охватывающая около трех дней
Корка для критиков
Может показаться, что в нашей последней вступительной главе мы обошлись с грозным цехом людей, именуемых критиками, более непринужденно, чем нам приличествует: ведь они требуют от писателей большой угодливости, и это требование обыкновенно удовлетворяется. Поэтому в настоящей главе мы изложим этой высокой корпорации резоны нашего поведения, причем, может статься, представим господ критиков в таком свете, в каком до сих пор еще их не видели.
Слово «критика» происхождения греческого и означает – суд. Отсюда, я полагаю, люди, не понимающие оригинала и знакомые только с переводом, заключили, что оно означает суд в юридическом смысле, зачастую понимая это слово как синоним осуждения.
Я склоняюсь именно к этому мнению, так как значительнейшая часть критиков в последние годы состоит из юристов. Многие из этих господ, отчаявшись, может быть, занять место на скамье в Вестминстер-холле[45], расположились на театральных скамьях, где и принялись проявлять свои судейские способности и творить суд, то есть беспощадно осуждать.
Господа эти были бы, вероятно, чрезвычайно польщены, если бы мы ограничились этим сравнением их с одной из самых важных и почетных должностей в государстве, и мы бы так и поступили, если бы искали их расположения; но так как мы намерены обращаться с ними искренне и с прямотой, то должны им напомнить о другом должностном лице судебного ведомства, гораздо низшего ранга, с которым у них тоже есть некоторое отдаленное сходство, поскольку они не только произносят приговор, но и приводят его в исполнение.
Однако нынешних критиков можно с большой справедливостью и верностью представить также и в другом освещении, а именно: как публичных клеветников. Если субъект, сующий нос в дела других с единственной целью открыть чужие промахи и разгласить их всему свету, заслуживает названия клеветника, порочащего репутацию людей, то почему же критика, читающего книги с тем же злобным намерением, нельзя назвать клеветником, порочащим репутацию книг?
Мне кажется, нет более презренного раба порока, общество не порождает более отвратительной гадины, и у дьявола нет гостя, более его достойного и более ему желанного, чем клеветник. Свет, боюсь я, и наполовину не гнушается этого чудовища так, как оно заслуживает; и еще больше боюсь я объяснить причину этой преступной снисходительности к нему; несомненно, однако, что вор по сравнению с клеветником кажется невинным; даже убийца редко может с ним соперничать в отношении тяжести преступления: ведь клевета – оружие более ужасное, чем шпага, так как наносимые ею раны всегда неизлечимы. Один только способ убийства, самый гнусный и подлый из всех, имеет точное сходство с пороком, против которого мы здесь ополчаемся, именно: отравление – способ мести, настолько презренный и отвратительный, что законы наши некогда мудро отличали его от всех других видов убийства особенно строгим наказанием.
Помимо страшного вреда, причиняемого клеветой, и гнусности средств, ею употребляемых, есть и другие обстоятельства, придающие ей еще более отвратительный характер: ведь часто сеется она без всякого повода и почти никогда не сулит клеветнику награды, если исключить те черные, адские души, для которых наградой служит одна мысль о чужой гибели и несчастьях.
Шекспир великолепно обрисовал этот порок, говоря:
Кошель стащить – стащить пустяк, ничто:
Был мой – чужим стал раб мильонов;
Но, имя доброе мое похитив,
Богатым вор не станет, а меж тем
Он разорит меня[46].
Со всем этим, без сомнения, согласится почтенный мой читатель; но многое из сказанного, вероятно, покажется ему слишком суровым в применении к людям, которые клевещут на книги. Так пусть учтено будет, что в обоих случаях клевета имеет источником один и тот же злобный умысел и одинаково не может быть оправдана соблазном. И мы не вправе сказать, что ущерб, причиняемый такой клеветой, ничтожен, если рассматривать книгу как порождение автора, как дитя его мозга.
Читатель, муза которого находится в девственном состоянии, может составить себе лишь весьма несовершенное представление об этом роде родительской любви. Для такого читателя мы можем пародировать нежное восклицание Макдуфа: «Увы, ты не написал ни одной книги». Но автор, муза которого уже рожала, поймет всю патетику этих слов и даже, может быть, прольет слезы (особенно если его любимчика нет уже в живых), когда я расскажу, с каким трудом муза вынашивает свое бремя, с какими муками разрешается от него и, наконец, с какой заботливостью и любовью нежный отец холит своего баловня, пока его не вырастит и не выпустит в свет.
И ни один из видов родительской любви не является менее безотчетным и слепым, ни один так хорошо не согласуется с житейской мудростью. Такие дети по всей справедливости могут быть названы богатством отца, многие из них с истинно сыновней преданностью кормили родителя в преклонные его годы; таким образом, не только заветные чувства, но и материальные интересы писателя могут быть сильно задеты этими клеветниками, ядовитое дыхание которых поражает книгу преждевременной смертью.
Наконец, кто чернит книгу – чернит в то же время ее автора, потому что, как нельзя назвать кого-нибудь ублюдком, не назвав мать его потаскухой, так нельзя сказать о книге: «жалкая сплетня, чудовищная нелепость», не назвав автора ее болваном, что в нравственном смысле хотя и предпочтительней наименования подлец, но в отношении житейских выгод, пожалуй, вреднее.
Как ни смешно все это может показаться иным читателям, однако я не сомневаюсь, найдется немало и таких, которые почувствуют и признают правоту моих слов и даже, пожалуй, подумают, что я рассуждаю об этом предмете недостаточно торжественно, – но, право же, истину можно говорить и с улыбкой на лице. Обесславить книгу из злобы или даже ради шутки – поступок по меньшей мере весьма неблаговидный; и угрюмый, брюзгливый критик справедливо, мне кажется, должен почитаться дурным человеком.
Я постараюсь поэтому в заключительной части настоящей главы охарактеризовать его и показать, какую критику я отвергаю, ибо, надеюсь, никто, кроме разве господ, о которых здесь идет речь, не понял меня так, будто я вообще не допускаю существования компетентных судей литературных произведений или пытаюсь устранить из области литературы кого-нибудь из тех благородных критиков, трудам которых столько обязан ученый мир. К числу их принадлежат Аристотель, Гораций и Лонгин – среди древних, Дасье и Боссю[47] – у французов, да, пожалуй, кое-кто у нас; все они обладали должной компетентностью для исполнения судебных обязанностей in foro litterario[48].
Но, не устанавливая всех качеств, какими должен обладать критик, о чем я говорил в другом месте, я смело могу, мне кажется, протестовать против хулы людей, не читавших осуждаемых ими сочинений. Подобные хулители, высказываются ли они на основании собственных догадок или подозрений или же на основании отзывов и мнения других, справедливо могут быть названы клеветниками, порочащими репутацию осуждаемых ими книг.
Этой характеристики, сдается мне, заслуживают также критики, которые, не указывая определенных недостатков, осуждают все произведение целиком, клеймя его ходячими поносными словами: гадость, глупость, дрянь и тому подобное, особенно эпитетом «низкий» – вовсе неприличным в устах критика, если только он не сиятельная особа[49].
Далее, пусть даже в произведении действительно обнаружены некоторые погрешности, но если они находятся не в самых существенных его частях и возмещаются большими красотами, то суровый приговор всему произведению единственно на основании некоторых неудачных частностей продиктован скорее злобой клеветника, чем суждением истинного критика. Это прямая противоположность взглядам Горация:
Verum ubi plura nitent in carmine, non ego paucis
Offender maculis, quas aut incuria fudit,
Aut humana parum cavit natura[50].
Ибо, как говорит Марциал, aliter non fit, Avite, liber[51] – ни одна книга не пишется иначе. Всякая красота в характере, в наружности, а также во всем, что касается человека, должна оцениваться только таким образом. В самом деле, было бы жестоко, если бы произведение вроде этой истории, на сочинение которого ушло несколько тысяч часов, подверглось осуждению оттого, что одна какая-нибудь глава или даже ряд глав могут вызвать вполне справедливые и разумные возражения. Между тем сплошь и рядом суровейший приговор книге основывается только на таких возражениях, которые, если они справедливы (а это бывает не всегда), нисколько не подрывают ее достоинства в целом. Особенно на театральных подмостках отдельное выражение, пришедшееся не по вкусу публике или какому-нибудь критику из публики, наверняка будет освистано, а одна не понравившаяся сцена может провалить всю пьесу. Писать, подчиняясь столь строим требованиям, так же невозможно, как жить согласно правилам желчных ригористов: послушать некоторых критиков и некоторых набожных христиан[52], так ни один писатель не спасется в этой жизни и ни один человек – в будущей.
Приключения Софьи после отъезда из Эптона
История наша, перед тем как нам пришлось повернуть назад и проделать путь, совершенный нашей героиней, остановилась на отъезде Софьи и ее горничной из гостиницы; последуем теперь за этой милой девушкой, предоставив ее недостойному возлюбленному оплакивать свою злую судьбу или, вернее, свое дурное поведение.
Софья приказала проводнику ехать проселочными дорогами; они переправились через Северн[53] и находились всего в миле от гостиницы, когда героиня наша, оглянувшись, увидела нескольких всадников, мчавшихся во весь опор. Она очень испугалась и велела проводнику гнать как можно скорее.
Тот повиновался, и они поскакали галопом. Но чем больше они прибавляли ходу, тем жарче их преследовали; и так как у догоняющих лошади были несколько резвее, чем у спасающихся от погони, то в конце концов первые догнали вторых – обстоятельство, счастливое для бедняжки Софьи, которая от страха и усталости почти обессилела; у нее сразу отлегло от сердца, когда раздался женский голос приветствовавший ее в самых ласковых и учтивых выражениях. Отдышавшись, Софья тотчас же отвечала на приветствие столь же учтиво и с большим удовольствием.
Всадники, настигшие Софью и так ее напугавшие, оказались, подобно ей, двумя женщинами с проводником.
Обе кавалькады проехали добрые три мили вместе, не проронив больше ни слова. Наконец наша героиня, почти совсем оправившись от страха (но несколько недоумевая, почему эта дама не отстает от нее, хотя они едут не по большой дороге и уже несколько раз свернули в сторону), обратилась к незнакомке и очень любезно ей сказала, что «она очень счастлива, что они едут вместе». Незнакомка, которая, казалось, только и ожидала, когда с ней заговорят, с готовностью отвечала, «что и она страшно счастлива; что местность эта ей совсем незнакома, и потому, встретив попутчицу, она на радостях решила не отставать от нее, хотя это, может быть, неучтиво, в чем она просит извинения». Дамы обменялись еще несколькими любезностями, потому что миссис Гонора уступила место облаченной в изящную амазонку незнакомке, а сама удалилась в тыл. Но хотя Софья очень любопытствовала узнать, почему эта дама едет теми же окольными дорогами, что и она, и была даже этим немного встревожена, однако робость, или скромность, или иные причины удерживали ее от расспросов.
Незнакомая дама находилась в это время в затруднении, упоминать о котором почти что ниже достоинства историка. На протяжении последней мили ветер не меньше пяти раз срывал с нее шляпу, а она не могла достать ни ленты, ни платка, чтобы подвязать ее под подбородком. Узнав об этом, Софья тотчас же предложила ей платок; но, вынимая его из кармана, она, вероятно, слишком отпустила поводья, потому что лошадь как раз в эту минуту несчастливо оступилась, упала на передние ноги и сбросила свою прекрасную наездницу.
Хотя Софья полетела стремглав на землю, но, к счастью, не ушиблась, и обстоятельства, способствовавшие, может быть, ее падению, пощадили ее стыдливость: проселочная дорога, по которой они теперь ехали, была очень узкая и густо обсажена деревьями, так что луна освещала ее скудно, а в ту минуту она скрылась за облаком, и было почти совсем темно. Благодаря этому скромность молодой девушки, необычайно стыдливой, нисколько не пострадала, как и ее тело, и она снова села на лошадь, поплатившись только легким испугом при падении.
Наступил наконец день в своем ярком блеске, обе дамы, ехавшие бок о бок по выгону, пристально посмотрели друг на дружку, взоры их застыли в неподвижности, лошади в ту же минуту остановились, и обе они заговорили разом, произнеся одинаково радостно, одна: «Софья!», другая: «Гарриет!»
Неожиданная встреча удивила их гораздо больше, чем проницательного читателя, который, наверно, догадался, что незнакомка была не кто иная, как миссис Фитцпатрик, кузина мисс Вестерн: ведь мы упомянули, что она поспешно уехала из гостиницы через несколько минут после Софьи.
Удивление и радость кузин по случаю встречи были так велики (прежде они были большими приятельницами и долго жили вместе у своей тетки Вестерн), что невозможно передать и половины приветствий, которыми они обменялись, перед тем как задать друг дружке весьма естественный вопрос: «Куда ты едешь?»
Первой сделала это наконец миссис Фитцпатрик. Но, несмотря на всю непринужденность и естественность вопроса, Софья затруднилась дать на него определенный ответ; она попросила кузину потерпеть со своим любопытством, пока они приедут в какую-нибудь гостиницу, «до которой, – сказала она, – осталось, я думаю, недалеко; и, поверь, Гарриет, я тоже сгораю от любопытства: ведь мы обе одинаково удивлены».
Замечания, которыми обменивались дамы по дороге, пожалуй, не заслуживают, чтобы их передавать; и, конечно, еще меньше заслуживает этого разговор их горничных, ибо и те начали обмениваться между собою любезностями. Что же касается проводников, то они лишены были удовольствия побеседовать, потому что один из них поместился в авангарде, а другому пришлось замыкать процессию.
Так ехали они несколько часов, пока наездники не выбрались на широкую и хорошо убитую дорогу, которая после поворота направо скоро привела их к прекрасной, заманчивой на вид гостинице, где все они и остановились; но Софья была сильно утомлена: если ей последние пять или шесть миль трудно было держаться в седле, то теперь она была даже не в силах сойти на землю без посторонней помощи. Хозяин, державший ее лошадь, тотчас это заметил и предложил снять ее с седла на руках, а она слишком поспешно согласилась принять его услугу. Судьба, видно, решила заставить Софью краснеть в этот день, и коварная попытка удалась теперь лучше, чем в первый раз: только что хозяин принял девушку в свои объятия, как ноги его, недавно сильно потрепанные подагрой, подкосились, и он грохнулся наземь, но при этом с большой ловкостью и галантностью успел броситься под свою прелестную ношу, так что все синяки от падения достались только ему; правда, и Софья получила жестокий удар: он был нанесен ее стыдливости широкой насмешливой улыбкой, которую, поднявшись на ноги, она заметила на лицах большинства зрителей. По этой улыбке она догадалась, что с ней случилось; мы не будем, однако, на этом останавливаться в угоду читателям, которые способны смеяться над оскорблением деликатных чувств молодой дамы. Такие приключения никогда не рисовались нам в смешном свете, и мы не постесняемся сказать, что надо иметь весьма извращенное представление о стыдливости красивой молодой женщины, чтобы приносить ее в жертву мелкому удовольствию, доставляемому смехом.
Этот испуг и этот удар в соединении с крайним изнеможением как душевным, так и телесным почти сломили здоровый организм Софьи, и у нее едва хватило сил доплестись до гостиницы, опершись на руку своей горничной. Усевшись наконец, она тотчас спросила стакан воды; но миссис Гонора – по-моему, весьма благоразумно – заменила его стаканом вина.
Узнав от миссис Гоноры, что Софья в последние две ночи не ложилась, и видя ее бледность и изнурение, миссис Фитцпатрик стала упрашивать ее соснуть и подкрепить свои силы. Она еще не знала истории Софьи и ее страхов, но если б и знала, все равно дала бы такой же совет, потому что отдых был Софье явно необходим; с другой стороны, проделанный ими длинный путь по проселочным дорогам настолько устранял всякую опасность преследования, что сама она была совершенно спокойна на этот счет.
Софья охотно согласилась последовать совету своей приятельницы, который был горячо поддержан Гонорой. Миссис Фитцпатрик предложила также составить компанию кузине, и Софья с большой готовностью приняла ее предложение.
Как только госпожа легла в постель, горничная приготовилась последовать ее примеру: она принялась всячески извиняться перед камеристкой миссис Фитцпатрик, что оставляет ее одну в таком ужасном месте, как гостиница; но та остановила ее, будучи тоже не прочь соснуть и желая удостоиться чести разделить с нею ложе. Горничная Софьи согласилась уступить ей часть постели, сказав, что это, напротив, для нее большая честь. Так, после многих реверансов и комплиментов горничные пошли спать вместе, как это уже сделали их госпожи.
Хозяин имел обыкновение (подобно всем своим собратьям) подробно расспрашивать у всех кучеров, лакеев, форейторов и других об именах своих постояльцев и о том, какие у них поместья и где они расположены; неудивительно поэтому, что многие странности в поведении наших путешественниц, особенно же то, что они легли спать в такой необычайный час, как десять утра, возбудили в нем любопытство. Вот почему, как только проводники вошли в кухню, он обратился к ним с вопросом, кто такие приезжие дамы и откуда они едут; но проводники хотя и добросовестно рассказали все, что знали, однако очень мало удовлетворили любопытство хозяина – напротив, они скорее разожгли его.
Этот содержатель гостиницы слыл между соседями весьма смышленым малым, считалось, что он видит дальше и глубже всех в приходе, не исключая самого священника. Возможно, что такой репутации немало способствовала его внешность, потому что в лице его было что-то необыкновенно глубокомысленное и многозначительное, особенно когда во рту у него торчала трубка, – а с ней он почти не разлучался. Его манера держать себя тоже сильно укрепляла представление о его мудрости. Вид у него был важный, чтобы не сказать «мрачный»; когда он говорил, что случалось с ним редко, то делал это всегда не спеша, и хотя суждения его бывали кратки, он то и дело прерывал их разными «гм», «га», «да», «так» и тому подобными вставными частицами; таким образом, несмотря на то что слова его сопровождались некоторыми пояснительными телодвижениями вроде покачивания головой, кивков или поднятия указательного пальца, он обыкновенно предоставлял своим слушателям понимать больше того, что было им сказано, и даже как бы намекал, что знает гораздо больше, чем счел нужным открыть. Уже одно это обстоятельство может прекрасно объяснить, почему за ним установилась репутация человека глубокомысленного: люди удивительно склонны относиться с почтением к тому, чего они не понимают. Вот тайна, на которой всецело строили успех своих плутней многочисленные обманщики рода человеческого.
Этот тонкий политик, отведя жену в сторону, спросил, что она думает о только что приехавших дамах.
– Что я думаю? – отвечала жена. – Что же мне о них думать?
– А я знаю, что мне думать, – сказал он. – Проводники рассказывают странные вещи. Один уверяет, что приехал из Глостера, а другой – что из Эптона, и ни тот, ни другой, насколько я могу судить, не в состоянии сказать, куда они едут. Но кто же когда-нибудь приезжал сюда из Эптона проселочными дорогами, особенно направляясь в Лондон? А одна из горничных, перед тем как сойти с лошади, спросила: не это ли дорога на Лондон? Вот я и сопоставил все эти обстоятельства, и как ты думаешь, к какому я пришел выводу насчет того, кто они?
– Ну, – отвечала жена, – где же мне отгадать твои открытия!
– Славная девочка, – сказал муж, потрепав ее по подбородку. – Должен признаться, что ты всегда полагалась на мою смышленость в таких вещах. Так можешь быть уверена, – слушай, что я говорю, – можешь быть уверена, что эти дамы из мятежниц, которые, по слухам, сопровождают молодого Кавалера[54], и поехали окольными путями, чтобы избежать встречи с армией герцога.
– Ей-ей, ты попал в самую точку, муженек! – сказала жена. – Одна из них такая нарядная, что твоя принцесса! Да и всякий, взглянув на нее, скажет, что принцесса… А все-таки, когда я соображаю…
– Когда ты соображаешь! – презрительно перебил ее хозяин гостиницы. – Пожалуйста, скажи, что такое ты соображаешь?
– Да то, что она слишком скромна для такой знатной дамы, – ответила жена. – Сам посуди: когда наша Бетти грела ей постель, она все называла ее «милая» да «голубушка», да «душа моя», а когда Бетти предложила снять с нее башмаки и чулки, она не позволила, сказав, что не желает утруждать ее.
– Ну, это ничего не значит, – сказал муж. – Если ты видела, как некоторые знатные дамы держатся грубо и неучтиво с теми, кто ниже их, так неужели ты думаешь, что ни одна из них не умеет обращаться с людьми низкого звания? Мне кажется, я умею отличать людей высшего общества, когда взгляну на них, – как будто умею. Разве она не спросила стакан воды, когда вошла? Женщина другого звания спросила бы рюмку водки, – уж верно, спросила бы? Если это не самая знатная дама, продавай меня, как дурака, и тот, кто купит этакого дурачину, останется в большом накладе. Опять-таки, разве женщина высокого звания поехала бы без лакея, если бы не такой необыкновенный случай?
– Разумеется, муженек! – воскликнула жена. – Ты смыслишь в этих вещах лучше меня, да и во многих других.
– Да, кое-что смыслю, – отвечал трактирщик.
– Ей-ей, – продолжала жена, – так жалостно было глядеть на бедняжку, когда она села на стул; право, я ее от всей души пожалела, словно бы она была простая, бедная женщина. Но что женам делать, муженек? Коли она мятежница, то ты, верно, хочешь выдать ее суду, а она такая кроткая, такая добрая дама; будь она чем хочет, а я не выдержу и разревусь, когда узнаю, что ее повесили или голову ей отрубили.
– Вздор! – воскликнул муж. – Но все-таки не так-то легко решить, что нам делать. Пожалуй, еще раньше, чем она уедет, мы получим известие о сражении; и если Кавалер одержит победу, она может заступиться за нас при дворе и осчастливить нас, коли мы ее не выдадим.
– Да, да, это правда, – согласилась жена, – от души желаю, чтобы это было в ее власти. Право, она такая ласковая и добрая дама; я была бы в отчаянии, если бы с ней случилось что-нибудь нехорошее.
– Ну, заладила! – скривил губы хозяин. – Вечно вы кого-нибудь жалеете. Неужто ты стала бы укрывать мятежников?
– Понятно, не стала бы, – отвечала жена. – А что до ее выдачи, то, будь что будет, никто не посмеет нас бранить: каждый бы на нашем месте сделал то же.
Пока наш политик-хозяин, вполне заслуженно, как мы видим, пользовавшийся между соседями репутацией великого мудреца, занят был обсуждением этого вопроса (мнению жены он уделял мало внимания), пришло известие, что мятежники ускользнули от герцога и выиграли день пути по направлению к Лондону; вскоре после этого приехал один сквайр, известный якобит, и, пожав с радостным видом руку хозяина, проговорил:
– Наша взяла, голубчик. Десять тысяч честных французов высадились в Суффолке[55]. Да здравствует Старая Англия! Десять тысяч французов, дорогой мой! Лечу прямехонько на соединение с ними.
Весть эта определила мнение мудрого трактирщика, и он решил поухаживать за молодой дамой, когда та проснется; он (по его словам) убедился теперь, что это не кто иная, как сама леди Дженни Камерон[56].
Очень короткая глава, в которой, однако, есть солнце, луна, звезда и ангел
Солнце (оно появляется ненадолго в это время года) удалилось уже на покой, когда Софья встала, сильно освеженная сном. Отдых был краток, но и его она позволила себе лишь вследствие крайнего утомления; хотя при отъезде из Эптона она сказала своей горничной (а может быть, и сама так думала), что совершенно спокойна, однако же душа ее, несомненно, поражена была болезнью, сопровождающейся всеми беспокойными симптомами лихорадки и тождественной, может быть, с тем недугом, который известен у медиков под названием (если только они вкладывают в него какой-нибудь смысл) лихорадки душевной.
Одновременно с Софьей встала с постели миссис Фитцпатрик и, позвав горничную, тотчас оделась. Она была прехорошенькая и рядом с другой женщиной, а не Софьей, могла бы быть названа красавицей; но когда явилась по собственному почину миссис Гонора (госпожа ни за что не велела бы ее будить) и нарядила нашу героиню, то прелести миссис Фитцпатрик, исполнявшей роль утренней звезды, предвестницы более лучезарного светила, разделили участь этой звезды и совершенно померкли, когда засияло само светило.
Никогда, может быть, Софья не выглядела такой красавицей, как в эту минуту. Поэтому нам не следует осуждать гиперболу служанки гостиницы, которая, засветив огонь, спустилась вниз и клятвенно объявила, что если когда-нибудь являлся на земле ангел, то он сидит сейчас в комнате наверху.
Софья сообщила кузине о своем намерении отправиться в Лондон, и миссис Фитцпатрик согласилась сопровождать ее, так как прибытие в Эптон ее мужа отбило у нее всякую охоту ехать в Бат или к тетке Вестерн. Софья предложила тронуться в путь сейчас же после чаю: луна светила ярко, а мороз был ей нипочем; не в пример многим молодым дамам, не боялась она также ночного путешествия, потому что, как мы уже заметили выше, в ней была некоторая доза природного мужества, сильно подкрепленного ее душевным состоянием, близким к отчаянию. Кроме того, она уже дважды путешествовала благополучно при лунном свете, и это придавало ей смелости довериться ему в третий раз.
Миссис Фитцпатрик была более трусливого нрава. Правда, больший страх превозмог в ней меньший, и присутствие мужа выгнало ее из Эптона в столь поздний час ночи; однако теперь, когда она добралась до места, где считала себя в безопасности от его преследования, этот меньший страх – неизвестно перед чем – овладел ею так сильно, что она принялась всячески упрашивать кузину подождать до утра и не подвергать себя опасностям ночного путешествия.
Уступчивая Софья, видя, что ни насмешками, ни убеждениями она не в состоянии прогнать страхи кузины, наконец примирилась с ними. Может быть, знай она о приезде отца в Эптон, уговорить ее было бы не так легко; ибо, что касается Джонса, то мысль быть им настигнутой, сдается мне, не внушала ей большого ужаса, и даже, сказать по правде, она скорее этого желала, чем опасалась; впрочем, я мог бы с чистой совестью утаить от читателей указанное желание, ибо оно принадлежало к числу тех невольных движений души, в которых обычно не участвует разум.
Когда наши дамы решили провести весь этот вечер в гостинице, хозяйка явилась к ним узнать, чего их милостям угодно будет покушать. В голосе, манерах и ласковом обращении Софьи было столько прелести, что хозяйка была совершенно очарована; решив, что она имеет дело с Дженни Камерон, эта почтенная женщина мигом обратилась в ревностную якобитку и от души желала успеха молодому Претенденту, – так подействовало на нее приветливое и ласковое обхождение его воображаемой любовницы.
Оставшись одни, кузины дали волю своему любопытству, пожелав узнать друг у дружки, какие необыкновенные события привели их к этой странной и неожиданной встрече. Наконец миссис Фитцпатрик, получив от Софьи обещание отплатить ей тем же, начала рассказывать то, что читатель, если ему угодно узнать ее историю, может прочесть в следующей главе.
История миссис Фитцпатрик
Немного помолчав, миссис Фитцпатрик глубоко вздохнула и начала так:
– Несчастному свойственно испытывать тайную скорбь при воспоминании о наиболее радостных периодах своей жизни. Память о минувших наслаждениях наполняет нас нежной грустью, как память о скончавшихся друзьях, мысль о тех и других, можно сказать, неотступно преследует наше воображение.
По этой причине я всегда с сокрушением вспоминаю о днях (счастливейших днях моей жизни), проведенных нами вместе, когда мы были на попечении тетушки Вестерн. Увы, почему больше нет мисс Серьезницы и мисс Ветреницы? Ты, наверно, помнить то время, когда мы иначе не называли друг друга. Как справедливо было придуманное тобой прозвище Ветреница! Опыт показал мне впоследствии, что я вполне его заслужила. Ты во всем и всегда меня превосходила, милая Софья, и я от души надеюсь, что ты превзойдешь меня и в счастье. Никогда не забуду я умного материнского совета, данного тобой однажды, когда я горевала, не попав на бал, хотя тебе не было тогда и четырнадцати лет… Ах, Софья, какое блаженное было то время, если такой пустяк мог казаться мне бедствием, если большего горя я тогда не знала!..
– А все-таки, дорогая Гарриет, – сказала Софья, – это казалось тебе в то время делом серьезным; поэтому утешься мыслью, что то, о чем ты теперь сокрушаешься, впоследствии покажется тебе таким же ничтожным пустяком, как тот бал.
– Ах, Софья, ты не скажешь так, когда узнаешь мое теперешнее положение, – возразила миссис Фитцпатрик. – Чувствительное сердце твое сильно изменилось, если мои горести не вызовут у тебя вздоха и не заставят прослезиться. Мне даже, может быть, не следует рассказывать тебе вещи, которые, я убеждена, тебя расстроят.
Тут миссис Фитцпатрик замолчала и только после усиленных просьб Софьи продолжала так:
– Ты, должно быть, слышала о моем замужестве, но так как события были, верно, представлены тебе в искаженном виде, то я расскажу тебе все, с того самого момента, как началось мое несчастное знакомство с моим теперешним мужем; произошло оно в Бате, вскоре после того, как ты уехала от тетушки домой к отцу.
Мистер Фитцпатрик был одним из веселых молодых людей, проводивших сезон в Бате. Он был пригож собой, degage[57], усердно ухаживал за дамами и всех затмевал своим костюмом. Словом, милая, если бы, по несчастью, ты увидела его сейчас, то я не могла бы лучше описать его тебе, как сказав, что он был полной противоположностью тому, что он теперь: он так долго жил в деревне, что совсем омужичился и сделался дикарем-ирландцем. Но возвращаюсь к своему рассказу. Качества, которыми он тогда обладал, так прекрасно его рекомендовали, что хотя знать в то время держалась особняком от прочего общества и никого из посторонних не принимала, мистер Фитцпатрик ухитрился получить к ней доступ. Впрочем, сторониться его было нелегко. Он очень мало или даже вовсе не нуждался в приглашениях: при его красоте и изящных манерах ему нетрудно было снискать расположение у дам; что же касается мужчин, то он так часто обнажал шпагу, что они избегали публично оскорблять его. Не будь этого, они, вероятно, скоро его прогнали бы, потому что не было ровно никаких оснований отдавать ему предпочтение перед английскими дворянами, а сильный пол был мало расположен оказывать ему благосклонность. За глаза все они его бранили – может быть, впрочем, и из зависти, потому что он был прекрасно принят женщинами и имел у них большой успех.
Тетушка моя, не будучи сама знатной дамой, всегда жила при дворе и потому была вхожа в это общество; какими бы средствами вы ни получили доступ в высший свет, но если вы туда проникли, то это уже достаточная для вас заслуга, чтобы принадлежать к нему. Несмотря на свою молодость, ты, наверно, заметила, что свобода или сдержанность тетушки в обращении с людьми определяется большей или меньшей их заслугой именно в этом отношении.
Заслуга эта и была, по-видимому, главной рекомендацией мистера Фитцпатрика в ее глазах. Он снискал у тетушки такую благосклонность, что сделался завсегдатаем в ее доме. За эту милость он в долгу не оставался: его обращение с тетушкой сделалось настолько непринужденным, что привлекло к себе внимание клуба злословия, и люди добросердечные уже сватали их. Что касается меня, то я, признаться, не сомневалась, что у него, как говорится, самые честные намерения, то есть что он хочет обобрать женщину при помощи законного брака. Тетушка, правда, была уже не настолько молода и не настолько красива, чтобы возбуждать порочные желания, но брачными прелестями она была наделена в изобилии.
Еще больше утвердило меня в этой мысли необыкновенное почтение, оказанное им мне с первого же дня нашего знакомства. Я истолковала его как попытку уменьшить по возможности мое нерасположение к этому браку, которое естественно было во мне предположить, потому что он причинил бы ущерб моим материальным интересам. В известной степени маневр мистера Фитцпатрика увенчался успехом. Так как я была вполне довольна собственным состоянием и ничуть не корыстолюбива, то не могла почувствовать особенной вражды к человеку, обращение которого со мной мне очень нравилось; тем более что я была единственным предметом его уважения: со многими знатными дамами он в это самое время обращался крайне непочтительно.
Но как ни приятно было мне его обращение, он вскоре изменил его на другое, может быть, еще более приятное. Он напустил на себя большую ласковость и нежность, томился и беспрестанно вздыхал. Порой, правда – притворно или естественно, не могу решить, – он давал волю обычной своей беззаботной веселости, но это всегда случалось в обществе и при других женщинах; даже в контрдансе, когда он не был моим кавалером, он становился серьезен, но лишь только приближался ко мне, лицо его принимало самое нежное выражение. Словом, вел он себя со мной настолько странно, что надо было быть совсем слепой, чтобы этого не заметить. И… и… и…
– И ты была еще больше польщена, милая Гарриет, – сказала Софья. – Не стыдись этого, – прибавила она со вздохом, – есть неотразимые чары в нежности, которую многие мужчины так искусно на себя напускают.
– Это правда, – отвечала кузина. – Мужчины, у которых на все другое не хватает здравого смысла, в искусстве любви настоящие Макиавелли[58]. Ах, если б миновал меня этот урок!.. Итак, на мой счет стали злословить не менее усердно, чем раньше злословили насчет тетушки, и некоторые почтенные дамы не постеснялись утверждать, что мистер Фитцпатрик ведет интрижку с нами обеими.
Но удивительнее всего, что тетушка не замечала и, по-видимому, вовсе не подозревала того, что, мне кажется, достаточно бросалось в глаза в нашем поведении. Право, можно подумать, что любовь совсем застилает глаза пожилым женщинам: они с такой жадностью поглощают любезности, к ним обращенные, что, подобно ненасытному обжоре, не удосуживаются заметить, что делают другие за тем же самым столом. Это я наблюдала не только в данном случае; тетушка была настолько ослеплена, что хотя часто заставала нас вместе, возвращаясь с источника, однако довольно было малейшего его льстивого словечка, довольно было ему сделать вид, что он ждал ее с нетерпением, – и все ее подозрения рассеивались. Одна его хитрость удалась на славу! Он придумал обращаться со мной, как с ребенком, и никогда не называл меня при тетушке иначе, как крошкой. Вначале это ему несколько повредило в глазах твоей покорной слуги, но скоро я все поняла, тем более что в отсутствие тетушки он вел себя со мной, как я сказала, совсем иначе. Но если меня не очень обижало поведение, цель которого я разгадала, то с тетушкой я сильно измучилась: приняв за чистую монету слова своего поклонника (каковым она его считала), она начала обращаться со мной, как с настоящим ребенком. Удивительно, как еще она не заставила меня ходить на помочах.
Наконец мой поклонник (он и был им в действительности) счел удобным торжественно открыть тайну, которая уже давно была мне известна. Он перенес на меня всю любовь, предметом которой была будто бы тетушка. В самых чувствительных выражениях сетовал он, что тетушка так его поощряла, и вменил себе в большой подвиг скучные часы, выдержанные им в разговорах с ней… Знаешь, что я скажу тебе, дорогая Софья?.. Я сделаю тебе признание. Мой поклонник мне нравился. Победа доставляла мне удовольствие. Мысль, что я счастливая соперница тетушки, счастливая соперница многих других женщин, восхищала, прельщала меня. Словом, боюсь, я повела себя не так, как бы следовало, уже после первого его признания… Боюсь, что, прежде чем мы расстались, я недвусмысленно его обнадежила.
Против меня открыто заговорил, – могу сказать, даже зарычал, – весь Бат. Многие молодые женщины стали подчеркнуто сторониться меня, не столько, пожалуй, вследствие каких-либо подозрений, сколько желая изгнать меня из общества, где я слишком сильно приковывала внимание их фаворита. Не могу здесь не вспомнить с благодарностью о доброте мистера Нэша[59], который отвел меня однажды в сторону и дал мне совет; если б я ему последовала, то была бы счастлива. «Дитя мое, – сказал он, – мне прискорбно видеть близость между вами и человеком, совершенно вас недостойным, который, боюсь, доведет вас до гибели. Что же касается вашей старой, прокисшей тетки, то, не будь от этого ущерба вам и прелестной Софи Вестерн (право, я передаю его подлинные слова), я бы от души пожелал ему завладеть всем ее состоянием. Старухам я не даю советов: если уж они забрали себе в голову попасть к черту на рога, то удержать их невозможно, да и не стоит. Но невинность, молодость и красота достойны лучшей участи, и мне хотелось бы спасти их от его когтей. Послушайтесь же меня, дитя мое, не позволяйте больше этому человеку никаких вольностей». Много еще говорил он мне, но я слушала его невнимательно и теперь позабыла его слова: чувства мои им противоречили; кроме того, я никак не могла поверить, чтобы знатные дамы решались входить в короткие отношения с таким человеком, каким он его описывал.
Но боюсь, милая, не утомил бы тебя такой подробный рассказ обо всех этих мелочах. Итак, чтобы быть краткой: вообрази себе, что я обвенчана, вообрази меня с мужем у ног тетушки, вообрази, наконец, самую безумную обитательницу Бедлама в припадке бешенства – и твое воображение ничуть не преувеличит того, что случилось в действительности.
На следующий же день тетушка уехала из Бата, чтобы избежать встреч с мистером Фитцпатриком и со мной, а также, может быть, вообще всяких встреч, – хотя, как я слышала, она впоследствии с большой решительностью все отрицала, но я уверена, что неудача все же задела ее самолюбие. С тех пор я неоднократно ей писала, но ни разу не могла добиться ответа: это, должна признаться, для меня тем огорчительнее, что она же сама была, хоть и неумышленно, причиной всех моих страданий: ведь не предстань мне мистер Фитцпатрик в свете ухаживателя за ней, он никогда не нашел бы случая завладеть моим сердцем, так как при других обстоятельствах – я до сих пор льщу себя этой мыслью – меня нелегко было бы покорить такому человеку. Я убеждена, что не ошиблась бы так грубо в своем выборе, если бы руководилась собственным суждением; но я всецело положилась на мнение других и самым глупым образом уверовала в достоинства человека, видя, какой прекрасный прием встречает он у всех женщин. Как объяснить, дорогая, что мы, нисколько не уступая умом самым мудрым и выдающимся мужчинам, так часто избираем себе в спутники и фавориты отъявленных глупцов? Я возмущаюсь до глубины души при мысли о том, какое множество умных женщин было погублено дураками. – Миссис Фитцпатрик замолчала: но Софья ничего не ответила, и она продолжала, как будет изложено в следующей главе.
в которой содержится продолжение истории миссис Фитцпатрик
После свадьбы мы оставались в Бате не более двух недель, потому что на примирение с тетушкой не было никаких надежд, а из моего состояния я не могла истратить ни одного фартинга до совершеннолетия, которого приходилось ждать еще два года. Муж решил ехать в Ирландию; я горячо этому воспротивилась и настаивала на исполнении данного им перед свадьбой обещания не увозить меня туда без моего согласия; между тем я вовсе не собиралась соглашаться и, думаю, никто не станет меня порицать за такое решение, – однако я ни словом не обмолвилась об этом мужу и только просила его отсрочить отъезд на месяц, но он уже наметил день и наотрез отказался менять его.
Вечером, накануне отъезда, мы на эту тему горячо поспорили; вдруг он порывисто поднялся с места и оставил меня одну, сказав, что идет в курзал. Только что он вышел из дому, как я заметила на полу бумагу, которую он, должно быть, по рассеянности, выронил из кармана, вынимая носовой платок. Я подняла ее и, увидя, что это письмо, без всякого стеснения вскрыла его и прочла – прочла столько раз, что могу повторить его тебе почти слово в слово. Вот оно:
«Мистеру Брайану Фитцпатрику.
Сэр, получил ваше письмо и очень удивлен вашим обращением со мной: ведь я не видел от вас никаких денег, кроме тех, что вы заплатили мне за полушерстяной кафтан, а ваш счет превысил уже сто пятьдесят фунтов. Вспомните, сэр, сколько уж раз вы меня надували, уверяя, что женитесь то на той, то на другой даме; но я не могу жить надеждами и обещаниями, да и продавец сукна не возьмет их от меня в уплату. Вы мне говорите, что если не тетка, то племянница за вами обеспечена и что вы давно уже могли бы жениться на тетке, вдовье наследство которой, по вашим словам, огромно, но что вы предпочитаете племянницу, потому что у нее есть наличные. Прошу вас, сэр, послушайтесь раз в жизни моего глупого совета и женитесь на первой, на какой можете. Извините, что я даю вам совет, – ведь вы знаете, что я искренне желаю вам добра. С ближайшей почтой выдам на вас вексель господам Джону Драггету и Ко сроком на две недели, по которому, я не сомневаюсь, вы заплатите, остаюсь, сэр,
ваш покорный слуга
Сам. Косгрейв».
Вот это письмо, от слова до слова. Можешь себе представить, дорогая моя, как оно меня расстроило! «Вы предпочитаете племянницу, потому что у нее есть наличные!» Если бы каждое из этих слов было кинжалом, с каким наслаждением я их всадила бы ему в сердце! Но не стану распространяться обо всех моих безумствах по этому поводу. Я выплакалась еще до его возвращения, но о слезах достаточно свидетельствовали мои распухшие глаза. Он угрюмо бросился в кресло, и мы долгое время молчали. Наконец он сказал заносчиво:
– Надеюсь, сударыня, слуги уже уложили ваши вещи; ведь карета будет подана в шесть часов утра.
Эти вызывающие слова окончательно вывели меня из терпения, и я отвечала:
– Нет, сэр, остается еще спрятать вот это письмо. И, бросив его на стол, я осыпала мужа самыми горькими упреками.
Сознание ли вины, стыд или благоразумие удержали его, не могу сказать, но, несмотря на всю свою вспыльчивость, он нисколько не рассердился – напротив, он пытался успокоить меня самыми деликатными способами. Клялся, что фраза, больше всего возмутившая меня в письме, вовсе не его и он никогда не писал ничего подобного. Признался, что действительно упомянул о своей женитьбе и об отданном мне предпочтении, но клятвенно отрицал всякие ссылки на указанную в письме причину и оправдывал упоминание об этих вещах только крайней нуждой в деньгах, проистекавшей, по его словам, от большой запущенности ирландского поместья. Это и было, сказал он, единственной причиной его энергичных настояний на нашей поездке, хотя до сих пор он не решался мне в этом признаться. И он снова наговорил мне множество нежных слов, заключив свою речь жаркими ласками и клятвенными уверениями в любви.
Одно обстоятельство, хотя он на него и не ссылался, сильно говорило в его пользу, именно: слова «вдовье наследство» в письме портного, между тем как тетушка никогда не была замужем, и мистер Фитцпатрик прекрасно знал это. Итак, решив, что портной просто все выдумал или писал на основании слухов, я уверила себя, что и для той гнусной фразы у него были такие же шаткие основания. Как находишь ты мое рассуждение, дорогая моя? Не свойственно ли оно скорее адвокату, чем судье?.. Зачем, однако, упоминаю я об этом обстоятельстве и ищу в нем оправдания своей снисходительности… Словом, будь он в двадцать раз виновнее, и тогда половины проявленной им нежности и страстности было бы для меня достаточно, чтобы его простить. Я больше не противилась нашему отъезду: на следующее утро мы отправились в путь и меньше чем через неделю прибыли в жилище мистера Фитцпатрика.
Позволь мне опустить подробности нашего путешествия; мне было бы очень неприятно совершать его мысленно еще раз, да и тебе не доставило бы удовольствия его описание.
Жилищем моего мужа был старинный барский дом. Если бы я была в одном из тех припадков веселья, в которых ты так часто меня видела, то могла бы пресмешно описать тебе его внешний вид. Он был такой, точно в нем когда-то жил дворянин. Было много простору, который не скрадывался обстановкой, так как она почти отсутствовала. У ворот нас встретила старуха, казавшаяся ровесницей дому и очень похожая на ту, о которой Чеймонт[60] говорит в «Сироте»; почти нечеловеческим голосом, скорее – непонятным для меня мычанием, поздравила она барина с приездом. Словом, вся сцена была так мрачна и печальна, что повергла меня в глубокое уныние. Муж, заметив это, вместо того чтобы меня ободрить, расстроил еще больше несколькими едкими замечаниями.
– Как видите, сударыня, – сказал он, – хорошие дома есть не только в Англии, но вы, должно быть, предпочитаете грязные меблированные комнаты в Бате.
Счастлива, дорогая моя, та женщина, все равно какого состояния, у которой есть веселый и добрый спутник, чтобы поддержать ее и утешить. Но к чему думать о счастливых браках и только растравлять свое горе? Супруг мой, вместо того чтобы озарить светом мрачное одиночество, скоро привел меня к убеждению, что я буду с ним несчастна везде и в любых условиях. Словом, он оказался угрюмым и сварливым, – такого характера ты, пожалуй, никогда не наблюдала; ведь женщина может найти его лишь в отце, в брате или в муже; у тебя, правда, есть отец, но он совсем не похож на него. А ведь этот тяжелый человек казался мне сначала совсем другим и продолжал казаться всем посторонним. Господи боже, возможно ли, чтобы мужчины на людях и в обществе постоянно притворялись и открывали неприглядную истину только дома? Дома, дорогая моя, они вознаграждают себя за стеснительное принуждение, которому вынуждены подчинять себя в свете; я заметила, что чем оживленней, веселей и приветливей муж мой бывал в обществе, тем мрачней и угрюмее делался, оставаясь со мной с глазу на глаз. Как описать тебе его грубость? К моим ласкам он был холоден и бесчувствен. Потешные черточки моего характера, которые так веселили тебя, Софи, и других, вызывали в нем только презрительную усмешку. Когда я бывала серьезна и сосредоточенна, он пел и свистал, а когда я падала духом и чувствовала себя совсем несчастной, он сердился и бранил меня: хотя он не любил видеть меня в веселом расположении духа, потому что не считал себя его виновником, однако моя подавленность всегда оскорбляла его, и он приписывал ее моему сожалению (как он говорил), что я вышла за ирландца.
Ты легко поймешь, дорогая Серьезница (прости меня, я совсем забылась), что женщина, вступая в безрассудный, по понятиям света, брак, то есть не продаваясь мужчине по чисто денежным соображениям, должна чувствовать какую-то симпатию и приязнь к мужу. Ты легко поймешь также, что эта приязнь может уменьшиться и даже, уверяю тебя, быть с корнем вырвана презрением. Вот это презрение я и начала теперь чувствовать к мужу, в котором открыла – прости за выражение – набитого дурака. Может быть, тебе покажется странным, что я не сделала этого открытия значительно раньше; но женщины умеют находить тысячу причин для оправдания глупости тех, кто им нравится; кроме того, позволь тебе сказать, надо иметь очень проницательный взгляд, чтобы различить дурака под маской жизнерадостности и хороших манер.
Легко себе представить, что, начав презирать мужа, – а это, признаюсь тебе, случилось скоро, – я уже не могла находить удовольствия в его обществе; к счастью, он беспокоил меня довольно редко, потому что дом наш был теперь изящно обставлен, погреба полны вина, а псарни и конюшни – собак и лошадей. Так как супруг мой весьма гостеприимно открыл двери соседям, то соседи просить себя не заставили: охота и пьянство поглощали у него столько времени, что на мою долю выпадало очень мало общения с ним, правильнее говоря, его дурного расположения.
Для меня было бы большим счастьем, если бы я могла так же легко избежать и другого неприятного собеседника, но, увы, он беспрестанно мучил меня; и хуже всего было то, что я не видела никакого способа от него избавиться. Собеседником этим были мои собственные мучительные мысли, которые досаждали мне и не давали покоя ни днем, ни ночью. В таком положении я подверглась пытке, ужасы которой не поддаются описанию. Подумай, дорогая моя, представь, если можешь, что я должна была перенести. Человек, которого я презирала, ненавидела, терпеть не могла, сделал меня матерью. Я испытала все муки, все ужасы родов (при таких обстоятельствах в десять раз более тягостные, чем самое болезненное разрешенье от бремени, когда страдаешь за любимого человека) в пустыне, или, вернее, среди разгула и бесчинства, без друга, без товарища, без ласковых утешений, которые часто облегчают, а иногда даже больше чем вознаграждают женщину за все ее мучения в эти минуты.
в которой ошибка хозяина гостиницы повергает Софью в страх
Миссис Фитцпатрик собиралась продолжать свой рассказ, но в эту минуту принесли обед и помешали ей, к большому огорчению Софьи: злоключения приятельницы взволновали нашу героиню и пробудили в ней тот голод, который способна была утолить не еда, а только окончание рассказа миссис Фитцпатрик.
На этот раз прислуживал сам хозяин, с тарелкой под мышкой и с таким почтительным и внимательным видом, точно его гостьи приехали в карете шестерней.
Замужняя дама, видно, растрогалась своими несчастьями меньше, чем ее кузина, потому что кушала с большим аппетитом, тогда как Софья едва проглотила кусочек. Равным образом лицо Софьи гораздо сильнее выражало огорчение и скорбь, чем лицо миссис Фитцпатрик, которая, заметив это, просила кузину утешиться, сказав, что, «может быть, все окончится лучше, чем мы с тобой ожидаем».
Хозяин счел, что теперь самая удобная минута открыть рот, и решил не упускать случая.
– Мне очень жаль, сударыня, – сказал он, – что ваша милость так плохо кушает; ведь вы, верно, очень голодны после такого долгого поста. Надеюсь, что вашей милости незачем тревожиться, потому что, как изволила сказать эта дама, все может кончиться лучше, чем ожидают. Только что заезжал сюда один джентльмен, который привез отличные вести; и, пожалуй, кое-кто, ускользнув от кое-кого, успеет добраться до Лондона прежде, чем его догонят; а если так, то я не сомневаюсь, что он найдет людей, которые его радушно встретят.
Когда мы напуганы, то во всем, что мы видим и слышим, нам чудится связь с предметом нашего страха. Поэтому Софья немедленно заключила из слов хозяина, что ее узнали и что отец ее преследует. Она совсем оторопела и на несколько минут лишилась способности речи; как только голос к ней вернулся, она тотчас же попросила хозяина удалить слуг и, обратившись к нему, сказала:
– Я вижу, сударь, вы знаете, кто мы; но умоляю вас… да, я убеждена, если в вас есть хоть сколько-нибудь жалости или доброты, вы нас не выдадите.
– Я выдам вашу милость? – воскликнул хозяин. – Никогда. – И он подкрепил свои слова множеством клятв. – Скорее я дам себя разрубить на тысячу кусков! Я ненавижу всякое предательство. Помилуйте! Отродясь я никого еще не выдавал, так неужели сделаю почин с такой прелестной дамы, как ваша милость. Весь свет стал бы сурово порицать меня, если б я вас выдал, тем более что скоро ваша милость в состоянии будет вознаградить меня. Жена вам подтвердит: я узнал вашу милость, как только вы прибыли в мой дом; прежде чем я снял вас с лошади, я сказал, что это ваша честь, и до гроба носить буду синяки, полученные на службе вашей милости; но что они для меня, если я спас вашу милость? Конечно, иной бы сегодня утром подумал, что недурно бы получить награду, но я об этом и не помышлял. Да я скорее с голоду сдохну, чем соглашусь взять награду за выдачу вашей милости.
– Обещаю вам, сударь, – сказала Софья, – что, если только в моей власти будет вознаградить вас, вы не пожалеете о своем великодушии.
– Помилуйте, сударыня! – воскликнул хозяин. – Если будет в вашей власти! Лишь бы небо внушило вам это желание! Только, боюсь я, ваша честь позабудет бедного содержателя гостиницы; но если ваша милость не позабудет, то, надеюсь, вы вспомните, от какой награды я отказался… Отказался! Я хочу сказать: отказался бы, а, уж конечно, это можно назвать отказом, потому что я бы, наверно, получил награду, и тогда вы бы, пожалуй, очутились в другом доме… Но только, ради бога, не подумайте на меня, ваша милость, такой напраслины, будто я когда-либо помышлял вас выдать, даже до получения доброй вести.
– Какой вести, скажите, пожалуйста? – с живостью спросила Софья.
– Так ваша милость еще не знает? – сказал хозяин. – Да и немудрено: ведь я сам услышал эту новость несколько минут тому назад; но хотя бы и не услышал, так пусть черт унесет меня сию минуту, если бы я выдал вашу честь! Да, если б я выдал, так пусть…
И он разразился самыми страшными проклятиями, которые Софья наконец остановила, спросив, о какой новости он говорит. Он уже собирался отвечать, как в комнату вбежала миссис Гонора, вся бледная и задыхающаяся, с криком:
– Сударыня, мы погибли. Конец нам. Они пришли, они пришли!
Слова эти бросили Софью в холод; но миссис Фитцпатрик спросила Гонору, кто пришел.
– Кто? Известно, французы. Высадилось несколько сот тысяч французов, и все мы будем перебиты и изнасилованы.
Как скряга, у которого в богатом городе есть лачуга ценой в двадцать шиллингов, услышав вдали от нее пожарную тревогу, бледнеет и трепещет за свое жалкое добро, но, убедившись, что сгорели только прекрасные дворцы, а его хижина уцелела, мгновенно приходит в себя и радуется своему счастью; или (это сравнение нам что-то не очень по вкусу) как нежная мать, перепуганная известием, что утонул любимый ее сын, падает без чувств и почти умирает от ужаса, но, услышав, что сын ее невредим и только «Победа» с тысячью двумястами храбрецов пошла ко дну, вдруг воскресает, к ней возвращаются чувства и жизнь, материнская любовь диктует, что страхи миновали, а сострадание, которое в другое время горячо откликнулось бы на ужасную катастрофу, крепко спит в ее сердце, так и Софья, способная живее всякого сочувствовать бедствиям своей родины, до того обрадовалась освобождению от опасности быть захваченной отцом, что высадка французов не произвела на нее почти никакого впечатления. Она мягко побранила горничную за то, что та так напугала ее.
– Хорошо, что не случилось ничего худшего, – прибавила Софья, так как она боялась прибытия совсем других людей.
– Да, да, – сказал с улыбкой хозяин, – их милость лучше знает положение дел; их милость знает, что французы – наши добрые друзья и высадились к нам только для нашего блага. Они вновь принесут процветание Старой Англии. Бьюсь об заклад, что их милость подумала о прибытии герцога; от такой мысли, понятно, перепугаешься. Его величество, да охранит его Господь, ускользнул от герцога и быстрым маршем идет к Лондону, а десять тысяч высадившихся французов должны соединиться с ним по пути.
Софье не очень понравилась эта новость, а также и сообщивший ее джентльмен, но так как она все еще воображала, что он ее знает (ведь не могла же она догадаться об истинном положении дела), то не посмела выказать своего неудовольствия. Тем временем хозяин убрал со стола и удалился, на прощание неоднократно выразив надежду, что о нем не забудут.
Софью очень тревожила мысль, что ее знают в этом доме: она все еще относила к себе многое из того, что хозяин обращал к Дженни Камерон; поэтому она поручила горничной выведать, каким образом он получил о ней сведения и кто предлагал ему награду за ее выдачу; она распорядилась также, чтобы лошади были приготовлены к четырем часам утра, – миссис Фитцпатрик дала согласие выехать в это время, – после чего, кое-как успокоившись, Софья попросила свою спутницу продолжать рассказ.
в которой миссис Фитцпатрик заканчивает свою историю
Между тем как миссис Гонора, исполняя приказания госпожи своей, велела подать чашу пунша и пригласила хозяина и хозяйку разделить ее с ней, миссис Фитцпатрик так продолжала рассказ:
– Почти все офицеры, расквартированные в соседнем городе, были знакомы с моим мужем. В числе их был лейтенант, превосходнейший человек, женатый на женщине, настолько приятной характером и манерами, что с первой же нашей встречи, которая произошла вскоре после моих родов, мы сделались с ней почти неразлучны, потому что и я имела счастье прийтись ей по душе.
Лейтенант, который не был ни пьяницей, ни любителем охоты, часто проводил с нами время; с мужем моим он встречался очень редко, не больше, чем того требовала вежливость, так как он почти постоянно жил в нашем доме. Муж мой часто выражал недовольство, что лейтенант предпочитает его обществу мое; он был очень на меня сердит за это и постоянно бранился, говоря, что я переманиваю к себе его гостей и «черт бы меня побрал за то, что я испортила превосходнейшего человека, сделав из него тряпку».
Ты ошибешься, милая Софья, если усмотришь причину гнева моего мужа в том, что я лишила его собеседника; лейтенант был не из тех людей, общество которых может нравиться дураку; но если даже допустить эту возможность, муж мой все-таки не имел никакого права жаловаться на меня, потому что, я убеждена, единственно мое общество привлекало лейтенанта в наш дом. Нет, душа моя, здесь была зависть, самый худший и злобный вид зависти: зависть к умственному превосходству. Для негодяя было невыносимо предпочтение, оказываемое мне человеком, который не давал ни малейшего повода к ревности. Ах, милая Софья, ты женщина умная; если, что вполне вероятно, ты выйдешь за человека, уступающего тебе по уму, то до свадьбы подвергни его характер многократному испытанию и посмотри, в состоянии ли он покориться твоему превосходству… Обещай мне, Софи, последовать этому совету, – впоследствии ты поймешь всю его важность.
– Весьма вероятно, что я совсем не выйду замуж, – отвечала Софья, – по крайней мере, не выйду за человека, в уме которого замечу до свадьбы недостатки; и, право, я скорее откажусь от собственного ума, чем потерплю после свадьбы недомыслие в своем муже.
– Откажешься от собственного ума! – ужаснулась миссис Фитцпатрик. – Фи, душа моя, я была о тебе лучшего мнения. Если придется, я от чего угодно готова буду отказаться, только не от ума. Природа не наделяла бы так часто этим преимуществом жен, если бы хотела, чтобы все мы уступали его своим мужьям. Умные мужчины никогда этого и не ждут от нас; только что упомянутый мной лейтенант – тому прекрасный пример: хотя он был очень умен, но всегда признавал (и по справедливости), что жена умнее его. И это было, может быть, одной из причин ненависти к ней моего тирана.
«Чем согласиться стать под начало жены, – говорил он, – особенно такой уродины (а она, правда, не была писаная красавица, но очень миловидная и необыкновенно изящная), я скорее начихаю на всех женщин; пусть все они провалятся к чертовой бабушке»; это любимое его выражение. Он удивлялся, что я могла найти в ней, чтобы так прельститься ее обществом. «С тех пор как эта женщина, – говорил он, – зачастила к нам, пришел конец любимому вашему чтению, которым вы якобы настолько увлечены, что у вас не находится времени отдавать визиты окрестным дамам».
Надо сознаться, я была повинна в некоторой неучтивости по отношению к ним; ведь тамошние дамы, во всяком случае, ничуть не лучше здешних неотесанных сельских барынь; думаю, что для тебя этого достаточно, чтобы понять, почему я уклонялась от всякого сближения с ними.
Наше знакомство продолжалось, однако, целый год – то есть все время, пока лейтенант квартировал в соседнем городе; но за это мне приходилось терпеть описанное выше обращение мужа, правда, только когда он бывал дома. Надо сказать, он часто отлучался на месяц в Дублин, а однажды уезжал в Лондон на два месяца; я почитала великим для себя счастьем, что при всех этих поездках он ни разу не предлагал мне сопровождать его; своими постоянными насмешками над людьми, которые не могут выехать из дому, не привязав к фалдам жену, как он выражался, он даже давал достаточно ясно понять, что, как бы мне ни хотелось сопровождать его, мое желание все равно останется неисполненным; но, Богу известно, такое желание никогда у меня не возникало.
Наконец подруга моя уехала, и я снова была предоставлена своему одиночеству да мучительным размышлениям и находила единственную отраду в книгах. Я читала целые дни напролет… Как ты думаешь, сколько книг прочла я за три месяца?
– Правда, кузина, не могу угадать, – отвечала Софья. – Ну, может быть, десяток?
– Десяток! Сотен пять, милая. Я прочла большую часть «Истории Франции» Даниэля[61] в английском переводе, большую часть «Жизнеописаний» Плутарха, «Атлантиду»[62], Гомера в переводе Попа, пьесы Драйдена[63], Чиллингворта[64], графиню д'Онуа[65] и «Опыт о человеческом разуме» Локка.
За это время я написала тетушке три умоляющих и, мне кажется, очень трогательных письма, но так как ни на одно из них ответа не получила, то гордость не позволила мне более обращаться к ней с просьбами.
Тут она замолчала и, пристально посмотрев на Софью, заметила:
– Сдается мне, милая, я прочла в глазах твоих упрек в невнимании к другой особе, у которой я встретила бы больше отзывчивости.
– Право, милая Гарриет, – отвечала Софья, – история твоих бедствий служит достаточным оправданием твоего невнимания. Вот я так действительно виновата в нерадивости, не имея такого извинения. Но сделай милость, продолжай; хоть я вся замираю, но горю нетерпением услышать конец.
После этого миссис Фитцпатрик так продолжала свой рассказ:
– Муж мой отправился вторично в Англию, где пробыл свыше трех месяцев; в течение большей части этого времени я вела жизнь, которую могло сделать для меня переносимой только сравнение с еще худшей жизнью, которую я вела перед тем; ведь человек такого общительного характера, как я, способен примириться с полным одиночеством разве лишь в том случае, когда оно избавляет его от общества людей ему ненавистных. В довершение своего несчастия я потеряла ребенка. Я вовсе не хочу сказать, чтобы я чувствовала к нему ту безумную привязанность, на которую, мне кажется, была бы способна при других обстоятельствах, но, во всяком случае, я решила исполнять обязанности самой нежной матери, и эти заботы облегчали для меня ношу, которая кажется нам самой тяжелой, что есть на свете, когда ложится бременем на наши руки.
Целых десять недель провела я почти в полном одиночестве, не видя никого, кроме своих слуг и очень немногих гостей; и вот ко мне приехала из отдаленной части Ирландии молодая дама, родственница моего мужа, – она уже однажды гостила у меня неделю, и я горячо просила ее заехать снова. Очень милая женщина, усовершенствовавшая прекрасные природные дарования тщательным воспитанием. Словом, она была для меня желанной гостьей.
Через несколько дней по приезде, видя, что я подавлена, дама эта без всяких расспросов, так как ей все было отлично известно, принялась выражать соболезнование моей участи. Она сказала, что хотя благовоспитанность не позволяла мне жаловаться родным моего мужа на его поведение, однако все они очень огорчены и сочувствуют мне, особенно она сама. После нескольких общих рассуждений на эту тему, с которыми я не могла не согласиться, она после многих предосторожностей и наказав хранить молчание сообщила мне под строжайшим секретом… что муж мой содержит любовницу.
Ты, вероятно, воображаешь, что я выслушала это известие совершенно равнодушно?.. Если так, то, честное слово, ты заблуждаешься. Презрение не до такой степени укротило мой гнев на мужа, чтобы он не вспыхнул по этому поводу с новой силой. Что за причина этого явления? Неужели мы такие отвратительные эгоисты, что способны огорчаться, когда другие завладевают даже тем, что мы презираем, или так отвратительно тщеславны и считаем это величайшим оскорблением нашему тщеславию? Как ты думаешь, Софья?
– Право, не знаю, – отвечала Софья, – я никогда еще не погружалась в такие глубокие размышления, но думаю, что та дама поступила очень дурно, открыв тебе эту тайну.
– И все же, милая, это совершенно естественный поступок, – возразила миссис Фитцпатрик. – Когда ты увидишь и прочтешь столько, сколько прочла я, ты со мной согласишься.
– Мне прискорбно слышать, что ты называешь такой поступок естественным, – сказала Софья. – По-моему, не нужно ни чтения, ни житейской опытности, чтобы быть убежденной в его бесчестности и злобности; и мало того, рассказывать мужу о проступках жены или же не о проступках мужа есть признак невоспитанности, – это все равно что говорить им о их собственных недостатках.
– Как бы то ни было, – продолжала миссис Фитцпатрик, – муж мой наконец вернулся. Если я правильно разбираюсь в своих чувствах, то я возненавидела его больше, чем когда-нибудь, но презирала меньше: несомненно, ничто так не ослабляет нашего презрения, как обида, нанесенная нашей гордости или нашему тщеславию.
Обращение его со мной теперь настолько переменилось против недавнего и сделалось настолько похожим на то, как он вел себя в первую неделю нашего супружества, что, сохранись во мне хоть искра любви, мое сердце могло бы снова загореться нежностью к нему. Но если презрение может смениться ненавистью и даже быть вовсе ею вытеснено, то любовь, по-моему, вытеснить презрение не может. Дело в том, что любовь – страсть слишком неспокойная, она не может найти удовлетворения в предмете, который не приносит удовольствия; а испытывать желание любви и не любить невозможно, как невозможно иметь глаза и не видеть. Вот почему, когда муж перестает быть предметом этой страсти, то весьма вероятно, что кто-нибудь другой… Я хочу сказать, милая, если ты сделаешься к мужу равнодушна… если в сердце твоем горит огонь любви… Фу черт, я совсем запуталась… Впрочем, в таких отвлеченных рассуждениях немудрено потерять связь идей, как говорит мистер Локк. Словом, дело в том… Словом, я уже почти не соображаю, о чем говорю… Да, как я сказала, муж мой вернулся, и его поведение сначала удивило меня; но скоро открылась причина его, и для меня все стало ясно. Коротко говоря, он растратил и промотал все наличные деньги из моего приданого и так как не мог больше заложить свое поместье, то желал теперь раздобыть денег на кутежи продажей моего небольшого имения, чего не мог сделать без моего согласия: добиться от меня этой милости и было единственной причиной всей нежности, которую он напустил на себя.
Я наотрез отказала. Я сказала ему – и сказала правду, – что, владей я перед нашей свадьбой целой Индией, она вся была бы отдана в его распоряжение: потому что я постоянно держалась такого правила, что кому женщина отдает свое сердце, тому она должна отдать также и состояние, а так как муж мой был настолько добр, что давно уже вернул мне сердце, то я и решила удержать те гроши, что еще оставались от моего приданого.
Не буду описывать тебе бешенство, в которое привели его эти слова и решительный вид, с каким они были сказаны; не стану также докучать описанием разыгравшейся между нами сцены. Всплыла на свет, само собой разумеется, и история с любовницей, – всплыла со всеми прикрасами, на какие только способны гнев и презрение.
Мистер Фитцпатрик, по-видимому, был несколько поражен и смутился больше, чем когда-либо, хотя мысли его, ей-богу, всегда были смутные. Впрочем, он не пытался оправдываться, а употребил прием, который, в свою очередь, сильно смутил меня. Он предъявил мне встречное обвинение, ибо притворился ревнивым… Должно быть, от природы он был расположен к ревности, даже наверно так, или дьявол внушил ему это чувство: никто на свете не мог бы сказать обо мне ничего дурного; самые злые языки никогда не осмеливались чернить мое доброе имя. Благодарение богу, репутация моя всегда была такой же незапятнанной, как и моя жизнь; пусть сама ложь обвинит меня в чем-нибудь, если посмеет. Нет, дорогая Серьезница, несмотря на вызывающе дурное обращение мужа, несмотря на оскорбления, которые он наносил моей любви, я твердо решила никогда не давать ни малейшего повода для упреков в этом отношении… И тем не менее, дорогая моя, есть такие злые люди, такие ядовитые языки, что от них не укрыться самой невинности. Самое неумышленное слово, самый случайный взгляд, малейшая непринужденность, невиннейшая вольность будут иными истолкованы вкривь, раздуты бог знает как. Но я презираю, милая Серьезница, – презираю всю эту клевету. Уверяю тебя, я всегда оставалась совершенно равнодушной к этим злобным выходкам. Нет-нет, уверяю тебя, я выше всего этого… Но на чем я остановилась? Ах да, я сказала, что муж мой ревновал. К кому же, спрашивается? Да к кому же, как не к упомянутому лейтенанту. Ему пришлось вернуться на год с лишним назад, чтобы найти какой-нибудь предлог для своей непостижимой ревности, если только он вообще ее чувствовал, а не прибегал к бессовестному притворству, чтобы оскорбить меня.
Но я, наверно, утомила тебя таким множеством подробностей. Теперь я быстро закончу свою историю. После многих сцен, слишком недостойных, чтобы их здесь пересказывать, в которых родственница моя так решительно стала на мою сторону, что мистер Фитцпатрик в заключение выгнал ее из дома, муж мой убедился, что меня невозможно уломать ни кротостью, ни запугиванием, и прибегнул к очень жестокому средству. Ты, может быть, подумаешь – к побоям. Нет, до побоев дело не дошло, хотя он и был очень недалек от них. Он запер меня в мою комнату, не позволив мне иметь ни пера, ни чернил, ни бумаги, ни книг; служанка каждый день стелила мне постель и приносила пищу.
Когда я таким образом просидела в заключении неделю, он явился ко мне и тоном школьного учителя или, что часто одно и то же, тоном тирана спросил, не пожелаю ли я теперь согласиться. Я очень твердо ответила, что скорее соглашусь умереть.
– Так умирай же, проклятая! – воскликнул он. – Живой из комнаты ты не выйдешь.
Я просидела взаперти еще две недели; сказать правду, моя стойкость была почти сломлена, и я начала подумывать о подчинении, как вдруг, в отсутствие мужа, отлучившегося ненадолго из дому, произошел счастливый случай… Я… в минуту, когда мной стало овладевать жесточайшее отчаяние… в такую минуту все было бы извинительно… в эту самую минуту я получила… Но и за целый час я не пересказала бы тебе всех подробностей… Словом (я не хочу утомлять тебя обстоятельным рассказом), золото – универсальный ключ ко всем замкам – открыло мне двери и выпустило меня на волю.
Я тотчас же поспешила в Дублин, откуда немедленно переправилась в Англию, и теперь еду в Бат, чтобы искать покровительства у тетушки, или у твоего отца, или у любого родственника, который согласился бы меня приютить. Прошлой ночью муж настиг меня в гостинице, где я остановилась и откуда ты уехала за несколько минут до меня; но мне посчастливилось ускользнуть от него и встретиться с тобой.
Вот и конец моей истории, милая Софья; для меня она, конечно, трагическая, но тебе, верно, показалась скучной, – пожалуйста, извини меня.
Софья глубоко вздохнула и сказала:
– Право, Гарриет, я от души тебя жалею!.. Но чего же могла ты ждать? Зачем, зачем вышла ты замуж за ирландца?
– Честное слово, твое порицание несправедливо, – возразила кузина. – Среди ирландцев есть столько же достойных и честных людей, как и среди англичан, и, говоря по правде, даже люди великодушные среди них встречаются чаще. Мне приходилось также наблюдать в Ирландии хороших мужей, которыми Англия как будто не так уж богата. Ты лучше спроси меня, чего я могла ожидать, выйдя замуж за дурака; так скажу тебе печальную истину: я не знала, что он дурак.
– Неужели, по-твоему, дурными мужьями бывают только дураки? – произнесла Софья тихо, изменившимся голосом.
– Ну, это утверждение было бы слишком общим; но дурак, я думаю, скорее всего таким и окажется. По крайней мере, среди моих знакомых наибольшие глупцы являются наихудшими мужьями; и я решаюсь утверждать как факт бесспорный, что человек умный редко обращается дурно с женой, если она женщина достойная.
Страшный переполох в гостинице и приезд неожиданного друга миссис Фитцпатрик
Софья тоже, по просьбе кузины, рассказала… не то, что следует дальше, а то, что случилось прежде; поэтому читатель, надеюсь, извинит меня, если я не стану повторять происшествий, ему уже известных.
Не могу, впрочем, удержаться от одного замечания по поводу ее рассказа, а именно: от начала и до конца она ни разу не упомянула о Джонсе, как если бы такого человека вовсе не было на свете. Я не буду пытаться объяснить или оправдать это. Действительно, если умолчание Софьи можно назвать нечестным, то такая нечестность тем более непростительна при сравнении с подкупающей откровенностью и очевидной искренностью ее спутницы. Но ничего не поделаешь.
Едва только Софья окончила свой рассказ, как в комнату, где сидели обе дамы, донесся шум, по своей оглушительности напоминающий лай собачьей своры, только что выпущенной из псарни, а по пронзительности – мяуканье котов во время кошачьей свадьбы, или завывание сов, или еще больше (ибо какое животное может подражать человеческому голосу?) – звуки, которые в очаровательных домиках Биллингсгейтского рынка[66] вылетают из уст, а иногда и из ноздрей прекрасных речных нимф, в старину называвшихся наядами, а теперь на низком языке переименованных в торговок устрицами; ибо когда вместо античных возлияний молока, меда и масла благодаря усердию набожных поклонниц в изобилии прольется с самого утра крепкая жидкость, полученная от перегонки можжевеловых ягод или, может быть, солода, то стоит только дерзновенному языку со святотатственной вольностью профанировать, то есть недооценить нежную и жирную мильтоновскую устрицу, свежего плотного палтуса, живую, только что из воды, камбалу, креветку величиной с омара, прекрасную треску, еще несколько часов назад полную жизни, или другое из разнообразных сокровищ, вверенных этим нимфам богами вод, занятыми ловлей в морях и реках, – как гневные наяды тотчас возвышают божественные голоса, и несчастный святотатец поражается глухотой за свое нечестие.
Вот такой именно шум раздался теперь в одной из комнат нижнего этажа; скоро гром, долго грохотавший в отдалении, начал приближаться все больше и больше и, наконец, взобравшись по лестнице наверх, ворвался в комнату, где сидели наши дамы. Словом, оставляя всякие метафорические и образные выражения, миссис Гонора, яростно набушевав внизу и продолжая все время неистовствовать по пути наверх, влетела в неописуемом бешенстве к госпоже своей, крича:
– Можете себе представить, ваша милость: этот бесстыжий подлец, хозяин, имел наглость сказать мне в глаза, – да что сказать – уверять! – что ваша милость та паршивая, вонючая шлюха (Дженни Камерон, кажется, зовут ее), что бегает по Англии за Претендентом! Мало того. Этот мерзавец, этот лжец не постеснялся уверить меня, что ваша милость сами ему в этом признались! Тут уж я не выдержала и изукрасила мошенника – оставила на его бесстыжей роже следы моих ногтей. «Госпожа моя, поганец ты этакий, – говорю ему, – госпожа моя не лакомство для претендентов. Во всем Сомерсетшире не сыскать другой такой благовоспитанной, родовитой и богатой леди. Неужто ты, чурбан, никогда не слыхал о богатейшем сквайре Вестерне? Она единственная дочь его, она… наследница всех его несметных богатств». И этот прохвост смеет называть госпожу мою пакостной шотландской шлюхой… Ей-ей, жаль, что я ему голову не размозжила пуншевой чашей!
Во всей этой истории Софью больше всего огорчила сама Гонора, открывшая в сердцах, кто она такая. Впрочем, так как ошибка хозяина удовлетворительно объясняла некоторые его фразы, превратно истолкованные Софьей ранее, то она на этот счет несколько успокоилась, и на губах ее невольно появилась улыбка. Это еще пуще разожгло гнев Гоноры.
– Право, сударыня, – проговорила она, – я не думала, что ваша милость обратит все это в шутку. Позволять такому бесстыжему грубияну называть вас шлюхой! Ваша милость может сердиться на меня, если угодно, за то, что я взяла вашу сторону, потому что оказанная услуга, как говорится, в нос бьет; но, воля ваша, не могла я потерпеть, чтоб мою барышню шлюхой называли, и никогда не потерплю. Что бы мне ни говорили, а я думаю, ваша милость такая добродетельная, как ни одна дама, ступавшая по английской земле, и я глаза выцарапаю каждому негодяю, позволь он себе, посмей только сказать хоть словечко наперекор. Никто еще не мог сказать ничего дурного ни про одну даму, у которой я служила.
Hinc illae lacrimae[67]. Говоря начистоту, Гонора любила госпожу свою столько, сколько слуги обыкновенно любят господ своих, то есть… Но, кроме того, гордость заставляла ее защищать доброе имя дамы, у которой она служила, потому что она считала, что с добрым именем госпожи тесно связано ее собственное доброе имя. Чем ярче сияла добродетель госпожи, тем выше, думала она, стоит и ее собственная репутация, и наоборот – помрачаясь, одна неизбежно должна была бросать тень на другую.
В связи с этим, читатель, я должен на минуту остановиться, чтоб рассказать тебе одну историйку. Знаменитая Элен Гуин[68], выйдя однажды из дома, где пробыла недолго в гостях, и садясь в карету, увидела большую толпу, окружившую ее лакея, окровавленного, всего в грязи. На вопрос госпожи, почему он в таком неказистом виде, малый отвечал: «Я подрался с одним мерзавцем, сударыня, назвавшим вашу милость шлюхой». – «Вот болван, – возразила миссис Гуин, – этак тебе придется всю жизнь каждый день драться, ведь это всему свету известно, дурак». – «Известно, – пробормотал лакей, захлопывая дверцу. – Мало ли что, все-таки они не смеют называть меня лакеем шлюхи».
Таким образом, гнев миссис Гоноры представляется довольно естественным, даже если бы его нельзя было объяснить иначе: но в действительности у него была и другая причина; чтобы ее понять, пусть читатель вспомнит одно обстоятельство, упомянутое в приведенном выше сравнении. Есть жидкости, которые, поливая наши страсти или пламя, производят действие, прямо противоположное действию воды, то есть скорее разжигают и увеличивают огонь, чем тушат его. К числу таких жидкостей принадлежит и благородный напиток, называемый пуншем. Следовательно, не без основания ученый доктор Чейн[69] говорил, что пить пунш – это все равно что лить жидкое пламя в горло.
А миссис Гонора, к несчастью, налила столько этого жидкого пламени в глотку, что дым от него начал подниматься в черепную коробку и застлал глаза Разуму, там пребывающему, тогда как самое пламя легко проникло из желудка в сердце и зажгло в нем благородное чувство гордости. Таким образом, после всего изложенного мы уже не будем удивляться бешеному гневу служанки, хотя на первый взгляд причина, нужно признать, кажется не соответствующей действию.
Софья с кузиной приложили все старания, чтобы потушить это пламя, с таким шумом бушевавшее по всему дому. В конце концов это им удалось, или, продолжая нашу метафору, огонь, истребив весь горючий материал, доставляемый языком, то есть все известные ему бранные слова, потух сам собой.
Но если наверху спокойствие восстановилось, то внизу положение было другое: хозяйка, близко приняв к сердцу ущерб, нанесенный красоте ее супруга живыми скребками миссис Гоноры, вопияла о мщении и о правосудии. Что же до бедняги хозяина, больше всего потерпевшего в схватке, то он был совершенно спокоен. Может быть, потерянная им кровь охладила его пыл, ибо неприятель не только вонзил ногти ему в щеки, но еще и прикоснулся кулаком к его ноздрям, которые от этого заплакали горючими кровавыми слезами; сюда следует прибавить еще размышления по поводу допущенной им ошибки. Но умиротворению его чувств больше всего содействовало, пожалуй, то, каким образом он открыл свой промах, – ибо, что касается поведения миссис Гоноры, то оно только подтвердило его мнение; разуверила же его одна важная особа, прибывшая с большой помпой и сообщившая ему, что одна из остановившихся у него дам – женщина светская и его близкая знакомая.
По приказанию этой особы хозяин поднялся наверх и сообщил нашим прекрасным путешественницам, что один важный господин желает удостоить их своим посещением. Услышав это, Софья побледнела и задрожала, хотя читатель найдет, что для отца ее, несмотря на неуклюжую речь хозяина, поручение было слишком учтивым; но страх постоянно грешит тем же, чем и мировые судьи: он строит поспешное заключение на основании самых ничтожных данных, не разобрав как следует показаний обеих сторон.
Поэтому скорее для удовлетворения любопытства читателя, чем для того чтобы рассеять его опасения, сообщим ему, что поздно вечером в гостиницу, по пути в Лондон, прибыл один ирландский пэр. При звуках только что описанного нами урагана джентльмен этот вскочил из-за стола, не кончив ужина, увидел камеристку миссис Фитцпатрик и после краткого допроса узнал, что наверху находится госпожа ее, с которой он был очень коротко знаком. Получив это известие, он в ту же минуту обратился к хозяину, успокоил его и послал наверх с приветствием, поучтивее того, которое тот в действительности передал.
Читатель, может быть, удивится, почему поручение это не было возложено на самое камеристку; но мы с прискорбием должны сказать, что она тогда неспособна была исполнить ни это, ни вообще какое бы то ни было поручение. Ром (так хозяину угодно было называть жидкость, полученную от перегонки солода) низким образом воспользовался усталостью, одолевавшей бедную женщину, и произвел самый сокрушительный натиск на ее благородные способности в то время, когда они бессильны были оказать ему сопротивление.
Мы не станем описывать эту трагическую сцену во всех подробностях; но историку подобает быть добросовестным, и потому мы сочли долгом вкратце намекнуть, как было дело, иначе с у довольствием обошли бы все это молчанием. Действительно, многие историки, лишенные этой добросовестности или аккуратности, чтобы не сказать хуже, часто предоставляют читателю самому разыскивать во мраке эти мелочи, что подчас очень его путает и сбивает с толку.
Софья вскоре оправилась от своего неосновательного страха, когда к ним вошел благородный пэр, который был не только коротким знакомым миссис Фитцпатрик, но и самым преданным ее другом. Сказать правду, его-то помощи последняя и была обязана тем, что ей удалось удрать от мужа, ибо сей благородный джентльмен отличался доблестями, украшавшими знаменитых рыцарей, о которых мы читаем в героических эпопеях, и освободил не одну томившуюся в заточении красавицу. Дикое насилие, так часто учиняемое мужьями и отцами над юными и миловидными представительницами другого пола, встречало в лице его еще более заклятого врага, чем грубая власть волшебников в лице странствующих рыцарей; по правде сказать, у меня часто даже возникало подозрение: не были ли эти пресловутые волшебники, которыми изобилуют все рыцарские романы, попросту мужьями того времени, а очарованный замок, в котором, говорят, томились красавицы, – самим замужеством?
Этот благородный рыцарь был соседом Фитцпатрика по имению и не так давно познакомился с его женой. Прослышав, что она заточена, он деятельно принялся за ее освобождение, которого вскоре и добился, – не при помощи штурма замка, по примеру древних героев, а через подкуп его правителя, согласно с нынешним военным искусством, которое ловкость предпочитает храбрости и находит золото более верным оружием, чем свинец или сталь.
Так как, однако, миссис Фитцпатрик сочла это обстоятельство недостаточно существенным, чтобы упоминать о нем приятельнице, то и мы тогда не сообщили о нем читателю, – мы предпочли оставить его на некоторое время в убеждении, будто она нашла или отчеканила, или другими какими-нибудь необыкновенными, даже, может быть, сверхъестественными средствами раздобыла деньги, при помощи которых подкупила тюремщика, – только бы не прерывать рассказ намеком на обстоятельство, казавшееся ей самой слишком ничтожным и не стоящим упоминания.
После краткого обмена приветствиями пэр не мог скрыть удивления, что встретил миссис Фитцпатрик в этом месте, между тем как был уверен, что она отправилась в Бат. Миссис Фитцпатрик ответила очень непринужденно, что от принятого намерения ее отклонило прибытие особы, имя которой нет надобности называть.
– Словом, – сказала она, – я была настигнута мужем (к чему скрывать теперь то, что уже прекрасно известно всему свету). Мне посчастливилось самым удивительным образом ускользнуть от него, и сейчас я еду в Лондон вместе с этой молодой дамой, моей близкой родственницей, которая вырвалась от такого же сурового тирана, как и мой муж.
Его светлость, вообразив, что и этот тиран – тоже муж, произнес речь, в которой принес усердные поздравления обеим дамам и жестоко разбранил представителей сильного пола, высказав даже несколько косвенных замечаний по поводу самого института брака и несправедливых прав, предоставляемых мужчинам над более разумной и более достойной частью человеческого рода. Слово свое он кончил предложением покровительства и кареты шестерней, каковое было немедленно принято миссис Фитцпатрик, а после ее уговоров также и Софьей.