполнявшее ему грудь неизведанной доселе радостью. Небо, по которому хотя и бежали несколько растрепанных облачков, приветливо смеялось, а вся листва Большого леса, казалось, улыбалась ему. И у славы первая капля самая сладкая. Она одна до краев переполнила душу нищего студента.

Дядюшка Добош так развеселился, что принялся кидать в воздух шапку, и, обнимая знакомых, доказывал всем, хотя никто и не сомневался в его словах:

— Пусть там говорят что угодно, — но самое главное — питание! Питание совершает величайшие чудеса. Чего только не делает хороший харч!.. Эге-ге! А куда же вдруг попрятались все Буйдошо?

Разумеется, те предпочли потихоньку улизнуть.

Зато все уважаемые городские господа по очереди подходили к Пиште Верешу (и как он вдруг расцвел и похорошел за эти полчаса!) и пожимали ему руку. Другая же рука Пишты, сжимавшая расшитую золотом портупею, все еще дрожала от волнения. Господа, также поочередно, разглядывали чудесный подарок и хвалили почтенного Мартона Силади, что у него такая милая дочка, преуспевающая в искусстве вышивания.

— Нет, право же, отменная работа. Она и под старость будет тешить взор нашего сегодняшнего героя.

— Жаль только, — заметил почтенный Иожеф Боглани (да, жаль, что он «заметил»!), — никогда не носить пареньку этой портупеи.

— Не носить? — удивленно переспросил бургомистр. — Отчего же?

— Оттого, что человеку неблагородного сословия не положено носить саблю. Значит, ни к чему и портупея.

Пишта побледнел. Словно порывом ледяного ветра сдуло вдруг волшебный дворец, который он уже успел выстроить в своем воображении. Вот тебе и толика дегтя в первых же каплях меду. Ни за что не хотят расстаться друг с другом! Пиште показалось, что в этот момент все, кто еще миг назад завидовал ему, смотрят теперь на него с сожалением или даже насмешкой. Ведь он не из благородных, он всего-навсего нищий семинарист!

И даже сама красавица Магда Силади посмотрела на него таким участливым взглядом, словно и в ее карих глазах были начертаны слова почтенного профессора Боглани: «Ах, как жаль, что не суждено тебе носить портупеи».

Грянула музыка, — за душу берущая музыка знаменитого цыганского оркестра Чоморнё, драчуны уступали место юношам и девушкам, которые, обнявшись, весело пустились в пляс, а вскоре к ним один по одному присоединились и парни из побежденного войска.

Все радовались, веселились — кроме самого победителя. Очень уж глубоко засела колючка…

И ушел печальный Пишта далеко-далеко в чащу леса, где его не мог видеть никто, где он мог остаться наедине с природой, где птицы прыгают с ветки на ветку и весело щебечут, как им только вздумается. Каких тут только не было птиц: и сороки, и дрозды, и кобчики, и зяблики, — одна одета покрасивее, другая — похуже, а все же незаметно что-то, чтобы какая-нибудь из них презирала другую.

«Не из благородных я, — сокрушался Пишта. — А почему?» — тут же спрашивал он себя задумчиво.

Но трава и деревья, печально взиравшие на него, тоже не объяснили: почему?

Глава V. На кого же останется лавка?

Мысль стать дворянином не давала больше покоя Пиште. Только об этом думал он теперь днем, только об этом грезил по ночам. С того часа, как его обидели в Большом лесу, всякий дворянин представлялся ему своего рода высшим существом.

Каждый ребенок или юноша грезит о чем-то блистательном, но по сравнению с тем, о чем возмечтал Пишта, грезы эти, как правило, или несбыточно высоки, или очень скромны: он или представляет себя королем сказочного царства, где в лесу растут поющие золотые деревья, а в ручьях вместо воды струится чистое серебро, или, если такое царство не приходит ему в голову, тогда он мечтает о новых шпорах или о колчане со стрелами.

Но кому вздумается в таком возрасте вдруг возмечтать о дворянстве? Ведь это только какому-нибудь разбогатевшему торговцу кожами да купцам-поставщикам для армии нет покоя от мысли, что и они «могли бы стать господами, захоти того король». Все же другие люди вырастают в смиренном убеждении, что все на свете так и должно быть, как есть, и что власть и ранг даются человеку самим богом.

Между тем от старшего и младший братец заразился этим непомерным тщеславием, страшной жаждой получить дворянство.

— А ведь и отца нашего не запороли бы до смерти, будь он дворянином! — стал поговаривать Лаци. — И наша судьба была бы иной. Вон, возьми, к примеру, Мишку Генчи или Габи Сентпаи, наших с тобой однокашников. Хоть не им, а нам с тобой бог дал крепкие кулаки, а они все же сильнее.

Дареная портупея постоянно висела над койкой Пишты. Опасная это была памятка. Именно она навевала сумасбродные мысли, которые вскоре совсем вскружили голову и Лаци.

— Висит, а носить ее не имею права! Иному она была бы дороже всех сокровищ мира, а мне это без пользы. Что же мне, в книгах, что ли, погрести себя с горя? А к чему? Науки, они только благородным сословиям украшение, нам же с тобой разве что кусок хлеба.

Доброму дядюшке Добошу пришлось прекратить свои повествования по вечерам. Теперь мальчиков уже перестало интересовать, как ходит патакский студент в своей узкой каморке (готов об заклад биться, в Патаке этот же самый анекдот рассказывают про дебреценского семинариста) или как звонят колокола в храмах различных религий. Лютеранский колокол, например, выговаривает: «Ни туды и ни сюды»; католический: «Дева Мария, дева Мария»; а кальвинистский ворчит: «Черт побери, черт побери!»

Дядюшка Добош рассказывал подобные истории с удивительным смаком, так что и мертвец лопнул бы со смеху, услышав повествование о том, как «студенты перевелись». И только эти помешавшиеся мальчишки не смеялись анекдоту, а сидели слушали рассказчика, уныло повесив носы.

Зато как загорались их глаза, когда старый Добош принимался рассказывать о Палко Кинижи[17], который из подручного мельника стал полководцем, или как постригшийся в монахи истопник Дёрдь[18] стал королевским опекуном. И надо признать, дядюшка Добош привирал не так уж много к обеим историям.

Впрочем, Лаци был легкомысленным мальчонкой и в отсутствие старшего брата быстро забывал о своем тщеславии. Порой он увлекался забавами, играми и чувствовал себя вполне счастливым. Однако душа у Лаци была мягкой, словно воск, и стоило мальчику увидеть старшего брата опечаленным, как сердце его сжималось. А начни Пишта мечтать, фантазия Лаци пускалась наперегонки с братцевой, подобно ленивому коню, который рядом с резвым стригунком тоже прибавляет шагу.

Годы шли чередой, и над губой у мальчиков стал уже пробиваться пушок.

— Не сегодня-завтра мужчинами станете, детки, — повторяла тетушка Добош, души не чаявшая в сыновьях..

Добрая женщина начала уже призадумываться о дальнейшей судьбе юношей, особенно о Пиште. Еще год, и голова его будет до отказа набита всем, чем ее могут напичкать дебреценские профессоры. Значит, надо что-то делать с этой головой. Умный, ученый малый! Профессоры не нахвалятся им: да и почерк у него такой, что все просто диву даются, какие красивые, кругленькие получаются у него буквы. Прошлый раз, например, именно ему поручили переписывать поздравительный адрес, отправленный семинарией палатину по случаю дня рождения последнего.

После долгих размышлений тетушка порешила, что Пиште лучше всего быть в каком-нибудь селе дьячком. Во-первых, он может учить деревенских ребятишек так же, как и сам, красиво писать, а во-вторых, с его голосом он не только сможет петь псалмы под аккомпанемент органа, но даже и отпевать усопших, и в этом ему не будет равных! Ах, как хорошо было бы и ей умереть в той деревне, где станет он служить.

Что же касается Лаци, то из этого парня ученого человека не получится. Вот только закончит школу — и быть ему мясником. По крайней мере есть на кого мясную лавку оставить.

Лаци и не возражал против таких планов, зато Пишта только головой печально покачивал. Видно, и в этот час у него на уме был славный витязь Брунцвик[19], отправившийся по белу свету завоевывать себе новый герб. Прежний его герб изображал птицу грифа, а он хотел себе непременно льва. Пишта прекрасно понимал рыцаря Брунцвика.

— Что ты мотаешь головой? — уговаривал его дядюшка Добош. — Да ведь у дьячка не жизнь, а малина. Cantores amant humores — дьячки любят вино. А дьячков любят люди. Недаром и король Матяш был хорошим другом дьячка из Цинкоты!

Однако мысль о щедрой цинкотской винной кружке ничуть не утоляла тщеславия Пишты, и он даже пригрозил Добошам, что скорей утопится или с колокольни спрыгнет, чем согласится быть дьячком.

— Так кем же ты собираешься стать, сынок? — голосом, полным любви, вопрошала тетушка Добош. — Я же тебя не принуждаю ни к чему. Не скрывай, скажи мне откровенно, чего твоя душенька желает, и я помогу тебе достичь твоей цели.

Пишта вспыхнул, глаза его лихорадочно заблестели.

— Прежде всего я хочу стать дворянином, а потом скажу и об остальном.

Тетушка Добош в страхе только руками всплеснула.

— Ой, сынок, ведь это одному только королю подвластно!

— Ну так что ж, пойду к королю!

— Ах ты, глупая твоя головушка! И откуда в тебе столько гордыни? У кого ты научился такой заносчивости? К королю он пойдет! И из головы выбей эту дурь! Ты что же думаешь, что до короля одним махом допрыгнуть можно? Надеть сапоги семимильные да сказать: «А ну, сапоги-сапожки, мчите меня к королю». А я тебе так скажу: и не верю я вовсе, что король-то существует. Говорят, что он, мол, в городе Вене проживает. А во всей Венгрии нет города с таким названием.

Но как бы ни остужали Пишту подобные разговоры, сама жизнь распаляла его великое желание. Школа в те годы была адом для простолюдина. Страшно было сознавать, что бог создал всех людей одинаковыми, по своему подобию, и в равной мере наделил каждого душой, способностью слышать, видеть, чувствовать, но сами люди отделились друг от друга непреодолимыми перегородками, — один стал маленьким царьком, а другой — презренным парией.

И Пишта чувствовал это на каждом шагу. К тому же ему часто приходилось видеть в доме у Добошей убийцу своего отца — Кручаи, ненависть к которому нарастала в пареньке по мере того, как подрастал он сам. Всякий приезд Кручаи был черным днем не только для сироток, но и для Добошей. Мальчики ходили понуря головы, а тетушка запиралась в своей комнате и плакала.

В такие дни Пишта сжимал от ненависти кулаки и думал про себя: «Эх, если бы я однажды мог как равный с равным поговорить с Кручаи, уж я призвал бы его к ответу! И зачем он только ездит сюда, что ему здесь надо, за что добрых стариков огорчает?»

Впрочем, дело недолго оставалось в секрете. Добоши сильно задолжали Кручаи. С давних пор тетушка покупала у него свиней, и всякий раз в долг, который постепенно достиг такой большой суммы, что Добошам уже не под силу было выплатить его.

В один печальный день загремел барабан на дворе, и Добошам не нужно было больше ломать голову над тем, на кого оставить мясную лавку. Теперь они плакались уже о том, на кого им оставить своих семинаристов.

С молотка пошло все: и дом, и лавка, и мебель, и тридцать ланцев[20] земли за городской чертой. Остались Добоши в чем были. Но и теперь они думали не о себе, а о двух «нищих студентах», которым, как видно, не суждено было стать ни дьячком, ни мясником.

У тетушки Добош в Сегеде жила младшая сестра Марта. Муж ее, Янош Венеки, был одним из крупнейших лесоторговцев на Тисе и владельцем многих барж и плотов. Он пообещал взять к себе на работу Добоша, а тетушка, мол, проживет из милости при сестре своей. Правда, горек чужой хлеб, но коли богу так угодно, пусть свершится его воля!

Вот уж было слез-то, когда пришла пора им расставаться!

— Взяла бы я вас с собой, — причитала тетушка, судорожно сжимая в объятиях обоих мальчиков, — да ведь и сама-то я к чужим людям еду. Не знаю, какая меня там судьба ожидает!

Повозка уже стояла у ворот, и дядюшка Добош сам снес совсем полегчавшие свои пожитки и уложил их в задок телеги. Имущество без труда уместилось в одном узле, хотя здесь было теперь все, что у стариков осталось.

Вернувшись в дом, Добош по очереди обнял мальчиков, а седую бороду его оросили слезы.

— Господь бог милостив, не допустит дурного, — сказал он, расчувствовавшись. — Может, коли угодно ему будет, еще и встретимся. Будьте добрыми и честными. Я ходил к ректору, выхлопотал вам довольствие с кухни для бедняков, а жить вы будете теперь в семинарии.

— А мне он пообещал, — перебила мужа тетушка, — летом послать тебя, Пишта, легатом[21], там ты и деньжат подзаработаешь. Ну, подойдите ко мне, поцелую я вас напоследок. — Она поцеловала мальчиков еще и еще раз, погладила их по голове и вытерла косынкой слезы, которые так и лились у них из очей. — Слава тебе господи, что хоть моих-то собственных деток ты забрал у меня! — воскликнула она с болью в голосе.

А мальчики и слова вымолвить не могли от страшной боли, сжимавшей их сердца. Подавленные происходящим, они подчинялись, молча подходили то к дядюшке, то к тетушке и слушали все, что те говорили им, и печалясь и утешая. Слушали, не слыша. Весь мир вдруг рухнул для них и обратился в сплошной хаос.

Глава VI.Белый и черный пес

В дверь комнаты просунулась голова, принадлежавшая худенькому существу с изрытым оспой лицом.

— Пора, сударыня! Ведь путь-то предстоит не малый.

— Сейчас, сейчас, господин Пыжера.

Это и был знаменитый «возница бедняков» папаша Пыжера, который когда-то давно дал сам себе обет время от времени бесплатно перевозить бедных людей. Лошадки его — Грошик и Ласточка — были маленькие и очень тощие; старшие и младшие семинаристы именно на этих двух клячах отправлялись впервые на Геликон, иными словами пробовали свои силы в рифмоплетстве, сочиняя эпиграммы и оттачивая собственное остроумие по давнишней традиции именно на этих двух безответных существах.

Некоторые из таких виршей дошли даже до наших дней:

Лошади Пыжеры —

Быстрая Ласточка,

Грошик — проворный рысак —

Съели вдвоем за один только вечер

Целых сто зерен овса.

Папаша Пыжера приходил всякий раз в страшный гнев, заслышав подобные стихи у себя под окном, в «Тринадцати городах».

— Ах вы прохвосты, — кричал он вслед «декламаторам». — Чтобы вам свора собак глотки перервала!

Теперь Пыжере предстояло доставить Добошей в Сегед, и он вел себя так, будто лошади его нетерпеливо грызут удила, ожидая у ворот. На самом же деле они и не думали сгорать от нетерпения, поскольку чувство сие было им вовсе не знакомо и бедняжки рады были уже тому, что они все еще живы. Тем не менее влюбленный взор папаши Пыжеры открывал в коняшках, которыми он весьма гордился, всевозможные благородные страсти, так как лошади его, по мнению Пыжеры, сделали за свою жизнь больше добра, чем иной епископ.

Увидев Пыжеру, тетушка Добош высвободилась из объятий сироток.

— Не забывайте меня. Вспоминайте! — проговорила она сквозь слезы и через двор побежала к повозке.

Мальчики кинулись следом.

— Матушка, матушка! — закричал душераздирающим голосом Пишта. — Не оставляй нас!

— Ну, ну, — успокаивал их старый Добош притворно веселым голосом. — Подумайте, комар вас забодай, что не сегодня-завтра мы все втроем мужчинами станем (бедняга и себя причислил к юношам, хотя из него вряд ли уж когда выйдет мужчина).

А у повозки тем временем уже собрались друзья Добошей, пришедшие проститься со стариками: соседи Перецы, Майороши, тетушка Бирли с улицы Чапо и множество семинаристов, которые когда-то столовались у них. Даже былые недоброжелатели и те явились. Сама Буйдошиха, прослезившись, призналась на прощание:

— Вы, госпожа Добош, королевой были среди нас. Всех нас превзошли в поварском искусстве.

Чего бы не дала тетушка Добош за такое признание прежде? А теперь она только плакала в ответ.

— Благослови вас господь! Доброго пути! — слышалось со всех сторон. — Будьте счастливы, кумушка!

Папаша Пыжера тоже расчувствовался, нахлобучил на лоб шляпу и, взмахнув кнутом, подстегнул «быструю Ласточку» и «проворного рысака Грошика», после чего безропотные лошадки с грехом пополам сдвинули возок с места.

Тетушка Добош еще раз окинула взглядом народ, столпившийся вокруг, и дом, еще совсем недавно принадлежавший ей. Печально помахивала ветвями шелковица во дворе, и даже из зажмуренных глаз свиньи с красными потрохами, что красовалась на вывеске лавки, казалось, тоже катились слезы. Мимо тетушки проплыли закрытые ставнями окна, белая труба над крышей. А больше она уже не видела ничего, так как без чувств рухнула на грудь дядюшки.

В себя она пришла уже за городом, где гуляющий на просторе ветерок дохнул ей прохладой в лицо. Тетушка в последний раз взглянула на родной город и увидела, что оба мальчика бегут за повозкой по дороге.

— Остановитесь, господин Пыжера, постойте! Ой, что это я говорю, сама не знаю! Погоняйте поскорее, а не то детишки догонят нас, и тогда разорвется мое сердце. Не жалейте кнута, сударь, ради бога! — принялась она умолять возницу.

— Кнут? Этим-то лошадям? — обиделся Пыжера. — Да их держать надо, чтобы они чего доброго возок не разнесли.

Тем не менее он огрел кнутом своих рысаков, те прибавили шагу, и дебреценский песок, поднявшийся облаком, вскоре скрыл студентов от Добошей, а семинаристы, все больше и больше отставая, потеряли возок из глаз.

Лаци утомился первым.

— Ну что же мы гонимся? Теперь уж все равно не догнать нам телеги! Воротимся назад.

Пишта остановился в раздумье, отдышался, сказал:

— Воротиться? А зачем? Пойдем лучше куда глаза глядят. Мне все время будто кто на ухо шепчет: найдем и мы свое счастье.

— Значит, ты думаешь, что однажды мы возвратимся в Дебрецен дворянами?

— Нет, не в Дебрецен. Сначала нам нужно будет пойти в Сегед, — вздохнул Пишта. — Если я действительно чего-то добьюсь, то первым долгом отыщу и помогу тетушке, затем найду Кручаи и рассчитаюсь с ним. А уж потом и в Дебрецен можно будет возвращаться.

Когда он упомянул тетушку, на лице его можно было прочесть выражение сострадания и нежности, с именем Кручаи — глаза загорелись жаждой мести, а при мысли о Дебрецене лицо залила краска смущения.

Расшитая золотом портупея и сейчас лежала, аккуратно свернутая, в кармане его студенческой мантии. Он станет повсюду носить ее с собой, а возвратившись в Дебрецен, повяжет ее на пояс — пусть полюбуется на нее та, что подарила… Разумеется, к тому времени на портупее будет уже висеть сабля.

— Ну что ж, я не против, — отвечал меньшой брат. — Пойдем поищем счастья.

И пошли они куда глаза глядят. Сначала до первой видневшейся колокольни. Долго шли они так, рядышком, молча, пока Пишта не молвил:

— Не шуточное дело мы задумали, братец. Двое нищих отправились в дорогу, без всякой помощи и все же с надеждой в сердце. Боль! Вот чем полна наша дорожная сума!

— Да и она понемногу истратится.

— Моя — нет! А вот за тебя я боюсь. Боюсь, не хватит у тебя выдержки. И все же может так случиться, что ты первым достигнешь цели. Я погибну, а ты уцелеешь. Пообещай же мне на такой случай, что ты поможешь воспитавшим нас добрым людям и отомстишь за отца.

— Обещаю! — торжественно произнес младший брат.

— Да услышит небо твои слова!

На обрызганные росой травы как раз начали опускаться сумерки, а на небе зажглись две маленькие звездочки. И когда братцы взглянули на них, звездочки приветливо замигали им сверху, словно хотели сказать: «Слышали мы, как же не услышать!»

Около полуночи мальчики пришли в какое-то село. Только в одном окошке светилась лампадка. Усталые, измученные, постучались они в дом. Вскоре окошко отворилось, отодвинулась пестрая занавеска.

— Кто здесь? — спросил изнутри грубый голос.

— Мы — бедные, голодные семинаристы! Ищем, где бы переночевать да кусок хлеба получить у добрых людей. Увидели у вас свет в окошке, вот и постучались.

— Неподходящее место для ночлега вы выбрали. Мы ждем смерть в гости, — отвечал прежний грубый голос.

— Вон как! Умирает кто-то в доме? Просим прощения, мы — не смерть!

— Ну так убирайтесь к черту!

Окошко сердито захлопнули. Однако ребята не успели пройти и десяти шагов, как оно вновь с громким стуком распахнулось.

— Эй, студенты! Воротитесь! Писать умеете?

— На то мы и студенты, чтобы уметь писать, — отвечал Лаци.

— Тогда заходите. В самую пору подвернулись!

Немного погодя заскрипела дверная щеколда, и семинаристов через узкие сенцы пропустили в комнату, где на покрытой пестрым одеялом кровати лежала умирающая — сухонькая сморщенная старушка. Волосы и брови ее были совершенно седыми. Старушка мучительно хрипела. В руке она держала освященную вербу. Родственники без какого-либо сострадания на лицах стояли вокруг ее смертного одра.

— Мамаша! — сказал высокий крепкий мужчина, дернув умирающую за конец шейного платка. — Семинаристы пришли. Они ужо смогут написать твое завещание. Говори им, что писать-то.

Старуха закашлялась, задыхаясь так, что даже виски у нее посинели.

— Ой, ох! Видать, вы семинаристы из Гарабонца?[22]

— Нет, что вы. Мы — дебреценские семинаристы.

— Ладно, ладно, — простонала больная, стуча от страха черными, торчащими вперед зубами. — Только покажите-ка сперва ваши ноги. Агнеш, подай лампадку. Ну, хорошо, теперь пишите, что я вам скажу. Я-то было, грешным делом, подумала, что у вас копыта на ногах и вы в пекло меня тащить собираетесь.

Один старик, вероятно брат умирающей, принес какое-то подобие чернил и смятый лист бумаги, уже исписанный с одной стороны.

Пишта взял в руки перо и принялся писать под диктовку старухи:

— Душу мою завещаю богу небесному.

Высокий мужчина одобрительно мотнул головой.

— Пиши, студент, дальше, — продолжала старушка, — …а тело мое отдаю земле-матушке.

И это распоряжение собравшиеся родственники восприняли спокойно: все это были предметы, не представлявшие для них никакой ценности.

— Земли свои оставляю внуку моему Яношу Кертесу.

Теперь наследники зло уставились на молодого парня, сидевшего на столе, закинув ногу на ногу и ножом вырезавшего из куска дерева какую-то безделушку.

— Все свое движущееся имущество я отказываю племяннику Иштоку Рацу.

Высокий мужчина недовольно заморгал глазами.

— Пиши, студент, пиши, — простонала умирающая, собрав последние силы. — Дом и утварь в нем пусть отойдут внучке Агнеш.

Пока семинарист записывал распоряжения старухи, между Агнеш и Иштоком Рацем разгорелся спор. Ишток толковал слова умирающей так, что к движущемуся имуществу относятся, помимо скота, также и стол, стулья, котел и скамейки, то есть все, что с ногами-ножками. Агнеш же понимала под этим лишь то, что способно передвигаться само по себе, то есть скот: «Нет, дядя Ишток, — возражала она, — послушать тебя, так и вилки-ножики твоими окажутся. Да только я все равно не позволю тебе забрать их из дому».

Больную этот спор ничуть не смутил, а может, она и не слышала его. Старуха продолжала диктовать свое завещание:

— Наличные деньги, тысячу талеров, унаследует младший внук мой Ференц Мохораи, но только когда ему исполнится двадцать четыре года.

Ференц Мохораи, тринадцатилетний мальчишка, в тот же миг соскочил с печки и закричал:

— Где они, эти тысяча талеров? Давай мне их сейчас же и можешь себе помирать!

— Цыц, сверчок! Как смеешь ты, неблагодарный, гак разговаривать с бабушкой?

На желтом лице умирающей появилась слабая улыбка в знак того, что любовь ее к сорванцу отнюдь не стала меньше от этой выходки. Старуха нежно взяла внука за руку.

— Ой, какая холодная у тебя рука, бабушка! Отпусти меня!

— Ладно, ладно, ступай ложись спать! Только прежде подойди к свету, взгляну я на тебя еще разок.

— Погоди, я причешусь сперва.

Пока старуха болтала с внуком, лицо ее заметно просветлело. Тем временем Агнеш принесла Лаци крынку простокваши и большую краюху хлеба.

— Будем еще что-нибудь писать? — нетерпеливо спросил старуху Пишта…

— Погоди-ка… земля, деньги, утварь, движимость… нет, больше ничего не осталось. Хотя постой! А мои любимые собачки? На кого же мне оставить песиков? — Умирающая на минуту закрыла глаза, задумавшись, и болезненным голосом забормотала: — Собачки? Да, собачки… Подождите, а студенты-то? — почти весело воскликнула вдруг старуха. — Вам я оставлю своих песиков, семинаристы!

При этом она так страшно оскалила зубы, что студентам стало не по себе. Бодрствовавшие родичи усмехнулись, переглянувшись друг с другом, но Пишта отвечал почтительно:

— Спасибо вам за доброту вашу. Да только куда нам с ними? Нам и самим-то есть нечего.

— Кто же вы такие? Куда вы и почему бредете?

— Сироты мы, некуда нам идти, поэтому и бродим мы, ищем счастья.

— Счастья? — зашипела старуха и взволнованно захлопала рукой по клетчатой наволочке своего пухового одеяла. — А что, если я и есть ваше счастье? Может же оно иногда и под видом умирающей старухи по земле ходить! Что вы знаете, сморчки, о счастье! Берите, берите себе моих двух собачек. Вот увидите, они вам понадобятся. Как знать, может, они очень даже вам пригодятся! Нечем, говорите, их кормить? Эй, Бодри, Драва!

На зов из-под кровати вылезли две самые обыкновенные маленькие пастушьи овчарки: мохнатые, с лохматыми хвостиками, одна — чисто белая, а другая — черная как смоль.

— Ну как, хороши мои песики? Подойди ко мне ты, черная Бодри! Полижи мою костлявую руку, вишь, какой у тебя теплый язык. Завещаю тебе три золотых талера, чтобы не сказала ты, что плохая у тебя была хозяйка, а тебе, Драва, хватит и одного талера. Знаю я, с тебя и одного довольно будет. — Сунув руку под подушку, старуха вытащила мешочек и отсчитала из него на один угол стоявшего перед нею столика три талера, а на другой — один.

— Ну, семинаристы, выбирайте теперь, кому какая собака. Хе-хе-хе! Давай ты первым, который мне завещание писал!

— Я уступаю право моему младшему братишке, — отвечал Пишта. — Пускай он первым выбирает.

— Я беру себе собаку с одним талером! — без колебания решил Лаци.

Старуха осклабилась сатанинской улыбкой.

— Молодцы ребята, молодцы! Вы наверняка найдете свое счастье. Подумать только, какие! Каждый друг другу уступает собачку с большим наследством.

Умирающая покачала удивленно головой, да и задремала, совсем как здоровая, а родственники стали перешептываться:

— Она и не собирается умирать. Притворилась только, чтобы нас к себе созвать.

Однако к утру старуха все же умерла, а студенты, переночевав на сеновале, отправились дальше, сопровождаемые двумя собаками…

Псы словно знали, какой кому принадлежит: белый бежал возле Лаци, а черный послушно трусил следом за Пиштой.

До самого вечера брели семинаристы по неезженым дорогам, но ни собаки, ни бескрайняя алфельдская равнина не хотели отставать от них ни на шаг. Между тем Алфельд тогда еще не был нынешним океаном золотых колосьев, — гнилые болота далеко вокруг распространяли свое смрадное дыхание, камыши и трясины усеивали гигантскую степь, так что порой путникам приходилось давать по полверсты кругаля, чтобы обойти топкие места. Вдоль дорог нигде не белели, как теперь, приветливые хутора, и даже сумасшедшие ветряки не махали издали руками, зазывая к себе путника: «Сюда, сюда!»

Наконец, уже поздно вечером, подошли они к лесу.

Белый пес тотчас же побежал на охоту и вскоре вернулся со здоровенным зайцем в зубах.

— Ну, вот это собака! — воскликнул Пишта. — Теперь мы не пропадем с голоду. Зажарим зайца и съедим.

Они расположились под одним деревом, разложили костер, смастерили вертел, и немного погодя красное мясо освежеванного косого уже зашипело, поджариваясь на огне.

Подростки, устремив на зайца голодные взоры, с вожделением наблюдали за процессом жарения, а руки их были сложены, как будто они про себя молились:

— Огонек, огонек, поджарь нам поскорее зайчатинку!

Неожиданно за их спиной раздался густой баритон:

— Бог в помощь, ребята!

Семинаристы оглянулись: перед ними стоял рослый мужчина в одежде простолюдина.

— Бог в помощь! — приветливо отвечал Пишта.

— Что вы здесь делаете, хлопцы?

— Ужин готовим.

— Ага, зайца жарите? Где же вы его взяли?

— Собака поймала.

— Надеюсь, вы не собираетесь съесть его без меня?

Лаци улыбнулся.

— Верно, собирались. Потому что мы уже целый день ничего не ели.

— Тогда вам еще денек потерпеть можно. А я вот уже два дня без еды.

— Бог с вами, получите и вы третью часть зайца!

— Не так, сынок, не так делишь! Сколько вам обоим вместе лет?

— Брат мой на полтора года старше меня, а мне девятнадцатый пошел.

— Юнцы! Я в два раза старше каждого из вас. Значит, мне полагается в два раза больше мяса.

— Верно, но вы забыли о собаках. Им ведь тоже есть надо.

— Собакам и костей довольно, если говорить по справедливости…

— Если говорить по справедливости, собаке надо бы отдать всего зайца, потому что это она его поймала, — возразил Пишта.

— Ну, тогда забудем справедливость, — продолжал шутить незнакомец, — а договоримся по-дружески. Мне не надо никакой доли, но каждый из вас даст мне половину своей.

Юноши согласились. Пришелец уселся рядом с ними к огню, и они с аппетитом уничтожили бренные останки зайчишки. За ужином незнакомец спросил братьев: куда они идут и зачем?

— Мы удачи ищем.

— Эх, все-то ее ищут, да только мало кто находит. Удача повсюду, а это значит — нигде не задерживается она подолгу. Удача, ребятишки, такая озорница, что не стоит за ней блуждать по свету. Она и сама, коли захочет, к вам придет. А не захочет, не догоните вы ее, хотя бы и следом за ней бежали. Однако, я вижу, добрые вы ребята! Возьмите и меня с собой странствовать. Зовут меня Яношем Рожомаком. Вот увидите, пригожусь вам и я.

— А куда вы путь держите, дяденька?

— В Вену.

— Уж не к королю ли? — перебил его Пишта.

— Гм. Может статься, и к королю.

— Тогда мы с радостью пойдем вместе с вами. Ведь мы тоже хотим к королю попасть.

— Избегайте королей, детки мои, — насупив брови, предостерег ребят Рожомак. — Чего вам от короля нужно? Короли привыкли больше брать у людей, чем давать им.

— Мы хотим стать дворянами. А нам сказали, что только король может пожаловать человеку дворянство.

Путник рассмеялся.

— Вы что ж думаете, в Вене дворянство так же запросто раздают, как в Дебрецене колбасу? Для этого надо большие дела совершать.

— Ну так что ж? Мы совершим! — запальчиво воскликнул Пишта.

Старый шутник от смеха даже за живот схватился.

— Ох и чудак же ты, сынок! Вот было бы хорошо, если бы бедняков допускали туда, где большие дела вершатся.

За такими разговорами они примостились под деревом и проспали до рассвета. А поутру, уже втроем, они снова отправились в путь.

По дороге Янош Рожомак сказал двум братьям:

— Дам я вам, ребята, хороший совет. Поделите-ка вы между собою белый свет.

— Как это, дяденька?

— А вот как: у первой же развилки дороги ступайте в разные стороны: один — налево, другой — направо. На двух полосках жнивья всегда больше колосков собрать можно, чем на одной. Здесь вы на один колосок вдвоем нападете, а на двух разных полях каждый себе по колоску найдет.

Братья подумали, подумали, да и согласились. Умный человек этот Рожомак, может быть, и впрямь стоит его послушаться.

Подойдя к первой же развилке дорог, братья обнялись, расцеловались на прощанье и бросили жребий: кому идти с Рожомаком в Вену, а кому — налево, в Трансильванию. Если талер упадет изображением девы Марии кверху — выбирает Лаци; вниз — право выбора за Пиштой. Видно, хорошо на помощь деву Марию призывать, она одержала верх. Лаци задумался немного: может быть, все же лучше с весельчаком Рожомаком пойти, чем одному, но белый пес его, уже далеко вперед пробежавший по трансильванской дороге, стал на задние лапы, а передними словно манить хозяина принялся: иди, мол, за мной следом.

— Ну ладно, — согласился Лаци. — Пойду я за своей собачкой.

— Бог тебе в помощь, братец.

— Прощай, братец Лаци.

— Кому из нас бог первому поможет, тот должен разыскать другого.

— И другим нашим клятвам останемся всегда свято верны.

Тут братья заплакали, еще раз поцеловались, даже Рожомак пожалел их и прослезился.

— Не расстраивайте меня. Пойдемте уж лучше все вместе, втроем. Может быть, найдется у меня дело для вас обоих.

— Нет, сударь, вы были совершенно правы. Удачу нужно искать порознь.

— Ладно, сынок, — согласился Рожомак, крепко пожав Пиште руку. — У тебя доброе сердце: поделился ты со мною зайцем и сказал, что хочешь великие дела свершить. Тебе повезло, что ты со мною пойдешь. Если богу будет угодно, отведу я тебя в такое место, где великие дела свершаются.

А какое это было место, вы узнаете дальше.

Глава VII.Князь в послеполуденный час

На трансильванском троне сидел в это время его высочество князь Михай Апафи, который, будучи очень добрым государем, тем не менее сделал чрезвычайно много дурного, в особенности в часы после обеда.

Вред этих «послеполуден» вскоре заметили и трансильванские сословия издали разумный закон, по которому все, что государь приказывает или подписывает после полудня, считается недействительным. Тут возникли новые трудности, потому что «послеполудни» его высочества стали настолько затягиваться (насколько позволяла ночь), что в дообеденные часы следующего дня он обычно спал. Когда же было править, если после обеда ему не позволяли, а до обеда он сам не мог?

Однако княжеский скипетр не валялся без дела. Часто его брали в свои руки и те, кому не положено, например, Михай Телеки[23] или ее высочество княгиня Анна Борнемисса[24], женщина властолюбивая. Больше того, — приходится уже признаться, иногда даже ничтожный господин Налаци[25] начинал корчить из себя чуть ли не князя.

Сам же государь проводил все свое время в забавах, в компании легкомысленных, веселых аристократов. Серьезных господ советников он боялся как черт ладана. Изо всех придворных больше всего дел было у главного виночерпия. И тот отлично справлялся со своими обязанностями: в княжеских погребах Дюлафехервара имелись лучшие венгерские и иноземные вина, так что любо было посмотреть.

Апафи вместо ныне вошедших в моду военных парадов частенько проводил парады винных бочек в своих погребах и многие из них собственноручно украсил остроумными надписями, именами. Двенадцать больших одинаковых бочек, наполненных красным вином, носили имена двенадцати апостолов: был там «Иуда Искариотский из Эгера», «Симеон Зелот из Несмея» и так далее. Два бочонка с токайским горделиво носили имена Филиппа Македонского и Юлия Цезаря.

Так ухитрялся его высочество сочетать полезные познания с приятными забавами.

Однажды после полудня (но еще до издания упомянутого выше закона), придя к концу трапезы в отличное расположение духа, господа Иштван Апор и Криштоф Боер заспорили о том, каков собою загробный мир. Тема эта была весьма модной у наших предков, и спорам о ней не было конца.

Дискуссия, разгоравшаяся все жарче, на этот раз началась, кажется, после того, как Мартон Салициус, лейб-медик княгини, посоветовал его высочеству воздержаться в тот день от дальнейших возлияний, так как вино вредно для его здоровья. Оно, мол, многих отправляет на тот свет.

— Властелин и на том свете властелином будет, — заметил Денеш Банфи.

— Возможно, — согласился Салициус. — Только на том свете нет другой Трансильвании.

— Не верю я, доктор, — бросил весельчак Мозеш Тороцкаи, — чтобы вино увеличивало смертность! Ведь вот вы сами недавно говорили нам, что наибольшая смертность среди детей в возрасте от одного дня до четырех лет, словом, среди тех, кто еще и не балуется вином.

Грянул хохот, бокалы снова зазвенели, столкнувшись. Однако, как я уже сказал, господа Апор и Боер ухватились за тему и заспорили о тайнах потустороннего мира. Каждый хотел показать себя более сведущим в вопросе, что ожидает их «там». Один отрицал существование котлов с растопленной смолой в аду и варящихся в них душ, но признавал кое-что из магометова рая, по всей видимости сень голубиного дерева (из-за шума и криков уже трудно было разобрать, который из спорщиков что именно доказывал).

Дискуссии недолго суждено было протекать в узком русле. Вскоре она сделалась всеобщей, и даже князь принял в ней участие, — конечно, только после того, как, боязливо оглянувшись по сторонам, убедился, что Михая Телеки нет поблизости. (Последний имел обыкновение всякий раз, как только Апафи открывал рот, движением бровей одобрять или осуждать слова князя; разумеется, для князя в этом было мало приятного.)

По счастью, Михая Телеки на этот раз не было за столом, и князь мог смело потягаться силами, как всякий, с простыми смертными, тем более что в библии и теологических науках он тоже не был слаб.

Однако куда проще остановить двух рассвирепевших быков, чем двух страстных спорщиков. У Апафи и голос к тому же был недостаточно сильным, а то, что он государь — на сей раз никем не принималось в расчет.

— Тише, господа! — крикнул князь и хлопнул ладонью по столу. — Сейчас мы решим вопрос, кто из вас двоих прав. Как раз сегодня приехал ко мне из Эперьеша посол Имре Тёкёли[26], один знаменитый ученый, зовут его Иштван Шмидт. Обучался он во многих иноземных университетах, с крупнейшими учеными мира состоит в переписке. Так что, если вы меня не пожелали выслушать, есть у нас другой способ решить, кто из вас более знающий теолог, ты, Боер, или ты, Апор. Пойди-ка, сынок, Пал Карниш, пригласи сюда к нам посла Имре Тёкёли.

Один из пажей, наполнявших кубки, шустрый, миловидный мальчик в синем доломане с серебряными застежками, помчался выполнять приказ. Немного погодя он вернулся и доложил:

— Господин Шмидт сейчас же явится к вашему высочеству.

— Ну вот, наконец-то мы узнаем, как обстоят дела на том свете. Только прежде подведем итог: что утверждает Апор и что — Боер? Тому, кто окажется прав, я подарю мою самую красивую саблю, украшенную опалами. Ну-ка выкладывайте вашу мудрость, господа.

В этот момент в залу вошел Иштван Шмидт, высокий длиннобородый мужчина благородной наружности. Одет он был в простое черное платье венгерского покроя. На его спокойном, слегка бледном лице можно было прочесть недоумение: почему князь вдруг позвал его к себе, после того как порядком подзанялся «текущими делами»? Лица всех присутствующих к этому времени заметно раскраснелись от выпитого, а глаза лихорадочно блестели.

— Мы пригласили вас, сударь, — начал князь, милостиво кивнув головой, — разрешить спор, возникший между двумя нашими подданными, господами Апором и Боером, о загробном мире. Премного наслышаны об учености вашей в светских и духовных науках, знаем и о ваших мудрых суждениях, в том числе и из письма братца нашего Имре, где мы могли прочесть много лестного о вашей милости.

— Рад быть полезен вашему высочеству, — с поклоном отвечал посол сепешского княжества.

— Вам предстоит решить, кто из них прав. Изложите, господа, ваши точки зрения. Только, — добавил Апафи, — не оба сразу, а по очереди!

Однако и это напоминание князя не помогло: оба спорщика, нетерпеливо перебивая друг друга и громко крича, стали излагать каждый свои взгляды. Была ли тому причиной сабля, украшенная опалами, или убежденность каждого в своей правоте, — решить трудно.

— Ну, что скажете, ваша милость? — спросил снова государь у Шмидта после того, как тот внимательно выслушал спорщиков. — На чьей стороне правда?

— Да, да! — дружно закричали остальные придворные. — Послушаем, каков же он — тот свет!

И только Дёрдь Бельди весело выкрикнул:

— И к чему нам это знать? Все равно мы никогда не умрем. Наливай, ребята, вина в бокалы!

— Чш-ш! Тише! Говорите, ваша милость. — Апафи сделал знак рукою. — А ты, паж, принеси из оружейной палаты награду — мою саблю с опаловыми камнями.

— Ваше высочество, — начал Шмидт, и в зале наступила глубокая тишина, — я внимательно выслушал мнение почтенных господ о загробном мире. Каждый из них по-своему, в соответствии со своей верой, описал нам его. На это я могу только сказать…

— Говорите! Слушаем! — послышалось со всех сторон.

— …могу сказать, что господь бог многое открыл человеку из тайн вселенной…

— Верно, верно!

— Прочие земные существа знают гораздо меньше нас, и, следовательно, мы должны радоваться этому. Однако, посвящая человека в тайны мироздания, бог открыл нам не все. Кое-что он оставил и для себя.

— К делу, господин ученый, к делу! — нетерпеливо перебил посла Банфи.

— Но я и говорю о деле, господа. Ибо то, о чем спорили двое почтенных диспутантов, как раз и относится к числу тайн, оставленных богом про себя. Dixi[27].

Ответ господина Шмидта был мудрым, однако присутствовавшие, выслушав его, принялись недовольно ворчать; и только один голос из угла поддержал посла:

— Правильно!

Все возмущенно обернулись на голос и увидели, что он принадлежит придворному шуту.

А сам князь недовольным тоном, и так, чтобы все расслышали его слова, приказал пажам:

— Ну что ж! Коли ученый не смог разрешить спора, идите на улицу и приведите ко мне первого встречного. Раз вопрос не под силу ученому, пусть на него даст ответ первый попавшийся неуч.

И пажи послушно побежали на улицу ловить «первого попавшегося неуча». Дело это, разумеется, нетрудное. Неучей можно было бы найти сколько угодно не только на улицах Дюлафехервара, но и среди советников князя.

Немного погодя в вестибюле дворца послышался сильный шум, будто там завязалась драка.

— Пойди-ка, Михай Бало, посмотри, что там происходит.

Адъютант вышел за дверь и вскоре возвратился с докладом.

— Пажи пытаются затащить сюда какого-то молодого бродягу, ваша светлость, а он наотрез отказывается войти один, без своей собаки. Лягается, дерется, вырывается.

— Так пусть войдет с собакой!

И гофмейстер Михай Бало вновь вышел, чтобы утихомирить расшумевшегося скандалиста. Вскоре Пажи втащили в залу молодого паренька в истрепанной одежде: он был в разорванном студенческом плаще и запыленных башмаках, из которых наружу выглядывали пальцы, хотя одна подметка была крепко-накрепко прикручена шнурком. Что ж поделаешь, и сапожники не шьют вечных башмаков!

— Где вы подцепили этого малого? — спросил красный как рак Габор Лазар, самый пьяный из всех присутствовавших.

— У ворот встретили. Он как раз проходил мимо, когда мы выбежали на улицу. А ведь приказано было: «первого встречного».

Апафи одобрительно кивнул тяжелеющей головой. Глаза его глядели уже сонно, устало.

— Как звать? — спросил он, тяжело отдуваясь.

— Ласло Вереш.

— Кто таков?

— Странник.

— Тощее ремесло! — заметил Бельди.

— Господа, что вам угодно от меня? Я ни в чем не провинился. Я буду жаловаться. Отпустите меня. — И юноша поднял сжатые в кулаки руки, окидывая гневным взором трех княжеских пажей, насильно затащивших его во дворец.

— Несчастный, — шепнул ему один из них, маленький Пал Корниш. — Да знаешь ли ты, перед кем стоишь?

— Ну и что? Да по мне, будь он хоть сам Понтий Пилат.

— Если бы так! Но ведь это — его высочество Михай Апафи, сам великий князь Трансильвании!

Побелел нищий студент как полотно, даже ноги в коленях задрожали. Еще бы! Предстать перед самим князем! Лаци окинул взором большой сводчатый зал, серебряные кубки на столе, пажей в бархатных, расшитых золотом одеждах, потом заметил вдруг портрет на стене, на котором был изображен худощавый мужчина, сидящий за столом, точь-в-точь вот этот, что сидит сейчас во главе стола. Только тот, на портрете, в зеленом бархатном ментике и держит в руках украшенный драгоценными камнями скипетр…

Семинарист как стоял, так и рухнул на колени.

— Встань, сын мой, — приказал князь. — Не бойся ничего: ни один волос не упадет с твоей головы. Налейте ему стакан вина, пусть придет в себя.

Ласковое слово и вино действительно возвратили Лаци смелость.

— Никто здесь не замышляет против тебя ничего дурного, — князь пригласил тебя, сынок, сюда в качестве арбитра.

— Меня? — пролепетал смущенно юноша. — Да разве я осмелюсь?

— Если князь приказывает, надо подчиняться.

Ласло Вереш покорно склонил голову. А белый пес преспокойно улегся перед ним на полу и ободряюще поглядывал своими умными глазами с желтыми надглазьями.

— Изложите ему, господа, существо диспута, — подхватил нить разговора Апафи.

После этого Салициус вкратце пересказал пареньку доводы спорщиков бояр. Пользуясь моментом, Бельди насмешливо шепнул на ухо сидевшему рядом с ним Инцеди:

— Могли бы мы и поумнее заполнить время вместо таких вот чудачеств.

— Хорошо еще, — с улыбкой отвечал тот, — что мы — небольшое государство. Будь мы большим государством, сидели бы сейчас за столом иностранные послы и смеялись бы над нами.

— Может быть, вы и правы, — заметил ученый Бетлен, — только я не считаю это дело смешным. Скорее его высочество выказывает тонкий ум, спрашивая после ученого — мнение человека невежественного. Поверьте мне, господа, есть в этом и своя мудрость и задор.

Бельди презрительно скривил рот.

— Не столько мудрость, сколько дурость.

— А я уверяю вас, что вы ошибаетесь. Вот известны вам, например, жизнь и приключения справедливого халифа Гарун-аль-Рашида? Среди них можно встретить много подобных случаев. А это был великий государь.

— Давно это было, шурин, — заметил Бельди. — Если вообще когда-нибудь было.

— Спокойствие, господа! — раздался голос Апафи. — Выслушаем теперь мнение этого юноши: как же обстоят дела на том свете?

Глава VIII.Вестник с того света

Студент все еще в нерешительности стоял перед всеми этими важными господами.

— Может быть, ты не понял вопроса? — переспросил Апафи.

— Нет, я понял вас, всемилостивейший князь!

— Ну, тогда начинай. Корниш, поднеси-ка ему еще вина для просветления мозгов.

Одетый в бархат паж наполнил и протянул бокал оборванному нищему. Ласло колебался лишь мгновение, в следующий миг ему уже пришли на ум рассказы дядюшки Добоша о загробном мире. Сказка-сказочка, плетись, калачом оборотись!

— Ваше величество, — осмелев, начал Ласло, а его собака весело завиляла хвостом. — Жили-были в двух соседних венгерских селах два попа. Один — католический, а другой — протестантский. Однако это не мешало им быть хорошими друзьями, потому что были они оба заядлыми охотниками. Если религия и разделяла их, зато охота объединяла.

Впрочем, вся-то их дружба в том только и состояла, что они вечно спорили. И самой любимой темой их споров был как раз вопрос, о котором господа дискутировали сегодня за обедом у вашего княжеского величества. Без конца допытывались они друг у друга, что же есть на том свете. И всяк доказывал свое. Оба они обладали богатой фантазией, поэтому каждый по-своему обставил загробный мир. Кальвинист священник утверждал примерно то же самое, что и вы, сударь (он кивнул на Боера), а католический патер говорил, вот как тот господин помоложе. Иной раз эти слуги господни так входили в раж, что в доказательство правоты своей кулаками по столу начинали стучать… Пятнадцать лет кряду длилось это страстное состязание умов, но, разумеется, оно не привело ни к какому результату. Однажды патер зарезал свинью и устроил по этому поводу пир. Среди гостей был и его друг-кальвинист, с которым они, разумеется, и на сей раз затеяли диспут о потустороннем мире. Однако хозяин вскоре заметил, что гости, уже наизусть знавшие все их аргументы, начинают скучать. Поэтому он решил прервать спор и предложил:

— Canis mater![28]Хватит нам с тобой спорить. Когда-нибудь ужо и я узнаю, как там дела обстоят. Вот только угожу на тот свет!

— Поклянись, — воскликнул взволнованно протестантский священник, — что если ты умрешь раньше меня, то придешь и расскажешь мне, кто из нас был прав.

— Коли и ты мне, Мишка (так звали кальвиниста), то же самое пообещаешь, я согласен.

— Клянусь моим священническим обетом, что я явлюсь к тебе после смерти.

— И я клянусь. Вот тебе моя рука. Приду и скажу тебе всю правду.

Гости улыбались, глядя, с какой серьезностью дают друг другу такое необычное обещание спорщики, и говорили:

— Эх, святые отцы, до смерти пока далеко. Поживем еще немножко на этом свете! Выпьем да повеселимся!

И гости веселились часов этак до десяти вечера. А затем навеселе, со смехом и гомоном, разошлись пешком, или — смотря кто где жил — разъехались, кто на телегах, кто в санях, по домам.

Кальвинистский поп уезжал последним. Уже усаживаясь в сани, он крикнул хозяину:

— Не забыл обещания?

— Нет, не забыл!

Патер проводил взглядом своего последнего гостя, выезжавшего за ворота, вернулся с крыльца в дом, сотворил вечернюю молитву, да и отошел ко сну.

Не успел он и часа проспать, слышит: кто-то стучит в окно. У святого отца руки-ноги захолодели. Между тем его и прежде нередко будили в ночь-полночь. Над дверью у него висели на гвозде ключи от кладбищенской калитки. В этот миг гвоздь сам по себе выпал вдруг из стены, а ключи, таинственно зазвенев, покатились прямо к окну.

— Кто там? — вскочил патер с кровати и сунул ноги в ночные туфли.

— Это я, Мишка! — послышался за окном знакомый голос.

Святой отец подошел к окну, отодвинул занавеску. За окном стоял кальвинистский поп.

— Вернулся? Что случилось-то?

— Умер я, — отвечал гость глухим, плачущим голосом, — и вот пришел тебе сказать, что на том свете все иначе: не так, как ты говорил, и не так, как я думал. Аминь!

Патер уже и рот раскрыл, чтобы сказать: «Не болтай чепуху, Мишка!» — но слова эти замерли у него на устах: стоявший под окном человек исчез вдруг, как дух бесплотный. Ни снег не захрустел у него под ногами, ни следов на снегу не было видно. Между тем на небе сияла полная луна. Петухи пропели полночь. Патер, не попадая зубом на зуб, залез под пуховое одеяло, а к утру у него началась лихорадка. Еще хуже ему стало, когда поутру экономка пришла с известием:

— Святой отец, беда стряслась…

— Что такое?

— Кальвинистский-то священник, как вчера вечером от вас домой поехали, в горах вместе с санями в пропасть сорвались. И он и кучер — оба насмерть убились, ой, как страшно померли…


— Так вот я думаю, ваше княжеское величество, — закончил свой рассказ студент, — что ежели правду сказал вестник с того света, так ни один из спорящих господ не прав.

— Твоя правда, — воскликнул Апафи. — История очень хороша и поучительна. Я доволен!

Понравился рассказ и прочим важным господам.

— Умный малый, — заметил со смехом Криштоф Боер. — Победил нас. Я сдаюсь.

— Одним словом, не видать вам, господа, сабли.

— Да, в самом деле! Кто же получит княжеский подарок?

— Бог мой! Да кто же еще, как не юноша? — воскликнул князь.

— Как видно, не столько сказка понравилась Апафи, — иронизировал вполголоса Бельди, — сколько титул «ваше величество», которым молодой человек пощекотал его слух.

— Нет, не скажи, сказка была хороша и к месту, — возразил его сосед Инцеди.

— Вот-вот, — вмешался в их разговор придворный шут. — Мальчишка сказал то же самое, что и ученый. Ученого высмеяли, а невежду похвалили. Таков уж свет!

— Будьте свидетелями, господа! — поднял голос Апафи. — Я пообещал саблю тому из спорщиков, кто окажется прав. Ни один из вас не был прав, как доказал этот юноша. А поскольку его правда, пусть и сабля его будет. Бери, парень!

— Ваше величество, — скромно заметил студент, — как же посмею я повязать такую саблю на эти вот тряпки?

Апафи рассмеялся. В самом деле, на парня жалко было смотреть. Князь подозвал своего секретаря.

— Возьмите его с собой и оденьте как следует.

Словом, когда студент вернулся в зал, узнать его было нелегко: на нем был красивый серый доломан, зеленые шаровары, на ногах — сафьяновые сапоги, в руке — серая барашковая папаха с синим околышем. Комендант дворца собрал этот костюм из одеяний княжеской свиты разных времен. Новое платье было к лицу юноше.

— Ну, а теперь держи и саблю, — сказал ему княжеский паж Корниш.

— Все равно и теперь я не смогу носить вашу саблю, ваше величество.

— Это почему же? — спросил Апафи, заметно сердясь.

— Да потому, что сабля положена только дворянам. А я — простолюдин.

В зале поднялся невообразимый хохот, и сам князь смеялся до слез.

— Ей-богу, в жизни не доводилось мне иметь дело с таким хитрецом. Ты, наверное, армянин? Нет, ты уж лучше не отрицай, уж пусть я умру в уверенности, что ты армянин. Этот, господа, не растеряется! А где господин Налаци? Поди-ка, сударь, в канцелярию и, так уж и быть, выпиши ему дворянскую грамоту. Художник сейчас на половине княгинюшки, расписывает какой-то буфет. Позовите и его, я велю намалевать для парня дворянский герб.

Художника и в самом деле разыскали у княгини. Звали его Габор Габча. Это был долговязый малый с такой плутовской рожей, что из него наверняка получился бы мастер по подделке бумажных денег, будь в то время бумажные деньги уже в ходу.

— Звать изволили, ваша милость?

— Над чем работаешь?

— Цветы амаранта рисовал для ее высочества.

— Прервись на часок…

— Не смею, потому как великая княгиня…

— Княгиня, княгиня… Государственные дела прежде всего. Герб будешь сейчас рисовать.

— И что же мне изобразить на этом самом гербе?

— По зеленому полю фигуру усталого путника.

— Великий князь, усталость нарисовать невозможно.

— Невозможно? Гм! И в самом деле — невозможно. Просто человек получится. А усталый — нет. Ну, хорошо, тогда пусть выполняет эту задачу не герб, а фамилия… Как тебя зовут, юноша?

— Ласло Вереш.

— Ну так вот, отныне твое имя будет Ласло Вереш Фаради[29]. Ступай, Габча, и нарисуй ему такой герб: белая собака на зеленом поле.

Добрый час миновал — и вот наконец перед князем лежали готовенькая жалованная грамота и герб.

Князь подписал грамоту, а затем принялся пристально разглядывать герб.

— Твоя собака, Габча, ей-богу больше на козу смахивает. Так и хочется ее подоить. Право же, что за пса намалевал ты, дурень? Ну ничего, коза тоже тварь полезная. Отдайте все это пройдохе парню и выгоните его поскорей из дворца, не то он скоро и голову мою выпросит.

— Ну, он не такой дурак!.. — невольно вырвалось у Дёрдя Бельди.

— Что вы хотите этим сказать? — обернулся на реплику известный доносчик Янош Кендефи.

— А то, что утомленному путнику было бы не под силу носить на плечах такую тяжесть, — смело отвечал Бельди, а затем, наклонившись к Инцеди, добавил: — Она и для целой Трансильвании-то обременительна.

Глава IX.Клад

Совсем барином стал теперь Ласло Вереш. По какой бы улице Дюлафехервара он ни проходил, все девушки дивились его наряду да сабле, что на боку позвякивала. Да что от всего этого толку, коли в кармане нечему звенеть? От собачьего «приданого» у него не осталось ни одного динара. Значит, и не к чему корчить из себя барина, а лучше снова идти да просить у добрых людей подаяние. Только в таком наряде, как у него теперь, это во сто крат труднее будет, чем раньше. К тому же дворянин скорее с голоду умрет, чем по миру пойдет.

Ласло брел по улицам города и, останавливаясь то и дело, чтобы утереть пот со лба, раздумывал, не отправиться ли ему снова во дворец, а там броситься перед князем на колени: возьмите, мол, меня на какую-нибудь должность придворную. Ведь Апафи был так добр к нему…

Он и в самом деле отправился ко дворцу, но охрана у ворот не пропустила его.

— Чего тебе?

— К князю хочу.

— Ты что, с ума спятил? Выдумал тоже…

— Да я же был у него полчаса назад..

— Спасибо еще, что не вызываешь князя прямо сюда, к воротам, — посмеялся над ним один из охранников, с изрытым оспой лицом. — Мол, потолковать с ним захотелось. Ну-ну, полегче, сударь! Наш князь — это тебе не венский император, у которого дом что проходной двор. Понимать надо, о ком говоришь!

Какой-то молодой паренек, сидевший перед воротами на круглом камне, с любопытством повернулся к рябому стражнику.

— А вы что, бывали в Вене, дядя Ишток?

— Как же не бывать? Бывал, конечно.

— Говорят, дома там большие-пребольшие.

— Дома, верно, побольше, чем здесь, зато сады — поменьше. Словом, остальное все — маленькое.

— И люди тоже?

— И люди.

— Но уж воробьи-то, верно, такие же?

— И воробьи меньше.

— Ну, а пчелки, дяденька Ишток?

Старый солдат (а старые солдаты и двести лет назад врать умели) сердито прикрикнул на парнишку:

— Меньше, коли я говорю! А к тому же, пчел там на шнурке привязанными пасут. Садики-то маленькие, словно клетки для птиц. Так чтобы пчелы в соседний сад не залетали, их к улью тонкими ниточками привязывают.

— Скажи на милость! — удивился парнишка, думая, как же глупо устроен мир за пределами Дюлафехервара.

А Ласло Вереш все еще стоял перед дворцовыми воротами.

— Ну, чего еще ждешь?

— Жду, пока вы подобреете.

Тут дядя Ишток прямо-таки растаял.

— Чего же тебе надобно, сынок?

— Скажите по крайней мере, сударь, каким образом к князю попасть!

— Один только способ есть для этого. Надо записаться на прием к князю — у господина Михая Телеки.

— Где же он проживает, этот самый господин Телеки?

— Здесь, во дворце.

— Тогда пропустите меня к нему!

— Не могу! К господину Телеки вообще никак невозможно попасть.

Огорченный, Ласло повернулся и понурив голову пошел прочь от ворот. А ведь как горделиво шагал он отсюда всего лишь час назад!

Солнце уже закатилось, и мир переоделся в серое платье, с тем чтобы тут же сменить его на черное. Словно знак подавал нашему путнику: «Близится ночь. Где спать-то будешь?»

Торговки на рыночной площади начали свертывать свои палатки, убирая в большие корзины нераспроданные фрукты и жареную утятину.

Запах жаркого так соблазнительно щекотал нос новоиспеченного дворянина, что у него родилось желание схватить кусок утки да и задать стрекача. Но разве убежишь далеко с этой вот саблей?!

Пришлось ему взять себя в руки и пройти мимо рынка. У дверей трактира ему лукаво закивал пучок можжевеловых веток. Двое цыганят кинулись навстречу, пиликая на скрипках.

— Прикажите сыграть вам какую-нибудь красивую песенку, гошподин благородный рыцарь!

— Прочь с дороги, цыганята, а не то вот выхвачу я свою саблю, тогда и голов своих не соберете!

И он снова торопливо зашагал, теперь уже по узкой улочке, в нижнюю часть города, по-видимому совсем недавно пострадавшую от пожара: то там, то сям виднелись изуродованные, закопченные стены. На черной земле повсюду валялись обуглившиеся бревна и стропила, кучи головней, полуистлевших тряпок, прибитой дождем золы, земли, черепков посуды, оплавленного железа и стекла. Ветер набирал полные пригоршни пепла и развевал его над городом.

Хвост белого песика, бежавшего неотступно за хозяином, сделался таким черным, будто его кто покрасил. А потершись об обгоревшие бревна, песик и весь стал пятнистым, словно всерьез хотел походить на ту козу, что под видом собачки художник намалевал его хозяину на дворянском гербе.

Нет ничего в мире печальнее, чем такая вот выгоревшая улица. Сотни примет говорят о том, что еще совсем недавно здесь мирно текла жизнь. Там — полуобгоревшая квашня, здесь — остатки детской люльки. В маленьком опаленном огнем палисаднике между старых деревьев уцелел островок зеленой травы. Какое милое гнездышко было здесь когда-то! У одной из стен уцелела от губительного огня карликовая слива. Даже плоды, сморщившиеся, спекшиеся в огне пожара, висели еще кое-где на ветвях.

Лаци тотчас же приметил деревце. «А ведь это, право же, находка!» — подумал он и с жадностью накинулся на плоды. Не очень-то вкусными были эти сливы: какие еще сливы в такую раннюю пору! Но голод не тетка, и Лаци показалось даже, что он ест великолепный сушеный чернослив.

А песик тем временем все рыскал вокруг да рыл лапами землю, словно кости себе на ужин разыскивал. Вдруг он взвизгнул, а затем завыл и принялся бегать от хозяина к месту своей находки и обратно.

— Куда ты зовешь меня, собачка? Что такое ты там отыскала? Косточку, что ли? Сейчас подойду к тебе, дай вот только поесть немного. Ну, ну, иду уже, хватит выть-то. Сейчас мы с тобой поищем ночлег на двоих!

Однако, подойдя к собаке, Ласло глазам своим не поверил: уж не сон ли это? Сидит его песик на задних лапах, словно человек на корточках, а передними какой-то котел медный обхватил и выпустить боится. Из пепелища, видно, выкопал.

Лаци дважды протер глаза: если то, что он видел сейчас перед собой, было правдой, тогда и сказочные богатства из «Тысячи и одной ночи»-не ложь. Котел был до краев наполнен золотом и драгоценностями; пряжки, кольца, ожерелья, диаманты, перлы и смарагды, лежавшие в нем, ослепительно сверкали. Бедному студенту никогда в жизни не доводилось видеть такого богатства. Он вскрикнул было от радости, но тут же испуганно огляделся, не видит ли его кто-нибудь.

Но в пострадавшей от пожара части города среди руин не было ни одной живой души. Уже и вечер спустился на землю, и все вокруг стало одноцветным. Деревья и дома слились, утратив очертания, и только на лугу виднелась серебристая полоса. То Марош тихо струил свои воды. А в небе из лохмотьев туч выглянула вдруг яркая луна.

Лаци наклонился к котлу, рассчитывая враз унести все его содержимое, однако тут же убедился, что не сможет сдвинуться с места под непомерной тяжестью, да и некуда ему было распихать всю эту гору ценностей. Чем дольше юноша рылся в них, тем страшнее ему становилось, и в душе он уже пожалел: зачем же так много? Испугался своего собственного счастья. Что ему теперь с этим всем делать? От страха по спине Лаци забегали мурашки, холодный пот выступил на лбу, и ему показалось, что не сойти ему уже с этого места: вот так вдруг упадет, да здесь и умрет.

Он отсыпал было половину сокровищ обратно в котел, но ему тут же вновь захотелось взять с собой еще пригоршню, другую, третью. «Нет, ни за что не оставлю этот золотой браслет… И этот вот тоже».

И котел снова постепенно опустел. Опять пришлось Лаци сложить половину клада обратно, как ни трудно это было ему сделать. И прошло-то всего несколько минут, как он сделался богачом, а жадность уже поселилась в его сердце. Вместе с деньгами человек заражается и связанными с ними болезнями. Ведь с какой щедростью делился он, бывало, с нищим у дороги последним грошом. А теперь как тяжело ему отказаться хотя бы от половины нежданно привалившего богатства!

Однако Лаци должен был внять голосу благоразумия: в шляпе, у всех на глазах, этих сокровищ не понесешь. Ведь они не принадлежали ему: он всего-навсего счастливчик, нашедший их.

Может быть, человека, зарывшего их здесь и имеющего на них право, уже давно нет в живых, но может быть и наоборот. Лаци рассмотрел монеты при свете луны. Все они как одна были чеканки времен Леопольда и, значит, не так-то уж давно угодили в землю!

В общем, половина клада осталась лежать в котле. Лаци забросал находку землей, притоптал ее, посыпал сверху пеплом, а рядом для приметы, чтобы вернуться сюда позднее, кол в землю вбил.

Дрожа от волнения, он покинул пепелище, надеясь, что волнение пройдет, как только он выберется с пожарища. Однако оно так измучило юношу, что он едва мог двигаться. Присев у какой-то низенькой избушки на камень, он уронил усталую голову на спину собаке.

— Милый песик, ведь ты сделал меня теперь барином! Ты — мое провидение!

Лаци принялся ласково трепать и гладить собаку, а та смотрела на него таким умным и печальным взором, словно жалела.

— Держи его, держи! — закричал вдруг кто-то на тихой до этого улице. Послышался топот бегущих, приближающихся сюда людей.

Сердце Лаци испуганно забилось. Он вскочил и, подумав, что это за ним погоня, помчался что есть духу по направлению к городу.

Однако вскоре его остановил сильнейший из человеческих инстинктов — голод. На одной из улиц, где ветерок донес до него запах жаркого, Лаци остановился. Он очутился неподалеку от какой-то корчмы, через открытые двери которой на улицу струились соблазнительные запахи кухни.

Даже не отдышавшись, Лаци бросился прямиком в корчму. В страхе он не заметил, что шум погони на улице уже давно сменился веселым смехом. Это были всего лишь забавлявшиеся озорники — княжеские пажи, у которых и в мыслях не было кого бы то ни было преследовать.

Корчма прозывалась «Золотым медведем». Предки нынешних корчмарей питали симпатию к животным хищным и свои заведения нарекали чаще всего их именами. Со временем, однако, кабатчики становились смирнее, и их «Медведи» и «Тигры» постепенно превратились в «Волков» и даже «Быков», а ныне с них вполне достаточно «Грифа» или «Орла» (хотя, собственно говоря, орел наш — тоже птица хищная).

Появление Лаци в «Золотом медведе», ворвавшегося туда так, будто за ним кто гнался, вызвало всеобщее удивление. Посетители — несколько дворян, сидевших за одним из столиков и весело болтавших, — прервали свою беседу, а хозяин, Гергей Надь, поспешно напялил на голову барашковую папаху, а это означало у него, что он намерен постоять за себя.

— Ну, в чем дело? — сердито спросил трактирщик.

— Поесть хочу, — все еще тяжело дыша, ответствовал Ласло.

— А я думал, что вы, сударь, на стенку прыгнуть собираетесь. А кроме того, добрые люди обыкновенно, входя в чужой дом, шапку снимают.

Тут один из гостей, занятых игрой, равнодушным голосом заметил, обращаясь к пришельцу:

— У вас, сударь, карман прорвался. Какие-то безделушки все время на пол сыплются.

Нагнувшись, Лаци к своему ужасу увидел, что несколько смарагдов и бриллиантов выпали из кармана и рассыпались на полу.

Видно, во время бега карман его ментика не выдержал тяжелой поклажи и прорвался. Впрочем, Лаци не растерялся и без колебания собрал упавшие на пол драгоценности, тем более что никто из присутствовавших и не обращал на него больше никакого внимания, в том числе и хозяин трактира, которому Ласло пришлось четыре раза повторить свой вопрос: не найдется ли чего поесть?

— Ешьте то, что с собой принесли, — лениво ответил наконец Гергей Надь.

— Если бы я принес что-нибудь с собой, я не стал бы просить у вас.

— А я не могу вам дать ничего.

— Так ведь я заплачу!

И Лаци, вытащив из кармана один золотой, подбросил его на ладони. Но хозяин только зарычал сердито:

— Зря вы хвастаетесь этим рыжим жеребеночком. Сегодня и сам сатана не получит у меня никакой пищи. Нынче мы стряпали только для господ охотников из того, что они сами сумели подстрелить. А между прочим, кто вы такой, приятель?

— Ласло Вереш Фаради, дворянин.

— Ага! — воскликнул Гергей. — Так это вы и есть тот самый счастливчик, который нынче утром с легкой руки князя прыгнул из дряни прямо в дворяне? Ну, как я вижу, его величество и золотишком вас оделить не забыл. Конечно, на это у него есть золото. А коли кончится, возьмет у народа! — добавил он с горечью.

Разумеется, и господа охотники слышали о происшедшем во дворце: любая сплетня спора на ногу, и уж тем более — придворная! В один миг повскакали они все из-за стола и стали наперебой пожимать руку новичку.

— Отчего же ты, приятель, не сказал нам, что и ты — нам сродни? А то, что твоя собачья[30] кожа еще чернилами пахнет, — не беда!

— И вином, — заметил другой охотник.

— Зато ты — родоначальник своего грядущего рода, а мы всего лишь чьи-то потомки! Словом, коли угодно, садись к нашему столу, дружище, выпей да закуси с нами.

И охотники усадили Ласло на почетное место за столом и наперебой, как весьма почетного гостя, принялись угощать его всевозможными кушаньями и винами.

— Мое имя — Фаркаш Налаци, — представился один из охотников, чернявый, с закрученными усами. — Вот он — Иштван Веер, рядом с ним Габор Петки и Миклош Ковашоци. Теперь ты знаешь всех нас. Ребята мы все веселые. Были вот на охоте, да все трофеи и отдали хозяину, чтобы он их нам сварил-зажарил. Словом, закуска у нас дармовая. Что же до выпивки, то за нее обыкновенно платит тот из нас, у кого окажется при себе меньше всего денег. Надеюсь, ты не станешь возражать против наших правил?

Лаци улыбнулся и кивнул в знак согласия.

— Нахал, — потихоньку заметил Петки, обращаясь к Ковашоци. — Иначе он не согласился бы на такие условия.

— Погоди, вот я устрою ему испытание, — ответил тот.

Пока Лаци с волчьим аппетитом ел и пил, его друзья по застолью продолжали прерванный разговор, который состоял в основном из охотничьих историй и всяких других несусветных небылиц. Счастье барона Мюнхгаузена, что он к тому времени еще не родился, иначе бы ему ни за что не выдержать состязания с нашими знакомцами. С Иштваном Веером, например, однажды вот что приключилось: ему прямо на дуло ружья сел огромный рассвирепевший орел. Пришлось охотнику прежде стряхнуть орла с ружейного ствола, чтобы затем без помехи застрелить. Еще более удивительное приключение выпало на долю Миклоша Ковашоци. Как-то раз на охоте выбегает на него заяц. Миклош прицелился, а косой, вместо того чтобы наутек пуститься, встал на задние лапы, выпрямился да как погрозит левой передней! Бедняга Ковашоци так перепугался, что даже ружье из рук выронил.

Услышав эту историю, Лаци рассмеялся.

— Это что еще за усмешки? — свирепо рявкнул Ковашоци и так запустил глиняным кувшином о стену, что от кувшина только черепки во все стороны полетели. — Требую сатисфакции!

Собутыльники повскакали с мест, принялись успокаивать скандалиста:

— Ну что ты? Покраснел как рак, надулся! Тебя же никто и не оскорбил!

— Как же никто? Разве я не вижу по лицу и по глазам господина Вереша, что он не верит моему рассказу о зайце? А тот, кто мне не верит, изволь померяться со мной на шпагах.

— Вы меня имеете в виду? — пролепетал удивленный Лаци.

— Да, именно тебя, — подтвердил Налаци. — Теперь ты должен под честное слово дворянина заявить: веришь ты истории Ковашоци с зайцем или нет?

Лаци понял, что его новые приятели попросту дурачатся и хотят разыграть его, и отвечал уклончиво:

— Если вы все верите, отчего же и мне не верить?

— Он еще и трус, — обращаясь к Петки, шепнул Ковашоци, который и разыграл-то всю комедию, чтобы и с этой стороны прощупать новоиспеченного дворянина.

— По-видимому, и глуп тоже, — отозвался Петки. — Но по этой части я его сам испытаю… Мир, мир! — воскликнул он уже во весь голос. — Раз Ласло Вереш верит в историю с зайцем, друзья, подайте друг другу руки и помиритесь! Однако теперь уже твой черед, наш новый друг, рассказывать про свои охотничьи приключения…

— Правильно, послушаем Вереша. Мы уже каждый по одному анекдоту рассказали.

— Не доводилось мне на охоте-то бывать.

— Подумаешь, какая трудность для такого молодца, как ты! Ведь и на том свете ты тоже не бывал, а вишь, сумел же описать князю, что там есть и чего нету.

— Ну, а ежели не было у тебя охотничьих приключений, поведай нам про что-нибудь другое. С каждым человеком случается в жизни какое-нибудь происшествие.

— Бог с вами, — согласился в конце концов Ласло Вереш. — Расскажу я вам о своем приключении с медведем.

— Давай! Послушаем. Только прежде выпьем.

Приятели чокнулись, и Лаци начал в наступившей тишине:

— Перейдя через Королевский перевал из Венгрии в Трансильванию, я почти год прожил среди углежогов, в лесах. Однажды бродил я по лесной чаще, как вдруг слышу шум. Смотрю, — а из густых кустов глядит на меня пара горящих глаз. «Медведь!» — понял я и перепугался до смерти. Ведь у меня не было с собой никакого оружия, даже ножа складного. Я стоял в центре поляны. А медведь вышел из кустов и прямо ко мне. Опомнился я и — наутек. На мое счастье, поляну пересекала глубокая расселина. А поперек нее лежало поваленное бурей дерево. «Ну, теперь я спасен!» — воскликнул я. Ведь мне нужно было только перебежать на другую сторону да столкнуть бревно в пропасть, и медведь уже не сможет до меня добраться. Так и случилось. Медведь добежал до расселины, остановился на краю, зубами ляскает, но до меня дотянуться не может. Я же, перейдя расселину по стволу дерева, думал, что уже спасся от опасности, как вдруг вижу, что на этом берегу пропасти меня уже другой медведь поджидает. Представьте себе, господа, мое положение!..

— Ну, а дальше-то, дальше что случилось? — нетерпеливо потребовали слушатели и умолкли затаив дыхание.

— Что же мне оставалось еще делать: положился на бога!

— Да, но медведи-то что с тобой сделали?

— Как что? Поймали и съели…

Такого оборота дела приятели явно не ожидали. Габор Петки первым вскочил и, обнимая Лаци, закричал:

— Ты великолепен, парень! Посмеялся ты над нами! И поделом нам! Зачем приставали к тебе! Признаемся: Ковашоци хотел храбрость твою испытать, а я — ум. Но ты одним ударом и то и другое доказал. Не побоялся нас высмеять и сделал это с умом!

И все они по очереди пожали Лаци руку, после чего беседа протекала совсем в ином тоне. Лаци почувствовал, что авторитет его сразу вырос и что теперь он действительно приобрел себе друзей.

Глубоко за полночь пропировали они все вместе, пока Иштван Веер не предложил наконец:

— Время позднее, пора платить, да и «посошок на дорожку» выпить.

Ковашоци начал было шептаться с Петки, что не стоит, мол, больше беднягу Вереша в смущение вводить, и предложил честь честью заплатить за вино. Однако Вереш сам напомнил об условии:

— Меня и самого уже ко сну клонит. Действительно пора и на покой. Давайте проверим, кому платить! Да и по домам!

Ах, так? «Проверим»? Это замечание задело за живое Ковашоци. Неужели новичок не чувствует, кому в таком случае платить придется? Что ж, проверим!

— Эй, почтенный хозяин, Гергей Надь, подсчитайте-ка нам! Так у кого же, хлопцы, сегодня меньше всего денег? — и Ковашоци горделиво затряс кошелем, вынув его из кармана. — Здесь сто двадцать золотых.

— У меня тоже около сотни, — выложив содержимое карманов на стол, заявил Петки.

— Ну, я вижу, не мне платить, — с улыбкой заметил Ласло Вереш.

— Как так? — удивились остальные. — Почему ты решил?

— Да потому, что у меня при себе гораздо больше денег!

С этими словами Лаци высыпал на стол золото и драгоценности, находившиеся в одном только кармане доломана. При виде такого богатства все его сотрапезники рты пооткрывали.

— Так это же уйма денег! — воскликнул пораженный Иштван Веер.

— Кто не пропивает, у того бывает, — ответил шуткой Лаци.

Его приятели сидели остолбенев, пока наконец Фаркаш Налаци не выдавил из себя:

— Признайся, подшутил ты нынче над нашим князем?

— Чем?

— Да своим потрепанным платьем!

Лаци только засмеялся в ответ. А когда они гурьбой вывалили из трактира, он спросил своих новых приятелей:

— У кого из вас мог бы я сегодня переночевать?

Разумеется, все наперебой начали приглашать его — каждый к себе, — но Лаци принял предложение Петки.

— Как рано ты обычно встаешь? — спросил тот.

— Рано. Завтра мне уже нужно дальше двигаться.

— Куда же ты теперь путь держишь?

— Брата своего старшего разыскиваю.

— Где он у тебя?

— Не знаю. Но я должен найти его во что бы то ни стало.

А утром по городу пошли занятные слухи, часть которых, между прочим, соответствовала истине. Многие из тех, кто в это утро встал пораньше, сделали на улице, по которой ночью бежал Ласло Вереш, богатые находки. Ребятишки, например, отыскали в земле маленькие сверкающие камешки, и сразу же пронесся слух, что это — восточные жемчуга и самоцветы. Слух дошел и до княгини, и ее высочество, уступая любопытству, велела прислать ей в замок несколько таких находок, которые и в самом деле оказались дивной красоты смарагдами и жемчугами. Княгиня велела прислать ей также и подобранные на улице золотые монеты, но люди, нашедшие их, по-видимому, предпочли об этом умолчать.

Как с ума свихнувшись, носился Альберт Сана, дюлафехерварский ювелир, по всем улицам города, опрашивая ребятишек, где они нашли сокровища? А при княжеском дворе и у Михая Телеки целый день только и было разговоров, что о странном случае, разгадку которому так никому и не удавалось придумать. Наконец, уже за полдень, подметая распивочный зал в «Золотом медведе», слуги увидели на полу настоящую жемчужину. Госпожа Надь схватила ее и, примчавшись во дворец, заявила, что ей известно, из чьего кармана это выпало: вчера вечером в их трактире пировал с другими господами некий юноша с белой собакой; из его продырявившегося кармана и выпало наземь несколько вот таких безделушек, но юноша не очень-то спешил их подобрать.

Теперь нужно было решить новую загадку: кто же мог быть сей юноша?

В таком маленьком городишке, как Дюлафехервар, ничто не остается подолгу втайне. Ночные гуляки всему городу растрезвонили историю со вчерашним незнакомцем; что он заночевал у Петки, а утром купил у него же хорошего скакуна и умчался в сторону Коложвара[31]. Богатства у него несметные. Карманы битком набиты бриллиантами, из которых каждый величиной с кулак. А юноша этот не кто иной как Ласло Вереш, тот самый оборванный, грязный нищий, которому князь накануне пожаловал дворянство. Ну, а остальное не трудно было приплести. Никакой он, разумеется, не бродячий студент. Откуда у студента могут взяться такие сокровища? Разве что украл у кого-нибудь? Так где же? У кого со вчерашнего дня пропали драгоценности? Впрочем, у кого здесь вообще могли быть такие сокровища! Ведь золотом из одного своего кармана парень мог со всеми потрохами купить самого богатого из всех трансильванских владык!

Слух, все больше разрастаясь, передавался из уст в уста, пока наконец люди не пришли к выводу, что был это не иначе как переодетый принц.

Но зачем он был здесь?

Э-э, чего же еще ищут переодетые принцы, как не невесту?

Ну, а коли невесту, то ею могла быть не кто иная, как красавица дочь всемогущего Михая Телеки.

Семейство Телеки организовало самое настоящее следствие и вскоре дозналось, что его высочество принц вчера действительно пытался проникнуть к Телеки. Однако стража не пропустила его во дворец. Вот уж когда досталось на орехи бедному дяде Иштоку. Его тотчас же забили в колодки, а по всем дорогам разослали лазутчиков, чтобы разузнать, где же теперь находится таинственный принц.

Глава X.Агнеш Нессельрот

А Лаци направился в Вену, в надежде, что там, где-нибудь при императорском дворе, он скорее всего встретит Пишту. Ведь если ему самому выпала удача, то наверняка и брат его тоже достиг желаемого.

Путешествовать ему было легко: денег у него было в избытке, на перекладных лошадей хватало. И повсюду, где он ни проезжал, его принимали за знатного барина.

Добравшись до Коложвара, Лаци узнал, что император Леопольд в скором времени сам пожалует в Буду. Из Вены он уже отбыл. Что ни говорите, визит императора — редкостное событие для Венгрии. С тех пор как бедняга Лайош II[32] нашел свою кончину в струях речки Челе, опустел королевский замок в Буде, затихли два города на берегах Дуная.

Осиротел венгерский народ, а вернее, еще худшая выпала ему доля: вместо отца появился отчим в Вене.

Итак, Лаци направился прямиком в Пешт. А здесь уже ждали прибытия императорского двора и готовились встретить его с помпой: по всему городу понастроили триумфальные арки, а на стенах домов и монастырей развевались флаги.

Однако в самом Пеште, нашей нынешней красавице столице, при виде которой начинает радостно биться сердце каждого венгра, в то время было не слишком-то много достопримечательностей.

В период правления Леопольда весь Пешт состоял из нынешнего Внутреннего города. Он окружен был стенами и бастионами, в которых было только трое ворот — Вацские, что в конце нынешней Вацской улицы, Хатванские — там, где в наши дни кончается Хатванская улица, и Кечкеметские — в районе нынешней площади Кальвина.

Многоэтажных домов тогда в Пеште было очень мало. Самым большим и красивым зданием был монастырь ордена пиаристов, другие же многочисленные монастыри едва ли заслуживают упоминания. Нынешнего здания губернской управы тогда не было еще и в помине, а там, где теперь стоят казармы Кароя, был пустырь; весенней порой там разливалась большая лужа, в которой квакали в свое удовольствие лягушки. Приходская церковь стояла к тому времени уже на ее нынешнем месте и горделиво именовалась «Кафедральным собором», а наивные жители Пешта были твердо убеждены, что это красивейшее сооружение в целом мире.

Венгры не любили Леопольда, и если Пешт встречал его с такой помпой, то это объясняется только страстным желанием бургомистра Тамаша Нессельрота отличиться.

Бургомистр был дурным, тщеславным человеком, ненавистным всем горожанам, и, когда в городской ратуше (она стояла на том же месте, что и нынешнее здание магистрата) обсуждался вопрос, как лучше встретить императора, чтобы и высокого гостя удивить, и продемонстрировать радость народа, истратив при этом как можно меньше денег (весь годовой бюджет города равнялся тогда лишь 13340 ренским форинтам), выступил один смелый венгр и дал такой совет:

— Для достижения этих целей я предложил бы повесить его благородие, господина бургомистра, на Вацских воротах, через которые будет въезжать его величество. Так мы убьем сразу трех зайцев: император будет очень удивлен, народ будет радоваться, и обойдется это нам недорого.

Поднялся хохот, а Нессельрот, покраснев как вареный рак, вылетел из зала заседаний.

Однако что для человека, томимого жаждой власти, презрение и насмешки своих сограждан? Ведь он ничего не видит и не слышит; он постоянно купается в лучах воображаемого солнца.

Поэтому Нессельрот устроил такую встречу его величеству, какой ни Пешт, ни Буда не видели со времен торжественного въезда короля Матяша. Ну уж если и после этого приема не последует дождь наград и орденов, стоит ли тогда вообще жить на белом свете?!

И дождь, разумеется, пролился бы. Имя Нессельрота, вне всякого сомнения, значилось в маленькой памятной книжечке его величества, поскольку император остался всем доволен. Однако злодейка судьба, работавшая, как видно, уже тогда на дело революции, была против исполнения столь горячего желания Нессельрота и совершеннейшую преданность бургомистра обратила в невообразимо грубую выходку против императора.

Вы спросите: возможно ли это? Представьте себе, да. Причем орудием судьбы был сам же Нессельрот, Ему было доверено собирать прошения, которые жители города со всех сторон протягивали проезжавшему по улицам королю. И надо же было декоратору в этот самый момент вручить господину Нессельроту счет за установление триумфальных арок и прочих украшений, на общую сумму в две тысячи форинтов, а потерявшему голову бургомистру положить этот счет вместе с прочими прошениями! Разумеется, он сделал это бессознательно, потому что узнал о случившемся лишь две недели спустя, когда вместо ожидаемого ордена придворная канцелярия выслала ему две тысячи форинтов с примечанием, что на сей раз его величество соблаговолил оплатить предъявленный счет, но рекомендует местным властям при последующих визитах императора в Пешт никаких церемоний по этому поводу не устраивать.

Но для нашей истории все это имеет второстепенное значение. Куда важнее для нас то обстоятельство, что у господина бургомистра имелась драгоценность краше всех орденов мира: его дочь.

Агнеш Нессельрот считалась тогда первой девушкой Пешта, превосходившей других и красотой лица, и стройностью стана, и нравственностью. Синие глаза ее выражали смирение и нежность, а всякое движение было полно прелести и обаяния. Но будь она и в десять раз красивее и лучше, хроника все равно умолчала бы о ней, если бы она в день приезда императора не угодила именно на ту из трибун, которая под тяжестью зрителей, собравшихся поглазеть на блистательную процессию, обрушилась, а сидевшие на подмостках гости попадали на острые булыжники мостовой, — кто навзничь, а кто и вниз головой.

Агнеш пришлось бы, по-видимому, разделить общую участь, если бы в последний момент, буквально на лету, перепуганную насмерть девушку не подхватил бы некий красивый молодой человек. Сама Агнеш помнила только, как затрещали и повалились слабые подмостки. А что было дальше, она уже не знала, ибо, вскрикнув, потеряла сознание.

Безжизненная, лежала она в объятиях юноши и не очнулась ни от всеобщего крика, как шквал пронесшегося над морем голов: «Едет! Едет!» — ни от громоподобного: «Виват!» — катившегося над толпой вслед кортежу, ни от цокота копыт четырех сотен лошадей военного кавалерийского эскорта. Глаза девушки так и не открылись.

Ее спаситель, сняв с плеч свой черный ментик, постелил его на землю и попробовал уложить на него девушку. Однако суетящаяся и толкающаяся толпа чуть не растоптала бесчувственную красавицу, и молодому человеку пришлось вновь взять ее на руки И отнести до ближайшего домика, где со своими четырьмя дочерьми ютился бедняк портной.

Янош Бабо, хозяин домика, слыл за великого народного трибуна и ненавистника всякой власти. С такими настроениями он вполне подошел бы и для благородного цеха сапожников.

На счастье, портной Бабо, вместо того чтобы пойти глазеть на приезд императора, остался сидеть дома да сочинять стихи. Видывал он господ и поважнее! Хотя бы Имре Тёкёли. Даже дочерям своим он не позволил пойти посмотреть на церемонию.

И хорошо сделал. По крайней мере девицы сразу же занялись Агнеш: стали брызгать на нее водой, прикладывать мешочки с горячим овсом, пока бедняжка не открыла наконец своих дивных, выразительных глаз.

— Где я? — слабым голосом спросила она.

— Здесь, у добрых людей, — отвечал юноша, стоявший рядом, усталый и взволнованный, в ожидании, когда девушка придет в себя. — Не пугайтесь, ничего страшного не случилось.

— Как я попала сюда? — смущенно и беспокойно спросила она, окидывая взглядом незнакомое помещение.

— Ваша трибуна, барышня, обрушилась. А я рядом, внизу стоял! Я вас и подхватил. Только и всего.

— О господи! Моя тетушка! — испуганно воскликнула девушка. — Тетушка Францка! О боже, теперь я припоминаю. Что же стало с моей бедной тетушкой?

— Не знаю, но думаю, что если не ребра, то нос-то себе она наверняка переломила! Сидели-то вы высоко, — весело отвечал спаситель Агнеш.

Девочка (она и в самом деле была еще только расцветавшим бутоном) разрыдалась, запричитала:

— О моя милая, дорогая тетушка Францка!

— Будьте довольны, барышня, — заметила одна из дочерей портного, хлопотавшая вокруг Агнеш, — что вы сами-то хоть спаслись!

Агнеш же, будто именно от своей тетушки получившая это замечание, спохватилась и чинно протянула ручку своему спасителю.

— Простите, пожалуйста, что в волнении за судьбу моей тетушки я совсем запамятовала о вас, сударь. Спасибо вам за все, что вы сделали для меня; я не забуду этого никогда, а мой папочка постарается отблагодарить вас. О, если бы вы заодно спасли и мою тетушку!

— Я видел только вас, барышня.

— Но ведь она, бедненькая, рядом со мной сидела, — наивно возразила Агнеш.

— Там много народу сидело. Но я, признаюсь, поступил, как путник, который, увидев среди миллионов трав на лугу один тюльпан, протягивает руку именно к нему.

Агнеш только теперь осмотрела своего покровителя с ног до головы и тут же покраснела до корней волос, скромно потупив глаза.

Это было несомненным признаком того, что она нашла юношу слишком красивым для такого рода слов. В устах человека старого они прозвучали бы всего лишь вежливым комплиментом. Произнесенные красивым молодым человеком, они свидетельствовали о явном намерении поухаживать. Такие вещи непозволительно говорить ей, Агнеш Нессельрот, да еще вот так сразу. И девушка строго взглянула на своего рыцаря.

— Что? Вам снова стало хуже? — с совершенно естественным беспокойством спросил тот.

— Благодарю, наоборот, я чувствую себя теперь так хорошо, что смогу сама отправиться домой.

— Я провожу вас!

— В этом нет необходимости, — холодно отрезала Агнеш, — но тут же пожалела об этом и тотчас более мягко добавила: — Что скажут люди, сударь!

С этими словами девушка поднялась, сердечно поблагодарив хозяев за доброту, и проворно вышла из домика вместе с юношей, который положил портному на стол один золотой в награду.

— О боже! Это вы за меня? — смутилась девушка. — Но как же я теперь возвращу этот долг? У меня нет при себе денег.

— Ну так что ж! — рассмеялся весельчак юноша. — Выпишите мне вексель. Хорошо?

— Конечно! Папа заплатит вам по нему. Только сейчас папы нет дома, и я не знаю, право, что мне делать. Впрочем, постойте! — воскликнула девушка уже на пороге и, улыбнувшись, снова вернулась в домик портного.

— Вы забыли в доме что-нибудь? — спросил юноша, дожидавшийся возвращения девушки во дворе, чтобы проститься с нею.

— Меня зовут Агнеш Нессельрот, я дочь здешнего бургомистра. Вот на этом листке я написала свое имя. Если вам будет угодно, напишите над ним сумму, которую я вам задолжала, и пришлите листок к нам, чтобы я смогла оплатить его. Это и будет моим векселем!

— Очень хорошо, барышня. Я возьму бумагу на память. Хотя и без нее я вовеки не забуду этого получаса.

— Нет, вы должны непременно прислать мне вексель. Как, однако, ваше имя, чтобы и мне не забыть вас? — спросила Агнеш с тенью смущения в голосе.

— Ласло Вереш Фаради.

У калитки они расстались: Агнеш повернула налево, по берегу Дуная, к своему дому, стоявшему где-то неподалеку от дворца, где жила дочь турецкого султана, а Лаци смешался с толпой собравшегося со всей Венгрии люда; здесь он надеялся скорее услышать что-нибудь про своего брата, а может быть, даже и встретиться с ним.

В воображении своем он ярчайшими красками нарисовал себе предстоящую встречу. От самого Дюлафехервара бредил он ею наяву, а в особенности во сне, каждую ночь видя Пишту при самых различных обстоятельствах. Один раз Пишта приснился ему нищим, лежащим на обочине дороги перед семинарским забором, в другой — он промчался мимо Лаци в роскошном экипаже. Лаци закричал вдогонку брату: «Пишта! Пишта!» — и проснулся.

Снился ему брат и окровавленным, израненным, умирающим на поле боя. А однажды Лаци увидел во сне самого себя гуляющим по ночному кладбищу, а на одном огромном мраморном надгробье стояла надпись: «Здесь покоится Иштван Вереш». В другой раз брат приснился ему восседающим на кафедре дебреценской семинарии и рассказывающим студентам про Цицерона.

Словом, Лаци так много думал о своем брате днем, что во время сна ночные феи по собственному капризу показывали ему Пишту то при печальных, то при радостных обстоятельствах.

Что же до дневных фей, то это народ медлительный! Видно, тяжелы башмаки на их ножках! Они не только не свели Лаци с братом, но даже не шепнули ему ничего о его местонахождении. А ведь как он жаждал встречи с Пиштой! Какое было бы счастье сказать ему: «Я уже дворянин, и к тому же богат. Могу и тебя сделать барином. Денег у нас, слава богу, довольно. А не хватит — вернемся за второй половиной клада. Купим себе замок да поместье к нему, лес, пашни, богатые луга, четверик горячих коней приобретем на дебреценской ярмарке. Запряжем их в расписную коляску и поедем в Сегед за тетушкой и дядюшкой Дебошами. Это будет наша первая поездка».

До чего же хорошо да красиво будет, когда старики станут прогуливаться по мраморному крыльцу да переговариваться друг с другом: «Ей-ей, молодцы ребята, эти наши студенты!» Однако и вторая поездка не будет скучнее. А ну, Пишта, попробуй угадать, куда помчится наша коляска на этот раз? Ох, и тяжелодум ты! Куда же еще, как не в Дебрецен. Подкатим с колокольчиками, да и прямо во двор к профессору Силади… А ну как цветет еще там розочка, что тебе когда-то сабельную перевязь вышивала? «Ну, а потом?» — спросит Пишта. «А потом будет и третий путь. Но его-то тебе и подавно не угадать, про то лишь я один знаю».

И Лаци завороженным взглядом поглядел вслед Агнеш. Вот она скрылась в толпе, даже юбочка не мелькнет больше…

Лаци медленно пробирался через людское море, потому что ему нужно было следить и за тем, чтобы в толпе от него не отстала собака. А кроме того, он все еще продолжал тешить свое воображение планами на будущее, развивая, а подчас и подправляя придуманное, — и занятие это забавляло его необыкновенно.

Например, пожалуй, лучше будет, если тетушку и дядюшку Добошей во дворе замка встретит молодая хозяйка, красавица Магдалена Силади. Конечно, ведь нельзя забывать и о кухне! Пусть на богато накрытом столе ждет добрых стариков отличный обед, приготовленный красавицей хозяйкой. Вот это будет дело! Словом, решено: сначала съездим за Магдой. Любой дом, пусть даже богатый замок, кажется пустынным, если на его крыльце тебя не встречает приветливая улыбка женщины. Она придает ему блеск. А если бы еще и Агнеш была там! Красавица Агнеш Нессельрот. Как она приветила бы своим милым, ласковым голоском добрых стариков: «Милости просим, тетушка Добош!» Обняла бы их, расцеловала. А у тех слезы так и полились бы по морщинистым лицам… Нет, первым делом — Агнеш!

И Лаци так много думал об Агнеш, что вскоре она не только первой поселилась в их будущем замке, но постепенно вытеснила из его мыслей и все остальное…

…Тем временем торжественный въезд императорского кортежа в город закончился, и люди толпились уже лишь для того, чтобы поболтать о виденном, о всей этой роскоши, о внешности императора (видно, не из первых был он в той очереди, где физиономии раздавали!), о лошади Надашди под звенящей бубенцами попоной, о ментике Эстерхази и многочисленных веселых эпизодах, происшедших за это время. Иногда по улице проезжал какой-нибудь придворный курьер или разодетый аристократ — за неимением других объектов народ глазел и на них.

Лаци надеялся, что в этом многолюдье он встретит кого-нибудь из своих знакомых по Дебрецену и, может быть, услышит от них что-либо о Пиште, но в бескрайнем людском море не было видно ни одного знакомого лица.

Уже совсем утратив надежду, он вдруг увидел Яноша Рожомака и радостно вскрикнул. Рожомак стоял на пристани и разговаривал с несколькими богато одетыми господами. Сам же он был одет в темное, будничное платье.

Сердце Лаци радостно забилось, и он сквозь толпу начал пробираться к своему знакомцу, в спешке наступая людям на мозоли и даже толкнув нескольких женщин.

— Господин Рожомак! Господин Рожомак! — воскликнул он, подбежав к старому знакомцу, и по-приятельски хлопнул его по плечу.

Мужчина обернулся и смерил Лаци с ног до головы строгим взглядом.

— Что это еще за манеры? Что вам угодно?

— Неужели вы не узнаете меня, господин Рожомак?

— Вы что, с ума спятили? — гневно зарычал на него мужчина. — Какой я вам Рожомак!

— Не Рожомак? — удивленно и с сомнением в голосе переспросил Лаци. — Так кто же?

— Я граф Миклош Берчени.

В тот год имя Берчени еще не было знаменитым, зажигавшим сердца. На Лаци, во всяком случае, после блеснувшей на миг надежды оно подействовало подобно ушату холодной воды. Печальный, отошел он от мнимого знакомого и потом до самого вечера бесцельно бродил по улицам Пешта.

Ночью он тоже ни на минуту не сомкнул глаз, в бессоннице проворочался с боку на бок на своей мягкой постели в будайской гостинице «Гриф», где он остановился.

Думы его были об Агнеш. Вновь и вновь воскрешал он в своем воображении до самых мельчайших подробностей это приключение, вспоминая, как принес девушку на руках в дом к портному, как и что говорила ему она, придя в себя.

Вот он, белый листок бумаги, который Агнеш вручила Лаци, желая вознаградить его за оказанную помощь. И как тонко, как благородно она сделала это! Верно, подумала про себя: «Если он человек бедный, пусть получит по нему несколько золотых. А коли богатый, пусть сохранит себе на память!»

Однако Лаци не сделал ни того, ни другого. Едва дождавшись утра, он попросил у трактирщика чернил и написал над именем Агнеш Нессельрот следующее: «Я, нижеподписавшаяся, обязуюсь верно и по гроб жизни любить Ласло Вереша».

Затем он вложил «вексель» в конверт, запечатал его красной сургучной печатью и с коридорным слугой отослал к Нессельротам.

В волнении ожидал он ответа. Голова его горела как в огне, сердце трепетно стучало, в груди не хватало воздуха. Лаци решил прогуляться возле королевского дворца, поглядеть на спешащую во всех направлениях придворную челядь. Вдруг во дворе за железной изгородью он снова увидел графа Берчени. На этот раз граф не был так надменен, как вчера. Напротив, он сам обратился к юноше с вежливым вопросом:

— Простите, сударь, не видите ли вы всадника на дороге из Старой Буды? А то мои глаза слабоваты стали.

— Нет, я никого не вижу. Даже облака пыльного на дороге нет, господин граф.

— А почему вы вдруг называете меня графом?

— Разве не вы сами, ваша милость, сказали мне вчера, что вы граф Берчени? — удивился Лаци.

— Я? — вытаращил на него глаза граф. — Мое имя Янош Рожомак. Я — интендант двора его величества!

— Ну слава богу, — воскликнул Лаци. — Наконец-то я отыскал вас, дядюшка Рожомак. Неужели вы не узнаете меня?

— Нет, сударь. Кто вы таков?

— Я — один из тех двух ребят, которых вы год назад встретили в лесу. Помните, мы еще вместе зайца ели?..

— Не был я там никогда, — холодным, но совершенно искренним голосом возразил Рожомак.

— Брата моего Пишту вы тогда еще с собой в Вену взяли, — уже заколебавшись, продолжал Лаци.

— Не брал я с собой никого. Здесь какая-то ошибка. Я, правда, не раз слышал, что очень похожу на графа Берчени, — с оттенком горделивости в голосе добавил Рожомак. — Но сам я не знаком с этим графом.

— Человек, с которым отправился в путь мой брат, был как две капли воды похож на вас, и назвался он нам Яношем Рожомаком.

— Проклятие, ничего не понимаю. Уж не черт ли принял мой облик и имя? Или вы сами тронулись умом, молодой человек! Посмотрите, пожалуйста, еще разок, не видно ли всадника?

На дороге по-прежнему никого не было видно, и Рожомак, недовольно ворча, отправился во дворец, покинув Лаци, у которого голова шла кругом от всего услышанного.

— Кто же все-таки Рожомак? Два разных человека или одно и то же лицо? Если Рожомак — вот этот придворный, то почему он отрицает, что знает моего брата? Если другой, отчего же он тогда уверяет, что он — никакой не Рожомак? Вся эта история показалась Лаци прямо-таки лабиринтом, из которого не было выхода.

В эту минуту ко дворцу на взмыленном коне, высекавшем подковами искры, подскакал всадник, приезда которого, по-видимому, и ожидал Рожомак. Придворная челядь тотчас же окружила его, подхватив коня под уздцы.

— Скорее идите к его величеству! Нет, нет, не переодевайтесь. Император ждет вас с нетерпением.


* * *

Полчаса спустя императорский двор начал вдруг собираться в дорогу, а к полудню уже просочился слух, что находившийся в заточении Ференц Ракоци II[33] бежал из тюрьмы и укрылся в Польше.

Каждый день к императору из Вены прибывал курьер. Старый император, словно предчувствуя надвигавшуюся беду, с нетерпением, волнуясь, ожидал этих гонцов.

И вот сегодняшний принес дурные вести. Последний Ракоци снова был на свободе.

Министры и придворные ходили бледные, перепуганные; кучера запрягали лошадей; лакеи сносили багаж в повозки.

Многообещающие новости, уже в значительной мере приукрашенные и раздутые, передавались из уст в уста среди горожан.

С этого дня огромные толпы народа по вечерам собирались на набережной Дуная посмотреть, не зарделось ли небо со стороны Польши… Все были уверены, что ждать этого недолго.

Но для Лаци вся прелесть этих слухов была утеряна: вернувшись в гостиницу, он нашел там слугу с ответом Агнеш Нессельрот. Ответ состоял всего из двух слов. Но значили они для Лаци очень много.

Девушка прислала вексель обратно; на нем аккуратным почерком было выведено: «Согласна оплатить».

Лаци вскрикнул от радости.

Какое ему было теперь дело до того, что Ракоци на свободе! Его сердце исполнилось радостным сознанием, что сам он — пленник.

Глава XI.Пропавшее счастье

В Буде так долго и так пристально всматривались, не забагровеет ли небо со стороны Польши, что в конце концов оно и в самом деле зарделось. Вначале показалась небольшая полосочка, а затем вспыхнул и весь небосвод.

Словно из земли, сами по себе, вырастали несгибаемые витязи, бравые куруцы[34]. Их в те времена и призывать-то не требовалось, — достаточно было прислать знамена будущих полков. Знамена эти уже сами молча взывали ко всей стране, и не успел Ракоци перейти польско-венгерскую границу, как у него уже было наготове целое войско, которое продолжало расти, словно снежный ком.

Старая куруцкая песня лучше меня расскажет об этом времени:

Возле Мункачской крепости

Он стоит над рекою,

На палаш опирается

Правой рукой,

Он зовет барабанщика речью такою:

— Эй, барабанщик мой,

Эй, барабанщик мой,

Мой барабанщик придворный!

Брось барабанить немецкое «марш»

«Райта!» давай мне, «Райта!»

«Райта!» Пусть черт с тебя шкуру сдерет!

Что б ни случилось, —

«Райта!» «Вперед!»

Что бы ни встретилось, —

Только вперед!

Бей, чтоб все дрожало,

Бей ударом твердым!

Бей, чтоб слышно стало

И живым и мертвым!

Чтоб и те, что пали,

«Райта!» повторяли![35]

Дух революции взбудоражил все сословия, и знамена Ракоци повсюду победно продвигались вперед. Напрасно мудрый составитель лёчинского[36] календаря одинаковое количество дней пометил буквами «vc» и буквами «ss», а по мнению куруцев, дни, обозначенные двумя ss (superat soldat[37]), были благоприятными для лабанцев[38], тогда как дни, обозначенные буквами vc (curutz vineit)[39], сулили победу куруцам, — тем не менее куруцы побеждали чаще, и вскоре вся Верхняя Венгрия очутилась под властью Ракоци.

Вся молодежь служила теперь в войсках куруцев или лабанцев. И только наш герой Ласло Вереш — нигде. Потому что в конце концов звуки гитары, рождавшиеся под крохотными пальчиками милой девушки, были для него куда приятнее, чем сигнал боевой трубы. И что толку, что барабанщик Ракоци выстукивал на медном своем барабане: «Вперед, вперед, вперед!» — если красавица Агнеш Нессельрот напевала ему совсем иную песенку: «Не уходи, останься здесь».

Вообще же говоря, положение Лаци было весьма сложным, так как он хотел любой ценой заполучить руку Агнеш и поэтому не мог позволить себе ничего такого, что поссорило бы его со старым Нессельротом.

Отец же Агнеш был человеком хитрым и ни за что на свете не хотел признаться, за какую из воюющих сторон он стоит. Вернее, ему не в чем было и признаваться, так как он не был ни за одну из сторон и про себя думал: «Кто знает, чем все еще кончится. Уж лучше я под конец выложу свои убеждения!»

А чтобы ни поведением, ни словом не выдать, кому из двух — Ракоци или императору — он симпатизирует, Нессельрот притворился глухим, назначив своим заместителем старейшего из городских сенаторов. Сам же он, когда его спрашивали о чем-нибудь, только гмыкал да потирал руки.

И все-таки Ласло Вереш, мучимый угрызениями совести, что он один в такую великую страдную пору бездельничает, однажды напрямик спросил Нессельрота:

— Отдадите вы за меня вашу дочь или нет?

Старик ловко уклонился от ответа и в заключение уже сам спросил:

— А что будет, если не отдам?

— Будет то, — пояснил Лаци, — что в таком случае поженимся мы и без вашего согласия.

— Тогда уж лучше я выдам ее за вас, — насмешливо заметил Нессельрот. — Только прежде добудьте себе достойный моей дочери ранг или соответствующее ему состояние. То или другое. Для меня все равно.

— Одно у меня есть: состояние. Поэтому ловлю вас на слове!..

— Состояние! Смотря по тому, что вы понимаете под этим словом, любезный Вереш! Человек бедный, например, и сотню форинтов богатством считает. Но я не для того собирал денежки для моей единственной дочери, чтобы они первому встречному достались. Поэтому посмотрим сначала, каково же оно, это ваше богатство.

— Ладно, увидите! — хвастливо заявил Лаци.

Однако поскольку большая часть тех драгоценностей, что он в свое время привез из Трансильвании, успела уже уплыть из его карманов (обращаться с деньгами он не умел), Лаци решил снова отправиться в Дюлафехервар за второй половиной клада. Пусть выскочат у старого Нессельрота глаза от изумления, хотя для старика, возможно, с лихвой хватило бы и того, что было у Лаци при себе. Просто юношу возмутил тон бургомистра, и он решил проучить жадного мещанишку, показать, что называет Ласло Вереш состоянием: вот уж когда разинет старик рот!

Не мешкая долго, Лаци отправился в Дюлафехервар, захватив с собою и свою верную собаку Драву, с которой он теперь никогда не расставался, спал с ней в одной комнате, а однажды, когда красавица Агнеш ударила славного песика за какую-то серьезную провинность, Лаци так обиделся на девушку, что несколько дней не показывался у них в доме.

Кроме собаки, он взял с собою в дорогу только своего слугу, Мартона Бонца, которого он нанял в Пеште. Мартон был веселым малым, прошедшим огонь и воду и медные трубы, — плут с хорошо подвешенным языком, но на редкость глупой, как у барана, физиономией.

Прибыв в Дюлафехервар в полдень, Лаци с нетерпением ждал вечера, когда улицы города опустеют. Слугу он послал к «Золотому медведю», а сам в сопровождении собаки направился с замирающим сердцем к месту пожарища. «Вот будет дело, если с той поры здесь уже вновь успели построить дома», — думал он, обливаясь холодным потом.

Но его опасения не оправдались: кому пришло бы в голову строить дома теперь, когда люди только и знали, что жгли готовые: лабанцы жгли жилища, чтобы они не достались куруцам, куруцы жгли, отступая перед лабанцами.

И вот он снова стоял на черном поле пожарища, точно так же, как и в прошлый раз. Наверное, и кол, который он воткнул в землю для приметы, стоит на прежнем месте. С замирающим сердцем Лаци оглянулся вокруг. Кола не было. Ну, не беда: найдет он заветное место и без вехи. Однако волнение все же овладело им, и он, словно прося совета, невольно обернулся и посмотрел на Драву. Верный пес ворчал, но не трогался с места. А ведь в прошлый раз это он отыскал котел с сокровищем!

Да впрочем, что тут долго расписывать? Не нашел Лаци потайного места. Хотя вот и она, маленькая засохшая слива. А от нее шагах в десяти — пятнадцати должен бы находиться и клад. Или это не та слива? Одним словом, потерял парень направление, а затем и голову. Рылся то там, то сям, бегал с места на место как сумасшедший, но сокровища не было и следа. Не помогла ему и собака, безучастно поглядывавшая на него со стороны.

— Ничего, найду завтра, — утешил он себя, и до смерти уставший, отправился на ночлег в корчму «Золотой медведь».

— Узнаете меня, хозяин? — спросил Лаци Гергея Надя, который, покуривая трубку, вел важный разговор с Мартоном Бонцем.

Грубиян трактирщик сразу же узнал молодого человека по голосу и, вопреки своим строгим правилам, сорвал с головы папаху.

— О, ваше величество! Как же не узнать.

Тут уж не только у самого Лаци, но и у Мартона Бонца глаза на лоб полезли: «У кого же я служу, черт меня побери?»

— В веселом вы настроении, сударь, как я погляжу, — кисло улыбнулся Лаци, которому было не до шуток. — И бедного человека, что короля, величаете.

Но хотя лицо Надя выражало глубочайшее почтение и покорность, он все же принялся подмигивать да приговаривать:

— Что знаем, то знаем, нижайше прошу прощения!..

— Найдется у вас место для ночлега, Гергей Надь? Я чертовски устал.

— Да если бы во всей Трансильвании была одна-единственная кровать, неужто я не раздобыл бы ее для вас.

Проснувшись на следующий день, Лаци с новыми силами отправился на поиски клада.

По пути ему повстречался всадник на сером в яблоках скакуне.

— Эй, дружище, ты ли это? — окликнул верховой Вереша, вздрогнувшего от неожиданного окрика.

Лаци взглянул на конника, лицо которого показалось ему знакомым. Однако он никак не мог припомнить, откуда.

— Неужто не припоминаешь? Я — Петки. Ты что же, забыл, как мы веселились тогда в «Золотом медведе»? А потом ты еще переночевал и лошадь у меня купил.

— Теперь вспомнил.

— У тебя еще лошадка-то?

— Ну, где там! А ты откуда?

— Издалека. Везу нашему князю письмо от Берчени. Ну как, нашел ты своего брата?

— Нет, — смущенно отвечал Лаци.

Вопрос Петки уколол его в самое сердце: не очень-то он все это время разыскивал брата.

— А вот я, мне кажется, встречал его. Не Иштваном его звать?

— Где он? — нетерпеливо воскликнул Лаци. — Иштван он, конечно же!

— Я так сразу и подумал. Очень уж он похож на тебя.

— Но где же он? — дрожащим от волнения голосом нетерпеливо повторил свой вопрос Лаци.

— В Шарошпатаке, — немного помешкав, ответил Петки.

— Что же он там делает?

— Дел у него, правда, немного. Сидит.

— Сидит? Что ты имеешь в виду?

— В тюрьме сидит.

— В тюрьме! Боже правый!

— Там он, братец твой, находится.

— За что же? Что он такое сделал?

— Этого я не знаю. Только не хотел бы я теперь очутиться в его шкуре. Ну, прощай, дружище! Письмо у меня к князю срочное.

Петки пришпорил коня и ускакал, оставив Лаци посреди дороги — один на один со своими мыслями и горестями.

«Что мне делать? Сейчас же надо отправиться в путь», — была первая его мысль, и он уже сделал несколько шагов назад, к корчме. Драва весело поскакала перед ним.

— Нужно спасти брата. Хотя бы ценой собственной жизни. Паду перед Ракоци на колени, буду молить о пощаде. А не отдаст — силой освобожу! Соберу отряд и штурмом возьму шарошпатакскую тюрьму. Вот если бы только клад удалось отыскать! Золотой ключ, он лучше всякого другого отворяет темницы. Милый братец, наконец-то я нашел тебя снова! Не беда, что ты в неволе. Брат твой теперь силен и богат. В особенности если мне удастся и остаток клада с собой захватить. Эх, потеряю полдня — какая уж тут разница! Драва, назад! Эй, Драва! — Повернул было Лаци к пепелищу, но собака не слушала его зова. Лаци догнал ее, ухватил за ошейник и, привязав веревку, хотел потянуть ее за собой, но Драва зарычала и вцепилась зубами в голенище сапога. Тут уж и Лаци рассвирепел, пнул собаку ногой, а та завизжала и, вырвавшись, помчалась к корчме.

— Ну и провались ты совсем! — выругался наш герой, один направляясь к пустырю.

Поиски его были, однако, бесплодными. Напасть на клад он, несмотря на все старания, так и не мог. Пропадает богатство! Одна возможность найти его — это перекопать все пожарище. Но этого ведь не сделаешь тайком. Да и владельцы земельных участков не разрешат. А если и разрешат, обязательно долю в найденном кладе потребуют. А скорее всего сами примутся за раскопки на пепелище.

Остается одно: скупить землю у владельцев, а затем самому организовать раскопки.

«Так я и поступлю, — решил Лаци. — Поручу это дело Гергею Надю».

Лаци вернулся в корчму, где на пороге сидел его веселый слуга Мартон и закусывал салом с хлебом.

— А где вы Драву оставили, барин? — спросил он, между прочим.

— Разве ее нет здесь? — испугался Лаци. — Она же сюда побежала.

— Нет, здесь она не появлялась.

— Какое несчастье! — побледнев, пробормотал Лаци. — Упаси господь! Я скорее правую руку дам себе отсечь, только бы пса этого не потерять.

— Ну, вот еще! Есть на белом свете собаки и получше!

— Молчи, что ты понимаешь! Поищи-ка лучше вокруг, может, она здесь где-нибудь?

Мартов и сам Лаци обежали сад, подворье, посмотрели за курятниками, в каретном сарае, поискали между скирдами, не спряталась ли там где бедная Драва, так всерьез обидевшаяся на хозяина за побои.

Мало-помалу страх все сильнее стал разбирать Ласло: глаза его будто остекленели, на лбу холодный пот проступил, голос дрожал. Встав на камень, что возвышался перед корчмой, Лаци в отчаянии принялся громко звать собаку:

— Драва, Драва! Иди ко мне, дорогой мой песик! Не сердись на меня, прости, что я не совладал с собой, обидел тебя! Драва, Драва!

Но Драва не хотела идти на зов.

— Нехорошо с твоей стороны, Драва. Покинула меня одного в такой трудный час. Вернись, моя собачка!

Всех слуг из «Золотого медведя» разослал он на поиски собаки. Четыре золотых посулил в награду тому, кто найдет ее, и тут уж и сам Гергей Надь отправился искать Драву. Но к полудню все возвратились домой с пустыми руками. Пропала Драва, будто сквозь землю провалилась.

Неописуемая тяжесть сдавила грудь Ласло. Весело сияло июльское солнце, приветливо поблескивали в его лучах крыши домов, но ему весь мир казался угрюмым, и он еще никогда не чувствовал себя таким одиноким.

«Надо послать кого-нибудь к городскому голове, пусть объявит через глашатаев награду в сто золотых за находку Дравы», — решил он.

Через час уже загремел барабан по улицам Дюлафехервара, закричали глашатаи: «К сведению всех горожан…»

Теперь уже весь город был занят поисками собаки. Люди шли один за другим, приводили к «Золотому медведю» на веревке белых собак, но Дравы среди них не было. Собака пропала навсегда.

Тем временем Лаци пригласил Гергея Надя в одну из самых дальних каморок и спросил:

— Как вы думаете, сударь, можно было бы скупить все земельные участки в сгоревшей части города?

— За деньги все можно, ваша милость.

— Кому они принадлежат?

— Большей частью купцам-армянам. А они и душу продадут, если увидят, что на этом можно нажиться.

— Тогда скупите их для меня.

— А для чего они вашему вели… простите, вашему благородию?

— Дом хочу на этом месте выстроить да сад разбить.

— Гм. Значит, правду все-таки говорили? — покрутил себе ус хозяин.

— Что именно?

— Хорошая она девушка, право слово! Что тебе сказочная фея! Высокая, стройная. Глаза большие. Такая стоит того, чтобы ради нее новый дом выстроить, ваше величество.

— Да оставьте вы меня в покое с этим вашим «величеством». О какой девушке вы, собственно, говорите?

— О ком же еще, как не о барышне Телеки? Знаем мы уже, слышали! Все воробьи в Дюлафехерваре об этом чирикают. А вы так-таки ничего и не знаете? Хорошо, хорошо! Тайна так тайна! Сегодня же до вечера все участки будут нашими. Одно лишь скажу, что деньги «pro libertate»[40] эти негодяи принимать отказываются.

— Я заплачу золотом.

— Это другой разговор! Золото среди любых денег что тебе ученый: на всех языках говорит и ко всякому сердцу дорогу находит. А медь — как попугай: только те слова бормочет, которые вобьют в него.

Гергей Надь сдержал свое слово: в тот же день заключил с владельцами договоры о покупке на вечное владение всех участков со всем, что находится на них и под ними. Купцы и не подумали противиться.

А в городе уже с уверенностью заговорили о том, что принц снова здесь, собирается жениться на дочери Михая Телеки и строит для нее в Дюлафехерваре дворец, который будет краше княжеского.

Кто поглупее — перепугались: что ж это такое получается — два короля на одну Трансильванию? Плохо наше дело, землячки! Мы и одного Михая Апафи едва-едва в состоянии прокормить. А коли здесь еще один государь объявится, ей-богу, хоть совсем сбегай отсюда.

На другой день Лаци приступил к раскопкам, и работа закипела. Лаци приказал перекопать все пепелище. Сам он целый день бегал по выгоревшему полю от одного рабочего к другому, и больно было видеть, как лицо и взор его с каждым часом становились все мрачнее и мрачнее. Люди уж начали перешептываться: «С ума свихнулся!»

— Ройте, ройте! — подгонял он рабочих и сулил, позванивая золотом: — Хорошо заплачу за работу.

Даже на ночь не прекращали работы. Но это совсем не походило ни на закладку фундамента, ни на подготовку почвы под сад. Просто ковыряли твердую, неподатливую землю. Видно, совсем рехнулся бедный принц.

Кое-кто уже думал сообщить о печальном происшествии в Гернесег, где всемогущий Телеки проводил с семьей лето.

Раскопки шли целую неделю. Много ржавых железяк, старых горшков извлекли из земли землекопы, но заветного котла не было и следа.

Лаци уже готов был думать, что этого котла и не было никогда, если бы не напоминали о нем большое кольцо на пальце, да зеленые самоцветы, украшенные гербами, да золото в карманах и маленьком железном сундучке, который как зеницу ока стерег Мартон Бонц.

Впрочем, не много уже оставалось этого золота. Нет в мире такого богатства, которое нельзя было бы промотать. Уйму денег сожрала покупка земельных участков. Да и Драву продолжают искать по всей округе; множество народу снаряжено; каждый день сообщают: то там, то здесь видели белую собаку. Да разве на свете одна белая собака!..

Землекопы тоже обходились баснословно дорого, а Гергей Надь тот и вовсе оказался настоящей пиявкой, мастером высасывать чужие денежки. Словом, если Лаци не найдет клада, то первая половина сокровища как раз вся и уйдет на поиски второй. Придется, видно, ему отправляться в путь таким же нищим, каким он год тому назад прибыл сюда.

Поиски сделались теперь уже его манией. Его, будто азартного игрока, постоянно манили проблески надежды. Ложась спать ввечеру, он всякий раз подбадривал себя: «Ну, ничего! Завтра!» — пока наконец не опустели и его карманы и железный сундучок. Последний золотой был израсходован, а ни собаки, ни сокровища не было и в помине.

— Эх, и зачем я тогда побил песика? — воскликнул Лаци и, уронив голову на стол в корчме, заплакал. — Почему не отправился я тогда прямиком в Шарошпатак? Были бы у меня теперь и деньги и собака, и братца своего я уже давно выручил бы!

— Гергей Надь! Просьба у меня к вам, — позвал он к себе корчмаря.

— Что прикажете?

— Пойдите снова к армянам и продайте им участки обратно, за любую цену, какую дадут.

— Как? Разве мы не будем строиться?

— Нет, не будем.

Корчмарю было все равно. Продал он за гроши землю, а на другой день Лаци, печальный и подавленный, отправился с этими последними грошами в путь.

— Куда же мы направимся, барин? — спросил его Мартон Бонц.

— Не барин я тебе больше. А если согласен — буду я тебе товарищем.

— Как так? — уставился на Лаци слуга. — Разве вы — не принц?

— Бедняк я!

— А я-то думал, чудак богатей…

— Был, да весь вышел. Уплыли мои денежки, слуга. Как-нибудь в другой раз расскажу я тебе обо всем.

— Тем лучше, коли так, — весело воскликнул Мартон.

— Пойдешь со мной?

— Хоть на край света.

— Тогда отправимся в Шарошпатак.

— Что же, мне подходит.

— Там мой брат в темнице сидит. Хочу ему помочь.

— Черт побери, если б я знал! Но только уж не куруцы ли его посадили?

— Они, как я слышал.

— Странно, — покрутил головой Мартон. — В чем же он провинился перед куруцами?

— Этого я и сам не ведаю. Там узнаем.

И Ласло Вереш с тяжелым сердцем и пустым карманом отправился в путь. От огромных богатств его не осталось и следа, кроме грошей, вырученных от продажи земли, кольца с гербом на пальце да воспоминаний о днях, проведенных словно в сказочном сне.

И спроси его, он, пожалуй, затруднился бы сказать, чего ему было больше всего жалко: денег, Агнеш или Дравы.

Глава XII.Узник

С каким облегчением вздохнул Лаци, когда после длинного и утомительного путешествия они остановились наконец перед воротами Шарошпатакской крепости. Над крышей не развевалось флага: значит, князя в городе не было.

— Ну вот мы и прибыли, дядя Мартон, — сказал Лаци. — Теперь первым долгом нам нужно будет разузнать про моего брата. А там уж присмотрим себе и какое-нибудь занятие.

Хоть с большим трудом, им все же удалось узнать, что Иштван Вереш действительно сидит в заточении в одном из казематов крепости. Один добрый стражник с пикой даже показал им его окошко.

— В чем же его провинность?

Стражники только плечами пожали: кто, мол, его знает? Нам ведь не много про то говорят.

— А не слышали вы, что с ним собираются сделать?

— Повесить! — коротко ответил тюремщик.

У Лаци на глаза навернулись слезы.

— Как видно, очень вам жалко его, барич. Родственником он вам доводится, что ли?

— Брат мой.

— А я так думал, что нет у него никого. Только большой черный пес все ходит сюда да воет. Говорят, его пес.

— Да, да! Была у него черная собака, я бы ее сразу признал, если б увидел.

Стражник поглядел по сторонам, свистнул, и из-за круглой башни во двор, сердито скаля зубы, выскочила лохматая черная дворняга. Лаци признал собаку: она была та самая, какую завещала им когда-то умирающая ведьма.

— Верная животина. Так и сидит здесь неизменно, стережет хозяина. Хотя мы его и сами хорошо стережем.

— Эта собачка, видно, вернее, чем наша белая была, — заметил Мартон Бонц.

— Я просто диву даюсь: и чем она только кормится? Здесь даже и костей-то никаких нет, — продолжал тюремный страж.

Глухим, надломленным голосом Лаци спросил, нельзя ли поговорить с узником.

— Не выйдет ничего. Не стоит вам понапрасну и к коменданту крепости ходить.

— А кто у вас комендант?

— Кручаи.

Лаци содрогнулся, услышав это имя, но упрямо пробормотал:

— У кого же мне узнать, в чем вина моего брата?

— Про то может дать ответ его сиятельство господин Берчени. Его люди привезли вашего брата из Шаторальяуйхея в кандалы закованным.

Берчени находился в это время в Шарошпатаке, но Лаци к нему на прием не допустили. Сказали, что графа мучает подагра и что он не принимает никого, кроме знахарок и предсказателей судьбы. Первые лечат его, а вторых он любит за добрые их пророчества, ибо, распространившись в народе, они поднимают боевой дух так же, как и двойное жалованье для солдата[41].

— Что же нам теперь делать? — ломал в отчаянии руки Лаци.

— Знаю я один способ, — сказал Мартон.

— Какой же?

— Надо проникнуть к графу под видом гадателя или знахарки. Последнее, правда, труднее…

— Верно, выдам-ка я себя за гадателя…

— И глупо сделаешь. Чую я из того, что ты рассказал мне по дороге, что тот Янош Рожомак — не кто иной как сам граф Берчени.

— Ты думаешь?

— Убежден в этом. Успех восстания говорит за то, что кто-то, вероятнее всего именно он, предварительно обошел всю страну и подговорил дворян. А на такое он только переодетым, под чужим именем мог решиться.

— Это верно!

— Поэтому, если позволишь, попробую-ка лучше я проникнуть к графу. Я ему такое предскажу, что у его сиятельства подагра сразу из обеих ног вылетит.

У Мартона Бонда была душа авантюриста. Еще два года назад он был мельником на Таллошской мельнице, что стоит на речке Дудваг. В поисках приключений он отправился затем в Буду, где его совсем опустившимся встретил и взял к себе в услужение Лаци. Бонц обладал незаурядным артистическим талантом и даром подражания, так что без труда выдавал себя за кого угодно.

Два дня Мартон болтался среди челяди Берчени, изрекая всякие библейские пророчества о королевском троне, ожидающем Ракоци, и о сокрушении стен Вены. Слуги сообщили о новом предсказателе графу; Берчени заинтересовался им и пригласил к себе. Здесь Марци с фанатическим выражением лица, обратив к небу взгляд, стал пророчить страшное избиение лабанцев, на таком таинственном, истинно предсказательском языке, что смог и потешить и приободрить графа (в какой-то мере верившего таким вещам).

Не прошло и недели, как Мартон (или «пророк Хабакук», как окрестил его Берчени) стал во дворце своим человеком. Берчени, желая повеселиться, частенько посылал за ним, и у Мартона появилась возможность однажды заговорить и о бедном узнике.

Как-то раз, вечером в воскресенье, граф сам спросил Мартона:

— Ну, что тебе сегодня приснилось, Хабакук?

— Узника одного видел я нынче ночью, ваше сиятельство.

— Что же с ним приключилось, добрый Хабакук?

— Белый голубь явился мне во сне и шепнул на ухо: «Сидит здесь в Шарошпатакском замке один паренек, по прозванию Вереш, в тяжелые кандалы закован. А как освободится, семь полей зальет он вражьей кровью».

— В самом деле, сидит здесь такой заключенный. Но лабанцы могут спать спокойно. Не суждено ему больше ничьей крови пролить, даже крысиной.

— Уж не помер ли он?

— Нет еще, но скоро умрет. Сегодня с утренней эстафетой прибыл за подписью князя его смертный приговор.

— Вот как? — содрогнулся Мартон. — Чем же провинился сей несчастный?

— Воровал, растратил казну, изменил князю. И не говори мне о нем, Хабакук, не порти мне настроения. Полгода пытали — допрашивали мы его. Но он упрямый малый: так и не сознался. Ну да ничего; может, у виселицы опомнится. А ведь доверял я ему, как сыну родному.

С печальным лицом принес Мартон это известие Ласло. Тот же, услышав, места себе не находил от волнения.

— Возможно ли, чтобы брат мой воровал? — вскричал он душераздирающим голосом. — Не поверю я этому никогда в жизни! Я-то думал: в плен его взяли куруцы у лабанцев. А чтобы он — и вдруг вор?! Что же он украл, у кого? Какой ужас! И уже смертный приговор, говоришь, подписан? Боже мой, боже мой! Что же нам теперь делать?

Мартон Бонц только плечами пожал: «Ничем тут не поможешь. Казнят его, а мы и знать о том не будем, Мне вон уже будто слышится: воронье закаркало».

— Может быть, к князю поехать, броситься в ноги, попросить пощады?

— Не успеешь. Князь сейчас в Мункаче, а Берчени еще нынче утром отправляется в Сенице и меня с собою берет. Лучше, право, если и ты, Ласло, вступишь в его войско. Вместе пойдем.

— Нет, я здесь останусь. Узнаю об участи моего несчастного братца. Не ведаю я еще, что мне делать. Но так я этого не оставлю.

— Ну, тогда бог тебе в помощь. А я додурачился с этими предсказаниями до того, что теперь меня и в самом деле определили на должность пророка!

Остался Лаци один. Целую ночь провел он без сна. Все думал: что же теперь станется с его братом? Хоть бы знать, в чем Пишту обвиняют! Тогда легче было бы что-нибудь предпринять. Хоть бы полчасика с ним вместе побыть, поговорить. Может, все же пойти к Кручаи, воззвать к его сердцу? Ведь и он человек!

Утром Лаци явился на квартиру к коменданту. В передней сидел молодой прапорщик.

— Что вам угодно? — спросил офицер.

— Я хотел бы поговорить с господином комендантом, — робко отвечал Лаци.

— По какому делу?

— По делу несчастного осужденного Иштвана

— Нельзя, — отрезал офицер. — Господину Кручаи сейчас недосуг.

Лаци в отчаянии умоляюще сложил руки, прапорщик же, взглянув на них, вскочил вдруг и почтительно поклонился:

— Прошу прощения, ваше превосходительство. Я думал: вы только просите, и не заметил, что вы имеете право приказывать.

С этими словами прапорщик бросился в соседнюю комнату, уже с порога добавив:

— Комендант тотчас же будет к вашим услугам.

Лаци показалось, что все это происходит с ним во сне. Что случилось вдруг с этим человеком, отчего он сразу так переменился?

Мгновение спустя в переднюю, тяжело дыша, вкатился толстобрюхий Кручаи, — с красной рожей и канареечно-желтыми волосами, по-куруцски схваченными сзади гребенкой. Лаци побледнел. Сколько раз вставала в его воображении эта ненавистная рожа: эти злые морщины на лбу и хитрый, не знающий пощады взгляд. Вот он, убийца их отца!

Старый Кручаи, отвесив поклон перед юношей, почтительно спросил:

— Каково будет приказание князя?

— Князя? — пролепетал Лаци, но тут же спохватился. — Я не понимаю вас, господин комендант, я…

— Я вижу secretum sigillurn[42], сударь, и готов выполнять ваши приказания.

— Ах!

Возглас удивления вырвался у Лаци помимо его воли, а лицо его выразило крайнее замешательство.

— Мне известно о полномочиях, данных вам великим князем. Секретный мандат у меня вот здесь, в кармане. Ах да, вы правы… Оставьте-ка нас одних, господин Генчи.

Молодой прапорщик удалился. Тем временем Лаци, собравшись немного с мыслями, сообразил, что здесь происходит какая-то удивительная ошибка и что ею нужно умело воспользоваться.

— Ну, вот мы и одни. Теперь вы можете совершенно спокойно передать мне приказ князя.

— Я здесь по делу некоего Иштвана Вереша.

Кручаи поклонился.

— Что прикажете сделать с ним?

— Он должен быть освобожден из заключения, — хриплым от волнения голосом выдавил Лаци, и лицо его передернулось.

Но Кручаи нисколько не удивился, а попросту открыл дверь и крикнул гусару:

— Пришли-ка, дружок, сюда начальника тюрьмы! — а затем, снова повернувшись к Лаци, равнодушным голосом заметил: — А мне как раз сегодня граф Берчени вручил, уезжая, смертный приговор этому самому Верешу. Завтра, наверное, мы уже и казнили бы его. Хорошо, что ваше высокоблагородие поспешили приехать с новым приказом.

Сердце Лаци взволнованно колотилось, он не мог выдавить из себя ни слова. На счастье, в дверях появился тюремщик.

— Сейчас же освободите Иштвана Вереша, — отдал ему распоряжение Кручаи и тотчас же снова обратился к юноше: — Не будет ли дальнейших приказаний относительно узника?

— Я возьму его с собою.

— Как вам будет угодно, — вежливо заметил комендант крепости. — Начальник тюрьмы, передайте заключенного его превосходительству.

Лаци хотел поскорее покинуть комнату и торопливо последовал за тюремщиком, но Кручаи ласковым движением остановил его:

— О ваша милость, постойте! В хорошенькое же положение вы меня поставили бы. Если вы забираете арестанта с собою, тогда оставьте мне кольцо. Что если бы и я оказался столь забывчив, черт побери!

Лаци только сейчас бросил взгляд на свою руку и понял, что было чудесным его талисманом то самое кольцо — печатка с зеленым камнем, — которое он носил на пальце. Сняв перстень, юноша с притворной улыбкой протянул его Кручаи, который верноподданнически приложился к нему губами.

— Вот теперь все в порядке! — заявил Кручаи, и Лаци, у которого отлегло на душе, помчался вниз по лестнице, все еще не веря, что все это не сон.

Так, значит, на его руке был тайный перстень князя Ракоци! Каким же образом могло это случиться? В голове его пронеслась мысль: уж не князю ли принадлежали сокровища, найденные им в Дюлафехерваре?

Но времени на размышления у него не было. Он мчался вниз, перепрыгивая сразу через три ступеньки, торопясь нагнать тюремщика, который с заржавелыми ключами в руке шагал к казематам.

Наконец они очутились возле тяжелой двери, обитой полосовым железом. Скрипнул ключ в замке, и в следующий миг братья, не произнося ни слова, бросились друг другу в объятия.

А подле них, радостно повизгивая, прыгал черный пес.


* * *

— Идем отсюда! — заторопил брата Лаци, обретя снова дар речи. — Идем.

— Но как тебе удалось освободить меня?

— Потом расскажу, когда мы будем уж далеко отсюда. Пошли.

— Но куда?

— Куда угодно. Только чтобы не оставаться здесь.

И они снова отправились в путь, как когда-то давно: без определенной цели, по безлюдным полям. Лишь оставив Шарошпатак далеко позади, они заговорили.

— Ну так рассказывай, как же ты смог освободить меня?

— Сначала ты скажи, каким образом ты угодил сюда.

— Моя история очень коротка, — начал Иштван, — и очень печальна. Рожомак, с которым я отправился тогда в Вену, не кто иной, как граф Берчени.

— Я так и знал!

— Он в самом деле взял меня с собою в Вену и вскоре полюбил меня. Посвятил меня в свои самые глубокие тайны. Он подготавливал восстание, и мы отправились с ним в Вену по одному очень важному делу. Нам нужно было переправить из Вены богатства князя в Венгрию, в какое-нибудь укромное место, чтобы в случае чего австрийцы не конфисковали их. Берчени долго скрывал от меня все это, пока не узнал меня лучше. Вместе с ним мы, переодетые, отвезли драгоценности в Венгрию. Положили мы их в большой медный котел и зарыли в землю. Только я да Берчени и знали про то место. Другому смертному оно и присниться не могло бы. И все же, знаешь, что произошло?

— Что? — глухим голосом отозвался Лаци.

— Когда началась война и драгоценности понадобились, Берчени нашел в тайнике только половину зарытого клада. Остальное кто-то украл.

— Ой!

— Граф пришел в ярость. Меня тотчас же схватили, хотя бог свидетель, что я неповинен в том, как новорожденный младенец. Ох, братец, каких мук только не натерпелся я в тюрьме! И не так тяжело мне было сносить голод или пытки, как унижение. Допрашивали, пытали меня: кому рассказал я про то, где были зарыты ценности. И хоть я все время говорил, что не знаю, мне все равно никто не верил. Да я и сам не могу понять, как такое могло приключиться?

— А где же вы закопали те драгоценности? — нетерпеливо, с дрожью в голосе перебил брата Лаци,

— У князя был небольшой нежилой домишко в Дюлафехерваре, построенный еще его отцом для одного старого управляющего имениями. Там мы и закопали медный котел.

— Боже правый! — воскликнул Лаци, едва устояв на ногах.

Схватившись за голову, он забормотал что-то невнятное.

— Ты что-то сказать хотел, братишка? — спросил Иштван.

Лаци взглянул на него остекленелым взглядом и, словно подстрекаемый каким-то невидимым духом, готов был уже во всем сознаться, но тут залаял черный пес и помешал его доброму намерению.

«Что толку, если я и расскажу? Делу этим не поможешь, брат лишь станет вечно упрекать меня за происшедшее», — подумал младший из братьев, а вслух сказал:

— Нет, ничего. Только давай пойдем дальше. Надо поскорее добраться до войск императора, там мы будем уже в полной безопасности.

— Как? Я тебя не понимаю. Ведь мы же не бежали? Меня же просто отпустили на свободу.

— Да, как же! У Кручаи на руках твой смертный приговор! А освободил я тебя обманом, который рано или поздно откроется, и тогда — пропали мы оба.

— Как же ты смог обмануть Кручаи? Просто ума не приложу.

— Не мучь меня расспросами. Придет время — расскажу.

— Это уже хуже, — помрачнев, заявил Пишта.

— Хуже не хуже, а одно-то уж, верно, хорошо: господину Кручаи будут из-за этого неприятности.

— Что же нам теперь делать?

— Поступим оба в императорское войско.

— Нет, этого я не стану делать. Я пойду добиваться правды.

— Трудненько будет.

— И все же пойду. Только не знаю, с чего начать.

К вечеру они добрались до села Олиски, где Пишта первым делом сбрил свою лохматую, отросшую в каземате бороду.

— Как ты изменился! — воскликнул Лаци, оглядев красивого, стройного юношу. — Вытянулся за эти два года. Никто и не узнает теперь тебя.

— Этого-то я и хочу, — тихо сказал Пишта. — Чтобы никто меня не узнал.

Глава XIII. Тот, кого не берет пуля

Изо всех куруцских командиров, присоединившихся к Ракоци еще в Бескидах, сразу же, как только князь перешел польско-венгерскую границу, самую громкую славу снискал себе бригадный генерал Ласло Очкаи. Слава эта была куплена обильной кровью лабанцев. Рассказы о его храбрости, подобно более поздним сказаниям о слепом Боттяне[43] или Имре Безереде[44], в виде легенд распространились по всей Венгрии: не брала потому, мол, его сабля, что он на поясе носил особый талисман — круглую металлическую пластинку с кабалистическими надписями с обеих сторон: «Sator Arepo tenet Opera Rotas»[45].

Но известнее всех этих увенчанных славой куруцских вожаков был Иштван Магдаи: любимец солдат, герой народных песен, краса полков Боттяна.

Об Иштване Магдаи ходило поверье, что тело его не берет пуля и что обычный, рожденный от женщины человек не может поразить его, потому что он, Магдаи, смазан жиром ящерицы, пойманной ровно в полночь под святого Георгия.

Кто он, откуда родом — никому не было известно.

Сам Боттян мог о нем сказать только, что произвел его из рядовых в прапорщики во время осады Эршекуйвара. Позднее, видя его поистине львиную храбрость в боях, он назначил Магдаи командиром одного из своих отрядов.

«Удивительный воин! — писал о нем Боттян в 1705 году из-под города Тата графу Берчени, который тоже заинтересовался Магдаи. — Недавно во время штурма пуля оцарапала ему ногу. Однако Магдаи не разрешил снять с себя наполнившийся кровью сапог. „Грешно было бы пошатнуть веру солдат в то, что пули не берут меня. Пусть лучше уж я помучаюсь немного“. И ходил, скрывая рану и уверяя окружающих, что это его новые сапоги жмут, потому-де он и хромает». (Вот так и наговаривают на бедных сапожников!).

Однако больше всего прославился Магдаи, когда они вместе с Боттяном обратили в бегство сразу двух императорских полководцев.

Наместник хорватский Палфи спешил к Сомбатхею на соединение с армией Ганнибала Гейстера, стоявшей возле Сен-Готарда. Боттян же, опередив Палфи, вышел ему наперерез и окружил его армию под Сомбатхеем.

— Знаете, что я думаю, господин генерал? — обратился к Боттяну Магдаи.

— Что?

— Разведчики наверняка уже доложили Гейстеру, что мы стоим под Сомбатхеем, и он думает, что мы готовимся к осаде и роем укрепления перед городом, — оно ведь так и есть в действительности. Он сейчас, должно быть, и в ус не дует, ни о чем и не беспокоится. А вот как бы взять да и напасть на него неожиданно частью наших отрядов!

— Мысль недурна, — согласился полководец. — Попробуем!

Сказано — сделано: выделили шесть полков конницы, пехоту усадили на повозки (не часто выпадает на долю пехотинцев такое счастье), и они покатили под Сен-Готард. В тумане зимнего дня куруцы обрушились на армию не ожидавшего нападения Гейстера, разбили ее, а остатки выгнали из Венгрии и гнали дальше, уже в пределах Штирии.

Магдаи на своем гнедом иноходце неотступно преследовал самого генерала Гейстера. На равнине, когда Магдаи вырвался далеко вперед от своих, Гейстер повернул коня ему навстречу, крикнув:

— Ну, что ж, скрестим сабли? Вижу, вы именно на меня зуб точите!

— Оно так: мой топор по большому дереву скучает! — отвечал Магдаи.

Оба выхватили сабли, но Гейстеру не повезло: конь его, испугавшись чего-то, метнулся в сторону, генерал дрогнул и выронил из рук клинок.

— Sacrebleu[46], - выругался Гейстер, невольно отпрянув на своем сером огромном коне назад, чтобы уклониться хотя бы от первого удара.

Но Магдаи единым мигом с ловкостью циркового артиста подхватил саблю противника с земли и протянул ее Гейстеру.

— Как? Вы возвращаете мне мой клинок, вместо того чтобы зарубить меня? Ведь вы могли свободно сделать это!

— Я так и поступил бы, случись это во время погони. Но ведь вы, генерал, добровольно повернули коня. Значит, это уже поединок, в котором не принято убивать безоружного.

— Вы правы, сударь. Вы действительно благородный человек. С удовольствием пожал бы вашу руку, но у нас нет для этого времени. Поспешим, иначе нам помешают.

И в самом деле, уже ясно можно было различить приближающийся топот куруцских коней, хотя разглядеть их за густым туманом было совершенно невозможно.

Генерал и Магдаи с яростью бросились друг на друга; сабли скрестились, и далеко был слышен их скрежет. Магдаи нанес было страшный удар Гейстеру, но тот, на счастье, успел отскочить. Они готовы были начать сначала, но тут их поединку помешали подоспевшие куруцы. Увидев, что Магдаи досталась трудная работа, один из гусаров решил помочь ему и выпалил из карабина в Гейстера, однако промахнулся, пуля угодила в коня Магдаи, сразу же рухнувшего наземь.

— Прощайте! — крикнул, поскакав прочь, Гейстер. — А если и у вас когда-нибудь выпадет из рук сабля, рассчитывайте на меня. Я подниму ее.

Магдаи быстро пересел на свежую лошадь и продолжал преследовать врагов, рубя их, если удавалось догнать, как капусту.

Нескольких лабанцев Магдаи зарубил, двух немецких кирасиров захватил в плен и привел их к своим. Причем немцы шагали впереди с саблями наголо, а сам он медленно рысил за ними следом, бросив клинок в ножны.

К тому времени как куруцы вернулись под Сомбатхей, наместника Хорватии Палфи и след простыл: не дожидаясь боя, он бежал к Винернейштадту.

Вся Задунайщина была теперь очищена от австрийцев. А Магдаи тем временем набрал себе тысячу конников и прошел с ними до самых окраин Вены, нагнав немало страху на столицу империи.

Все это были героические деяния, но в особенности прославился его подвиг под Шимонторней, слух о котором дошел и до самого Ракоци. Взамен убитого в поединке гнедого иноходца Магдаи князь послал в подарок герою великолепного жеребца из своих мункачских конюшен. Подарку Ракоци уже давно предшествовали слухи о том, что князь собирается наградить Магдаи. В зимней ставке, в Мишкольце, Ракоци с восхищением рассказывал своему окружению про недавно выдвинувшегося куруцского героя — рассказывал о том, как во время разведки Магдаи столкнулся с отрядом лабанцев в тридцать сабель и изрубил их всех до единого. В другой раз он попал с несколькими товарищами в котловину у Ситаша под огонь целой лабанцской бригады. Все его соратники погибли, а Магдаи даже не оцарапала ни одна пуля. Такой редкостный воин заслуживает, чтобы ему дали выбрать красивейшую лошадь из княжеских конюшен.

А еще лучше, если князь сам выберет для него коня.

Криштоф Палоташи, привезший почту Боттяну, рассказал, что Иштвана Магдаи скоро посадят на такого скакуна, на каком и его предкам сиживать не доводилось: поводья позолочены, попона вышита маленькими звенящими пластинками из чистого серебра. Только до этого дня еще дожить надо: князь нынче далеко от Мункача, а Мункач далековато лежит от Сомбатхея. Так что и молодой жеребенок успеет превратиться в старую клячу, пока такой длинный путь пробежит. А потом — все-то у куруцев непостоянное. Например, вот что накануне ответил князь одной делегации на ее чрезмерные просьбы: «Дорогие друзья, ничего я не могу вам пообещать. Даже ментик на моих плечах (поношенный камковый ментик!) и тот, может быть, уже не принадлежит мне».

В других случаях люди начали бы завидовать. Но Магдаи в армии все любили: был он и скромен и ради товарищей готов был на любые жертвы, сам же никогда ни о чем не просил. Перед подчиненными он не заносился, а к начальству не прислуживался. О своей собственной храбрости молчал, зато, если кто из его соратников совершал лихой подвиг, он горячее всех прославлял героя за смелость.

Потому и воспела его куруцская лира в восторженных (хоть, между нами говоря, и не всегда гладких) стихах:

Там, где Магдаи промчится, враг повержен в страх.

Славным будь героя имя — здесь и в небесах.

Там, где Магдаи проскачет, реет слава вслед.

Он лабанцев отправляет прямо на тот свет.

Из этой песни видно, что сложили ее еще в те времена, когда Магдаи ездил на маленьком своем гнедом иноходце, а не на княжеском коне.

Да лучше бы и не посылал князь ему своего коня в дар!

Как-то раз, возвратясь в свой полк из небольшой операции (на одной из старых, отслуживших свой срок кляч Боттяна), Магдаи был встречен громкими криками «ура».

— Что случилось? — полушутя, полуудивленно спросил Магдаи. — Меня славят или моего рысака?

— Обоих, — отвечал Янош Бониш. — Прибыл подарочек от князя. Великолепный жеребец, серый в яблоках. Боттян уже посылал за вами. Он ждет вас у себя в шатре.

Лицо Магдаи радостно засияло. Спрыгнув с коня, он бросил поводья одному из рядовых, а сам торопливо зашагал к шатру командующего.

В этот миг наперерез ему из людского муравейника, кишевшего вокруг дымящихся на огне котлов, выскочил гусар Ласло Фекете. Магдаи очень любил этого куруца, и часто можно было видеть их вдвоем, доверительно перешептывающимися или за приятельской беседой. Фекете на бегу, еще издали, делал знаки Магдаи, чтобы тот не ходил в шатер: но догнать его он не успел, а радостно-взволнованный Магдаи не заметил странных знаков и вошел в командирскую палатку.

Боттян весело бросился ему навстречу и, обернувшись, сказал стоявшему у окна человеку:

— Вот, ваше высокопревосходительство, и Иштван Магдаи, который милостью его величества князя…

Стоявший в глубине шатра человек шагнул к Магдаи и протянул руку для рукопожатия. Только теперь герой разглядел, что перед ним — граф Берчени, и побледнел.

Берчени отдернул руку, а на его мужественное худощавое лицо набежала черная туча.

— Как? Это ты? — воскликнул он невольно. — Слыхано ли?!

Магдаи затрепетал всем телом.

— Вот как? Вам уже знаком мой храбрый Магдаи, ваше высокопревосходительство? — удивился Боттян.

— Очень даже, — насмешливо отвечал Берчени. — Получше, чем вам, сударь. А ну, дай сюда твое оружие! — добавил он строгим голосом.

Магдаи, мертвенно-бледный, покорно отстегнул свою саблю.

— Что вы делаете, господин генерал? — возмутился Боттян.

— Сейчас объясню! — и, снова обращаясь к Магдаи, прикрикнул: — Убирайся вон и жди, пока позовут.

Магдаи послушно, с потупленным взором, вышел наружу.

Перед шатром стояли два гусара в парадной форме — в киверах и ментиках внакидку, — ожидая, пока княжеский комиссар выполнит все церемонии по вручению подарка. Они держали под уздцы присланного в дар скакуна — горячего, фыркающего, под отделанным серебром седлом и под расшитой цветами позолоченной шелковой попоной. Гусары ждали только появления нового хозяина — награжденного князем героя, — чтобы сразу же, едва выйдет из шатра, передать ему коня.

Наконец он появился — и по возбужденной толпе собравшихся вокруг куруцев пронеслось громоподобное «ура». Никто и не обратил внимания, что у Магдаи нет сабли, заметили только, что сам он бледен как полотно. Но ведь и от хмеля славы человек тоже может побелеть.

В эту минуту в голове Магдаи родилась мысль. Как только гусары подвели ему богато убранного коня, он смелым броском вскочил на него, вздыбил раз-другой, словно пробуя, а затем, дав шпоры, вылетел за черту лагеря. Только его и видели!

Куруцы удивленно смотрели ему вслед, не понимая, что за удовольствие испортить торжественный миг и себе и другим, тем более что самые главные церемонии (как им сообщил Боттян) были еще впереди: сначала граф Берчени должен был зачитать перед строем письменную благодарность князя, после чего предполагалось пиршество, — уже и волы жарились на вертелах. Да, я чуть было не запамятовал о бочках вина!

— Ничего, он тотчас же вернется. Прокатится немножко на новом коне, — говорили одни.

— По нраву пришелся. И не диво, отличная лошадь!

Словом, все думали: еще немного, и Магдаи повернет обратно. А он тем временем сделался не больше черной точки на горизонте. И только один-единственный человек во всей армии знал: не вернется Магдаи.

Торопливо заседлав своего коня, он сказал товарищам:

— Спорим, что я догоню его?

— Ты? На своей кляче захотел догнать княжеского скакуна? — захохотали солдаты. — Разве что он у тебя заговоренный…

Но гусар не обращал никакого внимания на насмешки, а вскочил на свою белую кривоногую лошаденку и, сопровождаемый хохотом окружающих, поскакал вслед Магдаи.

Гусар этот был, разумеется, не кто иной, как Ласло Фекете, тот самый паренек, что хотел предупредить Магдаи, чтобы он не ходил в генеральский шатер.

Между тем в шатре, когда куруцские генералы остались вдвоем, Берчени запальчиво схватил Боттяна за плечо.

— Знаете вы, сударь, кто этот молодой человек?

— Ну, кто? — рассерженно и нетерпеливо переспросил полководец, прищурив единственный видящий глаз.

Он был твердо убежден, что Берчени лишь в силу какой-то личной неприязни, питаемой к Магдаи, так грубо обошелся с ним. Подобных случаев за графом числилось немало.

— Этот человек — Иштван Вереш, вор, бежавший из княжеской тюрьмы.

— Не может быть! — вскрикнул Боттян и снова открыл свой глаз, чтобы убедиться, не шутит ли Берчени. — Да знаете ли вы, что я любил его больше, чем родного сына?!

— Он бежал из Шарошпатака от смертного приговора. Бежал с помощью подлой уловки, обманув бедного старого Кручаи. Его бродяга брат показал старику украденное у князя кольцо… Словом, длинная это история…

И он рассказал все с самого начала.

Боттян слушал, рот раскрыв от удивления, потеряв дар речи.

— Так-то вот, господин генерал. Парень этот — самый заурядный прохвост. А я-то тоже! Сам вызвался поехать вместо княжеского комиссара, вручить ему подарок князя да посмотреть на ваш лагерь, устроить небольшой праздник солдатам. Вот уж удивится князь, как узнает. Сегодня же напишу ему обо всем.

— Лучший из моих солдат! — вздохнул Боттян. — Что же теперь будет с ним?

— Все от князя зависит.

— Я буду писать прошение о помиловании. Здесь, в моей армии, его поведение было самым безупречным, самым благородным. Э-эх! Да лабанцы и пса его не стоят. Между прочим, у него действительно удивительный пес. Большой, черный, и все время ходит с отрядом, а в бою бросается на противника, кусает, рвет, будто тигренок рассвирепевший. Эх, господин генерал, смилуйтесь над Магдаи.

И Боттян так долго упрашивал запальчивого графа, пока тот наконец не поддался на уговоры.

— Бог с вами, я ничего против не имею. Пишите прошение о помиловании на имя его величества (этот титул Ракоци получил в Трансильвании). Я не стану возражать, если Вереш скажет, где находятся сокровища. Позовите его сюда, я поговорю с ним.

Но стоявший у входа в шатер часовой доложил, что Магдаи сел на коня и ускакал.

— На какого коня?

— На княжеского серого.

— Теперь он не вернется никогда! — грустным голосом сказал Боттян Слепой.


* * *

Боттян был прав: Магдаи, или, вернее сказать, Иштван Вереш (ибо это был не кто иной, как он), и брат его Лаци, скрывавшийся под именем Ласло Фекете, поехали прямиком в лагерь Гейстера.

«Раз здесь не нужен, пригожусь там», — думал Иштван.

Горько было у него на сердце. Сознавая свою невиновность, он хотел личной отвагой в бою поправить положение, скрыться от страшного своего рока, который без всяких причин поверг его наземь. Но судьба отыскала его и здесь и нанесла ему новый удар. Что же оставалось ему делать? Искать спасения там, где можно.

Гейстер сказал ему в свое время: «Если и у вас когда-нибудь выпадет из рук сабля, приходите ко мне, я подниму ее».

Императорский генерал сдержал свое слово. Он охотно принял к себе на службу двух молодых куруцев. Иштвана он тотчас же назначил командиром летучего кавалерийского отряда, а Лаци определил в другую часть. Оставить братьев вместе он все же не решился.

Но понемногу пришло и доверие. Со временем Иштван Вереш стал одним из лучших полководцев императора, которого часто с похвалой упоминали в посылавшихся в Вену донесениях.

Когда Берчени написал Ракоци о происшедшем с Магдаи, о том, как под маской героя он нашел вора и как тот неожиданно сбежал на приведенном ему в подарок коне, князь гневно топнул ногой.

— Герой не может быть вором. А Магдаи — настоящий герой.

И сразу же отдал приказ: где бы ни нашли Иштвана Магдаи, передать ему: «Князь все простил».

Однако через несколько месяцев до князя дошли новые слухи, что Магдаи служит теперь в войсках императора и стал уже грозой куруцев. Ракоци, рассердившись, заявил:

— Честный человек никогда не станет предателем!

И он отдал новый приказ: где бы ни попался в руки куруцев Магдаи — смерть ему!

Глава XIV. Эшафот

Но и после этого приказа Магдаи продолжал наносить такой урон войскам Ракоци, что князь назначил за его голову награду в двести золотых.

Прошло около полугода.

Однажды в июле на иблойском поле шел ожесточенный бой между одним летучим отрядом Гейстера и куруцами.

Куруцами — их было человек восемьдесят, не больше, — командовал «Папаша Йошка», старейший капрал среди повстанцев, который, когда не было работы, рассказывал, сидя у весело потрескивающего костерка, всякие истории, но, когда надо было идти в «дело», как капусту рубил своим старинным клинком австрийцев.

Лабанцев, выехавших из иблойского леса, было человек сто.

— Вперед! — прикрикнул Папаша Йошка на тех, что заколебались, видя численное превосходство противника. — Не время их сейчас считать! Сосчитаем потом, когда они уже перестанут шевелиться.

Куруцы подналегли на сабли, и примерно через час так и случилось, как сказал Папаша Йошка: кого из австрийцев побили, кого ранили, кого в плен взяли. Остальные спаслись бегством.

Сам Папаша атаковал офицера, предводителя лабанцев, и, хотя тот смело бился, взял его в плен. Всего же пленных было человек около тридцати.

Императорский офицер пристально, словно узнавая, посмотрел на Папашу Йошку, но ничего не сказал и только печально понурил голову.

Старому капралу тоже показалось знакомым лицо вражеского офицера, но и он не придал этому значения: не первого лабанца видит он на своем веку, так что не хитрое дело, если этот австриец походит на кого-нибудь другого.

Бросилась ему в глаза только вышитая портупея офицера.

— Ну и ну, видел я где-то однажды уже эту портупею! — потер старик свой лоб. — Только вот где?.. Постой, знаю! — воскликнул он и схватил офицера за плечо. — Откуда у вас эта перевязь?

— А вам что за дело? — упрямо огрызнулся лабанцский офицер.

В это время к ним подошел Янош Хайду, служивший прежде у Боттяна, и изумленно воскликнул:

— Черт побери, так ведь это же Иштван Магдаи!

Пленный вздрогнул и покраснел до ушей, а Папаша Йошка с любопытством спросил:

— Какой такой Иштван Магдаи?

— За поимку которого князь Ракоци назначил двести золотых.

— Да что ты? — не поверил капрал. — Не может быть!

— Как не может быть?

— А так, что или князь не назначил двухсот золотых за Иштвана Магдаи, или это не Магдаи. Не может быть мне, братец, такой удачи.

— И все же это так, господин Добош! — восторженно воскликнул Хайду. — Будь у меня сейчас сто девяносто девять золотых, я их тебе тотчас же отдал бы за него. Хоть один золотой нажил бы и я на этом. Ну, а поскольку у меня всего лишь три «княжеских форинта»…

— …то возьму я все двести себе, — прищелкнул языком Папаша Йошка. — Отвезу домой моей старушке… — И, наклонясь к пленному, спросил его заговорщически, шепотком: — Правда ли, что вы и есть тот самый Магдаи?

И услышал в ответ:

— Я — Пишта, ваш бывший студент.

Дядюшка Добош отпрянул от неожиданности и вскрикнул, как ужаленный змеей.

— Не может быть! — пробормотал он, но, вглядевшись в длинноволосого белокурого юношу, узнал его.

— Нет, в самом деле это ты! Как же ты докатился до этого? Затем разве я вскормил тебя? — поскреб он в затылке. А потом, еще пристальнее посмотрев на юношу, заплакал. — Бедный мой мальчик! Неужели так вот было суждено нам встретиться? А где же братец-то твой младший?

— И он служит у Гейстера.

— И он? Ну, скажу я вам, порадовали вы меня. Да еще двести золотых у меня из кармана вытянул, раз уж ты не тот, за кого мы тебя вначале приняли! Разве так делают?

— Не печалься, дядюшка Добош, я и есть тот самый Магдаи, — с горечью в голосе отвечал пленник.

— Ты? Как же это так?

— Я служил прежде у куруцев под этим именем.

— Как? Значит, ты таким молодцом сделался, что за твою голову двести золотых дают? Бедняжка ты мой!

Приникнув к юноше, он погладил его, поцеловал. А слезы так и лились потоком из глаз старика. Заплакал и императорский офицер.

— Не перенесет этого мое сердце, — приговаривал Добош. — И что скажет моя женушка. По моей вине погиб ты! Ведь отпустить-то тебя на свободу я не могу. Я — человек честный. Коли изловил я тебя, отведу к начальству. Князя я не могу обманывать. Лучше свою голову предложу взамен твоей, но тебя из рук не выпущу.

А чтобы как-нибудь не поддаться искушению, Добош подозвал к себе Яноша Хайду, который отошел по какому-то делу к повозкам:

— Ты говорил, что сто девяносто девять золотых дал бы мне за моего пленного.

— Если бы они у меня были. Потому что этот пленный — все равно что деньги наличные.

— Так вот отдаю я его тебе даром.

— Да в своем ли вы уме?!

— Возможно, что и не в своем, но это уж моя печаль. Мне не нужен пленный, и я боюсь, что отпущу его на волю. И две сотни мне не нужны. Проклятием они на мне будут. Будем считать, что это твой пленный, тобою захваченный. А я ничего о том и не ведаю.

— Ну, раз так, большое на том спасибо, господин Добош! Отвезу я его в Шарошпатак осторожненько, как яйцо пасхальное.

— И я туда же пойду, — решил про себя дядя Добош.

Ракоци в это время проводил сессию Государственного собрания в Шарошпатаке. Дела князя шли неважно, звезда его счастья начала клониться к закату, и он стал очень раздражительным и мрачным. Поэтому смертный приговор Иштвану Верешу он подписал не задумываясь. Надо примерно наказать изменника! Заслужил он этот приговор уже дважды. На плаху его!

Казнь назначили на следующую среду. Во вторник к вечеру уже и палач прибыл из города Кашша. Ночь накануне выдалась грозовая, а к рассвету налетел страшный ураган, срывавший крыши с домов и выворачивавший с корнем деревья. Молнией подожгло боршский замок Ракоци, и гигантское зарево пожара, пожиравшего старинное строение, было видно до самого Шарошпатака.

В утро перед казнью князь встал рано. Всю ночь его мучали кошмары: ему приснилось, что обезглавили его собственных детей. А это, вообще говоря, могло случиться в любой момент: они ведь находились в Вене, можно сказать, в заточении.

Первым на прием к князю поутру являлся комендант крепости Кручаи. Он информировал князя о всем происшедшем ночью (конечно, если ночью что-либо происходило), докладывал о посетителях, ожидающих князя в передней, и их просьбах, с тем чтобы Ракоци мог заблаговременно обдумать ответ. Кроме того, Кручаи были известны все придворные сплетни, которые он и преподносил его величеству за завтраком.

— Что новенького, господин Кручаи?

— Прибыли делегации из Пешта и Дебрецена.

— Что же они хотят?

— В том-то и дело, что они, ваше величество, не хотят…

— Чего не хотят?

— Налогов платить.

— Значит, плохие патриоты! — пробормотал Ракоци. — Хорошо, я задам им головомойку. Пусть подождут. Еще кто там?

— Старый куруц один.

— Как звать?

— Папаша Йожеф.

— Что стряслось у старика? — спросил, оживившись, князь. — Слышал я о нем. Храбрый солдат!

— Не знаю, чего он хочет. Но всех нетерпеливее какой-то молодой человек в плаще. Хочет во что бы то ни стало пройти к вам и уже поднял страшный скандал, потому что слуги не пропустили его.

— Позовите раньше других старого куруца.

В приемную вошел дядюшка Добош.

— Ну, что случилось, братец? — приветливо спросил его князь.

— С просьбой я к вам, ваше величество.

— Очень хорошо, старина. Кто столько сделал для нас, как вы, может уже не просить, а желать. Чего же вы желаете?

Дядюшка Добош опустился на колени.

— Пощады, пощады, ваше величество!

— Кому? — удивился Ракоци.

— Тому самому молодому человеку, Иштвану Верешу, которого я сам захватил в плен.

— Как так? Ведь я уже велел выплатить двести золотых кому-то другому.

— Ох, проболтался я, ваше величество! Но коли уж проговорился, скажу вам всю правду. Знаю: здесь, где я стою, нельзя лгать. Я сам схватил Вереша, но отдал его Яношу Хайду, потому что боялся за себя: отпущу пленного на свободу. Сын он мой приемный! Сам взрастил я его. Вот и подумал я; коли попал он в плен, пусть будет в плену. И передал его. А сам, думаю, пойду к вашему величеству прощения для него просить, так-то оно лучше будет. Оно конечно, велика вина его: сам венгр, а пошел за немца воевать. Да только богу одному известно, отчего он так поступил. Может, еще выйдет из него честный человек?

— А о других его преступлениях вам ничего не известно? — спросил Ракоци.

— Не известно, ваше величество, — жалобным голосом отозвался Добош, лицо которого было влажно от слез.

— И про то вам неведомо, что он вор, что с помощью моего перстня и моего имени обманул коменданта и бежал из-под стражи?

— Вор? — пробормотал старик и отер слезы с лица. — О, ваше величество! Тогда считайте, что я не говорил вам ничего.

Повернувшись по-военному, Добош тут же вышел из приемной князя.

За куруцем последовали делегации: пештская — под предводительством Нессельрота и дебреценская — во главе с профессором Силади. В пространных речах, изобиловавших длинными предложениями, бургомистры сообщили, что у них нет сейчас денег и они просят отсрочки. Ракоци один-единственный раз недовольно перебил их:

— Спросите, господа, у моих солдат, дадут их животы мне отсрочку или нет!

Остальную часть длинных речей бургомистров он выслушал с полным равнодушием. Неожиданно за окном послышался сильный шум, и стоявший у окна князь невольно взглянул во двор, чтобы узнать, что там происходит.

Там вели на эшафот Иштвана Вереша, сопровождаемого огромной толпой женщин, детей и солдат. Рядом со смертником шагал в кумачовой рубахе палач.

В приемную в этот миг снова вошел комендант и доложил:

— Молящие о пощаде просят вас принять их.

— Никакой пощады, — хриплым голосом отрезал князь, попятившись к окну. Но здесь его заметил проходивший по двору осужденный Вереш и, бряцая кандалами, крикнул князю:

— Пощады!

Процессия остановилась у окна в ожидании ответного знака князя.

— Пощадите, ваше величество, я сумею доказать, сколько силы еще осталось в этих руках, — просил смертник.

Но Ракоци только махнул рукой: ведите, мол, его дальше, и захлопнул окно.

В этот момент, с силой оттолкнув привратников, в кабинет, тяжело дыша, ворвался мужчина в австрийской военной форме. Накидка, скрывавшая до этого его одежду, соскользнула с плеча.

Ракоци выжидающе отступил назад, решив, что имеет дело с смельчаком головорезом, покушающимся на его жизнь.

— Великий князь! — душераздирающим голосом крикнул мужчина, упав на колени. — На плаху ведут моего брата. И я тому причиной. Я — действительный преступник!

— Что за глупости ты городишь? Он изменник, он вор! — запальчиво воскликнул князь. — Воровство я еще мог бы простить Верешу, но предательство — не могу. Надо наказать для примера. Прочь! Эй, стража!

— Выслушайте меня, ваше величество! Вы не забудете этого рассказа. Иначе, клянусь богом, невинная кровь прольется!

— Хорошо, говори, — согласился князь. — Что ты можешь сказать?

— Не вор он, ваше величество.

— Так кто же взял мои сокровища?

— Я.

— Послушаем, — сказал Ракоци и присел на скамеечку.


* * *

Ласло Вереш быстро, не переводя дыхания, рассказал самое существенное, и князь, как только понял положение вещей, живо воскликнул:

— Быстрее скачите к эшафоту с белым флагом! Пока еще не поздно.

Поспешно привязали платок к какой-то палке и передали его одному из четверых верховых гонцов, которые днем и ночью стояли под окном княжеского дворца в ожидании возможных поручений.

Гонец так пришпорил коня, что только подковы засверкали. А князь, открыв окно, еще крикнул ему вдогонку:

— Поспеешь вовремя, десять золотых в награду!

Разволновавшийся князь, чтобы ему не быть одному с самим собой, велел обеим делегациям остаться в кабинете, пока не станет известно, что его приказание успели выполнить.

Быстро скакал вестовой с белым флагом, но еще проворнее был Лаци Вереш, который кружным путем, не разбирая дороги, мчался к месту казни.

Только услышав еще издали громовое «ура», он замедлил бег. Ну, слава тебе господи, значит, там уже увидели белый флаг, вовремя увидели! Из-за волнения Лаци только сейчас заметил, что он не один мчится по полю. То рядом с ним, то впереди все время бежит какой-то пес. Господи, да ведь это же его белая собачка!

— Драва! Драва! — закричал Лаци радостно, а собака — это действительно была Драва — подскочила к нему и принялась лизать ему руки.

— Ты ли это? Прибежала, моя милая собачка. Нашлась! Ах ты скверная, знаешь, сколько я тебя искал? Разве можно бросать своего хозяина, который так тебя любит? Разве заслужил я это? — приговаривал Лаци, но тут же вздрогнул от суеверной догадки. — Заслужил ли? А может, и в самом деле заслужил! И судьба наказала меня за недостойное поведение? А теперь, когда я наконец поступил как подобает, провидение вернуло мне мою собаку. Или все-таки правду сказала покойница старуха на смертном одре: «Как знать, может, это я и раздаю счастье?» — и бедному брату моему черного пса — несчастье дала, а мне белого — счастье? Да только не сумел я им воспользоваться…


* * *

Белый флаг вовремя показался на горизонте, потому что палач уже и куртку снял с Иштвана Вереша.

Стоит ли мне описывать радость собравшихся вокруг эшафота людей, которые в еще больший восторг пришли при виде трогательного объятия двух братьев. Солдаты, слышавшие о многих геройских подвигах Иштвана, с триумфом провожали его до самого города веселыми возгласами. На полдороге их встретил новый гонец князя с приказом обоим Верешам явиться к нему. Все это указывало на то, что князь не спокоен.

И дебреценская и пештская делегации все еще были в приемной у Ракоци, когда туда провели обоих Верешей.

Иштван подошел к князю и, упав на колени, поцеловал ему руку.

— Спасибо, ваше величество, вот увидите, отслужу я вам за это.

— Не мне говори спасибо, а брату своему.

— Как, ваше величество?

— Он сознался мне в том, что ты ничего не знаешь о сокровище, потому что это он откопал его в земле.

— Так это же неправда, ваше величество! — с возмущением воскликнул Иштван.

— Правда, братец, все до последнего слова, правда. А я, презренный, скрыл от тебя это.

Иштван удивленно уставился на брата, не веря своим ушам.

— Все это и для меня не совсем ясно, — промолвил князь. — Но мне некогда было выяснять подробности. Однако теперь у нас есть время. Расскажите оба о вашей жизни.

Лаци был более умелым рассказчиком, он-то и поведал собравшимся всю историю их жизни начиная с Кручаи: о том, как подобрала их тетушка Добош, как Пишта получил в награду сабельную перевязь и влюбился в Магду Силади («Гм», — заметил про себя присутствовавший здесь же профессор Силади) и как из этой истории разгорелось в нем желание заслужить дворянство.

Рассказал Лаци и о том, как отправились они с братом по свету, как получили в подарок двух собак: белую, принесшую счастье, и черную, которая навлекла на Пишту несчастье. Дошел он и до встречи с Рожомаком, когда братья расстались, — и здесь уже каждому из них порознь пришлось рассказывать свои дальнейшие приключения. Впрочем, только у Лаци жизнь оказалась богатой приключениями: рассказал он, как, найдя клад, отправился на розыски брата, но застрял в Пеште, так как влюбился там в дочь бургомистра Нессельрота («Гм», — пробормотал и Нессельрот).

Ракоци с интересом выслушал оба рассказа, после чего сказал:

— Много вы претерпели и, надо признать, с честью выдержали все испытания. Ты, — кивнул он на Лаци, — правда, дрогнул однажды, но теперь исправил ошибку и доказал, что и у тебя доброе сердце. А это — самое главное. Право же, очень поучительная история. Однако, хотя и не суеверный я человек, дам вам все же один совет: черную собаку убейте, а белую пошлите в подарок Берчени, пусть она находится при его армии и приносит ему счастье.

Это был шутливый намек князя на веру Берчени в предсказания и приметы.

— Собаку свою я больше не выпущу из рук, — возразил Лаци. — Но сам я охотно отправлюсь с ней в действующую армию, если вы разрешите мне, ваше величество.

— Я.же не могу убить своей, потому что прошедшей ночью она погибла, — отозвался Иштван. — Я всю ночь глаз не сомкнул, пришлось мне слушать, как бедняжка стонала под окном моей темницы. А на рассвете, когда меня вывели, вижу, отмучился несчастный мой песик.

— Опасный это был подарок, — заметил Ракоци. — Однако про вас, господин Кручаи, я, право, и не думал, что вы на такие злодеяния способны. Слышали, что рассказали здесь эти двое юношей?

— Слышал, ваше величество.

— Правду говорят они?

— Правду, — понурив голову, согласился комендант. — Был и я когда-то человеком самонадеянным, пока не покарал меня за то господь. Отнял он всех троих моих сыновей. Один я остался теперь и, поверьте, ваше величество, часто слышу по ночам стоны того запоротого насмерть крепостного. Я уже давно дал себе слово, что, если когда-нибудь встречу его осиротевших детей, все мое имущество им завещаю.

— Так вот они перед тобой! — подхватил с живостью князь.

— И я здесь тоже. Как сказал, так и будет.

— Молодец, Кручаи, — весело воскликнул Ракоци. — По крайней мере добавится еще одно звено к сей истории. Вам же, господа Нессельрот и Силади, — обратился он к главам делегаций, все еще стоявших в приемной князя, — я даю отсрочку, но при одном условии…

— Покорнейше ждем приказаний вашего величества.

— При условии, что вы отдадите ваших дочерей замуж за этих двух моих солдат, — теперь-то они смогут прокормить своих жен доходами с поместий Кручаи.

— Воля вашего величества для меня — закон, — поклонился Нессельрот.

— У меня нет возражений, — согласился Силади.

А лица двух молодых воинов засияли радостью.

— Боже! Никогда, ваше величество, не сможем мы отблагодарить вас за доброту вашу!

— Ну-ну… Особенно-то вы не радуйтесь. Владения Кручаи прежде нужно отвоевать у лабанцев, — заканчивая разговор, заметил Ракоци и знаком милостиво отпустил всех, находившихся в его приемной.


Перевод Г. Лейбутина

Загрузка...