Глава 10. Опричнина: «разгул террора» или борьба с подлинной изменой?

Не раз уже отмечалось выше: Эдвард Радзинский слишком утрирует описываемые события. Вот и то, что произошло в России более полугода спустя после бегства Курбского, он накрепко связал лишь с одним фактом этого бегства, которое, по его мысли, «завершило переворот в душе Ивана». Именно тогда, убеждает читателя автор, царь окончательно понял, что никому из бояр верить нельзя. «Топор и меч — только эти лекарства излечат их бесовские души». Царь учредил опричнину и начал «избиение собственной страны». Так ли все было на самом деле?

Спору нет, предательство друга стало страшным уроком для Ивана. Но нельзя забывать, что это был не просто разрыв личных отношений. Андрей Курбский являлся ярчайшим представителем старой удельной аристократии и одним из высших военачальников. Его измена в тяжелый момент Ливонской кампании была прежде всего государственной изменой, была дерзким вызовом, означала, как пишет профессиональный историк, «открытое объявление войны царю со стороны княжат, и сам Курбский начал ее немедленно: и оружием публициста — своими посланиями, и непосредственным участием в войне — на этот раз уже на стороне врагов Русского государства».[336] Иван Грозный лучше кого бы то ни было знал, сколь многочисленны и беспощадны те, от имени которых выступил его бывший друг, кого он громко именовал в своих посланиях «сильными во Израиле». Царю просто не оставалось иного выбора, как ответить на этот вызов не менее жестко…

Поскольку главной опорой княжат и бояр все еще оставались огромные земельные владения, где «у них были собственные военные силы, (где они) обладали безапелляционной судебной властью и были почти совершенно свободны от налогов… (разыгрывая) роль настоящих государей»,[337] то эту-то опору и решил Иван уничтожить. В отличие от указа 1562 г., которым, как, должно быть, помнит внимательный читатель, царь только ограничивал главные права вотчинников, теперь их старинные родовые владения намечено было полностью конфисковать в пользу государственной казны.

Естественно, боярская Дума никогда не дала бы своего согласия на сей гибельный для аристократии законопроект. Размышляя над ее возможными ответными действиями, государь не исключал даже такого поворота событий, что и сам он, и дети его вынуждены будут спасаться бегством за рубеж. И тогда, дабы не доводить до раскола, Иван пошел на то, на что мог пойти только очень умный, сильный правитель — правитель, пользующийся неоспоримой поддержкой народа и сам глубоко доверяющий ему. Именно народу, а не узкой кучке бояр предоставил царь решить дальнейшую судьбу страны (а вместе с ней и судьбу собственную). 3 декабря 1564 г. Иван Грозный с семьей, огромным обозом и ближайшими слугами покинул Москву, тем самым молча, без всяких показных деклараций свидетельствуя, что отказывается от престола. Официальную грамоту о своем отречении, равно как и Обращение к посадскому населению Москвы, царь отправил уже с дороги…

Эти грамоты действительно огласили на дворцовой площади, «перед всем честным народом», как пишет Эдвард Радзинский. Обосновывая в них свой уход, царь действительно «старательно перечислил» основные причины, вынудившие его оставить престол. И, право, стоило бы внимательнее вслушаться уважаемому нашему рассказчику в смысл того, что 3 января 1565 г. поочередно читали думные дьяки П. Михайлов и А. Васильев тревожно застывшим на пронзительно-колючем ветру черным людям «царствующего града Москвы». Ведь передавая вкратце содержание царских грамот, г-н Радзинский из «бесконечных обвинений» Грозного в адрес знати четко выделил (как главное) только одно — то будто бы, что «бояре отравили Анастасию и замышляли убийство детей его…». Но ежели раскрыть единственный первоисточник, повествующий об этих событиях (страницу 392 тринадцатого тома Полного собрания русских летописей), то сразу станет ясно: господин автор или что-то напутал, дав волю своей фантазии, или вовсе не работал с данным первоисточником: упомянутое «обвинение» там отсутствует.

Думается, однако, что указанная оплошность объясняется не столько безудержным полетом фантазии нашего уважаемого автора, сколько его вполне осознанным стремлением таким «штрихом» подчеркнуть (и навязать читателю) мысль о том, что отречение Грозного было вызвано причинами прежде всего глубоко личного характера, гневным ответом царя на измены и преступления, совершенные прежде всего по отношению к нему самому, а не к государству в целом… Что же, пусть и это остается исключительно на совести г-на Радзинского. А мы действительно вслушаемся в Обращение Грозного. В грамоте к духовенству и боярской Думе, доставленной в Москву 3 января 1565 г. государевым гонцом Константином Поливановым, Иван IV, отрекаясь от престола, заявлял: «Царь и великий князь гнев свой положил… на бояр… и на казначеев и на дьяков и на детей боярских… за измены и убытки государству… (нанесенные как) до его (царя) государьского возрасту (совершеннолетия)» так и после оного. И опалу свою на них положил за то, что они «людям многие убытки делали и казну государеву растащили». За то также, что «бояре и воеводы земли себе его государьские разоимали, и друзьям своим и родне земли (те) раздавали; и держачи за собою бояре и воеводы поместья и вотчины великие, и жалованья государьские кормленные емлючи, и собрав себе великие богатства… о государе и о его государстве и о всем православном христианстве не хотя радети, и от недругов от Крымского и от Литовского и от Немец не хотя крестьянство обороняти, наипаче же крестьянам насилие чинити, и сами от службы учали удалятися, а за православных крестьян кровь проливать против бесермен и против Латын и Немец… не похотели; и в чем он, государь, бояр своих и всех приказных людей, также служилых князей и детей боярских похочет которых в их винах понаказати… и архиепископы… сложася с боярами и дворянами… почали их покрывати; и царь от великия жалости сердца, не хотя их многих изменных дел терпети, оставил свое государство и поехал куда бог наставит».[338]

Столь же ясным и откровенным было обращение государя к простым жителям Москвы. Иван писал, чтобы «они себе никоторого сомнения не держали, гневу и опалы на них никоторыя нет».[339] Обе эти грамоты совершенно разрушают подспудно навязываемое г-ном Радзинским представление о том, что отречение царя являлось коварной «игрой» властолюбивого тирана, который таким образом намеревался освободиться от опеки ненавистной ему знати, от «скучных запрещений карать изменников»… Лишь в одном оказался несомненно прав наш автор: «Иван все рассчитал точно». Иначе и быть не могло. Готовясь нанести решающий удар княжеско-боярской олигархии, он действительно точно знал, что в этой поистине титанической — не на жизнь, а на смерть — схватке его до конца поддержит только народ, только на его преданность может он рассчитывать. Как пишет историк, «объявляя об опале на власть имущих, царь апеллировал к всенародному множеству. Он не стесняясь говорил о притеснениях и обидах, причиненных народу изменниками-боярами».[340] У него испрашивал помощи в борьбе с их систематическим противодействием. Можно сказать, это был своего рода первый в России референдум, или, по выражению Ф. Кемпфера, «плебисцитарная акция».[341] В строгом соответствии с принципами народной монархии, русский государь в один из наиболее сложных для страны моментов обратился непосредственно ко всем подданным за поддержкой проводимой им политики. Он «не мог и не хотел править силой. Он желал послушания не „за страх“, а „за совесть“».[342] И народ дал свой ответ.

Весть о том, что, не желая терпеть «многих изменных дел» бояр, государь отрекся от престола, мгновенно облетела всю Москву. «Толпа на дворцовой площади прибывала час от часу… ее поведение становилось все более угрожающим», вот-вот мог вспыхнуть бунт.[343] Горожане со всех сторон окружили митрополичий двор в Кремле, где в это же время, объятая смятением и ужасом, собралась боярская Дума. Большинство ее членов могло, не мешкая и с великой радостью, утвердить отречение царя Ивана. Но… вслушиваясь, должно быть, в многотысячный гул за стенами дома, они не посмели это сделать. Более того, словно запертые в осаду, бояре вынуждены были допустить в митрополичьи покои представителей купечества и ремесленников. Допустить и выслушать их заявление, больше похожее на ультиматум. Посадские люди сказали, что остаются верными присяге государю и будут просить его, чтобы он «государство не оставлял и их на расхищение волкам не давал, наипаче же от рук сильных избавлял; а кто будет государьским лиходеем и изменником, они за тех не стоят и сами тех потребят».[344]

Эта прямая угроза расправиться с «волками» и «лиходеями», столь явственно прозвучавшая в челобитье посадских людей, немедленно возымела свое действие. В тот же день, 3 января 1565 г., митрополитом Афанасием и боярской Думой была отправлена к Ивану в Александровскую слободу целая делегация духовенства. Затем туда же поехали представители бояр. Наконец, пошли к царю и сами «купцы и многие черные люди… града Москвы».[345] Так, констатирует историк, «под давлением обстоятельств», а точнее, под давлением народа, «боярская Дума не только не приняла отречение Грозного, но вынуждена была обратиться к нему с просьбой вернуться на трон и править царством, „как ему, государю, годно“».[346]

Да, «Иван все рассчитал точно». Только вот действительно ли легко далось царю осуществление этого «жестокого спектакля», этой, по словам нашего уважаемого повествователя, коварной «игры царя-актера», любившего «представиться униженным, чтобы потом восстать страшным и грозным»?.. Эдвард Радзинский на сей раз не нашел возможности обойти свидетельства современников: за месяц после оставления Москвы Иван Васильевич из высокого, здорового 35-летнего мужчины превратился в старика, у него поседели и выпали почти все волосы. Пришедшие к нему с верноподданническими заявлениями бояре едва могли узнать государя… Лишь ядовито усмехнувшись, наш рассказчик признает: царь «будто нервное потрясение пережил — от тяжелого решения…». Игра?..

От выдумок беллетриста вернемся к реальным фактам. 2 февраля 1565 г. Иван Грозный торжественно возвратился в столицу. Сей же час был обнародован знаменитый царский указ, полностью соответствующий мнению московских посадских людей об истреблении «волков» и «лиходеев». Указ о том, «что ему своих изменников, которые измены ему, государю, делали и в чем ему, государю, были непослушны, на тех опала своя класти, а иных казнити и животы (имущество) их и статки имати; а учинити ему на своем государьстве себе опричнину».[347] Таким образом, Иван объявлял, что отныне берет на себя неограниченное право казнить любого государственного изменника и отбирать у него вотчины без всякого совета с боярской Думой. Из указа также явствовало, что если одной частью страны — земщиной царь будет продолжать управлять вместе с Думой, то другая часть земель (выбранная им по собственному усмотрению) провозглашается уже как особый «государев двор», опричнина, над которой старая боярская Дума власти никакой не имеет. Одновременно с учреждением опричнины царь объявлял о создании для нее особой опричной Думы или Совета (Counsel of the Opressini, как сообщает английский источник), а также особого войска, набиравшегося, по преимуществу, из мелких, незнатных дворян (хотя и знать в опричной дружине присутствовала тоже). Князья же и бояре, почему-либо не включенные в число опричников, но фамильные вотчины которых располагались именно на территориях, отошедших под «государев двор», подлежали высылке оттуда, их владения — конфискации в пользу государства, а им самим предоставлялись поместья (правда, не столь уже обширные, как прежние «родовые гнезда», но все-таки!..) в других областях страны, например, в Поволжье.[348]

Говоря современным языком, данным указом Иван Грозный впервые вводил чрезвычайное положение в некоторых, с его точки зрения, особо стратегически важных областях России. Вводил, как сказали бы теперь, «прямое правление» государя на этих землях, где «опричь» — то есть никто, кроме него самого при посредстве жестко централизованного аппарата власти, править уже не мог. Боярская вольница исключалась там полностью. Так старинное слово «опричнина», которым воспользовался царь и коим ранее часто обозначали лишь небольшой «вдовий удел»,[349] приобретало теперь у Ивана существенно новый, более широкий смысл. Сказалась в нем и едкая политическая ирония, столь свойственная Грозному самодержцу. Как отмечает историк, «поскольку сами феодалы отстаивали именно удельный, вотчинный порядок, то „опричный удел“ Ивана Грозного оказывался вне досягаемости их претензий».

Что же последовало за сим? Что дала опричнина России? Или что отняла? Какие имела последствия? Об этом, без преувеличения, самом загадочном и драматическом явлении нашего прошлого среди исследователей по сей день нет единого мнения. Одни историки видели в опричнине мудрую реформу, направленную на подрыв крупного княжеско-боярского землевладения, а следовательно, уничтожение и политического влияния наследников удельных владык. Другие же — совершенно бессмысленную, кровавую затею. Согласно их исследованиям, хотя опричнина действительно нанесла серьезный удар старинной аристократии, подорвала ее вотчинное землевладение, но полностью не уничтожила. Многие знатные роды благополучно пережили время репрессий… Возможно, именно эта вопиющая разноголосица среди профессионалов дала основания Эдварду Радзинскому выдвинуть свою версию. Страшную версию о том, что опричнина, это, как выражается автор, «избиение Иваном собственной страны», было задумано и осуществлено царем отнюдь не под давлением вполне известных обстоятельств и вовсе не ради их преодоления. По мысли автора, опричнину Иван ввел с единственной жуткой целью окончательного — при помощи небывалого террора и насилия — подавления своего народа. Чтобы, захлебываясь в крови, уже ни один подданный никогда не смел противиться его воле. Чтобы истерзанная страна навеки погрузилась в абсолютное Молчание и абсолютную покорность — ему, богочеловеку… Так думает Эдвард Радзинский. Как свидетельствует история? Сначала о землях, вошедших в состав «опричного удела». В полном соответствии с тяжелыми условиями военного времени, царь взял под личный контроль именно важнейшие в военно-стратегическом смысле области своего государства. Вероятно, Иван Васильевич не одну ночь просидел над его картой, обдумывая и просчитывая все до последней мелочи. Ошибка могла обернуться гибелью… Прежде всего, опричнине отошла большая часть Новгородско-Псковского края, непосредственно связанного с театром военных действий в Ливонии. На Севере это была полоса земли, расширявшаяся к Белому морю. Начиная же к востоку от Александровской слободы, под «государев двор» отходил Суздальский уезд, Плесская волость, Буйгород, Городец и Юрьевец на Волге, Галич, Вологда, Великий Устюг, Каргополь и Холмогоры, т. е. бассейн Северной Двины, Онеги, небольшая часть бассейна Волги. Тем самым опричные земли «делили бывшие новгородские владения на две части, отрезая новгородцам путь на север. Они перерезали и путь по Волге». Таким образом, «в опричнину переходили важнейшие торговые дороги на север и восток, значительная часть побережья Белого моря, где располагались центры русско-английской торговли». Беря эти земли в опричнину, «Грозный подрывал основы самостоятельной новгородской торговли. В его же руках оказывались и главные центры соледобычи в районе Галича и Соли Галицкой. Суздаль и Шуя принадлежали к районам поместного и вотчинного землевладения, как и большинство западных опричных земель (Вяземский уезд, окрестности Рузы и Можайска, Медынский уезд, Белев, Козельск, Перемышль). Это были важные форпосты — заслоны на западных и юго-западных границах государства от нападений крымского хана. Здесь предполагалось создать новую „засечную черту“ — полосу укреплений против нашествий крымчаков, и здесь же наделить землей основную массу опричников, выселив отсюда прежних владельцев».[350]

Опричными стали также Балахна, Старая Руса, Тотьма, поставлявшие соль, Вселуки (что близ озера Селигер), поставлявшие рыбу, наконец, погост Ошта на одноименной реке, притоке Онежского озера, откуда везли в Москву столь необходимое железо. Уже из одного этого краткого, далеко не полного перечня видно: обо всем думал государь — и о том, как защищать и кормить людей, и чем вооружать войска. Кстати, Домодедовскую волость (Московского уезда) Иван тоже забрал в свой особый «двор». Там, на берегах Пахры, раскинулись отличные пастбища для его многочисленных табунов.[351] Мы, привыкшие к скорым поездам и сверхзвуковым лайнерам, не забудем: в XVI веке лошадь была главным средством и передвижения, и перевозки. А посему конский табун тоже имел свое стратегическое значение…

В самой Москве под опричное управление государь взял Чертольскую улицу с Семчинским селом, Арбат с Сивцевым Вражком до Дорогомиловского всполья, левую от Кремля сторону Никитской улицы.[352] Все названные улицы вели на запад, вели в направлении Можайска и Вязьмы, к дорогам, связывавшим приграничные области с Центром и по которым обычно двигались русские войска, доставлялись боеприпасы на Ливонский фронт. Следовательно, и в этом кажущемся (но только на первый взгляд!) «разделении» города на опричную и земскую часть, за что впоследствии так много пеняли Грозному, не было ничего нелогичного. Государь не «делил» столицу, а лишь брал под личный контроль наиболее важные районы. Что было в этом удивительного, особенно в условиях войны, в условиях неослабевающей угрозы наступления неприятеля именно с запада?..

Такими, в общих чертах, были земли, взятые в опричнину. Беспощадно конфискуя в этих пределах вотчины, разоряя не только старые родовые гнезда аристократов, как правило, не несших никакой государственной службы, но и «дворы» их многочисленных слуг, дворян, Иван наносил «удар по самой основе мощи боярства».[353] Одновременно им уничтожались и «частные военные силы, опираясь на которые (вспомним хотя бы Андрея Старицкого!) непокорные вотчинники были часто для царя опаснее внешних врагов».[354]

Передавая многие из конфискованных земель в качестве поместий своим опричным дружинникам, царь, во-первых, развивал поместную систему, систему «службы с земли», свободную от старых местнических привилегий и ставшую со временем основной базой материального обеспечения дворянского войска. Во-вторых же, что, пожалуй, не менее существенно, высылая прежних правителей-собственников, Иван стремился к тому, чтобы установить на этих землях законный правопорядок, единый для всего государства. Совершенно бесстрастно свидетельствует немец-опричник Генрих Штаден, государь «хотел искоренить неправду правителей и приказных… Он хотел устроить так, чтобы новые правители, которых он посадит, судили бы по Судебникам, без подарков, дач и подношений»[355] (выделено нами. — Авт.). Причем в этом своем намерении царь обращался за поддержкой опять-таки не к знати. Как писал сам Иван в одном из писем к своему другу воину-опричнику Василию Грязному:. «Ино по грехом моим учинилось, что наши князи и бояре учали изменяти, и мы вас, страдников, приближали, хотячи от вас службы и правды».[356]

Немудрено поэтому, что простое население — посадские люди, купцы в крупных торговых городах — «не заявляли недовольства такой перемене. Представители английской торговой кампании даже добивались, как милости, чтобы их подчинили опричнине. О том же просили и Строгановы».[357] (Кстати, просьба Строгановых, этих знаменитых сольвычегодских солепромышленников, владевших бескрайними землями по Каме и Чусовой, действительно была удовлетворена Иваном уже через год, в 1566-м. И ободренные поддержкой царя, Строгановы, кроме добычи соли, смогли организовать производство железа, рубили лес, строили приграничные «крепостцы». Наконец, лично от государя Строгановы получили право набирать и вооружать «охочих людей» — казаков, удалые, бесстрашные отряды которых внесли свой решающий вклад в покорение и присоединение к России великой Сибири.)

В те же времена расцвела Нарва, с 1559 г. открытая. как русский порт. Благодаря усилиям Грозного нарвские жители и русские купцы получили право свободно торговать с Германией, Швецией, Англией, «Ишпанской и Францыйской землей».[358] В Нарву приходили суда даже из Португалии и Голландии. И это невзирая на то, что развитие русской морской торговли яростно стремились подорвать шведские и польские каперы, грабившие корабли, покидавшие Нарву. Особо тревожился от успехов России Сигизмунд II Август. Обращаясь к папе римскому, английской королеве, другим европейским правителям, польский король требовал прекратить торговлю, из-за которой «Московский государь… ежедневно усиливается по мере большого подвоза к Нарве разных предметов, так как… ему доставляются не только товары, но и оружие, доселе ему неизвестное, и мастера и художники: благодаря сему он укрепляется для побеждения всех прочих государей».[359]

Согласимся, в свете таких фактов и таких результатов опричнина видится совершенно иначе, чем это принято считать. Как иначе звучат и известные, тех же времен слова Грозного о необходимости «перебрать людишек». Невозможно не предположить, что, говоря «перебрать», царь все-таки прежде всего имел в виду не «перебить» их или «перевешать», но — именно пересмотреть, проверить, кто, где и как несет свою службу, выявить и возвысить людей деятельных, добросовестных, полезных для государства, покарать же — нерадивых, мздоимцев и воров. Шаг за шагом осуществляя этот гигантский, невиданный по масштабам «перебор», царь нередко даже возвращал прежним владельцам конфискованные ранее земли. Как это было, например, весной 1566 г., когда Иван издал указ о прощении многих князей, бояр и дворян, сосланных в Казанский край.[360] Так же, постепенно (по мере необходимости?), менял он и состав опричных земель, отменяя режим личного контроля, возвращая в земщину одни территории, первоначально взятые в «особый двор», и взамен беря другие. А это свидетельствует о том, что жесткую (подобно любой чрезвычайной мере), опричнину Ивана Грозного ошибочно рассматривать как исключительно карательное учреждение. Историк констатирует: хотя ее введение действительно сопровождалось «массовыми опалами, казнями… (когда новым доверенным лицам царя, опричникам) было предоставлено, быть может, слишком много произвола. Но не в террористических мерах Грозного заключалась сущность перемен».[361] Скорее, по мысли современного церковного писателя, опричнина «стала в руках (государя) орудием, которым он просеивал всю русскую жизнь, весь ее порядок и уклад, отделяя добрые семена от плевел».[362] Семена державного единства и порядка от плевел удельной разобщенности и сепаратизма…

Да, по отношению к оппозиционной аристократии царь начал действовать методом подлинного террора, как любят говорить либеральные историки. Среди казненных в годы опричнины можно насчитать представителей более сорока княжеских родов. Но «вопреки целому направлению в историографии об Иване Грозном, (эти) казни — не патология, а политика, вызванная к жизни борьбой князей и бояр за власть… Неизбежность такой политики, ее объективная необходимость диктовались тем, что в борьбе против царя князья и бояре не останавливались ни перед какими средствами, вплоть до выдачи Ивана Грозного польскому королю, как это выяснило следствие по делу о боярском заговоре 1567 г.».[363] На сей раз во главе заговора встал старейший из членов земской Думы — боярин И. П. Федоров-Челяднин, казнь которого весьма театрально живописует в своей книге Эдвард Радзинский. Однако не станем забегать вперед. Подробности, вновь опущенные нашим уважаемым повествователем, все же стоят того, чтобы их вспомнить.

Ясно, что тот новый порядок, который стремился укрепить царь при помощи опричнины, поверг в негодование очень многих. Как сказано в «Записках» Г. Штадена, уже вскоре «земские господа (die Semsken Herren) вздумали этому противиться и препятствовать и желали, чтобы двор (государя) сгорел, чтобы опричнине пришел к о н е ц, а великий князь управлял бы по их воле и пожеланию».[364] Другими словами, ответные действия оппозиции ждать себя не заставили, что лишний раз подтверждает замечание исследователя:

Иван в своей деятельности «никогда не имел покоя и простора».[365]

…А между тем пошел десятый год с начала Ливонской войны. К этому времени силы обоих главных противников — Москвы и Литвы — были истощены, государственные финансы исчерпаны (о чем свидетельствовало, например, введение в Литве «поголовщины» — специального налога для уплаты жалованья наемным войскам). Дело еще более усугубил свирепствовавший по Европе мор, «венгерская лихорадка» — эпидемия сыпного тифа. Весной 1566 г. «огненная болезнь» пришла и в Россию, охватив Полоцк, Великие Луки, а осенью — Новгород и Псков. В такой тяжелой обстановке Иван не раз предлагал Сигизмунду-Августу заключить мир, необходимый обоим. Но ввиду того что король по-прежнему не желал признавать ни потерю Полоцка, ни русские завоевания в Ливонии, наконец, отказывался выдать изменника-перебежчика князя Курбского, на чем настаивали московские дипломаты, дело ограничилось заключением лишь перемирия.[366] Используя эту передышку, царь отдал приказ строить новые укрепления на двинском направлении — в городах Усвяты, Ула, Сокол и Межев.

Одновременно правительство Грозного, чтобы обезопасить свои северо-западные рубежи, начало осенью 1566 г. переговоры со шведским королем Эриком XIV, которые проходили в Стокгольме, а завершились уже в Москве 16 февраля 1567 г. подписанием между ними союзного договора. По этому договору Швеция, оставляя себе ливонские города Ревель (Таллин), Вейсенштейн и Каркус, соглашалась снять блокаду русской Нарвы. Кроме того, обе стороны обязывались в дальнейшем не заключать в ущерб друг другу сепаратного мира с Польшей-Литвой и предоставляли купцам и дипломатам свободу проезда и торговли на своих территориях.[367]

Были предприняты Иваном шаги к заключению и еще одного важного внешнеполитического соглашения — с английской королевой Елизаветой. Взамен на предоставленные англичанам самые широкие льготы и привилегии в торговле с Россией царь предложил подписать королеве договор о политическом союзе. О том, «чтобы ее величество было другом его друзей и врагом его врагов и также наоборот». Примечательно, что заключения подобного же союза с Англией уже с 1561 г. добивался и вышеупомянутый шведский король Эрик XIV.[368] Таким образом, намечалось создание широкой шведско-русско-английской коалиции, которая могла серьезно усилить позиции России в случае продолжения Ливонской войны.

И все же не это было главным. Главным событием 1566 г. стал новый Земский собор, созванный царем именно для обсуждения вопроса о мире или продолжении войны с Литвой за Ливонию. Как и перед введением опричнины, Иван Грозный при решении этого жизненно важного внешнеполитического вопроса снова обратился ко всем подданным, держал совет о дальнейших действиях со «всей землей» (земский — земщина — земля). Именно собранные в Кремле представители «всей земли» — духовенство, бояре, дворяне, приказные дьяки и купеческая верхушка посадского торгово-ремесленного населения — должны были дать главный ответ царю: следует ли России ради заключения мира пойти на уступки Сигизмунду-Августу и отказаться от всех завоеваний в Ливонии или же все-таки продолжать войну? И снова, как полтора года назад, царь получил поддержку большинства. С поляками постановили «не мириться», уступок им никаких не делать «Мы, — записали в своем окончательном приговоре участники собора, — за одну десятину Полотцкого и Озерищского повету головы положим… за его государское дело с коня помрем», независимо от сословия и состояния. (К примеру, купцы особо подчеркивали готовность положить «за государя» не только «животы» (имущество), но и головы, чтобы «государева рука везде была высока»[369]). Так состоявшийся летом 1566 г. «Земский собор на полтора десятилетия определил политику русского правительства».[370]

Но на этом же соборе произошло и еще одно событие, которое, как и сам собор, довольно подробно рассматривается почти во всех монографиях о царствовании Ивана IV. Событие, неразрывно связанное с казнью боярина И. П. Федорова-Челяднина, так занимательно (об этом чуть ниже) переданной Эдвардом Радзинским, но о предтече которой сей проницательный автор даже не упомянул. А жаль…

Дело в том, дорогой наш внимательный и терпеливый читатель, что во время заседаний Земского собора 1566 г. в гулких палатах кремлевского дворца звучали не только одобрительные речи по поводу продолжения войны в Ливонии. Как сказали бы теперь, «трибуна» этого общегосударственного форума, созванного Иваном Грозным, была использована оппозицией против него самого — против государя… Большая группа земских бояр и дворян во главе с костромичом князем В. Ф. Рыбиным-Пронским открыто обратилась к царю с челобитной, потребовав у Ивана взамен на поддержку военных действий в Ливонии ликвидировать «государеву опричнину», коей «не достоит быти»,[371] т. е. отменить режим чрезвычайного положения и вернуться к прежней форме правления. По словам современника Альберта Шлихтинга, челобитчики объясняли свое требование нестерпимым произволом, который чинили по отношению к земцам царевы опричники.

Фактически это был мятеж. Мятеж в царском дворце, дерзкий и довольно внушительный по своим размерам: в выступлении участвовало около 300 знатных лиц, в том числе и бояре-придворные, как опять же сообщает Шлихтинг.[372] А потому, используя свои чрезвычайные полномочия, изложенные в указе об опричнине, государь немедленно подавил этот мятеж. Все 300 были тут же арестованы. Правда, уже через неделю почти все они снова получили свободу. Только 50 человек, которых следствие признало зачинщиками выступления, были подвергнуты наказанию — прилюдно биты палками на торговой площади. Обезглавили же лишь троих — Н. Карамышева, К. Бундова, наконец, самого князя В. Ф. Рыбина-Пронского. Одновременно были взяты в опричнину Кострома с прилегающими землями — территория, где находилась вотчина казненного князя-мятежника.

Однако и после этого противодействие земской знати государю не прекратилось. Был ли непосредственно в числе выступивших против опричнины в 1566 г. боярин И. П. Федоров-Челяднин или, что вероятнее, являлся одним из его тайных и осторожных руководителей, благополучно скрывавшимся за чужими спинами, — об этом у историков прямых свидетельств нет. Но дальнейшее не оставляет сомнений в причастности боярина к действиям оппозиции. Один из самых богатых людей своего времени и старейший член земской боярской Думы, он долго занимал высокий придворный чин конюшего и, значит, фактического главы Дуты, имеющего право выбирать царя в случае отсутствия наследника престола. Конюший же по традиции становился и царским местоблюстителем до вступления на трон нового государя. Именно после собора 1566 г. Иван Грозный сместил Федорова-Челяднина с этого поста, отправив на воеводство в Полоцк. И именно к нему, а также еще к троим знатнейшим боярам — М. И. Воротынскому, ИД. Вельскому и И. Ф. Мстиславскому уже летом следующего, 1567 г., обратился в секретных посланиях польский король Сигизмунд-Август — обратился с предложением перейти под его «королевскую руку».[373] Король, по-видимому, хорошо знал, к кому посылает гонца… Реально «переход» должен был проявиться в том, что указанные лица арестуют русского царя, выдадут его польскому королю, а на престол посадят удобного всем своей слабохарактерностью Владимира Андреевича, двоюродного брата Грозного. Сам же Сигизмунд-Август обещал поддержать эти действия одновременным наступлением своих войск Словом, как пишет историк, «планы… были разработаны в мельчайших деталях. Но исход интриги полностью зависел от успеха тайных переговоров с конюшим. Согласится ли опальный воевода использовать весь свой громадный авторитет для того, чтобы привлечь к заговору других руководителей земщины, или откажется принять (в нем) участие — этим определялись дальнейшие события».[374]

О том, какой ответ получил Сигизмунд-Август от земских бояр, говорит следующее. Уже в конце 1567 — начале 1568 г. король сосредоточил в районе Минска «до 100 000 человек войска для прямого похода на Москву в ожидании там боярского мятежа». Но как только стало известно о расправе Ивана Грозного с заговорщиками, польско-литовское наступление было отложено.[375] Да, читатель, да, русский государь сорвал планы своих противников… Хотя неясно, кто непосредственно сообщил Ивану о заговоре. Сделал ли это, малодушно спасая свою шкуру, Владимир Андреевич, о чем прямо рассказывает Генрих Штаден?[376] Или информация поступила от кого-то другого? Факт остается фактом: царь Иван узнал о боярском заговоре. Узнал, находясь с войсками на литовской границе. И известие это явилось столь грозным, что вынудило государя, немедленно оставив армию, помчаться в Москву «на ямских», т. е. на перекладных…

В ходе начатого следствия в руках царя оказались списки заговорщиков, имена людей, изъявивших желание поддержать, в случае переворота, Владимира Старицкого, списки, составленные не кем иным, как… самим боярином И. П. Федоровым-Челядниным.[377] Все же, казнив тогда многих, Иван не тронул его — главное действующее лицо заговора. Но и в этом на первый взгляд несколько странном поступке тоже крылась своя логика. Боярин Федоров-Челяднин был уже стар и вскоре сам мог предстать перед судом — перед судом божьим… А посему царь только выслал его в Коломну, приказав заплатить большой штраф в пользу государственной казны. Лишь через год, когда расследование обстоятельств «боярской крамолы» завершилось окончательно и стали, возможно, известны какие-то еще более вопиющие свидетельства преступления, государь все-таки вызвал боярина к себе во дворец. Тогда-то и произошла сцена, ярко описанная современником-очевидцем и коей не менее красочно воспользовался Эдвард Радзинский, опустив, правда (как отмечалось выше), все, что этой сцене предшествовало. Бывшему конюшему-боярину Иван предложил сесть на трон — символ власти, власти, которой, удайся переворот, Федоров-Челяднин мог бы обладать безгранично и — совершенно законно, как царский местоблюститель. Вероятно, не без гнева, но и не без горечи царь сказал ему: «Теперь ты имеегиь то, чего искал, к чему стремился, чтобы быть великим князем Московским…» После этого, передает Альберт Шлихтинг, государь заколол изменника кинжалом.[378] Вот почему «лежал великий боярин в луже крови у подножия трона», как мрачно живописует г-н Радзинский. «По грехом словесы своими погибоша», — добавляет безымянный летописец Правда, об этом наш уважаемый автор уже не вспомнил…

Между тем огромные вотчины убитого боярина, располагавшиеся на границе с Новгородской землей в Бежецком Верху, были немедленно конфискованы, взяты в опричнину. Считалось, что многие приближенные и дворяне Федорова-Челяднина были посвящены в его планы, при перевороте их намечали использовать в качестве вооруженной силы. А потому царь Иван сам возглавил летом 1568 г. опричный рейд по этим землям, во время которого большая часть боярских людей была посечена саблями, а их усадьбы разграблены и сожжены. Но… удивительное дело. Во время этого, в полном смысле слова жестокого карательного похода по бывшим владениям вельможи-изменника «террор не затронул крестьянского населения боярских вотчин»: А. ведь, напомним, Федоров-Челяднин являлся богатейшим человеком своего времени. На его землях жили многие тысячи крестьян, и поживиться там уж нашлось бы чем, будь на то государева воля. Но государев приказ имел, видимо, совершенно другой характер, другой смысл. И историк констатирует: «Террор обрушился главным образом на головы слуг, вассалов и дворян». Таким образом, читающий да разумеет, кого и за что действительно немилосердно громил царь… Как гласит поминальный синодик времен опричнины, всего в июне-июле 1568 г. погибло в вотчинах Федорова-Челяднина 369 человек, из которых 293 были боярскими слугами и 50–60 — дворянами.[379]

В этой тяжелой обстановке непрекращающихся заговоров и измен Иван был совершенно один. Хотя после смерти Анастасии он довольно быстро женился вторично, новый брак стал для него скорее горькой необходимостью, чем утешением: более никто и никогда так и не смог заменить ему первую и единственную в жизни любовь. Но «негоже государю быть одному» — заявила тогда церковь. По совету митрополита Макария, зорко следившего за внешней политикой своего духовного сына, новую невесту для государя-вдовца решено было искать за границей, на Западе — либо в Швеции, либо в Польше. Однако ни шведский дом Вазы, ни польские Ягеллоны не согласились соединиться с московскими Рюриковичами. Предложение пришло совсем с другой стороны — с Востока, с предгорий Северного Кавказа. Именно один из знатнейших кабардинских князей — Темрюк, надеясь получить поддержку России в борьбе против Турции и Персии, выдал свою дочь, княжну Кученей, замуж за русского царя. Союз сей был не менее выгоден для Москвы, чем брак государя с какой-нибудь из европейских принцесс, ибо, во-первых, содействовал налаживанию ее мирных контактов с горскими народами, во-вторых же — открывал дорогу для связей с христианским государством грузин и армян. Такое вот «приданое» принесла Ивану тонкая и смуглая черкешенка Кученей, в святом крещении принявшая имя Марии. Но для г-на Радзинского Кученей-Мария — лишь «черная женщина», «с глазами, словно горящие уголья», «дикая нравом, жестокая душой», вместе с которой «во дворец пришла Азия. Восточная деспотия, насилие — азиатское проклятие России». Согласимся, характеристика не слишком справедливая для гордых, благородных и вольнолюбивых горцев…

Итак, повторим, брак оказался удачным, но в сугубо политическом смысле. Что же касается личных взаимоотношений между супругами, то вряд ли осеняла их хотя бы тень любви, понимания, взаимной поддержки. Не было и детей. Единственный ребенок — царевич Василий — рожденный Марией в 1563 г. (как раз в момент завоевания Полоцка), через несколько месяцев скончался. У Ивана по-прежнему подрастало только два сына — от Анастасии, и только на них сосредотачивались все его надежды. Но сыновья были еще слишком малы для тех тягчайших дум, забот и тревог, коими полнилась душа отца. И он мучительно искал того, кто мог бы действительно искренне понять его. Понять и поддержать не ради собственной корысти, а ради общего служения… Таким человеком мог бы стать для Грозного Федор Колычев — близкий друг его детства. Но, увы, жестокая боярская крамола вмешалась и здесь… Да, о подлинном благородстве и кристальной честности Федора Колычева Иван хорошо знал еще с самых юных своих лет. Упомяни г-н Радзинский об этом простом и общеизвестном в исторической литературе факте, и, возможно, тогда не столь уж «странным» показалось бы ему то, что на пустующую митрополичью кафедру царь пригласил в 1566 г. именно этого человека — «известного праведной жизнью»… Все дело в том, что, по логике г-на Радзинского, государь желал иметь подле себя не близкого друга-единомышленника, а просто легко управляемого главу церкви — «тем более что на Руси, — как написано в книге, — хватало иерархов, готовых быть сговорчивыми и послушными». Но тем не менее Иван сам настоял на избрании праведника и «должен был теперь приготовиться к долгим „докукам“ от нового митрополита». Сия психологически убогая, противоречивая конструкция, созданная автором, так и не дала ему самому возможность постигнуть ни того, почему все же с таким «непонятным упорством» просил царь Колычева принять предложенный митрополичий жезл, ни того, что случилось после.

Федор Степанович Колычев, в монашестве — инок Филипп, игумен Соловецкий, митрополит Московский, русский святой… Как гласит его «Житие», включенное в Четьи-Минеи за январь месяц, древний род бояр Колычевых пострадал во времена малолетства Грозного за преданность Андрею Старицкому. Одного из них обезглавили, другой долго сидел в тюрьме. Должно быть, горькая судьба родственников и подвигла тихого, задумчивого юношу оставить Москву, великокняжеский двор, полоненный ненавистью противостоящих боярских клик, и пешком, в одежде простолюдина уйти на Север, в далекий Соловецкий монастырь. Там, никому не раскрывая своей известной фамилии, приняв постриг, он за десять лет пройдет весь нелегкий путь от простого послушника до игумена-настоятеля знаменитой обители.

Получив почетное приглашение своего давнего друга-царя, игумен Филипп сразу оценил всю его неимоверную сложность, громадную ответственность, равно как и то, с чем снова придется ему столкнуться в Москве. То, от чего бежал он когда-то к Белому морю, в ледяную пустыню северных просторов… А потому долго отказывался от сана митрополита, смиренно и мудро объясняя свой отказ немощью и недостойностью. «Не могу принять на себя дело, превышающее силы мои, — говорил он. — Зачем малой ладье поручать тяжесть великую?» И все же окончательно отказать Ивану так и не смог, ибо понимал: просил царь не только возглавить церковь. Жаждал прежде всего духовной помощи, просил разделить вместе с ним его крест, окормить его душу. Пастырь же обязан[380] помочь страждущему — чего бы то ни стоило. Будущий святой митрополит понял, что должен вернугпъся туда, откуда ушел, и испить чашу до дна, ибо такова воля господня…

Увы, ни один исторический документ не сохранил, да и не мог сохранить свидетельств о том, как встретились они после двадцати с лишним лет разлуки, что вспоминали, пытливо вглядываясь друг другу в глаза, о чем говорили долго, а что понимали и без слов? Ясно одно: и Грозный царь, и смиренный инок с самого начала знали — предстоит им горчайшая дорога, но отречься от нее нельзя…

Предвидя, что в Москве нового главу церкви немедленно попытаются вовлечь в политическую борьбу, вызвать разрыв между царем и митрополитом, Иван и Филипп, стремясь заранее предотвратить такое развитие событий, предприняли очень умный шаг. 25 июля 1566 г., во время торжественной церемонии поставления (посвящения в сан), Филипп публично объявил 6 том, что не будет вмешиваться в мирские дела. Специально подготовленная к этому моменту и подписанная иерархом грамота гласила, что ему «в опричнину и царский обиход не вступаться и, по поставлении, из-за опричнины… митрополии не оставлять».[381] Как отмечает церковный писатель, «такой грамотой сама фигура митрополита как бы выносилась за скобки всех дворцовых интриг», лишая боярскую оппозицию возможности (в своих интересах) разрушить «священную сугубину» царя и митрополита, противопоставить два центра власти — светский и духовный.[382]

Вскоре это полное единодушие и понимание между Иваном и Филиппом подтвердилось еще более веско. Открылся заговор Федорова-Челяднина. Началось следствие и казни. Святитель, следуя христианской традиции милосердия к падшим, ходатайствовал перед царем о смягчении участи преступников, однако в целом действия Ивана поддержал. Поддержал, невзирая даже на то, что среди казненных участников заговора были его близкие и дальние родственники (напомним: митрополит принадлежал к знатнейшей боярской фамилии). Более того. Он сам обличал тех иерархов, которые молчаливо сочувствовали заговорщикам. Обращаясь к ним, Филипп сурово вопрошал: «На то ли собрались вы, отцы и братья, чтобы молчать, страшась вымолвить истину? Никакой сан мира сего не избавит нас от мук вечных, если преступим заповедь Христову и забудем долг наш пещись о благочестии благоверного царя, о мире и благоденствии православного христианства».

Такая безукоризненно честная позиция митрополита грозила разоблачением многим тайным противникам царя среди высшего церковного клира, крепко связанного узами родства со светской аристократией. Все люди — человеки. Далеко не каждому иерарху хватало той, свойственной Филиппу высокой силы духа для того, чтобы, поднявшись над личными переживаниями и амбициями, объективно судить о происходящем, всегда оставаться преданным истине и долгу. А потому боярская крамола, как ржавчина, проникала и в церковь, уродуя ее светлый соборный лик. Одним из тех, кого охватила эта страшная духовная коррозия, был архиепископ Новгородский Пимен. Второй человек в церкви после Филиппа, новгородский владыка сам долгое время хотел занять митрополичью кафедру. Но Иван выбрал Колычева. И Пимен не простит этого — ни Филиппу, ни самому царю. Уже вскоре он предаст их обоих, и предательство сие послужит роковым толчком к самому трагическому событию в многовековой истории Господина Великого Новгорода…

К Пимену примкнули также Пафнутий, — епископ Суздальский Филофей Рязанский и… сам духовник царя, благовещенский протопоп Евстафий, с некоторого времени серьезно опасавшийся за свое место при дворе. Именно эти четверо и стали главными участниками заговора, направленного против духовного единства государя и митрополита. «Тактика интриги была проста: лгать царю на митрополита, а святителю клеветать на царя. При этом главным было не допустить, чтобы недоразумение разрешилось при личной встрече. Кроме того, надо было (поскорее) найти предлог для удаления святителя Филиппа. Время шло, и злые семена лжи давали первые всходы». Царя удалось было убедить в нелояльности Филиппа, в том, что митрополит осуждает опричнину.[383]

Но ежели каким-то образом злопыхатели ввели в заблуждение постоянно поглощенного сотнями сложнейших вопросов Ивана, то для самого митрополита их коварные действия никогда не были тайной «Вижу, — сказал как-то святой, — готовящуюся мне кончину, но знаете ли, почему меня хотят изгнать отсюда и возбуждают против меня царя? Потому что не льстил я перед ним… Впрочем, что бы то ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан святительский». Вот тогда-то, как пишет церковный историк, уже не надеясь окончательно скомпрометировать Филиппа в глазах государя, заговорщики возбудили дело о якобы неправедном житии митрополита в бытность его настоятелем Соловецкого монастыря. Для сбора «доказательств» на Соловки была даже отправлена специальная комиссия в составе Пафнутия Суздальского, андрониковского архимандрита Феодосия и князя Василия Темкина.

Прибыв туда, они «угрозами, ласками и деньгами принудили к лжесвидетельству против святителя Филиппа некоторых монахов и, взяв их с собой, поспешили назад. В числе лжесвидетелей, к стыду обители, оказался игумен Паисий, ученик святого митрополита, прельстившийся обещанием ему епископской кафедры… Состоялся „суд“. Царь пытался защитить святителя, но вынужден был согласиться с „соборным“ мнением о виновности митрополита. Причем, зная по опыту, что убедить царя в политической неблагонадежности Филиппа нельзя, заговорщики подготовили обвинения, касавшиеся жизни святителя на Соловках. И это, похоже, сбило с толку Ивана IV. В день праздника архистратига Михаила в 1568 г. святитель Филипп был сведен с кафедры митрополита и отправлен „на покой“ в московский монастырь Николы Старого, где на его содержание царь приказал выделять из казны по четыре алтына в день. Но враги святого на этом не остановились, добившись удаления ненавистного старца в тверской Отроч монастырь, подальше от столицы». Однако, отмечает тот же автор, торжество злоумышленников длилось недолго. Чуть больше года спустя, в декабре 1569, царь с опричной дружиной двинулся в Новгород для того, чтобы лично возглавить следствие по делу о «новгородской измене», а также о покровительстве местных властей широко распространившейся в те времена на новгородских землях ереси антитринитариев, прозванной в народе «ересью жидовствующих»[384]… В ходе этого расследования неминуемо могли вскрыться связи новгородских изменников, и особенно новгородского архиепископа Пимена, «с московской боярской группой, замешанной в деле устранения святителя Филиппа с митрополии. В этих условиях опальный митрополит становился опаснейшим свидетелем. Его решили убрать и едва успели это сделать, так как царь уже подходил к Твери. Он послал к Филиппу своего доверенного опричника Малюту Скуратова за святительским благословением на поход и, надо думать, за пояснениями, которые могли пролить свет на „новгородское дело“. Но Малюта уже не застал святителя в живых. Он смог лишь отдать ему последний долг, присутствуя при погребении, и тут же уехал с докладом к царю».[385]

Так свершилось предсказание святого о собственной смерти. Еще за три дня до мученической гибели, когда, видимо, пришла в Отроч монастырь весть о движении царя к Новгороду через Тверь, где и находилась сия обитель, Филипп почувствовал, что Иван, наконец, раскусил тонко сплетенный заговор и идет искать истину, идет, возможно, даже к нему самому, как главному свидетелю и жертве. Что, верный своему обычаю разбираться во всем лично, Иван вот-вот появится в монастыре сам либо пришлет своего человека… Но тут же осознал Филипп и то, что вряд ли состоится эта встреча. Что вряд ли ее допустят те, кто был как раз меньше всего заинтересован в раскрытии истины. Те, кто, оклеветав, разлучил его с царем… А потому и сказал он окружавшей его монастырской братии пророческие слова, на все времена зафиксированные его «Житием»: «Близится завершение моего подвига». Засим, смиренно исповедавшись и приняв причастие, он, как и подобает святому, спокойно стал ждать своего убийцу. Ждать пришлось недолго. Малюта Скуратов, повторим, уже не застал его в живых…

Мы, однако, согрешили бы против исторической объективности и, больше того, были бы несправедливы по отношению к нашему дорогому читателю, если бы, передавая обстоятельства мученической кончины святого митрополита, не упомянули о том, что в литературе широко распространена и совершенно другая версия его гибели. Версия, всецело приписывающая убийство высшего иерарха церкви самому Ивану Грозному и провозглашающая это убийство одним из наиболее страшных преступлений царя. Версия о том, что не кто иной, как сам Малюта Скуратов по приказу Грозного собственноручно «задушил подушкой» бывшего митрополита, когда тот отказался дать свое благословение царю. Об этом, например, писали в своих весьма скандальных мемуарах двое ливонцев, служивших при русском дворе — Иоганн Таубе и Элерт Крузе (кстати, они же сообщают и о неоднократных жестких пререканиях, якобы происходивших между Иваном и Филиппом — по поводу опричнины, что в конце концов и привело к низложению митрополита[386]). Именно только одну эту версию и использовал в своем изложении Эдвард Радзинский. Конечно, это неотъемлемое право автора — выбирать исторические источники, наиболее совпадающие с его концепцией, подтверждающие его взгляды. И все же, думается, читатель имеет право знать, что, по мнению такого крупного церковного писателя, каким был в свое время владыка Иоанн (Снычев), митрополит Ладожский и Ленинградский, как раз та версия гибели святого Филиппа, которую использовал г-н Радзинский, не выдерживает критики. Не выдерживает уже по одной простой причине. Царь Иван, как было свойственно людям Средневековья, человек глубоко верующий и «чрезвычайно щепетильный во всех делах, касавшихся душеспасения, заносил имена всех казненных по его приказу в специальные синодики, которые рассылались затем по монастырям для вечного поминовения „за упокой души“».[387] На эти списки мы уже не раз ссылались выше, ибо, как доказали многолетние исследования не одного поколения историков, списки опальных составлялись государевыми дьяками на основе подлинных судных дел, в строжайшем порядке хранившихся в опричном архиве.[388] Несложно, кстати, понять, как много мог бы рассказать этот архив! Сколь многое поставить на место! Но архив Ивана Грозного, способный объяснить все трагичные тайны его царствования, был кем-то коварно изъят из царских хранилищ, бесследно исчез(!) по его кончине. А потому, восстановленный буквально по крупицам, по ветхим фрагментам поминальных списков XVI века, чудом сохранившихся в различных русских монастырях, синодик опальных царя Ивана является почти единственным достоверным историческим документом, позволяющим судить о размерах репрессий. Но имени святителя Филиппа, подчеркивает митрополит Иоанн (Снычев), в этом списке нет. Вывод? Вывод пусть наш внимательный читатель сделает сам. В отличие от «блистательного» мэтра, мы вовсе не навязываем ему готовые схемы. Мы лишь предлагаем — факты…

А Иван… К сожалению, уже поздно, уже будучи в Новгороде, но он все тоже поймет сам. Поймет и покарает оклеветавших святого. Вот что пишут об этом Четьи-Минеи за январь, в день памяти митрополита Филиппа: «Царь… положил свою грозную опалу на всех пособников и виновников его (святителя) казни. Несчастный архиепископ новгородский Пимен по низложении с престола был отправлен в заключение в веневский Никольский монастырь и жил там под страхом смерти. Филофей Рязанский был лишен архиерейства. Но главным образом гнев царский постиг Соловецкий монастырь. Честолюбивый игумен Паисий, вместо обещанного ему епископства был сослан на Валаам. Монах Зосима и еще десять иноков, клеветавших на митрополита, были также разосланы по разным монастырям, и многие из них на пути к местам ссылки умирали от болезней. Наконец, как бы в наказание всей братии, разгневанный царь прислал в Соловки чужого постриженника — Варлаама, монаха Белозерского Кириллова монастыря, для управления обителью».[389]

Загрузка...