Переиздание трудов Юлиана Андреевича Кулаковского за последние несколько лет приобрело широкий характер: их автор и дело его жизни снова вышли на свет Божий из вынужденного небытия. Начало этому культурно важному процессу было положено выпуском издательством «Алетейя» его трехтомника «История Византии», впервые увидевшего свет в Киеве в 1910—1915 годах. С этого переиздания началось широкое шествие «Византийской Библиотеки» по пространствам России и стран СНГ. Ныне читатель держит в руках второе переиздание фундаментального труда почтенного автора[1], исправленное и несколько видоизмененное.
Полуэнциклопедическая справка о Кулаковском может иметь следующий вид.
Юлиан Андреевич Кулаковский (25 [13 ст. ст.] июля 1855 г., Поневеж — 21 февраля 1919 г., Киев) — российский филолог-классик, историк-византинист, археолог, переводчик, педагог. Член-корреспондент Императорской Академии наук по разряду классической филологии и археологии историко-филологического отделения (1906), заслуженный ординарный профессор кафедры классической филологии Императорского университета св. Владимира в Киеве (1906-1919, с 1880 — приват-доцент, в 1881-1906 — экстраординарный и ординарный профессор), доктор римской словесности (1888), действительный статский советник (1902). Председатель Исторического общества Нестора Летописца при Университете св. Владимира (в 1905, 1908-1919). Один из первых, кто систематически исследовал архаические и античные древности Юга России (1891-1900, раскопки в Крыму), переводчик (с латыни) сохранившейся части классического труда римского историка IV века Аммиана Марцеллина «Res gestae» — «Деяния» («История»); издан в Киеве (1906-1908, при участии в переводе первых шести книг профессора А. И. Сонни; переиздан издательством «Алетейя» в несколько запусков, начиная с 1994 г., под заглавием «Римская история»).
Среди трудов по римским и греческим древностям и византиноведческой тематике: «Надел ветеранов землей и военные поселения в Римской империи: Эпиграфическое исследование» (диссертация pro venia legendi), «Армия в Римском государстве», «Светоний и его биографии цезарей» (1881), «Краткий обзор архаизмов у Плавта» (1882), «Коллегии в Древнем Риме: Опыт по истории римских учреждений» (К., 1882, магистерская диссертация), «Помпейская стенная живопись» (1883), «Новые мысли в области греческой метрики», «К вопросу о начале Рима» (К., 1888, докторская диссертация), «Философ Эпикур и вновь открытые его изречения» (1889), «Христианская церковь и римский закон в течение двух первых веков» (1891), вызвала острую полемику с профессором Киевской духовной академии М. Г. Ковальницким), «К объяснению надписи с именем императора Юстиниана, найденной на Таманском полуострове» (1894), «К вопросу об имени города Керчь» (1895), «К вопросу о пифагореизме Нумы [Помпилия]», «Цицерон в истории европейской культуры» (1896), «Где был построен императором Юстинианом храм для абазгов?» (1897), «Новые данные для истории Старого Крыма», «К вопросу о каменных бабах» (1898), «Славянское слово плот в записи византийцев», «Карта европейской Сарматии по Птолемею» (1900), «К вопросу об окрашенных костяках», «Вновь открытая присяга на имя Августа» (1902), «Византийский лагерь X века» (1903), «К вопросу о происхождении фемного строя в Византийской империи» (1904), «Новые домыслы о происхождении имени Русь» (1906) и проч. К сочинениям археологического цикла относятся: «Керченская христианская катакомба 491 года» (М., 1891), «Археологические заметки по вопросу о керченских катакомбах» (1892), «Две керченские катакомбы с фресками» (М., 1896), «Греческие города на Черноморском побережье» (1904), «Керчь и ее христианские памятники» (1908) и др. Фундаментальные монографии: «Смерть и бессмертие в представлениях древних греков» (К., 1899; переиздание — СПб., 2002), «Прошлое Тавриды» (К., 1906, 2-е изд. — 1914; переиздание — К., 2002). Главным трудом Кулаковского 1910-х гг. стоит считать выпущенные им три тома «Истории Византии» (К.: Типолитография С. В. Кульженко, 1910-1915, тома 1-3, 2-е изд. первого тома — 1913; местонахождение рукописи четвертого тома предположительно — архив Варшавского университета). В честь Ю. А. Кулаковского издан сборник трудов «Serta Borysthenica» (К., 1911).
С началом 1910-х гг., собственно говоря, начинается отсчет формирования непосредственного интереса к Юлиану Кулаковскому в современной византиноведческой историографии — к периоду, когда Юлиан Андреевич вплотную начал работать над колоссальной по объему и охвату материала «Историей Византии» (в хронологических рамках ее истории — с 395 по 717 год). Конечно, дата «1910 год» — вполне условна, поскольку в этом году первый том «Истории...» уже увидел свет.
В 1900-х гг. Кулаковский, выслуживши 3000 законных рублей годовой пенсии, имеет дополнительно — по должности внештатного заслуженного ординарного профессора с 3-го ноября 1906 г. — 1200 рублей вознаграждения за чтение лекций в университете, а вместе с ними и долгожданный научный досуг. 1-го января 1910 г. он Всемилостивейше пожалован орденом св. Владимира III степени (внеся в Капитул Российских орденов положенные 45 рублей).
А. А. Васильев в (разгромной) рецензии, о которой подробно речь будет идти ниже, совершенно справедливо назвал труд Кулаковского по переводу «Res gestae» Аммиана Марцеллина, продолжавшийся в 1904-1908 гг., введением в «Историю Византии». Таким образом, время зарождения замысла создания фундаментального исследования хронологически должно быть отнесено к 1906-1907 гг., тем более что к этому же времени относится начало чтения Кулаковским курса лекций по истории Византии на историко-филологическом факультете Университета св. Владимира. Собственно, это не столь важно в отношении к тому, что им в результате было содеяно, но показательно в том смысле, что эта работа захватила Юлиана Андреевича на целое десятилетие, принудив оставить в стороне иные научные и не очень научные (скажем, публицистические) дела. Из некролога А. И. Соболевского известно, что только смерть Кулаковского «прекратила работу, но Ю[лиан] А[ндреевич] успел много сделать и для четвертого тома»[2]... Не известно, сохранилась ли рукопись (заготовки?) Кулаковского для четвертого тома, который должен был начаться 717-м годом, с царствования Льва Исавра, так называемым «иконоборческим» этапом византийской истории, и охватить, по всему вероятию, период до 800 г. — образования империи Карла Великого: личный архив Кулаковского в Центральном государственном историческом архиве Украины (ф. 264) не целостен. Но и об этом — позже.
Вернемся к началу работы над многотомником, предоставив в его выяснении слово автору. «Когда, после тяжких заминок в учебной жизни университета, восстановилась бодрая академическая деятельность в стенах наших аудиторий[3], наш факультет, в заботах о расширении преподавания, предложил мне взять на себя чтение курса по истории Византии. Не без большого колебания решился я сделать первый опыт в 1906-1907 учебном году. Те несколько лет, которых потребовал от меня раньше того перевод Аммиана Марцеллина, историка, стоящего на рубеже эпох, держали меня среди событий переходного времени и множества вопросов по истории учреждений империи. Так я из Старого Рима перешел в Новый и успел в своем курсе обозреть со своими слушателями жизнь империи до знаменательной эпохи возникновения Священной Римской империи Карла Великого. Этот первый опыт пришлось повторить через два года [1909/1910 учебный год]. Те затруднения, которые создает для учащихся отсутствие в нашей литературе общих сочинений по истории Византии, побудили меня приняться ровно год тому назад за обработку своего курса по конспектам, которые я составлял для лекций. Само собой разумеется, что пришлось опять обратиться к источникам, и мой текст, по мере обработки, разрастался против того, что было в концепте»[4].
Таким образом, из уст автора узнаем, что непосредственно к написанию первого тома «Истории...» он приступил в мае 1909 года.
Вышедший в издательстве С. В. Кульженков 1910 г. первый том произвел на российскую византиноведческую братию сильное впечатление. Не смог сдержать удивления даже такой мягкий и покладистый человек, как Александр Александрович Васильев (1867-1954), отозвавшись на новую книгу большой — объемом в печатный лист — рецензией в «Журнале Министерства народного просвещения».
«Появление первого тома Истории Византии проф. Ю. А. Кулаковского, — писал А. А. Васильев, — было полною неожиданностью. Работая в течение долгого времени в области римской древности, он с 1890 года начал уделять часть своего времени на христианскую археологию и на византийскую историю, а уже со второго тома Византийского Временника (1895) имя проф. Кулаковского стало довольно часто появляться на страницах этого журнала. В своих обыкновенно небольших статьях он преимущественно касался военного дела в Византии и отчасти фемного строя... Сделанный автором в 1906-1908 годах русский перевод Аммиана Марцеллина мог служить как бы введением в Историю Византии»[5]. Юлиан Андреевич действительно трудился над «Историей...» уединенно, «втихомолку, притом, хотя и в большом и богатом книжными собраниями, но все же провинциальном университете, и потому появление первого тома... было неожиданностью даже для Ф. И. Успенского, с которым он был в давних дружеских отношениях и который в то время сам был также занят подготовлением к изданию своей обширной “Истории Византии”. В этом нельзя не видеть одного из проявлений той болезненной мнительности, которою страдал покойный и которая росла в нем с годами», — отмечал в некрологе друг Кулаковского, некогда занимавший высокий пост попечителя Киевского учебного округа, профессор А. Н. Деревицкий[6].
Как справедливо отметил А. Г. Грушевой в послесловии к первому переизданию трехтомника «Истории Византии», рецензии на первую в истории русского византиноведения общую историю Византии были заинтересованными и одновременно скептическими из-за большого числа отмечаемых рецензентами неточностей и недостатков[7]. А. А. Васильев начал рецензию с того, что «“История Византии”, написанная русским ученым, давно уже являлась настоятельною необходимостью русской исторической науки... В России выходили монографии по отдельным вопросам. Не было написано у нас истории Византии и раньше. В. Г. Васильевский ее не дал. Ныне здравствующий патриарх современного византиноведения в России Ф. И. Успенский, по слухам, уже давно работает над историей Византии; но в свет она до сих пор не вышла»[8]. («Слухи» оказались верными — в 1913 г. в издательстве Брокгауз-Ефрон увидел свет первый том «Истории Византийской империи» академика Ф. И. Успенского.) А. Г. Грушевой уже осуществил подробный разбор рецензии Васильева на первый том «Истории...», и потому едва ли есть резон на этом подробно останавливаться. Так, А. Г. Грушевым были выделены три типа замечаний, которые сводятся к следующему: первое — недостаточная точность оформления работы в мелочах (множество опечаток и неточностей в ссылках); второе — невнимание Кулаковского к общим проблемам, недопустимое в книге, рекомендуемой для студентов (почему именно для студентов?); третье — конкретные замечания и пожелания по тексту. «Эти замечания рецензента, — комментирует А. Г. Грушевой, — воспринимаются неоднозначно, ибо не все они, если можно так сказать — по существу»[9].
Остановимся на некоторых общих чертах рецензии Васильева.
А. А. Васильев заключает, что, по его мнению, «первый том Истории Византии г. Кулаковского не может быть признан вполне удовлетворительным ни со стороны внутреннего содержания, ни со стороны внешнего выполнения задачи. Общего представления о предмете не дано; читатель даже не найдет определения разницы между эллинизмом и византинизмом. Существенное и важное теряется в массе мелких и излишних подробностей. Приводимые данные и особенно ссылки далеко не всегда отличаются желательною точностью. К тому же и размеры задуманной г. Кулаковским Истории Византии делают его книгу совершенно неподходящей для учащихся (снова для учащихся! — А. П.); если времени до 518 года посвящен том более чем в 500 стр., то я не могу сразу представить себе, на сколько томов рассчитана настоящая История Византии. Г. Кулаковский готовит продолжение своей Истории Византии. От души желаю ему, чтобы со второго тома его лекционные конспекты, которые, по собственным словам автора, кладутся им в основание книги, не только по мере обработки “разрастались”, но именно “обрабатывались”. Я даже думаю, что это “разрастание” конспектов повредило книге; гораздо лучше было бы, если бы автор вместо того, чтобы идти вширь, несколько увеличил глубину разбираемой темы и значительно сократил объем книги. Наверное, многие недостатки данного сочинения находятся в зависимости от той поспешности, с которой оно было написано и издано». И далее — «К русскому ученому, выступающему с Историей Византии, должны быть предъявлены, может быть, несколько более строгие требования, чем к историку иностранному (как верно сказано! — А. П.). Впрочем, не забудем, что в книге г. Кулаковского мы имеем первый опыт “Истории Византии”, написанной русским ученым»[10].
Стоит согласиться с выводом А. Г. Грушевого, что рецензия А. А. Васильева в целом объективна и справедлива, и автор, несмотря на множество замечаний, относится к труду Кулаковского благожелательно. Но Юлиан Андреевич отреагировал на критику Александра Александровича обидчиво (обидчивость и даже некоторая мнительность Кулаковского отмечалась всеми, кто вспоминал о нем). «Так как этот труд, исполненный мною с большим увлечением, является первым опытом изложения истории Византии в русской ученой литературе, то я ожидал с живым нетерпением отзывов о нем ученой критики и был вполне подготовлен к тому, что в моей книге могут оказаться недочеты и недосмотры, что и высказал в своем Предисловии. Кое-что я уже сам поправил в своем экземпляре первого тома и был готов с благодарностью встретить те desiderata [пожелания], какие мне укажет благожелательная критика ученых, которым близка эта область исторического знания»[11]. Но — увы! «Позволяю себе думать, что г. Васильеву было совершенно излишне рекомендовать меня читателю по моим “обыкновенно небольшим статьям”, а следовало непосредственно приступить к разбору большого — увы! — слишком даже большого, вследствие обилия материала, первого тома Истории Византии»[12].
Как в случае с рецензией Васильева, А. Г. Грушевой, разбирая «Ответ» Кулаковского, вновь выделяет два положения (хотя почему-то пишет, что этих положений три) общего характера, принципиально важные для понимания взглядов Юлиана Андреевича.
Первое. В ответ на замечание рецензента, что Кулаковский слишком пристрастен к легендарным сюжетам и смешивает легендарное и историческое изложение событий, автор отвечает, что никакого смешения у него нет и все легендарные подробности приводятся у него для передачи духа эпохи. «С этим можно вполне согласиться, — пишет А. Г. Грушевой, — [однако] сам Ю. А. Кулаковский, к сожалению, нигде не дает в тексте понять, как сам он относится к легендам, и у читателя вполне может возникнуть ощущение, что автор труда воспринимает их столь же серьезно, как и сообщения любого другого источника»[13]. На наш взгляд, сообщения всякого источника в значительной степени легендарны, и отделить, скажем, в текстах Феофилакта Симокатты, Иоанна Малалы и — особенно — Прокопия Кесарийского «зерна от плевел» невозможно. Известно ведь, что летописец-очевидец того или иного события непременно привносит в него нечто «от себя», и позднейшим исследователям бороться с этими наслоениями бессмысленно. Приходится либо, во-первых, принимать сообщение на веру в том случае, когда оно согласуется с аналогичным сообщением на тот же предмет у другого летописца, либо, во-вторых, подвергать каждый высказанный летописцем факт обязательному сомнению, что делает опору на источник невозможной. Кулаковский не ставил перед собой ни одну из таких целей, и потому его отношение к летописному свидетельству со всех точек зрения «по умолчанию» должно быть признано уместным и справедливым. Юлиан Андреевич невольно «сочиняет» и даже «привирает» в духе присочинений и привираний используемого им источника, и крамолы в этом нет.
Второе. Методологически оправданным, с точки зрения А. Г. Грушевого (которая совпадает с нашей), является ответ Юлиана Кулаковского на замечание А. А. Васильева об отсутствии каких-либо рассуждений о начале византийской истории: «Зачем мне dissertis verbis толковать о том, что такое история Византии, когда я веду читателя своим изложением в самый templum historiae byzantinae?» В самом деле, зачем? У Кулаковского были принципиально иные задачи, на которые он указывает во введении к первому тому: «В изложении судеб Византии я старался, предлагая вниманию читателя события живой действительности, дать возможность чувствовать дух и настроение тех давних времен... Пересматривая теперь отпечатанные листы моей работы и замечая кое-что такое, что приходится исправить, с укором себе вспоминаю совет Горация — nonum[que] prematur in annum[14]; но время не ждет, дела много, а делателей мало. Быть может, благожелательная критика укажет мне много такого, чего я сам не замечаю теперь под свежим впечатлением пережитого напряжения работы по составлению текста и его печатанию... Так как я заботился и о внешнем виде моей книги, то мне очень досадно, что в напечатанном тексте оказались опечатки... Хотя, благодаря любезной помощи студента К. А. Езерского, я имел в руках полный список опечаток, но воспользовался им не вполне, оставив без внимания погрешности в знаках препинания, которые попадали иногда не на свое место, а также неисправности в греческих ударениях и придыханиях»[15].
Разумеется, выпуская в свет первое в своем роде фундаментальное издание, Юлиан Андреевич волновался, запоем вычитывая корректуру, спешил увидеть его изданным, закрывал глаза на многое, что необходимо было исправить и на что впоследствии с таким негодованием (и, кажется, несколько завистливо) обращали его внимание придирчивые рецензенты, сами к тому времени не взявшие на себя составление труда, столь ответственного и грандиозного. «Он духом там — в дыму столетий».
Юлиан Андреевич завершает ответ на замечания А. А. Васильева патетическим восклицанием, снимая многие замечания последнего или превращая их в риторические. «Пока нашим студентам предлагается лишь препарат из науки и конспект заменяет собою ученую книгу, до тех пор не будет ученого духа в нашем университетском преподавании, а с ним и науки — quod absit! Я писал свою историю Византии пред лицом ученого мира для всех тех, кто хочет проникнуть в уразумение истории тех времен, и не определял заранее круга моих читателей (курсив наш. — А. П.). Я верю, что оживление интереса к судьбам Византии, а также и к греческому языку будет живым свидетельством о подъеме нашей русской культуры и нашего русского самосознания»[16].
То, что А. А. Васильев отнесся в конечном счете к труду Кулаковского благожелательно, по мнению А. Г. Грушевого, было заложено в его мягком, беззлобном характере. «Надо заметить, — пишет И. В. Куклина, — что Васильев был “человеком чрезвычайно доброжелательным и ни о ком не написал плохого слова... Можно вспомнить, как он мучился, когда в 1911 г. писал отрицательную рецензию на 1-й том “Истории Византии” Юлиана Кулаковского. “Ужасно не люблю руготни”, — признавался он [С. А.] Жебелёву”[17]. Это утверждение действительно похоже на правду вот еще почему.
В 1917 г., выпуская в свет первый том «Лекций по истории Византии» (тип. Я. Башмакова и К°), в первой главе «Краткий очерк разработки истории Византии» А. А. Васильев говорит о труде Юлиана Андреевича уже в иных интонациях: «Первая попытка написать серьезное сочинение по общей истории Византии принадлежит профессору Университета св. Владимира Ю. А. Кулаковскому... С необыкновенным трудолюбием и неослабной энергией автор изучил византийские источники, греческие, латинские и восточные (в переводах), и, на основании их и хорошего знакомства с литературой предмета, подробно изложил внешнюю историю Византии... Явления внутренней истории, которых также касается проф. Кулаковский, теряются в массе подробностей из жизни внешней... Сочинение проф. Кулаковского может принести немалую пользу тому, кто захотел бы на русском языке познакомиться подробно с фактическою историей Византии или прочитать в русском изложении главнейшее содержание источников; попутно читатель ознакомится и с некоторыми выводами современной исторической литературы по главнейшим вопросам византийской истории, как внешней, так и внутренней. Чересчур подробное изложение фактического материала повело к тому, что в трех первых вышедших томах, то есть более чем на 1400 страницах], события доведены лишь до начала VIII века»[18]. (Сам Васильев таким томом — на 355 страницах — охватил историю Византии с IV по XI век. Видимо учитывая «печальный» опыт Юлиана Андреевича, Александр Васильев решил быть более кратким.)
Впрочем, на ответе Кулаковского на замечания Васильева научная «дуэль» двух ученых не прекратилась. А. А. Васильев со своей стороны счел необходимым отреагировать на «ответ» Юлиана Андреевича, напечатав в следующей — ноябрьской — книжке «Журнала Министерства народного просвещения» новую статью, значительно меньшую по объему против предыдущей и значительно более, так сказать, «объяснительную»[19]. Однако на этом «ответе» мы останавливаться не станем.
После сказанного остается искренне подивиться утверждению А. Г. Грушевого, что труд Кулаковского «нельзя назвать научным в строгом смысле слова, а яркость и эмоциональность изложения не заслоняют очевидного — многочисленных недостатков, которых чаще всего можно было с легкостью избежать»[20]. Во-первых, не совсем ясно, какой смысл вкладывает исследователь в понятие научности (и где рамки научности науки вообще?), а во-вторых, — какие недостатки, кроме опечаток и иногда неточного (или неполного) использования летописи, могут быть инкриминированы Кулаковскому? И притом, если этих недостатков можно было «с легкостью» избежать, Юлиан Андреевич, без сомнения, такой возможностью не преминул бы воспользоваться.
Гораздо обиднее оказалась рецензия другого византиниста — Павла Владимировича Безобразова (1859-1918), — но не на первый том «Истории...» (который был воспринят этим же рецензентом благожелательно![21]), а на следующий, второй, вышедший в Киеве в 1913 г. Маленькая рецензия П. В. Безобразова на первый том, напечатанная в «Византийском временнике», сводится примерно к тем же замечаниям, что и у А. А. Васильева.
Именно П. В. Безобразов первым назвал стиль изложения истории Византии летописным. И этим, пожалуй, исчерпывается все, что он смог сказать о ней хорошего. Его рецензия на первый том, в отличие от рецензии на второй том, была выдержана в благожелательно-нейтральном тоне и завершалась выражением одобрения и сочувствия автору, хотя и содержала множество указаний на неточности, погрешности и, конечно, опечатки.
Рецензия П. В. Безобразова же на второй том «Истории...» уже разгромна. И как всякая разгромная рецензия, во-первых, грешит натяжками, вызванными бессильной злобой, и потому — во-вторых, — чрезвычайно уязвима.
А. Г. Грушевой уделил этой рецензии тоже достаточно места, чтобы вновь к ней подробно обращаться. Остановимся на наиболее выразительных фрагментах этой рецензии.
П. В. Безобразов начал с того, что манера изложения и подачи материала у Кулаковского не изменилась, оставшись летописной. — Почему она должна меняться? Странно, если бы такое действительно случилось: первый том «летописный», а следующие — в угоду рецензентам — выдержаны в другом жанре. Но, по Безобразову, «История Византии проф. Кулаковского имеет еще другую особенность. Автор не желает пользоваться ученой литературой, совершенно не признает трудов своих предшественников и этим добровольно ставит себя в самое невыгодное положение. Больше половины тома занимает царствование Юстиниана, которое довольно подробно и полно разработано как в западной, так и в русской литературе. К многочисленным исследованиям о покорении Италии и вандальского царства трудно прибавить что-нибудь существенное. Кроме того, существует две монографии о времени Юстиниана — [Ш.] Диля, которую Ю. А. Кулаковский в своей единственной цитате называет прекрасной, но которой он не пользуется, и [У.] Хольмса (W. Holmes. The Age of Justinian and Theodora. London, 1907), о которой он не упоминает... Проф. Кулаковский предпосылает своей Истории список ученой литературы, именно 20 книг и статей по истории империи и 18 книг и статей по истории Востока. Из этого, однако, не следует, что он пользовался перечисленными тут сочинениями. На 300 страницах, отведенных им царствованию Юстиниана, имеется всего 31 ссылка на литературу, причем только 13 цитат относятся к книгам, приведенным в библиографическом списке»[22]. Надо же, почти как в известной детской сказке, — посчитал! А вот дальше: «Некоторые отделы Истории проф. Кулаковского можно было бы изложить лучше, чем они изложены у него»[23]. Действительно, можно: возьми и сам изложи, как хочется... Вот еще смешное место: «Главу о [храме] св. Софии проф. Кулаковский обработал самостоятельно, в чем не было никакой надобности (курсив наш; вот уж действительно: мог бы списать у кого-нибудь, ан нет, — сам возился! — А. П.). Автор не мог не располагать новыми материалами, и у Диля он нашел бы совершенно достаточное и вполне удовлетворительное описание этого замечательного храма. Правда, у нашего автора есть довольно много лишнего против Диля, но это басни, которым совсем не место в общей истории. Глава о Св. Софии написана проф. Кулаковским по Прокопию, Павлу Силенциарию и [Павлу] Кодину»[24]. П. В. Безобразов призывает Кулаковского переписать главу о храме св. Софии у Шарля Диля, и тогда бы он — Безобразов — был удовлетворен; но нет — Кулаковский, верный своему методу, только опирается на летописные источники. Это, по мнению критика, уж вовсе никуда не годится. Красивым легендам, связанным с возведением храма св. Софии, оказывается, тоже не место на страницах «Истории Византии»: следовало бы ограничиться «научной» тягомотиной. Строг рецензент, строг; впору бы и самому взяться за перо.
Но вот, кажется, место менее забавное: «Мы знакомимся с множеством легендарных подробностей о Св. Софии, но не находим того, что мы вправе искать в общей Истории Византии, не находим ответа на вопрос, к какому архитектурному стилю надо отнести этот знаменитый храм? Что такое Св. София — первый памятник византийского искусства или последний памятник эллинского искусства?»[25] Но и этот упрек не вполне корректен. Выяснять предлагаемый Безобразовым вопрос Кулаковский не считает себя вправе, отсылая читателя к специальным работам. Храм св. Софии интересует его с точки зрения роли в политической истории Константинополя, а никак не в связи с развитием искусства и строительного дела, которому он отводит последнее место, справедливо полагая, что это забота специалистов иного профиля.
Конечно, выбирая из рецензии П. В. Безобразова наиболее выразительное, мы тоже становимся на не вполне честную стезю: ведь человек потрудился в поисках несуразиц и ошибок. Но, читая рецензию, на достижение иной цели трудно себя настроить. Есть справедливые замечания, в сторону которых едва ли можно отделаться ухмылкой. Вот, скажем, такой пассаж: «Проф. Кулаковский как филолог, по-видимому, мало знаком с церковными вопросами. Он употребляет такие неподходящие выражения, как пострижение в клир, сообщает нам сведения об одной довольно странной комиссии... Впервые узнаем мы, что в Византии существовали какие-то комиссии, имевшие право низлагать патриархов»[26]... Здесь нечего возразить.
Но замечания, которые мы процитируем ниже, носят сугубо риторический характер и — сколь ни парадоксально — едва ли в половине случаев имеют отношение к существу дела. «Отвергнув ученые пособия, проф. Кулаковский пишет почти исключительно по первоисточникам, то пересказывая их, то сокращая, вполне довольствуясь теми сведениями, которые он находит в византийских хрониках, не стараясь их дополнить (чем? — А. П.) и проверить (как? — А. П.) (с. 56)... Проф. Кулаковский передает источники почти без всякой критики (с. 57)... Проф. Кулаковский очень часто буквально передает то, что он вычитал в источниках, хотя смысл передаваемых им слов неясен, а иногда очень неискусно переставляет фразы византийского источника (с. 59)... Иногда, чтобы понять изложение проф. Кулаковского, необходимо взять в руки источники, откуда он почерпал свои сведения (с. 59-60)...
Автор до такой степени прикреплен к своим источникам, что очень часто не в силах изменить их летописного изложения на более систематическое (с. 61)... Слепо следуя источникам, автор, не задумываясь, буквально переводит непонятные слова (с. 61-62)» и т. д.
Конечно, в потоке информации, которой владел Юлиан Кулаковский и которую стремился направить в нужное ему летописное русло, за всеми сообщениями источников уследить сложно, еще труднее провести их сравнительно-исторический анализ. П. В. Безобразов справедливо подмечает, например, такую путаницу: «Довольствуясь тем, что находит он в том или ином источнике, и передавая эти известия по большей части без всякой критики, проф. Кулаковский не обратил внимания на довольно странное обстоятельство, что некий перс Мебод появляется в его истории много раз в течение целого столетия. Это какой-то бессмертный Мебод... При внимательном чтении источников можно догадаться, что Мебод совсем не собственное имя, хотя и догадываться об этом незачем, так как таинственный Мебод разъяснен около 50 лет тому назад известным ориенталистом де Лагардом, заметившим, что в Мебоде надо видеть персидского mobal [воинское звание]» (с. 62-63). Однако П. В. Безобразов не дает себе труд понять, что он — как вольный критик — имеет дело с одной книгой, которую подробно разбирает, Ю. А. Кулаковский же, ставя себе аналогичные научные цели, трудился над книгами многими, где пропуски и недочеты неизбежны по природе самого труда.
П. В. Безобразову кажется, будто он прав в утверждении, что «мелочная критика по отношению к общему труду была бы совершенно неуместна, если бы автор не переполнил своей Истории Византии множеством мелочей» (с. 67). Ведь именно в мелочи и состоит искусство летописи, которую, как сказал сам Безобразов, пишет Юлиан Андреевич. И таких мелочей в его «Истории. ..» ровно столько, сколько требуется, чтобы читатель смог ощутить — почти физиологически — дух живописуемой эпохи.
Хронологией Кулаковского Безобразов тоже недоволен: «Проф. Кулаковский излагает историю Византии в хронологическом порядке, но в то же время обращает недостаточное внимание на хронологию. Он любит указывать на дни, когда случилось какое-нибудь мелкое событие, но не всегда ясно, откуда он ведет счет годов» (с. 64)... — Все-таки следует думать, — от Рождества Христова или по годам хиджры (относительно арабов), что в тексте второго тома оговаривается (может быть, даже излишне часто).
Заключительные инвективы Павла Безобразова непререкаемы. Читателю, не знакомому с разбираемой книгой, может показаться, что рецензент останавливается на всевозможных подробностях и ничего не говорит об общих вопросах, которые должны же иметь место в общем труде по истории Византии. Не останавливаться на общих взглядах автора было бы, конечно, непростительным промахом со стороны критика. Но в данном случае рецензент лишен возможности остановиться на том, что представляется ему наиболее важным, и вынужден довольствоваться указанием на существенные пробелы в этом отношении (интересно бы узнать, чем именно “вынужден”. — А. П.). Проф. Кулаковский выбрал самую устаревшую манеру изложения — по царствованиям. Для подобного исключительно хронологического изложения политической истории можно найти некоторое внутреннее и внешнее оправдание. Направление дипломатических отношений и военных действий часто зависело от личности императора. Однако и фактическая история протекала нередко вне всякой зависимости от того, кто сидел на престоле. К таким явлениям принадлежало заселение славянами Балканского полуострова, и проф. Кулаковский совсем напрасно разделил славянскую колонизацию на мелкие кусочки; от этого теряется единство явления, имевшего громадное значение в византийской истории. Давно уже историки вслед за изложением политических фактов отводят отдельные главы, расположенные по эпохам и посвященные обозрению тех культурных и социальных явлений, которые не укладываются в тесные рамки отдельных царствований. Ничего подобного не находим у проф. Кулаковского. Он довольствуется изложением отдельных фактов, не считает нужным в них углубляться, избегает самого элементарного прагматизма»[27]. Во-первых, манера изложения по царствованиям, быть может, действительно устарела к тому времени, но этот упрек никак не должен бы касаться рецензируемого труда, поскольку до монографии Ю. А. Кулаковского связной истории Византии на русском языке не существовало ни в какой «манере»: ни по царствованиям, ни как-либо еще[28]. Во-вторых, «элементарный прагматизм», как можно заметить, Кулаковскому был чужд еще со студенческой скамьи. Он — филолог-историк и историк-филолог — всегда находился где-то между «небом и землей» (если позволительно здесь перефразировать высказывание А. И. Доватура, что «историк без филологии витает в воздухе, филолог без истории — прижат к земле»), отдавая должное тому, что находил нужным. Недаром А. Н. Деревицкий назвал Юлиана Андреевича «идеалистом, который проникнут возвышенным гуманитарным настроением».
Может быть, единственное, с чем можно согласиться в многостраничной и эмоциональной рецензии П. В. Безобразова (не может же он и вправду во всем быть неправым), — с тем, что «Ю. А. Кулаковский довольствуется поверхностным изложением фактов. Он не старается найти в византийской истории то, что для современного историка наиболее ценно, не вскрывает социальные и культурные основы византинизма, не интересуется общественными движениями, вызывавшими разные события, отмеченные летописцами. Проследить те корни, из которых в V и VI веках развивалось византийское древо, — интереснейшая задача, почти обязательная для ученого, решившегося написать историю Византии. Несомненно, что в византинизме переплелись и объединились три ветви, — азиатский Восток, эллинизм и романизм. Проф. Кулаковский с удовольствием передает подробности придворного церемониала, но не останавливается на вопросе, единственно важном в этом случае: не есть ли византийский этикет порождение Востока. Он очень продолжительно говорит о монофиситах, но из его книги можно вынести только одно заключение, что монофиситы — еретики, которых преследовали византийские императоры»[29]. О том же говорил и А. Н. Деревицкий: «Это труд, основанный исключительно на литературном материале. Конечно, было бы лучше, если бы во всей полноте были использованы также многочисленные археологические памятники и если бы наряду с политической, военной и церковной историей Византийской империи, на которой сосредоточен главный интерес автора, были с надлежащею рельефностью выдвинуты различные стороны культурной ее истории, — ее искусство, литература, если бы, далее, как это было указано в иностранной (и не только. — А. П.) критике, была установлена более тесная, органическая связь истории Византии с историею эллинистического Востока»[30]. Действительно, эти упреки справедливы в отношении работы, которая претендует на современный (даже для нас) уровень разработки вопроса. Ю. А. Кулаковскому такая работа была просто физически не под силу, хотя он, конечно же, четко себе представлял объем того, за что взялся.
Заключение рецензии П. В. Безобразова несправедливо и обидно. «Всякий, работавший над византийскими источниками, понимает, как тяжело написать историю Византии вполне самостоятельно, не пользуясь трудами своих предшественников. С этой точки зрения нельзя не оценить исключительного трудолюбия проф. Ю. А. Кулаковского. Но в то же время нельзя не пожалеть, что он потратил много времени на работу не нужную, давно сделанную другими и не хуже его»[31]. Вероятно, естественное чувство зависти овладело Павлом Владимировичем, понудив вынести столь безапелляционный приговор труду своего коллеги, который затратил на его свершение много лет. Ничем иным объяснить это нельзя. До Кулаковского никто работы такого масштаба ни в России, ни за рубежом не предпринимал, и потаенное обвинение в каком-то призрачном плагиате («сделано другими») беспочвенно; ну а последняя приписка — «не хуже его» — заставляет прийти к прискорбному заключению, что Безобразов не слишком искушен в вопросах научной этики и что даже местами был дурно воспитан. Тем удивительнее позиция А. Г. Грушевого, который расценил рецензию Безобразова на второй том «Истории Византии» как «справедливую по сути»[32]. Подлинной справедливости, как мы имели возможность убедиться, в этой рецензии немного, — пара абзацев. И даже если Безобразов взялся бы «громить» работу Кулаковского, сам будучи автором чего-то аналогично грандиозного по охвату материала и объему, даже тогда у него — на наш взгляд — не было бы права столь беспардонно выказывать свое недовольство на страницах ведущего византиноведческого журнала.
Бесспорно, здесь получило место столкновение двух принципиально противоположных научных позиций. П. В. Безобразов без преувеличения может быть назван представителем прогрессивного направления исторической науки, Юлиан Кулаковский — представителем традиционной, «собирательно-компилятивной», «позитивистской» школы, которая, к слову сказать, до сих пор себя не изжила (скажем, в архитектуроведении). Но это, разумеется, вовсе не повод для учиненного Безобразовым «ученого надругательства».
Юлиан Андреевич, прочитав рецензию, конечно, оскорбился. В письме В. Э. Регелю, редактору «Византийского временника», от 11 ноября 1913 г. он написал: «Мне было очень горько читать про свое произведение такой жестокий и грубый отзыв в специальном издании по византиноведению. Я сначала пал духом и молчал. Отвечать Безобразову ввиду его грубости и резкости я не хочу. За некоторые поправки я ему должен быть благодарен, и в своем экземпляре поправил в трех местах свой текст. А что касается до метода, то я обратился к Marquardt’y в Берлин и получил от него очень ученый ответ, который начинается так: “Rufen Sie Ihren Kritikern nur so: si tacuisse!.. [“Крикните Вы Вашим критикам только: да, летопись!” (нем., ит.)]”. Позволю себе прибавить, что мне кажется, что резкость в отзывах допустима только тогда, когда оказывается налицо научная недобросовестность, которой Безобразов не пытался доказывать. А если ему не нравится самый способ изложения по источникам, то это не дает ему еще права глумиться [так,] как он сделал. Хотя Безобразов свободен в своих суждениях, но ведь он выступает в журнале, который может иметь свой взгляд на то, что допустимо в отношении своих сотрудников, каковым являюсь и я»[33].
После этого эпизода Юлиан Андреевич в «Византийском временнике» опубликовал только одну статью (1914, т. XXI).
В связи с возгласом Дж. Марквардта (J. Marquardt) стоит упомянуть о достаточно высокой оценке первого тома «Истории Византии» таким видным византинистом, как Луи Брейе (Louis Brehier), учеником Ш. Диля, к которому после смерти учителя перешла, по выражению Г. Л. Курбатова, «ведущая роль во французском византиноведении» и который продолжал «развивать традиции эволюционистской школы... Его “синтетическая” история Византии представляла собой обзор внутри- и внешнеполитической истории с упором на воздействие внешних факторов, а внутри — на эволюцию социальной структуры общества»[34]. Луи Брейе опубликовал рецензию на первый том «Истории Византии» Кулаковского во влиятельном журнале Французской академии наук «Journal des Savants»[35]. В предисловии ко второму изданию первого тома, подписанном 15 февраля 1913 г., Кулаковский дает краткий ответ на замечания Брейе, содержавшиеся в рецензии. «Общая концепция моего труда осталась прежней, и те широкие требования, которые развернул передо мной мой уважаемый рецензент, французский профессор Louis Bréhier... я должен был оставить в стороне как превышающие мои силы. Установить органическую связь истории Византии с историей эллинистического Востока, а не только с римскими государственными началами, унаследованными Византией и давшими политическое единство восточной половине империи, — задача непосильная для труда одного человека. Таким же трудноосуществимым требованием я готов считать и использование в историческом изложении археологических памятников, которые изучаются специалистами по истории искусства. Смею надеяться, что мое изложение исторических судеб Византии, основанное почти исключительно на литературном материале, дошедшем до нас от древности, имеет свое право на существование и может оказаться полезным»[36]. Нельзя не согласиться с резонностью такого ответа.
В связи с благожелательной оценкой западных ученых хочется обратить внимание на одну любопытную особенность.
На первый том с довольно резкой критикой обрушился А. А. Васильев, на второй — П. В. Безобразов, которые к моменту выхода этих книг занимались — и довольно плодотворно — частными вопросами истории Византии, продолжая традицию, тон которой задал академик В. Г. Васильевский.
А. А. Васильев почему-то только в 1917 г. смог выпустить в свет первый том «Лекций по истории Византии», П. В. Безобразов — кроме безусловно изящных (хотя и подвергавшихся некоторому методологическому порицанию со стороны византинистов) «Очерков византийской культуры» (1919), магистерской диссертации о Михаиле Пселле[37] да нескольких публикаций в «Византийском временнике», почти ничего значительного в области византиноведения не оставил (имел ли он моральное право на суровую критику трудов Кулаковского, если сам не был на создание таковых способен, — другой вопрос).
Почему же академик Ф. И. Успенский, «по слухам» готовивший в течение четверти века общую историю Византии и только в 1913 г. выпустивший ее первый том, как и Кулаковский, доведя его до 717 г., до «иконоборческого» времени, — никак не откликнулся на выход в свет трехтомника Юлиана Кулаковского? Не потому ли, что не знал, с какой стороны ему следует ждать критики в собственный адрес? В предисловии к первому тому «Истории Византийской империи» Ф. И. Успенский пишет, что он не конкурирует и не пытается заменить «изданные истории Византии», однако питает «заветную мысль дать соотечественникам цельную систему в такой области, которую счита[ет] наиболее важной после отечественной истории»[38]. Поскольку никаких иных «историй Византии», кроме «Истории Византии» Юлиана Кулаковского, к 1912 г. в России издано не было, Успенский имеет в виду, конечно, труд Кулаковского. Ф. И. Успенский — единственный из российских византинистов — оказался наиболее тактичным и толерантным «критиком» в оценке труда Юлиана Андреевича: мог ведь обратить «пристальное» внимание и найти слово порицания, но не сделал этого, понимающе промолчав.
Невольно приходит на ум эпизод из времен Юлиана Отступника. Когда Тертулл, префект Рима, читал в курии посланную Юлианом в сенат обличительную речь против императора Констанция, высшая знать выразила свое благородство, а уж потом и верность императору в ставшей знаменитою фразе: «Auctori tuo reverentiam rogamus» — «Предлагаем [Юлиану] с уважением говорить о своем благодетеле»[39]. Ни в коей мере не проводя параллель между Федором Успенским и римским сенатом (и тем более — между Юлианом Кулаковским и императором Констанцием), хотелось бы обратить внимание читателя на научное благородство почтенного академика. Успенский доподлинно знал, какого труда стоит написать «общую историю Византии». И гораздо корректнее и честнее, нежели объемистые рецензии Васильева и Безобразова, звучит фраза Успенского: «Что же касается практической постановки изучения Византии и популяризации византийской истории среди большой публики, в этом отношении сделано весьма мало. И трудно ожидать, чтобы в ближайшем будущем изменились к лучшему неблагоприятные обстоятельства. У нас нет научной византийской школы и, по-видимому, глохнут и византийские традиции»[40]. «Мы, — продолжает ученый, — отправляемся в изложении византийской истории не от определенной даты, а от истории образующих византинизм составных элементов»[41]. Эта задача намного отличалась от той, которую ставил перед собой Кулаковский, но от этого услуга, оказанная последним российскому византиноведению, согласитесь, меньше не становится.
И еще. Если брать смелость качественного, содержательного сопоставления «Истории Византии» Ю. А. Кулаковского и «Истории Византийской империи» Ф. И. Успенского (а такое сопоставление, вероятно, совершить необходимо), невольно посещает желание соизмерить первый труд (вслед за П. В. Безобразовым) с хроникой, с историями Феофилакта Симокатты или Малалы, в то время как второй — с добротной исследовательской монографией об этих хрониках. Оба труда с их тематической стороны посвящены одному и тому же, но книга Кулаковского — хроника византийских событий (до начала VIII в.), ярко и образно написанная, не лишенная, конечно, недосмотров, недочетов и даже «лжетолкований» (как всякая хроника), а книга Успенского — научная монографическая работа, с одной стороны, как бы учитывающая негативные стороны работы Кулаковского (благо том «Истории...» Успенского вышел в свет, когда «История...» Кулаковского насчитывала уже два тома), с другой, — всячески избегающая хроникальности изложения, но так и не могущая до конца от нее избавиться. Тем эти «Истории...» разнятся, что взаимно дополняют друг друга, — и то, что присутствует в одной, подвергнуто тщательному разбору в другой — на ином уровне и в иной научной манере. С этой точки зрения трехтомник Ю. А. Кулаковского не что иное, как последняя византийская хроника, созданная через несколько веков после того, как Константинополь перестал быть Константинополем, а Ромейская империя стала называться «Византией»[42], «расположившись» на турецкой территории. Потому критерии ее оценки тоже должны быть специфическими, то есть — хроникальными.
«Византийская хроника» Юлиана Кулаковского уникальна, другой такой в русской науке нет. Многотомник Федора Успенского, включая также позднейшие, посмертно вышедшие «Очерки из истории Трапезундской империи» (Л., 1929), — первая современная монография о византийской культуре и истории[43].
На второй и третий тома «Истории...» Кулаковского, кроме А. А. Васильева и П. В. Безобразова, отозвался также профессор Казанского университета С. П. Шестаков. Две доброжелательные рецензии, в которых основное внимание было уделено полезному указанию неточностей и опечаток, появились в «Журнале Министерства народного просвещения»[44].
В рецензии С. П. Шестакова на второй том «Истории...» отмечается, что рецензент считает долгом «после тщательного ознакомления с нею, признать в ней труд весьма ценный и солидный, который выиграл бы еще более, если бы автор внес в него, в некоторых местах, изложение своих общих взглядов на некоторые специальные вопросы византийской истории и их обработку в ученой литературе. Не сомневаемся, что обильный материал, особенно по истории внешних отношений империи, также религиозной ее жизни, содержащийся в обширных томах Истории Византии, будет не раз использован позднейшими исследователями в этой области. Пожелаем уважаемому автору той неутомимой бодрости в продолжении его обширного труда, с какою он обработал и издал два первые его тома»[45]. В рецензии на третий том — та же благосклонная интонация: «В несомненную заслугу автору этого обширного труда по истории Византии должно поставить самостоятельное изучение, проверку и оценку источников как летописных, так и агиографических, церковно-исторических, юридических, как греческих, так и западных и восточных»[46]. И далее, в заключение: «Общее впечатление, какое оставляет у нас книга, впечатление большого и серьезного ученого труда, который внушает уверенность, что и последующие томы Истории Византии способны будут служить путеводной звездой в трудной области источниковедения по этому предмету и будут основаны на том же прочном материале, на котором зиждутся ее первые три тома. Такой характер труда придает ему самостоятельное и важное значение в ряду других капитальных общих и частных пособий по византийской истории. Сопоставляя третий том с первыми двумя, нельзя не признать, что качества основательности и полноты знакомства с источниками разнообразного происхождения и разнообразных свойств делают его в особенности удачным. Пусть же русская историческая наука продолжает обогащаться новыми томами Истории Византии в почет ей и автору, в пример неслабеющего с летами увлечения наукой и трудовой энергии для младших поколений»[47]. Ныне стоит утверждать, что предсказания С. П. Шестакова сбываются, тому подтверждение — новое переиздание трехтомника для «младших поколений». По научному духу отзывы С. П. Шестакова, конечно, ни в какое сравнение не идут с теми, которыми почтили «Историю Византии» А. А. Васильев и П. В. Безобразов. Следует заметить также, что и сам Сергей Петрович трудился над составлением истории Византии (в лекционном жанре): в 1915 г. появился первый том его «Лекций по истории Византии», обнимающий время с 395 по 800 год. Том второй (с 800 по 1081 г.) и третий (с 1081 по 1261 г.), как указывал Ю. А. Иванов в 1926 г., «совершенно законченные... лежат у него в рукописи уже около 10 лет»[48].
И если А. А. Васильев позже раскаивался, что дал слишком резкую рецензию, а памфлет П. В. Безобразова (исключая указания на неточности и ошибки) может быть частично выпущен из внимания в силу внутренней противоречивости, — остается признать, что в целом труд Юлиана Кулаковского, столь удививший русский византиноведческий мир, был принят благосклонно. Да к тому же сам Васильев не слишком далеко ушел в собственных штудиях истории Византии от той описательности, каковая им была столь настойчиво инкриминирована Кулаковскому: «Являясь по существу последним представителем русской дореволюционной школы византиноведения, Васильев в то же время отошел от многих достижений представителей этой школы в области методологии. Для него, например, характерно отсутствие какого бы то ни было интереса к социально-экономической тематике, столь ярко выраженного у его предшественников, пристрастие к описательности и т. д.», — указывал И. П. Медведев[49]... Может, потому Васильев изменил мнение о труде Кулаковского, выраженное в его «Лекциях...», что сам недалеко ушел в изложении византийской истории от описательности, и гак же как Юлиан Андреевич, избегал проблемных моментов, которые им либо только называются, отодвигаясь на второй план, либо описываются внешне.
Завершая наш обзор рецензий на трехтомник «Истории Византии», остановимся на некоторых хронологических подробностях.
Как известно, предисловия к большинству книг (вплоть до конца 30-х гг.) писались в последнюю очередь, — когда основной текст был уже набран и вычитан в корректуре. Именно потому в преимущественном большинстве изданий в отношении введений и предисловий (включая титульную страницу и оглавление) была принята практика пагинации их римскими цифрами. В российских типографиях это было делом общеупотребительным. Так, предисловие к первому изданию первого тома «Истории Византии» было датировано 11 мая 1910 г., как пометил Кулаковский, — в день Natalicium Novae Romae, «подарок к дню рождения Нового Рима», Константинополя (330 год). Предисловие ко второму изданию этого тома — 15 февраля 1913 г. «Первый том моей Истории Византии, — указывал автор, — разошелся в первый же год после выхода в свет. Это обстоятельство дало мне смелость подумать о втором издании, которое являлось для меня весьма желательным, потому что налагало на меня обязанность тщательно пересмотреть свой текст и устранить из него те погрешности и недочеты изложения, а кое-где и прямые ошибки, какие в нем оказались. За указание некоторых из них я должен принести благодарность моим рецензентам, другие нашел я сам после издания моей книги». Здесь же Юлиан Андреевич выражает благодарность «за некоторые добрые указания и советы... уважаемым коллегам профессорам П. К. Коковцову, С. П. Шестакову, И. Г. Турцевичу и Б. В. Варнеке»[50]. Первое издание 1996 г., предпринятое издательством «Алетейя», тоже быстро исчезло с книжных прилавков.
Ко второму тому «Истории...» Кулаковский, как бы отвечая на замечания рецензентов, предпосылает 8-го ноября 1911 г. такое вступление: «Выпуская ныне в свет второй том Истории Византии, позволяю себе предварить читателя, что я, как и в первом томе, старался дать по возможности полную и цельную картину последовательного хода судеб государства на основании непосредственного изучения материала источников»[51]. Предисловие к третьему тому, подписанное 1-м апреля 1915 г. (когда Юлиан Андреевич овдовел[52]), начинается аналогично: «Как продолжение начатого труда, этот том обработан по тому же плану, как два предшествующие: моей целью было представить последовательную, точную в хронологическом отношении и по возможности полную картину жизни империи на основании непосредственного изучения свидетельств источников на уровне современной разработки материала, как она дана в монографиях, относящихся к этому периоду, а также в многочисленных исследованиях по отдельным частным вопросам»[53]. Пожалуй, только в последнем томе Ю. А. Кулаковский дает себе труд точно сформулировать задачу работы, чего он не сделал — по неясным причинам — в предыдущих томах.
Расходы по изданию трехтомника в значительной степени принял на себя Императорский университет св. Владимира, причем в отношении первого тома — полностью, в отношении последующих — на две трети. Вероятно, покрытие типографских расходов на оставшуюся треть, как это имело место и с переводом «Res gestae» Аммиана Марцеллина, Кулаковский осуществлял из своего кармана, благо профессорский доход вполне это позволял.
О судьбе рукописи четвертого тома, на существовании которой настаивали многие, интересное замечание находим в примечаниях А. Г. Грушевого к первому тому переиздания «Истории Византийской империи» А. А. Васильева. Грушевой пишет, что «в соответствующем месте исходной русской версии [Лекции по истории Византии. Пг., 1917. Т. 1. С. 253] есть несколько слов, очень важных для истории науки. А. А. Васильев в 1917 году писал о выходе четвертого тома “Истории Византии” Ю. А. Кулаковского как о само собой разумеющемся событии: “Не вышедшие еще второй том Истории Ф. И. Успенского и четвертый том Ю. А. Кулаковского должны будут начинаться именно с эпохи императоров-иконоборцев”. Сопоставление в этой фразе вероятности появления очередных томов сочинений Ф. И. Успенского и Ю. А. Кулаковского может свидетельствовать, что Кулаковский не просто намеревался написать четвертый том своей истории, но и в какой-то мере пытался этот проект осуществить. Как известно, обобщающая работа Ю. А. Кулаковского в своем воплощенном варианте состоит из трех томов. В то же время известно, что первая половина второго тома “Истории Византийской империи” Ф. И. Успенского была в конце концов опубликована в 1927 году. Приходится признать, что это, видимо, единственное свидетельство современника о научных планах и намерениях Кулаковского. К сожалению, проверить сообщение Васильева практически невозможно, ибо архив Кулаковского не обнаружен»[54]. Если вспомнить сообщение А. И. Соболевского в некрологе Кулаковского о работе над четвертым томом, то действительно, свидетельства на этом иссякают. Однако надежда на обнаружение рукописи (ведь «рукописи не горят») не должна быть оставлена: по непроверенным данным, рукопись этого тома в 1921 г. была вывезена старшим сыном Юлиана Андреевича — С. Ю. Кулаковским — в Варшаву и может храниться в архиве Варшавского университета.
На этом остановим изложение истории создания «Истории Византии», оговорив, что, читая в университете курс истории Византии (скажем, в весеннем семестре 1916 г.), Юлиан Андреевич рекомендовал свой труд вниманию студентов в качестве пособия. Не стремясь к апологетике сделанного Кулаковским в «Истории Византии», положа руку на сердце, заметим, что сочинение этого труда было для Юлиана Андреевича своего рода шагом назад по сравнению с блестящими по методологии работами по истории Рима (кандидатской, магистерской и особенно докторской диссертациями). Понятно, что одному человеку вообще трудно за короткое время написать (от руки!) тысячи ярких страниц какой-либо хроники или летописи. Это тем более приходится признать верным, если речь заходит о хронике византийской истории. Среди этих тысяч страниц наверняка попадутся в литературном отношении страницы серые, проходные, невыразительные. Есть они и в сочинении Кулаковского: с трудом иногда пробираешься сквозь перечисление имен и событий, на которых нет акцента.
Если в книжке «Прошлое Тавриды» (1906 г., 2-е изд. — 1914 г.) Кулаковский, следуя традиции составления исторических хроник, только наметил методику связного хронологического изучения древностей локальной территории — Крыма, — то в «Истории Византии» он первым в России дал образец такого труда, в котором история неродного ему государства получила целостный портрет начальной поры существования.
От «малых произведений»[55], через опыт обобщения, представленный «Прошлым Тавриды», Юлиан Андреевич принялся за многотомную «Историю Византии» и, сам того не ведая, стал в один ряд с крупнейшими хронистами и летописцами, не только переняв, но развив и приспособив к собственному научному перу их метод изложения[56]. Если к началу XX в. этот метод представлялся устаревшим, то в этом менее всего вина Юлиана Андреевича, который стремился «объять необъятное» и тем самым подготовить почву для дальнейшего кропотливого изучения обобщенных им данных. Применяя строительный термин, Кулаковский первым возвел «коробку» того здания истории Византии, заниматься отделкой фасадов и интерьера которого было завещано его последователям. И если в некотором смысле его «История Византии» оказалась несовершенной, ответственность за это лежит не столько на авторе, для которого эта работа была одной из многих, коим он посвящал ученый досуг, сколько на ситуации, когда университетский профессор вынужден был и черновую, и чистовую работу выполнять в одиночку, не дожидаясь чьей-то помощи и не требуя ее. В платных помощниках у него состоял только переписчик (современная машинистка).
Как остроумно заметил Г. Ч. Гусейнов, историки, как правило, интересуются двумя вещами: властью и войнами. «Трудно представить две более неинтересные сферы человеческого существования, но на то они и историки. Сотни страниц исписал Фукидид, сотни страниц исписал Геродот и — ну ни одного лица вблизи. Все какие-то «собрал», «двинул», «избежал сражения», «сказал послам», и никогда — «зябко поежился», « сладко зевнул», «отошел в сторону и стал стряхивать песок с влажных от пота сандалий». Что толку, что через несколько столетий другие начнут лихорадочно исправлять положение»[57]. Кулаковский, по-видимому, был историком не вполне: филология (как любовь к слову) у него все-таки находилась на первом плане, и к историческому факту он подбирается с филологической стороны, сквозь слово, а не сквозь событие.
Его первое ученое движение — от листа бумаги, на которой в военной выправке латинских тропов выстроились слова, а не от собрания анекдотических рассказов, наперебой будоражащих фантазию и принуждающих соразмерять один рассказ с другим. Кулаковского интересует и глина, и горшечник (и сандалия, и след ее), но глина, пожалуй, в первую очередь. По тому, сколь внимательно вчитывался Юлиан Андреевич в Иордана или Малалу, можно заключить, что сначала он получал филологическое удовольствие от текста, затем — удовольствие историческое. Находя несуразности в сообщениях древних хронистов, Кулаковский радовался находке не меньше, чем открытию скифских курганов. Так, в журнале «Филологическое обозрение» были отведены специальные страницы, на которых русские филологи-классики предлагали свои конъектуры к тому или иному фрагменту изданного немцами классического автора (особенно в этом отношении были упорны Г. Э. Зенгер, Ф. Е. Корш, А. И. Сонни): одна-полторы странички занимательных экзегетических рассуждений о каком-нибудь спорно прочитанном и изданном слове у Катулла и Горация, Аристофана и Пиндара. Этим сейчас может восхититься всего несколько человек. Не думаю, что в конце XIX в. их число было значительнее.
Люди науки получали удовольствие от слова, вглядываясь в лица тех, кто его произносил. Всматриваясь в него, разглядывая контекст, наши комментаторы восстанавливают портрет древнего автора — если не физиогномически, то литературно. Юлиан Кулаковский, вчитываясь в тексты хроник и свидетельств, тоже портретировал их авторов. «И выплывает из океана слова / Метафоры ожившей материк» (Бенедикт Лившиц).
Читатель, знакомясь с «Историей Византии», не раз, пожалуй, поймает себя на мысли, что он разглядывает ближний план исторического кадра. Ю. А. Кулаковский, как умелый кинооператор (хотя в его время синематограф пребывал в стадии организации[58]), то «наезжает» на объект, то «отъезжает», показывая то вблизи, то в отдаленье литературно изображаемое им событие. Нужно честно признать, делает он это мастерски: вспомним хотя бы описание казни кровожадным императором Фокой семьи императора Маврикия[59] или казнь самого Фоки императором Ираклием[60]; это не описание, это — киносценарий.
Одинаково удачно и с правильно наведенной резкостью получаются у Юлиана Андреевича и широкие героические панорамы, и камерный жанр частной беседы. Такие способности могли быть даны только незаурядному автору. Вероятно, Кулаковский понимал, что отличие живого организма, действовавшего в пространстве истории, от материальной вещи, подлежащей научному описанию, заключается в том, что время — четвертая координата — в первом случае оказывается имманентным объекту и есть основание его бытия; во втором случае оно трансцендентно ему, поскольку дано как таковое, то есть дано вышедшим из породившего его потока. На противоположении этих двух данностей и возводит Кулаковский свое здание византийской историографии. И если я выше осмелился квалифицировать это как «шаг назад», то лишь с точки зрения ранних работ Кулаковского, в которых модернизм, характерный для современной ему науки, был сведен им к минимуму. Антимодернизм работ Кулаковского о Риме был преодолен им в модернизме составления византийской хроники: это и вправду неслыханное дело и известный «шаг назад» по отношению к выработанному Кулаковским ранее научному методу.
Историцизм мышления Кулаковского и система государственного устройства Византийской империи оказались совмещенными в самых глубинных своих основаниях, что позволяет говорить о некой имманентной предзаданности Кулаковскому византийской истории. Эта предзаданность, правда, выкристаллизовалась в рамках того метода, при помощи которого ученый исследовал явления древности, — сравнительно-исторического. Публикуя надписи, занимаясь вопросами древнеримской истории (статусом римских ветеранов, деятельностью коллегий или происхождением Рима), Кулаковский всюду проводит параллели, сопоставляя, казалось бы, далеко лежащие друг от друга вещи. Тем же самым способом он сопоставляет между собой свидетельства ромейских хронистов, выдвигая нечто среднее, свое — историко-ситуативную интерполяцию, которая затем отливается в самостоятельный текст собственной хроники. Конечно, такой метод предполагает не только приобретения в качестве, но и утраты в количестве, в подробностях. Именно потому хроника Кулаковского, пожалуй, менее совершенна, нежели порознь взятые исторические сочинения самих византийских летописцев. Однако в этом заключается и сильная сторона его грандиозного научного предприятия: отбрасывая второстепенное, Кулаковский сосредоточивает внимание на «первом» и «втором» планах исторического события, оставляя «третий» план за хрониками. Поэтому нельзя сказать, что ученый «снял сливки» с сообщений Иоанна Малалы, Феофилакта Симокатты или Павла Кодина, — он сделал большее. Сочинив свою версию развития Византийской империи, Юлиан Андреевич оставил «камень на камне» в построениях византийских хронистов, не позволил своему тексту быть столь же занимательным, как тексты Средневековья.
В книге Кулаковского есть собственные и поэтика, и риторика, отличные от литературных темпераций древних авторов. В этом его труд, конечно, выигрывает по сравнению с сочинениями далеких предшественников. Пожалуй, если с чем-то и сопоставлять сочинение Кулаковского, то стоит сопоставлять его не с последовавшими за ним «Историями Византии» (или выходившими из-под пера его современников), но с трудами предшественников в лице тех авторов ромейской историографии, сведения которых он вызвался обобщить. Не вперед, в будущее, устремлена его книга, но назад, в прошлое, к истокам. Но именно ныне, в нашем с вами «будущем Кулаковского» его труд занимает столь важное место. Он сам проговорился о своих надеждах в предисловии к первому тому: не в последнем слове современника, но в первом слове древнего автора нужно искать истину. Кулаковский сам пользуется этой установкой, и у нас нет оснований ему не верить, требуя следования иным установкам, как делали это рецензенты его труда.
С начала 1910-х гг. можно наблюдать постепенное «отступление» Кулаковского от активного участия в университетской жизни, хотя он остается членом Совета Университета св. Владимира и даже в 1910 г. входит в состав профессорского дисциплинарного суда, от членства в котором на 1911-й год он отказывается. Однако стоит обратиться к обходным листам протоколов заседаний Совета университета за 1910-1916 годы, чтобы убедиться, что Кулаковского все меньше занимают общественные вопросы. Это объясняется, несомненно, его активными занятиями «Историей Византии», а может, и некоторым, с годами пришедшим пониманием того, что в жизни есть вещи более значимые, нежели узкоактуальная во времени так называемая «общественная деятельность». Он, вероятно, почти болезненно ощутил, что его деятельность sub specie aeternitatis — нечто не вполне совместимое с «точкой зрения вечности» на российскую государственную действительность его времени.
1910-е гг. были для университетской жизни социально чрезвычайно напряженными и менее всего подходящими для научной работы. Да и события связанные с визитом в Киев государя императора Николая II и убийство премьер-министра Российской империи, статс-секретаря П. А. Столыпина[61] надежду на прогресс в данном смысле не стимулировали. Первая мировая война с 1914 г. выбила университет из привычного жизненного ритма (вынудив эвакуироваться на 1915-1916 годы в Саратов), который к тому же становился все более неустойчивым, революционным. С. Ю. Витте в ответе, опубликованном в январской книжке журнала «Огонек» за 1910 г., на вопрос: «Какие благопожелания шлете вы России на 1910 год?» ответил: «Чтобы все верноподданные Государя Императора познали за непреложную истину, что государство жить здоровою жизнью на ниве взаимной ненависти не может». Василий Васильевич Розанов пожелал: «Побольше хлеба и поменьше крови».
10-го ноября 1910 г. умирает Лев Толстой. В заседании Исторического общества Нестора Летописца 14 ноября Ю. А. Кулаковский как председатель Общества выступает с речью, посвященной памяти писателя. С этого времени биографические данные о Кулаковском почти полностью срастворены с судьбой Университета. С 21-го сентября по 5-е октября 1910 г. он командирован в Германию для участия в праздновании 100-летнего юбилея Берлинского университета, 7-го февраля 1911 г. распоряжением министра императорского двора и уделов барона В. Б. Фредерикса Кулаковский назначается сверхштатным членом Императорской Археологической комиссии, летом председательствует в работе приемной комиссии Казанского университета.
1911 год ознаменован, надеюсь, долгожданным для Ю. А. Кулаковского выходом в свет юбилейного сборника в честь тридцатилетия его научно-педагогической деятельности, исполнившегося намного раньше — 1 июля 1906 г. Хлопоты по подготовке этого издания принял на себя академик Н. П. Дашкевич, который из-за продолжительной болезни и смерти (в феврале 1908 г.) не смог довести его до завершения. Содержание сборника «Serta Borysthenica» (приблизительный русский перевод — «Днепровское ожерелье»), напечатанного в киевской типографии Т. Г. Мейнандера, красноречиво свидетельствует об оценке коллегами места, занимаемого Юлианом Андреевичем в русской историко-филологической и археологической науке: «Посвятив себя всецело служению науке и университету, Юлиан Андреевич снискал глубокое уважение многочисленными трудами в области истории и археологии и плодотворной работой на преподавательском поприще. В ознаменование упомянутого тридцатилетия друзья, товарищи и ученики юбиляра решили составить сборник, украшенный его именем. К сожалению, печатание растянулось на несколько лет; главною причиной тому была смерть академика Н. П. Дашкевича: инициатор издания, воодушевлявший всех участников, он не успел довести его до конца. Выпуская в свет настоящую книгу, составители счастливы, что могут, наконец, представить почтенному ученому скромное доказательство тех чувств глубокого уважения и признательности, которыми они вдохновлялись при осуществлении своего намерения», — сказано во вступительном слове, открывающем сборник[62]. На сборник последовала благожелательная рецензия одного из его авторов, Б. В. Варнеке, начинавшаяся словами: «Среди профессоров Университета св. Владимира за последние годы установился весьма почтенный обычай чествовать юбилеи своих именитых сотоварищей изданием особых сборников посвященных им статей. Так, за это последнее десятилетие появились в Киеве сборники в честь Н. П. Дашкевича, М. Ф. Владимирского-Буданова, Т. Д. Флоринского. Подготовлялся сборник в честь почившего историка В. Б. Антоновича. Такой же способ чествования был избран и по случаю исполнившегося 1 июля 1906 г. тридцатилетия ученой и преподавательской деятельности заслуженного ординарного профессора по кафедре классической филологии Ю. А. Кулаковского, причем все труды по привлечению участников и редактированию сборника принял на себя проф. Н. П. Дашкевич, но продолжительная болезнь, а затем и кончина помешали ему довести это издание до благополучного конца, почему печатание сборника затянулось на целых пять лет. Но эти задержки нисколько не отразились на внешности издания, выполненного чрезвычайно изящно и украшенного прекрасным портретом юбиляра»[63]. Этот действительно удачный, литографированным способом напечатанный портрет Юлиана Андреевича — одно из немногих качественных изображений ученого.
В осеннем полугодии 1911 г. Кулаковский читал курс лекций по Тацитовым «Анналам» (4 часа в неделю) — предмет, обязательный для студентов всех отделений и специальностей, в осеннем полугодии 1912 г. — курс истории римских древностей (4 часа) и — для младших студентов классического отделения — спецкурс по интерпретации речи Цицерона «Pro Milone» с переводом с русского на латынь (по 2 часа). Весной 1914 г. Юлиан Андреевич исполняет обязанности декана историко-филологического факультета (деканом был тогда профессор всеобщей истории Н. М. Бубнов), в осеннем полугодии читал курс истории римской литературы (4 часа), весной 1915-го — историю римских древностей, осенью 1915-го — вновь «Анналы» Тацита, весною 1916-го — историю Византии (по 4 часа). Жалованье Ю. А. Кулаковского, начиная с 1906 г., составляло, как уже указывалось, 4200 рублей в год — сумма по тем временам значительная.
Наряду с этими обязанностями в 1910-х гг. Кулаковский состоит членом Библиотечной комиссии университета, работавшей под председательством проф. Т. Д. Флоринского, и членом редакционного комитета «Университетских известий», численный состав которых был незначителен[64].
В конце декабря 1911 г. Ю. А. Кулаковский вместе с профессором университета А. И. Сонни (1861-1922) командируется в Санкт-Петербург на съезд преподавателей древних языков.
В августе-сентябре 1912 г. Юлиан Андреевич — в Лейдене, где участвует в работе IV Международного конгресса историков как делегат от России[65]. 1-го января 1913 г. он всемилостивейше пожалован орденом св. Станислава 1-й степени (вносит в Капитул орденов Российских положенные по статуту ордена 120 руб.).
К весне 1914 года относится выход в свет второго издания книги «Прошлое Тавриды», предисловие к которому датировано 24 марта. В рецензии на нее А. С. Башкиров указывал: «Очерк, предназначенный для ознакомления широкой публики с историческими судьбами Тавриды, превосходно выполнил свое назначение, и едва ли кто из интересующихся прошлым Тавриды минует этот содержательный очерк, полный сжатыми историческими фактами из жизни очень многих разноплеменных, разнокультурных, разнохарактерных народов... Только бесстрастная история с высоты своего величия холодно завершает оценку событий, не слыша при этом ни стонов тысяч раненых, ни клича победителей, ни скрежета зубовного побежденных. В Прошлом Тавриды искусная рука историка нанизала на полутораста страницах не только события Тавриды, близкие к мировой истории, но и местные, подчас, кажется, незначительные, но в корне своем глубоко вытесняющие из общей жизни и характеризующие ее. Читая книгу Ю. А. Кулаковского, чувствуешь, что она написана человеком, убежденным в достоверности каждого утверждаемого им факта с предварительным строго критическим отношением к нему... Очерк пока является незаменимым руководством для начинающих интересоваться прошлым Крыма... В заключение пожелаем, чтобы второе издание Прошлого Тавриды как можно скорее разошлось и создало бы потребность, если она уже не созрела, в более обстоятельном и точном очерке по истории не только Крыма, но и по истории всего Юга России»[66]. Воистину, эта восхищенная рецензия — бальзам на раны, нанесенные «воинственными» рецензентами «Истории Византии». Но этот труд в советское время постигла та же участь, что и книгу «К вопросу о начале Рима» и даже «Историю Византии», — упоминаний и ссылок на нее в 1930-1980-х годах нам встретить не посчастливилось. Хотя мы помним, что в 1906 г., откликаясь на первое издание «Прошлого Тавриды», всемирно известный немецкий византинист Карл Крумбахер (прочитавший ее по-русски) утверждал, что эта книга заслуживает быть переведенной на один из западноевропейских языков. Нет надобности говорить, что переиздание «Прошлого Тавриды» ныне представляется не менее желательным, нежели осуществленное переиздание «Истории Византии», в отношении которого А. Г. Грушевой справедливо замечает, что «нынешнее переиздание ярко и талантливо написанной работы позволит вернуть из небытия незаслуженно забытое широкой читающей публикой имя»[67]. «Подводя некоторые итоги, — продолжает А. Г. Грушевой, с которым трудно не согласиться, — хотелось бы сказать, что “История Византии” Ю. А. Кулаковского осталась в истории русской науки произведением уникального жанра. Это своего рода талантливо и ярко написанная историческая летопись первых веков византийской истории и — в отличие от других общих работ этого времени по византинистике — с хорошо ощутимыми политическими симпатиями и антипатиями автора».
На последнем утверждении — на политических взглядах Юлиана Кулаковского — объективности ради остановиться стоит. Однако этот вопрос слишком болезнен, чтобы муссировать его подробно.
Любой человек имеет определенную систему общественных воззрений, выпестованную средой, в которой обретается. Нелегко порой отделаться от чувства, что эти взгляды, так же как и вопросы веры, не должны бы выноситься наружу, подвергаться обсуждению и оценкам; как сказал бы С. С. Аверинцев, — это материал «не для секулярных обсуждений». Политические взгляды — материя столь тонкая, что касаться ее походя не только некорректно, но и, честно говоря, едва ли вообще стоит[68]. Тем более, если на научных трудах политические взгляды автора отражаются не особенно.
Что А. Г. Грушевой, вслед за А. А. Васильевым, находит странным пристрастное благоволение Юлиана Андреевича к деятельности византийских императоров Феодосия II[69] и Анастасия и высокую оценку их деятельности (что выказывает в авторе «патриотически настроенного монархиста»[70]), не удивляет. Правление этих императоров было длительным (Феодосий II правил с 408 по 450 г., Анастасий — с 491 по 518 г.) и — что еще важнее — относительно мирным. Последнее должно бы быть признано в глазах Кулаковского симптоматичным. Византия, на протяжении тысячелетней истории предпринимавшая и вынужденная ввязываться в безумное количество войн, с особым наслаждением должна была переживать периоды мира и спокойствия. И здесь миролюбивая политика Феодосия II и Анастасия больше прочего привлекали Кулаковского, будучи созвучными его собственным — общечеловеческим — воззрениям на ход исторического развития. То, что это без особой коррекции вписывалось в политическую доктрину Российской империи, — было исторической судьбой родины Юлиана Кулаковского, вскормившей его, давшей возможность провинциальному сироте «выйти в люди» во время тринадцатилетнего мирного правления «императора-миротворца». Упрекать этот строй лишь за то, что он отличался от прочих политических устройств (как хронологически параллельных, так и последующего, ставшего для России трагическим), едва ли есть особый резон.
В связи с попыткой характеристики политических взглядов Юлиана Андреевича хочется процитировать фрагмент его давнего, но очень любопытного письма, адресованного Вере Ивановне Флоринской, супруге Тимофея Флоринского, посланного в 1887 г. из Рима: «Вчера сверх всякого чаяния получил я письмо Веры Ивановны, из которого узнал так много нового о Вашем пребывании среди самого мерзкого славянского народа, сербов. После этого годичного скитания по славянским землям Тимофей Дмитриевич избавится от своего славянского идеализма. Что лучше идеализма! Но политика его не вмещает, а действительность не дает ему почвы. Впрочем, этого лучше бы не касаться (курсив наш. — А. П.). Прибавлю одно: славяне-юноши и славяне-деятели — это медик-студент и медик-практик. Первый — готовый революционный матерьял, второй — субъект без сердца и без идеалов в погоне за наживой и удовлетворением дурных инстинктов. Так мне всегда казалось, и до сих пор я не встречал фактов, которые бы заставили меня переменить мнение. Другие народы — как немцы, французы, англичане — имеют старую культуру и бесконечно выше славян по духовному запасу, ею накопленному. Славяне настолько плохи, что из них нельзя даже сделать матерьяла для проведения политических и культурных идеалов, которые в силах создать для них мы с нашим могучим отечеством (курсив наш. — А. П.). Совсем не собирался говорить о политике. Но не хочу начинать сначала и бросать написанного. Надеюсь, ни Вы, ни Тимофей Дмитриевич не рассердитесь за эти замечания, а в худшем случае — оставьте их без внимания»[71]. Славянин пишет славянину, и оба вполне могут посмеяться друг над другом; но едва ли Тимофей Флоринский изменил своим «славянофильским» взглядам: его дальнейшая научная деятельность об этом красноречиво свидетельствует. В это письме налицо те радикально монархические ориентации Юлиана Кулаковского, которым он вместе с Тимофеем Флоринским оставался верен до смерти. В связи со сказанным достаточно странным по форме должен казаться фрагмент воспоминаний П. П. Блонского (1884-1941), учившегося в Университете св. Владимира в 1902-1907 гг. на историко-филологическом факультете, которому кроме того, что он записал о Кулаковском, как оказалось просто нечего было о нем вспомнить. И дело здесь не столько в личности Кулаковского, сколько в личности Блонского и времени, в котором он писал воспоминания о годах учения (1930-е гг.). Приведем справедливости ради этот фрагмент полностью. «Деканом у нас был Т. Д. Флоринский, крайний черносотенец, мечтавший об объединении всех славян под скипетром русского царя. Украинцы его ненавидели, так как он считал украинский язык лишь одним из наречий русского языка и во всем украинском видел украинский сепаратизм. Понятно, я не посещал его лекции, тем более что вокруг него концентрировались всегда все наши националисты. Он читал нам славяноведение, и, к счастью для меня, по его предмету был не экзамен, а только коллоквиум, без отметок и притом легкий: требовалось прочтение только одной какой-нибудь книги о славянах. Я выбрал одну такую книгу о Чехии что-то ему о ней рассказал, чуть даже не по своему выбору. Секретарем факультета был Ю. А. Кулаковский. Это был еще более крайний черносотенец исступленно поющий “Боже, царя храни” во всяких “патриотических” манифестациях»[72]. Этот фрагмент свидетельствует помимо прочего о том усердии с которым Блонский, занимавшийся политикой больше, нежели своим научным развитием, относился к учебе в университете. Все университетские преподаватели расцениваются Блонским преимущественно с точки зрения политических взглядов. Конечно, ярлык «черносотенец», к тому же «еще более крайний», необходимо должен быть опущен, беря во внимание обстановку 1930-х годов, когда писался текст воспоминаний П. П. Блонского. Никакого отношения к еврейским погромам и «черной сотне» ни Флоринский, ни Кулаковский не имели: тому доказательством — письма и вся деятельность Кулаковского. Но, как известно, ярлык, раз прилепленный, оторвать очень трудно. Так называемый киевский Клуб русских националистов, одним из основателей (в 1908 г.) и руководителей которого был Т. Д. Флоринский, поплатившийся за это мученической смертью от чекистской руки, преследовал вполне лояльные, «культурно-отвлеченные» цели, конечно оставаясь в рамках самодержавного мировоззрения. «Великорусский шовинизм» был в этом отношении ничуть не краше какого угодно шовинизма. И оправдания тому с этической точки зрения вряд ли когда-нибудь удастся найти. Но искренность в исповедании политических взглядов, духовная и нравственная неспособность изменить им в угоду новым политическим настроениям, подлинное благородство, духовная чистота, порядочность в отношении к ценностям, которые были выработаны обществом и впитаны с младенчества, — это может служить оправданием российского интеллигента начала XX века. С этой точки зрения сам П. П. Блонский, не принимавший — в силу убеждений — монархической идеи, тоже должен быть признан вполне порядочным человеком, которому, однако, едва ли стоило столь жестоко отзываться об учителях, лишая их права на взгляды, отличные от его собственных. Профессора университета, на университетском Совете дающие верноподданнические клятвы и хором поющие здравицы в честь государя императора (надеюсь, совершенно искренне) вместо того, чтобы усердно заниматься в это время за письменным столом, не менее курьезны, нежели студенты, которые вместо того, чтобы учиться, всячески парализуют университетскую жизнь бесчисленными манифестациями; и, конечно, не менее курьезны, чем большевистские деятели, высмеянные в «Собачьем сердце» М. Булгаковым. Рассуждая подобным образом, мы далеко выходим за рамки задач настоящей статьи об «Истории Византии» Кулаковского.
Относительно преподавательской манеры Юлиана Андреевича стоит привести фрагмент недавно изданных воспоминаний одного из слушателей его первой лекции по римской литературе в 1914 г. — студента историко-филологического факультета Университета св. Владимира В. Ф. Асмуса (1894-1975), ныне известного философа и историка философии. «Кулаковский был уже старик, но чрезвычайно бодрый, живой и энергичный. На нем был ладно сшитый штатский костюм, нарядные ботинки и изысканные носки. Войдя в аудиторию, он быстро поздоровался, оглядел нас очень строгим взглядом и сразу, без всяких предисловий начал чтение. Читал он энергично, стремительно, и каждая фраза говорила о большой учености, о безупречном владении предметом, о педагогическом мастерстве. Никакими записками, конспектами он не пользовался. Он предупредил нас, чтобы, готовясь к экзамену, мы не вздумали пользоваться Модестовым, и крайне нелестно отозвался о его курсе. Тут же он посоветовал не готовиться и по «ходящим по рукам его собственным литографированным лекциям. Он рекомендовал вести сначала собственноручные записи и по ним приготовляться к экзамену. Когда лекция уже началась, мы переглянулись и подумали, что он, наверное, преувеличивает наши способности и нашу готовность вести записи по его сложному курсу, который к тому же он читал в быстром темпе и пересыпал латинскими цитатами из самых древних памятников римской литературы... Лекции были содержательны и интересны, а темперамент Кулаковского дела их живыми, порой драматичными. Мы в полной мере оценили эти качества Кулаковского, когда он дошел до Плавта и начал анализ содержания его комедий. В аудитории часто раздавался дружный хохот. Особенно запомнились пересказы комедий Aulularia [Горшок], Menechmi [Два Менехма], Miles gloriosus [Хвастливый воин]. Свои мастерские пересказы Кулаковский вел, крайне серьезно, без тени улыбки, — в то время как, слушая его, мы часто смеялись безудержно»[73]. В другом месте В. Ф. Асмус указывал, что «темперамент Кулаковского был темперамент политический. Это был профессор, не, скрывавший своих “правых” политических убеждений, его чтения были насыщены политической тенденцией. И герои самого историко-литературного процесса, и ученые корифеи — западные и отечественные — истории римской литературы изображались в его курсе как носители доблестных или вредных политических начал, ими олицетворявшихся. Такими были в изображении Кулаковского и Энний и Лукреций, и Цезарь и Цицерон, и Курциус и Моммзен»[74]. Другой слушатель вспоминал, что «Кулаковский был строгий экзаменатор, но применял свою собственную методику проведения экзаменов. Сначала студенту он задавал общие вопросы по курсу. Когда обнаруживал, что студент достаточно подготовлен, он переходил к деталям, цитировал редкие первоисточники, увлекался сам своим изложением, а студента ставил в трудное положение, так как студент на заданные вопросы не мог отвечать и думал, что ему готовится неудовлетворительная оценка. Побеседовав таким образом, Ю. А. Кулаковский отпускал его с хорошей оценкой»[75].
Коллега Кулаковского по кафедре классической филологии Университета св. Владимира профессор Витольд Павлович Клингер ловко подметил одну деталь, на которую, вероятно, мало кто обращал внимания, общаясь с Юлианом Андреевичем: «Его любовь к науке была так велика, что в деле науки он не знал никаких национальных или политических предубеждений, что ради нее он прощал людям многое, — даже расхождение в основных вопросах государственной или общественной жизни, и возможность окунуться на момент в атмосферу чистой научной мысли и живого международного общения в области умственного труда на каком-нибудь научном конгрессе или юбилейном университетском торжестве бывали для него настоящим праздником, с которого он возвращался освещенным и обновленным»[76]. Это ли не самая точная характеристика ученого, постоянно занятого умственной работой и досадующего, что вовсе не так ведут себя окружающие, позволяя себе дозволенный государством досуг употребить на науке не потребное? Так, Кулаковский не упускает случая попрекнуть Т. Моммзена, у которого учился, — его преклонение перед немецкой наукой все-таки допускает критическое, то есть здоровое к ней отношение, и ошибки-неточности немецких филологов-классиков приводят Кулаковского в трепет: своими трудами он доказывает, что русский ученый не хуже, а то и лучше заграничного.
Ю. А. Кулаковский запомнился современникам как «одушевленный знаток античного мира, его языков и литератур, большой мастер слова, идеалист, проникнутый возвышенным гуманитарным настроением, неутомимый и вдумчивый научный работник, добросовестный и преданный своему делу профессор, носитель лучших университетских традиций, нелицемерный друг учащейся молодежи»[77].
Как радетель университетского просвещения, Ю. А. Кулаковский вместе с коллегами тяжело переживал становящиеся неконтролируемыми коллизии общественного процесса: студенчество бурлило, тому подспорьем была ситуация, все более и более становившаяся революционной, и никакие меры правительства не были уже в состоянии сдерживать этот разрушительный процесс. Да и политическая обстановка в Европе оставалась напряженной. Чего стоит так называемый «балканский конфликт» 1912-1913 гг., который в конечном счете ускорил начало Первой мировой войны?
Каждое лето 1910-х гг. Юлиан Андреевич с семьей, а чаще без семьи, стремится уехать из шумного, политически беспокойного города, подальше от газет, «внешних» волнений и даже почты. Хотя в это время он радовался «оживлению работы в университете и с удовольствием сообщал, что на историко-филологическом факультете Киевского университета имелись классики — “люди старательные, ревностные и способные” (письмо 1912 г.), но сокрушался изгнанием языков из гимназий», — вспоминал Арсений Иванович Маркевич (1855-1942)[78]. С июля 1911 г. он живет в основном в Красной Поляне на Кавказе, на даче брата, Платона Андреевича Кулаковского, которая после смерти последнего — 18-го декабря 1913 г. — вместе с постройками перешла в собственность Юлиана Кулаковского. Письма Т. Д. Флоринскому и В. С. Иконникову проливают свет на летнее времяпрепровождение Кулаковского.
«Живу в Красной Поляне, — пишет он в письме В. С. Иконникову 22-го августа 1913 г., — в своем доме среди прекрасной природы с чудесным видом на снежные горы, но живется мне здесь до крайности трудно от разных хозяйственных забот и полной невозможности сделать в данное время то, что необходимо. Сейчас вожусь с истопником, который чинил трубы, пострадавшие от здешних снегов за зиму. Нашел человека после долгих <...> стараний. Хорошо ли он работает и прочно ли будет исправление, судить об этом не могу. Садовник, с которым я сговорился в прошлом году, не исполнил обязательства <...> Эти непосильные хлопоты сокрушают меня, и вместо летнего отдыха я лишь томлюсь. Надеюсь вернуться на 1 сентября, не раньше. И вот вспомнил сегодня, что, быть может, на 28 число будет открытие памятника Кочубею. Может быть, необходимо отозваться каким-либо приветствием по этому поводу Истор[ическому] Общ[еству] Нестора?..»[79] Кулаковского как председателя Общества интересует, конечно, не столько самое открытие памятника Кочубею и Искре, сколько то, чтобы Общество в глазах общественности не осталось в стороне от этого важного и громкого для Киева события. Перед отъездом в Красную Поляну летом 1913 г. Юлиан Андреевич, увлеченный писанием «Истории Византии», запоздало реагирует на письмо Т. И. Лященко (1875-1919?), будущего архимандрита Тихона, профессора и инспектора Киевской духовной академии, по поводу Присланной им книги «Святой Кирилл, архиепископ Александрийский: его жизнь и деятельность» (К., 1913). Это письмо заканчивается постскриптумом: «Я совсем измучился с Ираклием[80] и еще не закончил его»[81]. К слову, укажем, что в предпринятом Кулаковским в 1913 г. втором издании первого тома «Истории Византии» монография Т. И. Лященко о Кирилле не упоминается (предисловие ко второму изданию датировано 15 февраля 1913 г., благодарственное письмо — 6 июня 1913 г.).
28-го июня 1914 г. в Сараево был убит наследник австро-венгерского престола Франц-Фердинанд, 23-го июля «подогретая» Германией Австро-Венгрия направила Сербии ультиматум, а 28-го начала против нее войну. 29-го июля Россия начала частичную, а 30-го — всеобщую мобилизацию. 1-го августа Германия объявила войну России, 3-го — Франции, а 4-го напала на Бельгию, нарушив ее нейтралитет. В тот же день Англия объявила войну Германии... «Рубеж времен — начало Первой мировой войны, — писал С. С. Аверинцев. — Начинался, по слову Ахматовой, сразу открывшей в себе именно тогда силу плакальщицы, “не календарный — настоящий двадцатый век”»[82], для России, а значит, и для семьи Кулаковских, началось черное время.
«Если я так запоздал с своим поздравлением [к Вашим именинам — дню св. Владимира], — пишет Кулаковский В. С. Иконникову, — то главной тому причиной было то, что мое передвижение из Уфимской губернии сюда превратилось в очень длинное путешествие с переправами в Туапсе, Сочи, Адлере, и, выехав из Шафранова 5 числа, мы только 14 вечером приехали в [Красную] Поляну, причем ехали по знаменитому краснополянскому шоссе под непрерывным дождем. На пароходе от Самары до Царицына с нами ехала тысяча австрийцев, которых препровождали из Симбирска в Ставропольскую губернию на полевые работы. Их сопровождали прапорщики и 40 человек солдат с ружьями. Были то большею частью венгры, молодежь, такие благодушные и простые, жалкие люди. Я старался говорить с ними, но, собственно, это не разрешается, так как допускаются только русские разговоры. Их кормили хорошим хлебом (по 4 фунта) и кусками колбасы, а в Царицыне приготовили обед, которого они ожидали (когда наш поезд уходил), сбившись в кучу, как стадо. Публика относилась к ним сочувственно и с состраданием. Невольно думалось, так ли живется нашим пленным среди озверелых немцев?
В Шафранове нам жилось хорошо, но скучно. Удручали и тяжкие вести с войны. В конце нашего пребывания приехал с войны к семье очень милый и веселый артил[лерийский] генерал Дудин (командир 15 бригады) <...>. Он поддерживал настроение своей бодрой уверенностью, что наступит время, когда мы опять погоним немцев, как уже гнали их осенью. Дай-то Бог! Но вести по-прежнему невеселые, и сегодня здесь передавали, как слух, что немцы вступили в Люблин.
Чудесная природа Красной Поляны (когда не идет дождь) подымает угнетенное настроение. Мы живем в своем <нрзбр> доме и любуемся на зеленые склоны Аигби. Приезжей публики почти что нет, как нет и хозяев множества дач, которые здесь выстроились и строятся. Мало народа и в Туапсе, и в Сочах. Мы пробыли по два дня в этих красивых приморских пунктах. Стояли свежие жаркие дни, и море манило вдаль своей безбрежной лазурью. Но на нем нет движения, и лишь изредка без расписания и вопреки срокам ходят малые пароходы какого-то частного общества. Интерес к военным событиям повсюду огромный, и везде, где был за это время, видел Русское Слово. Сегодня в здешней греческой кофейне, где красуется, между прочим, портрет [героя Первой мировой войны] Кузьмы Крючкова на стенке, стали получаться телеграммы Агентства, так что можно будет скорее осведомляться о событиях, чем было это до сих пор. В бытность в Сочи узнал, что поблизости имеется богатая немецкая колония. Куда же залезли эти немцы! Много немцев и в Уфимской губернии, [а] не только в Саратовской и Самарской. Не верю я, что, возможно ликвидировать немецкое землевладение, что так просто решало Новое Время. Хотя здесь очень хорошо жить и есть хозяйские заботы, но хочется поскорее вернуться на место постоянного жительства, чтобы можно было в работе найти отвлечение от тягот настоящего»[83]. Человек, написавший эти строки, уже не тот — «довоенный Кулаковский», каким он был недавно — эмоционально живой и энергичный. Судьба России его волнует гораздо больше его собственной. Юлиан Андреевич, морально подточенный кончинами брата Платона Андреевича и супруги Любови Николаевны, теперь более всего страшится потерять Отечество.
Знал бы он, что еще в мае 1915 г. в ответ на письмо Ф. И. Успенского А. А. Васильев называет его имя в числе ведущих российских византиноведов (правда, после имени Безобразова и своего): «Посылаю Вам список имен лиц, могущих быть полезными при замещении будущих кафедр византиноведения:
1) Безобразов П. В., магистр вс[еобщей] ист[ории] (Петроград);
2) Васильев А. А., доктор вс[еобщей] ист[ории] (- “ -);
3) Кулаковский Ю. А., докт[ор] рим[ской] слов[есности], заслуженный] профессор (Киев);
4) Лопарев X. М., магистр вс[еобщей] ист[ории] (Петроград);
5) Пападимитриу С. Д., докт[ор] греч[еской] слов[есности] (Одесса);
6) Регель В. Э., магистр вс[еобщей] ист[ории] (Юрьев);
7) Черноусов Е. А., приват-доц[ент] Университета (Харьков);
8) Шестаков С. П., докт[ор] греч[еской] слов[есности] (Казань);
9) Шмит Ф. И., маг[истр] ист[ории] искусства] (Харьков);
10) Яковенко П. А., приват-доц[ент] Университета (Юрьев).
Я здесь не упомянул о лицах, занимающих уже профессорские кафедры по родственным дисциплинам, напр[имер], И. Д. Андреев в Петрограде и П. Доброклонский в Одессе по истории Церкви, В. Н. Бенешевич по истории] церковного права в Петрограде, по искусству Д. В. Айналов в Петрограде и т. д.»[84]. Однако надежды на открытие византиноведческих кафедр так и не оправдались.
«Чувствую себя очень виноватым перед Вами, что пропустил 15 число, к которому я всегда старался отозваться к Вам, — снова пишет Кулаковский С. Иконникову из Красной Поляны. — Читая сегодня церемониал крестного хода 15 числа в Киевлянине, я вспомнил о своем упущении, и мне было очень стыдно. Главная причина моей оплошности это то, что я “уязвлен” прелестью здешнего пребывания. Что до термина “уязвлен”, то он мне запомнился из романа Лескова “Соборяне”, где “уязвление” коснулось диакона Ахиллы и имело важные для него последствия. Вероятно, Вы читали “Соборян” в свое время, и слово это не надо дальше пояснять. Мне здесь так хорошо, что я каждый вечер жалею, что [столь] скоро прошел день. Чувство своего дома и своей земли дает мне особое настроение, а необходимость работы руками на этой земле заполняет все время. Погода стоит чудесная. Веду борьбу с камнем, который надо собирать в кучу, с колючкой, которую надо выбивать киркой непременно с узловатым длинным корнем, который и невозможно вытащить целиком, так как он идет на несколько сажен и подчас прячется слишком глубоко в землю (т. е. в камни), и с папоротником, который вечно и повсюду отрастает. Продолжительные усилия за прошлые годы истребили его лишь около дома. К этим делам прибавляется еще окопка плодовых деревьев, их подвязка и др[угое] под[обное]. Есть тут и общественная деятельность, в которой я должен принять участие как член Курортного Общества Благоустройства. На нас возложена забота борьбы с дороговизной и доставка припасов. Мы получили и почти в один день распродали сто пудов сахара (теперь опять его нет), теперь продаем муку уже не столь удачно; предстоят и другие дела по этой части. Собираемся часто, нас мало, не все ладят, так что дело идет с трениями. Хоть я ехал сюда на одиночество (и этого вовсе не боялся), но вышло, что я имею сожителя — поэта Вячеслава Иванова. Это весьма интересный человек, с которым наши беседы за утренним и вечерним чаем имеют чрезвычайно широкий и очень разнообразный диапазон. Он ученый классик и к нему приложима кличка, которую дал некогда Роде начинавшему свою литературную карьеру Ницше, — der Diesußiche Vogel [“сладкопевец”]. Он теперь переводит метрами подлинника трагедии Эсхила для серии Сабашникова[85]. Здесь же и его молодой друг, философ [Владимир Францевич] Эрн, прошумевший своей речью “От Канта к Круппу”, человек образованный и убежденный православный христианин. Он что-то пишет теперь о Платоне (Фэдр). Таким образом, я живу здесь в очень интересном обществе. Жены обоих очень милые дамы. Верхний этаж дачи брата занимает сама хозяйка, моя младшая племянница <...> Время проходит ужасно быстро и очень интересно. Добрые вести с войны поддерживают бодрое настроение. В кофейне получаются агентские телеграммы, так что мы не обречены на запаздывающие газеты. Я верю, что не придется ехать в Саратов[86], но никаких вестей не имею ни от кого до сих пор. Не получил и пенсии за июнь, не говоря уже о добавке, которой не получил еще ни разу в этом году. На днях написал ректору, узнав из Киевлянина, что он в Киеве. Писал и Тимофею Дмитриевичу [Флоринскому] в соображении, что он не засидится в Петрограде. Надеюсь, что Вы вполне благополучно проживаете в Киеве и по-всегдашнему заняты продолжением своего огромного труда[87]. Я, к сожалению, лишь изредка присаживаюсь за просмотр 2 тома И/стории/ В/изантии/ для нового издания, которое мечтаю осуществить в Киеве»[88].
Политические события февраля 1917 года и последовавший за ними октябрьский переворот поставили крест как на научной деятельности Кулаковского, так и на его душевном спокойствии, к которому он — 62-летний пенсионер — так стремился. Еще в январе 1916-го государь император почтил Кулаковского Знаком отличия беспорочной службы за сорок лет выслуги (носился на Владимирской ленте). До 45-летней выслуги, когда университет избирал профессоров в свои почетные члены, он не дожил... «Злой рок отнял у него в 1913 г. брата Платона Андреевича, а в 1914 г. жену, давшую ему счастье, и началась у него одинокая, «сиротская жизнь», — а политические события, шедшие с необыкновенной быстротой, после некоторого подъема в начале войны и проблеска надежд на освобождение славянства от немецкого гнета и возрождение его, надежд на освобождение нами проливов и занятие Константинополя, наносили ему одну рану за другой, терзали его, убивали одну его надежду за другою, — и им стал овладевать пессимизм, доходивший порой до отчаяния. «Уныние и безнадежность, одолевшие меня и все усиливавшиеся, превратили меня в живой труп, убили всякую волю и энергию... Я страшно томлюсь и страдаю от невозможности чем-нибудь заняться. Налегла на Русь черная полоса, в которой нет просвета... Идет развал великой единой Руси, которая имела свои великие мировые задачи и мощь для их выполнения. Перебили спинной хребет живого существа, и оно трепещет конвульсивно всеми своими членами. Страшно до ужаса и жить нечем. От худого идем к худшему... Что выйдет из этого хаоса? У меня нет сил переживать это страшное настоящее» (из письма от 4 июня 1917 г.). «Современные события так тяжело ложатся на мою душу, что я временами впадаю в полное сумасшествие», — писал он 7 июня 1917 г. «Настали святки, и близится Новый год. В это время обыкновенно обменивались приветствиями близкие люди и добрыми пожеланиями. Но, Боже, Боже! Ужас нашего настоящего сковывает всякие надежды, и язык немеет для слов: “С Новым Годом, с новым счастьем”. Страшная темная туча налегла на Русь, и в этой беспросветной тьме в тревоге за грядущий день приходится не жить, а прозябать и томиться... В тумане этих событий гаснет и мысль, и сознание» (письмо от 27 декабря 1917 г.). Он сокрушался и о тяжелом положении «Киева, некогда центра русского государства», и происходившими в нем «всякими ужасами»[89]. Последние два года жизни Юлиана Андреевича были омрачены крушением всех надежд — и на ставшее ненужным восстановление греческого языка в гимназиях (по причине их закрытия), и на грядущий мир, на прекращение изнурительной войны, на покойную старость... Другой киевлянин, Михаил Булгаков, поздравляя сестру с новым 1918 г., писал 31 декабря 1917 года: «Я спал сейчас, и мне приснилось: Киев, знакомые и милые лица, приснилось, что играют на пианино... Придет ли такое время? Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его... не видеть, не слышать!.. Видел толпы, которые осаждают подъезды захваченных, запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке... Все воочию видел, и понял, что произошло».
Собственный дом, который только на закате дней появился у Кулаковского на далеком Кавказе, становился недоступным, наемную трехкомнатную квартиру в доме М. Ф. Михельсона по улице Пушкинской, 40 все тяжелее было содержать теплой в суровые зимы. Второе издание «Истории Византии», начавшееся выпуском первого тома в 1913 г., так и не было завершено. Четвертый том даже в первом издании не увидел свет.
За полгода до смерти, 28 сентября 1918 г. Юлиан Андреевич писал однокашнику по Виленской гимназии, председателю Таврической ученой архивной комиссии Арс. И. Маркевичу:« “Эмфизема [легких] и слабость сердца теперь мои спутники, и живется мне очень тяжело”. Его удручала невозможность работать из-за типографской “разрухи” и угнетала “тяжелая дума, что нашей культуре конец”. Это были последние слова его в письме ко мне. О последних месяцах его жизни — унылой и страдальческой, очень печальной, мы мало знаем. Крушение родины сломило его физические и душевные силы, и он очутился под ее развалинами, оставив после себя светлую память»[90]. Юлиан Андреевич Кулаковский скончался 8-го (21) февраля 1919 года на 64-м году, через три дня после того, как в Киев в очередной (но не в последний) раз вошли большевики, устроив чекистскую резню.
В одном из лекционных курсов Юлиан Андреевич процитировал Квинта Энния: «Nemo me lacrimis decoret nec funara fletu. Faxit cur? Volito vivos per ora virum» — «Пусть никто меня не поминает слезами или похоронным плачем. Почему? Я летаю живым в памяти людей»[91]. Может, эти слова он хотел видеть на своем надгробном камне? Этим памятником (за неизвестностью места упокоения ученого) является серия переизданий его трудов.
К сожалению, не только во времена Кулаковского состояние научной мысли и самая внутренняя (и «внешняя») жизнь научного работника была политическим и нравственным поступком, но и нынче. И тем не менее содеянное Кулаковским выдвигает его в первые ряды русских ученых-гуманитариев XIX-XX вв. Доказательство тому — современный интерес к исследованиям Юлиана Андреевича, активное обращение его работ в современном научном пространстве, бойкое переиздание главнейших из них и, в первую голову, уже во второй раз — грандиозной «Истории Византии»[92].
А. С. Пушкин в 1829 году записал, что «Карамзин есть первый наш историк и последний летописец», что «своею критикой он принадлежит истории, простодушием и апофегмами хронике»[93]. Поэт невольно ошибся: последним летописцем оказался Кулаковский, а не Карамзин. Уже во времена Пушкина жанр летописи казался устаревшим. Кулаковский, родившийся через четверть века после вынесенного Пушкиным вердикта Н. М. Карамзину и взявшийся за летопись Ромейской империи в 55 лет[94], после Эд. Гиббона, еще в 1780-х доведшего хронику «упадка и разрушения Римской империи» до падения Константинополя, после Б. Нибура, после В. Н. Татищева, М. М. Щербатова, Н. А. Полевого и С. М. Соловьева, — Кулаковский, перефразируя Пушкина[95], открыл русской науке Византию, как Колумб — Америку, а Карамзин — «древнюю Россию».
А. А. Пучков Киев, ноябрь 2002 г.