охватывающая двенадцать часов
О тех, кому позволительно и кому непозволительно писать истории, подобные этой
В числе других соображений, побудивших меня к писанию этих вводных глав, было и то, что я смотрю на них, как на своего рода знак или клеймо, по которому самый заурядный читатель может в будущем отличить, что истинно и подлинно в таких исторических сочинениях и что в них фальшиво и поддельно. Подобный отличительный знак, кажется, сделается скоро необходимым, так как благосклонный прием, оказанный в последнее время публикой такого рода произведениям двух или трех писателей, поощрит, вероятно, многих других приняться за ту же работу. Так появится рой глупых и нелепых романов, что повлечет за собой большие убытки книгопродавцев или большую потерю времени и порчу нравов читателей, а часто даже распространение клеветы и злословия и ущерб доброму имени многих достойных и почтенных людей.
Я не сомневаюсь, что остроумный редактор «Зрителя»[1], ставя греческие и латинские эпиграфы во главе каждого номера, руководился преимущественно этим желанием охранить себя от посягательств тех бумагомарателей, которые, имея с писателями разве только то общее, что учитель чистописания научил их писать, нисколько не страшатся и не стыдятся присваивать себе то же звание, что и величайшие гении, уподобляясь достойному своему собрату из басни, без стеснения ревевшему по-ослиному в львиной шкуре.
Благодаря этим эпиграфам подражание «Зрителю» сделалось невозможным для людей, не понимающих ни одной фразы на древних языках. Так и я обезопасил себя от подражаний тем, кто не способен к отвлеченным размышлениям и у кого нет даже настолько знаний, чтобы написать статью по общему вопросу.
Я не хочу этим сказать, будто главное достоинство такого рода повествований заключается в этих вводных главах; дело лишь в том, что части чисто повествовательные гораздо более удобны для подражания, чем те, которые состоят из наблюдений и размышлений. Здесь я имею в виду таких подражателей, как Роу[2], подражавший Шекспиру, или как те римляне, что, по словам Горация[3], подражали Катону, оставляя непокрытыми ноги и корча кислые рожи.
Сочинять интересные истории и хорошо их рассказывать удается, может быть, только редким талантам, и несмотря на это я почти не встречал людей, которые поколебались бы взяться за то и другое; и если мы посмотрим романы и повести, которыми загружен рынок, то, я думаю, с полным правом сможем заключить, что большая часть их авторов не решилась бы попробовать свои зубы (если позволительно употребить такое выражение) на другом роде литературы и не могла бы связать десятка предложений о любом другом предмете. Scribimus indocti doctique passim[4] – можно справедливее сказать об историке и биографе, чем о каком-либо другом роде писателей, ибо все искусства и науки (и даже критика) требуют хотя бы малой степени образованности и знаний. Исключение, может быть, составляет поэзия; но она требует гармонии или чего-нибудь похожего на гармонию, тогда как для сочинения романов и повестей нужны только бумага, перья и чернила да физическая способность ими пользоваться. Как показывают их произведения, видимо, и авторы того же мнения; и таково же должно быть мнение их читателей, если только у них есть читатели.
Отсюда проистекает то всеобщее презрение, с каким свет, всегда судящий о целом по большинству, относится ко всем писателям-историкам, если они черпают свои материалы не из архивов. Именно боязнь этого презрения заставила нас так тщательно избегать термина «роман», которым мы при других обстоятельствах были бы вполне удовлетворены. Впрочем, труд наш имеет достаточное право называться историей, поскольку все наши действующие лица заимствованы из такого авторитетного источника, как великая книга самой Природы, о чем мы уже говорили в другом месте[5]. Он, несомненно, заслуживает некоторого отличия от тех сочинений, которые один из остроумнейших людей рассматривал только как продукт некоего pruritus[6], или, лучше сказать, расслабленного мозга.
Но помимо бесчестья, бросаемого, таким образом, на один из полезнейших и занимательнейших литературных жанров, есть достаточно оснований опасаться, что, поощряя таких авторов, мы повинны будем еще и в иного рода бесчестье: я разумею доброе имя многих почтенных и достойных членов общества, ибо тупоголовые писатели, подобно тупоголовым друзьям, не всегда бывают безобидны: у тех и у других достаточно длинный язык, чтобы сказать вещь непристойную или оскорбительную. И если высказанное нами мнение справедливо, то нечего удивляться, что произведения, выходящие из такого грязного источника, сами нечисты и способны замарать других.
И вот чтобы предотвратить на будущее время неумеренное злоупотребление досугом, литературой и свободой печати, особенно в виду того, что оно грозит теперь свету более чем когда-либо, я осмелюсь указать здесь некоторые качества, каждое из которых в высокой степени необходимо для такого рода историков.
Первое из них – гений, без обильных пластов которого никакое прилежание, говорит Гораций, не принесет нам пользы. Под гением я разумею ту силу или, вернее, те силы души, которые способны вникать, все предметы, доступные нашему познанию, и схватывать их существенные особенности. Силы эти – не что иное, как изобретательность и суждение; обе вместе они называются собирательным именем гений, потому что это дары природы, которые мы приносим с собой на свет. По поводу каждой из них, кажется, многие впадали в большое заблуждение, ибо под изобретательностью, как я полагаю, обыкновенно понимают творческую способность, что давало бы право большинству сочинителей романов притязать на нее, между тем как в действительности под изобретательностью следует подразумевать (и таково точное значение этого слова) не более как способность открывать, находить или, говоря точнее, способность быстро и глубоко проникать в истинную сущность всех предметов нашего ведения. Способность эта, я полагаю, едва ли может существовать, не сопутствуемая суждением, ибо для меня непостижимо, каким образом можем мы открыть истинную сущность двух вещей, не познав их различия; последнее же, бесспорно, есть дело суждения. И все-таки некоторые умные люди заодно со всеми дураками на свете утверждали, будто эти две способности редко или даже никогда не совмещаются в одном и том же лице.
Но хотя бы они и совмещались, их еще недостаточно для достижения нашей цели, если нет доброй дозы образования; в подтверждение я мог бы снова привести авторитет Горация и многих других, если он необходим для доказательства того, что инструменты бесполезны рабочему, если они не отточены искусством или если он не знает, как их приложить к делу, или не имеет материала, над которым должен трудиться. Все это дается образованием, ибо природа может снабдить нас только способностями или, как я предпочитаю выразиться образно, орудиями нашей профессии; образование должно приспособить их к употреблению, должно преподать правила, как ими пользоваться, и, наконец, должно доставить, по крайней мере, часть материала. Основательные познания в истории и литературе для этого совершенно необходимы; разыгрывать роль историка, не обладая ими, так же тщетно, как пытаться построить дом, не имея бревен или известки, кирпича или камня. Гомер и Мильтон, правда, украсили произведения свои гармонией, однако оба были историками в нашем смысле слова, оба были образованнейшими людьми своего времени.
Но есть и другой род знаний, которых не в состоянии доставить никакое образование, а может дать только общение с живыми людьми. Они в такой мере необходимы для понимания человеческих характеров, что самыми глубокими невеждами в этом отношении являются ученые-педанты, всю жизнь свою проведшие в колледжах над книгами: ибо, как бы тонко человеческая природа ни была изображена писателями, настоящие практические сведения о людях мы можем вынести только из общения с ними. Подобным же образом дело обстоит со всеми другими знаниями. Ни медицину, ни юриспруденцию невозможно изучить практически по книгам. Даже фермер, плантатор, садовник должны совершенствовать опытом начальные сведения, приобретенные ими из чтения. Как бы тщательно ни описал растение гениальный мастер Миллер[7], он сам посоветовал бы своему ученику посмотреть это растение в саду. Если мы должны признать, что самые тонкие штрихи Шекспира, Джонсона, Вичерли или Отвея не откроют читателю тех черт природы, какие покажет ему вдумчивая игра Гаррика, Сиббер[8] или Клайв[9] на сцене[10], то и на подмостках действительной жизни характер проявляется в более живом и резком свете, чем он может быть описан. И если таковы даже тонкие и яркие описания великих писателей, взятые ими из жизни, то что же говорить о писателе, заимствующем свои образы не из природы, а из книг. Его характеры – только бледная копия с копии и не могут иметь ни верности, ни живости оригинала.
Это общение нашего историка с людьми должно быть самым широким – то есть он должен общаться с людьми всех званий и состояний, потому что знание так называемого высшего общества не научит его жизни людей низшего класса и, е converse[11], знакомство с низшей частью человечества не откроет ему нравов высшей его части. И хотя может показаться, что знания каждого из этих классов ему достаточно для описания, по крайней мере, того круга, в котором он вращается, однако и в этом случае он будет далек от совершенства: в самом деле глупости каждого класса познаются вполне путем взаимного сравнения. Например, притворство высшего общества выступает выпуклее и уродливее на фоне простоты низшего, и обратно; грубость и неотесанность последнего сильнее бьют в глаза своей несуразностью при сопоставлении с учтивостью и обходительностью, свойственными первому. Кроме того, сказать правду, и манеры самого историка улучшатся от этого двойного общения: в одном кругу он легко найдет примеры естественности, честности и искренности, в другом – утонченности, изящества и свободомыслия – качества, которого я почти не наблюдал в людях низкого происхождения и воспитания.
Однако все качества, которыми я до сих пор наделил моего историка, не принесут ему пользы, если у него нет того, что обыкновенно называется добрым сердцем, и он лишен чувствительности. Автор, желающий, чтобы я заплакал, говорит Гораций, должен сам плакать. Только тот может хорошо нарисовать горе, кто сам его чувствует, когда рисует; и я не сомневаюсь, что самые патетические и трогательные сцены написаны были слезами. Точно так же дело обстоит с комическими. Я убежден, что мне удавалось заставить читателя от души смеяться только тогда, когда я сам смеялся, – кроме разве тех случаев, когда, вместо того чтобы смеяться вместе со мной, читатель смеялся надо мной. Может быть, это случилось с ним даже при чтении некоторых мест этой главы, ввиду чего я ее кончаю.
содержащая весьма замечательное приключение, случившееся с мистером Джонсом во время его прогулки с Горным Отшельником
Аврора только что открыла свое окошко, или, говоря попросту, начал заниматься день, когда Джонс вышел с незнакомцем и они взобрались на гору Мазард, с вершины которой, едва только они ее достигли, глазам их представился один из величественнейших видов на свете; мы представили бы читателю и его, если бы не два препятствия: первое заключается в том, что мы отчаиваемся привести в восторг нашим описанием бывавших на этой вершине, а второе – в том, что мы сильно сомневаемся, поймут ли нас не побывавшие на ней.
Джонс несколько минут стоял неподвижно, устремив глаза на юг; заметив это, старик спросил, на что он глядит с таким вниманием.
– Увы, сэр, – отвечал Джонс со вздохом, – я пытался разглядеть дорогу, которая привела меня сюда. Боже мой, как далеко от нас Глостер! Какое огромное пространство отделяет меня от родного дома!
– Да, да, молодой человек, – сказал старик, – и, если я не ошибаюсь, от того, что вы любите больше родного дома. Я полагаю, предмет вашего внимания лежит вне вашего поля зрения; и все же, мне сдается, вам приятно смотреть в ту сторону.
– Я вижу, почтенный друг мой, – с улыбкой отвечал Джонс, – что вами еще не забыты волнения вашей юности. Признаюсь, ваша догадка о направлении моих мыслей правильна.
После этого они пошли к той части горы, которая была обращена на северо-запад и возвышалась над большим лесом. Едва только приблизились они к этому месту, как услышали доносившийся из лесу отчаянный крик женщины. Джонс несколько мгновений прислушивался, потом, не сказав ни слова своему спутнику (обстоятельства не позволяли мешкать), побежал, или, вернее, кубарем скатился, с горы и, нимало не заботясь о своей безопасности, бросился в самую чащу, из которой исходили крики.
Не успел он сделать несколько шагов, как увидел самое возмутительное зрелище: полуобнаженную женщину в руках какого-то негодяя, который, обмотав ей шею подвязкой, старался повесить ее на дереве. Не пускаясь в расспросы, Джонс мигом набросился на мерзавца и так удачно пустил в ход свою крепкую дубовую палку, что повалил его наземь, прежде чем тот успел защититься и даже сообразить, что на него напали. Джонс не переставал колотить негодяя до тех пор, пока сама женщина не попросила его остановиться, сказав, что, по ее мнению, он уже довольно поработал.
Несчастная упала перед Джонсом на колени и рассыпалась в благодарностях за то, что он освободил ее. Джонс же первым делом поднял ее и сказал, что чрезвычайно рад необыкновенному случаю, который привел его в это место, где она едва ли могла рассчитывать на помощь, прибавив, что, очевидно, само небо избрало его счастливым орудием ее спасения.
– Да, – отвечала она, – я почти приняла вас за доброго ангела; да и точно, вы похожи скорее на ангела, чем на человека.
Действительно, Джонс был очень пригож собой; и если стройный стан и красивые черты лица, украшенные молодостью, здоровьем, силой, свежестью, живостью и добротой, могут уподобить человека ангелу, то он, конечно, обладал таким сходством.
Освобожденная пленница далеко не в такой степени походила на небожительницу: с виду это была женщина уже далеко не первой молодости, и лицо ее не отличалось красотой; но со всей верхней части ее тела платье было сорвано, и взоры избавителя привлекли ее груди, прекрасной формы и чрезвычайно белые. Несколько мгновений они стояли молча, созерцая друг друга, пока негодяй, лежавший на земле, не зашевелился, и тогда Джонс, схватив подвязку, предназначавшуюся для другого употребления, связал ему руки на спине. Тут, разглядев его лицо, к великому своему удивлению, а может быть, и к немалому удовольствию, узнал в нем не кого иного, как прапорщика Норсертона. Прапорщик тоже не забыл своего прежнего противника, которого узнал, как только пришел в себя. Удивление его равнялось удивлению Джонса, но, я думаю, он испытал по этому случаю гораздо меньше удовольствия.
Джонс помог Норсертону встать на ноги и, пристально глядя ему в глаза, сказал:
– Мне кажется, сэр, вы не ожидали встретить меня на этом свете; признаюсь, и я также мало ожидал найти вас здесь. Однако, я вижу, судьба еще раз свела нас и дала мне удовлетворение за полученную обиду, даже без моего ведома.
– Действительно, – отвечал Норсертон, – как это достойно благородного человека: рассчитываться с противником, нанося ему удар в спину. И притом я не могу дать вам удовлетворение здесь, потому что у меня нет шпаги; но если вы не боитесь поступить, как джентльмен, пойдем куда-нибудь, где я могу достать оружие, и я поступлю с вами, как подобает человеку чести.
– Пристало ли такому мерзавцу, как вы, – воскликнул Джонс, – пятнать самое слово «честь», присваивая ее себе! Теперь от вас потребует удовлетворения правосудие, и оно его получит.
Тут, обратясь к женщине, он спросил, близко ли дом ее, и если нет, то, может быть, она знает кого-нибудь по соседству, у кого могла бы достать приличную одежду, чтобы явиться к мировому судье.
Женщина отвечала, что она в этих местах совершенно чужая. Тогда Джонс, собравшись с мыслями, сказал, что у него недалеко есть друг, который поможет им советом; он удивился даже, что его спутник за ним не последовал: действительно, Горный Отшельник по уходе нашего героя присел на выступ скалы, где терпеливо и безучастно ожидал развязки этого приключения, несмотря на то что в руках у него было ружье.
Выйдя из лесу, Джонс увидел старика в описанном нами положении; наш герой проявил все свое проворство и с поразительной быстротой взобрался на гору.
Старик посоветовал ему отвести женщину в Эптон, ближайший, по его словам, город, где он, наверное, достанет для нее все, что понадобится. Получив указания, как туда дойти, и попросив прислать к нему Партриджа, Джонс простился с Горным Отшельником и поспешно вернулся в лес.
Отправляясь расспросить своего друга, герой наш оставил Норсертона со связанными за спиной руками, так что тот не мог причинить никакого зла бедной женщине. Кроме того, Джонс знал, что будет находиться на расстоянии человеческого голоса и может вернуться настолько быстро, что успеет предотвратить несчастье. Наконец он пригрозил негодяю, что если тот попытается нанести женщине малейшее оскорбление, то он сам тут же возьмет на себя обязанности палача. Но он, к несчастью, позабыл, что хотя руки Норсертона были связаны, однако ноги оставались на свободе, и ни одним словом не воспретил ему употребить их по своему усмотрению. А Норсертон, не дававший никаких обещаний такого рода, рассудил, что честь не будет нарушена, если он убежит, так как никакие правила не обязывают его ожидать формального освобождения. Итак, пустив в ход ноги, бывшие на свободе, он углубился в лес, благоприятствовавший его отступлению; женщина же, взоры которой, надо думать, были направлены в ту сторону, куда ушел ее избавитель, не обратила внимания на его бегство или же не взяла на себя труд помешать ему.
Поэтому Джонс по своем возвращении нашел женщину одну. Он хотел было потратить некоторое время на поиски Норсертона, но женщина этому воспротивилась, горячо умоляя своего избавителя проводить ее в названный Отшельником город.
– Что же касается бегства этого человека, – сказала она, – то я им нисколько не опечалена, ибо философия и христианское учение велят нам прощать обиды. Мне неприятно только, что я причиняю вам столько беспокойства, сэр; из-за моей наготы мне даже совестно смотреть вам в глаза, и если бы не нужда в вашем покровительстве, то я предпочла бы идти одна.
Джонс предложил ей свой кафтан, но, не знаю, по каким соображениям, она наотрез отказалась взять его, несмотря на самые горячие просьбы. Тогда он попросил ее забыть об обеих причинах ее смущения.
– Что касается первой, – сказал он, – то, оказывая вам покровительство, я только исполняю свой долг; а от второй я совершенно вас избавлю, потому что всю дорогу буду идти впереди; я не хочу оскорблять вас своими взглядами и в то же время не могу поручиться, что у меня хватит силы сопротивляться чарам такой ослепительной красоты.
Так, герой наш и освобожденная им дама отправились в путь тем же способом, как древле шествовали Орфей и Эвридика.[12] Но хотя я не могу поверить, чтобы красавица умышленно искушала его оглядываться, однако Джонс часто принужден был это делать, так как ей требовалась его помощь при переходе через изгороди, а также во многих других случаях. Тем не менее судьба его была счастливее судьбы несчастного Орфея, ибо он благополучно привел свою спутницу, или, лучше сказать, последовательницу, в славный город Эптон.
Прибытие мистера Джонса и его спутницы в гостиницу и весьма обстоятельное описание эптонского сражения
Хотя читатель, несомненно, жаждет узнать, кто была эта дама и каким образом попала она в руки мистера Норсертона, однако мы попросим его немного потерпеть, потому что по некоторым важным причинам, о которых впоследствии он, может быть, догадается, нам придется на известное время отложить удовлетворение его любопытства.
Войдя в город, мистер Джонс и прекрасная его спутница направились прямо в гостиницу, которая показалась им на взгляд наилучшей. Джонс велел слуге показать комнату и стал подниматься по лестнице, но в эту минуту растрепанная красавица, поспешно за ним следовавшая, была остановлена хозяином, крикнувшим:
– Эй, куда еще эта рвань лезет? Прошу покорнейше остановиться.
Но Джонс таким повелительным голосом загремел сверху: «Позвольте этой даме пройти!» – что хозяин тотчас же убрал руки, и дама со всех ног побежала в отведенную комнату.
Джонс поздравил ее с благополучным прибытием и удалился, пообещав прислать хозяйку с платьем. Бедная женщина сердечно поблагодарила его за доброту и сказала, что надеется скоро снова его увидеть, чтобы отблагодарить еще лучше. Во время этого короткого разговора она старательно прикрывала руками свою белую грудь, потому что Джонс не мог удержаться и взглянул на нее украдкой два раза, хотя и принимал всевозможные предосторожности, чтобы не оскорбить свою спутницу.
Случилось так, что наши путешественники выбрали своим местопребыванием гостиницу, пользовавшуюся превосходной репутацией, где обыкновенно останавливались по пути в Бат добродетельные ирландские леди и многие девицы того же сорта из Северной Англии. Поэтому хозяйка ни в коем случае не допустила бы под своей крышей предосудительных сношений. И точно, все такие непотребства настолько грязны и заразительны, что пятнают самые невинные места, где они совершаются, сообщая славу дурного или подозрительного заведения всем домам, где только их терпят.
Я не хочу этим сказать, чтобы в публичных гостиницах можно было поддерживать строгое целомудрие храма Весты. Хозяйка наша и не надеялась на такую благодать; да такой строгости не ожидала и не потребовала бы от нее ни одна из дам, о которых я говорил, или другие особы, еще более суровой нравственности.
Однако же всякий вправе не допускать в своих стенах грубого разврата и выгонять вон проституток в лохмотьях. Этого правила моя хозяйка держалась строго, и ее добродетельные постояльцы, путешествовавшие не в лохмотьях, вполне основательно могли ожидать от нее соблюдения таких минимальных приличий.
Между тем вовсе не требовалось чрезмерной подозрительности, чтобы подумать, что мистер Джонс и его оборванная спутница питают намерение заняться вещами, которые, хотя терпятся в некоторых христианских странах, не замечаются в других и практикуются во всех, однако воспрещены исповедуемой в этих странах религией столь же решительно, как убийство или другие страшные преступления. Поэтому, только что хозяйка услышала о прибытии вышеназванных особ, как немедленно начала придумывать быстрейший способ их выпроводить. На этот предмет она запаслась длинным смертоносным орудием, которым служанка в мирное время обыкновенно разрушала работу трудолюбивого паука, – выражаясь вульгарно, она схватила метлу и собиралась ринуться с ней из кухни в ту самую минуту, как к ней подошел Джонс с просьбой дать какое-нибудь платье и другую одежду, необходимую для прикрытия полуобнаженной женщины, оставшейся наверху.
Ничто не может в такой степени вывести вас из себя, ничто так не опасно для кардинальной человеческой добродетели – терпения, как просьба о каком-нибудь особенном одолжении для тех самых лиц, против которых вы пылаете гневом. По этой причине Шекспир столь искусно изобразил обращенную Дездемоной к мужу просьбу о милостях для Кассио как средство не только воспламенить его ревность, но и довести до последней степени безумия; и мы видим, что в этом случае несчастный мавр был менее способен управлять своей страстью, чем даже тогда, когда увидел свой бесценный подарок жене в руках у предполагаемого соперника. Дело в том, что мы усматриваем в такого рода просьбах оскорбление нашему разуму, которое гордость человеческая переносит с величайшим трудом.
Хозяйка, хотя и очень добрая женщина, должно быть, не лишена была этой гордости, потому что не успел Джонс высказать свою просьбу, как она кинулась на него с неким оружием, которое хотя не длинно, не остро, не твердо и с виду не угрожает ни смертью, ни увечьем, тем не менее внушало страх и ужас многим мудрым, больше того – многим храбрым людям до такой степени, что иные, бестрепетно взиравшие в пасть заряженной пушки, не осмеливались взглянуть в пасть, где вращалось это оружие, и готовы были предстать в самом жалком и позорном виде перед всеми своими знакомыми, только бы не подвергнуться его смертоносному действию.
Признаться откровенно, я боюсь, не принадлежал ли к числу таких людей и мистер Джонс, ибо хотя он был атакован и жестоко поражен означенным оружием, однако не нашел в себе смелости оказать сопротивление, а только трусливейшим образом умолял свою противницу прекратить удары, – выражаясь яснее, убедительно просил, чтобы его выслушали. Но прежде чем ему удалось добиться удовлетворения своей просьбы, в ссору вмешался сам хозяин и принял сторону того из противников, который, по-видимому, очень мало нуждался в помощи.
Есть разряд героев, решение которых принять бой или уклониться от него определяется, по-видимому, характером и поведением нападающего. О таких говорят, что они знают своих противников; и Джонс, полагаю, знал свою противницу, ибо, несмотря на ангельскую кротость по отношению к ней, он мгновенно возгорелся гневом, увидев нападение со стороны мужа, и приказал ему замолчать под страхом суровейшего наказания: ни более, ни менее, как быть брошенным вместо полена в его собственный камин.
Муж в крайнем негодовании, смешанном, однако же, с презреньем, отвечал:
– Прежде помолитесь Богу, чтоб он дал вам силы. Я ведь почище вас буду, – да, да, во всех отношениях почище.
И вслед за тем он выстрелил полдюжиной отборных эпитетов по адресу дамы, оставшейся наверху; но не успел последний из них слететь с его губ, как он получил по плечам удар наотмашь дубинкой, которую Джонс держал в руках.
Трудно решить, кто быстрее вернул ему этот удар: хозяин или хозяйка. Хозяин, руки которого были пусты, стал действовать кулаком, супруга же его, подняв метлу и целясь в голову Джонса, вероятно, сразу покончила бы с дракой, а равно и с Джонсом, если бы отвесное движение метлы не было остановлено… не чудесным вмешательством какого-либо языческого божества, а самым прозаическим, хотя и счастливым, случаем – именно прибытием Партриджа, который в это мгновение вошел в гостиницу (от страха он бежал всю дорогу, улепетывая с горы) и, увидев опасность, угрожающую его господину или товарищу (называйте, как хотите), предотвратил печальную катастрофу, схватив хозяйку за руку в то время, как эта рука взметнулась вверх.
Хозяйка скоро поняла, что за препятствие остановило удар; не в силах высвободить свою руку из рук Партриджа, она выронила метлу и, оставив Джонса попечению мужа, с неописуемой яростью кинулась на вошедшего, который уже дал о себе знать, закричав:
– Силы небесные! Неужто вы хотите убить моего друга? Не отличаясь большими воинственными наклонностями, Партридж тем не менее не пожелал стоять сложа руки при виде нападения на своего друга; он не был также особенно недоволен тем участком боя, который достался на его долю, и вернул хозяйке удары сейчас же, как только получил их. Битва закипела с неослабевающим ожесточением на всех участках, и было неясно, на чью сторону склонится счастье, как вдруг обнаженная дама, услышавшая с верхнего этажа разговор, предшествовавший схватке, стремглав сбежала вниз и, не считаясь с тем, что недобросовестно двоим выступать против одного, напала на бедную женщину, бившуюся на кулачках с Партриджем; а сей великий воитель не сдал, но удвоил ярость при виде свежего подкрепления, прибывшего ему на помощь.
При таких условиях победа досталась бы нашим путешественникам (ведь и самые храбрые войска принуждены уступать численному перевесу), если бы горничная Сусанна счастливо не подоспела на помощь своей госпоже. Эта Сусанна умела работать руками, как никакая девица в этой местности, и одолела бы, я думаю, даже знаменитую Фалестриду[13] или любую из ее подданных амазонок, потому что тело у нее было крепкое и мужеподобное, во всех отношениях приспособленное для таких схваток. Но если кулаки ее и руки были созданы для нанесения членовредительных ударов врагу, то лицо как нельзя лучше подходило для принятия таковых без особенного ущерба для нее самой, потому что нос ее уже был приплюснут, а губы отличались такой толщиной, что никакая опухоль не могла быть на них заметной, и такой твердостью, что кулак едва ли мог оставить на них след. Наконец, скулы ее сильно выдавались, точно сама природа поместила их в виде двух бастионов, назначенных защищать глаза ее в схватках, для которых она так хорошо была приспособлена и к которым питала чрезвычайную склонность.
Это прелестное создание, прибыв на поле сражения, немедленно устремилось к тому крылу, где хозяйка выдерживала столь неравный бой с двумя противниками обоих полов. Тут она сейчас же вызвала Партриджа на единоборство. Вызов был принят, и между ними завязался отчаяннейший бой.
Уже спущенные с цепи псы Беллоны[14] облизывались в предвкушении поживы; уже парила в воздухе золотокрылая Победа; уже Фортуна, взяв с полки весы и положив на одну чашку судьбу Тома Джонса, его спутницы и Партриджа, а на другую – судьбу хозяина, его жены и служанки, начала их взвешивать, и обе чашки находились в совершенном равновесии, как вдруг счастливый случай сразу положил конец кровавой схватке, которой половина бойцов уже насладилась вволю. Этот случай был прибытием кареты четверкой. Хозяин и хозяйка немедленно прекратили бой; это же, по их просьбе, сделали и их противники. Но Сусанна не была так милостива к Партриджу: эта прекрасная амазонка, повергнув и оседлав своего врага, изо всех сил тузила его обеими руками, не обращая ни малейшего внимания на его мольбы о перемирии и громкие вопли: «Убивают!»
К счастью, Джонс, оставив хозяина, устремился на выручку к своему товарищу и с немалым трудом стащил с него озверевшую служанку; однако Партридж не сразу почувствовал свое освобождение, потому что все еще лежал, растянувшись на полу и закрыв лицо руками, и только тогда перестал вопить, когда Джонс принудил его открыть глаза и убедиться, что битва кончена.
Хозяин, не получивший никаких видимых повреждений, и хозяйка, прикрывая исцарапанное лицо носовым платком, поспешно побежали к дверям встречать карету, из которой вышли молодая дама и ее горничная. Хозяйка тотчас же провела их в ту комнату, куда мистер Джонс поместил было свою красавицу, так как комната эта была лучшая во всей гостинице. Чтобы попасть туда, приезжим надо было пройти через поле битвы, что они сделали с чрезвычайной поспешностью, прикрывая лица платками, точно желали избежать посторонних взглядов. Однако их предосторожность была совершенно излишней, потому что несчастная Елена – роковая причина всего кровопролития – сама всячески старалась спрятать лицо, а Джонс был в не меньшей степени занят спасением Партриджа от ярости Сусанны; и только что он счастливо успел в этом, как пострадавший побежал прямо к насосу, чтобы умыть лицо и остановить кровавый поток, в изобилии пущенный Сусанной из его ноздрей.
в которой прибытие военного окончательно прекращает враждебные действия и приводит к заключению прочного и длительного мира между враждовавшими сторонами
В это время в гостиницу прибыл сержант с отрядом мушкетеров, ведя с собой дезертира. Сержант первым делом осведомился, где живет главный член городского магистрата, и получил ответ от хозяина, что исполнение этой обязанности возложено на него. Тогда сержант потребовал билетов на постой и кружку пива, после чего, пожаловавшись на холод, расположился перед кухонным очагом.
Мистер Джонс тем временем утешал свою приунывшую даму, которая села за стол в кухне и, подперши голову рукой, плакалась на свои несчастья. Но чтобы прекрасные мои читательницы не смущались насчет известного обстоятельства, я считаю своим долгом их успокоить: прежде чем выйти из своей комнаты, она так хорошо закуталась найденной там наволочкой, что ее чувство стыдливости нисколько не было оскорблено присутствием в кухне множества мужчин.
Один солдат подошел к сержанту и шепнул ему что-то на ухо; тогда последний остановил свой взгляд на женщине и, внимательно посмотрев на нее с минуту, обратился к ней со словами:
– Извините, сударыня, однако я уверен, что не ошибся! Ведь вы супруга капитана Вотерса?
Бедная женщина, предавшись своему горю, почти не смотрела ни на кого из окружающих, но тут, взглянув на сержанта, она тотчас узнала его и, назвав по имени, отвечала, что она действительно та несчастная, за которую он ее принял.
– Однако я удивлена, – прибавила она, – что меня можно узнать в этом наряде.
На это сержант отвечал, что он крайне поражен, видя ее благородие в такой одежде, и боится, не случилось ли с ней какого несчастья.
– Несчастье со мной действительно случилось, – сказала она, – и я всецело обязана этому джентльмену, – показала она на Джонса, – тем, что оно не оказалось для меня роковым и что я еще в живых и могу говорить о нем.
– Что бы ни сделал джентльмен, – сказал сержант, – капитан, я уверен, вознаградит его; и если я могу быть чем-нибудь полезен, то вашему благородию стоит только приказать. Я почту счастьем услужить вашему благородию, и всякий может смело последовать моему примеру, потому что, я знаю, капитан хорошо за это отблагодарит.
Хозяйка гостиницы, слышавшая сверху весь разговор между сержантом и миссис Вотерс, поспешно спустилась вниз и, подбежав к этой даме, стала просить у нее прощения за нанесенные ей обиды, умоляя отнести все за счет неведения.
– Господи! – говорила она. – Могла ли я подумать, что особа вашего звания явится в таком наряде? Поверьте, сударыня, догадайся я только, что ваше благородие есть ваше благородие, я бы себе скорей язык откусила, чем сказала то, что сказала. И я надеюсь, ваше благородие примет от меня платье, покамест вы достанете свои собственные…
– Перестаньте молоть вздор, любезная, – прервала ее миссис Вотерс. – Неужели вы думаете, что меня может обидеть то, что слетает с языка таких низких тварей, как вы? Меня поражает только ваша самоуверенность: воображать, что после всего случившегося я удостою надеть ваши грязные тряпки! Извольте знать, негодница, что у меня есть самолюбие.
Тут вмешался Джонс и попросил миссис Вотерс простить хозяйку и принять ее платье.
– Я вполне согласен, – сказал он, – что вид у нас был немного подозрительный, когда мы вошли в эту гостиницу, и уверен, что все поступки этой почтенной женщины объясняются, как она говорит, заботой о репутации ее дома.
– Истинная правда, только этой заботой! – воскликнула хозяйка. – Джентльмен говорит, как настоящий джентльмен, и я ясно вижу, что он джентльмен. И точно, дом мой пользуется такой прекрасной репутацией, как ни одна гостиница по всей дороге, и хоть сама хозяйка и говорю это, а только его посещают самые знатные господа – и ирландцы и англичане. Пусть кто-нибудь попробует сказать о нем дурное! И, как я сказала, знай я только, что ваше благородие есть ваше благородие, так я бы скорей пальцы себе сожгла, чем оскорбила ваше благородие, но, понятно, я не желаю, чтобы в доме, куда господа ходят и деньги платят, глаза их оскорбляла разная рвань, которая, где ни пройдет, больше вшей за собой оставит, чем денег. К такой мрази жалости у меня нет ни на грош, да и глупо было бы жалеть таких; если бы наши судьи действовали как следует, так все бы они были выгнаны вон из королевства, – ей-богу, это самое для них подходящее. А что касается вашего благородия, то мне от души жаль, что с вашим благородием приключилось несчастье; и если вашему благородию угодно будет оказать мне честь надеть мое платье, покамест вы достанете свои собственные, то, разумеется, все, что у меня есть лучшего, к услугам вашего благородия.
Холод ли, стыд ли или же уговоры мистера Джонса подействовали на миссис Вотерс – не берусь решить, только речь хозяйки укротила ее гнев, и она удалилась с этой почтенной женщиной одеться поприличнее.
Хозяин тоже обратился к Джонсу с торжественной речью, но был тотчас остановлен великодушным юношей, который дружески пожал ему руку и уверил в полном прощании, сказав:
– Если вы удовлетворены, почтенный мой друг, то объявляю, что и я не питаю к вам никакой злобы.
В самом деле, хозяин в некотором смысле имел больше основания считать себя удовлетворенным, потому что был весь избит, тогда как Джонсу достался разве что один удар.
Партридж, все это время обмывавший у насоса свой расквашенный нос, вернулся в кухню как раз в ту минуту, когда его господин и хозяин гостиницы пожимали друг другу руки. Так как был он нрава миролюбивого, то это выражение мирных чувств пришлось ему по душе: хотя лицо его носило знаки Сусанниных кулаков и особенно ногтей, однако он был доволен этим исходом битвы и не имел никакого желания начинать новую, с целью его улучшить.
Героическая Сусанна тоже осталась довольна своей победой, хотя она стоила ей подбитого глаза – увечье, причиненное ей Партриджем в самом начале схватки. Таким образом, между этими двумя противниками без труда было заключено соглашение, и те самые руки, которые только что были орудием войны, сделались теперь посредниками мира.
Словом, было восстановлено полное спокойствие, по случаю чего сержант, хотя это может показаться противным правилам его профессии, выразил свое полное одобрение.
– Вот это по-дружески! – сказал он. – Ненавижу, когда люди дуются, после того как задали друг другу встрепку. Когда приятели повздорили, то единственный выход – уладить дело честно, по-приятельски: на кулаках ли или на шпагах, или на пистолетах – кому как нравится, но чтоб потом об этом больше ни слова. Что до меня, так черт меня побери, если я не люблю друга больше после того, как подрался с ним! Таить злобу пристало скорее французу, чем англичанину.
Затем он предложил совершить возлияние[15] как необходимую часть церемониала при всех соглашениях такого рода. Может быть, читатель заключит отсюда, что он был начитан в древней истории. Хотя такое заключение весьма правдоподобно, но я не стану утверждать это с уверенностью, потому что сержант не сослался ни на чей авторитет в подтверждение этого обычая. Надо думать, что мнение свое он действительно основывал на превосходном авторитете, потому что подкрепил его множеством страшных клятв.
Едва только услышав это предложение, Джонс тотчас же согласился с ученым сержантом и велел подать кубок, или, вернее, большую кружку, наполненную употребляющейся в таких случаях жидкостью, и затем сам начал церемонию. Он положил правую руку на руку хозяина гостиницы, в левую взял кубок и, произнеся полагающиеся слова, совершил возлияние, после чего то же самое было проделано всеми присутствующими. Нет нужды передавать подробности всего ритуала, потому что он мало отличался от тех возлияний, описание которых столько раз встречается у древних авторов и их новейших переписчиков. Различие наблюдалось только в следующих двух отношениях: во-первых, участники лили жидкость только в собственные глотки, и, во-вторых, сержант, отправлявший обязанности жреца, пил последним; но он, я полагаю, не уклонился от древнего ритуала, выпив более остальных и явившись единственным из присутствующих, который не участвовал в расходах, а помогал только своим усердием.
Совершив возлияние, компания разместилась вокруг кухонного очага, где воцарилось безудержное веселье, и Партридж не только позабыл о своем постыдном поражении, но принялся обращать голод в жажду и скоро сделался чрезвычайно забавен. Мы должны, однако, покинуть на некоторое время приятное общество и последовать за мистером Джонсом в комнату миссис Вотерс, где подан был заказанный им обед. Приготовление его не заняло много времени, потому что он был состряпан три дня назад и повару потребовалось только разогреть его.
Апология всех героев, обладающих хорошим аппетитом, и описание битвы в любовном роде
Герои, несмотря на высокое мнение, какое они могут возыметь о себе благодаря льстецам или какое может составить о них свет, все-таки больше похожи на смертных, чем на богов. Как бы ни были возвышенны их души, тела их (то есть гораздо большая часть), во всяком случае, подвержены наихудшим немощам и подчинены самым низким потребностям человеческой природы. Среди этих последних принятие пищи, иными мудрецами рассматриваемое как акт презренный и оскорбительный для философского достоинства, должно в какой-то степени производиться величайшими государями, героями и философами мира сего; проказница-природа подчас даже требует от этих великих особ удовлетворения означенных потребностей в гораздо значительнейших размерах, чем от людей самого низкого звания.
Правду сказать, если не известны на земле существа, более высокие, чем человек, то нечего и стыдиться удовлетворения нужд, свойственных человеку, но когда только что названные мной высокие особы снисходят до мысли ограничить удовлетворение этих низких потребностей кругом им подобных, – когда, например, посредством присвоения или истребления съестных припасов они как будто хотят запретить еду другим, – тогда они, несомненно, сами становятся весьма низкими и презренными.
После этого краткого предисловия мы считаем нисколько не зазорным для нашего героя сказать, что он с большим жаром налег на еду. Я сомневаюсь даже, удалось ли когда-нибудь обильнее покушать самому Улиссу, который, кстати сказать, обладал едва ли не лучшим аппетитом среди всех прочих героев этой обжорной поэмы – «Одиссеи»: по крайней мере, три фунта мяса, раньше входившие в состав быка, теперь удостоились чести сделаться частью особы мистера Джонса.
Мы сочли своим долгом упомянуть об этой подробности, потому что она может объяснить временное невнимание нашего героя к своей прекрасной сотрапезнице, которая ела очень мало, будучи занята мыслями совсем другого рода, – обстоятельство, оставшееся Джонсом незамеченным, пока он вполне не утолил голод, возбужденный в нем двадцатичетырехчасовым постом. Но по окончании обеда внимание его к другим предметам оживилось; с этими предметами мы теперь и познакомим читателя.
Мистер Джонс, о физических совершенствах которого мы говорили до сих пор очень мало, был, надо сказать, одним из красивейших молодых людей на свете. Лицо его, помимо того что дышало здоровьем, носило на себе еще самую явственную печать ласковости и доброты. Качества эти были настолько для него характерны, что если ум и живость, светившиеся в его глазах, и не могли остаться незамеченными внимательным наблюдателем, однако легко ускользали от поверхностного взгляда, то добродушие бросалось в глаза почти каждому, кто его видел.
Может быть, этому обстоятельству, а равным образом цвету кожи лицо Джонса было обязано невыразимой нежности, которая придавала бы ему вид женственности, если бы с ним не соединялись чрезвычайно мужественные фигура и стан, в такой же степени напоминавшие Геркулеса, в какой лицо напоминало Адониса. Вдобавок он был подвижен, любезен и весел; жизнерадостность его была такова, что оживляла каждое общество, в котором он появлялся.
Если читатель должным образом оценит все эти обворожительные качества, соединявшиеся в нашем герое, да еще вспомнит, чем ему была обязана миссис Вотерс, то он проявит больше ханжества, чем чистосердечия, составив о ней дурное мнение на том основании, что у нее сложилось очень хорошее мнение о Джонсе.
Но каким бы порицаниям ни давала повод эта дама, мое дело – излагать факты со всей правдивостью. Миссис Вотерс не только составила себе хорошее мнение о нашем герое, но также прониклась к нему большим расположением. Если уж выкладывать все начистоту, она его полюбила в общепринятом теперь значении этого слова[16], согласно которому оно прилагается без разбора к предметам всех наших страстей, желаний и чувств и выражает предпочтение, отдаваемое нами одному роду пищи перед другим.
Но если и согласиться, что любовь к этим разнообразным предметам одна и та же во всех случаях, однако нельзя не признать, что проявления ее различны: ведь, как бы мы ни любили говяжий филей, бургундское вино, дамасскую розу или кремонскую скрипку, мы никогда не прибегаем к улыбкам, нежным взглядам, нарядам, лести и иным ухищрениям для снискания благосклонности упомянутого филея и пр. Случается, правда, что мы вздыхаем, но делаем мы это обыкновенно в отсутствие, а не в присутствии любимого предмета. Ведь иначе нам пришлось бы жаловаться на его неблагодарность и глухоту на том же основании, на каком Пасифая[17] сетовала на своего быка, которого пробовала расположить к себе всеми приемами кокетства, успешно применявшимися в тогдашних гостиных для покорения более чувствительных и нежных сердец светских джентльменов.
Иное наблюдаем мы в любви, проявляемой друг к другу особями одного и того же вида, но различного пола. В этом случае – не успели мы влюбиться, как главной нашей заботой становится приобрести расположение предмета нашего чувства. Да и с какой другой целью наша молодежь обучается искусству быть приятным? Если бы не было любви, то чем, спрашивается, добывали бы себе средства к существованию люди, промысел которых состоит в том, чтобы выгодно показать и украсить человеческое тело? И даже великие шлифовщики наших манер, которые, по мнению иных, учат нас тому, что преимущественно и отличает нас от скотов, – даже сами танцмейстеры, чего доброго, не нашли бы себе места в обществе. Словом, все изящество, которое молодые леди и молодые джентльмены с таким усердием перенимают у других, и многие прикрасы, которые они сами придают себе с помощью зеркала, в сущности, не что иное, как spicula et faces amoris[18], о которых так часто говорит Овидий, или, как их иногда называют на нашем языке, полная любовная артиллерия.
И вот только что миссис Вотерс и герой наш уселись рядышком, как эта дама открыла артиллерийский огонь по Джонсу. Но тут, предпринимая описание, до сих пор не испробованное ни в стихах, ни в прозе, мы считаем нужным воззвать за содействием к некоторым воздушным существам, которые, мы не сомневаемся, любезно явятся к нам на помощь по этому случаю.
Поведайте же нам, о Грации, – вы, обитающие в небесных чертогах Серафины, вы, истинно божественные, всегда наслаждающиеся ее лицезрением и в совершенстве постигшие искусство пленять, – какое употреблено было оружие, чтобы полонить сердце мистера Джонса?
Прежде всего из двух прелестных голубых глаз, блестящие зрачки которых, стреляя, метнули молнии, пущены были два остро отточенных задорных взгляда, но, к счастью для нашего героя, попали они только в большой кусок говядины, который он переправлял тогда себе на тарелку, и без вреда для него истощили свою силу. Прекрасная воительница заметила этот промах, и тотчас из прекрасной груди ее вырвался смертоносный вздох. Вздох, который невозможно слышать безучастно и который способен поразить насмерть дюжину франтов, – до того сладкий, до того мягкий, до того нежный, что его вкрадчивое дыхание, наверное, проложило бы путь к сердцу нашего героя, если бы, по счастью, звук его не был отведен от ушей его грубым шипением пива, которое он наливал в эту минуту. Много другого оружия испробовала она, но бог еды (если только есть таковой, в чем я не уверен) охранял своего почитателя; или, может быть, то не был dignus vindice nodus[19], и невредимость Джонса можно объяснить естественным образом: ведь если любовь часто охраняет нас от приступов голода, то и голод в известных случаях способен защитить нас от любви.
Красавица, взбешенная столькими неудачами, решила на короткое время сложить оружие. Передышку эту она употребила на приведение в боевую готовность всех орудий любовного арсенала, чтобы возобновить атаку по окончании обеда.
Поэтому, как только со стола было убрано, она возобновила военные операции. Первым делом, направив свой правый глаз наискось, в сторону мистера Джонса, она метнула из уголка его проникновеннейший взгляд, который хотя и потерял значительную часть своей силы, прежде чем достиг нашего героя, однако остался не вовсе без результата. Приметя это, красавица поспешно отвела глаза и опустила их долу, словно встревоженная тем, что она наделала, – хотя таким способом намеревалась только ослабить его бдительность и заставить открыть глаза, через которые рассчитывала захватить врасплох его сердце, после чего, тихонько подняв два блестящих глаза, уже начинавших оказывать действие на бедного Джонса, она дала по нем залп маленьких чар, заключенных в улыбке. Не в радостной или в веселой улыбке, а в улыбке приветливой, которая всегда бывает наготове у большинства женщин и служит им средством показать сразу хорошее расположение, грациозные ямочки и белые зубки.
Улыбка эта угодила нашему герою прямо в глаза и сразу его пошатнула. Он начал прозревать планы неприятеля и чувствовать их успех. Между враждующими сторонами завязались переговоры, во время которых лукавая красавица так хитро и неприметно продолжала вести атаку, что почти покорила сердце нашего героя еще до возобновления военных действий. Признаться откровенно, я боюсь, что мистер Джонс придерживался голландского способа защиты и изменнически сдал гарнизон, не приняв должным образом во внимание своих обязательств по отношению к прекрасной Софье. Словом, как только любовные переговоры кончились и дама вывела из укрытия главную батарею, нечаянно спустив с шеи платок, сердце мистера Джонса было совершенно покорено, и прекрасная победительница пожала обычные плоды своего торжества.
Здесь Грации полагают приличным кончить свое описание, мы же полагаем приличным кончить главу.
Дружеская беседа на кухне, окончившаяся очень обыкновенно, хотя не очень дружески
Покамест наши любовники развлекались способом, отчасти описанным в предыдущей главе, они доставляли развлечение также и добрым друзьям своим на кухне. Развлечение двойное: давали им предмет для разговора и в то же время снабжали напитками, вносившими в общество приятное оживление.
Кроме хозяина и хозяйки, по временам отлучавшихся из комнаты, вокруг камелька на кухне собрались мистер Партридж, сержант и кучер, привезший молодую леди и ее горничную.
Когда Партридж рассказал обществу, со слов Горного Отшельника, о положении миссис Вотерс, в котором ее нашел Джонс, сержант, в свою очередь, сообщил все, что ему было известно относительно этой дамы. Он сказал, что она супруга мистера Вотерса, капитана его полка, за которым часто следовала вместе с мужем.
– Есть люди, – заметил он, – которые сомневаются в том, что они обвенчаны по всем правилам в церкви. Но я считаю, что это не мое дело. Должен только признаться, если б пришлось показывать под присягой в суде: по-моему, она немногим лучше нас с вами, и, мне кажется, капитан попадет на небо, когда солнышко в дождь засияет. Да если и попадет, так все равно в компании у него недостатка не будет. А дамочка, надо правду сказать, славная, любит нашего брата и всегда готова оградить нас от несправедливости: она частенько выручала наших ребят, и если б от нее все зависело, так ни один не был бы наказан. Только вот в последнюю нашу стоянку очень уж она сдружилась с прапорщиком Норсертоном, что правда, то правда. Капитан-то об этом ничего не знает; а раз и для него остается вдоволь, так какая в этом беда? Он ее любит от этого ничуть не меньше и, я уверен, проткнет каждого, кто скажет про нее худое; поэтому и я ничего худого говорить не буду, я только повторяю то, что другие говорят; а если все говорят, так уж, верно, в этом есть хоть немного правды.
– Да, да, много правды, ручаюсь вам, – заметил Партридж. – Veritas odium parit[20].
– Вздор и клевета! – воскликнула хозяйка. – Теперь, когда она приоделась, так выглядит самой благородной дамой, и обращение, как у благородной: дала мне гинею за то, что надела мое платье.
– Прекрасная, благородная дама, – подхватил хозяин, – и если б не твоя запальчивость, так ты бы не поссорилась с ней вначале.
– Не тебе бы говорить об этом! – возразила хозяйка. – Если б не твоя глупая голова, так ничего бы не случилось. Просят тебя вечно соваться куда не следует и толковать обо всем по-дурацки!
– Ну, ладно, ладно, – отвечал хозяин, – что прошло, того не воротишь, так и не будем больше толковать об этом.
– Ну, не будем, а только ведь завтра все сызнова начнется. Уж не в первый раз терпеть приходится от твоей дурацкой башки. Было бы хорошо, если бы в доме ты всегда держал язык за зубами и вмешивался только в то, что за воротами и что тебя касается. Или ты забыл, что случилось семь лет тому назад?
– Ах, милая, не откапывай старых историй! – сказал хозяин. – Теперь все уладилось, и я жалею о том, что наделал.
Хозяйка собиралась возразить, но была остановлена сержантом-миротворцем, к глубокому огорчению Партриджа, большого любителя потешиться и искусного поджигателя безобидных ссор, приводящих скорее к комическим, чем к трагическим, положениям.
Сержант спросил Партриджа, куда он направляется со своим господином.
– Никаких господ! – отвечал Партридж. – Я не слуга, смею вас уверить; хоть я и испытал несчастья в жизни, а все-таки называю себя джентльменом, когда подписываюсь. Сейчас я выгляжу бедным и простым, а было время, когда я держал грамматическую школу. Sed heu mihi! non sum quod fui[21].
– Надеюсь, сэр, вы не обиделись, – сказал сержант. – Однако осмелюсь спросить, куда же вы направляетесь с вашим другом?
– Теперь вы наименовали нас правильно, – отвечал Партридж, – amici sumus[22]. И да будет вам известно, что мой друг – один из первых джентльменов в королевстве. – При этих словах хозяин гостиницы и жена его насторожились. – Он наследник сквайра Олверти.
– Как! Сквайра, который делает столько добра во всей стране? – воскликнула хозяйка.
– Того самого, – отвечал Партридж.
– Так я вам доложу, – продолжала она, – у него будет со временем громадное состояние.
– Без всякого сомнения, – отвечал Партридж.
– Да, я с первого взгляда узнала в нем настоящего джентльмена, но мой муж, здесь присутствующий, изволите ли видеть, всегда умнее всех.
– Милая, я признаю свою ошибку, – сказал хозяин.
– Ошибку! – не унималась его супруга. – А сделала ли я хоть раз такую ошибку?
– Но как же это, сэр, – удивился хозяин, – такой большой барин путешествует пешком?
– Не знаю, – отвечал Партридж, – большие господа иногда чудят. Сейчас у него в Глостере двенадцать лошадей и лакеев, и ничем ему не угодишь; но прошлую ночь, когда стояла такая жара, ему непременно захотелось освежиться прогулкой на высокую гору, куда я тоже ходил с ним за компанию. Только теперь уж меня туда не заманишь: такого страху натерпелся я там. Мы встретились на горе с престранным человеком.
– Голову даю на отсечение, – сказал хозяин, – если это был не Горный Отшельник, как его здесь прозвали. Добро б еще это был человек, но я знаю многих, которые убеждены, что он – дьявол.
– Да, да, очень похоже, – согласился Партридж, – и теперь, когда вы меня надоумили, я искренне убежден, что это был дьявол, хоть я и не заметил у него раздвоенных копыт; впрочем, может быть, он наделен силой прятать их: ведь злые духи принимают вид, какой им вздумается.
– А позвольте, сэр, не в обиду вам будь сказано, – спросил сержант, – позвольте узнать: что это за гусь – дьявол? Некоторые наши офицеры говорят, что никакого дьявола нет и что его только попы выдумали, чтоб не остаться без работы: ведь если бы всему миру стало известно, что дьявола нет, так в попах не было бы никакой нужды, вроде как в нас в мирное время.
– Эти офицеры, – заметил Партридж, – должно быть, очень ученые.
– Ну, какие они ученые! – отвечал сержант. – Они, я думаю, и половины того не знают, сэр, что вы знаете; и я всегда в дьявола верил, несмотря на их уговоры, хоть один из них и капитан; ведь если б не было дьявола, думал я, как же тогда посылать к нему негодяев? Обо всем этом я в книге читал.
– Кое-кто из ваших офицеров, я думаю, убедится, к стыду своему, в существовании дьявола, – заметил хозяин. – Я не сомневаюсь, что он заставит их уплатить мне по старым счетам. Вот один стоял у меня целых полгода, так у него хватило совести занять лучшую постель, а сам едва ли больше шиллинга в день издерживал, да еще позволял своим людям варить капусту на кухонном огне, потому что я не хотел отпускать им обед по воскресеньям. Каждый добрый христианин должен желать, чтобы был дьявол, который наказывал бы таких негодяев.
– Послушайте-ка, хозяин, – сказал сержант, – не оскорбляйте мундира, я этого не допущу!
– К черту мундир! – отвечал хозяин. – Довольно я от него натерпелся.
– Будьте свидетелями, джентльмены, – сказал сержант, – он ругает короля, а это государственная измена.
– Я ругаю короля? Ах, негодяй! – возмутился хозяин.
– Да, да, – сказал сержант, – вы ругали мундир, а это значит ругать короля. Это одно и то же: кто ругает мундир, тот и короля будет ругать, если посмеет, так что это совершенно одно и то же.
– Извините, господин сержант, – заметил Партридж, – это non sequitur[23].
– А ну вас с вашей чужеземной тарабарщиной! – воскликнул сержант, вскакивая с места. – Я не буду сидеть спокойно и слушать, как оскорбляют мундир.
– Вы плохо меня поняли, приятель, – сказал Партридж, – я и не думал оскорблять мундир; я сказал только, что ваше заключение non sequitur.
– Сами вы sequitur, коли на то пошло, – разбушевался сержант. – А я вам не sequitur! Все вы прохвосты, и я докажу это. Ставлю двадцать фунтов, что никто из вас не устоит против меня.
Этот вызов привел к полному молчанию Партриджа, у которого после только что полученного жирного угощения еще не вернулся аппетит к потасовке. Зато кучер, у которого кости не болели и зуда к драке было больше, не так легко перенес обиду, считая, что она частью относится и к нему: он поднялся с места и, подойдя к сержанту, поклялся, что считает себя не хуже любого военного, почему и предлагает ему драться на кулачках за гинею. Сержант принял предложение, но заклад отверг, после чего оба тотчас же скинули кафтаны и вступили в единоборство, – и погонщик лошадей был так отколочен водителем людей, что принужден был остаток сил своих употребить на мольбу о пощаде.
В это время молодая леди изъявила желание ехать и приказала закладывать карету, – но напрасно: весь этот вечер кучер был неспособен к исполнению своих обязанностей. В пору языческой древности такую неспособность объяснили бы, вероятно, действием бога вина в не меньшей степени, чем действием бога войны, так как оба бойца принесли жертвы одинаково и первому и второму. Выражаясь проще, оба были мертвецки пьяны, да и Партридж находился не в лучшем положении. Что же касается хозяина, то выпивка была его ремеслом, и напитки имели на него не больше действия, чем на любую другую посудину в его доме.
Хозяйка гостиницы, приглашенная мистером Джонсом и его спутницей к чаю, представила им полный отчет о последней части предыдущей сцены и в то же время выразила горячее сожаление о молодой леди, «которая, – говорила она, – крайне обеспокоена тем, что не может продолжать свою поездку».
– Что за прелестное создание! – прибавила она. – Я уверена, что когда-то ее видела. Сдается мне, что она влюблена и бежала от своих родных. Кто знает, может быть, ее ждет молодой джентльмен, который тоже от нее без памяти.
При этих словах Джонс глубоко вздохнул. Хотя миссис Вотерс это заметила, она не подала виду, пока хозяйка была в комнате; однако после ухода этой почтенной женщины она не могла удержаться от некоторых намеков нашему герою, что подозревает существование очень сильной соперницы. Замешательство Джонса по этому случаю убедило ее в справедливости догадки, хотя он и не ответил прямо ни на один из ее вопросов. Впрочем, миссис Вотерс не была настолько щепетильна в любви, чтобы почувствовать большое огорчение от этого открытия: красота Джонса пленяла ее взоры, но так как сердце его она не могла видеть, то и не сокрушалась на этот счет. Она прекрасно могла пировать за трапезой любви, не думая о том, что за ней уже сидела или сядет впоследствии другая, – чувство, которое, правда, не гонится за изысканностью, зато не пренебрегает существенностью; оно менее прихотливо и, может быть, менее жестоко и эгоистично, чем желания женщин, способных без труда удержаться от обладания своим возлюбленным, если они достаточно убеждены, что им не обладают другие.
содержащая более обстоятельные сведения о миссис Вотерс и о том, как она очутилась в плачевном положении, из которого была выручена Джонсом
Хотя природа подмешала в состав человеческий далеко не одинаковые дозы любопытства или суетности, однако нет, вероятно, ни одного человека, которого она оделила бы ими в столь малом количестве, что ему не стоило бы никакого искусства, а также усилий укрощать их и держать в повиновении, – победа, однако, совершенно необходимая для каждого, кто в какой-либо мере желает заслужить репутацию человека мудрого и благовоспитанного.
Так как Джонса справедливо можно назвать благовоспитанным, то он задушил в себе все любопытство, естественно возбужденное в нем необыкновенными обстоятельствами, при которых он нашел миссис Вотерс. Сначала, правда, он обронил ей несколько намеков на этот счет; но, заметив, что она тщательно избегает всякого объяснения, удовлетворился пребыванием в неведении, тем более что предполагал в этом деле кое-какие обстоятельства, которые вызвали бы на лице ее краску, если бы она рассказала всю правду.
Но, может быть, наши читатели не так легко примирятся с подобным неведением; чтобы их удовлетворить, мы не пожалели трудов на расследование этого дела, изложением которого и заключим настоящую книгу.
Итак, эта дама жила несколько лет с неким капитаном Вотерсом, служившим в том же полку, что и мистер Норсертон. Она считалась женой этого джентльмена и носила его имя, и тем не менее, как говорил сержант, существовали некоторые сомнения насчет действительности их брака, которых мы в настоящее время касаться не будем.
Миссис Вотерс, я должен сказать с прискорбием, уже некоторое время вступила с вышеупомянутым прапорщиком в весьма короткие отношения, мало способствовавшие укреплению ее репутации. Что она питала очень нежные чувства к молодому человеку – это несомненно; но довела ли она их до преступного предела – уже далеко не столь ясно, если только не предположить, что женщины никогда не дарят мужчину всеми милостями, кроме одной, не подарив ему и этой последней.
Батальон полка, к которому принадлежал капитан Вотерс, на два дня опередил роту, где мистер Норсертон был прапорщиком; таким образом, капитан прибыл в Ворчестер как раз на другой день после несчастной стычки между Джонсом и Норсертоном, о которой мы в свое время рассказывали.
Миссис Вотерс условилась с мужем, что будет сопровождать его с полком до Ворчестера, где супруги расстанутся, и она вернется в Бат и там останется до конца зимней кампании против мятежников.
Об этом соглашении мистер Норсертон был осведомлен. Сказать правду, миссис Вотерс назначила ему свидание именно в этом городе и обещала ожидать там прибытия его роты, – в каких видах и для какой цели, пусть догадывается сам читатель: мы хотя и обязаны излагать факты, но не обязаны насиловать нашу природу какими-либо толкованиями, порочащими прекрасную половину рода человеческого.
Не успел Норсертон освободиться из-под ареста описанным нами способом, как поспешил вдогонку за миссис Вотерс и, будучи человеком очень живым и проворным, очутился в Ворчестере всего через несколько часов после отбытия капитана Ботерса. Сейчас же по приходе он без стеснения рассказал своей даме о несчастном приключении, которое в его устах сделалось действительно несчастным, потому что он старательно обошел все, что можно было назвать преступлением, – по крайней мере, преступлением перед трибуналом чести, хотя и упомянул о некоторых обстоятельствах, сомнительных, с точки зрения уголовного суда.
Женщины, к чести их будь сказано, больше, чем мужчины, способны к той страстной и явно бескорыстной любви, которая заботится только о благе любимого существа. Поэтому миссис Вотерс, узнав об опасности, угрожавшей ее возлюбленному, оставила все прочие интересы и стала думать лишь о том, чтобы спасти его, а так как это было по душе также и ее кавалеру, то они немедленно подвергли вопрос обсуждению.
После долгого совещания решено было наконец, что прапорщик отправится окольными путями в Герфорд, откуда поищет какой-нибудь способ переправиться в один из портовых городов Уэльса и бежать за границу. Миссис Вотерс объявила о своем желании сопутствовать ему в этой экспедиции и снабдить его деньгами – обстоятельство, весьма существенное для мистера Норсертона, так как у нее в кармане было тогда три банковых билета на сумму в девяносто фунтов, не считая наличных и брильянтового кольца очень значительной ценности. Все это она с полной доверчивостью открыла негодяю, не подозревая, что внушит ему мысль ограбить ее. Опасаясь, что отъезд из Ворчестера в почтовой карете наведет на след возможную погоню, прапорщик предложил – и его возлюбленная тотчас на это согласилась – дойти до первой станции пешком, тем более что очень кстати на дворе славно подморозило.
Почти весь багаж миссис Вотерс находился уже в Бате, и с ней была только самая малость белья, которое кавалер ее взялся унести в своих карманах. Устроив, таким образом, вечером все дела, они на другой день встали пораньше и вышли из Ворчестера в пять часов, то есть часа за два до зари, но полная луна светила им во всю свою мочь.
Миссис Вотерс не принадлежала к тем изнеженным женщинам, которые обязаны способностью передвигаться с места на место изобретению повозок и для которых, следовательно, карета является насущной жизненной необходимостью. Тело ее было полно силы и ловкости, да и душа в не меньшей мере оживлена бодростью, так что она вполне способна была идти в ногу со своим проворным любовником.
Пройдя несколько миль по большой дороге, которая, по уверениям Норсертона, вела в Герфорд, они подошли на заре к опушке большого леса, где Норсертон вдруг остановился и, как бы под влиянием пришедшей ему в голову мысли, объявил, что считает опасным идти дальше по такой людной дороге. После этого он без труда убедил свою прекрасную спутницу свернуть на тропинку, которая, по его словам, вела напрямик через лес и по которой они дошли до подошвы горы Мазард.
Был ли гнусный план Норсертона результатом предварительного обдумывания, или он здесь впервые пришел ему в голову – не берусь решить. Во всяком случае, дойдя до этого пустынного места, где было весьма невероятно встретить какую-нибудь помеху, прапорщик быстро снял с ноги подвязку и, набросившись на бедную женщину, пытался совершить то ужасное и отвратительное преступление, о котором мы упоминали и которое так счастливо было предупреждено появлением Джонса, предуготованным судьбой.
Счастье миссис Вотерс, что она была женщина не слабая. Увидя, как ее спутник затягивает узел на подвязке, и услышав его угрозы, она тотчас поняла его адский замысел и решила энергично защищаться. Она с такой силой сопротивлялась неприятелю, все время призывая на помощь, что отдалила на несколько минут осуществление задуманного злодейства, и это позволило Джонсу подоспеть на помощь как раз в ту минуту, когда она выбилась из сил и совершенно изнемогала. Наш герой освободил ее из рук злодея целой и невредимой: пострадало только платье, разорванное на спине, да пропало брильянтовое кольцо, которое или слетело с пальца во время борьбы, или было сорвано Норсертоном.
Вот, читатель, плоды трудного расследования, предпринятого нами для удовлетворения твоего любопытства. Мы представили тебе картину безумства и подлости, на которые с трудом сочли бы способным человеческое существо, если бы не помнили, что злодей в это время был твердо убежден, что им совершено убийство и он уже приговорен законом к смерти. Видя свое спасение единственно в бегстве, он рассудил, что деньги и кольцо этой бедной женщины вознаградят его за новое бремя, которым он собирался отягчить свою совесть.
Тут мы должны строго предостеречь тебя, читатель, не делать на основании гнусного поведения этого мерзавца неблагоприятного заключения о столь достойной и почтенной корпорации, как офицеры нашей армии в целом. Изволь принять во внимание, что человек этот, как мы уже сообщали тебе, ни по происхождению, ни по воспитанию не был джентльменом и не подходил для зачисления в названную корпорацию. Если, следовательно, его низкий поступок и может бросить тень на кого-либо, то лишь на тех, кто выдал ему офицерский патент.