ЧАСТЬ V Ратники

Глава 1 Тревожные вести

С дальних южных рубежей и застав ползли в Москву тревожные вести. Через дикие пустынные степи и убогие унылые русские деревеньки спешно, на взмыленных конях пробивались в стольный град гонцы. Останавливаясь на ночь в курных крестьянских избах, сбросив с себя взмокшие, пропотевшие кафтаны, гонцы вещали страшное:

— Крымские татары собираются на Русь!

Крестьянин горбился от жуткой вести, шептал молитву и склонял в суровой думе голову над щербатым столом.

Опять лихолетье! Давно ли набег был? Неймется злому ордынцу…

В вотчинное село утром прискакал Якушка. Прямо с дороги, не стряхнув пыль с вишневого зипуна, заявился к приказчику.

Калистрат Егорыч, увидев княжьего любимца, обмер: видать, проведал Андрей Андреевич о пропаже. Сейчас закует его Якушка в железа, кинет в телегу — и к князю на дознание. Свои-то дворовые на пытке ничего не сказали. Как в воду канул сундучок. Ох, не миновать беды!

Затряслись колени у Калистрата Егорыча, сердце заныло.

— Аль хворь одолела, Егорыч? — усмехнувшись, спросил Якушка.

— Покуда бог милостив, сердешный. Во здравии ли государь наш Андрей Андреевич?

— Во здравии, Егорыч. Не о том речь. Явился я к тебе с худой вестью.

«Так и есть. Дошло моё горюшко до Москвы», — впал в отчаяние приказчик.

— Татары идут на Русь, Егорыч, — строго вымолвил гонец.

Калистрат Егорыч испуганно перекрестился.

— Да что это, осподи. Беда-то какая. Нешто опять басурмане разбойный набег учинят?

— Выслушай княжий наказ, Егорыч. Царь всея Руси Федор Иванович указал войско в Москву собирать и с каждых ста десятин земли пахотной по единому мужику на коне выставить. Поэтому из села Богородского велено снарядить пятнадцать ратников. Отобрать мужиков помоложе, а того лучше — молодцев добрых. Собирай немедля. К вечеру в Москву выступать.

— Княжью волю сполню, — засуетился Калистрат Егорыч. — Сейчас прикину, кого в рать снарядить.


Около четырех десятков мужиков и парней со всей вотчины выехали вечером к Москве. Вел отряд Якушка, покрикивал на селян:

— Поспешай, ребятушки!

Иванка Болотников ехал молча, рассеянно слушал мужиков. Вспомнил отца — и на душе стало горько. Исай, провожая сына, ласково обнял Гнедка за шею, прижался седой бородой к конской морде и проронил глухо:

— Береги коня, Иванка. Худо мне нонче без него будет.

Ох, как прав отец! Без коня мужик, что без рук. Так и по миру недолго, кормясь христовым именем. Не пожалел приказчик отца — забрал Гнедка. Ратников напутствовал:

— На святое дело идете, сердешные. Живота не щадите за Русь православную и царя-батюшку. А по лошадушкам не плачьтесь. Коли загинут под стрелой татарской — князь Андрей Андреевич своих коней даст.

Лукавит Калистрат. Даст — держи карман шире.

— Эх, зорька-то как играет. Добрый денек будет завтра. Косари в луга выйдут, — промолвил Афоня Шмоток.

Бобыль тоже угодил в ратники. Сам к приказчику заявился.

— Ты пойми, батюшка Калистрат Егорыч. Орды несметные на святую Русь скачут. Воинского люда много на супротивников надо. Отпусти меня из вотчины в ратники. Сгожусь.

— Куда тебя безлошадного, — отмахнулся Калистрат.

— Коня я в бою у татарина добуду.

— Отстань сердешный, не до тебя!

Но тут вступился за мужика Якушка.

— От бобыля невелик на пашне прок, Егорыч. А я его к делу приставлю. Велел князь пригнать в Москву на конюшню с пяток лошадей. Вот и пусть Афоня коней сопровождает.

Калистрат глянул на селянина. Худ, тщедушен. Ему не землю пахать, а гусиным пером строчить. И в самом деле проку от него мало. На одни байки только и горазд. Сказал гонцу:

— Будь по-твоему, сердешный. Забирай Афоньку.

И вот теперь Шмоток, важно восседая на княжьем коне, зорко поглядывал за табуном и, посмеиваясь, высказывал Болотникову:

— Везет мне на господских лошадях ездить, Иванка. На эких рысаках на любого татарина можно идти.

— Ребятенки твои чем кормиться будут? В нужде домочадцев оставил.

— Знаю, Иванка. Не легко придется моей Агафье. Жуть как голосила. Да только не с руки мне возле бабы сидеть, когда злой ворог у порога. Не так ли, парень?

— Твоя правда, Афоня, — произнес Болотников и надолго замолчал. Вспомнил Василису, и на сердце стало тепло и грустно. Славная она, душевная. В тот день до самой Москвы-реки проводила, а на прощанье молвила:

— Запал ты мне в душу, сокол. Приходи ко мне на заимку. Буду ждать.

— Я вернусь, Василиса. Отцу с матерью о тебе поведаю и завтра же за тобой приеду. Станешь ли женой моей?

Василиса молча обвила его руками и горячо поцеловала.

Как теперь она там? Будет ждать в неведении да томиться. Отец не скоро соберется: наступает пора сенокосная. Исай, услышав, что сын просит у него родительского благословения, отозвался:

— Уж коли по сердцу пришлась — приводи девку. Молодка в хозяйстве не будет помехой.

На селе мужики оставались в тревоге. Татары могут вновь на вотчину наскочить и все порушить. Не пора ли всем миром в Москву податься за высокие каменные стены. Однако и там спасенья нет: в прошлый набег, почитай, все подмосковные бежане погибли. Уж не лучше ли в глубоких лесах укрыться? Туда басурмане побаиваются забредать.

Может, и лучше, что не успел Василису на село привести. Бортник Матвей, ежели о татарах проведает, надежно укроет её в лесных чащобах.

— Эгей, Иванка, чего голову повесил? — окликнул Болотникова бобыль. — Ну-ка, угани загадку.

— Не до завирух нынче, — отмахнулся Иванка.

— Пущай болтает. Затейливый мужичонка, — поддержал бобыля Тимоха Шалый.

— Слушайте, православные. Скрипит скрыпица, едет царица, просится у царя ночевать: «Пусти меня, царь, ночевать, мне не год годовать, одну ночь ночевать. Утром придут разбойники, разобьют мои косточки, отнесут в пресветлый рай!»

Мужики зачесали затылки. А Афоня, посмеиваясь, крутил головой и все приговаривал:

— Ни в жизнь не угадать вам, родимые. Могу об заклад биться. Вот в белокаменную прибудем — в кабак пойдем. Ежели винца поднесете — поясню мудрость свою.

Через два дня посошные люди[89] подъехали к Москве.

Глава 2 Мамон потешается

Устав от пыточных дел, Мамон весь день отсыпался. А к вечеру заявился в избу приказчика. Тот надеждой глянул на пятидесятника.

— Собрал бы поснедать, Егорыч. Притомился я малость.

— Выведал что-нибудь, сердешный?

— Нашел следок… Тащи, говорю, на стол.

Калистрат обрадованно встрепенулся и засновал по горнице.

— Эгей, Авдотья! Накрывай стол. Наливочки доброй принеси дорогому гостю.

Скуп Калистрат Егорыч, но тут вовсю разошелся, приказал уставить стол обильной снедью. Авдотью хотел было отослать вниз к девкам. Но Мамон прогудел:

— Без хозяйки и стол не красен. Пущай сидит, Егорыч.

Авдотья глуповато хихикнула и плюхнулась на лавку. Калистрат налил гостю и супруге по чарке, а свою в сторону отставил, виновато развел руками.

— Нутро у меня побаливает. Не приемлю винца, сердешный. Ты уж прости.

— Коли хозяин не пьет — гостя не почитает, — буркнул Мамон и потянулся за шапкой.

— Ну да бог с тобой, выпью, — остановил пятидесятника Калистрат, испугавшись, что Мамон уйдет из избы.

Выпили по чарке, потянулись за снедью. Авдотья разом порозовела, навалилась пышной грудью на стол, зачавкала. Любила поесть баба.

— Не томи, сердешный, — нетерпеливо протянул приказчик.

«Хлипкий на винцо. Еще пару чарок — и с ног долой», — подумал про себя пятидесятник и высказал:

— Хочу, Егорыч, вопрос тебе задать. Бывал ли кто-нибудь из наших селян в твоих хоромах?

— Окромя своих дворовых в горницу пути заказаны, сердешный.

— И ты, Авдотья, не видела?

— Грешно мне чужих мужиков впущать. Одним своим осударем живу.

— А пошто к тебе Афонька Шмоток наведывался, матушка?

Авдотья всплеснула руками и вновь хихикнула.

— Совсем запамятовала, батюшка. Кошечку-голубушку мне мужичок доставил. У-ух, нехристь!

— Отчего нехристь, матушка? — полюбопытствовал Мамон.

— А как же, милостивец. Сам православный, а шапку под киот швырнул. Вот неразумный…

— Под кио-о-от? — тонко выдавил из себя Калистрат, приподнимаясь с лавки.

— Истинно так, осударь мой. Под святое место. Я его тогда еще осадила. Пошто, говорю, свою драную шапку на сундучок кинул, дурень…

— На сундучо-ок? — еще тоньше протянул приказчик и, хватаясь за грудь, шагнул к своей дородной супруге, закричал, вздымая кулаки. — Сама дура! Кнутом укажу стегать нещадно! Куда сундучок подевался?

— Да что ты, батюшка, взбеленился. О том я не ведаю. Мужичок тот шапку поднял, кошечку мне оставил — и восвояси.

— У-у, лиходейка! — вскричал Калистрат Егорыч и снял со стены ременный кнут.

— Не кипятись, Егорыч. Спросу с Авдотьи нет. Вели лучше Афоньку в пыточную доставить, — произнес Мамон.

— Афоньку?… Да как же это я, — растерянно заходил по горнице приказчик. — Ведь я же его намедни к князю отправил. Эка я опростоволосился. А с ним еще господских коней отослал.

— Завтра гонцов снарядим. На веревке за шею приведем — и в темницу, — успокоил Калистрата пятидесятник и показал пальцем на стол. — Осушим еще по чарочке. Хороша у тебя наливочка, Егорыч.

— Вовек тебя не забуду, коли грамотки сыщутся. И за труды твои отблагодарю, сердешный, — проговорил Калистрат и, забыв в своей хвори, выпил еще чарку. А затем и третью. И тотчас отяжелел, ткнулся бороденкой в чашку с тертым хреном.

Мамон подмигнул Авдотье.

— Готов твой осударь. Уложи-ка его почивать. Пущай отдохнет.

Авдотья, ухмыляясь во весь рот, легко, словно перышко, подняла своего благоверного на руки, отнесла на лавку, прикрыла кафтаном и вернулась к столу.

Калистрат Егорыч вскоре заливисто захрапел, а пятидесятник придвинулся к бабе, обхватил за бедра.

— Ты чегой-то, батюшка, озорничаешь? — взвизгнув, повела плечами Авдотья. Однако от Мамона не отстранилась.

А пятидесятник, крепко стиснув дородную бабу, жарко молвил:

— Чай, надоел тебе твой козел худосочный. Обидел тебя бог мужичком.

Авдотья обмякла, разомлела.

Проспал Калистрат Егорыч до самой обедни. Едва поднялся с лавки. В голове — тяжесть пудовая, в глазах круги и нутро все переворачивает. Поминая недобрым словом пятидесятника, пошатываясь, побрел в кладовую, чтобы испить холодного квасу.

В саду под яблоней, поглаживая пухлыми руками кошек, развалилась Авдотья с довольным веселым лицом.

Приказчик чертыхнулся и вдруг вспомнил об Афоне Шмотке.

Снарядив в Москву трех холопов, Калистрат Егорыч напутствовал:

— Афоиьку хватайте тихо, чтобы князь о том не ведал. Доставите воровского человека — полтиной награжу.

Глава 3 Новая беда

Из леса выехали к Москве-реке. Якушка привстал на стременах и, охнув, схватился за сердце.

— Горе-то какое, братцы…

Ратники глянули на Москву и глазам своим не поверили: на месте деревянного посада, нарядных рубленых боярских теремов и храмов, бревенчатых изб стрельцов и черного ремесленного люда дымилось пожарище. Нетронутыми остались лишь Китай-город да сам государев Кремль.

Пахло гарью. Над стольным градом плыл унылый благовест.

Ратники скинули шапки, перекрестились.

— Давно ли от пожара поднялась, а тут вновь вся начисто выгорела, — скорбно проронил Афоня.

Ехали молча выжженными слободками, хмуро поглядывая по сторонам. Навстречу им брели москвитяне — понурые, неразговорчивые. И всюду на телегах везли к Божедомке обгорелые трупы, прикрытые рогожей. Уцепившись за телеги, голосили бабы и ребятишки. Было тоскливо и жутко от этих рыданий, надрывных стонов и причитаний.

Седенький попик в драном подряснике, вздымая медный крест над головой, изрекал:

— Прогневали господа, православные. Не отмолить греха ни постом, ни схимой. Грядет на Русь новая беда…

— Верно толкуешь, отче. Беда беду подгоняет. А посад здесь ни при чем. Бориса Годунова проделки. Сказывают людишки, что пожар по его злому умыслу сотворен, — зло проговорил один из слобожан.

— Пошто ему такая затея? — вмешался Афоня Шмоток.

Посадский оглянулся и, заметив оружных людей позади себя, ступил прочь.

— Да ты погодь, милок, поясни! — крикнул ему вслед бобыль, но слобожанин, натянув колпак на дерзкие глаза, проворно завернул за каменный храм.

На Варварке, поднявшись на черный обгорелый рундук, могутный посадский в кумачовой рубахе зычно прокричал на весь крестец:

— Братцы-ы! Царь Федор Иванович из Троице-Сергиевой лавры[90] с богомолья возвращается. Айда на Троицку-у-ю! Посад челом государю бить хочет!

Толпа качнулась к посадскому и через узкий, кривой Введенский переулок ринулась, минуя Гостиный двор, к Ильинке.

— И нам бы не грех глянуть на царя-батюшку, — молвил Афоня Шмоток.

— За конями досматривай! Мне указано вас прямо на двор доставить, — проронил Якушка.

Боярский Китай-город от пожара отстояли. Лишь сгорела деревянная церковь Дмитрия Солунского на углу Рыбного переулка.

На Никольской по княжьему двору сновали дворовые холопы, сталкивали с телег поклажу и относили назад в хоромы. За ними зорко поглядывал дворецкий Пафнутий. Чуть прозевай — мигом сопрут, нехристи.

«Ого, сколько богатства у князя. Поди, один ковер заморский полсела стоит», — подумал Иванка.

— Поспешай, поспешай, ребятушки. Вот-вот сам наедет. Слава богу, уберегли терем от пожара.

Пафнутий заметил Якушку, оборадовался.

— Помоги, милок. Запарился я тут с холопами. Едва отстояли от огня хоромы. Батюшка Андрей Андреевич с государем намедни в святую обитель на молебен уехал, а я тут один с пожитками воюю. Погляди за холопами, молодец.

Якушка кивнул и в свою очередь попросил дворецкого:

— Ратники устали с дороги. Прикажи накормить.

— Пущай в подклет идут, там и поснедают. А лошадей в конюшню заведи.

Когда мужики вышли из конюшни, к Афоне подскочил насупленный привратник Игнатий Силантьев. Цепко ухватил бобыля за ворот кафтана, притянул к себе и зло закричал:

— Проманул, нечестивец! Свое делосправили, а меня князь повелел кнутом отстегать. Отдавай полтину!

Афоня на миг растерялся, закрутил головой, но быстро пришел в себя и проговорил длинно и учтиво:

— Закинь гнев, христов человек. Полтина от селян была. С мира по нитке сбирали. Нешто ты с эким именем скаредничать зачнешь. Припомни, батюшка, как святой Игнатий благочестием и благодеяниями своими у православных в великие почести вошел. Так и ты туда же, Весь мир за тебя на селе молился. Я сам в храме перед господом тебя со свечой неустанно чтил. Велики твои труды, батюшка, святое дело сотворил. От всего страдного люда низкий поклон тебе, милостивец.

Игнатий опешил от сладкоречивого мужичонки и, сменив гнев на милость, отпустил Афоню.

— Дак я… Одним словом… Ну, да бог с тобой.

К вечеру в хоромы приехал встревоженный князь. Не глядя на оробевших челядинцев, взбежал на красное крыльцо и торопливо поднялся к княгине в светлицу.

— В добром ли здравии, Елена?

Княгиня выронила из рук вышитое полотенце, с радостной улыбкой шагнула навстречу супругу, припала к груди.

— Натерпелась страху, государь мой. Не думала с тобой свидеться. Ох, как много москвитян в огне погибло!

— Знать, господь милостив. Сберег тебя, ладушка моя. Зело за тебя боялся. Пытался, было, утром прискакать, да царь не отпустил. Приказал Федор Иванович в обители оставаться, — ласково проговорил Андрей Андреевич, обнимая жену.

Вскоре вызвал князь старого дворецкого. Вместе с ним прошелся по терему, спустился во двор, осмотрел конюшню, амбары и подклеты. Остался доволен.

— Уберег хоромы, Пафнутий. За радение получишь награду. Воровства за холопами не приметил?

— Все слава богу, батюшка. Да токмо… — сгибаясь в низком поклоне, проронил дворецкий и осекся. Вырвалось, неладная! Ух, как строг князь к плутовскому люду.

— Чего сопишь, старина? Договаривай, — сразу посуровел князь.

— Игнашка Силантьев, кажись, хотел зипун припрятать, — вымолвил Пафнутий.

— Батогами высечь и в подвал на цепь! — вспылил Андрей Андреевич.

Мало погодя спросил:

— От приказчика Гордея не было вестей?

— Покуда молчит, батюшка.

«Добрался ли до Вологды приказчик? Обоз с хлебом велик, а времена лихие. Повсюду разбойный люд по дорогам шастает. Не было бы худа», — озабоченно подумал Телятевский.

В покои, постучав в сводчатую дверь, вошел Якушка. Ему одному дозволено появляться у князя без доклада дворецкому. Челядинец поведал о своей поездке в вотчину, о посошных людях.

— Через три дня на Воронцовом поле царь указал собирать войско. Будет смотр. Людишек моих подготовь, покажи им дело ратное. Ежели осрамимся — с тебя спрос учиню.

— Не впервой, князь. Мужиков справных отобрал. За три дня управлюсь, обучу их ратной хитрости, — заверил господина Якушка.

Глава 4 Воронцово поле

На Китай-город опускались сумерки. Караульные сторожа с рогатинами перегородили решетками улицы и переулки, воткнули горящие факелы в поставцы. Москва боярская отходила ко сну.

Вдоль княжьего тына ходили дозорные с самопалами. Двое караульных забрались на рубленый терем, на тесовую кровлю. Прислонившись к нарядным шатровым башням, зорко поглядывали на соседние усадьбы. Ночи стоят душные, жаркие. Неровен час — заполыхают чьи-либо хоромы — и быть новой беде. Упаси бог прикорнуть! Да и дворецкий ночами по двору бродит. Не спится старому челядинцу, за караульными досматривает. Так что поглядывай, дозорный!

Вотчинные посошные мужики собрались возле подклета. Не спалось. Уж больно необычно в княжьем дворе ночевать. Тоскливо сидели на рундуке, вздыхали, вспоминали родную отчину, избу свою, ниву, баб и ребятишек.

— Самая пора сенокос зачинать. Я уже косы наладил, — невесело протянул один из страдников.

— Травы нонче добрые после дождей вымахали. По пять-шесть стогов сметать можно с десятины, — поддержал селянина другой мужик.

— Кабы не стоптали наши луга кони басурманские, — озабоченно сказал третий.

— Вот то-то и оно, хрещеные. У них орда несметная. Загубят нивы и село изведут.

Возле Иванки беззаботно, вполголоса напевал Афоня Шмоток. Болотников тронул его за плечо.

— Чего тебе, парень?

— Редкая у тебя душа, Афоня. Завидую. Мужики, чуешь, какие смурные, а тебе все нипочем.

Бобыль шмыгнул носом, сдвинул колпак набекрень и улыбнулся простодушно:

— Эх, Иванка. Свою беду я за словом прячу. Так-то на белом свете жить легче. Отродясь не унывал. Все горе не выстрадаешь. Его вон сколько на Руси.

— Легко мне с тобой, Афоня. Бесхитростный ты и добрый. Будем в рати вместе ходить, — обнял бобыля за плечи Иванка.

— С таким богатырем-молодцем я хоть куда снаряжусь. А то какой я без тебя ратник. Весь-то я с рукавичку, — рассмеялся Шмоток.

Холопий подклет — возле деревянного тына, недалеко от ворот. Мужики услыхали, как с улицы кто-то громко застучал в калитку.

Из сторожки вышел привратник. Раскрыл оконце в калитке. Признав в сумерках княжьего холопа, пропустил его во двор.

Дворовый, едва отдышавшись, подсел к ратникам и, вытирая шапкой потное лицо, возбужденно и словоохотливо заговорил.

— Ну и дела, братцы. В полдень все погорельцы на Троицкую улицу высыпали. Яблоку негде упасть. Царя Федора Ивановича поджидали. А государь, сказывают, в святой лавре остался. Дальше Троицкой людей не пропустили. Навстречу посадским Борис Годунов стрелецкий полк выслал. Слобожане зашумели, на служивых, было, наперли, а те из пищалей поверх толпы пальнули. Посадские не оробели. Чудотворную икону вынесли и снова на стрельцов двинулись. Закричали: «Пропускайте нас к царю-батюшке. Будем его милости просить». Вышел тогда к народу ближний царев боярин. Шапку снял, крестное знамение сотворил и руку к сердцу приложил. Выступили тут из толпы челобитчики, упали на колени, нужду посадскую высказали. Борис Федорович всех со смирением выслушал и великие милости обещал народу даровать…

Из терема вышел Якушка. Увидел в темноте ратников, недовольно покачал головой.

— Ступайте в подклет, полуношники. Завтра с петухами подниму.

Мужики побрели на ночлег.

Челядинец как сказал, так и сделал. Разбудил рано. Накормив и напоив лошадей, ратники выехали на Никольскую, а затем Богоявленским переулком пересекли Ильинку, свернули в Ипатьевскую слободку и выбрались к Варварским воротам.

Возле часовни Боголюбской божьей матери позевывали, крестя рот, воротные сторожа с рогатинами.

— Поднимите решетку, ребята, — попросил караульных Якушка.

— Подорожну кажи, человече, — нехотя и сонно проворчал один из сторожей.

— Протри глаза, борода. Из Китая едем, а не в город ломимся. Какая тебе еще грамота понадобилась?

— Десятником не велено из Китая пропущать. У нас Демид Одинец на службе строг.

— Одинец, сказываешь? Вот дьявол! Привык с проезжих деньгу вымогать, — осерчал Якушка и, подъехав к сторожке, застучал кулаком, — Эгей, Демидка! Вылазь на свет божий!

Вскоре из караульной избы вышел заспанный десятник в лазоревом кафтане и шапке с малиновым верхом. Потянулся, звякнул бердышом по стене.

«Эге, старый знакомый. Тот самый стрельче, что торговый обоз из Ярославля не пропускал», — признал служивого Иванка.

— Худо государеву службу справляешь, Одинец. Сам спать завалился, а дружков у ворот томишь, — произнес Якушка.

Десятник поднял на всадника глаза, усмехнулся.

— А это ты, Якушка… Пропустите его, ребятушки. Приятель мой.

Когда ратники проехали через ворота, Одинец зевнул, забормотал:

— Не спится людям. Экую рань поднялись… А чернявого пария я, кажись, где-то встречал.

Силился вспомнить, по махнул рукой и снова побрел в сторожку.

Миновав выжженный Белый город и Яузские ворота, Якушка повел свой отряд вдоль каменной стены, а вскоре свернул к Воронцову полю.

Мужики слезли с копей. Иванка окинул взглядом обширное зеленое угодье. Вокруг — дикое разнотравье: мятлик, столбунец, лисохвост… Самая пора с косой пройтись. Сказал Якушке:

— Жаль угодье мять. Знатные травы выросли.

— Верно, парень. В прошлое лето здесь большие стога государевы конюхи ставили. Нонче боярин Годунов не велел трогать травы.

— Отчего так, милок? — спросил Афоня Шмоток.

— В степях басурмаиы умело бьются. Там в иных местах травы в добрую сажень. А мы привыкли в чистом поле на брань выходить. Вот и указал Борис Федорович посошных людей к ратным поединкам на лугах готовить. О том мне князь Андрей Андреевич поведал, — пояснил Якушка.

— Поесть бы не мешало. В животе урчит, — невесело протянул Тимоха Шалый.

— После еды ко сну клонит. На голодное брюхо спорее ратное дело постигнете. А ну, становись в ряд! — весело прокричал Якушка.

И началось ученье!

Вначале Якушка разбил мужиков на десятки, потом проверил их умение держаться на полном скаку в седлах. Сердито кричал, сверкая белыми зубами. Особенно доставалось Афоне.

— Чего сидишь, как истукан? Эдак тебя мигом копьем собьют. Припадай к коню!

— Уж больно княжий конь шальной, милок, — подпрыгивая в седле, отзывался Шмоток, уже трижды побывавший на земле.

— Ух, тоже мне ратник! — грозил кулаком Якушка.

Часа через три он повел свой отряд обратно в Китай-город. Мужики взмокли, устали с непривычки. Ворчали на Якушку:

— Замаял, парень. На загоне так не доставалось. За сохой ходить куды легче. Нешто мы скоморохи какие? И с коня на бегу прыгай, и стрелу на ходу кидай, и кулачный бой с вывертами кажи…

— После обеда еще тяжелей будет, братцы. По щиту с мечом дам. Вот тогда повоюем с ворогом, — посмеиваясь, молвил Якушка.

Иванке понравился этот парепь. Веселый, ловкий и душа в нем, видно, добрая. Болотников большой устали в теле не чувствовал. Ратное учение пришлось ему по нраву. Не хотелось даже уезжать с Воронцова поля. Не зря и Якушка это подметил.

Явившись на княжий двор, челядинец привел ратных людей в поварню. Весело крикнул:

— Снеди для моих ребят не жалеть! Князь Андрей Андреевич указал кормить вволю. Татар воевать нелегко. А эти вон как отощали…

Глава 5 Дворяне

Всю ночь до ранней обедни лил на Москве дождь. Повсюду на узких кривых улицах и переулках мутные лужи.

В Введенском переулке Китай-города возле Гостиного двора из царева кабака доносятся пьяные выкрики и разудалые песни.

Прохожий мужичонка в заплатанном армяке, любопытствуя, шмыгнул в сруб. Однако не прошло и минуты, как дотошный селянин был выкинут из кабака могутным бородатым человеком в мухояровом[91] зеленом кафтане.

Поднявшись из лужи, мужичонка глуповато ухмыльнулся, озадаченно развел руками и побрел своей дорогой.

Москвитяне, проходя мимо кабака, хмуро роняли:

— Дворянство гуляет…

— Поболе десяти тысяч, бают, съехалось.

— И без того жрать нечего. Купцы на хлеб вдвое деньгу подняли.

— Подохнем с голодухи, братцы. Купцам приезжие господа на руку: на хлебушек и мясо спрос небывалый — вот и ломят цены, толстобрюхие. А нам на погост да и только.

Шумно в государевом кабаке от дворян захмелевших. В переднем углу возле стойки сидели трое молодых рязанцев — Истома Пашков, Прокофий Ляпунов и Григорий Сумбулов да подмосковный дворянин Митрий Капуста.

Митрий Флегонтыч, только что выкинувший на улицу любопытного мужичонку, возмущенно рассказывал, расплескивая вино из оловянного кубка:

— Захирело моё поместье, государи мои. Сманил крестьян в свою вотчину князь Андрей Телятевский. Вот тебе и соседушка!

— А ты челом государю ударь. Нонче не те времена. Покойный царь Иван Васильевич лихо с князьями расправлялся. И Годунов за дворян держится, — вымолвил Истома Пашков, высокий, широкоплечий, с темно-русой бородой. На нем голубой зипун с позументами[92], рубаха красная с жемчужным козырем.

— Написал я челобитную, государи мои. При мне сия грамотка, — проговорил Капуста и вытянул из-за пазухи бумажный столбец.

— А ну, прочти. Мне трижды челом бить царю доводилось. В грамоте надлежит мудрено все обсказать, иначе приказные дьяки под сукно твою нужду упрячут, — деловито проронил приземистый Прокофий Ляпунов в вишневой однорядке.

— А чего мне таиться. Слушайте, братцы, — проговорил Митрий Флегонтыч и развернул столбец. — «Великому государю царю и великому князю всея Руси Федору Ивановичу от холопишка верного Митьки Капусты. Великий государь и царь! Слезно челом бью тебе. Кормлюсь я, холопишко твой, поместьем, что в сельце Подушкино Московского уезда. Да нонче поместьишко моё запустело и служить теперь мне не с чего. Крестьяне разбрелись, кои в бега подались, а многих в свою вотчину князь Андрей Андреевич Телятевский свел. Укажи, великий государь и царь, на княжий разбой, неправды и притеснения Андрея Телятевкого сыск учинить, вину на него наложить и мужиков моих возвернуть. А за укрывательство моих осьмнадцати крестьян, согласно великому государеву указу, надлежит с Андрея Телятевского отписать сто восемьдесят рублев…»

— Вот то верно, Митрий. Еще покойный царь Иван Васильевич за укрывательство беглых мужиков по десять рублев повелел в казну взимать. Пущай мошной тряхнет князь, — проговорил осанистый, горбоносый, с черной кучерявой бородой Григорий Сумбулов в байберковом[93] кафтане.

«…Великий государь всея Руси Федор Иванович! Воззри на мою горькую слезную просьбу и свою царскую милость окажи», — закончил Митрий Капуста.

Прокофий Ляпунов не спеша отпил из кубка, закусил груздочком и молвил степенно:

— Не все в грамотке указал, друже Митрий. Надлежит государю добавить письма разумного.

— Научи, Прокофий Петрович. Впервой челобитную пишу. Не горазд я к чернильному делу.

Ляпунов расправил крутые плечи и, поглаживая рыжеватый ус, заговорил длинно и издалека:

— И в моем земельном окладе было не сладко. Пять лет назад пожаловал мне государь за верную службу поместье на Рязанщине в триста душ. Радехонек был. Двести десятин — земли немалые, есть чем кормиться. А когда приехал в поместье, за голову схватился, други мои. Достался мне оклад царского опричника Василия Грязнова. Ранее эти земли боярину Колычеву принадлежали. Сказнил его Иван Васильевич, а вотчину опричным людям роздал. Ну, скажу я вам, братцы, и поместье! Хуже нет. После Василия Грязнова не только что пиры задавать, а и раз изрядно потрапезовать нельзя. Разорил оклад Василий. Мужики обнищали, разбрелись по Руси, земли пахотные запустели — куда ни кинь — пустошь да перелог. Всего с десяток крестьян в поместье осталось, да и с тех неча взять. Призадумался я и челом гобударю Федору Ивановичу ударил. Слезно просил льготы дать года на четыре, чтобы мужики мои дани не платили, ямских и посошных денег в казну не давали, на построй городов и крепостей не отзывались, от наместника, волостителя поборов не имели, коня царского не кормили, сена на государеву конюшню не косили, прудов не прудили, к городу камня, извести и колья не возили, на яму[94] с подводами не стояли, ямского двора не делали…

— Ишь ты как закрутил, — прервав Ляпунова, качнул головой Митрий Флегонтыч.

— Вот и в твоей челобитной оного письма недостает, друже Митрий. Не забудь приписать.

— Был бы прок, — буркнул Капуста и снова потянулся к оловянному кубку.

— А про то государю решать. Прислал ко мне царь Федор Иванович приказного человека из Разряда[95], чтобы слезную грамоту мою проверить, дознаться, отчего поместье запустело. От голоду, лихого поветрия, государева тягла или от самого дворянина служилого, от его небреженья? Две недели ездил приказной по сельцам да погостам с обыском. До всего дознался и государю доложил, что поместье от опричных дел да ливонских тягот запустело. Царь Федор Иванович смилостивился и льготы мне на оные годы дал.

— Так поправил ли дело, Прокофий Петрович? — вопросил Капуста.

— В первые годы, когда поместью моему льготу дали, крестьяне малость выправились. Зачали десятины пахать, хлебушком обзавелись, избенки новые срубили. А потом новая поруха вышла. Мне-то поместьем кормиться надо да цареву службу справлять. Изделье крестьянам на два дня увеличил, оброк деньгами на себя стребовал. Взроптали мужики!

— Велик ли оброк с оратая берешь? — поинтересовался Истома Пашков.

— По три рубля, двадцать алтын да четыре деньги с сохи[96], друже Истома Иванович, — ответил Ляпунов.

— Ох, свирепствуешь, Прокофий Петрович, — ахнул Митрий Флегонтыч. — Уже на что я с крестьянами крут, но и то лишь по два рубля с полтиной взимаю. Не зря у тебя крестьяне бунтуют.

— Крестьяне нонче всюду гиль заводят. По всей Руси смута зачинается. У меня в поместье приказчика насмерть дубинами побили. Чего доброго, и хоромы спалят, — проворчал Истома Пашков.

— Худо живем, братцы, — вздохнул Григорий Сумбулов. — И у меня та же поруха. Почитай, половина мужиков из поместья на патриаршие да боярские земли разбежались. Бояре-беломестцы[97] вконец обнаглели. Пришлют в деревеньку своего человека и прельщают крестьян. Гришка-де у вас человечишко худородный, поместьишко у него скудное. Ступайте-ка в заклад на белые, без царевых податей, земли к родовитому боярину. Он вам доброй земли пожалует, кормить и поить будет вволю. Вот и бегут крестьяне к сильным людям. А кинься на розыски — и толку мало. Либо запрячут мужиков в своей вотчине, либо совсем тебя не пустят. Сунулся я было к князю Черкасскому, а он на меня псов натравил да оружных людей навстречу выслал. Еле живым ушел. Снарядил гонца к царю с челобитной — и тут прок невелик. Перед Москвой гонца перехватили, грамоту отобрали и батогами избили. И к самому царю теперь не пробиться: он все по храмам да святым обителям ходит, затворником стал. Одна надежда на боярина Бориса. Родовитых он крепко недолюбливает.

— Ты бы потише, Григорий Федорович. Остерегись, вон как целовальник глазами зыркает, — молвил Пашков, понизив голос.

— Нету мочи, Истома. Горит на душе. Ведь, когда татарин на Москву пойдет, мы его грудью встречать будем. На дворянстве Русь держится. Отчего царь о нас забывает и плохо печется?

— На днях смоленские и тверские дворяне челобитную государю подали. В грамоте той просили царя, чтобы заповедные лета навсегда закрепить, — сказал Прокофий Ляпунов.

— Без того нам не жить. Мужик должен навечно к нашим землям приписан. Навечно! — громко повторил Григорий Сумбулов, ударив кулаком по столу.

Друзья согласно закивали головами.

За соседним столом отчаянно переругивались двое дворян:

— Ты в моих озерах рыбу ловишь! На святого Иова-горопшика твоих воровских людишек мои крестьяне поймали. Это што? — кричал дородный, ушастый дворянин, язвительно посматривая на соседа.

— Сам ты вор! — ответил второй, маленький и розовощекий помещик. — Лесок у меня под боком тащишь и хоромишки свои достраиваешь!

— Поклеп! Врешь, пес пучеглазый! — взвизгнул ушастый.

— Сам пес! — выкрикнул розовощекий и дернул соседа за бороду.

— А-а-а! — больно взвыл ушастый и, поднявшись на ног и, выхватил из-за пояса пистоль.

— А ну геть, дьяволы! — зычно выкрикнул вдруг Митрий Капуста, соскочив с лавки и разбойно тряхнув черными кудрями. В мутном свете горящих факелов блеснула сабля и тяжело опустилась на стол между заспорившими дворянами. Дубовый стол развалился надвое.

Рассорившиеся дворяне оторопело заморгали глазами, присмирели. Отовсюду повернулись к Капусте захмелевшие головы. Восхищенно загалдели:

— Крепко вдарил, друже!

— Тебе, Митрий, воеводой быть!

Глава 6 На Красной площади

После сытной трапезы Якушка дозволил ратным людям часика два соснуть в подклете.

Когда княжий челядинец поднялся в терем, Болотников подошел к Афоне. Бобыль скинул лапти, размотал онучи и, блаженно покряхтывая, развалился на куче соломы.

— После трудов праведных и соснуть не грех. Ложись, Иванка.

— Днем попусту валяться не привык. Айда лучше на Красную. Сегодня пятница — день базарный.

Шмоток зевнул, потянулся и повернулся на бок.

— Спать долго — жить с долгом. Поднимайся, Афоня.

Шмоток, услышав поговорку, обернулся к Болотникову, рассмеялся:

— Люблю всякую премудрость. Я тебе по этому поводу другую побасенку скажу…

— Потом, потом, Афоня. Вставай. Может, деда Терентия на торгу встретим.

— Вот то верно, парень. Старика навестить надо. Не преставился ли наш рукоделец? — согласился бобыль и принялся мотать на босые ноги онучи.

На Красной площади, несмотря на недавний пожар, шумно и многолюдно. От самого плавучего москворецкого моста[98] через всю площадь, пересекая Зарядье, Варварку, Ильинку и Никольскую, протянулись торговые ряды. Тысячи лавок, палаток, шалашей и печур.

Отовсюду слышны бойкие, озорные выкрики.

Продают все — купцы и ремесленники, стрельцы и монахи, крестьяне, приехавшие из деревенек на торги. Взахлеб расхваливают свой товар и назойливо суют его в руки покупателей.

Площадь наводнили квасники, ягодники, молочники, пирожники, сбитенщики[99]… Все с лукошками, корзинками, кадками, мешками. Шустро снуют веселые коробейники. В густой толпе шныряют карманники, подвыпившие гулящие девки, сводни и нищие. К рундукам и лавкам жмутся слепые, калики перехожие, бахари[100] и гусельники.

— Чудная Москва! Ни пожар, ни крымцы — торгу не помеха, — воскликнул Афоня.

— В Москву теперь со всей Руси войско собирается, вот и шумят торговцы, — сказал Болотников.

— А ну раздайся, народ! — вдруг громко пронеслось от Зарядья.

Болотников и Шмоток посторонились. По Красной площади в Разбойный приказ стрельцы вели с десяток посадских. Шли слобожане в лаптях и рваных сермягах, бородатые, хмурые, с непокрытыми головами. Ноги — в колодках.

— За что взяли, родимые? — спросили в толпе.

— О пожаре на Сретенке толковали. Неспроста пламя заполыхало, братцы. По злому умыслу наши слободы выгорели, — угрюмо отозвался один из преступников.

— Ближнему боярину пожар на руку, — зло сверкнув глазами, поддержал колодника второй ремесленник.

— А ну, закрыть рты воровские! — прикрикнул на посадских рослый стрелец-пятидесятник в малиновом кафтане. — Дай дорогу!

— А ты не шуми, служилый. На свою бабу глотку дери! — крикнули в толпе.

— А он свою женку боярам на ржавый бердыш выменял!

— Поди, с пуда торговался!

— Знаю я его бабу, ребята. На Москве бердышей не хватит: женка его в ворота не пролазит.

Толпа захохотала.

— Но-но, на плаху захотели! — сердито погрозил кулаком пятидесятник.

Из толпы зароптали:

— Ты нас плахой не потчуй!

— Привыкли кровушку лить!

— Пошто слобожан схватили? Их вины нет. Борис Годунов пожар затеял, братцы, чтобы о царевиче Дмитрии на Москве забыли! — раздался дерзкий выкрик.

— Стой! — свирепо рявкнул пятидесятник. — Кто крамольное слово о царевом наместнике молвил?

— Ну, я молвил! Возьми попробуй! — горячо выкрикнул из толпы широкоплечий детина в кожаном запоне поверх темной рубахи и встряхнул над головой пудовым кузнечным молотом.

— Взять бунтовщика! — приказал пятидесятник.

Толпа сдвинулась.

— Уйди от греха, служилый!

— Кости переломаем!

Болотников, оказавшись рядом с дерзким мастеровым, поддавшись настроению взроптавшего посадского люда, громко воскликнул:

— Не робей, братцы! Их всего с десяток!

Отчаянная толпа надвинулась на стрельцов. Пятидесятник попятился назад, пробуравил крамольную толпу колючим взглядом и, качнувшись тучным телом, сквозь зубы выдавил:

— Освободи дорогу. В Кремль людишек веду.

Толпа неторопливо расступилась, сопровождая стрельцов.

— Вот так-то будет лучше, служилый!

— Неча зря шуметь!

— Проваливайте, покуда целы!

Стрельцы завернули за Лобное место и направились к Фроловским воротам. Выкрики смолкли. Пятидесятник решил сорвать злобу на идущем впереди его низкорослом посадском. Он грязно ругнулся и больно ударил колодника в лицо.

— Пошевеливайся, нищеброд!

Ремесленный пошатнулся, но на ногах устоял. Яро глянул на стрельца и молча сплюнул на землю кровавый сгусток.

Афоня Шмоток потянул Болотникова из толпы.

— Идем отсюда, Иванка. Заприметят тебя здесь истцы. В Разбойный с тобой угодишь.

— А ты чуешь, Афоня, какая силища в народе? Не зря мне Пахом Аверьянов всегда говорит, что перед миром любой ворог дрогнет, — высказал Болотников.

— Эгей, крещеные! Чего ищете? Может, чем помогу, — остановил страдников худощавый с плутоватыми глазами мужичонка в ситцевой рубахе. От него попахивало водкой и чесноком.

— Самопал, милок. И такой, чтобы за версту басурмана бил, — ответил Афоня.

— Эка невидаль. Так и быть выручу. Кидай в шапку деньгу. Мигом наилучший самопал доставлю.

— Вначале товар кажи, милок.

— Будет товар. Давай, говорю, деньгу. Нутро горит… — нетерпеливо наступал на Шмотка верткий слобожанин.

Однако не успел он и договорить, как на него с шумной бранью навалились трое посадских. Скрутили веревкой, повалили наземь, под бока напинали.

Мужик пьяно забранился.

— За что бьете? — спросил Болотников.

— Вор он! В кабаке у нас сапоги стащил. Новехонькие, только что в Красном ряду купили, — ответил один из посадских. — У-у, тать[101] проклятый! — больно огрел мужика по уху.

В толпе засмеялись. Посадские подтолкнули мужика к Болотникову.

— Уж не тебе ли продал вор обувку?

— Ступайте своей дорогой. Знать его не знаю, — осерчал Иванка и повел широким плечом.

— Ну, мотри, парень! — пригрозили посадские и потащили вора в Съезжую на суд и расправу.

Возле темной, приземистой Тиунской избы[102] с Афоней столкнулся чернобородый цирюльник с легким деревянным табуретом в руках и ножницами за малиновым кушаком. Мельком глянул на жиденькую бобыльскую бороденку и плюнул себе под ноги.

— Аль не угодил, касатик?

— Срамота одна. И до чего ж измельчал народишко, — недовольно ответил цирюльник и в тот же миг ухватил за полу сермяжного кафтана пышпобородого осанистого мужика в пепьковых лаптях.

— Окажи милость, любезный!

Угодливо подставил табурет, насильно посадил на него мужика, чиркнул ножницами.

— Спешу я, милай. В лавку мне надо топоришко подобрать, а потом в деревеньку. Ни к чему бы, — слабо сопротивлялся мужик.

— Успение пресвятой богородицы на носу, а ты зарос, аки леший. Не гоже эдак, любезный. Мигом красавцем сделаю. Бороду подрежу, власы подравняю, — учтиво суетился возле селянина посадский, а сам воровато поглядывал по сторонам: бродячих цирюльников гоняли с площади земские ярыжки.

Посадский расчесал мужику длинную бороду надвое и отхватил одну половину ножницами на пару вершков[103]. Но вторую укоротить не успел: перед цирюльником выросла грозная фигура десятского.

— Опя-ать!

Посадский столкнул мужика наземь, подхватил табурет и юрко шмыгнул в толпу. Только его и видели. Селянин поднялся с земли и растерянно схватился за уродливую бороду.

— Энта что жа, православныя. Как же я теперь в деревеньку поеду?

— Москва, милай! — хохоча, ответил долговязый мастеровой. И закричал весело, звонко: — Гвозди, подковы — лошадям обновы!

Глава 7 Богатырская песня

На небе ни облачка. Жарко. Захотелось пить. Страдники поднялись в верхние торговые ряды. Но доброго кваску там не оказалось.

— Айда в кабак на Варварку. Там завсегда и квасок и медовуха есть, — предложил бобыль.

Болотников согласился. Кабак — просторный рубленый пятистенок в два яруса с малыми решетчатыми оконцами. Срублен в давние времена, еще при великом князе Иване Третьем.

Возле распахнутых сводчатых дверей толпились бражники. Иванка не успел еще переступить и порог, как на него налетела пьяная гулящая девка. Повисла на шее, полезла целоваться.

— Ошалела, дуреха, — оттолкнул девку Болотников.

Девка недовольно тряхнула простоволосой головой и повернулась к другому питуху кабацкому.

— Слышь, соколик. Дай полушку на чарочку. Выпить охота-а-а.

— Ишь чего захотела, хо-хо! Полушка на дороге не валяется. Ступай, ступай отсель, — замотал косматой головой бражник.

Девка привалилась к посадскому.

— Идем со мной в сени, соколик. А ты мне опосля чарочку…

— Енто можно. Телеса у тя добрые, хе-хе! — посмеиваясь, проговорил питух и потянул девку в темные сени.

Иванка только головой покачал: на селе такого сраму не увидишь.

Вошли в кабак. Здесь полумрак. По темным бревенчатым стенам чадят факелы в железных поставцах.

Шумно, людно. За длинными дощатыми столами, забыв про нужду и горе, бражники пропивали скудные гроши. В правом углу, прямо на земляном полу, привалившись спиной к винной бочке, играл на гуслях седобородый слепой сказитель. Болотников подсел к гусляру, прислушался к его песне.

…Как у ключа у гремучего,

У колодца у студеного

Добрый молодец коня поил,

Красна девица воду черпала,

Почерпнула ведры и поставила,

Как поставила, призадумалась,

А задумавшись, заплакала,

А заплакавши, слово молвила:

«Хорошо тому жить на сем свете,

У кого как есть и отец и мать,

И отец и мать, и брат и сестра,

Ах, и брат, сестра, что и род — племя.

У меня ль, у красной девицы,

Ни отца нету, ни матери,

Как ни брата, ни родной сестры,

Ни сестры, ни роду-племеии,

Ни тово ли мила дружка…»

Пока Афоня Шмоток ходил к целовальнику за квасом, Болотников внимательно слушал сказителя. Песня гусляра тронула. Вновь вспомнилась заимка в густом бору, лесное озеро и Василиса — добрая, грустная и вместе с тем озорная да ласковая.

— Задушевно песню складываешь, дед. Играй еще.

Старец приглушил струны, поднял лицо.

— Немощен стал, молодший. Ослаб голосом. Хворь одолела, — тихо отозвался сказитель.

Болотников принес от целовальника чарку вина, протянул гусляру.

— Выпей, отец. Подкрепись.

— Благодарствую, чадо.

Старец отложил гусли, принял чарку.

— Сыграй, дед, богатырскую, о молодцах добрых, — придвинувшись к бахарю, попросил Иванка.

Сказитель долго молчал, тихо перебирал дрожащими пальцами струны и наконец молвил:

— Слушайте, ребятушки, о временах давно минувших.

Запел гусляр вначале неторопливо и тихо, а затем на диво Иванке его голос обрел силу и стал таким звучным, что даже кабацкие питухи примолкли.

Из-за моря, моря синего,

Из-за синего моря, из-за черного

Подымался Батый-царь сын Батыевич.

Подошел собака под стольный Киев-град.

Надевал Владимир киевский платье черное,

Черное платье, печальное.

Приходил ко божьей церкви богу молиться.

Встречу идет нищая калика перехожая:

«Уж ты здравствуй, Владимир стольный киевский!

Ты зачем надел черное платье печальное?

Что у вас во Киеве учинилося?»

«Молчи, нищая калика перехожая,

Нехорошо у нас во Киеве учинилося:

Подымался Батый-царь сын Батыевич.

Подошел собака под стольный Киев-град».

«Не зови меня нищей каликой перехожею,

Назови меня старым казаком Ильей Муромцем».

Бил челом Владимир до сырой земли:

«Уж ты здравствуй, стар казак Илья Муромец!

Постарайся за веру христианекую».

Говорил казак Илейка Муромец:

«Я поеду, князь, к злому ворогу,

И не для тебя, князя Владимира,

А для бедных вдов и малых детей».

И поехал богатырь к злому ворогу.

Но сказал его добрый копь по-человечьему

«Уж ты стар казак, Илья Муромец!

Есть у татар в поле накопаны рвы глубокие,

Понатыканы в них колья мурзамецкие,

Из первого подкопа я вылечу,

Из другого подкопа я выскочу,

А в третьем останемся ты и я!»

Бил Илья копя по крутым бокам:

«Ах ты, волчья сыть, травяной мешок!

Ты не хочешь служить за веру христианскую!»

Пала лошадь в третий подкоп,

Набежали злые татаровья,

Оковали Ильюшку железами,

Ручными, ножными и заплечными.

Проводили ко Батыю Батыевичу.

Говорил ему Батый-царь сын Батыевич:

«Уж ты гой еси, стар казак Илья Муромец!

Послужи мне-ка так же, как Владимиру».

Отвечал стар казак Илья Муромец:

«Нет у меня с собой сабли вострой,

Нет у меня копья мурзамецкого,

Нет у меня палицы боевой:

Послужил бы я по твоей по шее по татарской!»

Говорил Батый-царь сын Батыевич:

«Ой вы, слуги мои верные!

Выводите его на поле Куликово,

Положите голову на плаху на липову,

По плеч срубите буйну голову!»

У Илейки вдвое силы прибыло.

Рвал он оковы железные,

Хватал он поганого татарина,

Который покрепче, который по жиле не рвется,

Стал татарином помахивать:

В которую сторону махнет — улица.

Подбегает к Илеюшке добрый конь,

Садится он на доброго коня,

Бил татар он чуть не до единого.

Убирался Батый-царь с большими убытками…

Иванка поднялся с лавки, подошел к сказителю, обнял за плечи. Любил он песню, особенно раздольную да богатырскую.

— Знатно складываешь, дед. Как звать?

— Устином нарекли.

— А отчина где?

Гусляр повернулся к Болотникову, улыбнулся, и все старческое лицо его как-то сразу посветлело, разгладились глубокие морщины.

— Вся Русь моя отчина, молодец. Калика я перехожий. Вот здесь на Москве чуток отдохну и дальше с мальчонкой-поводырем побреду.

— Что на Руси слышно, отец?

Сказитель устало вытянул ноги, протяжно вздохнул и надолго замолчал, опустив бороду. Иваике показалось, что дед, утомившись после долгой песни, уснул, но вот бахарь шевельнулся, нащупал рукой суковатый посох и молвил тихо:

— Не ведаю, кто ты, но чую — человек праведный, потому и обскажу все без утайки… Исходил я матушку Русь, всюду бывал. Видел и злое и доброе. И дам тебе совет. Держись простолюдина. Он тебя и на ночлег пустит, и обогреет, и горбушкой хлеба поделится. А вот боярина, купца да приказного стороной обходи. Корыстолюбцы, мздоимцы! Черви могильные. Сосут они кровушку народную, но грядет и их час.

— Ой ли, дед? — недоверчиво покачал головой Афоня Шмоток, вступив в разговор.

— Грядет, ребятушки, — упрямо качнул бородой сказитель. — В деревнях и селах мужики пахотные на бояр шибко разгневаны. Задавили их оброками да боярщиной. И на посадах народ ропщет. Быть на Руси смуте. Вот тогда и полетят боярские головушки.

В кабак вошли земские ярыжки. Пытливо глянули по лицам бражников и побрели меж столов к стойке. А в темном углу, не замечая государевых людей, пьяно закричал крутолобый щербатый посадский в долгополой чуйке[104].

— Горемыки мы, братцы! Ремесло захирело, в избах клопы да тараканы, ребятенки с голоду мрут. — Слобожанин с чаркой в руке, пошатываясь, вышел на середину кабака и продолжал сердито выкрикивать, расплескивая вино.

— А отколь наше горюшко? Все беды на Руси от него — татарина Бориса Годунова. Это он, братцы, нам пошлины да налоги вдвое увеличил. Он же и младехонького царевича загубил, и Москву ремесленную спалил, и крымцев на Русь призвал.

От стойки оторвались трое молодцов в сукманах. Надвинулись на посадского, зло загалдели:

— Бунташные речи сказываешь, вор! Айда с нами.

Слобожанин откинул одного из истцов, но остальные сбили бражника наземь. Болотников насупился, поднялся с лавки, норовя помочь слобожанину, и опять его вовремя удержал Афоня Шмоток.

— Сиди, Иванка. Здесь истцов да ярыжек завсегда полно. Мигом в Разбойный сволокут.

Дерзкого тяглеца вывели из кабака. Иванка сказал глухо:

— Не любят бояре правду. Сказнят теперь его, либо язык вырвут.

Один из питухов — тощий, с изможденным лицом — с досады швырнул на земляной пол войлочный колпак, воскликнул:

— Э-эх, жизнь горемычная! Налей чарочку, Потапыч.

Целовальник — дородный, чернобородый, с бойкими плутоватыми глазами, в суконной поддевке — вскользь глянул на бражника, буркнул, поглаживая густую бороду:

— Деньгу кажи, мил человек.

— Последний грош пропил, Потапыч. У блажь! Душа горит.

Целовальник окинул взглядом посадского с ног до головы и проронил нехотя:

— Сымай сапоги, братец. Косушку нацежу.

— Помилосердствуй, батюшка. Сапоги у мя последни.

— Тогда ступай прочь.

— У-у, нехристь! — в отчаянии махнул рукой посадский и принялся стаскивать с ног кожаные сапоги. — Наливай, душа окаянная!

«Словно наш мельник Евстигней. Такой же скаредный», — подумал о целовальнике Иванка и потянулся к чарке. Однако его вновь остановил Шмоток.

— Не пей, Иванка. Осерчает Якушка — в подклет посадит.

— Оставь, Афоня. На душе смутно, — вымолвил Иванка и осушил чарку.

В кабак вошел новый посетитель. Пытливо глянул по сторонам и подошел к стойке. Наклонился к Потапычу и что-то шепнул на ухо.

Целовальник закивал черной бородой и торопливо позвал кабацкого ярыжку:

— Запали свечи, Сенька. Темно в кабаке. Да поспешай, поспешай у меня!

Вскоре в государево кружало ввалился объезжий голова с десятком стрельцов.

Потапыч вышел из-за стойки, угодливо поклонился и спихнул с лавки осоловевших бражников.

— Милости просим, Дорофей Фомич. Испей чарочку с устатку.

Объезжий голова плюхнулся на лавку, обронил, позевывая:

— Твоя правда, Потапыч. Всю ночь не спал, за воровским людом досматривал. В Китай-город нонче тьма народишку понаехало. Подавай снедь. Оголодал я, братец.

Афоня Шмоток обеспокоенно дернул Болотникова за рукав кафтана:

— Глянь, парень. Объезжий в кабак пожаловал. Пора нам ноги уносить.

— Вижу, Афоня. Сиди, неча бояться, — хмуро отозвался Болотников.

Дорофей повел глазами по кабаку. Заметил Болотникова. Дрогнула чарка в тяжелой руке.

Поднялся из-за стола и, забыв про снедь, направился к бунташному парню.

— Вот и свиделись, молодец. Теперь не уйдешь. Нет твоего заступника. Загулял Федька Конь.

Болотников вспыхнул и шагнул навстречу Кирьяку.

— Посторонись, биться буду.

Объезжий голова скривил рот, махнул рукой стрельцам.

— Взять воровского человека!

Глава 8 В Разбойном Приказе

На Болотникова накинулись стрельцы, он раскидал их и подступил к Кирьяку. Объезжий голова больно ударил его в лицо. Иванка обозлился и поверг своим тяжелым кулаком супротивника наземь. Кирьяк с трудом поднялся и вновь очутился на полу.

Стрельцы оттеснили Болотникова в угол, опрокинули на бочонок, связали руки.

В драку ввязался было и Афоня Шмоток. Но Дорофей его так стукнул, что бобыль свалился без чувств под лавку. Очнулся, когда ни Болотникова, ни государевых людей в кабаке уже не было. Один из бражников поднес ему чарку.

— Вот те и правда, хрещеный… Ишь, как тяглецов государевы люди потчуют. Завсегда беднякам достается, И-эх!

Афоня, утирая рукавом кровь с лица, невесело проговорил:

— Ничего, я тертый калач. Меня батогами не так потчевали. Благодарствую за чарочку.

Выпил, запустил щепоть в миску с капустой и только теперь вспомнил о Болотникове:

— Мать честная! О приятеле запамятовал. Куда ж его подевали вороги?

— Не иначе, как в Разбойный приказ свели, — сказал один из тяглецов.

Афоня нахлобучил шапку на взъерошенную голову, сорвался с лавки и выскочил на улицу.

«Разбойный приказ в государевом Кремле. Выходит, туда Иванку потащили», — сообразил бобыль и прытко побежал вдоль Варварской улицы к Красной площади, норовя догнать государевых людей.

Возле Аглицкого двора столкнулся с высоченным походячим торговцем. Ткнулся ему в живот и проворно шмыгнул в толпу. Лоток полетел вместе с горячими пирожками в лужу. Торговец отчаянно забранился, затряс кулаками, но Афони и след простыл.

Бобылю повезло. На Красной площади, возле Тиунской избы Шмоток настиг государевых людей. Впереди Болотникова шли пятеро стрельцов, а позади — объезжий голова верхом на коне.

Иванка шел без шапки. Черные кольца волос упали на угрюмые глаза. Лицо в кровоподтеках. Разорванная на груди и спине рубаха обнажала мускулистое загорелое тело.

Толпа нехотя, неторопливо расступилась, пропуская стрельцов к Фроловским воротам. Слобожане роняли хмуро:

— Ежедень в Разбойный волокут.

— В застенках сотни посадских сидят.

— Ишь, как парня побили.

— Знакомый детина. Кажись, он на Красной праведные слова сказывал.

Кирьяк повернул голову к посадскому, сказавшему последние слова, остановил коня.

— О чем говорил сей парень на площади?

Посадский усмехнулся и отозвался прибауткой:

— Ветры дули — шапку сдули, кафтан сняли, рукавицы сами спали.

Дорофей тронул копя и погрозил слобожанину кулачищем:

— Я те, семя воровское!

Миновав пушку и Лобное место, стрельцы повели Иванку к Фроловской башне.

Вдоль кремлевской стены — водяной ров. В давние времена государь Иван Третий вызвал из далекой Италии градостроителя Алевиза Фрязина. Миланский умелец поставил запруду на реке Неглинной и пустил воду в глубокий ров, тянувшийся до Москвы-реки. Крепостной ров имел ширину семнадцать сажен. Обложен белыми камнями и огорожен с обеих сторон низкими каменными стенами. Они возвышались над Красной площадью двурогими зубцами, «ласточкиными хвостами», подобно бойницам кремлевских стен. Через ров к Константино-Еленинским, Фроловским и Никольским воротам переброшены деревянные мосты.

В базарные дни до вечерни железные решетки Фроловских ворот подняты. Посадские люди свободно проходят на Ивановскую, где приказные дьяки, подьячие и государевы бирючи[105] громко и нараспев оглашают царевы указы. Здесь же посреди площади чернеется помост, на который государевы люди приводили из Разбойного и Земского приказов бунташных людей, татей и душегубцев.

На Ивановской площади теперь всегда многолюдно. С недавних пор, полгода назад, по указу царя Федора Ивановича возле хором боярина Мстиславского были возведены государевы приказы — Посольский, Разрядный, Поместный, Холопий, Казанский, Стрелецкий, Земский да Разбойный. Около них спозаранку толпилось множество москвитян в ожидании дьяков и подьячих, с приходом которых по крыльцу и темным сеням весь день сновали челобитники.

А возле самой колокольни Ивана Великого в Площадной избе усердно поскрипывали гусиными перьями подьячие. Бойко стряпали челобитные и кабальные записи, взимая за труды «писчие деньги».

Афоня Шмоток крался за стрельцами до самого Разбойного приказа. Когда Иванку, подталкивая бердышами, увели внутрь сруба, бобыль остановился возле узорчатого с витыми столбцами крыльца. Снял шапку, поднял голову на золотые маковки Успенского собора, осенил себя крестом, подумал: «Помоги, осподи, рабу Ивану живехоньким выбраться из лихого места».

С крыльца взирал на Афоню пожилой стрелец в голубом суконном кафтане.

— Чего тебе, мужичок? Али по Разбойному соску чал? Здесь для воров завсегда место найдется.

— Нет уж уволь, голуба. Лучше попросить ради Христа, чем отнять из-за куста.

— Ишь ты! А отчего тут торчишь?

— Дело у меня, голуба. Пропусти к подьячему.

— Ишь чего захотел. Много вас тут шатается. Ну да бог с тобой — плати полушку и проходи.

— Проворна Варвара на чужие карманы, — выпалил Афоня.

Стрелец посуровел, стукнул бердышом по крыльцу.

— Уж больно речист. Ступай прочь, а то в суд потяну.

Афоня и на сей раз не устоял, чтобы не ввернуть мудреное словцо:

— Богатому идти в суд — трын-трава, бедному — долой голова. Пойдешь в суд в кафтане, а выйдешь нагишом, голуба.

Стрелец оперся обеими руками на бердыш и, еще раз взглянув на чудаковатое лицо невзрачного мужичонки, раскатисто захохотал. Смеялся долго, утирая слезы кулаком, затем молвил, покачивая головой:

— Ох и востер! Ладно — валяй в приказ…

А тем временем объезжий голова сидел в душной комнате подьячего и сердито говорил:

— Лихого человека привел в приказ, Силантий Карпыч.

— В чем его воровство, Дорофей Фомич? — нехотя проронил подьячий, уткнувшись в бумагу.

Кирьяк откинулся в кресло, обтянутое зеленым сукном, и произнес, поглаживая бороду:

— Возле Яузских ворот на гиль посадских людишек подбивал. О ближнем боярине Борисе Федоровиче срамные речи выкрикивал и государя хулил воровскими словами. Поучил я его маленько возле крепостной стены, — Дорофей при этих словах крякнул и глаза ниц потупил, — да жаль Федька Конь помешал удальца захватить. Федька сам из смердов и смердов привечает. Заступился за мятежного человека, душа холопья. Давно Федьке пора на дыбе висеть. Седни повстречал удальца в кабаке на Варварке. На моих стрельцов, как зверь, накинулся, Ерофейке зубы выбил. Захарке руку сломал. Пришлось мне вступиться. Повязал вора.

Подьячий, не поднимая головы от бумажного столбца, усердно скрипел гусиным пером, брызгая чернилами по столу.

— Мотри, все запиши, Силантий Карпыч.

Подьячий сделал последнюю завитушку в грамотке, воткнул перо в оловянную чернильницу и только теперь повернулся лицом к объезжему.

— А ты чегой-то опух весь, Дорофей Фомич? И глаз у тебя подбит, и бородища в крови. Уж не тот ли удалец тебя разукрасил?

Дорофей насупился.

— Таких четвертовать надо! Добавь в своей грамотке о злодеяниях гилевщика.

Силантий Карпыч смахнул муху с бумажного листа, протяжно вздохнул и, скрестив руки на животе, проговорил степенно:

— Недосуг мне сейчас, Дорофей Фомич, твое дело слушать.

— Как недосуг? О чем же в грамотке строчил?

— Али впервой здесь, Фомич? Написал приказному дьяку приговорный лист по делу сретенских тяглецов, кои в Съезжей избе воровство учинили. А твое дело обождет.

— Так зачем я тебе битый час о воровском человеке толкую! — загорячился Кирьяк. — Не забывай — парень тот противу государя и Бориса Годунова крамольные речи посадским тяглецам изрекал.

Подьячий хитровато сощурился, вздохнул тягостно.

— На Москве бунташных людей тьма, а нас — всего трое. Нелегко дела преступные вершить. Всему свой черед. Чего ты загорелся вдруг, Дорофей Фомич? Обождать придется. В застенке сейчас тесновато. Пущай покуда в Земском приказе посидит.

«Деньгу вымогает, чернильная душа. Каждый крючок ловит свой кусок. Придется сунуть гривну. Не жаль. Зато гилевщика завтра на дыбу подвесят да ребра выломают. Пусть помнит Кирьяка», — зло подумал объезжий и потянулся за мошной.

— Наслышан я, что царь Федор Иванович задумал к Разбойному приказу прируб пристроить. Прими от меня, Силантий Карпыч, гривну на государево дело.

Подьячий не спеша спрятал деньги в стол.

— Радение твое не забуду, Дорофей Фомич. Ох, чую, неспроста ты на своего парня в великой обиде. Так и быть — помогу тебе. Сегодня же будет бунтовщик в Пыточной.

— Многие лета тебе здравствовать, Силаптий Карпыч, — обрадовался Кирьяк.

— Отчего ты от князя Василия Шуйского ушел, мил человек? — вдруг неожиданно спросил подьячий.

— Тут дело непростое.

— Поведай мне свое дело, Дорофей Фомич.

— Потом как-нибудь, — уклончиво ответил Кирьяк.

А про себя подумал: «Мыслимо ли дело о своих грехах подьячему Разбойного приказа рассказывать. Нет уж, лучше умолчать».

…Сильно разгневался тогда на своего приказчика князь Василий Шуйский. Кричал, ногой топал:

— У меня мужики из вотчины и без того ежедень по лесам разбредаются.

— Так ведь я, князь, из мужиков оброки выколачивал. Супротивничают они, — оправдывался Кирьяк.

— Так оброк нынче не собирают. Не те времена, Дорофейка. Намедни известил меня староста, что из Березовки после твоего погрома семь мужиков сошли. А куда — неведомо. Прикажу кнутом тебя бить нещадно, пес греховодный! Экий урон моей вотчине нанес.

— Я человек вольный, князь. К тебе на службу сам пришел и кабальной грамотки на себя не писал. Потому стегать меня кнутом не положено.

— В своей вотчине мне все положено. И не тебе меня судить, лиходей.

Василий Иванович звякнул колокольцем. В палату вбежал бойкий молодец.

— Кличь дворовых, Сенька. Дорофейку на козле[106] растяните. Всыпьте ему тридцать плетей за княжьи убытки.

Челядинец метнулся во двор, за холопами, а Кирьяк обиженно фыркнул:

— Верой-правдой тебе служил, князь. Пошто перед холопами меня бесчестишь?

— Наперед будешь знать, как с мужиками дела вершить. Не по тебе, вижу, эта служба. В Разбойном приказе твое место — за воровским людом досматривать. А с крестьянами похитрей надо дельце обставлять. Твоей башке это не под силу. Потому с приказчиков тебя снимаю. Кнута изведаешь — и ступай прочь с моего двора…

— Чего замешкался, Фомич? — вывел Кирьяка из раздумья подьячий.

— Пойду, однако, — поднялся с лавки Дорофей.

— С богом, с богом, Фомич. Зело много у меня дел государевых.

Глава 9 Князь и бобыль

Афоня Шмоток толкался по темным сеням приказа, надеясь увидеть Болотникова. Мимо сновали челобитчики, мелкие приказные люди, истцы и стрельцы. Один из них подозрительно глянул на неказистого мужичонку и схватил его за сермягу.

— Уж не тебя ли я в кабаке видел, человече? Кажись, тебя Кирьяк по голове шмякнул.

«Выходит, Кирьяком супостата кличут», — подумал Афоня и перекрестился.

— Побойся бога, мил человек. Нонче скорбь всенародная по царевичу Дмитрию. Нешто ты — государев служивый в эту пору по кабакам ходишь. Грех, батюшка.

Стрелец что-то буркнул себе под нос и отпустил набожного человека.

Бобыль присел на лавку и стал выжидать. Вскоре он снова увидел Болотникова. В окружении шестерых стрельцов его вывели из приказа во двор. С Ивановской площади государевы люди пошагали к подворью Крутицкого митрополита, а оттуда свернули мимо хором боярина Морозова к Пыточной башне.

«Ох, плохи дела у Иванки», — горестно покачал головой Афоня.

Якушка осерчал: с первого же дня пропали двое ратников. Сказывают, убрели на торг да так и не вернулись. Неужели в бега подались? Едва ли. Афонька Шмоток сам в поход напросился, а Иванка с великой охотой на Воронцовом поле ратному делу обучался. Не иначе, как загуляли в кабаке. Придется кнутом наказать за экую вольность.

Князю о пропавших и словом не обмолвился. Уехал после обеда с ратниками на луг, надеясь, что к вечеру оба страдника вернутся в подклет.

В пятом часу Андрей Андреевич засобирался в Кремль. Конюший холоп вывел стройного вороного коня в богатом нарядном убранстве.

Андрей Андреевич легко поднялся в седло, натянул повод, но в это время перед конем бухнулся на колени невысокого роста мужичонка в сермяжном кафтане.

— Прости раба своего, милостивец. Дозволь слово молвить.

Телятевский недовольно сдвинул брови и хотел было огреть плеткой мужика, но раздумал. Заметил, что из светлицы глядела на него Елена. Не любит жена, когда он в гневе бывает.

— Говори, да покороче.

Афоня Шмоток, ткнувшись головой о землю и сложив на груди руки крестом, проговорил:

— Батюшка князь! Возри на мою слезную молитву. Заступись за сирот. Призвал ты нас с Иванкой Болотниковым из села Богородского на ратную службу. На Русь-то вон какая беда навалилась. Думали вместе идти под твоим началом. Лихо ты ливонцев бил, батюшка, и на басурманина с таким князем не страшно идти. Да вот беда приключилась, пресветлый государь наш и воитель!

— О деле сказывай, — поторопил красноречивого мужика Телятевский.

— Худое дело, батюшка князь. Знатного ратника мы лишились. Иванка Болотников — детина могутный. Во всей вотчине нет ему равных. Не ему ли в твоей хороброй дружине быть. Ан нет. Свели государевы люди богатыря нашего в Пыточную.

Андрей Андреевич еще более нахмурился. Ивашка Болотников ему ведом. Молод парень, но силы непомерной. Разумно мужик сказывает: такой ратник на поле бра ни не подкачает.

— В чем вина Ивашки? Встань с земли.

Афоня Шмоток поднялся, подтянул съехавшие порты и поведал князю о случившемся.

Андрей Андреевич внимательно выслушал бобыля и сказал свое слово:

— Смерду на господ и государевых людей поднимать руку не дозволено. Пусть сидит Ивашка в Пыточной.

Глава 10 В пыточной башне

Крик. Пронзительный, жуткий…

За стеной пытали. Жестоко. Подвесив на дыбу, палили огнем, ломали ребра, увечили. Стоны, хрипы, душераздирающие вопли.

Холодно, темно, сыро…

На лицо падают тягучие капли. Тяжелые, ржавые цепи повисли на теле, ноги стянуты деревянными колодками.

Мрачно, одиноко, зябко…

Болотников шевельнулся. Звякнули цепи по каменному полу. Сплюнул изо рта кровавый сгусток. Хотелось пить.

Иванка с трудом подтянул под себя ноги, прислонился спиной к прохладной каменной стене. И снова жуткий вопль. Болотников зло ударил по стене колодкой.

У-у, зверье! Пошто людей губят. Ужель мало им крови. Вот и его без всякой вины в башню заточили. Прощай, ратное поле. Отсюда едва ли выбраться. В государевой Пыточной башне, сказывают, годами сидят. А ежели и выходит кто — долго не протянет. Здесь заплечные мастера — каты[107] горазды простолюдинов увечить.

Неправедная жизнь на Руси. Всюду кнут да нужда, горе, что стрела людей разит. «Горе горемыка: хуже лапотного лыка», — так Афоня сказывает. И ему крепонько досталось. В драку полез, заступился. А много ли ему надо? Дорофей его шибко по голове ударил. Очухался ли, страдалец? Зато и объезжему крепко попало. Дважды на полу побывал.

Послышались шаги — гулкие, неторопливые. Звякнула щеколда, скрипнула железная решетка. По узким ступенькам, с горящим факелом и железной миской спустился к узнику приземистый старичок в суконном армяке.

Тюремщик подошел к Болотникову, приблизил факел к лицу, забурчал:

— Совсем молодой. А-я-яй. Пошто с этих лет бунтовать? Не живется молодцам спокойно.

— Кой час, старина?

— Утро, детинушка. На-ко, подкрепись. Чай, проголодался?

Тюремщик поставил на пол миску с холодной похлебкой, протянул узнику горбушку черствого хлеба.

Иванка отвернулся к стене.

— Твое дело, детинушка. Вечером пытать тебя указано. Хоть и скудна снедь, а силы крепит.

— Пытать?… За что пытать, старик? — резко вскинул голову Болотников.

— Про то не ведаю. Одно знаю: уж коли в Пыточную угодил — вечером на дыбу к катам попадешь. Ох, жарко будет, детинушка.


Вечером к Болотникову вошли трое стрельцов. Сняли цепь, отомкнули колодки. Один из служилых ткнул бердышом в спину.

— Айда на дыбу, парень.

Иванка встал, хмуро глянул на стрельцов и молча начал подниматься по узкой каменной лестнице. Затем его подтолкнули к низкой сводчатой двери, возле которой застыл плечистый кучерявый тюремщик с горящим факечюм в руке.

В Пыточной полумрак. На длинном столе горят три восковых свечи в железных шандалах. За столом, откинувшись в мягкое кресло с пузатыми ножками, закрыв глаза, сидит худощавый, горбоносый дьяк в парчовом терлике нараспашку. Подле него двое подьячих в долгополых сукманах, с гусиными перьями за ушами. В углу, возле жаратки, привалился к кадке с водой рыжеволосый палач в кумачовой рубахе. Рукава закатаны выше локтей, обнажая короткие грузные руки.

Посреди Пыточной — дыба на двух дубовых стойках. Возле неё — орудия пытки: длинные железные клещи, батоги, гвозди, деревянные клинья, пластины, ременный кнут, нагайка…

Болотникова подвели к столу. Приказной дьяк на минуту открыл глаза, окинул недобрым взглядом чернявого детину и снова смежил веки. Спросил тихо:

— О крамоле своей сейчас скажешь, али на дыбу весить?

— Не было никакой крамолы. Вины за собой не знаю.

Дьяк кивнул подьячему.

— Чти, Силантий, о воровском человеке.

Подьячий развернул бумажный столбец, заводил по нему коротким мясистым пальцем и громко, нараспев прочел:

«Мая шестнадцатого дня лета 7211[108] вотчинный крестьянский сын Ивашка Болотников боярина и князя Андрея Андреевича Телятевского, прибыв в Москву, возле Яузских ворот глаголил среди черных посадских людишек мятежные слова противу великого государя и царя всея Руси Федора Ивановича и ближнего боярина, наместника Казанского и Астраханского Бориса Федоровича Годунова. Опосля оный Ивашка учинил разбой противу государева человека Дорофея Кирьяка, бывшего приказчика князя Василия Шуйского, а ныне…»

Услышав имя Кирьяка, Болотников вздрогнул и тут же его осенила догадка. Так вот кто, оказывается, надругался над матушкой Василисы!

Иванка уже не слышал монотонного голоса подьячего. Лицо его помрачнело, глаза заполыхали гневом. Ну, и изверг Кирьяк! Отчего таким людям на Руси вольготно живется? Жаль, что не узнал ранее пса боярского.

— Праведно ли в грамотке изложено, парень? Отвечай, — вывел Иванку из раздумья скрипучий голос второго подьячего.

— Правда далеко, а кривда под боком, дьяк. Поклеп в грамотке. Не тому суд чините. Дорофейку Кирьяка надлежит здесь пытать, — зло отозвался Болотников.

Приказной дьяк пожевал сухими губами и махнул рукой палачу.

— Зачинай, Фролка. На дыбе по-иному заговорит.

Палач шагнул к Болотникову и грубо разорвал на нем рубаху.

Иванка обеими руками оттолкнул ката. Фролка отлетел к столу. Оловянные чернильницы опрокинулись, забрызгав чернилами дорогой и нарядный терлик дьяка. Тот поднялся с лавки и, брызгая слюной, закричал стрельцам:

— Тащите вора на дыбу. Палите его огнем!

Стрельцы навалились на узника, но Болотников вырвался.

Фролка сунул в жаратку с горячими угольями длинные железные клещи, раскалил их добела и двинулся на узника.

— Погодь, палач. Закинь клещи! — громко произнес вдруг кто-то возле дверей.

Приказной дьяк и подьячие оглянулись. По каменным ступеням с горящим факелом в руке спускался в Пыточную высокий детина в нарядном кафтане. Сбоку пристегнута сабля, за кушаком — пистоль.

Дьяк недовольно заворчал:

— Кто таков, чтобы мешать государево дело вершить?

— От царева боярина Бориса Федоровича Годунова к тебе направлен. Велено отпустить сего удальца к князю Телятевскому.

— Слову не верю. Грамоту кажи, мил человек.

— Есть грамотка. Отпущайте Ивашку.

Глава 11 Боярская милость

Впервые за долгие годы ходил Афоня Шмоток понурый. Жалел Иванку, вздыхал. Пропадет парень, не видать ему больше белого света.

На вечерней заре приехали с Воронцова поля ратники с Якушкой — усталые, хмурые, неразговорчивые.

Якушка, спрыгнув с коня, сразу же пошел в холопий подклет и напустился на Афоню. Бобыль, ничего не скрывая, рассказал о случившейся беде.

Якушка в сердцах замахнулся на Афоню плетью, но не ударил и расстроенный побрел в княжьи хоромы. Сожалея, подумал: «Хорошего ратника лишились. Крепкий был удалец».

А вскоре на княжий двор прибыли из села Богородского трое дворовых людей от приказчика Калистрата. Ратники обрадованно загалдели, стали выспрашивать односельчан о новостях, житье-бытье.

Дворовые почему-то отвечали неохотно и все поглядывали на Афоню, который отрешенно забился в угол подклета.

Когда мужики потянулись на ужин, холопы подошли к бобылю.

— Есть разговор к тебе, Афанасий.

— Говорите, ребятушки.

— Здесь нельзя. Айда за ворота.

Вышли за деревянный тын. И сразу же, не дав опомниться бобылю, холопы накинулись на Афоню и принялись вязать веревками. Шмоток забрыкался, отчаянно забранился. В шуме не заметили, как к воротам подъехал верхом на копе князь Телятевский, окруженный десятком челядинцев с горящими факелами.

— Что за брань? — резко спросил Телятевский.

Холопы, узнав князя, отпустили Афоню, оробели.

Услышав шум, из ворот выскочил и Якушка.

— Чего рты разинули? Отвечайте!

Дворовые низко поклонились, растерянно переглянулись меж собой. Наконец один из них выступил вперед и вымолвил:

— Велено нам, батюшка князь, мужика Афоньку к приказчику Калистрату вернуть.

— Отчего так?

— О том нам неведомо, батюшка Андрей Андреевич.

Князь недовольно взглянул на Якушку, спросил:

— Ты Афоньку в ратники брал?

— Я, князь. Приказчик Калистрат отпустил его с миром. Бобыль он безлошадный. А я его в дороге к табуну приставил.

Телятевский тронул коня и бросил на ходу:

— Таких замухрышек в ратники не берут. Его место у меня на конюшне. А холопов обратно к Калистрату спровадь.


— Все ли готово к смотру? — спросил Телятевский Якушку.

— Не подкачаем, князь. Людишки обучены. Царь будет доволен.

— Добро. Ступай к дворецкому. Накажи, чтоб новые кафтаны к смотру ратникам подобрал.

Якушка замялся в дверях.

— Ну, чего еще?

— Ночью челядинцы боярина Бориса Федоровича Годунова привели в подклет Ивашку Болотникова. Не знаю, что делать с парнем.

Андрей Андреевич поднялся из-за стола, подошел к поставцу, раздумчиво налил из ендовы фряжского вина в серебряный кубок и неторополиво выпил. Неожиданно для Якушки решил:

— Сего молодца накормить, выдать кафтан новый и доспех ратный. На смотре быть ему в моем первом десятке.

Якушка остался доволен княжьим ответом. Вышел в сени, улыбнулся, сдвинул колпак на затылок. Ну и чудной же князь! Сроду его не поймешь: то гневен, то милостями сыплет. Опять повезло Ивашке.

А князь, оставшись один, вновь уселся за стол и углубился в хозяйские расчеты. От приказчика Гордея давно нет вестей. Не напали ли на хлебный обоз лихие люди? А может, монахи обворовали, прикрываясь христовым именем? Теперь никому нет веры.

Андрей Андреевич взялся за гусиное перо и принялся выводить мелким кудреватым почерком цифирь за цифирью. Думал. На Москве хлеб подорожал. Самая пора последнюю житницу открыть. Жаль, Гордейка далеко. Он на эти дела горазд. Мигом все распродаст и в барыше останется…

Снизу, со двора, через распахнутое оконце громко раздалось:

— Эгей, Тимошка! Сыщи-ка мне Болотникова. Куда он опять запропастился?

Телятевский отбросил перо. Вспомнил боярский Совет, всклоченную редкую бороденку низкорослого Василия Шуйского с хитрыми и пронырливыми белесыми глазами. Шуйский, опираясь обеими руками на рогатый посох, доказывал царю и Думе, что хана Казы-Гирея надлежит задобрить богатыми подарками. Крымский хан до посулов[109] жаден. Смягчится и басурманскую рать в степи отведет. Князь Шуйский говорил также, чтобы Новгородское войско к Москве на подмогу не посылать: шведский король Иоанн вот-вот нападет на порубежные северные земли.

Опытный воевода Мстиславский высказывал другое. Богатыми дарами татар не прельстишь, не остановишь. Войско следует слить воедино, в один кулак. Стянуть все рати спешно под Москву и ударить первыми по хану. Шведский король Иоанн после разгрома под Нарвой и уступки порубежных крепостей Яма, Иван-города и Копорья не посмеет вторгнуться на Русь без помощи Литвы и Полыни, которые заключили дружественный союз с русским государем.

Доводы Мстиславского поддержали Борис Годунов, оружничий[110] боярин Богдан Бельский, князь Тимофей Трубецкой…

Андрей Андреевич, закрыв обтянутую красным бархатом толстую книгу с золотыми застежками, снова отпил из кубка и недобро подумал о Шуйском. Хитрит князь, козни плетет неустанно, к власти рвется. Что ему Русь? Родной матери в угоду басурманину не пожалеет, чёрная душа. И всюду свой нос сует, пакостник. Вот и Кирьяк его человеком оказался.

…В тот день по дороге в Кремль один из холопов напомнил Телятевскому:

— Прости, батюшка князь. О Кирьяке, про которого мужик Афонька толковал, я много наслышан.

— А мне до него дела нет, — отрезал Телятевский.

Но челядинец, на свой риск, решил все же продолжить:

— Человек этот многие годы ходил в приказчиках у князя Василия Шуйского.

Телятевский остановился.

— Отчего раньше молчал, холоп?

Челядинец виновато развел руками.

«Не бывать тому, чтобы людишки Шуйского моих крестьян на дыбу вешали. Не бывать!» — негодовал Телятевский, подъезжая к государеву Кремлю.

После боярского Совета князь сразу же направился к Борису Годунову…

В дверь постучали. Вошел дворецкий Пафнутий, сгибаясь в низком поклоне.

— От приказчика Гордея человек, батюшка князь.

— Впускай немедля.

В покои вошел рослый молодец в разодранном суконном кафтане. Лицо усталое, болезненное. Глаза лихорадочно горят.

«Знать, беда приключилась», — в тревоге подумал Андрей Андреевич и подошел вплотную к изможденному гонцу.

— С добром или худом?

Холоп истово перекрестился на киот с божницей и повалился на колени.

«Так и есть — пропал хлеб», — меняясь в лице, решил князь и рывком поднял гонца на ноги.

— С добром, князь, — наконец выдавил из себя холоп. — Велел приказчик Гордей сказать, что весь хлебушек распродан в Вологде по двадцати три алтына за четверть. Дня через три приказчик в Москве будет.

Телятевский выпустил из рук гонца и с довольной улыбкой опустился в кресло. Слава богу! Ох и пронырлив Гордейка. По самой высокой цене хлеб распродал. Придется наградить достойно за радение.

Андрей Андреевич внимательно глянул на холопа, спросил:

— Отчего сам невесел? Или хворь одолела? Да и кафтан весь изодран.

— По дороге в Москву разбойные люди на меня под Ярославлем напали. Коня свели, платье порвали да полтину денег отобрали. Едва отбился от ватажки. А тут еще лихоманка замаяла.

— Плохо отбивался, ежели без коня и денег остался, — промолвил князь.

Однако за добрые вести гонцов кнутом не жалуют. Спросил миролюбиво:

— Чьи шиши[111] тебя повстречали?

— Атаманом у них Федька Берсень. Лихой бродяга. Сам-то он из пашенных мужиков князя Шуйского. А вот в ватажке его разбойной и наши беглые крестьяне очутились.

Андрей Андреевич нахмурился. Хотел было что-то резко высказать гонцу, но передумал и махнул рукой.

— Ступай на двор. Покличь мне Якушку.

Глава 12 На дворе княжьем

В княжьей поварне Болотникова накормили вдоволь. Иванка озадаченно вышел во двор и не спеша побрел на конюшню проведать Савраску. Шел и удивлялся. Отродясь так не везло. От смерти его сам боярин Борис Годунов вызволил. Тот самый боярин, который в народе нелюбим. Чудно! И какое дело цареву боярину до мужика. Здесь что-то не так. А может, Афоня Шмоток к государеву правителю пробился? Едва ли. Не так просто бобылю во дворец пройти. Государева стража мигом бердышами вытолкает. Мудрено…

Болотников вошел в распахнутые настежь ворота княжьей конюшни и зашагал по проходу между стойл к концу полутемного сруба, где стояли на привязи кони ратников.

Иванку окликнул невысокий старичок в лыковых лаптях и кожаном запоне.

— Чего надобно, молодец?

— Аль не признал, Ипатыч? Ратник я княжий. Иду к своему Гнедку, — отозвался Иванка.

Старичок глянул на Болотникова подслеповатыми глазами, но, видимо, так и не признал. Подошел ближе, осенил себя крестом.

— А не врешь, молодец? Уж не лиходей ли? Наведешь порчу на лошадей, чего доброго. Ты постой тут, а я до набольшего конюха добегу. Он-то глазастый. Разберет что к чему, — промолвил старичок.

— Да ты что, Ипатыч? Совсем у тебя память отшибло. Нешто забыл, как я тебе два дня назад пару навильников выстругал?

— Вот так бы и толковал сразу, Иванка. Уж ты прости меня старого. Глазами ослаб, запамятовал. Ступай к своей лоша душке.

В последнем стойле заржал конь. Поднялся и потянулся мордой к Иванке.

— Узнал, Гнедок. Ох и соскучился я по тебе! — тепло проронил Болотников и обнял коня за шею. И почему-то сразу вспомнились Иванке сев, отец в чистой и белой рубахе, первая теплая комковатая борозда…

Болотников опустился на копну свежего сена и закрыл глаза. Дурманяще пахло вьюночком, манником, пыреем, мятликом. И до чего же хорошо лежать на мягком сене!

На селе сейчас страда. Взлеты и шарканье кос, потные спины мужиков, духовитые стога…

В соседнем стойле послышался неторопливый разговор двух крестьян.

— В деревеньку тянет, ох, тянет…

— Топерь не скоро в вотчину вернемся. Князь повел стога в лугах метать.

— У тя лошаденка есть?

— Угу. Добрый коняга. Соху легко тянет. Три года его выхаживал. А у тебя?

— Нету, братец. Прошлым летом загубили мою Каурку. Князь себе летние хоромы ставил. Лошаденку к плотничьей артели приписал. Лесины таскала Каурка. А она у меня по десятому году, слабосильная. Возле хором и пала. Потом не купил.

— А чего ж?

— Хе, братец. Откуда эких денег набраться? В одном кармане вошь на аркане, в другом блоха на цепи. Ребятенок-то тринадцать, душ!

— Пропадешь без лошаденки.

— Пропаду, братец… К соседу пойду. Богатющий, изба-пятистенка. Приеду с боярщины и в ноги кинусь Никите Силычу. Коня попрошу. Вспашу десятину как-нито.

— Дорого дерет, поди, Силыч?

— Свирепый. Без бога живет. За каждый день по чети хлебушка отбирает.

— Ох, сгинешь…

— Сгину, братец.

— Оброк велик князю даете?

— Уж куда больше. На Евдокию в сусеках един ветер гуляет.

— А деревенька у вас большая?

— Не. Года три назад стояло десять изб, а теперь всего пять дворов осталось. Кои мрут с голодухи, кои в бегах. У меня два братана шестой год в бегах. Бродяжная Русь нонче…

Болотников протянул руку к Гнедку. Конь лизнул ладонь шершавым языком и снова тихо заржал. Иванка поднялся и долго молча стоял, прижавшись щекой к теплому лошадиному боку.

«Надо Шмотка искать. Где-то здесь на конюшне, сказывают, обитается. С ним, говоруном, легче станет», — подумал Болотников и вышел.

Бобыля нашел в просторном приземистом сарае, где хранились княжьи зимние колымаги. Афоня Шмоток сидел на деревянном обрубке и, тихонько посвистывая, чинил подвесной ремень. Рядом, незлобливо переругиваясь, елозили коленями по земле двое холопов, обтягивая деревянную дверцу красным сукном.

— Эгей, умелец колымажный!

Афоня вздрогнул, поднял голову и оторопел. Выронил ремень, изумленно заморгал глазами и обрадованно метнулся к Иванке.

— Ах, голубок ты мой!

Восторгу Афони не было предела. Он крутился возле Болотникова, толкал его кулаками в грудь, обнимал за плечи.

Друзья отошли в сторонку, присели на телегу. Бобыль бойко принялся рассказывать о своих похождениях и мытарствах.

— Неспроста приказчик задумал тебя воротить в вотчину. Ужель о сундучке проведал? — тихо и встревоженно проговорил Болотников, когда бобыль закончил свою длинную речь.

— Сумлеваюсь. Кажись, следов не оставляли… Ну да бог с ним. Сам-то как из Пыточной выбрался?

Иванка лишь руками развел.

— Уму непостижимо, друже. Сам Борис Годунов за меня заступился.

Глава 13 Елена

Наконец-то княгиня Елена дождалась своего часа. Князь Андрей, получив добрую весть от приказчика Гордея, сдался на ласковые мольбы молодой супруги. Елене было дозволено прогуляться верхом на коне.

В это раннее утро, спровадив ратников на Воронцово поле, а холопов и челядинцев загнав в подклет, князь самолично вывел из конюшни молодого рысака. Подвел его княгине, слегка поклонился, молвил:

— Потешайся, Елена. Но ежели с коня упадешь — разлюблю.

Княгиня низко поклонилась князю, вспыхнула ярким румянцем.

Конь облачен богатым убранством. Седельные луки горят золотом. Сиденье и крыльца седла обтянуты аксамитом. Поверх седла — попона из вишневого бархата, шитая золотом и жемчугом; по краям её тянется густая золотая бахрома. Подшейная кисть — из шелковых нитей с жемчужной сеткой. Стремена серебряные, чеканные. Попона, закрывающая круп коня, из атлабаса[112], полосатая, расшитая золотом и серебром.

Андрей Андреевич подсадил княгиню на коня и взбежал на крыльцо. На обширном опустевшем дворе осталась одна Елена.

Спохватилась княгиню мамка Секлетея. Не сказала ей Елена о готовящейся потехе. Принялась спрашивать сенных девок, но те лишь озорно фыркали и молчали. Так ничего и не добилась старая.

Выглянула мамка ненароком из косящатого[113] окна светлицы во двор да так и ахнула. Пресвятая богородица! И надо же такому привидеться! Выглянула Секлетея вдругорядь, пала на колени перед киотом, сотворила крестное знамение.

Затем долго стояла возле окна, качала головой, сварливо бормотала. Срам какой, прости господи! Блудница, греховодница. Ох, падет на княгиню божья кара. Гляди как вырядилась. Мужичьи порты натянула и по двору скачет, аки дьяволица. Ох, святотатство! Уж лучше бы на белом свете не родиться, чтобы такого сраму не видеть.

А князь Андрей стоял на красном крыльце и откровенно любовался Еленой. Знатно скачет. Сидит в седле, как добрый молодец. Ну и княгинюшка!

Елена раскраснелась, глаза её блестели. Из-под кокошника выбились на спину черные густые волосы. Весело и звонко покрикивала на рысака, смеялась на всю усадьбу. Еще бы! Стосковалась по былым девичьим забавам. Бывало, у батюшки Семена Никитовича каждый воскресный день, окромя постов, по вотчине на резвом скакуне тешилась.

Елена резко осадила коня возле крыльца. Взгоряченный рысак поднялся на дыбы и пронзительно заржал.

Андрей Андреевич побледнел: как бы не сбросил княгиню. Но Елена легко укротила скакуна, задорно крикнула:

— Дозволь на простор, государь мой. Тесно в подворье. В луга хочу!

Телятевский сошел с крыльца и протянул жене руки.

— На первый раз хватит, любушка. Теперь вижу — знатная наездница. Ну, иди же ко мне, Еленушка.

Княгиня соскользнула с седла, к князю прильнула, поцеловала в губы. Андрей Андреевич на руках понес Елену в светлицу.

Глава 14 Государь всея руси

Государь Федор Иванович обыкновенно просыпался чуть свет. И в это раннее утро царь поднялся с постели, когда на Фролове кой башне часы пробили час дня[114].

Государь зевнул, потянулся и босиком, в длинной белой исподней рубахе посеменил к оконцу. Глянул на золоченые купола храма Успенья и часто закрестился.

Царю — немногим за тридцать. Малого роста, дрябл, с простоватым, вечно печально улыбающимся лицом, с жидкой бородкой.

Федор Иванович, помолившись на собор, подошел к столу и звякнул серебряным колокольчиком. В покои вошли постельничий[115] и двое спальников. Низко поклонились.

— В добром ли здравии, государь и царь наш батюшка Федор Иванович?

— На все божья воля, дети мои. Сон мне дурной привиделся. Уж и не знаю — к добру ли.

— О чем, батюшка царь? — спросил постельничий.

— О том и высказать страшно, Сенька. Иду эдак я от патриарха Иова, а стречу мне пятеро рыбаков с челном на плечах. Сами в скоморошьих платьях, а в левой руке у каждого — щука до земли стелется. Остановился перед ними, спросил: «Отчего, дети мои неразумные, эдак по Кремлю бродите?» Поставили рыбаки челн на землю, в ноги мне поклонились. А сам я так и обмер, Сенька. Вижу, в челне покойный князь Иван Петрович Шуйский лежит, коего в Белоозере удавили[116], и на меня перстом тычет да слова говорит. А вот о чем — запамятовал, Сенька. Ох, не к добру это. Закажу седни молебен. Помолюсь господу усердно.

— Рыбаки с челном — к добру, батюшка царь, — успокоил государя постельничий.

— Дай-то бог, — широко перекрестившись, промолвил Федор Иванович и приказал: — Наряжайте меня, дети. Кафтан наденьте смирный. Поспешайте, поспешайте. Поди, заждался меня духовник.

В моленной ожидали государя духовник Филарет и крестовые дьяки[117]. В палате пахнет воском, ладаном, сухими цветами, благовониями. Горят лампады, свечи в золоченых шандалах, поблескивают драгоценные каменья на окладах многочисленных икон.

На духовнике — риза серебряная, травчато-белое оплечье низано крупным и мелким жемчугом и золотою нитью. На груди духовника — серебряный крест с мощами святых.

Филарет благословил царя. Федор Иванович, опустившись на колени, приложился к кресту и руке духовника, а затем потянулся к святцам. Но книжицу, облаченную красным бархатом, раскрывать не стал. Поднялся и с блаженной улыбкой молвил:

— Знаю, знаю, отец мой. Сегодня день святого Тихона, Вели принести икону.

Крестовый дьяк внес в моленную образ святого Тихона, поставил его перед иконостасом на аналой. Федор Иванович облобызал святого и начал утреннюю молитву.

Набожный царь истово выполнял все седмицы.

Крестовый дьяк со святцами стоял позади государя и, закрыв глаза, тихо шептал молитвы. Вдруг тяжелая книга выпала из его рук и шлепнулась на пол. Филарет сердито затряс бородой, погрозил служителю перстом.

Федор Иванович, оторвавшись от образа, долго и умиленно, со слезами на глазах смотрел на суровые лики святых. А затем рухнул тощими коленями на тонкий узорчатый коврик.

И начались государевы низкие поклоны, тягостные вздохи, молитвенные стенания…

Царь молится!

При трепетном пламени свечей Федор Иванович молится о священном чине, о всякой душе скорбящей, об избавлении от гладу, хладу и мору, огня, меча, нашествия басурманского и междоусобиц…

И поминутно разносится в палате протяжно, просяще и скорбно:

— Господи-и-и, поми-и-луй! Го-осподи, поми-и-луй!

По окончании утренней молитвы, Филарет окропил святой водой государя, а дьяк принялся читать духовное слово из Иоанна Златоуста.

Царь с благочестивым лицом внимал дьяку и все покачивал головой.

— Великий богомолец был праведник Иоанн. Помолюсь и за его душу, — сказал царь, утирая слезы.

— Помолись, царь. Да токмо к государыне-матушке самая пора. Заутреню скоро начинать, — промолвил духовник.

— Пошли к царице Сеньку, святой отец.

Постельничий вскоре вернулся и с низким поклоном доложил:

— Матушка наша, великая государыня, еще почивает.

Федор Иванович забеспокоился — грех заутреню просыпать — и поспешил на царицыну половину.

На широких лавках спали сенные девки. Царь ухватил одну за косу. Девка вздрогнула, подняла сонные припухшие глаза на государя и бухнулась с лавки на пол, встала на колени.

Но Федор Иванович после молитвы по обычаю был кроток, спросил лишь тихо:

— Отчего государыня не поднялась?

— Прости меня, грешную, государь. С вечеру скоморохи царицу тешили, припозднились. Проспали, батюшка.

Федор Иванович подошел к спящей царице. Ирина — молодая, цветущая, темноволосая, безмятежно спала, чуть приоткрыв полные розовые губы.

В опочивальне под низкими каменными сводами душно. Легкое тонкое покрывало сползло на пол, устланный яркими заморскими коврами. Ирина чему-то улыбается во сне, лежит на спине, широко раскинув смуглые обнаженные руки. На подушке вокруг головы — пышная копна волос.

Царь поднимает с ковра одеяльце и тихо покрывает им разметавшуюся во сне супругу. Но снова вспоминает о богослужении и слегка трогает царицу за плечо.

— Вставай, Иринушка. К молитве пора.

Государыня просыпается, по-детски трет кулачком глаза. Глянула на постное болезненное лицо царя и грустно вздохнула.

— Нешто уже заутреня скоро, батюшка?

Федор Иванович кивает и возвращается к духовнику. Садится на лавку и, пока царицу одевают, вновь рассказывает Филарету о привидевшемся челне с мертвым Иваном Шуйским.

— Скорбит душа моя, святой отец. Растолкуй, к чему бы это?

Филарет осенил царя крестом, подумал с минуту и пояснил:

— Все от господа, государь. Да токмо я так разумею. Рыбаки в скоморошьих кафтанах — то к вечерней потехе, к травле медвежьей. Челн — путь в монастырь на богомолье. Покойный князь Иван Петрович — к брани боярской на Совете… А вот щука — к покойнику, сохрани нас, господи.

Федор Иванович часто и испуганно закрестился на лики святых, забормотал долгую молитву. Потом молвил тихо:

— А Сенька меня обманул. Прогоню его из постельничих. Пущай в звонари идет, пустомеля.

Глава 15 На Кремлевской звоннице

Вскоре после заутрени в покои государя вошел ближний боярин — правитель и советник, наместник царств Казанского и Астраханского, конюший Борис Федорович Годунов. Ему лет сорок, статный, румяный, чернокудрый. На боярине белый атласный кафтан со стоячим козырьком, унизанным мелким жемчугом, бархатные малиновые штаны, сафьяновые сапоги с серебряными подковами. На голове — белая парчовая шапка, украшенная по верху дорогими самоцветами.

Борис Федорович отвесил поясной поклон царю, сказал по издревле заведенному обычаю:

— Доброго здоровья тебе, государь, и многие лета счастливого царствования.

Царь Федор Иванович, забывшись, сидел в мягком резном кресле, подперев вздрагивающую голову липкими узкими ладонями. На нем легкий зарбафный[118] кафтан, желтые сафьяновые сапоги, шитые по голенищу жемчугом.

Позади царя стоял с открытым Евангелием крестовый дьяк, который при входе в опочивальню Бориса Годунова низко поклонился всесильному наместнику.

Не дождавшись ответа от царя, Борис Федорович подошел к креслу, наклонился к Федору и молвил:

— В Грановитой бояре собрались. Ждем тебя на Совет, государь.

— А, это ты, Борис? О чем глаголишь?

Годунова не удивляла странная забывчивость царя. Вот уже три года Федор Иванович впадал порой в задумчивость. Наместник повторил свои слова.

Царь вздохнул, чему-то печально улыбнулся и поднялся.

— Идем, боярин. Идем дела державные вершить.

В кремлевских церквах ударили к ранней обедне. Понесся протялшый, медленный звон.

Федор Иванович остановился, широко осенил себя крестом, приложил палец к губам и молвил задушевно:

— Ишь благовест-то какой, господи. Пойдем, боярин, на звонницу. Сон мне недобрый привиделся. Надо о том сказать всевышнему. Бог-то любит, когда цари возле колокола с молитвой стоят. Идем, Борис, идем, а бояре дождутся. Превыше всего господь…

— Твоя воля, государь, — нахмурившись, произнес Борис Федорович.

Царь неровной старческой походкой побрел по сеням к выходу. За ним потянулись многочисленные слуги, духовные люди. Попадавшиеся навстречу бояре, окольничие и думные люди[119], завидев государя, низко кланялись, касаясь рукавами цветных кафтанов с золотыми кистями пола.

Годунов слегка кивал боярам величавой головой и с досадой думал: «Непристойно ближнему боярину по звонницам, словно захудалому пономарю, лазить. Да что делать. Набожному царю нонче не до мирской суеты».

Возле храма на паперти толпились нищие, бездомные бродяги, юродивые, калики перехожие. В рубищах, с обезображенными морщинистыми лицами, стонали, бормотали молитвы, истово крестились на златоверхие купола храма.

Увидев царя, упали на колени и ползком, с загоревшимися исступленными взорами потянулись к помазаннику[120] божьему, протягивая руки.

Федор Иванович остановился и, ласково улыбаясь, промолвил:

— Мир вам, дети мои. Молитесь за царя Федора.

Государь потянулся в карман кафтана, где у него всегда находились мелкие серебряные монеты — полушки, копейки — и принялся выкидывать их на паперть.

Нищая братия взвыла, взметнулась вокруг царя дико орущим клубком. Давка, хрипы, вопли!

Борис Федорович едва оттащил царя от грязной толпы. Его тошнило от лохмотьев, беззубых ртов, затхлого зловонного запаха. Будь его воля — давно бы выгнал весь этот сброд из Кремля.

На колокольне великого государя всея Руси встретил старый звонарь с тремя плечистыми сыновьями.

— Звон твой — богу угодный, старик. Дозволь мне, Трифон, в колокол ударить. Пущай господь меня услышит на небесах своих.

— Завсегда рады, батюшка царь, — опустившись на колени, проговорил звонарь, к которому царь приходил, почитай, каждую неделю. — Вставай, государь, за малый колокол.

— Не-е-ет, Трифон. Сегодня в набольший хочу ударить, — затряс худым перстом Федор Иванович.

— Осилишь ли, царь-батюшка? — засомневался звонарь.

— Ежели бог поможет — осилю. Дай веревку, Трифон.

Федор Иванович широко перекрестился, по-мужичьи поплевал на ладони и принялся раскачивать многопудовый язык. Прошла секунда, другая, но тяжелый язык так и не коснулся колокола.

Царь опустился на пол и заплакал.

Звонарю стало жалко слабосильного государя.

— Давай вдвоем потянем, батюшка.

— Нет, Тришка, я сам, — заупрямился Федор Иванович и снова шагнул к веревке, подняв бледное лицо на сверкающие в лучах солнца кресты.

— Помоги, господи. Придай силы рабу твоему верному, прида-а-ай…

Царь из последних сил потянул за веревку — раз, другой, третий. И наконец-то колокол загудел, вначале робко и слабо, а затем все мощнее и мощнее.

— Услышал меня господь, услыша-а-ал! — исступленно прокричал Федор Иванович.

Борис Годунов, привалившись к каменному своду, тоскливо поглядывал на государя, тайно усмехался и думал:

«Юродивый царь! И это Рюрикович — сын самого Ивана Васильевича, грозного и всесильного самодержца. Наградил же господь великую Русь блаженным царем. Федор — духом младенец, превосходит старцев в набожности, занимается делами церковными ревностнее, нежели державою, беседует с иноками охотнее, нежели с боярами. Государь больше похож на пономаря, чем на царя. В келье он был бы больше на месте, чем на престоле. Умом скуден, телесами слаб, водянке подвержен. Сестрицу Ирину жаль. Скушно ей с немощным, слабоумным Федором. Оттого и детей все нет. А может, это и к лучшему. К чему еще один наследник престола? Слава богу, Дмитрия не стало. А хворый царь недолго протянет. Немного лет ему богом отведено на этом свете. И тогда путь к престолу открыт. И никому более, как ему, Борису, Русью править…»

Душно стало боярину. Распахнул кафтан. Сильными холеными пальцами стиснул широкий малиновый кушак с золотыми кистями.

Царь Федор упал на руки старого звонаря — обессиленный, с красными пятнами и крупными каплями пота на побледневшем лице. Выпучив глаза и вскинув редкую бороденку на замолкнувший колокол, дышал часто и все приговаривал:

— Теперь господь доволен мной, Тришка…

Возле дворца государя всея Руси встретили десятка два челобитчиков из посадских. Загалдели разом, сгибаясь в низких поклонах и протягивая царю грамотки.

— Укажи праведному суду быть, великий государь.

— Задавили нас купчишки. Притесняют, ремесло захирело.

— Князь Василий Шуйский у себя во дворе беглых тяглецов укрывает, а пошлину с нас со всей слободы взимает.

— Защити, надежа и заступник!

Федор Иванович тоскливо вздохнул и сказал своему ближнему боярину:

— Докучают меня мирские заботы. Прими челобитчиков, рассуди всех праведно и без корысти. А я помолюсь за детей своих.

— Сегодня в думе от свейского[121] короля послов встречаем. Надлежит государю на троне быть, — поднимаясь на крыльцо, напомнил царю о державных делах Борис Федорович.

— Притомился я, боярин. Примай послов без меня да глаголь моим именем. А мне из Чудова монастыря архимандрита[122] пришли. В христово воскресенье на молебен к нему собираюсь. Ступай, боярин, с богом…

Загрузка...