Хоть Мира и хотела отношений со многими, чтобы понять людей и вдохновение, которое они черпали из скрученности с посторонней энергией, сжималась в кожуру и трусила теперь от новых знакомств, смотря словно сквозь людей, а не в них. Потому что всё это уже было: сковырнувшиеся общие интересы, пересечение каких-то убеждений… А затем неизменное исчезновение без объяснения причин. Просто пошли своей дорогой, сделав её чёрствой и сухой. В работе было проще – там жили люди-манекены, люди-функции, с которыми получалось безболезненно трепаться о перспективах компании, не затрагивая сути.
Артём нравился по большей мере столкновением с оголтелой уверенностью в себе. Возбуждением от его эксгибиционизма, такого нового по сравнению с запахнутой жизнью её семьи, где фамильные секреты раскрывались в основном из-за обиды матери на отца. Будоражащее чувство быть приобщённой к истинно мужскому, закрытому прежде миру тоже добавляло Артёму неотразимости. В юности Мира и представить не могла, что так непринуждённо будет обращаться с квинтэссенцией собственных подростковых романтических устремлений. Но теперь мужские разговоры мерещились предельно скучными и хвастались лишь дешёвой злободневностью, основанной на проторенных тропах наскучившего социального неравенства.
В Артёме Миру привлекало пересечение черты, за которой скользкие отношения со взрослым, выдрессированным поражать мужчиной переходят в новую плоскость и тем самым теряют некую недосказанность, зато приобретают надломленность. Его непомерное самомнение служило отличным цементом. Мира отдавала мужчинам пальму первенства лишь в одном – в потребности блистать. Она не обладала даром увлекать, поражать. Её никогда не бывало слишком много. Для этого ей казалась необходимой определённая внутренняя распущенность и даже неуважение к себе – раскрываться навстречу кому-то, кто не способен оценить.
А вот Артём блистал непередаваемо… умело смешивая самовлюблённость, очаровательную наглость и здоровую самоиронию. Не обременённая ханжеской моралью, Мира без стеснения задевала его, проходя мимо. Тогда у неё были на это и силы, и желание. Ещё не лизало сожаление о самой себе, более здоровой и энергичной.
Её отвращение к обнажённому мужчине как к чему-то чужеродному, что способно нанести вред и привести к нежелательным последствиям, сдалось под напором смутного желания, чтобы её наказали. Потому что другая модель поведения пришла позже и до конца не вытеснила детскую, полностью воссозданную на женском подчинении не столько из-за физической слабости, сколько из-за социальной обездвиженности.
Но и раздражал этот перевёртыш широтой плеч и отсутствием застенчивости. Мира таила к Артёму омерзение, подпитываемое завистью и попранной справедливостью. Было в нём что-то ненатуральное – широта склабящегося рта, размах шагов.
Нелюдимость Миры прогрессировала даже несмотря на показную лёгкость, с которой она завербовала себя в эти узы. От оголтелости мегаполиса, но главным образом от проецируемой им полнейшей топи желаний, стремлений и мнений. О родных краях не осталось почти ничего, помимо воспоминаний – отпечатавшихся кусочков мгновений, отдавших мозгу импульс рассеивающейся энергии и сожалеющего раздражения. А прошлые золотистые видения воссоздавали утопичную картину взросления и счастья вхождения в жизнь.
– Сознание – единственный смысл и цель существования. Всё на свете – его производное, – сказал как-то Тим, отзеркалив предшествующую этому её собственную фразу, навек канувшую в забвение.
А Мирослава припомнила ночные огни Смольного, утопающие в глубинной черноте Невы, ослабленные капли на окнах такси. И свои походы по мостам, по новоявленной траве… В ней самой заточена была вся прошлая жизнь в воспоминаниях и немного будущего в грёзах, как не будет… И эта золотая пыль воздуха, распластанная солнцем. Одновременно всё и ничего, сакральная пустота и наполненность каждого вздоха прозрачным голубым воздухом.
Без семьи, которая прежде так тяготила своими непрошеными комментариями о её внешности и друзьях, Мира порой чувствовала себя потерянной и ненужной. Хотелось бы возни, смеха, как в завязке английского романа. А реальные люди чересчур прыскали своими иглами, вывертами и лютой уверенностью в собственных смехотворных убеждениях. Каждый был невыносим по-своему. Утомляли и притирались до крови, даже не пытаясь нарастить ореол родственности и тактичности. Да и Тим разбил то, что ещё было склеено. Наверное, ей стоило ходить в детский сад, чтобы знакомство с людьми не переросло в истовую юношескую ослеплённость ими же, произрастающую из повышенной любви к классике, написанной экзальтированными социофобами с дремучими взглядами на действительность. Но взросление сменило акценты с интереса на утомлённость, чему способствовало несколько болезненных историй расставаний с теми, кто, казалось бы, был близок и как никто необходим.