Посвящаю моим родителям
Задача настоящей работы — возможно полнее охарактеризовать развитие терминологии родственных отношений у славян с лингвистической точки зрения, а также с учетом данных смежных наук — истории общества, истории материальной культуры, этнографии. Исследование основывается на сознании необходимости историзма — именно такого, как его понимает материалистическая диалектика, изучающая общественнное развитие как закономерную эволюцию от матриархата к патриархату. Вопрос о развитии матриархата и патриархата является одним из основных в общественной истории, чем объясняется его значение и для настоящего исследования. Этот вопрос имеет в лингвистической литературе свою собственную историю, на которой следует остановиться подробнее.
В то время как прогрессивные этнографы и основоположники марксизма еще в прошлом веке (ср. «Древнее общество» Л. Моргана, «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Ф. Энгельса) пришли к важнейшему выводу об исторической первичности матриархата, лингвисты предлагали совершенно иную концепцию исторического развития индоевропейских народов. Эта концепция, которую было бы правильно назвать «филологической», позаимствовав это определение у Б. Дельбрюка, строилась в основном на длительном изучении классической древности, т. е. отдельных периодов древней истории греков, римлян, индийцев, а кроме того, на чрезмерном доверии к данным так называемой сравнительной мифологии при серьезной недооценке значительных уже в то время достижений смежных общественных наук. Естественно, что в таких исследованиях об индоевропейских древностях главное значение придавалось чисто лингвистическому анализу, сравнению форм. Отмечая и сейчас всю важность и далеко еще не исчерпанные возможности этого анализа, следует также признать и то, что вследствие тогдашнего уровня языкознания попытки исследований такого рода в значительной степени устаревали и воспринимались как наивные и бездоказательные уже многими лингвистами старших поколений. Так, очень быстро оказались устаревшими этимологические толкования Ф. Боппа, фундаментальное исследование Пикте «Les origines Indoeuropéennes ou les Aryas primitifs». Но в то время как в поисках более точных, специально лингвистических решений недостатка не было, в общественно-исторической части этих исследований укрепилась рутина, в привычку вошло повторять старые утверждения об исконно патриархальном быте индоевропейцев. Такие воззрения на историю общественного развития сложились очень рано на основании недостаточного знания. Эта неправильная схема во всем существенном так и осталась достоянием индоевропейского языкознания, почти не обогатившись за все время, несмотря на прогресс ближайших отраслей наук. Поэтому Б. Дельбрюк в своем труде «Die indogermanischen Verwandtschaftsnamen» (Leipzig, 1889), стремясь к пересмотру большей части старых наивных толкований идоевропейских терминов родства, по сути дела присоединяется, хотя и с известной осторожностью, к «филологической» концепции, настаивая на первичности патриархата. Дальнейшие лингвистические исследования мало что добавили к этой точке зрения, вопрос, видимо, считается решенным удовлетворительно. К сожалению, фактическое пренебрежение исторической стороной вопроса, однобоко филологический характер исследований не прошли даром для индоевропейского языкознания, существенно обесценили его усилия в этом направлении и снизили значение его свидетельств для исторических наук.
После Б. Дельбрюка большую работу в этой области вел О. Шрадер, в исследованиях которого апофеоз «филологической» концепции получил наиболее законченную форму. Выражение «филологическая концепция» в применении к О. Шрадеру — крупнейшему историку индоевропейских древностей, постоянно привлекавшему материалы археологии и этнографии, — звучит парадоксально; при всем этом оно оправдано, так как Шрадер лишь обобщил упомянутую популярную в индоевропейском языкознании точку зрения. Его труды, содержащие обоснование теории исконности индоевропейского патриархата, грешат теми же существенными недостатками, о которых говорится выше: при внешне исчерпывающей осведомленности о материальной культуре индоевропейцев — фактическое пренебрежение достижениями этнографии и общественной истории и непонимание исторического процесса[5]. Шрадер считает возможным категорически отрицать наличие у древних индоевропейцев матриархата, полагая, что Б. Дельбрюком в вышеупомянутом труде и им самим в «Sprachvergleichung und Urgeschichte» (стр. 533 и след. 2-го изд.) «создана настолько ясная картина древнеиндоевропейского семейного устройства, что о матриархате на индоевропейской почве просто не может быть и речи»[6]. Для Шрадера характерно отрицательное отношение к столь плодотворным сравнениям древней эпохи жизни индоевропейцев с остатками первобытного устройства у современных отсталых народностей, т. е. признание для индоевропейцев особого пути исторического развития[7]. Свидетельства Страбова и Геродота об особом положении женщины у кельтов, фракийцев, скифов, ливийцев, лидийцев, карийцев, мизийцев, писидийцев он истолковывает соответственно своей концепции. В частности, Шрадер считает, что матриархат существовал не у индоевропейцев, а у доиндоевропейских племен, к индоевропейцам же он проник отчасти в позднюю эпоху, нарушив агнатический характер индоевропейской семьи[8].
То, что писалось на ату тему в последующие годы, не представляет какого-либо отклонения от изложенной теории. Для этого достаточно сослаться на ряд различных лингвистических работ, из которых часть появилась уже в последнее время. Так, 3. Файст[9] близок к О. Шрадеру в своих утверждениях о типичности для древнейших индоевропейцев патриархата. Следы матриархата, например, у кельтов 3. Файст объясняет тем, что индоевропейцы, пришедшие, по его мнению, из Азии, заимствовали материнскую организацию у местных доиндоевропейских племен. Э. Герман[10] относится недоверчиво вообще к каким бы то ни было следам матриархата в индоевропейских терминах родства. Г. Хирт и Г. Арнтц[11] полагают, что знакомство с индоевропейскими терминами родства позволяет говорить о прочности большой отцовской семьи. Весьма типично высказывание Ж. Дюмезиля[12], поддерживающего точку зрения А. Мейе, что армянская «большая семья» исторической эпохи отражает состояние патриархальной семьи индоевропейцев.
Проблемой матриархата занимается Ю. Бенигни[13] при объяснении формы санскр. mātárā—pitárā и формы эллиптического двойственного числа pitárā(u) ‘родители’. Далее он исследует порядок слов ‘мать’, ‘отец’ при перечислении и женскую форму готск. bērusjōs ‘родители’. Желая во что бы то ни стало решить вопрос о матриархате у индоевропейцев отрицательно, Бенигни высказывает мысль о неравномерности развития культуры у древних индоевропейцев, при которой именно для стоявших ниже в культурном отношении индоевропейцев-кочевников (степные иранские племена) было характерно свободное положение женщины, в отличие от культурно развитых оседлых индоевропейцев (например, древние италики). Свободное положение германской женщины объясняется как «след» доиндоевропейского матриархата местного населения Северной Европы. Автор исходил из молчаливого постулата, что культурная дихотомия древних индоевропейцев была чем-то извечным, причем одни всегда были оседлыми, а другие всегда кочевали. На самом деле очевидно, что племена с более высокой культурой представляли вторичную ступень в общественном развитии, в то время как кочевники-индоевропейцы сохраняли пережитки более глубокой древности. Поэтому отражение общеиндоевропейской древности следует видеть именно в особом положении женщины, которое проявилось в разных концах индоевропейского мира. Попытка объяснить его у германцев заимствованием (у кого — неизвестно) выглядит совсем неубедительно. В. Краузе подходит к проблеме отражения матриархата, толкуя санскр. pitarau и mātarau[14]. Образование pitarau (по отцу) он объясняет главной ролью отца в семье, a mātarau (по матери) — тем, что отношение ребенка к матери в древности являлось более очевидным, чем отношение к отцу. Далее разбирается порядок слов при перечислении типа ‘отец — мать’, ‘отец и мать’ в индоевропейских языках[15]. Нам кажется, что не следовало бы излишне полагаться на порядок слов этого свободного словосочетания как на отражение древних родственных связей. Материал очень разнообразен: есть примеры различного порядка слов, вызванного частными причинами, ср. русск. мать-отца ввиду требований: метрики в русской народной песне.
Аналогичные вопросы затрагивает В. Крауэе в своей монографии «Die Frau in der Sprache der altisländischen Familiengeschichten»[16]. По его славам, роль женщины в древнеисландской литературе изображается следующим образом: «Если повествуется о ней и ее поступках, то это делается таким образом, что становится ясно: для сказителя саги исключительная самостоятельность и личные права женщины являются чем-то само собой разумеющимся. Как раз в этом обнаруживает древнеисландская культура крупный прогресс сравнительно со старшими ступенями культуры»[17].
Таким образом, совершенно очевидна тенденциозная сущность кратко рассмотренной концепции общественного развития индоевропейцев. Поэтому нельзя не отметить отдельных работ последнего времени, содержащих обоснование исконности матриархата у индоевропейцев, научную систематизацию соответствующих фактов и пережитков: George Thomson. Aeschylus and Athens (London, 1950, стр. 15–16, 204–205); А. В. Исаченко. Индоевропейская и славянская терминология родства в свете марксистского языкознания («Slavia», rocn. 22, 1953); Josef Hеjniс. ΘΥΓΑΤΡΙΔΥΣ — Prispevek k reseni probiemu organisace nejstarsi recke spolecnosti (LF, t. 78, 1955, стр. 162 и след.); E. Herold. Group-marriage in vedic society (АО, vol. 23, 1955, стр. 63–76); частично — M. Вudimir. Problem bukve i protoslovenske domovine («Rad Jugoslavenske Akademije znanosti i umjetnosti», t. 282, 1951, стр. 12–13) и др.
В целом же и сейчас в зарубежном языкознании в значительной степени пользуется признанием старая теория об исконности индоевропейского патриархата; ср. типичное утверждение по этому поводу американского индоевропеиста К. Д. Бака: «… индоевропейская семья была явно не матриархальной» [18].
Что касается возможностей использования смежных общественных наук (в частности, этнографии) для обоснования материалистической теории развития от матриархата к патриархату, надо сказать, что они отнюдь не исчерпаны. В настоящее время можно говорить о новых достижениях и перспективах в этой области, которые помогут детальнее представить себе картину соответствующих общественных отношений. Во всяком случае, все эти поиски носят весьма плодотворный характер, не обязывают к чисто догматическому усвоению теоретической формулировки, выдвинутой прогрессивной этнографией и классиками марксизма еще в прошлом веке. Это, кстати сказать, тоже выгодно отличает материалистическую концепцию от «филологической», которая и по сей день производит впечатление довольно безотрадного повторения непроверенных утверждений зачинателей сравнительного языкознания.
В данном случае мы имеем в виду известное в этнографии наличие у ряда индоевропейских и других народов древности поликефалическик (многоголовых) фигур; в частности для полабских и балтийских славян отмечает поликефалические изваяния Любор Нидерле[19], указывая на характерность таких фигур именно для славян в отличие от «каменных баб» соседних тюркских народностей. Происхождение их он считает невыясненным. Совсем недавно опубликовал результаты своих наблюдений над этими изваяниями чехословацкий этнограф Л. Крушина-Черный[20]. Он также упоминает, между прочим, о поликефалических божествах славян: знаменитом четырехликом збручском идоле, далее — о Четыребоге, Триглаве, Свантевите, пятиглавом Поревите, семиглавом Ругиевите. Посвящая свое исследование генезису подобных изображений, Крушина-Черный приходит к ценнейшим для общественной истории выводам[21], основанным на изучении поликефалических фигур в различных культурных районах и языковых группах. Помимо славянских он привлекает галльские, греческие, фракийские, сибирские, индийские, ассирийские и наконец каппадокийские — в Малой Азии, на которых он специально останавливается. Автор полагает, что многообразие типов поликефалических фигур не допускает мысли об их миграционном распространении. Характера этих изображений нельзя объяснить ни при помощи солярного культа («всевидящее солнце»), ни при помощи культа трехфазовой луны. Это — образы общественной организации, при которой они могли возникнуть. В частности, интересна поликефалия каппадокийских фигур как отражение культа праматери. От нее идут две линии: одна в направлении поликефалии вообще, позднее — мужской поликефалии, другая в направлении полимастии («многососцовости»), т. е. абстрагированного изображения природного плодородия[22].
Автор обращает внимание на необходимость проводить различие между поликефалией как первичным явлением (непосредственное отражение родовой организации) и дальнейшим развитием ее как самостоятельного иконографического типа. Есть примеры мужской поликефалии и ряд переходных (от женских к мужским) форм. Интерес представляет первичная поликефалия — несомненный образ современной социальной организации и, насколько можно судить по полимастии и другим женским чертам фигур, — именно матриархального рода. В этом отношении интереснее всего круглые каппадокийские идолы.
Очевидно, что возможно полный учет достижений смежных общественных наук всегда плодотворен для сравнительного языкознания, поскольку он помогает исключить непроверенные положения и оперировать наиболее доброкачественным материалом тем более, если этот материал по самой своей природе входит в ведение ряда самостоятельных наук. Это относится в нашем случае к лингвистическому анализу терминологии родственных отношений.
Современная материалистическая наука выработала конкретное представление о характере древнейшего общественного развития, отбросив ложные теории необязательности матриархата для индоевропейских племен[23]. «Лингвистический анализ основных терминов кровного родства в индоевропейских языках показал, — как свидетельствует чехословацкий лингвист А. В. Исаченко, — что индоевропейская терминология родства возникла в глубокой древности в условиях материнского рода и что она построена на принципе гиноцентрическом. Этот принцип отражает такое положение вещей, при котором ориентировочной точкой родственных отношений является женщина. Гиноцентрический принцип родственной терминологии предполагает существование материнского счета родства (матрилинейности) и перехода мужа в клан жены (матрилокальность брака)» [24].
Далее остановимся очень коротко на оценке некоторых данных сравнительной мифологии, поскольку сравнительное языкознание в своих суждениях о семейно-родовом устройстве древних индоевропейцев в значительной мере полагается именно на ее свидетельства. Это тем более важно, что в использовании данных мифологии лингвистами очевидны факты анахронизма.
Так, в характеристике мифологических воззрений древних славян мы решительно присоединяемся к точке зрения А. Брюкнера, который отвергал теории сложной славянской мифологии. А. Брюкнер считал, что такие теории обязаны своим возникновением фантастическим и сбивчивым вымыслам немецких и датских хронистов о полабянах, вымыслам, которые, однако, почти целиком были приняты недостаточно критичным славяноведением нового времени. «Культ славян был культом природы и предков, а там нет места дуализму, и ни одно древнее свидетельство не знает о нем ничего» [25].
Однако фактическая бедность древней славянской мифологии, видимо, огорчала отдельных славяноведов, и они пытались всячески объяснить или даже оправдать ее. Л. Нидерле[26] делает попытку «реабилитации» несложности славянской мифологии сравнительно с богатыми мифологиями некоторых других ветвей индоевропейцев. Но, как явствует из его же слов, эта попытка не дает результатов. Он признает отсутствие доказательств противного и правильно считает это отнюдь не следствием отрывочности свидетельств исторических источников. В общем — в согласии с фактами — следует сказать, что славяне действительно не развили своей мифологии, их древние религиозные представления — примитивная демонология, в чем следует видеть скорее древнюю особенность, лучше сохранившуюся у славян. Это позволяет нам более трезво оценить данные поздней классической мифологии. Было бы странно пытаться реабилитировать такое состояние славянской мифологии или усматривать в этом «отставании» древних славян нечто зазорное.
В связи с этим интересно остановиться на одном из недавних исследований В. Махека[27], построенном на тех принципах и положениях, против которых нам кажется необходимым выступить здесь.
В персонажах мифологии В. Махек видит отражение индоевропейской «большой семьи» с pater familias — верховным богом но главе. Жену главного бога — греч. πότνια — санскр. pátnī — слав. panьji— он характеризует как лицо мало авторитетное в сравнении с самим божеством. Наличие у бога-отца двух сыновей (близнецы, Диоскуры, др.-инд. Aśvin-) и одной дочери (Usās— Ηώς — Aurora) Махек трактует как отражение патриархальной семьи, где ценились мужчины, сыновья: счастье — в том, чтобы иметь сыновей вдвое больше, чем дочерей[28]. — «Оригинально то, что это — божественная патриархальная семья, созданная по образцу знатной семьи» [29]. Это вызывает серьезные возражения. История индоевропейской семьи объясняется путем фактического отождествления ее с укладом жизни, действительным лишь для отдельных, сравнительно очень поздних ступеней индоевропейской цивилизации (Греция, древний Рим и т. д.). По такому же методу привлекаются богато разработанные мифологические циклы отдельных индоевропейских народов, достигших высокого уровня социально-экономического развития. Ведь известно, что наиболее богатые мифологические циклы — это своеобразная философия древнеиндийского, древнегреческого, древнеримского рабовладельческих обществ. После этого стоит ли удивляться тому, каким точным отражением земной социальной и семейной иерархии является небесная иерархия, о которой говорят эти мифы? При этом то, на чем лингвисты с уверенностью основываются как на объективном якобы отражении «патриархальности» индоевропейской семьи вплоть до описания взаимных обязанностей ее членов, все это как раз и есть позднее в мифологии классической древности, идеологическое порождение соответствующего социального строя. С другой стороны, древнее, несомненно, то, что составляет основу мифологии, — это следы наивного анимизма (ср. яркий пример греч. Ζεύς, санскр. Dyāus — в сущности ‘небо’, которое только потом превращено в Ζεύς πατή, luppiter ‘небо-отец’). Не случайно, что целые ветви индоевропейцев, не развившие высокой рабовладельческой цивилизации, — балтийская и славянская — не могут противопоставить классической мифологии что-либо равноценное. Дело отнюдь не в отсутствии древней письменной традиции у этих народов, а в отсутствии таких развитых мифологических циклов. Славяне и балты, сохранившие ряд архаических черт в языке и культуре, и в этом отношении обнаруживают древнюю особенность, все усилия обобщить славянские божества в каком-то едином пантеоне не могут быть успешны: нет не только общей славяно-балтийской, но и общеславянской мифологии. Мифологические верования балтов и славян в основном сводятся к древнему анимизму — одушевлению грома (литовск. Perkunas, слав. perunъ), отдельных природных явлений. Вместо общеславянских богов под различными именами фигурируют местные многочисленные божества, в чем следует, вопреки В. Махеку[30], согласиться с Л. Нидерле[31], который совершенно справедливо характеризует таким образом западнославянских Свантовита, Триглава, Радогоста, правильно замечая при этом, что возвышение того или другого божества в некое подобие верховного бога было делом жрецов.
Классическая мифология отражает во всем существенном лишь классическую рабовладельческую древность, и было бы бесполезно привлекать ее данные для «реконструкции» древнеиндоевропейского социального и семейного уклада, когда не было еще и в зародыше тех социальных условий, образом которых является названная мифология.
Другой весьма серьезный анахронизм во взглядах на древнейшую эпоху общественной и языковой истории индоевропейцев также требует особого упоминания; вредность его усугубляется тем обстоятельством, что основным и наиболее последовательным его представителем в языкознании является А. Мейе — один из крупнейших лингвистов нашего времени. Ср., например, выдержку из предисловия к «Латинскому этимологическому словарю»[32]: «Все слова не находятся на одном и том же уровне; есть слова „аристократы“ и слова „разночинцы“. Слова, обозначавшие наиболее общие идеи, например, mori и vivere, основные действия — esse и bibere, семейные отношения — pater, mater, frater, основных домашних животных — equus, ovis, sus, жилище семьи, которое было главной единицей, — domus и fores и др., представляют словарь индоевропейской аристократии, который распространился на всю территорию; эти слова обозначают понятия; они не имеют конкретной значимости: bos, ovis, sus относятся одновременно к самцу и самке; это слова, обозначтощие блага, а не слова, называющие производителей (этих благ. — О. Т.); так domus и fores вызывают представление о жилище вождя, а не о материальном сооружении. Абстрактная значимость слов в соединении с аристократическим характером языка — существенная черта индоевропейского словаря. Но имелись и слова „народные“ по характеру…» Далее характеризуются эти последние слова, — эмоционально окрашенные, технические, плохо прослеживаемые в ряде языков, столь же неустойчивые, сколь устойчивы «аристократические» слова.
Сейчас трудно было бы не возразить на цитировавшиеся соображения. Существо высказывания составляет идея об «аристократическом» и «народном» в индоевропейском словаре и об «аристократическом» характере собственно индоевропейского словаря. Дело, конечно, не в одиозности понятия «аристократический» или противопоставления «аристократического» и «народного». Называя те или другие слова аристократическими, носящими общий, абстрактный характер, Мейе тем самым постулирует для них постоянство этого характера, что находится в противоречии с развитием всего индоевропейского словаря, очень длительным и богатым изменениями внутреннего и внешнего порядка. То, что Мейе рассматривает как наиболее абстрактное, «аристократическое», могло ко времени появления письменности пройти необыкновенно долгий путь развития, реальный характер которого, конечно, должен был неоднократно противоречить схеме Мейе. Абстрактность и «аристократичность» — всего лишь результат этого развития.
Свою категорическую классификацию Мейе строит на засвидетельствованной письменностью эффективности или аффективной нейтральности слов. Но ведь известно, что аффективность или ее отсутствие — не раз навсегда данное свойство. Ясно поэтому, что нельзя согласиться с Мейе, утверждавшим наличие таких «аристократических» слов, которые, независимо от времени, всегда «лишены аффективных оттенков значения и имеют минимум конкретного значения» [33].
Следует отметить, что отдельные исследователи критиковали эту теорию. Ср. возражения Ф. Шпехта[34] против попытки Мейе объяснить утрату индоевропейского «аристократического» *pətēr ‘отец’ в балто-славянском языке как победу «низшего, народного» словаря над «аристократическим». А. Исаченко[35] верно заметил, что мало обоснованная смелость социологических выводов Мейе о древних индоевропейцах довольно странно сочетается с его известной осторожностью в чисто лингвистических построениях.
Как мы видели выше, для большинства исследователей прошлого характерно сознательное или бессознательное модернизирование древних семейно-родовых отношений, привнесение в них элементов современной парной семьи. Это давало не только превратную картину самих исторических условий, но и приводило подчас к неправильному объяснению истории и этимологии слов. Однако отрицать значение большой работы по этимологическому исследованию имен родства было бы немыслимо. Задача состоит в том, чтобы, изучив проделанное в этой области, оценить материал с принципиально правильной позиции исторического материализма.
В специальном обзоре литературы нет необходимости, так как крупные монографии по нашей теме (история славянских терминов родства) отсутствуют, а тот объемистый материал, который имеется в разнообразных по форме и содержанию источниках, будет рассмотрен по ходу изложения. Здесь мы позволим себе кратко охарактеризовать лишь важнейшие исследования, их удельный вес, а также общее состояние изучения вопроса.
Собственно изучению славянских терминов родства посвящена только одна работа — сочинение русского лингвиста П. А. Лавровского[36]. Труд этот, написанный немногим менее века назад, давно уже устарел и сохраняет сейчас лишь историческое значение. Но если учесть, что в то время славянская этимология находилась в зачаточном состоянии, а многие важнейшие предварительные работы еще не были осуществлены, в частности отсутствовали славянские этимологические и исторические словари, легко будет понять необходимость труда Лавровского для своего времени. В этом отношении знаменательно то, что последующие исследователи прибегали к нему как к основному источнику для изучения славянских имен родства. Так, например, Б. Дельбрюк, обобщая сведения по индоевропейским именам родства, черпает славянский материал в значительной степени из книги Лавровского.
Монография Б. Дельбрюка — тоже единственная монография об индоевропейских терминах родства — отличается высоким для того времени научным уровнем. Что касается деталей этимологического исследования терминов родства, то индоевропейское языкознание в целом сделало очень большие успехи со времени появления в свет книги Б. Дельбрюка. Так, многие слова, признаваемые в книге темными, получили этимологию в ряде случаев — весьма надежную. Работа Б. Дельбрюка, ставившая перед собой целью описание индоевропейской родственной терминологии, естественно, излагала вопросы терминологии отдельных индоевропейских ветвей самым сжатым образом. Характерно, что, например, несравненно превосходя работу П. Лавровского о славянских терминах родства как в научном, так и методологическом отношении, в разработке славянского материала книга Б. Дельбрюка основывается главным образом на материалах Лавровского.
Совершенно очевидно, что обобщение всего сделанного в этой области после труда Б. Дельбрюка, применительно к славянским языкам, является насущной необходимостью. О понимании этой необходимости свидетельствует работа чехословацкого ученого А. В. Исаченко «Славянская и индоевропейская терминология родства в свете марксистского языкознания» (1953). В целом она носит характер предварительного исследования с принципиально новых — историко-материалистических — позиций. Естественная сосредоточенность при этом на общих и важнейших вопросах и жесткие рамки журнальной статьи, конечно, не позволили автору более полно обобщить результаты этимологических исследований прошлого.
Кроме этой статьи за последние годы не появилось ни одной работы на эту тему, что чрезвычайно затрудняет попытку общего исследования, особенно если учесть, что количество частных исследований (этимологий) отдельных слов находится в резком контрасте с количеством общих исследований: их опубликовано очень много, и представляют они чрезвычайное разнообразие как в принципах толкования, так и в его качестве.
Попытка обобщенного исследования чрезвычайно усложняется также спецификой самого материала. Основная трудность изучения истории настоящей группы терминов заключается в сложной смене типов обозначения родства, причем для древнего родового общества свойственна классификаторская система (каждый индивид — член определенного брачного класса), а для современного общества свойственна описательная система обозначений родства (каждый индивид имеет собственное обозначение). Об этом своеобразии изучаемой группы терминов писал в последнее время Э. Бенвенист[37].
При смешанном браке родовой древности брачные отношения могли осуществляться только между мужчинами и женщинами разных брачных классов. В этих рамках брак был смешанным в полном смысле слова, прямым следствием чего была невыясненность отцовства. В таких условиях моими отцами на полных правах могли считаться как мой возможный отец, так и все его братья, даже все отцы моих отцов, т. е. мои отцы во втором поколении (ср. ниже об отношениях и.-e.*pəter — слав. stryjь). Все вместе они составляли класс старших мужчин, и применяемые к ним термины носили, естественно, качественно особый, более широкий характер, классифицировали их. Так, известно, что аборигены Австралии всегда обозначают отца тем же термином, что и брата отца[38]. Мать ребенка, напротив, всегда была известна в силу естественных причин, но в определенную эпоху и ее обозначение было шире того, которое привычно дли нас, классифицировало ее по отношению к ребенку наравне с ее сестрами — тетками ребенка. Поэтому в тех же туземных австралийских языках мать и сестра матери называются совершенно одинаково; отголоски существования в древности целого класса матерей содержат также древнеиндийские мифы[39].
Действующая в современных индоевропейских языках описательная система родства описывает индивидуальные отношения родственников, разграничивая то, что не было существенно в древности. Таким образом, различие обеих систем принципиально и весьма глубоко, и это в большой степени затрудняет для нас понимание развития родственной терминологии. Неясность многих моментов не мешает, однако, уяснить основную линию развития системы обозначения родства. Описательная система сменила классификаторскую у индоевропейцев, судя по всему, в глубокой древности, и, говоря о славянской терминологии родства, мы понимаем, насколько она далека от классификаторской системы родства, от матриархата в целом. Но в материальном отношении основные славянские названия являются непрерывным продолжением тех индоевропейских, которые порождены древнейшей эпохой. Закономерно поэтому предположить наличие у них соответствующих материальных, структурных следов и возможных семантических пережитков. Выявлять эти следы помогает этимологическое исследование. В этом нужно усматривать наиболее интересную и значительную задачу истории славянских терминов родства.
Отсюда, например, многозначность терминов родства, либо сохранившуюся (и.-е. *nep(o)t- I. ‘племянник’; II. ‘внук’), либо вскрываемую этимологически (слав. otьcь ‘отец’<; *attikos ‘отцов’, ‘принадлежащий отцу’, *atta), нужно объяснять как наслоение двух упомянутых систем родственных обозначений, исторически разновременных, но не вытеснивших одна другую полностью. В свете этого ясно заблуждение О. Шрадера[40], видевшего в переносе значений ‘дядя’ ↔ ‘племянник’ («von Oheim zu Neffe, Neffe zu Oheim») специфически немецкое обыкновение, сложившееся в придворных кругах. Напротив, в этом плохо сохранившемся явлении мы, возможно, имеем слабый отголосок древней системы обозначений родства. О том, что считать названный случай чем-то исключительно немецким было бы ошибкой и что дело здесь, вероятно, гораздо серьезнее, говорит аналогичное словоупотребление в современном таджикском языке, где оно, кстати, представлено несравненно шире и выражается в том, что родичи по восходящей и нисходящей линии в обращении могут как бы обмениваться взаимно своими родственными названиями: так, сын, обращаясь к отцу, называет его «сыном», отец называет сына «отцом» [41].
Таким образом, перефразируя слова А. Соммерфельта[42], относящиеся к изучению цивилизации неевропейских первобытных народов, мы должны будем сказать, что мы ничего не поймем в развитии древне-индоевропейской родственной организации, если будем по-прежнему смотреть на нее через европейские очки. Больше того, следы древней классификаторской системы, сохранившиеся даже в современной славянской терминологии родства, должны определенным образом настораживать исследователя и побуждать к основательному пересмотру многих распространенных точек зрения.
Что касается основных индоевропейских терминов родства — *pətēr ‘отец’, *mātēr ‘мать’, *dhughətēr ‘дочь’, *bhrātēr ‘брат’, *suesor ‘сестра’, то возможности этимологического исследования этих древнейших слов крайне ограничены. В прошлом не было недостатка в попытках истолковать их. Но большинство этих толкований давно отброшено как гадательные и недоказуемые. Для языкознания нового времени характерно почти полное отсутствие опытов в этом направлении[43]. О довольно популярной с давнего времени «Lallwörter»-теории, согласно которой pa-ter, ma-ter происходят из слов «детского языка» ра-, ma-, подробно см. также ниже. Здесь только следует заметить, что эта теория вряд ли правильно объясняет названные слова.
Известное положение о «неэтимологизируемости» упомянутых основных индоевропейских терминов родства (К. Бругман) имеет смысл как признание недостаточности возможностей, находящихся в распоряжении исследователя, но отнюдь не означает принципиальной порочности попыток искать этимологию этих слов. В этом случае исследователи отдельных архаических языков находятся в более выгодном положении по сравнению с нами. Так, А. Соммерфельт в своей известной книге «La langue et la société», специально отмечая, что а первобытном языке типа аранта мы наблюдаем несравненно более выраженное влияние уровня цивилизации на структуру языка, чем в европейских языках, считает себя вправе этимологизировать, например, слово из языка аранта maia ‘мать’ < mа, корень, означающий в том же языке ‘давать больше, давать много’[44].
Славянские термины родства, будучи закономерным развитием индоевропейских терминов, вместе с тем обнаруживают в ряде отношений существенное качественное своеобразие. Прежде всего, следует отметить характерное развитие производных форм, каковыми являются названия, подчас даже непосредственно продолжающие индоевропейские формы. Далее, на славянских терминах родства оставило определенный отпечаток обособление славянской ветви древнеиндоевропейского языка, которое привело к оформлению ряда местных форм, местных терминов, расходящихся коренным образом даже с обозначениями в близкородственных балтийских языках, ср. слав, tьstь — литовск. uosvis ‘тесть’; слав. sъnоха — литовск. marti ‘сноха, невестка’. То, что это не получило слишком большого развития, объясняется тем известным обстоятельством, что в значительной своей части терминология родственных отношений оформилась уже в общеиндоевропейском языке. Однако для образования некоторых исторически поздних терминов обособление славянства сыграло решающую роль в том смысле, что эти термины созданы уже чисто местными средствами. Так оформились славянские названия мачехи, отчима, пасынка, падчерицы, возникновение которых при родовом строе и групповом браке было бы бессмысленным, как отмечает А. Исаченко[45]. Эти термины образовались поздно, в условиях отцовской семьи, при парном браке. Столь же обособленно осуществляется их образование, например, в германской группе языков. Для них нет общеиндоевропейских форм. В итоге длительного развития славянские термины родства обнаруживают значительное многообразие форм и то «нюансирование степеней родства языковыми средствами»[46], которое обращает на себя внимание исследователей.
Избранная лексическая группа является одной из важнейших в основном словарном фонде языка. Общность основного словарного фонда славянских языков проявляется, между прочим, и в терминологии родственных отношений, что важно и как свидетельство для истории языка, и как показатель важнейших социально-исторических процессов в жизни славянства. Терминология родства теснейшим образом связана с названными процессами.
Исследование данной группы лексики тем более целесообразно, что оно поможет сформулировать выводы, небезынтересные для истории общественного развития даже в том случае, если они явятся всего лишь подтверждением данных, уже добытых историческим исследованием. Кроме того, поскольку данная лексическая группа объединяет термины, выработанные людьми в процессе истории для определения своих отношений друг к другу, есть основания полагать, что изучение этих терминов даст известный материал для иллюстрации отдельных моментов древнего развития мышления, ср. соответствующие разделы III главы, посвященные изучению связи названий: ‘рождаться, быть родственным’ > ‘знать’; ‘рождать(ся)’ > названия различных частей тела.
Объект настоящего исследования — терминология родства всех славянских языков (с учетом доступных диалектных материалов), причем рассматриваются термины и кронного родства, и свойственного. В заключение рассматривается ряд древнейших терминов общественного строя, а именно те из них, которые непосредственно примыкают к терминологии родства. Привлечение этой группы терминов оправдано тем, что, как известно, история родственных отношений есть уже история общественных отношений, что особенно очевидно для родового строя.
При известной исторической разнородности славянской терминологии родства следует помнить, что по древности своего первоначального оформления и длительности развития, а отсюда — по сложности многих моментов своей истории терминология родственных отношений занимает исключительное положение в основном словарном фонде. Так, в указанных отношениях ей, очевидно, уступают названия растений, злаков, деревьев, домашних животных, значительная часть названий предметов окружающей действительности и основная масса названий предметов хозяйственной деятельности. Даже такая, казалось бы, древняя группа, как названия частей человеческого тела, во многих своих деталях, как выясняется ниже, восходит к обозначениям родства, рождения.
Собственно терминами кровного родства являются названия отца, матери, ребенка, сына, дочери, брата, сестры; дальнейший счет прямого кровного родства по нисходящей линии — внуки, правнуки, по восходящей — дед, бабка и т. п.; названия дяди, тетки (по отцу, по матери). Сюда же фактически примыкают различные термины, выражающие приравнивание неродственных людей к кровнородственным, т. е. названия отчима, мачехи, пасынка, падчерицы.
Переходим к рассмотрению отдельных терминов.
В славянских языках имеется несколько употребительных названий отца:
ст.-слав. отьць, др.-сербск. отьць, сербск. отац, болг. отец (устар.), словенск. осе, др.-русск. отьць, отець, русск. отец, диал. отёк[47], атька[48], укр. отець, отця, вiтця (малоупотребит.), белор. айцец, польск. ojciec, кашуб, woejc, прибалт.-словинск. votс, voic, н.-луж. wosc (торжествен.), в.-луж. wotc (von Gott gebraucht), чешск. otec, словацк. otec;
сербск. таjko, majko, тата, богл. татко, тейко, ср. tatka vi Petka (вин. ед.) = votre pere Petko…[49], русск. тятя, тата, укр. диал. тато, польск. tata, кашуб. tata, tato, tatink, tatk, прибалт.-словинск. tata, н.-луж. tata, в.-луж. tata, чешск. tata, диал. tatinek[50], словацк. tat’, tata, tatenko, taticek, taticko, tatinko; укр. диал. дедьо, дядьо, дiдьо[51];
болг. баща, диал. бащча, бальу, русск. батюшка, диал. бачкя[52], бацка[53], бацько, бачка[54], укр. батько; староукр. батко, батько, батя ‘батько, отець’;
болг. диал. нена[55] н.-луж. паń, пап, в.-луж. пап, словацк. паnickо, nanicok, папа, папка, папко, польск. диал. папо[56], укр. диал. ньаньове, нянцове (им. множ.) ‘Väter’ [57]; укр. диал. лельо ‘отец’ [58].
Основным индоевропейским названием отца является *рətēr с характерным гласным ə, представляющим собой ступень редукции старого корневого гласного в предударной позиции: *рətér[59].
О таком ударении говорит известный закон Вернера, исходящий из соответствия герм, fatar — и.-е. *patér [60].
Естественно, исследователи уделяли много внимания этимологическому изучению этого важнейшего слова: Walde-Pokorny, Bd. II, стр. 4; A. Walde. Lateinisches etymologisches Wörterbuch, 2. Aufl., стр. 565; S. Feist. Vergleichendes Wörterbuch der gotischen Sprache, 3. Aufl., стр. 133; A. Zimmermann. Lateinische Kinderworte als Verwandtschaftsbezeichnungen. — KZ, Bd. 50, 1922, стр. 149; Ernout-Meillet, 3-ème ed., t. II, стр. 862–864.
А. Вальде и А. Циммерман вслед за Дельбрюком объясняют *рətēr, pater из слова «детского языка» pa-, pa-pa. А. Эрну и А. Мейе воздерживаются от этимологического объяснения.
В последнее время выдвинул этимологию этого слова И. Трир[61]. Его толкование представляет подновленную этимологию Боппа — patār < рā ‘охранять, защищать’, но в отличие от этого старого бесхитростного сопоставлении автор постарался привлечь обильный сравнительный материал и в основу положил некоторые моменты ларингальной теории. И. Трир предлагает сопоставление и.-е. *рətēr, *potis и *ра-, объясняя эти формы как сочетания корневого гласного с ларингальным: *peə3-, *pə3etis, *pə3tēr. Он конкретизирует значение ра- как ‘ограда, огораживать’ и предполагает, что в основе всей группы слов лежало обозначение большой семьи как круга, ограды, круглого родового собрания. Отсюда *potis, *рətēr ‘вождь, господин’. В защиту своей гипотезы автор привлекает большой материал, с которым он обращается, однако, довольно деспотически. Так, он хочет видеть значение ‘ограда’ и в и.-е. *kei-, ст.-слав. сѢмьѧ, и в лат. curia, даже в и.-е. *bhratēr. Все это вызывает недоверие к этимологическим выводам И. Трира, который и здесь проявил себя скорее как семасиолог, чем этимолог. Кроме того, мы располагаем данными о первичности матриархального уклада, и этимология Трира не в состоянии убедить нас в противном, тем более, что она исходит не из новых фактов, а из предвзятой мысли об исконности большой отцовской семьи.
Можно указать, что И. Трир, подновляя старую этимологию ларингальной теорией, упустил из виду, что нулевая ступень, образованная глухим р и ларингальным ə3, дала бы в индо-иранском глухой придыхательный ph, ср. stoə- > stā-, но stə- > индо-иранск. sth-. Этого не случилось, ср. др.-инд. pita, поэтому ə в и.-е. *рətēr следует, очевидно, объяснять скорее как ступень редукции старого корневого гласного (см. выше).
Значительный интерес представляет вопрос о семантическом развитии слова. Наиболее определенная точка зрения имеется у Эрну — Мейе: лат. pater не обозначает физического отцовства, которое скорее обозначается словами parens и genitor. Pater имеет социальную значимость. Это глава дома, dominus, pater familias…[62]. Там же говорится о религиозном, торжественном значении *pətēr, pater.
Это высказывание находится в полном согласии с теорией Мейе, по которой *pətēr и ряд других общеиндоевропейских слов отмечены печатью аристократизма, религиозности, абстрактности. По мнению Мейе, между и.-е. *pətēr и современным франц. père произошел такой коренной сдвиг значения (‘высшее божество’, ‘высший глава семейства’ > ‘отец в физическом смысле’), что можно говорить о возникновении нового слова [63].
Однако пропасти между значениями этих двух форм нет и не было. Верно, что санскр. pitār ‘отец’ несколько не совпадало по значению с ‘родитель’ (Erzeuger) в языке Вед, как сообщает Б. Дельбрюк[64]. Этот факт ввел некоторых языковедов в глубокое заблуждение относительно сущности и.-е. *pətēr. Так, Мейе заключает, что поскольку *pətēr (pitar, pater и др.) не значило собственно ‘родитель’, то оно означало нечто более высокое. Следует напомнить о том, что в течение длительного периода древности отцовство в физическом смысле было неопределимо. Только этим можно объяснить то, что и в последующее время долго между значением *рətēr ‘отец’ и специальным ‘родитель’ не было прочной связи, откуда потребность в уточнениях типа санскр. janita, лат. genitor для второго понятия[65].
Мы подходим к вопросу об отражении и.-е. *pətēr в славянском словаре. А. Мейе всегда придерживался отрицательного мнения на этот счет, полагая, что *pətēr не сохранилось в славянском ни в основной, ни в производной форме. Более того, он склонен был придавать этому исключительное значение как показателю расшатывания старой индоевропейской общественной организации в славянстве и утраты многого из «аристократического» словаря[66]. Наряду с этим другие лингвисты указывали на возможность сохранения *pətēr в славянском в производной форме. Так, финскому слависту Микколе принадлежит правдоподобная этимология слав. *stryjь ‘дядя по отцу’ < и.-е. pətruios, ср. лат. patruus от *pətēr (подробно см. раздел о названиях дяди, тетки). Французский лингвист М. Вэ[67] предположил происхождение болг. пасторок, пастрок ‘отчим’ из *po-p(ə)tor (к *pətor, *pster ‘отец’). Вопрос о непосредственном отражении и.-е. *pətēr ‘отец’ в славянском словаре решается обычно отрицательно.
Впрочем, мысль о происхождении слав. bat’(j)a (ср. русск. батя, укр, батько ‘отец’ и др.) < и.-е. *pətēr ‘отец’ высказал еще П. Лавровский[68], но не подкрепил ее сколько-нибудь вескими аргументами. А. И. Соболевский[69] подошел к вопросу об отношении русск. батя и и.-е. *pəter с другой стороны, предположив заимствование из иранского, что отвергает М. Фасмер[70]. Из других этимологических толкований славянского слова можно указать на объяснение Ф. Миклошича заимствованием его из венг. bаtya ‘Bruder! Landsmann![71] и противоположное суждение А. Маценауэра[72]: корень bat — индоевропейский, а венгерское слово — из славянского. Бернекер[73] лишь суммирует эти сведения. Попутно заметим, что он предполагает общеславянскую форму с носовым (*bate) без видимого основания, поскольку известны лишь русск. батя, укp. батько, болг. баща, сербск. башта, чешск. (стар., диал.) bat’a, которые не говорят о древнем наличии носового[74]. Единственная форма с носовым — др.-русск. батѧ сохраняет лишь значение графического изображения, точно так же, как др.-русск. дѧдѧ не может отражать никогда не существовавшего *dede, a только *d’ad’a.
Бернекер говорит об исконности у слав, bate значения ‘старший брат’. То же говорит и П. Лавровский о др.-русск. батѧ («…отдаваеть ти батѧ черниговъ, а съ мною въ любви поживи». — Ипат. л, 6669 г.), но И. И. Срезневский переводит это батѧ как ‘отец, pater’ с пометой: «В древних памятниках только один раз». Далее, помимо распространенного русск. батюшка ‘отец, духовный отец’ и других диалектных разновидностей со значением ‘отец’ (см. выше, в перечислении названий отца у славян), укажем еще следующие формы: русск. диал. батя ‘старший брат’: «Тятя да мама дома, а батя поехал по дровки» [75]; батяня ‘отец, также брат, приятель’ [76]; чешcк. bat’a ‘старший брат’, словацк. bat’a, bat’ko ‘otec, strycek, starsi bratr’, batica ‘sestra’, болг. диал. бaта ‘старший брат’ [77], сербск. диал. бато (ласк.) ‘брат’, ‘отец’, баћа (ласк.) ‘брат’.
Таким образом, основные значения слав. bat(j)a: ‘отец’ и ‘старший брат’. Как обычно полагают, ‘отец’ < ‘старший брат’. Этимологию слова следует признать недостаточно выясненной[78]. Впрочем, связь *bat’(j)a ‘старший брат’ (ср. чешcк. bat’a) с *bratrъ ‘брат’ правдоподобно объясняется диссимиляцией[79].
Прежде чем приступить к анализу формы и значения слав. *otьcь, остановимся на близких образованиях, которые легли в основу этого слова.
Индоевропейскому *atta ‘отец’ посвящена достаточно обширная литература: Г. Майер («Etymologisches Wörterbuch der albanesischen Sprache», стр. 20) анализирует алб. at ‘отец’; П. Кречмер («Einleitung», стр. 200) привлекает имя собственное фриг. Αττης с характерным для фригийского переносным употреблением; Г. Хирт («Untersuchungen zur indogermanischen Altertumskunde», — IF, Bd. 22, 1907, стр. 92) указывает на глубокую, общеиндоевропейскую древность греч. αττα, готск. atta, которые не уступают в этом отношении и.-е. *рətēr; А. Вальде (Lateinisches etymologisches Wörterbuch. 2. Aufl., стр. 68), касаясь atta ‘отец’, ласкательное обращение детей к отцу, указывает на распространенность такого образования в сопредельных неиндоевропейских языках[80]; Вальде — Покорный (Bd. I, стр. 44) указывают на связь слав. otьcь с и.-е. *atta через *attikos, не вдаваясь, однако, в подробности; см. еще F. Kluge «Etymologisches Wörterbuch der deutschen Sprache», 11. Aufl., стр. 27: Ätte, Ätti ‘Vater’; S. Feist. Vergleichendes Wörterbuch der gotischen Sprache, 3. Aufl., стр. 62; Ю. Покорный (стр. 71) повторяет упоминавшиеся выше мысли О. Шрадера, А. Вальде; Эрну-Мейе (t. I, стр. 97) видят в лат. atta ‘дедушка’ слово детской речи, оно же в atavus; И. Фридрих («Hethitisches Wörterbuch», стр. 38) рассматривает хеттск. attas ‘отец’ как индоевропейское и переднеазиатское слово детской речи широко распространенной формы.
И.-е. *atta содержит краткий гласный а, который, как полагает А. Мейе[81], встречается лишь в особых, экспрессивных образованиях, призываниях. Ю. Курилович[82] уточняет, указывая, что эти формы, естественно, вторичны по отношению к появлению а.
Столь же характерно для и.-е. *atta наличие древнего долгого t, что единогласно отмечается исследователями как атрибут экспрессивных слов[83]. Впрочем, отмечаются и трудности изучения подобных случаев. Так, Mейе высказывает интересные мысли о недостаточности одной ссылки на принадлежность к детской речи того или иного слова для объяснения удвоенности согласного по той естественной причине, что «детская речь распространяется лицами, вполне развитыми в отношении речи» [84]. Он склонен видеть в и.-е. *tt, *ddh отношения древнего морфологического чередования согласных. В другом месте Мейе указывает на сохранение удвоенного *tt в индоевропейском только в экспрессивном образовании (*atta), когда удвоение является именно выразителем экспрессивности[85]. Э. Герман согласен с Мейе в его оценке и.-е. *atta как экспрессивного (фамильярного) образования, хотя не видит необходимости отрицать его происхождение из детской речи[86]. В общем так же, как Мейе, характеризует слово А. Вайан, полагающий, однако, что удвоение не обязательно столь же древне в данном случае, как само слово[87].
Как уже говорилось, и.-е. *atta через производное *attikos дало наиболее распространенное название отца в славянском — оtьсь. При этом и.-е. *a >слав. о. Кроме этой производной формы, в славянском есть немногочисленные, но вполне достоверные следы основы *oto- < балто-слав. *аtа-[88]: ст.-слав. отьнь, ср. русск. диал. безотной ‘нe имеющий отца’ [89] ср. в славянской топонимике Восточной Германии: Oteslawe, Wotzlaff < *Oteslav[90].
Индоевропейский характер имеет и другое обозначение отца — *iata, для которого, видимо, справедливо будет предположить этимологическую связь с рассмотренным *atta через редупликацию основы. Что касается консонантизма, то вполне возможно, что экспрессивность здесь выражена другим доступным в таких образованиях способом — удлинением корневого гласного вместо выраженного в *atta экспрессивного удвоения согласных. Там, где количество гласного не изменилось, экспрессивность выражается прежним путем (ср. греч. τέττα. ‘тятя! батюшка!’). Во всяком случае есть основания полагать, что выражение экспрессивности удлинением гласного, типичное для слав. tata, коренится еще в индоевропейской древности[91].
Ср. в других индоевропейских языках: алб. tat ‘отец, дед’, имена собственные фриг. Τάτα, Τάττα, Τατάς, Δαδα греч. τάτα, др.-инд. iata-s ‘отец’, лат. tata, корн. tat, литовск. tetis с тем же значением, сюда же англ. dad ‘папа, папаша’, хеттск. иероглифич. tata- ‘отец’, tatali- ‘отцовский’, лув. tati- ‘отец’ [92].
Основная масса исследований содержит точку зрения на и.-е. tata как на образование детской речи. Это же отражено и в этимологических словарях Ф. Миклошича, А. Преображенского[93], Р. Траутмана.
Объяснение ссылкой на «детский лепет» вряд ли может внести ясность в изучение истории обсуждаемых слов. Маловероятно, впрочем, и иное толкование, согласно которому te-, ta- (tevas, tata) — результат изменения *ptēr из *pətēr ‘отец’, ср. авест. ptā, tā[94], лат. tata<*ptata: раter[95]. Образование авест. ptā<*pətēr сомнения не вызывает, но оно отнюдь не объясняет форм tata, teta, литовск. tevas и др., с которыми авестийское слово этимологически не связано.
Что касается балтийских форм, то непосредственно к названным выше индоевропейским (tata, teta) примыкают литовск. tetis ‘отец’, teta ‘тетка’, др.-прусск. thetis ‘отец’, литовск. titis (диал., Кведарна) ‘отец’ [96]. Литовск. tevas ‘отец’ представляет собой, видимо, продукт разложения группы te-t- с последующим присоединением суффикса −va-: tevas. Разрывать эти слова нет оснований. Ср. другие литовские формы названия отца: tete, tetusis. Возможно, сюда относится и название реки литовск. Таtula (суффикс −ula), в котором tat- < и.-e. *tat-.
Наличие в слав. tata долгого ā, ср. польск. tata[97] и др., происходит, как уже сказано выше, от экспрессивного удлинения. Славянский язык знает ряд достоверных примеров такого удлинения. А. Вайан говорит по этому поводу: «…Сербохорватский язык представляет в своих уменьшительных образованиях другой экспрессивный способ — удлинение гласного: Бóжо из Бòжидар»[98]. Ср. далее, там же, относительно слав. jazъ: «…Общеславянский долгий начальный гласный представляет трудность ввиду лит. as (др. — литовск. еs), лат. ego и др., и не исключена возможность, что ja- < *ē через вторичное экспрессивное удлинение е (ср. сербохорв. jâ при чак. jä) по образцу ty ‘ты’ которое, видимо, имело в балто-славянском, как и в индоевропейском, двойную форму *tū и tu»[99]. В этом свете становится ясным характер звукового развития слав. tata.
Смягчение tata>t’at’a, которое было осуществлено лишь в части славянских языков (ср. русск. тятя, сербск. cаса, сасе), объяснить нелегко. Ясно, что это позднее явление, не приведшее к органическому смягчению, иначе было бы в русском что-нибудь вроде чача (< *t’at’a/tjatja)[100]. Вполне возможно, что в тятя проявляется «неорганическая» палатализация согласных, свойственная фамильярной и экспрессивной лексике балтийских и славянских языков[101]. О том, что это явление не носит устойчивого характера, говорит наличие несмягченных форм в тех же языках, ср. русск. диал. тата[102].
Для правильного понимания славянских слов важно помнить, что они продолжают отдельные варианты индоевропейской формы: *atta в otьсь, *tāta в польск. tata, чешск. tata, аблаут *tett в teta, tetъka (tet: tot, подробнее — см. о названии тетки), ср. еще te-, ta- с суффиксом в литовск. tevas, латышск, tevs, др.-прусск. taws.
Изложенное представляет собой своеобразную предисторию собственно слав. *otьсь ‘отец’, восходящего к и.-е. *atta[103]. В. Скаличка считает, что фонетическая редукция в слав. *-ot-, при готск. atta ‘отец’, компенсируется морфологическим расширением в слав. otьcь[104]. Мысль глубокая, но нельзя не выразить опасения, что пример не вполне удачен: морфологическое расширение otьcь имеет собственные индоевропейские корни. Восстанавливаемая для *оtьсь этимологическим путем древняя форма *attikos действительно существовала и является индоевропейской, ср. сохраненное греческим языком ‘Αττικός, ‘Αττική, явно адъективного характера (суф. — ικός, ική, ср. образование ίπος, ‘лошадь’: ίππικός, ίππική лошадиный, конский, −ая’), которое можно правдоподобно объяснить как ‘отчий, отеческий’: att-ilco-s < atta. Таким образом, греч. ή, ‘ Αττική, [χώρα] собственно = ‘отцовская страна’ с последующим забвением конкретного смысла и употреблением как собственного названия части Греции.
А. А. Шахматов[105] называет слав. otьcь в числе заимствований из кельтского, ср. кельт. otikos — ирл. aithech, athech ‘Mann aus einer der besitzenden Klassen’, брет. ozech ‘homme’, причем кельт. otikos< *potikos (утрата р в начале кельтского слова), ср. греч. δεσποτικός. В итоге Шахматов принимает первоначальное значение слав. otьсь: ‘Hauswirt, хозяин’. В противном случае он считает неясной исходную славянскую форму для otьсь. Известное otьnь возможно < otьcьnь, др.-русск. отьчьнь, под влиянием братьнь и под. Шахматов не учитывает возможности самостоятельного развития слав. otьсь < и.-е. *аttiko-s, а также наличия несомненных следов *-oto-.
Таким образом, в основе слав. otьсь лежит значение ‘отцов’, как о том свидетельствует этимология: otьсь<*att-iko-s<*atta. В принципе такое толкование вполне закономерно, ср. другие примеры: др.-в.-нем. eninchili ‘внук’, собственно ‘дедов’ (др.-в.-нем. апо, нем. Ahn ‘дед, предок’), а не ‘маленький дед’ как полагал В. Шульце[106]. Это находится также в полном соответствии с единственно правильным представлением о первичности всякий раз именно притяжательных и вторичности уменьшительных значений. Вот почему мы не видим в слав. otьсь уменьшительного значения, якобы со временем вытесненного[107].
Интересно изучить возможные условия возникновения этого производного слова. Дело в том, что слав. otьсь ‘отец’ останется совершенно непонятным, если полагать, что оно всегда обозначало отца. Отца обозначало и.-е. *аita, с которым *otьсь связано притяжательными функциями, особенно прозрачными в древней форме *attikos (см. выше).
Попробуем при анализе слав. *otьсь исходить из структуры древнего рода и современных ему воззрений на родство. Тесная связь между членами рода и единое кровное происхождение большинства их (за вычетом фактов экзогамии) находили, как известно, выражение в том, что каждый род знал своего предка. Развившиеся на такой почве воззрения могут, очевидно, объяснить тот факт, что индоевропейская терминология родства знает единые названия отца, матери, но дает сбивчивые, несогласные показания о конкретных названиях восходящего кровного родства: дед, бабка и т. п. Это можно объяснить тем, что при родовом строе каждый кровный родич по восходящей линии (т. е. реальный отец, дед, прадед) мог считаться отцом любого младшего кровного родича, т. е. реального сына, внука, правнука[108]. Вернувшись к слав. *otьсь и уже будучи знакомы с его этимологической структурой, мы можем прийти к тому выводу, что первоначально члены рода употребляли термин otьcь как название ближайшего отца, который сам был в сущности ‘отцов’ (*att-iko-s), т. е. происходил от старшего, общего отца (слав. *оtъ, и.-е. *atta).
В плане относительной хронологии следует отметить, что образование *attikos стало возможным лишь ко времени широкого употребления суффикса −iko-s, который генетически связан с основами на −i-, ср. санскр. avi-kah, слав. ovь-ca, литовск. avis.
Вполне возможно, что вплоть до балто-славянской эпохи образование и.-е. *att-iko-s> балто-слав. *at-ika-s с суффиксом −ika- сохраняло притяжательное значение, утраченное впоследствии. Во всяком случае в балтийском этот суффикс встречается в аналогичном употреблении и сейчас, ср. значение литовск. brol-ika-s ‘племянник по брату, сын брата’ (т. е. ‘братов’): brolis ‘брат’.
Развитие значения otьсь в славянском ‘отцов’ > ‘отец’ — пример встречающейся деэтимологизации производных с суффиксом принадлежности; при этом производное снова принимает значение непроизводной основы — ‘отец’. Ср. нем. Mensch ‘человек’ < др.-в.-нем. mennisco ‘der von Mannus Stammende’ с суффиксом −isco[109].
Специально славянским приобретением является в *otьсь суффиксальное −с-, развившееся из и.-е. *k. Это развитие носило характер палатализации, которую принято называть третьей, иначе — законом Бодуэна де Куртене[110]. X. Педерсен[111] считает это изменение очень древним (*otьk’o-s > *otьсь), гораздо древнее палатализации в слав. сепа. В. Вондрак возражает против понимания Бодуэном де Куртене третьей палатализации как некоей аналогии известному закону Вернера (k, g, ch > с, z, s только в подударном слоге). Он считает решающим для этого перехода узкое, напряженное качество гласного, сказавшееся на последующем задненебном согласном, ср. немецкие так называемые ach- и ich-Laute: otьсь < otьkь[112].
Вопросу образования с в otьсь, как и проблеме третьей палатализации в целом, посвящено много исследований. Здесь мы скажем только о некоторых интересующих нас положениях. В настоящий момент нас больше всего привлекает гипотеза, выдвинутая недавно Иреной Грицкат-Вирк[113]. Эта гипотеза исходит из расхождений между восточнославянским и польским материалом, с одной стороны, и южнославянским, с другой, причем в восточнославянском и польском k выступает часто там, где в южнославянском имеется с. Согласно гипотезе, причина этого положения коренится в характере предшествующего согласного: при его мягкости, что типично для современного русского, польского, выступает часто k, при твердости — с (последнее регулярно в южнославянском). Суть явления заключается в диссимиляции по палатальности. Преимущество этой гипотезы — в ее перспективности. Так, в непоследовательном отражении палатализации можно видеть результат поздних местных восстановлений k по диссимиляции. Следовательно, во-первых, непоследовательность прогрессивной палатализации не есть доказательство ее позднего или недолговременного характера, как полагает И. Грицкат-Вирк; во-вторых, примеры вроде русск. диал. отёк ‘отец’ никоим образом не отражают древней формы *attikos, но получены в итоге местного процесса: о.-слав. otьc’ь > вост.-слав. оt’ьсь > диссимилированное отёк. Гипотеза позволяет правильнее оценить относительную хронологию явлений, связанных с прогрессивной палатализацией задненебных в славянском. Форма *оtькъ является в сущности дославянской. Напротив, форма otьcь реальна с самого начала славянского периода как проявление общей тенденции изменения задненебных в соседстве с гласными переднего ряда. Следующий за k передний гласный при этом оказывал более сильное воздействие на k, откуда зв. п. otьce, но было бы неверно заключать, что последняя форма отражает слав. *оtьkъ[114]. Это, очевидно, исказило бы картину праславян-ской звуковой системы. Признавая древность формы otьcь, необязательно предполагать звук с во всей парадигме склонения. Наличие им. п. ед. ч. otьcь естественно к моменту образования зв. п. ед. ч. otьče в тот период, когда сиč являлись позиционными вариантами одной фонемы.
Новоакутовое ударение русск. отеческий[115] свидетельствует о древней окситонности слав. *otьcь (ср. русск. отец, отца) <и. — е. *attikоs, греч. ‘Αττικός. Ср. то, что говорится у Ю. Куриловича об аналогичном показании новоакутового ударения в сложных порядковых числительных типа русск. четвёртый (< *сetvьrtъ). Древняя окситонность и.-е. *att-ikо-s объясняется его производным характером[116]. Последовательное сохранение этой окситонности в славянском, на что указывают определенные следы: подвижность ударения русск. отец, отиа, новоакутовое ударение русск. отеческий, — говорит о том, что, как видно, производный характер образования слав. *otьcь вполне отчетливо ощущался и в славянскую эпоху. Таким образом, историческая акцентология представляет ценное свидетельство для изложенной выше этимологии слав. otьcь.
Наконец, о некоторых словах типа русск. вотчина, которые рассматриваются как специфически русские образования[117]. Ср., однако, в других славянских языках: польск. диал. uесес[118], uojciec (вармийско-мазурский диалект)[119], укр. род. п. ед. ч. вiтця. (при отця), н.-луж. wosc. Слав, otьcь имело исконно краткое о. Перечисленные выше польские, украинские, нижне-лужицкие формы — в отличие от прочих славянских (русск. отец, чешск. otec, сербск. отац) — содержат о лабиализованное: uо-, vo-. Его происхождение естественно объяснить удлинением прежнего краткого о > ō. Причем, как это обычно для физиологии славянской речи с ее довольно слабым напряжением голосовых связок, одинаковый артикуляционный уклад не сохраняется на протяжении всей артикуляции долгого гласного[120] и выделяется лабиальный призвук и, а иногда и согласный v[121]. Положение усложняется тем, что в форме otьcь этого не могло произойти и после падения редуцированных, ср. русск. отец. Упомянутое удлинение о могло иметь место лишь в формах косвенных падежей otьca и под. (> otca > otca, uotca). В некоторых славянских языках и диалектах это удлинение могло затем распространиться аналогическим путем на всю парадигму склонения, ср. польск. диал. uojciec, в иных же не распространилось и сохраняется только в органически обусловленных позициях, ср. укр. род. п. ед. ч. вiтця (< иo-) при им. п. отeць, русск. вотчина.
Из прочих названий отца остается, собственно, только слав. *пап-, представленное только в луж. пап, nań, а также в отдельных диалектах, ср. перечисление в начале настоящего раздела. В других индоевропейских языках: лат. паппа, аппа ‘кормилица’, вост. — фриз. папп ‘отец’, др.-инд. папа ‘мать’. В этой связи можно отметить многозначность близких терминов в разных языках (‘отец’, ‘мать’), которой мы коснемся специально в заключительном разделе.
Уникальным является древнерусское производное от названия отца, отмечаемое Ф. П. Филиным в летописном сказании 6491 г. о первых христианских мучениках: «имь же оученьемъ побѣжаемъ противнаго врага попирающе подъ ноги якоже попраста и си отѣника» (Лавр. л. 27, стр. 83; в Ипат. и Тверск. отьченика, Радз. и Акад. отечника). Как свидетельствует Ф. П. Филин, слово отѢника, отьченика, пока что известное в данной форме только в этом летописном сказании, обозначало отца и сына вместе, как одно понятие[122]. Др.-русск. отѢника, отьченика (дв. ч.), являясь формально производным только от отьць ‘отец’, означало одновременно ‘сын и отец’, т. е. представляло собой пример эллиптического двойственного числа, иногда встречающегося среди индоевропейских терминов родства, ср. аналогичную эллиптическую форму др.-исл. feðgar ‘сын и отец’, производную от названия отца. Эллиптический[123] характер носят, далее, формы множественного числа литовск. tevai ‘отец и мать, родители’ (букв.: ‘отцы’), укр. батьки ‘родители’ от батъко ‘отец’.
Непосредственно к названиям отца примыкает первый рассматриваемый нами здесь термин сводного родства — название отчима. Особой древности по понятным причинам эти образования не обнаруживают (см. введение к настоящей книге). Наибольший интерес представляет русск. отчим и близкие ему формы: диал. ωтч’им, вотч’им[124], укр. вiтчим, прибалт.-словинск. vо. icim, vо. tсim, польск. диал. ojcim || осут[125]. Суффикс −im- здесь, видимо, глагольного происхождения[126], ср. русск. проходим, подхалим (в последнем корень хал-: нахал, охальничать, родственные хулить, хвалить) — отчетливые отглагольные образования с суффиксом −им. Правда, относительно отчим правильнее будет заключить, что оно аналогического образования, возможно, по образцу побратим, так как исходный глагол для самостоятельного образования отчим отсутствует[127]. Вряд ли можно в этих образованиях с −им видеть значение уменьшительности, как это делал А. М. Селищев[128]. Далее, как нам представляется, русское слово изменило первоначальное ударение: óтчим вместо *отчúм, ср. ударения прочих образований с −им русского языка (подхалúм, побратúм). В этом смысле ценно свидетельство украинского, сохранившего старое ударение: вiтчúм[129]. Из неславянских сюда, возможно, относятся такие суффиксальные образования литовского, как прилагательные svet-imas ‘чужой’, аrt-imas ‘близкий’, также art-ymas, árt-ymas. Аналогично образовано с суффиксом −им- среднеболг. побащимь[130], др.-русск. женима ‘наложница’.
С префиксом па-: русск. паотец (В. И. Даль: ‘неродной отец, воспитатель приемыша’ [131]), ср. литовск. patevis ‘отчим’ — tevas ‘отец’ [132]. Сюда же, возможно, относится болг. пастрок, пасторок ‘отчим’ < *роpətor. С префиксом при-, pri-: болг. притáтко, н.-луж. psinank от соответствующих названий отца. Оригинальным обозначением отчима является ст.-слав. отьчухъ, сербск. диал. очух[133], производное от названия отца с древним суффиксом слав., −ихо- *-ouso- = литовский суперлативный −iáusias[134].
Описательные образования: в.-луж. prirodni nan ‘отчим’.
Как уже говорилось, термины сводного родства представляют собой позднее приобретение славянских и вообще индоевропейских языков. Общеиндоевропейские термины такого рода отсутствуют. Можно привести в пример позднее оформление этих терминов в германских языках: нем. Stief-vater, Stief-mutter, Stief-sohn, англ. step-father, stepmother, step-son.
Ст.-слав. мати, др.-сербск. мати, др.-русск. мати, русск. мать, диал. матьр[135], мат’ер’а, мат’ер’, мáтка[136], укр. мáтiр, мáти[137], белор. мáцi (несклон.), мáтка, сюда же русск. диал. мáти ‘крестная мать’[138]; польск. matka, macierz, кашуб. mác-ere, прибалт.-словинск. тaс, тaсеra, н.-луж. mas>таsеrе, полабск. motei, чешск., словацк. matka, словенск. máti, сербск. мати, болг. диал. мáтер ‘майка’[139]. Др.-русск. мама, мамъка ‘кормилица, мамка, няня’, русск. мáма, диал. мáмушка ‘мать’ при маменька ‘свекровь’[140], чешск. диал. maminka, nase máma обращение детей к матери[141], в.-луж. zamama ‘посаженая мать на свадьбе’, полабск. máma ‘Mutter, Mama’, др.-сербск. маика, сербск. маja, маjка ‘die Mutter, mater’, болг. мáйка, сюда же помáйчима ‘посаженая мать’[142].
Укр. неня ‘мать, родимая’, болг. диал. нане, также нине (обращение) ‘мама’[143], польск. диал. nаnа ‘мать’, кашуб. nеnа, nаnа, nenka ‘мать’, сербск. нана, нена ‘мать’.
Индоевропейским названием матери является *mater, форма, общая всем индоевропейским языкам и не имеющая себе равных среди родственной терминологии по широте распространения. Для старшего периода индоевропейского сравнительного языкознания еще характерны попытки дать этимологию *mater, точно так же, как и *pəter, ср. толкование Боппа[144]: др.-инд. matár ‘мать’ < mа ‘измерять’, с префиксом nis- ‘производить, создавать’, т. е. мать — ‘родительница’. Для нового периода языкознания характерно признание недоказуемости этимологических попыток такого рода, но уже с Дельбрюка намечается тенденция возводить *mater к примитивному образованию «детского лепета» mа-[145].
Как характерные для фонетического облика и.-е. *mātér указываются долгота корневого гласного[146] и ударение *mātér[147]> причем последняя особенность сближает его с и.-е. *pətér, ср. выше.
Хорошо изучена история и.-е. *mātér в славянскую эпоху. Поскольку последнее не ощущалось как производное образование, оно не смогло удержать наконечного ударения в славянском: и.-е. *mātér > слав. *mátē-. В дальнейшем *mátē- > *mátě, причем это −ě (с циркумфлексной интонацией) дало i[148]: *matь, ср. другие случаи такого ě >i, (местн. ед. ч.). В формах типа *matь (русск. мать и др.) можно видеть сокращение конца слова, аналогичное истории суффикса инфинитива −ti, −tь[149]. Впрочем существует гипотеза о двух различных индоевропейских фонетических вариантах этого имени: циркумфлексной интонации *mātẽr и акутовой *тātēr[150]. Подобное предположение не имеет веских аргументов в свою пользу. Так, греч. μήτηρ отнюдь не свидетельствует об акутовой интонации, оно — результат местного противопоставления πατήρ и в итоге возводится к и.-е. *mātēr, как и внешне отличное санскр. mātā-. Гипотеза об отражении в слав. *mati (из *matě) циркумфлексной разновидности, а в слав. *matь — акутовой общего признания в современной науке не получила, и история слав. *mati из и.-е. *mātēr излагается обычным способом (ср. выше). Впрочем, оригинальную точку зрения развивал А. А. Шахматов, предполагая общеславянское изменение matī в matь с напряженным редуцированным, откуда русск. мать и др. Формы чешск. máti и под. он объясняет поздним влиянием слав. dъči[151]. Рассмотренное развитие конца слова *mati из и.-е. *mātēr стало возможным после отпадения характерного согласного −r, которого не знают в им. п. ед. ч. уже ни славянский, ни балтийский (слав. *mati, литовск. móte)[152]. Впрочем, как полагают, редукция и.-е. *mātēr ‘мать’, греч. μήτηρ и т. д. В mātē, ср. санскр. mātā, латышск. māte, слав. mati… восходит к индоевропейскому[153]. Относительно восстановления балто-славянской парадигмы склонения см. у Ю. Куриловича[154].
Из балтийских форм этого слова назовем литовск. mote ‘женщина’ далее motere[155] то же, moteris то же — результаты тенденции аналогического выравнивания основ; moteriske то же, производное с суффиксом принадлежности −isk-, собственно ‘женская’ (ср. чешск. zenska ‘женщина’). Литовск. motina ‘мать’ представляет собой производное от того же корня, с той лишь особенностью, что это — относительно позднее образование, произведенное уже не от исконной основы на −r- (mote, род. п. moter-s), а от усеченной (mot-ina) прибавлением суффикса −ina, генетически — индоевропейского суффикса принадлежности *-in-, видимо, утратившего основное значение. Ср. аналогичное расширение основы другого старого термина родства — устаревшего литовск. avynas (av-yna-s): слав. ujь < и.-е. *auo-s ‘дядя по матери’. Сюда же принадлежат образования от усеченной основы литовск. mote ‘corka chrzestna’, motis ‘syn chrzestny’[156]. Вторичность значения литовск. mote ‘женщина’ ввиду достоверности генетических связей представляет факт, не вызывающий сомнений[157], ср. распространенный в разных языках обычай называть жену в семейном кругу ‘матерью’: русск. мать в этом значении, нем. Mutter. На последнее как на аналогию литовск. mote ‘женщина’ < ‘мать’ указывает Б. Дельбрюк[158]. Старое значение литовск. mote ‘мать’ сохранило ясные следы, например, в pamote ‘мачеха’[159], в отдельных формах от mote: mocia, тоciute ‘мать, матушка’, ср. в народной песне: Ner man mociutes kraiteliui krauti ‘Нет у меня матушки, чтоб копить приданое’.
Интересное и к тому же весьма древнее производное от *mater-представлено в русск. матерóй, ст.-слав. маторъ, словенск. mator и др. В. Вондрак[160] справедливо утверждает, что из двух огласовок matorъ и materъ первая (matorъ, matoreti) старше, чем matereti, подвергшееся ассимиляции и в свою очередь вызвавшее появление materъ. Таким образом, обозначается чередование mater-: mator-. Согласно указанию Ю. Куриловича, формы с −tor появляются в определенных исторически засвидетельствованных сложениях и знаменуют отличие производных форм от непроизводных[161]. Это хорошо видно в греч. μήτηρ: άμήτωρ, в которых отражено соотношение, восходящее к индоевропейскому языку.
На том же основании мы считаем, что слав. *mator- происходит из сложений типа za-mator- (ср. русск. заматореть) со ступенью −о- от *mater- ‘мать’, в то время как матереть, матерой (с е) — уже вторичны, диссимилированы. Тут следует еще раз подчеркнуть, что этимологическая связь *mater ‘мать’ и слав. *matorъ ‘матерой, сильный, старый’, лат. maturus ‘зрелый’, а также древность производного *mator-, возможно, представляют один из следов положения женщины-матери в древности[162].
Формы типа болг. майка являются сокращенныхми, от о.-слав. mati[163]. Их вероятная первоначальная сфера употребления — звательная форма[164], которая, как известно, благоприятствует преобразованиям, сокращениям, даже «искажениям». Наряду с толкованием *mātēr из слова «детского лепета» та-у имеются объяснения отдельных форм как упрощений в речи *mātēr: греч. μα, μαια [165].
Простейшие формы типа та- обнаруживают собственные словообразовательные тенденции. Сюда относятся — удвоение, при котором в одних случаях экспрессивность выражалась удлинением согласного (ср. греч. μάμμα, μάμμη ‘мама, мать, бабушка’), в других — удлинением гласного: слав. тaта, ср. нем. Миhте<герм. *moma (<и.-е. *māma); вторичное разложение, которое мы, по-видимому, имеем в нем. Amme ‘мамка, кормилица’ и других из m-am-[166].
Относительно широко распространено в индоевропейских языках название матери от корня *пап-, *папа-, *апп-, который встречается также в роли названия отца (ср. выше): алб. папε, nεnε, тохарск. nani ‘matri_mihi’ хеттск. annas и др.[167]
О генезисе этих индоевропейских образований можно, видимо, повторить то, что уже говорилось о названиях матери *mam-, *am-, так как они представляют совершенно аналогичные в структурном отношении словообразовательные типы: сложение папа, простая форма an-. Это важно для обоснования связи форм *nana, *an(n)a между собой. Очевидная аналогичность структуры словообразовательных типов от обоих корней (папа, ап(п)а: mama, am(m)a) объясняется близостью условий их употребления. Отсюда — тождественное выражение экспрессивности, которая, по-видимому, издавна характеризует эти образования[168]: удвоение согласных, удлинение гласных. Существенная разница между этими двумя экспрессивными названиями матери состоит в том, что в отличие от *mamat связанного с *mater, и.-е. *папа, *пап(п)а, *ап(п)а стоят в известном смысле особняком среди прочих названий матери. Но они в свою очередь связаны с рядом других индоевропейских терминов родства, ср. пап в значении ‘отец’, слав. *vъп-иkъ <и.-е. *an-.
Образованию *пап из *ап- аналогично, в частности, кашубское местоимение личное пеп, па, по ‘ow’, которое З. Рысевич выводит из праиндоевропейского местоименного корня *п-[169]. Скорее пеп редупли-цировано (*n-en-) из *еn-/*оn- (указ. местоим.), ср. ст. — слав, онъ и др. Вполне возможно также, что это указательное местоимение и разбираемая нами корневая морфема ряда терминов родства связаны самым тесным образом, о чем см. ниже.
К названиям матери примыкают названия мачехи: ст.-слав. маштеха, матерьша др. — серб. маштеха, русск. мачеха, укр. мачуха, белор. мачаха, мачыха, польск. macocha, кашуб. тасеха, прибалт.-словинск. maciеxа, в.-луж. macocha, полабск. motech’a, словенск. maceha, сербск. маħеха (в Дубровнике), болг. мащеха.
Перечисленные слова восходят к *matjexa, общеславянскому названию мачехи, самому распространенному в славянских языках. Образование *matjexa весьма древнее по своей форме, оно может быть объяснено как *mat-ies-a, где mat- связано со слав. mati, — tere ‘мать’ и −ies-индоевропейский суффикс сравнительной степени. Таким образом, *mat-ies-a ~ ‘подобная матери’, ср. образование лат. mater-tera ‘тетка по матери’[170]. При всей своей древности, *mat-ies-a представляет собой чисто славянское образование, поэтому усложнять его предполагаемый прототип, как это делает Э. Бернекер, чрезмерно архаизируя исходную форму, нет надобности. Бернекер выводит славянское слово из *mat(r)-ies-i, хотя совершенно очевидно, что оно образовано от усеченной основы mat-. Поэтому единственно закономерным прототипом можно считать *mat-ies-a. Выделять в слове в качестве суффикса одно −ха[171] вряд ли верно с исторической точки зрения. О первоначальном значении *matjexa можно судить лишь на основании изложенного выше морфологического анализа: это образование с суффиксом сравнительной степени, предположительно значившее ‘подобная матери’. Различные уничижительные оттенки[172] — вторичное стилистическое приобретение славянских суффиксов с характерным согласным −х>. Поздние аналогические образования — русск. бабёха, тетёха — с этим суффиксом носят только уничижительный характер. Безоговорочно сравнивать их с мачеха[173] вообще нет смысла, ср., помимо явной разницы в возрасте, еще характерное различие ударений. Славянские языки в общем последовательно отражают форму *matjexa. Исключение представляет только укр. мачуха с неорганическим изменением, как видно, под влиянием распространенных образований с особым суффиксом −уха < *-ous-.
Из восточнославянского (белорусского) заимствовано литовск. тociuka, moceka ‘мачеха’[174].
В индоевропейском языке отсутствуют какие-либо общие обозначения мачехи при множестве местных. Правда, эти местные образования обнаруживают общие семантические особенности, ср. значение *mātruia, выводимого из греч. μητρυιά и арм. таurи ‘мачеха’: ‘некоторое подобие матери’[175]. Русск. обл. паматерь[176] тоже — ‘некоторое подобие матери’, ср. значения ряда других славянских сложений с префиксом ра-. Сюда примыкают литовск. pamate ‘мачеха’[177] (ср. patevis ‘отчим’), латышcк. pamate ‘мачеха’[178].
Из описательных значений мачехи: словенск. pisana mati с уничижительным оттенком значения.
Здесь рассматриваются названия, общие для обоих полов: слав. *dete, *orbe, *cedo и др. Обращает на себя внимание их обилие, разнообразие и этимологическая прозрачность. Общеиндоевропейский термин ‘дитя, ребенок’ отсутствует, и самостоятельные названия различных индоевропейских языков расходятся между собой[179]. Это говорит о позднем оформлении общего термина при бесспорно древних индоевропейских названиях сына (*sūnus) и дочери (*dhughdtēr), — один из примеров известного явления, когда несколько конкретных терминов предшествуют возникновению одного обобщающего[180].
Это положение, характерное, судя по лингвистическим данным, для общеиндоевропейской эпохи, сохранялось в течение длительного времени, ср. отсутствие общего термина ‘ребенок’ даже в балто-славянскую эпоху, отражением чего являются расхождения между исторически засвидетельствованными славянскими и балтийскими языками. Обобщенное название было, как видно, создано этими языками уже ко времени их обособления, ср. различные средства выражения: литовск. vaikas, слав. dete. Вместе с тем, не оставляет сомнения то, что оформлявшийся славянский язык уже располагал таким термином. При этом из всех названий ребенка бесспорно общеславянским и, возможно, наиболее древним является *dete, русск. дитя и родственные.
Названия ребенка в отдельных индоевропейских языках обладали, несмотря на совершенно обособленное образование, сходными структурно-морфологическими признаками. Почти все они — существительные среднего рода: нем. Kind, греч. τέκνον, слав. dete. Этимологический анализ обнаруживает в них отглагольные субстантивированные прилагательные[181]. Так, нем. Kind <и.-e *gentom, собственно, ‘рожденное’ (ср. р.), греч. τέκνον также ‘врожденное’ (от τίκτω ‘рождаю’), слав. *dete <*detent-’вскормленное’. Причина их относительно позднего оформления заключается в том, что используемая при этом форма среднего рода в более древние эпохи не могла обозначать живых существ, поскольку смысл ее существования состоял в обозначении всего неодушевленного в противоположность одушевленному[182]. Общие названия ‘ребенок, дитя’ могли, таким образом, возникнуть лишь позже, при известном ослаблении этого противопоставления. Однако названная специфика среднего рода сохранилась в индоевропейских языках (кроме языков, которые утратили средний род или морфологический род в целом) до настоящего времени в остаточном виде. Вследствие этого общий термин ‘ребенок’, выраженный существительным среднего рода, остался по своей природе противоречивым. Вполне вероятно, что именно этим объясняются ограничения в употреблении этого термина, который относят обычно только к малолетним потомкам, младенцам, в то время как для более старших возрастов противоречие между формой среднего рода и одушевленностью обозначаемого становится уже нетерпимым. Наше привычное и, казалось бы, совершенно ясное словоупотребление в данном случае представляется отражением весьма древнего состояния. Речь идет о семантической ограниченности русск. дитя (<слав. *dete) ср. р., сравнительно, например, с сын и дочь. В то же время форма множественного числа от дитя — дети, где средний род выражения не получил, универсальна как общее обозначение потомков. Неслучайно также и то, что для приобретения этого качества потребовалась особая форма множественного числа дети, слав. *deti, в то время как правильная форма множественного числа от *dete *deteta для этого не годилась в силу уже упоминавшихся причин. Столь же показательна не так давно завершившаяся в живой русской речи замена прежнего общеславянского дитя морфологическим новообразованием русского ребенок (м. р.), тоже свидетельствующая о недостаточной жизненности слова дитя (ср. р.), ср. наряду с этим преобразование в существительное женского рода в украинском: дитина.
Специально отметим, что вышесказанное никак не противоречит тому известному факту, что именно образования среднего рода служили в индоевропейских языках названиями молодых существ. Этот тип является индоевропейским, но в нем следует скорее усматривать параллелизм развития, а не общее наследие древней эпохи, тем более, что достоверные общеиндоевропейские образования здесь не известны.
Прежде чем приступить к анализу отдельных славянских названий можно в виде экскурса провести сравнение употребления названия ребенка в русском языке, где нет особенно благоприятных условий для широкого употребления в речи общих названий дитя (ср. р.), ребенок (м. р.) — вследствие частого несовпадения их грамматического рода с конкретным полом обозначаемого (откуда — предпочтение удобным и точным названиям мальчик, сын: девочка, дочь) — и во французском. Франц. enfant ‘дитя, ребенок’ употребляется гораздо шире, оно очень удобно благодаря внешнему аналитическому выражению рода: c’est une enfant extrêmement sotte ‘это крайне глупая девочка’; c’est un enfant gâté ‘это избалованный мальчик’ (разумеется, при возможности общего значения: c’est топ enfant ‘это мой ребенок’)[183].
Слав, dete: ст.-слав. дѢта, дѢтина, дѢтиште, дѢтишть, др.-русск. дѢта, дѢтина — ‘слуга’, русск. дитя, обл. дитё, диал. детина (Заонежье), собир. ‘детвора, дети’[184], укр. дитина, белор. дзiця, дзiцяцi, польск. dziecie, dziecko, кашуб. зecа, прибалт.-словинск. зautko, зeca, н.-луж. zise, полабск. deta, d’otka, чешск. dite, диал. det ‘дитя’[185], zdetit se, nezdetit se ‘(не) иметь детей’[186], словацк. diet’a, словенск. dete, decak ‘der Bursche’, decaj ‘das Kind’, decek ‘der Knabe’ decko ‘der Knabe’ decla ‘das Mädchen’, др.-сербск. дѢте> дѢтъ сербск. дujeme, ђeme, дjеца ‘дети’, болг. дете (мн. чис. деца).
Слав. dete содержит е < оi < и.-е. *əi, ср. санскр. dhayati ‘он сосет грудь’, ст.-слав. доѭ ‘я дою, кормлю грудью’, и.-е. *dhēi-[187]. Вместе с тем указывалось на двусмысленность слав. ě в děte, которое может восходить не только к оi (ср. санскр. dhayati), но и к ē (ср. наличие латышск. dels ‘сын’ лат. felare[188]), что вынуждало — при естественном стремлении видеть в перечисленных фонетических разновидностях общий корень— предполагать исходную форму *dhe(i)-. Таким образом, dete восходит к *dhoitent-[189]. В последней форме названный выше индоевропейский корень многократно распространен суффиксами, модифицировавшими его форму и значение. Прежде всего следует отметить суффикс −t-, непосредственно примыкающий к корню *dhē(i)-, ср. формы с суффиксом −t- от того же корня в различных индоевропейских языках: латышск, dels, лат. filius с близким значением ‘сын’ Возможно, древний суффикс −t- указывает на наличие пассивной формы, ср. от того же корня санскр. dhīta ‘gesogen’[190].
Дальнейшее распространение основы *dhoit- причастным суффиксом −ent-, очевидно, относится ко времени, когда значение формы *dhoi-t-’вскормленный’ перестало ясно ощущаться, чем объясняется нанизывание нескольких суффиксов. Но и после присоединения нового суффикса значение, по-видимому, осталось прежним: ‘вскормленное’. Суффикс −ent-известен главным образом как формант причастия действительного залога, но предполагать строгое разграничение страдательных и действительных залоговых значений в древности для индоевропейского причастия нет надобности, ср. древние свидетельства хеттского языка, в котором причастия на −ant- (−anz-) выражают оба значения.
Определенное этимологическим путем значение слав. *dete ‘вскормленное грудью’ сомнений не вызывает. Помимо многочисленных производных от индоевропейского корня *dhēi- со значениями ‘дитя, сын’, ср. основанные на том же признаке названия от и.-е. *sorbh-, *srobh- ‘сосать, хлебать’: греч. ρώβίδας ‘младший возраст ребенка у спартанцев’[191]; польск. pasierb ‘пасынок’, собственно pasierb ‘подобие сына, неподлинный сын’[192], сюда же греч. ροφειν ‘хлебать’, литовск. surbiu, surbti то же. Ср. далее такие прозрачные названия, как русск. сосунок, польск. osesek <слав. sъsati ‘сосать’.
Корневой вокализм всех славянских форм продолжает о.-слав. *dete. Исключение представляет восточнославянский, где вместо Ѣ — и: русск. дитя, укр. дитина. Р. Брандт считал это отражением ei или ī при древнем oi в прочих славянских языках[193], в то время как Ф. Ф. Фортунатов[194] видел здесь общевосточнославянское изменение ě (Ѣ) в и в известных условиях.
Слав. *dete стоит особняком среди целого ряда внешне аналогичных образований с суффиксом *-nt-, которые этимологически обнаруживают первичные значения принадлежности с последующим развитием уменьшительных значений[195]. Впоследствии, после забвения внутренней формы, слав. dete полностью унифицировалось в отношении структуры и употребления с другими славянскими существительными на *-et-. Все они образуют небольшую, но характерную лексическую группу, известную как названия молодых существ на −et-. Их однородность, однако, не исключает случаев иного происхождения вроде *dete, почему даже в рамках таких структурно обособленных групп необходим «индивидуальный» подход (подробно о группе образований с −et- см. ниже). Слав. *dete имело древнее окситонное ударение, ср. русск. дитя[196].
Другой древней славянской формой является *detb, непосредственно восходящее к и.-е. *dhoi-t-. Исходным значением этого образования с суффиксом −ь была, как видно, собирательность (‘совокупность детей’), ср. значение др.-сербск. дѢть и сербск. диал. дujет[197]. Чешск. диал. det’ ‘дитя’, м. р., является, наверное, результатом перехода от собирательного значения к сингулятивному. Именно от формы detь образована славянская форма множественного числа *deti ‘дети’, которая затем приобрела большое значение в ряде славянских языков не как соотнесенная с собирательным *detьf от которого она произведена, а как соотнесенная с сингулятивом *detet поскольку противопоставление единственного числа множественному является более очевидным и важным: русск. дети, укр. дiти, польск. dzieci, ст.-слав. дѢти, сохранившееся также в отдельных говорах болгарского[198].
Точно так же вторично соотнесенным с *dete является местное южнославянское образование с функцией множественного числа: ст.-слав. дѢтьца, болг. деца, сербск. дjeца, словенск. deca ‘дети’, собственно — уменьшительная форма от detь[199].
Собирательные производные на −va: русск. детва, укр. дiтва, польск. Jziatwa. Русск. детвора Ломан[200] объясняет влиянием собирательных числительных русск. четверо, пятеро (субстантивированный средний род к ст.-слав. четворъ, четверъ), так как это наиболее употребительные числа при перечислении детей, из прочих производных: болг. дечурлига.
Следует отметить интересные примеры сужения значения слав. dete в южнославянских языках, где авторы отмечают значение ‘мальчик, сын’: сербск: диjете— Ja имам jедно диjете (= jедног ђemuħа) и — да опростите — двиjе ђевоjке[201] макед. дете ‘сын’, а также — мъшко дете[202].
Значительный интерес представляет круг названий, объединяемых и.-е. *orbh-. Этимологию и.-е. *orbh- в целом можно считать выясненной. Так, еще Б. Дельбрюк[203], отмечая *orbh- в нескольких родственных индоевропейских названиях сироты — греч. δρφανός, лат. orbus, арм. orb, очевидно, правильно предполагает древнее значение для и.-е. *orbh-: ‘маленький’, ср. санскр. arbha, arbhaka. Правда, он не привлекает дальнейшего родственного материала, в том числе славянского[204].
Известную трудность в понимании и.-е. *orbho- и его значений создает отсутствие в литературе связного изложения вероятной истории развития этих значений. Исследователи далеко не всегда согласны в этом вопросе, нередко они ограничиваются лишь перечислением значений, засвидетельствованных письменными памятниками. А. Мейе, например, считая безнадежным объединение различных значений и.-е. *orbho-, приходит к мысли, что соответствующие формы распадаются на три семантически разные группы: ‘раб’, ‘работа’, ‘ребенок’[205]. Неубедительна схема значений и.-е. *orbho-, представленная Мерингером[206]: ‘пахать’, ‘обрабатывать землю’, ср. литовск. arbonas[207], др.-исл. arfr ‘бык’, англо-сакс. yrfe, orf ‘скот’; ‘работать’, ‘раб’; ‘осиротелое дитя’, ‘дитя’, ‘наследник’. Совершенно очевидно, что над исследователем тяготеют многочисленные вторичные значения.
Действительную семантическую историю и.-е. *orbh-, видимо, надо представлять следующим образом. Прежде всего, *orbho- весьма древнее образование индоевропейского языка, ср. его широкое распространение, и оно, несомненно, восходит к эпохе родового строя, как все бесспорно общеиндоевропейские названия. Этого достаточно, чтобы отбросить первичность значения ‘сирота, лишенный родителей’, не имевшего смысла в эту эпоху. Остаются, с одной стороны, значения ‘работать, раб’, с другой стороны — ‘дитя, маленький’. Известная вто-ричность возникновения рабства и подневольного труда по отношению к эпохе родового строя говорит только об одном возможном направлении развития значений: ‘дитя, маленький’ > ‘раб, работать’. Значение ‘наследник’ (ср. нем. Erbe) тоже вторично и отражает сравнительно поздние имущественные отношения. Остаются значения ‘дитя, маленький’. О сравнительно позднем оформлении термина ‘дитя, ребенок’ уже говорилось довольно подробно выше, поэтому, вероятнее всего, и.-е. *orbho- имело конкретное возрастное значение ‘маленький’, ср. санскр. arb-ha-, arbhaka- ‘маленький, мальчик’. Ср. аналогичное использование слав. таlъ ‘малый, маленький’ в русск. мальчик.
И.-e. *orbho- дало о.-слав. *orb-, ср. др.-русск. робѧ ‘дитя, ребенок’, русск. диал. робя, робятко, робенок, ребенок, укр. парубок ‘парень’ (из па-робок), ср. польск. parobek то же, диал. раrоbək[208], др. — чешск. rob ‘potomek, dedic, naslednik’, robe ‘dite’, robenec ‘mladik, vyrostek, pacholik, chlapec’[209], чешск. диал. robe ‘dite’: «V Konici je dite *malinky, rube vetsi, 2–3-lete»[210] (любопытна возрастная градация! — О. Т.), словацк. parobok ‘pacholek, vyrostek, chasnik’. Славянскому употреблению аналогично использование и.-е. *orbho- в исландском названии сына: агfиni[211].
История слав. *orb-, *orbe отличается также известным фонетическим своеобразием. Несколько необычный облик русск. ребенок вводил отдельных исследователей в заблуждение, ср. попытки отделить его от ст.-слав. рабъ[212], в то время как на самом деле русск. ребенок — местное изменение по ассимиляции, ср. наличие форм робя, робенок, которые сопоставимы уже непосредственно с рабъ[213]. X. Педерсен[214] объясняет слав. *orbe (*orb-ent-), не имеющее соответствующего глагола, аналогичным происхождением, по образцу названий молодых животных на −ent, которым соответствуют глаголы на −iti. Нам кажется, что Педерсен переоценивает значение глаголов типа русск. телиться — теля, жеребиться—укр. жереб’я, которые на самом деле образованы из соответствующих названий молодых животных на −ent-. Поэтому очевидное желание Педерсена видеть в образованиях на −ent-(*tel-ent-) формы настоящего времени с носовым гласным («Nasalpräsentia») от глаголов на −iti (русск. телиться) ошибочно. Считаем нужным присоединиться к существующему в литературе мнению, согласно которому древнейшие образования с −ent- носили первоначально значение принадлежности (ср. выше) с последующим развитием значения уменьшительности. Последнее, например, особенно активно выступает в славянскую эпоху, когда уже стираются первичные оттенки принадлежности. Об аналогическом образовании имен на −ent- следует говорить как об известном распространении производных с этим суффиксом, но уже с преобладающим уменьшительным значением, что более характерно для славянского периода. Имеются в виду случаи, в которых самостоятельное древнее образование с суффиксом −ent-, как и самостоятельное развитие значения уменьшительности, маловероятно: названия молодых животных *zerbe, *tele[215].
Известную фонетическую трудность представляет сравнение форм, продолжающих слав. *orb- в отдельных славянских языках. В отличие от обычных правил метатезы плавных (слав. ort- >зап. — слав. rot-, rat-, вост.-слав. rot-, юж. — слав. rat-), южнославянские языки, наряду с правильным ст.-слав. рабъ (Зогр., Супр.), обнаруживают рефлекс rot- ст.-слав. робъ (Зогр., Супр., где и рабъ), болг. роб, робиня, робство. Н. ван Вейк предполагает возникновение метатезы плавных в начале слова в северных районах славянства, откуда она распространилась до южных районов ко времени ослабления общеславянских связей, почему преобразование начальных групп or-, ol- уже не проводилось так четко. Ср. факты вроде ст.-слав. алкати, алдин наряду с правильными рефлексами[216]. Наблюдения позволяют добавить к известной этимологии слав. *orb-, *orbet-, что славянский сохранил еще в нескольких случаях завуалированного употребления прямые следы древнего значения и.-е. *orbh- ‘маленький’. Сюда, по нашему мнению, относится польск. robak, robakit обозначающее не только насекомых, но «вообще все мелкие существа»[217] (в польских говорах). Ср. также о сыне: Dobze sе robak uciu ‘хорошо малец учился’[218].
Соответственно этому требуется внести коррективы в материал Э. Бернекера, исходившего из слав. chrobaky а именно: 1) древность и первичность формы с ch- начальным сомнительна[219]; 2) форма robak не исконна, а представляет собой результат метатезы о.-слав. *orb-.
Третье славянское название ребенка, значительно уступающее по распространенности двум предыдущим: *cedo.
Слав. *cedo хорошо представлено лишь в старославянском языке, в других славянских языках сохраняются незначительные остатки, в том числе — в виде сложений: ст.-слав. чѧдо, браточѧда ‘дочь брата’, братоучѧдъ, братоучѧда ‘дети двух братьев’; болг. чeдо, диал. чъдо[220], чендо, к’ендо[221], братучед ‘сын брата, племянник’; др.-сербск. штедин. *рrоgenies’, бесчедьнь ‘orbus’, чедо infans’; др.-русск. чадо, чѧдо ‘дитя, сын или дочь (по отношению к родившим)’, чадъ, чѧдъ ‘дети’, ‘люди, народ’, бесчада, бещада (безъ чада) ‘бездетно, бездетный’, съчадъкъ ‘потомок’; укр. нащадок ‘потомок’ (< *на — съчадъкъ, ср. др.-русск. съчадъкъ), белор, чадо ‘злое дитя, упрямец’[222], ср. далее польское наречное выражение do szczеtu ‘дотла, вдребезги’ (
О слав. *cedo высказывались в литературе различные суждения, причем большинство исследователей видит в нем заимствование из германского[223]. В последнее время о заимствовании из германского писал А. Вайан[224]: «первая палатализация, изменившая смягченные задненебные в с, dz, s, совершилась в эпоху заимствований из готского, в III–IV вв. н. э.; несомненно, что это изменение коснулось древнейших заимствований из германского: нет серьезных оснований для того, чтобы не допускать, что cedo ‘дитя’, cedь ‘люди’ взяты с германских слов, представленных др.-в.-нем. kind ‘дитя’ (ср. р.), др.-исл. kind ‘порода, племя’ (ж. р.), соответствующих лат. Gens».
Но всеобщего признания эта точка зрения не получила. Так, Э. Бернекер[225] не вполне уверен в германском происхождении этого слова. Против мысли о заимствовании из германского возражает В. Кипарский[226]. Однако авторы не дают развернутой критики объяснения слав. *cedo как германского заимствования, почему последнее до настоящего времени представляется более аргументированным. Тем не менее предположение о заимствовании построено, видимо, на ошибке.
Первое (общегерманское) передвижение согласных, хорошо отраженное готским языком, выразилось, в частности, в переходе и.-е. g> герм. k. В итоге такого перехода и.-е. *gentom ‘рожденное, дитя’ дало герм. *kind-. По мысли сторонников заимствования слав. cedo, именно такая готская форма перешла в славянский. Однако, насколько известно, эта готская форма в письменных памятниках не засвидетельствована. Больше того, в этом значении известно готск. barn. После этого необходимо считаться с реальным др.-в.-нем. chind[227], получившим такую форму уже в результате древневерхненемецкого передвижения согласных, ср. алеманнское chind[228]. Эта форма должна была существовать не только у алеманнов, но и у всех вероятных германских соседей славян (последние к этому времени еще не делились на три ветви и селились, очевидно, приблизительно в местах обитания современных запад-ных славян). Форма chind могла появиться, вероятно, начиная с V в. н. э.[229] Старославянский язык, лучше всего сохранивший cpdo, с VI в. развивался на Балканах. При таких условиях он мог принести с северо-запада интересующее нас слово лишь в форме *шѧдо < *xedo < герм. *chind[230]. Но форма *sedo неизвестна славянским языкам, которые последовательно отражают только о.-слав. cedo. Таким образом, древнее заимствование из германского маловероятно, позднее заимствование тем более исключено.
Слав. *cedo имеет близкие формы в слав. na-ceti, па-cьпo, za-ceti, kоп- и, таким образом, ни в смысловом, ни в фонетическом отношении не имеет соприкосновения с нем. Kind, др.-в.-нем. chind < и.-е. *gentom. В германском есть другие — единственно точные соответствия слав, cedo: готск. du-ginnan, нем. beginnen ‘начинать’, которые С. Бугге[231] правильно сопоставляет со ст.-слав. −чьнѫ, −чѧти и родств., правда, не упоминая cedot чадо. Тем самым слав. *cedo оказывается производным от и.-е. *kеп-, обнаруживающегося в словах со значениями ‘начинать’, ‘новый, недавний’, ‘молодой’: ср. греч. καινός ‘новый’, санскр. kanina ‘молодой’, русск. щенок (с подвижным s-), сюда же болг. диал. штени, штенинци ‘сын’, лат. re-cens ‘недавний’, др. — иранск. капуа, осет. kanoeg ‘малый’, ирл. cinim ‘я рожден, происхожу от’, cenel ‘родство’, вал. cenedl, др. — корнск. kinethel, ирл. cet- ‘первый’, вал. cynt ‘раньше’, корнск. kyns, брет. kent, галл. Cintu-gnatus ‘перворожденный’[232]. Возможно, близки к слав. cedo следующие фракийско-фригийские собственные имена, приводимые П. Кречмером[233]: сложения Σατρο-κένται, Βουρκέντιος. Последнее из них Кречмер, вслед за Томашеком, сравнивает только с санкр. bhūri- ‘много, обильно’, литовск. burys ‘отряд, гурьба’. Ср. польск. do szczetu, где тоже представлен суффикс −t-.
Таким образом, слав. cedo может быть объяснено как производное от и.-е. *ken- с суффиксом −do-[234]. Образования с суффиксом −do- немногочисленны[235], но известны в славянском: ср., помимо ce-do, mo-do, ст.-слав. мѫдо < *тап- ‘муж, мужчина’, cudo, bьrdo, stado.
О собирательном слав, cedb с суффиксом −ь от cedo см. работу Ломана[236].
В ряде индоевропейских языков в роли названия ребенка фигурирует причастие с суффиксом −по от индоевропейского глагола *bher- ‘нести’. Видимо, в результате обратного влияния уже со стороны подобных производных этот глагол в отдельных языках получил более узкое, специализированное значение ‘рожать’ ср. готск. bairan, нем. ge-bären. Лучше всего указанное название ребенка представлено в германском, где оно находило поддержку в существовании близкого глагола, ср. готск. barn ραιδίον, τέκνον, βρέφος Kind’, barnilo то же, с суффиксом и.-е. −elo-, крымско-готск. baar ‘pyer Knabe’, ср.-в.-нем. bar ‘Mann’[237], сюда же др.-исл. barr ‘сын’[238]. Широко представлено это образование в балтийских языках, которые, как известно, в названиях ребенка обнаруживают существенные расхождения со славянскими. Лучше всего сохранилось старое значение в латышск. berns ‘ребенок’. Литовск. bernas наряду со значением ‘дитя, ребенок’ имеет распространенные значения ‘парень’, ‘работник’, ‘батрак’. Кроме того, первое значение, а также значение ‘мальчик’ представлено в литовском очень большим количеством производных от bеrп-: диал. bernekas, bernynas, berniokas, berniokynas, berniokiokas, berniukstis, bernius, bernuolis[239].
Этимологический анализ помогает отсеять вторичные значения. Балт. *berna-s<*bern- с корневым гласным е в отличие от германских (ср. готск. barn) тоже восходит к и.-е. *bher- ‘нести’, и его древнее значение было ‘ребенок’. Своеобразие литовского состоит в том, что он, по-видимому, не сохранил исходного индоевропейского глагола[240]. В славянском с самого начала не было никаких условий для сохранения и.-е. *bher-no-, поскольку рефлекс и.-е. *bher- ‘нести’ получил особое, весьма далекое от смысловой связи с названиями ребенка значение: слав. bero ‘беру’. В то же время название ребенка в славянском уже оформилось из других индоевропейских морфем: dete. Правда, в отдельных образованиях прослеживается древнее значение ‘нести’, ср. известное слав. *berme, русск. диал. беремя (< и.-е. *bher-теп-, собств. ‘то, что несут’), а также довольно близкое к германским и балтийским словам, своим современным значением русск. беременная. Таким образом, приводившиеся термины ‘ребенок’, ‘рожать’ и под. восходят к и. −е. *bher-’нести’ (*bher-no- значит, собств., ‘принесенный, −ое’). Ср. то же восприятие в литовск. nescia (karve) ‘беременная, стельная’ — к nesti ‘нести’, русск. носить (ребенка) ‘быть в положении’.
Значительное количество названий маленького мальчика, ребенка определенного возраста, далее — сына, родственника в некоторых индоевропейских языках объединяется индоевропейским корнем *magh-, *megh-. Сюда относятся: авест. maγava- ‘холостой, неженатый’, кельт. *magus в галл. Magu-rix, ирл. (огамическое) magu, др.-ирл. maug, mug ‘раб’, корнск. maw, брет. тао ‘юноша, слуга’, корнск. ж. p. mowes ‘девушка’, брет. maouez ‘жена’ готск. magus ‘мальчик’, др.-исл. mogr ‘сын’, др. — сакс, magu ‘мальчик’, англосакс. magu ‘дитя, сын’, ‘муж’; готск. ж. р. mawi ‘девочка’, готск. magaps ‘молодая женщина’, нем. Magd ‘девка, служанка’, уменьш. Mädchen ‘девушка’, готск. megs ‘зять, свояк’, др’-сканд. magr ‘родственник по браку’[241]. Эндзелин связывает готск. magus с латышск. mag’s, mag’is ‘маленький’[242]. Этим ограничивается, как обычно полагают, круг относящихся сюда слов, в чем, оче-видно, сказывается недостаточное обобщение материала, уже давно добытого исследованием.
Из сравнений, приводимых выше, систематически выпадают родственные др.-прусск. massais ‘minus’, литовск. mazas ‘маленький’, др.-русск. мѢзиньць русск. мизинец, словенск. mezinec ‘digitus auricularis’, болг. мизинка ‘меньший сын, дочь’, сербск. мљезинац, мезимац ‘младший сын’, чешск. mezenec ‘безымянный палец’, которые приводил еще Ф. Миклошич[243]. Ср. еще белор. мезяны палец ‘мизинец’[244]. К. Нич, говоря о польск. диал. mizynek, вряд ли верно называет первичным значение ‘палец’[245]. Впрочем Э. Леви и М. Фасмер считают возможным сближение русск. мизинец ‘маленький палец’, ‘младший сын’ со слав. *mizo ‘мочиться’: греч. μοιχός ‘прелюбодей’, όμιχειν ‘мочиться’[246]. В. Махек сближает эти слова с укр. мизати польск. u-mizgac, чешск. диал. mizat se ‘льстить’, относя сюда и греч. μοιχός ‘прелюбодей’[247].
Наличие в славянском формы *mez-> а в балтийское — форм *mez-, maz-, кроме того, в германском — *mag- позволяет предположить общую индоевропейскую форму *megh-, *magh-, после чего очевидна необходимость исправления и.-е. *maghu- у А. Вальде и Ю. Покорного. Трудно согласиться и с предположением и.-е. *makwus, makwi[248], которому определенно противоречит характер согласного в балтийском и славянском. Выяснение характера задненебного в и.-е. *magh- помогает установить его отличие от и.-е. *magh- ‘мочь’[249], против сближения с которым возражает и А. Вальде.
О конце основы и.-е. *magh- можно судить по формам на −u-, ср. готск. magus[250], галл. Magu-rix и др. Предположение о древности иного конца основы здесь было бы вряд ли оправдано. Наличие в литовском формы mazena ‘mazume’ is mazens ‘сызмальства’, объясняемых из согласной основы mazen-, им. п. *таzиo[251], еще не говорит о древности согласной n- основы, какую можно указать, например, для и.-е. *(а)kāmon, ст.-слав. камы, камене. В литовском для ряда случаев доказано позднее оформление согласных основ.
Для нас особенно интересна история значения и.-е. *magh-. Необходимо отделить вторичные значения от древних. Вторичным представляется, по ряду соображений, значение ‘меньший палец на руке’ (русск. мизинец), которое не имеет регулярных соответствий за пределами славянских языков. Первичным является, вероятно, значение ‘младший ребенок, младший сын’, ср. серб, мезимац и др.[252] Правда, балтийский представляет обобщенное значение ‘малый, маленький’, ср. литовск. mazas, но германский дает окончательное свидетельство о семантической принадлежности основы и.-е. *megh-, *magh-, ср. значения ‘мальчик, сын, девочка’ в примерах, перечисленных выше, наряду с очевидно поздними обобщениями в нем. Magen, Magenschaft ‘родня’ < герм. mega- ‘родственник’[253]. Исходными для разбираемого индоевропейского слова можно считать значения ‘младший, меньший, последний ребенок’[254], ср. ряд слов с таким значением в славянских языках с близкими — в других. Знаменательно значение др.-ирл. maug ‘paб’ того же корня, поскольку это значение правильно развилось из первичного ‘(младший) ребенок’. Обратный процесс здесь исключается.
Все эти соответствия убеждают нас в том, что в русск. мизинец ‘палец’ мы имеем древний переосмысленный термин родства. Значение ‘палец’ вторично, ср. ряд других вторичных названий пальца в славянском: *раlьсъ, собств. ‘колышек, палочка’, *pьrstъ — причастная форма с нулевой ступенью корневого гласного от глагола и.-е. *prek-, слав. prositi. Аналогию семантическому развитию русск. мизинец ‘младший сын’ > ‘меньший палец на руке’ представляет образование нем. Magen ‘желудок’ (т. е. тоже — часть тела) < ‘родня’, ср. совр. Magenschaft ‘родня’. Перенос значения в этих случаях осуществлялся, вероятно, метафорически, ср. в нашем случае с русск. мизинец ‘меньший палец’: пять разновеликих пальцев на руке в какой-то мере могли напоминать детей разного возраста в одной семье. Достаточно вспомнить сказку-прибаутку о сороке-белобоке, оделявшей по очереди пятерых детей кашкой, которую обычно рассказывают маленьким детям, показывая на пальцах. Из прочих фольклорных ассоциаций — ср. малъчик-с-палъчик[255].
Вообще внимательное знакомство с терминологией родственных отношений неоднократно убеждает в тесной ее связи с названиями частей тела человека, причем нужно отметить, что связь эта выражается не-в образовании наших терминов за счет названий человеческого тела, как казалось бы естественным и как это считают некоторые исследователи. Напротив, фонетическое и семантическое развитие целого ряда слов недвусмысленно указывает на образование названий человеческого тела из материала терминов родства.
Поздним и чисто славянским образованием является слав. *otrokъ, название под батѧ ростка: ст.-слав. отуокъ ‘παις, παιδίον, παιδάριον, puer’, отрочишта παιδάριον, puer’, отроча ‘παιδίον, puer’, отрочица ‘puella’, отроковица παις, κόρη, puella’, отрочие ‘servus’, др.-сербск. отрока ‘puer’, др.-русск. отрокъ ‘дитя’, ‘подросток, юноша’, ‘дружинник, воин’, ‘слуга, раб, работник’, отроча ‘дитя’, отрочище, отрочищь ‘дитя, мальчик’, др. — польск. otrok 1. mezczyzna, wyrostek, mlodzieniec; 2. pacholek, dworzanin’, otroczatko, otroczek ‘chlopiatko, pacholatko’, otroczyca ‘dziewczyna, corka’, кашуб. woetrok, ‘chlopiec, mlodzieniec, syn’, в.-луж. wotrock ‘слуга, старший слуга’, полабск. vuotrok, vuotruok ‘Sohn’ словенск. otrok, otrocaj ‘дитя’, собир. otrocad ж. р. ‘дети’, болг. отрок ‘подросток’.
Этимология слав. *otrokъ проста и понятна. Это сравнительно позднее славянское образование мужского рода[256], сложение приставки ot- и rok-, ср. слав, rekti ‘говорить, сказать’[257]. Таким образом, otrokъ = ‘не говорящий’, вернее ‘тот, кому отказано в праве говорить’[258].
Слав. otrokъ[259] обозначало юношу, подростка, который еще не получил права голоса зрелого мужчины, что хорошо показывают данные этимологии, а также многие значения, засвидетельствованные письменными памятниками славянских языков. В отдельных языках имело место изменение значения, ср. значения ‘дитя’, ‘сын’ (последнее — в кашубском, полабском). Вполне закономерен переход значения в чешск. otrok ‘раб’.
Вообще же признак ‘не говорить, не говорящий’ довольно часто используется в названиях ребенка. Ср. лат. infans, причастная форма к глаголу for, fatus sum ‘говорю’ (и.-е. *bhā-) с отрицанием in- ‘не говорящий’; слав. *пе-тъlvje — чешcк, nemluvne, укр. немовля *дитя, младенец’ — из пе и mъlviti ‘говорить’. В формальном отношении слав. nemъlvje является причастием настоящего времени[260], и к нему полностью подходит объяснение, которое X. Педерсен дал, — на наш взгляд, не для всех случаев правильно — ряду славянских образований на −et- (см. выше). Слав. *nemъlvje ‘не говорящий’ могло играть роль своеобразного эпитета при названии ребенка[261].
Из прочих названий: слав. *molde, −ete, производное от о.-слав. *moldъ, русск. молодой, произведенного, в свою очередь, от *mol-, и.-е. *mel- ‘молоть, дробить, размягчать’[262] с помощью индоевропейского суффикса −dh-, с первоначальным значением результата, достигнутого состояния[263]. Таким образом, *тоldъ = ‘мягкий, нежный (только в возрастном смысле)’. Образование *molde: ст.-слав. младѧ ‘infans’ носит уже определенно уменьшительный характер (как необходимое уточнение вследствие весьма широкого значения слав. *тоldъ, ст. — слав, младъ). От *тоldъ известен целый ряд производных, обозначающих ребенка: ст. — слав, младеничиштъ ‘infans,’ младеништа ‘νήπιος, infans’, младеньць νήπιος, βρέφος, infans’ младеньчишта ‘puer’, младица ‘νεανίς, puella’, младишта ‘νήπιος, infans’. Болг. диал. истърсак, изтръсък, истришок ‘последний ребенок’[264], образное обозначение (из-търся ‘высыпать, вытряхнуть’), испърдок то же, сербск. диал. беба, бебу ‘младенец’[265], польск. диал. byxy ‘маленькие дети’, smarkwc ‘мальчик’[266], xoca ‘дитя’, xuodak ‘маленький мальчик’[267], surek ‘подросток’[268].
Такая же спорадичность второстепенных названий ребенка известна балтийскому, ср. литовск. kudikis ‘peбенок’, объясняемое заимствованием из слав. хиdъ или родственных форм[269]; вост. — литовск. sisava ‘Ansammlung kleiner Kinder’, отмеченное Я. Отрембским, которое Ф. Шпехт объясняет как u-основу *sisus, ср. др.-инд. sisu- ‘дитя, юный’[270].
Для обозначения сына славянский язык располагает древним термином synъ, восходящим к *sūnus, — общему для ряда индоевропейских языков названию сына. Сюда относятся: ст.-слав. сынъ, др.-русск. сынъ, русск. сын, укр. син, белор, сын, польск. syn, диал. synek ‘chlopak’, ‘mezczyzna niezonaty, mlodzieniec’, н.-луж. syn, полабск. suonka, чешск. syn, диал. synca ‘dite, synecek’, syncoch ‘synecek’, synek ‘hoch’[271], словацк. syn, словенск. sin, др.-сербск. сынь, сербск. син, болг. син.
Исходное и.-е. *sūnu-s имеет ту редкую среди индоевропейских терминов родства особенность, что его этимология давно выяснена и всеми без исключения принята: от и.-е. *seu-, *sū- ‘рождать’, ср. санскр. sūte ‘рождает’, с другими суффиксами — санскр. suta-h ‘сын’, греч. υίύς, υίός ‘сын’, тохарск. В soya ‘сын’[272]. Тем не менее детали словообразования, а также отклонения от общей формы представляют значительные трудности. К. Бругман[273] предполагает сосуществование параллельных индоевропейских форм *sūnu-s и *suiu-s, которые принадлежат не к тем терминам родства, которые он называет «неэтимологизируемыми» (*pətēr, *mātēr, *dhughətēr), а к словам типа др.-инд. putra-s, jata-s. Поэтому сосуществование *sūnus, *suius Бругман сравнивает с сосуществованием тоже различно оформленных лат. pūer, pūtus, pūsus ‘мальчик’. Эти производные от и.-е. *sū- взаимно вытесняли друг друга в отдельных языках. В и.-е. *suiu-s видят столь же древний, как и *, термин, получивший преимущественное распространение в отдельных индоевропейских языках: тохарск. В soya, греч. υίός[274]. Последнее обычно расценивают как преобразование ū-основы υίύς[275].
Э. Герман[276] подытоживает наблюдения над своеобразием индоевропейского названия сына следующим образом: 1) реконструкции единой индоевропейской праформы препятствуют *sūnus индийского, балтийского и славянского и *sunus германского языков; 2) пять других родственных терминов (‘отец’, ‘мать’, ‘брат’, ‘дочь’, ‘сестра’) изменяются по единому склонению родственных терминов, не знавшему родовых различий, чего нельзя сказать о названии сына; 3) и.-е. *sūnus — единственный из главных терминов родства, который имеет прозрачную этимологию. Как полагает Герман[277], «эти три пункта одновременно указывают на то, что в названиях для сына мы имеем дело со сравнительно новыми образованиями».
Этот вывод интересен для относительной хронологии образования древнейших имен родства. Следует оговориться, что и.-е. *sūnus представляет собой новое образование по отношению к перечисленным пяти древнейшим терминам родства, но в то же время оно является индоевропейским, в известной мере — общеиндоевропейским образованием. Герм. *sunus (при *sūnus в других языках) надо скорее понимать как sū:su, отношение долгой и краткой ступени одного корня, который и в других формах обнаруживает обе ступени, ср. и.-е. *sū-s ‘свинья’ (того же корня) с долгим ū в нем. Sau и кратким u в слав, suinъ. В и.-е. *suius ‘сын’ важно наличие общего с *sūnus корня, правда, оформленного другим суффиксом. Таким образом, большинство данных говорит о том, что здесь можно видеть один общеиндоевропейский термин.
Для настоящей работы главный интерес представляет индоевропейская форма *sūnu-s, так как слав, synъ правильно отражает именно ее. И.-е. *sūnus образовано из корня *su- и суффикса −nu-, который восходит к индоевропейскому суффиксу отглагольных образований пассивного залога. Однако нельзя согласиться с Ф. Клюге и П. Скарджюсом, которые с равной легкостью выделяют суффикс −пи- в герм. sunu- и литовск. sunus[278]. Что справедливо для и.-е. *sūnu-s, не может быть механически перенесено в словообразовательный анализ поздних герм. sunu- и литовск. sūnus. Авторы не располагают доказательствами: так, Клюге нерешительно предполагает суффикс −nu- еще в герм, тапп из тапw, ср. санскр. тапи ‘человек’, а Скарджюс определенно указывает, что литовский язык знает только одно существительное с суффиксом −пи-: sūnus. Ошибочность такого подхода станет еще понятнее, если обратить внимание на то, что суффикс −nu- приводится в названных исследованиях в одном ряду с действующими германскими и балтийскими словообразовательными формантами, а книга Скарджюса, как известно, целиком посвящена анализу современного литовского словообразования.
Во всяком случае возможности этимологического анализа и современная словообразовательная членимость — разные понятия, которые, тем не менее, в исследовательской практике часто смешиваются.
Литовск. sūnùs ‘сын’ весьма архаично в фонетическом отношении и точно соответствует форме, исходной для слав. synъ[279], вплоть до u-основы:
Об этой долгой ступени дифтонгического характера пишет А. Вайан[280].
В то же время в акцентологическом отношении литовск. sūnùs не отражает древнего состояния и является результатом местного перемещения ударения sūnùs из *súnus под влиянием весьма распространенных близких форм на −us с наконечным ударением: zmogùs, dangùs[281]. Ср. также неподвижность ударения русск. сын, сына. Поэтому нет надобности говорить об индоевропейской форме *sūnùs, как это делал К. Брутман[282].
Известно, что и.-е. *sūnus значит ‘рожденный матерью’, поскольку исходное и.-е. *sū- определяет материнскую функцию, рождение. Таким образом, в и.-е. *sūnus совершенно объективно запечатлено именно отношение к матери. Правда, одного этого факта было бы мало, чтобы говорить, что в индоевропейском названии сына отразился древний матриархат, так как называние производится в громадном большинстве случаев не по главному признаку обозначаемого, а по наиболее броскому, т. е. нередко — случайному его признаку. Б. Дельбрюк в известном смысле прав, когда он говорит о санскр. sūnú и родственных: «Слова обозначают не предмет во всех его признаках, а только один признак предмета, таким образом, из того обстоятельства, что sunú отражает только отношение к матери, нельзя делать вывода о положении отца ни в том, ни в другом смысле»[283].
Но эта апперцепция (‘сын’=‘рожденный матерью’, ‘вскормленный матерью’) запечатлена в целом ряде названий сына, детей в индоевропейских языках, ср. др.-исл. burr ‘сын’, готск. baur, barn, др. — англ. byre из и.-е. *bher- ‘носить’, лат. filius, латышск. dels ‘сын’, слав, dete из и.-е. *dhē(i)- ‘кормить грудью’[284]. Поэтому здесь нельзя говорить о случайности. Больше того — анализ ряда таких семантически близких слов дает вполне объективное свидетельство о закономерности явления. Что касается общественно-исторических условий, они хорошо известны.
Ошибка Б. Дельбрюка состоит в недостаточной степени обобщения, в недооценке сравнительного изучения семантически близких слов. В таких случаях выводы, очень часто справедливые в отношении к одному языковому факту, оказываются после привлечения семантически близких слов недостаточными или прямо ошибочными.
Из производных от слав, sупъ: ст.-слав. посынити ‘adoptare’, посынение ‘adoptatio’, др.-русск. сыновение ‘усыновление’, сыновьць ‘племянник, сын брата’, русск. (диал., стар.) сыновец, сыновица ‘племянник’, племянница по брату’, сыновка ‘жена сына, сноха’, болг. синица ‘сыновица’, синовица ‘млада, снажна, левент жена, мома; сыница’. Ср. ст. — литовск. sunaybis ‘Bruderkind’[285], литовск. sanenas ‘племянник’, sanditis ‘внук’.
Вопрос об индоевропейском названии сына значительно усложняется еще тем обстоятельством, что ряду индоевропейских языков известно иное название сына, представленное в санскр. putra- ‘сын’[286] и родственных формах[287]. Уступая по распространенности индоевропейскому *sūnus и другим формам от *sū-, это второе название сына, тем не менее, носит индоевропейский характер, оно известно, помимо индо-иранских языков, греческому, латинскому и, возможно, славянскому. Правда, только индо-иранские языки знают это слово в его основном значении, все же остальные представляют формы нередко с весьма измененным значением[288]. Ср. лат. pabes ‘мужественный, мужской, взрослый’; ‘мужчины, зрелая молодежь’, puer, pullus ‘молодой’, pusus, pupus, pupilla, praeputium ‘крайняя плоть’, patus, оскск. puklo- ‘дитя’, пелигн. puclois ‘pueris’, др.-инд. pōta-h, pōtaka-h ‘детеныш’, putrd’h ‘сын, дитя’, греч. παυς, παίς (παFίς) ‘дитя’, ст.-слав. пъта, пътица, литовск. putytis, латышск. putns, литовск. pautas, авест. риðro ‘сын’, осет. fyrt / furt ‘сын’, аланск. φουρτ, скифск. имя собственное Φούρτας.
Исследователи уже высказали предположение о первичности для этой группы слов значения ‘производить’. Его вторичность[289] гораздо менее вероятна. В этой связи характерно лат. praeputium ‘крайняя плоть’ < *putum ‘penis’[290], сюда же хеттск. pupus ‘любовник, прелюбодей’ < pu-pu-s — редуплицированная основа pus, ср. греч. όπυίω ‘брать в жены, жениться’[291], из *реи- ‘набухать, расти, крепнуть’, ср. лат. puer, греч. παις, санскр. putrdh.
Оставляя в стороне гипотетическое общее значение, предлагаемое Каррузерсом для *реи-, остановимся на весьма достоверном лат. *putum ‘penis’ и греч. όπυίω ‘брать в жены, жениться’. Все они вместе с хеттск. pupus ‘любовник, прелюбодей’ совершенно определенно обозначают чисто мужские действия. Поэтому есть основание конкретизировать предполагаемое значение и.-е. ри-, рои-: ‘производить (о мужчине)’, с оттенком мужской активности. Таким образом, в *рū- мы имеем мужской термин ‘производить’, в то время как и.-е. *sū- представляет женский термин, собственно — ‘рожать’. Исходя из этого, можно толковать формы от рū- с суффиксом −t- как ‘зачатый (отцом, мужчиной)’. См. выше соответствующие индо-иранские формы и лат. putus. Славянский и балтийский хорошо сохранили образования этого рода: литовск. putytis, putuzis, ст.-слав. пътишь ‘птенец; детеныш’, ср. санскр. putra-, лат. риtus, литовск. pautas[292]. Значение ‘детеныш’ исконно для этих слов, которые лишь позднее в производных птенец, птица, польск. ptak и родственных приобрели вторичное значение ‘птица’, принимаемое некоторыми за древнее[293]. Обнаруживая, наряду с другими индоевропейскими языками, значение ‘детеныш’, славянский сохранил также прямые следы мужского значения, ср. русск. диал. потка ‘penis, у мальчиков’ (< *пътка).
На основании всего сказанного можно вместе с Ф. Штольцем[294] утверждать, что во всех словах этого корня исконно значение ‘сын, дитя’ при вторичных ‘мальчик, малыш’ и что Б. Дельбрюк[295] ошибался, полагая, что в словах санскр. putrci-, авест. риðrа и родственных не содержится никакого указания на происхождение.
Славянский и балтийский языки отражают как долгую, так и краткую ступень вокализма и.-е. *рu-, ср., с одной стороны, литовск. pautas, с другой — литовск. putytis, ст. — слав, пътишта. Об отражении славянским также и долгой ступени позволяет нам говорить очевидная принадлежность к этому корню сербск. диал. (черногорск.) puso ‘musko dete do 5–6 godina’[296]. Окончание −о (puso) восходит, видимо, к звательной форме от *pusa, распространенной впоследствии и на им. п. ед. ч., что представляет собой нередкое явление, например, среди личных имен, в южнославянских языках.
Таким образом, если в слав. synъ, и.-е. *sūnus мы имеем древний реликт материнского счета родства, то в и.-е. *put- представлен термин, отражающий уже только мужское, отцовское начало. Этим объясняется смысл существования двух разных названий сына в индоевропейских языках. Предположение о таких двух конкретных терминах в древности вполне правдоподобно.
Известны вероятные исторические условия такой парности терминов. Для решения вопроса об относительной хронологии двух неодинаково распространенных индоевропейских названий сына важно помнить, что древний человек долго не имел понятия о связи между половым общением и рождением. Напротив, связь между рождением как таковым и самими родами осознавалась всегда. Поэтому *sūnus, т. е. ‘рожденный (матерью)’, гораздо древнее и распространено почти во всех индоевропейских языках. В свою очередь put- ‘зачатый (отцом)’ — относительно позднее образование и имеет меньшую распространенность. Это соотношение важно для вопроса о матриархате и его отражении в терминологии родства. Время возникновения и.-е. *put-, возможно, — эпоха победы отцовского права. Однако патриархат, утвердившись, застал основные термины уже выработанными. Отсюда — второстепенное значение и.-е. *put- в роли названия сына и неустойчивость его употребления[297].
Названия пасынка являются, как и все остальные термины сводного родства, исключительно новыми словами. Своеобразие славянских обозначений пасынка выражается в их пестроте. Так, генетически только одно из них восходит к о. — слав, synъ: pasynъkъ — форма, тоже носящая общеславянский характер. Правда, наряду с нею в том же значении в славянских языках фигурируют другие, совершенно оригинальные образования: pastorъkъ, paserbъ, произведенные также от весьма древних морфем.
Слав. раsупъkъ: др.-русск. пасынъкъ, русск. пасынок, укр. пасынок, др. — польск. pasynek 1) ‘праправнук’; 2) ‘пасынок’, польск. (стар.) pasynek в упомянутых двух значениях, болг. пасинче, диал. пасынок[298]. Литовск. posunis ‘пасынок’[299] образовано из тех же морфем — приименной приставки балт. ро- и и.-е. *sūnus, но независимо от слав. pasynъkъ, ср. характерный для литовского перехода из одной основы в другую в приставочном производном: sūnus> po-sūnis (из u-основы в −ja-основу). В славянском ничего подобного не отмечается: слав. pasynъkъ сохраняет основу слав. sупъ. В частности, известно, что суффикс −ъкъ первоначально оформлял производные только от основ на −и. Следовательно, pasynъkъ < pa-synъ-kъ с сохранением и- основы sупъ. С той же приставкой образовано латышск. padelis ‘пасынок’[300].
Слав. pastorъkъ: ст.-слав. пасторъкъ ‘πρόγονος, privignus’, др.-русск. посторъкъ, др. — чешск. pastorek, pastore, чешск. pastorek, сейчас малоупотребительное, диалектное, ср. моравск. pastorek, pastorkyna[301], словенск. pastorek, сербск. пасторак, болг. пастроче 1) ‘пасынок’, 2) падчерица’, ср. болг. пастрок ‘отчим’.
Этимологически прозрачно болг. пастрок ‘отчим’ < *po-pətor. Несколько затруднителен вопрос о развитии значения ‘пасынок’. Образование с суффиксом −ъкъ вряд ли восходит здесь к глубокой древности, ср. др. — чешск. pastore и болг. пастроче с суффиксом е-, −ent-. Здесь не исключено первоначальное значение принадлежности (‘отчимов, неродной сын’ = ‘пасынок’). Обращает на себя внимание отсутствие раstorъkъ в восточнославянских языках. Единичное др.-русск. посторъкъ, вероятно, заимствовано. Из южнославянских языков происходит алб. pasterk ‘пасынок[302].
Слав. раsеrbъ представлено главным образом польск. pasierb, ср. прибалт.-словинск. paspjer < paserp[303].
А. Г. Преображенский приводит еще укр. пасерб, пасербиця, белор. пасерб, пасербица[304] и русск. диал. («воронеж. и др.») пасерб. Ф. Миклошич помещает последнее под вопросом[305]. За вычетом приименной приставки ра- в польск. pasierb, др. — польск. pasirzb содержится корень *sъrъ-, *serb-, который, согласно остроумной этимологии А. Брюкнера[306], служил образным обозначением ближайших, кровных родственников и восходит к значениям ‘хлебать, сосать’ (в данном случае использовано значение ‘сосать грудь’), ср. лат. sorbeo, греч. ροφέω, польск. sarbас’ < и.-е. *sorbh-, *srobh-. Сюда же Брюкнер относит собирательное образование sorbh ‘ближайшая родня’, ср. этноним срби, сербы, но последнее скорее иранского происхождения. Таким образом, если сингулятивное sierb означало ‘сосунок, кровный ребенок’, то pa-sierb значит ‘неподлинный ребенок’. Совершенно справедливо отбрасывает Брюкнер неточные сравнения польск. pasierb с русск. себ’р, сябёр, предлагавшиеся, например, Г. А. Ильинским[307]. Эти русские слова, несомненно, объясняются из *sem-ro-, через sebrъ (подробнее см. III главу настоящей книги). Сравнением с pasierb (*-sьrb-, *-serb-) нельзя объяснить древнего носового в *sebrъ, ср. правильный русский рефлекс: сябр, сябер. Метатеза −rb- < −br- тоже маловероятна[308].
Описательные названия пасынка: чешск. nevlastni syn, вытеснившее в общенародном языке простые обозначения; болг. доведен син, доведеник.
Названия дочери во всех славянских языках без ‘исключения восходят к о.-слав. *dъkti: ст. — слав, дъшти, др.-русск. дочи, дьчи, дчи, дъци, дочька, дъчька, русск. дочь, диал. дочи, дочеръ[309], доцерь, дочуха[310], доц’ер’ка, доц’ер, доц’ка[311], укр. дочка, белор. дачка, польск. сorа, соrkа, др. — польск. dca, кашуб. сorа, сorkа, прибалт.-словинск. сorkа, чешск. dcera, словенск. hci, hcere, др.-сербск. дьшти, кьшти, кьчи, сербск. кħи, диал. шħер, болг. дъщеря, диал. щерка, штеру (зват. форма), керка, кьеркьи=щерки[312].
Фонетическая история слав. *dъkti детально изучена исследователями. Оно восходит к и.-е. *dhughətēr, которое является одним из древнейших терминов родства индоевропейского языка, такой же основой на −r, как *pətēr, *mātēr, *suesor. Характерная особенность индоевропейского названия дочери состоит в том, что оно широко распространено в индоевропейских языках и всюду в точности соответствует названной общеиндоевропейской фонетической форме, не обнаруживая также серьезных отклонений в значении (ср. гораздо большие фонетические и семантические изменения других основных названий, сохранившихся в целом ряде индоевропейских языков в общем хуже, чем название дочери).
Родственные слав. *dъkti формы в других индоевропейских языках: санскр. duhitā, авест. dugdar-, арм. dustr, греч. θυγάτηρ, готск. dauhtar, литовск. dukte[313]. Италийские и кельтские языки утратили древнее название дочери, ср. его замену в лат. filia ж. р. к filius ‘сын’. Остаток *dhughətēr в италийских языках указывают в оскск. futir <*fug’tir[314].
Вальде и Покорный[315] считают, что в *dhughətēr имеется тот же задненебный, что и в и.-е. *eg(h)om ‘я’, не придавая значения тому, что в последнем −gh палатальное (ср. ст.-слав. азъ, литовск. as), в то время как велярность gh в *dhughətēr не оставляет сомнений, иначе необъяснимы слав., балт. k (из *g) в слав. dъkti, литовск. dukte.
Для вокализма и.-е. *dhughətēr характерно наличие гласного ə в срединном слоге[316]. А. Мейе, наиболее обстоятельно занимавшийся этим вопросом, обращает внимание на падение срединного ə в слове *dhughətēr как на важный индоевропейский диалектный факт, свойственный иранскому, славянскому, балтийскому, германскому, армянскому, важный также по своим последствиям в области интонации. Падение ə не является новшеством славянского, а объединяет его с рядом близких индоевропейских диалектов.
И.-е. *dhughətēr, будучи древней основой на r, утратило этот характерный конечный согласный в отдельных индоевропейских диалектах, ср. литовск. dukte, слав. *dъkti. Вопрос об относительном возрасте этого явления представляется, однако, спорным. С одной стороны, известна точка зрения, рассматривающая это отпадание как древний факт, свойственный ряду близких индоевропейских диалектов.
Так понимает А. Вайан историю основы *mātēr *mātē, исходя из свидетельства санскрита, балтийского, славянского. Мейе видит в отпадении конечного согласного литовск. dukte упрощение особого рода дифтонга (и.-е. −er) — явление, восходящее к индоевропейскому языку[317]. С другой стороны, по мнению Ю. Куриловича[318], отсутствие сокращения конечного гласного в открытом слоге литовск. dukte, аkтиo указывает на сохранение конечных −r, −п вплоть до самой балто-славян-ской эпохи.
Славянский, как полагают, сохранил старое ударение и.-е. *dhughətēr, ср. словенск. hci, сербск. kħu[319]. В русском, в отличие от других случаев, в результате местных изменений старое положение затемнено: дочь, дочери, дочерь.
Забвению старой основы на −r обязана своим образованием новая парадигма склонения литовск. dukte в говорах: dukte, duktes, по аналогии употребительным −e-основам женского рода[320]. Аналогичное разрушение старой формы приводит к возникновению новых суффиксальных производных от усеченной основы: русск. (ласк.) дочка, укр. дочка (в роли единственного названия дочери), ср. польск. matka и под. Такие слова часто носят характер сокращенных ласкательных названий: укр. доня (есть у Шевченко), интимно-просторечное укр. доця ‘дочка, доченька’; ср. упоминаемые Э. Френкелем[321] аналогичные пракритск. dhītā< duhitā, новогреч. диал. θύγω = θυγάτηρ. Ласкательное значение имеет, далее, литовск. dukra, dūkra, образованное через *duktra из duktera, ср. motera[322]. В приравнивании dukra к женским основам на −о- (= слав. основы на −а-) Э. Френкель видит аналогию слав. sestra, тоже переведенному из согласной основы (ср. литовск. sesuo, sesers) в основу на −а-[323].
Вопрос о значении и.-е. *dhughətēr решен исследователями окончательно. Попытки увязать, например, санскр. duhitar и duh- ‘доить’ и истолковать значение первого как ‘сосунок’[324] давно признаны устаревшими, ср. отрицательные суждения на этот счет Э. Бернекера[325], Вальде — Покорного[326], З. Файста[327]. С точки зрения критической ревизии опытов старых этимологов, видевших в и.-е. *pətēr, *mātēr, *bhrātēr, *suesor, *dhughətēr своего рода «говорящие» названия (‘отец’ = ‘кормилец, защитник’, ‘мать’ = ‘производящая’, ‘брат’ = ‘защитник’)[328], это вполне справедливо. И тем не менее, поскольку мы уже знаем, до какой степени последовательно отражена в названиях детей, сына апперцепция ‘произведенный, рожденный, вскормленный (матерью)’, трудно отделаться от мысли, что отношение санскр. duhitā- ‘дочь’ и санскр. duh- ‘доить’ — нечто большее, чем простое созвучие.
Прочие славянские названия дочери: чешск. диал. nase holka, deuce, d’ouce, обращение родителей к дочери[329] с переносом значения ‘девушка’ > ‘дочь’; болг. диал. do cupite ‘aux filles (de la maison)’[330]. Ha последнем слове стоит задержаться несколько подробнее. Форма сира, чупа ‘дочь’ отмечается как характерная в первую очередь для македонского[331], хотя и не для всех диалектов[332]. По нашему мнению, эта форма связана с польск. диал. dziopa, зора ‘девочка, девушка, дочь’, известным всему польскому Подкарпатью и даже северной части Южной Малопольши[333]. Сюда можно отнести зап. — укр. дзюба ‘девушка’[334]. Этимология слов неясна. Возможно, что это заимствование, источник которого указан К. Сандфельдом[335]. Датский ученый определенно считает болгаро-макед. чупа, а также греч. ταούπρα ‘дочь’ заимствованным из алб. tshup(r)e. Правда, Г. Майер объяснял албанское слово заимствованием из сербского, ср. сербск. чупа ‘пучок волос’, чупа ‘женщина с непричесанными волосами’[336]. Но между сербским и албанским словами имеются существенные семантические расхождения, которые делают заимствование маловероятным: алб. сирё значит ‘девушка, дочь’, в то время как в сербском отмечается упомянутое узкое значение. Кроме алб. сирё, ср. в албанском наличие слова сип ‘мальчик, подросток, сын’. Мы приходим к предположению о происхождении также украинского и польского слов из албанского языка. Заимствование могло осуществиться, очевидно, тем же путем, каким проникли в украинский, словацкий и польский языки другие балканские элементы — через посредство подвижного пастушеского населения Балкан и Карпат. Для ряда таких слов исходные формы найдены в албанском, ср., например, брынза ‘овечий сыр’, барза ‘белая овца’, урда, вурда ‘кипяченые овечьи сливки’, на что указывал еще X. Барич. Следует отметить, что эта международная балканская лексика, распространенная пастушескими племенами, отнюдь не ограничивается терминами скотоводческого быта, как обычно думают. В реальной обстановке заимствовались, вероятно, также некоторые бытовые слова. Сюда относится польск. chustka, укр. хустка ‘платок’, ср. рум. fusta, болг. фуста и, наконец, укр. копил, копиля, рум. copil, болг. копиле, алб. kopil — все со значением ‘внебрачный ребенок’[337], которое образует с нашим чупа-dziopa ‘девушка’ красноречивую пару терминов, ознаменовавшую продвижение бродячих пастушеских, преимущественно — мужских групп.
Уже отмеченный перенос значения ‘девушка’ > ‘дочь’ приобрел в отдельных славянских языках широкие масштабы. Так, польские говоры почти не употребляют corka, зная в этом значении dziewka[338]. Ср. в том же значении в части карпатских говоров украинского языка слово дiвка[339].
В заключение приведем пример резкого изменения значения славянского названия дочери в русск. диал. дочка ‘свинья’. Ср. еще болг. диал. штерица ‘яловое животное’, ‘бездетная женщина’[340], производное от штерка ‘дочь’.
Непосредственно к слав. dъkti примыкают названия падчерицы с применной приставкой ра-: ст. — слав, падъшти, русск. падчерица, диал. падочка, подчерка, падчеруха[341], болг. обл. стар, пашчерица, пощерка ‘приемная дочь’ Ср. аналогичные по образованию литовск. podukre, podūkra, podukra[342], латышск. pameita ‘падчерица’[343], из meita ‘дочь’. Образование *padъkti, русск. па-дчер-ица не нуждается в объяснении. К *pa-dъkti, *pa-dъktere восходят также болг. па-шчерица, па-штерица, паштерка с той лишь разницей, что второй компонент сложения является стяжением дьщер- (дьщеря), dъkter-. Поэтому ни в коем случае нельзя согласиться с М. Вэ[344], который видит в pa-sterica, pa-sterka производное от древнего *pō-pətor, болг. пастрок ‘отчим’. Это явная натяжка. М. Вэ упускает из виду существование простого болг. щерка ‘дочь’ (< *dъkter-), которое никоим образом не связано с *pətēr, *pō-pətor-.
Довольно распространенным является другое славянское название падчерицы: ст. — слав, пасторъка, чешск. диал. pastorкупа[345], словенск. pastorka, pastorkinjа, сербск. пасторка. Оно связано не с названием дочери, а с соответствующим обозначением пасынка (см. выше), вместе с которым оно восходит к *pōpətor-, названию отчима (болг. пастрок). Оба слова получают понятное объяснение как ‘неродной сын,’ ‘неродная дочь’. Старое толкование[346] неудачно: древнее упрощение, даже выпадение ъ вряд ли могло произойти в этом слове раньше первой общеславянской палатализации с переходом *kte в st, č, ć[347]. Следует учесть, что название падчерицы не является древним образованием даже в рамках славянского словаря[348]. Столь же позволительно усомниться в древности форм с −ter, ср. словенск. pasterka, якобы показывающих происхождение из *pa-d(ъk)tera[349]. Здесь первична форма *pō-pətor со ступенью −tor в производном от *pətēr, ср. выше о русск. заматореть от *matēr-, ‘мать’. Объяснение ст.-слав. пасторъка упрощением слишком длинного слова *padъktorъka, принятое А. Мейе и Э. Френкелем[350], тоже неубедительно. Этимология pastorъka < dъster-критиковалась еще И. Зубатым[351], предложившим свое объяснение слав. pastorъkъ; литовск. pastaras ‘последний’.
Прочие названия падчерицы: польск. pasierbica, укр. пасербиця. Как и pastorъka, они близки к соответствующему названию пасынка, ср. польск. pasierb и родственные. Описательные названия падчерицы: чешск. nevlastni dcera, вытеснившее простое образование (ср. диал. pastorkyna), болг. доведена дъщеря, доведеница.
Большинство индоевропейских форм восходит к общеиндоевропейскому *bhrātēr: слав. bratrъ, герм. broраr, др.-инд. bhrātar, греч. φράτηρ ‘член фратрии’, тохарск. А рrасаr, В рrосеr, лат. frater[352].
Попытки этимологии[353] обычно отклоняются современными исследованиями как недоказуемые. А. Исаченко[354] говорит о первоначальном отсутствии общих терминов ‘брат’, ‘сестра’ в индоевропейском, ср. наличие в языках, отражающих более древнюю организацию (например, венгерский), особых названий для старшего брата, старшей сестры. Это указание непосредственно подводит нас к вопросу о значении нашего слова. И.-е. *bhrātēr могло иметь характер более общего термина, ср. греч. φράτωρ ‘член фратрии’, которое, возможно, отражает древнее значение индоевропейского слова ‘член мужского союза, фратрии’. Об этом позволяет с уверенностью говорить целый ряд известных фактов, прежде всего — признаки перехода индоевропейской терминологии от классификаторской системы к описательной. И.-е. *bhrātēr означало нечто гораздо более широкое, чем просто ‘родной брат’, и когда в индоевропейском сложился описательный термин ‘родной брат’ в итоге разрушения классификаторской системы, bhrātēr не во всех диалектах индоевропейского языка с одинаковой легкостью подверглось переосмыслению, ср. специально созданные для обозначения кровного брата новообразования греч. άδελφός, осет. œfsymœr/œnsuvœr (букв.: ‘единоутробный’). Исключение греческого и осетинского не случайно, так как в обоих языках формы, продолжающие *bhrātēr, сохранили остатки древнейшего, классификаторского употребления: греч. φράτηρ ‘член муж-ского союза, фратрии’, осет. œrvad ‘член того же рода, родич’[355], ср. также данные этнографии о брачных союзах мужчин у различных отсталых народностей. Прямого отношения к славянскому этот момент истории и.-е. *bhrātēr не имеет, поскольку славянский сохранил вместе с балтийским только значение ‘брат’. Тем не менее и славянский, используя одну и ту же основу brat(r) — для обозначения как родных братьев, так и двоюродных (ср. суффиксальные типа братич, братан), сохранил определенные следы классификаторской системы[356].
К и.-е. *bhrātēr восходит слав. brаtrъ, bratъ[357]. Наличие друх вариантов обычно объясняют диссимиляцией bratъ < bratrъ[358] при сохранении также старых недиссимилированных форм: чешск. bratr, диал. вост. — ляшск. brater[359], словенск. bratər[360]. Другое объяснение предусматривает для и.-е. *bhrātēr древнее отпадение −r, ср. *mātērt *dhughətēr, после чего и дальнейшая история слова должна была сложиться аналогично истории *māte-, *dikte- в славянском, с той лишь разницей, что мужское название *brātē- неизбежно должно было перестроиться по о-основам[361]; согласный −r- в bratrъ вторичен и проник из косвенных падежей. Видимо, так же рассуждает Ю. Курилович[362]. предполагая следующую парадигму склонения в балто-славянском: *brote, *broteres, *broteri, *broterimi. Это объяснение не опирается на очевидные доказательства вроде парадигмы мати, матере, матери. Далее, трудно согласовать о-основу *bratъ < *bhrātē- с r-основами косвенных падежей в пределах одной парадигмы склонения. В слав. *bratrъ можно видеть форму, аналогичную санскр. *bhrātr- с нулевой ступенью гласного в последнем слоге, ср. известное для этих имен чередование −ter: −tor-:-tr. В слав. *bratrъ наблюдается редукция последнего слога и.-е. bhrātēr, балто-слав. *bratera-s[363]. Однако А. Лескин[364] объясняет слав. bratrъ не редукцией е, а образованием из слабых падежных форм *bratre и под. Важно отметить, что как сохраняющее древнее −tr- слав. *bratrъ, так и диссимилированное *bratrъ давно перестали быть r-основами, перестроившись по о-основам. Это явление часто отмечается для славянского и трактуется именно как выравнивание по наиболее влиятельным типам основ славянского языка. Нечто подобное мы видим в судьбе немногих индоевропейских имен на −ter в хеттском клинописном языке, где они тоже перешли в тематическое склонение общего рода на −as: uestaras ‘пастух’, akkutaras ‘тот, кто пьет’. Поэтому не совсем точна характеристика, данная этому факту у А. Мейе, который говорит о славянских формах как производных. Так, bratrъ, bratъ он считает тематическими производными от *bhrāter (нетематического на −r), причем любопытно, что и это преобразование он хочет объяснить забвением древнего «аристократического» словаря в балто-славянском[365].
В «Этимологическом словаре латинского языка» А. Эрну и А. Мейе[366] славянские и балтийские формы также признаются производными от индоевропейского названия брата. Следовало бы как раз в данном случае отметить различие между этими языками. В то время как славянский непосредственно продолжает индоевропейскую форму (*bratrъ < *bhrātēr), балтийский, действительно, обнаруживает только производные формы: литовск. brolis, латышск. bralis ‘брат’. Уменьшительное литовск. broter-elis ‘братец’ позволяет восстановить для балтийского положение, близкое славянскому, и констатировать выравнивание r-основы по а-основам балтийского, которые соответствуют славянским мужским о-основам. Так, broter-elis < *brotera-s = *bratro-s в слав, bratrъ. *broteras сохранилось еще в литовск. brotcrauties ‘брататься’, ср. bada-s ‘голод’: badauti ‘голодать’. Ср. еще др.-прусск. bratrikai.
Современные балтийские названия брата — литовск; brolis, латышск. bralis — представляют собой поздние образования, сокращенные в речи из более длинных, типа литовского уменьшительного broterelis[367]. Иначе интерпретирует их Миккола[368]: литовск. brolis < *bratlis < *bratris. Это чисто механическое восстановление форм не считается с достаточно ясными образованиями литовск. brozis ‘двоюродный брат’ из brotuzis, которые наглядно демонстрируют возможность brolis < broterelis. Форма литовск. brolis показывает, что первоначально это было слово с уменьшительным значением, ср. аналогичное fratello в итальянском[369]. В отношении ударения славянский обнаруживает точное соответствие и.-е. *bhrātēr, ср. неподвижное ударение корня в русск. брат, бpаma, акутовое ударение сербск. брат, т. е. слав. *bratъ, *bratrъ[370].
По славянским языкам: ст.-слав. братръ, братъ, др.-русск. братъ, русск., укр., белор. брат, польск. brat, кашуб. brat, прибалт.-словинск. brat, в.-луж. bratr, brat, чешск. bratr, словацк. brat, словенск. brat, сербск. брат, болг. брат.
Значение названия брата в славянской родственной терминологии состоит также в том, что в славянских языках существует очень много разнообразных производных от этого слова, которые обозначают различные виды кровного (главным образом) и свойственного родства.
Ст.-слав. братана ‘έξάδελφος, neptis’, братаништь ‘έξάδελφος, neptis’, братанъ то же, братаньць ‘nepos’, братеникъ ‘frater’, братеньць ‘nepos’, бротоучада ‘έξάδελφος, nata ex fratre’, братоучѧдо ‘άδελφιδους, filius fratris vel sororis’, братоучѧдъ то же[371].
Др.-русск. братана ‘дочь брата’, братаничь, братичь ‘сын брата’, братанъ ‘двоюродный брат’, ‘сын брата’, братаньна ‘дочь брата’, братеникъ, братеничь, братьньць ‘брат’, братичичь ‘сын брата’, братичьна ‘дочь брата’, браточинъ ‘сын брата или сестры’, братuчада, братачада ‘дочь брата’, братuчадие ‘сын или дочь брата’, братучадо ‘сын брата’, братучадь то же, самобратъ ‘родной брат’, дв. ч. самабрата.
Русск. брателъница ‘родственница’, братан ‘брат’, братабниха ‘жена братана’, братанич то же, что братан, братанник ‘двоюродный брат’, братейко ‘брат’, братунька, братушка ласк., братан ‘двоюродный брат’, двухродный братан ‘троюродный брат’, братан ‘троюродный брат’, брателко ‘брат’, братенек ‘двоюродный брат’, братуха ‘брат’, братейник, братенник ‘брат’[372].
Укр. братанич ‘племянник по брату’, братина, братава ‘братняя жена’, брат у парших ‘двоюродный брат’, брат у других ‘троюродный брат’, ср. староукр. братъ въ другихъ ‘дядькiв або тiтчин син’, братан, братанецъ ‘племянник по брату’.
Белор. братавая ‘жена брата’, брат першей стрэчи ‘двоюродный брат’, брат другой стрэчи ‘троюродный брат’, братанiч ‘племянник’, браценiк ‘двоюродный брат’[373].
Польск. pobrat, pobratek ‘двоюродный брат по дяде, тетке’.
В.-луж. bratranc ‘Vetters Sohn’, bratrowc ‘Neffe’, bratrowka ‘Nichte’.
Др. — чешск. bratranatko ‘bratrovo neb sestrino dite’, bratrenec ‘bratr’, ‘pribuzny’, чешск. bratranec ‘сын брата, племянник’, диал. bratranek то же, planej bratrdnek ‘неродной племянник’[374].
Словацк. bratranec, bratenec, bratranec ‘племянник по брату, сын брата’, bratanica ‘племянница’, bratnicka ‘племянница’, bratnik ‘племянник, сын брата’, bratrovec, bratovec ‘сын брата, племянник’, bratovica дочь брата’, bratova, bratina, bratrovska ‘жена брата’.
Словенск. bratan ‘сын брата, племянник’, bratic то же, bratana, braticna ‘дочь брата, племянница’, bratrana, bratrancek, bratranec, bratraneic ‘племянница, племянник’.
Др.-сербск. братаньць ‘племянник’, братоучедь то же, братѢньць ‘брат’.
Сербск. братаниħ, братанац ‘сын брата’, братиħ то же, братаница ‘дочь брата’, братичина то же, братинац ‘брат од стрица’, братучеда ‘сестра од стрица’, првобратучеди ‘двоюродные братья’, другобратучеди ‘троюродные братья’, mpeħe- и четертобратучеди[375].
Болг. британец, брйтанче, бpаmeнeк ‘племянник, сын брата’, братаница ‘племянница, дочь брата’, братовица ‘невестка, жена брата’, братовчед, първи братовчед ‘двоюродный племянник’, втери братовчед ‘троюродный брат, сестра; внучатный племянник, −ца’, братовчедка ‘двоюродная племянница’.
При всем многообразии словообразования значительная часть слов представляет аналогичные типы: *brаt(r)апьсь, *brat(r)anъ, *brat(r)ovьcь, хотя ими объединяется лишь часть названий[376]. В русском языке вся масса названий является достоянием народных говоров. Признавая за суффиксами определенную модифицирующую роль, следует отметить, что на двоюродных, троюродных братьев в сущности распространялось обозначение брата, что отражает состояние, видимо, характерное для древности[377]. В славянской терминологии родства отмечается особенно широкое распространение этих форм от названия брата и сестры[378].
Столь же обильные производные от названия брата, обозначающие детей брата, племянников, неродных братьев, сестер, представлены в литовском, где их словообразование часто аналогично структуре соответствующих названий славянского. Ср. литовск. brolikas ‘сын брата’, brolykas то же, brotusis то же, brolecia, brolycia ‘дочь брата’, broliavaikis, brolavaikis ‘племянник’, brolenas ‘сын брата’, brolaitis, brolietis, brolytis, broliunas то же, pusbrolis ‘двоюродный брат’, brolaitis ‘двоюродный брат’, brolainis ‘сын брата матери’[379].
Заслуживают внимания особые производные формы от слав. *bratrъ, возникшие путем диссимиляции: чешск. bát’a, bat’а ‘старший брат’[380], болг. бате, батю, бае то же, сюда же диал. бака, бае ‘муж сестры по отношению к ее младшему брату’[381]. Формы bat’а уже приходилось касаться выше, остальные — бака, бае — представляют собой еще более поздние образования с ласкательным значением. Этим названиям в известной мере аналогично по своему образованию, например, нем. Buhle ‘любовник, возлюбленный’, которое тоже является диссимилированным производным (через *bhratк > *bhralo- > *bhalo-) от обозначения брата[382]. Ср. близкое по происхождению сербск. диал. бала, бале, ласкательное название старшего члена задруги[383].
Со стороны значения интересно русск. диал. побратим ‘брат’[384], представляющее собой результат забвения производной формы.
Прямым наследием индоевропейской древности является слав. *bratrьja: ст.-слав. братрьia — собирательное существительное женского рода[385], соответствующее греч. φρατρία. Характерно, что эта форма стала впоследствии восприниматься как множественное число, причем во многих славянских языках она стала выступать как единственное выражение множественности, вытеснив правильную форму, которая сохраняется в чешск. bratri (в то время как чешск. bratri отражает *bratrьja — через др. — чешск. bratrie), укр. брати. Особенное распространение в роли множественного числа получила в славянских языках диссимилированная форма от bratrьja: русск. братья, польск. bracia, болг. братя[386]. Употребление *brat(r)ьja как формы множественного числа наложило на него соответствующий характерный отпечаток, хотя в этом отношении колебания отмечались вплоть до недавнего времени. Ср. в польском языке, в речи современников — Ю. Словацкого и А. Мицкевича: «Tylko slowiki kowienskiej dabrowy Z bracia swoimi z Zapuszczanskiej gory…» (А. Мицкевич. Конрад Валленрод. Вступление); «…Poetow wszystkich mi uczyni bracmi, Wszystkich, — oprocz tych tylko, ktorych zacmi». (Ю. Словацкий. Бениовский.). В первом случае представлено более архаичное употребление bracia, тв. п. ед. ч. ж. р. от собирательного bracia, и согласование по смыслу: bracia swoimi. Во втором случае отражено уже более новое употребление, без смешения форм: bracmi (мн. ч.) от bracia (мн. ч.).
Следует отметить, что балтийские языки не сохранили образования, подобного архаическому слав. bratrьja. Собирательное литовск. brolava ‘братия, братство; несколько братьев, совместно ведущих хозяйство’ — позднее местное образование от brolis ‘брат’.
Прочие славянские названия брата: болг. диал. нану ‘старший брат’[387] — того же корня, что разбиравшиеся названия отца, матери, образованные от корня пап-% пеп-. Форма нану — звательная по происхождению, собств. нано (запись фонетическая). Такого же характера, например, формы болг. тейко, чичо. Болг. диал. лало ‘старший брат’[388].
Слав. sestra: ст.-слав. −сестра, др.-русск. сестра, русск. cecmpа, укр. сестра, белор. сястра, польск. siostra, н.-луж. sostra, sotsa, в.-луж. sotra, полабск. sestra, чешск., словацк. sestra, словенск. sestra, сербск. сестра, болг. сестра, диал. сесра[389].
Слово широко распространено в славянских языках. Повсюду оно однозначно. Как и подавляющая часть основных славянских терминов родства, слав. sestra имеет длинную, индоевропейскую историю. Соответствующая общеиндоевропейская форма со значением ‘сестра’ столь же широко представлена в индоевропейских языках. Исключением является греческий, где можно говорить лишь о следах индоевропейского названия сестры в έορ(έωρ)[390], а также латышский и албанский, причем в греческом сестру обозначает прежний эпитет при имени сестры ‘αδελφή, собств. ‘единоутробная’, а в двух последних языках в значении сестры использованы названия матери: латышск. masa, алб. motrε[391].
Индоевропейское название сестры является древней основой на −r. На формах этого слова в отдельных индоевропейских языках сказалось противопоставление между «сильными» и «слабыми» падежами (им. п. ед. ч. — косвенные падежи ед. ч.), характерное в общем и для других индоевропейских основ на −r[392]. В этом основная причина различного оформления названий сестры, например, в литовском и славянском. Если для балто-славянского предполагается общая парадигма *sesuo, *seseres, *siseri, *seserimi[393], то уже в славянском наблюдается только слабая падежная форма (*sesr- > *sestr-), распространенная на всю парадигму, с одновременным переводом из основ на −r в а-основу (sestra), в то время как литовский сохранил в основном архаическую согласную флексию (sesuo, род. п. ед. ч. sesers)[394].
Для славянского был типичным переход sr > str: sesr- > sestr-, что сближает славянский с германским. Германское название также развилось из слабой падежной формы и.-е. *suesr-, откуда и в германском образовалась группа str: нем. Schwester и родственные[395]. Сейчас не считают t исконно свойственным индоевропейской форме, как полагал еще Ф. Бопп, считавший, что t здесь выпало.
Сравнение родственных форм позволяет предположить для индоевропейского названия сестры начало слова sue-. Дальнейшее развитие этой особенности, однако, предстает в весьма сложном виде. Имеется в виду целый ряд более или менее древних засвидетельствованных случаев выпадения и в этой группе, причем природа этого выпадения выяснена недостаточно. Если лат. soror продолжает форму с u: *suosor[396], то менее ясно обстоит дело с литовск. sesuo, слав. sestra, которые не сохранили никаких признаков древнего u[397] и не обнаруживают никаких намеков на условия выпадения этого и, ср. сохранение группы sue- в слав. svekry. Объяснение Г. Хирта[398], считающего непременным условием исчезновения и после согласного безударность этого слога, не выдерживает критики, если учесть, что исконно окситонное слав. svekry (русск. диал. свекры, санскр. svaśrú-h) как раз сохраняет u(v) в безударном слоге, а балто-слав. *sesuo (ударение на корне, ср. и.-е. *suesor, санскр. svasar[399]) при более поздних местных литовск. sesuo, слав, sestra (русск. сестра) с наконечным ударением, напротив, утратило u(v) без следа. Следует, с одной стороны, принять во внимание точку зрения, допускающую для древней балто-славянской эпохи чередование форм с u и без u после согласного[400], с другой — важно мнение ван Виндекенса[401], который в тохарск. A sar, В ser, восходящих к общетохарск. *sesar, а равно и в слав. sestra, литовск. sesuo видит индоевропейские формы с s, упро- щенные из форм с su. Интересны примеры выпадения v в начальной rpуппe sv-, отмечаемые польскими диалектологами как типичные для ряда кашубских диалектов. Кашубский вообще сохранил немало архаичных особенностей. Примеры: sinoa <_svinda ‘поросенок’, название местности Sjanowo < *Swianowo, sjat
Таким образом, мы приходим к индоевропейской форме *suesor ‘сестра’. Этимологией этого слова занимались многие исследователи. Д. Вебер толкует svasar, svostar < su-astar, от корня as (es-. — О. Т.) ‘быть’, т. е. ‘дружелюбная’ или — каузативно — ‘создающая благополучие, заботливая’[403]. Ф. Бопп: санскр. svasar < svastār и strī ‘женщина’, со значением ‘родственная женщина’[404]. К. Бругман: sue-sor к и.-е. *sue-, местоименный корень[405]. Последнее объяснение существенно дополняется А. Мейе[406]: и.-е. *suesor ‘сестра’ из *sue- и того sor-, которое характеризует древние женские образования — числительные санскр. ti-srdh, cdta-srah ‘три, четыре’, ср. далее — лат. ихоr (*uk-sor) ‘супруга’. Это мнение в дальнейшем специально развивается и обосновывается Э. Бенвенистом[407] который указывает и.-е. *sōr ‘женщина’, помимо *sue-sor, в греч. όαρ <*o-sr, авест. hairisi, где он наблюдает чередование *sor: *sr. Бенвенист специально возражает против толкования Р. Мерингера[408], который относит это *sor к и.-е. *ser- ‘объединяет, соединяет’. Этимология Мейе и Бенвениста в последнее время подвергнута обстоятельной критике М. Майрхофером[409], который ставит под вопрос реальность и.-е. *sor ‘женщина’. Довольно убедительно, вслед за Пизани[410], Майрхофер по аналогии с названием сестер и братьев ‘единокровными’ видит в *suesor сложение *su-esor ‘своей крови’, где *esor: *esr ‘кровь’, ср. санскр. dsrk, греч. έαρ, хеттск. eshar то же[411].
Нетрудно заметить, что все эти этимологии объединены стремлением видеть в *suesor сложение из двух компонентов[412]. Относительно первого компонента почти все авторы сходятся к одному толкованию: *su(e)-’свой’. Пестрота отличает как раз толкования второго компонента, что невольно настораживает при их использовании. Возможно, что это также свидетельствует об их субъективности. Наиболее достоверно выделение в и.-е. *suesor местоименного *sue, что опирается, помимо чисто этимологических доводов, на факты широкого использования этого *suе-именно в терминах родства, ср. ст.-слав. свьсть ‘золовка, сестра мужа’, свекры ‘свекровь, мать мужа’. Любопытно, что рассуждающий аналогичным образом Ф. Мецгер видит в *suesor образование *sue-s-or[413]. Правда, при этом остается неясным, можем ли мы видеть в sue-s- частичную редупликацию местоименного корня. Ср. наблюдения О. Шрадера[414], выделяющего sue-, кроме *suesor — термина кровного родства, — еще в древнейших обозначениях брачного, свойственного родства: лат. socer, socrus. Внимательное изучение связей *suesor с другими родственными терминами, содержащими *sue-, позволяет установить, что наличие этого *sue- ‘свой, своя’ в названии родственного лица всегда отражает брачный запрет по отношению к данному лицу[415]. Поэтому* *suesor, видимо, являлось обозначением женщин одного брачного класса, связанных, с одной стороны, определенными кровными узами и, с другой стороны, имевших право брачного сожительства с мужчинами соответствующего мужского брачного класса. Ср. ценное свидетельство осетинского, где xo/xwœrœ ‘сестра’ еще и теперь обозначает ‘всех женщин моего рода’[416]. Рассматривать вместе с Бенвенистом[417] и.-е. *suesor не как равноценный и.-е. *bhrātēr противоположный женский термин, а как простое обозначение близко родственной женщины, нет оснований. Во всяком случае изложенное объяснение более вероятно.
Таким образом, и в и.-е. *suesor ‘сестра’ удается выявить столкновение древней классификаторской системы родственных обозначений и новой, описательной системы (*suesor = ‘кровная сестра по отношению к говорящему’), представленной всеми индоевропейскими языками[418].
Из производных от слав. sestra в славянских языках отметим прежде всего уменьшительные болг. селе ‘сестрица’, ср. болг. брале ‘брат, братец’[419] сербск. seja, seka, ср. литовск. seje, sesule, sesute ‘сестренка’[420].
Обилие собственно производных от слав. sestra, обозначающих раз-личные виды кровного и отчасти сводного родства, столь же замечательно, как и в случае со слав. brat(r)ъ.
Др.-русск. сестреница, сестрѢница ‘сестра’, сестричичь, сестричищъ ‘сын сестры, племянник по сестре’, сестричь то же, сестричьна ‘дочь сестры’.
Русск.[421] сестреница, сестренница, сестрейка, сестрия ‘двоюродная сестра’, сестреница, сестрична ‘дочь сестры’, сестрёнка, сестрянка, сеструха, сеструшка ‘двоюродная или внучатая сестра; падчерица тетки и дяди; дальняя родственница’, сестрина ‘дочь сестры, племянница по сестре’, сестрична, сестришна двоюродная сестра: дочь тетки, сестры матери или сестры отца’, сеструхна ‘нянька’, посёстра, посёстрина, посестра ‘подруга, товарка, любовница’, посестрея названая сестра’, сестрея двоюродная сестра’, пасестра ‘двоюродная сестра’, двухродна сестренница ‘троюродная сестра’.
Укр. сестрiнець, сетрич ‘племянник, сын сестры’, сестрiниця, сестрична, сестрiнка ‘племянница, дочь сестры’, сестрiнич — сестрiнець.
Польск. siostrzeniec ‘племянник, сын сестры’.
Прибалт.-словинск. sөstrana ‘дочь сестры’, sostrinc ‘сын сестры’, poulsөstra ‘двоюродная сестра’. В.-луж. sotrjenca ‘дочь сестры’, sotrjenc ‘сын сестры’. Чешск. sestrenec ‘племянник’, sestrenice ‘племянница’, диал. sestrenka ‘племянница’[422].
Словацк. sesternica, sestrenica, sesternicka ‘племянница, дочь сестры’, sesirenec ‘племянник’.
Словенск. sestran ‘племянник, сын сестры’, sestrii ‘сын сестры’, sestricna ‘дочь тетки, двоюродная сестра’, sestrna, sestrnica ‘племянница, дочь сестры’, sestrnec ‘муж сестры, шурин, свояк’, sestrnid, sestrnik сын сестры’, ‘муж сестры’.
Сербск. cecmpuħ, сестричиħ ‘племянник, сын сестры’.
Болг. сестреник, сестринец ‘племянник’, сестриница ‘племянница’, посестрима ‘молочная сестра’, ‘названая сестра’.
Весьма богат аналогичными образованиями литовский язык: seserесia дочь сестры’, seseryсia то же, seseriete то же[423], seserenas ‘сын сестры, племянник’.
Производные от sestra в различных языках в большинстве своем объединяются общеславянскими словообразовательными типами. Из них отметим *sestrenьcь, ср. польск. siostrzeniec, укр. сестрiнець из слав. *sestrenъ, польск. siostrzan. Последнее образование выходит некоторым образом за рамки славянского. Так, Р. Траутман[424] предполагает балто-славянскую форму *seserena-, *sesrena-, которая объединяла бы вместе с названными славянскими формами литовск. seserenas. Вместе с тем вполне вероятно, что это аналогичные образования из родственных морфем, не обязательно предполагающие общую исходную балто-славян-скую форму. Точно так же, несмотря на полное фонетико-морфологиче-ское совпадение лат. sobrinus, cunsobrinus (<*suesrinos) ‘двоюродный брат, кузен’ с литовск. seserynas то же, Б. Дельбрюк[425] считает возможным самостоятельное развитие последнего.
Прочие славянские названия сестры: болг. няня ‘старшая сестра’, русск. диал. няня ‘старшая сестра’, нянюшка, нянька то же: «Няня дома, а тятька с мамой ушли»[426]. Представляется возможным объединить это слово с другими родственными терминами славян, обозначаемыми корнем пап-/п’ап’-: луж. пап ‘отец’, укр. ненька ‘мать’, болг. диал. нану ‘старший брат’. Корень получил чрезвычайно широкое распространение среди имен родства[427]. Семантика его очень богата. Помимо разнообразных терминов родства, которые он образует, назовем еще русск. няня ж. р. ‘кормилица’, диал. м. р. ‘друг, товарищ’: «Няню моего в походе ранили в это место в грудь»[428]. Любопытно выделить также значение ‘грудной сосок’, встречающееся у этого слова в различных славянских диалектах. Я. Калима[429] видит в русск. няня, няни ‘грудной сосок’ заимствование из финских языков, что сомнительно, так как ‘ такое же значение имеет болг. нянка. Палатализация в формах п’ап’-носит экспрессивный характер.
Болг. кака ‘старшая сестра’ толкуют как слово «детского лепета»[430], упуская из виду некоторые родственные слова (подробнее — ниже).
Русск. диал. чика (‘двоюродная) сестра’[431] Я. Калима называет в числе заимствований из западнофинских языков[432].
Болг. дода[433], также дада, деда, дедя, цеца ‘старшая сестра’.
Способ обозначения неродной, сводной сестры соответствует прочим знакомым нам терминам сводного родства: ср. укр. посестра, латышск. pamasa ‘сводная сестра’ с префиксом ра- от masa ‘сестра’[434].
Общеиндоевропейское название деда не определено[435]. О его природе говорит характер образования этого термина в отдельных индоевропейских языках, называющих деда ‘отцом отца’, отцом матери’, ‘старым’, ‘большим’, ‘лучшим’ отцом[436]. Такое называние очень знаменательно, и по нему можно судить о позднем образовании данного специального термина. В сущности во всех случаях название деда оказывается названием отца, в большинстве их это не вызывает сомнения, в немногих — составляет этимологическую вероятность. Случаи первого рода — образования типа франц. grand-père ‘большой отец’, — будучи поздними, вместе с тем представляют косвенное свидетельство о весьма древнем состоянии. Кроме определений ‘большой’ и т. п., несущих чисто модификационную нагрузку, это все те же названия отца[437]. Последнее обстоятельство отражает воззрения эпохи родового строя, когда при классификаторской системе родства отец моего отца считался и моим отцом.
Своеобразие славянских языков заключается в том, что в отличие, например, от германского, образовавшего названия деда описательным путем (‘большой отец’, ‘лучший отец’), славянский имеет для деда простое название, об этимологической близости которого к одному из названий отца можно судить лишь с большей или меньшей степенью вероятности.
Таким словом, представленным во всех славянских языках, является dedъ: ст.-слав. дѢдъ, др.-русск. дѢдъ, русск. дед, укр. дiд, дьiдо ‘дед’, ‘муж тетки’[438], белор. дзед, польск. dziad ‘дед, ‘нищий’, dziadek ‘дед, дедушка’, также dziadko = stryj, wuj ‘дядя’, кашуб. зod, н.-луж. zed, в.-луж. dzed, чешск. ded, диал. dedecek, deda[439], словацк. dedo, диал. зado[440], словенск. ded, др.-сербск. дѢдь, сербск. дjeд, ђед, болг. дядо, диал. деда ‘тесть, дeд[441].
Слав. dedъ может восходить к индоевропейской форме *dhēdh-[442] которую в свою очередь продолжают некоторые греческие родственные обозначения: θειος (<*θήιος) ‘дядя’, τήθη (диссимилировано из *θηθη) ‘тетя’, гомеровское ήθειε ‘обращение младшего брата к старшему’, по свидетельству Фриниха, правильно следует называть бабку (πατρός ή μητρός μητέρα) — τήθη, как называли древние[443]. Последнее значение наиболее близко к слав. dedъ ‘дед’. Сюда же относится греч. τηθις ‘тетка’. Все эти слова, как отмечает Дельбрюк, являются почтительными обращениями к старшим родственникам. Значение ‘дед’ для *dhēdh-, слав. dedъ не представляется исконным. Вост.-слав. дядя ‘брат отца, матери’, родственное слав. dedъ[444], ср. польск. диал. dziadko ‘stryj, wyj’, уже совпадающее фонетически с dziaъ, dedъ ‘дед’ относится к названию деда, как греч. θειος ‘дядя’ — к τήθη ‘бабка’. От *dhēdh- ‘дед, бабка, общее обращение к старшим’ идут смысловые нити к значению брат отца’, а вместе с тем и к названию отца (ср. фонетическую близость tat, tet: dad, ded). Известны, кроме того, и другие случаи этимологического родства названий отца и отцовского дяди: и.-е. *pətēr отец’: *pətruios, слав, stryjь ‘дядя по отцу’.
В литературе слав. dedъ обычно толкуется как слово «детской речи»[445].
В балтийском достоверные соответствия слав. dedъ отсутствуют, поскольку литовск. dede ‘дядя’ и died as ‘дед’ заимствованы из восточнославянского[446]. Р. Траутман, однако, предполагает древнее балто-слав. *deda-, лежащее в основе балтийских и славянских слов. Этимология литовск. diedas: didis ‘большой’[447] неубедительна.
Отметим также редкую форму, отражающую древнее *dād с экспрессивным удлинением гласного, но не затронутую экспрессивной палатализацией, в польск. диал. daudek, dauda, dadek ‘дед, дедушка’[448], которое соответствует русск. дядя до палатализации[449].
Дальнейшая восходящая степень родства обозначается в славянском большей частью сложением dedъ с префиксом рrа-<и. — е. *рrо- ‘перед’: о.-слав. pradedъ, ср. литовск. pro-senoliai мн. ч. ‘предки’, лат. pro-avus, ст.-слав. прадѢдъ, др.-русск. прадѢдъ, русск. прадед, укр. прадiд, польск. pradziad, чешск. praded, словенск. praded, сербск. прадед, npадjed, праħед, болг. прадядо. Известные в сербском языке аналогичные обозначения с рrа- также для побочных линий родства (ср. prastric, prastrina, pratetka, praujak, praujna) могут считаться вторичными образованиями[450]. Образование с рre- с тем же значением: ст.-слав. прѢдѢдъ, др.-сербск. прѢдѢдъ[451]. Местные образования по отдельным языкам: польск. zadziad, naddziad, przeddziad, сербск. диал. парадед, прандед ‘прадед’; последнее, очевидно, — из прадед под влиянием употребительного сербск. чукун-дед. Следующие термины восходящего родства образуются нанизыванием префикса, ср. русск. прапрадед, но практически они употребляются редко. Особые обозначения прапрадеда имеет сербский язык: помимо прапрађед, — чукундед, шукунђед, шикунђед, шакунђед. Эти слова представляют в своей первой части заимствование из романского источника, ср. лат. secundus и структуру ит. bisavo ‘прадед’[452].
К тому же источнику, в конечном счете, восходит болг. диал. кучун дедо, содержащее метатезу согласных[453].
Дальнейшие производные от dedъ: др.-русск. дѢдьнство, дѢденьство право на дедовское наследие’, дѢдина, дѢдhна ‘дедовское владение, наследие; дедовский обычай, закон’, дѢдичъ ‘наследник’, дѢдичьна ‘наследница’, дѢдичъство ‘дедовское наследство’; польск. dziedzina ‘область, отрасль’, dziedzic ‘помещик’, диал. dziadowizna ‘наследство после деда’, чешск. диал. dedina ‘деревня’[454], dedit: dedi ti to ‘jde ti to k duchu’[455], словенск. dedit ‘наследник’, dedina ‘наследие, наследное владение’. Как совершенно очевидно явствует из структуры этих слов, все они первоначально представляли собой различные производные со значениями притяжательности: ‘дедово (владение)’, ‘дедов’, ‘потомок деда’[456]. Затем довольно широко за ними закрепились значения наследования, местами — еше более узкие (ср. польск. dziedzic ‘помещик, землевладелец’), даже весьма далекие от исходного значения, как чешск диал. dedit ‘идти, быть к лицу’, отвлеченное.
Польск. диал. как ‘дед’[457], возможно, родственно болг. кака ‘старшая сестра’, греч. άκκα, ‘Ακκω (имя собственное), лат. Асса Larentia, др.-инд. akkā ‘мать’[458]. Сюда же, видимо, относятся «Lallnamen», упоминаемые П. Кречмером: Κάκκας, ‘‘Ακκα (в Малой Азии)[459]. В фонетическом отношении слав. *kak-: *аkka = слав. tаta : и.-е. *аtta. Б. Дельбрюк[460], считает болг. кака возможным заимствованием, что едва ли обосновано, поскольку им не был учтен весь родственный материал, ср. близкое польск. как ‘дед’ на другом конце славянской территории. В семантическом отношении kak ‘дед’ так относится к кака ‘старшая сестра’, как dedъ ‘дед’ к болг. дедя тоже ‘старшая сестра’.
Прибалт.-словинск. yrautk, yroutk ‘дед’, по-видимому, заимствовано из нижненемецких диалектов, где grot соответствует в. — нем. (литер.) groß, Groß(vater) и является, таким образом, вариантом к кашуб., польск. диал. grdsk, grosek, которое получено из верхненемецкого варианта.
Помимо названий деда, не отличающихся этимологической прозрачностью, в славянских языках встречаются формы, произведенные от названия отца: русск. диал. батинька ‘дед’[461], старый тятя ‘дедушка’[462], ср. образования типа франц. grand-père в других индоевропейских языках. Ср. также литовск. tevokas, tevukas ‘дед, отец отца’[463], собственно суффиксальные производные от tevas ‘отец’; старое литовск. tewas senaszis, motina senoy[464], собств. ‘старый отец’, ‘старая мать’.
Слав, baba: др.-русск. баба ‘женщина замужняя’, ‘мать отца или матери’, ‘повивальная бабка’, ‘ворожея’, русск. баба, бабка, укр. баба ‘баба’, ‘бабка, бабушка’, польск. baba ‘баба, жена’, babka ‘бабка, бабушка’, др. — польск. bаbак ‘дед, старик’, baba ‘бабка’, ‘старуха’, ‘женщина’, babina, babizna ‘наследство после бабки’, babka −- boba, полабск. baba (boba, bobo) ‘alte Frau, Wehemutter, Großmutter (von der mutterlichen Seite)’, чешск. baba, bubicka, словенск. baba ‘бабка’, ‘акушерка’, сербск. баба ‘бабка’, ‘кормилица’, ‘баба, жена’, ‘свекровь’, болг. баба.
Главное значение слав, baba: ‘бабка, мать отца или матери’. Впрочем, слово имеет издавна тенденцию к расширению значения, ср. значение ‘баба, жена, замужняя женщина’ во всех славянских языках. Отмечаются случаи переноса на неодушевленные предметы, на животных[465], — явление, известное и некоторым другим названиям родства.
Слав. baba довольно единодушно толкуется как первоначальное слово «детского лепета»[466], о чем подробно см. заключительный раздел настоящей работы.
Слав, baba с долгим ā в корне может продолжать и.-е. *b(h)āb(h)-, распространенную корневую морфему, отличающуюся некоторыми характерными особенностями, уже известными нам из анализа *tata, *mama, *пап-. греч. άπφά, άπφα, άπφάριον ласковое обращение к братьям, сестрам, влюбленным, άπφυς ‘папа’ < abhbha; ит. babbo ‘отец’, кимр. baban ‘дитя’, англ. baby ‘дитя’, шведск. диал. babbe ‘дитя, маленький, мальчик’, ср.-в.-нем. babe, bobe ‘старуха, мать’, buobe ‘мальчик, слуга’, литовск. boba ‘баба’[467]. Отношения *bhabha: *abhbha можно сопоставить, помимо *п-ап- *т-ат-, также с и.-е. *bhombh-: *ombh- в литовск. bamba ‘пуп’ (слав. *рoръ); лат. umbilicus, греч. όμφαλός то же. Следует также обратить внимание на такие особенности, как употребление одной морфемы для обозначения родственников как по нисходящей линии (названия ребенка, мальчика, англ. baby, нем. Bube), так и по восходящей (слав. baba). Изучение действительных связей и особенностей подобных слов может дать больше, чем принятие постулата о происхождении их из «детского лепета».
В русском языке популярна производная форма бабушка[468]. Выражение возрастающих степеней родства аналогично тому, что известно для деда: русск. прабабушка, словенск. prababa, сербск. прабаба, болг. прабаба; сербск. чукумбаба, шукунбаба; н.-луж. staromas; ср. еще польск. nadbaba, przedbaba.
Любопытно значение производной восточноляшской формы pobaba ж. р. ‘взаимопомощь соседей при различных работах’: sedlocy byl’i na pobab’e[469].
Слав. *pra-sk(j)urъ ‘прапрадед, родоначальник’.
Ст.-слав. праштоуръ ‘pronepotis filius’, праштурѧ ‘pronepotis filius’, др.-русск. прашуръ, прашюръ ‘прапрадед’, ‘праправнук’, др. — польск. praskurze, praszczur ‘праправнук’.
Два прямо противоположных значения у одного и того же слова в отдельных славянских языках — весьма интересный факт. Слав. prask(j)urъ обозначает как самую дальнюю степень родства по восходящей линии (‘прапрадед’), так и самую дальнюю степень родства по нисходящей линии (‘праправнук’). Естественно, что одно из двух значений — результат вторичного переноса, на что давно и вполне справедливо указывали исследователи, считая, что исконно здесь значение ‘прапрадед’[470]. Этимология слова подтверждает старое мнение: Э. Бернекер[471] видит в слове тот же корень, что и в греч. έ-κυρός, санскр. śva-śuras, и.-е. *sue-kuros, только с k велярным: *(s)keur-, *(s)kur-. Группа −sk-налицо во всех славянских примерах[472]. Этим объясняется, например, исконное русское щ (< *skj) в др.-русск. пращуръ, пращюръ[473]. Необходимость в предположении s(k) с s подвижным возникает только при объяснении славянского слова на индоевропейском сравнительном материале, за пределами славянского. Обычно привлекается литовск. рrаkurejas ‘прародитель’[474]. Ср., далее, греч. κυρος ‘сила, власть’, κύριος ‘господин’, др.-ирл. саur, сиr ‘герой’, санскр. çavīra-s ‘могучий’, çūras ‘сильный, герой’[475]. Вариант слав. *skur- (без j) представлен в др. — польск. praskurze. Возможно, здесь существовало отношение чередования *skour-: *skeur-, ср., например, русск. гнус: диал. гнюс с ju из еu[476].
Между названиями противоположных степеней родства, в частности — названиями деда и внука, существуют различные смысловые и формальные связи[477]. Значение ‘внук’, вполне вероятно, не отличается большой древностью и сложилось уже после смены классификаторской системы описательной системой родства. Действительно, внук’ описан в своем отношении к деду, в то время как в более древнее время, при родовом строе, в таком термине не было надобности, поскольку внук мог считаться таким же ‘сыном’ деда, как и реальный сын последнего. Таким образом, ‘внук’ и ‘дед’ в собственном смысле слова — сравнительно поздние термины. Тем не менее, оба названия могли быть образованы из древних морфем. Это относится также и к слав. vъnukъ: ст. — слав, въноука ‘έκγόνη nepotis’, въноукъ ‘έκγονος, nepos’, др.-русск. вънука, вънукъ, унукъ, русск. внук, диал. мнук, мнучонок[478], укр. онук, онучка, староукр. внучка[479], белор. унук, польск. wnuk, др. — польск. wnek, wneczka, н.-луж. wnuk, чешск. vnuk, диал. vnuk, vnucka[480], словенск. vnucad собир. ‘внуки, потомки’, vnuk ‘внук’, vnuka, vnukinja ‘внучка’, др.-сербск. въноукъ ‘nepos’, сербск. унук, болг. внук ‘внук’, диал. ‘племянник’, внука, внучка.
Сколько-нибудь серьезных отклонений от общеславянской формы в славянских языках нет, если не считать поздних, местных фонетических изменений: польск. диал. gnuk[481], упомянутое русск. диал. мнук, сербск. диал. mlok[482]. Каждая отдельная форма правильно продолжает слав. *vъnukъ. Польск. wnek с носовым гласным не отражает большой древности, как полагали отдельные исследователи, а скорее представляет случай поздней местной польской назализации wnek < wnuk[483], ср. известные польск. miedzy < слав. *medj-, русск. между, меж, tesknic < слав. tъsk-, русск. тоска, тосковать.
Ъ в начале слав. *vъnukъ оказался в слабой позиции и был рано утрачен, вследствие чего v- очутился перед согласным и, вероятно, в отдельных языках приобрел в таком положении билабиальный характер [w], близкий к гласному u. Отсюда форма унук в сербском[484]. Примерно такого же результата можно было ждать в украинском, где, например, предлог и приставка в перед согласными дает у. Переход онук < *унук осуществился, возможно, путем диссимиляции. Г. А. Ильинский[485] считает возможным видеть в укр. о прямой рефлекс и.-е. а, ср. др.-в.-нем. апо и родственные — параллельно с *vъnukъ.
Что касается более древней истории слав. *vъnukъ, несомненно, что согласный v- носил протетический характер и появился уже в славянскую эпоху перед ъ, который не мог стоять в абсолютном начале славянского слова. Этот ъ представляет ступень редукции и.-е. *а. Таким образом, слав. *ъп (без суффикса −ukъ) < и.-е. *ап-[486], хотя вполне возможно наличие промежуточной ступени в виде слав. о (ср. укр. онук), в определенных условиях редуцировавшегося.
И.-е. *ап- известно в составе самых различных названий родства: иллир. άνα, толкуемое в глоссах греческим τό ένος ‘род’[487], лат. anus, −us ‘старуха’, имя богини Anna Perenna у Варрона, др.-в.-нем. апо, ср.-в.-нем. апе, an, ene, нем. Ahn ‘дед, прапрадед, предок’, др.-в.-нем. ana, ср.-в.-нем. апе ‘бабка, прабабка, прародительница’, др.-прусск. апе ‘alte Mutter’, литовск. anyta ‘свекровь’, афг. ana ‘grandmother’, хеттск. annas ‘мать’, hannas ‘бабка’, ликийск. χппа то же[488].
Славянскому *vъnukъ наиболее близко аналогичное по образованию и по использованию общего и.-е. *ап- нем. Enkel, др.-в.-нем. eninchili ‘внук’. Обычно видят в eninchili уменьшительное, т. е. ‘маленький дед’[489]. Последнее значение плохо подтверждается фактами, больше того, — Шрадер в одной из работ[490], пересматривая особенности др.-в.-нем. eninchili, не находит возможным говорить о древнем родстве со слав. vъnukъ, а предполагает заимствование из наиболее близкой славянской формы — польск. wnek. Г. Хирт, напротив, повторяет толкование eninchili—’ ‘маленький дедушка’ и, выводя его из и.-е. *anenkos, видит в слав. vъnukъ заимствование из германского[491]. Оба объяснения недостаточно убедительны, и слав. vъnukъ и др.-в.-нем. eninchili нужно рассматривать как параллельные образования, не обязательно восходящие к древнеиндоевропейской эпохе. Со стороны формальной др.-в.-нем. eninchili представляет производное от названия предка с двумя суффиксами: −ko- и −l-, для которых может считаться достоверной первичность указания на принадлежность, происхождение, как и вообще для большинства случаев с уменьшительным значением. Значит, ‘внук’ в сущности— ‘принадлежащий предку, деду’, ‘происходящий от предка, деда’.
Литовск. anukas— позднее заимствование из восточнославянского.
В последние десятилетия, в связи с успешным распространением ларингальной теории на основании изучения фактов хеттского языка, исследователи сообщили ряд новых подробностей предполагаемой древней истории и.-е. *ап- ‘предок’ и т. д. Так, Ю. Курилович[492] сопоставляет хеттск. hannas ‘бабка’, сохранившее h ларингальный в абсолютном начале слова, и лат. anus ‘старуха’, др.-в.-нем. ana ‘бабка’, литовск. anyta ‘свекровь’, греч. άννίς ‘бабка’, арм. han ‘бабка’[493]. Ларингальный перед гласным исчез, не оказав на последующий гласный никакого влияния в количественном отношении, поэтому и.-е. *(h)dn- > литовск. anyta, слав. vъnukь. Помимо древнего ларингального для этого индоевропейского корня указывается еще подвижный s- в начале слова[494]. Это дает возможность сблизить ранее разграничивавшиеся формы: без s-, с древним ларингальным др.-в.-нем. апо и другие, в том числе слав. vъnukь с поздним наращенным v-; с s- подвижным санскр. sdna ‘старый’, авест. hana- ‘старый’, лат. senex ‘старик’, др.-ирл. sen ‘старый’, арм. hin ‘старый’; ср., далее литовск. senas ‘старый’ и из славянского — ранее не привлекавшееся сюда слав. *svetъ[495], засвидетельствованное только в значении ‘святой, ίερός’. Что касается различий между балтийским и славянским, слав. *svento-: литовск. senas = слав. svekrъ: литовск. *sesuras (ассимилированное в sesuras) ‘свекор’. Ср. выше о балто-славянском отношении se-: sue-.
И.-е. *ап- объединяет многие значения из сферы родственных отношений. Но наиболее часто встречаются в разных индоевропейских языках значения ‘старый’, ‘предок’. Вполне возможно, что именно это наиболее древние значения. В связи с этим ср. мысль О. Шрадера о близости *апо ‘предок, прадед’ и греч. άνά ‘вверх’, причем предки могли восприниматься как такие, к которым обращались взоры наверх, как к началу рода[496]. Естественно предположить, что и.-е. *ап- относилось а предкам рода, почитаемым всеми членами рода и косвенно игравшим большую роль в жизни рода[497]. Тогда остальные значения остается объяснить как более поздние переносы значений. Для *aп-, как и для и.-е. *tat-, *тāт-, *bāb- характерно несколько особое словообразование, ср. родственное редуплицированное *пап- (с экспрессивным удлинением в славянском) в луж. пап ‘отец’ и других, упоминавшихся выше. Сюда же немецкие диалектные формы тирольск. пeпə м. р. ‘дедушка’, пuпə ж. р. ‘бабушка’, тоже редуплицированные[498].
Дальнейшие нисходящие степени родства обозначаются теми же средствами, что и для восходящего, т. е. присоединением префикса рrа- слав. рrаvъnukъ: др.-русск. правънукъ, правнукъ, русск. правнук, др. — польск. praunuk, praprawnek, польск. prazvnulc, proprawnuk, словенок, prdvniik; фонетические отклонения — болг. диал. параунук (трынский говор в Западной Болгарии), макед. диал. prumluk. Словенск. povnuk — то же. Этимологически рrа- в этом сложении не имеет смысла, оно взято из сложения pradedъ (и.-е. *рrо- ‘перед’, т. е. ‘прежде, старше’).
Интересно, что в польском народном языке старое название внука почти не употребляется, его заменяют описательные: sin uod moji сorсe (кашуб.), synek uod naszej cery, corzina dzioucha — в Силезии[499]. Другие описательные обозначения внуков в индоевропейских языках: др. — датск. barnœbarn, нем. Kindeskind, Kindskind, литовск. vaikvaikis, произведенные соответственно от названий ребенка barn, Kind, vaikas. В литовском еще — vaikiu vaikai мн. ч., т. е. ‘дети детей’, причем это не дистрибутивное удвоение типа греч. γενεά καί γενεά, ст. — слав, родъ и родъ, литовск. karta po kartos, как полагал Э. Гофман[500], а просто описательное обозначение: ‘внуки’ — ‘дети детей’.
В Восточной Литве распространены еще образования vaikaitis, sunaitis, dukraite, dukteraite ‘внук, внучка’, последние — от sunus ‘сын’, dukte ‘дочь’ при помощи суффикса −aitis, −aite. Дальнейшая степень, как и в славянском, образуется с префиксом pro-: provaikis, жемайтск., provaikaitis, prosunaitis, produkraite[501].
Др.-русск. нетии ‘племянник, filius fratris, sororis’, нестера ‘племянница’, др. — польск. niec (nyecz)[502], чешск. neti, −ere ‘племянница’, словацк. netera, net ‘племянница’, др.-сербск. нетии ‘sororis filius’, сербск. неcтepa ‘племянница’, нечака ‘дочь сестры, племянница’, нёħак ‘сын сестры, племянник’.
Анализом этих и близких им индоевропейских форм занимались многие ученые. Ф. Миклошич, А. Брюкнер[503]: слав. netij < neptij, ср. санскр. napāt, naptar, naptī; слав. nestera < nep(s)tera; Ф. Бопп, Б. Дельбрюк[504]: санскр. naptār — к pitār ‘отец’, т. е. ‘не-отец’, ‘не-отцов’, ‘не господин’; слав. neti < и.-е. *neptī, слав. *netijъ< и.-e. *nepijio-ср. готск. nipjis < *neptio-; В. Прельвиц, В. Штрайтберг[505]: греч. άνεψιό; < *sm-neptiio-, ср. авест. naptija- ‘семья’; νέποδες < и.-е. *ne-pōt-’несамостоятельный, несовершеннолетний’; последнее толкование поддерживает А. Вальде[506], отвергающий связь с *рətēr ‘отец’; Р. Траутман[507] выдвигает балто-сланянскую форму *nepot- ‘внук, племянник’; Г. А. Ильинский[508], вслед за Погодиным[509], объясняет слав. nestera племянница’ из *nept-dъktera.
Со стороны значения и.-е. *nepōt- представляет, пожалуй, не меньший интерес, чем со стороны формы. Действительно, анализ целого ряда родственных индоевропейских форм показывает, что оба значения внук’ и ‘племянник’ весьма древни. А. Исаченко[510], интересуясь в первую очередь принципиальной стороной вопроса, полагает, что первоначально и.-е. *nepot- обозначало внучатного племянника, т. е. внука (внучку) сестры мужчины или брата женщины. Этим объясняется потенциальная возможность древнего *nepot- стать в будущем в одних случаях ‘внуком’, в других — ‘племянником’. Отсутствие общеиндоевропейских названий ‘племянник, −ца’ Исаченко объясняет последовавшими семантическими сдвигами. Эти названия существовали, когда племянники, племянницы одновременно были кросскузенами[511] — и мужьями и женами моих «детей».
В морфологическом отношении и.-е. *nepot- образовано из отрицания пе- ‘не’ и и.-е. *pot-, которое нам известно во втором компоненте слав. gos-podb, литовск. pats ‘сам’ и которое обозначало, вероятно, старшего в роде, на стадии патриархата — старшего мужчину, отца. Соответственно этому форма с отрицанием *ne-pot- должна была при известных условиях обозначать не-старейшину, не-отца. Строго говоря, такое значение может иметь только и.-е. *ne-pot-, полностью сохраняющее корневой вокализм и.-е. *pot- (о краткое). Тогда формы *nepot-, последовательно повторяющиеся во многих индоевропейских языках со значением ‘внук, племянник’: санскр. napāt-, лат. nepos, литовск. nepuotis[512] — будут производными типа vrddhi (т. е. образованными путем удлинения корневого гласного, ср. у Дельбрюка объяснение санскр. tāta, обозначение сына, собственно, производное: ‘отцов’). Форма и.-е. *nepōt- ясно свидетельствует, что оно могло значить ‘принадлежащий не-отцу, не-старейшине’. Такое толкование вполне соответствует термину побочного родства ‘внучатный племянник’, т. е. ‘неродной внук’. Ю. Курилович[513] говорит о долгой ступени корневого гласного в балто-славянском как морфологическом средстве выражения производного характера слова, сопровождающем известную суффиксацию или имеющем тенденцию вытеснить ее[514]. Описанный способ словопроизводства не был единственным, ср. восходящие к и.-е. *neptio-, *neptiio, греч. άνεψιός, готск. nipjis, слав. netijь[515]. He случайно в этих производных, образованных с суффиксом принадлежности −io/-iio, нет никаких признаков ō долгого в корне, напротив — нулевая ступень *nept-, полученная из *nepot-[516]. Это показывает, что ō долгое характеризовало производное, функционально равноценное производному с суффиксом. Поэтому этимология, исходившая из *ne-pōt- ‘несовершеннолетний, несамостоятельный’, принятая рядом авторов, не может быть признана достаточно точной ни в фонетическом, ни в смысловом отношении. Попытка В. Махека[517] объяснить *nepōt- из *nevo-pot- ‘новый, или молодой господин’ через гаплологию ne(vo)pot- с заменительным растяжением о (nepōt-) неубедительна, поскольку, в отличие от изложенного объяснения, опирается на незасвидетельствованные и маловероятные формы.
Что касается слав. nestera ж. р.[518], следует вместе с Брюкнером[519] видеть в нем результат аналогического выравнивания по слав. sestra. Слав. nestera < *neterа, которое продолжает r-основу *neter-, сохранившуюся еще в чешск. neti, netere ж. р. и образованную по аналогии *mati, −ere, *dъkti, −ere. Группа pt всюду упростилась в славянском, дав t: netijь, neti, в то время как в литовском она сохранилась, ср. nepte = слав. neti. А. Вайан[520] объясняет в слав, nestera st
Что касается современных названий племянника, племянницы в славянских языках, очень большое число их произведено от названий сестры, брата, и они были нами рассмотрены в соответствующих разделах. Это очень употребительные формы сравнительно с более редкими слав. *netijь, *neti. Поздние образования представлены в русском языке: племянник (первоначально — ‘родич, соплеменник вообще’), диал. племянка ‘племянница[524], племяненка ‘племянница’[525], племник, плёмница ‘племянник, племянница’[526]. Поздний, местный характер носят укр. небога ‘племянница’, небожа, −ати ‘племянник, племянница’, белор. небога, небож то же[527], собств. ‘бедняжка’.
Прибалт.-словинск. bela, belk ‘Vetter, Brudersohn’ происходит, возможно, из нем. Buhle ‘любовник; соперник’.
Славянская родственная терминология знает специальные названия для дяди по отцу — *stryjь и по матери — *ujь, в то время как тетки по отцу и по матери не имеют особых терминов в славянском, а обозначаются производными от названий дядьев. Таким образом, славянский не отражает того, видимо, древнего состояния, которое сохраняется в латинском, где, кроме patruus ‘дядя по отцу’, avunculus ‘дядя по матери’, есть еще особые amita ‘тетка по отцу’, matertera ‘тетка по матери’[528].
Дядя по отцу имеет в индоевропейском название близкое, почти тождественное названию отца — *pətruo-/*pətruio-. Это производное от *рətеr- с суффиксом, который Дельбрюк считает не указывающим на происхождение, а детерминирующим (−uo-, −uio-), т. е. *pətruo- представляется своего рода отцом, вторым отцом, ср. *mutruia вторая мать, мачеха, тетка’[529], лат. matertera (см. выше). Сюда, кроме лат. patruus, относятся санскр. pitrvya, грсч. πάτρως[530].
Перейдем к рассмотрению слав. *stryjь ‘дядя по отцу’. Оно сохранилось в славянских языках почти повсеместно. Исключение представляет современная восточнославянская ветвь, где *stryjь забыто и уступило место новому обобщающему названию. Но вплоть до XIV в. стрыи весьма употребительно в древнерусском и лишь после этого времени становится архаизмом, вытесняется[531]. Для украинского языка отмечается частичное сохранение старых названий стрий, стрик, стрийко, стрико и соответствующего ему вуйко в юго-западных говорах[532]. По отдельным языкам:
ст. — слав, стрынка, стрыка, стрыи, стрика ‘θειος, patruus’, стрыица ‘θειος, patruus’, стрыичишть ‘filius patrui’, стрынѩ ‘amita’, стрыѩ ‘θειος patruus’; др.-русск. стрыи, стръи, строи ‘дядя по отцу, брат отца’, брат деда и прадеда’, стрыиня ‘жена дяди’, стрыичичь, стръичичь, строичичь ‘сын дяди’, стрыка ‘дядя’; укр. стрий ‘дядя’, стрийна ‘тетка, сестра отца’, ‘жена дяди’; др. — польск. strycz, stryczek дядя по отцу’, stryj, stryk то же, stary stryj ‘брат деда’, starszy stryj ‘брат прадеда’, strykowina ‘наследство после дяди’; польск. stryj ‘дядя по отцу’, кашуб. strij, −eja ‘stryj’, strijna ‘stryjenka’; прибалт.-словинск. strik ‘дядя по отцу’, strina ‘тетка по отцу’, strinka то же, полабск. stroij, stroija ‘дядя по отцу’, stroijuovka ‘тетка по отцу’, чешcк. stryc ‘дядя по отцу’, диал. strycek то же, stryna ‘сестра отца’ (валашск.), stryk (ляшск.) ‘дядя по отцу’, strynka ‘прабабка’, strejc, strejdek ‘дядя по отцу’[533], словацк. stryko, strico, strik, strina[534], словенск. stric, stricej ‘дядя по отцу’, mrzli stric ‘двоюродный брат отца’, stari stric ‘брат дяди’, stricicna ‘дочь дяди’, stricic ‘сын дяди’, stricnica ‘племянница’, stricnik ‘племянник’, strijec=stric, strina ‘жена дяди по отцу’, strinec, strinic ‘двоюродный брат’, др.-сербск. стрыи, стрыць, стрыѩ, сербск. стрика, стрина ‘жена дяди по отцу’, стрико, стрйц дядя по отцу’, болг. стрико ‘дядя по отцу’, стрина ‘жена дяди по отцу’, диал. стрици девери’[535].
С иным значением сюда же польск. strych ‘нищий’, уничижительная форма с ch от stryj[536].
И. Миккола выдвинул правдоподобную этимологию слав. *stryjь. Он сближает его с лат. patruus, особенно с др. — иранск. tuirya- в том же значении, которое содержит нулевую степень от *pəter, т. е. ptr-. Следовательно, слав. stryjь < *ptruuio-. Миккола предполагает здесь ptr-, > ttr-, где двойное tt- переживает особую судьбу в начале слова перед r-. Особенно интересно в этой связи в.-луж. tryk ‘дядя по отцу’[537]. Это толкование нашло позднее поддержку у других исследователей — М. Be[538], А. Вайана[539]. Авторы отмечают наличие напряженного ъ перед i, нашедшее специальное выражение в др.-русск. стръи, строи[540], при сохранении форм stryj в остальных славянских[541].
Эта этимология является весьма важным достижением, особенно, если вспомнить, что еще Дельбрюк не мог объяснить славянского слова[542], в связи с чем от него ускользала весьма важная нить, связывающая индоевропейскую и славянскую терминологию родства. Изложенная этимология слав. *stryjь — не единственная, хотя другие сопоставления отнюдь не могут быть названы правдоподобными. Так, Миклошич[543] сближает stryjь с литовск. strujus ‘старик’, К. Буга[544] — слав. stryjь, литовск. strujus ‘дед’ (в Катехизисе Даукши, 26, 16), ирл. smith ‘старый, достопочтенный’ из *stru-ti-. Так же, только с литовск. strujus, сближает славянское слово А. Брюкнер[545]; Вальде — Покорный[546], указывая на польское происхождение литовского слова, относят слав. stryjь к и.-е. *stru- ‘старый, престарелый’, вместе с ирл. smith. X. Барич, принимая за основу предположение, что слав. stryjь продолжает *patruio-, объясняет, однако, славянскую форму как сложение: *sm-ptruio- > sъ-[p]tryjь, ср. префиксальные ‘ά-νεψιός, α’δελφός[547].
Надежность этимологии Микколы подтверждается и доводами исторического характера. А. Исаченко[548] видит остатки общинно-родовых отношений с кросскузенным браком в факте распространения названия ‘отец’ на братьев отца, отцовских дядьев: *pətēr > *pətruios > слав. *stryjь. Кроме того, правильное объяснение слав. stryjь важно как подтверждение отражения и.-е. *pətēr в славянском (вопреки мнению А. Мейе).
В латинском языке следы классификаторской системы родства совершенно очевидны: pater — ‘отец’, а ‘брат отца’ — patruus, т. е. модифицированное pater ‘отец’, распространенное, помимо отца, также на его братьев[549]. Тем интереснее для нас всякое новое свидетельство о подобных древних реликтах, особенно, если его дает славянский. Так, П. Ровинский[550] указывает, что название отцовского дяди — стрико распространяется очень часто у черногорцев на деда и также на отца, вообще — на старшего мужчину в роде. Это является смутным отражением классификаторской системы, при которой всех старших мужчин в роде я считаю своими отцами[551].
Ст.-слав. оүи ‘θειος avunculus’, оүика f. ‘θεία amita’, m. ‘θειος avunculus’, др.-русск. yү ‘дядя по матери’, укр. вуй ‘дядя’, вiйна ‘тетка, жена брата отца’; др. — польск. uj, польск. ищу, wujaszek ‘дядя по матери’; кашуб. wuj ‘дядя по матери’, прибалт.-словинск. vuik ‘дядя по матери’, wuina ‘тетка по матери’, в.-луж. Huj (Beiname ‘Onkel’ als Schmeichelname), Hujk, Hujko (Schmeichelname: ‘Onkelchen, Vetterchen, Vetterlein’), в.-луж. wuj ‘Vetter’, wujowc ‘Oheimssohn, Cousin’, wujowka ‘Oheimstochter, Cousine’, полабск. vauja Oheim’, чешск. ujec (стар., диал.) ‘дядя по матери’, ujecek то же, ujcina, ujcenka, ujcinka ‘жена дяди по матери’, hojec, hojcek ‘дядя по матери’[552], словацк. ujko, иjo, ujec ‘дядя по матери’, словенск. uj, ujak, ujec ‘дядя по матери’, uja тетка по матери’, ujcica то же, ujcic ‘двоюродный брат по матери’, ujcicna двоюродная сестра по матери’, ujna ‘тетка по матери’, жена дяди по матери’, др.-сербск. оуиць ‘avunculus’, сербск. yjaк ‘дядя по матери’, yjou то же, yjко то же, уйна ‘жена дяди по матери’, болг. уйка, уйча ‘дядя по матери’, вуйко, вуйчо то же, вуйна ‘тетка’, ‘жена дяди по матери’.
Слово *ujь является общеславянским, хотя в некоторых языках оно уже отмечается как областное, устаревшее. Для русского языка характерно полное забвение этого слова, почему к обстоятельному перечислению русск. уй, вуй, уец, уйчич, вуец, уйка, вуйка у В. И. Даля[553] следует отнестись осторожно, поскольку автором по сути дела привлечены древнерусские слова.
Из фонетических особенностей слав, *ujь нужно отметить протетические согласные. Обычно это v, поскольку наращение происходит перед гласным и: польск. wuj и др.[554] Есть случаи наращения h: чешск. диал. hojec, hojcek, н.-луж. Huj, Hujk. Корень слав, ujь содержит полный гласный и, поэтому др.-русск. вои, вместо оуи объясняется аналогией др.-русск. строи, где о органично, из ъ напряженного[555]. Нам уже неоднократно приходилось сталкиваться с фактами взаимовлияния как противоположных, так и однородных имен родства[556]. Болг. диал. уке, укье ‘дядя по матери’, а также ‘муж сестры матери’[557] в фонетическом отношении представляет собой скороговорное стяжение из уiкье, ср. девоки < девойки.
Итак, наиболее древней общеславянской формой (до наращения согласных перед и) является *ujь. Как выясняется при сравнении, и продолжает индоевропейский дифтонг *аи, следовательно, формой, предшествующей слав. *ujь, будет *auios. Эта индоевропейская форма прослеживается во многих индоевропейских языках: лат. avia, др.-прусск. awis, литовск. avynas, слав, ujь; сюда же, по Бругману, относится и греч. αία (см. ниже). При изучении этих форм можно отметить различное место слогораздела: лат. avia < *a/uia, а слав. иjь < *аи/iоs[558]. Характер слогораздела форм, легших в основу литовск. avynas (a/u-) и слав. ujь (аи-), противоположен отношению литовск. naujas (паи-): слав. novь (no/uo-) ‘новый’.
А. Исаченко[559] указывает на *-iь в слав. *ujь, *stryjь как на новый славянский словообразовательный элемент терминов родства. С этим нельзя согласиться: *-iь весьма древен и не является специфически славянским, а непрерывным продолжением и.-е. *-ios, ср. лат. avia ж. р. и др. Славянский же сохранил производную форму. Непосредственно к и.-е. *auos восходит литовск. ava ‘тетка (по матери), жена дяди’, упоминаемое в «Словаре литовского языка» А. Юшкевича и даже в более или менее современном «Литовско-русском словаре» Серейскиса[560], хотя Траутман, видимо, не совсем уверен в его реальности[561]. Впрочем существование литовск. ava ‘тетка по матери’ в речи отмечает также хороший знаток литовского языка А. Салис[562]. Как литовск. ava, так и литовск. avynas ‘дядя по матери’ очень редки в современном литовском языке и вытесняются, как устаревшие, обобщающими teta ‘тетка’, dede ‘дядя’[563], подобно тому, как это имело место в восточнославянских языках, в русском.
Литовск. avynas образовано от *auos с суффиксом −yпа- генетически — индоевропейским суффиксом притяжательности *-inо-, ср. лат. suinus ‘свиной’[564], литовск. brolynas, seserynas ‘племянник по брату, по сестре’, хотя в литовск. avynas, как и в motina ‘мать’, не осталось никаких признаков этой принадлежности. Из славянских названий в структурном отношении в известной мере аналогично литовск. avynas (аu-ino-) болг. уйна (*uj-ina < *аu-ina-) ‘тетка, жена дяди’, с ясным притяжательным значением: ‘принадлежащая дяде по матери’. Ср. еще русск. диал. дяд-ина ‘жена дяди’.
Дальнейшие соответствия слав, ujь в других индоевропейских языках: нем. Oheim ‘дядя’[565], арм. hav ‘дед, ср. каппадокийскую глоссу άβουκα πάππος[566], греч. αια, у Гомера, синоним γαια ‘земля’, объясняемое К. Бругманом как *άFία, родственное лат. avia ‘бабка’, ср. представление греков о земле как прародительнице всего живого[567]. Известно сравнение упомянутых слов с санскр. avati ‘радуется’, а также объяснение из «детского языка»[568]. А. Вальде специально указывает на неприемлемость сближения с указательным местоимением слав, оvъ ‘тот’ и родственными[569]. Ср. далее готск. awo ‘μάμμη, бабка’[570], хеттск. huh-has ‘дед’[571]. Ф. Мецгер недавно выдвинул этимологию, согласно которой в основе этих слов лежит индоевропейское пространственное обозначение *aui-, *аи- ‘прочь, в сторону’, ср. лат. au-fero, а также образования с −tr-, например, вал. ewythir ‘дядя по матери’[572].
В последние десятилетия были предприняты попытки внести коррективы в изучение фонетической истории и.-е. *auos в связи с теорией об индоевропейском ларингальном. Так, исходя из существования хеттск. huhhas ‘дед’, Ю. Курилович[573] предполагает, что в основу лат. avus, ст.-слав. оуи, литовск. avynas, др.-исл. аfе, др.-ирл. аие легла форма с ларингальным и сильной ступенью корневого вокализма *ə2euə2os, позднее — *auos, наряду с *ə2uə2os (слабая ступень корневого вокализма), которое имеется в хеттск. huhhas. Уильям М. Остин возводит лат. avus и хеттск. huhhas к общему исходному «индо-хеттскому» xauxos[574].
Что касается этимологической стороны исследований и.-е. *auos, совершенно очевидно, что далеко не все согласны видеть в нем «Lallwort», слово «детского лепета», хотя принципиального отличия от и.-е. *atta, *an- в этой корневой морфеме нет вплоть до а-вокализма, который Мейе постулирует для таких образований индоевропейской интимной, семейной речи. Так, ряд исследователей (ср. выше) видит в *auos полнозначную морфему, сближая ее то с *аи- ‘радоваться’, санскр. avati, то с указательным *аи- ‘то, отдаленное’, ст.-слав. овъ. Подобные попытки предпринимаются и в последнее время, ср. оригинальную этимологию Ф. Мецгера — от индоевропейского пространственного обозначения *аu — ‘в сторону, прочь’. Но такое обилие взаимно исключающих друг друга и более или менее правдоподобных этимологий одного слова заставляет относиться ко всем ним в равной мере осторожно. Не случайно Бругман считал дальнейшие сближения и.-е. *auos малодоказательными, а потому и малоплодотворными.
Вместе с тем и.-е. auos обнаруживает структурное сходство с и.-е. *atta, *an- и др., например, характерное словообразование путем редупликации: vava ‘бабка’, неаполитанская форма для лат. av(i)a[575].
Гораздо плодотворнее, напротив, изучение развития терминологического значения и.-е. *auos. Обычно принято считать, что *auos обозначало деда, отца матери. Так полагают Б. Дельбрюк[576], О. Шрадер[577], в последнее время — Э. Бенвенист[578]. В связи с этим производные от и.-е. *auos с суффиксами принадлежности −io (слав, ujь), −ino- (литовск. avynas) толковались как ‘дедов, принадлежащий деду’[579]. А. Исаченко[580] вслед за Дж. Томсоном[581] указывает, однако, что и.-с. *auos не ‘материнский дед’, как принято думать, ибо отец матери был бы неизвестен при групповом браке родовой эпохи. Если лат. avunculus = маленький avus’ и в то же время ‘брат матери’, то avus = ‘брат бабушки’. Исаченко[582] полагает, что и.-е. *аи-, легшее в основу названий дяди по матери, означало сначала ‘одного из предков во втором поколении’. Оно сменило в функции названия брата матери и.-е. *suekuros, поскольку Дж. Томсон указывал, что при древней классификаторской системе родства моим мужем был мой двоюродный брат (кросскузенный брак), а следовательно, мой свекр, и.-е. *suekuros, был моим дядей, братом моей матери[583].
Современные восточнославянские языки забыли оба древние специальные названия для отцовского и материнского дядьев и употребляют в обоих значениях общее название: дядя. «В ранних древнерусских и церковнославянских памятниках слово дядя не встречается вовсе. Первоначальное значение этого термина (дядя), существовавшего издревле в восточнославянских диалектах, было не только ‘дядя’, но и ‘отец’, старик’. В украинских говорах дядю, дядик и до настоящего времени известно в значении ‘отец’»[584]. Об отношениях слова дядя к названиям деда, отца говорилось уже раньше.
Др.-русск. дѧдѧ ‘брат отца или матери’: «Изяславъ и Святославъ пыяша дядю стрыя своего Судислава изъ поруба». Псков. 1 л. 6567. В русском, помимо общенародного дядя, диал. дядяка то же[585], в говорах существуют производные, обозначающие жену дяди, тетку: дедина, дединка, дединушка, дедна, дядина[586], дядинка[587]. Ср. укр. дядина ‘жена дяди’, дядько ‘дядя’, белор. дзядзька то же.
В литературе русск. дядя давно рассматривается как родственное слав. dedъ[588].
Алб. dzadza ‘брат отца, дядя’ объясняют заимствованием из славянского[589], хотя сопоставляют его только с русск. дядя, не указывая таких же балканославянских форм, которые могли бы явиться источником заимствования.
Не совсем ясно сербск. (далматинское) dundo=stric ‘брат отца’. Лавровский[590] видел в этой форме отражение носового, ср. др.-русск. дѧдѧ, что является очевидной ошибкой, так как ѧ в дѧдѧ не более как орфографическая особенность. Словарь Югославской Академии (кстати, тоже предлагающий неверное толкование из удвоения слога dun в «детской речи») характеризует сербск. dundo как сравнительно новое слово (с XVI в., главным образом в Приморье) со следующими значениями: ‘брат отца’, ‘брат матери’, также о более отдаленных родственниках, вообще — о пожилом человеке, почтительно[591].
Позднее этимологией dundo занимался К. Штрекель[592]. К нему отсылает Э. Бернекер[593]. К. Сандфельд[594], говоря о романском влиянии на Балканском полуострове, упоминает о заимствовании истро-рум. cunat, cumnat ‘beau-frere’ из ит. cognato и лат. cognatus. Нам кажется, что правильную этимологию сербск. dundo надо искать именно здесь. Это позднее местное слово можно объяснить как заимствование из романского источника, ср. истро-рум. cunat или ит. cognato [konjato]; аналогичная романская форма могла дать *kunjdo, *kundo с последующей ассимиляцией — dundo, ср. также близость значений слов. Касаясь названных выше примеров, К. Сандфельд отмечает, что «венецианские слова, проникшие в истро-румынский язык, частично прошли через сербохорватский»[595], хотя при этом не приводит никаких сербохорватских форм. Во всяком случае в слове dundo мы имеем еще один поздний романизм сербохорватской родственной терминологии наряду с чукундjед (шикунħед и под., см. выше) и непуча < лат. nepotia ‘племянница’[596].
Болг. диал. тьутьу ‘чичо, казва детето на таткова си брат’[597], очевидно, одна из форм корня *tat: *tet, столь широко использованного славянскими терминами родства.
Ст.-слав., др.-русск. тета, тетъка ‘тетка’, тетичьна ‘дочь тетки’, тетъчичь ‘сын тетки’, русск. тётка, тётушка, диал. тёта, тётенька, тётя, тетюха, укр. mimxa, польск. ciotka, кашуб, cotka, прибалт.-словинск. cuotka, н.-луж. sota, полабск. teta ‘Base’, tetena ‘das Kind der Base’, чешск. teta, диал. tetka, tetiсka[598], teteс ‘муж тетки’[599], словацк. teta, tetka, totka ‘sestra otcova’, tetсenica ‘tetina dcera’, tetec ‘matcin bratr’, tetkos ‘tetin muz’, словенск. teta ‘тетка’, ‘посаженая мать’, tetcek брат по отцу’, tetсiсna ‘дочь дяди’, tetec ‘муж тетки’, сербск. тета, тетка ‘тетка’, тетак ‘муж тетки’, болг. тета, тетка ‘тетка’, тетин ‘дядя, муж тетки’, диал. тетак ‘сестра отца’’[600].
С оригинальными фонетическими особенностями ср. русск. диал. тятька ‘тетка’[601], по внешней форме непосредственно примыкающие к названию отца — русск. диал. тятя; болг. диал. цейка ‘старшая сестра’[602].
Сюда относятся литовск. teta ‘тетка’, tetenas ‘дядя, муж тетки’.
Из области соприкосновений с названиями отца ср. еще греч. τέττα ‘отец’, в обращении[603], литовск. tetis ‘отец’[604].
Обычно слав. teta, tetъka относят к редуплицированным образованиям «детской речи», точно так же, как baba, tata[605].
Укр. тiтка < тетка, ср. укр. пiч < печ.
Из числа прочих названий можно привести следующие: русск. диал. братька ‘дядя’[606]; сербск. даица ‘дядя по матери’; болг. чичо ‘дядя по отцу’, бае то же, чина, чинка, чичана, чича, чана ‘тетка, жена дяди’ Ст. Младенов допускает для болг. чичо, сербск. чика, чико заимствование из тюркских языков[607]. Далее — болг. диал. нане (шопск.) ‘дядя по отцу’, свако ‘дядя (муж сестры матери)’, ‘свояк’, дайя, дайчо ‘дядя’.
Др.-русск. лелѢя ‘родственница’: «…сестра матере моея есть ми великая лелѣя, братучад или братучада матере моея или отца моего есть ми малая ужика или малая лелѣя». Корм. XVI в.; леля ‘тетка’; ср. русск. диал. леля, лёля, лёленька ‘крестный отец, мать’[608], зап. — укр. диал. лелiка ‘тетка’, лельо ‘папаша’, болг. леля, лола ‘тетка по отцу’, сестра матери’, диал. лелин дядя, муж тетки’[609], диал. (белослатинское) йейя= леля[610], ср. «сладкоязычие» некоторых русских говоров Сибири (л > й), например, по материалам Богораза о колымском наречии; далее — болг. диал. ляля ‘тетка со стороны матери’[611], лелю ‘сестра дяди по отцу’[612], ср. также лале: так «меньший брат называет старшего»[613], полабск. l’о-leina ‘сестра по отцу’[614].
Словацк: пепа, nenika ‘тетка по отцу’, пепа, nenusa, ninus, ninusa, nina, ninka, and’(ik)a ‘жена дяди по отцу’, болг. диал. нана ‘жена дяди по матери, тетка’, нане ‘дядя, дяденька’ (обращение).
В заключение следует сказать, что исключительно сложные соотношения внутри славянской терминологии кровного родства, которые представляются еще более сложными при попытке этимологически исследовать ее, объясняются главным образом наличием в ней ряда хронологических слоев, на протяжении истории смещавших, вытеснявших или же только оттеснявших друг друга в той или иной функции. В последнем случае интересно, что этимологическое исследование подчас приводит к тождественным значениям разных корневых морфем, наводит как будто на мысль о дублировании, о наличии древних синонимов, ср. слав. *dedъ и древнее *ап- (слав. *vъn-ukъ, нем. Ahn) — оба со значением ‘дед, предок’. На самом же деле правильнее будет признать в этих словах продукты разных эпох, которые одновременно в одной функции не существовали[615].
Следующая большая группа терминов объединяет терминологию свойственного родства, которое в общем противостоит кровному родству как родство по браку. Между ними, однако, существует теснейшая взаимосвязь. Свойственное родство образуется вследствие сближения прежде не родственных лиц через брак. Вместе с тем в основе каждого кровного родства лежит свойственное родство, а именно сближение не родственных кровно родителей.
Такое современное понимание свойственного (брачного) родства имеет свою длительную историю. Оно было постепенно выработано человечеством в результате оформившегося еще в родовую древность запрета кровосмесительства (т. е. брака кровно родственных особей) и выразилось далее в широко известном обычае экзогамии, при которой жены выбирались за пределами своего численно небольшого, связанного кровными узами рода. Впоследствии это было закреплено естественным правом для каждой отдельной семьи.
При первом же знакомстве с терминологией кровного и свойственного родства у индоевропейских народов становится ясным особое положение терминологии свойственного родства, усложняемое расхождениями между отдельными индоевропейскими языками. Это побудило некоторых ученых высказать предположение об исконно агнатическом характере индоевропейской семьи, при котором родственники жены рассматривались лишь как друзья, а не как родственники семьи мужа[616]. Очевидна связь этого положения с распространенной концепцией исконности индоевропейского патриархата (см. введение и гл. I настоящей книги). Так, Г. Хирт[617], не желая признавать вместе с О. Шрадером и Б. Дельбрюком чисто агнатического характера семейно-родовых отношений древних индоевропейцев и видя в отсутствии ряда общеиндоевропейских терминов свойства скорее их забвение, вовсе не собирается делать вывода об индоевропейском матриархате[618].
Ниже мы коснемся некоторых фактов, которые дают возможность рассматривать под иным углом зрения свойственное родство и соответствующую терминологию. Прежде всего отметим, что свойственное родство приравнивалось к кровному, ср. свекор-батюшка в русских народных песнях (отражено Некрасовым) и болг. диал. дядо, баба в значениях ‘свекор’, ‘свекровь’. Ср. весьма характерные обозначения брачного родства во французском языке, который, например,
• имеет вместо лат.: glos ‘золовка’ — belle-soeur,
• имеет вместо лат.: socrus ‘свекровь’ — belle-mere,
• имеет вместо лат.: soccer ‘свекор’ — beau-pere и т. д.
При этом использованы названия кровных родственников — отца, матери, сестры[619]. Обычай переноса старых терминов кровного родства на родственников по браку у индоевропейских народов анализирует О. Шрадер в специальном исследовании об индоевропейской терминологии свойственного родства[620].
При этимологическом исследовании названий свойства также обнаруживается в ряде случаев использование корневых морфем, которые образуют названия родства, родовой общности: греч. πενθερά ‘свекровь’ < и.-е. *bhendh- ‘вязать, связывать’, нем. binden, ср. литовск. bendras I ‘общий’, II ‘товарищ, друг’, возможно, также сюда литовск. banda ‘стадо домашнего скота’[621]; слав. *surь, *surьjь, *sиriпъ ‘шурин, свояк’ < и.-е. *siū- ‘шить, вязать’, ср. греч. ‘Γμήν ‘бог бракосочетания’: санскр. syūman- ‘повязка’[622], в основе которого лежит тот же признак связи, связывания, часто характеризующий общие определения родства в индоевропейском (ср. еще нем. Verwandtschaft ‘родство’).
В различных названиях свойства запечатлены различные моменты истории родственных отношений, ср. лат. affinis ‘свойственный’, собств. ‘соседний, сопредельный’ < ad fines[623], что может отражать в какой-то мере экзогамные воззрения: ‘свояк’ = ‘из соседнего рода’.
Но как наиболее типичную особенность многих терминов свойства исследователи отмечают использование местоименного корня и.-е. *sue-, *suo-, *suei-, suoi-[624], ср. греч. άέλιοι, άίλιοι, είλίονες ‘свояки’ < *suelio(n)-, др.-исл. svili ‘свояк’[625], нем. Ceschwei ‘свояк и свояченица’ < *gi-swiun, ср. Gebrüder, Geschwister[626]; с зубным расширением основы — лат. sodalis ‘член братства’, греч. (гомеровское) έταρς, слав, svatъ[627]. Из славянских образований ср. др.-русск. своетьство ‘сродство’, русск. свойство, сербск. диал. svoscina ‘родство’, словенск. svoscina ‘свойство’[628]. Ср. характерное для территории сербохорватского языка топонимическое обозначение Svojici[629], от нарицательного обозначения родственных групп, общины. Эта особенность названий свойства (наличие *sue-, *suo-) хорошо известна. При всем том именно в ней заключается возможность совершенно иного объяснения терминологии свойственного родства, чем, например, то, которое выдвигал О. Шрадер.
Наличие местоименного корня *sue-/*suo- органически связывает термины свойства с древним термином кровного родства и.-е. *suesor, слав, sestra. Выше уже говорилось, что наиболее вероятной частью этимологии и.-е. *suesor является выделение местоименного корня *sue-’свой, своя’, т. е. именно того, который характеризует различные термины свойства (и.-е. *suekro-s, *syekru-s, слав. svekrъ, svekry). Выходит, что очень широкая группа родственников, начиная от кровной сестры и кончая весьма далекими родственниками жены, называлась ‘своими’, т. е. строгого разделения между родственниками мужа и родственниками жены в древнюю эпоху анализ терминов не позволяет предполагать. Больше того, как отмечают исследователи, в первобытнообщинную эпоху в условиях кросскузенного брака какое бы то ни было разграничение кровного и свойственного родства являлось излишним, так как, например, ‘брат мужа’ — позднейший *daiuer — был просто одним из моих мужей, сестра мужа — впоследствии *gəlou- была моей сестрой[630]. Известная несогласованность индоевропейских терминов свойства— факт, которому обычно приписывают решающее значение в суждениях об этих терминах, — объясняется вторичностью оформления названий свойства как таковых, что соответствует эволюции рода и семейно-родовых отношений[631]. Исследователи отмечают, что «различие кровных родственников и свойственников, которому мы придаем такое большое значение, не имеет в глазах австралийца большой цены»[632]. Говорить, что вторичность терминов свойства отражает второстепенное положение родственников жены в индоевропейской семье, было бы ошибкой.
После этого необходимого отступления вернемся к нашему изложению и рассмотрим по порядку термины свойственного родства.
Слово общеславянское, известное всем славянским языкам: ст.-слав. невѢста ‘νύμφη, sponsa’, невѢстица ‘sponsa’, невѢстиель ‘νυμφίος, sponsus’, невѢстьникъ ‘νυμφίος sponsus’, др.-русск. невѢста ‘sponsa’, невѢста ‘nurus, жена сына’, невѢстиньство ‘брачный обряд’, невѢститель ‘жених’, невѢстити ‘приводить невесту, обручать’, невѢстъка ‘сноха, жена сына’, невѢстьникъ ‘νυμφίος ‘жених’, невѢстъство ‘свадьба, брак’, русск. невеста, диал. н’ев’еста, н’ев’иста[633], укр. устар. neвicma: 1) ‘невеста’, 2) в Галиции, Буковине ‘жена’; польск. niewiasta ‘женщина’, диал. nevjasta, nev’asta (территория Словакии, Teplicka)[634], кашуб. nasta, в.-луж. newjesta, чешск. nevesta ‘невеста’, ‘невестка’, ‘жена’, диал. восточно-ляшск. nevasta ‘сноха’, ‘невеста’[635], словацк. диал. nevesta, замужняя женщина’[636], др.-сербск. невѢста ‘sponsa’, сербск. нeвjecma ‘невеста’, ‘невестка, жена сына, брата’, невовање ‘das Brautsein, status sponsae’, невовати ‘Braut sein’, Нека (сокращ. ласк.) = нeвjecma, ср. нева[637], разговорные сокращенные формы слова; болг. невеста, невяста, невестче ‘невеста’, ‘молодая жена, женщина’.
Вряд ли можно назвать какое-нибудь другое слово, по поводу которого было бы предложено больше разнообразных этимологических объяснений, чем слав. nevesta. Впрочем, это неудивительно, поскольку данное слово издавна стоит в центре внимания исследователей, занимающихся изучением славянских семейно-родовых отношений. Уже для Ф. Миклошича были очевидны трудности, с которыми сопряжена этимология слав. nevesta. В своем этимологическом словаре[638] он дает два варианта этимологии, не настаивая на каком-либо одном: 1. из корня ved- ‘вести’, ср. древнерусское словоупотребление: ведена бысть Ростислава за Ярослава; 2. ne-vesta = ‘неизвестная’. Второе объяснение, как думал Миклошич, не подтверждается фактами. Следует отметить, что в дальнейшем большая часть толкований слова исходит либо из одного, либо из другого варианта, предложенного Миклошичем. Р. Ф. Брандт[639] присоединяется к этимологии невеста — ‘неизвестная’ и считает сомнения Миклошича на этот счет необоснованными, ср. в русских песнях: жених — ‘чуж чуженин’. Фр. Прусик[640], напротив, развивает первое объяснение, принимая nevesta < *nevovesta через гаплологию vo-ve > ve, т. е. *neuo- ‘новый’ и ved-, удлиненного ved-’вести’ о part. perf. pass. ved-tu, ж. р. vesta.
Этимология Ф. Прусика встретила неодобрение И. Зубатого[641], подробно указавшего на ее недостатки. Относительно первого из них (nev-вместо nov-) с ним можно не согласиться, поскольку, *nеu(о) — перед гласным переднего ряда в славянском могло сохраниться. Говоря же о загадочности e, Зубатый совершенно прав, так как е для vesti известно только в аористе ст.-слав. вѢсъ, вѢха. Подчеркивая, что трудно предложить категорическое объяснение слова nevesta ввиду затемненности его внутренней формы, Зубатый склоняется к мысли Миклошича (nevesta = ‘неизвестная’), которая опирается на достоверную форму: причастие на −to- vestъ ‘знакомый’. Зубатый думает, что в nevesta = ‘неизвестная’ необязательно видеть отголосок умыканий и такое толкование приемлемо также для более поздних эпох.
Важно также авторитетное мнение В. Ягича[642], который высказался за толкование nevesta = ‘ignota, неизвестная’, и отметил попутно несостоятельность критики Г. А. Ильинского[643], предложившего оригинальное, но малоправдоподобное объяснение: невеста — собств. невѢ-ста (ср. старо-ста), где невѢ — местн. п. от *neuos, т. е. ‘находящаяся в новом положении’. В достоверных сложениях мы, однако, не находим следов местного падежа, ср. привлекаемое Г. А. Ильинским старо-ста. С этимологией Ильинского и другими, выделяющими в nevesta *neu- ‘ново-’, перекликается в материальном отношении этимология А. Л. Погодина[644]: невеста объединяется с невод, навь ‘мертвец’ и выводится из *nav-esta. И. Миккола тоже сопоставляет слав. nevesta и nevodъ, по его мнению — это сложения, первая часть которых стала ощущаться как отрицание[645].
А. Вальде и Ю. Покорный высказываются за толкование слав. nevesta = ‘неизвестная’[646], ср. также Зд. Штибер о серболужицком njewesty ‘unbekannt’ и njewjesta ‘Braut’[647].
Из прочих старых толкований слова можно еще назвать сближение nevesta с литовск. vaisa ‘плодородие’, т. е. = ‘дева’[648], отмеченное также К. Бугой[649], а также — для полноты картины — толкование, приводимое Н. В. Горяевым[650]: не-веста — и санскр. vic ‘входить’, nivic ‘жениться, выходить замуж’, греч. Fοικ-έ-ειν ‘жить, обитать’, литовск. vieseti ‘быть гостем’.
Обстоятельный этимологический анализ нашего слова принадлежит Н. Трубецкому[651]. Н. Трубецкой предлагает совершенно новое объяснение, признавая старые неудовлетворительными. Так, этимология *пе-ved-ta = ‘неизвестная’ отражает, по его мнению, не более как народную этимологию, т. е. переосмысление по ассоциации с употребительными корневыми морфемами. Ему неясно, какая здесь форма от корня ved-, значение же представляется искусственным (?). Не одобряет Трубецкой и этимологию *nevo-vesta к *vesti. «Нам кажется, что вообще надо отказаться от взгляда на слав. nevesta как на compositum. Лучше попытаться рассматривать его как самостоятельное, несложное слово»[652]. Форму nevesta H. Трубецкой считает неисконной и восходящей к индоевропейскому прототипу *neuisthā, superlativus от *neuos ‘новый, молодой’. Другого примера *-istho-, правда, ни славянские ни балтийские языки не дают. Ср. готск. hauhists, санскр. navisthah. Итак, *neuisthā — ‘caмая молоденькая’. Затем был осуществлен фонетический переход в слав. *neuьsta (еu не перешло в ои перед гласным переднего ряда ь). Далее происходит переосмысление ввиду возможности существования причастия *uistos, греч. Fιστός и т. д., part. pass. от *ueid-, *uoid-, *uid-, т. е. *ne-vьstu ‘не изведанная, не познанная еще мужчиной’. Затем во все формы проникла ступень оi (‘знать’, при ueid- ‘видеть’): *nevoista.
Нам не представляется убедительным ход мыслей Н. Трубецкого. Правильнее было бы в соответствии с наиболее вероятными из выдвинутых этимологиq (Брандт, Зубатый, Ягич) ограничиться сопоставлением *ne-vois-ta с *voidmi ‘знаю’. Ступень оi (е), смущавшая Трубецкого в nevesta, несомненна еще в морфологически тождественных др.-сербск. невѢсть ‘inscitia’, др.-русск. вѢстыи ‘известный, notus, γνωστός’, русск. диал. весто: то же, что вестно (‘ведомо, известно’): Весто, кормилец, весто[653]. Ср. также серболужицкое njewesty (см. выше). Трубецкой, доказывая иное, оперирует не фактами, а довольно смелыми гипотезами, которые отнюдь не пополняют наших сведений об истории слова.
Широкого признания эта новая этимология не получила, и вплоть до последних лет этимологизирование слова nevesta продолжает обогащаться новыми толкованиями. Ср. В. Махек: nevesta ‘jeune epouse’ < *neve-vьsta, через гаплологию[654]. И. М. Коржинек[655] рассматривает слав. nevesta как сложение: пеu- ‘ново-’ + *edta, part. perf. pass. fem. от глагола *e-do- ‘принимать, брать себе’, ср. др.-инд. ātta-. Ту же основу он видит в слав. *edъ = e-d(o)- ‘то, что принято в себя’. Кроме этого оригинального толкования, следует еще назвать объяснение Я. Отрембского, также совершенно отличное от всех предшествующих. Я. Отрембский, неоднократно занимавшийся этимологией слав. nevesta[656], считает для последнего возможным в древности образование, морфологически однородное с другими старыми именами родства: *neu-er, ср. лат. noverca ‘мачеха’ и *neueter/*neueser, которые в славянском дали −ā-основу, ср. sestra < *suesor; −r- утрачено аналогично слав. bratъ. В дальнейшем Я. Отрембский сюда же привлекает лат. nurus «avec le r primitif» (?).
Все толкования нового времени, начиная с Трубецкого, одинаково неудовлетворительны и одинаково недоказуемы при всем их остроумии. Указывая на это, М. Фасмер[657] с полным основанием предпочитает старое объяснение nevesta = ‘неизвестная’, очевидное в фонетико-морфоло-гическом отношении и понятное в этнографическом плане как проявление речевого табу.
Обобщая наблюдения над перечисленными этимологиями, мы настаиваем на одной из старых этимологий: *ne-vesta = ‘неизвестная’. Э. Гаспарини использует эту этимологию в своей недавней работе о древне-славянской экзогамии с привлечением обширного этнографического материала[658]. В то же время А. Исаченко в своей статье о терминах родства, часто цитируемой нами, предпочитает возводить nevesta к *vndo, *vesti, ср. лат. uxorem ducere[659]. Старая этимология nevesta настолько очевидна, что поиски каких-то новых объяснений не представляются целесообразными. Можно заранее сказать, что они не смогут противопоставить ничего равноценного по ясности старому объяснению.
Возможно, что еще далеко не исчерпан соответствующий этнографический материал, который бы иллюстрировал вероятность этимологии nevesta = ‘неизвестная’. Достаточно вспомнить отмечавшиеся в литературе обряды молчания по отношению к невесте, невестке в первые дни после вступления ее в дом жениха, мужа, обычай обращаться с ней, как с незнакомым человеком, что — интересно — совершенно независимо от того, знали или не анали ее раньше домочадцы мужа. Ср. довольно новое свидетельство из Сербии: «Младу не зону нajчeшħe но имену вeħ — млада, невjеста, сна’а, или пак по селу одакле je (Будимљанка, Виниħанка). Сусjеди je зову обично по братству из кога je родом — Поповача, Бакиħуша… а понекад и по имену мужа — Љубовица, Бацковица, Joвовица..»[660] Невесту не называют в доме жениха по имени, и в этом, а также в других упомянутых обыкновениях можно видеть одно из бесчисленных проявлений древнего эвфемизма: стремление скрыть от злых духов переход девушки в другой дом, чтобы они не смогли помешать удачному началу супружеской жизни. Это обыкновение, безусловно, древнее, но характерно, оно не для всех исторических эпох. В частности, в эпоху родового строя времен кросскузенного брака, когда моя жена была моей кузиной, для подобных обычаев, как и для особого обозначения невесты, не существовало еще никаких предпосылок. Таким образом, слово nevesta представляет целиком порождение славянской эпохи, т. е. образование сравнительно новое[661], хотя и состоящее из индоевропейских корневых морфем.
Непосредственно следует вывод о позднем характере обозначений невесты в различных индоевропейских диалектах. Ср. позднее местное название невесты в германских языках: нем. Braut. Целый ряд противоречивых этимологических решений, существующих в литературе по поводу этого слова, напоминает нам в какой-то мере историю изучения славянского названия невесты. Литовский язык также представляет позднее, местное название невесты — nuotaka[662], отглагольное от teketi ‘выходить замуж’, собств. ‘бежать’. Соблазн видеть в этом значении реминисценцию экзогамного умыкания еще не дает достаточного основания считать название невесты очень древним.
Славянские языки далеко не согласны между собой в обозначении невесты и, помимо общеславянского и потому относительно древнего названия nevesta, они насчитывают ряд более поздних местных слов с этим значением. Ср. прибалт.-словинск. bratka, brutka, заимствованное из немецкого (Braut), с присоединением славянского суффикса −ка, ср. словацк. диал. bralta с l < и[663], полабск. ninka ‘невеста, Braut’ (из Песни Геннинга, по Гильфердингу: Katü mes Ninka bayt? ‘Кто должен невестой быть?’[664], nenka, однокоренное с многочисленными названиями кровного родства — ‘отец’, мать’, ‘сестра’ и др., выраженными корнем *пап-, *пеп-.
Отражают различные моменты свадебного обряда болг. булчица < було ‘свадебное покрывало, фата’[665], русск. диал. сговорёнка просватанная, невеста’[666], порученица ‘невеста от достойна до свадьбы’[667], молодая’[668], ср. выше сербск. диал. млада то же, укр. наречена, ср. польск. narzeczona, укр. прiчка.
Ст.-слав., др.-русск. женихъ ‘sponsus, νυμφίος’, русск. жених, диал. ‘женатый мужчина’[669], польск. диал. zenich ‘oblubieniec’, ‘narzeczony’, восточноляшск. диал. zynich[670], сербск. женик ‘der Bräutigam, sponsus’. Все эти формы говорят об о.-слав. zenixъ (сербская форма, видимо, — аналогического происхождения). В слав. zeniхъ мы имеем дело не с балто-славянским суффиксом *-is- (слав. *-ix-), первоначальным суффиксом принадлежности и происхождения, ср. русск. богачиха и под.[671] Скорее всего, слав. zeniхъ образовано прибавлением славянского суффикса −хь (zeni-хъ) к глагольной основе zeni-ti, т. е. zeniхъ— отглагольное имя деятеля и в этом смысле его нельзя непосредственно соотносить со слав. zena ‘жена’. Прекрасную аналогию славянскому слову видим в греч. μνηοτήρ ‘жених’ — к μνάομαι ‘свататься’, которое в свою очередь происходит от *μνά < *guna ‘жена’[672].
Прочие славянские названия: русск. диал. молодик ‘молодой, новобрачный’[673], укр. диал. стар. заручник, н.-луж. nalozena, nawozena Bräutigam, жених’, в.-луж. nawozen, nawozenja (< wozenic so) Bräutigam’, чешск. snoubenec, словацк. snubenec, verenec, болг. годеник, сгоденик, диал. армасник, заимствованное из новогреческого[674], диал. глаw-ник ‘годеник’[675].
В сербском языке в значении ‘жених, супруг’ употребляется также слово храбар < о.-слав. *хоrdrъ ‘храбрый доблестный’, ср. др.-сербск. храбрь ‘fortis’, несомненное отражение свадебной обрядовости, при которой жених изображается охотником и наделяется соответствующими воинственными эпитетами. Ср. болг. воино, войно в обращении к жениху, — аналогичного происхождения. Поэтому Ф. П. Филин ошибался, предполагая, что в храбар ‘жених, супруг’ сохранилось «очень раннее значение»[676].
Об относительной хронологии возникновения различных индоевропейских названий можно повторить все то, что уже было сказано о названиях невесты: все это — вторичные, местные образования. Это совершенно очевидно как из несогласованности свидетельств различных индоевропейских языков, так и из этимологической прозрачности большинства названий. Ср. литовск. jaunikis, vedys[677], греч. νυμφίος, производное с суффиксом −io- от νύμφη ‘невеста’, готск. brupfaps, нем. Bräutigam, англ. bridegroom, тоже производные (точнее сложения) от общегерманского названия невесты *brudi.
Индоевропейское название человека претерпело в славянском коренное изменение значения, в итоге которого оно оказалось вовлеченным в сферу терминологии родства[678]. Так образовалось о. — слав, тоzь ‘мужчина, муж’: ст.-слав. мѫжь ‘‘ανήρ’, ‘άνθρωπος’, ‘έπιβάτης’, ‘τίς’, др.-русск. мужд = мѫжь ‘homo, vir, человек’, ‘свободный человек’, ‘именитый, почтенный человек’, ‘maritus, супруг’, мужатаѧ, мужатица = мѫжатица ‘замужняя женщина’, польск. maz ‘муж’, mezczyzna ‘мужчина’, mezatka ‘замужняя женщина’, русск. муж, мужчина, кашуб. тoz ‘муж, мужчина’, чешск. muz ‘мужчина’, диал. muzsky: «zenatf (vozeneli) slovou muzsky»[679], словацк. диал. mus ‘супруг’[680], словенск. moz ‘муж’, za-moz dati ‘выдать замуж’, za-moz iti ‘выйти замуж’, сербск. муж ‘der Ehemann, maritus’, мужатица ‘das Eheweib, mulier’, диал. muskac ‘Mann’[681], болг. мъж ‘мужчина’, ‘муж, супруг’, мъжа ‘выдавать замуж’, мъжа се ‘выходить замуж’.
Что касается этимологии слав. mozь, то на это слово распространяли старое толкование индоевропейского названия человека: нем. Мапп, др.-инд. тапи- < *тап- ‘думать, мыслить’, якобы в отличие от животных, т. е. ‘homo sapiens’[682]. В принципе было бы трудно возражать против такого толкования. Вместе с тем такие образные значения, предполагаемые для глубокой древности, обычно вызывают понятное недоверие. С другой стороны, можно с большей вероятностью допустить существование у и.-е. *тап-, слав. *mozь функции технического термина, который определяет мужских особей древнего рода с наиболее существенной практически стороны, а именно как таковых в противоположность женским членам. Во всяком случае мы вправе искать такое значение в древнем славянском термине *modo ‘testiculi’ (у Преображенского нет), самостоятельном старом производном от и.-е. *тап-’мужчина’ с суффиксом −do. Искать также и в *modo, ст.-слав. мѫдо древнее значение мыслить’ было бы более чем странно.
Слав. mozь образовано самостоятельно из и.-е. *тап- ‘мужчина’ с помощью суффиксов[683]: *mon-g-io-s, поэтому −z- в слав, mozь развилось органически, а не в результате контаминации, как думал Г. А. Ильинский, сложно объяснявший возникновение mozь из сочетания zamozь, полученного контаминацией слав. *топъ (= санскр. manuh, нем. Мапп) и za mozь: mogo[684]. Попытка Г. А. Ильинского была продиктована стремлением правильно объяснить укр. замiж, которое, как он полагал, может продолжать только *za mozь, а не *za mọzь. Тем не менее мы предпочитаем остаться при старой точке зрения. Укр. замiж не имеет доказательной силы, ср. еще один случай неорганического украинского i на месте общеславянского носового: дiброва < *dọbrova.
Относительно происхождения славянской формы mọzь[685] существуют различные точки зрения. Одна из них принадлежит А. Вайану. Указывая на неясный характер конца слова, Вайан видит в −z- не суффикс, а результат весьма редкого в славянском фонетического развития: атематическая флексия *тапи- с вин. п. ед. ч. *manui(n), по которому все сложение преобразовалось в склонение на −i-, а −nu- дало −ngu-, т. е. произошло усиление группы согласных типа *-mi- > −mlj-[686]. Другая точка зрения может быть признана общепринятой. Так, А. Мейе, В. Вондрак, Р. Траутман, в последнее время Ю. Покорный и Ф. Мецгер единогласно видят в слав. mọzь образование с суффиксом −g-[687].
Не возражая в принципе против мысли Вайана о возможности редкого развития g- перед u-[688], в ряде вопросов с ним можно не согласиться. Прежде всего невероятен вин. п. ед. ч. *manui(n) от −u-основы *топи-, и.-е. *тапи, ср. u-основу ст. — слав, сынъ, вин. п. ед.ч. сынъ < *sun-m, литовск. sunu (*sanum). Далее, нет никаких следов этой предполагаемой u-основы в слав. mọzь. Фактические данные говорят только о возможности существования *mongjo-, мужской основы на −о-[689]. Эта производная форма образована нанизыванием нескольких суффиксов: *man-g-io. Таким образом, мы не видим необходимости вместе с Вайаном признавать здесь органический фонетический процесс *mangu-< *mangu- < *тапи уже потому, что ни *тапи-, ни *mangu- в славянском неизвестны, а развитие нашего *mangjo- из *mangu- сомнительно. Следовательно, образование *man-g-io-, слав. mọzь, ст.-слав. мѫжь проходило главным образом морфологическим путем[690].
Мы подходим к вопросу о материальной природе этих суффиксов. Занимаясь одним из интересующих нас формантов, Ф. Мецгер[691] подчеркивает единичность индоевропейских образований с суффиксом −g-, не позволяющую применить какую-либо классификацию: слав. mọzь, литовск. namiegas ‘домашний, домочадец’, литовск. sargas ‘охранник, сторож’, слав. *storzь[692]. Нельзя, однако, не отметить неполноты перечня, причем упущены слова, как раз наиболее близкие по значению к слав. mọzь: литовск. mer-g-a ‘девушка’ (к греч. μειραξ < *μερ-ιαξ то же), др. — сканд. ekkja ‘вдова’, которое В. Краузе[693] объясняет из герм. *einkjo ‘Alleinstehende’. Герм. *ein-kjo восходит к и.-е. *ein-gjā, этимологически прозрачному производному от *ein- ‘один’ (слав. inъ, лат. unus < *oino-s) в соединении с теми же суффиксами, которые мы обнаруживаем в слав. mọzь: *ein-g-ia (ж. р.) — *man-g-io-s (м. р.). Морфологическое тождество образований очевидно, что находит также поддержку в семантической однородности последних слов: mer-g-a ‘девушка’, *ein-gja ‘одинокая (женщина)’, *man-gjo-s ‘мужчина’. Разумеется, относительный возраст этих образований мог быть различным (*ein-gja- только в скандинавских языках, *man-gjo-s только в славянском).
Сравнение слав. mọzь с названными образованиями кажется более оправданным, чем привлечение сильно затемненного образования литовск. zmogus ‘человек’.
Этим не исчерпывается круг сопоставлений слова mọzь. Ср. латышск. muzs ‘век’. Это слово, в котором И. М. Эндзелин[694] видит старую основу среднего рода −iа-п, может объясняться из балтийск. *mangja-[695], формы, тождественной слав. *mongjo- в mọzь, ср. и соотношение значений ‘век’: ‘мужчина, человек’, аналогичное отношению ст.-слав. вѢкъ ‘век, возраст’: чловѢкъ ‘άνθρωπος’. Э. Леви[696] указывает на близость ст.-слав. мѫжь и литовск. amzis ‘lange Zeit’, др.-прусск. amsis ‘Volk’, но для него эта близость выражается только в общем окончании *-zis и в возможности взаимного влияния.
Если верно то, что сказано о латышск. muzs: слав. mọzь[697], то это, возможно, дает еще одно свидетельство о конце основы слав. mọzь, поскольку в таком случае наличие латышск. muzs (−iа-основа) исключает мысль А. Мейе о mọzь < *mon-gju-.
Из местных производных от слав. mọzь интересно русск. мужик ‘крестьянин’, ‘грубый мужчина’, с уничижительным эмоциональным оттенком. Лингвисты объясняли последнее образование различно. X. Педерсен выводил суффикс −ikъ из *-inkъ (ср. литовск. −ininkas) и причину наличия −ik-, вместо −iс-, видел в том, что «закон Бодуэна де Куртене, который, между прочим, действует после n и т, не действовал после −in-: мужик»[698]. Иначе объяснял слово А. Вайан: формы на −icь могли развиваться из −ьсь после −уо-основ (словенск. mozic от moz), но это −ic обычно заменялось −ik: русск. мужик[699]. Но образование мужик нельзя отрывать от такого же образования русск. старик, для которого объяснение Вайана неприемлемо вообще, поскольку starъ — древняя твердая о-основа. Русск. мужик, старик близки по своему суффиксу немногочисленным, но достаточно древним литовским образованиям с суффиксом −eika-, −eika, ср. jauneika ‘jaunylis’, kabeika ‘kuris kabinejasi’ с характерными эмоционально окрашенными значениями, ср. и значение русск. мужик. Ср. еще литовск. диал. seniekas ‘senas’[700], т. е. sen-ieka-s (чередование различно интонированных долгот −ieka-: eika-), точно соответствующее по структуре, суффиксу и значению русск. стар-ик, стари-ка (русское подвижное ударение говорит о древней форме *star-ei-ko-s). Производные на *-eiko- нашли преимущественное отражение в восточнославянских языках: русск. старик, мужик, диал. молодик ‘молодой, новобрачный’[701], сюда же укр. молодик ‘молодой месяц’. Первоначально формы *star-eiko-s и *star-tko-s были очень близки как варианты количественного чередования суффиксального гласного. Положение изменилось только в результате различного отражения закона прогрессивной палатализации: starьcь, старец, но старик.
Весьма загадочно название мужа, из славянских языков лучше всего известное древнерусскому, но по ряду признаков имеющее право считаться древним славянским образованием: др.-русск. лада. Ср. в «Слове о полку Игореве» обращение плачущей Ярославны к ветру: «чему мычеши хиновьскыя стрhлкы на своею не трудною крилцю на моея лады вои?» (стихи 443–445 изд. 1800 г.). А. Г. Преображенский называет еще чешск. ladа[702]. Ср. сербск. лада ‘супруга’. Слово сохранилось в живом русском языке, в устном народном творчестве почти до наших дней, обозначая всякий раз мужа — ‘милого, любимого мужа’ (возможны переносы на жену), ‘возлюбленного’, а также его противоположность — ‘нелюбимого, немилого мужа’[703]. Др.-русск. лада (ср. и другие случаи употребления этого слова) фигурировало «с оттенком ласкательности (следовательно, оно не было собственно термином для обозначения данного понятия)…»[704].
В восточнославянских народных песнях слово лада употребляется еще и в других, более затемненных случаях, как например в известной песне, которая начинается словами: «А мы просо сеяли, сеяли, ой, дед-ладо, сеяли, сеяли» — считающейся одной из древнейших у славян[705]. Еще более затемнено и удалено от своего возможного первоначального значения употребление слова в детской песенке: «Ай, ладушки, ладушки, где были? — у бабушки…» — где форма от лада лишена всякого конкретного значения, близка к междометию. Неудивительно, что именно такие «темные» места в первую очередь давали повод для кривотолков в те времена, когда велись деятельные разыскания древнеславянских божеств. Это порождало и резко противоположную точку зрения. Так, А. Брюкнер отказывался вообще видеть в слове лада что-либо большее, чем простое восклицание из песенного рефрена[706]. Последняя мысль является другой нежелательной крайностью, так как если междометное употребление в песнях действительно лишено сейчас конкретного значения (хотя есть все основания полагать о развитии этих восклицаний из полнозначного слова), то примеры вроде др.-русск. лада ‘муж’ чужды всякой двусмысленности и нуждаются в ином объяснении.
Форма русск. лада, слав. lada в таком виде, возможно, неисконна и является одним из случаев славянской метатезы плавных, ускользнувших от внимания исследователей. Тогда lada < *ald-, и.-е. *aldh-, которое в свою очередь поддается расчленению на индоевропейский аффикс −dh-(−d-), выражающий состояние, особенно — завершенное состояние[707], и известный индоевропейский корень *al- расти’[708]: *al-dho-s ‘выросший, зрелый’. Полученное гипотетическое значение могло лечь в основу названия человека, мужа, мужчины, что действительно имело место в отдельных индоевропейских диалектах, ср. основанные на близких признаках (‘смертный’, ‘сильный’): греч. βροτός, арм. mard ‘человек’, лат. vir, литовск. vyras ‘муж, мужчина’. К и.-е. *aldhos восходят др.-сакс., др. — англосакс. aldi ‘Mensch’, сюда же лангобардск., др. — бавар. aldius ‘halbfrei’< ‘Mensch’[709]. Сюда же, далее, принадлежат готск. aids ‘βίος’, aldeis ‘γενεαί’, др. — шведск. aldr ‘отпрыск (дитя), ‘человечество’, др. — сев. — зап. old ‘жизнь, время господства’, на связь которых с готск. alan ‘расти’, aljan (каузатив) кормить’, ср. лат. alo, ирл. alim, производное лат. altus ‘высокий’, указывает В. X. Фогт[710]. Отношение значений готск. alds, др. — сев. — зап. old ‘жизнь’: aldius ‘человек’ сопоставимо с выработавшимся в славянском соотношением значений vekъ ‘век, возраст’: celovekъ ‘человек’. Помимо др.-русск. лада ‘муж’, соответствующего указанному герм, aldi- ‘человек’, славянский представляет и другую группу слов, материально восходящих к *al-dh-, а по значениям примыкающих к др.-исл. old, готск. aids ‘жизнь’: русск. лад ‘порядок, согласие’, ладить ‘жить в согласии’, ‘устраивать’, которые состоят в очевидном родстве с др.-русск. лада ‘муж’[711].
Таким образом, слав. lada может быть объяснено из формы *ald-, которая в конечном счете восходит к и.-е. *a1- ‘расти’, ср. выше готск. alan, нем. alt, лат. altus. В славянских языках тот же корень имеется в др.-русск. лода ‘особая кость’, а также в др.-русск. лодья, русск. лодка (< *old-), причем везде точно прослеживается их связь с корнем, обозначающим ‘ствол’, ‘выросшее’ < ‘расти’.
Слав. lada представляет собой применение этого корня в названиях родства, ср. нем. Eltern ‘родители’, собственно ‘старшие’. Этимологические данные позволяют высказать предположение о первичности для слав. lada именно значений ‘старший, муж’, а не ‘жена, супруга’. При наличии известных названий для старшего рода — слав. *voldyka, *starъ (и его производных — компаративных образований *starejьsь, starejьsina) — справедливо предположить, что lada — один из детализирующих синонимов, возможно — часто употребляющийся эпитет, ср. также его очевидную отглагольность: ‘старший’ < ‘выросший’, при собственно названиях старшего в роде. Ср. употребление в песне: «А мы просо сеяли, сеяли, ой, дед-ладо, сеяли, сеяли…», — где дед-ладо представляет собой именно такое словосочетание: *dedъ lada, где dedъ— название старшего родича, a lada — именное определение при нём. Форма ладо — остаток звательной формы от ā-основы (lada). Укр. дiд ладу является в таком случае поздним преобразованием под сильным воздействием аналогии обычных звательных форм на −у от имен мужского рода: дiду, синку, батьку и др., что естественно, ибо в украинском звательная форма — живая категория. Принадлежность мужского термина слав. lada к ā-основам стоит закономерно в ряду других индоевропейских основ на −ā, обозначающих мужчину: слав. *starosta, *voldyka, готск. frauja ‘господин’, лат. scriba ‘писец’.
Сделав попытку этимологически объяснить происхождение слав. lada, мы вполне отдаем себе отчет в ее гипотетичности, в необходимости поисков новых сравнительных данных, в том числе — более близких к славянскому, чем обширный круг германских слов (хотя последние, на наш взгляд, заслуживают в настоящем случае всяческого доверия). Здесь было бы ценно свидетельство балтийского, который для изучения истории сочетаний с плавными в славянском всегда представляет картину, наиболее близкую к славянскому и вместе с тем архаическую, позволяя безошибочно определить фонетическое развитие славянской формы.
Прямые соответствия др.-русск. лада в балтийском неизвестны. Но одно из литовских имен собственных, по-видимому, является словом того же корня в производной форме: Aldona, женское имя[712], т. е. Ald-ona с суффиксом −опа от *aldas или *alda (= др.-русск. лада), ‘принадлежащая а’, ‘происходящая от а’. Ср. с тем же суффиксом Liepona ‘левый приток р. Ширвикты’ < liера липа’, с суффиксом −иопа Berzuona, Ezerиопа от berzas ‘береза’, ezeras ‘озеро’, ср. греч. Διώνη ‘дочь Зевса’ от Ζεύς, род. п. ед. ч. ΔιFός ‘Зевс’[713].
Обычай образовывать собственные имена от названий родства (что мы предполагаем для литовск. Aldona от *ald-) давно известен, ср. анализируемые А. М. Селищевым[714] древнерусские личные имена Внук, Дед, Дедко, Дедило, Дедилец, Дедун, Дядя, Дядько, Зять, Пасынок.
В свете сказанного следует считать сомнительным сравнение др.-русск. лада с ликийск. lada ‘жена, женщина’[715], которое навело Г. Гюнтерта на мысль о заимствовании славянским этого слова: русск. лада (sic!) ‘Gattin’, сербск. лада, чешск. lada (ср. греч. Λήδα, ликийск. lada, халд. lutu, аварск. thladi ‘супруга’) — из малоазиатского[716]. Сравнение ликийского и славянского слов приводится также в одной из последних работ В. Георгиева[717]. Подобные сопоставления допустимы как предварительные при отсутствии возможности объяснить фонетическое развитие славянского слова на более близком индоевропейском материале. Однако такая возможность вероятна (см. выше). Кроме того, привлеченный нами германский и другой сравнительный материал вынуждает нас считать первичным для слав. lada мужское значение, ср. др.-русск. лада ‘муж’.
Между тем именно предположение о первоначальном женском значении слав. lada побуждает отдельных исследователей выдвигать важные гипотезы. Так, М. Будимир считает это слово одним из матриархальных реликтов, связывающих доклассическую Анатолию с протославянским словарем. Сам М. Будимир предлагает совершенно новую этимологию слав. lada — из *vladha, ср. vladati с потерей v в начальной группе vl, по закону Лидена, откуда lada = ‘властвующая’[718]. Все это, однако, чрезвычайно гадательно и маловероятно.
Индоевропейский язык развил еще одно распространенное обозначение мужчины, исходящее из его конкретных физических качеств: *viro-s. Наличие целого ряда сосуществующих обозначений мужчины как ‘старшего, выросшего’ (см. выше, *al-dh-), особенно — ‘сильного’ не должно удивлять, если учесть ту важность, магическое значение, которые древний человек мог придавать подобным названиям, считая, что, называя так мужчину, он одновременно наделял его соответствующими качествами. Вовлечение таких обозначений по мере забвения их конкретного значения в сферу терминов родства состоялось уже потом, в течение письменного периода истории отдельных древних индоевропейских языков. Формы, восходящие к *viro-s в различных индоевропейских языках: санскр. vīra-t авест. vīra-, лат. vir, литовск. vyras, латышск. virs, др.-прусск. wijrs, др.-ирл. fer, готск. wair, др.-исл. verr, др.-в.-нем., др. — сакс, др. — англосакск. wer.
Б. Дельбрюк[719] анализирует значения санскр. vīra- ‘мужчина’, особенно ‘сильный мужчина’, ‘герой’, ‘воин’, затем ‘сын’, ‘самец’, указывая, что значение ‘муж, супруг’, засвидетельствовано только в эпическом языке, в то время как лат. vir с раннего времени значит ‘супруг’. К. К. Уленбек[720] сближает санскр. vīros ‘мужчина, герой’ и vayas ‘сила, здоровье’. В. Прельвиц[721] считает, что и.-е. *viros < *vier (ср. греч. ίατρός: ίατήρ) значило собств. ‘преследователь, воин’, ср. санскр. vītar- ‘преследователь’. Большей популярностью пользуется толкование К. К. Уленбека, ср. А. Вальде[722], Вальде — Покорный[723], Эрну — Мейе[724].
Этимология и.-е. *viros как производного с суффиксом −ro- от и.-е. *vī-, *vei- ‘сила’ является весьма вероятной, но совершенно естественно, она не дает права выделять суффикс −ra- в современном литовск. vyras[725], неразложимом с точки зрения современного литовского словообразования.
В то время как балтийские языки прекрасно сохранили и активно употребляют формы, продолжающие и.-е. uiros[726], славянским языкам это индоевропейское название неизвестно, что дало повод А. Мейе еще раз высказать свою известную точку зрения о существенных пробелах в индоевропейском наследии славянского словаря[727]. Указанное расхождение между балтийским и славянским языками Мейе относит к числу существенных: славянский не знает балтийск. viras, балтийский — слав. mọzь. He исключена возможность, что вопрос об отражении и.-е. *vīros и *mangjo-s соответственно в балтийском и славянском обстоит гораздо сложнее. Так, выше уже приводились данные о возможном сохранении следов *mangjo-s в балтийском. С другой стороны, А. Вайан, например, указывает на то, что славянский знал и.-е. vīr-’муж, мужчина’, ср. следы в названии обычая — др.-русск. вира, которое нельзя объяснить заимствованием из германского, ср. нем. wer-geld[728]. А. Вайан спрашивает, не следует ли здесь видеть, вместо производного, форму родительного падежа, точно соответствующую литовск. vyro (род. п. ед. ч.) и закрепленную в каком-нибудь древнем выражении вроде ‘(плата за) мужа’, после чего, когда форму перестали понимать, она получила значение существительного женского рода[729].
Последняя мысль А. Вайана не может не вызвать сомнений, тем более, что она не опирается ни на какие подтверждающие факты. Видеть в др.-русск. вира окаменевший родительный падеж существительного мужского рода *виръ в роли нового существительного женского рода вира значит объяснить его как явление единственное в своем роде, во всяком случае— с точки зрения славянских языков. Такое окаменение хорошо известно как способ адвербиализации (ср. наречия сегодня, вчера — собственно родительные падежи существительных мужского рода съ дьнь, вечер), здесь же мотивы этого явления были бы совершенно непонятны. Объяснение сокращением древнего выражения *< plata za > vira> др.-русск. вира выглядит искусственным. Достаточно сказать, что свободное словосочетание этого типа предполагает скорее полнозначность всех его компонентов и тем более объекта *vira (ср. к тому же актуальность соответствующего обычая — штрафа — даже в течение первых веков письменного периода истории Киевской Руси). А в таком случае отсутствие всех других падежных форм, кроме род. п. ед. ч. *vira, выглядело бы очень странно. Точно так же у нас нет оснований видеть в *vira несогласованное определение, предпосланное определяемому, вроде тех, которые широко употребляют литовский и латышский языки.
Напротив, если мы обратимся к другому объяснению, мимоходом упомянутому Вайаном, — vira производное от *virъ, — процесс забвения *virъ в славянском получит весьма естественное толкование: в итоге длительной борьбы за роль общего термина ‘муж, мужчина’ в славянском победило *mọzь, более удобное в силу одинаково легкого употребления в обоих важных значениях, в то время как более узкий семантически термин *virь ‘взрослый мужчина’[730] был рано вытеснен, не найдя поддержки в древнем (и поэтому давно деэтимологизировавшемся) −ā-производном *vir-ā: др.-русск. вира.
Литовская форма vyriskis представляет собой фактическое притяжательное прилагательное на −isk- ‘мужской’, но сейчас не ощущается как, таковое[731] и значит ‘мужчина’. Забвение производной притяжательной формы с возвращением к значению исходной формы — нередкое явление, ср. чешск. zenskа ‘женщина’, сюда же русск. мужчина из прилагательного’ мужьскъ + суф. −ина в сингулятивном значении, ср. болг. диал. мъшчина ‘мъжкото в хора или животни’[732].
Вторичность и поздний характер специальных обозначений ‘муж, супруг’ становится еще очевиднее при знакомстве с многочисленными местными терминами этого значения, реквизированными сравнительно недавно из других словесных групп: ст.-слав. малъжена, малъженьца (дв. ч.) ‘conjuges’, польск. maizonek, чешск. manzel ‘супруг’, вероятно, из др.-в.-нем. mahal ‘бракосочетание, договор’, и слав. zena[733], сюда же в.-луж. mandzel ‘супруг’; ст.-слав., др.-русск. сѫпрѫuъ, супругъ ‘муж, супруг’, ‘супружеская чета’, очень похожее на кальку греч. σύζυξ; слово известно также в значении ‘пара, упряжка волов’; русск. сам ‘муж, хозяин, барин’, ср. сам в обычном значении местоимения; укр. чоловiк муж’ — значение, известное также диалектам русского[734], сербского и болгарского[735], ср. совершенно аналогичное употребление франц. homme ‘человек, мужчина’ в диалектах: оте ‘mari’ — liè è s’n ome ‘elle et son mari’[736]; чешск. диал. chot ‘супруг’[737], сербск. диал. подруг ‘супруг, муж’[738].
Целую коллекцию частных названий мужа насчитывает литовский народный язык, в котором, кроме общенародного vyras ‘муж’, есть еще preiksas второй муж’
Из прочих индоевропейских названий ср. готск. guma ανήρ, муж’, тоже вторичное значение одного из древних индоевропейских названий человека *ghəmon-, *ghmon- ‘земной’, ср. лат. homo[740].
О.-слав. zena: ст. — слав, жена ‘γυνή’, женима ‘uxor’ ‘παλλακή, pellex’, женимичиштъ ‘υίός παλλακής, pellicis filius’, женимичишть то же, др.-сербск. жена ‘mulier’, др.-русск. жена, женьщина ‘femina’, русск. жена, диал. жонка замужняя женщина’; «в Архангельске жонками называют женщин поденщиц»[741], жуенка, жвенка[742], женоцъка (Выгозеро) — приветливое обращение к женщине[743], женидба ‘жена’: Женитьба мая любезная, забирай-ка трубки, наметки, выруч коня вароного. Смоленск. у.[744]; из производных ср. название разведенной жены в калужских говорах: Ана ражжонаjа, жыв’ет’ у мат’ир’и, ина шостаjа[745]; укр. жiнка, польск. zona ‘жена’, диал. zепсоwа ‘молодая замужняя женщина’, чешск. zena женщина’, ‘жена, супруга’, диал. zenske ‘замужние женщины’[746], н.-луж. zona ‘жена, женщина’, словенск. zeпа ‘das Weib’, zenitba, zenitev ‘das Heiraten, die Hochzeit’, сербск. жена ‘женщина’, ‘жена’, женба, женидба ‘свадьба’, болг. жена, ‘женщина, жена’.
Слав. zena, развившее z из g велярного, восходит к древней форме *gena, ср. др.-прусск. genno[747], которое А. Брюкнер считал, как и многие другие прусские слова, завуалированным недавним заимствованием из соседнего польского: zona[748]. Э. Френкель указывает еще др.-прусск. gema ‘Frau’[749].
Слав. zena — очень древнее, бесспорно, индоевропейское слово. Ближайше родственные слова с известными славянскому языку значениями есть почти во всех ветвях индоевропейского. Заметное исключение представляет италийский, не сохранивший соответствующей формы, а также балтийский, кроме упомянутого возможного остатка в др.-прусск. genno, gema, не знающий этого слова. Естественно, что сохранение или забвение данного общеиндоевропейского названия в местном индоевропейском диалекте обусловливалось часто уже поздней, случайной заменой его другими индоевропейскими формами в этом значении, иногда — формами соседних диалектов. Очевидна поэтому рискованность поспешных выводов о «лучшем» или «худшем» сохранении словаря «индоевропейской цивилизации», а равно и самой «цивилизации», основанных на одном лишь сопоставлении современного состава балтийского и славянского словарей. Так, в местных условиях италийского осуществилось вытеснение соответствия славянскому zena латинским femina <и.-е. *dhē(i)- ‘кормит грудью’, в литовском — путем переосмысления pati ‘сама’ (и.-е. *pot-) и образования местного zmona.
Индоевропейскую форму, лежащую в основе слав. zena, определить трудно. В этом убеждает краткое ознакомление с литературой вопроса. Уже характер начального *g в общеиндоевропейской форме являлся предметом споров. Так, И. Шмидт[750] видел в нем чистый велярный задненебный, без участия губ, с поздним местным появлением лабиальности в ряде индоевропейских диалектов, в то время как в индоиранских, славянских и балтийском отсутствие лабиальности исконно: санскр. gnā, слав. zena, но *gu в греч. диал. βανά, готск. qino, др.-ирл. ben. Общеиндоевропейская основа слова характеризовалась наличием сильной и слабой форм. Слабую форму указывают в род. п. ед. ч. др.-ирл. mna ‘жены’, а также в греч. μνάομαι ‘свататься’ из βνα-< *guna-[751]. Славянский обобщил в своем zena сильную форму, ср. корневой вокализм славянского слова.
Дополнительный свет на характер индоевропейского *g проливает герм. k, ku как результат общегерманского передвижения согласных: готск. qino, др.-в.-нем., др. — сакс, quena, др.-исл. kuenna, ср. слав. zena[752]. См. еще об индоевропейском слове — Ф. Ф. Фортунатов[753], К. Бругман[754], Л. Зюттерлин[755], которые в общем считают характерным для общеиндоевропейской формы наличие лабиализированного задненебного.
К. Бругман в специальном исследовании, посвященном формам этого слова[756], ставит в один ряд арм. kin, ирл. ben, слав, zena как формы с гласным полного образования в корне, по отношению к которым формы греч. γυνή, ирл. род. п. ед. ч. mna, санскр. gnā, авест. gəna- представляют различные ступени редукции корневого гласного, при сохранении в слав. zena древнего вокализма корня. Другую древнюю особенность слав. zena нужно видеть в сохранении a-основы, перестроенной, например, в готск. qino, род. qinons, греч. γυνή, род. п. γυναικός[757]. А. Мейе, напротив, усматривает в славянской а-основе позднее выравнивание древней аномальной флексии[758].
С этими исследователями можно согласиться лишь в констатации многочисленных аномалий в формах индоевропейского названия женщины, но нельзя не видеть, что К. Бругман в сущности не может объяснить различий между отдельными формами. Сейчас на основании обобщающих исследований Ю. Куриловича об индоевропейском чередовании звуков с участием ларингального можно внести существенные поправки в объяснение разбираемых форм. Дело в том, что участие ларингального объясняет, по-видимому, не только аномалию флексии, но и аномалию вокализма корня. Все противоречивые индоевропейские формы этого слова объясняются из общей исходной формы, содержащей нулевую ступень корневого гласного в соседстве со слогообразующим сонантом n: *gn-. Совершенно закономерным такое сочетание может быть в положении перед согласным, в то время как перед гласным возможно только gn-. Этим согласным в нашем слове мог быть ларингальный: отсюда исходная общеиндоевропейская форма: *gnə-[759]. В таком случае непосредственно продолжают эту исходную нулевую ступень санскр. gnā, греч. γυνή (υ в греческом слове представляет вокализацию индоевропейского лабиального элемента при задненебном согласном: gunā < *gunā). Вокализм остальных форм слова объясняется в рамках общей тенденции морфологической замены нулевой ступени в положении перед гласным, т. е. значительно позже падения индоевропейского ларингального согласного, ср. также типичное расхождение в способах замены: с участием гласного о в южных языках — арм. kanayk, ‘женщины’, греч. диал. βανά, с участием е в северных — готск. qino, слав. zena. Значит, ни флексия, ни корневой вокализм слав. zena не являются архаическими в полном смысле слова.
Непосредственно сюда примыкает сложный вопрос о вероятной этимологической принадлежности нашего слова. К. Бругман был прав, видя в греч. γυνή и родственных образованиях «весьма изолированное имя, которое имело различные производные, но не имеет близкого по корню первичного глагола…»[760]. Целиком надо согласиться с Бругманом и в том, что греч. γυνή и известный корень и.-е. *gеn- ‘рождаться, становиться’ (греч. γίγνομαι) трудно объединить[761], хотя это делалось неоднократко, ср. соответствующую статью в польском этимологическом словаре А. Брюкнера. Упомянутому сближению определенно противоречит последовательно выраженная палатальность задненебного в и.-е. *geп- и продолжающих его формах и не менее последовательная велярность задненебного в названии жены, женщины: слав. *gena > zena (иначе было бы *zena). Правда, еще И. Шмидт пытался объяснить соотношение этих корней «смешением двух рядов задненебных» в формах одного и того же корня, причем противопоставление обозначилось в плане противопоставления сильных и слабых форм: так, велярный g И. Шмидт прослеживает последовательно в слабой форме санскр. gnā, авест. gəna, греч. γυνή, βανά, др.-ирл. род. п. ед. ч. mna и — под их влиянием — в сильной форме ст.-слав. жена, др.-прусск. genno, вместо ожидавшегося ввиду авест. zizananti ‘gignunt’, литовск. zentas, ст. — слав, зать — ст.-слав. *зена[762]. Сюда же относит И. Шмидт слав. gos-podь, литовск. gen-tis ‘родственник’, gimu, gimti ‘рождаться’, которые он также объясняет из слабых форм с редуцированной ступенью гласного и велярным g.
Тем не менее отношения этих двух корней остаются неясными, хотя возможность семантического соприкосновения слов с аналогичными значениями вполне реальна, ср. древнеиндийские формы, продолжающие и.-е. *gеn- ‘рождать(ся)’: jaya ‘женщина, жена, супруга — ‘существо, в котором, через которое осуществляется продление рода’, ср. глагол jāyate, как понимали эти формы еще сами индийцы, сюда же jdnī (Веды) ‘жена’[763]. Ср. экспансию форм с g- среди литовских слов, сблизившихся по значению: литовск. gentis ‘родственник’ вместо *zentis (ср. zentas, лат. gener ‘зять’) под влиянием литовск. gimti ‘рождаться’, имеющего иное происхождение: и.-е. *guen-/m- ‘приходить’[764].
В силу большой фонетической близости и.-е. *guenā[765] ‘жена’ и и.-е. *guen- приходить’, лат. venire, нем. коттеп, некоторые этимологи видели в и.-е. *guenā ‘женщина, жена’ название, построенное на соответствующем исходном значении: *guenā = ‘пришлая’, ср. лат. venire, литовск. genu ‘гоню’[766]. Сюда же примыкает этимология слова, предложенная И. Левенталем[767]: и.-е. *guenā (sic!) = ‘та, за которой гонятся’, ср. др.-ирл. benim pulso, ferio’, ст.-слав. женѫ ‘διώκω, καταδιώκω’ т. е. значение слова восходит к эпохе умыканий, знакомых довольно поздно еще древним пруссам. Отсюда он предполагает существование др.-прусск. gintas ‘Mann’ по выражению dyrsos gyntos ‘Frommann’, а в литовск. Gintas (имя собственное) видит древнее значение *’persecutor’. Рассуждения Левенталя основываются на недостаточно проверенном материале. Опуская здесь вопрос о восстановлении упомянутых названий ‘мужчина’ — ‘преследователь в древнепрусском и литовском[768], укажем, что предполагаемое значение *guenā = ‘пришлая’ (ср. лат. venio) может исходить только из *guen-/m- ‘идти, приходить’, лат. venio, нем. коттеп. Сопоставление же с литовск. genu, а равно и ст.-слав. женѫ ‘гоню’ без надобности усложняет дело и серьезно расходится с сущностью изложенных этимологии: и.-е. *guhen(i)ō объединяет греч. θείνω, φονεύω, хеттск. kuen-, все — со значением ‘бить, убивать’, сюда же с известным изменением значения и литовск. genu, ст.-слав. женѫ ‘гнать’, собств. ‘гнаться за кем-либо с целью убить’. Это сопоставление дало бы маловероятное значение и.-е. *guenā, слав. zena: ‘та, которую убивают (гонятся, чтобы убить)’. Очевидно, эта этимология ошибочна[769].
О наконечном ударении и.-е. *guenā, унаследованном слав. zena, русск. жена, см. исследования Микколы[770] и Ю. Куриловича[771].
К слав. zena примыкает интересное литовск. zmona ‘жена, супруга. Это слово, как нам кажется, не может считаться самостоятельным образованием литовского языка. Указывают на его звуковую связь с zmones pl. ‘люди’, им. п. ед. ч. zmuo, вин. п. zmuni, др.-прусск. smunents человек, согласная −n-основа, ср. сопоставление литовск. zmones, zmona с лат. humanus, принятое X. Педерсеном вслед за И. Шмидтом и Р. Мерингером[772], хотя нельзя также забывать о характерном для литовского позднем аналогическом распространении редких в других индоевропейских языках древних основ (−п, −и).
Но самое странное в литовск. zmona — это значение ‘жена’, резко обособленное от значения других форм этого корня: ‘человек, люди’. Обособленность его еще больше бросится в глаза, если мы вспомним, что и.-е. *guenā во всех формах по языкам имеет не только значение ‘жена’, но и ‘женщина’, причем последнее представлено не менее, если не более последовательно, чем первое. Ср. сосуществование обоих значений zena в славянском, где сопоставление древних и новых свидетельств позволяет говорить о более древнем значении ‘женщина’, вытесненном затем в ряде случаев другим значением. Ничего подобного нельзя сказать о литовск. zmona ‘жена’, историю значения которого в рамках литовского языка было бы трудно проследить. Это образование не находит также никакой поддержки в древнепрусском языке, хотя тот же корень со значением ‘человек’ древнепрусскому известен (латышский стоит в стороне, имея ныне названия cilveks ‘человек’, sieva, sieviete ‘женщина, жена’).
Таким образом, литовск. zmona, имеющее только значение ‘жена’[773], как бы лишено собственной оригинальной истории в балтийском, тем более, что мы вообще не имеем сколько-нибудь древних примеров семантической связи терминов ‘человек’ и ‘жена’, ‘женщина’ в индоевропейском[774]. Это значит, что литовск. zmona ‘жена’ < zmon- ‘человек’ было бы явлением, единственным в своем роде. Нам кажется поэтому, что образование литовск. zmona ‘жена, супруга’ стало возможным под влиянием слав, zena ‘женщина, жена’ с последующей контаминацией с местными литовскими формами корня zmon- ‘человек’, ‘люди’[775]. Контаминация одних лишь местных образований маловероятна, ибо литовское соответствие славянскому zena — *gena (ср. прусск. genna, genno) с обязательным велярным g не годилось для подобной контаминации. С другой стороны, ср. заимствованный литовский глагол zenytis ‘жениться’ < слав. zeniti se.
Итак, признавая в общем недостаточную убедительность всех попыток этимологии *guenā, zena, а также не видя какой-либо иной возможности объяснить происхождение этого слова, мы ограничимся уточнениями семасиологического порядка, а именно тем, что в этом слове мы имеем древнее название женщины, только вторично использованное для обозначения жены, супруги, ср. аналогичное развитие значений ‘мужчина’ > ‘муж’. Было бы излишне специально останавливаться на том, что такое выделение вторичных значений находит подтверждение в развитии семейно-родовых отношений от смешанного брака кросскузенного характера к парному браку через все более глубокие запреты кровосмесительства и экзогамию. Однако многие историки языка, к сожалению, не видят в этом наиболее существенного момента семантической истории слова, ср. соответствующую статью в словаре К. Д. Бака[776], интересующегося скорее игрой вторичных значений нашего слова.
Польск. kobieta ‘женщина’. Слово известно только в польском языке. Его история и происхождение довольно загадочны[777]. В попытках этимологии недостатка не было, но большинство из них неудовлетворительно. Я. Отрембский[778] видит в слове сложение *ko-obieta, ср. ст. — польск. obieta ‘жертва’, ст.-слав. обѢтъ ‘votum’, что, как полагает Т. Милевский, сопряжено с семантическими затруднениями[779]. Позднее появление слова kobieta в литературном польском языке объясняют заимствованием его из диалектов[780]. Ср. еще объяснение kobieta < kobita, причастия прошедшего времени от глагола kobic ‘wrozyc’, т. е. ‘ta, ktora byla wrozona na zone’, своеобразный эпитет[781]. Тем самым слово включается в круг терминов, связанных с гаданием, предсказанием, сюда же — названия счастья, удачи, которые обозначаются довольно известным в славянских языках древним корнем: ст.-слав. кобь ‘augurium’, чешск. pokobiti se ‘удаться’, сербск. коб ‘хорошее предзнаменование, пожелание’; ‘предчувствие’, кобим, кобити ‘желать счастья’, ‘предчувствовать’. Последние слова имеют индоевропейскую этимологию, ср. Э. Цупитца[782]: к др.-исл. happ ‘счастье’, англ. hap ‘случай’, to happen ‘случаться’.
Однако наиболее правдоподобна этимология, предложенная В. Махеком: польск. kobieta < др.-в.-нем. gabetta ‘Bettgenossin, супруга’, префиксальное сложение с bett ‘постель’, т. е. ‘разделяющая ложе’, ср. также наличие в польск. kobieta первоначально уничижительного значения[783].
Ст.-слав., др.-русск. суложь, съложь, съложьница ‘супруга’, ср. греч. άλοχος, άκοιτις, άκοίτης — названия законной супруги[784], калькой которых могло явиться славянское слово.
Польск. niewiasta ‘женщина’ представляет собой использование о.-слав. nevesta ‘невеста, невестка’[785], см. выше.
Ст.-слав. мѢжатица ‘ύπανδρος, viro subdita’, жена мѢжатица ‘γυνή aσυνψκισμένη άνδρί’, др. — чешск. muzatka ‘zena zmuzila’, ‘zena vdana’, польск. mezatka ‘замужняя женщина’, производное от названия мужа[786].
Др.-русск. хоть ‘желанная, милая, жена’, ‘наложница’, чешcк. chot’, словацк. chot’a, chot’ ‘жена, супруга’, с типичным переходом nomen actionis > nomen agentis, ср. отглагольность названия действия xotь ‘желание’, русск. по-хоть (:хотеть)[787].
Др.-русск. подружие, подружье ‘супруга, супруг’, давшее затем укр. подружжя ‘супружеская чета’, совр. укр. дружина ‘супруга’ (с конца XVIII в.)[788] с прозрачной этимологией (: друг). Укр. дружина является производным с суффиксом −ина с одним из двух значений этого суффикса, активных в славянском, — сингулятивным, ср. в то же время собирательность др.-русск. дружина ‘воины’.
Др.-русск. веденица ‘жена законная или главная’, ‘наложница’, ведовица ‘γυνή άρχοσα’, въводьница ‘женщина, принятая в дом’, ср. литовские названия жениха, невесты, жены, свадьбы, в основу которых положены формы глагола vesti ‘вести’: vedys, nauveda, vedybos, antravada ‘вторая жена’.
Ст.-слав. малъжена, мальжена, малжена, маложена (дв. ч.) ‘супруги, муж и жена’, ср. польск. malzonka, чешск. manzelka, о которых уже говорилось выше.
Прибалт.-словинск. bjalka ‘женщина’, кашуб. bjalka ‘женщина, жена’, польск. диал. bialiczka, bialeczka то же, устар. bialoglowa ‘женщина’ (букв.: ‘белоголовая’) — названия замужней женщины по белому головному убору[789].
Ст.-слав. посестрие ‘uxor’; польск. диал. roba ‘взрослая женщина’, ‘жена’, ‘неряха’, ср. также roba ‘свинья’, ср. roba 1. ‘взрослая женщина’, 2. ‘жена’ в переходных восточноляшских диалектах[790], сербск. љуба ‘die Gattin, conjux’.
Из балтийских названий ср. литовск. mote, moteris ‘женщина’ — преобразованное старое название матери, moteriske ‘женщина’, формально — притяжательное производное с суффиксом −isk-, ср. чешск. zenska — zena и др.; латышск. sieva ‘жена’ < *kei-u-, ср. др.-в.-нем. hiwo ‘супруг’, лат. civis ‘гражданин’[791]; менее распространенные литовск. gulova (только в народных песнях) ‘жена’, как и gulovas ‘супруг’ — к guleti ‘лежать’, antravada ‘вторая жена’[792].
Из более интересных местных названий других индоевропейских языков ср. лат. femina ‘женщина’, от *dhē- ‘кормить грудью’ с суффиксом медиопассива −meno-/mno[793] и тохарск. В tlai ‘женщина’, производное на −l- от того же корня[794]; нем. Weib, герм. *wiba ‘жена, женщина’, как полагают[795], — первоначально отглагольное название действия wiba < wёban ‘прясть, ткать’ с переходом nom. actionis > nom. agentis (ср. также средний род Weib), причем *wiba сначала значило ‘ткачиха, служанка’, затем — ‘женщина’ и ‘жена’.
Слав. vьdova: ст.-слав. вьдова ‘χήρα, vidua’, вьдовица то же, др.-сербск. вьдова, въдовица, др.-русск. въдова, вьдова ‘vidua’, въдовица, въдовичии, въдовичьныи, въдовующии, въдовыи, въдовъствие, въдовьство, русск. вдова, вдбвая, вдовый, укр. вдова, удова, вдовиця, удовиця, вдовиченко ‘сын вдовы’, польск. wdowa, диал. gdowa, прибалт.-словинск. vdoufka, vdouka ‘вдова’, н.-луж. hudowa, в.-луж. wudowa, wudowc ‘вдовец’, чешск. vdova, словацк. vdova, vdovica, bdova, gdova, словенск. vdova, vdovica, сербск. удовица, удов ‘вдовый’, болг. вдовица.
Это общеславянское слово прекрасно сохранилось во всех славянских языках[796].
Слав. vьdova — слово, видимо, еще общеиндоевропейское, оно имеет ряд тождественных форм в других индоевропейских языках и выясненную этимологию. Правда, следует заметить, что это слово по сути дела неизвестно балтийским языкам, за исключением др.-прусск. widdewu ‘вдова’, и Р. Траутман, предполагающий балто-славянскую форму *uidaua ‘вдова’[797], фактически демонстрирует отсутствие ее в балтийском. Литовский язык не знает этого индоевропейского слова, причем соответствующий термин выражен в нем не каким-либо поздним словом, а другим древним индоевропейским корнем, о котором — ниже. Рефлекс индоевропейского гетеросиллабического *-eu- в др.-прусск. widdewu является несколько необычным: ожидалось бы балт. −av- слав. −ov- (vьdova)[798]. Заимствование из славянского (польского)[799], однако, формально маловероятно. А. Бецценбергер видел в знаке долготы след первоначального ударения на окончании: widdezvu = русск. вдова[800]. Сочетание −ov-в слав. vьdova является существенной фонетической особенностью слова и развилось из и.-е. *eu- в гетеросиллабическом положении[801], перед гласным заднего ряда.
Итак, слав. vьdova непосредственно восходит к форме *videua. Сравнение последней формы с готск. widuwo ‘χήρα’[802] указывает на общую для обоих древнюю форму *uidheua, ср. санскр. vidhava то же[803] и греч. ήίθεος ‘холостой, холостая’. Кроме этих слов, сюда же относятся лат. vidua ‘вдова’, алб. е ve ‘вдова’[804]. В хеттском языке отмечена форма saludati (salutati-) ‘вдова’, которую И. Фридрих относит к лат. vidua и родственным[805].
Этимология *uidheua была выдвинута в свое время Р. Ротом[806] и одобрена Б. Дельбрюком[807]: санскр. vidh-ava < *vidh- ‘быть пустым, недоставать’, лат. viduus, ср. греч.ήίθεος ‘холостой, холостая’. Эта этимология получила широкое признание. Некоторый дополнительный материал предлагает И. Зубатый[808], обративший внимание на ст.-слав. въдавати в значении ‘κενουν, evacuare’ в Хронике Манассии (при обычном его значении ‘dare, давать’), которое, по его мнению, связано с лат. uidua, viduare, а с давати сближено по народной этимологии. Сюда же, несомненно, принадлежит этимологически литовск. vidus ‘внутренность’, внутренность дома’ < ‘полость, пустое пространство’. Для подкрепления морфологической связи этих слов важно отметить u-основу литовск. vidu-s, род. п. vidau-s, вин. и. vidu и то, что слав. vьdovа, и.-е. *uidheua представляют собой −а-производные женского рода именно от древней u-основы: *uidheu-a (и.-е. *uidkeu-: *uidhu-, ср. литовск. vidu-s). Следы этой древней u-основы сохраняются в производном названии вдовы в виде и.-е. *еи и его рефлексов.
Ударение слав. vьdova, русск. вдова, является результатом специально балто-славянских перемещений ударения, согласно закону Фортунатова — де Соссюра. О циркумфлексной интонации предпоследнего слога позволяет нам говорить с уверенностью литовск. vidu-s, род. п. vidau-s с циркумфлексной долготой дифтонга, которая объясняет метатонию, проходившую обычным образом: *vidau-a >*vidavat слав. vьdova, русск. вдова. Вместе с тем передвижения старого ударения в индоевропейском слове определенно свидетельствовали об ощущении «мотивированного», производного характера и.-е. *uidheuā[809].
Недавно высказывалось лингвистически аргументированное мнение о преимущественном отражении индоевропейскими терминами родства эпохи матриархата (Дж. Томсон, А. В. Исаченко). При матриархате не было еще потребности в таком термине, как ‘вдова’, поскольку смерть мужа (= одного из мужей) на положении женщины никак не отражалась: она оставалась женой братьев умершего[810]. Обозначение вдовы сделалось актуальным при парном браке. Таким образом, *uidheuā- последний общеиндоевропейский термин — был одновременно новым термином, созданным отцовской семьей[811]. Такое название женщины могло возникнуть в условиях расцвета патриархата, ср. четкое указание на то, что жена лишилась мужа. Развивая далее мысль А. В. Исаченко о том, что ‘вдова’ — последний общий термин перед разделением индоевропейцев, можно заключить, что индоевропейская общность (ибо только общность могла создать такой единый однозначный термин) длилась до расцвета патриархата включительно.
Возникшая возможность специально обозначать женщину в данном положении не предполагала обязательного стереотипного обозначения во всех индоевропейских диалектах. Более того, в отдельных диалектах общеиндоевропейский словарный материал использовался по-своему, вследствие чего образовались синонимы. Именно такое положение дела можно предположить для балтийского. Так, литовский язык, сохранивший древнее и исключительно ценное для истории слав. vьdova слово vidus, сам так и не воспользовался им, уже имея другое древнее название вдовы — nasle.
В литературе известна правильная индоевропейская этимология этого слова, выдвинутая американским лингвистом Ф. Р. Преведеном[812]: литовск. naslys ‘вдовец’, nasle ‘вдова’, naslaitis ‘сирота’, naslyste ‘вдовство’ с общим для всех них семантическим признакам: ‘переживший, −ая чью-нибудь смерть’. Вслед за А. Лескином[813] Ф. Преведен относит naslys, nasle к группе имен действия или деятеля с суффиксом −lys, −1e. В семантическом отношении Ф. Преведен считает нужным отделить эту группу от литовск. nesti ‘нести’. Он относит nasle к и.-е. *nek-, *nok- ‘умирать, смерть, мертвый’, санскр. naçati ‘он гибнет’, авест. nasu- ‘труп’, греч. νέκυς, νεκρος ‘мертвый’, лат. пех ‘убийство’, др.-исл. naglfar ‘Totenschiff ‘ и др. Таким образом, nasle, naslys можно рассматривать как субстантивированное прилагательное: *nasl-i-s ‘относящийся к мертвому человеку’. Ср. сербск. посмрче ‘ребенок, рожденный после смерти отца’. Эта этимология отмечена также как принадлежащая Фр. Преведену в известном новом словаре индоевропейских синонимов К. Д. Бака[814]. Тем не менее справедливость требует указать, что на самом деле эта интересная этимология впервые была предложена К. Бугой[815], умершим в 1924 г. В печатном виде эта этимологии фигурировала в достаточно известном труде К. Буги[816]. На нее ссылается также П. Скарджюс в своем капитальном исследовании по литовскому словообразованию (1943 г.). Буга видит в литовск. nasle вторичное производное от *naslas, −а, общего по корню с перечисленными латинскими и греческими словами[817].
Литовск. nasle вдова’ является самым интересным этимологически, но не единственным диалектным синонимом и.-е. *uidheua. Ср. ряд местных индоевропейских названий вдовы[818]: латышск. atraikne, atriekne, eidene[819], исл. ekkja, датск., норв. enke, шведск. anka, собств. ‘одинокая’ (ср. выше), арм. ayri < *n-nēr-iyā: *пēr ‘муж’, т. е. ‘без мужа’[820], греч. χήρα: дат. п. ед. ч. χήτει ‘недостаток, нужда’: хеттск. kasti ‘голод’[821].
Мы рассмотрели выше ряд важных терминов, примыкающих к названиям свойства, а именно — названия невесты, жениха, мужа, жены и вдовы. Это не термины свойственного родства в собственном смысле слова, но сопоставление их с названиями свойства диктуется всей спецификой родственной терминологии. В ходе нашего изложения было уже немало случаев привлечения смежных или более далеких образований, которые связаны с изучаемыми терминами либо непосредственными материальными отношениями родственных морфем, либо общей аналогией. Такое же отношение к родственной терминологии имеет название девы, девушки.
Ст.-слав. дѢва, дѢваѩ, др.-сербск. дѢва, дѢвая, дѢвица, дѢвоика, др.-русск. дѢва, дѢвица, русск. дева, девица, девушка, девочка, укр. дiвчина, дiвка, польск. dziewczyna, dziezvucha, dziewcze, диал. dziewa, dziewka — corka ‘дочь’, прибалт.-словинск. зofса-cica ‘Mädchen’, полабск. deva ‘Mädchen’, ‘Magd’, devka ‘Mädchen, Tochter’, чешск. divka, devce, словацк. dievca, словенск. deva ‘die Jungfrau’, сюда же dekla ‘das Mädchen’, die Magd’, deklaca ‘die Dirne’, deklaj м. p. ‘das Madchen’, dekle cp. p. ‘das Mädchen’, deklica ‘das Madchen’, deklic м. р. ‘das Madchen’, сербск. Aj’dea, AJ&edJKa ‘das Mädchen puella’, диал. dekla, deklica ‘Magd’, dikle ‘Mädchen’[822], болг. дзва, болг. (банатское) divica ‘девица’[823], совр. болг. девойка ‘девочка’.
Значение перечисленных слов достаточно единообразно: ‘девушка, девочка’. Слав, deva используется также в отдельных славянских языках и диалектах в качестве замены о. — слав, dъkti. Поздний характер, значения ‘служанка’ (пример см. выше) не оставляет никаких сомнений.
В словообразовательном отношении слав. deva правильно объясняется как древнее субстантивированное прилагательное с суффиксом −va[824]. Это подтверждается фактами старославянского языка, в котором, как указывает А. Вайан в последнем из названных сочинений, адъективность дѢва, правда уже субстантивированного, акцентируется употреблением дублета дѢваѩ, дат. п. ед. ч. дѢвѢи (Клоц. 898 — Супр. 4525). Отмеченный для ст. — слав, дѢваѩ вторичный суффикс −aja, видимо, связан отношениями количественного чередования гласных с −oja в польск. dziewoja ‘девка, девушка’; В. Вондрак[825] приводит единственный пример с суффиксом −oj- в виде упомянутого польского слова. Важно отметить, что и этот редкий непродуктивный суффикс характеризовал первоначально адъективные образования. Сюда же примыкают осложненные суффиксом −ка болг. девой-ка, сербск. дjeвoj-ка. Славянский дает крайне мало материала для подобного обобщения, однако число примеров с суффиксом −oj(a), очевидно, не ограничивается названными. Так, например, сюда может относиться русск. Утроя, название реки бассейна Псковского озера, которая в своих верховьях, на территории латышского языка, носит название Ritupe (собств. ‘утренняя река’). Тем самым русск. Утроя этимологически объясняется как Утро-ja/ymp-oja, адъективное производное от утро: *Utroja reka ‘утренняя река’, ср. значение латышского названия[826].
Слав. deva давно получило правдоподобную в своей сущности этимологию: к известному индоевропейскому корню *dhei- ‘кормить грудью’ и др. В деталях этимологического толкования авторы расходятся между собой. Так, В. Вондрак[827] видит в слав. deva первоначальное название ребенка женского пола. Э. Бернекер[828] полагает, напротив, что deva имело активное переходное значение ‘кормящая’, ср. греч. θηλυς ‘женский’. Примерно таково же мнение А. Брюкнера[829], который считает, что deva первоначально обозначало женщину именно как ‘доящую’ (‘кормящую’) — Новый словарь И. Голуба и Фр. Копечного[830], к сожалению, даже не ставит вопроса о конкретном значении морфологического образования слав. deva. Фр. Славский[831] в основном обобщает сведения по литературе вопроса, предлагая на выбор весьма различные решения: ‘сосущая’ или ‘имеющая особенности женщины, например, могущая кормить’.
Что касается судьбы индоевропейского корня *dhe(i)~ в слав. de-va, славянский, как видно, имел на месте данного е древний дифтонг *oi, о чем могут свидетельствовать следы его в гетеросиллабических позициях: словацк. dojka ‘кормилица’, dojcit ‘кормить (грудью)’, dojca ‘грудной ребенок’, словенск. doj ‘das Säugen, die Ammenschaft’, сербск. дojeњe ‘das Säugen, nutritio’, ‘das Saugen, lactatio’, доjилица, доjиља, доjкиња ‘Amme, nutrix’, болг. дойка 1. кормилица’, 2. ‘грудь женщины’, доилка, дойлница, доителка, подойка, подойница ‘нянька, кормилица’, подойниче ‘грудное дитя’, ср. русск. доить, уже специфически животноводческий термин, наиболее далекий от значений привлеченных выше слов.
Остается вопрос о форманте −va (de-va) и его семантико-морфологической роли в данном славянском производном. Не решив этого вопроса, мы вправе констатировать лишь то, что славянское слово состоит из и.-е. *dhē(i) — и −uā, всякие же дальнейшие предположения о значении славянского слова в древности носили бы голословный характер. Суффикс −uā, точнее −u(v), при помощи которого образовано слово, принадлежит к числу общеиндоевропейских словообразовательных формантов. В славянском почти нет этимологически прозрачных производных с суффиксом −v-, что также говорит о его большой древности и непродуктивности в собственно славянский период. Однако трудно согласиться с А. Г. Преображенским, который заявляет, что «слов с таким образованием только три: дева, диво, пиво…»[832]. Этимология позволяет выделить суффиксальное −v- в гораздо большем количестве случаев. Трудность заключается в том, что −v- был одним из материальных средств расширения индоевропейского корня[833]. При этом — этимологически суффиксальное — v постоянно вовлекалось в структуру корня в роли корневого детерминатива. Хронологические рамки этого процесса трудно определить даже приблизительно. Так, слав. pьrvъ ‘первый’ унаследовало этот древний суффиксальный −v- в роли неотделимого корневого детерминатива, ср. оформленное иным суффиксом литовск. pirmas ‘первый’. Этот пример различного расширения корня, возможно, относится к числу древнейших диалектных различий индоевропейского, ср. также примеры, с одной стороны, из индо-иранского, с другой стороны, лат. primus. Есть, несомненно, и менее древние аналогичные случаи, ср. слав. сьr-vь: литовск. kir-mis ‘червь’ и с аблаутом — kur-mis ‘крот’ — к общему корню *ker- ‘рыть, копать, резать’. Ср. также только балто-слав. *kor-ua, корова, производимое от и.-е. *kor- ‘рог’ и, наконец, только славянское — *deva
Познакомившись в общем с особенностями исторического употребления суффикса −v-, перейдем к семантико-морфологическому анализу образований для выяснения наиболее типичного их морфологического значения. Предположительные значения слав. *čьr-vь, *kor-va, *pi-vo, *de-va— ‘способный рыть’, ‘имеющая рога’, ‘пригодное для питья’[834], ‘способная кормить’. Понять эти образования можно, лишь допустив для древнего суффикса −v- значение потенции, способности, наличия. Значение отглагольного de-v-a было скорее медиальным (‘способная кормить своих детей’), а не активно-переходным (ср. Э. Бернекер, выше) и уж, конечно, не пассивным, как полагали Ф. Миклошич и В. Вондрак. Таким образом, этимология слав. deva не говорит о древности значения ‘дева, не вступившая в брак’. Это название могло обозначать каждую молодую женщину, которая уже способна кормить.
Общего термина, аналогичного слав. deva, индоевропейские языки не знают. Они развили соответствующие возрастные названия в большинстве своем уже поздно, ср. характер отдельных названий девы, девушки, приводимых ниже.
Болг. мома, момиче С. Младенов толкует как слово «детского языка»[835].
Греч. |μειραξ, μειράκιον из *μεριακ- с индоевропейским корнем *mer-, встречающимся в близких возрастных обозначениях нескольких языков, ср. критск. μαρνά ‘девушка’[836], литовск. merga ‘девушка’, с суффиксом −g-[837]. Последнее название девушки в литовском языке насчитывает по говорам огромное множество производных форм: mergike, merguila, mergzna, merginas, mergynas, mergyna, mergesa, mergese, mergse, mergiscia, mergyste, mergiote, mergiokste, mergiocius, mergýte, mergỹte, mergystaite, merguta, mergele, mergukstis, mergakste, merguze — все со значением ‘девочка, девушка’[838].
Греч. κόρη, диал. κόρFα, κόυρη связано с κειρω (*κεριω) ‘резать’, возрастной термин, ср. обычай обрезания волос у подростков, *τριχοκουρία. Греч. παρθένος ‘дева’ не имеет этимологии и подозревается в заимствовании из «догреческого» языка. Лат. virgo ‘дева, девственница’ тоже как будто не имеет этимологии[839]. Ср., однако, в книге Г. Хирта и Г. Арнтца[840] попытку объединить греч. παρθένος, лат. virgo, а также англ. girl, н. — нем. Göhre ‘девушка’ вокруг и.-е. *ghwьrghwen, *gwerghen.
Хеттск. suppessara ‘дева’ — местное образование хеттского языка из прилагательного suppi-s ‘чистый, незапятнанный’ и суффикса имен женского рода −šara-[841].
Готск. magaps ‘παρθένος’, герм. maзa-[842], наряду с maзu-, корень, которого уже приходилось подробно касаться в первой главе при рассмотрении целого ряда обозначений ребенка, мальчика, девочки; этот корень лежит в основе некоторых возрастных обозначений.
Переходим к основным названиям свойственного родства, которые обозначают лиц, породнившихся через брак кровных родичей, как своих людей, входящих в общий, свой род. В связи с этим важно обратить внимание на участие местоименного корня и.-е. *suo- ‘свой’ в таких образованиях, ср. свекор, свояк, сват.
Свойственная терминология очень сложна и многопланова. Например: свекор, свекровь — жене сына, тесть, теща — мужу дочери, невестка, сноха — родителям мужа, зять — родителям жены, золовка — сестра мужа по отношению к его жене, деверь — брат мужа по отношению к его жене, шурин — брат жены по отношению к ее мужу и т. д.
Значительная часть терминов свойства имеет индоевропейские этимологии: свекор, тесть, золовка, зять. Этимологическая неясность некоторых из них также говорит о древнем образовании. Они представляют интерес для исследования с различных точек зрения.
Ст.-слав. свекръ ‘πενθερός, socer’, свекры πενθερά, socrus’, др.-русск. свекры, свекъръ, свекоръ, русск. свёкор, свекровь, диал. свекры[843], свекрова (Онежск., Шенкурск.)[844], свякровья, свякры[845], архангельское еще — секрова[846], ср. из недавних материалов — рязанск. с’в’акры, с’в’якрова[847], вологодск. свекрова, свекроука[848], калужск. свякра, свякровь’[849]; укр. свекор, свекруха, др. — польск. swiekrew, swiekrucha, swiokra ‘свекровь’, ‘теща’, swiokier, swiekier ‘тесть’, swiekra ‘tesciowa, matka meza lub zony’[850], польск. swiekier, swiekra (устар.), диал. swiekr ‘ojciec meza’, swiekra ‘matka meza’, ср. также wsiekra = swiekra, swiekrucha, др. — чешск. svegruse, svekruse matka manzela neb manzelky, tchyne’, svekr ‘tchan’, svekrov ‘svagrova’, диал. svogrusa, cvogrusa, cvegrusa ‘tchyne’[851], словацк. sveker, s’veker, s’viker, svoker, словенск. sveker, svekrv, svekrva, сербск. свёкар ‘der Schwiegervater, socer, mariti pater’, свёкрва ‘die Schwiegermutter, socrus, mariti mater’, диал. svekrva[852], болг. свекър, свекърва.
Наиболее сложную фонетико-морфологическую историю пережило слав. svekry, ж. р., что понятно вследствие особого положения древних −y-(ū) — основ, неизбежно подвергающихся разным аналогиям и выравниваниям. Соответствующий материал богаче всего представлен в русском языке, о чем свидетельствует даже беглое знакомство с формами по говорам. Прежде всего, русские говоры широко сохранили древнейшую общеславянскую форму свекры < svekry, повсеместно и давно вытесненную в прочих славянских языках. Но и в русском эта форма сохранена в разрушенном виде, как разрушена уже давно в русском и древняя парадигма склонения −ū-основ. Так, свекры встречается не только как им. п. ед. ч., но и как вин. п. ед. ч.[853]; род. п. ед. ч. на −ве (−ъве) характерен только для древнерусского периода. Особенно широко обобщена, однако, древняя форма вин. п. ед. ч. свекровь, фигурирующая в им. — вин. падежах ед. ч. (в том числе и в литературном языке) в связи с аналогическим переходом в склонение на −u(i). Далее в русских говорах представлены формы от старой −ū-основы, преобразованные по женским a-(ja) — основам: свекрова, свекровья и далее — свекровка. О полном забвении старой основы говорит образование русск. диал. свекра ‘свекровь’, ср. польск. (стар. и диал.) swiekra. Производными от старой основы являются также русск. диал. свекруха, укр. свекруха, польск. диал. swiekrucha, др. — чешск. svekruse — по аналогии с другими употребительными названиями женщин с суффиксом −их-а, которые имеют, кстати, совершенно особое происхождение, не связанное с −ū-основами. В южнославянских языках широко распространились производные от старой −ū- основы на −а: сло-венск. svekrva (также svekrv), сербск. свёкрва, svekrva, болг. свекърва, ср. русск. свекрова в говорах.
В чешском языке, кроме того, сказалось сильное воздействие заимствованных форм — svagrova (нем. Schwager, Schwägerin) золовка, невестка, свояченица’, откуда svekruse, svegruse, др. — чешск. svegruse, диал. cvogrusa и формы, свидетельствующие об окончательном расшатывании старой, этимологически верной формы: диал. моравск. cvegrusa, cvogrusa.
История мужского соответствия гораздо единообразнее. Общеславянской формой является svekrъ из *suekro-s, ср. ст. — слав, свекръ. Формы русск. свёкор, укр. свекор, польск. swiekier, сербск. свёкар, болг. свекър говорят о *svekъr-, но −ъ- или заменяющие его «беглые» гласные здесь, видимо, эпентетического происхождения, они появились в результате общеславянского падения редуцированных через промежуточную ступень *svekr. Полную фонетическую аналогию видим в развитии русск. остёр, сербск. оштар, болг. остър из о.-слав. ostrъ, ср. литовск. astrus, греч. άκρός < и.-е. *akro-s.
Предполагать о.-слав. *svekъrъ (= литовск. sesuras!) нет достаточных оснований. С другой стороны, видеть в слав. *svekrъ *svekro-s из *suekuro-s с выпадением и.-е. и, как это делает Л. Зюттерлин[854], анализируя готск. swaihra, тоже нет оснований[855]. Если бы это было следствием фонетической закономерности вроде той, которую мы имеем в литовск. dukte, слав. *dъkti, готск. dauhtar, последовательно утративших срединный гласный и.-е. *dhughəter, то исключение в виде литовск. sesuras представляется странным. Оно наводит нас на мысль о контаминационном происхождении мужских соответствий с и: лит. sesuras, греч. έκυρός, др.-инд. śvaśura-, о чем — ниже. Таким образом, анализ славянских форм приводит к о.-слав. *svekrу, *svekrъ.
Подавляющее большинство свидетельств индоевропейских языков согласно говорит об общеиндоевропейской форме *suekru-s с палатальным k. Исключение представляет слав. svekry, svekrъ. Предпринимались различные попытки фонетического объяснения этого факта, в частности И. Шмидт видел здесь смешение двух рядов задненебных[856]. Палатальный k дал в языках satəm палатальный спирант, который действовал ассимилирующе на sv- в начале слова: *suekru-s > *suesru-, ср. др.-инд. śvaśura-, śvuśru-, арм. skesur, литовск. sesuras. И. Шмидт[857] считает эту ассимиляцию очень древним явлением, в то время как А. Мейе, очевидно, с полным правом видит здесь самостоятельные аналогические процессы[858]. Действительно, в каждом отдельном случае можно отметить оригинальные особенности. Так, литовск. sesuras-получено не из *svesuras, а из чисто литовского *sesuras, ср. начало слова sesuo. Отношение литовск. *sesuras: слав, svekrъ принадлежит к разбиравшимся случаям чередования sv : s в начале слова в балто-славянском, ср. и.-е. *suesor: балто-слав. *sesuo, литовск. svecias: русск. посетить.
В связи с вопросом о непоследовательном отражении различными языками и.-е. suekru-s с палатальным задненебным согласным отдельные исследователи ставили под сомнение общеиндоевропейскую древность палатальных задненебных. Так, в то время как П. Кречмер[859] расценивает слав. svekry с k вместо s как результат смешения с венетами (язык centum), обращая внимание, помимо слав. svekry, на многие нарушения в древнеиндийском языке, В. Георгиев[860] считает возможным исходить только из наличия древних индоевропейских велярных и лабиовелярных задненебных, лишь впоследствии подвергшихся палатализации. Возможно, что данная мысль весьма обоснованна, и было бы излишне против нее возражать в принципе[861]. Гораздо надежнее обратиться к конкретному анализу данного слова, сферы его употребления и соприкосновений с другими словами, поскольку, видимо, именно здесь кроется причина нарушения.
Наиболее характерной частью слов svekrъ, svekry для славянского языкового сознания, несомненно, было sve-: svo-, svojь. В целом слово может продолжать *svesry, в котором, как полагают[862], вторая часть заменена была путем народной этимологии звучанием −kry под влиянием слав. kry ‘кровь’, что в случае с терминами родства вполне допустимо, ср. польск. krewni (= ‘кровные’) ‘родственники’. Таким образом, свекровь, svekry воспринималась как ‘своя кровь’ (ср. сходные рассуждения Вассы Железновой у Горького). Вероятнее всего, что это изменение осуществилось в женской форме слова, наиболее созвучной с kry: *svesry > svekry, ср. общий для обоих слов конец основы (у). В мужской форме k было обобщено после этого: svekrъ. Чисто фонетическое объяснение здесь просто неприемлемо, как указывал еще А. Брюкнер[863] в разборе книги А. Стендер-Петерсена «Slavisch-germanische Lehnwortkunde» (1927), видевшего в слав. svekrъ диссимиляцию *sbvesr- < *svekuro-[864]. Брюкнер говорит о том, что славянский не знает диссимиляции двух s (s — s), ср. ses(t)ra, sъsp, *slus-(sluxъ), которые иначе дали бы s-k или s-s.
Общеиндоевропейскими формами славянских слов являются *suekru-s, (ж. р.) и *suekro-s (м. р.). Женская форма слова не вызывает никаких сомнений, будучи хорошо засвидетельствованной древней −ū-основой. С мужской формой дело обстоит иначе, ср. санскр. śvaśura-, греч. έκυρός, литовск. sesuras, на основании которых часть исследователей устанавливает и.-е. *suekuro-s. Но последняя форма не объясняет слав. svekrъ, лат. spcer, готск. swaihra, ср.-в.-нем. swuger, которые происходят из *suekru-s[865]. В женской форме *suekru-, др.-инд. śvaśru-h тоже нет никаких признаков гласного u между k и r. С другой стороны, происхождение и в *suekuro-s, др.-инд. śvaśura- и других мужских формах вполне очевидно объясняется эпентезой u[866]. Это осуществлялось в мужской форме, видимо, под влиянием женской −ū-основы: *suekrū → *suekruo-s> *suekuro-s, причем не обязательно вместе с Кречмером[867] предполагать общеиндоевропейскую −u-основу мужского рода наряду с −ū-основой женского рода *suekrū-s. Появление и в мужской форме объясняется постоянной аналогией оригинальной женской основы, и это и сначала появляется в конце мужской основы и только после этого передвигается эпентетически вглубь нее. Существование исконно различных основ и.-е. *suekru-s и *sue-kro-s в качестве женского и мужского терминов родства не представляет чего-либо исключительного. Развитие *suekuros< *suekruos мы понимаем как интерверсию звуков w, r, нередкую при соседстве этих звуков, именно в том плане, в каком ее описал на материале разных языков М. Граммон[868]. Он анализирует один вид интерверсии — interversion par pénétration, — отмечая, что это явление чуждо случайности, какую ему приписывают, и диктуется стремлением лучше распределить слоги с целью избежать непроизносимых или ставших непроизносимыми типов. М. Граммон уделяет много внимания случаю соседства w, r и хорошо показывает, что интерверсия — не метатеза. Это — развитие тембра w при согласном в том положении, которое наиболее удобно для распределения слогов в слове, чему есть очень много примеров в истории греческого и романских языков, ср. греч. κούρη < κορFα ‘девушка’. Так, *suekruos > *suekrwos, где w находилось в позиции, способствовавшей превращению его в неслоговой согласный, откуда возможно *suekrwos. Группа согласных была усовершенствована путем описанной интерверсии в *suekuros, где w снова вокализовалось в u, ср. греч. έκυρός, др.-инд. śvaśurah, литовск. sesuras. Другими словами, мы имеем в этом индоевропейском процессе явление, аналогичное тому, что позднее произошло в славянском: svekrъ > svekūro (см. выше).
Отсюда следует, что этимологическая гипотеза о *suekuro-s: греч. κυρος ‘сила, власть’, κύριος: ‘господин’, как указывал П. Кречмер, маловероятна, так как не учитывает древнего *suekrus.
Правильное понимание фонетического развития индоевропейского варианта с −и- эпентетическим (*suekuros) помогает лучше понять историю отдельных форм. Так, литовск. sesuras говорит о том, что и литовская мужская форма развилась под воздействием парной женской формы с −ū-основой, которая сама по себе в литовском языке не сохранилась.
Из прочих родственных индоевропейских форм ср. алб. vjerr, vjehёrr ‘Schwiegervater’, vjehёrre ‘Schwiegermutter’. Алб. vjehёrr Г. Maйep[869] объясняет из *svekro-, ставя, таким образом, албанское слово в один ряд с ст. — слав, свекръ и другими в противоположность литовск. sesuras и др. Ср. иначе Стьюарт Э. Манн[870]: алб. vjehёrr ‘father-or, mother-in-law’ < *suekuros, *suekrus, если только последние формы не взяты автором машинально из словаря Вальде — Покорного. Готск. swaihra ‘πενθερός, Schwiegervater’ при swaihro ‘πενθερα, Schwiegermutter’[871]. Основные сведения по истории нашего слова см. у Вальде — Покорного[872]: и.-е. *suekuro-s (м. p.), suekrū-s (ж. р.) ‘родители женатого мужчины, свекор, свекровь’, куда относятся др.-инд. śvaśura-, авест. xvasura- свекор’, др.-инд. śvaśrū- ‘свекровь’, арм. skesur то же, греч. έκυρός ‘свекор’ (вместо έκυρος), алб. vjehёrr, vjёrr, vjehёrre, лат. socer ‘свекор’, socrus, −ūs ‘свекровь’, кимр. chwegr, корнск. hweger ‘свекровь’, др.-в.-нем. swehur, др. — англосакс, sweor ‘свекор’, др.-в.-нем. swigar, англосакс. sweger (< *sweзru) ‘свекровь’, готск. swaihro = др.-исл. svœra ‘свекровь’ (*swehran- < *swehru с h вместо g из мужской формы), новообразование готск. swaihra ‘свекор’; литовск. sesuras, ст.-слав. свекрr, свекръ. «Слово содержит основу возвратного местоимения sue-...»[873].
Эрну — Мейе[874], анализируя лат. socer, −eri, socrus, −us ‘свекор, свекровь’, указывают, что эти названия, принадлежащие к группе *swe- (ср. sodalis и др.), обозначают принадлежность к одной и той же социальной группе; важное значение ‘матери мужа’ для молодой жены явствует, по их мнению, из того, что в армянском языке ‘свекор’ называется skesrayr ‘муж свекрови’, а в славянском — svekrъ, svekъrъ, очевидно, образовано по форме svekry. To, что индоевропейское слово значило ‘член группы’, вообще вытекает из того обстоятельства, что для шурина имелось вторичное производное типа vrddhi: санскр. śvāśurah, ср.-в.-нем. swager[875].
Анализируемое слово не имеет достоверной этимологии, если не считать выделения местоименного элемента sue-, с чем большинство авторов согласно. Этот факт находит подтверждение в структуре других индоевропейских терминов родства, ср. и.-е. *suesor ‘сестра’, у которого общее с нашим термином не только *sue-, но и невыясненность второй части основы. Остановимся кратко на этимологиях слова.
А. Вебер[876] видел в слове древнее сложение: su + ас = ‘der in guter Weise schaffende, rührige’. О. Шрадер[877] с некоторым колебанием разлагает слово на части *sve-kuro-, ср. греч. κύριος ‘господин’, т. е. — ‘собственный господин’ (по отношению к невестке). Оригинальная этимология принадлежит И. Левенталю[878]: он считает, что алб. vjehёrr, литовск. sesuras, болг. свекър и прочие родственные формы по закону Брюкнера[879] восходят к и.-е. *suesku(e)ro-s и что предположение *suekuro-s исключается албанским и славянским. Вторую часть и.-е. *sue-skuero-s он относит к русск. сквара ‘жар’, ст.-слав. скврада ‘έσχάρα, focus’. Таким образом, и.-е. *sue-skuero-s = ‘имеющий собственный очаг’. У нас есть все основания не доверять этой этимологии, очень искусственной, как и многие другие этимологии И. Левенталя.
Свод старых исследований слав. svekry, sviekrъ см. у А. Преображенского[880]. Интересный анализ слова содержится в известном руководстве А. Мейе[881], где наиболее подробно излагаются соображения о морфологической истории слова, о развитии окончания *-ū- из древнего *-wā-. Что касается фонетической части анализа, Мейе видит здесь диссимиляцию s-s>s-k. Эта точка зрения довольно успешно оспаривалась в свое время А. Брюкнером, чего мы уже касались в другом месте. Ф. Мецгер, исследующий различные случаи употребления и.-е. se-, *sue-, выделяет этот корень и в *sue-krū-, однако древнейшими значениями и.-е. *sue- он считает пространственные — ‘далеко, в стороне, прочь’, которые лишь впоследствии, изменившись в значения ‘уединенный, одинокий, отдельный’, приблизились к более поздней функции возвратного местоимения[882].
Характер задненебного в герм. svegra, а также герм. svehra-, др.-в.-нем. swehur правильно указывает место ударения[883]: и.-е. *suekrū-s, но *suékro-s. Непосредственно к *suekrū-s, испытавшему закономерное сокращение окончания (> us) в германском, относят др.-в.-нем. swigar[884].
Некоторые исследователи считали возможным устанавливать более тесные связи между германскими и славянскими терминами. Так, О. Шрадер специально обращает внимание на нем. Schwager ‘свояк’, ср.-в.-нем. swager. По его мнению, это позднее слово нельзя прямо увязывать с и.-е. *suekro- ‘свекор’ или объяснять германским новообразованием. Поэтому Шрадер высказался о заимствонании ср.-в.-нем. swager из слав. svāk, svak, svojak[885]. Это предположение маловероятно, и оно было встречено в литературе в основном отрицательно[886]. Авторы обычно характеризуют swager как производное по типу санскр. śvāśura- ‘принадлежащий свекру’, т. е. vrddhi.
К числу древних особенностей, сохраненных славянским, относится ударение svekry — русск. диал. свекры[887]. Относительно древним является и значение, четко представленное в слав. svekry, svеkrъ ‘(мать) отец мужа’, как это специально отмечалось исследователями[888]. Соответствующие основы в других языках представляют нередко видоизмененное, расширенное значение, ср. в германских, латинском. Недавние исследования не позволяют, однако, видеть в упомянутом значении отражение глубокой древности. Так, например, Дж. Томсон[889], а вслед за ним А. В. Исаченко[890] рассматривают и.-е. *suekro- времен кросскузенного брака и матриархата как название ‘материнского дяди’, поскольку, при этой древней форме брака мой свекор был одновременно моим дядей (братом моей матери). Выявляемое таким образом значение оказывается наиболее архаическим, порожденным еще классификаторской системой обозначения родственных отношений.
В литовском языке sesuras ‘свекор’ давно утратил парный женский термин того же корня, вытесненный производной формой от другого корня: anyta ‘свекровь’. Ср. еще эллиптическую для современного литовского языка форму мн. ч. sеsиrаi ‘свекор и свекровь’ (собств. ‘свёкры’).
Прочие славянские названия свекра и свекрови: русск. диал. батинькя ‘свекор’[891] < батя ‘отец’, богоданны (арханг.) ‘свекор и свекровь’, польск. диал. zimna mac ‘свекровь’[892], чешcк. диал. tatinek ‘свекор’, maminka ‘свекровь’[893], н.-луж. psichodna mas ‘теща или свекровь’, psichodny пап ‘тесть или свекор’, прибалт.-словинск. raucna ciesc ‘Schwiegermutter, Brautmutter’, болг. пехер ‘свекор’, пехера: ‘свекровь’, ср. греч. πενθερός, πενθερά[894] с передачей чуждого славянскому новогреческого интердентального глухого согласного θ фрикативным глухим задненебным х, ср. p’efira, pefir в македонских диалектах[895]; болг. диал. дъаду ‘свекор’, баба ‘свекровь’[896], сербск. диал. бабо свекор’, мajко (в обращении) ‘свекровь’[897]. Наиболее регулярна тенденция называть свекра и свекровь отцом, матерью. Ср. арм. mauru ‘свекровь’ из *matruuia к *mātēr[898].
Слав. *tьstь, *tьstja: ст.-слав., др.-русск. тьсть, тесть, тьща, теща ‘мать жены, теща’, ‘свекровь’, др.-сербск. тьсть ‘socer’, русск. тесть, теща, диал. тес’, т’ест’, т’ошша[899], тестяга ‘тесть’[900], укр. тесть, теща, зап. — укр. диал. тесьцьова, субстантивированное притяжательное прилагательное от тесьць ‘тесть’[901], последние два — результат польского влияния, особенно в отношении консонантизма, др. — польск. teic ‘tesciowa’[902], польск. teic ‘тесть’, teiciowa ‘теща’, в.-луж. cest ‘Schwiegervater’, cesta ‘Schwiegermutter’, др. — чешск. test ‘тесть’, чешск. tchan, tchyne ‘тесть, теща’, неизвестные ряду народных говоров чешского[903]; словацкий язык сохранил соответствующий общеславянский корень лучше, ср. test ‘тесть’ (др. — чешск. test), testina ‘теща’, testec ‘отчим жены’, testica ‘мачеха жены’; словенск. tast ‘Schwiegervater’, tasca ‘Schwiegermutter’, tastba ‘die Schwägerschaft’, сербск. таcт, ташта, болг. тъст, тъща. Из особенностей употребления в отдельных языках укажем на утрату старых tesc, tesciowa в польском народном языке, где их заменяют pan ojciec, pani matka, ojciec, matka[904].
Этимология слав. tьstь не может считаться выясненной окончательно. Б. Дельбрюк вообще воздерживался от каких-либо суждений[905]. Более или менее интересное сопоставление предлагал, однако, еще П. А. Лавровский[906]: к греч. τίκτω, τέκω ‘рождать’, т. е. tьs-tь = ‘родитель [жены]’. Ср. также франкск. tichter, с которым сравнивал славянское слово Г. Хирт, специально указывавший на древность слав. tьstь[907]. Хирт, правда, сознавал трудности, представляемые наличием t в немецком слове, но ср. старые немецкие формы с d (< герм. *d < и.-e. *t): diehter ‘внук’ (−ter аналогического происхождения, ср. термины родства Mutter, Vater, Schwester, Vetter), degan ‘молодой парень’, совр. нем. Degen ‘шпага’, с измененным значением. Форма degan восходит к *tekon, по закону Вернера (*tekon дало бы нормальное *dehan), отглагольному прилагательному среднего рода на −по- от и.-е. *tek-, ср. греч. τέκω ‘производить, рождать’. Индоевропейский корень с этим значением образовывал обычным путем названия детей, потомков в некоторых индоевропейских языках, ср. греч. τέκνον ‘дитя’ прозрачной этимологией. В таком случае отглагольное слав. tьstь представляется названием деятеля вроде греч. οί τίκεις = γονεις ‘родители’. Гораздо труднее определить реальный морфологический характер и значение этого отглагольного образования, причем возможны три варианта предположений: 1) tьstь — собирательное название с древней i-основой, 2) tьstь — имя деятеля мужского рода, ср. gostь, 3) tьstь — имя деятеля женского рода. Лучше всего представлено в славянских языках письменного периода значение мужского рода, ср. русск. тесть и др. Но это не обязательно говорит о его древности. Так, если учесть поздний производный характер женского термина слав. *tьst-ja, мы вправе заключить, что в течение известного времени до появления этого специально женского образования слав. tьstь имело какое-то общее значение, которое у него сменилось мужским значением, как только возникла необходимость противопоставления женскому *tьstja в плане корреляционной пары: мужской род — женский род. Именно такие факты в истории языка имеет в виду Ю. Курилович, говоря: «…значение производного стремится отбросить исходную форму (mot-base) к диаметрально противоположному значению. Таким образом, исходная форма уменьшительного производного принимает — в противоположность значению этого последнего — увеличительный смысл или исходная форма образования женского рода приобретает значение существа мужского пола (vrka- в противоположность vrki-), хотя первоначально значение исходной формы было нейтрально»[908]. Мы можем после этого предположить у слав. tьstь в древности морфологические функции собирательного имени, ср. аналогичное собирательное −ti-производное слав. detь. Женское значение некоторых рефлексов слав. tьstь, а именно др. — польск. tesc tesciova’ (ср. также прибалт.-словинск. raucna ciesc ‘Schwiegermutter’) является результатом позднего развития по аналогии, ср. женские −i- основы.
Что касается значения слав. *tьstь, у нас нет достаточных оснований видеть в последнем с самого начала его возникновения, когда связь с исходным глаголом еще не утратилась, терминологическое значение ‘отец жены’. Это название определяло не отношение отца, resp. матери жены к моей жене, а отношение родителя (родителей) жены ко мне самому. То, что зять называл родителей жены своими родителями (*iьstь, собир. ‘родившие’, своего рода эпитет), находит оправдание в древнем обыкновении — приравнивать свойственное родство к кровному (ср. выше). Условия для забвения внутренней формы слова здесь возникли очень рано, и.-е. *tek- ‘рождать’ было поставлено в славянском в невыгодное положение вследствие омонимической близости очень употребительных технических терминов от глагола tesati еще в балто-славянскую эпоху, а также вследствие оформления в славянском новых слов с соответствующим значением — ст. — слав, родити и родственных, получивших абсолютное распространение.
Существует также и другая этимология. Так, Г. А. Ильинский не сомневается в родстве *tьstь, *tьstja, с слав. teta, литовск. teta ‘тетка’, значение которых он считает не исконным, при всей его древности, ср. греч. τέττα ‘папаша’, русск. тятя «из *tete…»; таким образом, tьstь < *tьt-stь с суффиксом *-st-(h)i- и редуцированным вокализмом корня *tьt-. Значение сложения: ‘находящийся на месте [-st(hi)-] отца [-tьt-]’. Сюда же относится др.-прусск. tisties с суффиксом −iо-[909]. А. В. Исаченко[910] видит в славянском слове образование с суффиксом −tь: *tьt-tь<*tьt-/*tet-. Пара tьstь: teta, как полагает А. В. Исаченко, является отголоском группового кросскузенного брака, причем *tьstь был ‘мой дядя’ = ‘отец моей жены’ (ср. выше об. и. — е- *syekro-s). Несколько раньше А. В. Исаченко[911] характеризует слово teta как вторичное образование. Окончательное суждение о последнем слове затрудняет разнообразие форм (*tet-, *tat-, *at-) и значений этого корня. Возражения вызывает морфологическая сторона изложенных этимологий. Г. А. Ильинский и А. В. Исаченко предполагают весьма гипотетические образования, первый — с суффиксом −st(h)i-[912], второй — с суффиксом −ti-, в сущности недоказуемые и не подкрепляемые убедительными примерами. Причем, если Ильинский стремится истолковать семантические мотивы образования с суффиксом −st(h)i-, то Исаченко совершенно не анализирует функцию суффикса —tь, которая в данном сложении так и остается невыясненной: *tьt-tь — *teta. Проводимое им сравнение со слав. *zetь, где −tь, выделилось как суффикс после переразложения[913], указывало бы скорее на поздний характер слав. *tьstь, если видеть в нем тот же суффикс, в то время как Исаченко склонен видеть в tьstь след индоевропейского кросскузенного брака.
Не более вероятна возможность образования *tьt-tь и в структурном отношении. Древний балто-славянский язык обработал сочетание двух смычных зубных согласных известным образом (t-t, d-t > st) на стыке двух морфем обычно только в системе глагольных форм, где такие сочетания были совершенно неизбежны в инфинитиве (*plet-o, *plet-ti, *vedo, *ved-ti) и где они были радикально решены (слав. plesti, литовск. vesti). Но в принципе сочетания t-t вне строго замкнутой системы глагольных форм даже на стыках двух морфем, не говоря уже о древнем упрощении долгого и.-е. *tt, были противны духу балто-славянского языка и избегались. Поэтому отрывать изменение t-t > st от конкретных условий его возникновения и манипулировать им в любых гипотетических построениях этимологии, в данном случае — в предположении единичного именного производного (*tьt-tь > *tьstь), было бы неосмотрительно[914].
Оригинальными производными от о.-слав. tьstь являются чешск. tchan, tchyne, по-видимому, фамильярные образования, ср. наличие ch суффиксального[915].
Др.-прусск. tisties, единственная близкая слав. tьstь балтийская форма, могла быть заимствована из славянского[916].
Из производных от слав. tьstь форм следует отметить сербск. тазбина ‘родители жены’, собирательное[917], собственно — контаминационного происхождения, ср. словенск. tastba ‘свойство’ и суффикс собирательности −ина, ср. еще родбина. Впрочем, разные суффиксы −b-, −ina-, видимо, уже образовали новый суффикс −bina с определенной сферой употребления, ср. сербск. отачбина ‘отечество’, которое образовано с суффиксом −бина прямо от отац ‘отец’.
Слав. tьstь является только славянским образованием, неизвестным балтийскому, если не считать др.-прусск. tisties. Литовский язык обозначает тестя, отца жены, другим, по-видимому, древним словом uosvis, ср. латышск. uose. Этимология балтийского слова окончательно не выяснена, ср. более или менее правдоподобное сближение литовск. uosvis ‘отец жены’: лат. uxor ‘жена’[918].
В общем названия тестя оформились поздно, по-разному в отдельных языках, ср., помимо слав. tьstь и литовск. uosvis, еще распространение названия отца мужа, свекра, на отца жены, неразличение обоих: лат. socer[919].
Прочие названия тестя в славянских языках: сербск. диал. npujaтељ, npuja ‘тесть’, ‘теща’, также ‘свекор’, ‘свекровь’, в обращении родителей жены и мужа друг к другу[920]; pretelji (в Косове) ‘zenini rodaci’, т. е. букв. ‘друзья’. Причину такого наименования И. Попович видит во влиянии сев. — алб. mik < лат. amicus. Сербск. диал. пуница ‘теща’, ср. словенск. polnica ‘теща’. Неизвестное другим славянским языкам, это слово возникло как противопоставление синониму ташта ‘теща’, которое в диалектах смешивали с прилагательным ж. р, ташгпа ‘пустая’ (= русск. тощая), поэтому пуница, polnica этимологически — ‘полная’[921], русск. диал. хоровина ‘теща’[922], болг. (устар.) бабалък ‘тесть’, ‘свекор’, заимствованное из турецкого языка[923]; чешск. диал. tatinek ‘тесть’, maminka ‘теща’, также ‘свекор, свекровь’[924], svat ‘тесть’, svatka ‘теща’[925]; польск. диал. рon uecec ‘тесть’[926], н.-луж. psichodny nan, psichodna mas’, в.-луж. prichodny nan, prichodna mac ‘тесть, теща’.
О.-слав. *zetь: ст.-слав. зать ‘γαμβρός, gener’, ‘νυμφίος, sponsus’, затьство ‘affinitas’, др.-русск. зать ‘γαμβρός, ‘жених’, узатити ‘взять в зятья’, русск. зять ‘муж дочери’, ‘муж сестры’, диал. зятелко ‘зять’[927]; укр. зять ‘зять, муж дочери, муж сестры’, также зєть, зiть[928], белор. зяць ‘зять’, польск. ziec ‘зять’, польск. диал. (в Словакии, z’at’//zent’[929], полабск. zat ‘Einkömmlung, Schwiegersohn’, zatek ‘Brauti-gam, junger Ehemann’, в песне Геннинга: Katü mes Santik bayt?[930]; чешск. zet’ ‘зять’, диал. (ходское) zet то же[931], словацк. zat’, zac, z’ec, z’ac ‘зять’; mlady zat ‘жених’, словенск. zet ‘der Schwiegersohn’, zeninja ‘сноха’, др.-сербск. зеть ‘gener’, сербск. зёт 1. ‘der Schwiegersohn, gener’, 2. ‘сестрин муж, Schwestermann, sororis vir’, ср. также домазет, домазетовиħ ‘зять, пришедший в дом жены’, болг. зет ‘зять’, ‘муж дочери’, ‘муж сестры’, ‘муж золовки’, диал. зек’ зък’[932], ср. также домазет ‘зять, живущий в доме отца жены’, макед. диал. z’ent’, z’ent’u ‘зять’, ‘свояк’[933].
Слово *zetь представляет собой, очевидно, древнее образование, ср. его распространение во всех славянских языках без каких-либо существенных различий формы или значения[934]. Сопоставление с материалом других индоевропейских языков позволяет более или менее четко определить широкий круг родственных, близких по значению форм; таким образом, данное название родства носит в известной мере индоевропейский характер. Правда, это осложняется различиями морфологического порядка. Кроме того, ряд примыкающих сюда форм двусмыслен в этимологическом отношении.
Лат. gener ‘зять’ А. Вальде[935] связывает с *gem- ‘paaren, verbinden’, ср. греч. γαμειν ‘жениться’, др.-инд. jāmi-h, jāmā ‘невестка’, в то время как непосредственно к и.-е. *gеn- ‘рождаться и т. д.’ он относит литовск. zentas, ст.-слав. зать, лат. genta ‘зять’. В лат. genta Э. Герман[936] видит, напротив, старое латинское обозначение зятя, в то время как gener образовалось по аналогии с socer. Эрну — Мейе[937] указывают на связь с*gеnə-, *gne- ‘рождать’, осложненную в греч. γαμβρός сближением по народной этимологии с γαμειν ‘жениться’. О греч. γαμβρός (< *γαμρός с вставным β подобно δ в άνδρο-) см. еще у Ф. Шпехта[938]. Сюда же относится алб. dhёndёr 1. ‘жених’, 2. ‘молодожен’, 3. ‘зять’, которое имеет общую с слав. zetь, литовск. zentas, а также лат. genta исходную форму *gent-, что отмечал для славянского и литовского названий еще Г. Мейер[939].
Упомянутые слова славянского, литовского, албанского, латинского языков, а также лат. gens ‘род’ и *genti м. р. ‘член рода’ сопоставляет О. Шрадер в цитировавшейся работе об индоевропейских терминах свойства[940], где он указывает на возможность аналогического происхождения форм на −ter, −er (др.-инд. jāmātar, лат. gener), выравненных по другим именам родства: др.-инд. bhrātar, лат. socer. Сводный обзор всех относящихся сюда форм имеется у Вальде — Покорного[941], которые объединяют их вокруг и.-е. *gет(е)- ‘жениться’, сюда же *gem- ‘спаривать’, контаминированного в ряде случаев с *gen- ‘рождать(ся)’. Интересным образом рассматривает названия зятя В. Кипарский, видя в латышск. znuots[942], литовск. zentas производные от *gеnə-, gno-’(у)знать’: ‘зять’ оказывается ‘знакомым’[943]. В. Кипарский касается интереснейшей проблемы соотношения форм *gеn- ‘рождать(ся)’ и *gen- ‘знать’, которые в литературе до последнего времени разграничивались, на наш взгляд, совершенно искусственно (об этом подробнее см. III главу настоящей книги). Из прочей литературы см. о слав, zetь словари А. Брюкнера[944], А. Преображенского[945], С. Младенова[946], И. Голуба — Фр. Копечного[947], M. Фасмера[948]. С некоторым колебанием относит слав. zetь к *gеnə- ‘род, племя’ А. В. Исаченко[949].
В акцентологическом отношении слав. zetь представляет акутовую интонацию, ср. сербск. эет, русск. зять, зятя. Это хорошо согласуется с акутом литовск. zentas ‘зять’ и общим происхождением этих форм из и.-е. *gеnət, утратившего ə в срединном слоге[950]. Все это скорее свидетельствует о том, что литовск. zentas исконно родственно слав. zetь, а не заимствовано из славянского.
Проведенное сравнение свидетельствует о том, что мы здесь имеем индоевропейское название. Удается определить вероятную форму, общую для большинства сравниваемых слов: *пenət- производное от *пепə- ‘рождать(ся)’. Формы *genter вряд ли исконны, как полагает А. В. Исаченко[951], они скорее обусловлены аналогическим воздействием прочих древних имен родства на −ter. Поэтому, очевидно, неправ О. Шрадер[952], считающий, что индоевропейское название зятя, мужа дочери отсутствовало. Ряд формальных расхождений, различных оформлений индоевропейской основы — еще недостаточное основание для такого мнения. Так, наличие общеиндоевропейского названия сына никем не ставится всерьез под сомнение и в то же время общеизвестны факты различного оформления его основы по индоевропейским диалектам: литовск. sunus, греч. υίύς, υίός, др.-инд. sūtd-h. С другой стороны, Шрадер прав, когда он обращает внимание[953] на многозначность этого индоевропейского слова: ‘зять’, ‘свояк’, ‘тестъ’. Слово, давшее слав. zetь, обозначало чаще всего зятя, но могло распространяться и на другие степени свойственного родства, могло употребляться самим зятем как обращение к тестю. В чем причина такого употребления? Как известно, zetь и родственные происходят от *nеnə- ‘рождать’. Поэтому предполагаемое значение zetь следует конкретизировать: не вообще ‘родственник’, а ‘кровнородственный’, ‘единокровный’, ‘родной’, т. е. зять и некоторые другие родственники по браку обозначались как родные, родственники по крови. В этом причина незакрепленности названия за определенным лицом, особенно в древности. Этот пример показывает, насколько регулярно проявлялось обыкновение приравнивать свойственное родство к кровному, ср. выше о tьstь и другие случаи.
Вторичные названия зятя в славянских языках, отражающие положение зятя, живущего у родителей жены: русск. диал. валазень, ср. влазины ‘обряд, коим сопровождается переселение в новую постройку’[954], белор. диал. приймач[955], ср. укр. приймак, польск. диал. pristac[956], болг. диал. привидиник[957], ср. аналогичное латышск. iegatnis[958]; болг. диал. калек[959], чешск. диал. zenich ‘зять’[960].
Слав. snъxa: ст.-слав., др.-русск. снъха, русск. сноха, диал. сношельница, снашенница[961], др. — польск. sneszka, польск. диал. sneszka, sneska, snieszka, а также через контаминацию с synowa ‘жена сына’ — мазовецкое syneska, synoska[962], сербск. снаха болг. снаха, снъха, ср. чешск. snacha.
Родственные этому древнему слову формы широко известны другим индоевропейским языкам: лат. nurus, −us ‘сноха, невестка’[963], др.-инд. snusā, греч.νυός, арм. пи, др.-в.-нем. snur, др. — англосакс, snoru, др.-исл. snor, snør, нем. Schnur[964]. Если не считать перестройки в отдельных языках по −ā-основам, ср. ст.-слав. снъха (лат. nurus-, −us no −ū-основе socrus), то все формы правильно продолжают и.-е. *snuso-s, древнюю −о-основу женского рода, что предположил уже К. Бругман[965], который сначала придерживался иного мнения. Сейчас это общепринятая точка зрения.
И.-е. *snuso-s было предметом многих этимологических исследований. Звуковая близость и постоянная ассоциация с и.-е. *sūnus ‘сын’ (‘сноха’ = ‘жена сына’) определяют направление старых толкований *snusa < *sunu-[966]. Эта этимология безукоризненна с семантической стороны, в то время как исчезновение и вызывает у исследователей сомнение, почему эта этимология сейчас в основном оставлена. Напротив, большинством исследователей принята этимология *snuso-s < *sneu-’вязать’[967], которая подтверждается также фактом широкого использования основ со значением ‘вязать, связывать’ (и.-е. *bhendh-, *sieu-) в обозначениях родства, особенно свойственного: ‘связанный’, т. е. родственный’[968]. Так называли родители жену сына, так же называла их она сама (греч. πενθερός ‘свекор’ < *bhendh-). Между прочим, немецкий язык имеет, помимо Schnur ‘сноха’, еще особенно распространенное Schnur ‘бечевка, шнур’, причем исторически это не омонимы, а одна отглагольная форма от и.-е. *sneu- ‘вязать’; нем. Schnur ‘бечевка’ сохранило именно это архаическое значение.
Остаются менее доказуемые объяснения: этимология И. Левенталя[969], поддержанная И. М. Коржинеком[970]: *snuso-s = ‘кормление молоком матери’ < ‘кормилица детей’, ‘сноха, невестка’, ср. др.-инд. snāuti ‘выпускает молоко’, лат. nutrix ‘кормилица’, далее — датск. snør, шведск. snor ‘Rotz’ < герм. *snuza-, формально тождественное греч. νυός и др. Ф. Мецгер[971] видит в и.-е. *snuso-s распространение древней местоименной основы *se-: и.-е. *se-nu-, se-ni, s-n-t-r ‘отдельно, уединенно’; к и.-е. *snuso-s он относит тохарск. A snasse ‘родственник’. В. Поляк рассматривает слав. snъxa, лат. nurus и другие близкие названия снохи в ряду заимствований из языков Кавказа и Передней Азии, ср. лазск. nusa, мингрельск. nosa, nis ‘сноха, невеста’[972]. Вряд ли можно согласиться с таким объяснением, учитывая широкую распространенность и.-е. *snusos также в языках, далеких от влияний кавказских языков. Этимология и.-е. *snusos проще объясняется на индоевропейском материале. Включение этого слова Вацлавом Поляком в круг вопросов, связанных с проблемой лексикальных соответствий между славянскими и кавказскими языками, представляется непродуманным в методологическом отношении, поскольку в слав. snъxa мы имеем несомненно индоевропейское наследие. С другой стороны, древность индоевропейских форм, в том числе в близких Кавказу географически индо-иранских языках, делает вероятной другую возможность — заимствование перечисленных кавказских слов из индоевропейских языков, что, однако, не относится к теме нашей работы.
Слав. snъxa правильно продолжает и.-е. *snusщ-s, если не считать вторичного аналогического перехода в −а-основу, через *snusa с закономерным переходом s>x после и в славянском[973].
Слав. snъxa с древним окситонным ударением (ср. русск. сноха) сохранило место ударения и.-е. *snusó-s, которое нам известно на основании закона Вернера. Согласно последнему, герм.*snuza- (др.-в.-нем. snura, др.-исл. snor, др. — англ. snoru) < и.-е. *snuso- при условии, если ударе-ние падает на слог после согласного, в данном случае z[974].
Болг. снаха обязано своим вокализмом влиянию сербск. снаха (при исконном болг. снъха). Тем же влиянием объясняется чешск. snacha[975] (в то время как в польском языке есть фонетически правильное sneszka), в противном случае непонятное, хотя пути этого влияния недостаточно ясны. Сербск. диал. snaja образовано в условиях выпадения х (h) по форме дат. — местн. п. ед. ч. snai (snaii)[976]. Подробности фонетического развития слав. snъxa и этимологические связи и.-е. *snuso-s выяснены почти бесспорно. Этого нельзя сказать об исторических условиях образования данного индоевропейского названия. В частности, не совсем ясно, считать ли вместе с А. В. Исаченко[977], что и.-е. *snuso-s восходит еще к кросскузенному браку матриархата, а следовательно обозначает не только ‘жену сына’, но и ‘племянницу’ ‘кросскузину’ сына, или считать, что описанная древняя форма брака еще не создала условий для специальных названий ‘зять’, ‘сноха’, поскольку соответствующие брачные отношения легко укладывались в понятие ‘племянник’, ‘племянница’. Тогда необходимо будет заключить, что термин *snuso-s возник несколько позже собственно кросскузенного брака, уже как термин свойстненного родства.
В роли названия снохи было также использовано слав. nevesta, nevestъka, в отдельных славянских языках даже вытеснившее слав. snъxa, как, например, в украинском[978].
Прочие названия: др. — чешск. chyra, чешск. svagrovd ‘свояченица’, ‘жена брата’, немецкого происхождения, ср. нем. Schwager, Schwägerin, н.-луж. swagrnica (диал.) ‘невестка, золовка, свояченица’ того же происхождения; болг. булка ‘невестка, сноха, жена брата, свояченица’, буля то же, местный термин, связанный со свадебным обрядом, ср. було ‘фата, свадебное покрывало’.
Особым древним названием снохи обладает балтийский, не знающий и.-е. *snuso-s: литовск. marti, −cios, также jaunamarte, — es[979], латышск. marsa то же. Из балтийского это слово заимствовано западно-финскими языками: morsja[980]. Этимология балтийского слова неясна: вряд ли вероятны сближения с греч. δάμαρ через *dmorti (ср. критск. Βριτόμαρτις) или с герм. *bruđi. Скорее сюда относится крымскоготск. marzus ‘nuptiae’[981]. Может быть, литовск. marti является производным с суффиксом −tia: *mar-tia (ср. латышск. marsa) к mer-ga ‘девушка’ (с другим суффиксом). Затем оно могло преобразоваться по употребительному pati, — cios ‘сама, жена’.
Слав. deverь: ст.-слав. дѢверь ‘δαήρ, levir’, др.-русск. дѢверь ‘levir, δαήρ брат мужа’, деверiе, собир., ‘leviri’, русск. деверь, диал. д’ив’ьр, д’ев’ир[982], укр. дiвер ‘деверь, мужнин брат’, дiверка ‘жена деверя’, белор. диал. дзевярь[983] с отличным значением ‘муж сестры’, польск. dziewierz ‘brat meza, szwagier’, dziewierka ‘szwagierka’, в значительной степени вытесненные новыми словами szwagier, szwagierka[984], др. — польск. dziewierz, dziewior 1. ‘брат мужа’, 2. ‘отец мужа, свекор’, словацк. dever ‘брат мужа’, deverina, deverinka, deverkyna ‘сестра мужа, золовка’, сербск. дjёаер, ђeвep ‘брат мужа’, болг. девер ‘брат мужа, деверь’, ‘дружка’, сюда же производные болг. деверньов син, деверньова дъщера ‘племянник и племянница по брату мужа, деверю’[985].
Слопо имеет общеславянский характер. Лучше всего оно сохранилось в восточных и южных славянских языках, в то время как в западных оно в основном вытеснено.
Слав. deverь имеет ряд индоевропейских соответствий, ср. родственные и тождественные по значению лат. levir, греч. δαήρ, др.-инд. dēvdr, др.-в.-нем. zeihhur, арм. taigr[986]. Формы греч. δαήρ < *δαιFηρ, слав. deverь, др.-инд. dēvdr позволяют предположить общую форму *dāiuēr. Лат. levir объясняют местной италийской заменой и.-е. *d сабинским l[987], достоверно известной для начала слова lacruma: греч. δάκρυον: нем. Zühre ‘слеза’, и преобразованием конца основы *dēver, *lēver no vir ‘муж’. Что касается литовск. dieveris, латышск. dieveris, они объясняются также как заимствование из слав. deverь[988] (подробно — ниже).
Если о литовск. −ie-, латышск. −iе- в этих словах возможны различные суждения[989] (< балт. ai, ср. литовск. sniegas, слав. snegъ), то конец основы (−ris) определенно отражает слав. −rь. Сбивчивые показания форм косвенных падежей (литовск. род. п. ед. ч. dievers, также dieveries)[990] говорят о воздействии на слово −i-основ и согласных −r-основ. Попытка рассматривать литовск. dieveris и слав. deverь как родственные формы[991] менее убедительна.
Вместе с тем возможно, что и в случае с и.-е. *dāiuēr балтийский представляет весьма важный дополнительный материал. Известно, что, кроме названных выше форм, литовский язык имеет старое исконное laiguonas, laigonas, laigunas, правда, в значении ‘брат жены, шурин’[992]. Что касается измененного значения, то это видоизменение могло развиться вторично уже в литовском.
Вследствие близости значения и несомненной древности литовск. laiguonus можно поставить вопрос о его этимологической связи с и.-е. *daiuer, слав. deverь, если предположить литовск. daiguonas. Довольно трудно указать при этом причины перехода d>l: то ли этот переход был осуществлен в плане признаваемого некоторыми учеными редкого чередования зубного и плавного согласных в начале слова в индоевропейском (ср. отношение *tout- (в италийском и др.): *leud-, слав. ljudьje), то ли здесь проявилась тенденция избежать ассоциации с группой лит. is-daiga ‘шутка, шалость’. Другая оригинальная особенность литовск. laiguonas — наличие −g- интересным образом перекликается с такими старыми индоевропейскими диалектными формами, как др.-в.-нем. zeihhur (< герм. *taikuraz с герм. k = и.-е. *g), арм. taigr. Возможно, что образование g в известных условиях здесь произошло еще в индоевропейском языке фонетическим путем, поскольку случаи «усиления» и путем развития перед ним g > gu известны различным индоевропейским языкам. В данном случае наличие герм. *taikuraz не имеет характера специально германского процесса, называемого «Ver-schärfung»[993]. Что касается вокализма, дифтонг в корне laiguonas точно соответствует и.-е. *duiuer, слав. deverь. Если вероятно вышесказанное, то литовский язык сохранил в laiguonas производную форму от индоевропейского названия деверя[994].
Как показал И. Миккола[995], так называемое Verschärfung j > ddj, w > ggw в германских языках представляет известную аналогию закону Вернера в том смысле, что оно имеет место перед ударяемым слогом и отсутствует после ударяемого слога. Позволим себе использовать эту теорию в нашем случае. При русск. деверь, известно ударение δαήρ, санскр. devār, герм. *taikuraz (ср. др.-в.-нем. zeihhur). Наличие Verschärfung в германских словах также подтверждает древность ударения и.-е. *daiuēr. Следовательно, ударение déverь, русск. дéверь не исконно, оно сменило более древнее *devérь. Литовск. dieveris, вин. п. ед. ч. dieveri отражает именно позднюю парадигму с подвижным ударением русск. дéверь — мн. ч. деверья, деверьёв, а не более древнее *deverь с постоянным ударением на основе, что также говорит скорее о заимствовании балтийских слов из славянского.
См. еще о слав. deverь этимологические словари Э. Бернекера[996], А. Преображенского[997], А. Брюкнера[998], М. Фасмера[999].
Прочие славянские названия деверя: болг. драгинко ‘деверь, младший брат мужа’.
Слав. *zъ1у: ст.-слав. зълъва, русск. золовка ‘сестра мужа’, диал. золва (иркутск.), золвица (тверск.), золовка, золва, золвица ‘братнина жена, невестка’ (олонецк.), золовка ‘сестра жениха, сестра мужа’ (холмогорск.)[1000], укр. зовиця ‘золовка, мужнина сестра’, ныне малоупотребительное[1001], словацк. zolva, zolvica ‘сестра мужа’, ‘жена сына, брата, невестка’, словенск. zelva, zelvica, zolva, zova «die Mannesschwester», сербск. заова, зава, заовица ‘золовка’, болг. злъва, зълва ‘сестра мужа’, с диалектными разновидностями злва, злъва, золва, зъlва[1002].
В современных славянских языках слово представлено далеко не полно. Так, почти все западные языки его забыли. Из восточнославянских оно сохранилось в русском языке лучше и шире, чем в украинском. Слав. зъ1у— старая −ū- основа женского рода, как и svekry, расширявшаяся аналогичным способом: зълъва, далее — русск. золовка, ср. свекрова, сербск. свекрва, русск. диал. свекровка, с той лишь разницей, что для названия золовки нигде не сохранилась древняя форма наподобие русск. диал. свекры.
Слав. zъly связано с родственными индоевропейскими словами, восходящими к форме *gelou-s: греч. γάλως, лат. glos, арм. tal, calr — все с хорошо сохраненным значением ‘золовка, сестра мужа’. Ср. также (глоссовое) фриг. γέλαρος ‘αδελφου γυνή, т. е. ‘жена брата, невестка’[1003]. И.-е. *glou-s имеет этимологию, выдвинутую в свое время Асколи[1004] и принятую Вальде — Покорным, суть которой (по Асколи) сводится к тому, что лат. glos, греч. γάλως происходят от γαλ, γελ ‘веселиться’, ср. индийские термины nanāndr, nandinī < nand ‘веселиться’. Эта формально допустимая этимология в сущности недоказуема. Надежные семантические аналогии, какие известны, например, для ряда случаев использования корней ‘вязать, связывать’ при обозначении родства, здесь отсутствуют. Без таких аналогий налицо остается только фактическое глубокое различие значений, почти совершенно обесценивающее фонетическое сходство.
Слав. *zъly, −ъve < и.-е. gelou-s с закономерным развитием −у(u) — основы в славянском[1005]. Во всяком случае в ст.-слав. зълъва и других формах на −va нельзя видеть что-либо большее, чем вторичное расширение древней −u-основы. Было бы неосторожно прямо сопоставлять эти славянские новообразования с греч. γαλόως и другими индоевропейскими формами[1006]. Древность и общеславянский характер формы *zъ1у, −ъve, ст. — слав, зълы, −ъве подчеркивает Р. Брандт[1007]. Он отмечает, что ст.-слав. злъва не существует, реальна лишь форма ст.-слав. зълъва, что подтверждается и фонетическим развитием сербск. заова (злъва дало бы *зyвa)[1008].
Прочие славянские названия золовки: сербск. диал. (обращение) госпо, дивна, дуња, златка-[1009] болг. диал. (Драмско) биркуша ‘золовка во время свадьбы,[1010], лельки (Малко-Търново) ‘золовки’[1011]; целый ряд названий золовки приводит Н. Геров[1012]: калина, малина, хубавка, ябълка, дунка. Литовский язык имеет особое название mosa ‘золовка’ < mote, motina ‘мать’.
Др.-русск. ятры, −ъве ‘невестка, жена брата’, русск. устар. диал. ятровь, ятрова, ятровка, ятровья, ятровица ‘жена деверя’, ‘жена шурина’, ‘жена брата (деверя)’, ятрови ‘жены братьев между собою’, ятровья ‘свояченица’, ятроука ‘невестка’[1013], гдовск. утровка с результатом чередования носовых о: е, ср. ятры, >тры[1014]. Все эти старые названия отживают в русском языке, употребляются сбивчиво, их старое терминологическое значение забывается, сами они уступают место новым, ср. владимирск. сношеницы ‘жены братьев’[1015]. Ср. далее, укр. ятрiвка ‘свояченица, невестка, жена деверя’, почти вышедшее из употребления[1016], атра ‘невестка’[1017], белор. ятровка ‘жена братняя, невестка’[1018], ятроука[1019] [точнее — ятроука. — О. Т.], др. — польск. jatrew ‘жена брата’[1020], чешск. стар, jatrev ‘manzelka svakrova’[1021], сербск. jetrva ‘die Schwägerin, leviri uxor’, диал. jetrva[1022], болг. emъpвa ‘золовка, невестка’, макед. диал. jentrava, entrawa ‘жена брата’[1023].
Родственные формы ряда индоевропейских языков указывают на общеиндоевропейское *ienəter, которое в части индоевропейских диалектов сохранило свое срединное ə (например, в греческом языке), в других — последовательно его утратило, что типично для балто-славянского. Совершенно аналогична фонетическая судьба и.-е. *dhughəter: греч. θυγάτηρ, но балто-слав. *dukter, готск. dauhtar. Правильным славянским продолжением и.-е. *ienəter- после падения ə в середине слова было бы *jeti, ср. matt, *dъt’i. Но эта форма еще в общеславянскую эпоху испытала сильное влияние конца основы слав. svekry[1024], столь близкого семантически: svekry мать мужа’ — jetry ‘жена брата мужа’, затем часто — ‘невестка’. Правильные формы сохранил балтийский, ср. литовск. jente, −es ‘невестка, жена брата’, jente, −ters, ср. ст. — литовск. inte, тоже с очевидными нарушениями древней согласной −r- парадигмы; с различными местными вариантами развития основы: латышск. ietal’a, также ietere, куршск. jentere[1025]. Есть случаи контаминации, ср. литовск. zente < jente под влиянием zentas[1026]. Возможно, такого же происхождения ст. — литовск. gente ‘Schwägerin, Mannes Bruders Weib’, находимое в литовско-немецких словарях XVIII в.[1027], причем вовсе не обязательно видеть в g (gente) старое графическое изображение j, поскольку слово лучше объясняется как контаминация jente и gentis ‘родственник’[1028]. Во всяком случае ввиду совершенно недвусмысленного значения, зафиксированного словарями (gente ‘Mannes Bruders Weib’), трудно согласиться с Ф. Шпехтом[1029], что «это gente не имеет ничего общего с jente».
Прочие родственные индоевропейские формы: др.-инд. yātar- ‘жена брата мужа’[1030], греч. ένατέρες, είνάτερες, лат. janitrices ‘жены братьев’, арм. ner, nēr ‘жены братьев или жены одного и того же мужчины’, фригийск. вин. над. ед. ч. ιανάτερα[1031].
Надо признать, что этимология и.-е. *ienəter, слав. jetry нам неизвестна. Имеющиеся этимологические исследования этого слова вообще не предлагают, даже в форме гипотезы, какое-нибудь этимологическое решение вопроса о происхождении слова, идущее дальше сопоставления родственных форм и определения общей исходной формы. Асколи[1032] предполагал для индоевропейского слова исходную форму *anyatarā ‘одна из двух’. Но кроме того, что эта форма фонетически не соответствует закономерной исходной форме и.-е. *ienəter (см. выше), предположенное Асколи значение свидетельствует о весьма смутном представлении, которое имел ученый о соответствующих семейно-родо-вых отношениях. Почему именно «одна из двух?» — фактические данные об остатках родового строя на Балканах лишают эту этимологию семантической основы, ср. из болгарской песни: «Нъмери Jaнкъ хоръ задружни: свекър, свикърва, девик’ девир’ъ, седим итърви, чётири вълви»[1033].
Др.-русск. шуринъ ‘брат жены’, шуричь ‘сын шурина’, шурия ‘шурья, братья жены’, русск. шурин ‘брат жены’, укр. шуряк, польск. устар. szurzy, вытесненное новым заимствованным szwagier[1034], др. — польск. szura, szurzat szurzy, др.-сербск. шоура, сербск. шура, шурак[1035], болг. шурей 1. ‘шурин’, 2. ‘деверь’, шурнайка (областное) ‘свояченица, сестра жены’, диал. surna ‘femme du beau-frere’[1036].
Наиболее правдоподобна, особенно в свете анализа ряда других названий свойства, этимология слав. surь и родственных слов, принятая Словарем Вальде — Покорного[1037]: и.-е. *siəur(io)- ‘брат жены’ < *sia-’шить’, т. е. ‘вязать’; сюда, кроме слав. surь и родственных, еще др.-инд. syāla-h ‘брат жены’ с иной, чем в surь, ступенью корневого вокализма. Этой этимологии следует отдать преимущество по сравнению с менее удачным сближением surь и sve-kъrъ у Э. Бернекера, о чем уже говорилось выше, а также по сравнению с этимологией слова, предложенной X. Педерсеном[1038] и поддержанной Э. Френкелем[1039]. Согласно мнению этих двух ученых, слав. surь происходит из *seur- с тем же корнем, что и русск. свояк, литовск. диал. savaitinis, тохарск. snasse ‘родственник’, собств. ‘свой’, ср. латышск. savrup ‘abseits, für sich’. Эта этимология сопряжена, однако, с фонетическими трудностями. Так, нам кажется более надежной старая точка зрения, соответственно которой и.-е. eu > балт. iau, слав. ои(и) ср. литовск. kidutas ‘скорлупа’: русск. кутать. В то же время surь предполагает не *seur, a *sjour-(*siəur-), которое стоит в отношении количественного чередования к слав. siti, литовск. siuti, и.-е. *siū.
Таким образом, слав. sиrь, русск. шурин является бесспорно древним, индоевропейским словом. Последнему утверждению не противоречит немногочисленность родственных форм в разных языках. Напротив, в его пользу говорит точное терминологическое значение *siəur(io)-, засвидетельствованное славянским и древнеиндийским языками, а также очевидность его этимологических связей. Самостоятельное наличие тождественных форм одного специального термина в разных концах индоевропейского мира говорит о древнем характере индоевропейского названия одного из родственников жены, что весьма ценно как наблюдение, противоречащее теории агнатической семьи у индоевропейцев, согласно которой родственники жены никогда не воспринимались родней мужа как родственники, а только лишь как друзья. На самом деле положение гораздо сложнее и вопрос не может быть решен подсчетом процентного соотношения количества индоевропейских форм с тем и с другим значением[1040].
Рассмотрим довольно значительную, но в целом однородную группу терминов свойства. Эту группу составляют производные от индоевропейского местоименного корня *sue- ‘свой’, которые являются тем самым наиболее характерными названиями свойства, так как определяют лиц, породнившихся через брак родичей, как своих. В других индоевропейских языках есть много аналогичных названий, произведенных от индоевропейского корня sue-. Но детали словообразования настолько разнообразны и так расходятся между собой, что у нас есть возможность говорить только об общем использовании индоевропейского корня, в то время как образование происходило независимо, аналогичным путем в разных языках. Так, независимое образование этих названий очевидно для балтийского и славянского языков, о чем подробно — ниже.
В рамках самого славянского можно выделить различные моменты образования соответствующих названий, с отражением различных ступеней корневого вокализма: наряду со слав. *svo-, *svojo- в русск. свояк и родственных, имеется слав. *svь- < *svi- в слав. *svьstь.
Слав. *svьstь: др.-русск. свестъ, русск. диал. свесть, свестка, свесточка ‘свояченица, женина сестра’[1041], укр. свiсть, −сти ‘свояченица’, др. — польск. swiesc ‘siostra meza albo zony, szwagierka’, польск. swiesc ‘siostra meza lub zony’, диал. swiec ‘siostra zony’, swieic ‘siostra bratowej’[1042], словенск. svast ‘сестра жены’, svest ‘сестра жены’, ‘жена брата мужа’, сербск. сваст, свасти ‘женина сестра’, свастика ‘сестра жены’[1043], болг. свестка ‘сестра жены, свояченица’.
Конец слова не вполне ясен: то ли из *svьs-ti-[1044], то ли из *svь-stь. Г. А. Ильинский[1045], специально занимавшийся этимологией слова, анализирует его вторым из двух названных способов, причем −siь < *st(h)ā-’стоять’, т. е. ‘состояние’; *svьstь= ‘состоящая в свойстве’, ср. также формы *svestь и его же этимологию слова *nevesta, о которой — выше. Нельзя здесь не отметить натяжек, характерных для этой, как и для других смежных этимологий Ильинского. Прежде всего, Ильинский с известной долей пристрастия стремится видеть в различных терминах родства с суффиксальным элементом −st-, −sta- равноценные сложения с обязательным значением второй части ‘стоящий, состоящий, −ая’ Вряд ли это может считаться доказанным, так как для этого нужно показать, что ко времени образования сложения −st- было не словообразовательным формантом[1046], а полнозначной корневой морфемой, еще не утратившей семантическую связь с глаголом stojo.
Может быть, справедливее предположить в слав. *svьstь, *svestь древнее отвлеченное существительное со значением ‘принадлежность к своим, свойство’, причем −stь выступало в своей типичной словообразовательной функции, с последующим семантическим переносом на отдельное лицо женского пола: ‘свояченица’. Примеры подобной конкретизации абстрактных образований известны. Что касается редукции корня (svь- < sve-, svo-), ср. — тоже древнее — ст.-слав. сласть: сладъкъ, наряду со сладость. Мейе[1047] затрудняется объяснить сласть, так как оно противоречит его теории генезиса слав. −ostь < −os + tь.
Русск. свояк ‘муж сестры жены’, свояченица, диал. своячина, своякиня, свойка[1048], др. — польск. swak, szwak ‘szwagier’, польск. swak ‘свояк’, диал. swoiwk ‘rodowicz, z tej samej wsi’[1049], прибалт.-словинск. svauk ‘Schwager’, и. — луж. swak, swack, в.-луж. swak ‘Schwager’, swakowa, swakowka ‘Schwägerin’, чешск. svak (устар.) ‘свекор по отношению к тестю и наоборот, словацк. svuk, svako ‘муж тетки’, svakro ‘свояк’, словенск. svak ‘Schwager’, svakinja ‘Schwägerin’, сербск. свак ‘муж сестры жены’[1050], болг. свояк, свако ‘муж сестры’[1051].
Этимологические связи русск. свояк и родственных совершенно прозрачны, ср. слав. svojь, русск. свой. Ф. Мецгер[1052], изображая историю этих названий как развитие из и.-е. *sewe ‘прочь, в сторону’, которое лишь впоследствии оформляется как возвратное местоимение, искажает реальные соотношения фактов.
Сюда примыкают аналогичные образования балтийского: литовск. svainis, латышск. svainis ‘свояк, муж сестры жены’ и другие производные, которые носят самостоятельный, местный характер: балт. *suainia-. Акцентологическая и фонетико-морфологическая характеристика этих производных подробно разработана К. Бугой[1053].
Прочие славянские названия свояка, свояченицы: словенск. pas, pasanec, pasenog ‘свояк’, pasanoga ‘свояченица’, сербск. пашанац, пашеног ‘свояк’, болг. баджанак ‘свояк’. Слово заимствовано из тюркского[1054], причем отмечалось, что болг. пашеног взято из тюркско-болгарского[1055], в то время как баджанак— позднее заимствование из османского; попытки Ф. Миклошича[1056], а позднее Г. А. Ильинского объяснить слово как исконнославянское неудачны. Из турецкого же происходит и болг. балдъза ‘сестра жены, свояченица’[1057].
У западных славян привилось в этой функции другое недавнее заимствование — из немецкого языка: чешск. svagr, svagrovа, словацк. svager, svogor, svagor, svagorina, svagrinka, svagrina, польск. szwagier, szwagrowa. Эти заимствования распространились достаточно широко, быстро вытеснив общеславянские названия. Их влиянием объясняются различные внешние изменения смежных исконных названий: др. — польск. szwak, чешск. svegruse.
Сюда непосредственно примыкает группа слов, объединяемая интересным слав. svatъ: ст.-слав. сватиѩ ‘affinis’, сватовьство ‘affinitas’, сватъ ‘affinis’, сватьство ‘affinitas’, др.-русск. cвamаmucѧ ‘породниться через брак детей или родственников’, сватитисѧ то же, сватовьство ‘свойство, родство через брак детей или родственников’, сватъ ‘отец или родственник одного из вступивших в супружество в отношении к отцу или родственнику другого’, сватьство ‘свойство, родство через брак детей или родственников’; русск. диал. сватовство ‘некровное родство’[1058], в то время как в общенародном употреблении русск. сватовство теперь обычно значит только действие от сватать ‘просить руки’; укр. сват ‘сват, отец зятя или невестки’, сватач ‘жених’, сваха ‘мать зятя или невестки’, польск. swat ‘сват’, чешск. svat, svatka ‘родители зятя или невестки’, диал. starosvat ‘сват, в узком значении свадебного персонажа’[1059], словацк. svat ‘отец зятя или снохи’, svatka ‘жена брата’, н.-луж. svat 1. ‘шафер, дружка’, 2. ‘всякий родственник обрученной четы’, словенск. svat ‘сват’, дружка’, др.-сербск. свать ‘affinis’, сватвица, сербск. сват ‘сват’, ceaħa ‘сестра снохи’, болг. сват 1. ‘сват’, 2. областное ‘родственник’, сватовник ‘сват’, сватовница, сватя, сваха ‘сваха’.
Сюда относятся и глаголы слав. svatati, svatiti в значении ‘просить руки’, ср. русск. сватать(ся), развившие это свое значение из более старого ‘родниться, породниться’, ср. аналогичное латышск. apsvainuoties ‘жениться, породниться’[1060] — к svainis. И уже к упомянутому глаголу в этом значении относится специальное слав. svatьba: русск. свадьба, словенск. svatba то же, н.-луж. swadzba, swajzba то же, чешск. svatba, диал. svarba[1061].
О. Шрадер[1062] правильно объясняет вслед за Ф. Сольмсеном и Ф. Ф. Фортунатовым слав. svatъ из *swo-, ср. греч. Fέτης, литовск. svecias, Вальде — Покорный[1063] объясняют его из *sua-to-s, −t- производного от известного местоименного корня, ср., кроме перечисленных слов, еще авест. xvaetu- ‘angehörig’. Старое толкование Миклошича и Лавровского (svatъ < *svojatъ) следует оставить. В общем согласно установившейся точке зрения анализирует в формальном отношении слав. svatъ и Ф. Мецгер[1064].
Прежде чем перейти к некоторым замечаниям относительно этого древнего слова, укажем в порядке уточнения относительной хронологии образования отдельных форм, что слав. svatьba не является чем-либо большим, чем чисто славянское позднее отглагольное образование от глагола svatiti(se), svatati(se), сложившегося тоже только на славянской почве. Участие древнеиндоевропейского форманта −ba-(<*-bh-) не меняет дела, а говорит лишь о длительной словообразовательной активности данного форманта. Налицо также факт отсутствия такой формы в балтийском, где и этот формант и корень svet- достаточно популярны. Возводить слав. svatьba к и.-е. *sweti-bh-, а также предполагать существование этого последнего, как это делает Фр. Мецгер, у нас нет никаких оснований.
Древность слав. svatъ, первоначально ‘свой, близкий человек, сородич’ (ср. греч. έτης, Fέτης ‘родственник, близкий’) становится более реальной, когда мы сопоставим его с рядом других глагольных славянских образований от того же корня. Эти последние в результате устойчивых древних комбинаций с приставками и-, pri-, per-, согласно правилу Педерсена, сильно изменили свой облик: s>x, ср. xvatati> *pri-svat- и др.[1065] На основании сравнения с этими родственными глагольными формами можно заключить, что слав. svatъ представляет собой весьма древнее имя, генетически не связанное с глаголом. Глаголы русск. сватать и родственные сами выдают свое позднее происхождение тем, что при всем обилии случаев приставочного употребления (сосватать, присватать, высватать) они совершенно не знают закономерного древнего перехода s > x после i, ū, r, который имел место во всех действительно древних сочетаниях этого корня с приставками.
Из этого рассуждения следует вывод, подтверждающий то, что уже известно о слав. svatъ, а именно: поскольку установлено, что единственно древними образованиями от и.-е. *suā-t- в славянском являются существительное svatъ и глаголы xoteti, xъteti, xvatati, xvatiti, в то время как глаголы svatati(se), svatiti(se) образованы позднее, позволительно сказать, что столь же новыми являются их узко специальные значения ‘сватать, просить руки’ (< ‘породнить’, ср. значение др.-русск. сватитисѧ). Получив такое специальное терминологическое значение, глагол svatati, svatiti стал оказывать влияние на существительное svatъ, первоначально означавшее только ‘свой, сородич’. В результате у слав, svatъ выработалось значение ‘устроитель свадьбы, сватающий’, и оно как новое имя деятеля образовало семантико-морфологическую пару с названным глаголом: ср. русск. сват — сватать. Эти отношения выявляют неисконный характер узких специальных значений слав. svatъ, которые, однако, со временем настолько возобладали, что первоначальное значение подчас бывает затемнено. Крайней точкой этого процесса является русск. сваха ‘сватающая женщина’, образование по типу названий женских профессий на −ха: пряха, портниха, в то время как есть правильное женское образование от сват — сватья ‘родственница, близкая женщина’. Как результат контаминации значений близких форм употребляется и сваха ‘мать зятя, снохи’.
В литовском языке, помимо прозрачных savaitis, savaitinis ‘родственник, близкий’[1066], есть форма, непосредственно примыкающая к слав. svatъ ‘родич’, хотя и с завуалированным значением: svecias ‘гость’, из *svetjas[1067]. Указанием на иное древнее значение служит литовск. svetysta ‘родня, родство’[1068]. Так же, как svecias ‘гость’, отпочковалось вторично значение литовск. svetimas ‘чужой’. Что касается генезиса вторых значений в литовском, параллель им находим в греч. όθνειος, о котором недавно писал П. Шантрен:[1069] όθνειος противопоставляется ςυγγενής как εθνος — γένος; при этом первоначально όθνειος — ‘свой (в широком понимании), отдаленный родственник’, затем, с забвением связи с εθνος — ‘чужой’. Совершенно аналогична история литовск. svecias ‘гость’, svetimas ‘чужой’: сначала ‘свой, свойственник, сородич’, затем, с забвением связи с *sve- ‘свой’, остается пара svetimas — gimine, giminaitis ‘родственник, родня’, в которой svecias, svetimas, лишенные семантических опор в лексике, какие есть у gimine: gimti, подверглись семантическому отталкиванию в плане противопоставления: ‘родной’ — ‘чужой’.
Литовск. svocia ‘посаженая мать’, svodba ‘свадьба’, svotas ‘посаженый отец, сват’ заимствованы из славянского. Что касается глагола ‘свататься’, литовский язык имеет собственное исконное pirsti, persu, нулевую ступень корня и.-е. *prek-, слав. prositi[1070].
Попутно коснемся примыкающих сюда названий ‘жениться, выходить замуж’, ‘брак’, ‘женатый, ‘неженатый’, холостой’. Даже при первом знакомстве с этими названиями в славянском и вообще в индоевропейском нельзя не обратить внимания на их многочисленность и несовпадение в различных языках. Общеиндоевропейского термина ‘жениться’ нет[1071]. Аналогичный характер образования названий в отдельных языках ни о чем не говорит, так как источники образования различны[1072].
Пожалуй, наиболее широко использована в значении ‘жениться’ индоевропейская основа *uedh- ‘вести’, ср. отглагольные др.-инд. vadhū-h ‘невеста, молодая жена; невестка’, авест. vaδū- ‘жена, женщина’, vaδrya ‘зрелая в брачном отношении (о девушке)’, литовск. vedu, vesti ‘жениться’, латышск. *vedu[1073]; др.-русск. водити жену ‘иметь жену, жениться’, водимая ‘жена, супруга’. Как отмечают авторы, это обычно мужской термин ‘жениться’ (=‘вести жену’), точный первоначальный смысл которого местами подвергся со временем забвению, ср. случаи употребления литовск. vesti в говорах также в значении выходить замуж’[1074].
Древнее название выкупа за невесту — греч. έδνον, др. — англосакс. weotuma, др.-в.-нем. widimen (ср. нем. widmen ‘посвящать’), слав. veno — видят в и.-е. *uedh-meno-n, отглагольном производном от *uedh-[1075]. Э. Бенвенист[1076] видит в слав. veno *wedhno-, ср. греч. έδνον, образующее с иранским *vadar ‘union sexuelle’ (ср. производное vadairyu < *vadarya-) единую гетероклитическую −r/n-основу. Менее вероятна попытка объяснить слав. veno вместе с лат. venus, venum, veneo, греч. ώνος, др.-инд. vasna ‘цена’, хеттск. ussanija- ‘продавать’, uas- ‘покупать’— из *vesno[1077], поскольку выпадение s здесь было бы совершенно не мотивировано. Прочие названия платы за невесту: ст. — литовск. род. п. ед. ч. krieno, латышск. kriens, krienis, литовск. kraitis ‘приданое’, ср. др.-русск. крьноути, др.-инд. krīnāti, греч. πρίαμαι < *qurei- ‘покупать’[1078]; хеттск. kusata, для которого В. Махек[1079] предложил маловероятную этимологию: к слав. kuna ‘деньги, плата за невесту’, причем он без какого-либо основания отрывает kuna ‘деньги’, явно вторичное, от kuna ‘куница, пушной зверек’.
Ст. — слав, сагати, посагати ‘γαμειν, nubere’, посагъ ‘nuptiae’, русск. обл. посаг ‘свадьба’, сюда же посаженый отец, посаженая мать, польск. posag ‘приданое’, которые обычно сравниваются[1080] с греч. ήγεισθαι (*sag- ‘вести, предводительствовать’). А. Брюкнер относит эти формы к слав. segnoti как неинфицированную форму к инфицированной, ср. sedo: sadъ[1081].
Русск. жениться, обычно о мужчине, в кировских говорах — о женщине[1082], укр. оженитися, белор. жанiцца, польск. zenic sie, чешcк. zeniti se, сербск. женити се, болг. женя се — совершенно прозрачные производные от слав. zena, фактитивкые глаголы на −iti, собственно — ‘сделать женатым’. Аналогично в семантико-морфологическом отношении новое укр. одружитися, ср. дружина ‘жена’. Особого женского термина славянский не знает, если не считать довольно древнего устойчивого словосочетания слав. *iti za mozь, ср. польск. wyjsc zamez, русск. выйти замуж, укр. вbйти замiж. В германском любопытна пара терминов др. — фризск. топпа, monnia ‘выходить замуж’ и wivia жениться’[1083].
Древнерусский термин умыкати известен как остаток древнего экзогамного брака-похищения.
Ст.-слав. сноүбити ‘любить, свататься’, словенск. snubiti ‘сватать, свататься’, чешск. snoubiti ‘свататься, обручаться’, польск. snebic имеют ясную этимологию: из *sneu- ‘связывать’[1084], ср. *snuso-s, слав. snъxa.
Болг. годеж ‘помолвка, обручение’, годежар годежарка ‘сват, сваха’, годежник ‘сват’, сюда же годеник, годеница ‘жених, невеста’, сгодя, сгодявам ‘обручать, устраивать обручение’, ср. также диал. згудяник, згудяница ‘жених, невеста’ (в говоре ольшанских болгар на Украине), разгодявам ‘расстраивать обручение’, ср. польск. gody pl. ‘свадьба, свадебный пир’. Корень god-, которого мы здесь бегло касаемся, обладает в славянских языках исключительно разнообразной и богатой семантикой, ср. укр. годувати ‘кормить’, русск. погодить ‘подождать’, негодовать ‘возмущаться’, годиться, чешск. hoditi ‘бросить’, русск. угодить ‘попасть (бросив и т. д.)’; также угодить, ст.-слав. годити ‘быть приятным’. Вполне вероятно, что все эти значения развились из одного какого-либо удобного исходного конкретного значения. Указывают санскр. gadh- ‘festhalten’[1085], и.-е. *ghadh- ‘объединять, связывать, быть связанным, совпадать; обхватывать’, ср. также нем. Gatte ‘супруг’, др. — сакс, gaduling ‘родственник’[1086].
Прочие названия: болг. задомя, задомявам ‘женить; выдать замуж’; восточноляшск. (диал., Чехия) sobasic se ‘жениться’[1087].
Литовский язык имеет довольно старые собственные названия брака, замужества: tekyba, tekute, tekestos, tekestes, istekejimas — от teketi ‘выходить замуж’[1088], собств. ‘убегать’.
Итак, рассмотренные термины в основном более четко определяют действия мужчины по отношению к женщине (ср. vesti, zeniti se), реже — отношения женщины к мужчине. Само собой разумеется, что эти любопытные сопоставления еще ни к чему не обязывают, и мы не станем использовать их как лишнее доказательство древности матриархата, поскольку здесь вообще речь ведется о терминах уже довольно поздних. Допатриархальный период истории родового общества индоевропейцев попросту не знал таких названий, ненужных при древнейшей форме брака, бывшей по сути дела определенной формой сожительства не одной супружеской четы, а родового коллектива в целом. Отсутствие сложившихся общих терминов, обозначающих определенные родственные отношения, еще не дает права делать вывод о второстепенности этих отношений. Достаточно вспомнить, что целую теорию агнатического устройства индоевропейской семьи строили главным образом на констатации того, что общеиндоевропейские названия, характеризующие отношения мужа к родственникам жены, почти совсем отсутствуют.
Не беря, таким образом, на себя смелость приписывать отдельным фактам исключительное значение, упомянем еще одно название, очень четко характеризующее отношение мужа к жене: о. — слав, zenatъ, др.-русск. женатый, русск. женатый, — образование в общем довольно древнее, ср. материально близкое производное готск. unqeniþs ‘неженатый’, которое позволяет нам видеть здесь факт, свойственный индоевропейскому (—отыменное прилагательное с суффиксом −to-)[1089]. Ничего подобного — общего ряду индоевропейских диалектов — для обозначения отношения жены к мужу как будто нет. Образования вроде польск. mezatka являются, по-видимому, вторичными, по аналогии со слав. zenatъ, польск. zonaty. Эту функцию исполняют по славянским языкам также различные поздние названия.
Следует отметить, что историки языка соответственным образом объясняли и отсутствие индоевропейского термина ‘брак’. Причину этого они усматривали в неравноправности мужчины и женщины в индоевропейской семье, в несопоставимости их роли[1090]. Не будем подробно останавливаться на ошибочности этих рассуждений, исходящих из модернизирующих и метафизических воззрений на родственные отношения. Объективная сторона вопроса, а именно — отсутствие индоевропейского названия, более того — древних названий брака даже в отдельных языках — древнеиндийском, греческом, латинском, находит объяснение в позднем характере малой семьи. Известно, напротив, название основной формы общественного существования индоевропейцев на всем протяжении их древней общности — рода: и.-е. *genos, лат. genus, греч. γένος, др.-инд. jana-, сохраненное большинством индоевропейских диалектов. Древнейшая форма брака сложилась тогда, когда ее естественными рамками был сам род. Брачно-родственные отношения с успехом определялись общим названием ‘род’. В этих условиях для древнейшей формы брака, тождественной и совпадающей с внутриро-довыми отношениями в целом, не требовалось специального обозначения, а так как именно в эту эпоху сложилась основная терминология родства, такое состояние определило отсутствие среди индоевропейских терминов названия брака. В то же время сущность брака — от смешанного кросскузенного к позднейшему парному браку малой семьи — коренным образом менялась. «„Семья, — говорит Морган, — активное начало; она никогда не стоит на месте, а переходит из низшей формы в высшую, по мере того как общество развивается от низшей ступени к высшей. Напротив, системы родства пассивны; лишь через долгие промежутки времени они регистрируют прогресс, проделанный семьей, и претерпевают радикальные изменения лишь тогда, когда радикально изменилась семья“… В то время как семья продолжает жить, система родства окостеневает, и в то время как последняя продолжает существовать в силу привычки, семья перерастает ее рамки»[1091].
Древность системы родства и родственных обозначений имеет большую ценность для исследования. Это подтверждает мысль о том, что отсутствие индоевропейского названия брака также отражает древнейшее состояние, когда единственной формой, облекающей брачные отношения, был род. Такое положение в терминологии родственных отношений долго сохранялось как пережиток и в последующие эпохи. Отсюда ясен поздний характер местных названий брака по языкам. Мы видим, таким образом, как мало остается от традиционных аргументов против исконности индоевропейского матриархата.
Мы затруднились бы определить и общеславянское название брака, и это отсутствие общеславянского термина отмечено глубоким архаизмом. Наиболее древнее из известных славянских обозначений — ст.-слав. бракъ, ср. др.-сербск. бракь ‘connubium’, засвидетельствованное также в наиболее близких к старославянскому языку архаических болгаро-македонских диалектах Сухо и Висока[1092]: тас недäл’а браковаме; brak, brako, brakuvi ‘брак’, brakovam[1093]. Слово имеет вполне приемлемую этимологию: *bьrakъ к bero, bьrati, брать[1094]; ср. форму бьраци, отмеченную в Ипатьевской летописи. А. И. Соболевский[1095], напротив, придает главное значение большинству форм без ь, которое он объясняет из *barkъ, сопоставляемого им далее с брашьно, поскольку среди значений ст.-слав. бракъ есть также значение ‘пир’. Но значение ‘пир’ вторично у ст.-слав. бракъ. Что касается фонетического развития слова, следует отметить произведенное от того же глагола (слав. bъrati) название еще одного обряда — макед. диал. otbratki ‘предсвадебный прием зятя и его семьи в доме тестя’[1096]. Интересно, что этот свадебный термин образован и употребляется в тех же солунских говорах, в которых было образовано, по-видимому, и ст.-слав. бракъ. Для обоих слов несомненно происхождение от основы bъra- без посредства какой-либо метатезы, что особенно видно по более молодой форме макед. otbratki. Наконец, мы никак не можем согласиться с попыткой А. Исаченко[1097] объяснить бракъ прямо из и.-е. *bher- ‘носить, уносить’ (ср. санскр. bhartar ‘кормилец и т. д.’, bhāryu ‘жена’), поскольку на основании изложенного выше это слово является сравнительно поздним местным образованием группы славянских диалектов.
Из названий ‘холостой, неженатый’ наиболее интересным в славянских языках является ст.-слав. хлакъ, др-русск. холокъ ‘кастрированный, яловый’, ‘холостой’, так же ст.-слав. хласть, русск. холостой. Это слово представляется относительно древним и вместе с тем неясным образованием; к нему относят также слав. *хоlpъ, русск. холоп, о чем подробно — ниже (см. III главу).
Все прочие названия такого рода представлены исключительно местными поздними образованиями.
Рассмотрев в первых двух главах всю систему терминов родства, коснемся теперь прежде всего индоевропейских основ, которые, с одной стороны, участвовали в образовании ряда разобранных выше терминов, с другой стороны — дали названия главной единицы семейно-родового устройства, рода. Здесь, как и во многих других случаях, первоначальное положение сильно затемнено. Однако сравнительный анализ помогает определить первичные и вторичные образования.
Несомненно общеиндоевропейским является корень *gen-, образующий во многих индоевропейских языках название рода, а также название действия ‘рождать(ся)’, тесно примыкающее к терминам родства. Сюда относятся др.-инд. janas ср. р. ‘род’, janati ‘рождает’, ср. janitā ‘родитель, отец’, jnātis ‘родственник’[1098], лат. genus, generis ‘потомство, род’[1099], сюда же gigno-ere ‘рождать, производить’, греч. γεννάω ‘рождать’, γίγνομαι ‘делаться, становиться’, γένος −ους ср. р. ‘род’, готск. kuni ср. р. ‘род, поколение’; производные в роли терминов родства др.-исл. kundr ‘сын’, нем. Kind ‘дитя’, греч. γνωτός ‘родственник, брат’, γνωτή ‘сестра’, латышск. znuots ‘зять’, сюда же и литовск. gentis ‘родственник’ (g вместо z под влиянием gimti ‘рождаться’), ср. лат. gens, gentis ‘род, родня’[1100]. Корень широко известен индоевропейским языкам. Отсутствие его в некоторых из них явилось, по-видимому, результатом определенных местных перемещений в словаре, в ходе которых за счет и.-е. *gen-распространились другие основы, нередко тоже древние, индоевропейские, но употреблявшиеся ранее в иных значениях. Такова роль разбираемых ниже и.-е. *kuel- и *erəd(h) — и их разнообразных производных. Во всяком случае, отсутствие непосредственных рефлексов и.-е. *gеn-, *gеnē-, *gеnə- в некоторых индоевропейских языках (в частности, в славянском) не может рассматриваться как свидетельство того, что эти языки никогда не знали корня *gen-.
И.-е. *kиel-, *kel- представляет собой древний общеиндоевропейский корень, объединяющий много разнообразных значений. Разница значений, однако, отнюдь не говорит об исконном наличии двух или более индоевропейских омонимов kиel, kel-, как полагают многие исследователи, расценивающие отдельные случаи и.-е. *kиel- с разным значением как самостоятельные индоевропейские основы. Напротив, все эти случаи закономерно объединяются вокруг единой индоевропейской основы с первоначальным однородным значением. Так, сюда относятся греческие варианты с лабиовелярным kи и с чистым велярным k[1101]: πέλω, πέλομα: ‘вращаться; бывать, случаться’, πόλος ‘ось вращения’, τελλει ‘совершает’, άνατλλει ‘восходит’, άνατλή ‘восток, восход’, πωλέω ‘продавать’; кельтское (ср. — ирл.) cele ‘вассал, зависимый член клана’, ‘муж’[1102], др.-инд. kulam ‘стадо, множество; род’, ср. ст.-слав. челѩдъ, греч. τέλος ‘толпа’, ирл. cland ‘род, клан’[1103]; литовск. kiltis ‘род’, латышск. cilts то же[1104], сюда же литовск. kelti ‘поднимать’, ktlti подниматься, вставать; происходить’, kilme ‘происхождение’; из славянского ср. еще, с одной стороны, celo ‘лоб’, с другой — kolo, kolese ‘колесо’, ср. греч. πόλος, πέλω; см. дальнейшие примеры у Вальде — Покорного[1105], которые видят здесь минимум три основы: и.-е. *quel- ‘толпа, группа, родня’, quel- ‘вращать(ся)’, *quel- ‘далеко’, ср. др.-инд. carama- ‘последний, крайний’, греч. πάλα ‘давно’. Ср. еще κελέοντες ‘ножки ткацкого станка’ (Гесихий), которое Я. Фриск[1106] производит из и.-е. qel-, *qol- ‘стоять, возвышаться’, отделяя от *qel- в греч. κέλλω ‘гнать’; сюда также греч. καλός ‘красивый, прекрасный’, κάλλός ‘красота’ с вторичными значениями, о природе которых см. ниже. Об отношениях греч. κάλλός (*kali-os) к i/u-основе герм, hali-p, halu-p, нем. Held ‘герой’ специально говорит Ф. Шпехт[1107]. Ср. далее тохарск. АВ kaly ‘стоять, находиться, быть’, В kokale, A kukal ‘колесо’, которые Дюшен-Гиймен относит к и.-е. *quel вертеть(ся), быть, становиться’[1108]. Ю. Покорный в новом этимологическом словаре[1109] помещает часть из названных слов под *kel-, *kelə- ‘возвышаться, поднимать(ся)’. Греческое эпиграфическое и глоссовое κέλωρ ‘сын’[1110], тяготеющее к и.-е. *k(u)el- с значением ‘происходить, рождаться’[1111], ср. названия мужчины, воина, героя от того же корня в германском: др.-исл. hplđr, halr, др. — англосакс. hœleđ, hœle, др.-в.-нем. helid, нем. Held с формантом −et, т. е. ‘рожденный’[1112]. Возможно, сюда же относится греч. κολοσσός ‘фигура, статуя’, определяемое лингвистами как эгейское[1113], догреческое[1114].
Из славянского можно привести много слов, восходящих непосредственно к и.-е. *kel-. Так, это *kel- лежит в основе некоторых славянских, а также балтийских и даже индоевропейских названий частей тела (слав. koleno, celo) и др. Обратим сначала внимание на основные формы и семантическое развитие этого корня. В наиболее типичных для данного корня значениях выступает в славянском производное cel-adь, собирательное, ср. болг. челяд ‘семья’, (банатск.) deledin ‘семейный’[1115], русск. челядь, польск. czeladz ‘челядь, слуги’, диал. (в Словакии) сel’ad/t’ ‘nadennici’[1116], зап. — укр. челядина ‘девушка, женщина’[1117],— с исходным значением ‘семья, родственники’[1118]. Очевидно, что первоначально и.-е. *kuel- не было синонимом *gеn- ‘род, рождаться’. Скорее всего, оно было каким-то конкретным, специальным термином. Рассмотренные значения позволяют видеть в нем термин отсчета времени, настоящий технический термин, образованный от названия действия ‘вертеться, поворачиваться’, ср. греч. πέλω, слав. kolo, колесо, т. е. ‘то, что вертится’, ср. другие названия времени, в основе которых лежит признак ‘вертеться’. Непосредственно время обозначают в этой группе греч. πάλαι ‘давно’, πάλιν ‘опять’, литовск. kelená, kelena, латышск. celiens ‘промежуток времени, дня’[1119]. Нельзя отрывать от них и отдельные названия пространственных измерений (см. выше). Именно временные значения могли потом оказаться удобными для обозначения того, кто ‘стал, произошел’ ≥ ‘родился’. Примеры такого семантического развития тоже хорошо известны: и.-е. *uert- ‘вертеть(ся)’, ср. русск. вертеться и др., дало нем. zverden ‘становиться’, литовск. virsti ‘изменяться, становиться’, русск. обернуться ‘стать’, оборотень. Ср. ирл. trog ‘дети’, т. е. ‘рожденные’: вал. tro ‘оборот’[1120].
Другие значения рефлексов и.-е. kuel- не самостоятельны в семантическом отношении, но продолжают либо исходное конкретное значение (таковы ‘расти, подниматься, прямо стоять’, ‘гнать, толкать, колоть’), либо вторичное значение ‘становиться, происходить’ (таковы значения ‘рожденный’ ≥ ‘человек, сын; воин, герой, муж’, ‘рожденные, родственники, семья’, ‘фигура человека, статуя’). Приобретая значения, близкие и.-е. *bher- ‘нести, рождать’, и.-е. *kuel- получает нередко и другие значения этого корня: нем. holen ‘нести’, ср. отношение греч. φέρω ‘нести’: готск. bairan ‘рождать’. Связь важнейших жизненных функций с отсчетом времени открыла широкие возможности для распространения соответствующих морфем в различных семантических группах лексики. Так, помимо новых терминов ‘происходить, рождаться’, ‘потомство’, были образованы в отдельных индоевропейских языках термины ‘обрабатывать, возделывать’ (лат. colo), ‘населять’ (лат. colo, in-colo), ‘пасти, разводить скот’, ср. греч. βου-κόλοσ ‘пастух’.
Что касается материально примыкающих сюда названий частей тела, то они в отдельных случаях могут продолжать значение ‘вертеться’, что, например, вероятно для названия шеи — нем. Hals, лат. col (‘то, что вертится’), ср. аналогичные поздние примеры вроде нем. Wirbel, Wirbelsäule ‘позвонок, позвоночник’ (собств. ‘вертушка, то, что вертится’). В то же время для значительного числа других материально близких названий частей тела — слав. koleno, celo и др. — более вероятна связь с *kuel- ‘происходить, становиться, рождаться’, что подтверждается аналогичными отношениями словопроизводства и.-е. *gen-.
К этой многочисленной семье и.-е. *kuel- принадлежит и греч. καλόσ, κάλοσ ‘красивый, красота’[1121], ср. тот же корень в литовск. kilningas ‘красивый, нарядный’, kilna ‘красота’[1122], а также совершенно аналогичное по образованию польск. uroda, укр. урода, врoда ‘красота’, вродливий ‘красивый’, произведенное от термина ‘родиться’.
Типичным для славянского и отличающим его от других индоевропейских языков, в том числе и от балтийских, является исключительное употребление в значениях ‘род, рождать(ся)’ местных названий; ср. ст.-слав. родъ, родити. Это чисто славянское новшество, которое, однако, представляет собой в сущности лишь новое использование древних индоевропейских морфем. Но весьма чувствительный пробел в балтийском словаре, обычно чрезвычайно облегчающем сравнительную реконструкцию древних форм, сказался отрицательно и на изучении этого слова, история которого не вполне выяснена до сих пор. В славянском существует ряд слов, фонетически близких к родъ, родити: русск. радеть ‘стараться’, сербск. рад ‘работа’, русск. рад, ст.-слав. расти. Сопоставим семантически более близкие родъ, родити: расти. Эти формы сравниваются с санскр. rdhati ‘процветает, удается; совершает’[1123], латышск. rads (= ст.-слав. родъ)[1124], форма с начальным плавным считается здесь исконной[1125].
Противоположная точка зрения наиболее ярко представлена А. Брюкнером. А. Брюкнер справедливо указывает на отсутствие в известной работе Торбьернссона[1126] формы −ord-, к которой в итоге славянской метатезы плавных могут восходить формы с основой rad-, и критикует также «Балто-славянский словарь» Траутмана, где выделяется шесть особых древних форм: rada- ‘рождение’, rado- ‘радостный’, radei ‘для, ради’, radeio ‘заботиться’, raditei ‘показывать’, rando ‘находить’. Однако мысль о метатезе проведена Брюкнером недостаточно последовательно, он говорит лишь о слове рад < *arda-, ср. имя ‘Аρδιγαστ ‘Фιλόξενος’ (VI в.), =Radigost[1127].
Старая точка зрения о ст.-слав. родъ < балто-слав. *rada- опирается также на специальный закон, выдвинутый Э. Лиденом[1128], согласно которому в этом случае, как и в ряде других, в балто-славянском перед r выпало начальное неслоговое u, т. е. *rada- < *urada-. Это дает возможность сравнить его с санскр. vrādhant ‘торчащий, выдающийся’[1129]. С этим, однако, далеко не все согласны[1130]. Вообще закон Лидена не принадлежит к числу вполне проверенных достижений сравнительного языкознания. Так, отдельные случаи, на которые распространяли этот закон, можно объяснять иначе[1131], в других случаях в том же положении v в славянском сохранилось: врать — ср. санскр. vratam[1132]. Далее, ст.-слав. родъ состоит в очевидном родстве с формами, не имеющими ничего общего с и.-е. *ueredh-, *uerədh-, иа которого некоторые исследователи объясняют ст.-слав. родъ, родити[1133], а именно: ср.-в.-нем. art ‘происхождение, род’, нем. Art ‘вид, способ’, сопоставляемое Р. Мерингером[1134] с ст.-слав. родъ ‘происхождение, род’; арм. ordi ‘сын’, которое X. Педерсен[1135] вслед за Видеманом сравнивает с ст.-слав. родъ, сюда же санскр. rādhnōti ‘выполняет, совершает’ < *erdh-t *ordh-, *redh-, *rodh-; ср. также арм. urju (< *ordyu: ordi) ‘пасынок’[1136]. Сюда же, по-видимому, относится и хеттск. hardu- ср. р. ‘правнук (?), потомок’[1137], и хеттск. иероглифич. hartu- ‘праправнук’[1138] с h ларингальным, т. е., возможно, из и-.е. *əordho-.
Ср., далее, группу, близкую по значению к ст.-слав. расти и родственную ему в этимологическом отношении: др.-исл. orđugr ‘крутой, возвышенный’[1139], лат. ardu-os, ирл. ard ‘высокий, большой’[1140], ср. галл. ardu-(Arduenna silva), вал. ardd- ‘высокий’[1141], сюда же лат. arbor ‘дерево’, тохарск. A orto ‘вверх’[1142]. Представленные индоевропейские формы правильно объясняются из *əordh-, *əorədh-. Лат. arduus точно соответствует и.-е. *əord(h)-uo- (ə перед гласным обычно не оставляет следов, ŏ индоевропейское > ă южных индоевропейских языков, согласно Ю. Куриловичу). Объясненное таким образом лат. arduus не может быть сопоставлено с греч. όρθός, Fόρθός[1143], поскольку *əordh- не соответствует *uordh- греческого слова. Точно так же, видимо, следует отграничить от форм *əordh- и все остальные формы, восходящие, как и греч. Fόρθός, санскр. vrādhant, к *uordh-, *urōdh-.
После необходимых уточнений остается группа слов, близких в фонетическом и семантическом отношении. Значения ст.-слав. родъ, арм. ordi, urju ‘сын, пасынок’, хеттск. hartu ‘правнук, праправнук’ представляют собой результат вторичного развития определенного первоначального значения, которое, возможно, отражено в слав. *orsto, ст.-слав. растѫ, расти, ср. лат. arbor ‘дерево’, а также многочисленные примеры значений ‘высокий, верх’, которые можно понять как ‘выросшее, выросший и под. Упоминавшееся выше ср.-в. — нем art ‘происхождение, род’ значило в древневерхненемецком только ‘пахота, aratio’ (≤‘выращивание’?). Выяснение отношений к *ог- ‘пахать’ увело бы нас в сторону, тем более, что оно выходит за рамки нашей работы. В данном случае удовольствуемся определением и.-е. *əordh- и его рефлексов как замкнутой самостоятельной группы слов с вполне закономерным развитием значений ‘расти’ || ‘растить’ > ‘рождать’. А. Брюкнер был довольно близок к истине, когда говорил, что родъ, родити означало сначала ‘успех, процветание’, ‘урожай, прибыль’, ‘забота’[1144].
После краткого рассмотрения истории нескольких терминов ‘род, рождаться’ в индоевропейском и славянском обратимся к очень интересному вопросу о сохранении следов и.-е. *gеn- ‘рождать(ся)’ в славянских языках. Естественно, такие следы, о существовании которых можно лишь догадываться, сильно завуалированы, так как мы имеем дело с обломками словопроизводных отношений.
Русск. знобить стоит совершенно обособленно в кругу русской и вообще славянской лексики[1145]. Попытки объяснить это слово в рамках славянского словаря неудачны: Миклошич[1146] и А. Погодин[1147] сближают его с семантически близким зябнуть ‘мерзнуть’, причем Погодин предлагает совершенно невероятное *zьт-по-b-iti (к zima), что можно без колебания отбросить[1148]. Этимология слова остается неясной. Это объясняется происшедшим в какую-то эпоху жизни слова резким сдвигом его значения. Современное, на наш взгляд, вторичное значение русск. знобить: меня знобит ‘я испытываю дрожь от холода, простуды и т. п.’ сменило какое-то первоначальное значение в этом, очевидно, древнем слове, для которого закономерно предположить первоначальную фонетическую форму *gnobh-. Эта форма хорошо объясняется как производная от и.-е. *gеn- ‘рождать(ся)’ при помощи суффикса −bh-:*g(e)nobh- со значением ‘родной, родственный’. Она была вполне естественно использована, например, для обозначения ‘мальчика (сына)’ в нем. Knabe[1149]. Использование этого же производного для обозначения дрожи, простудной лихорадки, т. е. недуга, тоже в природе вещей. Здесь мы, по-видимому, имеем дело с одним из примеров древних табу: лихорадочная дрожь, воспринимавшаяся как действие злых сил, эвфемистически называлась ‘родная’, ‘родственная’. Таких эвфемизмов среди народных названий болезней известно много. Доводом в пользу приведенного предположения может служить факт употребления глагола знобить только в безличных конструкциях: его знобит, ср. порожденные теми же представлениями: лихорадит, громом убило.
В этой связи очень поучительна история слав. *zebati и *zebnoti. Значение первого — ‘прорастать, расти’, ср. русск. прозябать[1150], сербск. зeбати то же, сюда же русск. зябь ‘поле, вспаханное осенью для посева весной’. Сравнение с литовск. zembeti ‘прорастать’ показывает древность названных значений. В форме и.-е. *gembh-, которую обычно указывали как исходную, мы опять-таки видим *genbh-, *genəbh-, причем на этот раз развитие значений слишком очевидно: ‘рождаться, быть рожденным’ > прорастать, давать ростки’.
Русск. зябнуть и родственные, несомненно, того же происхождения, что и *zebati. Их внешняя близость достаточно ясна: зябнуть — форма с суффиксом −ну- (−no-) от этой же глагольной основы. Менее выяснены смысловые отношения слов зябнуть ‘мерзнуть’ — прозябать ‘расти’. Значение ‘мерзнуть’, несомненно, вторично, о чем говорят точные индоевропейские этимологические связи слова. Было бы неправильно разбивать это единое этимологически слово на два омонима, что чувствовал уже Миклошич[1151]. Искусственный характер поисков для зябнуть мерзнуть’ «своей» этимологии тоже очевиден. Сравнению зябнуть с зима мы предпочтем достоверное сближение зябнуть (вместе с −зябать) с литовск. zembeti. Родство форм знобить: зябнуть не оставляет сомнений, но их следует объяснять не как чередование ne: n[1152], а скорее как варианты одного корня zno-: zen-, восходящего к индоевропейским формам со значением ‘рождать(ся)’. В пользу предположения варианта zen- в зябнуть говорит старая акутовая долгота, которая была бы несовместима со ступенью редукции п: литовск. zembeti, русск. зябну, зябнуть с неподвижным ударением. Вторичный перенос значений (→ ‘мерзнуть’) либо аналогичен переносу в случае с знобить, либо объясняется абстракцией от конкретного значения, связанного с земледелием: вспашка, посев в начале холодной поры, прорастание в холодную пору > ‘мерзнуть вообще’, в сербском даже ‘бояться’.
Наконец, сюда же слав. zobъ ‘зуб’, литовск. zambas ‘край’, др.-исл. kambr ‘гребень’, санскр. jambha- ‘челюсть’. Их обычно объясняли из *gombho-s ‘зуб, орудие раздробления’[1153]. Эта этимология не может считаться точной. Нетрудно прежде всего заметить, что предположенное первоначальное значение совершенно не объясняет всех исторически засвидетельствованных значений, ср. литовск. zambas ‘край’, кем. Катт ‘гребень’. К тому же древнее индоевропейское название зуба широко известно в совершенно иной форме. Поэтому *gombho-s точнее объясняется из *gon-bho-s с вокализмом о к тому же gen- рождать(ся)’: *gon-bho-s ‘выросшее’ > ‘выступ’, ср. значение ‘край’ в литовском, ‘гребень’ в германском, факультативное в некоторых индоевропейских диалектах — ‘зуб’, вытеснившее старое название. Такое семантическое развитие имеет много близких аналогий, ср. выше примеры ‘расти’ > ‘высокий’[1154]. На связь слав. zobъ, греч. γόμφός, санскр. jambha- с *gеn- через *gon-bho-s указывал еще Г. Гюнтерт[1155], но в его рассуждении известные нам отношения поставлены на голову: видя в греч. γόνυ ‘колено’, γένυς ‘подбородок’ древнее значение ‘угол, изгиб’, Гюнтерт объясняет из последнего значение ‘род’ как вторичное (!).
Наконец, ст.-слав. зѧбѫ ‘dilacerare’[1156] стоит в прямой связи со ст.-слав. зѫбъ ‘зуб’. Точно так же вторично значение др.-инд. jambhay, авест. zembay- ‘дробить’, обусловленное влиянием упомянутого jambha-.
Общеиндоевропейскому словарю известны, на первый взгляд, различные основы *gen- ‘род, рождаться’ и *gen- ‘знать’. Глубокие семантические различия, а также самостоятельное развитие обеих основ во всех индоевропейских языках побудили большинство лингвистов считать их случайными омонимами[1157]. Соответственно этому обычно полагают, что балто-славянский язык совершенно утратил *gеnə-, *gne- ‘рождать(ся)’, сохранив только *genə-, *gne- ‘знать’[1158].
Однако почти полное тождество и.-е. *gеn- I и *gen- II вплоть до отдельных форм служило постоянным источником сомнений в верности их разграничения. Сомнения эти высказывались неоднократно и с разных точек зрения. К. К. Уленбек[1159] считает вероятным для них общее древнейшее значение ‘мочь, быть в состоянии’. Г. Гюнтерт[1160] определенно видит в них единую основу, исходя, однако, из ошибочных положений (см. выше). Подробно резюмирует состояние этого вопроса в литературе А. В. Исаченко[1161], одновременно предлагающий на основании некоторых новых материалов оригинальное решение. Исаченко высказывает справедливое сомнение в реальности исконно раздельного существования и сохранения двух столь тождественных в своих формах слов. Он подчеркивает специальную заслугу Д. Томсона в установлении семантической близости понятий ‘знать’ и ‘родиться’[1162]. Решающей при этом А. В. Исаченко считает вслед за Д. Томсоном близость понятий ‘знак’, ‘имя’ и ‘родство, род, родить’. Томсон акцентирует тот факт, что член рода знает своих сородичей по родовому знаку. Соответственно этому и Исаченко обращает главное внимание на связь и.-е. *genos ‘род’ и *gеnə-тn ‘родовой знак; члены рода, объединенные общим родовым знаком’[1163]. В принципе не вызывает возражений мысль Исаченко о том, что «новейшие исследования в области родового устройства индоевропейцев показывают тесную связь как семантическую, так и материальную между понятиями ‘род’ и ‘родовой знак’»[1164]. Вместе с тем важность, которую он придает именно понятию родового знака в генезисе значений ‘знать’, представляется нам преувеличенной. Выходит, что ‘знаю’ (*gno-) первоначально имело смысл: ‘знаю по родовому знаку’.
Этот ход мыслей нельзя назвать удачным прежде всего потому, что он отнюдь не вытекает с необходимостью из известных фактов, которые говорят о происхождении значения ‘знать’ и всех близких вторичных значений, включая и названия родового знака, из значения ‘род, рождаться’ (в данном случае речь идет только о семантическом развитии индоевропейской основы *gen-, а не обо всех случаях происхождения терминов ‘знать’ в индоевропейских языках). В то же время мысль о первичности значения ‘родовой знак’ ничем не подтверждается. Исторически несомненное существование таких знаков, понятно, само по себе ни к чему не обязывает при исследовании истории значения ‘знать’. Несколько предвзято выглядит также стремление видеть в образованиях с −men/mn, более того — в самом суффиксе −men/mn древнее значение ‘знак’[1165]. Во-первых, область применения −men/mn в индоевропейском несравненно шире, ср. древние, отнюдь не аналогические образования и.-е. *ghei-mn ‘зима’, *sreu-mn ‘поток’: греч. ρευμα, фракийск. Στρυμών, польск. strumien. Очевидно также, что слав. zname ‘знак, метка’ имеет вторичное значение, если учесть древность типа −men/-mn, ср. этимологически тождественное лат. germen ‘зародыш’, а не ‘родовой знак’ — из *gen-men < *genə-mn, типично отглагольного имени: *gеnə- ‘рождаться’. Во-вторых, нет никаких оснований для поисков знаменательного значения у и.-е. *men/mn, которое относится к числу древнейших словообразовательных формантов индоевропейского. Это так же бесполезно, как, например, видеть вместе с Г. Хиртом в суффиксальном оформлении и.-е. *genos, род. п. ед. ч. genesos следы и.-е. *es- ‘быть’.
На основании вышесказанного нам представляется необходимым для выяснения реального генезиса значения ‘знать’ указать, что между ним и значением ‘рождаться’ не стояли какие-либо названия родового знака. Напротив, значение ‘знак’ вторично, оно произведено в ряде случаев от основы с уже сложившимся значением ‘знать’, ср. слав. znakъ, литовск. zenklas[1166]. Значения ‘рождаться ~ быть в родстве’ и ‘знать’ связаны непосредственно.
Об этом говорит интересная особенность словоупотребления, не случайно хорошо сохранившаяся в ряде индоевропейских языков. Изучение истории употребления термина ‘знать’ позволяет установить отличные сферы употребления для разных индоевропейских основ со значением ‘знать’. Так, наряду с *gеnə- ‘знать’ индоевропейские языки знают другой важный корень: *uoid-, ср. греч. οίδκ, слав. vedeti и родственные. Сравнение *genə- и *uoid- показывает, что они не были синонимичны и четко разграничивались в употреблении. Приведем несколько характерных примеров из разных индоевропейских языков. По-гречески в выражениях ‘знать человека’ выступал обычно только глагол γιγνώσκω, продолжающий *gnō-: γιγνώσκειν τόν Λύσανδρα, γιγνώσκω τον ανδρα, но не οιδα τον ανδρα. Последнее — греч. οιδα — достаточно ясно обнаруживает «вещное» значение: ‘знаю что’[1167]. Это довольно последовательное употребление *gnō- ‘знать’, не смешивавшееся первоначально с функциями *uoid- ‘знать’, прослеживается и в других индоевропейских языках, в том числе в современных. Так, известным правилом немецкого языка является словоупотребление, аналогичное греческому: ich kenne den Menschen ‘я знаю (этого) человека’, где kenne восходит к тому же *g(е)no-, что и γιγνώσκω. Немецкий, сохранивший очень активный рефлекс и.-е. *uoid- wissen, до сих пор использует wissen только в исконном «вещном» значении, а kennen — в описанных типичных ситуациях. В отдельных славянских языках также сохранились определенные сферы употребления индоевропейских основ: польск. znam tego czlowieka, но wiem со mie czeka, чешск. znam teho cloveka, но vim, со me ceka.
Нарушения отмеченного древнего разграничения происходили в порядке экспансии рефлексов *pen-, *gno- ‘знать’ в семантическом отношении за счет рефлексов *uoid- в различных «вещных» значениях последнего, ср. нем. ich kenne das Buch. Употребление рефлексов и.-е. *uoid- соответственно сокращалось в ряде индоевропейских языков, в одних незначительно, в других весьма последовательно, примером чего являются русский и английский с их абсолютным употреблением в обоих значениях в первом — глагола знать, во втором — родственного know. Уже эти наблюдения показывают, что мы имеем дело с закономерными отношениями.
Следует вывод: если и.-е. *genə-, *g(е)no- ‘знать’ исконно употреблялось в индоевропейском только в словосочетаниях типа ‘знаю человека’ (в отличие от *uoid-), то в этом нужно видеть еще один весьма веский довод в пользу этимологического происхождения *gen- ‘знать’ от *gen- ‘рождать, рождаться, быть родственным’. Примерное развитие значений: быть родственным, единокровным [человеку]’ > ‘знать [человека]’. Таким образом, *gen-II ‘знать’ обозначало, по-видимому, знакомство между людьми, первоначально как родовую, кровнородственную близость. Для большей ясности приведем один интересный санскритский пример, использованный в свое время В. Шульце[1168] для подкрепления мысли об этимологической связи санскр. jnāti ‘родственник’ и jnā ‘знать’ (к сожалению, без каких-либо дальнейших комментариев): purusam upatapinam jnātayah paryupāsate jānasi mām jānāsi māmiti ‘Вокруг смертельно больного человека сидят его родственники (jnātayah) и спрашивают его: «Узнаешь ты меня? Узнаешь ты меня?» (jnā)’. Таким образом, термин ‘знать’ оказывается связанным с древнейшим термином родства, родового строя. История наиболее важных индоевропейских терминов ‘знать’ сводится к следующей схеме:
*gen-I ‘рождаться, быть в родстве’ → *gen-II ‘знать [человека]’;
*ueid- ‘видеть’ → *uoid- ‘знать [вещь]’[1169].
Следовательно, кроме удивительного единства форм *genə-I и *genə-II, о реальности единого древнего и.-е. *genə- ‘рождаться’ свидетельствует также четкое семантическое развитие, вызвавшее позднейшую дифференциацию двух *genə-, которая принципиально не отличается от общепризнанной дифференциации *ueid- и *uoid-.
Попутно отметим тот интересный факт, что индоевропейский язык, как видно, не знал единого абстрактного термина ‘знать’. Об этом говорит явно вторичное происхождение обоих терминов ‘знать’, которые восходят к специальным конкретным обозначениям. Такое положение вполне соответствует материалистическому закону познания в простейшей форме: от состояния (*gen- ‘быть в родстве’) или ощущения (*ueid-видеть’) — к знанию, представлению (*gen- ‘знать’, *uoid- ‘знать’). Другие примеры подобного развития: и.-е. *seku-, лат. sequor, греч. έπομαι ‘следовать’, литовск. sekti ‘следить’, слав. sociti ‘указывать’, ‘искать’, нем. sehen ‘видеть’[1170] — ср. хеттск. sak- ‘знать’; хеттск. u-, аи-, aus- ‘видеть’: слав. итъ, русск. ум < *ou-mo-s, ср. также слав. umeti ‘уметь, знать’.
След старого значения и.-е. *gen-I сохраняется в старом собирательном с суффиксом −ti-: слав. znatь, русск. знать ‘известные, знатные, родовитые люди’[1171], которое А. Матль[1172] правильно сближает с др.-в.-нем. knuot ‘род’, санскр. jnātih ‘родственник’.
Эта проблема затрагивается здесь постольку, поскольку она связана с историей терминов ‘рождать’, в первую очередь *genə-. Этот вопрос в высшей степени интересен, кроме того, он нуждается в критическом освещении, потому что суждения в литературе по этому поводу довольно противоречивы. Сюда относится не только определенный момент истории и.-е. *genə- ‘рождать’, но и совершенно аналогичный момент истории и.-е. *kuel- ‘происходить’ и некоторые близкие явления в истории значений других основ. Здесь для удобства изложения, а также ввиду важности и.-е. *genə- проблема образования ряда названий частей тела рассматривается как второй из разбираемых моментов истории и.-е. *genə- ‘рождать’.
В литературе, как правило, и.-е. *gen- ‘рождаться’ отделяется от *genu-, *gōnu-, *gonu-, *gneu-y *gnu- ‘колено’, а также от названий других частей тела, содержащих *gen-, ср. лат. gena ‘щека’, др.-инд. hanu-h ‘подбородок’, нем. Kinn то же, готск. kinnus ‘щека’[1173]. Но это не единственная точка зрения. Так, еще Я. Гримм объединял греч. γόνυ ‘колено’, γένυς ‘подбородок’ не только с *gen- ‘рождать’, но и с *gen- ‘знать’. Р. Бак[1174] пытается обосновать это сравнение очень остроумной аналогией. Он указывает на существование египетского иероглифа ‘рождать, рождение, беременность’, который представляет собой изображение стоящей на коленях рожающей женщины, что должно отражать обычное положение египетской роженицы. Р. Бак ссылается на мнение гинекологов, что такое положение при родах — самое естественное, указывая при этом на широкую его распространенность в античной древности и позднее в народных массах разных стран. На основании этого Р. Бак заключает, что в сознании и языке древних индоевропейцев ‘роды, рождение’ было запечатлено как ‘коленопреклоненное положение’ (‘Knien’) по характерному внешнему признаку. Отсюда и глагол ‘рождать’, ср. франц. accoucher ‘рождать, родить’, собств. ‘лечь в постель’. Р. Бак обращает внимание на любопытный факт отсутствия индоевропейского глагола ‘стоять на коленях’, который, например, есть в немецком: knien.
Сообщение Р. Бака подкупает своим остроумием, обилием фактов. Оно безукоризненно в семантическом отношении, чего никак нельзя сказать о попытках других авторов исходить в этимологическом объяснении названий частей тела и терминов ‘рождать’ с основой *gen- из маловероятного значения ‘угол, изгиб’. Однако согласиться с объяснением Р. Бака не позволяют другие, не учтенные им факты. Если признать развитие значений *gen-: ‘колено’ > ‘стоять на коленях’ > ‘рождать’ то названия других частей тела (ср. лат. gena ‘щека’, нем. Kinn ‘подбородок’), связь которых с упомянутым *gen- нельзя отрицать, останутся без объяснения или придется прибегать к разного рода натяжкам. Ведь о переходе значений ‘колено’ > ‘подбородок’, ‘щека’ вряд ли можно говорить всерьез. Близкие к Р. Баку наблюдения опубликовал З. Шимоньи[1175], не сообщающий никаких новых фактов. Согласно Шимоньи, ‘колено’ > ‘род’. В одном только с ним следует безусловно согласиться: «для родства genus ‘род’ и genu ‘колено’ нет, как видно, ни фонетических, ни семантических препятствий».[1176] Р. Мерингер[1177] тоже склонен придавать слишком большое значение названию колен в развитии всех прочих значений и.-е. *gen-.
Мнения авторов в деталях весьма различны. У. Бенвенист[1178] увязывает согдийское z’tk ‘сын’ и z’nwk ‘колено’, понимая первое как fils du genou’, ср. аналогичные др.-ирл. glun-daltae ‘nourrisson du genou’ и др.-сакс. cneo-mœg ‘parent direct’, отражающие обычай, по которому отец, признавая ребенка законным, сажает его себе на колени. Э. Бенвенист, в частности, высказывается против связи с рождением и сомневается в приемлемости объяснения Р. Бака. Об описанном обычае признавать ребенка законным, сажая его на колени, говорит А. Мейе[1179], производя лат. genuinus законнорожденный’ не от genus ‘род’, а от −u-основы genu ‘колено’, отрывая последнее от названий ‘род, рождать’. При этом А. Мейе не замечает, что отмеченное И. Фридрихом[1180] и приводимое им самим хеттск. genu ед. ч. ‘половой орган’ (мн. ч. ‘колени’) скорее свидетельствует о неисконности значения ‘колено’ и о связи с *gen- ‘рождать’.
О значительном интересе лингвистов к словообразовательным отношениям этих форм свидетельствует тот факт, что в одном только 27-м томе «Бюллетеня Парижского лингвистического общества», были подряд помещены три статьи, анализировавшие соответствующие формы: Э. Бенвениста, А. Мейе и М. Каэна. М. Каэн[1181], имея в виду все тот же обычай признания ребенка своим, приводит материал из германских языков: др.-исл. setja i kne ‘сажать на колени’ > ‘усыновлять’, knesetja усыновлять’, knesetningr ‘приемный сын’ — примеры счета кровного родства коленами в германском, в чем М. Каэн видит, однако, лишь использование названия колена. Он считает также, что герм. *knewa- ‘колено’ лишь позднее было вовлечено в семантический круг *kunja ‘род’. Далее М. Каэн предлагает на выбор две гипотезы, которые должны объяснить роль колена в терминологии родства: 1) от употребления в значении ‘узел’ в народной речи, ср. др.-исл. kne ‘узел, сплетение’ или 2) от сравнения родственных связей со связями, которые существуют между частями тела; причем сам Каэн присоединяется ко второй точке зрения.
Не говоря уже о чисто лингвистических возражениях, существо которых ясно из сказанного выше, методологически неверна сама мысль о метафорическом переносе названия ‘колено’ на различные отношения родства. Во-первых, потому, что одним метафорическим употреблением слова из иной семантической группы лексики просто невозможно объяснить последовательность словообразовательных связей между соответствующими терминами — ‘род, рождать’: ‘колено’—в различных индоевропейских языках (причем, не только в случае с и.-е. *gen-). Ясно, что такую последовательность можно истолковать только как древнюю этимологическую связь между *gen- ‘род, рождать’ и *gen- ‘колено’. Во-вторых, было бы просто неосторожно предполагать без достаточных оснований для древнеиндоенропейской родовой терминологии картинную метафоричность, которая подстать Менению Агриппе в «Кориолане» Шекспира, сравнивающему в изысканном монологе отношения социальных слоев римского общества с отношениями между различными частями тела. И опять-таки исследователи вместе с М. Каэном не смогут объяснить образование несомненно родственных названий других частей тела: греч. γένυς ‘щека, подбородок, челюсть’, γνάθος ‘челюсть’, литовск. zandas ‘челюсть, скула’, готск. kinnus ‘щека’, лат. gena ‘щека’, нем. Kinn ‘подбородок’.
Тем не менее этимологическая связь между *gen- ‘рождать(ся)’ и всеми этими названиями частей тела налицо. Она основана на том же семантическом развитии, что и в случае с *gonbho-s, литовск. zambas, слав. zobъ: ‘рождаться’ > ‘вырастать’ > ‘выросшее, выступ’. При этом знаменательна некоторая семантическая неустойчивость, незакрепленность, проявляющаяся почти во всех образованиях такого рода. Они обозначают то щеку, то челюсть, то скулу, то подбородок, колеблясь даже в пределах одного языка, потому что все они восходят к более общему значению. Шире остальных представлено значение ‘колено’, закрепленное в большинстве случаев за характерным u-проихзводным *genu-, *gonu-, *geneu-.
Аналогичные явления наблюдаются в истории и.-е. *kuel- ‘вертеться, происходить’. На примере этой аналогии отчетливо виден вторичный характер названий частей тела. Так, балто-славянский рефлекс *kuel- имеет оба значения — ‘происходить, рождаться’: ‘колено’, как *gen- в индоевропейском; в то же время отношение греч. πέλομαι ‘происхожу’: κέλωρ ‘сын’ при отсутствии родственного названия колена в греческом убедительно демонстрирует отсутствие необходимости в метафоре ‘колено’ > ‘род’, ‘родственные отношения’. Как в том, так и этом случае в основе соответствующих названий частей тела лежат термины ‘происходить, рождаться, род’. Обратное, направление развития менее вероятно.
Следы и. — е *gen- в славянском, по-видимому, не ограничиваются приводившимися примерами. Назовем предположительно еще чешск. naznak ‘навзничь, на спину’ (например, упасть), недостаточно ясное. Его членение: na-znak, ср. польск. wznak, nawznak, болг. възнак то же. Возможно, оно восходит к *g(e)nō- в значении ‘спина, позвоночник’, т. е. часть тела, а в конечном итоге — к *gen- ‘рождаться’. По характеру распространения основы ср. нем. Knochen ‘кость’ < *g(e)no-k-, ср.-в.-нем. knoche, которое мы также относим к *gen-. Подобное развитие значения ср. у и.-е.*ost-, хеттск. hastai ‘кость’: has- производить, рождать’. Толкование чешского слова у И. Голуба — Фр. Копечного[1182], которые сопоставляют его с др.-инд. nākas ‘небо’, маловероятно. В то же время слав. zveno, русск. звено, которое И. Миккола[1183] относил к греч. γόνυ ‘колено’, по-видимому, лучше объяснено А. Вайаном, возводящим его к *ghu-s ‘рыба’, ср. русск. звено рыбы[1184].
Нам представляется возможным определить в этой связи также этимологию русск. зеница, сербск. зjёница, словенск. zenica, чешск. zenice ‘зрачок глаза’, др. русск., ст.-слав. зѢница ‘κόρη’. Переход к значению ‘зрачок’ не является уникальным в семасиологическом отношении, ср. лат. pupilla при pupus ‘мальчик, дитя’. В таком случае мы имели бы в ст.-слав. зhница и родственных еще один весьма интересный пример сохранения в славянском и.-е. *gen- ‘рождать’. Происхождение долготы (h < e), видимо, коренится уже в конкретных условиях славянского словообразования в данном случае. Старая этимология — зhница: зевать, зиять[1185] — совершенно неудовлетворительна в фонетическом отношении. Эти слова могли затем сблизиться по смыслу, ср. польск. zrcnica, полученное в результате контаминации с группой слав. zbreti.
Разберем несколько названий частей тела, распространенных в отдельных индоевропейских языках, которые ведут свое происхождение от и.-е. *kuel- ‘происходить’. Такие формы, известные различным индоевропейским языкам, прежде всего типичны для балто-славянского, почти не сохранившего в этой функции производных от и.-е. *gen-’рождать(ся)’ (возможные исключения описаны выше). Названия частей тела, восходящие к *kuel-, весьма различны по своим значениям и форме объединяются вокруг нескольких основных типов.
Слав. celo ‘лоб’, ст. — слав, чело, русск. чело, сербск. чело ср. р., вероятно, < и.-е. *kuelom ср. р., т. е. формально — того же типа, что и слав. sъto, русск. сто, греч. έ-κατόν < и. — е *kmtom, слав, jьgo, словенск. igo греч. ζυγόν < и.-е. *iugom. В пользу такого предположения говорит и акцентологическая характеристика этих слов. Этимологически родственны и морфологически тождественны славянскому celo греч. κόλον ‘кишки’ (Аристофан, Всадники, 455)[1186], κωλον ‘член’ — тоже существительные среднего рода на −п (ударение отлично от окситонированного типа русск. чело). Предположение о наличии в слав. celo −es-основы (ср. ст.-слав. челесьнъ[1187]) неосновательно, так как последняя форма может быть аналогического происхождения (ср. ст.-слав. тѢлесьнъ[1188]). О возможности вторичного развития −es-основ говорит ст.-слав. род. п. ед. ч. ижесе — иго, при греч. ζυγόν. Ударение русск. чело, согласное с ударениями других индоевропейских имен среднего рода на −om, тоже противоречит предположению об −es-основе. Известно, что основы среднего рода на согласный, в частности −es-, были баритонными и обычно сохраняют это старое место ударения[1189]. Тогда должно было бы быть русск. *чело, ср. небо, греч. νέφος *nebhos; слово, греч. κλέος < *kleuos[1190].
Интересным производным от *kuel- является слав. koleno, русск. колено. Исследователи выделяют в нем суффикс −eno (−ēno), делая оговорку о редкости подобных образований: ср. еще poleno, timeno[1191]. Авторы отмечают этимологическую неясность этих слов. При таком положении коррективы в словообразовательном анализе неудивительны. Интересующее нас слав. koleno является, возможно, расширением первоначальной согласной основы на −п-: *kole, *koleту, *koleni, ср. jьme, jьmene, zname, znamene. Позднее слав. kole > koleno. Примеры такого расширения известны: чешск. jmeno, укр. знамено. Предположение о древней согласной n-основе *kolen- подтверждается существованием греч. κωλήν ‘плечевая кость’, аналогичного по форме λιμήν, λιμένος, άκμων, άκμονος, χειμων, χειμωνος — также n-основам. Наличие в слав. koleno, укр. колiно −ēn- вместо −еn- может быть результатом вторичной нормализации[1192]. Ср. литовск. kelenas ‘коленная чашечка’[1193] наряду с kēlis ‘колено’, более простым производным от *kuel-, литовск. kilti. Кстати, П. Скарджюс специально указывает на происхождение суффикса −ena- с e долгим в литовском из согласных основ на −en- с е кратким.
Сюда же, далее ст.-слав. члѢнъ, русск. член, польск. czlon, czlonek — все со значением ‘член (тела)’, но ср. сербск. диал. cjen, cjenek ‘род’[1194], из *cel-no-, *kel-no-[1195]. Тот же корень в степени редукции видим в аналогичном производном слав. cьlnъ>, русск. челн, укр. човен, польск. czoln ‘лодка’, собств. ‘дерево, ствол’, сюда же с вторым полногласием русск. диал. челёнье ‘звено плота’, мн. ч. челёнья[1196], ср. с иным суффиксом литовск. kуlmas ‘пень’, ‘кустарниковое растение’, ‘злак’. Все эти, казалось бы, совершенно далекие друг от друга значения легко удается примирить, предположив семантическое развитие:
Привлеченный выше ряд индоевропейских слов, объединяемых названным *kuel- можно, очевидно, значительно пополнить. Например, Ф. Шпехт[1197] сравнивает со слав. koleno, литовск. kelis, греч. глоссовое κόλσασθαι ‘просить’ (Гесихий). Из славянского сюда же, возможно, слав. deljustъ: ст.-слав. челюсть ‘σιαγόνες’, русск. челюсть, сербск. чёљуст, польск. czelusc — слово, еще весьма неясное в словообразовательном отношении[1198], которое А. Брюкнер[1199] относит к celo, чело.
Изложенные выше фрагментарные наблюдения над развитием формы и значения производных от и.-е. *kuel- представляются необходимыми, так как именно эти образования до последнего времени в этимологической литературе часто толкуются неправильно, либо в сущности вовсе не толкуются, рассматриваются разрозненно, статически, без всякой системы. Так, Ю. Покорный в своем новом словаре под kuel-, kuelə-помещает без особых комментариев греч. πέλω и родственные, литовск. kelys, слав, koleno, kolo[1200]. При этом масса родственных слов выпадает из его поля зрения, а те, которые анализируются, остаются невыясненными в семантическом отношении.
Параллели такому семантическому развитию находим и в более поздних образованиях: русск. живот ‘abdomen’ < ‘vita’, ср. отглагольный характер слав. zivotь (к zivo) и значение болг. живот, чешск. zivot ‘жизнь’, ср. греч. βίοτος ‘жизнь’; ср. еще русск. рожа ‘физиономия, лицо’ с совершенно аналогичным развитием значения от общего значения отглагольного имени к конкретному названию части тела — ‘лицо’: к родить (эта мысль есть и у Преображенского[1201], однако он без надобности усложняет объяснение). В германском таким же путем образовано название печени — др.-в.-нем. lebara, нем. Leber — под сильным влиянием германского корня ‘жить’ — готск. liban и родственных, даже если допустить, что влиянию здесь подверглась форма, продолжающая и.-е. *iekr, *ieknos (греч. ήπαρ и родственные) ‘печень’. На это указывал еще А. Мейе[1202], и нет поэтому никакого основания для того, чтобы вместе с Э. Бенвенистом объединять эти германские слова чисто формально с рефлексами *iekr, *ieknos под общим и.-е. *(l)iekr.
Остановимся теперь на некоторых общих терминах родовой организации, обозначающих различные виды родственных коллективов. Несмотря на то, что речь будет идти о категориях древних, здесь также немало образований разновременных, отчасти поздних.
Слав. pleme: ст.-слав. племѧ ‘σπέρμα, semen’, др.-русск. племѧ, плѢмѧ ‘потомство; семья, родня; племя, колено; народ, род’, племеньникъ, племѧньникъ ‘родственник’, русск. племя, словенск. pleme, ena 1. ‘Die Fortpflanzung eines Geschlechtes’ 2. ‘Der Zeugungsstoff, der Same’, 3. ‘der Schlag, die Race’ и др. Слово не имеет надежной этимологии, в чем нужно согласиться с А. Мейе[1203]. Это объясняется, видимо, возможностью двоякого толкования его фонетического развития. Так, фонетически вполне приемлема древняя форма *pled-men- (dm > m)[1204], однако вполне законно предположить также и древнюю форму *ple-men-. Признание большинством лингвистов формы *pled(h)-men-, объясняется стремлением сопоставить ее со слав. plodъ, чему не препятствует ни фонетическая, ни смысловая сторона. Не лишне, однако, еще раз проверить сопоставляемый материал. И действительно, оказывается, что многие моменты в этом сопоставлении не учтены, учтенные же объяснены далеко не лучшим образом.
Известно, что образования на −men- в индоевропейском обычно являются отвлеченными отглагольными именами, для которых можно указать соответствующие глаголы. Какой же глагол соответствует слав. *pled-те? Слав. *plediti неизвестно, ploditi носит слишком очевидный поздний деноминативный характер. Приходим, таким образом, к исходному plodъ. Другие индоевропейские языки располагают близкими формами: лат. plebes, plebs ‘народные массы’, происходящее из *ple-dh-[1205], которое лежит также в основе синонимичного греч. πληθος, πληθύς ‘масса, толпа’. Слав. plodъ, вокализм которого, видимо, неисконен, восходит к *pledъ < *pledh-. Эти формы *ple-dh-, *ple-dh- содержат корень *ple-, который мы в согласии с теорией индоевропейского корня, разработанной Э. Бенвенистом в «Origines de la formation des noms en indo-européen», поймем как вариант корня *pel- в значении ‘производить, рожать[1206], возможно также — наполнять, что, однако, для нас здесь не имеет значения. Формант *-dh-, как это четко сформулировал для массы примеров Э. Бенвенист в названной книге, является суффиксом, характеризующим достигнутое состояние. Таким образом, *ple-dh — это ‘те, кто произведен, рожден’, древнее собирательное название крупного человеческого коллектива, первоначально — родственного объединения, затем перенесенное на широкое политическое объединение, что более характерно для лат. plebs, греч. πληθος, семантическое развитие которых аналогично позднему слав. narodъ.
Кроме того, *ple-dh- это также ‘то, что родилось, произведено’, почему оно оказалось удобным и для обозначения растительных плодов (слав. plodъ ‘καρπός’).
Возвращаясь теперь к слав. pleme, отметим, что сомнения в обязательности формы *pledh-men- усилились: отглагольные имена на −теп- обычно образуются от чистой глагольной основы, вследствие чего гипотетическое *ple-dh-men- (особенно, когда нам известна древняя роль −ch-) лишено смысла. Остается предположить, что более вероятной древней формой слав. pleme было *ple-men-, именное производное от *ple- / pel-.
Специфика развития славянской терминологии выразилась в том, что и.-е. *pel-/*ple- ‘производить, рождать’ не сохранилось в славянском. С таким значением выступило новообразование ст.-слав. родити и др. Это перераспределение в славянском оказало решающее воздействие на семантику новых славянских терминов, обозначающих родственные коллективы: rodъ и pleme. Термин ‘рождать’ является типично женским термином, откуда в некоторых славянских диалектах значение rod ‘род жены’[1207]. Наличием близкого названия ‘рождать’обусловлено также общеславянское значение rodъ ‘ближайшее родство’ (: roditi). С другой стороны, слав. pleme, не имевшее соответствующего термина ‘рождать’ в славянском, с самого начала обнаружило тенденцию к расширению значения, откуда типичное для славянских языков соотношение rodъ ‘ближайшее родство’: pleme ‘родственная группа в самом широком смысле’.
Названия семьи сохраняют формы, восходящие к древнеиндоевропейским корневым морфемам, но наряду с этим обнаруживают большое число новых образований разного характера. Первая их особенность является скорее использованием древних основ для образования новых терминов, поскольку не имеет смысла говорить о большой древности термина ‘семья’. Такого термина не было все время, пока основной единицей был род, а также и значительно позже этого времени, причем использовались названия, оставшиеся еще от родового строя.
Весьма древним, хотя и спорадически представленным в славянском является название, хорошо сохраненное в русском: семья. Тождественные формы засвидетельствованы также в древнерусском и старославянском: ст.-слав. сѢминъ ‘ανδράποδον mancipium,’ сѢмиѩ collect. ‘ανδράποδα mancipia’, др.-русск. сѢмиѩ ‘челядь, домочадцы, рабы’, ‘семья, семейство’, сѢминъ ‘работник, слуга, домочадец’[1208]. В русских диалектах интересно по своему значению олонецк. семеюшка: «ласкательное название для супругов; жена для мужа семья, и муж для жены то же; надежной семеюшкой чаще зовут мужа»[1209]. Очень близки латышск. saime = ст.-слав. сѢмьѩ, литовск. seima ‘семья’, seimyna ‘челядь, домочадцы’[1210], сюда же seimininkas ‘хозяин’. Сопоставление формы литовск. seima, латышск. saime со ст.-слав. сѢмиѩ указывает на происхождение из *koim-. Сравнение балтийских и славянских слов показательно и для понимания их семантического развития. Балтийский имеет в сущности только значение ‘семья’. Это помогает выделить как вторичные значения ‘рабы, слуги’[1211].
В прочих славянских языках semьja вытеснено, сохраняются лишь незначительные следы, как например, в старых польских именах Siemirat, Siemowit, Siemomysl[1212].
В основе ст.-слав. сѢмиѩ, сѢм- обычно выделяют суффикс −m-[1213], с помощью которого она произведена от известного индоевропейского корня *kei- ‘лежать’. Последнее значение могло использоваться для образования названий стоянки (или того, что лучше и точнее передается нем. Lager), поселения, жилища. Интересно, что производные от этого корня, обозначающие селение, жилье, известны в германском с суффиксом −m-; готск. haims ‘селение’, др.-исл. heimr ‘родина, мир’, нем. Heim ‘дом, семейный очаг’, в основе которых лежит та же производная форма, что и в слав. semьja[1214]. В то же время производные с индивидуализирующим значением образованы с иным суффиксом −uo-: др.-в.-нем. hi(w)o ‘супруг’, ‘домочадец, слуга’, hiwa ‘супруга’, латышск. sieva ‘жена’, сюда же лат. civis ‘гражданин’[1215]. В славянском эти четкие словопроизводственные отношения не удержались. Потребность в индивидуализирующих образованиях удовлетворялась новыми средствами, ср. ст-слав. сѢминъ, сѢмь.
К слав. semьja примыкает еще одно интересное индивидуализирующее образование — слав. sebrъ[1216]: др.-русск. сѧбьръ ‘сосед, член одной общины’, также шакаръ, шабъръ то же, до последнего времени довольно широко представленное в русских диалектах: курск. обоянск. себёр ‘крестьянин, участвующий в общественных собраниях’, себровщина ‘общество одного селения’, себриться (тверск. осташк.) ‘присосеживаться, подбираться’[1217], рязанск. сябёр ‘товарищ, пайщик, равноправный с другим хозяин’[1218], смоленск. сябёр ‘здоровый, дородный детина’[1219], олонецк. сябра, себра ‘община, артель, общее дело’, подсебритце ‘подделаться’[1220], ср. еще белор. диал. сябар ‘товарищ’[1221]. В русском слово представлено богатым числом примеров. Известна и другая диалектная разновидность слова: шабёр, отраженная еще в древних памятниках. Анализ значений в древнерусском и русском позволяет выделить наиболее существенные стороны значения слав. sebrъ: территориальная общность, общность в работе (не считая, конечно, случаев переосмысления, как в смоленских говорах). Эти интересные значения древнего производного от слав. semьja сильно отличают его от русск. семья. Поскольку нам знакомо развитие значения этого последнего, есть основания думать, что слав. sgbrъ сохранило более древнее значение, предшествовавшее позднейшему узкому ‘семья’.
Несколько слов о фонетическом облике слав. sebrъ: русск. сябёр, сябры (др.-русск. сѧкьръ), др.-сербск. себрь ‘plebejus’, сёрбск. сёбар земледелец’[1222] предполагают достаточно убедительно форму sgbrъ, известную лишь части славянских языков. К этой же древней форме восходит интересная диалектная форма русск. шабёр, шабры. Считается, что это диалектное изменение с > ш в русском ведет свое начало от неразличения обоих звуков в результате проникновения в русский язык западнославянских — «ляшских» элементов[1223].
Что касается др. — польск. siabr ‘druh, kolega, towarzysz, spolnik’, то это достаточно прозрачное заимствование из восточнославянского.
В словаре А. Г. Преображенского нашла отражение неправильная этимология, предполагающая связь с и.-е. *se-, *so- ‘себе, свой’ и весьма произвольные перестановки: себр/серб, сюда же па-серб и т. д. Литовск. sebras, латышск. sebris (значения — те же, что в русском) естественно считать заимствованными из русского, как правильно отмечал К. Буга[1224]. В то же время К. Буга, видимо, ошибался, указывая форму, родственную слав. *sebo-, в древнепрусском этнонимическом и топонимическом semba-[1225]. Реальность слав. sebrъ еще не означает реальности формы *sebo-. Слав. sebrъ происходит из формы *sem-ro с суффиксом −r-, словообразовательные отношения которой к sem-, semьja не вызывают никаких сомнений[1226]. Согласный b носит здесь чисто позиционный характер, «усиливает» группу т-r, поэтому абстрагировать форму *sembo-, *sebo- нельзя. Нетрудно будет найти другое, более достоверное соответствие слав. sebrъ из *sem-ro в балтийском, дополнительно подтверждающее правильность этой этимологии: литовск. seimerys ‘товарищ’, производное от seima ‘семья’[1227] — *seimeria- < *seimera-, т. е. такое же образование с суффиксом −r-, как и слав. sebrь < *semro. Существуют и другие этимологии славянского слова. Н. Иокль производит его из восточногерм. sem-bur ‘получающий половину дохода’, основывая это на отдельных значениях славянского слова[1228]. Э. Френкель[1229] недавно повторил старую этимологию о наличии в слав. sebrъ, русск. сябёр носового инфикса и происхождении этих форм, вместе с названиями сербов и сорбов, от местоименной основы ‘свой, собственный’[1230].
Прочие названия семьи в славянских языках: польск. rodzina, переживающее в самое последнее время расширение значения ‘кровная семья’ > вообще ‘родственники’, ср. ojciec, zona, syn, wnuki, siostry i rodzina (Краков)[1231]; укр. родина, польск. диал. rodovictvo[1232], чешск., словацк. rodina, польск. диал. (в Словакии) svojina[1233]; др.-сербск. и сербск. породица ‘семья’; болг. челяд ‘семья’; заимствованные в позднее время сербск. диал. фамеља, фамилиjа[1234], ср. польск. диал. (в диалекте д. Погорелой в Словакии) fan’elija[1235] < нем. Familie ‘семья’; сербск. диал. живина[1236] и заимствованное, по-видимому, тeвaбиja[1237].
Славянская основа *obь-tjo-[1238] ст.-слав. обьmь, заимствованное отсюда русск. общий, сербск. опħи и — с иным значением — польск. obcy ‘чужой’, — генетически первоначально была реализована в слове, обозначавшем территориальную общественную единицу. Лучше всего это древнее значение сохранило чешск. obec ж. р. ‘деревня, селение, населенный пункт’, ср. также старославянское по происхождению, но чрезвычайно характерное для старого экономического уклада русской деревни слово община ‘вид владения землей сообща’. Сам институт общины скорее относится целиком к сфере экономической истории и мало дает для специально лингвистического исследования: с лингвистической точки зрения мы имеем дело с этимологически прозрачным словом. Известно, что *obь-tjo- представляет собой производное с суффиксом −tjo- от предлога-приставки со значением места ob- (ср. русск. об-), вернее его более полной формы obi-[1239], сохранившейся в ряде достоверных примеров в славянском (ст.-слав. обьдо, русск. обиход и др.). Роль суффикса −tjo-, −ti- в общем ясна: он означает принадлежность, отношение к чему-либо, выраженному основой. Вопрос в том, как понимать значение основы *obь-ti-. Нередко ограничиваются обобщением наиболее распространенных современных значений: *obь-ti- это ‘общая собственность, общинная собственность’[1240]. Однако при этом, независимо от воли исследователей, фактически смещаются в одну хронологическую плоскость весьма далекие друг от друга факты. Хотя слово *obь-ti- типично славянское новообразование, тем не менее оно достаточно старо, ср. его общеславянский характер. Чтобы предположить значение ‘общая, общинная собственность’ у славян времен их общности, надо быть уверенным в существовании уже тогда значения ‘частная собственность’ и соответствующего ему института, ибо только такая четкая противопоставленность реальных отношений земельной собственности могла создать коррелятивную пару терминов в полном смысле слова. Все это, однако, настолько сомнительно, что имеет смысл лишь как доказательство от противного. В наиболее вероятных условиях родового устройства эпохи славянской общности не было надобности в специальном термине ‘общинная собственность’, поскольку никакой другой собственности тогда не было.
Вернемся к форме *obь-ti-. Убедившись в несколько предвзятом характере принятого толкования, взглянем на эту форму только с семан-тико-морфологической, структурной точки зрения. Слав. ob-, obi- обозначает движение по кругу (‘вокруг’), также—’круглое’, причем последнее значение, как самостоятельное адъективное значение, выступает в соответствующем оформлении: ср. слав. oblъ с суффиксом −lь, чешск. obly и др. ‘круглый’. Аналогичное значение видим в другом именном производном — с суффиксом −ti-: *obьti = ‘круглый, круглое’. Что могло обозначать это образование?
Нам кажется не лишним вспомнить здесь о мнении ряда археологов и историков, считающих типичной для древних славян «круглую деревню» (нем. Runddorf), действительно, широко распространенную на древних славянских землях в бассейне Балтийского моря. Ср. обобщение нужных сведений у Л. Нидерле[1241]. Надо сказать, что сам Нидерле смотрел на теорию первичности «круглой деревни» у древних славян скептически, но из его же материалов видно, что эта форма характерна для ряда старых славянских областей и, напротив, исчезает в областях позднейшего расселения — в Восточной Европе и на Балканах, где широко представлены уличный и разбросанный типы. Большую ценность в этой связи имеет указание современного археолога на то, что круглое поселение относится к наиболее древним эпохам славянской истории и «очевидно, представляет собой тип поселения, возникшего в период существования патриархально-родовой общности»[1242].
Слав. *obьti- ‘круглое’ могло быть, таким образом, использовано для обозначения круглого поселения у древних славян. Суффикс −ti- был особенно удобен, благодаря своим адъективным и собирательным функциям. Допустимо считать древнейшим именно это значение, поскольку предположение в таком случае является лишь логическим обобщением известных фактов. Так, в слав. *obьtjь мы имеем своеобразный древний славянский термин общественного устройства. Значения ‘общий’ и ‘чужой’ (ср. польск. obcy) явились уже в результате вторичного развития. Имущественные, землевладельческие отношения выражены только в производном с притяжательным суффиксом −ina: ст.-слав. обьщина, болг. община, сербск. опħина.
Древней формой является слав. ljudьje, этимология которого далеко еще не может считаться выясненной[1243]. Достоверна изоглосса слав. ljudъ, ljudьje — литовск. liaudis, латышск. laudis — др.-в.-нем. liut, объединяющая целый ряд индоевропейских диалектов, которым была известна соответствующая общая морфема со значением ‘люди, народ’. Но в прочих индоевропейских языках родственные формы указать значительно труднее.
Исследователи считают возможным сопоставлять слав. ljudьje с др.-инд. rodhati ‘поднимается’, авест. raoдaiti ‘растет’, лат. liberi ‘дети’, готск. liudan ‘расти’, объединяя все сравниваемые слова вокруг и.-е. *leudh-’расти, подниматься’; как формы с более близким значением ‘свободный (человек)’ указываются бургундск. leudis, ст.-слав. людинъ и греч. έλεύθερος[1244]. Ср. еще алб. len ‘я рожден, происхожу’, l’ind ‘рождаю’, pol’em ‘народ’[1245].
Ближайшим образом родственны слав. ljudьje соответствующие формы балтийского, где, кроме упомянутых литовского и латышского слов, следует отметить еще литовск. диал. liaudzia все домашние’, жемайт. liaude ‘семья’[1246].
Повторяем, что в дальнейших этимологических связях слав. ljudьje еще немало двусмысленного и предлагаемые более отдаленные сближения допустимы, но не абсолютно достоверны, что в этимологических исследованиях не редкость. Обычно объясняют ljudьje из и.-е. *leudh-’расти’. Эта этимология плохо объясняет значение ‘свободный’. Такое значение сохраняется в ст.-слав. людинъ, а о том, что это не позднее значение, красноречиво говорит лат. liber, греч. έλεύθερος. Фонетическая близость и семантические мотивы, возможно, оправдают сближение с литовск. liauti ‘прекращать’, греч. λύω ‘развязывать, высвобождать’ (и.-е. *leu-), сюда же чешск. стар. leviti облегчать’, levny ‘дешевый’[1247]. Столь же закономерен вопрос об элементе −d- в корне слав. ljud- и его возможной суффиксальной роли.
Последнее предположение не менее гадательно, чем другие, и оно сформулировано лишь с целью показать наиболее слабые места известной этимологии. Следует согласиться с тем, что нам недостаточно ясна история слова. Кроме достоверных фонетико-морфологических отношений, упомянем еще для полноты картины сомнительные сопоставления, которыми, однако, некоторые ученые оперируют достаточно уверенно. Имеется в виду довольно редкое в индоевропейском чередование плавный: зубной, пример которого К. Оштир видит в «добалтославянском ljudъ/tjudjь»[1248]. М. Будимир тоже считает, что «фонетическая и семантическая близость основ teuta и leudho- (откуда ljud и т. д.), как и их исключительная древность, вряд ли случайны»[1249]. Правомочнее, вероятно, вопрос о семантическом соотношении основ tauta и l’audis, liaudis[1250].
Слав. ljudьje: русск. люди, сербск. људи, польск. ludzie — содержит рефлекс и.-е. eu, отраженного в балтийском дифтонгом iau[1251]. Морфологическую характеристику славянских образований дает И. Ф. Ломан[1252]: ljudьje, plurale tantum, произведено из старого собирательного имени с −i-основой *ljudь = литовск. liaudis, −ies, от которого образовано и nomen unitatis: ст.-слав. людинъ.
Старым названием группы родственных, своих, лиц было, вероятно, слав. svoboda: ст-слав. свобода, словенск. svoboda, sloboda, болг. свобода, сербск. слобода, чешск. svoboda, польск. swoboda, стар. — польск. swieboda. В слове правильно выделяют основу своб-, ср. ст.-слав. свобьство[1253], которая продолжает и.-е. *sue-bho- производное от местоименной основы sue- свой’[1254] с суффиксом −bh-, нередкое в значении ‘род, свои, родичи; соплеменники’, ср. основанное на таком терминологическом значении племенное название герм. *Swœbjoz ‘свевы’[1255], нем. Schwaben, далее Sabini, Sabelli, Samnium, ср. нарицательное готск. sibja, нем. Sippe ‘родня’[1256]. Ср. еще о слав. svoboda — Ф. Мецгер[1257] и Э. Френкель[1258], причем последний говорит конкретно об отношениях форм svo-: so-.
Слав, svoboda образовано с суффиксом o(da), характерным собирательным формантом, т. е. совершенно аналогично слав. jagoda — букв, ‘много ягод’[1259] от *jaga ‘(одна) ягода’: ст.-слав. винѩга ‘виноград’, литовск. uoga ‘ягода’. Таким образом, этимологически первоначально для слав. svoboda значение: ‘совокупность (вместе живущих) родичей, своих’. В то время как слав. *obьtjь может быть понято (см. выше) как техническое обозначение типичного славянского поселения одной родственной группы, слав. svoboda обозначает эту совместно живущую родственную группу прежде всего как таковую. В обоих случаях первоначальное терминологическое значение слов подверглось сильным изменениям. Ясно одно: значение ‘свобода’, возобладавшее в слав. svoboda, является вторичным. Об этом говорит прозрачная этимология слова и остатки старого значения: др.-русск. свобода ‘поселок, селение, слобода’[1260], русск. слобода, др. — польск. sloboda ‘небольшой поселок, поселение крестьян’[1261]— естественно, в соединении с элементами совершенно нового значения.
Древнюю особенность следует усматривать в ударении русск. слободà, болг. свободà, если допустить здесь сохранение старого окситонного ударения, отличающего собирательные образования. Ю. Курилович говорит, кроме греч. νευρα, φυλή (при νευρον, φυλον), также о славянских собирательных на −ā-[1262]. Сюда же относятся русские формы множественного числа на −а ударяемое: господá.
Значение ‘свобода’ — более позднее, результат нового словообразовательного акта, ср., между прочим, ударение свобóда, соответствующее этому значению в русском.
В форме слобода звук л развился из v тогда, когда v имело еще характер сонанта u[1263]. Могла, разумеется, сыграть роль диссимиляция двух губных: u…b > l…b[1264]. Считать slob = первоначальной формой[1265] нет оснований.
Если в начале общеславянского периода могла еще существовать реальная пара сингулят. *svobo- (и.-е. *suobho-) — собират. svoboda, то в более позднее время эти четкие отношения стерлись и явилась потребность в новых сингулятивных обозначениях. Отсюда — ст-слав. свободь ‘свободный’, поздний характер которого, как вторичного образования из собирательного, очевиден. Поэтому какие-либо «самостоятельные» этимологии слав. svobodь не имеют смысла, и попытки в свое время И. Зубатого[1266], а недавно — В. Махека[1267] объяснить его из *svo-pot-, ср. др.-инд. svaptjam, и.-е. *pot-, т. е. ‘свой хозяин, сам себе господин’, нельзя принять. По тем же причинам антиисторично было бы сравнивать слав. svobodь с именем фракийского боге. Σαβάζιος, имеющим совершенно другое этимологическое происхождение, ср. этимологию О. Хааса[1268]: к догреч. σάος ‘целый и невредимый’. Однако Σαβάζιος скорее производит впечатление типичного иранского слова, к тому же оно распространено у иранских и соседних с ними народов Передней Азии и Кавказа, ср. иранск. spada- ‘войско’ и особенно осет. Æfsati ‘бог охоты’[1269].
Славянский уже не обозначал родственников, родню старым индоевропейским корнем *gen-, как, например, лат. gens ‘род, племя’[1270], литовск. gentis, gentainis ‘родственник’. Эти обозначения вытеснены еще при формировании общеславянского языка, в порядке обновления унаследованного словаря новыми чисто славянскими образованиями. Так, абсолютное распространение получила славянская основа, представленная в русск. родственник, родня, род и близких образованиях других славянских языков.
Прямых преемственных связей между индоевропейскими названиями рода, родства, родни и славянскими почти не сохранилось. С другой стороны, славянский в своих новообразованиях подчас обнаруживает семантические реминисценции индоевропейского способа обозначения. Так, подобно индоевропейским именам свойства отглагольных основ ‘вязать, связывать’ (*snuso-s < *sneu- и др. см. выше) образованы некоторые славянские названия. Речь идет не столько о русск. шурин и родственных, которые представляют собой скорее унаследованное образование (к и.-е. *siəu- ‘шить’), сколько о специально славянских формах, построенных по тому же принципу. Ср. др.-русск. вьрвь, название семейной, затем территориальной общины, развившееся из значения ‘веревка’, ср. русск. веревка, литовск. virve; др.-русск. ужикъ, ст. — слав, ѫжика ‘родственник’, ср. др.-русск. ужь ‘веревка’ — к vezati[1271]. Сюда же др. — чешск. privuzny, совр. pribuzny[1272].
В свою очередь литовский язык сохранил аналогичное bendrove ‘родня, домочадцы, общество’, bendras ‘товарищ; общий’ — из неизвестного славянскому корня и.-е. *bhendh- вязать, связывать’, сюда же греч. πενθερός, ‘тесть’, др.-инд. bandhus ‘связь, родство’[1273].
Прочие славянские названия родства, родни: чешск. диал. prizen, т. е. ‘дружба’[1274], сербск. диал. (черногорск.) fis ‘род, племя, свои’, албанского происхождения[1275].
Почти до наших дней сохранилась у южных славян, причем лучше всего — у сербов, архаичная форма родственных отношений — задруга. Говоря о сербской задруге, прежде всего подчеркнем архаичность формы самих отношений, а не названия, поскольку название — сербск., болг. задруга — носит поздний, местный характер, ничего интересного в лингвистическом отношении не представляет и в этимологическом исследовании не нуждается, будучи совершенно прозрачным по образованию: о.-слав. drugъ. Поэтому нет смысла останавливаться на названии задруги сколько-нибудь подробно. Что же касается общественного института задруги, это особая большая проблема, относящаяся больше к истории и этнографии. Здесь необходимо отметить, что, как всякий древний институт, задруга в современную эпоху представляет сложную совокупность элементов, которые отнюдь не все унаследованы от древности. Нас интересуют в задруге, естественно, остатки рода, родовой общности. Современная сербская задруга уже перед второй мировой войной переживала глубокий кризис, распадалась, сохранялась часто только формально, в ней не соблюдался даже принцип родственной общности семейств, образующих задругу. Богатейший материал на эту тему содержат монографии из серии «Српски етнографски зборник»[1276].
Слав. drugъ < и.-е. *dhreu/*dhru- с широким кругом значений: ‘крепкий, прочный’, сюда же и.-е. *dhereuo- ‘дерево’, ‘надежный, верный’. Последние значения реализованы в нем. trauen ‘верить, доверять’, Treue ‘верность’, литовск. drovetis ‘стыдиться, стесняться’. Таким образом, *drou-go- (слав. drugъ, литовск. draugas) образовалось из *dhreu- с суффиксом −g-, известным нам по нескольким названиям лиц: *man-g-io и др. Значение *drougo-: ‘верный, сообщник, товарищ’. В этом производном тоже реализовано значение и.-е. *dhreu-, удобное для общественного термина.
Это объяснение точнее старого сближения с готск. driugan ‘воевать’, ср.-в.-нем. truht ‘отряд’, галл. drungos с предполагаемым и.-е. *dhrugh- ‘быть готовым, крепким’ в основе[1277], которое носит довольно случайный характер и оставляет в сущности невыясненным словопроизводство слав. drugъ.
В пользу нашего объяснения — достоверность как балто-славянских, так и индоевропейских словообразовательных моментов, а также более четкое определение ближайших родственных форм; в частности славянский имеет еще *drъzati, ст.-слав. дръжати с той же основой, распространенной суффиксом (детерминативом) −g-, и гласным в ступени редукции. Последнее слово обычно считают лишенным достоверных соответствий вне славянского[1278].
Поздними являются названия родителей в славянском и других индоевропейских языках[1279]. Индоевропейская общность всегда хорошо знала только родительницу-мать, обозначения отца как ‘родителя’ появляются очень поздно, а такие отношения меньше всего нуждаются в объединении каким-либо общим термином. Поэтому только очень поздно смогли появиться названия родителей, носящие «индифферентный» характер: ст.-слав. родителѩ, греч. τοκήες γονεις, лат. parentes, арм. cnolkh, литовск. gymdytojai; нем. Eltern, др. — чешск. starsi и др.[1280] Об обозначениях родителей способом эллиптического словоупотребления— укр. батьки, литовск. tevai — см. выше.
Названия человека, казалось бы, не имеют ничего общего с терминологией родства, и это справедливо для большинства индоевропейских языков, где обычны случаи развития значения ‘человек’ < ‘земной’, ‘смертный’. В этом отношении славянское обозначение представляет собой интересное исключение. Нетрудно заметить, что все эти названия носят поздний характер, оформились в эпоху самостоятельного существования индоевропейских языков. Общее в них объясняется аналогичными условиями происхождения. Столь же поздним, чисто славянским образованием является слав. celovekъ. Своеобразие славянского слова заключается в его двуосновности, а также в этимологической связи с названиями рода (о чем подробнее — ниже). Интересна его способность выступать в известных условиях в роли родственного термина: укр. чоловiк ‘муж, супруг’ (при новом местном людина ‘человек’), русск. диал. чвлавечица ‘жена’.
Все славянские формы по языкам продолжают общее *celovekъ, ср. русск. человек[1281]. Формы *clv-, *celv- менее вероятны, формы с clo-, cо- объясняются как сокращения употребительного слова. А. Брюкнер, однако, допускал общеславянскую метатезу clovekъ <*colvekъ <*celvekъ[1282]. Но скорее всего древнейшую форму сохранил русский, в прочих славянских обобщена форма clo-, упрощенная в южнославянских языках: болг. човек, сербск. чoвjeк, в диалектах — чоек, чок, чек[1283]; наиболее архаична для южнославянских форма чакавск. clovek[1284], ср. ст.-слав. чловѢкъ.
По-видимому, наиболее вероятным остается этимологическое объяснение Г. Циммера[1285]: celo-vekъ, где celo — к celjadь и родственные ‘род’ a vekъ соответствует литовск. vaikas ‘дитя’, т. е. ‘дитя, отпрыск, сын рода’. К. Бругман сопоставляет celо в celovekъ с др.-в.-нем. helid ‘мужчина’, на основании чего он предполагает *cьlo- = ‘человек’, а cь1оvekъ —’Menschenkind’, ср. отношение греч. ‘ανηρ ‘муж, мужчина’ — άνθρωπος ‘человек’[1286]. В последнее время выступил в поддержку этимологии Г. Циммера К. Мошинский[1287]. Правильно указывая на чрезмерную сдержанность Ф. Славского[1288] в отношении к названной этимологии, Мошинский приходит к выводу, что для этимологии Циммера нет никаких препятствий ни в историко-фонетическом, ни в интонационном отношении. Толкование cе1о-vekъ — ‘сын рода’ полностью оправдывается нашими знаниями общественного строя древних славян, как и всяких других племенных групп родового строя. Морфема −vekъ в слове при этом указывает на происхождение (ср. литовск. vaikas ‘дитя’) подобно суффиксу −itjь в славянских образованиях патронимического типа. Ср. еще кельт. macc ‘сын’ перед именем предка как указание на происхождение. К. Мошинский согласен видеть в слав. *cel- более архаическое название рода при специально славянском, позднем rodъ. В общем же *cеlоvekъ синонимично *roditjь.
Отношения значений −vekъ (в celovekъ) и о.-слав. vekъ ‘возраст, век, столетие’ не могут вызывать сомнений прежде всего потому, что семантическая связь значений ‘человек’, далее — ‘человеческая жизнь’, ‘длительное время вообще’ — в порядке вещей (ср. выше о.-слав. mozъ ‘муж, мужчина’ и латышск. muzs ‘возраст’). Более того, понятие длительного времени, века должно было вторично абстрагироваться из более важного и более древнего понятия ‘человеческая жизнь’, которое в свою очередь тесно связано с термином ‘человек’. Индоевропейские этимологические данные подтверждают это: литовск. vaikas, слав, vekъ образовано от и.-е. *uei- ‘сила’, лат. vis точно так же, как и.-е. *uiro-s, лат. vir ‘муж, мужчина’. Значения слав. vekъ ‘возраст, век’ вторичны, ср. остатки переходного значения в слав. o-vecьnъ ‘нездоровый’. Наиболее древнее значение ‘сын, дитя’ сохранилось в окаменелом виде в древнем сложении celo-vekъ. Из прочих форм ср. еще литовск. vaikinas ‘ребенок, мальчик’: слав. vecьnъ, абсолютно тождественные морфологические образования, в то время как значение vecьnъ ‘вечный’ целиком входит в орбиту вторичного значения слав. vekъ ‘век, длительное, бесконечное время’. Форм, более близких к слав. celovekъ, балтийские языки не имеют. Латышск. cilveks человек’ считают заимствованием из славянского[1289], причем очень древним, осуществившимся до первой палатализации (слав. *kelovekъ), так как латышск. с может правильно отражать только слав. k. Это объяснение — не единственно возможное, потому что вполне закономерно было бы предположить заимствование в ту эпоху, когда слав. celovekъ ощущалось в живой речи как сложение известных элементов (*celo- ‘род’, *-vekъ ‘дитя’). При таком положении, когда слав. celovekъ попало в язык части близко родственных балтийских племен, оно с самого начала неизбежно должно было увязываться с местными балт. *kela-s, *kilti-s ‘род’, а позднее и пережить общее с ними в латышском изменение k > с перед гласным переднего ряда. При этом не так важно, получили предки латышей славянское слово как cеlоvekъ или как *kelovekъ, поскольку речь идет о той эпохе, когда k и c являлись всего лишь вариантами одной фонемы. В любом случае этимологические связи могли оставаться совершенно прозрачными.
Слово celovekъ — чисто славянское образование, поэтому поиски ближайше родственных ему форм в более далеких индоевропейских языках нельзя признать успешными. Имеются в виду сопоставления ст.-слав. чловѢкъ и греч. πάλλαξ, παλλακή ‘наложница’[1290].
Изложенная этимология более всех прочих заслуживает доверия. Ср. еще из старых этимологий дилетантское толкование Шумана[1291]: русск чело-век — ‘in der Stirn die Kraft besitzend’ (в противоположность животным). К сожалению, до сих пор имеет хождение одна совершенно произвольная этимология. Так, Ян Отрембский[1292] видит в ст.-слав. чловѢкъ результат контаминации гипотетического *slovekъ из недоказанного слав. *selv- ‘свой, собственный’ и слав. celjadь, челядь. Голуб и Копечный тоже упоминают толкование clovek < *slovek как вероятное. Наконец, не вполне ясна этимология А. Вайана[1293]: слав. *cьlovekъ = ‘совершеннолетний’, причем cьlo- к *celъ.
Литовский язык имеет свое, совершенно иное и гораздо более древнее zmogus, также zmuo ‘человек’[1294].
Вполне естественно после того, как мы разобрали старое славянское название члена рода, потомка рода, сохранившееся в названии человека, обратиться теперь к названию, которое по ряду признаков должно было играть в древности роль названия отщепенца, человека вне рода, изгнанного из рода. В эпоху родового строя это было самым страшным наказанием. Такой обычай почти до наших дней сохранился в сербской задруге. Вот что наблюдал Л. Мичевич[1295] в селении Попово, Герцеговина: «Hajвеħа осуда била je за онога члана задруге, коjи се и послиjе горњих казна [выше описывается наказание члена задруги временным изгнанием из задружного дома — на ночь. — О. Т.] не би поправио, истjеривање за увиjек из куħне заjеднице. Такове су истjеривале напоље без ичега. И они су кидали сваку везу са куħном заjедницом. Тежак je био њихов положаj Истjерани члан дуго се мучио и злопатио, док би осигурао кров над главом и мало гниjездо себи и сводима савио». Если сейчас это воспринимается как необыкновенный архаизм и сам обычай не может обладать большой действенной силой в экономическом и социальном отношении[1296], хотя даже описание современных отношений у Л. Мичевича звучит достаточно красноречиво, — то можно себе представить положение человека, изгнанного родом в ту эпоху, когда род был единственной общественной организацией.
Необходимо предположить, что соответствующее название тоже должно быть очень древним словом. Таким названием было слав. *vorgъ: ст.-слав. врагъ ‛εχθρός, откуда русск. враг; укр. ворог, сербск. враг, польск. wrog, чешск. vrah — древнее слово с недостаточно ясной этимологией[1297].
Довольно много места этимологии славянского слова уделяет В. И. Абаев[1298], сравнивая его с осет. warz- ‘любить’. Он считает неотделимым, вопреки Ф. Миклошичу, слав. vorgъ ‘враг’ и vorg- ‘ворожить’, причем последнее, по его мнению, имело два значения: ‘ворожить во вред’ и ‘ворожить на пользу’, что он подкрепляет примерами из иранского. В. И. Абаев объединяет вокруг и.-е. *verg- *vorg- следующие слова: ворожить, враг, осет. warz- ‘любить’, греч. έργον, нем. Werk ‘дело, работа’, авест. varəz- ‘действовать’, также греч. όργια ‘культовое действие’. Их семантическое развитие он представляет следующим образом: ‘действовать’ — ‘чародействовать’ — ‘чародействовать на пользу кого-либо, дружественно’ — ‘любить’[1299]. Рассуждение В. И. Абаева весьма логично и подтверждается им самим на аналогичном примере развития значений ‘делать’— колдовать’: др. — иранск. kar- ‘делать’ — авест. cara-’средство’— литовск. keras ‘колдовство’, русск. чары. Однако В. И. Абаев не учел некоторых формальных препятствий: греч. έργον, Fέργον и прочие формы отражают и.-е. *uerg- с палатальным задненебным, ср. авест. varəz, осет. varz-. Поэтому нет основания относить сюда слав. vorgъ, продолжающее какую-то иную древнюю форму. А. Мейе[1300] считает, что в балтийском и славянском отсутствуют соответствия и.-е. *uerg- ‘делать, действовать’.
Мы склоняемся к объяснению слав. *vorgъ из и.-е. *ureg-/*uerg-’гнать’, куда, кроме славянского, относятся еще литовск. vargas ‘нужда, беда’, готск. wrikan ‘преследовать’, англосакс. wrecan ‘гнать, мстить’, совр. нем. rächen ‘мстить’, лат. urgeo ‘теснить, толкать, гнать’[1301]. Славянский располагает и соответствующим глаголом, где корневой вокализм на ступени редукции: *vrga-, vrgno-. Форма слав. *vorgъ является правильным древним отглагольным производным именем с о-вокализмом корня: ‘изгнанный, отверженный’. Способность глагольной основы −вергать, −вергнуть давать такие образования с этим значением ощущалась, видимо, в течение очень длительного времени, ср. в близком значении: ст.-слав. извръгъ, др.-русск. извьргъ, русск. (литер.) изверг, ср. выражение изверг рода человеческого. Второе образование имеет характер типичного славянского неологизма, особенно — по способу отглагольного производства с помощью префикса, в то время как первое *-uorgo- носит еще на себе печать индоевропейского отглагольного образования, ср. *vezo: *vozъ и др. Потребность в таком новом производном как извръгъ, видимо, появилась с ослаблением этимологических связей гораздо более древнего крагъ.
Таким образом, слав. *vorgъ должно было первоначально обозначать изгнанника из рода, отверженного. Значение враг, неприятель’ появилось уже в позднюю эпоху общеславянского, т. е. этимологически оно вторично. Существование сингулятивного обозначения ‘враг, неприятель’ в древнюю эпоху, когда вражда велась между целыми родо-племенными объединениями, союзами, не реально. В то же время изгнанию подвергались лишь отдельные члены рода, что дополнительно подтверждает морфологический характер *uorgo-. Совершенно аналогично семантическое развитие греч. εχθρός ‘враг, ненавистный’, ср. лок-ридское έχθός ‘вне’, аттическ. έκτός то же, в конечном счете — к έκ, έξ έχ ‘из’, т. е. έχθρός ‘изгнанник’ > ‘враг’[1302].
Наиболее близко в фонетико-морфологическом отношении к слав. *vorgъ литовск. vargas[1303] с отвлеченным значением: ‘беда, нужда’, которое могло развиваться из переходных значений ‘физически изнурять, утомлять’, ср. литовск. nuovargis ‘усталость’, а эти — из древнего ‘гнать, изгонять, преследовать’. В известном смысле ближе к слав. *vorgъ название лица — литовск. vergas[1304] ‘раб’ с иной ступенью корневого вокализма (отношение о: е).
Мы довольно подробно остановились на наиболее вероятной, по нашему мнению, этимологии слав. *vorgъ, так как по этому вопросу до последнего времени нет единого мнения. Так, К. Мошинский в своих замечаниях к новому словарю Ф. Славского излагает свою особую точку зрения. Слав. *vorgъ, как он считает, значило первоначально ‘убийца’, т. е. ‘враг, преступник’ для родных убитого, следовательно, было термином кровной мести[1305]. Для этого потребовалось бы допустить существование целого ряда отнюдь не достоверных моментов. Прежде всего значение ‘убийца’ является семантическим новшеством чешского: так, еще в древнечсшском слово значило ‘враг, неприятель’[1306]. Далее, было бы довольно трудно средствами индоевропейской этимологии обосновать для *uorgъ значение ‘убийца’. Несколько позднее[1307] К. Мошинский весьма определенно высказывает предположение о заимствовании слав. *vorgъ < герм. *wargaz ‘преступник’, особенно ввиду наличия формы wargida ‘Friedlosigkeit’ в «Capitulare Saxonicum», которая могла дать слав. *vorzьda ‘вражда’[1308].
Перейдем к рассмотрению терминов общественного строя в собственном смысле. Предварительно оговоримся, что считаем целесообразным в интересах единства содержания настоящей работы ограничиться наиболее древними общественными терминами, причем именно теми из них, которые тесно примыкают к родственной терминологии, в ряде примеров — отпочковались от нее непосредственно. Другими словами, нас здесь интересует терминология общественного строя той вероятной эпохи, в которую основной формой общественной организации был род, родственная группа. Это несколько облегчает задачу исследования и позволяет рассматривать отобранные термины как продолжение терминологии родства, не выделяя их особо.
Выше мы уже касались названий рода. Здесь мы разберем несколько названий главы рода, племени. Крайне нецелесообразным в этой связи представляется привлечение более поздних феодальных названий слав. vojevoda, *къпeзь, а тем более таких, как voitъ, kemetъ, др.-русск. смердъ, изгои. Исследование этих терминов представляет весьма обширный материал для работы или целого ряда работ по терминам феодальной общественной организации славянских народов.
Ниже мы разбираем одно за другим несколько названий, предположительно обозначавших главу рода, племени. Мы не берем на себя задачу сформулировать точное терминологическое значение каждого из этих названий для эпохи родового строя славян, потому что этимологический анализ не дает такой возможности, а употребление соответствующих славянских названий к началу письменного периода истории далеко не тождественно значениям их в древнюю родовую эпоху. Поэтому создается впечатление, будто мы приходим к нескольким синонимичным названиям. Такому впечатлению, однако, не следует доверяться, так как это — одно из наиболее ощутительных проявлений слабости этимологического анализа, не идущего дальше вскрытия словопроизводственных отношений и указания на какую-то отправную точку развития значения; разумеется, такой результат еще не тождествен реальному значению слова.
Общеиндоевропейское название главы рода, особенно в том смысле, в котором его понимают сторонники исконно патриархального рода у индоевропейцев, т. е. мужчины-вождя, отсутствует. Однако нас это не должно удивлять, в то время как сторонникам исконной патриархальности действительно стоит задуматься над этим фактом.
Прежде чем обратиться к славянским названиям главы рода, племени, приведем несколько примеров генетической связи таких названий вождя, resp. царя в некоторых индоевропейских языках с названиями ‘род, рождаться’: др.-в.-нем. chuning, нем. König — к *kuni(a)- ‘род’, и.-е. *gеn-, также — готск. kindins ‘ήγεμών’<*gentinos[1309], ср. аналогичное хеттск. hassu-s ‘царь’ — к hass- ‘рождаться’.
В славянском большую роль в образовании некоторых подобных терминов сыграло древнее прилагательное starъ, ср. русск. старый, укр. старий и пр. Из других индоевропейских языков сюда относят, более или менее единодушно, следующие формы: литовск. storas ‘толстый, объемистый’, др.-исл. storr, др.-сакс. stori ‘большой’, англосакс. stor ‘сильный’, др.-инд. sthira- ‘крепкий, твердый, неподвижный’[1310]; ср. также осет. styr, stur ‘большой’[1311], возможно также афг. star ‘большой’[1312]. Все эти слова правдоподобно объясняются как производные от индоевропейской глагольной основы *stā- ‘стоять’ с суффиксом −ro-, причем различие в корневом вокализме слов заставляет предположить формы *stā-ro-s (слав, starъ) и *stə-ro-s (др.-инд. sthira-h)[1313].
Сравнение слав. starъ с лат. strit-(avus) давно оставлено[1314]. Неудачно сравнение слав. starъ с ирл. struith (*strutiu ‘старый, почтенный’)[1315].
Слав. starъ имеет значение ‘старый’, но анализ родственных форм заставляет видеть в этом значении семантическое новшество славянского, ср. этимологическую связь с и.-е. *sta ‘стоять’.
Значение ‘старый’ в любом из оттенков (‘ветхий’, ‘дряхлый’, ‘преклонного возраста’) не исконно для starъ даже в рамках славянского, о чем говорит специальный термин с такими значениями — слав. vetъхъ[1316]. Напротив, даже в славянском сохранились определенные следы вероятного древнего значения ‘имеющий силу, крепкий, большой’, ср. часто в русских былинах: «Ах, ты, старый казак да Илья Муромец» (о могучем богатыре, совершившем богатырские подвиги во цвете лет); ср. также значения активности, деятельности, проявляющиеся в русск. стараться[1317], в интересном чешск. starost ‘забота’, по форме — русск. старость[1318]. Таким образом, факты славянского не противоречат предположению о древнем значении ‘сильный, деятельный’. Отсюда ясно использование слав. starъ как обозначения старейшины, главы рода, племени, главным образом, — в производных формах *stareisь, *starьsьjь, −ina, starosta[1319]. Сравнение форм может дать указание на их семантическое развитие. Так, не вызывает сомнения то, что в древности именно слав. starъ обозначало влиятельного в роде, племени человека, ср. др.-русск. старая чадь в «Повести временных лет» ‘господствующие люди’. Несколько позднее в славянском появляются с этими же значениями общественного старшинства производные от starъ формы: *stareisь, *starьsьjь. Видимо, непроизводная основа starь уже не могла по каким-то причинам употребляться в этом значении.
В акцентологическом отношении слав. starъ (ср. сербск. стар) со старой акутовой долготой правильно соответствует литовск. storas с акутовой долготой[1320].
Слав, starъ уже со специфически славянским значением ‘старый’ позднее употреблялось в ряде случаев в значении родственных названий: укр. стара ‘жена’, польск. диал. stara ‘жена’, ‘мать’[1321], прибалт.-словинск. stаrka ‘бабка’, ‘свекровь’.
Непосредственно к слав. starъ примыкает старое производное starosta: русск. староста, польск. starosta[1322], чешск. starosta, полабск. storuost(a) ‘Schulze’ — все с одним общим значением: ‘глава, управляющий’. Не перечисляя всех конкретных значений, которые слово приобрело позднее, в условиях нового общественного строя, отметим, что оно продолжает именно архаическое значение слав. starъ: ‘главный, имеющий силу, власть’. Этому вполне соответствует и старый, непродуктивный тип производного starosta. Мы подошли к вопросу об образовании слав. starosta, который решался различным образом. А. Мейе[1323] объяснял образования женского рода на −ostь (слав. starostь и под.) из −es-основы в соединении с суффиксом −t-, здесь — −ta- (суффикс деятеля): staros-ta. Это объяснение устарело и является неверным. Само собой разумеется, связь образования starosta: starostь сомнению не подлежит, ср. более позднюю аналогию с чешск. prednosta ‘представитель власти’: prednost ‘преимущество, видное положение’. Все они имеют общий суффикс −st- (sta-, −stь), являющийся древним формантом, в чем могут убедить очень близкие образования литовского с суффиксом *-sta (>sta: gyvu-sta, род. gyvastos ‘житье, жизнь’)[1324]; несмотря на свою полную морфологическую прозрачность образование является редкостью и для литовского языка, что говорит о его известной древности. Во всяком случае П. Скарджюс[1325] знает только один случай с суффиксом −(a)jsta, причем этот случай — gyvasta (дусятский говор) — взят им, несомненно, у Буги. Кроме всего прочего, литовские образования с суффиксом −sta являются отвлеченными названиями действия, состояния, в то время как слав. starosta — название лица. Если вспомнить, что родственный суффикс −stь также образует существительное со значением состояния, действия, качества, вполне допустимо предположить, что слав. starosta позднее развило значение лица. Близкие к славянским образования с суффиксом −st- хорошо известны, помимо балтийского, где есть и соответствие слав. −(o)stь в литовском −(a)stis, также в германском, ср. др.-в.-нем. dionost, нем. Dienst ‘служба’[1326], в хеттском, ср. dalugastis = слав. dlgostь. Сейчас совершенно очевидно, что суффикс −st- является древним индоевропейским формантом, как это подчеркивает, например, Г. Краэ[1327], называя славянские на −ostь: starostь и др. Он справедливо отмечает невозможность строгого разграничения имен деятеля и абстрактных имен среди образований на −st-. Co слав. starosta можно сравнить еще ср. — ирл. foss ‘слуга’, вал. gwas, корнск. guas, брет. gwas, галл. Dagouassus < *upo-stho-, ср. санскр. upa-sthāna-m ‘попечение, служба’[1328]. Возможность этимологической связи суффикса st- и и.-е. sta- ‘стоять’ вероятна, ср. значения состояния у образований с этим суффиксом. Но ввиду древности этой связи указание на нее почти никакого значения не имеет для анализа славянских производных, где, конечно, связь с sta- ‘стоять’ не ощущалась, а использовался лишь унаследованный индоевропейский формант. Поэтому мы не можем так свободно толковать значения славянских имен лиц с суффиксом −st(a), как это делал Г. А. Ильинский: ‘находящийся, в состоянии’[1329].
Считать, что слав. starosta, starejьsina представляют лишь перевод лат. senior ‘старший’[1330], нет надобности.
Другие индоевропейские основы со значением ‘старый’ были поставлены в славянском в невыгодные условия и вытеснены новым starъ ‘старый’. Полагают, что славянский утратил и.-е. *sen- ‘старый’, известное ряду древних индоевропейских языков, ср. лат. senex, senis, senior, греч. ένος ‘старый’, ένη καί νέα ‘день перед новолунием и первый день месяца’, др.-инд. sana-h, авест. hana- ‘старый’, готск. sineigs ‘πρεσβύτης’, sinista ‘старейший’, арм. hin ‘старый’, др.-ирл. sen ‘старый’, ср. также литовск. senas ‘старый’, senis ‘старый’[1331]. Современный литовский язык сохранил очень древнее слово с неизмененным значением. В литовском этот корень сохраняет большое значение и насчитывает разнообразные производные формы: senata ‘старик’, senysta с суффиксом −(y)sta, интересное в структурном и семантическом отношении для понимания starosta, поскольку отмечено как с отвлеченным значением состояния — старость’, так и со значением лица — ‘старик’; ср. еще русск. старина в обоих значениях; senyste с суффиксом −yste ‘старость’, senatva, senatve[1332] с тем же значением.
И.-е. *ger-, давшее греч. γέρων ‘старец’, γήρας < ‘старость’, γραυς старуха’[1333], др. — иранск. zarant, др.-инд. jarant, осет. zœrond ‘старый’, ср. скифск. имя собственное Ζάρανδος[1334], тохарск. АВ kur ‘слабость, старость’ < *ger-w-[1335], как полагают, сохранилось в славянском в виде zьreti, а также в очень древней производной форме, унаследованной от индоевропейского и имеющей собственные соответствия в ряде язы-ков: zrno[1336].
Исключительную роль в образовании целого ряда названий господина, хозяина, супруга сыграл индоевропейский корень *pot-, издавна заслуженно пользовавшийся большим вниманием лингвистов, видевших в нем древнее значение ‘господин, родоначальник, pater familias’[1337], которое должно было многократно развиться и измениться в условиях отдельных языков. При этом одному из значений и.-е. *pot- в этимологических исследованиях уделяется обычно немного внимания, в то время как его древность совершенно бесспорна. Здесь имеется в виду значение ‘сам’ у литовск. pats, paties м. p., pati ж. р., авест. xvae-pati- ‘он сам’[1338]. Эти свидетельства имеют большую доказательную силу. Есть основание думать, что древнейшим значением и.-е. *pot- было местоименное значение, предполагающее соответствующую морфологическую функцию и роль. Так могут быть правильнее поняты вероятные случаи энклитического употребления безударной формы *pot-, например, лат. pte, подчеркивающее отношение к соответствующему лицу, ср. случаи mihipte, meopte, suapte[1339]; сюда же, возможно, хеттская энклитика с неясным значением −pit. И.-е. *pot- ‘сам’ представляло прекрасную семантическую основу для позднейшего развития значений ‘супруг, муж’, в чем убеждают семантические аналогии литовск. pats ‘сам; супруг’, pati ‘сама; супруга’, русск. сам. Таким же вторичным могло явиться значение ‘господин, хозяин, начальник, глава’, которое обычно реализуется лишь в разнообразных сложениях с конкретизирующей первой частью, причем эти сложения в отдельных индоевропейских языках совершенно расходятся между собой как материально различные, хотя и аналогичные образования. Если, напротив, признать древними значения ‘глава рода, pater familias’, то это чревато непреодолимыми трудностями семантического порядка. В частности, просто невозможно будет из этих значений объяснить факты чисто местоименного происхождения, энклитики и их значения. Эти известные индоевропейские факты были изложены здесь с целью показать, что в общепринятом объяснении далеко не все несомненно и что, кроме ряда специально лингвистических моментов, сомнению подлежит существование общеиндоевропейского термина ‘глава рода’ в смысле ‘мужчина-вождь’. Реальную форму для него указать трудно. Исходной является индоевропейская основа *pot-, poti-, ср. готск. fadi- в сложении brup-fadi- ‘жених’[1340], др.-инд. patis ‘господин, хозяин, супруг’, авест. paitis, среднеперс. pat, новоперс. −bad (в сложениях) ‘господин’[1341], греч. πόσις ‘супруг’, δεσ-πότης ‘господин’, лат. potis ‘могучий; могущественный’, hospes, hospitis ‘гость; хозяин’[1342]. Алб. fat ‘супруг’ считают заимствованным из герм. *fadi[1343]. Литовск. pats подробно анализирует П. Скарджюс[1344], который говорит о происхождении данной балтийской −i-основы из первоначальной согласной основы, ср. образование др.-инд. pat-ni ‘госпожа, жена’, литовск. vies-patni. В огромном большинстве случаев для и.-е. pot-обобщена −i-основа, от которой образован глагол др.-инд. pdtyate ‘господствует’[1345].
Предположение Вейсвейлера о заимствовании и.-е. *potis < шумерск. pa-te-si ‘глава города’ было встречено неодобрительно М. Майрхофером[1346], который не согласен с Вейсвейлером в том, что значение ‘сам’ для и.-е. *potis вторично.
И.-е. *pot- в славянском сохранилось в «связанном» виде, в составе сложения: ст.-слав. господь. Это отмечает А. Мейе, указывая, что вторая часть сложения представляет древнее *pot-, *pod- со смешанной парадигмой склонения из форм на −i- и на −о-[1347]. Смешение этих форм легко понять как результат естественных аналогических воздействий в сфере форм склонения. Менее ясен вопрос о развитии слав. −podь из и.-е. *pot-. Некоторые исследователи только констатируют наличие двух различных форм с t и с d, ср. А. Брюкнер[1348], который отмечает вто-ричность слав. −d- в −podь, как в tvьrdъ: литовск. tvirtas. А. Мейе пытался обосновать также древность обоих вариантов *pot-/’*pod причем pod-, кроме gospodь, ср. еще в греч. δεσπόζω[1349], с чем не все согласны. Оригинальное объяснение предложил В. Венгляж[1350], усмотрев в gospodь (при potьbega) форму с d, озвонченным в вин. п. ед. ч. *ghost-pot-m перед носовым сонантом. Напротив, совершенно произвольно объяснение Яна Отрембского[1351]: d в gospodь происходит из частого употребления сложения gos-podь в обратном порядке: *pod-gost-, русск. погост (?). Наиболее серьезно объяснение В. Венгляжа, слабым местом которого, правда, является отсутствие достоверных аналогий озвончения глухого согласного перед окончанием винительного падежа единственного числа.
Р. Мух[1352] стремился объяснить d иным путем, предполагая заимствование из германского, где −d- (из и.-е. t) закономерно, ср. готск. brup-fadi- ‘жених’, hunda-fadi- ‘сотник’. Но для этого нужно было принять готск. *gas(ti)fadi-t которое ни готскому, ни остальным германским языкам неизвестно.
Греч. δεσπότης, санскр. jās-pati- слав. gospodь в своей первой части совершенно различны в материальном отношении[1353]. Слав. gospodь, которое нас здесь главным образом интересует, объясняют обычно из *gostь-podь как сокращение в речи[1354]. Кроме Э. Френкеля, особенно последовательно проводившего эту точку зрения, объясняет из *gostь-podь, правда, через «дистантную» диссимиляцию, славянское слово В. Махек[1355]. Таким образом, лингвисты отказываются от старого объяснения А. Мейе[1356], принимаемого на веру А. Преображенским[1357]: из *gio/es-, которое объединяет санскр. jas-, греч. δεσ. Согласен с точкой зрения Э. Френкеля и В. Махека также Фр. Славский[1358].
Обстоятельное объяснение происхождения d в слав. gospodь предложил Э. Френкель[1359]. Он отклоняет существующие объяснения, видя в наличии d славянское новшество, возникшее под влиянием созвучной, употребляющейся рядом формы слав. svobodь. Греч. δεσπόζειν, по мнению Э. Френкеля, не может быть объяснено как местное аналогическое изменение из *δεσπόσσειν. Принимаемое другими происхождение d из смешанной согласной парадигмы склонения *pot-/*pod- он обходит. Итак, основное значение Э. Френкель придает влиянию svobodь ‘свободный’ на gospodь, которые он как слова, близкие по значению, противопоставляет ст.-слав. рабъ. Возможности влияния обоснованы им недостаточно, факты и примеры отсутствуют, да и сама близость упомянутых двух слов не очевидна. Ст.-слав. свободь ‘свободный’—результат позднего переразложения слав. собир. svob-oda (см. выше). Поэтому изложенные Э. Френкелем попутно соображения, согласно которым, svobodь: s(v)obь = φυγάς, φυγάδος: φυγή, а латышск. svabads ‘schlaff, müde, los, ungebunden’ исконно родственно с svobodь, не могут не вызвать возражений.
В сложении литовск. viespats (*ueiks-pot-, ср. готск. weihs ‘κώμη, άγρός’) Э. Френкель видит старый синоним слав. *gostь-podь, ср. значения современных литовск. viesis (диал.), латышск. viesis ‘гость’. Термин *gostьpodь сначала использовался как обращение чужеземцев к главе рода, а потом был обобщен как обращения самих членов рода к главе[1360]. При всей допустимости этих объяснений нужно согласиться, что в истории слав. gospodь еще очень много неясного как в развитии значения, так и в развитии фонетической формы. Таким образом, направление семантического развития и.-е. *pot- следующее: первичность местоименного значения, включение в отдельных языках в термины родства, образование целого ряда вторичных сложений с конкретными функциями, одним из которых является слав. gospodь[1361].
Женская форма от и.-е. *pot- образовывалась присоединением к согласной основе суффикса *-n-iā-[1362]. Значение *pot-niā, *potnī обнаруживает явную зависимость от вторичных мужских значений и.-е. *pot-, реализованных большей частью в сложениях δεσπότης, jāspati-, dampati-, gospodь, viespats ‘хозяин, господин’ и т. д. (ср. выше), следовательно, засвидетельствованное значение *potniā: греч. πότνια ‘госпожа, владычица’, др.-инд. patnī, также вторично, ср. сложение др. — литовск. vies-patni, греч. δεα-ποινα. Славянская форма, продолжающая древнюю женскую форму на −ni, а именно — *gospodyńi, польск. gospodyni ‘хозяйка’, претерпела целый ряд дополнительных фонетических изменений, влияний и выравниваний. Непосредственно *potnī, литовск. −patni дало бы слав. *(gos)podni >*gosponi, после чего могло наступить выравнивание > gospodyńi — по мужск. gospodь с заметным влиянием старых −у-основ: svekry. и др.[1363] Так возник славянский формант −yni. Из балтийских языков сопоставлять как генетически родственные допустимо только конкретные образования *(gos)podni и (vies)patni с суффиксом −ni. Уже gospodyńi является чисто славянским новообразованием, поэтому приравнивать слав. −yńi к литовск. −une[1364], очевидно, нет смысла. Некоторые исследователи считают возможным заимствование суффикса −yńi из германского[1365].
Еще более поздним образованием женского рода от gospodь является производное с суффиксом −ja *gospodja: русск. госпожа[1366].
Оригинальным славянским образованием от gospodь является первоначально собирательное gospoda: русск. господá, сербск. госпóда[1367], ср. другие старые славянские собирательные на −a: svoboda, jagoda. Древнее место ударения сохранил русский язык: господá. Последнее слово в самом русском осмыслено как форма множественного числа, поскольку именно в русском формы на а получили характерное развитие во множественном числе от имени мужского рода. Значение места — польск. gospoda и др. ‘корчма, трактир’ — развилось у слова позже и не во всех славянских языках[1368].
К слав. gospodь относят также еще слав. panъ, panьji, известные, собственно, только в западнославянских языках (ср. польск. pan, pani, чешск. pan, pani ‘господин, госпожа’), но, вероятно, сохраненные этими языками в числе многих других лексических архаизмов со времен славянской общности. С поздним тюркским заимствованием zupan, как отмечал еще А. Брюкнер[1369], эти слова не имеют ничего общего. В. Махеком были предприняты в общем интересные попытки определения для слав. panъ, panьji собственной индоевропейской этимологии[1370]. В. Махек в своей этимологии исходит из слав. panьji, объясняемого как продолжение индоевропейского *potnī, *potnia. Фонетическая сторона очень правдоподобна, но при этом необходимо принять удлинение vrddhi в славянском, не вполне ясное в функциональном отношении (иначе и.-е. *potnī > слав. *ponьji, вместо panьji). Так устанавливается этимологическая связь этой формы с и.-е. pot-[1371], причем мужская форма *panъ этимологически вторична, образована от описанной женской и играла в западно-славянских языках роль вытесненного в этой функции слав. gospodь.
Эти предполагаемые производные от и.-е. *pot- в славянском интересны тем, что они, видимо, образованы помимо славянского сложения с тем же *pot-: gospodь и древнéе этого сложения. Различные этимологические данные позволяют предположить, что славянский язык в древности знал и.-е. *pot-, *poti- как чистую основу в одном из ее вторичных индоевропейских значений: ‘муж, супруг’. На этом основывается изложенная этимология слав. panьji — ni-производного от *pot- со значениями ‘госпожа’ (‘жена’), что позволяет думать о существовании в древнейшем славянском парного мужского *potь ‘муж, супруг’, забытого затем в силу неблагоприятных условий существования такой формы в славянском. Таким образом, в древнейшем славянском языке обнаруживается положение, достоверно известное для литовского: pats ‘сам’, ‘муж’, pati ‘сама’, ‘жена’, архаические формы, не знающие вне сложения viespats значения ‘господин’. Существование слав. *potь ‘муж’ подтверждает известное слав. potьbega ‘разведенная, отпущенная, прогнанная жена’: ст.-слав., др.-русск. подъпѢега ‘άπολελυμένη’, также потъпѢега, подъбѢега, др. — польск. pocbiega, чешск. podbeha, — слово, очевидно, содержащее в первой своей части *potь, ср. значения ‘отпущенная, разведенная жена’ в памятниках.
Затемняющие структуру слова колебания в написаниях не удивительны, а лишь свидетельствуют о древней этимологической неясности слова ввиду ранней утраты слав. *potь и распространения *тоzь в соответствующем значении. Тем не менее неясности касаются больше этимологии второй, видимо, отглагольной части: −пѢга, −бѢга. Первая часть представляет всегда potь, поть, иногда озвонченное перед b: podь. Значение ‘разведенная, убежавшая жена’ не предполагает какого-то развода в современном смысле[1372]. Таким образом, славянскому был известен переход и.-е. *pot- в имена родства, о примерах которого в других индоевропейских языках — санскр. pati-, греч. πόσις ‘супруг’ говорит Б. Дельбрюк[1373].
Наконец, видимо, наиболее позднее из старых славянских обозначений старшего, главы, начальника: слав. *voldyka. Поздний характер этого слова выражается в чисто славянском способе образования, а также в его значении, которое говорит о том, что в слав. *voldyka мы имеем термин, обозначающий вождя, полновластного начальника и знаменующий начало первых государственных объединений у славян. Потом, как мы знаем, такие государственные вожди у славян стали обозначаться заимствованными терминами, от чего распространение слав. *voldyka сузилось: оно неизвестно, например, в восточнославянских языках, если не считать заимствования, восходящего к ст.-слав. владыка. Говоря о конкретном значении слав. *voldyka как общественного термина, нужно упомянуть гипотезу И. Ю. Микколы[1374]. Миккола касается событий из истории борьбы болгар и авар в VII в., в результате которой болгары были разбиты, частично бежали в Баварию, откуда им опять пришлось спасаться бегством. Они прибыли в Marca Vinedorum, в область словенцев. «Хроника» Фредегара повествует об их пребывании «cum Wallucum, ducem Winedorum». В этом Walluco Миккола видит своего рода глоссу (ср. дальше лат. ducem) и читает ее как Valduco = слав. voldyka, архаическую славянскую звуковую форму до метатезы плавных и до перехода u>у.
Слав. *voldyka отражено, кроме ст.-слав. владыка ‘δεσπότης, ήγεμών’ еще в сербск. владика, др.-сербск. владыка ‘rector et gubernator’, чешск. vladyka, польск. wlodyka. Вероятное членение слова: *voldy-ka вполне закономерно. Суффикс −k- здесь, как во многих других образованиях славянского, присоединен к основе на −у: ср. jezy-kъ, kату-kъ и др. Мейе[1375] предлагает сравнение в словообразовательном отношении с греч. κήρυκος с последующим присоединением суффикса −а-, ср. vojevoda; в общем он считает *voldyka образованием, единственным в своем роде. В формальном отношении вероятно происхождение от причастия настоящего времени *voldy: *voldeti[1376] с выравниванием основы по влиятельным славянским титулам на −a: starosta, sodьja, vojevoda. Заимствование *voldo, *voldy < герм. *waldan маловероятно, поскольку чрезвычайно близкие и исконно родственные формы (литовск. veldeti ‘наследовать’ и др.) имеет балтийский, как указывал еще Брюкнер[1377]. Напротив, довольно отчетливо прослеживается древняя германо-балто-славянская изоглосса: расширенная зубным суффиксальным элементом индоевропейская основа *ual- ‘быть сильным’[1378]. Таким образом, древнейшие этимологические связи слав. *voldyka более очевидны, чем его конкретное славянское оформление, еще не вполне ясное. В этом отдавали себе отчет исследователи, стремившиеся объяснить форму: так, И. Ломан сравнивал *voldyka с др.-прусск. walduns ‘Erbe’[1379], В. Махек[1380] видит в слав. *vold-yka образование с древним непродуктивным суффиксом −uka, ср. санскр. −ūka: jāgarūka-, dandasūka-.
Несколько слов о терминах, противопоставленных славянским названиям старших, полновластных людей, членов рода и т. д.: junъ, юный: литовск. jaunas, индоевропейского происхождения[1381]. Кроме этого древнего названия, славянский имеет в том же значении *moldъ, молодой, ср. др.-инд. mrdus ‘нежный, мягкий’, лат. mollis то же, др.-в.-нем. smelzan ‘таять’[1382], но всюду, кроме славянского, оно фигурирует как технический термин ‘молоть’ > ‘молотый, растертый’[1383], ср. наличие характерного суффикса −d- в слав. *moldъ. И только в славянском языке *moldъ приобретает качественно новое значение ‘молодой’. Это слово, наряду с junъ, могло возникнуть из первоначального конкретного эпитета. Об исключительно важных в славянских языках собирательных производных от этого слова подробно говорит Ломан[1384].
К названиям молодого, малолетнего примыкают и часто к ним восходят названия зависимых, подневольных лиц, рабов, исторически закономерно вторичные[1385], ср. слав. *orbъ, ст.-слав. рабъ < и.-е. *orbho- ‘малый, маленький’ (см. выше). Причины такого позднего появления названий подневольных лиц очевидны, при родовом строе в этих названиях не было необходимости. Есть отдельные менее ясные случаи, ср. слав. *хоlръ: русск. холоп, польск. chlop ‘крестьянин, мужик’, чешск. chlap ‘холоп; крепкий мужчина’, сербск. хлап, хлâп ‘холоп, слуга’, словенск. hlаp ‘глупец’. Это слово также определенным образом связано с названиями малолетних и терминами родства, ср. польск. chlopiec, болг. хлапе ‘мальчик’, далее — польск. диал. xlop ‘муж’[1386], кашубск. xlop ‘человек, мужчина; муж; крестьянин’, прибалт.-словинск. xluop ‘муж, мужчина’. Неясность слав. *хоlръ объясняется тем, что нам недостаточно известны этимологические связи его корня, хотя в попытках объяснений недостатка нет. Этимологическая невыясненность не дает возможности судить о ходе развития значения слав. *хоlръ, а следовательно, не позволяет определить генезис значений ‘мальчик’, ‘муж’. Вполне допустимо, что значение ‘мальчик’ именно в этом примере *хоlръ развилось как вторичное в части славянских диалектов в отличие от обычного закономерного направления развития таких значений. К слав. *хоlръ, очевидно, примыкают материально близкие слав. *xolstъ, русск. холостой, *хоlkъ, ст.-слав. нехлака ‘беременная’[1387]. К сожалению, кроме видимой материальной близости этих слов и частичных семантических соприкосновений, их также объединяет и общая невыясненность этимологии корня.
Старые этимологические обзоры форм см. у Ф. Миклошича, Э. Бернекера[1388]. И. Зубатый считал корень *xol- (русск. холить, зап. — слав. *ра-хоlъ ‘подросток’ и др.) междометным по природе[1389], как и многие другие славянские образования с согласным х-, упуская из виду слав. *хоlръ. Последнее может и не быть случайностью, так как производные с суффиксом −ръ — редкость в славянском, но они, как уже давно показал в специальной работе Ст. Младенов, вполне реальны[1390]. А. Брюкнер производит х из *sk, сравнивая слав. *хоlръ ‘раб’ и литовск. ske-liu ‘я должен’, skola ‘долг’, готск. skalks ‘слуга’, ср. нем. Schalk ‘шут’ < ‘слуга’[1391]. Впрочем, Брюкнер усложняет толкование привлечением этимологически иных основ. В свое время В. Махек объяснял появление придыхательности при задненебном как результат эмоциональной окрашенности слова, его якобы уничижительного значения[1392]. Характер задненебного в *хоlръ Махек был склонен тогда объяснять весьма сложно, как своего рода веляризацию древнего палатального задненебного перед гласным заднего ряда в славянском, сопоставляя его с др.-инд. jālma- низкий человек’[1393]. Слав. xoliti, русск. холитъ, paxole ‘мальчик’ Махек объясняет от другого корня, сравнивая с др.-инд. ksāldyati ‘очищать’.
Балтийский не имеет форм, несомненно родственных слав. *хоlръ, что затрудняет объяснение последнего. Близость балтийских форм, приводимых А. Брюкнером, еще не достоверна. Остающееся латышск. kalps заимствовано из русского языка[1394]. Ст. Шобер[1395] объяснял *хоlръ вместе с польск. chochol из и.-е. *skel- \\ *kel- ‘складывать, спускать’, т. е. *хоlръ = ‘низкий человек’. Подробно занимается этим словом В. Конечный в своей недавней рецензии труда В. Махека о начальном х- в славянском[1396], где он, высказывая сомнение в экспрессивном происхождении этого согласного в таком положении в славянском, специально уделяет внимание примерам с корнем *xol- в славянском. Впрочем, перечислив слав. *xoliti, *paxole, *хоlkъ, *хоlръ и некоторые другие, более далекие случаи, Копечный лишь констатирует отсутствие удовлетворительной этимологии самого корня. Подробно останавливается на происхождении слова К. Мошинский в своих замечаниях на словарь Фр. Славского[1397]. Он считает возможным объяснять *xol-в русск. холуй, слав. *хоlkъ, *хоlръ, *xolstъ заимствованием из соседивших с древними славянами иранских или тюркских языков, приводя примеры из чувашского. Польск. pachol он объясняет иначе: с суффиксом −оl, ср. warchol, от pachac ‘ч.-л. делать’[1398]. Отметим, что русск. холуй не имеет ничего общего с слав. *xol-, *хоlръ, так как оно связано скорее с русск. диал. алуй ‘служба, услужливость’, заимствованным из тюркских языков[1399]. Соотношение начала слов то же, что и в вариантах другого тюркского заимствования: диал. оврашка ‘суслик’: укр. ховрах.
Упомянем, наконец, еще одно относящееся сюда слово с неясной этимологией: слав. sirъ: ст.-слав. сиръ ‘orbus’ др.-русск. сирый, сирота, сиротина ‘лишившийся отца и матери’, ‘безродный’, польск. sierota, чешск. sirу, sirotek, сербск. сирак, болг, сирак, сираче. На древность слав. sirъ указывает редкий суффикс −r-. В литературе предлагалось неоднократно сближение с греч. χήρα ‘вдова’ χηρος ‘лишенный’, ‘вдовый’ и объяснение славянского слова из *kheiros[1400]. Единственно несомненным остается родство слав. sirъ: литовск. seirys ‘вдовец’, предполагающее общее *keiros. Греч. χηρος, лат. heres ‘наследник’ сюда не имеют отношения, так как предполагают *gho(i)-[1401]. Литовск. strata заимствовано из белорусского языка[1402].
1. В истории названий родства по праву важное место должно занимать изучение всякого рода образований, указывающих на происхождение, в том числе патронимических. Смысловая сторона и реальная структура многих древних типов затемнена в связи с активизацией других значений. К числу последних относятся прежде всего уменьшительные, встречаемые в тех же образованиях, что и более древние значения[1403]. Важно помнить, что уменьшительные образования не имеют в этимологическом отношении своих собственных формантов. Это надо иметь в виду при этимологическом исследовании особенно тех словообразовательных типов, в которых на поздних этапах индоевропейского, например — в славянском, возобладали семантические оттенки уменьшительности, экспрессивности. Ср. *-āko- в словенск. dpklaca ‘девка’ — dekla ‘девушка’, чешск. synak ‘сынок’: латышск. bernuks ‘ребеночек’[1404], сохраняющее в ряде случаев довольно отчетливо старое этимологическое значение происхождения, принадлежности и в балто-славянском: польск. rodak, собственно ‘(своего) рода человек’, литовск. Simokas = Simo sunus[1405]. Этимологическое значение принадлежности обнаруживает слав. otьcь, древнее образование с суффиксом *-lko-, который для собственно славянского периода типичен как уменьшительный и вообще экспрессивный: литовск. brolikas ‘сын брата’ (подробнее — см. в I гл.). Ср. аналогичные свидетельства для *-uko-. литовск. kalviukas не ‘маленький кузнец’, как в литовск. plaktukas ‘молоточек’ и множестве других, а ‘сын кузнеца’: kalvis ‘кузнец’, ср. патронимические образования с суффиксом −ek(*-ъkъ), столь популярные в чешском — восточноляшск. Bartos: Bartosek ‘сын Бартоша’[1406] при общеславянском развитии у этого суффикса уменьшительных и экспрессивных функций. Такое развитие является наиболее типичным, представлено большим числом примеров. Однако не все безусловно случаи уменьшительности продолжают указанные древние значения. Нужно иметь в виду также возможность аналогического распространения образований с уже сложившимся вторичным значением. Это относится к популярным в славянском образованиям, обозначающим молодых существ, детей, с древним суффиксом −et-; некоторые из них в этимологическом отношении не представляют исконных сочетаний с *-ent-, так как сами корневые морфемы обозначают детей, маленькие, молодые существа, ср. слав. *orb-et- к и.-е. *arbh- ‘маленький’, *mold-et- к слав. *тоldъ ‘молодой’, *zerb-et: греч. βρέφος ‘дитя, плод’. Ясно, что во всех этих случаях мы имеем дело уже с поздним присоединением в славянскую эпоху суффикса −et- (*-ent-) с вторичным значением уменьшительности. Тем не менее *-ent- является древнейшим именным формантом индоевропейского. Развитие значений от принадлежности, происхождения — к уменьшительности, отмечавшееся для других суффиксальных образований, можно считать доказанным также для этого суффикса: и.-е. *-ent-, *-nt-[1407]. Тем более важны все случаи отражения в славянском древнего значения суффикса *-et-, ср., например, белорусские фамилии Рабченя, Кривченя < *Rebъc-ene, *Krivъc-ene, т. е. собств. ‘сын человека по имени Рябко, Кривко’, с многостепенным нанизыванием суффиксов. Сюда же относится общеславянский тип патронимических мужских имен, выравненных по −а-основам: др.-русск. Гостята, Путята, др. — польск. Goscieta, др. — чешск. Host’ata[1408].
Что касается происхождения и.-е. *-ent- = слав. −et; то еще А. Мейе указывал на присоединение суффикса −t- к −n-, −en-, ср. слав. *moldet-и др.-прусск. malden-ikis; русск. ребен-ок — ребята[1409], словацк. kura, kurat’a— множ. kurence[1410]. Э. Бенвенист[1411] показывает способность согласного t расширять −n-основы в индоевропейском, например, в греч. ύδατοσ (−nt- < −en-) При этом распространение согласным, видимо, не сыграло существенной роли в семантическом развитии соответствующих образований, которые и до этого выступали в значениях происхождения, принадлежности, ср. отыменные образования на −on в осетинском < др. — иранск. ana[1412]. В. Махек[1413] предполагает, что славянские имена среднего рода на −et- происходят из древних имен среднего рода множественного числа собирательных, ср. собирательные на −nt- в тохарском, лувийском и наличие форм −’at- (*-et-) в русском только во множественном числе. Вероятнее, однако, собирательность развилась в таких случаях аналогично семантическому развитию образований с индоевропейским суффиксом *-īп-: ‘принадлежность’,
Точно так же совершенно отчетливо развитие значений от принадлежности/происхождения — к уменьшительности для слав. *-itjo-: ст.-слав. −иmь, русск. −ич, литовск. −ytis[1414]. Древние значения сохраняют активные в русском патронимические образования Петрович, Иванович и другие отчества[1415]; ср. сербск. куħиħ ‘човjек од купе’ и множество других патронимических образований сербского языка — фамилий, племенных названий. Последние характеризуют в широких масштабах сербскую топонимику[1416], но известны также в других частях славянской территории[1417].
2. Исключительное место среди имен родства занимают древнейшие индоевропейские образования[1418]. Здесь опять приходится говорить главным образом о предистории славянских форм, но это в конечном счете важно и для лучшего понимания специально славянского в развитии этих образований. Речь идет о четырех женских −r-основах и.-е. *mātēr, *dhughətēr, *suesor, *iепətēr — и трех мужских и.-е. *patər, *bhrātēr, *daiuer, которые представляют чистую −r-основу. Судьба этих основ в славянском оказалась неодинаковой. Женские −r-основы сохранились в балтославянском, ср. литовск. mote, −rs, ст-слав. мати, −ере, литовск. dukte, −rs, ст.-слав. дъmи, −ере, литовск. jente, −rs, слав. jetry (−r-основа, перестроенная по −y-основам); ср. также перестроенное слав. sestra при литовск. sesuo, −rs. Мужские −r-основы в славянском в сущности не сохранились[1419]. Так, и.-е. *bhrāter и *daiuer выравнены по славянским мужским −о-, −jо-основам, а и.-е. *pəter сохранилось в славянском только в производной форме stryjь. Тем самым женские формы на −r- в славянском представляют несомненный архаизм. К числу редких архаизмов принадлежат следы древнего чередования −ter: tor-, обнаруживаемые в окаменевшем виде также в славянском. Само чередование было активно в индоевропейскую эпоху, и оно объясняется не местом ударения, как полагают некоторые ученые[1420], а отношениями производной и непроизводной формы: и.-е. *māter — греч.άμήτωρ[1421]. В славянском ср. русск. заматореть, заматорелый с −о-ступенью при основе матер- (подробнее — в I гл.).
Суффикс −ter, который выделяют в особых древнейших индоевропейских обозначениях мужчин и женщин *patər, *mātēr, обладал, видимо, специализирующим значением, которое легло затем в основу известных компаративных значений этого суффикса[1422]. Отметим, что славянский сохранил следы только древнейшего специализирующего −ter-, в то время как в роли компаративного суффикса в славянском утвердился другой формант −ies-, упоминаемый Бенвенистом. То же древнее специализирующее значение −ter- легло в основу широко известного значения деятеля, закрепленного за множеством индоевропейских образований с этим суффиксом, поэтому нет необходимости принципиально разграничивать имена родства и имена деятеля на −ter[1423], что в последнее время проводят, например, К. Д. Бак[1424] и А. В. Исаченко[1425]. Не нужно также усматривать в *pətēr, *mātēr компаративного употребления −ter в порядке противопоставления пар вроде ‘отец’ — ‘мать’, как это делал В. Штрайтберг[1426]. Новое оригинальное объяснение, предложенное А. В. Исаченко[1427], основывается скорее на неточной оценке материала. Так, он возводит −ter-, −tr- в названиях родства к древнему наречию со значением ‘внутри’ на том лишь основании, что тот же суффикс имеют названия внутренних частей тела: греч. έντερα, ст.-слав. ѫтроба. Нетрудно заметить, что единственным носителем значения ‘внутри, внутренний’ является корневая морфема in-/jen-, a −tr- здесь не более как специализирующий формант. Эта гипотеза, на которой А. В. Исаченко строит весьма важные выводы об отражении деления на брачные классы, к сожалению, неприемлема в этимологическом отношении.
3. Содержание данного параграфа до известной степени уводит нас за пределы специальной темы «Славянские термины родства». Здесь имеется в виду одно из «общих мест» этимологических исследований, а именно так называемые слова «детского языка», Lallwörter. В науке давно утвердилось мнение о происхождении многих простейших названий родства из «детского языка». Так объясняют tata, папа, тата и подобные им образования, отнесенные к различным родственным лицам, главным образом к отцу и матери[1428].
Вполне допустима мысль о связи некоторых из этих образований преимущественно с детской речью. Но верно ли будет считать каждое такое простейшее родственное название происходящим из «детского языка»? Позволительно спросить, что это за «детский язык», который на огромном пространстве индоевропейской языковой области выработал небольшое число тождественных по форме и близких по значению названий. Нам трудно судить о далеком для нас предмете, но специалисты по детской речи свидетельствуют, что слова вроде мама, папа с их значением обязаны своим образованием главным образом педагогическим попыткам родителей. Так, Вернер Ф. Леопольд указывает: «The teaching endeavors of the parents and their persistent misinterpretation of the child’s intentions are entirely responsible for this semantic development»[1429]. Автор правильно отмечает, что многие лингвисты констатируют лишь факт, что то или другое слово является детским образованием, не давая себе труда подробно остановиться на возможности такого образования. В этом отношении очень поучительны опубликованные польским ученым П. Смочинским в специальной монографии[1430] результаты его собственных наблюдений над «детской речью». Собранные им материалы убедительно показывают, что звуковые комплексы, внешне близкие к именам родства, в речи детей самого младшего возраста (около момента появления речи), например, mama, tata, лишены конкретного содержания и только со временем в результате педагогических (часто бессознательных) попыток родителей эти комплексы могут приобрести общеязыковое значение.
Мнение о распространенности в языке таких слов «детского языка» пользуется до сих пор широким признанием в науке[1431]. Совершенно очевидно, однако, что конкретный материал не всегда позволяет исследователям удовлетворяться лаконичным признанием того или иного слова «детским» образованием, и следует отметить, что они часто используют возможность объяснить слово в ряду других слов как мотивированное образование. Тем более досадное впечатление производит злоупотребление ссылками на «детский язык», как бы освобождающее этимолога от необходимости определенно объяснять слово и определять в нем объективные фонетико-морфологические моменты. Разумеется, далеко не каждое такое образование поддается объяснению, но ведь то же можно сказать и о множестве других слов. В этом отношении полезно помнить указание Я. Розвадовского[1432], что экспрессивные образования нельзя расценивать как полное исключение из общей закономерности. Определенные закономерности отмечаются и для древних индоевропейских корневых морфем *пап-, *tat- и др., выступающих в роли названий родства, ср., например, факты такого древнего способа словообразования как редупликации: п-ап-, an-, t-at-, at-. О функциональной роли подобной редупликации на первых порах говорит пример из одного древнего языка Эгейской области, отмеченный П. Кречмером: «…характерно…, что на о. Кос отец некоего человека по имени Νάννακος носит имя Αννακος»[1433]. В целом проблему связи разбираемых простейших терминов родства и «детского языка» как такового нельзя еще считать удовлетворительно разрешенной. Предлагавшиеся решения как правило носят в той или иной мере эклектический характер. Само по себе изучение развития «детского языка» имеет очень большое значение при анализе интересующих нас слов, но нельзя не отметить, что им до сих пор обычно занимались только специалисты, далеко стоящие от вопросов этимологии, а этимологи, столь категорически классифицирующие известные термины родства как слова «детского языка», сами почти никогда не обращались к специальному изучению детской речи. Счастливое исключение представляет, пожалуй, только О. Есперсен, объединивший в особом разделе своей известной монографии[1434] обширные материалы обеих упомянутых областей исследования. Однако и с ним нельзя согласиться в ряде существенных моментов. Есперсен правильно указывает, что даже большинство звукоподражаний, слышанных от детей, не их собственные изобретения, но усвоены ими, как прочие слова[1435]. Это может служить ответом на вопрос, создают ли дети новые слова. В то же время образование слов типа мама и папа Есперсен склонен расценивать следующим образом: «…ребенок дает звуковую форму, а взрослые придают ей значение»[1436]. Далее: «Во всех странах во все времена в детской разыгрывается маленькая комедия: младенец лежит и лепечет свое „мамма“ или „амама“, или „папапа“, или „апапа“, или „бабаба“, или „абабаб“, не сообщая этим упражнениям голосовых связок ни малейшего значения, а его старшие друзья, в своей радости по поводу ранней одаренности ребенка, приписывают этим слогам разумный смысл, поскольку сами они привыкли к тому, что произнесенный звук имеет соответствующее содержание, мысль, понятие. Так мы получаем целый класс слов, отличающихся простотой образования — без стечения согласных, обычно с повторением того же согласного с гласным а между ними, часто также оканчивающихся гласным а, — слов, находимых во многих языках, часто в различной форме, но с близким значением». Когда ребенок произносит слоги тата, мать думает, что он зовет ее и, откликаясь, она тем самым приучает его употреблять их с определенным значением. «Так они становятся признанным словом для понятия ‘мать’»[1437]. Становясь обычными словами, эти слоги повинуются действующим законам языка; так получено нем. Muhme ‘тетка’. Очень рано слог та получает в наших языках окончание, откуда μήτηρ, mater, mother. Эти слова становятся признанными словами взрослых, в то время как mama остается интимным словом в семье[1438].
Нам представляется, что Есперсен не показал главного: взаимодействия между речью взрослого и ребенка. Из его слов следует, что слоги та, та-та безусловно берутся для обозначения матери из детской речи. Но ведь это не совсем так. Ребенок произносит в известный период очень много комбинаций разных слогов без определенного значения, как бы играя голосовыми связками[1439]. При этом особое внимание взрослых сразу привлекают сочетания (та-та и др.), близкие соответствующим полнозначным словам. Родители, сознательно или бессознательно, сразу выступают в роли воспитателя: они словно отбирают нужные звучания, приучая ребенка употреблять именно их и именно в определенном значении. Это значит, что, например, морфема та- существовала в речи взрослых всегда до того, как они обнаружили что-либо сходное в лепете ребенка. И так происходит в каждом отдельном случае. Несомненно, условия и возможности детской речи учитывались родителями, но это уже особый вопрос. Соответственно вышесказанному взрослые интерпретируют слоги с р, иногда с b как названия отца[1440], хотя положение здесь гораздо сложнее, о чем см. ниже.
Обстоятельный очерк развития речи ребенка дал чехословацкий фонетист и специалист по детской речи К. Онезорг[1441], который правильно отмечает важность фактора подражания ребенка и влияния среды, прежде всего — родителей, в начальной стадии развития речи. Онезорг анализирует значительную литературу вопроса. Намеренно избегая постановки вопроса о генезисе слов мама и папа после О. Есперсена, автор останавливается на формулировке Р. Якобсона, также углубленно изучавшего проблемы детской речи: «…das Kind ist ein Nachahmer, der selbst nachgeahmt wird»[1442]. К. Онезорг целиком принимает это положение. Действительно, формулировка Р. Якобсона превосходно схватывает основную сторону развития речи, но она нуждается, как нам кажется, в определенном уточнении — в том, что касается подражания родителей своему ребенку. Роль подражания необходимо учитывать, но она сказывается, по-видимому, только во внешних моментах. Прежде всего сюда относится повышенная эмоциональность, которую родители сообщают первым словам, усваиваемым от них ребенком. Непосредственным следствием этой эмоциональности является бесспорно своеобразие, давно подмеченное у этих слов, например, колебания р/b в пределах отдельных языков, ср. ит. padre — babbo, франц. papa ‘отец, папа’; видимо, сюда же в порядке гипотезы допустимо отнести пару и.-е. *pātər: слав. bat’a, batja ‘отец’; t/d, ср. tata: dada, например, англ. dad ‘папа, папаша’ и др.[1443]; наличие вариантов с экспрессивной палатализацией и без нее: tata/t’at’a. Описанную неустойчивость внешней фонетической формы обычно стремятся истолковать как доказательство происхождения этих простейших имен из «детской речи». Мы считаем нужным объяснить именно эти фонетические особенности данных слов как главное проявление подражания родителей. Чрезвычайно важно иметь в виду, что, приспосабливая слова своего языка к звуковым возможностям своего ребенка, подражая таким образом, родители находятся под свежим впечатлением периода развития речи, непосредственно предшествующего появлению членораздельной речи, который изобилует множеством неартикулированных звуков, допускающих совершенно свободное варьирование глухих и звонких, мягких и твердых согласных, более того — звуков, нередко совершенно чуждых индоевропейской фонетической системе. Оправданным в этой связи будет предположение, что именно здесь коренится причина черт экспрессивности, характеризующих вокализм и консонантизм ряда разбираемых индоевропейских слов. Этим подражание родителей исчерпывается, и в остальном они преподносят своим детям совершенно объективные продукты словообразовательной системы своего языка. Последнее очень важно для правильной оценки образования ряда древних индоевропейских терминов родства: tata, atta, mama, папа.
Обыкновение приписывать детям создание «детского языка», самостоятельное образование упомянутых названий родства объясняется недостаточным учетом специальных исследований по детской речи, представленных к настоящему времени уже солидной литературой. Эта точка зрения напоминает попытки средневековых схоластов толковать даже первый крик ребенка как жалобу новорожденного на первородный грех своих родителей, причем мальчик якобы кричит обычно «а!», поминая Адама, а девочка — «е!», жалуясь на Еву. Желательно поэтому, чтобы точные результаты специальных исследований детской речи шире привлекались в помощь этимологии при изучении данной проблемы.
Наконец, изучение этих простейших терминов родства представляет еще одну проблему, имеющую отношение, возможно, к древнейшему периоду развития терминологии родства. В своей известной книге А. Соммерфельт, обращая внимание на первоначальное неразличение между мужчинами и женщинами в терминологии родства аранта, сопоставляет это состояние с индоевропейской терминологией, где, как он считает, названные отличия являются характерными[1444]. Но если мы обратимся к пресловутым «Lallwörter», мы сразу отметим нечто напоминающее положение в терминологии аранта: слабое различение между мужскими и женскими терминами, восходящее, если оценить это состояние логически, к древнему неразличению. Так, используя некоторые из многочисленных фактов совмещения мужских и женских значений, рассмотренных на протяжении всей работы, сравним следующие морфемы: греч. τέττα (о мужчине) — слав. teta (о женщине) — литовск. tetis (о мужчине); лат. асса, греч. Ακκώ, болг. kaka (о женщине) — польск. диал. kak (о мужчине), санскр. atta-, atti- (о женщине) — готск. atta (о мужчине).
Если взглянуть на эти многочисленные факты так, как А. Соммерфельт смотрел на генезис соответствующей терминологии аранта, то хаос, обычно констатируемый для индоевропейских «Lallwörter» лингвистами, приобретает известную стройность. Имея в виду различие между мужчиной и женщиной, Соммерфельт говорит: «Понятно, что это различие играет меньшую роль для человека аранта, который, по-видимому, не знает природы продления рода. Можно сравнить тот факт, что в индоевропейских языках обычно отсутствуют специальные названия для самок за исключением тех случаев, когда они играют роль в экономической системе и мифологии»[1445]. Это правильное сравнение необходимо распространить также и на факты, более близкие терминологии аранта, а именно — на древнейший период истории индоевропейских терминов родства. Нам кажется, что принципиального отличия между системой родства и всем мировоззрением первобытного австралийского племени аранта и исторически вероятной системой родства индоевропейцев нет. Напротив, в различных местах работы мы отмечали много общих моментов в обеих системах, причем документированное знакомство с родственной организацией аранта помогает правдоподобно объяснять различные моменты древне-индоевропейской системы. В упоминавшихся неоднократно простейших названиях родства мы имеем древнейшие индоевропейские термины, носящие на себе следы родственной системы, которая не делала принципиального различия между мужчиной и женщиной по той же причине незнания природы продления человеческого рода. Путь развития индоевропейской родственной терминологии очень долог и сложен. Если в необычайно архаической системе аранта мы встречаемся с довольно прозрачными способами дифференцированных обозначений мужчины и женщины [ср. присоединение к нужному термину родства слова woia (worra) ‘молодой человек’ и kwaia (kwara) ‘девушка’ для образования вторичных названий, дифференцирующих мужчину и женщину][1446], то в индоевропейской системе родства мы имеем мощное развитие этих дифференцирующих названий. Тем не менее для исторически правильного понимания индоевропейской родственной терминологии чрезвычайно существенное значение, на наш взгляд, имеет оценка дифференцирующих терминов родства pətēr, mātēr как вторичных, а остатков недифференцирующих терминов, неверно относимых лингвистами к области детского языкового творчества (ра-ра, ma-ma, ba-ba, ta-ta, at-ta), как древнейших обозначений родства. Потребность в дифференцирующих обозначениях родства, столь типичная для индоевропейской терминологии, представила благодатную почву для подлинного расцвета так называемого супплетивизма, еще в течение индоевропейской общности пронизавшего всю систему родственных названий. Эта тенденция привела к значительному преобразованию индоевропейской терминологии родства, старые недифференцирующие обозначения были оттеснены, ограничены в употреблении. Часть старых названий была оформлена супплетивно. Так, еще Г. Остгоф правильно понимал наличие пары pater — mater как проявление супплетивизма в индоевропейском[1447]. Выдающуюся роль в преобразовании имен родства приобрел формант −ter, ставший типичным признаком ряда старых общеиндоевропейских названий.
бракъ 147
братоучада 61
baba 71–72
bať(j)a 21, 195
bratrъ 59 и след.
bratrьja 63
voldyka 185–186
vorgъ 176–177
vьпиkъ 73–75
vьdova 112–113
věkъ 174
věno 144
gospoda 184
gospodyńi 184
gospodь 182 и след.
дѣтьца 38
drugъ 172
drъžati 173
dъkti 54 и след.
děva 114–117
děverь 133 и след.
dědь 69–70
děti 38
dětь 38
dětę 37–38
žena 105
ženatъ 146
ženixъ 95
životъ 162
зѣница 160
znatь
znobiti 153, 154
zъlу 136
zьrěti 181
zębati 153–154
zębnọti 153–154
zetь 128 и след.
zobъ 154
извръгъ 176
junъ 186 jętry 137 kolěno 150, 161 ľudьje 168–170
малъжена 104
мѫдо 43, 9
мѫжата 111
mati 31
matь 31
matorъ 32
matjexa 34
moldь 47, 186 mọžь 96
нехлака 187
nan- 28
nevěsta 90 и след.
neti 76 и след.
netijь 76 и след.
отьчухъ 29
obьtjь 167 и след.
orbę 40
otrokъ 46–47
otьcь 25–27
подъпhга 185
panьji 184–185
pastorъkъ 53
pastorъka 58
pasynъкъ 53
plemę 163
plodъ 163
praskjurъ 72–73
родъ 151
родити 151
rota 152, сноска 34
сагати 144
сѣмиѧ 164
сноубити 145
суложь (сьложь, съложница) 110
svatati (svatiti) 141 и след.
svatъ 141 и след.
svatьba 142
svekrъ 119
svekry 118 и след.
svęťъ
svoboda 170–171
svьstь 140
sestra 63 и след.
sinъ 189
starosta 179–180
starostь 179–180
starъ 178
snъxa 131
stryjь 79–81
synъ 48 н след.
sębrъ 165–166
tata 23 и след.
teta 86
tьstь 125 и след.
ujь 81
uměti 157
хлакъ 147
xvatati (xvatiti) 143
хоlръ 147, 187
члѣнъ 162
čelo 149, 161
čelověkъ 173 и след.
čeljustь 162
čьlnъ 162
čedo 41–43
šurь 139
ѫжика 171
батьки, укр. 28
берéмя 44
берéменная 54
брюдгà, брюнюшка, диал. 94, сноска 48
вира, др.-русск. 103–104
веденица, ведовица (веводѣница, др.-русск.) 111
вóтчина 27–28
вітчим, укр. 29
вьрвь 171
дзюба, зап. — укр. 56
дитина, укр. 36
дружина, укр. 111
дядя 85
зàміж, укр. 97
Кривчéня, белор. (имя собственное) 119
лада, др.-русск. 100–101
лад 100
мѣзиньцъ, др.-русск. 45
нащàдок, укр. 42
няня 33
отёк, диал. 27
отчим 29
отѣника, др.-русск. 28
отъченика, др.-русск. 28
отечика, др.-русск. 28
Рабчéня, белор. (имя собственное) 191
ребенок 36, 40
рóжа 162
тятя 24, 86
Утроя (река бассейна Псковского озера) 115
урóда, врóда, укр. 151
холуй 188
хоть, др.-русск. 111
холостóй 147, 187
челёнье, русск., диал. 162
шабёр, русск. диал. 166
bjåłka, диал. 111
dådek, dåudek, диал. 70
kák, диал. 71
kobieta 110
małżonek 104
mizynek, диал. 45
nawznak, wznak 160
niemowlę 47
pasierb 53—э4
robak 41
szwagier 141
зopa, dziopa, диал. 56
bẽ1ǎ 79
brãtkǎ, brutká 94
γrǻutk, γrөutk 71
grósk, grosek 71
nen, na, no 33
pãspéř 53
raučna čiesc 124, 126
nawožeń, nawoženja, в.-луж. 95
ninka, nenka, полабск. 94
bralta, слованк., диал. 94
choť 111
manžel 104
mezenec 45
naznak 160
obec 167
příbuzný 171
tchán 127
dundo, диал. 85–86
мљéзинац, мезимац 45
очух 29
приjатель 128
пуница 128
pušo, диал. 52
fis, диал. 172
храбар 95
чукундед, шикунħед, шукунħед 70
армáсник, диал. 95
бабалък, диал. 128
баджанáк 141
балдъза 141
булка 95, 133
възнак 160
годéж 145
годеник 145
истърсàк, диал. 46
кáка 71
мáйка 33
миаинка 45
момá 117
otbratki, макед. 147
пáсторок, пастрок 29
пашеног 141
пехер, пехера, диал. 124
побащимь, среднеболг. 29
притáтко 29
пýне, диал. 52, сноска 250
ýйна 83
ýкс, диал. 82
чýпа, макед. 56
ámžias, ámžius 98
amsis, др.-прусск. 98
Aldonà (имя собственное) 101
avà 83
avýnas 83
banda 89
beñdras 89, 172
bérnas 44
bērns, латышск. 44
brólis 60
brālis, латышск. 60
cilts, латышск. 149
cilvẽks 174–175
dieveris 133 и след.
diẽveris, латышск. 133 и след.
duktė 54, 55
gentė, ст. — литовск. 138
ietere, латышск. 138
intė 138
jáunas 186
jentė 138
kraitis 144
krienas, ст. — литовск. 144
kiltis 149
kélti, kilti 149
kelenas 161
kélmas 162
kalps, латышск. 188
kūdikis 48
láiguonas 135
liáudis 169
laudis, латышск. 169
mergà 98, 117
marti 133
mārša, латышск. 133
móša 137
māte, латышск. 31
mótė 31
mótina 31
móterė 31
móteris 31
moteriškė 31
mõčeka 34
mõčiuka 34
mãžas 45
našlẽ 113–114
pamāte, латышск. 34
pãmotė 34
padēlis, латышск. 53
patevis, 29
patēvis, латышск. 29
pats 181
posūnis 53
radît, латышск. 151
rads, латышск. 151
sàime, латышск. 164
sesuõ 64–65
siẽva, латышск. 111
sváinis 141
svaīnis, латышск. 141
svẽčias 142–143
svẽtimas 143
šẽšuras 120, 122, 123
šeima 164
šeimerys 166
šeirys 189
šišavà 48
taws, др.-прусск. 24
tekěti 145
tёvas 24
tėvaī 28
tēvs, латышск. 24
widdewū, др.-прусск. 112
vaīkas 174
vargas 177
vārgs, латышск. 177
vérgas 177
vęrgs, латышск. 177
vidùs 113
znuõts, латышск. 130
žambas 154
žémbėti 153
žéntas 130
žmonà 108–109
άελιοι, άίλιοι είλίόνες, греч. 89
arduus, лат. 152
Art, нем. 152
*ǎtta 22
*ǎttikos 25–26
Άττική, греч. 25
άδελφός, греч. 59
au-, хеттск. 157
*ayios 82
*aīα, rpeч. 83
œfsymœr, œnsuvœr, oceт. 59
barn, готск. 44
*bher- 44
*bhrātēr 58 и след.
Buhle, нем. 62
cīvis, лат. 111
diehter, др.-в.-нем. 125
degan, др.-в.-нем. 125
dhёndёr, алб. 129
δεσπότης, греч. 182
*dhughəter 54 и след.
do-e-ro, крито-микенск. 37, сноска 144
δοϋλος, греч. 37, сноска 144
έταρος, греч. 89
ekkja, др. — сканд. 98
enkel, нем. 74–75
έορ, έωρ, греч. 64
fẽmina, лат. Ill
feðgar, др.-исл. 28
γαμβρός, греч. 129
Gatte, нем. 145
*gelōu-s 136
gena, лат. 158
*ĝenos 146, 148
*ĝenə-, *ĝ(e)nё-/ō- 148
*ĝenu-, *ĝonu-, *ĝneu- 158
*ĝer- 181
germen, лат. 156
hardu-, хеттск. 152
Heim, нем. 165
Held, нем. 149
hīwo, др.-в.-нем. 111
holen, нем. 150
ienəter 137
καλός, καλλος, греч. 149, 151
*kei-u- 165
κέλωρ, греч. 149
Kind, нем. 35
Kinn, нем. 158
Knabe, нем. 153
Knochen, нем. 160
κόλον, греч. 161
κολοσσός, греч. 149
κωλον, греч. 399, 161
κωλήν, греч. 161
*koi-m- 164
κόρη, греч. 117
*кuе1- 149 и след.
Leber, нем. 162
liut, др.-в.-нем. 169
*maĝh-, *meĝh- 44
μάμμα, μάμμη, греч. 33
*mātēr 30
*mātruiā 34, 125
μείραξ, μειράκιον, греч. 98, 117
Mensch, нем. 26
Muhme, нем. 33, 195
*nan-, *nana-, *ann- 33, 76
*nepōt- 77–78
*nep(o)tiios 78
*orbh- 39–41
ordi, арм. 152
ọrðugr, др.-исл. 152
παρθένος, греч. 117
pátih, санскр. 181
πενθερός, греч. 89, 132, 172
*pətēr 19 и след. *pətruo-, *pətruio- 79 −pit-, хеттск. 181
plēbēs, plēbs, лат. 163 πλήθος, πληθύς, греч. 163
populus, лат. 163, сноска 109
πόσις, греч. 182
*pot- 181 и след.
Σαβάςιος, фракийск. 171
*seku- 157
*sen- 180
Schwager, нем. 124
*snusos 131 и след.
Step- (father, −mother.), англ. 29
Stief- (Vater, −Mutter.), нем. 29
*suekro-s 121
*suekrūs 119 и след.
*suesor 65–66
*sunus 48 и след.
svili, др.-исл. 89
*tǎta 23
τέκνον, греч. 35
τέ’ττα, греч. 23, 86
τηθις, греч. 69
τήθη, греч. 69
θείος, греч. 69
tlai, тохарск. 111
trog, ирл. 150
unqēnips, готск. 146
urju, арм. 152
*uoid- 157
virgo, лат. 117
*viros 102–103
Weib, нем. 111
werden, нем. 150
Абаев В. И. Осетинский язык и фольклор, I. М.—Л., 1949
Aitzetmüller R. Zur slavischen −nt-Deklination. — KZ, Bd. 71, 1953, Heft 1–2
Ankeri S. Beseda «semja» ν ruskih bilinah, — «Slavlsticna revija», retnik IV, 1951, Ljubljana, № 1–2
Arct M. Slownik staropolski, t. I–II. Warszawa, 1914
Аргиров С. Люблянският български ръкопис от XVII в. — СбНУ, кн. XVI–XVII, 1900
Arnim В. von. Macedonisch-bulgarische Studien, Teil 3. Neubulgarlsche Synonyme für dъsterja ‘Tochter’. — ZfslPh, Bd. 12, 1935
Ascоli G. J. είνάτερες, janitrices, yātaras. — KZ, Bd. 12, 1863
Ascoli G. J. γάλως, glos. — KZ, Bd. 12, 1863
Austin W. M. A Corollary to the Germanic Verschärfung. — «Language», vol. 22, 1946
Back R. Medizinisch-Sprachliches. — IF, Bd. 40, 1922
Bajec A. Besedotvorje slovenskega jezika, I. Ljubljana, 1950
Барjактаровиħ Мирко. Свадбени обичаjи у околини Берана (Иванграда). — «Зборник филозофског факултета», књ. III. — Београд, 1955
Bartoš F. Dialektický slovnik moravský. Praha, 1906
Baudouin de Courtenay. — IF, Bd. 4
Βenigny J. Die Namen der Eltern im Indoiranischen und im Gotischen. — KZ, Bd. 48, 1918
Benveniste É. Notes d’étymologie prussienne. — «Studi baltici», vol. 2, 1932
Benveniste É. Origines de la formation des noms en indoeuropéen, I. Paris, 1935
Benveniste É. — BSL, t. 46, 1950, procès-verbaux, стр. XX–XXIX
Benveniste É. Un emploi du nom du «genou» en vieil-irlandais et en sogdien. — BSL, t. 27, 1926
Benveniste É. Un nom indoeuropéen de la «femme». — BSL, t. 35, 1934
Berneker E. = E. Berneker. Slavisches etymologisches Wörterbuch, А-morъ. Heidelberg, 1908–1914; 2. Aufl., 1924
Berneker E. Von der Vertretung des idg. eu im baltisch-slavischen Sprachzweig. — IF, Bd. 10, 1899
Бернштейн С. Б. Болгарско-русский словарь. M., 1953
Bezzenberger A. Sprache des preußischen Enchiridlons. — KZ, Bd. 41, 1907
Богораз В. Г. Областной словарь колымского русского наречия. — Сб. ОРЯС, т. LXVIII, № 4, 1901
Boisacq É. Dictionnaire étymologique de la langue grecque. 2-ème éd., Heidelberg — Paris, 1923
Bonfante G. Civilisation indoeuropéenne et civilisation hittite. — АО, vol. 11, 1939
Брандт Р. Ф. Дополнительные замечания к разбору этимологического словаря Миклошича. — РФВ, т. ХХШ, 1890
Брандт Р. Ф. Золовка. — «Jagic-Festschrift». Berlin, 1908
Bréal M. Notes étymologiques. — MSL, t. 7, 1892
Brückner A. Etymologische Glossen. — KZ, Bd. 43, 1909–1910
Brückner Α. Die germanischen Elemente im Gemeinslavischen. — AfslPh, Bd. 42, 1929
Brückner A. Mythologische Thesen. — AfslPh, Bd. 40, 1926
Brückner A. Slavisches ch. — KZ, Bd. 51, 1923
Brückner A. = A. Brückner. Slownik etymologiczny języka polskiego. Krakow, 1927
Brückner A. Staroiytna Litwe. Ludy i bogl. Warszawa, 1904
Brückner A. Über Etymologien und Etymologisieren, II. — KZ, Bd. 48, 1918
Brückner A. Wörter und Sachen. — KZ, Bd. 45, 1913
Brückner A. Wzory etymologii i krytyki źródłowej, II. — «Slavia», roç. 5, 1927
Brugmann K. Die Anomalien in der Flexion von griech. γυνή, arm. kin und altnord. kona. — IF, Bd. 22, 1907
Brugmann K. Griechisch άνθρωπος — IF, Bd. 12, 1901
Brugmann K. KVGr — K. Brugmann. Kurze vergleichende Grammatik der indogermanischen Sprachen. Strassburg, 1904
Brugmann Κ. Νυός, nurus, snuša und die griechischen und italischen Feminina auf −os. — IF, Bd. 21, 1907
Brugmann K. Zu den Benennungen der Personen des dienenden Standes in den indogermanischen Sprachen. — IF, Bd. 19, 1906
Brugmann K. Griech. υίύς, υιός, υίωνό; und ai. sūnuš got. sunus. — IF, Bd. 17, 1905
Buck С. D. — С. D. Buck. A Dictionary of Selected Synonyms in the Principal Indoeuropean Languages. Chicago, 1949 (см. раздел «Family relationship», стр. 93–134)
Вugge S. Beiträge zur etymologischen Erläuterung der armenischen Sprache. — KZ, Bd. 32, 1892
Bugge S. Zur etymologischen Erläuterung der armenischen Sprache. — IF, Bd. 1, 1892
Bugge S. Zur etymologischen Wortforschung. — KZ, Bd. 19, 1870
Будде Е. К диалектологии великорусских наречий. Исследование особенностей рязанского говора. — РФВ, 1892, № 3
Будимир M. Λαύριον πεδίον и Taurisci, Taurunum. — «Зборник филозофског факултета», књ. III. Београд, 1955
Buffa F. Nárečie Dlhej Lúky v Bardejovskom okrese. Bratislava, 1953
Būgа К. Картотека к Литовскому этимологическому словарю (хранится в ин-те литовского языка и литературы АН Лит. ССР, Вильнюс)
Būgа К. Medžiaga lietuvių kalbos žodynui ir šnektoms tirti. — «Tauta ir žodis», t. I, 1923
Būga K. Pastabos ir pataisos prie Preobraženskio rusų kalbos etimologijos žodyno (архив Буги, Отдел рукописей Вильнюсского университета)
Бунина И. К. Словарь говора ольшанских болгар. — «Статьи и материалы по болгарской диалектологии СССР», вып. 5. М., 1954
Бурячок А. А. Названия родства и свойства в украинском языке. Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата филологических наук. Киев, 1954
Бурячок А. А. Поняття «рiдна мати». — «Лексикографiчний бюлетень». Київ, 1955
«Български тълковен речник» от Ст. Аргиров, ст. Младенов, Теодоров-Балан и В. Цонев, т. 1. София, 1951
Васнецов H. M. Материалы для объяснительного областного словаря вятского говора. Вятка, 1907
Волоцкой В. Сборник материалов для наречия Ростовского говора. — Сб. ОРЯС, т. LXXVII, № 3, 1902
Волоцкой В. Словарь ростовского говора (Владимирской губ.—). — Сб. ОРЯС, т. LXXII, № 3, 1902
Вук Стеф. Караџиħ. Српски рjечник. Изд. 4, Београд, 1935
Сahen M. «Genou», «adoption» et «parenté» en germanique. — BSL, t. 27, 1926
Chantraine P. A propos de grec όθνείος. — BSL, t. 43, 1946
Charpentier J. The Original Home of the Indo-Europeans. — «Bulletin of the School of Oriental Studies», 1926
Cimochowski W. Le sandhi dans la langue albanaise. — «Lingua Posnaniensis», t. II, 1950
«Dabartinés lietuvių kalbos žodynas». Vilnius, 1954
Даль В. И. = В. И. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т. I–IV, изд. 4 (отдельные ссылки делаются также на изд. 2)
Данилевский Н. Я. Дополнение к Опыту областного великорусского словаря. СПб., 1869
Даничиħ Ђ. Рjечник из књижевних старина српских, I–III. Београд, 1863–1864
Delbrück В. Über das got dauhtar. — KZ, Bd. 19, 1870
Delbrück B. = B. Delbrück. Die indogermanischen Verwandtschaftsnamen. Leipzig, 1889
Devotо G. Lit. úošvis, lett. uôsvis ‘suocero’. «Studi baltici», vol. 5, 1934–1935
Диттель. Сборник рязанских областных слов. — Ж. Ст., 1898, вып. 2.
Добровольский В. Н. Смоленский областной словарь. Смоленск, 1914
Dolobko M. Das sekundäre v- Vorschlag im Russischen. — ZfslPh, Bd. 3, 1926
«Дополнение к Опыту областного великорусского словаря». СПб., 1858
Doroszewski W. J. Monografie slowotwórcze. — PF, t. 15, część druga, 1931
Duchesne-Guillemin J. Tocharica. — BSL, t. 41, 1941
Дурново H. H. Описание говора деревни Парфенок Рузского уезда Московск. губ. — РФВ, т. XLIV
Дурново Н. Н. — РФВ, т. LXVI, 1911
Дурново H. H. Словарь Курской губ., Корочанского у., Лесковской вол., с. Шахово. — РФВ, 1912, № 3
Дурново H. H. Спорные вопросы общеславянской фонетики. — «Slavla», roč. 6, 1927
Дювернуа А. Словарь болгарского языка по памятникам народной словесности и произведениям новейшей печати. М., 1885–1887
Дювернуа А. Материалы для словаря древне-русского языка. М., 1894
Ердељановиħ J. Етнолошка гpaђa о Шумадинцима. Београд, 1951
Елезовиħ Гл. Речник косовско-метохиског диjалекта, свеска I–II. Београд, 1932–1935
Ernout — Mеillеt. = A. Ernout, A. Meillеt. Dictionnaire étymologique de la langue latine, t. I–II. 3-ème éd., Paris, 1951
Feist S. Indogermanen und Germanen, 3. Aufl. Halle, 1924
Feist S. Vergleichendes Wörterbuch der gotischen Sprache, 3. Aufl. Leiden, 1939
Филин Ф. П. Лексика русского литературного языка древнекиевской эпохи. — «Ученые зап. Ленинградского гос. пед. ин-та им. А. И. Герцена», т. 80, Л., 1949
Филин Ф. П. О терминах родства и родственных отношений в древнерусским литературном языке. — «Язык и мышление», т. XI, 1948
Fowkes R. A. The Phonology οf Gaulish. «Language», vol. 16, 1940
Fraenkel E. Baltisches und Slavisches. «Lingua Posnaniensis», t. II, 1950
Fraenkel E. Kreuzung einheimischer und fremder Synonyma ähnlicher Lautung im Baltischen (Ein Beitrag zur Fremdwortforschung dieser Sprachgruppe). — ZfslPh, Bd. 8, 1931
Fraenkel E. Lituanica. — KZ, Bd. 50, 1922
Fraenkel E. Miszellen. — KZ, Bd. 54, 1926
Fraenkel E. Morphologisches und Etymologisches. — «Lingua Posnaniensis», t. IV, 1953
Fraenkel E. Problemi di grammatica e vocabolario lituani. — «Studi baltici», vol. 6, 1936–1937
Fraenkel E. Slavisch gospodь, lit. viẽšpats, preuss. waispattin und Zubehör. — ZfslPh, Bd. 20, 1948
Fraenkel E. Zur balto-slavischen Grammatik I. — KZ, Bd. 51, 1923
Fraenkel E. Zur Verstümmelung bzw. Unterdrückung funktionsschwacher oder funktionsarmer Elemente in den baltoslavischen Sprachen. — IF, Bd. 41, 1923
Friedrich J. Einige hethitische Etymologien. — IF, Bd. 41, 1923
Friedrich J. Hethitisches Wörterbuch. Heidelberg, 1952–1954
Frisk H. Griechische Wortdeutungen. — IF, Bd. 49, 1931
Gasparini E. L’esogamia degli antichi Slavi. — «Ricerche slavistiche», vol. II, 1953
Gāters A. Indogermanische Suffixe der Komparation und Deminutivbildung. — KZ, Bd. 72, 1954
Gebauer J. Slovnik staročeský, I–II. Praha, 1903–1916
Géorgiev V. Eine gemeinsame Lnuteigentümliehkeit des Albaniseben, Phrygischen, Armenischen und das Gutturalproblem. — KZ, Bd. 64, 1937
Герасимов M. О говоре крестьян южной части Череповецкого у. Новгородск. губ. — Ж. Ст., 1893, вып. 3
Герасимов М. К. Словарь уездного череповецкого говора. — Сб. ОРЯС, т. LXXXVII, № 3, 1910
Геров Н. Речник на български език, I–V. Пловдив, 1895–1904
Горяев Н. В. Опыт сравнительного этимологического словаря литературного русского языка. Тифлис, 1896
Grammont M. L’interversion. — «Streitberg — Festgabe», Leipzig, 1924.
Грандиленский Л. Родина M. В. Ломоносова. Областной крестьянский говор. СПб., 1907
Гринченко Б. Словарь украинского языка, I–IV. Киев, 1905–1907
Güntert H. Labyrinth. — «Sitzungsberichte der Heidelberger Akademie der Wissenschaften, philologisch-historische Klasse», 1932–1933
Güntert H. Weiteres zum Begriff «Winkel» im ursprünglichen Denken. — WuS, Bd. 11, 1928
Güntert H. Zur o-Abtönung in den indogermanischen Sprachen. — IF, Bd. 37, 1916–1917
Hermann E. Einige Beobachtungen an den idg. Verwandtschaftsnamen. — IF, Bd. 53, 1935
Hermann E. Entstehung der slavischen Substantiva auf −yńi. — ZfslPli, Bd. 12, 1935
Hermann E. Idg. bher- «tragen» im Baltischen. — «Studi baltici», vol. 3, 1933
Hirt H., Arntz H. Hauptprobleme der indogermanischen Sprachwissenschaft. Halle, 1939
Hirt H. Untersuchungen zur idg. Altertumskunde. — IF, Bd. 22, 1907
Hodura Q. Nářeči litomyšlské. V Litomyšli, 1904
Ηοlub — Kopečny = J. Holub, Fr. Κοpečny. Etymologický slovnik jazyka českého. Praha, 1952
Horàk G. Nàrečie Pohorelej. Bratislava, 1955
Hruška Fr. Dialektický slovnik chodský. Praha, 1907
Iljinskij G. Zur slavischen Wortbildung. III. Die Etymologie des Wortes невhста. — AfslPh, Bd. 24, 1902
Iljinskij G. Die Reduktionsstufe in den Wurzeln ohne Sonanten in den slavischen Sprachen. — AfslPh, Bd. 34, 1912
Iljinskij G. Slavische Etymologien. — AfslPh, Bd. 28, 1906
Iljinskij G. Der Reflex des indogermanischen Diphtongs ěu im Urslavischen. — AfslPh, Bd. 29, 1907
Ильинский Г. А. Праславянская грамматика. Нежин, 1916
Ильинский Г. А. Славянские этимологии XXVI–XXX. — РФВ, т. LXV, 1911
Ильинский Г. А. Славянские этимологии XXXVI–XL. — РФЗ, т. LXIX, 1913
Jacobson R. Slavic Mythology. — «Funk and Wagnalls Standard Dictionary of Folklore, Mythology and Legend», vol. II. New York, 1950
Jacobsohn Η. Σχυθικά. — KZ, Bd. 54, 1926
Jagić V. Zusatz. — AfslPh, Bd. 24, 1902
Jagić V. Quattuor evangeliorum codex Marianus. Berlin — СПб., 1883’
Jespersen O. Language, its Nature, Development and Origin. London, 1949
Jokl N. Studien zur albanesischen Etymologie und Wortbildung. — «Sitzungsberichte der phil.-hist. Klasse der Kaiserl. Akademie der Wissenschaften», Bd. 163. Wien, 1911
Jóhannesson A. Isländisches etymologisches Wörterbuch. Bern, 1951–1954
Исаченко А. В. Индоевропейская и славянская терминология родства в свете марксистского языкознания. — «Slavia», roč. XXII, 1953
Isačenko A. V. Prispevok k štúdiu najstaršich vrstiev základného slovného fondu slovanských jazykov. — «Studie a práce linguistické na pocest… B. Havrànka», I. Praha, 1954
Juret A. La déclinaison de υίός chez Homère. — «Mélanges Émile Boisacq». Bruxelles, 1938
Kaczmarek Leon. Kształtowanie sie mowy dziecka. Poznań, 1953.
Kálal M. = M. Kálal. Slovenský slovník z literatúry aj nárečí. Banská-Bystrica, 1924
Kalima J. Die Ostscefinnischen Lehnwörter im Russischen. Helsinki, 1919
Караулов M. Материалы для этнографии Терской облясти. — Сб. ОРЯС, т. LXXI, № 7, 1902
Karłowicz J. Słownik gwar polskich, t. 1–6. Kraków, 1900–1911.
Кедров Н. Слова ладожские. — Ж. Ст., 1899, вып. III–IV
Kellner Ad. Východolašská nářečí, I–II. Brno, 1946 и 1949
Kiparsky V. Die gemeinslavischen Lehnwörter aus dem Germanischen. — «Annales Academiae Scientiarum Fennicae», XXXII, 2, 1934
Kiparsky V. The Earliest Contacts of the Russians with the Finns end Balts. — «Oxford Slavonic Papers», vol. 3, 1952
Kluge F. Etymologisches Wörterbuch der deutschen Sprache, 11. Aufl. Berlin u. Leipzig, 1934
Kluge F. Nominele Stammbildungslehre der altgermanischen Dialekte, 2. Aufl. Halle, 1899
Kluge F. Sprachhistorische Miszellen. — «Beiträge», Bd. 8, 1882; Bd. 9, 1884
Klek J. Nachträgliches. — IF, Bd. 44, 1927
Kořinek J. M. Slov. nevěsta. — LF, roč. 57, 1930
Kořínek J. M. Od indoevropského prajazyka k praslovančine. Bratislave, 1948
Косвен M. О. Очерки истории первобытной культуры. М., 1953.
Kostrzewski J. Wielkopolska w pradziejach, 3 wyd. Warszawa — Wrocław, 1955
Krahe H. Über st.-Bildungen in den germanischen und indogermanischen Sprachen. «Beiträge», Bd. 71, 1949
Krause W. Die Frau in der Sprache der altisländischen Familiengeschichten. «Ergänzungshefte zur KZ», 1926, № 4
Krause W. Die Wortstellung in den zweigliedrigen Wortverbindungen. — KZ, Bd. 50, 1922
Kretschmer Р., Einleitung = Р. Kretschmer. Einleitung in die Geschichte der griechischen Sprache. Göttingen, 1896
Kretschmer P. Indogermanische Akzent- und Lautstudien. — KZ, Bd. 31, 1899
Kretschmer P. Über den Dialekt der attischen Vaseninschriften. — KZ, Bd. 29, 1887
Krogmann W. Das Buchenargument (Schluß). — KZ, Bd. 73, 1955.
Krušina-Černý. Společenský původ zobrazování vícehlavých božstev. — «Československá ethnografie», č. 1, 1955
Куликовский Г. Словарь областного олонецкого наречия. СПб., 1898
Kulišić Špiro. Tragovi arhaične porodice u svadbenim običajima Crne Gore i Boke Kotorske. — «Гласник Земаљског Myseia y Cepajeey», Историjа и этнографиjа, св. XI, 1956
Kuryłowicz. Accentuation = J. Kuryłowicz. Accentuation des langues indoeuropéennes. Kraków, 1952
Kuryłowicz J. Études indoeuropéennes, I. Kraków, 1935
Kuryłowicz J. Les effets du ə en indoiranien. — PF, t. 11, 1927
Kuryłowicz J. La nature des procès dits «analogiques». — «Acta linguistica», vol. V, 1945–1949
Kuryłowicz J. Ľapophonie en indoeuropéen. Wrocław, 1956
Kuryłowicz J. Le degré long en bslto-slave. — RS, t. XVI, 1948
Лавровский П. А. = П. А. Лавровский. Коренное значение в названиях родства у славян. СПб., 1867. Изд. 2. М.: УРСС, 2005
Ларин Б. А. Из истории слов. Семья. — «Памяти Л. В. Щербы». Л., 1951
Leopold W. F. The Study of Child Language and Infant Bilinguism. — «Word». vol. 4, 1948
Leumann, Ernst u. Julius. Etymologisches Wörterbuch der Sanskrit-Sprache, Lief. 1. Leipzig, 1907
Lewy E. Etymologien. — KZ, Bd. 40, 1905
Lewy E., Vasmer M. Russ. мизинец usw. — ZfsIPh, Bd. 8, 1931
Liewehr E. Über expressive Sprachmittel im Slavischen. — «Zeitschrift für Slawistik», Bd. I, H. 1. Berlin, 1956
Linde S. B. Słownik języka polskiego. t. I–III. Warszawa, 1807–1814
Locker E. Die Bildung der griechischen Kurz- und Kosenamen. — «Glotta», 1932
Lohmann J. F. Das Kollektivum im Slavischen. — KZ, Bd. 56, 1929; Bd. 58, 1931
Loewenthal J. Etymologische Parerga. — «Beiträge», Bd. 49, 1924–1925
Loewenthal J. Etymologica. — «Beiträge», Bd. 52, 1928
Loewenthal J. Etymologien. — ZfslPh, Bd. 8, 1931
Loewenthal J. ΘАЛАТТА. — WuS, Bd. 10, 1927
Loewenthal J. Wirtschaftsgeschichtliche Parerga I. — WuS, Bd. 9, 1926
Loewenthal J. Wirtschaftsgeschichtliche Parerga II. — WuS, Bd. 10, 1927
Loewenthal J. Wirtschaftsgeschichtliche Parerga III. — WuS, Bd. 11, 1928
Lorentz Fr. Slavinzisches Wörterbuch, Bd. I–III. СПб., 1908, 1912
Льюис Г. и Педерсен X. Краткая сравнительная грамматика кельтских языков. М., 1954. Изд.2. М: УРСС, 2002
Ляпунов Б. М. Исследование о языке Синодального списка 1-й Новгородской летописи. СПб., 1899
Ляпунов Б. М. Семья, сябр — шабер, ‘типологическое исследование. — «Сборник в честь акад. А. И. Соболевского». Л., 1928
Machek V. Česká a slovenská slovesa typu hanobiti (odvozená se jmen na −oba). «Naše řeč», roč. 38, 1955
Machek V. Essai comparatif sur la mythologie slave. — RÉS, t. 23, 1947
Machek V. Etymologies slaves. — «Récueil linguistique de Bratislava», I, 194S
Machek V. Germano-slavische Wortstudien. — «Casopis pro moderní filologii», roč. XXVI, 1939
Machek V. Les verbes en −chati. — «Lingua Posnaniensis», t. IV, 1953
Machek V. Origines des tbèmes nominaux en −ęt- du slave. — «Lingua Posnaniensis», t. I, 1949
Machek V. Untersuchungen zum Problem des anlautenden ch- im Slavischen. — «Slavia», roč. XVI, 1939
Małecki M. Dwie gwary macedońskie (Sucho i Wysoka w Sołuńskiem) Częšć II, Słownik. Kraków, 1936
Mann S. E. The Indo-European Vowels in Albanien. — «Language», vol. 26, 1950
Маринoв Д. Думи и фрази из Западна Бьлгария. — СбНУ, кн. XII, 1895
Martinet A. Non Apophonic ŏ in Indo-European. — «Word», vol. 9, 1953 «Материалы и исследования по русской диалектологии», т. I–II. М.—Л., 1949
Mátl A. Abstraktní význam u nejstarších vrstev slovanských substantiv. — «Studie a práce lingvistické na počest… B. Havránka», I. Praha, 1954
Matzenauer A. Cizí slova v slovanských ŕečech. Brno, 1870
Mayrhofer M. Kurzgefasstes etymologisches Wörterbuch des Altindischen, Lief. 1–6. Heidelberg, 1953–1956
Meillet A. Des innovations caractéristiques du phonétisme slave. — RÉS, t. 2, 1922
Meillet A. De la disparition des noms indoeuropéens de parties du corps en slave. — RS, t. IX, 1921
Meillet A. Essai de chronologie des langues indoeuropéennes
Meillet A. Études = A. Meillet. Études sur ľétymologie et le vocabulaire du vieux slave, p. I–II. Paris, 1902–1905
Meillet A. Les dialectes indoeuropéens. Paris, 1922
Meillet A. Lat. genuinus. — BSL, t. 27, 1926
Meillet A. Les origines du vocabulaire slave. — RÉS, t. 5, 1925
Meillet A. Les vocabulaires slave et indo-iranien. — RÉS, t. 6, 1926
Meйe А. Общеславянский язык. М., 1951
Meйe А. Основные особенности германской группы языков. M., 1952.Изд.2. УРСС, 2003
Meillet A. Sur les correspondants du mot sanscrit pátih. — WuS, Bd. 12, 1929
Meйе А. Сравнительный метод в историческом языкознании. М., 1954. Изд. 2. УРСС, 2004
Мейе А. Введение = А. Мейе. Введение в сравнительное изучение иядоевропейских языков. М.—Л., 1938. Изд. З. УРСС, 2002
Meyer G. Etymologisches Wörterbuch der albanesischen Sprache. Strassburg, 1891
Meyer К. Н. Altkirchenslavisch-griechisches Wörterbuch des Codex Suprasliensis. Glückstadt u. Hamburg, 1935
Meringer R. Spitze, Winkel, Knie im ursprünglichen Denken. — WuS, Bd. 11, 1928
Meringer R. Wörter und Sachen II. — IF. Bd. 17, 1904
Mezger F. IE se-, swe- and Derivatives. — «Word», vol. 4, 1948
Mezger F. Zu einigen indogermanischen g- und l- Bildungen. — KZ, Bd. 72, 1954
Mikkola J. J. Urslavische Grammatik, 1. Teil. Heidelberg, 1913; 2. Teil, 1942; 3. Teil, 1950
Mikkola J. J. Zur slavischen Etymologie. — IF, Bd. 23, 1908–1909
Miklosich F. — F. Miklosich. Etymologisches Wörterbuch der slavischen Sprachen. Wien, 1886
Miklosich Fr. Die Fremdwörter in den slavischen Sprachen. Wien, 1867
Miklosich F. Lexicon palaeoslovenico-graeco-latinum. Vindobonae, 1862–1865
Милетич Л. Книжнина и езикът на банатските българи, IV. Словарь, — СбНУ, кн. XVI–XVII, 1900
Miller М. Greek Kinship Terminology. — «The Journal of Hellenic Studies», vol. LXXIII, 1953
Миртов А. В. Донской словарь. Материалы к изучению лексики донских казаков. Ростов-на-Дону, 1929
Младенов С. ЕПР = С. Младенов. Етимологически и правописен речник на българския книжовен еэик. София. 1941
Mole М. Contributions à l’études du genre grammatical en hittite. — «Rocznik Orientalistyczny», t. 15, 1949
Morgenstierne G. An Etymological Vocabulary of Pashto. Oslo, 1927
Мотовилов А. Симбирская молвь. — Сб. ОРЯС, т. XLIV, № 4, 1888
Moszyňski К. Uwagi do 2. zeszytu «Słownika etymologicznego jazyka polskiego» Fr. Sławskiego. — JP, t. ХХХШ, 1953
Much R. Der germanische Himmelsgott. «Abhandlungen zur germanischen Philologie. Festgabe für R. Heinzel». Halle, 1898
Mиħeвиħ Љ. Живот и обичаjи Поповаца. Београд, 1952
Muka Е. Słownik dołnoserbskeje rěcy a jeje narěcow, I–III. СПб. — Прага, 1921–1928
Mülenbach = K. Mülenbach. Latviešu valodas vārdnīca. Rīga, 1923–1946
Niederle L. Rukověť slovanských starožitnosti. Praha, 1953
Nitsch K. Co znaczy rodzina. — JP, t. XXXV, 1955
Nitsch K. Wybór polskich tekstów gwarowych. Lwów, 1929
Nitsch К. ред. Północno-polskie teksty gwarowe, pod. red. K. Nitscha. Kraków, 1955
Nitsch K. Wybór pism polonistycznych, t. II. Wrocław — Krakow, 1955
Носович И. И. Словарь белорусского наречия. СПб., 1870
Obrębska A. «Stryj, wuj, swak» w dialektech i historii języka polskiego. — «Prace komisji językowej», № 5. Kraków, 1929
Oertel H. Idg. voida «ich habe gesehen» = «ich weiß». — KZ, Bd. 63, 1936
Ohnesorg K. O mluvním vývoji dítěte. V Praze, 1948
Ohnesorg K. Fonetická studie o dětské řeči. Praha, 1948
«Опыт областного великорусского словаря». СПб., 1852
Osthoff H. Etymologica I. — «Beiträge», Bd. 13, 1888
Osthoff H. Μνάομαι «ich freie». — KZ, Bd. 26, 1883
Otrebski J. Miscellanées onomastiques. «Lingua Posnaniensis», t. II, 1950
Otrebski J. Origine du mot latin «noverca». — «Eos», t. XXVII, 1929
Otrebski J. Słow. nevěsta. — PF, t. 11, 1927
Памятники народного творчества, вып. 1. Сборник западноболгарских песен со словарем. Собрал Влад. Качановский. СПб., 1882
Pawłowski E. Gwara podegrodzka. Wrocław — Kraków, 1955
Pedersen H. Armenisch und die Nachbarsprachen. — KZ, Bd. 39, 1904
Pedersen H. Das indog. S im Slavischen. — IF, Bd. 5, 1895
Pedersen H. Die Nasalpräsentia und der Slavische Akzent. — KZ, Bd. 38, 1902
Pedersen H. Die Gutturale im Albanischen. — KZ, Bd. 36
Pedersen H. Lit. iau. — «Studi baltici», vol. 4, 1934–1935
Pedersen H. Wie viel Laute gab es im Indogermanischen. — KZ, Bd. 36, 1896 Pfuhl. Łužiski serbski słownik. Bautzen, 1866
Pfuhl. Pomniki Połobjan Słowenšćiny. — «Časopis Macicy Serbskeje», 1863, № 28, Budyšin
Pictet A. Les origines Indoeuropéennes I–III, 2-ème éd. Génève, 1877 (tome III, chapitre 1: La famille)
Писарчик А. К. О некоторых терминах родства таджиков. — «Сборник статей по истории и филологии народов Средней. Азии, посвященный 80-летию со дня рождения А. А. Семенова». Сталинабад, 1953
Пискунов Ф. = Ф. Пискунов. Словарь живого народного, письменного и актового языка русских южан Российской и Австро Венгерской империи. Изд. 2, Киев, 1882
Pleteršnik M. Slovensko-nemški slovar, I–II. Ljubljana, 1894–1895
Подвысоцкий А. Словарь областного архангельского наречия. СПб., 1885
Погодин А. Л. Следы корней-основ в славянских языках. Варшава, 1903
Pokorny J. = J. Pokorny. Indogermanisches etymologisches Wörterbuch. Bern, 1949 и след.
Покровский Ф. Особенности в говоре населения по реке Письме Костромской губ., Буйского у. — Ж. Ст., 1895, вып. IV
Polák V. K problému lexikálních shod mezi jazyky kavkazskými a slovanskými. — LF, roč. LXX, 1946
Popović I. Neki gentilni i njima srodni termini kod Crnogoraca i Arbanasa. — «Naučno društvo NR Bosně i Hercegovine». Radovi, Knjiga II, odjeljenje istorisko-filološkich nauka, knjiga I. Sarajevo, 1945
Poucha P. Tocharica. — AO, vol. 2, 1930; vol. 3, 1931
Prellwitz W. Etymologisches Wörterbuch der griechischen Sprache. Göttingen, 1892
Prellwitz W. Idg. vīros «der Mann». — «Glotta», Bd. 16, 1927
Преображенский А. I–II = А. Преображенский. Этимологический словарь русского языка, А — сулея. М., 1910–1914. Окончание — «Труды ИРЯ», т. I, 1949
Prusik Fr. Slavische Miszellen. — KZ, Bd. 33, 1893
Preveden F. R. Etymological Miscellanies. — «Language», vol. 5, 1929
Ramułt. Słownik języka pomorskiego czyli kaszubskiego. Kraków, 1893
Расторгуев П. А. Словарь народных говоров Западной Брянщины. — «Доклады и сообщения Ин-та языкознания АН СССР», VI. М., 1954
Reiter N. Die deutschen Lehnübersetzungen im Tschechischen. — «Slavistlsche Veröffentlichungen», Bd. 3. Berlin, 1953
«Ricerche Slavistische». Roma, 1952 и след.
Richter О. Griech. δεσπόης, — KZ, Bd. 36, 1898
Ровинский П. Черногория в ее прошлом и настоящем. — Сб. ОРЯС, т. LXIII, 1897
Rospond St. Południowosłowiaňskie nazwy miejscowe z suffiksem −itj. Kraków, 1937
Rost P. Die Sprachreste der Draväno-Polaben im Hannöverschen. Leipzig, 1907
Roth R. Etymologien: ήίθεος.— KZ, Bd. 19, 1870
Salys A. Mūsų gentivardžiai. — «Gimtoji kalba», 1937
Sandfeld K. Linguistique balkanique. Paris, 1930
Schachmatov A. A. Die gespannten Vokale ъ und ь im Urslavischen. — AfslPh, Bd. 31, 1910
Schachmatov А. А. Zu den ältesten slavisch-keltischen Beziehungen. — AfslPh, Bd. 33, 1911
Schmidt J. Zwei arische a-Laute und die Palatalen. — KZ, Bd. 25, 1879
Schrader O. Über Bezeichnungen für die Heiratsverwandtschaft bei den indogermanischen Völkern. — IF, Bd. 17, 1904
Schrader O., Reallexikon = O. Schrader. Reallexikon der indogermanischen Altertumskunde. Strassburg, 1901
Schulze W. Lesefrüchte — KZ, Bd. 63, 1936 Schwarz E. Zur Chronologie von asl. ū > y. — AfslPh, Bd. 42, 1929
Селищев А. М. Происхождение русских фамилий, личных имен и прозвищ. — «Ученые зап. МГУ», вып. 128, 1948
Semenovič A. Über malžen, −manžel, −mandžel, −manžen-, mažen, −mąlžen, mąžen und mązžen. — AfslPh, Bd. 6, 1582
Sereískis B. Lietuviškai-rusiškaš žodynas. Kaunas, 1934
Seymour Conway R. On the change of d to l in Italic. — IF, Bd. 2, 1893
Šimek Fr. Slovníček staré češtiny. Praha, 1947
Simonуi S. Knie und Geburt. — KZ, Bd. 50, 1922
Скаличка В. О фонетической редукции. — Сб. «Пражский университет Московскому университету». Прага, 1955
Skardžius Р. Lietuvių kalbos žodžių daryba. Vilnius, 1943
Skok Р. Mundartliches aus Žumberak (Śichelburg). — AfslPh, Bd. 33, 1912
«Slavistična revija». Ljubljana
Sławski Fr. = Fr. Sławskl, Słownik etymologiczny języka polskiego. Kraków, 1952 и след.
Sławski F. Szaber — siabr. — JP, t. XXVIII, 1948
«Słownik staropolski» pod red. K. Nitscha, Z. Klemensiewicza, J. Safarewicza, St. Urbańczyka, t. I. Kraków, 1953–1955
Смирнов И. Т. Кашинский словарь. — Сб. ОРЯС, т. LXXX, № 5, 1901
Smoczyňski Р. Przyswajanie przez dziecko podstaw systému jezykowego. Łódź, 1955
Solmsen F. Vermischte Beiträge zur griechischen Etymologie und Grammatik. — KZ, Bd. 34, 1895
Solmsen F. Zur griechischen Wortforschung. — IF, Bd. 31, 1912–1913
Sommerfeit A. La langue et la société. Caractères sociaux d’une langue de type archaique. Oslo, 1938
Sørensen H. C. Die sogenannte Liquidametathese im Slavischen. — «Acta linguistica», vol. 7, 1952
Specht F. Eine Eigentümlichkeit indogermanischer Stammbildung. — KZ, Bd. 62, 1935
Specht F. Die Flexion der n-Stämme im Baltisch-Slavischen und Verwandtes. — KZ, Bd. 59, 1932
Specht F. Lateinisch-griechische Miszellen. — KZ, Bd. 55, 1928
Specht F. Zur baltisch-slavischen Spracheinheit. — KZ, Bd. 62, 1935
Срезневский И. И. = И. И. Срезневский. Материалы для словаря древнерусского языка, I–III. СПб., 1893–1912
Стеблин-Каменский М. И. История скандинавских языков. М.—Л., 1953
Stieber Z. Etymologisches. — ZfslPh, Bd. 9, 1932
Streitberg W. Die Bedeutung des Suffixes −ter-. — IF, Bd. 35, 1915
«Studi baltici». Roma, 1931 и след.
«Studien zur indogermanischen Grundsprache», H. 4. Wien, 1952
Sütterlin L. Der Schwund von idg. i und u. — IF, Bd. 25, 1909
Сырку П. А. Наречие карашевцев. — ИОРЯС, т. 4, кн. 2, 1899
Тaszусki W. Wybór tekstów staropolskich XVI–XVIII w. Warszawa, 1955 (словарь)
«Tauta ir žodis». Kaunas, 1923 и след.
Tentor M. Der čakavische Dialekt der Stadt Cres. — AfslPh, Bd. 30, 1908
Thomson G. Aeschylus and Athens. London, 1950
Thörnqvist C. Studien über die nordischen Lehnwörter im Russischen. «Études de Philologie slave publiées par l’Institut Russe de l’Université de Stockholm», II, 1948
Тимченко Е. Iсторичний словник українського язика, т. 12 (А — К), Харьков — Киев, 1930
Tomaszewski A. Mowa t. zw. Mazurów wieleńskich. — «Slavia Occidentalis», t. 14, 1935
Trautmann R., BSW = R. Trautmann. Baltisch-slavisches Wörterbuch. Göttingen, 1923
Trautmann R. Die Elb- und Ostseeslavischen Ortsnamen, I–II. Berlin, 1948 и 1949
Trier J. Vater, Versuch einer Etymologie. — «Zeitschrift der Savigny-Stiftung für Rechtsgeschichte, Germanistische Abteilung», Bd. LXV. Weimar, 1947
Трубецкой Н. О некоторых остатках исчезнувших грамматических категорий в общеславянском праязыке. 1. Слав, nevěsta. —«Slavia», roč. 1, 1922–1923
Uhlenbeck С. С. Die Behandlung des indog. s im Slavischen. — AfslPh, Bd. 16, 1894
Uhlenbeck С. С. = С. С. Uhlenbeck. Kurzgefasstes etymologisches Wörterbuch der altindischen Sprache. Amsterdam, 1898–1899
Uhlenbeck С. С. Die Vertretung der Tenues aspiratae im Slavischen. — IF, Bd. 17, 1904
Uhlenbeck С. С. Die germanischen Wörter im Altslavischen. — AfslPh, Bd. 15, 1893
Urbanczyk St. Religie pogańskich Slowian. Kraków, 1947
Vaillant A. Grammaire comparée des langues slaves, t. I. Paris — Lyon, 1950
Vaillant A. La dépréverbation. — RÉS, t. 22, 1946
Vaillant A. Les parlers de Nivica et de Turija (Macédoine Occidentale). — RÉS, t. 4, 1924
Vaillant A. Slave mọzь. — RÉS, t. 18, 1938
Vaillant A. Les noms slaves en *-ēn-. «Slavia», roč. 9, 1930
Vasmer M. Poln. niemowlę ‘infans’.—ZfslPh, Bd. 12
Vasmer M., REW = M. Vasmer. Russisches etymologisches Wörterbuch. Heidelberg, 1950–1956
Verner K. Eine Ausnahme der ersten Lautverschiebung. — KZ, Bd. 23, 1875
Vey M. Slave st- provenant d’i.-e. *pt-. — BSL, t. 32, 1931
Vondrák W. I. = W. Vondrák. Vergleichende slavische Grammatik, Bd. I. Göttingen, 1906
Walde A. Lateinisches etymologisches Wörterbuch, 2. Aufl. Heidelberg, 1910
Walde — Pokorny = A. Walde, J. Pokorny. Vergleichendes Wörterbuch der indogermanischen Sprachen. Berlin — Leipzig, I–II, 1926–1932
Wanstrat L. Beiträge zur Charakteristik des russischen Wortschatzes. Berlin, 1933
Weber A. Çvaçura — socer — svaihra — έκυρός.—KZ, Bd. 6, 1857
Weber A. Svasri Schwester. — KZ, Bd. 5, 1856
Węglarz W. Przyczynek do prastowiańskiej fonetyki historycznej. — «Sprawozdania PAU», t. XLI. 1936
Weinhold. Deutsches und Slavisches aus der deutschen Mundart Schlesiens. — KZ Bd. 1, 1852
Werchratskij J. Über die Mundart der galizischen Lemken. — AfslPh, Bd. 16, 1894
Wijk, N. van. Remarques sur le groupement des langues slaves. — RÉS, t. IV, 1924
Windekens, A. J. van. Le témoignage du tokharien pour une alternance sw: s, w à l’initiale des mots. — BSL, t. 41, 1941
Windekens, A. J. van. Notes tokhariennes. — АО, vol. 18, 1950
Zaręba A. Nazwy barw w dialektech i historii języka polskiego. Wrocław, 1954
Zimmermann A. Lateinische Kinderworte als Verwandtschftsbezeichnungen. — KZ, Bd. 50, 1922
Zubatý J. Slav. pastorъкъ. —AfslPh, Bd. 13, 1890
Zubatý J. Studie a články. Sv. I, č 1, Praha, 1945; č. 2, 1949; sv. П, 1954
Zubatý J. Slavische Etymologien. — AfslPh, Bd. 16, 1894
Zubatý J. Zu den slavischen Femininbildungen auf −yńi. — AfslPh, Bd. 25, 1903
Zupitza E. Die germanischen Gutturale, 1896
Зеленин Д. К. Отчет о диалектологической поездке в Вятскую губ. — Сборник II Отд. АН, т. LXXVI, № 2, 1903
Желеховский Є. Малоруско-нiмецкий словарь, I–II. Львiв, 1886
Цейтлин Р. М. К вопросу о значениях приименной приставки па- в славянских языках. — «Ученые зап. Ин-та славяноведения АН СССР», т. IX. М., 1954
Чудовский Н. Материалы для изучения белорусских говоров. Слуцкий говор. — РФВ, 1898, № 3–4
Шатэтернiк М. В. Краёвы слоунiк Чэрвеншчыны. Менск, 1929
Эндзелин И. М. Латышские предлоги, ч. 1–2. Юрьев, 1905–1906
Эндзелин И. М. Славяно-балтийские этюды. Харьков, 1911
Энгельс Ф. Происхождение семьи, честной собственности и государства. — К. Маркс, Ф. Энгельс. Избр. произв., т. II. М.—Л., 1948
Юшкевич А. Литовский словарь, I; II, вып. 1. Пг., 1897, 1904, 1922
AfslPh — Archiv für slavische Philologie
АО — Archiv Orientálni
Beiträge — Beiträge zur Geschichte der deutschen Sprache und Literatur
BSL — Bulletin de la Société de linguistique de Paris
ВЯ — Вопросы языкознания
Ж. Ст. — Живая старина
IF — Indogermanische Forschungen
JP — Język Polski
ИОРЯС — Известия Отделения русского языка и словесности АН
LF — Listy Filologické а Paedagogické
MSL — Mémoires de la Société de linguistique de Paris
PF — Prace Filologiczne RÉS Revue des études slaves
РФВ — Русский Филологический Вестник
RS — Rocznik Slawistyczny
СбНУ — Сборник за народни умотворения, наука и книжнина
Сб. ОРЯС — Сборник Отделения русского языка и словесности АН
Труды ИРЯ — Труды Института русского языка
ZfslPh — Zeitschrift für slavische Philologie
KZ — Zeitschrift für vergleichende Sprachforschung auf dem Gebiete der indogermanischen Sprachen, herausgegeben von A. Kuhn
Остальные сокращения поясняются в приложенном списке литературы.
Лексический материал извлекался, в основном, из известных исторических, толковых и переводных словарей, которые в тексте не называются, но перечислены в упомянутом списке.
авест. — авеста
алб. — албанский
англ. — английский
англосакс. — англосаксонский
арм. — армянский
афг. — афганский
балт. — балтийский
балто-слав. — балто-славянский
белор. — белорусский
брет. — бретонский
болг. — болгарский
вал. — валлийский
венг. — венгерский
венетск. — венетский
в.-луж. — верхнелужицкий
галл. — галльский
герм. — германский
готск. — готский
греч. — греческий
датск. — датский
диал. — диалектное
др.-инд. — древнеиндийский
др.-в.-нем. — древневерхненемецкий
др.-ирл. — древнеирландский
др.-исл. — древнеисландский
др.-прусск. — древнепрусский
др.-русск. — древнерусский
др.-сакс. — древнесаксонский
др.-сербск. — древнесербский
жемайт. — жемайтский
и.-е. — индоевропейский
ит. — итальянский
иллир. — иллирийский
ирл. — ирландский
исл. — исландский
кашуб. — кашубский
кельт. — кельтский
кимр. — кимрский
корн. — корнский
лат. — латинский
латышск. — латышский
ликийск. — ликийский
литовск. — литовский
лув. — лувийский
макед. — македонский
нем. — немецкий
н.-луж. — нижнелужицкий
норв. — норвежский
о.-слав. — общеславянский
осет. — осетинский
оскск. — оскский
пелигн. — пелигнский
полабск. — полабский
польск. — польский
прибалт.-словинск. — прибалтийско-словинский
рум. — румынский
русск. — русский
санскр. — санскрит
сербск. — сербохорватский
сканд. — скандинавский
слав. — славянский
словацк. — словацкий
словенск. — словенский
ср.-в.-нем. — средневерхненемецкий
ст.-слав. — старославянский
тадж. — таджикский
тохарск. — тохарский
укр. — украинский
франц. — французский
фриз. — фризский
фриг. — фригийский
хеттск. — хеттский
чак. — чакавский
чешск. — чешский
швед. — шведский
Несколько раньше выхода этой своей обобщающей монографии об индоевропейских терминах родства О. Семереньи писал в статье на близкую тему: «Оживление вокруг системы индоевропейских терминов родства», которая вызывала столько интереса в прошлом столетии и еще в начале этого столетия, постепенно, как будто, затихло. Еще выходят различные исследования большего или меньшего объема, но речь в них идет едва ли о приобретении новых знаний, а самое большее — о новых интерпретациях (антропологического толка) уже известных данных. И, однако, в этой области есть, как мне кажется, еще много проблематичных моментов, которые ждут разъяснения и даже дают решение в руки, если строго соблюдать аспекты и требования словообразования[1450]. В то самое время, когда писались эти слова насчет затишья в исследовании терминов родства, другой западногерманский индоевропеист Р. Нормье (R. Normier, Саарбрюкен) в каких-нибудь двухстах километрах от О. Семереньи (Фрайбург) заканчивал свою работу об индоевропейских терминах родства, а двумя годами раньше (1975 г.) вышла в Чехословакии книга В. Шаура об этимологии славянских терминов родства[1451]. Таким образом, упомянутое затишье иллюзорно, точнее сказать, его нет совсем, и книги о названиях родства пишутся сейчас не реже, а даже чаще, чем во времена Дельбрюка. Другое дело — это то, что, помимо собственно лингвистических работ и даже несколько заслоняя собой эти последние, выходили в свет разные антропологические системы, где много сложных схем и свободных аналогий, много говорится о самих системах родственных отношений и очень мало лингвистического содержания. Делать прямые заключения от родственных отношений людей к структуре самих слов, обозначающих эти отношения, так же неверно, как по данным археологии судить о прошлом языка. Язык отражает внеязыковую действительность, но отражает своеобразно, поэтому в исследовании терминов родства мы вновь должны уделить главное внимание не антропологии и не системам родства австралийцев, а этимологии и словообразованию названий родства.
Далее, парадоксально, но до сих пор остается фактом, что индоевропеистика моделирует свои представления об индоевропейском на базе классических (включая индоиранские) и западноевропейских языков и в очень малой степени — на славянских данных. Это можно, не колеблясь, сказать об индоевропейских реконструкциях Бенвениста и Трира. Семереньи лучше знает и больше учитывает балтийские и славянские языки, но и у него сказывается это «special reference to…» (а по сути дела — preference of…) части языковых фактов, что, конечно, ослабляет некоторые «окончательные решения». Поэтому мы в своей рецензии на новую важную книгу Семереньи остановимся главным образом на вопросе адекватности лингвистических (этимологических, словообразовательных, семантических) реконструкций и толкований.
Индоевропейская лексика родственных отношений стара, как сам индоевропейский, даже в отдельных элементах старше индоевропейского языкового типа как такового, поэтому мы должны думать также о достижимой глубине реконструкции. Ясно, что ниже определенного предела реконструкция не поддается уже никакой проверке. Такова, например, этимология лат. piscis и т. д. ‘рыба’ < и.-е. *ap-isko- ‘водяная’ (Тиме). Не менее сомнительна реконструкция и.-е. *priio- ‘близкий, милый’, ‘свободный’ < *per- ‘дом’ (см., вслед за Ришем, Szemérenyi, p. 122), если, во-первых, соответствия последнему, кроме анатолийского, известны, пожалуй, только в египетском (!). Во-вторых, трудно все-таки отрицать естественный характер словообразовательной связи и.-е. *priio- и *prei-. К последнему пространственному наречию-предлогу-префиксу относятся лит. prie, слав. pri. До конца не изученные отношения лит. prie и лтш. pie предостерегают нас от слишком решительных выводов, ср. и возможный параллелизм др.-инд. priyá- и лат. pīus.
Древность и словообразовательно-морфологическую, типологическую широту индоевропейских терминов родства иллюстрирует наличие в ней не только классических ранне- и позднеиндоевропейских атематических и тематических моделей развитого словообразования, но и совершенно иных, простейших типов: *ра, *ma, papa, mama. Назвать эти последние слова Lallwörter, nursery-type words еще не значит решить проблему. Эмоциональность употребления, постоянная репродукция этих слов в их «неизменном», ахроническом виде (рус. папа звучит почти так же, как анатолийск., палайск. papa- тысячелетия назад) не должны заслонять факта их глубокой и преимущественной древности, сравнительно с морфологически оформленным *pater, *pəter, производным от «детского» ра. Было бы упрощением считать, что этот словообразовательный акт состоялся абсолютно во всех языках, даже в тех, где нет никаких следов и.-е. *pəter как в анатолийских (Szemerényi, p. 7). Архаизм последних именно в том и состоит, что они остались при названиях отца простейшего типа — atta-, papa-. Автор не очень уверен в том, что слав. *stryjь восходит к и.-е. *pəter или его производному (там же) и, кажется, совсем упускает из виду еще один вероятный славянский его континуант — болг. пастрок ‘отчим’ < и.-е. *pō-pətor-[1452]. Автор справедливо негодует по поводу нередких и сейчас попыток истолковать и-е. *pəter как некий эпитет, имя деятеля ‘защитник, покровитель’ (Szemerényi, p. 9). Однако для нас осталось неясным принципиальное отличие этой семантической реконструкции от той, которую автор предлагает для и.-е. *dhugəter — ‘the person who prepares a meal’ (Szemerényi, p. 22). В таких случаях лучше писать ignoramus. Со стороны словообразования, очень сомнительно производство *dhugəter с суфф. −ter от вокатива *dhugə (там же), идея, которую автор повторяет в случае с названием жены брата мужа: *ienəter зв. п. *1епə (Szemerényi, p. 92). Логичнее, конечно, и тут признать полную неясность основы. Впрочем, более внимательная проверка значения (‘жена брата мужа’, ‘жены братьев по отношению друг к другу’) позволяет нащупать четкую семантическую идею оппозиции, которая хорошо согласуется с противопоставительным формантом −ter-. Поскольку в данном случае оппозиция выражается и в значении слова, кажется возможным высказать предположение о соответствующей этимологии корня слова: *ī-na-tər, где *ī- / ie- — указательное местоимение, −nə- < −nо- энклитика, ср. др.-инд. yatará- ‘который из двух’ в качестве базовой конструкции. Кажется, что изложенная гипотеза лучше учитывает специфику употребления и особенности системы. Таким образом, если papa и mama — это, так сказать, дограмматические термины родства, то *īnəter, *ienəter — целиком морфолого-словообразовательная конструкция, сложность которой может говорить о ее позднеиндоевропейской хронологии. Другие образования на −ter занимают промежуточное положение, и этимология их по-прежнему неясна. Это относится, например, к *bhrāter-, о котором можно сказать несомненно только то, что оно принадлежит к именам на −ter-. Едва ли можно считать удачным поэтому авторское членение *bhrāter ‘принеси огонь’ (так Szemerényi, р. 25).
Я не буду подробно излагать анализ термина ‘сестра’ (Семереньи членит не *sue-sor, а *su-esor, согласно своей теории об и.-е. *esor ‘женщина’, гласное начало которого остается для нас неясным), упомяну лишь интересный пассаж (начиная со с. 42) о выделяемом здесь корне *su- ‘род, семья’ и производном отсюда притяжательном местоимении *suo-. Разъяснению первоначальных отношений здесь весьма помогают удачно используемые Семереньи архаические особенности употребления этого местоимения именно в славянском, ср. рус. я — свой, мы — свой, т. е. независимо от лица, что в большинстве языков подверглось вторичной перестройке типа я — мой, мы — наш.
Правда, в других случаях автор не полностью учитывает индоевропейское наследие в славянском, например, его утверждение о том, что и.-е. *auo- встречается в балто-славянском только в производных формах и только в значении ‘дядя’ (Szemerényi, р. 47), необходимо поправить, указав на известное прямое продолжение в н.-луж. wowa, в.-луж. wowka ‘Großmutter, бабушка’, ср. лат. ava ‘бабка’.
В книге Семереньи довольно много новых и, я бы сказал, дерзких этимологии. Например, и.-е. *syekuros он толкует как первоначальное *sue-koru-s ‘глава рода, семьи’ (Szemerényi, р. 65; относительно *sue см. выше, а второй компонент — к греч. κορυφή ‘голова, верхушка’ и далее — к и.-е. *kerəs-). Не все они убедительны; слав. *ženixъ, позднее производное с суф. −(i)хъ от глагола *ženiti, вовсе нет необходимости реконструировать, вслед за автором, как и.-е. *gueni-is-o- ‘ищущий жену’ (Szemerényi, р. 74) тем более, что славянский знает только расширенную глагольную основу *jьskati. В целом, книга читается с живым интересом и будит мысль своими — иногда экстравагантными — решениями, каково, например, объяснение и.-е. *guen-, *guenā ‘жена’ как производного от *guu-, *guou- ‘корова’ (следуют иллюстрации из современных английских романов и древних классиков, см. Szemerényi, р. 76 и след.). Автор не упускает случая подискутировать, в частности с Бенвенистом, подвергая сомнению положения, введенные последним в научный обиход, ср. вопрос о значении и.-е. *dom- ‘социальная ячейка, семья’ или ‘дом, строение’ (Szemerényi, р. 96 и след.). В работе Семереньи обсуждается огромный материал, выходящий за рамки темы или связанный с ней маргинально[1453]. Огромный пассаж посвящен племенному и социальному названию ārya-. Автор готов в итоге допустить для него заимствованное, неиндоевропейское происхождение (Szemerényi, p. 146). Но прежде чем углубляться в угаритские тексты в поисках переднеазиатского источника этого термина, необходимо принять к сведению факт, что севернопонтийские иранцы, например сарматы, по свидетельству древних, называли сами себя arya — Arii, что делает упомянутую догадку сомнительной.
Из числа общих выводов автора («Conclusions and confrontations») остановимся на его рассуждении об употреблении вокатива в роли номинатива (Szemerényi, p. 153). Кроме известных примеров из древних и живых языков, здесь фигурируют собственные примеры Семереньи: весьма проблематичный звательный падеж *dhugə (якобы в основе и.-е. *dhugə-ter) и *iene — от *ienā, им. п. (в *ienāter), кроме того — в высшей степени сомнительный конструкт *ōšve (> лит. úošvis ‘тесть’), якобы из спайки звательного оборота *ō švešure! ‘о, свекор!’ (там же, с. 154). Обращает на себя внимание, что автор дает в реконструкциях всегда исходы −tēr, −ōr с долготой. Вторичность долготы здесь очевидна, она должна быть объяснена (старый номинатив с краткостью −ter, −or получил функцию вокатива, после чего в роли номинатива выступает новая форма с долготой −tēr, −ōr[1454]), a главное — снята при реконструкции. Вот почему целесообразно реконструировать первоначальное и.-е. *pēter, *māter, *bhrāter, *suesor. Живо полемизируя против теорий реконструкции класси-фикаторских систем родства и системы Омаха у индоевропейцев, автор склоняется (вслед за Леви-Строссом) к признанию у них авункулата («особое родственное чувство привязанности или боязни, существующее в бесчисленных культурах между племянником и дядей по матери…», см. Szemerényi, p. 184). Дальше (с. 190) живописно изображается, как материнские дядья, обычно не живущие в той же семье, время от времени наезжают и, случается, дарят при этом подарки, и как все это приятно (их приезд всегда желателен, к ним обращаются, называя ‘dear uncle’, а дядьев по отцу — просто, сухо ‘uncle’…).
Автор резюмирует, определяя индоевропейское общество как патриархальное, патрилинейное, патрилокальное и «патрипотестальное» (Szemerényi, р. 206). Существование матриархата он либо подвергает сомнению, либо неохотно допускает только для «додоиндоевропейских времен» (там же, с. 158). Семереньи демонстрирует полную осведомленность в работах по антропологии, прекрасно разбирается во всех четырех системах Омаха и сам составляет схемы. Не будучи антропологом, я бы не хотел непрофессионально спорить, но все же укажу автору на один релевантный факт из истории индоевропейского общества, который я тщетно искал и не нашел в книге Семереньи:
Σαυρομάται Γυναικοκρατούμενοι ‘женовладеемые савроматы’ (Scyl. Caryand. 70; Plin. NH VI, 19). Трудно отрицать, что один этот факт стоит многих схем и не соответствует таким дифференциальным признакам, как патриархальность, патрилинейность, патрилокальность, «патрипотестальность»… Как раз наоборот. Эту черту савроматов / сарматов нельзя ни объявить неиндоевропейской, ни отнести за счет субстрата, логичнее и проще видеть здесь реликт индоиранской и индоевропейской древности. Но, повторяю, эту сторону работы Семереньи я здесь не анализирую, ограничиваясь только лингвистическим планом, потому что считаю, что именно этот план — словообразование, этимология, лексическая семантика — остается главным и решающим в исследовании терминов родства, которое обогатилось теперь интересной, хотя и спорной в деталях, книгой О. Семереньи.
Настоящая статья опирается — если иметь в виду практическую сторону вопроса — на проведенные ранее этимологические исследования, главным образом на материале славянских языков, нескольких различных тематических групп лексики: терминология родственных отношений, названия домашних животных, названия каш[1455].
Что касается принципиальной, методологической стороны, настоящее сообщение существенно отличается от этих проведенных ранее работ, поскольку аспект взаимосвязей между хронологически взаимно приуроченными терминами, игравший в названных этимологических работах второстепенную, эпизодическую роль, избран сейчас как основной. Несколько предвосхищая конкретные выводы, можно сказать, что этот аспект весьма способствует выяснению взаимоотношений названий одного приблизительного временного пласта между собой и хронологической последовательности оформления разных исторических форм одного и того же названия, а также выявлению разных других видов исторической взаимосвязи форм (воспроизводство семантических и морфологических моделей, позволяющее рассматривать внешне не связанные формы как этапы, звенья единой эволюции, наконец, — генезис самой эволюции, смену основных способов образование моделей).
Нельзя сказать, чтобы каждая более или менее характерная семантическая группа словаря, исследуемая в избранном здесь аспекте, давала ответ на все поставленные выше вопросы. Дело в том, что далеко не все совокупности слов, одинаково заслуживающие название «тематическая (семантическая) группа словаря», одинаково организованы и равны по возрасту. Как раз наоборот: каждая из таких групп представляет подчас неповторимое своеобразие внутренней организации и носит признаки существенного «возрастного» отличия (примерная хронология оформления). Оба момента исключительно важны. Все это вынуждает крайне сдержанно н неохотно пользоваться в отношении к тематическим группам словаря такими терминами, как система, структура, признавая, однако, полезность и оправданность введения этих понятий в методологию исследования словаря. Всякая узость понимания и применения этих терминов окажется скорее вредной, как и обязательное стремление к «фонологизации» взаимосвязей такой в действительности более или менее свободной, незамкнутой системы отношений, которая присуща словарю, словарным группам. Следовательно, термин система надлежит применять к словарю cum grano salis[1456]. Не лишены известной расплывчатости и соотношения синхронного и диахронического аспектов в том, что касается функционирования и генезиса слов и словарных групп. Это вынуждены констатировать современные специалисты но лексической семантике и исследованию лексико-семантических систем и полей[1457].
При всем этом нельзя не высказать неодобрения в адрес авторов, близких к тому, чтобы отождествлять систему и поле в лексике. Морфосемантическое поле[1458] представляется целесообразным рассматривать с гораздо большим допущением диахронического аспекта, что на практике и делается исследователями, так как поле — это своеобразное осуществление тенденций взаимосвязей форм, их экспансии, воспроизводство морфологических и семантических моделей.
Морфосемантическое поле — это наличие ряда общих характерных черт семантики и словообразования при мозаическом принципе примыкания в взаимосвязи слов, образующих незамкнутое целое, без четкой противопоставленности элементов. Актуальность синхронного аспекта здесь соответственно этому невелика в сравнении с тем, что может быть названо системой слов, т. е. такой совокупностью, которая, обладая рядом признаков поля, организована по принципу последовательной противопоставленности терминов в одном, преимущественно синхронном плане. Лексические системы нередко перекрываются полями, сосуществуют с ними и питают друг друга. Ср. ниже о поле рождать(ся) с соответствующими моментами контекста и о связях с системой родственных обозначений. Думается, что это наблюдение способствует изучению взаимосвязей таких разных единиц словаря, как именные и глагольные образования, совокупное рассмотрение которых в плане одной тематической группы словаря несколько недооценивалось, несмотря на неоднократные призывы к устранению этого недочета[1459].
Разумеется, даже наиболее организованные словарные комплексы характеризуются наряду с «системообразующими», или основными терминами, наличием функциональных вариантов основных терминов, второстепенными терминами. Все это, естественно, усложняет изучение взаимоотношений. Однако наличие резервов внутренней реконструкции при этом несомненно, возможности выявления новообразований и архаизмов заманчивы.
Возрастные различия словарных групп весьма велики. Если терминология родственных отношений намного старше самого выделения праславянского языка, то, например, о названиях обуви как о самостоятельной тематической группе словаря рано говорить даже в применении к праславянскому периоду, когда имелось несколько образований, формально и семантически тяготевших к другим рядам словаря (одежда, различные части шкуры животного); для такой относительно молодой группы лексики актуален лишь аспект преимущественно одного отдельного славянского языка, например русские наименования обуви[1460]. Как указывал еще Вартбург[1461], семантические группы словаря «весьма различны в своей сущности. Среди них есть такие, которые очерчены довольно четко и остаются в общем устойчивыми. Такими естественными группами являются, например, части тела, родственные отношения, атмосферные явления, ежедневные отправления человека (есть, пить, спать). Но наряду с ними имеются группы, которые полностью преображают свой облик с течением времени (я имею в виду одежду человека, государственные учреждения, средства сообщения — короче говоря, все то, что человек создает сам). Однако это различие в значительной степени относительно и обнаруживает разнообразные оттенки. Перемещения имеются и внутри групп, названных вначале, и, наоборот, мы обнаруживаем в плане содержания также перемещения, которые не влекут за собой изменения в терминологии».
Еще несколько слов о лексических системах и полях (в упомянутом выше смысле), а именно о взаимоотношении языкового и внеязыкового. Природа этого взаимоотношения, видимо, такова, что системе реалий всегда соответствует лексическая система; так, например, система родственных обозначений соответствует реальной системе родства, система воинских званий — реальной системе воинской субординации, система цветообозначе-ний — реальной системе цветов оптического спектра и т. д., причем реалии можно понимать достаточно широко, отнюдь не только в форме вещей, но также в форме отвлеченных величин более или менее условного характера, как, например, неделя из семи дней или различные социальные отношения. Добавим также, хотя это и выходит за рамки нашей настоящей статьи, что сказанное будет тем более справедливо в отношении научной терминологии, где система слов-терминов обязательно соответствует системе реалий или научных понятий. Правда, системы научных терминов искусственны. Но не послужило ли именно упомянутое принципиальное сходство их с «естественными» системами слов основанием для несколько парадоксального утверждения Р. М. Майера, что «большинство семантических систем до известной степени искусственны»[1462]?
Как бы то ни было, говорить об имманентной сущности лексических систем можно лишь со значительными оговорками. Аспект словá и вещи сохраняет неизменное значение при изучении лексических систем. Вместе с тем целиком уместно следующее замечание Гиро[1463]: «Но история вещей, социальных и диалектных отношений, фонетических эволюций должна дополняться историей внутренних семантических отношений, способов образования слов, подчиненных в свою очередь сложному детерминизму, который имеет свои собственные законы, подчас независимые и отличные от законов, управляющих внешней причинностью». Таким образом, говорить о совокупной соотнесенности всех цветообозначений с внеязыковой реалией — спектром в целом[1464] — еще не значит доказать системность цветообозначений. Что касается взаимоотношения языкового и внеязыкового в вопросе о «морфосемантическом поле», то здесь примат остается, по-видимому, за внутриязыковыми факторами, идет ли речь о морфосемантическом поле глагола chiquer, глагола рождаться или о реально-семантическом отношении типа ходить — нога, хватать — рука (Порциг).
Такой благородный отдел словаря, как терминология родственных отношений, обладает в высокой степени качествами, облегчающими системный подход, что отмечалось исследователями и ранее. Этим объясняется ее значительное место также в настоящем сообщении. Стройная организация и взаимосвязь наряду с глубокой древностью основного ядра названий делают возможным детализированное наблюдение и последовательное снятие напластований, а также заключение о первоначальном составе. Едва ли возможности реконструкции первоначальной взаимосвязи элементов для других групп словаря (имеем прежде всего в виду остальные приводимые ниже группы) в состоянии соперничать с подобными возможностями для терминов родства.
За основу целесообразно взять, например, современное состояние (для русского языка):
отец — мать / сын — дочь (ребенок, дитя, дети) / брат — сестра; двоюродный брат — двоюродная сестра и т. д. / дядя — тетка / племянник — племянница / дед — бабка и т. д. / внук — внучка и т. д. // муж — жена / свекор — свекровь / тесть — теща / сноха, невестка; зять / деверь, золовка / шурин, свояченица.
Эту упрощенную схему взаимоотношений основных терминов нашей современной системы родственных обозначений условно назовем VI стадией. Данное обстоятельство как бы предполагает наличие у нас известных представлений о «нижних» пластах, прежде чем мы обратимся к их анализу. Однако в практике исследования неизбежно приходится забегать вперед, даже имея в виду ограничение всякий раз более или менее единым данным одновременным слоем. Перечисленные современные родственные обозначения покрываются такими общими терминами, как семья и родственники. Более или менее ощутимо в названную систему вдается семантическое поле глагола родить и связанных с ним форм.
В качестве предшествующего важного синхронного пласта целесообразно выделить первое реконструируемое состояние — состояние родственной терминологии праславянского периода (V стадия):
otьcь — mater- / syn— dъ(k)ťi) (dětę, děti, orbę…) / bratrъ>—sestra; bratranьсь, −ica, sestrěnьcь, sestrьncь, −ica, sestritjь / stryjb, ujь — teta, teťъka / netьjь — neti, −ere / dědъ — baba… / vьnukь — vьnuka… // mọžь — žena / svekrъ — svekry / tьstь — tьstja / snъxa, nevěstъka; zetь / děverь, zьly / šurь, svьstь, jętry.
Для этой древней стадии отпадают некоторые названия, которые можно счесть поздними новообразованиями, опираясь исключительно на материал русского языка. Таковы обозначения двоюродный (−ая) брат (сестра), судя по поздней продуктивности самого способа (ср. троюродный). Их место в праславянском занимают названия, определение которых возможно уже лишь с привлечением внешних данных, ср. близкие укр. братáнець, сестрíнець и др. Сопоставление внешних и внутренних данных позволяет выделить как позднюю местную инновацию и современное рус. племянник, имевшее ранее иное, широкое значение. Преимущественно внешние данные и наблюдения над закономерностями эволюции отношений терминов позволяют видеть местную инновацию в современной паре дядя — тетка при праслав. stryjь, ujь ‘дядя по отцу, матери’ — teta. Отношения svekrъ — svekry в праславянском носят характер архаизма, но некоторые внешние наблюдения (ср. характер пары лит. šešuras ‘свекор’ — anyta ‘свекровь’, последнее, собственно, — модификация древнейшего родственного названия an- с суффиксом −tia) подготавливают к тому, чтобы видеть здесь тоже результат инновации, однако уже довольно древней.
В качестве новообразования русского характера отделимо свояченица, свояк с его живой семантической продуктивностью, что подтверждается и внешними данными о наличии конкретных праславянских терминов svьstь, jępy. Напротив, в сравнении с морфологически архаической парой svekrъ — svekry пара tьstь — tьstja может быть охарактеризована внутренне как построенная по гораздо более поздней и, видимо, продуктивной в праславянском модели; ср. tьstja как производное на −ja в функции формы женского рода. Ввиду сомнительности сколько-нибудь близких в семантико-морфологи-ческом отношении внешних сравнительных данных в других индоевропейских языках, это слово может быть определено как праславянская инновация, первоначально собирательное tь-stь женского рода со значением ‘то же самое’ (что и свёкор, свекровь, отец, мать?), ср. образования местоименного происхождения тёзка, слав. jьstъ ‘тот же, подлинный’ (согласно убедительной этимологии В. Н. Топорова)[1465]. В Терм. род. С. 125 может быть внесена соответствующая поправка. Ср. местоимение сам в роли обозначения мужа, супруга, эволюция и.-е. *pot-s ‘сам’ → ‘супруг, господин’.
Некоторые праславянские названия занимают как второстепенные более скромное место в реконструкции праславянского состояния: mězьnъ, otrokъ, nemъlvję, alda, potь.
Праславянская терминология покрывается рядом общих названий родства: sěmьja (собирательное, в паре с сингулятивным sěmь, sěminъ), rodъ (< ordъ), roditje (< orditje), plemę. Все они на основании внешних и частично внутренних данных представляются новообразованиями, компенсирующими, как увидим ниже, редукцию более архаических обозначений. Праслав. roditi < orditi обнаруживает характер инновации в том, что объединяемые этой основой внутриславянские производные представляют модели поздней продуктивности (ср., помимо известной родственной терминологии, русское слово рожа (rodja). Этот глагол явно вытеснил в предшествующий период другую основу, следы которой четко видны в непродуктивных производных типах (čelo, kolěno, čeljustь). С другой стороны, между архаизмом и инновацией ус-тановима связь четкой преемственности, выражающаяся в воспроизводстве семантической модели (ср. изосемантизм переходов рождать > член тела). Производное на −ja sěmьja вторично (включая и его значение), судя по более архаичному производному на −ro- sębrъ> < sěmro-, образованному не от основы на −i sěmь, а от основы на −о sěmo-. Следующий ниже слой (IV стадия) целесообразно определить как протославянский, соответствующий переходному периоду развития группы индоевропейских диалектов, близких к прото-балтийским:
pter-/ ptr-, otikos — mater-, диал. maia / sūnus — dukter- (dhoito-, orbho-) / bhrāter — suesr-; syesrēno- / ptruuio auio- teta / neptiio- / dhēdh-, bhābhā, an-// manguio-, viro-, poti- gena / suekro- suekry- / snusā; ĝenətiio- / daiuer-, ĝulōus, siourio-, ienəter-.
В целом существенное отличие от праславянского состояния наблюдается здесь в факте отсутствия типичных славянских черт и, напротив, активного функционирования формантов и словообразовательных моделей, утрачивающих продуктивность в собственно праславянском. Количество основных названий родства меняется в сторону сокращения, в ряде случаев противопоставленные термины обнаруживают более емкую семантику. В частности, это можно отнести к паре suekro- suekry, которая охватывает и отношения, позднее выраженные парой праслав. fostь — tьstja, т. е. первоначально родители мужа и жены назывались одинаково.
Как и для других состояний, для протославянской терминологии родства можно говорить об архаизмах и инновациях. Среди частных инноваций можно назвать протослав. ot-ikos, общее с греч. ‘Αττικός, которое функционально отлично; далее, протослав. suesrēno-, соответствующее протобалт. диал. suesrino-, и пралатинскому suesrīno-; bhrātriā, общее для протославянского и для греческого. Замечательный расцвет характеризует такую инновацию, как словообразовательная модель с формантом −io / −iā, несомненно продуктивную на протославянской стадии, о чем говорит выделение этого форманта не только в протослав. диал. та-iа (общее с греч. ματα), bhrātr-iā, ptruu-io-, au-io-, nepti-io-, siour-io-, но и в таком протославянском новообразовании, как mangu-io-. Расцвет модели с формантом −io / −ia, которая сама по себе восходит к более древнему периоду, объясняется более четкой морфологической характеристикой этого суффикса (мужской род — женский род), отсутствующей у более архаичных формантов, представленных к этому времени только в архаизмах. В семантическом отношении модель на −io / −iā представляет несравненно более выгодные возможности индивидуализации, в которой существует к этому времени, по-видимому, внутренняя потребность в системе протославянских терминов родства. Вместе с тем словообразовательную инновацию на −iο / −ιā связывает с архаической моделью на −ter (о которой ниже) такая устойчивая тенденция, как воспроизводство семантической и морфологической моделей в условиях противопоставленных отношений пар терминов[1466]. Морфологическая регуляризация проявляется и во вторичном оформлении названий протослав. gen-ā, snus-ā (первое — из архаической нерегулярной основы, второе — из древней основы на −о с вероятным первоначальным собирательным значением ‘связь’).
Совокупность протославянских названий родства покрывается, по-видимому, судя по внешним данным, рядом архаичных производных от более древнего kenə- ‘родить’; более широкая общность обозначается как suobho-, местоименного происхождения; территориальный аспект представлен в keim-: koim-ro-. Активным и основным выразителем значения ‘родить’ является kuel-, судя по внутренним данным, ср. инновации в терминологии частей тела: протослав. kelom- ‘лоб’, kolen- ‘колено’, keli-ousti- ‘челюсть’; протобалт. keljo- ‘колено’. Названия частей тела от и.-е. ĝenə- все в протославянском архаичны. Об активности kuel-, давшего, вероятно, и протославянское название рода, говорит и новообразование — мужской термин kelouoiko-, откуда пра-слав. čelověkъ. Эти же соображения подтверждаются сравнительным распределением производных от ĝena- и kuel- в других индоевропейских диалектах.
Протослав. otiko-, давшее праслав. otьcь, едва ли функционирует как основной термин. Сравнение с внешними данными, а также ряд внутренних моментов — название отцовского дяди ptruuio, особенно архаическое производное в болг. паст(o)рок ‘отчим’ (pō-pətor-) — говорят о том, что основным названием было протослав. pter-, более емкое по семантике, чем праслав. otьcь, современное рус. отец.
Этому состоянию предшествует стадия III:
pəter — māter / sūnus — dhughəter / bhrāter — suesor / pətruuo- auio- (ayo-) / neptiio- / man-, pot-, uiro- guen- (gun-) / suekro- suekru-I snuso-; ĝenəto- / daiuer, ĝelō(u)s, siour-, enəter- (jenəter).
Это состояние тоже характеризуется четко выраженным проведением принципа морфологической регуляризации, однако распространение более пригодного для дифференциации мужских и женских названий форманта −io / −iā гораздо ýже, чем на стадии IV, сама дифференциация двух одушевленных родов выражена слабо и непоследовательно, причем явно сказываются трудности преодолевания более древнего состояния. Функционирует главным образом основной морфологический выразитель противопоставления парных названий — элемент −(t)er, генетически восходящий к более древней эпохе. В древнейшей, по-видимому, паре этот элемент вторично обобщен обоими членами пары (pəter — māter), судя по возможности иного оформления одного из членов этой пары (ma-ia). Формант −(t)er функционирует как более или менее продуктивное средство морфологической регуляризации и формализации противопоставленности членов пары. Вместе с тем вполне очевидна характеристика этого форманта, послужившая причиной утраты им продуктивности на рассматривавшихся ранее последующих стадиях развития терминологии родственных отношений, когда в свою очередь продуктивным стал формант −io- / −iā. Эта характеристика, носящая на себе печать глубокого архаизма, заключалась в том, что показатель −(t)er не выражал противоположения одного одушевленного рода другому (в отличие от более позднего −io- / −iā) и генетически восходил к эпохе до дифференциации мужского и женского рода. Здесь можно упомянуть полезное наблюдение о функциональном и формальном сходстве имен на −ter со словами среднего рода (ср. отсутствие форм именительного падежа на −s у имен на −ter в индоевропейском[1467]).
Возвращаясь опять к взаимоотношениям названий родства на Ш стадии, отметим, что ряд привычных для нас звеньев родственной терминологии не заполнен, характеризуется архаическим отсутствием специальных терминов. Морфемы, которые позже выступят в функции этих последних, существуют пока в ранге второстепенных названий наряду с основными, которые в условиях отсутствия ряда позднейших противопоставлений характеризуются большим семантическим наполнением, обозначают целые классы отношений. Так, положительно нельзя проследить древних названий деда, бабки, эта пара противопоставлений отсутствует, а сами отношения, как и отношения дядьев и теток, укладываются в более общее противопоставление типа ‘старший мужчина’ — ‘старшая женщина’. В связи со сказанным выше отсутствуют обозначения внука. Словообразовательно-этимологические связи, очевидные для ряда названий, позволяют предполагать у последних характер новообразований, так что в принципе следует считаться с возможностью еще целого ряда «пустых мест» с точки зрения современной системы: ср. и.-е. *snusos ‘сноха, жена сына’ в ряде индоевропейских диалектов при полном отсутствии в протобалтийском, где, например, лит. marti ‘сноха, невестка’ < mar-tia < и.-е. mer- / mor- ‘молодое существо, девушка’, т. е. вскрывается практическое тождество с рядом внесистемных (относительно терминологии родства) обозначений молодого, маленького существа. Ср. также прозрачный производный характер snusos < sneu- ‘связывать’.
На этой стадии, а также, видимо, и раньше основным термином для ‘родить’ является ĝerə-, а kuel- на этой древней стадии ведет себя как иной, технический термин — ‘вертеть’, ср. архаизм kolo / koles- (праславянская основа на согласный), лит. kaklas (kal-kl-as) ‘шея’. Подавляющая масса названий частей тела образована от ĝenə, от него же образовано древнее ĝenəs-’род’. Само ĝепə- характеризуется довольно широким, синкретическим значением, вмещающим в себя и позднейшее узкое ĝепə- I ‘родить’ и вторичное ĝепə- II ‘знать’. Последнее подтверждается, как уже писалось ранее (Терм. род. С. 156–157), внутренними данными ряда индоевропейских диалектов; ср. контекст типа «знаю человека». Что касается понимания термина контекст, целесообразно предпринять некоторые уточнения, вызванные значительной экспансией и фактической расплывчатостью употребления этого термина. Понятие контекста весьма существенно для лексикологических дисциплин, судя по тому, что именно в последних оно приобретает новые автономные оттенки; ср. топонимический контекст, иными словами «совокупность топонимов (и гидронимов), характерная для данной территории». В конце концов и то, что не совсем точно определяется как словесный контекст (в работах по семантике и исследованиях лексико-семантических полей и систем), в действительности более подходит под описательное определение как совокупность взаиморазличия и противопоставления слов одной системы, или поля. Для интересующей нас в настоящей статье проблематики удобнее, более строгое понятие контекста как совокупности реального употребления слов, т. е. примерно такое, как его понимает Э. Бенвенист в своей известной статье о семантических проблемах реконструкции[1468]. В данном случае контекст — это элементарное фразовое сочетание, как правило, «глагол + управляемое имя». Особенно поучительно исследование такого контекста для понимания эволюции употребления глагола, поэтому контекст — важный ресурс для новых, обоснованных глагольных этимологий, хотя, впрочем, и не только глагольных. Описанный контекст также допускает выделение архаистических и вторичных моментов словоупотребления. Так, к числу архаизмов было отнесено словоупотребление нем. kenne den Menschen (а не weiss..!), греч. γιγνώσκω τόν άνδρα (а не οίδα..!). То, что мы заговорили об эвристических возможностях, вытекающих из анализа контекста, об этимологии, отвлекшись от преимущественного аспекта одновременности, избранного нами здесь, может быть использовано как признак того, что мы вступили в область проблематики поля. Это морфосемантическое поле глагола ĝепə-.
II стадия: pa-ter — та- / sūnus — dhugha- / sues— bhrā-.
Обозначение родственных отношений носит еще более обобщенный, классифицирующий характер. Число системообразующих терминов, по-видимому, невелико. Морфемы, которым в будущем предстоит умножить число противопоставленных терминов и системообразующих названий, существуют в лучшем случае на положении второстепенных названий, а не в качестве терминов. Таковы man-, uiro-, которые лишь характеризуют качества мужчины и еще не включены в термины родства. Противопоставление sūnus — dhugha-, реквизированное из ряда обозначений физиологических свойств и возрастного различия, носит самый начальный характер. Основа sues- (откуда затем suesor и куда примыкают позже suekro-, suekrū-) еще может быть охарактеризована как употребимая с широким значением ‘свой, родной’, возможно, ‘не подлежащий кровосмесительству’. Вместе с более молодым, по-видимому, bhrā- эта генетически местоименная основа дала одну из древнейших пар противопоставленных терминов. Основа позднейшего и.-е. bhrāter может быть определена как «первичная вокабула». «Первичная вокабула» (vocable primaire) введена в лингвистический обиход Бенвенистом[1469] и обозначает слова, ограниченные одним языком или одной группой родственных языков, а также не поддающиеся анализу, не сводимые к более простому полнозначному элементу этого же периода языка или его предшествующего периода. Первичных вокабул, как отмечает Бенвенист, много в наиболее древних сферах индоевропейского словаря, таких, как термины родства, названия частей тела (названия языка, селезенки, последнее — с неуточненной формой). Другая группа «первичных вокабул» — это слова с установимой формой, но с явной аномалией структуры. Не следует думать, что приведенная выше весьма широкая характеристика целиком приложима к основе и.-е. bhrāter. Последнее послужило до известной степени лишь поводом для того, чтобы обратить внимание на плодотворное понятие «первичной вокабулы».
Пара терминов ‘старший мужчина’ — ‘старшая женщина’ имеет на II стадии вид pa-ter — тā-. Эта реконструкция имеет в виду начальный характер формализации противопоставления с помощью продуктивного с определенного времени форманта −ter. Некоторые фонетические моменты истории позднейших pəter — māter позволяют признать первичность такого оформления за pa-ter. Важно отметить, что различие мужского — женского рода на этой стадии еще не актуально и не выражено. Последняя черта в целом может быть признана как архаизм уже для этого раннего периода, связывающий его с еще более древним пластом. Вместе с тем эта стадия характеризовалась и новообразованиями, важнейшим из которых является pa-ter, а также, возможно, некоторые другие, построенные по тому же принципу. Намечается последовательное проведение аффиксации, характерной отныне для основных, системообразующих обозначений родства.
Наконец, I, древнейшая реконструируемая стадия развития системы родственных обозначений. Число установимых противопоставлений минимально. С уверенностью можно говорить в этом плане лишь о ра- ‘старший мужчина рода’ (возможно, наряду с atta-, tata-, tet-, an-, nan-) — ma ‘старшая женщина рода’ (возможно, наряду с ап(па)). Принципиальное отличие I стадии, которое позволяет противопоставить ее всему позднейшему развитию терминологии родства, — это архаический способ словообразования — удвоение. Вся дальнейшая эволюция родственных обозначений в соответствии с духом индоевропейского морфологического развития в целом состоит в проведении морфологической регуляризации и аффиксации. Вместе с тем, подобно тому как новейшие исследования в области индоевропейской морфологии делают возможным снятие позднейших наслоений и парадигматической регуляризации с примитивной индоевропейской системы склонения с минимальным числом противопоставимых пар, точно так же возможности внешней и внутренней реконструкции в исключительно благоприятных условиях такой древнейшей лексической системы, как терминология родства, позволяют доходить в реконструкции до стадий, глубоко отличных качественно и архаичных по немногочисленности элементов и принципам их образования.
Я позволю себе еще задержаться на сравнении с реконструкцией в области морфологии и напомню соответствующее место в докладе В. В. Иванова на дискуссии 1957 г. о синхронии и диахронии: «Число единиц, которое можно обоснованно реконструировать для древнейшего (дофлективного) периода развития индоевропейского праязыка, сравнительно невелико (…) Чем дальше мы проникаем в глубь дописьменной истории языка, тем меньшее число элементов реконструируется и тем более обобщенной должна быть их характеристика. Но при этом сохраняется возможность реконструкции отношений между элементами»[1470]. Вместе с тем, как справедливо указывается в названном докладе, «наибольшую трудность представляет правильное определение того, какие элементы могут быть сведены к одной хронологической плоскости»[1471].
На I, древнейшей реконструируемой стадии развития терминов родства формальное выражение противопоставления отсутствует. В качестве современного этому состоянию следует допустить мощное проявление классификаторского принципа обозначения родства, синкретический характер терминов. Никаких оснований для постулирования примата мужского начала реконструкция системы родства не дает. Как недооцениваемый резерв внутренней реконструкции древнейшего состояния терминов родства могут быть использованы имеющиеся в каждом языке и консервируемые в благоприятных условиях так называемой «детской речи» названия вроде папа, мама, тетя. Тезис об архаичности этих последних обладает лишь кажущейся парадоксальностью. Справедливость его была доказана выше (см. содержание настоящей статьи). Далее подчеркнем то обстоятельство, что новообразования типа pəter пользовались в разных индоевропейских диалектах неодинаковым успехом. Так, древние индоевропейские языки Малой Азии оказались совершенно незатронутыми этой инновацией, и характерный для них тип родственных обозначений (atta-, anna-, tata-, papa-) представляет веское внешнее доказательство архаичности наших так называемых «детских слов». Образования pəter, по-видимому, никогда не знал также балтийский. И опять-таки мы видим, что подобно тому, как архаическая простота системы глагольных форм в хеттском позволяет «значительно сократить список мнимых утрат праславянско-го глагола»[1472], простота и общий облик засвидетельствованных в письменности названий родства хеттского и близких ему архаических малоазиатских языков делают возможной иную характеристику «пустых мест» в системе славянской и особенно — балтийской терминологии родства, позволяя констатировать в таких случаях для последних диалектное сохранение первоначальной простоты, вторично усложненной в большинстве других индоевропейских диалектов.
Такая тематическая группа словаря, как названия домашних животных, уже не может равняться с терминами родства по четкости взаимосвязей и эволюции элементов. Сама взаимосвязь названий уже менее соответствует понятию системы, противопоставления не пронизывают всю совокупность названий, которая, при наличии ряда общих семантико-морфологических черт, распадается на несколько более или менее замкнутых групп и семантических полей с отличающим их воспроизводством семантических моделей.
Наряду с сохранением архаизмов большое место занимают новообразования.
Характер поздней инновации отдельных славянских языков носит выдвижение термина для суки и в целом вышеупомянутое трехчленное отношение: мужской термин — женский термин — название молодого животного. Для праславянского реально восстановимо более простое, двухчленное противопоставление pьsъ — ščenę, при неактуальности женского термина. Но на этой и особенно на предшествующих стадиях обнаруживает себя как инновация слово pьsъ, о чем говорят, главным образом, внешние данные (< и.-е. piko- ‘пестрый’). Преемственные связи славянской терминологии собаки с и.-е. kuon-, по-видимому, отсутствуют. С другой стороны, инновации в этой небольшой системе отличаются стойким, однородным характером: постоянно воспроизводится семантическая модель «название по масти»; ср. такие разнородные этимологически слова, как рьsъ, хъrtъ> кобель (Дом. жив. С. 20 и след.). Значительным семантико-морфологическим компонентом, правда, главным образом, среди поздних, второстепенных названий, оказываются ономатопоэтические (сюда относятся многочисленные с основой kut- / kuč-/ kuc-, праслав. vyžьlъ и др.).
Фактическое отсутствие общего названия животного в современном русском, восполняемое искусственным словосочетанием крупный рогатый скот, следует расценивать как утрату. Внутренние данные (говядина) и сравнение с другими языками позволяют восстанавливать, наряду со второстепенными возрастными названиями, основные отношения в праславянском:
Собирательное значение праслав. govędo допустимо выделить как семантическую инновацию, которой предшествовало значение, близкое другим индоевропейским родственным формам, продолжающим guou- ‘бык, корова’ без четкой дифференциации. Праславянскую инновацию можно видеть и в словах bykъ, vol, занявших место guou-, что привело ко взаимному ограничению функций и противопоставлению. Однако не исконно и более древнее (протославянское) трехчленное противопоставление:
Реконструкция на основе показаний этимологии говорит об отсутствии у guou- в древности четкого полового значения. Резко очерченный семантически термин молочного хозяйства koruā, без признаков эволюции значения внутри славянского, представляется инновацией путем заимствования (Дом. жив. С. 40–41). Наиболее древним и здесь является двухчленное противопоставление guou- telen- (при второстепенных названиях разновидностей молодого животного от основ pors-, port-, jun-).
Эти отношения восходят к праславянским:
Трудность представляет характеристика всех названий взрослого животного: konь, kobyla. Праслав. konь может считаться первоначальным названием самца, жеребца, вторично обобщаемым в роли общего названия, которое практически отсутствует в языке. И konь и kobyla — праславянские инновации, причем для последнего допустимо принимать заимствование. Возможности внутренней реконструкции скудны, определенный интерес представляют контекстные различия, заставляющие отграничивать konь от komonь, слова различных сфер употребления и разного этимологического происхождения. Несомненными индоевропейскими соответствиями располагает лишь название молодой особи праслав. žerbę. Преемственная связь с индоевропейской номенклатурой у названия взрослого животного была нарушена, видимо, в результате семантико-морфологического сдвига, который привел к выработке четко противопоставленных мужского и женского терминов. Следовательно, после нарушения парного противопоставления названий взрослого и молодого животного (древнейший тип): ekuo — guerbh- → Ø— žerben-, освободившееся место (Ø) одного из членов противопоставления заняли новые термины.
Внутренние данные говорят о вторичности образования с формантом −ьja, ср. прилагательное свиной. Вместе с тем вторичный формант придал слову вид и функции преимущественно женского термина. При древности специального узкого термина для кастрированного животного (боров и родственные) передвижение старого общею термина для животного в разряд женских образований высвободило место для мужского названия. Все названия, заполнявшие это свободное место, являются новообразованиями, различными по происхождению. Среди них есть заимствования (кабан), новообразования и перемещенные слова (kъrnorzь, nerězьcь, veprь, основы kъrm- и kъl- и др.). Новообразования в функции общего названия региональны (сло-вац. ošípaná ‘свинья’, словен. ščetinec ‘свинья’). Древнее противопоставление названий suīno- boruo- для взрослых особей опять-таки вторично и носит более поздний характер в сравнении с древнейшей парой праслав. svinъ — porsę < и.-е. suīno — porko- ‘взрослая свинья’— ‘детеныш свиньи’.
Распределение терминов для овцы в известном приближении напоминает взаимоотношения, только что рассмотренные выше. Это относится и к современному характеру связи названий, например в русском, который берется тут, как и в других случаях у нас, за отправной пункт для реконструкции; это также относится и к характеру и направлению сдвигов в отношениях между терминами в процессе их истории. Основное название взрослого самца в русском и некоторых друтх славянских (баран и родственные) заимствовано. Основным средством реконструкции более древних состояний является сравнение с внешними данными. В итоге получаем для праславянского:
Снятие вторичных проявлений экспансии образования с суффиксом приводит нас к более древнему, так сказать, протославянскому состоянию:
Это последнее поучительно сравнить с соотношением названий взрослого животного в балтийском:
Все перераспределения в терминологии для взрослых животных, осуществляющиеся либо использованием продуктивных в праславянском словообразовательных моделей, либо путем заимствования иноязычных слов, могут быть сняты как вторичные. Мотивировку перераспределения названий взрослых (мужской и женской) особей нужно искать в тенденции к установлению новых четких терминологических отношений в плане морфологически выраженной родо-половой дифференциации. Остается древнейшая пара противопоставленных терминов ovis ‘взрослая овца, баран’ — agno- ‘детеныш овцы’.
Современное отношение названий для козы:
— явно вторично, судя по красноречивому отсутствию супплетивности. Хотя их можно проецировать в праславянский период:
— наличие инновации здесь несомненно. Некоторые резервы реконструкции, выявляемые этимологией, позволяют выявить элементы старого состава: azь, ži- (< и.-е. gheid-, ghaid-). Засвидетельствованная система отношений названий этого животного в славянском представляет собой единственный случай в старой терминологии домашних животных, когда древнее противопоставление взрослого и молодого животного утрачено, уступило место поздним выравниваниям. В остальном это простейшее противопоставление проводится абсолютно и организует группу названий домашних животных по единому системному признаку, который в ряде случаев старше самого одомашнения: rьsъ— ščenę; gov- telę; konь — žerbę; svinъ — porsę; ov- agnę. Сам тип противопоставления взрослое животное — молодое животное архаичен и весьма устойчив. Замечательной устойчивостью обладает его второй компонент — название молодое животное. Эти названия в славянском характеризуются непрерывной преемственной связью с соответствующими морфемами дославянских периодов. Показателем стабильности основных названий молодых животных служит полное отсутствие среди них иноязычных заимствований. Первый член противопоставления, напротив, рано обнаружил тенденцию к делению и внутреннему перераспределению, реквизировавшему продуктивные словообразовательные модели или удобные иноязычные обозначения.
Наконец, такая интересная с различных точек зрения тематическая группа словаря, как названия каш, представляет собой типичный незамкнутый континуум, для которого вопрос о противопоставленных отношениях, точно так же, как и об организации по общему структурному признаку, не может ставиться. Проверка с различных сторон показала, что здесь мы имеем дело с тремя основными группами названий, которые были первоначально выделены по внелингвистическим признакам. Однако это разделение в общем совпало и с лингвистической характеристикой и с возможными хронологическими наблюдениями на основании последней, а следовательно, оно представляет интерес и для вопроса реконструкции в этом отделе словаря. Ограничив исходный материал в интересах цельности изложения только русскими названиями, получаем: 1. Каши из немолотых и нетолченых зерен: каша, гуща, пшённая (каша), ягла, кулеш, кандёр. 2. Каши из толченых зерен: толокно, кисель, круп(е)ник, манная (каша), зобанец. 3. Каши из молотых зерен, муки: гамула, мудра, лемешка, жур, мамалыга, поливка, саламата, кулага, тюря, тетеря, веренина, заварушка, завара, разварка, пустовора, ерлы, моня, путря, тесто, мыльцы, абилиха, сыроежа, луда, дежень, дежня, поспа, заспинка, штейница, драчона, калина, рули, мурцовка, затерка, притирка, тертая (каша), крутень, муковня, мучница, солодуха, кваша, квашенина, кач, повалиха и некоторые другие.
В известном смысле замкнутыми являются две первые группы, которые вместе с тем объединяют преимущественно старые названия, с архаичным словообразованием и фактами, не ясными в этимологическом отношении. Отглагольные образования здесь исключительно суффиксальны. Некоторые из них обнаруживают архаические особенности образований от нетематических глагольных основ, как, например, pьšeno, предполагающее исходное рьх-en- от *pьs-ti при более поздних тематизированных отношениях рьх-а-nъ: рьх-a-ti. Ряд образований характеризует непродуктивность словообразовательных моделей, а также первичная номинация. Заимствования не существенны. Как праславянские могут быть реконструированы kaša, gostja, pьšenjagъl-, tolkъno, kyselь, krup(ьn)-, manьnа, zoban-. Правда, и здесь реконструкция группы словаря не идет глубже праславянского (в лучшем случае). Третья группа — классический пример незамкнутой совокупности, число элементов которой может расти до бесконечности. Подавляющее большинство названий — образования поздней продуктивности, с наличием поздних деривационных признаков; отглагольно-префиксальные образования продуктивных и сейчас моделей, кроме того, значительное содержание метонимичных образований, наконец, эфемерных и иноязычных элементов. В этом смысле вся эта группа противостоит двум другим, названным выше. Праславянский слой, также присутствующий здесь, количественно невелик, кроме того, ряд реконструируемых элементов этого слоя уже выпадает из семантической сферы «мучная каша»: polivъka, var-/ vъrěn-, těsto, obil-, děžьnь, děžьna, sъp-, sъt-, tьr(t)-, mok-, soldu-, kvaša.