Введение

Не замечательно ли, что в конце XV века, в то же время, когда Эммануил Португальский снарядил Васко де Гаму для обхода Африки на восток, Иоанн III послал также на восток, за Югорский Камень, своего сухопутного Васко де Гаму, в Обдорию, или низовую обскую страну, не выше р. Конды?[3] Промышленность вычегодская еще прежде опознала пути за Камень, но не промышленность указала их, а государственная гордость за покушения закаменных звероловов на безопасность великой Пермии. Меч московский около 1501 года омылся в крови дерзких. Древки знамен и рукояти бердышей обвились, так сказать, бобрами и соболями, и победа властным пером приписала к титулу повелителя московского два вечных слова: обдорского и кондийского.

Промышленность вычегодская вскоре и надолго, без военной помехи, опять скрепила свои связи с прежними знакомцами по Сосьве, Конде, Оби и Тазу. Привозы пушных товаров скоплялись на Выми и Вычегде, откуда переходили они на ярмарки великоустюжские. Если новгородская торговая деятельность замялась для Ганзы, то она около половины XVI века оправилась в Архангельске и столкнулась тут опять с Пермью, Печорою и Югрою, некогда бывшими в числе волостей Великого Новгорода и в 1504 году завещанными[4] престолу московскому от того мужа, который возвеличил Конду и Обдорию помещением в высоком титуле.

Аника, родоначальник фамилии Строгановых, на странице сибирской истории является солеваром и соучастником вычегодских промышленников. От тесноты и совместничества он подвинулся вперед на Чусовую, где уже становится представителем промышленности и главою деловых людей, служащих ему, по препорученности, за Камнем, в непосредственном вымене мехового товара у звероловов. Сыновьям его с 1558 г. двукратно жалованы были земли по Каме и Чусовой с правом строить городки, иметь пушки, ружья и пушкарей; за что возлагалась на них обязанность препровождать и довольствовать посланников, едущих из Москвы в Сибирь или из Сибири в Москву. Один из преемников Аники, будучи большим помещиком и не переставая быть солеваром, торговцем и деятельным домовладыкою, он по способам обширного хозяйства служил Чердыни и государству своею предприимчивостию. Глядя на ход вещей выше и далее своего времени, он в 1581 году выписывал искусных мореходцев из Антверпена и, вероятно, других мастеров из ганзейских городов.

Без сомнения, вслед за строгановскими промыслами дошла до правительства и Европы молва о Сибири, которую и правительство и Европа полагали за Уралом, тем уверительнее, что при перевале на восточную сторону, выше Лялинского спуска, русские нашли ничтожную речушку Сибирку в широте 59°12′. С половины XVI века летописи начинают говорить об Едигере (Етыгаре по татаро-тобольскому выговору) и потом о Кучуме. Государственные листы в разных грамотах называют первого сибирским князем, а последнего сибирским царем[5].

Из сокращенного чтения тех листов открывается:

а) Что Сибирь не есть слово местное, от вогулов или зырян занятое, но общее уральским племенам, слово, затверженное многочисленною ногайскою ордою, господствовавшею на Яике и распространившеюся до Дона.

б) Что пространство земли, называвшееся Сибирью Едигера, не далеко лежало от главного Ногайского юрта; и едва ли юрт Сибирский не стоял между Исетью и Миассом, при озерах Иртяше и двух Наннягах, где на южном берегу одного из озер виден курган из полевого шпата, с древним укреплением и рвом, обведенным около кургана наподобие венка, а на северо-восточно-северном скате мыса, при протоке между обоих Наннягов, еще не осыпался ров, на 130 сажен выказывающийся. К предположению юрта Едигерова на этом месте склоняет грамота царя Иоанна от 30 мая 1574 г., в которой нашествие Маметкула представляется, хотя и не буквально, с верховьев Тобола.

в) Что пределы сего юрта на западе Урала могли простираться от истоков Уфы до Утки, близ которой, в значении границы, течет другая речка Сибирка, впадающая в Чусовую, в широте 57°9′; что юрт Едигеров, населявшийся черемисами, вогулами, башкирами, а к стороне Тюмени татарами и бухарцами, и к Миассу ногаями, не потому ли лежал на сердце ногайских князей, Измаила и Тинехмана, так искренно заступавшихся у московского государя за сибиренинов.

г) Что нет исторической достоверности относить юрт Едигера на Иртыш, как потому, что первые дани с него пересылались северными, т. е. ближайшими путями, что Тобол и Иртыш, если бы сведомы были правительству Иоанна, чрез описания московских бывальцев или посланцев, не были бы пожалованы вместе с Обью дому Строганова в 1574 г., т. е. в то же лето, когда приезжал от Кучума посланец с первою грамотою, так и потому, что владетельные юрты Сибири не всегда бывали в одном месте, например, хан Онсон кочевал на устье Ишыма, Тайбуга с детьми на Туре в Тюмени, внук его на Иртыше, где после был Искер Кучумов.

д) Что, судя по согласию Иоаннову брать дань с Кучума по старине, или иначе по тысяче соболей и по стольку же белок, приходится отвергнуть преувеличенное показание никоновского летописца насчет дани Едигеровой[6], показание, беспрекословно допущенное в 6-м томе И[стории] Р[усского] Н[арода Н. Полевого].

е) Что, если раз усомниться в Абулгазиевом выводе родословия Кучума из шейбанцев, нечем уже увериться в пресловутом происхождении его, потому что ни сам Кучум, называющий себя вольным человеком, ни ногайский князь не говорят о важности его рода, да и по изгнании с Искера не оказалось у него никаких связей с Бухарией, равномерно и в счастливое время связи его ограничивались сватовствами с ногаями, для умягчения мести их за низложение Едигера.

и) Что если Кучум с племянником Маметкулом, при разных своих перекочевках, разорил владения Едигера и в другой раз успел уходить его с братом Бекбулатом, чему надлежало случиться около 1556 и 1572 годов, все нельзя определить времени прихода мнимых шейбанцев на Искер, едва ли кем занятой, потому что появление их на Искере не есть следствие похода воинственного, а постепенная перекочевка с места на место, где и удавалось подбирать толпу охотников для преднамереваемого нападения. Поэтому выводимое летосчисление ханства Кучумова на Искере[7] не может быть достоверным.

к) Что приближение Маметкула (Махмет-Кула) к чусовским городкам, конечно, случилось в то же время, когда ему удалось разграбить или разрушить владение Едигера, а не в особливом походе с Искера, как с точки отдаленной. Впрочем, странно то, что по нашим летописям Маметкул подходит к Строгановским городкам не с дружиною чжагатайпев, татар, ногаев или башкир, а с сволочью закамских черемис, мордвы и т. п. Тот ли это Махмет-Кул, который впоследствии пленен Ермаком, или другой Махмет-Кул, из ногайских мирз, живший в Москве в предохранении и упомянутый в ч. XI Продолжения Др. Вивл. на 142-й странице? Тождеименность ординцев, часто коверкаемая легковерными летописцами, не раз затрудняла критическую историю.

л) Столь же трудно разгадать незнание, в каком летописи, по приходе волжских казаков на Чусовую, держат Семена Строганова в рассуждении сделанного в Сибири убиения царского переговорщика, так как бы этому мужу, имевшему близкие знакомства в Чердыни, Казани и Москве, вовсе было неизвестно ни о предварительном договоре с Кучумом, ни о последовавшем бесчеловечном поступке его. Есть и другие статьи, показывающие, в каких потьмах ходили летописцы, при сближении с Сибирью, пока Ермак не дошел до устья Тобола и приступом не взял 23 октября 1581 г. Подчувашского нагорного укрепления.

Вскоре, по овладении Искером и духом устрашенных жителей, можно было смекнуть, что ландкарта Кучумовой Сибири или ханства Иртышского ограничивалась к северу речкою Демьянкою, в Иртыш падающею, к востоку юртами Вагайскими, к югу холмом Атбашским, где после был наш острог, к юго-западу устьем Туры, к западу устьем Тавды. Далее же сих пределов кочевали союзники малозависимые или независимые: остятские князцы, барабинцы, киргис-кайсаки, ногаи, туралинцы Чингидинского улуса, князцы Вогульские, Епанчинский и Пелымский. Ханство Кучумово ныне вмещается в уезде Тобольском, как моллюск в раковине.

Потомство будет спрашивать, кто такой был Ермак[8], облагородивший себя счастливыми успехами доблести, и в тех ли намерениях, в каких кончил знаменитое свое дело, было оно им предпринято?

История, редко не краснея за своих героев, с откровенностью отвечает за казака, превзошедшего свое имя, свое намерение, и ныне идущего среди потомства вровень с историческою пирамидою, — отвечает, повторяем, что Ермак принадлежит к особливому разряду людей необразованных, которым, как говорится, на роду написана большая игра желаний и надежд, поочередная смена удач и опасностей, которые, несмотря на тяжкие испытания, неуклонно стремятся к целям своих впечатлений и среди бедствий бросаются из отваги в отвагу, ощущая в духе какую-то мечту чего-то лучшего, пока схватят венок мечты или сделаются мучениками ея. Завоеватель Кучумова юрта действительно схватил венок свой, покорил страну, собирал дани и в очаровании самоудовольствия с месяц принимал подданство устрашенных аулов на свое имя[9], а не на имя своего природного государя, которого столица за десять лет (1572) была превращена в пепел от крымцев, и чуть ли еще не пылала она в голове Ермака — хана иртышского, попрекаемого старыми расчетами совести.

Но приятно ли сибиряку, многократно любовавшемуся на Искере нагорным и подгорным ландшафтом, на Искере, где некогда кручинный Ермак с умилением выслушал милостивую грамоту царя Грозного, удовлетворенного отмщением хану-убийце, где с благоговением принял дары царские с двумя кольчугами, — приятно ли менять события важные, минуты торжественные на подозрения недобрые, в угодность исторической строгости?

Введением сим хотелось, да не удалось, сказать главнейше то, что промышленность звериная познакомила Россию с северною полосою Восточной Азии, что она же, чрез посредство промышленника вооруженного, каким представляется Ермак в первоначальном намерении, заманила Россию в Сибирь, и что Правительство с лишком полтора столетия, не иначе как по частной идее усвоения промышленности, управляло судьбою сей страны, не вдруг обратившей на себя лучшее воззрение.

Предыдущего изложения довольно, чтобы читателю не ожидать от нас сказок об истории татарской[10]. История Сибири для нас выходит из пелен самозабвения не ранее, как по падении ханской чалмы с головы Кучумовой. Касательно повествования о приобретении, заселении и дальнейшем завладении страны, с Урала до Авачинской губы, это дело сделано Миллером, светильником архивов, уже истребленных огнем и временем[11], хотя оно сделано вполовину и, к сожалению, безвозвратно: историограф не спохватился выписать число сил, какими жили страна и управление. Хотите ли нравоописания сибирских племен и сличения их наречий? То и другое исполнено, на первый раз, хотя этнография наша, без коренного изучения наречий, в их историческом ходе, изображает одни наружности обычаев, кажущихся то смешными, то глупыми, без углубления в сокровенные основания. Равномерно и тонические своды наречий не во всей полноте удовлетворяют цели, для которой предпринимались те своды, т. е. для узнания сродства или чужеродства племен. При всем том, благодаря академикам и другим ученым мужам, преимущественно же мановению и мудрости монархов России, ученая история Сибири, со времени второго путешествия Берингова, сделала большие шаги на пути человеческого ведения. Миллер, Гмелин, Штеллер, Крашенинников, Делиль де ла Кройер, Красильников, геодезисты и флотские офицеры, более или менее искусные, первые открывают на необъятном пространстве страны некоторый таинственный праздник, в тихом созерцании природы, во славу неизреченного Зиждителя. За ними поочередно восходят на горизонте нашем другие созвездия испытателей, но здесь не место именовать их, а лучше подумать, что остается еще сделать.

Что остается сделать? Этот вопрос щекотит сибиряка, который не приготовился быть ориенталистом для окрестных наречий и который не прицепился ни к одной ветви естествознания. Он мыслит, что возобновить в памяти сибиряков изменившийся состав управления, как быль, уже не существующую, напомнить постепенность мер и видов правительства, более или менее по обстоятельствам поспешествовавшего благоустройству или безопасности страны, выставить учреждения, ускорявшие или замедлявшие проявление сил жизни, а более всего представить жизнь частную и общественную, он мыслит, что это зов его, слышимый из-под развалин 250 лет.

Откликаясь на зов сей и принимая к сердцу как усмешку, так и скорбь родины, я недоумеваю только в одном: история страны невеселой, зимуя среди пестрых нравов и обычаев, без мечтаний славы, без проявления гения, без побед, без политики, история, не видавшая у себя Великих мира, кроме великих изгнанников его, наследовавшая вместо Эллорских храмов одни курганы или не прочитанные на утесах писанцы, и покоясь с одною книгою законов, под таинственным знаменем креста, безмолвно на вышине возносящегося, безмолвно, быть может, водруженного и в глубине сердец, оправдает ли скромное полуимя Исторического обозрения? Но, если были в стране свои отдельные обстоятельства, свои занятия при особых взглядах правительства, свои последствия, если заметны переходы в усовершенствовании быта частного и общественного, вероятно, читатель усмотрит предметы, не недостойные его размышлений, особенно когда представится ему самому возможность судить, чему и с которой поры Сибирь одолжена была возрастанием, не так скорым: характеру ли ея правителей или невольному шествию вещей; учреждениям ли, собственно для нее изрекавшимся, или влиянию общих государственных узаконений?

Чтение, по рассматриваемым переливам в бытиях страны, делится на неутомительные роздыхи, или периоды.


Загрузка...