Исторический роман В.Язвицкого воссоздает эпоху правления Ивана III (1440–1505 гг.), при котором сложилось территориальное ядро единого Российского государства. Это произошло в результате внутренней политики воссоединения древнерусских княжеских городов Ярославля, Новгорода, Твери, Вятки и др. Одновременно с укреплением Руси изнутри возрастал ее международный авторитет на Западе и Востоке. Исторический роман В.Язвицкого воссоздает эпоху правления Ивана III (1440–1505 гг.), при котором сложилось территориальное ядро единого Российского государства. Это произошло в результате внутренней политики воссоединения древнерусских княжеских городов Ярославля, Новгорода, Твери, Вятки и др. Одновременно с укреплением Руси изнутри возрастал ее международный авторитет на Западе и Востоке. Осенью тысяча семидесятого года прибежал из Новгорода на Москву Афанасий, сын Братилов. Живет он там у Федорова Ручья и держит на Торге возле церкви Ивана Предтечи на Опоках малую лавицу. Рукодельем златокузнечным торгует Афанасий: крестами тельными, серьгами да кольцами, которые сам льет и кует из серебра и золота.
На Москву же прибежал он, чтобы довести великому князю о смуте и злых умыслах новгородских, о том, что своевольно заправлять делами веча стали буйные ватаги сыновей именитых богатейших бояр, а душа всего своеволия — вдова посадника Исака Борецкого Марфа и сыновья ее. С ней же и многие бояре и вдовы бояр богатых властвовать хотят в Новгороде Великом…
Все это сказывал Афанасий ранее дьяку Курицыну, а ныне, стоя перед государем в покоях его, повторял с горестию душевной, но твердо и даже строго, своим новгородским говором:
— Сии бояре и млади-своевольники, суды захватив, судят неправедно. Посулы берут с виноватых, а безвинных грабят, отбирая именья их, самих же в цепи куют, продают в рабство. В велелепных хоромах каменных у самой Марфы Борецкой всяк день пиры и пьянство великое. У ворот же, почитай, день и нощь толкутся всякие бездельники и всякие пропойцы, которые, денег ради и пьянства, горлопанят и драки чинят на вече…
Иван Васильевич молчал, нахмурив брови, но, когда взглядывал на худощавого и жилистого Афанасия Братилова, в глазах его вспыхивал ласковый огонек. Испытанный мужик Афанасий, дьяку Бородатому еще при Василии Васильевиче честно служил и теперь служит. Нравились Ивану Васильевичу и руки Афанасьевы — складные, умелые, с длинными пальцами, которые ловко работают всякую тонкую работу. Видал не раз государь изделия Афанасия Братилова и весьма одобрял их.
— Ох, государь, — продолжает Братилов, — сорят деньги-то Борецкие без меры и счета…
— Не свои, чаю, сорят, — перебил его государь.
— Не свои, истинно, государь, — подхватил Афанасий, — свои-то в подвалах под замками хоронят. Сорят токмо грабленное судами неправедными да тем, как в народе бают, что в соборе святой Софии крадено…
— Как в соборе святой Софии? — воскликнул Иван, и глаза его стали страшными. — Что же владыка-то Иона смотрит?
От этого грозного крика Афанасий оторопел, но, быстро оправившись, молвил:
— Не поиман, не тать, бают, а он, казначей-то софийский казны, богопротивный пес Пимен никем не пойман. Хоть и монах он, а нечестив вельми и вор-изменник пред тобой, государь! Крадет он церковную казну тайно для ради измены Марфы окаянной…
— Блудница сия, — гневно молвил Иван Васильевич, — в старости себя не блюдя, для ради власти на все непотребства идет, стыда не ведая…
— Истинно, истинно, государь! — тоже гневно подхватил Афанасий. — Вдова сия срамна и ни денег, ни чресел своих не пожалеет для приработка своего, на измену идет Руси и вере святой православной! Вести есть, что Марфа измены ради против Москвы и всея Руси, сплетясь лукавыми речами с князьями литовскими, хочет, чтобы король Казимир выдал ее за того пана литовского, который был бы от короля наместником в Новомгороде. Сим она блазнит себя, мыслит от королевского имени без Москвы всем Великим Новымгородом самовластно править…
Иван Васильевич все еще с гневным лицом обернулся к дьяку Курицыну и глухим, хрипловатым голосом спросил:
— Слышишь, Федор Василич, что там деется?
— Далеко зашла измена, государь, — мрачно ответил Курицын, — ни увещевания отца митрополита, ни доброта твоя и миролюбие никакой пользы не дают…
— Государь великий, — не выдержав, вмешался Афанасий, — все бояры новгородские и жены блудливые и лукавые мыслят, что малоопытен ты. Миролюбив же ты не по милосердью своему, а из страха перед ними…
Афанасий вдруг оборвал свою речь в смятении — так грозно глянули на него глаза государя…
— Восемь лет щажу их, — молвил Иван Васильевич, — ныне же покараю их без милости…
При этих словах он встал со скамьи и, пройдясь молча несколько раз по покою своему, промолвил:
— Идите, а яз один обо всем подумаю. Ты же, Федор Василич, прими Афанасия не только как гостя, верного нам, но верного и всей Руси православной…
Афанасий Братилов, земно кланяясь, сказал:
— Спаси тя Бог, государь, живи ты многие лета…
— Днесь же, Федор Василич, — продолжал великий князь, — вестников пошли в Новгород к дьяку Бородатому, дабы гнал на Москву, на думу с нами…
Октября двадцать восьмого дня, на Ненилу-льняницу, когда бабы лен мять начинают, пригнал на Москву из Новгорода дьяк Степан Бородатый. Через топи и грязи осенние ехал он по лесным дорогам, устал, изнемог, но не зря: вести у него были весьма важные и тревожные.
Великий князь радостно встретил старого дьяка, которого знал и уважал с юных своих лет. Дьяк этот читал грамоты и летописания новгородские еще на Ярославом дворище при великом князе Василии Васильевиче. Чтил его Иван Васильевич особенно за то, что знал и помнил Степан Тимофеевич все злоумышления и все хитрости новгородцев.
Принимал государь дьяка Бородатого у себя в покоях, сидя за трапезой сам-пят. За столом уже были: княгиня Марья Ярославна, дьяк Федор Курицын и Ванюша, которому пошел уж тринадцатый год, и был уж он у отца соправителем.
— Ну, Степан Тимофеевич, — вспыхивая острым взглядом, заговорил государь, — сказывай, что в городе наши деют, какое воровство умышляют?..
— Немощным стал богомолец наш, архиепископ Иона, — ответил почтительно и с печалью старый дьяк, — слабеет рука его и во Пскове и в Новомгороде. Духовные-то новгородские мыслят, и яз мыслю, может, вборзе уж и жребий будут тянуть по старине[1] у святой Софьи…
— Что ж с ним, Степанушка? — спросила великая княгиня Марья Ярославна.
— Дряхлеет наш архиепископ, государыня, и на лике его печать уже смертная. Мыслю, к зиме сей представится…
— А на кого жребий вынуть метят? — спросил дед Курицын.
— Бают, на священноинока Феофила, мниха Пимена, казначея софийского, да на протопопа Лексея, а и то лишь промеж собя о сем шепчутся. Пимена-то, бают, Борецкие хотят, доброхот он их…
— Слыхал уж яз, — заметил Иван Васильевич, — о Пимене сем от Афанасья.
— От Братилова? — спросил Бородатый.
— От него. Сказывал, будто тать сей Пимен. Казну соборную обкрадывает.
— Шепчут о сем в народе-то, а как разведать? Владыка же совсем немощен стал…
— Ну да сие не вельми важно, — перебил его великий князь, — скажи, истинно ли, что великие бояре, златопоясники новгородские, с королем Казимиром тайно ссылаются и под руку его хотят?
— Истинно сие, государь, — продолжал Степан Тимофеевич, — верно все, что про них мы тут баили. Токмо примолвлю к сему: обмануть нас хотят новгородцы, за неразумных нас почитают…
— Сие токмо к добру, — живо откликнулся великий князь, — пусть их так мяслят. Мы же, якобы веря им во всем и якобы не разумея их лжи и хитрости, упредим их во всех деяниях…
— Как же сие изделать, Иванушка? — спросила княгиня Марья Ярославна.
Иван Васильевич весело усмехнулся и, обратясь к сыну, молвил шутливо:
— А ну-ка, Ванюшенька, сказывай, как нам с новгородцами быть?
— Бить их надобно…
Все засмеялись, а государь ласково обнял сына за плечи и добавил:
— Пусть вороги наши тешатся сговорами да сборами. Мы же их, пока они тайно ссылаются, упредим — поодиночке бить будем, а первей всех Новгород, как Ванюшенька нам указывает…
После трапезы, когда стали сходиться званные к государю воеводы его, бывшие в то время в Москве, княгиня Марья Ярославна ушла со внуком в свои покои. Знала она, что сын не любит на военном совете людей, ратного дела не разумеющих.
Из воевод, кроме князя Юрия Васильевича, были: князь Иван Юрьевич Патрикеев, князь Федор Давыдович Стародубский-Пестрый, князь Иван Васильевич Стрига-Оболенский, князь Данила Димитриевич Холмский, Борис Матвеевич Слепец-Тютчев, Василий Федорович Образец-Симский и Петр Федорович Челяднин.
Государь, хотя был весел и с виду спокоен, но кто знал его хорошо, видел по дрожанию рук, что взволнован он очень сильно.
Поздоровавшись с воеводами, Иван Васильевич обратился к дьяку Бородатому:
— Сказывай-ка всем, Степан Тимофеич, что ведаешь про воровство новгородское…
— Из того, государь, что яз в Новомгороде своими очами видел и своими ушми слышал, ясно: переметнуться хотят новгородцы к Литве и латыньству. Сносятся Борецкие не токмо с Казимиром, а и с немцами и татарами…
— Верно, — добавил дьяк Курицын, — ведомо нам от Даниара-царевича, что Ахмат тайно ссылается и с ними и с крулем польским, круль же на нас и немцев подымать будет…
— И яз так мыслю, — продолжал Бородатый, — новгородцы же из бояр великих, как Борецкие, Лошинские, Есиповы, Ананьины и Афанасьевы, смуту сеют, наместнику государеву и дворецкому дерзко грубят, с веча прямо толпой приходят, а людей московских грабят и за приставы берут.[2] Имя государево не доржат честно и грозно, а лают и бесчествуют…
Помолчал старый дьяк и добавил:
— Они тобя, государь, не боятся и мыслят токмо, как бы заратиться с нами. Приказы твои не чтут и митрополита Филиппа посланья в наук им нейдут. Когда яз был еще в Новомгороде, собирали они к тобе посла своего, посадника Василья Ананьина, якобы для ради земских дел и твоих жалоб, на деле же для ради сокрытия злоумышлений своих, дабы врасплох нас застать, к рати не готовыми…
— Когда ж Ананьин-то к нам будет? — спросил Иван Васильевич.
— Мыслю, государь, что дней через пять, а то и ранее…
— Встреть его, Степан Тимофеич, — перебил старого дьяка великий князь, — встреть почетно, якобы и впрямь боимся мы Новагорода, будто ни о чем не ведаем и не разумеем…
Государь помолчал и добавил, обращаясь к дьяку Курицыну:
— А ты, Федор Василич, снаряди посла от нас с приказом вотчине нашей Пскову, дабы готовы были рать поднять на Новгород. Пускай посол наш о пищалях им скажет, дабы при надобности нам пищали у них при полках были. На всяк случай…
Иван Васильевич оглядел всех воевод и глухо спросил:
— Разумеете, воеводы?
— Разумеем, — сразу ответили все, — вороги, как волки коня, нас со всех сторон обступают…
— Новгород, — продолжал государь, — Польша, Литва, немцы, а Казань и Тверь нож за пазухой доржат. Ахмат и прочие татары всегда зла нам хотят, опричь крымских, которые пока сами Ахмата боятся…
Иван Васильевич помолчал, раздумывая, и продолжал снова, все повышая голос:
— Поодиночке-то все они не страшны нам, а ежели вот все они соединятся воедино, не быть более Москве! Растопчут государство Московское, по частям раздерут!..
Государь поднялся со скамьи так внезапно и быстро, что все вздрогнули от неожиданности и встали вслед за великим князем.
— Надобно нам вовремя пресечь злоумышленья ворогов наших, — продолжал Иван Васильевич, — токмо о сем и думайте, воеводы. Думайте, как сие сотворить. Ведайте, что надобно нам наивеликую ратную силу собрать немедля. Полки собрать конные для похода и пешие для судовой рати, татар своих со всей конницей взять. Главное же — успеть нам приготовиться ранее ворогов, быть сильней новгородцев, пасть на них, как снег на голову.
Смолк великий князь и, оглядев всех воевод строгим взглядом, резко вопросил:
— Разумеете?
— Разумеем, государь, разумеем…
— Все мои слова, — так же повелительно продолжал Иван Васильевич, — в тайне доржать надобно и женам даже своим их не доверять. К зиме воев и коней снарядите. Соберите и заготовьте сани, телеги, насады, ладьи. Весной все принимать от вас буду. О походе же после того яз особо прикажу вам. Сей же часец клянитесь мне перед образами в хранении ратной тайны…
Все повернулись к образам, и каждый поодиночке поклялся громко, чувствуя на себе взгляд государя.
— Теперь идите, — властно проговорил великий князь, — яз же подумаю о всем еще с митрополитом и боярами.
Ноября второго прибыл в Москву от Новгорода посол, посадник Василий Ананьин, с несколькими боярами новгородскими, с житьими людьми и со слугами своими. Якобы по земским делам посол этот был послан и привез с собою ценные дары князю великому.
Ледостав в тот год был ранний — озера и болота везде уж замерзли, и даже многие реки стали, и посольство новгородское доехало быстро и хорошо.
Принимали послов у князя великого с почетом, в передней государя. Василий Ананьин был разодет в дорогие ипские[3] сукна и бархаты и опоясан золотым поясом, осыпанным драгоценными каменьями. Богаче государя московского облачен был посадник новгородский и держал себя гордо и дерзко, а когда бояре государевы спрашивали его, почему Новгород, государева вотчина, не бьет челом ему в неисправленьях своих и прощенья не просит, он отвечал даже при великом князе высокомерно:
— О том Великий Новгород со мной не приказывал.
Побледнел великий князь при этих словах от обиды и грубости надменного посла от Господы, но не показал и виду, будто ничего и не слышал. Был ласков все время, принял дары от вотчины своей новгородской: два постава сукна ипского, два зуба рыбьих,[4] двадцать золотых корабленников[5] да бочку вина сладкого… Был весел и гостеприимен государь за столом. И только после трапезы, отпуская Василия Ананьина обратно в Новгород, поглядел суровым взглядом прямо в глаза ему — и смутился посол, а государь ему тихо, но внятно наказал:
— Повестуй вечу слова мои: «Исправьтеся, моя вотчина, сознайтеся, в землю и воды мои не вступайтеся, имя мое, великого князя, держите честно и грозно, а ко мне посылайте челом бить по докончанию, а яз вас жаловать буду и по старине доржать…»
Упрямо наведя брови, выслушал посадник новгородский слова государя, но, не смея перечить, низко поклонился и молвил:
— Волю твою исполню, доведу слова твои до веча…
Провожал посольство новгородское Степан Тимофеевич Бородатый с подьячими, писцами и со слугами своими. Как только ушел посол новгородский и разошлись бояре московские, подозвал государь дьяка Курицына и сказал:
— Надобно мне посла избрать для Пскова. Из бояр или дьяков, который наидобре мог бы на вече там баить…
— Сыщу, государь, — подумав, ответил Курицын, — из бояр, мыслю, Селивана можно, который уж ездил к псковичам, или Ивана Товаркова, а из дьяков — Якова Шибальцева…
— О сем подумаю, — перебил его Иван Васильевич, — ты же пока изготовь наставленье для посла, дабы он лаской и хитростью понудил псковичей, яко посредников, ссылаться с Новымгородом. Тянуть нам время-то надобно. Обсуди сие сам, а на вече моим именем сказывать токмо так: «Моя вотчина Великий Новгород не правит, а учнет мне бити челом и исправится, жаловать буду. А не учнет мне правити, и вы бы на их были со мной заодно…»[6]
После отъезда Василия Ананьина стали замечать печаль в лице государя, хотя непрестанно занят он был с дьяками в лице государя, хотя непрестанно занят он был с дьяками и боярами подготовкой к войне с Новгородом. Глаз не спускал он и с того, что делается в Казани и в Большой Орде у Ахмата, и еще более того следил за Литвой и ляхами. Становился государь с каждым днем суровее и строже. Задумывался иной раз, забывая о тех, кто был около него.
Ноября же тринадцатого завтракал он, никого к себе на думу не зовя. Тихо отворив дверь, нежданно вошел к нему дворецкий Данила Константинович и доложил:
— Иван Фрязин воротился из Рыма. Баит, лик грецкой царевны привез, на доске кипарисовой писанный…
Взглянул Иван Васильевич на дворецкого и молвил, вставая из-за стола:
— Время для меня настало, Данилушка, ножом собе сердце резать, душу собе из груди вынуть. Разумеешь ты сие?
Данила Константинович ничего не ответил и вдруг, забыв степень положения своего, обнял государя и поцеловал его в плечо.
— Запри дверь-то на крюк, — молвил великий князь, — сядь рядом, скажу тобе, что и как нам деять тайно…
— Государь, — тихо сказал дворецкий, — ране прикажу яз слугам никого к тобе не допущать, а Фрязину ждать.
— Верно, Данилушка, скажи Фрязину, пождет пущай в передней-то.
Иван Васильевич помолчал и добавил, сдвинув брови:
— Да пусть он ништо никому не объявляет. Ждет моего приказа…
Оставшись один, задумался Иван Васильевич, зная не только о кознях Литвы и Новгорода, но и о приготовлениях к войне Ахмата и Казимира, а также предвидя возможность заговора братьев своих, которые на измену могут пойти.
А тут еще и Иван Фрязин воротился, царевна потом приедет…
Стиснул руки Иван Васильевич, шепчет в тоске:
— Трудно и горько мне, Дарьюшка, цвет мой благоуханный, Дарьюшка…
Вошел дворецкий и заложил дверь на крюк.
— Садись сюды, ко мне, Данилушка, — тихо молвил государь, — ты сам ведь знаешь — скоро война. Царевна потом приедет. Завтра Филиппово заговенье, а там пост. Хощу ныне проститься с голубкой моей…
Заволновался дворецкий и прерывисто зашептал:
— Она меня о сем же молила, дабы челом тобе бил от нее, убивается вельми. Постом ведь постригаться будет…
Иван Васильевич зажал лицо руками, сдавил на миг виски и заговорил снова:
— Все, Данилушка, мною обдумано. Монастырь-то Вознесенский избрал яз, где княжны все и княгини ангельский чин принимали. Дабы жила там, как княгиня, в почете. Яз ее за жену свою почитаю, хоша и не венчаны мы… Слышь, Данилушка?
Дворецкий молча поцеловал руку великому князю.
— Яз тобе в дар из подмосковных моих выберу сельцо, которое побогаче. Ты ж его в монастырь дай своим именем, яко вклад за Дарьюшку мою. Да из казны моей возьми десять золотых корабленников. После-то еще казной давать буду. Следи, дабы уход за ней был и в почете бы она была…
Иван Васильевич поднялся со скамьи и молча прошелся вдоль покоя своего, потом остановился возле дворецкого и молвил:
— Не наша воля, Данилушка, в сей юдоли земной, а Божья. С самой игуменьей у Вознесенья-то поговори и о вкладах скажи твердо, ибо мной решено все, как тобе сказывал…
Дворецкий поклонился до земли государю:
— Спаси тя Господь, государь, да укрепит Он душу твою…
— Иди, Данилушка, — печально сказал Иван Васильевич. — Расскажи все Дарьюшке. Нету в сем вины моей, все ж мука ее от меня идет. Скажи, ныне вечером видеть ее хочу…
Государь снова прошелся вдоль покоя и добавил:
— Пойди к государыне Марье Ярославне, проси ее тайно сей же часец ко мне, а потом тайно же Ивана Фрязина к нам приведи…
Иван Васильевич в каком-то забвении ходил взад и вперед по своему покою, когда вошла к нему Марья Ярославна и окликнула его:
— Иванушка, пошто звал ты меня? Люди у меня были — Данилушка посему не хотел ничего сказывать…
Иван Васильевич молча поздоровался с матерью и, поцеловав ее руку, сказал ласково:
— Садись, моя матушка, сюды к столу. Яз тобе все поведаю. Сей часец придет сюды Иван Фрязин. Воротился он из Рыма…
Марья Ярославна сразу оживилась и заволновалась:
— Когда же, сыночек, приехал он?
— Придет, вот сам и поведает. Лик царевны грецкой привез он, на доске кипарисовой писанный. Вот мы с тобой и поглядим его. Потом ты расспроси Фрязина-то, как ты сие умеешь, обо всем, спроси посла-то нашего, а яз послушаю. Да и сам, может, о чем-либо его попытаю…
— Когда же придет-то он? — нетерпеливо воскликнула великая княгиня.
— Сей часец, матушка, — ответил Иван Васильевич, — а ты, молю, погляди на лик-то ее и скажи все мне. Материнское-то сердце — вещун верный…
Дворецкий, постучав, приотворил слегка дверь и спросил:
— Приказываешь ли, государь, пред лицо твое стать?
— Веди сюды Фрязина, потом нас втроем оставь. Никого сюды не пущай…
Иван-денежник вошел и низко поклонился, касаясь рукой по русскому обычаю самого пола. Потом, как принявший православие, перекрестился на образ по-православному. Усмехнулся Иван Васильевич, представив себе, как его денежник молился перед папой, крестясь по-католически.
— Двурушничал, — чуть слышно сорвалось с его губ.
— Многие лета вам, государь и государыня, жить во здравии, — почтительно молвил венецианец.
— Здравствуй и ты, — ответил государь, — сказывай.
Иван-денежник снова поклонился, достал из-под полы кожаный ящичек красивой работы, тисненный золотым узором, и, сняв с него крышку, преподнес Ивану Васильевичу. В ящичке лежала кипарисовая доска. На ней сухими красками, разведенными яичным желтком с клеем, написан был лик царевны Зои.
Государь и государыня впились глазами в изображение на доске. На них смотрела полная девушка лет двадцати трех в итальянском плаще из парчи, отороченном соболями. Из-под плаща виднелось пурпуровое платье. На голове царевны, среди густых черных волос, сверкал золотой обруч, наподобие короны, увитый нитями крупного жемчуга.
Лицо царевны, белое, с нежным румянцем на щеках, понравилось Марье Ярославне, и она сказала сыну:
— Личико-то у ней баское. Токмо вот губы-то толстоваты, да и в глазах ни ласки, ни доброты нету…
— Государыня, досфоль слово молвить, — вкрадчиво попросил денежник.
— Сказывай, — сухо ответила государыня.
— Сие токмо на иконе, — быстро заговорил венецианец, пришепетывая при трудных ему словах, — глаза у царевни хороши, ласкови, а на иконе нет. На щеках румянец.
Иван Васильевич по складу рта царевны понял, что чувственна она и властна, а глаза ее неверны. На миг мелькнули пред ним голубые глаза юной княгини и темные глаза Дарьюшки…
— Чужая царевна-то сердцу моему, — молвил он матери, — видать в ней дщерь латыньства рымского. — Бают, сирота она? — спросила Марья Ярославна у посла.
— Сирота она, государыня, — быстро затараторил денежник. — Старшая сестра ее, Екатерина, — вдова Стефана, короля Боснии. Братья тоже старше царевни, Андрей и Мануил, — оба у папы живут…
— Сказывай, — перебил его Иван Васильевич, — что тобе папа о женитьбе приказывал и как меня чтил и послов моих как принимал?
— Его святейшество чтил тя, государь, как господаря великого, как короля, и на брак тя с царевной благословляет. Сама царевна рада и со всей охотой согласье дает идти за тобя. Его кардинал Виссарион грек, который у невести твоей, государь, учителем, вельми ласков к послам, а тобя наивисоко чтит. Приказал папа-то привезти тобе «опасни» грамоти для бояр твоих на два года по всем землям, а опричь того письма послал государям всех латиньских земель, для ради тобя, государь, повсюду бы с честью великой принимали царевну…
— Где же сии опасные грамоты?
— Привезет их вборзе с собой посланец папский Антон, тоже, как и яз, венецианец. Будет твоим боярам слободни проезд по Рому по всем королевствам и княжествам…
— Награжу тя за верную службу щедро, — сказал Иван Васильевич, — иди. Когда надобно будет, призову для ради сих же дел…
С благодарностями и низкими поклонами вышел денежник из покоя государя московского.
Мать и сын остались одни и сидели молча за столом, разглядывая изображение греческой царевны. Первым нарушил молчание Иван Васильевич и, усмехнувшись, сказал:
— Что другое, а детей рожать горазда будет…
— Бог ее ведает, сыночек, — тихо и в раздумье произнесла Марья Ярославна, — что она в дом-то нам принесет…
— Разве сие угадаешь, матушка? — грустно ответил Иван Васильевич. — Чужая она всем нам, особенно Ванюшеньке. Вижу, чует он, что злой ему мачехой царевна будет. Токмо теперь уж поздно перепряжку-то деять. Да, может, лучше-то и не найдешь…
Иван Васильевич помолчал и добавил:
— Хочу тобе, матунька, как на духу покаяться. Токмо трех любил яз. Одну в ранние юные годы, всего две недельки. Любил на походе, да и не сердцем любил, а токмо телом. Вторая-то была княгинюшка моя, Марьюшка, нежная и ласковая. Сердцем всем полюбил ее, голубушку. Отцом чрез нее стал, а Господь ее от меня отнял.
Иван Васильевич замолчал, сжимая свои руки. Язык его не поворачивался сказать о Дарьюшке даже матери. Марья Ярославна положила руку на плечо сына и сказала ему, как говорила маленькому:
— А ты не бойсь, сыночек. Материнское-то сердце все у дитя своего уразумеет.
Приник Иван Васильевич лицом к руке матери и зашептал:
— Третьей-то яз и сердце и душу навек отдал, матунька. Токмо имя ее не спрашивай, а ежели сама потом догадаешься, держи сие в тайне про собя, дабы ни один человек о сем не ведал…
Он почувствовал, как другая рука его матери ласково легла ему на голову, и стал сразу он как бы малым дитем, вздохнул глубоко и прерывисто, словно наплакался вдоволь. Успокоился сразу и заговорил с тихой печалью:
— Все три мя любили, а последняя больше двух первых. Истинной женой мне была, да не может вот княгиней стать, займет ее место царевна чужой земли, и сама мне совсем чужая…
— А ты не кручинься, Иванушка, — ласково заговорила государыня. — Бог поможет, забудешь с годами любу свою, а с царевной-то, Бог даст, стерпится-слюбится…
Иван встал из-за стола и, пройдясь вдоль покоя, молвил матери:
— От ласки твоей, матушка, легче сердцу моему, и силы душевной у меня прибыло. Поборю яз собя, может, забуду и любу свою, токмо вот радостей сих на земле мне никогда уж больше не ведать…
Среди ночи проснулся Иван Васильевич, чувствуя, как горячие струйки бегут по его щеке и шее. Открыл глаза и при свете лампад увидел: Дарьюшка, припав к нему, лежит неподвижно… Молча погладил он ее волосы и мокрые от слез щеки, но она не шевельнулась, словно застыла, и вдруг всей душой своей и всем телом он почувствовал разлуку навсегда. Жадно обнял ее, целует…
— Последняя ты моя радость земная, — шепчет, задыхаясь от горя, — последняя моя любовь…
А она, вся обессилев, сникла ему на грудь, словно умерла от горького счастья. Замер как-то весь и сам Иван Васильевич в безмерной горести, но слышит шепот ее тихий:
— Мне, Иванушка, радости от трех сих годочков на всю жизнь хватит, и на том свете их не забуду…
Ничего сказать ей не может Иван Васильевич и только жадно обнимает, со слезами целует ее.
— Без тобя, Иванушка, — шепчет она, — будто спокойно совсем, — нет мне более жизни в миру, нет мне более мирских радостей. В монастыре-то буду токмо Бога молить за грех наш с тобой…
И вдруг плечи ее задрожали, и зарыдала она, и снова тоска и боль охватили Ивана Васильевича. Сливаются они в прощальных объятьях и ласках, и не помнит он, как забылся в усталой дреме.
Но вот сон сразу отлетел от Ивана Васильевича. Рассветом белеют уж окна, но не может понять он, почему боль и тоска в его сердце, где он и что кругом его творится…
У постели стоит одетая совсем Дарьюшка. Бледная, будто из белого воска лицо ее — словно она мертвая из гроба встала. Замутилось все в мыслях Ивана от муки нестерпимой…
— И ты умираешь, — беззвучно шепчут его губы, — и ты…
Вскочил он с постели, пал на колени, обнял Дарьюшкины ноги, приник к ним лицом и целует платье ее.
— Прости мя, Дарьюшка, прости, свет мой, — хриплым, прерывистым голосом говорит он. — Слуга яз государству, а оно мою душу съедает! Счастье мое съедает!
С испугом и радостью Дарьюшка охватила руками его голову.
— Что ты, Иванушка, что ты, — склонившись, шепчет она, — государь ведь ты! Женке купецкой земно кланяешься! Встань, Иванушка мой! Светает уж… Вставай… Пора идтить мне…
И, услышав осторожный стук Данилушки в стену, затрепетала вся от сдержанных рыданий, глянула, будто в смертный час, с тоской в лицо ему и выбежала из опочивальни…
В рождественский пост, ноября двадцатого, приехал из Новгорода посол от веча, Никита Саввин, с вестью о смерти владыки новгородского и псковского Ионы и об избрании на архиепископский престол священноинока Феофила…
Уже измену творя и сносясь с королем Казимиром о заключении договора на присоединение Новгорода к Литве и Польше, Господа во главе с Борецкими все еще боялась Москвы. Все надежды у изменников были только на военную помощь короля и хана Ахмата, с которым в тайных переговорах был король польский. Мечтает король присоединить к своей Литве Новгород со всеми его землями обширными и богатыми. Много врагов у Москвы, и все они дружны меж собой, когда нужно Москве вредить.
Исподтишка они яму копают великому князю московскому, и ныне вот послали бывшего у них князя Василия Шуйского-Гребенку на Двину, в Заволочье, дабы готовыми быть против Москвы. В Заволочье-то у них главные вотчины и доходы великих бояр из Господы. Рукоположить же новоизбранного и нареченного владыку Феофила по старине шлют в Москву, а в Литву к униатам послать его не посмели.
Весьма затруднительное положение в Москве у Никиты Саввина. Не смеет он прямо к Ивану Васильевичу обратиться. Митрополита Филиппа и княгиню Марью Ярославну он просил, дав им дары многие, дабы печаловались они пред государем: принять его, Саввина, и дать письменное разрешение на проезд в Москву Феофилу для посвящения в архиепископы…
Целую неделю не желал государь посла новгородского видеть, наконец, сменив гнев на милость, как-то за обедом молвил он с усмешкой митрополиту:
— Ведомы мне все их хитрости. Время хотят выиграть, а того не разумеют, что сие нам-то наипаче надобно. Ну, пущай ныне приходит Саввин-то после трапезы, пождет нас в передней…
Окончив обед, перешел князь великий в свою переднюю, а с ним и митрополит Филипп, княгиня великая Марья Ярославна, и призваны были некоторые бояре и дьяк Курицын.
При появлении великого князя поспешно и почтительно все встали со скамей. Посол Никита Саввин, крепкий мужик средних лет, бояре новгородские, житьи люди и купцы низко поклонились князю и княгине, касаясь пола рукой.
Выслушав обычные пожелания многолетия и здоровья, государь сухо произнес, обращаясь к послу:
— Сказывай.
Никита Саввин опять поклонился до земли и молвил:
— Молим тя, государь, отложи гнев свой, дай опасные грамоты нареченному владыке. Разреши, государь, передать тобе от веча грамоту с печатями вислыми всеми, опричь владычной, ибо владыки еще не имеем. Рукоположения токмо для него молим…
Дьяк Курицын принял по знаку государя грамоту от веча и, тщательно осмотрев, сказал:
— Все подобающе в обращении к тобе, государь, печати же вислые посадника степенного, тысяцкого и пяти кончанских старост…
— Читай, Федор Василич.
— Слушаю, государь, — продолжал дьяк Курицын и, пропустив титулы и прочее, внятно прочел:
— «В лето шесть тысяч девятьсот семьдесят восьмое,[7] месяца ноября в пятый день, на память святых мученик Галактиона и Епистимия, преставися архиепископ Великого Новгорода и Пскова отец Иона. И положили тело его в его же монастыре в Отни пустыни…»
При этих словах поднялся со скамьи митрополит Филипп, и все встали следом за ним и обратились лицом к образам. Владыка перекрестился и произнес душевно и кратко:
— Господи, прими во Царствие Твое Небесное раба Твоего Иону.
Митрополит сел, и все сели по своим местам, а Курицын продолжал читать грамоту веча новгородского:
— «Того же месяца в пятнадцатый день посадники новгородские, тысяцкие и весь Великий Новгород у святой Софии собрали вече и положили три жребия на престол в алтаре: один — Варсонофьев, духовника владычного, другой — Пименов, ключника владычного, а третий — Феофилов, протодиакона с Вежища, ризника владычного, и сказали так: «Чей жребий оставит себе на престоле святая София, тот и всему Великому Новгороду преосвященный архиепископ». И избра бог и святая София жребий Феофилов. В тот же час весь Великий Новгород двинулся на Вежище к Феофилу. Привели на владычен двор, ввели в хоромы владычнины с честью и нарекли преосвященным архиепископом…»
Дьяк Курицын оборвал чтение, сказав:
— Тут далее идут, государь, подписи.
Иван Васильевич молча кивнул головой и, улыбнувшись, молвил:
— Верую, новгородская моя вотчина будет служить мне. Гнев же свой яз отложил и даю опасные грамоты богомольцу нашему, нареченному Феофилу, дабы мог он рукоположитися на Москве у митрополита православного, а не еретика Исидорова…
Великий князь, подумав некоторое время и оглядев потом всех новгородских бояр, житьих людей и купцов, добавил:
— Нету у меня и страха, что вы, люди православные, веру отцов своих предадите и заодно с погаными латынянами на Русь руку подымете…
В лето тысяча четыреста семьдесят первое случилось на Руси небывалое — Новгород от православия отшатнулся, от отечества отрекся. Не поверил сему князь великий Иван Васильевич, не послал сразу полки свои на изменников, еще раз хотел государь вразумить новгородцев, удержать их от измены и послал к ним боярина Ивана Федоровича Товаркова, наказав ему:
— Моли их, дабы от православия не отступали, лихую бы мысль отложили и к латыньству бы и к королю не приставали, а челом бы мне били да исправились.
Митрополит же московский, владыка Филипп, послал с дьяком Товарковым увещевательную грамоту всему Новгороду, а ныне, апреля двадцать третьего, когда «пастухов наймают» на лето скотину пасти, вернулся уж Иван Федорович из Новгорода, но с вестями еще худшими.
Созвал тогда великий князь братьев своих и отцов духовных, князей и бояр, воевод и дьяков думу думать о злоумышлениях новгородских.
Собрались все званные государем в передней его и ждали только приезда митрополита. Ожидание это недолгим было.
Вбежали слуги княжие дозорные, восклицая:
— Государь, едет владыка!..
Иван Васильевич с братьями своими вышел на красное крыльцо, чтобы встретить на этот раз отца духовного с особым почетом.
Владыка Филипп, войдя в переднюю и благословив всех после краткой молитвы, сел рядом с государем. Иван Васильевич, помолчав некоторое время, молвил со скорбью всему собранию:
— Яз и митрополит наш Филипп все содеяли, дабы вразумить новгородцев, отвратить их от зла и воровства. Они же сотворили наимерзкое и наипакостное для Руси православной…
Великий князь вздохнул тяжко и добавил:
— Иван Федорыч доведет нам о воровстве новгородском. Сказывай, Иван Федорыч.
— Истинно, государь, — начал Товарков, — наипакостно для Руси православной сотворили новгородцы. Пошла новгородская земля в ересь латыньску. Решила Господа их окаянная послать владыку своего нареченного Феофила рукополагатися не в Москву, а в Киев, к митрополиту Григорию, иже от Рыма поставлен.
— Еретики поганые! — заговорили кругом. — В прелесть дьяволу впали! Гнева Божьего не боятся!..
Но государь сделал знак, и Товарков продолжал:
— Токмо сам Феофил того не всхотел, решил с собя избрание снять и пойти в монастырь, в келию, но его не пустили. Господа же, лукавство тая, обещала отослать его на Москву, где отец наш, владыка Филипп, его рукоположит в архиепископы Новугороду и Пскову, а токмо отпуску ему на Москву никак не дают…
— О злолукавцы и нечестивцы! — со скорбью воскликнул митрополит.
— Но, государь, — продолжал Товарков, — злолукавие их более того. Как мне сказывали в Новомгороде доброхоты наши, Господа-то продалась уж королю Казимиру, дабы главой он был новгородской державе. Посылала она для сего в Краков Панфила Селифонтова и Кирилу Иванова с челобитной и с великими дарами. Всему же коноводы — Борецкие, а наиглавная из них — Марфа, вдова посадникова. С дерзостью она против тя, государь, всенародно баила: «Не господин нам князь московский! Новгород нам господин, а король польский — щит и покров нам от зла московского». Наемники же их, слуги и всякие люди запьянцовские, били в колоколы вечевые, бегали по улицам и вопияли: «Не хотим Ивана, хотим за короля Казимира задаться». Тех же, кто за Москву православную кричал, за государя нашего и за отца митрополита Филиппа, камнями били, хватали и в Волхов с моста метали, а дворы их грабили.
Ужаснулись все на думе государевой. Митрополит же Филипп встал со скамьи в гневе великом и, обратя взоры свои на кивот с образами, воскликнул:
— Виждь, Господи, срамоту сию, накажи их за грехи их и мерзости!..
Перекрестился истово, обвел всех глазами и продолжал:
— Ныне же новгородские люди, злые мысли тая, вредят в делах законных своего же государя! Пусть же накажет Господь Бог их за злые начинания против православной веры!..
— Бить их! — возвысили все голоса свои в негодовании. — Бить, яко псов неверных!..
— Хуже татар нам сии вороги, свои бо кровные!..
Шумели и кричали все, требуя войны с изменниками отечеству и вере православной. Когда же затихать стали крики и возгласы, опять встал митрополит, помолился на образа и, обратясь к Ивану Васильевичу, молвил:
— Государь! Возьми меч в руци свои! Благословляю тя на рать против врагов Руси православной!..
Великий князь молча принял благословение владыки и, не садясь на скамью, произнес громко:
— Обещаюсь Господу Богу и всея Руси православной: будет рать сия грозна и немилостива.
Успокоившись и смирив гнев свой, сказал великий князь приветливо:
— Молю я, отец мой, — трапезу с нами раздели вместе с отцами духовными, и вас о сем же молю, князья и бояре, воеводы и дьяки…
Государь сел на место свое престольное и добавил:
— После трапезы буду один яз с воеводами и дьяками думу думать, дабы лучше волю совета сего исполнить…
Проводив гостей после трапезы, великий князь оставил у себя в покоях только малое число воевод и дьяков, наиболее сведущих и верных, во главе с братом своим, князем Юрием.
В случаях тех, когда грозила опасность и надобна была скорость действий и быстрота мысли, Иван Васильевич становился совсем иным, не похожим на обычного сурового и медлительного государя. Его движения делались быстрыми и выразительными, глаза блестели воодушевлением, а лицо озарялось иногда светлой улыбкой…
Великий князь оживленно ходил по своему покою вокруг большого стола, за которым сидели воеводы, разложив на нем карту с начертаниями дорог, рек, сел, городов, лесов, болот и озер на всех путях от Москвы до Новгорода Великого. Наиглавных путей было два: один — через Волок Ламский, Торжок, Вышний Волочок, Коломенское озеро и Яжолобицы; другой — через Волок же Ламский, но потом мимо озера Волго, откуда Волга начинается, потом на град Демань[8] и Русу, а оттуда берегом озера Ильмень через Коростыню.
Глядя на очертания дорог, Иван Васильевич весело усмехался и говорил воеводам:
— Добре сие все начертано. Яз даже будто вижу очами своими, как полки наши идут обоими путями, как с обеих сторон к Новгороду подходят! Вижу, как и псковичи к Сольцам и Мусцам по дороге вдоль Шелони идут…
Государь замолчал и задумался.
— Токмо рек-то сколь в Ильмень-озеро впадает, — молвил он тихо, — и Мста, и Волхов, и Шелонь, и все с притоками, а опричь того — Полиста, Ловать, Пола! Болот же и озер, больших и малых, почитай и не сочтешь…
— Да, государь, — сказал воевода Федор Давыдович Пестрый, — не за зря же николи в летнее время никто не ходил ратию к Новугороду…
— Сие не указ нам, — ответил строго Иван Васильевич, — на все нам ко времени и к случаю свой разум иметь надобно.
Еще некоторое время государь разглядывал молча чертежи, потом весело заговорил:
— Добре, добре все сделано. Наиперво сие для ратного дела. Спасибо вам, воеводы мои. Ныне же молю вас, все чертежи взяв, соберитесь у собя купно и точно мне исчислите: во сколько ден полки по сим путям пройти могут. И исчислите отдельно, сколь ден пройдут конные полки, сколь ден пешие, сколь ден обозы вьючные или тележные. Исчислите, сколь харча людям надобно, сколь сена, овса или жита — коням. Татары Даниаровы с нами пойдут, у тех свой порядок, те сами собе все исчислят. Рассудите такожде, воеводы, где ночлегам быть, где людей и коней днем кормить. Обсудите меж собой, какие у вас наилучшие в полках сотники и десятники, отберите их на главные места в те полки, которые в рати первые будут. Ежели добрых сотников и десятников недостанет, наберите собе новых, да так, чтобы в запасе были. Неровен час кто убиен или ранен будет — была бы в бою замена верная…
Иван Васильевич задумался, потом продолжал:
— Еще же вам приказываю, воеводы: каждый пусть из всех своих полков отберет наилучших лучников в особые полки. Помните, у новгородцев нету лучников, негодны они к дальнему бою. Мы же новгородцев издаля бить будем, особливо их конные полки. Басенок и князь Стрига добрый пример учинили, а вот как полки наряжать и где какие из них ставить, укажет вам брат мой, князь Юрий. На все сие даю вам два дня…
На третий день после думы Иван Васильевич завтракал у себя в покоях с братом Юрием. Через час должны были прийти к ним воеводы с новыми дополнительными сведениями о местностях, где войскам проходить, а также о всех местах стоянок и ночлегов…
В покоях жарко и душно, окна в княжой трапезной отворены настежь. Солнце печет, как в июне, заливая окрестности ослепительным блеском. Братья сидят в расстегнутых летниках…
— Помогает нам Бог, Иванушка, — молвил Юрий, — вестники мои, по приказу твоему, три раза в день вести привозят: бают, сушь и зной в новгородской земле вельми велики. Зима-то, бают, бесснежная совсем была. Голая земля замерзла, на санях не проедешь. Всю зиму на колесах ездили. Весной же сразу знойно стало, словно в конце мая; паводков вовсе не было: вместо паводка усыхать начали реки и болота…
— А как лесные-то дороги, — спросил Иван Васильевич, — и гати на топях?
— Все сие крепко. Ведь вешних-то вод там не было. В полях земля от сухоты вся потрескалась, а дождя ни капли не капнуло. Ловать, бают, пересыхать уж стала…
— Карает господь новгородцев за воровство и отступничество, Юрьюшка, — спокойно и уверенно произнес Иван Васильевич, — а у нас зимой-то всю землю снегом засыпало, а некои села и деревни, бают, до крыш заметывало сугробами. Паводок был — все поймы, как озера, стояли, на лодках по ним плавали…
Постучав в дверь, торопливо вошел в государев покой дворецкий Данила Константинович. Увидев, что братья одни, молвил взволнованно:
— Иванушка, Юрьюшка, кончается Илейка-то наш. Стара государыня там уж с Ванюшенькой…
Братья переглянулись молча и пошли вслед за Данилой. В подклетях, где в малом покойчике жил Илейка, сидела на стольце, принесенном Дуняхой, Марья Ярославна. Ванюшенька стоял возле нее. Тут же был и Васюк. Илейка лежал у окна на пристенной скамье. Солнце, врываясь в окно косой широкой полосой, освещало лицо старика, утопавшее, как в мыльной пене, в густых белых кольцах всклокоченных кудрей и в седой курчавой бороде.
Он был такой же, как всегда, и даже улыбался, щурясь от света. Узнав вошедших, Илейка обрадовался и, обратясь к Марье Ярославне, молвил ей слабым голосом:
— Вот и оба сыночки твои, государыня. И Данилушка тут…
Илейка помолчал и, скосив глаза на Ивана Васильевича, заговорил с ясной улыбкой:
— Иванушко, государь мой, ишь как солнышко играет радостно. И люблю уж я солнышко-то, страсть!..
Старик закрыл глаза, и застывшие в улыбке губы его медленно стали белеть…
— Упокой, Господи, душу раба Твоего Ильи, — истово произнес Васюк, перекрестился широким крестом и встал на колени…
Вслед за ним и все преклонили колени пред усопшим.
Государь встретил воевод в своих покоях и тотчас же приступил к изучению новых чертежей.
— Угодили воеводы мои, — говорил он весело брату, — порадели вельми. Челом вам, воеводы, бью за труды ваши. Знатно все изделали, знатно! Токмо истинно ли все исчислено, что по сим дорогам войско со всякого рода полками будет двадцать пять верст в день идти, а по сим вот, лучшим, даже двадцать восемь верст в день?
— Истинно, государь, истинно, — зашумели кругом воеводы, — руци свои на отсеченье даем, Отборные же конные полки и того более за день пройдут…
— Добре, коли так, — весело отозвался государь, — наиглавное-то — знать, куда и в какое время каждый полк прибыть может. Расчеты же так замышлять, дабы всяк раз ворога упредить и врасплох его бить. Обходы разным полкам было бы можно по расчету в единое время свершать…
Иван Васильевич усмехнулся и добавил:
— Третьеводни тут Федор Давыдыч баил — никто-де не ходил ратию к Новугороду в летнее время, а нам сие-то и надобно. К зиме нас будут ждать новгородцы, дабы с Казимиром и Ахматом нас со всех сторон окружить и задавить…
— Истинно, государь, — молвил Товарков, — блазнят собя сим новгородцы…
— Ежели, — продолжал великий князь, — мы морозов год ждать будем, то вороги наши в три раза сильней нас станут. Нам же страха на нонешнее лето нет, ибо засухой Бог покарал всю новгородскую землю. Князь Юрий Василич о сем и о прочем вам подробно все обскажет. Под началом брата моего вы тут рассудите порядок полкам. Передовым отрядам не уходить от главного войска далее ста пятидесяти верст. Вестники должны день и ночь от воевод быть в ставку государя вашего.
Иван Васильевич встал со скамьи и продолжал:
— Воеводы и дьяки, вы днесь у меня обедаете. К обеду ворочусь к вам.
Все встали, провожая государя, а тот, уходя, молвил дьяку Курицыну:
— Иди со мной…
В сенцах великий князь, вспомнив приказ свой о собирании всех правил судебных, спросил:
— Как и что дьяки творят под началом Володимира Елизарыча Гусева? Есть у них толк-то?
— Много уж содеяно у них, государь, — живо откликнулся Курицын. — Сказывал мне Володимир Елизарыч, что много правил нужных они уж из уставных грамот набрали и из судебных дел разных. Жук-то баит, судебник можно составить…
— Ну, ладно, добре, — молвил Иван Васильевич. — Кончив рать с Новымгородом, и о сем подумаем.
Великий князь, войдя в хоромы старой государыни, послал к ней Дуняху спросить, можно ли ему зайти к ней в покой вместе с Курицыным. Дуняха возвратилась и сказала:
— В трапезную просит государыня. Ждет она вас там.
— Яз к тобе, государыня-матушка, — входя в трапезную, ласково молвил Иван Васильевич, здороваясь с матерью, — думу малу подумать…
Марья Ярославна поцеловала сына, сказав нежно:
— Садись, сыночек, рядышком. Садись за стол и ты, Феденька. Обед-то не скоро еще. Может, взвара яблочного со мной поедите?
— Спасибо, — ответил великий князь, — сыт яз. Там у меня в покоях воеводы думают вместе с Юрьем. Обедать с ними у собя буду…
В трапезную вбежал Ванюшенька и повис на шее отца. Он был все еще взволнован, губы его дрожали. Отодвинувшись от отца и глядя в глаза ему, он с тоской вопросил:
— Тату, пошто к людям смерть приходит? Илейка вот помер, и мы все помрем? Пошто сие?..
Слезы блеснули в глазах Ванюшеньки.
— Любил яз крепко Илейку-то, — проговорил княжич.
Сердце Ивана Васильевича дрогнуло. Растрогали его не столько чувства сына, сколь мысли его.
— Так, сыночек мой, — сказал он, обнимая Ванюшеньку, — от Бога все так поставлено. Все, что рождается, все помирает. Посему краткий век свой кажный прожить должен пред Богом и людьми честно и с пользой…
Успокоенный редкой теперь лаской весьма занятого отца, Ванюшенька сел возле бабки. Марья Ярославна подала ему мисочку с мочеными яблоками и молвила:
— Ешь, голубик мой ясный, ешь на здоровье…
Иван Васильевич грустно вздохнул и, взглянув на мать, тихо произнес:
— Сколь близких нам, матунька, из жизни сей отошло, души предав Господу…
Замолчали все на миг, но Иван Васильевич заговорил снова, обратясь к дьяку Курицыну:
— Как хрестник-то мой? Полегчало ему?
— Спасибо, государь. Совсем уж с постели встал…
— У тя, Феденька, меньшой-то, Фоня, видать, здоровей? — спросила старая государыня. — Ваня-то все хворает. Ну, а как твоя Устиньюшка здравствует?
— Спасибо за ласку, государыня. Что моей Усте-то деется? Не дай Бог сглазить, она всегда здорова — Афанасий-то в нее вышел.
— А сколь, Феденька, лет-то ныне сынам твоим?
— Иванушке шешнадцать, Афанасью же тринадцать, как внуку твоему, государыня…
— С похода вернусь, — усмехнувшись, молвил великий князь, — и дочкам твоим старшим и сынам твоим гостинцев привезу из Новагорода. Сей же часец, Федор Василич, давай о зле новгородском думать. Наперво, изготовь ты грамоты разметные, токмо без ругания. Пиши им от меня так: «Не хотением своим дерзаю на пролитие многой крови христианской, дерзаю яз об истинном законе божественном, о благе Руси православной». К сему добавишь из Святого Писания о мече карающем…
Быстро достав чернильницу, Курицын кратко записал сказанное государем. Иван Васильевич, помолчав, продолжал:
— Грамоты разметные готовыми держи, а когда слать их — скажу тобе особо. Ныне же избери наипочетно посольство к брату моему и великому князю Тверскому Михаил Борисычу. Прошу-де яз по докончанию братскому на конь воссести против Новагорода, а пошто, сам ведаешь, как писать надобно. Ныне же вечером с дьяком Шибальцевым Яковом договорись, дабы ехал он во Псков и там был бы на Вознесенье господне, двадцать третьего мая. Пусть на вече там пред всеми псковичами от меня баит: «Вотчина моя Новгород отступает от меня за короля. Архиепископа же своего хотели ставить у митрополита униата Григория. Яз, князь великий, дополна иду на них ратию, и вы, вотчина моя, псковичи, сложили бы крестоцелование Новугороду, пошли бы с воеводой моим на него ратию», и прочее, что оба порешите. Далее у меня токмо ратные дела с воеводами. Иди, Федор Василич, а утре придешь ко мне к завтраку вместе с дьяком Шибальцевым и все свои грамоты мне покажете…
За час до обеда государь возвращался к своим воеводам. Идя по сенцам княжих хором, вспоминал он труды всех великих князей московских: Ивана Калиты, Ивана Ивановича, Димитрия Ивановича Донского, прадеда знаменитого, деда своего Василия Димитриевича и родителя своего Василия Васильевича…
— Все они, — молвил он вслух, — купно с нашей церковью не токмо о Москве, а о всей Руси православной радели…
Вспомнил он беседы с Курицыным о Куликовской битве, вспомнил заветы владыки Ионы, и сердце его наполнилось мужеством и верой в себя. Твердым шагом вошел он в покой, где заседали воеводы и дьяки во главе с братом его, князем Юрием Васильевичем.
— Ну, как у вас тут? — спросил он. — Сказывай мне, брат мой.
Приученные государем излагать мысли свои кратко и быстро, выступают перед ним воеводы, а в первую очередь князь Юрий. Говорят один за другим и князь Холмский, и князь Стрига-Оболенский, и князь Пестрый, и Тютчев, и прочие все.
Слушает государь воевод своих, следит по картам и словно на гору высокую восходит. Видней и видней ему становится все, и мысли идут сами, ясные и точные. Глаза его горят, и вот весь поход, со всеми главными задачами ратными, как на ладони.
— Воеводы! — воскликнул он, и голос его вдруг окреп и зазвенел, сразу взволновав всех. — Воеводы мои! Добре все вы исчислили, добре все содеяли! Потрудились для Руси православной!
Государь помолчал и продолжал:
— Помните, воеводы, всюду круг нас — вороги. Первое дело наше: не дать ворогам объединиться. Главная цель наша в походе сем: разбить новгородцев дополна ранее, чем король Казимир повернуться успеет. Вести у нас еще есть от Даниаровых татар, что у хана Ахмата междусобье в Орде. Посему летний поход начать надо немедля. Бог помогает нам — во всей новгородской земле сушь великая, голод там будет. Мы же, сговорясь с князем Тверским, ни единого воза с хлебом к Новугороду не пропустим. Будем у Торжка зимой все хлебные обозы, а летом все лодки имать…
Иван Васильевич подошел к развернутой на столе самой большой карте, и опять его голос зазвенел твердо и уверенно:
— Сими двумя путями: на Русу и на Вышний Волочок идти полкам нашим. Но мало сего. Надо войско новгородское на части разделить ныне же, дабы умалить силу их ратную, дабы не знали, куда им метнуться. Яз псковичам приказ дал идти в конце мая к Новугороду со всеми полками, с пищалями, дабы новгородцы и туда войска слали. К концу же мая готовыми быть воеводам: Борису Матвеичу Тютчеву — в Москве; Образцу же Василью Федорычу — в Устюге. Оба, как укажу им, должны идти враз, в один день в Заволочье, где у Господы самые богатые земли, дабы Господа вновь силу свою дробила и туда полки свои слала. Нам же тем самым тыл свой со стороны Двины заслонить надобно. Большую свою силу, тысяч десять, не менее, пошлем мы на Русу, к устью Шелони, а там — пойдет она к Новугороду крут озера Ильменя. Яз же сам с главной силой пойду на Торжок и Вышний Волочок. О прочем ждите приказов от меня через брата, князя Юрья. Разумеете?
— Разумеем, государь, — повскакав с мест, кричали воеводы, — веру великую вложил ты в нас!
— Сами мы ратные люди и зрим как хитро ты задумываешь!
— Мы за водительством твоим, яко за стеной каменной!
Иван Васильевич сделал знак, и все смолкли.
— Еще едино. Всем полкам и отрядам не отходить друг от друга далее ста верст и денно и нощно вестниками ссылаться. А наиглавно — вести бы всякий час в государев стан приходили, дабы вестники вовремя от меня приказы всем воеводам развозить могли…
— Нарядим все, государь, — с воодушевлением говорили воеводы. — Каждый приказ твой борзо и точно исполним!..
— Токмо по разуму, — перебил их великий князь. — Умейте и сами так деяти на месте, где видней вам, чем государю, дабы наидобре приказ исполнить. Помните каждый: что решил — мигом исполняй, дабы вороги не упредили тобя. Каждый шаг вражьих сил ведайте точно…
Государь оборвал речь свою, увидев в дверях дворецкого Данилу Константиновича, и молвил весело:
— Ну, да пред отпуском полков ваших буду яз еще беседу с каждым из вас иметь пространную. Сей же часец изопьем кубки за начало рати и пообедаем все за моим столом.
После отдания Пасхи, когда последний раз пасхальные песнопения поют, тридцатого мая завершил Иван Васильевич с братом Юрием составление порядка выступлений воевод своих с полками к Новгороду Великому, а тридцать первого мая, в День Еремея-распрягальника, когда поселяне с концом ярового сева все полевые работы кончают, выступили одновременно в Заволочье боярин Тютчев с московскими полками и воевода устюжский Образец со своими устюжанами и вятчанами.
Беседуя об этом с Юрием, Иван Васильевич набожно перекрестился и молвил:
— Не оставь нас, Господи! Великая рать с Новымгородом зачалась.
Перекрестился следом за братом и князь Юрий, добавив:
— Помоги нам, Господи и святые угодники московские…
— Так вот, Юрьюшка, — продолжал великий князь, — приказывай воеводам моим именем: князю Даниле Холмскому, который вельми скорометлив в ратном деле, выступать первому седьмого июня ко граду Русе, а потом к устью Шелони, где бы соединился он с полками псковичей…
Иван Васильевич досадливо усмехнулся и заметил:
— Нет у меня веры во псковичей, не соблюдут, боюсь, сроков своих, мешать будут Холмскому. Вся надежа моя токмо на князя Данилу. Десять тысяч даем ему, да пусть он точно соблюдает день в день, час в час, куда и в какое время в указанные грады ему приходить, как на его ратных чертежах мечено. Даем еще князю Даниле быстрые конные полки из татар Даниара-царевича. На походе пущай Холмский-то пустошит нещадно и грабит все грады и селы новгородские и полоны берет, дабы страхом гнать людей новгородских к Новугороду, дабы теснота, страх и голод были в сем гнезде осином…
Иван Васильевич нахмурил брови и добавил:
— Помни токмо, Юрьюшка, нигде воли татарам не давать. Добычи и полона им у христиан не брать. Токмо Русь православная карать может за вероотступничество.
— Истинно так, Иванушка, — подтвердил Юрий, — а то пороги наши во зло сие обратят, скажут, добром христианским татарам платим. Вот еще что скажу тобе, Иванушка. В Русе-то могут задержать князя Данилу. Крепок град-то сей заставой своей, и пищали в нем есть. Мыслю, на всяк случай, дабы Холмскому вровень идти с полками князя Стриги-Оболенского, надо ему оставить на задержку запас времени…
— И яз так мыслю, Юрьюшка, — молвил государь, — а посему задержим Стригу-то здесь. Укажем ему выступать из Москвы на Акулину-гречишницу, через седмицу. Токмо ты ему числа и дни на прибытие в другие грады и селы исправь и о сем днесь же Холмскому доведи, а главное — укажи князю Даниле, когда князь Стрига в Вышнем Волочке будет, отколь к реке Мсте пойдет и к устью ее у Ильмень-озера. Сколь силы-то мы дали Стриге?..
— Тысяч пять, государь, — ответил князь Юрий, — потому сей отряд всего в семи днях от главной нашей силы, нам ему легче помочь, чем князю Даниле.
— Добре сие придумано, — согласился Иван Васильевич. — Знать, и мне с главными силами из Москвы выступать надобно попозже — на Мефодия-перепелятника, тоже через седмицу. Следи, Юрий, дабы удельные-то наши в Волок пришли точно. Кто не придет вовремя, ждать не буду, пусть на собя пеняет после…
Долго еще беседовали братья, не отрываясь от карты с чертежами, вычисляя время всех переходов и точно намечая по дням и числам движение главных сил, дабы об этом так же точно знали и все воеводы. Было намечено, чтобы выиграть время в движении к Новгороду, производить присоединение отрядов союзников уже на походе. Так, полки великого князя Тверского должны были присоединиться к пехоте главных сил московских в Торжке. Для своих же удельных войск сборным местом назначен был Волок Ламский.
— Все сие, Иване, — радостно воскликнул Юрий, — так придумано и все исчислено, что нету у меня никакого сумления! Наиразумно ты, Иване, изделал, что воеводами Образцом да Тютчевым заслонился от Заволочья. В бой еще не вступая, ты уже силу новгородскую на части разделил. Главное же, государь мой, ты на походе так силы все свои поставил, что ворогам никак нельзя нас уязвить и удары наши упредить…
— Верно, Юрьюшка, — подтвердил Иван, — поход-то Холмского с полудни, а Стриги с полунощи смутит новгородцев, а наши главные силы, идя меж двух сил передовых отрядов сзади, любому на помощь придут, ежели на какой из них главные силы новгородские ударят…
Когда совещание братьев окончилось и Юрий ушел, Данила Константинович осторожно, не входя в покои, отворил дверь и нерешительно остановился на пороге. Государь, все еще поглощенный мыслями о войне и походе, не сразу заметил приход дворецкого.
Вдруг сердце его упало, и тоска вошла в душу. Он вспомнил все. Подошел к дворецкому и, положив ему руки на плечи, спросил с тоской:
— Ну, как она там, Данилушка, в монастыре-то? Что баила?..
Данила Константинович взволнованно потупился и тихо заговорил:
— Был яз, государь, у Дарьюшки. Ныне она — мать Досифея. Не приняла мя. Мать-игуменью передать молила, что-де она от мира ушла и мира боле не ведает. Токмо, мол, Богу молюсь за грехи свои и за чужие, а опричь того ничего через игуменью-то не наказывала…
Иван Васильевич ни о чем больше не спрашивал. Понял он все и молвил:
— Поборет она любовь земную ради небесной…
Помолчал и тихо добавил:
— Прости мя, голубица моя кроткая…
Быстро отошел от дворецкого, задохнувшись от внутренней боли, и произнес глухо:
— Мне ж, Данилушка, побороть надобно любовь и горе свое для ради Руси православной…
Вот уж и Федул на дворы заглянул — пора-де сиротам серпы зубрить. Настал июня восемнадцатый день. Погода ныне с самого конца мая стоит жаркая. Порой только идут кое-где полосами грозовые дожди недолгие. Солнце же печет землю так, что, не будь половодья такого весеннего, пересохли бы пашни все в пыль.
— Милостив Бог к московской земле, — говорят сироты, — кругом леса горят, а у нас урожай, хоша и малой, все ж будет…
Верит в это и великий князь и пуще торопится к Новгороду, где, как вестники доносят, ни одной еще капли за все время с неба не упало. Но чтобы еще больше поднять дух народа, совершает Иван Васильевич во храмах молебны и милостыню многую рассылает по монастырям и церквам: священникам, черноризцам и нищей братии.
В Москве же, накануне выступления войск, государь с боярами и воеводами своими, моления многие во храмах свершив, пришел в собор Успения Богоматери и, упав на колени пред иконой ее чудотворной, громко взмолился:
— Господи! Тобе ведома тайна сердец человеческих. Не моим хотением, не моею волею будет пролитие многой крови христианской на нашей земле, а волею преступивших закон Твой…
Моление государево исторгло слезы у всех бывших во храме и гнев великий против изменников вере православной.
Со всех сторон понеслись возгласы молящихся:
— Помоги, Господи, государю нашему…
— Накажи, Господи, изменников и богоотступников!
— Пошли, Боже, гибель им без милости за мерзость их латыньскую…
— Мы свой живот положим, государь, за веру православную!..
Обернулся великий князь и, поклонившись в пояс, вышел со светлым лицом из храма.
Посетил великий князь Иван Васильевич и собор Михаила-архангела, где предки его от великого князя Ивана Даниловича Калиты до отца его Василия Васильевича во гробах покоятся. Поклонился государь всем усопшим князьям, моля их:
— Аще духом далече есте отсюда, но молитвою помогите мне против отступающих от православия державы вашей…
Обойдя потом все монастыри и соборные церкви, свершая везде краткие молебны и милостыни подавая, пришел он к митрополиту и, приняв от него благословение, молвил громко:
— Утре, отче и учитель мой, на Мефодия Поторомского, отыду яз из Москвы к Новугороду. Утре же, после завтраку, приду к тобе, дабы благословил мя и всех воев моих против латыньства.
На другой день был государь за ранним завтраком у матери своей. Завтракали с ними Ванюшенька, брат государя Андрей меньшой и дьяк Федор Васильевич Курицын.
После трапезы Иван Васильевич встал из-за стола и молвил:
— Снова, государыня, яз по воле Божьей с мечом иду на ворогов наших. Здесь же, на Москве, оставляю вместо собя сына своего, великого князя Ивана. При нем брата моего, князя Андрея меньшого, и дьяка Курицына. Тобе же, государыня-матушка, челом бью, как отцу-митрополиту бил: не оставьте их советом своим. Оставляю вам заставу крепкую и царевича Муртозу, сына Мустафы, с князьями его и казаками — может, пригодится царевич на какое-либо дело. Дьяка же Степана Бородатого опять беру, с твоего разрешения, дабы в неправдах и воровстве новгородцев корить…
Великий князь улыбнулся и добавил:
— Братья же мои, государыня, все добре деют. Князи Юрий, Андрей большой и Борис и князь Михайла Андреич верейский с сыном Васильем в Волок Ламский прямо из вотчин придут, каждый со всей силой своей. Царевич же Даниар ночесь еще в Москву пригнал. Об остальном буду вести слать с каждой стоянки.
Постучали в дверь, и вошел дворецкий. Иван Васильевич, оглянувшись на него, спросил:
— Что, Данилушка?
— Государь, конь походный тобе подан, — кланяясь, ответил дворецкий, — стража ждет у красного крыльца. Час, бают, пришел, какой ты сам им назначил…
— Иду, — сказал Иван Васильевич и, встав со скамьи, опустился на колени перед Марьей Ярославной. — Благослови мя, матунька, на сей трудный поход…
Старая государыня благословила его и, обняв, троекратно поцеловала.
Государь благословил и облобызал сына и брата, протянул руку дьякону и дворецкому для поцелуя. Затем молча посидели все на скамьях. Потом, встав и перекрестясь на иконы, пошли провожать государя.
Выходя в сенцы, государь заметил у дверей престарелого дядьку своего Васюка. Протянув ему руку, он ласково сказал:
— Прощай, старина, отвоевал ты свое, отдыхай ныне на покое.
Васюк со слезами облобызал руку государеву и вымолвил горько:
— Покой сей, государь, горше мне наитяжких трудов ратных…
В передней Ивана Васильевича ожидал стремянный его Саввушка с двумя воинами, дабы облачить князя в боевые доспехи для торжественного молебна пред войсками на площади у собора Михаила-архангела.
На кремлевской площади стройными рядами уже стояли пешие и конные полки московского великого князя, поблескивая доспехами и оружием на утреннем, еще низком солнце, которое пока не жгло и не пекло, как печет с полудня во все дни эти июньские.
Тишина на площади, только застучат кони копытами, захрапит жеребец или тонко заржет кобыла, и снова все стихнет.
Но вот от государевых хором послышался четкий и ровный топот коней. Громче и громче звонкое цоканье копыт, и вдруг сразу гулкий звон колоколов заглушил все звуки. Все же сквозь густое и ровное гудение ближе и ближе, как взрывы, прорываются крики:
— Будь здрав, государь!
— Ур-ра! Ур-р-ра-а…
Вот уж крики воинов и звоны колокольные гремят и гудят со всех концов площади. Государь в золоченых доспехах, окруженный стражей, медленно едет к соборной паперти, а там уж ждет его в полном облачении митрополит с епископами, попами и всем клиром церковным.
Великий князь снимает шлем свой и набожно крестится. Смолкают сразу крики воинов, затихает постепенно и гул колокольный, и торжественный молебен начинается. Явственно слышны на всей площади слова молитвенные и священные песнопения.
Сняв кто шишак, кто шлем, а кто простой колпак, все истово крестятся и кланяются, взметывая длинные волосы и оправляя их рукой после поклонов.
Незаметно окончился молебен, но тишина все еще стоит на площади, и князь великий не надевает шлема своего…
Вот обеими руками высоко вознес владыка Филипп золотой крест и, помедлив малое время, широко перекрестил им все войско, произнося ясно и звонко:
— Благословляю вас, воины православные, святым сим крестом Христовым. Идите сокрушите врагов истинной веры нашей и Руси всей православной! Живота за сие не щадите. Мы же, отцы ваши духовные, молитвенники за вас усердные пред Господом Богом. Да хранит Бог в рати сей государя нашего и все его воинство! Да укрепит Господь меч его карающий!..
Запели хоры церковные многолетия государю и всем воинам, в князь великий, не надевая шлема, повернул коня с площади к Никольским воротам, и за ним извивающейся по улицам змеей потянулись, один за другим, полки его конные и пешие, проходя в благоговейном молчании мимо владыки Филиппа, осенявшего их крестом…
За кремлевскими же стенами присоединились к главному государеву войску татары служилые во главе с царевичем Даниаром, как иноверцы, на молебне не бывшие.
На Рождество Предтечево, июня двадцать четвертого, главное государево войско под звон колоколов вступало уж в походном порядке в Волок Ламский. Полки же братьев государя стояли уже все под Волоком. Построясь по обе стороны пути Ивана Васильевича, криками радостными встречали они государя своего, и каждый брат выезжал навстречу ему с воеводами своими. Братья при кликах войск обнимались и лобызались с государем и ехали далее вместе впереди главного войска.
Церковный клир из Волока встретил государя еще в поле и здесь вместе с полковыми попами запел молебен с водосвятием, встав на небольшом холме, на виду всего войска.
Тишина наступила в поле, когда все полки и обозы остановились. Время было к полудню, и по приказу государеву, пока пели молебен, во всех полковых обозах обед для воинов готовили, но без шума и криков, держась в отдалении…
Государь, князья и воеводы, спешившись, сошлись у самого холма. День стоял жаркий. Звякали кольцами кадила, поблескивая на солнце и дымясь синеватым дымом ладана. Сверкали кресты, шитые золотом ризы и хоругви. Плыл над полями гул отдаленного звона колокольного, не заглушая молитвенных песнопений.
Иван Васильевич был доволен своими братьями, выполнившими его приказания точно и пришедшими в Волок даже ранее его самого. После молебна приказал он поставить большой шатер свой и пригласил к обеду братьев с воеводами и клир церковный из Волока.
Обед был походный и весьма умеренный. Выпиты были лишь заздравные кубки за государя, князей, воевод и за все воинство православное. По окончании трапезы тотчас же был собран совет по ратным делам, а войскам дан приказ государев: коней накормив, воинам отдыхать после обеда до пяти часов вечера. Потом, как жар свалит, выступать всем полкам, куда каждому указано будет…
Иван Васильевич только выслушал все вести от передовых отрядов, сведенные князем Юрием воедино, и молвил с ясной улыбкой:
— Ну, братья мои и воеводы, все так идет, как нами удумано. Новгородцы-то, сами видите, никуда, опричь Заволочья, своих сил не слали, да и для самого Новагорода еще собе не собрали всех воев. Впадем в земли их, когда не готовы они. Страх у них и безрядицу сеяти надобно. Пустошите нещадно грады и селы, людей бейте и полоны берите, остальных же страхом гоните к Новугороду, дабы граду в тесноте дышать было нечем, а с пустошенных земель взять бы было нечего. Обозы же свои с харчем для воев и с кормом для коней храните про запас. Ешьте и пейте, что в градах и селах вами граблено будет.
Великий князь встал из-за стола и, перекрестясь на иконы, добавил:
— Сей часец пойду отдохнуть, а брат, князь Юрий, сверит с вами все места по чертежам ратным, куда и как кому идти и в какие дни где быть. Днесь же и сам пойду с главной силой своей к Торжку, где буду, как вам уж ведомо, на Петров день: туда мне и вестников шлите…
Точно июня двадцать девятого, как и намечено было, прибыл великий князь в Торжок с войском своим. Город этот обнесен крепкой каменной стеной, а посад при нем земляным валом и рвом. За двойным укреплением этот город хоронится.
Стоит Торжок, он же Новый Торг, что в матушку Волгу впадает, верст на восемьдесят выше стольного града Твери. Торговля в нем идет бойко, тяготеет он к Новгороду, но барыши и у него перехватывает.
— Не бывать Торжку выше Новагорода, — говорят новгородские купцы.
Но все же богат и Торжок: управляется вечем своим собственным и даже монету свою и серебряную и медную чеканит.
Только всегда меж двух огней этот город вольный. Тверь ли, Москва ли воевать с Новгородом будет, «новоторам» нужно ужом извиваться, чтобы та или другая сторона не затоптала их. Хитры новоторы, и нашим и вашим угодить стараются, а кто победит, с теми и друзья. Не любит никто их за измены постоянные, и кличка у них, хоть и обидная, но верная: «Новоторы — воры.»
Не раз по злобе вороги разоряли Торжок и жгли дотла, но совсем погубить не могли: очень уж на бойком месте стоит он. Почти весь хлеб и скот из Москвы и Твери через него идет к Вышнему Волочку для Новгорода. Только селенье Осташково, что на озере Селигер, отрывает барыши у новоторов; огромными гуртами гонят зимой из Москвы через Осташково крупный и мелкий рогатый скот к Новгороду. Оттого и вражда у них с новоторами постоянная.
— Новоторы — воры, — говорят одни.
— И осташи хороши, — отвечают другие.
Знал все это великий князь московский и, хотя новоторы были гостеприимны и ласковы, все же станом стал он за стенами городскими, возле древнего Борисоглебского монастыря, что старше самой Москвы на сто тридцать два года.
Встретили отцы духовные, как и положено, государя московского звоном колокольным и молебном, пригласили потом к себе на трапезу, но великий князь не пошел. Сам пригласил в шатер свой игумена со всем священством к обеду. Время уж было для отдыха, а тверичи, к досаде государя, запаздывали.
— Тверские-то полки сие тобе не московские, — усмехнувшись, сказал он самодовольно царевичу Даниару, — и не могут точно время блюсти. Надо князю Юрию сказать, чтобы он в рукавицы ежовые их взял. Он сие борзо сумеет.
Перед самой трапезой доложили Ивану Васильевичу, что дозорные приметили на реке судовую тверскую рать, а вдоль берега — конную.
— Простите, отцы духовные, подождем малость с трапезой, — молвил Государь и, обратясь к вестнику, спросил: — Когда они тут будут?
— Не позже, государь, как через час. Узнав от своих дозорных, что мы уж тут с утра до обеда их ждем, вельми спешить зачали.
— Иди, — молвил государь вестнику и, обратясь к своим воеводам, опять с усмешкой добавил: — Ровности нет в ходе войск их…
Когда тверские полки подходить стали к Борисоглебской обители, великий князь приказал звонить в колокола и, сев на коня, выехал в поле с воеводами и стражей своей навстречу тверичам.
Завидев великого князя московского, воеводы тверские — князь Юрий Андреевич Дорогобужский и боярин Иван Никитович Жито — погнали к нему. Иван же Васильевич на виду у всех московских и тверских войск приветствовал воевод, милостиво протянув им руку, к которой они почтительно прикоснулись губами. Затем воеводы по знаку Ивана Васильевича вскочили на своих коней и, сопровождая государя московского, медленно подъехали к своим полкам. Все стихло крутом. Иван Васильевич, привстав на стременах, громко воскликнул:
— Здравствуйте, вои православные!..
— Будь здрав, государь! — покатились дружные крики по рядам полков.
Когда все смолкло и войска тверские ближе подошли к московским, великий князь сделал знак к молчанию и среди тишины возгласил:
— Отец мой, Василий Васильевич, великий князь московский, и тесть мой, Борис Лександрыч, великий князь Тверской, были заедин против врагов своих, так и яз с братом своим, Михайлой Борисычем, великим князем Тверским, заедин против ворогов наших! Да будет здрав брат мой!..
— Да здравствует! Да здравствует! — опять загудело по рядам воинов.
Иван Васильевич сделал знак к молчанию и, сняв шлем, перекрестился, а клир церковный начал молебствие.
Нещадно палит солнце, и среди наступившей тишины льются над иссохшими полями печально и глухо церковные песнопения, и воины набожно крестятся, чуя душою всю горесть мужицкую от страшной засухи…
По окончании молебна передан был войскам приказ Ивана Васильевича: «Кормить коней, обедать и спать, на вечерней заре выступать, а куда, про то воеводам ведомо».
В этот же день прибыли в Торжок к великому князю и послы из Пскова; посадники Василий и Богдан, а с ними вернулся назад и посол великого князя московского Яков Шибальцев. Случилось это вскоре после трапезы, когда государь, уединясь в шатре своем, почивал перед походом, как и все войска его.
Стремянный Саввушка тотчас же разбудил государя. Так ему приказано было, если пригонят вестники или послы какие прибудут.
— Саввушка, — молвил Иван Васильевич, не подымаясь с постели, — отведи послов в шатер к дьякам. Пусть примет и угощает их сам дьяк Бородатый, Степан Тимофеич. Шибальцев же, вкусив от трапезы вместе с ними, пусть тайно ко мне придет сюды. Послам сказать: «Почивает-де государь». Яз еще подремлю, а ты мя побуди, как Шибальцев дойдет…
Через полчаса, с некоторой робостью, вошел дьяк Шибальцев в шатер великого князя. Не все так исполнил он во Пскове, как государь ему приказывал. Хитры псковичи и осторожны, лукавят все.
— Будь здрав, государь! — сказал он неуверенно, но государь, улыбнувшись, спросил его:
— Добре ли дошел? Сказывай, садись тут вот…
Шибальцев ободрился от ласки государевой и ответил веселее:
— Спаси тя Бог, государь, дошел добре, токмо вести мои не совсем добры. Псков-то своенравит все, как невесты их псковские перед сватами: «Хоцу — вскоцу, не хоцу — не вскоцу».[9] Время тянет Псков-то — и на Москву глядит, и на Новгород оглядывается…
— Яз другого от них и не ждал, — сурово молвил Иван Васильевич, — ну, да «вскоцут», когда полки наши ближе к ним будут.
— Ныне, государь, — усмехнувшись, продолжал дьяк Шибальцев, — вскочили уж! Крестное целование свое Новугороду сложили и разметные грамоты с подвойским[10] своим Савкою в Новгород отослали, а когда отъезжал яз с послами, то на вече своем раскладку псковичи на десять тысяч рубленого[11] войска изделали. Оба посадника полки сии поведут к Новугороду…
— Добре, — медленно произнес Иван Васильевич и, кликнув Саввушку, продолжал: — Ну, а о новгородцах что там слыхать?
Вошел Саввушка, откинув полу шатра:
— Туточки я, государь.
— Зови ко мне дьяка Бородатого вместе с послами псковскими.
— Сказывать дале-то, — спросил Шибальцев, — пока послы-то не дошли?..
— Сказывай.
— Есть у меня через доброхотов наших вести из Новагорода о докончании новгородцев с королем Казимиром. Бают, у них на списках докончания показано, какие твои городы и волости, и земли и воды, и все твои пошлины в новгородских владениях отписали они королю, яко князю литовскому…
— А можно ли списки сии тайно добыть нам? Ведь по докончанию сему все воровство новгородское открывается. Старину ведь, коя двести лет была, они рушат!
— Истинно, государь! — воскликнул Шибальцев. — Бают, Борецкие-то и прочие уже посольство к Казимиру собрали с Панфильем Селифантовым да Кириллом Ивановым, дабы челом бить королю со многими дарами, пишучи и зовучи его «Честной король и господин наш»…
При этих словах откинулась пола у шатра и вошли к государю псковские послы Василий и Богдан, низко кланяясь Ивану Васильевичу. Сопровождали их дьяк Степан Тимофеевич Бородатый и начальник княжой стражи с двумя воинами.
Помолившись, послы низко поклонились государю и поздоровались с ним. Иван Васильевич, кивнув им, спросил, добро ли они дошли. Послы, отвечая на вопросы великого князя, говорили:
— От веча к тебе, государь, мы посланы донести: «Положили мы в Великом Новомгороде разметные грамоты. Понабрали тысяч десять воев рубленых, да еще тысячи две охочих людей пойдет пустошить порубежье новгородско…»
— Кто воеводы-то? — спросил Иван Васильевич.
— Двух посадников вече в воеводы поставило: княжеского сына Василья Федорыча да другого посадника Тимофея Василича. Для боя же дальнего изделали, как ты наказывал: полк особый из лучников собрали и войску все пищали отдали…
Ждут послы еще вопросов государевых, а тот молчит, только глядит на них неподвижным взглядом, будто сквозь них куда-то смотрит. Смутились послы, в лице переменились…
Встал вдруг со скамьи государь и резко сказал:
— Добре все сие. Токмо яз отпускаю во Псков одного Богдана, а с ним боярина своего Кузьму Коробьина с приказом, дабы войска ваши немедля к Новугороду шли. Ты ж, Василий, при дворе моем тут останешься. Идите. Бородатый и Шибальцев после о воле моей пространней вам поведают…
В ночь на июня тридцатое тронулись из Торжка главные силы московские к Новгороду со всеми полками союзными. Впереди же их, далеко уже по обоим обходным путям, идут передовые отряды: князя Холмского — к устью Шелони на соединение с псковичами, а отряды князя Стриги-Оболенского вдоль Мсты-реки.
По бокам же государева войска полки братьев его идут разными дорогами, но вровень с главным войском. Версты их разделяют, а идут, будто плечо к плечу, — время своих передвижений соблюдают. Валом нещадным сила московская на всю землю новгородскую навалилась и катится, все сокрушая, через города и села, деревни. Как след движения грозного, полыхают по ночам в небе со всех сторон зарева пожарищ страшных. Сушь — и от горящих сел и деревень леса горят кругом. Дым все застилает, жара, духота, и звери всякие, людей не боясь, по всем тропам и дорогам бегут от огня куда глаза глядят.
Впереди же войск московских, как и звери, страхом гонимые, бегут и беженцы новгородские, и вопли несутся повсюду:
— Идут полки московские!
— Москва тронулась, злей Орды пустошит!..
— Сожигает, убивает, полонит!..
Смятение и ужас по всей земле, бегут все к Новгороду и с юга, и с востока, и с запада.
Знает обо всем этом Иван Васильевич от вестников, да и сам многое видит. Тяжко ему, и еще больше гневом распаляется он против Новгорода.
— Не моя вина, Господи! — шепчет он, крестясь. — В зле сам и крови яз не повинен…
Такой же стезей, кровавой и огненной, беря полон, сея горе и ужас, стремительно продвигается вперед отряд князя Холмского.
Точно, без промедлений, идет воевода в указанном ему направлении. Пятьсот верст прошли воины московские за восемнадцать дней и июня двадцать четвертого пали нежданно на град Русу, захватили и сожгли этот богатый пригород новгородский. Много тут было бито-граблено и в полон взято. Оба князя — воеводы Холмский и Пестрый — мирно делили военную добычу и воинам давали всякого добра вдосталь…
Обремененные полоном и подводами с награбленным, гоня с собой захваченный скот, двинулись воеводы к устью Шелони, где надеялись соединиться с псковичами и отдохнуть…
— Заслужили отдых-то, — смеясь, говорил князь Пестрый, — ведь по двадцать восемь верст в день-то махали. Токмо сей же день государю надобно вестника слать, Данила Митрич. Ведаешь нрав-то его…
— Ведаю, Федор Давыдыч, — весело ответил князь Холмский, — ибо уж часа два как отослал яз вестника-то. Страх токмо у меня за псковичей. Их тут мы прождем, а новгородцы в обход могут пойти…
— Все ж, Данила Митрич, — заметил князь Пестрый, — надо, как государем Белено, к устью Шелони идти. Токмо где ж тамотко нам станом стать?
— Селенье там есть, Коростыня, в нем и станем. Край самого берега Ильменя селенье-то. Всякую лодку оттуда на озере легко узришь…
Медленно передвигаясь из-за полона и обозов с захваченным добром, князь Холмский повел войско свое к Коростыне, которая всего только в тридцати верстах от Русы, и ночью на двадцать пятое июня без боя захватил деревушку.
Усталые полки, расставив на ночь, где нужно, сторожевую охрану, выставив дозоры вдоль берега озера, заснули, как убитые…
Между тем воеводы новгородские, хотя и много пререкались меж собой и с Господой, успели все же собрать два больших войска. Одно поспешно послано было с лучшим воеводой князем Василием Шуйским-Гребенкой в Заволочье против московских воевод Образца и Тютчева. Это сильно ослабляло воевод новгородских, но нельзя было им поступить иначе: самые доходные земли Господы в Заволочье. Верно рассчитал удар великий князь московский, послав туда полки свои.
Но делать было нечего, и воеводы новгородские, спешно укрепив стольный град свой, собрали другое войско силой до сорока тысяч воинов, хорошо снарядив их вооружением и доспехами немецкими.
Все же Господа была в тревоге великой. Псковичи, сложив крестное целование, пустошат земли новгородские, взяли Вышгород, который в тридцати верстах от града Порхова, что на реке Шелони, и дальше идут к Новгороду. Грозно надвигаются псковские полки, и бегут от них к Новгороду со всех сторон беженцы — с юга, с востока и запада, путая все дела ратные, мешая движению обозов с продовольствием для войска, внося всюду страх и робость, требуя пищи и переполняя города и села.
Казимир же, король польский и великий князь литовский, помощи никакой не шлет, забыл о договоре своем с Великим Новгородом. Сам он увяз в войне с чехами и венграми — хочет сыновей своих королями на престол посадить и в Чехии и в Венгрии. Нет вестей и от хана Ахмата — видно, ждет, когда король польский против Москвы на коня воссядет…
Воеводы новгородские мечутся, как волки на поле, окруженные со всех сторон и борзыми и гончими. Все же, когда получили вести, что передовой отряд князя Холмского далеко ушел от главных сил, решили окружить и разбить его немедля.
Главные воеводы их — Димитрий Борецкий, сын Марфы, и Василий Казимир, зная, что князь Холмский идет к Русе, не медля ни часу, послали туда сразу три отряда: к Коростыне, до которой от Новгорода и по воде и по суше верст сорок пять, и к Русе, куда водой плыть верст шестьдесят с лишком. Пешую рать отправили на лодках вдоль западного берега Ильмень-озера к устью Шелони, чтобы оттуда также идти спешно к Русе. Если же новгородцы уж там разбиты и отступают, подкрепить их против силы московской. По суше послали они лучших конников — полк владыки новгородского; третий же отряд поплыл в лодках вперерез Ильмень-озера прямо к устью реки Полисти. Этот пеший отряд, поднявшись вверх по реке, должен был высадиться возле Русы и ударить в тыл отряду князя Холмского.
Провожая войска свои, воеводы новгородские с похвальбой говорили:
— Вы настоль сильней москвичей, что половину их посечете на месте, половину живьем перевяжете и в полон уведете! Не раз так бывало у нас и с Москвой и с иными…
Под парусами, помогая веслами, плыли по озеру судовые рати новгородские, а конники полным ходом гнали берегом озера, и двадцать шестого июня первый судовый отряд новгородский уже высадился недалеко от Коростыни. Увидев стан князя Холмского, новгородцы стали красться к нему, но заметили их дозоры московские, упредив вовремя об этом воевод. Князь же Холмский, будучи очень находчив, сам напал на них с великою яростью, не давая новгородцам опамятоваться от нежданного удара. Видя малочисленность отряда московского, оправились вскоре новгородцы и навалились всей силой. Но войска московские были теперь не те: стоят полки рядами железными, не дрогнув ни разу, и, словно траву, косят новгородскую рать. Часы идет бой, сильней и сильней теснят москвичи со всех сторон новгородцев, то там, то здесь ломая их строй.
Сотни четыре уж полегло новгородцев убитыми и ранеными, и страх уж берет их, помощи просят воеводы у конного владычного полка, но воевода его поскакал с конниками обратно к Новгороду, крикнув:
— Не велел нам владыка подымать руки на великого князя, посылал он нас токмо на псковичей!..
Побежали тогда за ними и пешие воины, стремясь к лодкам своим. Погнались москвичи за новгородцами — и в погоне той еще многих убили и многих в полон взяли. Разоружали московские воины новгородцев и, бросая щиты и немецкие доспехи в воду, говорили:
— Сие нам не надобно, в войске московском все сие лучше!
Из пленных же взяли несколько человек и, велев им друг другу уши, носы и губы отрезать, приказали плыть к Новгороду.
— Покажите, поганые, у собя в Новомгороде, — кричали вслед им воины московские, — как Господь Бог карает вас за воровство и латыньство!..
— Так будет со всеми, кто от Руси православной отступится…
Разгромив новгородцев у Коростыни, князь Холмский отослал во Псков боярина Василия Зиновьева с сотней конников известить о прибытии московской рати, как со псковичами уговорено было.
— Скажи им, Василь Петрович, — наказывал князь Данила Димитриевич, — как Русу повоевали и сожгли, сколь полону и живота всякого взяли…
— Сам знаешь, — вмешался другой воевода, князь Федор Давыдович, — телег не хватило все увезти, на коней вьючили…
— Добре, добре, — похвалил Холмский товарища, — токмо все сие ты, Василь Петрович, от собя обскажи, зависть у них разожги. От меня же сказывай токмо о ратных делах: от Русы-де мы к Шелони пошли, псковской рати навстречу, как государем нашим указано. Тут напала на нас судовая рать новгородская, вдвое, почитай, нас больше. С ними же и конный владычный полк. Мы частью побили новгородцев, часть в полон взяли. Многих же, носы и уши им урезав, к Новугороду отослали. Пусть же псковичи идут борзо, помня о гневе государевом. Государь же сам на Петров день в Торжке будет.
Только что отбыл боярин Зиновьев во Псков, как от Русы прискакали конники дозорные, которых послал туда князь Данила Димитриевич, опасаясь, что новгородцы могут обойти его с тыла.
— Ну, сказывайте, — нетерпеливо крикнул им князь Холмский, — как возле Русы-то?
— Худо, княже, — молвил начальник дозора, — новгородцы-то Русу опять заняли. Сколько их, сказать неможно, а видать, сила великая. Поболе их, как тут было. Токмо конников нет, все пешие…
— Поболе, баишь, силы-то у них ныне, — смеясь, громко молвил князь Холмский, чтобы все его слышали.
— Ну, так мы их и поболе побьем. А дозоры-то высылают?
— Окрест не высылают. У них токмо круг стана…
Князь Данила Димитриевич оглянулся на воевод и воинов своих, стоявших позади него, и возгласил звонко и весело:
— Повались спать ныне, народ православный, поране. Утре со светом выйдем, а в обед будем бить поганых за латыньство их и воровство!..
Двадцать восьмого июня конные полки Холмского и Пестрого внезапно прискакали к Русе и прямо с похода ударили на новгородцев.
Все же новгородцы успели оправиться и стали обороняться, прикрывая себе отступление к лодкам своим на реке Полисти, но москвичи прорубались к ним яростно.
Язвимые стрелами и копьями конников московских, нападавших со всех сторон, новгородцы, прорвав многолюдством своим тонкую цепь конницы, побежали, часть их прорвалась к лодкам, остальные старались спастись на суше. За ними погнались охочие конники Холмского, кололи, секли и в полон брали бегущих. Новгородцы, впадая в бешенство, останавливались вдруг, бились жестоко и снова бежали. Гнали их москвичи верст десять до пересохшей речки, именем Редья, а отсюда, оставив дозоры, в Русу вернулись. Новгородцы же побежали далее, ко граду Демани, надеясь укрыться за стенами его.
В Русе же в это время, разобрав все, что было оставлено врагом, воеводы с отрядом своим праздновали по обычаю «победу на костях».
На другой день рано утром вызвал к себе князь Данила Димитриевич боярского сына Тимофея Замыцкого, весьма крепкого парня, дабы вестником послать к государю Ивану Васильевичу, который, по расчету московскому, на Петров день должен прибыть в Торжок с главной силой своей.
— Ну, Тимофеюшка, — сказал князь Данила Димитриевич Замыцкому, — выручай. Гони денно и нощно с вестями к великому князю. Коней с собой возьми запасных…
— Когда выезжать-то, княже, и куда?
— Сей же часец, Тимофеюшка, в Торжок гнать надобно. Днесь туда государь прибывает. Да возьми с собой воев подручных…
— Мне, княже, токмо двух, боле не надобно. Петю Косого да Гришу Силантьева…
— Оба пьяницы, — нахмурив брови, молвил князь Холмский.
— Какие пьяницы, — возразил Замыцкий, — всегда оба в шапках, а тот, княже, не пьян, коли шапка на нем.
Усмехнулся воевода.
— И сам-то не пьешь ты, токмо за ухо льешь, — сказал он с укоризной.
— Что же, княже, все мы Богу и государю виновати. Токмо, кто пьян да умен — два угодья в нем.
Холмский махнул рукой, промолвив:
— Бери, кого хочешь, только все в точности изделай. Запомни и повестуй от меня государю: «Будь здрав, государь, на многие лета. Все у нас с князем Пестрым идет к добру. Русу сожгли, заставу пленили, захватили много всякого добра и полону много нахватали. Возле Коростыни, близ устья Шелони, новгородскую пешую рать, которая числом много боле нас была, совсем побили. Почти пятьсот воев убитых и раненых они на поле оставили. Потом послал яз во Псков боярина Василья Зиновьева, дабы шли псковичи борзо к Коростыне. Сведав же, что в Русу снова пришли новгородцы и привезли на лодках еще больше пеших полков, мы к Русе с полками своими погнали и там, как и в коростыньском бою, за латыньство их побили…»
Воевода передохнул малое время, собираясь с мыслями, и продолжал:
— «Ныне же порешили мы с князь Пестрым согласно, надо нам утре к Демани спешить и град сей разорить, дабы за спиной у нас угрозы вражьей не было, Пока же псковичи не пришли, мыслю, до них Демань взять мы успеем. Оба целуем руку твою, государь, будь здрав на многие лета…»
В тот же день, на заре вечерней, поскакал Тимофеюшка с товарищами своими — Петей Косым да Гришей Силантьевым к селу Осташково.
На четвертый день были они в Осташкове, на седьмой — в Торжке, но государя уже там не застали: выступил он со всей силой своей к Вышнему Волочку. Поскакал Замыцкий следом к Волоку, но и там государя уже не было. Догнал же он войско великого князя только возле озера Коломно, за Вышним Волочком.
На самом рассвете прискакали сюда вестники князя Холмского.
По приказу самого государя к нему в шатер привели Тимофея Замыцкого. Государь лежал на постели. Пока Тимофей молился и кланялся, Иван Васильевич, внимательно разглядывая вестника, смутил его. Заметив это, государь спросил Замыцкого:
— От князя Холмского? Как звать-то тобя?
— Тимофей Замыцкий, из детей боярских.
— Ну, сказывай.
Тимофей в точности, ни в чем не запинаясь, передал донесение князя Данилы Дмитриевича о сожжении Русы и о двух победах над новгородскими ратями, о решении воевод взять Демань, новгородскую крепость, чтобы из-за спины враг не мог больше грозить…
Молча все выслушал государь и, сурово нахмурив брови, стал спрашивать подробней, как напали новгородцы на московскую рать у Коростыни. Узнав, что воеводы его на берегу Ильменя разведки не делали ни в день прибытия, ни после, Иван Васильевич сказал сурово:
— Кажись, Тимофей, ты памятлив. Так запомни и точно передай воеводам слова мои: «Не валитесь спать, яко бараны. Ране все окрест разведайте и крепко подумайте, где сколь и какие дозоры поставить».
Помолчав, великий князь насмешливо добавил:
— На сей раз Божьей волей и смелостью их и воев наших все хорошо сошло, а в другой раз может и худо быть. Пусть помнят, что вороги-то не глупей их в ратном деле!..
Опять помолчал государь и продолжал:
— Повестуй воеводам: «Хвалю яз воевод моих и воев всех за смелость и скорометливость, а князю Холмскому и князю Пестрому приказываю от Демани, ни часу не медля, обратно идти к устью Шелони, дабы вборзе соединиться со псковичами. Без полков наших новгородцы побьют псковскую рать. Мыслю и надеюсь, что уразумеют воеводы, пошто сие надобно. Пусть Холмский-то не забывает, что многие из-за деревьев леса не видят. Ну, да спаси Бог вас…»
Иван Васильевич закрыл глаза. Замыцкий поклонился, думая, что ему пора уйти и не мешать государю. Иван Васильевич остановил его и затем добавил язвительно:
— Постой малость. Скажи воеводам-то, дабы о спине своей не опасались. Днесь же шлю князя верейского Михайлу Андреича с сыном его Васильем и со всей силой их к Демани, град сей в осаде держать и взять его. Теперь иди. Напоят тя и накормят вместе с товарищами. Вы же после трапезы сей же часец гоните обратно к Демани. Отсель до нее всего сто двадцать верст, к вечеру в стан свой поспеете…
В тот же день, поздно вечером, выслушав от Тимофея, вернувшегося обратно от озера Коломно, приказ великого князя и передав всем воеводам и воинам благодарность государя, Холмский и Пестрый повелели полкам выступать с ночи июля десятого пред самым рассветом…
Когда оба воеводы остались в шатре совсем одни, князь Пестрый сказал с огорчением:
— Зло уязвил нас государь дозорами, с баранами сравнял…
— Сами виноваты мы, — ответил князь Холмский. — Мне-то еще злей сказал: из-за деревьев, мол, лесу яз не вижу, сиречь, забыл яз, как в Москве все было решено.
— Во всем мы на глазах государевых, — заметил князь Пестрый.
— Как и все воеводы, — добавил Холмский, — в воле и в руках его.
Князь Пестрый задумчиво покрутил бороду и, вздохнув сказал:
— А жаль мне, Данила Митрич, Демань-то. Не мы, а князь верейский ощиплет градец сей. Бают, побогаче он Русы-то…
На рассвете июля одиннадцатого, когда выступали полки князя Холмского, сняв осаду с Демани, прибыли вестники от князя верейского, Михайлы Андреевича, и повествовали, что силы их ныне у Демани будут.
— Ишь, как поспевает, — сказал Данила Дмитриевич князю Пестрому, — знать, без обозов гонит. Как же мы, Федор Давыдыч, к Шелони поспеем с обозами-то?
— Нет, Данила Митрич, — согласился Федор Давыдович, — ведь до Шелони-то отсель более ста верст. Ежели вот днем и ночью идти…
— Да, — перебил его князь Холмский, — нам так спешить нельзя. Может, нам возле Русы-то с походу прямо в бой идти. Надо по ночам войску спать и отдыхать, дабы не обессилели кони и люди.
Порешив так, три дня шли воеводы, но все же не всем войском вместе. Впереди всех шел, вслед за дозорами и разведчиками, сам Холмский с отборными конными полками и татарами, которых он всегда при себе держал, не позволяя им грабить православных и в полон их брать. Несмотря на это, уважали и любили его татары за справедливость; обид он им не чинил, а все, что войско захватывало у побежденных, делил честно.
Татарам давал столько же, как и православным, а взамен полона на всякую добычу хорошую надбавку им делал.
Впереди Холмского и по сторонам постоянно ехали конники дозорные, делавшие и глубокую разведку. Сзади же шли обозы и пешие воины судовой рати под прикрытием конных полков во главе с воеводой Пестрым.
К вечеру июля тринадцатого, пройдя еще утром через опустошенную и сожженную Русу, князь Холмский двинулся прямо к реке Шелони в направлении к сельцу Мшаге, что на левом берегу. К устью же Шелони, дабы не утомлять войско лишними переходами, послал в разведку небольшой дозор с Тимофеем Замыцким.
— Тимофеюшка, — напутствовал он Замыцкого, — все там выгляди. Яз мыслю, что псковичей там ни слуху ни духу! Исхитряются вороги. Не ведают еще, кому руку лизать придется. Главное же — проведай, есть ли там новгородцы: в засаде ли, идут ли? Ежели идут, выследи их и, обогнав, меня упреди вовремя. Разумеешь? Игра-то ведь идет головами людскими.
— Да что ж, Данила Митрич, — воскликнул с обидой Замыцкий. — Богу, чай, слуга и государю!..
— К тому баю, — молвил князь Холмский, — хмелем зашибать любишь…
— Да лопни глаза: ни-ни! Вот те крест, княже!..
— Государь-то, — мягче добавил воевода, — разгневался вельми за оплошку нашу с дозорами в тот раз у Коростыни. Ну, добрый путь, гони туды сей же часец. С Богом…
Июля четырнадцатого, на раннем рассвете, когда заря чуть алеть начинала, примчался обратно в стан Тимофей со своими дозорами от устья Шелони, с берегов Ильмень-озера. Воеводы, как и все воины, кроме стражи и дозорных, крепко еще спали.
Недалеко от шатра воевод, где широкий ручей в Шелонь бежит, приметил Замыцкий лодку пустую — у коряги привязана.
— Петька, Гришка, — крикнул он своим сподвижникам, Косому и Силантьеву, — айда в лодку сию спать! Вести у нас добрые, спеху-то нет…
Петька и Гришка враз пали на дно лодки и захрапели, а Замыцкий, томимый жаждой, перегнулся через корму и, черпая воду пригоршнями, стал пить.
В это время пола у шатра дрогнула — вышел князь Холмский и, увидев Замыцкого, молвил, смеясь:
— Ты все пьешь, Тимофей, коли не водку, то воду! Криком своим пробудил мя…
Замыцкий быстро вскочил и, отирая бороду, выпрыгнул из лодки на берег.
— Истинно, княже, — усмехаясь, ответил он Холмскому, — мы народ не жадный, но всем довольный: не винца, так пивца, не пивца, так кваску, а не кваску, так и водки из-под легкия лодки…
Невольно взглянув на лодку, князь Холмский вдруг вспомнил себя мальчонкой на такой же вот коряге, с которой ершей, бывало, ловил он на удочку. А кругом тишина, такая же вот предрассветная, как и ныне, стоит. Светает быстро. Вот уж синие, красные и желтые коромыслы, большие и малые, кружат над водой и за каждый куст цепляются…
Усмехнулся воевода и спросил:
— А ты, Тимофеюшка, рыбу-то лавливал? Хоша бы ершей…
Бородатая рожа Замыцкого расплылась в широкую улыбку:
— Лавливал, княже, в Каменке, речонка така у нас в деревне есть…
Оба замолчали, глядя вдаль куда-то по речонке, и каждому свое прошлое мерещится…
— Вести, видать, у тя добрые, — отгоняя свои думы, молвил Данила Димитриевич, — вишь, вся рожа плывет. Ну, сказывай.
— Лучше, княже, и не надо, — ответил Тимофей, — псковичи не приходили еще, а новгородцы-то пришли с большой силой. Кругом, где шли, все притоптано: и трава, и кусты даже. Конные и пешие полки прошли вверх по Шелони. Ныне выше Мшаги идут. Хорошо, княже, что войску нашему ты в лесу хорониться велел и костров не жечь.
— Ночью прошли-то?
— Ночью, княже. Идут они безо всякого страху. О нас ништо же не ведают. Не токмо дозоров, а и стражи никакой у них нет…
— И где же они теперь?
— Видать, недалече. За рекой-то, по левому берегу, пески все. Грузно идти-то не токмо пешему, но и конному…
— А много их?
— Сколь, не ведаю, а по следам их — вельми намного боле нас…
— Пущай их и людей и коней томят своих, — улыбаясь и позевывая, молвил Данила Димитриевич, — а мы поспим еще до восхода солнца, и ты спи. Дозорные-то, когда надобно, разбудят, как им приказано. Потом новгородцев нагоним, берег-то наш твердый, без болот, идти нам легко будет…
Яркое летнее солнышко быстро подымалось, сверкая в ясном безоблачном небе. Засуха все еще стояла, и не было никакой утренней свежести, даже на лесных травах, которые все время в тени растут, ни одной росинки не блестело.
Когда воины сидели за ранним завтраком, лучи солнца, пробиваясь сквозь полузасохшую листву берез, осин и ольхи, пекли уже спину, как в полдень.
— Сухмень-то, сухмень какая, — крестясь, говорил старый конник. — Как мы коней-то прокормим, коли вот овса не хватит…
— Государь еще пришлет! — уверенно заметил молодой парень. — Ныне пока есть, а не хватит — наши воеводы у новгородцев возьмут на первую-то пору…
— Эй, ребята, эй! — кричали уж кругом десятники и сотники. — Торопись, язык-то не распускай, ешь проворней!
— Борзо коней пои!
— Не проклажайся!
— Сей часец труба заиграет!
Не прошло и получаса, как полки уж были готовы и строились к походу. Все шатры, котлы, ведра, всякие припасы и прочее были уложены на подводы, а что в переметные сумки ушло, то на коней вьючено.
Вот уж и воеводы сели на коней, и князь Холмский руку поднял, дабы знак подать к походу, как подскакал к нему небольшой дозор, держа на поводу коня с незнакомым всадником.
— Вот, княже, пымали, — громко и сердито докладывал старший дозорный. — В лодке к нам переплыл, а мы его и схватили…
— Оружье-то у него было? — спросил воевода князь Холмский, оглядывая темнобородого сурового мужика лет сорока с лишком. — И где вы его пымали?..
— Нетути у него оружия. Схватили же тутотка, как на берег вышел…
Мужик усмехнулся и, обращаясь к Холмскому, молвил спокойно:
— К тобе, княже, прибежал нечаянно. От войска новгородского в Москву хотел…
Князь Пестрый, глядевший все время на пленника, прервал его:
— Не Афанасий ли?
— Я самый и есть, — ответил тот, — Афанасий, сын Братилов, торговец…
— Златокузня у тя в Новомгороде?
— Истинно. Дьяк Бородатый меня знает, и у государя я на Москве бывал…
— Ведаю, ведаю! — обрадовался князь Пестрый. — Видал тя у государя-то…
— Ну, сказывай, Афанасий, — резко вмешался князь Холмский, — пошто до нас дошел?
Афанасий Братилов рассказал, что взят был насильно после того, как лавку его разграбили, семья его у родни схоронилась, а его самого захватили.
— Ну, да о сем, воеводы, — продолжал он, — я на досуге расскажу. Сей же час наиглавно иное дело. Как прибежали вои наши без носов и ушей от Коростыни, такой страх пошел в народе-то, а Господа с Борецкими в такую ярость пришли, что немедля вестника послали к королю Казимиру, моля борзо на конь воссесть против государя нашего. К государю же Луку Клементьева послали о мире челом бить, дабы время иметь для-ради воровства своего. У самих же докончание с королем уж подписано…
— А ратные дела как у Господы? — спросил князь Холмский.
— Набрали Борецкие и присные их, набрали волей и неволей, более силой и страхом, много людей. Тысяч, почитай, сорок. Токмо народ сей — худые вои. Из них, которые на конь посажены, до сего никогда и в седле-то не были. Которые в доспехах, с мечами и копьями, до сего знали токмо иглу, молот, шило да дратву и прочее.
Воеводы Пестрый и Холмский переглянулись с усмешками:
— Куда же рать их идет и пошто? Дале-то что мыслят деяти?
— На вече посадники Митрий Борецкий и Василий Казимир сказывали: князь-де Холмский с князем Пестрым Русой займутся, а за сим к Демани уйдут. Мы же, пока князи сии там проклажаться будут, псковичей половину посечем, половину живьем возьмем…
— Как же, Федор Давыдыч, прозорлив государь наш! — воскликнул Холмский, перебивая Афанасия. — Прав он был. Истинно, что из-за деревьев мы лесу не видели. Новгородцы же все уразумели, западню нам припасли!..
Холмский замолчал и поглаживал в раздумье бороду.
— Великий и многохитрый воевода наш государь, — заговорил он снова, — малые дети мы все пред ним. Господа же хочет умней его быти. Ведь, мыслю, Господа-то хочет, избив псковичей, вслед затем и нас побить…
— Истинно, княже, — подхватил Афанасий Братилов. — Мыслят они, пока государь-то дойдет сюды, король Казимир им войско свое пришлет, а там, может, и татары подымутся.
Переглянулись опять воеводы, а Пестрый заметил:
— И сие нам государь указывал…
— Не будем о сем баить, — прервал его Холмский и, обратясь к Афанасию, спросил: — А ведают воеводы новгородские про нас?
— Ничто о сем им не ведомо.
Холмский поглядел на Братилова и молвил:
— Прости, Афанасий, а ты при мне пока останешься. По ратному обычаю никуды тобя пока отпустить не могу до приказа государева.
Ближе к полудню рать московская, подымаясь вверх вдоль Шелони, была уже против сельца Велебицы, что на левом берегу стоит.
Сюда князю Холмскому дозоры его привезли весть, что новгородцы всю ночь шли, теперь стан свой разбили меж сельцом и рекой, поближе к берегу — из-за водопоя. А пообедав, отдыхать полегли.
Князь Данила Димитриевич созвал немедля воевод своих, русских и татарских, и, наперед согласившись с Федором Давыдовичем, объявил так:
— Да поможет Господь нам, ибо время приспело. Надо нам силу сию новгородскую разбить и пленить днесь же. Другому случаю не бывать лучше. Не чают они нападения нашего. Сонны, истомлены, к бою не готовы…
— Так ударим изгоном на них! — воскликнули некоторые из воевод.
— Не ждать, пока пробудятся! — подхватили другие, но Холмский остановил их.
— Государевы заветы блюсти надобно, — строго сказал он. — Государь взыщет все огрешки наши. Глаз его вострый, а ратная хитрость так велика, что от него не схоронишься.
Князь Данила помолчал, подумал еще и приказал:
— Все на главу свою беру пред государем, а посему велю вам: те полки, которые укажу яз, со мной впереди пойдут, а предо мной — лучники. Лучникам же наиглавно по коням бить дабы кони ряды путали, воев с седел своих сбрасывали, пеших топтали. Как у новгородцев-то смута пойдет, мы в середину, в самое сердце их, со всей силой ударим, а там — что Бог даст! Токмо живота не жалеть за веру и государя! Три раза били мы их, разобьем и ныне.
Данила Димитриевич, еще более возвысив голос, заговорил снова:
— Помните, государь-то следом идет. Главное — все деять, как сказываю, без огрешек и страху. Князь Федор Давыдыч будет в тылу нас оберегать да обозы и полон сторожить, для сего ему немало воев нужно. Лазутчиков и дозоры, как мы всегда сие творим, в разные концы разослать надобно. Сколь всего-то оторвать от главной рати?..
— Воев-то? — молвил князь Пестрый. — Мыслю, тысячи две оторвем.
— Истинно, — согласился Холмский, — да тысячи две своих татарских конников в обход пошлем, в засаду, дабы в самый разгар боя у нас свежие силы были.
Обратясь к татарам, он добавил:
— Вам же, воеводы, сей же часец приказываю идти версты две или более вверх по Шелони. Там, место найдя удобное, перейти реку бродом либо вплавь. Потом перейдите ручей Дрянь и таитесь за рекой, дабы в нужное время оттуда изгоном пасть на новгородцев с тылу…
На сем дума и кончилась. Холмский встал со скамьи и, перекрестясь, сказал:
— Да будет с нами Господь Бог и вся Его крестная сила!..
Первыми отъехали тайно с полками своими татары, которым надобно было и Шелонь и Дрянь заранее перейти и в засаду сесть.
Потом занял указанные места князь Федор Давыдович со своими полками. Он, не медля, расставил дозоры вокруг обозов и в тылу Холмского, чтобы обходов быть не могло… Вот остался князь Холмский один с главной силой своей — всего-навсего у него тысячи четыре воинов. Дав все указания воеводам своим о переправе и как строиться к бою, Данила Димитриевич приказал:
— Идти без труб и набатов. Тайно выйти к переправе и враз бесшумно плыть на левый берег. Там же, прячась внизу склона у самого берега, скрытно полки к бою построить. Ждите там новых приказов моих…
Снял он шлем, перекрестился, и все воеводы за ним сделали то же самое, потом Холмский громко воскликнул:
— Помоги нам, Господи, против ворогов земли православной!..
Зной стоит уже полдневный, солнце палит и слепит глаза своим блеском. Томит и терзает землю новгородскую великая засуха.
Спешившись и держа коней на поводу, конные полки князя Холмского один за другим, будто влага губкой, вбирались рощами и перелесками. В полной тишине воины с конями скользили между стволов деревьев, среди светлых и почти черных пятен, пестривших лес от чередований света и теней.
Так проходили они по крутому лесистому берегу, который потом отлого спускается к воде. Здесь, как ручейки, потекли из лесных чащ конники, садились верхом, ехали вброд, плыли, где было глубже, и выплывали бесшумно у левого берега, еще более пологого, чем правый.
Тут была площадка, которую скрывал выпятившийся горбом берег, шириной с версту и версты две длиной.
Как только все полки собрались на этой площадке, князь Холмский тотчас же выстроил их в боевом порядке — длинным и глубоким строем. Таким строем и повел их князь Данила на голую возвышенность, поднимавшуюся полого от береговой площадки.
В это время прибыл гонец от полка царевича Даниара и оповестил, кланяясь до земли:
— Стоим, княже, за спиной новгородцев. Что далее прикажешь?
— Токмо в трубы мы затрубим и в набаты забьем, всей силой гоните на ворогов, бейте их в спину!..
Татарин, радостно закивав, мгновенно повернул коня и скрылся в лесных зарослях.
Когда полки князя Холмского поднялись на самый верх левобережной возвышенности, пред ними, как на ладони, открылся весь огромный стан новгородский. Там, видимо, уже знали о прибытии московских полков, и все всполошились, метались и суетились в растерянности.
Все же несколько полков уже стояло в боевой линии, а позади них еще суетилось множество воинов, вооружаясь и садясь на коней.
Исполчившись же и в ряды боевым порядком построясь, страшной силой предстали они пред малой ратью московской. Не менее как тысяч сорок набралось, ибо, сколько глазом охватить можно, все новгородскими воинами занято было. Воеводы же их, пред полками своими разъезжая, силой своей похвалялись и кричали громко воеводам великого князя хулу всякую и брань.
Испугало бы сие даже и Холмского, если бы опытным глазом не углядел он настроения воинов новгородских. Смело крикнул князь своим воеводам, стоявшим пред полками:
— С Богом, вперед! На ворогов, как приказано!..
И приказ его из уст в уста пошел по полкам, сотням и десяткам, и вскоре остановившееся было войско московское медленно, но неуклонно пошло на великую силу новгородскую.
— Лучников вперед! — передал второй приказ воеводам князь Данила Димитриевич.
К этому времени совсем уж построились новгородцы, занимая во много раз более места, чем московские полки.
— Истинно, тысяч сорок, — пробормотал князь Холмский, глядя на врага, и громко крикнул: — Ну, Бог не выдаст, свинья не съест!
Он внимательно оглядел ряды своих воинов, наблюдая, как лучники занимают наиболее выгодные места. Потом, окинув взглядом поле и все множество новгородской рати, сказал ближнему своему воеводе, начальнику лучшего своего полка:
— Помни, Микита Гаврилыч, нельзя на себя допущать такое множество: они, как стадо, токмо ногами одними нас всех затоптать могут.
— Истинно, княже, — ответил воевода, — надо, ежели бить их почнем, место им открытое оставить, куды бы им бежать мимо нас…
В этот миг вдруг зашевелились полки новгородские и двинулись на москвичей. Побледнел князь Холмский и поскакал к лучникам вдоль рядов своего войска.
— Коней бейте! — кричал он воинам. — Наиглавное — коней! От коней у них смятенье почнется!..
Ближе и ближе новгородцы, копья уж наперевес держат. Вот они ближе, чем на полет стрелы, вот сейчас всей силой своей кинутся.
Враз запели со всех сторон стрелы московские. Завизжали дико, заржали кони, бесясь, запрокидываясь на спину, сбивая всадников и топча их ногами. Гуще и гуще летят стрелы, и вот уж смешались ряды новгородских конников, передние напирают на задних, прорывают свои ряды, а не вражеские. Больше и больше растет беспорядок и смятение, и вдруг целый полк новгородский повернул назад, пробивается сквозь ряды своих же, топчет упавших на землю. Крики, вопли людей, дикое ржанье взбесившихся от боли коней.
Князь Данила сделал знак, и полки его помчались на противника, крича неистово:
— Москва! Москва!
Сомкнутым строем ударили они в середину новгородского войска, в сердце его, ловко и беспощадно действуя тонкими острыми копьями и тяжелыми сулицами.[12]
Только лучший полк под начальством Никиты Гавриловича остался один около князя Холмского. Князь, не отрывая глаз, следит за боем. Вот дрогнули новгородцы, отступать начали, а некоторые из полков их помчались прямо в поле…
— Пора и нам, Микита Гаврилыч! — крикнул князь Холмский. — Трубы и набаты!..
Под неистовый рев труб и барабанный грохот набатов князь поскакал во главе с лучшим полком своим к вражьему войску с левой руки, завязав рукопашную схватку. Еще более заметались в смятении новгородцы, а сзади нежданно с бешеным визгом и дикими воплями, ряд за рядом, помчалась на них татарская конница, словно из-под земли выскочив и сверкая обнаженными саблями…
Слепой страх обуял новгородцев, и, ничего не видя, ничего не понимая, помчались они в поле, бросая щиты и копья, стаскивая с себя на скаку доспехи, дабы облегчить коней и ускорить их бег.
Москвичи же и татары неотступно гнались за ними, кололи насмерть копьями и сулицами, рубили саблями, догоняли людей и коней стрелами. Еще более, чем в бою, погибло новгородцев при бегстве. Целых двенадцать верст с боем гнали их московские полки, нещадно избивая и беря полон. Бегущие, потеряв голову и только стараясь спастись, тонули, переплывая Шелонь, увязали и гибли в лесных болотах. Многие же в страхе и безумии скакали до самого Новгорода — вернее, кони сами принесли туда седоков.
Разгром был полный. Убитыми, утонувшими, ранеными было тысяч десять, а в полон взято живыми почти две тысячи. Захвачен был стан новгородский со всеми обозами.
В плен Холмскому попали и самые знатные посадники новгородские, и великие бояре из Господы: Василий Казимир, воевода Димитрий Борецкий, Козьма Григорьев, Матвей Селезнев, Василий Селезнев, Павел Телятьев, Козьма Грузов и другие, а также множество из житьих.
Меж всякого добра, что в обозах было захвачено, нашли и договорную грамоту новгородцев с королем польским. В полон же был захвачен и тот, кто сию грамоту писал…
Кончив преследование врага и поручив кому надобно добычу и полон стеречь, князья-воеводы собрали все полки московские к знаменам и перекличку всем воинам сделали. Из переклички сей ведомо стало: только три десятка воинов в строю недоставало, многие же, хотя и ранены были, но живы и на конях своих сидят.
— Вои православные, — сказал князь Холмский перед полками зычным голосом, — вот какова корысть от храбрости! Помните, кто не ждет, а первый бьет, тот жив будет.
Князь снял шлем свой и, не сходя с коня, приказал:
— Сей же часец у образов под знаменами попы споют нам молебную. Отблагодарим Господа за победу и о государевом здравии помолимся…
Июля семнадцатого, когда пташки в лесах и полях притихают, вступил государь Иван Васильевич со всей силой своей в ям Яжолбицкий.
На другой же день, июля восемнадцатого, после раннего завтрака созвал он в шатер к себе думу думать братьев своих — Юрия, Андрея большого и Бориса, да царевича Даниара, да дьяка Степана Тимофеевича Бородатого.
— Ну-ка, Юрьюшка, — начал государь, — поведай нам обо всем, что тобе самому до сего дня ведомо.
— На сей день, государь, — ответил князь Юрий Васильевич, развертывая малый чертежик, — вести наидобрые со всех сторон.
Он подвинулся на скамье ближе к великому князю, положил пред ним этот чертеж и, указуя перстом, продолжал:
— Сюды вот, государь, к яму Бронницкому, рати свои, конную и судовую, привел уж князь Стрига-Оболенский. В сорока верстах стоит от Новагорода. Приказу твоего ждет. Вестник его ночесь пригнал. Баит Стрига-то, что до сего дня нигде ему рати новгородской ни разу не встречалось. Жжет он все на пути, пустошит, полон берет, а все рати и население впереди него бегут к Новугороду.
— Передай через вестника, — молвил великий князь — дабы начеку был. Главное же — следил бы Стрига-то, пошто и куда мы идем, и из сего свои дела разумел. Вестников-то пусть чаще шлет. Укажи ему путь наш к Новугороду по дням и часам. Далее-то что?
— От князя Холмского весть о псковичах. Далеко еще они, около Вышгорода, полонят и все пустошат в землях новгородских, а сам-то князь Данила у Шелони уж.
— О Холмском гребты у меня нет. Токмо новгородцы не упредили бы его, напав на псковичей.
Сказал это Иван Васильевич, а сам весело усмехнулся и продолжал:
— Не можно сему быть: Холмский сего не прозевает. Зорок и скорометлив он. Какое же войско у новгородцев? Из кого набрано, воеводы кто?
— О сем, государь, Степану Тимофеичу более ведомо, — ответил князь Юрий. — Яз от него многие вести беру…
— Сказывай, Степан Тимофеич, — обратился Иван Васильевич к дьяку Бородатому.
Тот встал и поклонился.
— От доброхотов наших, государь, ведаю, — начал он степенно, — Господа новгородская после урону небывалого от князя Холмского у Коростыни и дважды у Русы в смятение пришла великое. Докончание бояре-то их с королем подписали, посла отослали к нему челом бить, дабы, исполчившись на Москву, немедля на коня воссел. Сами же тысяч сорок воев собрали. Отпустили их на псковичей с главными своими воеводами: Васильем Казимиром да Митрием, сыном Марфы Борецкой. Доброхоты наши бают, на вече воеводы сии похвалялись, что псковичей живьем в полон возьмут. Потом-де окружат и побьют Холмского, а потом-де вместе с королем Казимиром побьют и главные силы московские…
Зло усмехнувшись, государь перебил дьяка хриплым голосом:
— Нашему б теляти да волка поимати!
Все засмеялись, но государь, бросая гневные взгляды, продолжал:
— Поглядим, каково они к осени-то петь будут. Не зря все нами решено, а коли слепы они, токмо для них хуже!..
Откинув полу шатра, быстро вошел стремянный Саввушка.
Государь, повернув к нему голову, с чуть заметной тревогой спросил:
— Что?
— Вестник, государь, от князь Холмского, боярский сын Замятня.
Все улыбнулись невольно, услышав забавное прозвище, а государь молвил, усмехнувшись:
— Коль сия Замятня[13] от князя Холмского, то не у нас она, а у новгородцев…
Все засмеялись громко, а Иван Васильевич сказал Саввушке:
— Веди сюды вестника.
Вошел молодой широкоплечий мужик с черной бородой, истово перекрестился на образ, что висел возле походного знамени в красном углу шатра, поклонился государю и прочим, сказал густым, спокойным голосом:
— Будь здрав, государь, на многие лета и вы, князи и воеводы…
Поклонясь опять, встал прямо, ожидая вопросов государя.
— Добре дошел? — спросил великий князь.
— Добре, государь, спаси тя Господь.
— Ну, повестуй!
Замятня поклонился и, собравшись с мыслями, начал спокойно и ровно:
— Князь Данила Митрич Холмский повестует: «Будь здрав, государь, на многие лета. По приказу твоему пригнали мы к Шелони. Там же наехали на рать новгородскую, тысяч сорок их. Весь Велик Новгород со знаменитыми воеводами своими: Васильем Казимиром и Митрием Борецким…»
— Марфин сын? — спросил кто-то из воевод.
— Истинно, Марфы сын, — ответил Замятня и продолжал: — «И многие другие посадники и лучшие люди. О всем же походе рати новгородской мы ведали, им же ничто о нас ведомо не было. В обед, на Акилу-апостола, реку перейдя, нечаянно для ворогов стали мы перед самым станом новгородским. Татары же утресь еще в обход были посланы и за спиной новгородцев в засаду сели. Все ж новгородцы-то вборзе исполчились и стали пред нами силой несметной. Яз же, видя их настроение, на воев своих полагаясь и на засаду татарскую упование имея, не устрашился. Воеводы же их, видя, что мало нас, похвалялись и на нас хулу, яко псы, лаяли. По завету твоему, государь, не ждя их, сам яз ударил по ним, лучникам стрелы в коней пущать повелев. Великое смятенье пошло у них, кони понесли, все полки их перепутались. Ударил тогда яз на них с сулицами и с копьями. Они сперва крепко бились, мы же, коням их не давая на место стать, стрелами и сулицами избивая, теснили со всех сторон. Видя, что подаются они, крикнул яз в трубы трубить, в набаты бить — знак сие татарам. Ударил яз сей же часец с лучшим полком своим новгородцев с левой руки. Мало щит подержавши, дрогнули они, а в сие время изгоном с великим криком наша татарская конница сзади врезалась в ряды их…»
Замятня остановился в волнении, чувствуя, как в государевом шатре все замерли, с лица сменились и громко дышат, будто духа им не хватает. Передохнул и Замятня и заговорил дрожащим голосом:
— «Помог нам Господь! Один за другим полки их спины к нам оборачивать стали. Мы же, с татарами соединясь, гнали их верст двенадцать. Сулиц наших боясь и сабель татарских, бросали доспехи свои новгородцы и, яко пьяни, либо безумни, гнали по воле коней своих. Много избито было, конями потоптано, в Шелони потоплено. Мыслю, боле десяти тысяч изгибло. Многих же лучших людей, а простых того боле, полонили — коло двух тысяч всех-то, что живых руками поимали…»
Загудели в шатре все радостным гулом, закрестились, восклицая:
— Помог Господь!
— Слава Богу и святым угодникам нашим…
Государь сделал знак, и все смолкли. Он встал со скамьи, и, крестясь на образ у походного знамени, взволнованно произнес:
— Благодарю тя, Господи, за милость твою. Церковь святого апостола Акилы обещаюсь на Москве поставити. Дай же, Господи, здравия и сил рабам твоим Даниле и Федору, воеводам храбрым, и всем воям их преславным.
Успокоившись, но брови нахмурив, спросил он вестника:
— Кто же из лучших поиманы?
— Из главных воевод, государь, поиманы Василий Казимир, Митрий Борецкий…
— Покарал Господь злодеев! — крикнул князь Юрий Васильевич, и со всех сторон послышалось:
— Поделом ворам и мука будет!
— Наиглавные из Господы злодеи.
— Судить их без милости…
Иван Васильевич досадливо тряхнул головой, все замолчали, а Замятня продолжал:
— Поиманы еще Козьма Григорьев, Яков Федоров, братья Матвей Селезнев и Василий Селезнев-Губа, племянники Василья Казимира — Павел Телятьев и Козьма Грузов, Киприян Арзубьев, Еремей Сухощек, все золотые пояса из Господы. Много еще житьих людей, купцов, а наиболее из меньших поимано.
— Где ж главные-то злодеи? — спросил великий князь.
— В Русе, за приставы, в железы окованы.
Замятня достал из-за пазухи сверток, в тряпицу обернутый. Вынув из нее грамоту, он подал ее великому князю:
— Сие есть новгородская докончальная грамота с королем Казимиром…
— Дай, — поспешно прервал вестника Иван Васильевич.
Дрожащими руками схватив бумагу и бросив острый взгляд дьяку Бородатому, он молвил:
— Разумеешь?
— Разумею, государь. Сие…
Но государь не дал ему кончить и воскликнул:
— Грамота — наиглавная наша победа! Где ее взяли?
— В кошевом вьюке нашли, а князь Данила Митрич враз уразумел. Сие велел тобе, государь, предоставить, а прочие грамоты и списки у собя хранит для дьяков твоих.
— Добре, разумно все изделано, — похвалил Иван Васильевич, — и ты, как звать тобя?
— Иван, Васильев сын…
— Ну, спасибо и тобе, тезка мой. Добре все исполнил.
Государь протянул милостиво руку Замятне, а тот почтительно поцеловал ее.
— Саввушка, — продолжал государь, — отведи Ивана Васильевича к страже моей в шатер. Пусть примут, яко гостя, накормят, напоят и отдохнуть уложат. Ты же, Иван Васильич, утре с нами пировать будешь, а каково князю Даниле повеление будет — князь Юрий Васильич тобе скажет…
В ответ Замятня низко поклонился и молвил:
— Тут еще, государь, привезен нами из Господы один. Он грамоту писал…
— Сей же часец его привести сюды! — сказал государь, обращаясь к своей страже.
Герасим Саввич Козьмин, старый посадник лет пятидесяти, звеня железами на ногах, окруженный княжой стражей, гордо и дерзко вошел в шатер государя.
Крестясь на икону, он громко произнес:
— Господи, помоги ми среди ворогов наших…
Никому не поклонившись, встал он молча и смело, взглянул на государя, но, встретив грозный взгляд его, смутился и побледнел.
— Не тобя страшусь, — молвил он, снова взглянув на великого князя, — а гибель Господина Новагорода в глазах твоих вижу…
Государь молчал, лицо его было неподвижно, словно окаменело, и в шатре замерли все от непонятного страха и вдруг вздрогнули от спокойного, чуть хриплого голоса:
— Ты докончание писал для Казимира польского? Своей ли волей господином его молил вместо меня? Ересь Исидорову прияти обещал через митрополита Григория, дабы папу рымского главой почитать?
Снова тишина настала. Заволновался Герасим Саввич, губы у него задрожали, но, овладев собой, молвил он злобно:
— Все яз своей волей содеял, радея Господину Новугороду Великому. Мыслил яз за един со всем Новымгородом.
Не выдержал вдруг посадник и закричал в ярости:
— Лучше смерть пошли мне, Господи Боже, нежели зрети град великий в оковах московских!..
Тихо опять стало в шатре государевом, и сам государь тих и спокоен был. Посмотрел он снова страшным взглядом своим на посадника и медленно молвил:
— Не умрешь ты, а сии оковы на Новомгороде узришь, и сам в оковах до конца живота за воровство свое будешь…
Оставшись один с дьяком Бородатым, Иван Васильевич радостно воскликнул:
— Чего хотел, то Бог и дал! Сами новгородцы сей грамотой воровство свое изобличают перед всей Русью православной и перед церковью нашей, вложившей мне в руци меч карающий! Сами собе веревку на шею надели!
— Истинно, государь, — горячо произнес Бородатый, — но не токмо веревку, а и срам и проклятие до скончания века!
В глубоком волнении прошел Иван Васильевич из угла в угол шатра своего и, остановившись перед дьяком, сказал глухо:
— Ну, читай, как сии иуды Русь святую продают! Чем купцы новгородские торгуют?
— Наперво дозволь поведать тобе, государь, — начал дьяк Бородатый, — по грамотам и спискам, которые при договоре сем есть, узнал яз о посольстве новгородском к королю Казимиру. Посольство сие было из посадников старых Афанасья Афанасьева и Димитрия Борецкого, одного посадничьего сына и пяти человек житьих людей…
— А ты, Степан Тимофеич, — прервал его государь, — читай мне, что они королю-то дали?
— Сие вот, государь, пишут они: «Держать королю Казимиру в Новомгороде на Городище своего наместника из православных, а наместнику без посадника новгородского суда не судить. Дворецкому же твоему жить на Городище на дворе, а пошлины продавать с посадником новгородским по старине с Петрова дни. А тиуну судить с новгородскими приставы…» Дале тут, государь, все точно, как с твоим наместником, дворецким и тиуном. С королем таков же обычай, как и с тобой, токмо добавлено: «А пойдет великий князь московский на Новгород, ино королю Казимиру всесть на коня и оборонять Новгород…»
— Нонече не оборонит уж! — в гневе воскликнул Иван Васильевич, и руки его задрожали. — Не оборонит! Не посмеет! Ведомо нам было, что с Унгарией и Чехией он заратился для ради сынов своих. Ведомо нам и то, что московские дары более по душе хану Ахмату, чем Казимировы.
Великий князь замолчал, взволнованно шагая около стола в шатре своем. Спустя же малое время сел на скамью и молвил совсем спокойно:
— Того не ведают ни Господа новгородская, ни круль Казимир, что Москва-то, как бабка моя баила, семь раз отмерит, потом враз отрежет…
— Истинно, государь, — с волнением произнес дьяк Бородатый, — при тобе Москва точно мерит все, без огрешек…
— Читай далее, Степан Тимофеич, — прервал его государь. — Как и чем за сие Казимиру платить новгородцы-то смыслили?
— В их грамоте, государь, писано, — продолжал дьяк. — «Умиришь, господине честной король, Великий Новгород с великим князем, ино тебе взять дани по новгородским волостям по старине».
— По мясу живому режут Русь-то! — вскакивая и сверкая глазами, воскликнул великий князь. — Можно ли сие терпеть русскому государю православному? Ведь сии разбойники токмо для ради прибытка своего, яко безумцы, и людей православных и земли свои латыньству продают!..
— Истинно, государь наш, мыслишь! — горячо отозвался Степан Тимофеевич. — Косит Литва издавна очи на вотчину твою. Еще прадед твой, Витовт, великий князь литовский, блазнился Новымгородом…
— Не бывать сему, — грозно, но уже спокойно и твердо произнес Иван Васильевич. — Прозевал сие Казимир-то, а Господу сотру яз с лица земли…
Отпраздновав победу шелонскую и отпировав со всеми князьями, боярами и полками их, великий князь июля двадцать первого двинулся со всей силой своей в Русу.
В пути уж получил он вести от князя Михаила Андреевича Верейского и сына его князя Василия, что воеводы новгородские, которые в Демани сидели, сдались им, выкуп дав всем своим именьем.
— Моля токмо пощады для живота собе, — закончил вестник князей верейских, — гражане же деманьские даша со града окупу сто рублев новгородских…
— Сие есть шелонская победа! — заметил с усмешкой великий князь.
В ту же пору доложил государю вошедший стремянный Саввушка о посольстве из Новгорода.
— Посадник Лука Клементьев, — сказал он, — челом тобе бьет, государь, от владыки Феофила и всего Новагорода.
Иван Васильевич нахмурил брови и, помолчав, молвил дьяку:
— И сие, Степан Тимофеич, шелонская победа. Прими посольство у собя в шатре, угости и все, что надобно, разведай. Даю на сие время, пока войско обедает. А как труба заиграет к походу, окружи послов крепкой стражей. Пусть с нами идут. Стоянка у нас в Селищах, там коней кормить будем. Там мне обо всем скажешь. Иди к ним, да с глаз не спущай. Ратное время-то…
Войска великого князя шли медленно, чтобы ни коней, ни людей зря зноем не томить. Солнце жгло руки и лица и сквозь одежду пропекало все тело. Травы и листья были ржаво-коричневые, совсем пересохли, ломались и рассыпались в руках. Местами озерца и болотца пересохли до дна, и даже самое дно от жары потрескалось.
Духота стоит нестерпимая. Кони идут уныло, вяло шагают люди. Не слышно ни песни, ни смеха. Разговоры тянутся скучные…
— Сухмень, сухмень-то, — бормочут многие, — наказал Господь…
Тяжко всем смотреть на бедствие такое великое.
— Гнев Божий, — горестно молвил старый полковой священник и, тяжело вздохнув, перекрестился…
— Гнев-то, батя, — досадливо откликнулся здоровенный чернобородый лучник, — не супротив нас! Не мы Бога-то прогневали…
— Потому на Москве-то у нас, — добавил седобородый конник, — слава те, Господи, бают урожай все ж будет.
— Токмо лето и у нас сухо ноне, — вмешался обозный кологрив, шагая возле воза с овсом для коней.
— Ноне жнитво поране у наших сирот зачнется…
Затрубили трубы станом ставить — до Селищ дошли. Отсель, как гонцы от передовых поведали, можно прямо идти через весь Невий мох, до самой реки Полы. В нынешнюю засуху здесь все пересохло, а идти всего верст тридцать до села тамошнего Игнатичи, где на ночлег весьма удобно расположиться.
В Селищах часа полтора на кормежку надобно, но дни еще стоят долгие, особливо тут, в новгородской земле, а в Москве Илья-пророк уж два часа уволок. В Игнатичи во всяком случае поспеют полки государевы засветло… Пока коней кормили в Селищах, великий князь сидел в шатре один на один с братом Юрием Васильевичем, задумчивый и грустный. Пришла весть из Москвы, что и второй дядька их, Васюк, скончался. Эта смерть особенно взволновала князя Юрия, и государь, взглянув на любимого брата, только теперь заметил в нем большую перемену. Будучи очень похож на покойного отца, сходствовал он сейчас даже и выражением лица с лицом Василия Васильевича пред кончиной его. Румянец чересчур яркий на щеках, худоба. Все черты лица заострились, а в глазах сухой блеск. Заметил Иван Васильевич, на что ранее внимания не обращал: брат глухо покашливает.
Встревоженный, он невольно схватил Юрия за руку — она оказалась очень горячей.
— Здоров ли ты, Юрьюшка? — тихо спросил он.
— Здоров, Иване, — усмехаясь, но так же тихо ответил Юрий Васильевич, — токмо знобит мя, будто снег за спиной. Ну, да испью вот на ночь стопку крепкого меду с чаркой водки, тулупом укроюсь, и все к утру как рукой сымет…
В шатер вошел стремянный Саввушка и сообщил:
— Дьяк Бородатый дошел к тобе, государь.
— Коли один, зови, — оживившись, молвил великий князь. — Узнаем, Юрьюшка, сей часец, пошто к нам новгородцы-то послов заслали, опять изолгать хотят…
Государь прервал свою речь и, увидев Бородатого, спросил с усмешкой:
— Ну, сказывай, Степан Тимофеич, какого зла нам от Господы ждать? Садись-ка на скамью-то поближе…
— Послы от владыки Феофила и от всего Новагорода челом бьют, дабы ты опасные грамоты дал владыке и посаднику, и боярам великим от Господы. Они же, пред тобою представ, мира молить хотят…
Государь, перебивая дьяка, громко рассмеялся и воскликнул:
— А яз сей бы часец поход остановил и, не идя к Новугороду, тут бы посольство их ждал?..
Дьяк Бородатый тоже засмеялся и добавил:
— Истинно, истинно так, государь! Прямо сего не бают, но разуметь о сем дают!..
— А как ты, Юрьюшка, десница моя ратная, мыслишь?
— Крюки сии и хитрости, — усмехаясь, весело ответил Юрий Васильевич, — годны после толиких побед наших токмо для потехи скоморохам…
— Так и яз мыслю, Степан Тимофеич, — обратился к дьяку государь, — а посему напиши им, какие нужно, опасные грамоты от моего имени. Пусть едут ко мне туды, где яз буду. Может, и в самом Новомгороде. Днесь же яз принимать их не хочу…
В село Игнатичи, что возле самого берега Полы, государево войско прибыло на ранней вечерней заре, когда солнце еще не успело закатиться. Тотчас же вокруг села, то там, то тут, появились шатры воевод, сотников, десятников и, как островерхие грибки, затемнели повсюду шалашики воинов, а ближе к обозам сразу зажглись и задымили костры. Это уже варят к ужину пшенную кашу, а кое-где даже баранину и говядину.
Государь Иван Васильевич, въехав на взвоз большой поповской избы и прикрыв ладонью глаза от заходящего солнца окинул внимательным взглядом весь огромный стан своих войск. Спешившись и отдав коня Саввушке, государь вошел в покои, где ему приготовлен был ужин и ждал брат Юрий. Поповское же семейство, оставшееся одно в селе, давно перебралось в подклети и там таилось.
Когда государь кончал вечернюю трапезу, стали подъезжать к нему братья и другие подручные князья, бояре, воеводы и дьяки.
Взглянув на князя Юрия, Иван Васильевич опять заметил, что тот бледным стал к вечеру и щеки у него ввалились, а глаза глубоко запали. Снова тревога охватила его, как недавно в Селищах.
— Яз мыслю, — сказал он, обращаясь ко всем присутствующим, — притомились все мы. Лучше утре, до завтраку, будем мы думать на свежие головы. Сей же часец идите все опочивать. Хочу один побыть…
Когда разъехались все, Иван Васильевич долго сидел неподвижно один за столом и глядел в открытое оконце на огненно-желтую полосу зари. Его расстроило нездоровье Юрия, и мысли пошли сами собой по грустным стезям. Вспомнились бабка, митрополит Иона, смерть отца, Марьюшки и Касима-царевича. Острой стрелой вонзилась ему в грудь все еще не стихшая тоска о Дарьюшке…
— Люба моя, жива ты, — горестно молвил он вполголоса, — а все едино, что в гробу навек…
Судорожно, до боли сцепив пальцы, он тихо простонал и замер. Встал потом с трудом и насильно стал думать о детстве, о Васюке, об Илейке, о Данилке, но и в те давние годы неотступно виделось ему детское личико Дарьюшки…
Вышел он на взвоз, где от веяния ветерка предзакатного свежей было, и увидел вдруг на холме маленькую деревянную церковку, которая по новгородскому обычаю была построена с тесовой крышей на четыре ската, с одной, похожей на шлем, низкой главой. Глава и железный восьмиконечный крест резко чернели на золотом, будто расплавленном небе.
В этот миг поразила его странная тишина на селе, где на десятке дворов с бревенчатыми, крытыми соломой избами было безмолвно, как среди могил на кладбище.
— Может, по лесам разбежались, — невольно прошептал Иван Васильевич, — может, в полон всех угнали…
Дрогнув всем телом от неожиданно громкого галочьего крика и писка, он стал смотреть на купол маленькой церковки. Стайка черных птиц закружилась около креста, стараясь усесться на нем, но всем не хватало места. Трепеща крыльями, вновь подлетавшие птицы тщетно пытались как-нибудь прицепиться, но срывались, сталкивали других и вдруг всей стаей с резкими криками и гомоном опять взлетали вверх и долго кружились над куполом.
Что-то знакомое, но еще непонятное мерещилось Ивану Васильевичу, и вот — словно кто пропел ему в уши тихо, но ясно и четко:
«Хоть с погоста прилети да черной галочкой…»
Сжалось вдруг от тоски и боли его сердце. Увидев чуть заметный огонек в слюдяном окошечке церкви, то ли от лампады, то ли от свечи, перекрестился он и громко прошептал:
— Упокой, Господи, душу рабы Твоея Марии…
Утром, как только проснулся великий князь, стремянный Саввушка, подавая ему умываться, доложил:
— Ночесь, государь, боярин Коробьин, а с ним посадник псковский Никита Ларионыч…
— Где они?
— У Степан Тимофеича. Приказал он, государь, как пробудишься, тобе сказать…
— Сей часец собери здесь мне трапезу да пошли из сторожи, кто посмышленей, к дьяку Бородатому. Государь, мол, велит после раннего завтраку быть у него с послами. Коробьин же пусть немедля придет…
Кузьма Коробьин пришел почти к самому началу завтрака. Иван Васильевич принял своего боярина приветливо, предложил хлеба-соли, а когда тот отказался, говоря, что уже позавтракал, все же усадил за стол и угостил медом.
— За здравие твое, государь, — воскликнул Коробьин, — да продлит Господь твои годы на благо Руси православной!..
Великий князь, чокнувшись с боярином, молвил:
— Спасибо, Кузьма Петрович, сказывай, как псковичи хвостом вертели и чем ты их подвигнул?
— Подвигнул яз их страхом твоего борзого похода. Как токмо узнали, что ты уже близко, а Холмский у самого Ильмень-озера, у Коростыни новгородскую рать побил, так и засновали во все стороны, яко муравьи круг кучи своей растоптанной…
Иван Васильевич засмеялся.
— А после Шелони-то и послов враз отослали ко мне, — проговорил он. — Еще при Шибальцеве они собираться начали…
— Истинно, государь, — продолжал Коробьин, — десятого еще июля, на Финогена, в поход пошли. Воеводой же ими поставлен князь Шуйский, сын наместника, князя Василия Федорыча. С ним же четырнадцать посадников старых…
— И куды пошли?
— Пошли, государь, и не к Усть-Шелони, — усмехаясь, ответил Кузьма Петрович, — а к Вышгороду. Через два дни вступили они в землю новгородскую. Грабили, полонили на пути, а на Акилу, четырнадцатого, осадили Вышгород. На другой день, мыслю, сведав о подвиге ратном Холмского, вышгородцы предались псковичам и окуп дали. Те же осаду сняли и пошли вниз по Шелони, не спеша, грабежей и полона ради…
В шатер в сопровождении начальника стражи и воинов вошел псковский посадник Никита Илларионович, а с ним трое от бояр псковских, посадник Василий, что был в Торжке оставлен государем при себе, и дьяк Степан Тимофеевич Бородатый.
Когда положенные приветствия кончились, Иван Васильевич сказал:
— К столу, Никита Ларионыч, добро пожаловать! Завтракали, баишь? Ну, садись с боярами своими медку попить, и ты с нами, Степан Тимофеич.
За столом Никита Илларионович рассказал Ивану Васильевичу о том, о чем уж рассказал ему вкратце боярин Коробьин, и добавил:
— Ныне мы соединились с князем Холмским. Князь же Холмский разорил все земли новгородские до самых немецких земель, до реки Наровы доходил. Мы, твоя вотчина, ныне всей землей своей вышли на службу тобе, государь, а идя, стали тоже все новгородские места грабить, людей же резать али в хоромы запирать и сожигать…
Посадник Никита Илларионович замолчал, заметив насмешливый взгляд великого князя.
— Ведомо все мне, Никита Ларионыч, — молвил Иван Васильевич шутливо. — До шелонского-то боя вы с моими послами, как невесты, баили: «Хочу — вскочу, не хочу — не вскочу»…
Никита Илларионович, чтобы скрыть свое смущение, слегка рассмеялся и молвил:
— Ведаешь добре ты, государь, и обычаи наши свадебные…
— Как же мне да своея вотчины не ведать? — весело воскликнул Иван Васильевич. — Днесь все вы обедать сюды приходите. Дьяк-то Бородатый даст от меня писаные наказы тобе к моей псковской вотчине. Яз отпущу с тобой, Никита Ларионыч, посадника вашего Василья, а от меня поедет с тобой Севастьян Кулешов. Он и воеводе вашему привезет указания, куда, как и когда идти. После обеда, отдохнув малое время, днесь же поедете все отсель, от Полы-реки, к полкам своим. Ныне, в ратное время, все творить надобно борзо, дабы везде во всем ворогов своих упреждать…
Июля двадцать четвертого великий князь московский прибыл со всей силой своей ко граду Русе. Пригород этот новгородский был уже дважды сожжен и пограблен, а горожане его, оставшиеся в живых, если в полон не попали, ныне в самых трущобах лесных кроются. Кругом же все развалины, и средь бревен обгорелых и углей только кое-где печи торчат, от огня уцелевшие.
Оглядев это пожарище, великий князь повелел войску своему стать станом ниже Русы с полверсты, на левом берегу Полисти.
Там же государь Иван Васильевич делал смотр главному отряду Холмского и Пестрого. Воеводы же, полки свои построив в ратном порядке, ждали уже государя.
Иван Васильевич, в сопровождении братьев своих, подручных князей, Даниара-царевича, воевод и бояр — московских, тверских и татарских, одетый в золоченые доспехи, медленно приближался к знаменитым отныне полкам. Он был взволнован и радостен. Острый глаз его все видел и замечал.
Вот князь Холмский сделал знак, и по всему его отряду затрубили трубы и забили набаты встречу государю.
Воины замерли и смотрели на Ивана Васильевича, к которому поскакали их воеводы. Встретив воевод, государь облобызал их под радостные крики, раздававшиеся по всем отрядам шелонских полков. Подъехав к середине отряда, Иван Васильевич приподнялся на стременах и сделал знак к молчанию. Сразу стало так тихо, будто в пустыне безлюдной.
— Вои православные, — произнес громко государь, — Бога яз благодарю за доблесть вашу. Грудью своей защитили вы Русь и веру православную от поганства латыньского! Бог наградит вас в жизни вечной, а яз, как на Москву воротимся, воздам всем вам по заслугам вашим! Будьте здравы…
— Да здравствует государь на многие лета!.. — покатилось, как гром, по полкам.
После смотра полков созвал воевод Иван Васильевич в шатре своем думу думать о полоне, взятом князем Данилой Холмским при шелонской битве, ибо пленниками были наиглавные бояре новгородские или верные слуги Господы.
Думу думал Иван Васильевич со всеми теми, кто сопровождал его на ратном смотру отряда Холмского, а более всего с дьяком своим Степаном Тимофеевичем, который выведал все о Господе и смутах новгородских от задержанного князем Холмским Афанасия Братилова, новгородца.
Государь воспалился гневом великим, узнав, что новгородцы только с обманом подослали к нему Луку Клементьева, яко бы мир предлагая, а сами же в это время гонцов к королю Казимиру послали, моля его на коня воссесть против великого князя московского.
— Как же вы о сих кознях новгородских и о воровстве таком мыслите? — спросил Иван Васильевич, обращаясь ко всем присутствующим.
— Казнить всех главных ворогов наших, которые в полон попали, — быстро ответил князь Юрий Васильевич.
— Всех казнить! — раздались голоса с разных сторон. — Всем им главы отсечь за отступление их к латыньству.
— Всех, государь, казни немилостиво! — вскричал князь Холмский. — Всех воевод, бояр и житьих казни отсечением главы!..
Долго еще шумели кругом князья, воеводы и бояре, требуя жестоких наказаний, но Иван Васильевич только слушал и молчал. Когда же все высказались, он заговорил:
— Яз разумею гнев ваш, — начал он, — и яз сам еще более вас гневен на лукавство и козни новгородские, на зло и воровство их. Но ворогов, яз мыслю, не токмо мечом смирять надобно, а и в цепях держать незримых, которые крепче оков железных…
Государь помолчал, оглядывая всех внимательно, и продолжал:
— Яз мыслю, токмо тем четверым главы отсечь, которые в Новомгороде ненавистны мелким людям более других. Вы же судите, кто сии из полона нашего.
— Митрий Борецкий! — закричали со всех сторон.
— Еще кто?
— Герасим Козьмин.
— Докончание писал он Казимиру!..
— Дерзок вельми…
— Зло на Москву мыслит!..
— Нет, — громко произнес Иван Васильевич, — Козьмин пусть до конца живота в железа окован будет, в тесном заключении умрет…
— Казнить с Борецким Василья Селезнева-Губу, — сказал князь Пестрый.
— А от житьих людей, — добавил дьяк Бородатый, — наизлые для нас Киприян Арзубьев да Еремей Сухощек. Сии наиверные псы Господы…
Долго еще судили у государя, кого и как казнить из бывших посадников и тысяцких, из бояр и житьих людей…
К тому времени, как дума была закончена, собрались снова близ шатра великого князя, по приказам воевод, и полки государевы, и татарские, и тверские, и полки подручных князей.
Государь на коне, окруженный всей думой своей и стражей, въехал в середину войск, где стояли уж закованные в цепи все знатные пленники.
Иван Васильевич остановил коня своего в некотором отдалении и дал знак читать приговор.
Дьяк Бородатый передал приговор подьячему весьма громогласному, дабы тот прочел его пред войсками.
— Благоверный и благочестивый великий князь Иван Василич всея Руси, — начал зычным голосом подьячий, — думу подумав с братьями, царевичем Даниаром, подручными князьями, боярами, воеводами московскими, тверскими и татарскими, решил: казнить отсечением главы немедля посадника старого Митрия Борецкого и с ним Василья Селезнева-Губу, а от житьих — Киприяна Арзубьева да Еремея Сухощека…
Приговоренные побледнели и горящими глазами посмотрели на государя. Тот сидел на коне неподвижно с окаменевшим лицом, только руки его вздрагивали, сжимая поводья. Осужденные перекрестились, а Борецкий, взглянув на стоявшего тут же посадника Василия Казимира, злобно молвил:
— Изолгал ты меня, токмо не спасет тя твое воровство…
Спешившись, татарские конники быстро окружили пленников, и, сверкнув саблями, вмиг обезглавили их.
— Иные же, — зычно продолжал читать подьячий, — из посадников, тысяцких, бояр и житьих людей, всего числом пятьдесят, как то: Василий Казимир, да Кузьма Григорьев, да Яков Федоров, да Герасим Козьмин, да Матвей Селезнев, да Кузьма Грузов, да Федот Базин и прочие, повелел в оковах в Москву и Коломну везти и в темницы метать. Мелких же людей повелел государь отпущать из полона свободно к Новугороду…
В шатер свой возвратился Иван Васильевич бледный и усталый, позвав с собой только брата Юрия Васильевича.
Они молча пили крепкий мед. Нехорошо было у обоих на душе, и оба они знали об этом.
— Да, — молвил наконец Иван Васильевич, — ведай, Юрьюшка, не токмо на ратном поле смерть и победы. В государствовании-то все то же, токмо трудней, Юрьюшка…
— А что, Иване, ты кручинишься? — удивился Юрий Васильевич. — У нас такие победы, каких свет не видывал.
— Сими победами, хошь их вдвое более будь еще, не сломить Новагорода. Надо, Юрьюшка, его так расшатать, чтобы и рати-то более не надобны были.
— А пошто, Иване, ты весь полон у воевод и воев отнял?
Иван Васильевич усмехнулся.
— А видал ты, Юрьюшка, — спросил он, — видал ты в лесу пни да колоды старые, трухлявые, такие, которые уж червями да жуками насквозь проточены? Стань на них — и провалишься! Так вот черви-то да жуки — насколь ведь они мельче пней да колод, а в труху их точат. Так и мелкие люди Великий Новгород в труху источат…
Оставив Русу, государь Иван Васильевич со всей силой своей двинулся к Усть-Шелонии, прибыв туда двадцать седьмого июля, расположился станом великим между Ильмень-озером и Коростынью.
Берег здесь крутой и каменистый обрывом стоит над водой, а вдоль него, лаская глаз желтыми и белыми стволами, в одиночку и небольшими островками высятся могучие березы и сосны. Сквозь причудливый узор их ветвей и стволов видна огромная водная гладь озера, будто подымающаяся вдали кверху и сливающаяся с голубым знойным небом. Здесь, на холме невысоком, повелел Иван Васильевич поставить шатер свой.
Три дня и три ночи отдыхает войско великого князя у берегов озера, а сам государь перед завтраком и перед ужином, когда солнце не так палит, выезжает со стремянным Саввушкой и малой конной стражей, как бывало в юности своей, и мчится рысью, любуясь окрестностями.
Июля тридцать первого, тут, на прогулке своей, принял государь и гонца от псковичей. Псковский воевода извещал, что, идя вдоль берега Ильмень-озера, стал он станом в двадцати верстах от Новгорода, а новгородских ратей нигде на пути не встречал. Сообщал еще, что передовые отряды у истоков Волхова повстречались с разведчиками князя Стриги-Оболенского, из его судовой рати, которые, на лодках плавая, тоже новгородских воинов нигде не видели.
Великий князь был доволен этими вестями, ибо ему было ведомо, что князь Стрига-Оболенский от Бронницы пододвинулся ближе к Новгороду.
Отпустив вестника, Иван Васильевич сказал брату Юрию, подъехавшему к нему вместе со стражей своей:
— Ну, Юрьюшка, все, слава Богу, к добру идет. Только псковичи все с опозданием деют. Вот уж день святой Улиты, а они, яко улита садовая, ползут, когда-то у Новагорода будут…
— Зато князь Стрига-то, — весело улыбнувшись, молвил Юрий Васильевич, — как ястреб, над Новымгородом висит!..
— Истинно! В любой часец, — добавил Иван Васильевич, — мы новогородцев-то в тесную осаду взять можем…
Великий князь спешился и, обратясь к брату, сказал:
— Пойдем ко мне в шатер, Юрьюшка, выпьем по чарочке да курником закусим. Помнишь, как матунька курник нам в колымагу с Ульянушкой присылала?..
— Эх, Иване, — грустно сказал Юрий, слезая с коня, — рано мы с тобой гребту да горе опознали…
В шатре братья вспомнили свое детство, дружно прожитое вместе, вспомнили мамку Ульянушку говорливую, дядек своих Илейку и Васюка, и даже столетнего старца Агапия вспомнили, который им в Ростове Великом о скотьем боге Велесе сказывал, как тот во граде Ростовском много хором, изб и хлевов огнем пожег, а жрецу своему Радуге волосы все опалил, и глава у Радуги внезапно песьей стала…
— А мудрей всех был все же Илейка, — произнес грустно и раздумчиво Иван Васильевич. — Вспомнил яз слова его: «Дружно — не грузно, а один-то и у каши загинет». Все вот мы ныне заедин: и родные братья мои, и подручные князья, и даже Псков и Тверь! Как же тут Новугороду против нас устоять? Так и с татарами будет, когда вся Русь православная единой станет…
Иван Васильевич задумался, а князь Юрий, усмехнувшись, сказал, наполняя свою чарку:
— Забыл тобе поведать, Андрей наш, меньшой, и тот пожаловал. Ночесь гонец с Москвы повестил: посылал Андрей-то с вологодской вотчины своей воеводу Сабура, Семен Федорыча, на Кокшенгу-реку, Повоевал там Сабур многие погосты и села. Привел в Вологду большой полон…
Юрий Васильевич засмеялся и добавил:
— Видать, зависть замучила!..
Государь же нахмурился и сказал резко:
— У всех зависть на чужое добро. Не токмо у татар и иных ворогов отымать будут, а и брат у брата. Более того, из корысти своей и о Руси православной забудут, как новгородская Господа…
Смолк вдруг Иван Васильевич, свой поход на Кокшенгу-реку вспомнил, когда сам села и погосты разорял, православных своих в полон брал на горе и муку. Хотел сказать Юрию о клятве своей уделы все под Москву взять, но неведомо откуда выплыла в памяти, как живая, Агафьюшка, и сладко и тоскливо стало в душе его…
— Ушло сие навек, — беззвучно шевельнул он губами.
Неожиданно вошел стремянный Саввушка.
— Вестники, государь, — сказал он, кланяясь, — от князя Стриги-Оболенского.
Когда вступил в шатер вестник князя Стриги, государь, узнав старого знакомого, весело сказал:
— А сие ты, Трофим, по отцу Гаврилыч, по прозвищу Леваш-Некрасов…
— Будь здрав, государь, на многие лета! — радостно воскликнул Леваш. — Я самый и есть, вестник от князя Ивана Васильевича Стриги-Оболенского.
— Ну, повестуй.
— Повестует князь тобе: «Живи много лет, государь! Полки свои яз от яма Бронницкого на полдень к Спасу Нередицы и к Городищу подвинул, а на полночь к Кириллову монастырю. И все, в Новомграде творимое, мне через доброхотов наших наидобре ведомо. Много же и своими очами вижу. Смута идет в Новомгороде против Господы, и все более, государь, народу стает за тя против короля Казимира. Токмо Господа-то страхом еще держит всех. Посады все около града пожжены воеводами их, сожжены и монастыри: Антоньев, Юрьев и Рождественский. И Городище, к которому подошли мы, также все сожжено. По башням, у врат всех и на стенах градских день и ночь у них караулы. Сказывают доброхоты наши — ждет все Господа-то полков Казимировых…»
Далее Леваш рассказал государю, что к Новгороду столько набежало народу, что ржаной хлеб уж весь съели, а на торгу продают лишь пшеничный и по такой цене, какую и не всякий богатый дать может.
Братья переглянулись, а Юрий молвил с усмешкой:
— Наши заставы у Осташкова и Торжка, видать, добре глядят!
Леваш же, добавив еще о нехватке многих иных припасов, о тесноте градской, закончил донесение воеводы такими словами:
— «Во гладе томятся уж все меньшие люди новгородские и против Господы кричат: «Вы-де великого князя прогневили, все беды от вас». Пушечник там, некий Упадыш, повешен. Радея тобе, государь, пищали он на градских стенах железом забил, дабы палить из них неможно было. Посол же их к Казимиру воротился ни с чем — не пустили его ливонцы через земли свои. Слухи еще есть, бьют наши новгородцев на Двине. Мыслю токмо, о сем тобе, государь, более моего ведомо».
На рассвете, как только первые утренние петухи пропели, примчались вестники от воевод Бориса Матвеевича Тютчева и Василия Федоровича Образца с Заволочья. Встревожился весь стан великого князя, как улей пчелиный. Князь же Юрий Васильевич не велел будить государя, но приказал Саввушке сказать великому князю, когда он проснется, что после первого завтрака он придет к нему с боярами, воеводами и дьяками, дабы вестников слушать.
— Скажи государю, — добавил он, — вести ныне вельми радостные.
Но государь сам рано проснулся от говора, хотя и тихого, но необычного в эти ранние часы.
Быстро одевшись, потребовал он ранний завтрак и, сидя за столом, ждал, когда Юрий придет.
Вскоре у шатра его зашумели и затопали конные и пешие и вбежали к нему братья, бояре и воеводы с князем Юрием впереди:
— Будь здрав, государь! — кричали они радостно. — Помог Господь нам! Биты новгородцы в Заволочье.
— Двинская земля вся наша, — добавляли другие.
— Грады там все повоеваны и пожжены! — кричали третьи.
Иван Васильевич тоже радостно улыбался, но стоял молча.
И оттого, что он стоял и молчал, все в шатре стихать стало. Когда же все смолкли, государь сел и, слегка нахмурив брови, тихо спросил:
— И де же вестники?
— Будь здрав, государь, на многие лета. Здесь мы: я — сотник Максим, Ермолаев сын, и подручные мои, два десятника — Кузьмич да Ерофеич…
Вестники, еще молодые, но бородатые, поклонились до земли. Государю понравилась их северная суровость и ратная выправка.
— Будьте здравы и вы, — молвил он. — Ну, сказывай, Максим Ермолаич.
Суровые лица воинов посветлели, а сотник стал сказывать неторопливым северным говором:
— Бояре-то, воеводы наши, Борис Матвеич и Василь Федорыч, повестуют тобе: «Будь здрав на многие лета. Божьей волей и милостью побили мы новгородскую рать князя Шуйского-Гребенки. Их воев было около двенадцати тысяч, у нас же всего четыре тысячи устюжан и вятчан да малое число московских воев, что с Тютчевым пришли. На реке Сихвине мы на новгородцев наехали. Рукопашным боем великим бились и на судах, а после и пешие на суше. От трех часов пополудни до захождения солнечного бились. Тут мы знамя у знаменщика их выбили, а его другой подхватил: другого наши тоже убили, а знамя третий поимал, и его убили мы и знамя их взяли. Заметались тут полки новгородские, но щит все же по самый вечер доржали. Вборзе же сам воевода их Гребенка стрелой тяжко уязвлен был, и подались новгородцы. Мы же побили насмерть многих, а иных живых поимали руками. Потом же градки их в Заволочье поимали и привели земли их крестоцелованием за тобя, великого князя. Убито же у нас пятьдесят вятчан, да устюжан един, да слуга воеводы Бориса Матвеича, именем Мигун, а прочих всех Бог сохранил. Ныне ждем приказа твоего».
— А зло ли бились новгородцы? — спросил Иван Васильевич.
— Вельми зло, государь, — ответил Максим Ермолаевич, — особливо заволочане, которых избили мы великое множество. Бились, за руки друг друга хватая, и так на ножи резались…
— Ну, спасибо вам, вои, — молвил государь, — постояли вы и воеводы наши грудью за Русь православную. Воям же, которые за правду живот положили, слава и память вечная!
Государь встал, и все в шатре тоже встали. Обернувшись к образу у знамени, Иван Васильевич перекрестился и сказал громко:
— Даруй им, Господи, за подвиг их мученический Царство Небесное!..
Все закрестились кругом, повторяя моление великого князя.
Государь же после молитвы, обратясь ко всем, молвил:
— Сия битва в Заволочье есть другая Шелонь. Мыслю, Господа вборзе будет нам челом бить о милости.
На другой день, за час до обеда, доложили великому князю, что плывут в ладьях по Ильмень-озеру многие послы новгородские во главе с владыкой Феофилом, нареченным архиепископом. Вести эти пришли от судовых, конных и пеших дозоров, и вскоре, по приказу воевод московских, посольские ладьи окружены были судовой стражей великого князя.
Иван Васильевич вышел из шатра и, заслонив рукой глаза от солнца, с усмешкой смотрел, как, мерно всплескивая веслами и сверкая брызгами, десять лодок гуськом, пара за парой, быстро гнали к коростыньскому берегу.
На одной из лодок первой пары стоял владыка Феофил с церковным клиром в парчовых ризах, а на другой — пять старых посадников и пять житьих людей, по одному от каждого из пяти концов Новгорода. Все они были богато одеты, а на посадниках сверкали золотые пояса — знак принадлежности их к Господе новгородской. На других ладьях ехали многие из лучших людей, слуги и охрана посольства везли с собой ценные дары государю московскому.
За посольскими лодками, охватив их сзади полукругом, плыла стража из судовой рати великого князя…
Оборотясь к дьяку Бородатому и князю Юрию, стоявшим рядом с ним, Иван Васильевич сурово молвил:
— Не помогли новгородцам в воровстве их ни круль латыньский, ни хан басурманский. Бог-то за правое дело нам, а не им пособил…
— Бог-то справедлив и милостив, — крестясь, ответил дьяк Степан Тимофеевич, — наказал их. Как же ты, государь, прикажешь с посольством их быть?
Иван Васильевич сверкнул глазами и хрипло воскликнул:
— Пусть за зло свое испьют до дна чашу желчи горькой. Не хочу их зреть и слышать. Ты, Юрий, и ты, Степан Тимофеич, принимайте их с боярами нашими, токмо ни в какие переговоры с ними до приказа моего не вступайте.
Резко повернувшись, государь вошел в шатер свой и приказал собирать стол для обеда.
Долго посольство новгородское не получало дозволения стать пред очи государевы. Много раз послы били челом боярам великого князя и дары им давали, а потом вместе с ними братьев государевых молили упросить старшего брата помиловать Новгород и снова дары приносили.
— Жестока рать сия, — говорили они со слезами, — такого разорения, огня и меча, такого великого полона до сей поры земля наша не ведала. Никогда Господь Бог не карал так народ новгородский…
Наконец, после многих поклонов и подарков посольство допущено было в шатер государев.
Посланники новгородские, измученные волнениями и позором, разорением земли своей, будто слабые и немощные, вступили в шатер великого князя, неприступного и грозного.
Владыка Феофил, а за ним и все прочие пали на землю и, ниц распростершись, лили слезы, содрогаясь от безмолвных рыданий, ожидая от великого князя дозволения говорить…
Глядя на этих смиренных в боли и унижении, вспомнил государь о мелких и меньших людях и, смягчившись в душе своей, молвил:
— Сказывай, отче.
Не вставая с колен, нареченный владыка Феофил молил о пощаде…
— Господа ради, — начал он дрожащим от слез голосом, — помилуй винных пред тобою людей Новагорода Великого, твоей вотчины. Уложи гнев свой, уйми меч, угаси огнь, утиши грозу, не изрушь доброй старины, дай видеть свет! Безответных людей пожалуй, смилуйся, как Бог тобе на сердце положит…
Тишина настала в шатре великого князя, когда кончил архиепископ Феофил мольбу свою, и только подавленные рыдания слышались среди людей новгородских.
Великий князь молчал, и руки его слегка дрожали от волнения. Жалость охватила его к безответным мелким и черным людям, к сиротам и прочим, которые ныне в эти ратные дни по лесам и дебрям скитаются, от смерти и полона спасаясь. И, гнев свой сменив на милость, сказал:
— Горе горшее людям безвинным, меньшим и мелким. Кто же виновен в горе сем? Винны за сие набольшие люди новгородские: князи, бояре великие от Господы. Сии вороги наши и Новагорода, ибо заедин они с ворогами Руси православной: с Ордой, с немцами, с панами литовскими, с крулем польским. Яз же един против всех бьюсь за правое дело, яко на суде Божием.[14]
Иван Васильевич замолчал и заговорил мягче:
— Кто же в борьбе сей оплечье мое, на которое мог бы яз опереться? Опора мя — церковь наша православная, да вои мои из меньших людей… Ради них гнев свой с сердца слагаю, дозволяю послам новгородским в переговоры вступить с боярами моими и дьяками.
Тут выступил вперед дьяк Бородатый, которого для совета взял с собой из Москвы великий князь. Держа в руках копии с грамот и с летописей, стал он исчислять все зло измен новгородских и вред их для всей Руси.
Но владыка Феофил и все, кто с ним пришел, не вставая с колен, прервали речь дьяка Бородатого, горестно взывая к государю:
— Каемся во всех винах наших, ведаем все прегрешения наши и токмо молим тя, господине наш, княже великий: смилуйся, как тобе Бог положит на сердце!..
При этих словах и братья Ивана Васильевича, князь Юрий, Андрей большой и Борис, челом били и печаловаться начали о Новгороде…
Великий же князь, доселе грозный и суровый, видя такую покорность, вдруг стал ласков и приветлив.
— Встаньте, — сказал он. — Милую вас, вотчину свою, и жалую. Воровство же ваше пред Русью православной и воровское докончание с крулем польским прощаю и предаю забвению. Сказывайте.
Новгородцы все просияли лицом и, встав с колен, закрестились на икону, что в углу шатра, возле знамени была. Потом посадники обернулись к отцу Феофилу и молвили:
— Сказывай, владыко, все князю великому, как Господой было решено, как на вече утверждено…
— Господине наш, княже великий, — заговорил Феофил. — За вину свою мы платим тобе, великому князю, убытки и протори пятнадцать тысяч рублев деньгами серебром[15] в отвес в четыре срока. Две тысячи рублев новгородских серебряных — сентября восьмого, на Рожество Пресвятой Богородицы; шестого января на Крещенье Господне — три тысячи рублев; на Велик день — пять тысяч рублев и августе, на Успенье Пресвятой Богородицы, — пять тысяч рублев. Затем обещаем тобе, господине, воротить Вологодской твоей вотчине земли по берегам рек: Пинеги, Мезени, Выи, Поганой Суры и Пильи горы, которыми отец твой владел. Клятву даем платить тобе черную дань, а митрополиту — судную пошлину…
Далее Феофил обещал от Господы и всего Новгорода: рукополагаться нареченным архиепископам новгородским только в Москве, у гроба Петра митрополита; не сноситься с королем польским и Литвой; не принимать к себе князя Ивана Можайского и сына Шемяки; отменить вечевые грамоты; верховную судебную власть оставить за великим князем московским и не составлять судных грамот без утверждения их великим князем…
После речи сей Иван Васильевич стал еще приветливей.
— Яз хочу токмо добра Новугороду, вотчине моей, — сказал он. — Вы же сами во всем виновати, вы подняли меч свой на меня. Ныне же жалую вас за покаяние ваше. Согласен принять все, что даете мне, и сам ворочаю вам Демань и Торжок, освобожу от присяги деманцев и новоторов; не возьму серебра и хлеба, которые следуют мне от Торжка и волостей его. Старины же вашей яз и пальцем не трону. Идите сей же часец в шатер к дьякам и думайте там до обеда с боярами и дьяками моими о грамоте докончальной. Молю тя, отче, и всех вас, посольников новгородских, к собе на обеденную трапезу…
Отпуская посольство новгородское с боярами и дьяками и всех прочих, Иван Васильевич задержал при себе на малое время дьяка Бородатого.
— Ты, Степан Тимофеич, — сказал он ему, — наидобре из всех нас ведаешь новгородские дела, особливо суды их, и судные грамоты, и как сильны бояре старым обычаем, наводки на суды деют.[16] Ты же такую старину их всякую поддержи, дабы росла меж новгородцами смута. Пусть и вече их по старине будет, где сильные слабых и бедных убийством и буйством давят, рабов собе деют, дабы бедные люди новгородские у Москвы защиты искали…
— Добре, государь, — воскликнул дьяк Бородатый, — по всей старине-то мир сей Коростыньский подпишем!
— Хотят сами того, — усмехаясь, перебил дьяка государь. — Старину новгородскую будем мы стариной же бить, пока под руку Москвы Новагород не приведем…
Государь замолчал, а дьяк Бородатый растерялся, оторопел слегка, но, оправившись, воскликнул изумленно:
— До седых волос яз дожил, государь, а такого разумения хитрого не зрил никогда. Мыслю яз, что коростыньское докончание горше им будет Шелони и Заволочья!..
К обеду все грамоты по Коростыньскому миру были посольниками новгородскими и дьяками и боярами московскими составлены без торгов и споров, легко и быстро к взаимному удовольствию.
Государь вместе с братьями своими почетно встретил гостей, будто и войны никакой не было. Новгородцы были радостны и поднесли государю дары богатые: сукна и бархаты ипские, вина фряжские, пиво немецкое, сосуды золотые и серебряные и много каменьев самоцветных в перстнях, в обручах женских и серьгах…
Потом пир пошел, богатый напитками и яствами, но не долгий, ибо спешили посольники засветло отъехать к себе в Новгород Великий.
Встав из-за стола, нареченный владыка Феофил прочитал молитву и поблагодарил великого князя от имени всего посольства за гостеприимство и ласку.
Подозвав потом к себе от клира своего священника, отца Ипата, взял у него две книги, написанные на пергаменте, подал их великому князю и молвил почтительно:
— Ведаю, господине, усердие твое ко всему книжному, приношу тобе в дар из ризницы святой Софии сии списки:
«Мерило праведное», которое многому учит в государствовании, мудрым поучениям учит святых отцов и древних еллинских мудрецов, а такожде и «Шестоднев», переведенный с грецкой книги «Эксамерон», писанной в Цареграде Георгием Писидой. Перевел же ее дьяк митрополита московского, святителя Киприана, Димитрий Зограф в лето шесть тысяч восемьсот девяносто третье.[17] Сей дьяк Зограф именует «Шестоднев» еще так: «Премудрого Георгия похвала к Богу о сотворении всея твари…»
Иван Васильевич тронут был подарком и, поблагодарив владыку, сказал:
— Дар твой вельми люб мне, и вложу яз его в книгохранилище свое московское; Степан Тимофеич, прими драгоценные книги сии. Теперь же приступим к чтению докончальных наших грамот…
Часа два длилось чтение грамот. Государь не раз одни слова отвергал и заменял другими, уяснял обещания свои и новгородские, дабы инакомыслия быть не могло ни у той, ни у другой стороны. Некоторые из бояр московских и дьяки московские, кроме Бородатого, дивились великой милости государя к новгородцам, ибо мир Коростыньский, за малым исключением, повторял договор с новгородцами покойного великого князя Василия Васильевича в Яжолбицах. Сам же государь был весел, и новгородцы радовались его милостям, так как старинные обычаи их Москва почти не трогала…
Когда чтение было кончено и всякие исправления прекратились, Иван Васильевич сказал:
— Сотворили мир мы добрый и для Москвы и для Новагорода. Поблагодарим, отче, Господа Бога за милость его кратким молебном, а после того отъезжайте с Богом восвояси. Посылаю с вами боярина своего Федора Давыдыча Хромого-Пестрого. При нем пусть вече крестоцелование даст по обычаю и печати к грамотам привесит. Ворочайтесь же борзо, дабы и яз тут по грамотам сим крестоцелование дал Новугороду…
Затем, обратясь к воеводам своим, произнес:
— Вам же, воеводам моим и дьякам, повелеваю приказать всем полкам и отрядам, перестали бы пустошить и полонить земли новгородские, а взятый полон отпустить без окупа…
После краткого молебна новгородское посольство отъехало на ладьях в Новгород по Ильмень-озеру. Государь Иван Васильевич проводил их только до выхода из шатра. Братья же великого князя — Андрей большой и Борис — с боярами вместе пошли провожать их до берега.
Оставшись с братом с глазу на глаз, князь Юрий Васильевич сказал с досадой:
— Зазря ты, Иване, после побед столь великих так милостив к Новугороду. Можно было не токмо в десять крат более взять с них, а и совсем задавить Господу-то и вече их. Пусть бы токмо наши наместники да воеводы ими правили, яко в Коломне правят…
Государь усмехнулся.
— Отныне Господа новгородская и вече, — молвил он, сжав кулак, — вот у меня где! На всей милости моей. Меч мой занесен не токмо над ними, а и над Ганзой немецкой. От немцев зла к нам идет не меньше, чем от Литвы и Орды.
Иван Васильевич прошелся несколько раз молча по своему шатру и, остановясь перед братом, продолжал:
— Ты ведай то, Юрьюшка, что победы ратные одни по себе не живут. Победа-то потому бывает, что в государствовании и земских делах оплечье имеет. Такое надобно нам оплечье иметь и в народе новгородском. Посему яз не хочу заноситься, а от доброго и верного не ищу лучшего, может, да неверного…
Откинулась завеса у двери шатровой, и вошел к государю дьяк Бородатый.
— Проводил яз посольников-то, — молвил он, — и видел, не разумеют они, какая гроза на них идет. Токмо стариной своей, яко дети несмышленые, тешатся.
— Помогает Господь Руси православной, — перекрестясь, молвил Иван Васильевич и перевел речь на книги. — А ты ведаешь ли сие «Мерило праведное»?
— В книге сей всего не читал, а что же писано в ней, со слов других ведаю. Коли повелишь, поглядим ее сей же часец. «Шестоднев» же мне и тобе ведом.
— Прочти мне нечто от «Мерила праведного». И ты, Юрий, ежели хочешь, слушай.
— Прости меня, государь, — ответил Юрий Васильевич, — много всего еще нарядить мне надобно в стане нашем и вестников принимать и отсылать. Тобе ж яз не пособник в книжных делах. Не начитан яз книгами.
Юрий Васильевич поднялся со скамьи и пошел было из шатра государева, но вдруг остановился и с живостью воскликнул:
— Забыл тобе поведать! Посольники-то новгородские мне баили, николи-де такой беды с новгородской землей не было, как ныне! Никогда их никто так не пустошил и не полонил, как мы. Навек-де память о сем им будет…
— Сие ныне, — смеясь, молвил Иван Васильевич, — наиглавное для нас. Долго теперь против нас меча не подымут, да и круль Казимир крепость руки нашей почуял.
— Верно, государь, — проговорил Юрий Васильевич и, простясь, вышел из шатра.
— Да и удельные-то все, — вполголоса добавил дьяк Бородатый, оглядываясь на дверь, — Москву более чтить будут, а великого князя еще более бояться…
Иван Васильевич раскрыл перед собой книгу и вслух стал читать ее полное заглавие: «Сия книга Мерило праведное, извес истинный, свет уму, око слову, зерцало совести, тьме светило, слепоте вож, припутен ум, сокровен разум…» И еще много тут сказано. Едино-то наименование ее, почитай, целая книга. Ты, Степан Тимофеич, сам разбери тут и почитай, что о государствовании найдешь…
— Помню яз, государь, — ответил дьяк, — есть в «Мериле» от «Пчелы», от «Книг Еноха праведного»…
Дьяк Бородатый перелистывал книгу и продолжал:
— Вот о княжении от «Пчелы»: «Князю помнить надобно — первое, что он над людьми владеет; второе, что закон поручон ему; третье, что власть временная истлевает…» Там же о власти: «Бесчиние знаменует самовластие, а чин являет владеющих…» Вот же от святого Евгария: «Поставлен ты царем — будь внутри собя царь самому собе, ибо царь-то не тот, кого зовут так, а кто таков умом правым…»
— Сие истинно, — одобрил Иван Васильевич, — но чую яз, что в книге сей токмо мудрствования, а нам надобны деяния мудрые, а не одни слова. Уставные да судные грамоты для государствования нашего — наиглавное.
— Право разумеешь, государь, — подтвердил Бородатый, — яз мыслю, «Уставная Двинская грамота» и разные судные и уставные грамоты новгородские, псковские и московские, которые у Володимира Елизарыча есть…
— Нам со времен Ярославских и сыновей его все судебные уставы брать надобно, — молвил Иван Васильевич, — до самых законов Мономаховых.
— Списки сих древлих установлений, государь, Гусевым собраны…
— Ну и добре, — сказал государь, — возьми книги сии для мово книгохранилища. Иди отдохни после обеда посольского. Воротимся, Бог даст, целы и здоровы на Москву, сам яз тогда подумаю с Гусевым и его дьяками о делах государствования…
Прошло немного времени с отъезда посольства, и августа двенадцатого дня воротился из Новгорода боярин Федор Давыдович, приняв присягу новгородцев по Коростыньскому договору. С ним на этот раз прибыли вместе с владыкой Феофилом и старыми посадниками и степенный посадник, и степенный тысяцкий — все правление Господы новгородской.
Принимал их Иван Васильевич в шатре своем торжественно, сидя в красном углу под знаменем, окруженный князьями, боярами, воеводами и дьяками.
Выслушав приветствия от посольства и спросив, «добре ли они дошли», государь подошел к владыке Феофилу принять благословение. Засим он снова сел на место свое и, обратясь к послам, молвил милостиво:
— Сказывайте.
Степенный посадник Василий Ананьин, поклонившись в пояс, передал великому князю договорную грамоту со всеми печатями, которые привесили к ней после утверждения на вече новгородском. Дьяк Бородатый принял ее и осмотрел. Тут же выступил вперед владыка Феофил и, осенив себя крестным знамением, сказал:
— Именем Божием свидетельствую, принята грамота сия на вече по всей воле твоей, государь, принята при всех пяти стягах кончанских.
Иван Васильевич чуть усмехнулся и молвил:
— Благодарю Господа Бога, что мир сотворил он среди нас.
Обратясь к дьяку, он спросил:
— Как с грамотой? Все ли в ней по обычаю?
— Грамота сия, государь, та, которую писали мы, — ответил Бородатый, — а под ней вечевой есть приговор и привешены все восемь печатей вислых: пять кончанских, одна архиепископа, одна посадника и одна тысяцкого. Все, как надобно, наряжено, по правилу…
Иван Васильевич сделал знак, и полковой его священник, уже в облачении, выдвинул аналой с крестом пред государем.
Иван Васильевич встал, и все встали вслед за ним.
— Сей часец и яз по всей старине крест целовать буду Новугороду Великому на сем докончании…
Мрачные до сего и неуверенные послы новгородские после крестоцелования с веселием и смелостью приблизились к государю и стали дарить ему дары многие и ценные.
Великий князь благодарил их и беседовал с ними ласково, как с гостями своими. Внесены были столы в государев шатер для почетного пира посольству, а для всех сопровождавших послов пиршество было наряжено в другом шатре, у дьяков.
За столом послы пили здравицы за великого князя московского, государь же выпил кубок за Новгород Великий и за весь народ новгородский. Пир шел до самого ужина, а на другой день с рассветом войско великого князя снялось со стана и повернуло коней на восток, к преславному граду Москве.
Послы же новгородские, сидя на ладьях своих и сняв шапки, истово крестились вслед за владыкой Феофилом и радовались концу грозной рати, невиданной и неслыханной в земле новгородской…
Вот и конец августа — Иван Предтеча гонит за море птицу далече, и журавли снова курлыкают в небе. Лето с русской землей прощается. Солнце же хотя и похолодало, а сияет ярко и в полдень ласково греет плечи и спину. Дни — словно медовые, тишина крутом такая особая. Никаких пташек не слышно, только где-то стрекочет сорока.
Леса будто задумались: ни веткой, ни былинкой не дрогнут. Изредка лишь сорвется где-нибудь сам собой желтый березовый лист и, падая, затрепещет в неподвижном воздухе. В синеве же небесной, высоко над опустевшими полями, высматривая добычу, подолгу кружат ястребы и коршуны…
Восемнадцатый день идут полки государевы и ныне вот к Москве уж подходят. Видят воины места родные, с детства знакомые, и радостно им среди тишины этой мирной и ласковой.
Иван Васильевич едет верхом поодаль, в сопровождении только Саввушки, молчаливый и задумчивый. Чует, будто сам растворился он в тишине этой осенней. Слышен шаг коней и людей, слышен малейший скрип тележный, и хотя порой звонко раздается человеческий выкрик или заливчатое ржанье коня, все едино — тишина остается кругом нерушимой…
Думает государь о победе своей, столь великой, об успехе своем после мук и трудов тяжких на пользу отечеству; знает он, что и вся Русь, весь народ православный этому порадуется. Смотрит он на воинов своих, и видится ясно ему, как встречать их радостно будут отцы, матери, жены и дети…
— Токмо мне полно не радоваться, — беззвучно прошептал он одними губами.
Вспомнилась ему светлая радость Марьюшки, княгинюшки юной, когда они вместе с отцом вернулись на рассвете из Коломны, разбудили всех, напугали, а после-то сколько счастья было.
— Царство тобе Небесное, — опять с горечью прошептал он и судорожно вздохнул: — А другая-то живой в могилу сокрылась…
Застыла душа Ивана Васильевича, и мысли все и чувства его замерли.
Свечерело совсем, и заря уже погасла, когда войска великого князя подошли к селу Мячкову, что в двадцати верстах от Москвы. Здесь ночевать полкам было назначено, дабы завтра, сентября первого, вступить торжественно в стольный град Москву.
Но и в сумерках Иван Васильевич сразу узнал село Мячково, которое по наследству во владении ныне Федора Ивановича Мячкова, казначея и конюшенного княгини Марьи Ярославны. Вспомнилось Ивану Васильевичу, как сюда приезжали они с Юрием подростками зайцев травить с охотой хозяина… Послышался вдруг конский топот, и воспоминания рассеялись. Четверо всадников вскачь гонят навстречу государю, и видит Иван Васильевич: сын его, великий князь Иван Иванович, и брат Андрей Васильевич меньшой в сопровождении дьяка Курицына и конюшенного Мячкова подъезжают к нему, спешились вот, бегут. Соскочил с коня и сам государь, обнимает, целует Ванюшеньку своего, целует и брата Андрея. Спешились тут следовавшие за государем и Андрей большой и Борис и приветствуют брата и племянника.
Из села же гонят на конях встречать государя: князи его подручные и среди них царевич Муртоза, сын Мустафы, бояре, дети боярские, купцы и прочие люди московские…
— Многие лета государю! — гремит крутом.
Государь, сын его и братья снова садятся на коней и, окруженные встречающими, среди радостного шума и криков медленно подвигаются по длинной улице села к хоромам боярина Мячкова, где государю лучший покой приготовлен.
Здесь, пока Иван Васильевич и братья его умывались с дороги, Андрей меньшой рассказывал великому князю новости московские.
— Третьеводни, — говорил он, — на Ивана Предтечу, гром был страшен и поразил церкву каменную Рожества Пресвятой Богородицы.
— Много ли рушено и сожжено? — спросил государь, утираясь полотенцем.
— Ништо не рушено, один крест, яко воск, расстаял, а огонь небесный по стене в землю сошел…
А дьяк Курицын рассмеялся и продолжал шутливо:
— Еще объявилась на Москве, государь, женка вельми плодовитая — мужу враз четверню принесла…
— Чья женка-то? — отдавая утиральник Саввушке, молвил с усмешкой Иван Васильевич.
— Гогулина Юрья, боярского сына…
Вошел боярин Мячков, Федор Иванович, и, поклонясь в пояс, пригласил:
— Пожалуй, государь, в трапезную. Там давно ужин уж собран. Изопьем кубки за тобя и победы твои…
— С великой охотой, — весело ответил Иван Васильевич, — очень с дороги-то есть хочу.
Когда шли по сенцам, дьяк Курицын обратился к великому князю:
— Разреши, государь, довести тобе о вятчанах, которые в Большую Орду походом ходили…
— Сказывай, Федор Василич, — с живостью отозвался государь, — когда и как сие было?
— Вести о том пришли вборзе, как ты от Новагорода на Москву отъехал. Баили люди, что вятчане Волгой на судах вниз пошли, а придя, напали на Сарай нечаянно. Сам же Ахмат в то время со всеми татарами кочевал в степи на един день пути от столицы своей. Много, бают, вятчане-то товару всякого взяли и полон большой поимали. Татары же ордынские, услыхав о сем, погнали отовсюду к Волге-реке и, поимавши ладьи и насады, заступили судами своими путь по воде, токмо вятчане пробились сквозь ордынцев и со всей добычей ушли. Казанские татары также хотели перенять вятчан под Казанью, а те, исхитрясь, ночью прошли со всем добром в землю свою.
Эта весть поразила Ивана Васильевича и, обратясь к брату Юрию, он молвил:
— Запомни поход сей, Юрий. Сие и нам пригодится на случай. Ежели на Русь Орда придет, то и мы также принудить их сможем назад оглянуться. Подумай о сем как воевода, а ты, Федор Василич, как дьяк…
Сегодня с раннего утра сияет солнышко и так же тепло, как и вчера. Со стану в Мячкове полки московские снялись еще на самом рассвете: не терпелось им, хотелось скорей Москву повидать; воины, бояре, воеводы, князья да и сам государь, почитай, вовсе не спали. Сразу зашумел весь стан, лишь солнце из-за края земли огнем и золотом брызнуло. Разом потянулось все войско государево к стольному городу. Только тишины вечерней уже не было — от сплошного человеческого крика и говора все гудело кругом непрерывно, как на огромном пчельнике. Иногда сквозь гул и говор прорывались радостные крики и возгласы в честь государя — это встречные конные и пешие приветствовали великого князя. Так повторялось на каждой версте, и встречные тут же поворачивали обратно, радостно окружая войско и сопровождая его к Москве.
Иван Васильевич ехал впереди своего полка рядом с сыном и братьями, с ним же ехали воеводы его знаменитые: брат князь Юрий Васильевич, Михаил Андреевич, князь верейский с сыном Василием, молодой Патрикеев, князь Стрига-Оболенский, Холмский, Пестрый, царевич Даниар и прочие. Государь радостно оглядывался по сторонам, но из-за шума и гула говорил мало…
Но вот на пятой версте от Москвы все кругом как-то изменилось. Волнение охватило Ивана Васильевича и все войско его.
Увидели все, как темной сплошной тучей двигается от самой столицы огромная толпа людей московских и посадских, а также сирот из подмосковных деревень с женами и даже детьми.
— Вся Москва двинулась, весь народ правос… — воскликнул было Иван Васильевич, но голос его сорвался от волнения.
И говор и крики кругом тоже смолкать начали: воины простые почуяли близких, дорогих своих в этой туче народной, на них наползавшей, а в тишине осенней чуть слышно плывет уж из Москвы гул колокольный…
Не отрываясь, глядит Иван Васильевич на приближающиеся толпы народные, и вспоминается ему встреча с Ермилкой-кузнецом, когда еще княжичем он в первый поход шел к Владимиру. И снова в ушах его гудит густой могучий голос кузнеца:
— Мир-то силен, ты токмо развороши его. Мир по слюнке плюнет — море будет…
В это время, обрывая мысли Ивана Васильевича, покатилось среди полей, как гром:
— Будь здрав, государь!..
Переполнилось сердце Ивана Васильевича, и слезы застили его взор, а уста, вздрагивая, громко шепчут:
— Вот он, мир-то, он весь тут…
Вот и Москву хорошо стало видно, и гул церковного звона слышней, и гуще перекатывается он над полями, как волны, то затихая, то снова усиливаясь. Четко белеют стены, а на синеве небесной выступают верхушки стенных башен-стрельниц, золотятся в лучах солнца маковки и кресты церквей.
Пешие и конные воины снимают шапку и крестятся.
— Ну, вот и Москва-матушка, — говорят друг другу, — привел Господь…
Но возгласы эти теряются, сливаясь с тысячами подобных восклицаний и немолчным радостным говором. Как могучие реки, вливаются уже полки и народные толпы в посады и пригороды, текут по их улицам, а на гульбищах всех хором, на колокольнях и на крышах всех изб теснится множество народу. Люди глядят оттуда на проходящие войска, что-то кричат и машут шапками.
Стены кремлевские тоже усыпаны народом, отовсюду гремят радостные крики и приветствия…
Вот уже въезжает государь по Великой улице посада на Торговую площадь[18] и, остановясь перед Спасскими воротами, снимает шлем и истово крестится на икону. При громких, радостных криках народа он спешивается, а вслед за ним все его окольные и ближние.
По бревенчатой мостовой идет государь к собору Михаила-архангела. Здесь, на кремлевской площади, у колодка возле церкви встречает государя сам митрополит с крестами, иконами и хоругвями от всех церквей, во главе всего духовенства московского в сияющих парчовых ризах.
После краткого молебна, благословив Ивана Васильевича, взошел владыка Филипп на паперть соборного храма и оттуда благословил крестом все войско и весь народ. Засим владыка простер руки, призывая к молчанию. Когда же колокольный звон прекратился, произнес он краткую речь в похвалу государю.
— Не бывало еще на Руси торжества такого и побед таких великих. Дни сии радостные, яко Христово воскресение светлое, — говорил митрополит. — Помог Господь деснице твоей, благоверный и благочестивый государь наш!.. Отвел ты от сердца Руси православной меч латыньства поганого, не допустил поругания церкви святой. Войском твоим, государь, вся новгородская земля выбита, выжжена, вытравлена, опустошена, чего не бывало от века над ними. Но все зло сие от них же самих. Сами повинны правители их за земску беду и за кровь людей, и все было взыскано с них от Бога по написанному: «Господи, зачинающих рать погуби». Тобе же, государь, да воздаст Господь наш Исус Христос за ратный подвиг сей, ниспошлет Он тобе славу и честь и ныне, и присно, и во веки веков…
— Аминь! — дружно грянул весь народ на площади, и снова загудели все колокола, провожая гулом своим великого князя, двинувшегося в торжественном шествии к хоромам своим.
Старая государыня Марья Ярославна встретила великого князя и братьев его на красном крыльце. Поплакала от радости, обнимая и целуя старшего сына. Вторым обняла она Андрея Васильевича большого, и заметил Иван Васильевич, привечала она его сердечней и ласковей: был углицкий князь любимым сыном ее. Еще холодней отнеслась она к Юрию и Борису.
Пригласила Марья Ярославна всех сыновей к себе на обеденную трапезу идти, но государь с дороги захотел умыться и переодеться, потому просил подождать его.
— Иди, иди, сыночек, — ласково молвила она, — яз пришлю за тобой Данилушку.
Иван Васильевич прошел к себе вместе с Саввушкой. Снимая походные воинские одежды, приказал он своему стремянному:
— Приготовь мне оболочиться. Кафтан дай ипского сукна, который потоне и полегче. День-то ныне теплый. Все же побогаче кафтан избери для ради почтения старой государыни.
Как только Иван Васильевич, умывшись, одеваться стал, вошел дворецкий Данила Константинович…
— Ну, Саввушка, — сказал великий князь, — принеси мне кафтан да иди в семью свою — чаю, у тобя матерь-то ждет не дождется…
— Я, государь… — начал было Саввушка, но государь перебил его:
— Иди, иди, Данила Костянтиныч поможет мне…
Как только дверь затворилась за стремянным, государь, обняв и поцеловав Данилу Константиновича, спросил:
— Какие о ней вести?
— Те же все, Иванушка. Затворилась она от мира совсем и меня не принимает, токмо от игуменьи все ведаю.
— Здрава ли?
— Как мне игуменья-то баила, постница великая она, томит себя нещадно покаяньем и молитвой…
Иван Васильевич горько усмехнулся и тяжело опустился на скамью. Несколько мгновений сидел он неподвижно, потом, взглянув на дворецкого, сказал вполголоса с тихой скорбью:
— Неисправимо сие, Данилушка, неисправимо. Помоги ей, Господи… — Он быстро встал, обернулся к образам и с болью душевной воскликнул: — Помоги ей и мне, Господи!
Смолк сразу, будто забыл обо всем окружающем.
Вошел Саввушка с двумя кафтанами и положил их на лавку, но по знаку дворецкого вышел из покоя государева.
Данила Константинович, вспомнив о княгине Марье Ярославне, кашлянул, дабы обратить на себя внимание.
Великий князь оглянулся на него.
— Государь, — молвил дворецкий, — старая государыня ждет тебя к обеду. Дай яз тобе помогу кафтан-то надеть. Сей вот аль другой прикажешь? Два принес Саввушка…
— Сей вот, ипского сукна, — глухо ответил Иван Васильевич и, одеваясь, спросил: — Чаю, братья-то оболгали уж мя пред матерью?
— Недовольны тобой. Мало-де тобой им дадено. Бают: «Иван все-де собе взял, а нам крохи малые. Полон отпустить велел без окупа. Москва-то, — бают, — почитай сто пудов серебра да золота собе берет, а нам токмо то, что сами взяли».
— Мало взяли-то? — сверкнув глазами, воскликнул великий князь. — Все, что в пасть полезло, все, яко щуки, заглонули. Не хуже татар новгородскую землю грабили…
Иван Васильевич смолк, надевая кафтан и застегиваясь, но вдруг опять весь вспыхнул.
— Да не собе яз все беру! На государство все идет, на войско и прочее! — крикнул он. — Государство-то едино для всей Руси, и государь-то един, а они все государями хотят быть, в Шемяки норовят. Сами же, опричь своей собины[19] ведать ни о чем не ведают.
Иван Васильевич совсем разволновался, но, выпив прямо из жбана несколько глотков крепкого хмельного меда, успокоился. Оправив волосы, он обернулся к своему другу и молвил негромко:
— Ну, идем, Данилушка. Матунька, поди, заждалась, обидится…
В покои старой государыни Иван Васильевич вошел с обычным выражением лица, на котором нельзя было угадать ни чувств, ни мыслей его.
Перекрестясь на иконы и садясь потом за стол, он молвил:
— Прости матушка, задержал яз трапезу-то…
— Ништо, сынок, ништо, — ласково ответила Марья Ярославна, — мы тут о походе твоем баили.
Взгляд Ивана Васильевича на один только миг скользнул по лицам братьев, заметив в них натянутость и замешательство. Государь усмехнулся и сказал матери:
— Рать сия для Новагорода небывалая, да и победы-то наши — дай Бог всякому. Вборзе пир хочу нарядить в столовой избе для братьев моих, царевича Даниара, князей подручных, бояр, воевод и дьяков своих. И по всем полкам повелю водок и медов разных раздать, дабы и вои все победу праздновали…
— Тобе-то легко вино полкам рассылать, — начал со скрытым раздражением князь Андрей большой, но великий князь громко рассмеялся.
— Не бойсь, Андрей, — сказал он весело, — в Москве хватит и на полки братьев моих…
Иван Васильевич заметил, что Андрей большой смутился, а другие братья были довольны, матушка же ласково улыбалась.
— Яз, — продолжал великий князь, — и черным людям московским и посадским велю бочки браги и пива на площади выкатить…
— Добре, добре, сыночек, — весело сказала Марья Ярославна, — днесь ты отца своего мне напомнил. Любил он, Царство ему Небесное, народ-то потешить…
Начался обед, и беседа стала по-родственному мирной, но к концу трапезы старая государыня исподволь и осторожно начала печаловаться перед Иваном Васильевичем о братьях его младших, дабы им уделил он что-либо из добычи своей…
Мрачным огнем загорелись глаза великого князя.
— Нет у меня добычи, — сурово молвил он, — то все дары не мне, сыну твоему, а государю московскому. У них же и даров довольно, а добычи и своей девать некуда…
— Полон-то ты вот у них отнял, — начала было Марья Ярославна.
— Яз и у себя его отнял! — хрипло крикнул Иван Васильевич. — Разуметь надобно, что Господа новгородская не смирилась совсем, а токмо зло затаила. Кругом же нас вороги все. Надо иной раз и нам корысть свою смирять для ради Руси православной.
Наступило тяжелое молчание, злое молчание. Марья Ярославна побледнела. Иван Васильевич тяжело дышал, а глаза его грозно глядели на братьев. Пересилив себя, он сказал матери почтительно:
— Матушка, ведаешь ты, что не хочу яз зла братьям моим. Ведаешь, что отцу, когда мне на смертном одре был он, клятву яз дал любить, не обижать своей братии, но токмо не во вред государству. Блюду сие, матушка, и буду блюсти. Вы же, братья мои, разумейте, что единение нам надобно, что много еще ворогов у Руси православной. Латыняне все с ляхами и немцами, а с ними и вороги наши исконные — татары поганые. Вот и сей часец мне о них думать надобно. Пока служилые татары здесь, мне с Даниаром-царевичем тоже думать надобно…
Иван встал из-за стола и, помолившись, снова обратился к матери:
— Ведай, матушка, слово твое всегда доходчиво до сердца моего…
Марья Ярославна успокоилась, обняла сына и молвила:
— После, Иванушка, яз побаю с тобой о семейном-то нашем. Днесь тобе по приезде дел-то и других много…
Затворившись в покое своем сам-четверт с дьяками Федором Васильевичем Курицыным да со Степаном Тимофеевичем Бородатым и казначеем своим Димитрием Владимировичем Ховриным, государь думал о ближних делах, которые надобно вскоре все начать.
— Перво-наперво, — сказал он, — надобно отпраздновать нам победы свои.
— Истинно, — согласились казначей и оба дьяка, а Бородатый добавил, что начать надо завтра благодарственными молебнами во всех церквах, а государю со всем семейством и братьями молебен у митрополита слушать в соборе Михаила-архангела…
— После, яз мыслю, — сказал Иван Васильевич, — бочки с брагой и медом на площади выкатить. По полкам же раздать водку и мед. О сем ты, Митрий Володимирыч, с дворецким моим обмысли и все приготовьте. Засим в столовой избе на всех нас, на всех князей служилых, бояр, воевод и дьяков трапезу изготовь.
— Все будет исполнено, государь, — сказал, вставая и кланяясь, Ховрин, — разреши мне токмо сей часец идти к дворецкому, дабы борзо нарядить все…
Когда ушел казначей, великий князь сурово молвил:
— Не миновать нам рати с Литвой и Польшей, да и с немцами. Они все против нас заедино. Не миновать нам рати и с Ордой…
Государь помолчал и добавил:
— Ныне же яз видел, яко братья мои на Шемякин путь вступить хотят по жадности и по зависти. Они токмо о собе мыслят, а до Руси им дела нет…
— Господа же новгородская, — сказал Бородатый, — пока затаилась, а нож за спиной доржать будет…
— Истинно, Степан Тимофеич, — согласился Иван Васильевич, — а мы еще всех сил своих не собрали. А ты, Федор Василич, как о сем мыслишь?
— Заткнуть пасть, государь, удельным-то, — ответил Курицын, — дабы не лаяли и не огрызались…
— И яз так мыслю, — зло усмехнувшись, молвил великий князь. — Наперво надобно, чтоб смут удельных у нас больше не заводилось на радость ворогам. Подумайте-ка оба, чем братьям-то рот заткнуть, что им дать. Давать же надобно умно и строго, дабы очень-то у них глаза не разгорались. Руки ведь у них вельми загребущие. После молебной пред обедом мне скажите, а яз с матерью еще о сем побаю. Так же ныне с Даниаром-царевичем подумайте: надобно нам Менглы-Гирееву дружбу добыть, а через него и с турками поладить, дабы султан за спиной Ахмата был, а Менглы-Гирей — за спиной Казимира. С Даниаром-то после сам побаю и приласкаю царевича. Ведь из его татар более пятидесяти у Новагорода погибло.
Иван Васильевич потянулся и добавил:
— Ну, идите с Богом, а яз отдохну малость после обеда. Вон Саввушка и постелю мне постелил. Утре жду вас.
Всенародное празднество на Москве было устроено на Анфима, сентября третьего, когда девкам навеститься пора приходит…
С утра празднично в этот день в городе стольном. Торговцев в ларьках и с лотками вразнос тьма-тьмущая появилась везде на площадях и на улицах. Гомон и шум, словно торг начался великий во всех углах и закоулках, но все еще чинно и пристойно кругом, ибо службы еще идут по всех церквах и колокола еще звенят по чину священному там, где надобно. Девки же все в праздничных венцах и в лентах перемигиваются с парнями, разряженными в вышитые рубахи, однорядки и кафтаны. Старики, старухи и женки около ларьков ходят: одни сбитень пьют горячий, другие пряники покупают…
— Будь здрав, государь! — загремело кругом.
Только дошел государь до столовой избы, как народ повалил со всех сторон на площадь, где уж с телег княжих бочки с медом, брагой и пивом скатывали. Хороводы кругом завертелись, песни со всех сторон звенят, а торговцы и торговки с лотками снуют меж людей, кричат на все голоса:
— Сбитень, сбитень горячий!..
— Колобков, колобков!..
— Кулага есть сладкая, кулага с калиной!..
В посадах же, кроме княжих бочек с медом, брагой и пивом, осаждает народ и кабаки государевы с зеленым вином, с водкой, что с ног валит и молодого и старого.
Подымаясь по красному крыльцу в горницы столовой избы, Иван Васильевич оглянулся на веселившийся народ и крикнул громко братьям своим:
— Сколь же веселья-то будет, когда мы все за един татар побьем! Станет Русь вольной, Бог даст, сгинет Орда!..
— Да здравствует вольный государь на Руси святой! — звонко крикнул дьяк Курицын.
Государь со всеми гостями своими уже садился за стол, и митрополит уж читал молитву перед трапезой, а могучие клики народа в честь государя все еще гремели по всем площадям и улицам московским.
Уйдя на время из столовой избы, где уж который вот день шел пир, Иван Васильевич заперся у себя в опочивальне с казначеем своим Ховриным.
На пиру во главе всех были братья оставлены, а распоряжения их выполнял верный дворецкий великого князя Данила Константинович.
— За что иное, а за пир яз спокоен, — с насмешливой улыбкой молвил великий князь, — а ты расскажи, как с казной моей, какие дела правишь?
— Ныне, государь, все подарки новгородские по спискам принял яз. Велики они! Почитай, пятая часть всей казны твоей будет, а с добычей-то и вполовину станет.
— Ну, сие все прибытки не моей, а государевой казны, — сказал с довольством Иван Васильевич. — Токмо у меня не одни прибытки, а есть и дачи великие.
— Истинно, государь, — живо отозвался казначей, — один князь Юрий Василич задолжал тебе столь, что ему в пору за долг свой отдать половину удела.[20] Роста же не платит, и ништо не выплачивает.
Великий князь горько усмехнулся и прервал Ховрина:
— Не бойсь. Брат-то мой Юрий — воевода знаменитый. Его ратные дела много более дают того, что яз ему даю. Опричь того, ни жены у него, ни детей нет. Все едино удел его за Москву пойдет. Недуг у него тяжкий…
Иван Васильевич глубоко вздохнул и замолчал в печальном раздумье.
— А Андрей-то меньшой… — осторожно начал Ховрин, — ведь еще более от казны твоей брал…
— И о сем ведаю, — перебил его снова Иван Васильевич. — Ты обмысли вот, какие дары лучше будут Даниару-царевичу. Избери ему седло с убором из золота и серебра с самоцветами да шубу — всего на полсотни рублев московских, да в отвес ему серебром полсотни рублев.
— А не жирно ему, басурману?
— В обрез, как надобно, — засмеялся Иван Васильевич, — нужен он нам, дабы тайно с Менглы-Гиреем крымским и султаном турским сноситься. Опричь того, царевич пятьдесят татар своих погубил в походе сем.
— А мало ли в походе сем награбили они?
Великий князь отмахнулся с досадой:
— Баю тобе, весьма надобен мне Даниар. Угоди ему подарком. Днесь приготовь все…
Постучав, вошел дьяк Курицын и, поклонясь, молвил:
— Будь здрав, государь, дошел по приказу твоему.
— И ты будь здрав, садись, Федор Василич. Сей часец указал яз Митрию Володимирычу, какие дары готовить Даниару: на полсотню московских рублев седло с убором, да шубу, да полсотню рублев серебром в отвес…
— В самый раз, государь, — заметил Курицын, — в самый раз…
Государь усмехнулся и спросил:
— А Бородатого звал?
— Вборзе придет он…
В дверь постучал кто-то.
— Степан Тимофеич! — молвил Курицын и, поспешно отворив дверь, впустил дьяка Бородатого.
Тот поздоровался с великим князем и прочими, а Ховрин, поклонившись Ивану Васильевичу, спросил:
— Прикажешь, государь, идти, дабы нарядить все для царевича?
— Иди с Богом, — ответил великий князь, — да не забудь две книги сии, что яз из Новагорода привез. Уложи их в малый ковчежец, что при казне моей…
Когда началась дума у великого князя, дьяк Курицын сказал:
— Вести есть от иноземных купцов. Сказывают они: посылает-де папа Павел посла к тобе, государь, с открытыми листами и опасными грамотами для бояр твоих. Кого пожелаешь, тех и впишешь в листы, дабы ехали они за царевной в Рым…
— Когда ж сей посол едет? — спросил Иван Васильевич.
— Фрязины наши бают, государь, посол рымский уж в Венеции. Гостит там у дуки венецейского Николы Трона…
Великий князь усмехнулся и, ничего не сказав, обернулся к дьяку Бородатому:
— А какие у тобя, Степан Тимофеич, вести есть?
— Из Новагорода вести, государь. Бают там, покарал Господь новгородских людей, что в осаде были в ратное-то время. Сентября второго множество людей с женами и детьми пошли из Новагорода в родные места на судах великих. Всего судов-то было числом сто и восемьдесят, а на каждом судне по пятьдесят и более человек. На середине же Ильмень-озера, над самой пучиной его, подули вдруг ветры великие, потопили все суда со всеми людьми и товарами их…
— На все воля Божья, — перекрестясь, молвил великий князь. — Господь людей карает и милует по воле своей. Какие еще вести есть?
— Новгородцы бают, государь, что вернулся от хана Ахмата и Большой Орды посол короля Казимира татарин его служилый Кирей Кривой вместе с послом Ахматовым. Год у собя доржал Ахмат Кирея за наши подарки. Ныне же он повествовал, бают, королю, что вборзе на нас пойдет, и Казимир бы на коня воссел: яз-де с одной стороны, а ты-де — с другой враз на Москву падем. Король же Казимир в сию пору заратился с Угорской землей, хочет там сына своего королем посадить.
Иван Васильевич сухо рассмеялся.
— У них всегда так будет, — со злой улыбкой сказал он, — хвост вытащат — нос увязнет, нос вытащат — хвост увязнет. А мы им и хвост и нос оторвем…
Наступило молчание. Великий князь, нахмуря брови, усиленно думал о чем-то, и дьяки не смели слова сказать.
— Мыслю яз, — наконец вымолвил сурово Иван Васильевич, — пиры-то пора нам кончать. Непрестанно мы меж двух огней. Наперво, яз мыслю, крепче надобно руки связать Казимиру польскому и немцам, которые в папском латыньстве. Для сего надобно дружбу Менглы-Гирея укрепить, дабы Литву и Польшу злее грыз. Папу же блазнить тем, якобы пристанем к походу его против султана турского. Дружба сия с папой — и другое блазнение его, что в ересь впадем мы Исидорову. Для сего блазнения пошлем за царевной Ивана Фрязина, гораздого на всякую лесть ради корысти своей. Тогда не государь московский, а круль польский меж двух огней будет…
Великий князь замолчал, а дьяки радостно одобрили сказанное государем.
— Помните же, — продолжал Иван Васильевич, — что сие — тайна наивелика ото всех. Сие токмо блазнение, на деле же другое: нам ныне более всего надобны Менглы-Гирей крымский и султан турский, дабы хана Ахмата сломить…
Государь опять задумался и потом сказал совсем тихо:
— Другое дело наше: удельных посулами манить и даже докончания до поры с ними укреплять, пока Русь православная совсем вольной не станет. Разумеете?
— Разумеем, государь! — воскликнули оба дьяка и поклялись государю служить верой и правдой на благо и во славу Русской земли.
Распуская рати свои по домам, великий князь дольше других задержал на Москве Даниара-царевича — чтил и дарил его более, чем других своих соратников. Доволен весьма был царевич и дарами и честью великой. Государь же, отпуская его в Мещерский городок, прощался с ним только в присутствии дьяков Курицына и Бородатого, а из двора его были дворецкий Данила Константинович, казначей Ховрин да стремянный Саввушка, могучей силы, как сам государь, и горячо преданный ему.
Все уже ведал Даниар-царевич, что государю от него надобно и как службу ему служить для Москвы, привлекая Менглы-Гирея и султана турского. Все через дьяков было ему втайне указано, и великий князь только добавил:
— Отпускаю тя, царевич, с полной верой, что послужишь мне так же, как отец твой служил отцу моему и мне…
Иван Васильевич ласково поглядел на царевича и, взяв от дворецкого саблю булатную с золотой рукояткой в ножнах с каменьями самоцветными, протянул ее Даниару-царевичу.
Даниар, принимая оружие, стал на колени, а государь молвил ему с любовью:
— За подвиги твои ратные дарю тебе из рук своих оружье честное, яко воеводе знатному и храброму на брани…
Принимая сей ценный и почетный подарок, царевич поцеловал руку государя своего и, не вставая с колен, воскликнул:
— Живи сто лет, государь! Яз же, пока жив, служить тобе буду верно, как служил тобе отец мой. Клянусь в сем именем Аллаха милостивого и милосердного.
Стоя еще на коленях, Даниар выдвинул наполовину из дорогих ножен дамасский клинок с золотыми насечками и надписями из Корана, приложил его ко лбу, а потом поцеловал…
Так, в дружбе и верности отъехал царевич в свою вотчину, обласканный великим князем. Когда же дьяки и казначей, провожавшие царевича до коней его, вернулись, Бородатый радостно воскликнул:
— Государь, верь Даниару, как и всякому татарину, который на сабле клятву примет. Касим-то отцу твоему на кинжале клялся…
— Ведаю все и верю Даниару, — молвил с усмешкой Иван Васильевич, — братьям же своим единоутробным мало верю, и сие горько мне. Будет еще много зла от них, хотя все они крест целовали.
— Пошто братьям-то и дяде ныне зло иметь на тобя? — заговорил Ховрин. — Сами они и люди их добычи сколь набрали: и серебром, и конями, и портищем, и всяким иным добром — белки, соболи, хрусталь и прочее…
Иван Васильевич досадливо махнул рукой и молвил сурово:
— Ко власти зависть у них. Равны хотят быть государю московскому. А сего не разумеют, что власть-то у того токмо, кто властвовать умеет…
Сентября десятого прибыл из Венеции Антонио Джислярди, племянник Ивана Фрязина, и привез от папы Павла листы великому князю. По этим листам все, кого в них государь впишет послами своими, могут два года свободный проезд иметь по всем землям латинским, немецким, итальянским и прочим, которые все его святейшеству присягают. Лично же просил Антонио от имени папы Павла, дабы великий князь скорее послал послов по царевну Зою.
К Антонио пристал в Венеции посол к великому князю московскому от дуки венецейского Николы Трона, именем Иван, и по прозвищу Тревизан. Послан же Тревизан этот от дуки и всех земель, сущих под ним, бить челом великому князю московскому о помощи в переговорах с ханом Ахматом, царем Большой Орды.
Обоих этих посланников задержал при себе государев денежник. Вызнав от Тревизана, что везет он государю московскому подарки великие, решил обманом и хитростью соблазнить племянника своего на тайное похищение многих даров дуки.
— Зачем тебе к царю ордынскому? — спросил Иван Фрязин у Тревизана.
— Дож и сенат, — ответил тот, — Ахмата на турского султана поднять хотят. Грабят турки купцов наших и на суше и на море. Везу государю и хану дары многие и богатые…
Иван же Фрязин, затрепетав весь от жадности, сказал Тревизану:
— Безумцами будем с тобой, если этим случаем не воспользуемся. Не бей ты челом великому князю, не давай даров ему, которых нам обоим на век наш хватит. Утаи все. Я же тебе все устрою и помимо великого князя к царю ордынскому провожу…
Убедил во всем он Тревизана, соблазнив его богатствами, и уговорились они меж собой обо всем до конца.
Когда же государь пожелал от папы посла принять, привел к нему Иван Фрязин, не смея утаить о приезде Тревизана, обоих послов сразу. Принимал их Иван Васильевич в трапезной у матери своей, как тайное посольство по семейным делам. Был на приеме этом только дьяк Курицын, дабы листы папы прочесть и прочее проверить, да и государю без иноземного толмача разговор иметь с послом.
Присутствие Курицына смутило Фрязина, но он быстро оправился и, желая упредить вопросы, стал на одно колено пред государем, как встали и послы. Пожелав здравия, поспешил он испросить разрешения сказывать.
— Дай, государь, мне, — заговорил он, — о посольстве сем слово.
— Сказывай, — молвил великий князь, сделав знак встать с колен.
— Великий государь, — продолжал Иван Фрязин, — сей вот Антонио Джислярди, племянник мой, привез от его святейшества листы тобе открытые, о которых яз уже сказывал, когда икону царевны тобе доставил.
Фрязин обратился к племяннику и сказал по-итальянски, чтобы тот вручил листы государю.
Антонио Джислярди снова стал на одно колено и, вынув из сумки сверток, в котором хранились листы, протянул их государю. Курицын принял их и, прочитав, доложил великому князю:
— Его святейшество папа Павел вельми почетно тя величает и молит Бога о благе твоем. Сказывает, что листы сии для послов твоих, дабы мог ты послать их в Рым за царевной.
Иван Васильевич неожиданно резко обернулся к Ивану Фрязину.
— А сей другой пошто здесь? — спросил он, вскинув глаза на рыжего Тревизана, одетого так же просто, как и Антонио Джислярди, но на вид старше того по возрасту.
— Сей, государь, сын дяди моего родного, именем Джан, а по прозвищу Тревизан, князек венецейский…
Увидев, что Иван Васильевич нахмурил брови, денежник смутился и быстро продолжал:
— Сей ко мне пришел, государь, своим делом да и гостьбою…
— Пошто же ты ко мне его привел? — перебил Фрязина государь. — Другой раз без спросу ко мне никого не води, да и язык свой держи за зубами. Иди. Позову, когда будет надобно. Федор Васильич у меня толмачом будет. Яз побаю с послом его святейшества с глазу на глаз…
После встречи с великим князем денежник государев и Тревизан в крайнем волнении, не молвя друг другу ни слова, быстро вышли со двора княжих хором за ворота, где ждали их слуги с конями.
Дома Иван Фрязин провел Тревизана к себе в опочивальню, там он всегда говорил о важных и тайных делах.
— Страшен король ваш, — заговорил первым Тревизан, дрожа от волнения. — Глазами насквозь меня пронизал. Боюсь, угадал он хитрости наши.
— Пронес Господь, — развязно заметил Иван Фрязин. — Если бы угадал, то и домой мы не пришли бы. Давно бы в цепях были…
Денежник, вздрогнув вдруг всем телом, перекрестился по обряду латынян всей ладонью с левого плеча на правое, и добавил:
— Будем непрестанно молить Пресвятую Деву Марию, Пречистую Богоматерь, да поможет нам. Поклянемся ей оба, что сделаем вклады на помин души в собор святого Марка и на неугасимую лампаду Пресвятой Деве в нашу приходскую церковь святой Марии Ортской.
Иван Фрязин отдернул темную шелковую занавеску, скрывающую углубление в стене, где хранится втайне небольшое мраморное изображение Мадонны и латинский крест с распятым Христом.
Затеплив лампаду, денежник упал на колени перед своей божницей. Тревизан распростерся с ним рядом.
— Пресвятая Дева! — воскликнул Фрязин, набожно крестясь. — Помоги нам в этом трудном деле. Мы же оба клянемся все честно исполнить, что обещали Тебе.
Тревизан повторил вслух ту же клятву…
Успокоившись и обеспечив себе Божью помощь, оба венецианца вышли в трапезную и сели за стол. Жена Фрязина, русская женщина, принесла завтрак и, скромно поклонясь гостю, тотчас же ушла по обычаю в свой покой, где жила с детьми.
— Красивая у тебя жена, — молвил Тревизан.
— Во всех статьях хороша, — самодовольно молвил денежник, достал из поставца сулею с дорогим вином и, угощая Тревизана, добавил с самоуверенностью дельца темных дел:
— За успех нашего дела. Не бойся, друг. Нужен я еще московскому князю. Хочет он очень в жены взять царевну цареградскую. Я же ему все это с его святейшеством папой хорошо уладил. Вскорости поеду вот в Рим, а как привезу царевну, свадьба сразу, пиры. Не до нас ему будет, а мы под шумок все и обстряпаем. Ты потом в Орду, а из Орды-то, минуя Москву, в Литву через Киев и в Венецию. Толмача найду тебе верного. После-то и я сам вернусь на родину. Жену с детьми возьму, — видал, какая. Главное же: во всем верна и послушна. Здесь бабы не то, что наши, у которых за каждым углом любовник…
Тревизан рассмеялся:
— Ну, тебе и такая надоест. Любовниц сам захочешь…
— А что ж? Али наших венецианских не хватит? — громко расхохотался Фрязин. — У нас-то, слава Богу, не только в каждом доме, а и во святых монастырях блудницы кишмя кишат.
Он добавил бесстыдно грязную пословицу и расхохотался еще громче.
Но Тревизан опять приуныл, мало поддаваясь хозяйской веселости.
— Ты вот едешь за царевной, — сказал он с тревогой, — а я-то как жить тут буду? А вдруг король захочет меня видеть? Что скажу ему? Вдруг дож пришлет вестника?
— Не бойся, — самоуверенно ответил денежник, — я тебе сказал, толмача найду верного. И пока тебя в Рязань с ним отошлю. Там молодая вдова есть, сестра жены. Авось не соскучишься. В Москве же тебя, когда ты на глазах не будешь, забудут. Я же в Рим поеду через Венецию, где и самого дожа вокруг пальца обведу…
Случайно взглянув в окно, денежник увидел возвращающегося от государя племянника Антонио Джислярди и, оборвав разговор, сказал Тревизану:
— О наших делах никому, даже и Антонио, ничего не говори, если головы терять не хочешь…
Приезд посла от папы Павла взволновал Ивана Васильевича. Хотя и казался он таким же, как и всегда, спокойным, но стал еще более молчаливым и суровым. Государь заметно черствел. Зависть и жадность братьев, потеря любимой жены, смерть отца и владыки Ионы, смерть Илейки и Васюка, уход Дарьюшки в монастырь — все это тьмой и холодом охватило его сердце. Постарел он душой и чувствовал, как говорил о том матери, что нет ему более чистых сердечных радостей.
Оставшись сегодня один после завтрака и вспомнив о невесте своей цареградской, он зло усмехнулся и молвил вслух:
— Сия токмо для потребы телесной и продолжения рода…
Он хотел было достать изображение царевны на иконе, но досадливо махнул рукой и подошел к окну. Ему хотелось забыть пока о женитьбе, о свадебных разговорах с матерью и митрополитом. Вспомнив о владыке Филиппе, вспомнил он и о ревностном желании его возвести новый каменный храм Успенья Пресвятые Богородицы взамен старого, совсем уж обветшалого.
Почему-то вспомнилась ему стенопись Успенского собора во Владимире, где бывал он еще в юности с епископом Авраамием. И потом совсем неожиданно засияла пред очами его икона Троицы, Рублевым писанная, заиграли пред ним радуги красок спокойно и радостно, и вдруг стало так же спокойно у него на душе, как тогда в Троицком соборе Сергиевой обители, когда со слепым уже отцом ездил он встречать бабку Софью Витовтовну.
Возникают сами собой в его памяти нежные крылатые ангелы с прекрасными женскими лицами, и так все в них дивно и кротко, что мнится ему теперь: не беседуют они меж собой, а тихо поют славословия…
Постучав в дверь, вошел дьяк Курицын.
— По приказу твоему, государь, — сказал он, кланяясь.
Мечтательная улыбка сошла с уст государя. Он проговорил деловито:
— Добре, добре, Федор Василич, что не забыл. Кликни-ка Саввушку. Сей часец едем к Володимиру Лазаричу. Давно яз хочу своими очами повидать древние грамоты и столбцы…
Иван Васильевич, одеваясь при помощи Саввушки, чуял опять приближение досады и тоски и был доволен, что приказал Курицыну прийти и проводить его к дьяку Гусеву, собравшему уже много уставных и судных грамот и древних законов.
В хоромах у Гусева была отведена под работу дьяков и писцов одна из наиболее светлых горниц, где дьяки читали столбцы и грамоты, а писцы делали выписки из нужных статей для составления сборника судебных установлений.
Вдоль горницы, ближе к окнам, были поставлены узкие длинные столы — так, чтобы падало на них больше света из слюдяных окон. За столами на длинных скамьях сидят дьяки, подьячие и писцы. Иные из них духовного звания, и на головах их скуфейки монастырские, «дабы власы держать», — не мешали бы они во время писания; иные же «мирские», и у них на «власы» вместо скуфеек надеты через лоб узкие ремешки.
Вокруг столов и у стен в определенном порядке стоят лари, укладки и сундуки разных размеров со столбцами, свитками, грамотами и с запасами чистой бумаги и пергамента, или «кожи», как зовут его писцы.
Работа кипит: дьяки и подьячие читают свитки, столбцы и грамоты, отмечая нужные места и откладывая то, что выбрано, на отдельный большой стол, за которым обычно сидит сам дьяк Гусев с двумя подручными дьяками.
Подьячие приносят столбцы и грамоты, доставая их из ларей и сундуков на столы, а использованные уже дьяками или ненужные им уносят обратно. Писцы же, не отрываясь, переписывают, поскрипывая гусиными перьями, или линуют чистую бумагу для переписывания…
Все это сразу охватил взглядом Иван Васильевич, когда вошел в писцовую горницу в сопровождении Курицына и самого Гусева.
При появлении государя все вскочили с мест и, низко кланяясь, приветствовали его пожеланиями здравия и многолетия.
Иван Васильевич приветливо ответил им:
— Будьте здравы все. Дейте дело свое, как деяли.
Обратясь к Гусеву, он добавил:
— Покажи-ка мне, Володимир Лазарич, как списатели пишут. Никогда сего не видел.
Гусев привел государя к четырем особенно длинным столам, на которых работали писцы. За каждым столом было по два человека. Один из них, сидя на конце стола, брал из кипы бумаги продолговатые узкие листки и линовал их.
Государь подивился, как писец делает это ловко и точно. Левой рукой он берет листик из стопы бумаги, накладывает его на гладко полированную доску и, приложив слева линейку, проводит по краю мягкой свинцовой палочкой бледную черту сверху вниз, потом быстро перекладывает линейку на правый край бумаги и точно на таком же расстоянии проводит справа такую же черту сверху вниз. Затем кладет линейку поперек листика и быстро проводит поперечные линии на безошибочно равном расстоянии друг от друга.
— Добре, добре, — сказал Иван Васильевич и, обращаясь к Гусеву, добавил: — Жаль, не захватил яз с собой сына, сие было бы занятно ему и на пользу. Да ты, Володимир Лазарич, после покажи ему все, пришлю его с Федор Василичем.
Государь подошел к другому концу стола, где сидел другой писец. Пред ним стояла плошка глиняная с жидким клеем и лежала небольшая кисть из конского волоса.
— Здесь, государь, листики, которые другими списаны, сей вот во един свиток склеивает и, подсушив, в столбец скатывает, — пояснил Гусев, указывая на четыре столбца, лежавшие на середине стола возле кипы чистой бумаги.
Государь обратил внимание, что от столбцов по направлению к сидевшему на конце стола писцу протянуты четыре ленты из склееных уже листиков.
— Токмо с лица на них писано? — спросил Иван Васильевич, приподнимая осторожно конец бумажной ленты.
— Да, государь, — ответил писец и, взяв один из принесенных с другого стола листков, провел кистью с клеем по верхнему краю его с обратной стороны, где не было ничего написано. Потом ловко приложил его к концу ленты крайнего слева столбца.
— К сему столбцу листок сей надлежит, государь, — сказал писец и, проведя осторожно тряпочкой по склейке, добавил: — Теперь токмо подсушить и свертывать…
Он встал, пощупал ранее склеенные листки и дважды свернул столбец, отчего лента укоротилась вдвое, а вновь прикленный листок остался пятым от начала столбца.
— Мы, государь, — сказал дьяк Гусев, — по сим склейкам или ставам, как издревле зовут их, длину столбцов ведаем. Ведь столбцы-то бывают от трех до десятков аршин и до ста, а то и более.
— Как же числите? — спросил Иван Васильевич.
— А так, государь, — продолжал Гусев, — измерим токмо один листик. Будет он, как вот сей, четыре вершка, а ставов в столбце начислим десять. Значит, в столбце-то длины сорок вершков, сиречь два аршина с половиной. Ежели начислим сто ставов, то столбец-то, значит, двадцать пять аршин…
Отсюда Иван Васильевич перешел дальше, к тем столам, где работали писцы, занимаясь своим делом: списывали они те места из свитков и разных грамот, которые были отмечены дьяками и утверждены самим Гусевым для переписки. За каждым столом сидят по три писца, а перед каждым из них — чернильница. Тут же лежат и гусиные перья, очиненные заранее, дабы не задерживать письма, и маленькие острые ножики для исправления пера и подчистки ошибок в словах.
Писали они быстро полууставом, не гонясь за красотой букв, а для скорости некоторые буквы соединяли чертами, дабы не отрывать руки и не терять на это времени.
— Не гляди, государь, — сказал Гусев великому князю, — что не вельми красно писано. Сие все списание надобно для чтения токмо нам, дьякам, для-ради составления свода всех установлений и законов и все потом красно и богато спишем на единый великий столбец…
— Много лет возьмет такая работа, — задумчиво молвил Иван Васильевич, — но без того не можно государствовать. Трудитесь же, да поможет Господь Бог вам в сих трудных делах, которых на много лет хватит…
Догадавшись, что великий князь хочет уйти, все встали, а Иван Васильевич кивнул головой.
— Будьте все здравы, — молвил он громко и под гул прощальных и восхваляющих его возгласов вышел из писцовой горницы.
Прощаясь с дьяком Гусевым у красного крыльца и садясь на коня, Иван Васильевич все еще думал о судебнике и о его постоянном употреблении в судах и при разных спорах.
— Ты помысли, Володимир Лазарич, — сказал великий князь, — можно ли все сие вместо столбца-то в сотни аршин писать тетрадями, яко книгу, дабы писано было на каждом листе и с лица и с тыла. Инако же тяжко будет судьям и боярам всякий раз таковой столбец при чтении дважды развертывать и свертывать.
Той же осенью, на Михайлов день, ноября восьмого, повелел митрополит Филипп строителям камни тесать и готовить, дабы заложить церковь Пресвятыя Богородицы.
Узнал об этом Иван Васильевич в тот же день вечером от матери, у которой поздно ужинал вместе с сыном, при свечах уж.
— Зря блазнит собя владыка, — сказал он матери, — что к январю изготовят ему все и что в сем же месяце храм он заложит.
— А ты, сыночек, как мыслишь? — думая о другом, спросила Марья Ярославна. — Бог даст, может, и поспеет все во благовремении…
Иван Васильевич махнул рукой и промолвил:
— Прежде чем быть началу здания церкви Пречистой, надобно, опричь камня, который на санях из-под Москвы всю зиму возить будут, еще от рухнувшей старой церкви кирпич выбрать, да еще и нового много изделать, санный же путь почнется токмо с Екатерины-санницы. Яз мыслю, ежели поздней весной храм заложить сможем, и то слава Богу. Храм-то хотим воздвигнуть великий, в меру храма Успенья в Володимире…
Но Марья Ярославна не стала продолжать беседу о храме, а перевела разговор на свадьбу государя с царевной.
— Яз, сыночек, — начала она, — со владыкой о том еще думала. Он баит, что при венчании-то в церкви некое от грецкого чина царской службы добавить. Свадьбу же будем справлять у собя по московскому обычаю…
— Ныне хор владычен у нас есть, — вставил Иван Васильевич, — сама слышала ты, какие голоса. Владыка доволен сим. Баит, как в Цареграде петь будут, а то и лучше: голоса-то у наших звончей и сильней грецких…
Вдруг загудел далекий набат, где-то в посаде, со стороны Замоскворечья. Затем тревожно и громко забили в набат и кремлевские звонницы. Застыли все от волнения, а в слюдяных окнах, словно заря багровая, проступили отблески зарева…
— Пожар, Господи, — заметалась вдруг Марья Ярославна, — спаси и помилуй, Господи! Пойду свечу Никите преподобному поставлю, да укротит он борзо огнь сей.
— В Заречье горит, — крикнул, вбежав, Данила Константинович. — Загорелось, бают, коло церкви святого Митрия. Одни бают, занялись враз хоромы Логинова, а другие — у Хмельникова во дворе…
Государь, бледный, молча встал из-за стола, перекрестился на иконы и, обернувшись, сказал спокойно:
— Вели-ка, Данилушка, всей моей страже коней седлать и мне с княжичем Иваном коней подать. Пусть ведры да топоры захватят. Река-то не стала еще…
— Какое там, государь, стала, — в дверях уже крикнул дворецкий, — теплынь ныне неслыханная!..
Ночь стояла темная, а оттого, что по куполам церквей и по кровлям княжих и боярских хором все время тревожно пробегали багровые отсветы зарева, казалось, будто черный мрак переливается по улицам. Смутно чуялось, что кругом мятется народ. Великий князь, ехавший рядом с сыном впереди своей стражи, когда случайно стихал зловещий набат, слышал сквозь конский топот отдельные возгласы и причитания женщин. Люди толпились по всем улицам и переулкам Кремля. Из града же выйти нельзя было: все кремлевские ворота давно были заперты на ночь. Вдруг пронеслась весть, что сам государь едет со стражей на пожар в Заречье через Чушковы ворота. Сразу хлынули туда любопытные, дабы лучше видеть, что станет делать великий князь.
Княжич Иван раза два выезжал с отцом на пожары, но то было днем, а ночью выехал он впервые, и было ему страшно. Не решаясь заговорить с отцом, он подъехал ближе к своему стремянному Никите Растопчину, сыну истопника и мамки Евстратовны.
— Страшно тобе, Никитушка? — спросил княжич.
Никита, молодой парень лет двадцати пяти, ровесник князя Андрея большого, весело тряхнул головой и крикнул в ухо княжичу:
— С государем ништо не страшно. Все он ведает, как деяти… Не бойсь! Вот и Чушковы вороты…
Загремели замки и засовы железные. Со скрипом и визгом распахнулись тяжелые кованые ворота, и всех осветило огромное пламя, широким столбом восходящее к черному небу. Целиком отражалось оно более тусклым, но более зловещим в черных водах Москвы-реки. Было тихо, но тяга в огненном столбе так велика была, что головни взлетали в самую высь и, рассыпая искры, падали в сторону наклона пылающего столба.
Великий князь сделал знак конникам остановиться. Несколько минут смотрел он внимательно на пожар и следил, куда падают головни. Чьи-то большие хоромы пылали со всех сторон ровно, как хорошо разгоревшийся костер. От них тонкой змейкой бежал иссиня-белый огонь по верху забора и забивался уж под соломенную крышу мыльни, словно вгрызался в нее черно-красными зубами. Молодой великий князь следил за взглядом отца и старался догадаться, что тот хочет сделать. Потом княжич вслед за отцом посмотрел вправо на плавучий мост из толстых бревен, черневший среди розовых отсветов. Высокие перила моста, казалось, горели и рдели от яркого зарева.
Государь, кивнув головой страже, медленно въехал на мост, погрузший и задрожавший под тяжестью конницы и ударов конских копыт. Огненно-золотыми чешуйками побежала от него по воде в обе стороны легкая зыбь, и слегка заскрипели связи бревен.
Когда переехали мост, княжич почувствовал, как жаром охватило его лицо, — прямо перед собой он увидел полыхающее пламя. Пахло гарью, и слышно было гуденье огня, как в печи, шипение и треск горящих досок и бревен. Княжич узнал место пожара и горящие хоромы.
— У Логинова горит, — крикнул он, обращаясь к Никите Растопчину.
— Верно, сыночек, — ответил ему сам великий князь и, обернувшись к страже, приказал всем немедленно спешиться.
В посаде сразу узнали великого князя.
— Православные, — зычным голосом радостно закричал кто-то из суетившихся возле пожара. — Са-ам го-осу-дарь при-и-стиг!
— Государь пристиг! — загремело крутом.
Но сейчас же все смолкло, прекратили враз и звонить в ближайшей церкви. Следом перестали бить в колокола и на прочих посадских звонницах. Знали все, что государь требовал этого, дабы не было лишнего страха и суматохи от тревожного звона и слышней были бы распоряжения государя и его слуг.
Вся стража государева по приказу его разбилась на две части: на ведерников и топорников. Ведерники выстроились в две двойные цепи, начиная от реки и до самого пожарища. Одна такая цепь из рук в руки передавала ведра с водой от реки тем, кто тушил огонь вокруг горящих хором; эти же, вылив воду куда надо, пустые ведра передавали другой цепи, которая с рук на руки быстро отправляла их к реке, где черпальщики наполняли ведра и передавали в первую цепь. Так они работали непрерывно, не давая загораться огню на новых местах около пожарища.
Меньшая часть стражи государевой, топорники и часть ведерников вместе с великим князем и княжичем устремились к заборам и к загоравшейся уже бане.
— Руби, разметывай забор! — громко приказал государь и первый начал рубить плахи в заборе меж пылающими хоромами и баней.
Народ хлынул на помощь княжой страже, и вмиг забор был весь растащен…
— Ведры сюды! — крикнул государь. — Заливай плахи и головни! Теперь мыльню руби, раскатывай по бревнушку…
Более двух часов работал государь во главе своей стражи и всех посадских людей. Были за это время разметаны все заборы, бани, хлевы, амбары и прочие постройки, через которые огонь мог перейти на соседние хоромы и службы их. Только одни хоромы Логинова все еще пылали, но столб пламени от них все снижался и тускнел, и вдруг они с глухим грохотом рухнули. Огромный клуб огня, сверкая искрами, вырвался вверх, будто оторвался от земли, и погас. Густой едкий дым повалил от догорающих бревен, и сразу потемнело и похолодало кругом. Только угли рдели повсюду багровыми отсветами, и выбивались кое-где обрывки желтого пламени или перебегали синие огоньки.
— Заливай пожарище! — крикнул великий князь, отирая с лица пот. — Все бери ведры, становись в цепи! Заливай, дабы вновь не разгорелось…
Сразу кругом, во всех концах, загремели и зазвякали ведра. Новые цепи ведерников, одна за другой протягивались от пожарища к реке. В цепи становились мужики, женки и даже подростки, и все спешили на помощь ведерникам из княжой стражи. Не прошло и четверти часа, как с пожарища еще гуще повалил дым, смешанный с паром от воды, непрерывно лившейся на догоравшие бревна и угли.
Великий князь и княжич сели на коней, и государь, сняв шапку, перекрестился и крикнул:
— Помог Господь! Сбили огонь! Гляди, не давай загораться вновь! — кричали кругом, продолжая заливать пожарище.
Княжая стража, садясь на коней, подъезжала к великому князю и строилась возле него. Княжич с восхищением смотрел на отца и гордился им. Иван Васильевич заметил это, и его сердце радостно забилось.
— Притомился, сыночек? — ласково спросил он, когда они въехали снова на плавучий мост.
— Нет, — ответил княжич, сияя от отцовской ласки, — яз ведь токмо ведры порожние к реке подавал…
— И то добро, — одобрил Иван Васильевич. — Ежели ты благо будешь деять народу, он тобе во всем поможет, живота не щадя, и не токмо на пожаре или на войне, а и во всех делах государевых…
Того же месяца ноября в тринадцатый день приехал на Москву рукополагаться Феофил, нареченный архиепископ новгородский и псковский. Сопровождал его великий поезд из знатнейших новгородских людей и большой обоз с подарками государю, митрополиту и всем, кто полезным быть может.
Обо всем этом на другой день утром сообщил великому князю за ранним завтраком Данила Константинович.
— Пошто ране о сем мне не сказали? — молвил сурово Иван Васильевич.
— Ночесь прибыл владыка-то новгородский поздно, уж след ужина. Остановился на подворье у митрополита.
Дворецкий налил вина в чарку государя и добавил:
— Тут уж у меня ожидает приказа твоего отец дьякон от владыки Феофила.
Иван Васильевич выпил вина и, закусывая копченой стерлядью, сказал:
— Позовешь его сюды к концу завтрака. Пошто послан-то?
— Сказывает, о новгородском владыке…
— Добре, — прервал дворецкого Иван Васильевич и перевел речь на другое. — Утресь, Данилушка, яз до завтраку с башенки-смотрильни видал, много что-то в садах[21] моих народу. Что там деется?
— К зиме, государь, еловыми лапами стволы обвиваем от зайцев, — оживленно заговорил Данила Константинович. — Прошлый год во многих местах кору сгрызли окаянные. Опричь того, вишню прорежают, вельми густа стала. Да еще молодые яблоньки соломой яз велел окутать от морозу, а от корней до половины их тоже елью обвили…
— А как малина? — спросил Иван Васильевич.
— Малину-то в октябре еще, вборзе, как лист опал, проредили. Все старые побеги вырезали…
— А много ль, Данилушка, от садов-то ныне прибытка было? — поглядывая искоса, спросил великий князь.
— Великие прибытки, государь. Малины много свежей на торгу продали, да и вишни тож. Более же того яблоков продано было, просто из рук рвали. Больно хороши у тя, государь, яблошны сады-то. Да собе, на княжое семейство, сколь всего на зиму в запас пошло: и на наливки вишневые и малиновые, и на сухое варенье из малины, вишен да смородины — почитай, пудов двадцать всего-то; яблоки же кадками моченые стоят, да все подклети сушеными на нитях завешены…
— Ну, а на торгу сколь на деньги-то продано?
— Да ежели считать, государь, все: и яблоки и ягоды, то на десять рублей московских[22] с лишком взяли.
— Вельми добр прибыток, вельми, — похвалил Иван Васильевич с довольной улыбкой и, помолчав, спросил:
— А пошто заяц-то еловых лап боится? Духу их не любит?
— Может, и духу аль вкусу смоляного не любит, а главное то, что когда ветки еловые густо навязаны, ему до коры Яблоновой не достать: иглы морду ему колют, более всего нос…
Иван Васильевич усмехнулся:
— Ты вот, Данилушка, по первой доброй пороше устрой так, дабы сынок мой в садах потравил бы с борзыми зайцев-то. Пусть потешится…
— Потешим его, потешим, — подхватил Данила Константинович. — Вреда от сего садам не будет, потому охота малая — всего два коня, а выжловков псари пешие станут со смычков спущать. Княжич с Никитой посередь сада будут, а выжлятники на них зайцев ото всех заборов погонют…
— Добре, добре, — усмехаясь, молвил Иван Васильевич, — а топерь веди ко мне отца дьякона.
Пока великий князь допивал заморское вино, дворецкий привел молодого дьякона. Войдя в княжой покой, он низко, по-монастырски, поклонился князю и, перекрестясь на иконы, сказал звучным голосом:
— Будь здрав, государь, на многие лета. Владыка хочет ведать от тобя, государь, какие речи доржать со владыкой новгородским и когда тобе принять его будет угодно?
— Речи токмо духовные, — ответил Иван Васильевич, — о мирских делах ни о чем не баить. А ежели к слову придется, то о собе ничего не сказывать, а новгородцев вопрошать, пусть и сами, что хотят, то и бают. Для мирских дел яз ко владыке в помочь дьяка пришлю…
Иван Васильевич помолчал немного и продолжал:
— Когда же яз принимать Феофила буду, то о сем сам извещу митрополита, а ране с ним о новгородских делах с глаза на глаз подумаю. Принимать же новгородцев ласково, будто у нас и рати с ними не было.
Великий князь, сделав знак дворецкому и улыбаясь, закончил:
— А ты, отец дьякон, пред уходом-то выпей чарку водки — сие и монаси приемлют, — да гусиными полотками закуси. До поста-то еще шесть ден…
— Пятница днесь, государь, — робко возразил дьякон.
— Ну, рыбы бери, какой хошь, провесной али копченой…
— За здравье твое, государь, — проговорил дьякон, выпил, не садясь, и, взяв кусочек рыбы на хлеб, отошел от стола.
Он почтительно ждал, когда государь отпустит его. Заметив это, Иван Васильевич вымолвил:
— Более ничего. Иди с миром к отцу митрополиту.
Декабря девятого зашел к государю за ранним завтраком Данила Константинович. Государь взглянул на дворецкого с тоской и тревогой, ничего не говоря, а только вопрошая взглядом, но не выдержал и молвил тихо:
— Как ныне-то?
— Полегчало ей, — ответил Данила Константинович. — Игуменья-то мне сказывала, на все церковные службы ходить стала. Токмо, баит, побелела лицом да на щеках румянец особый, а глаза светом нездешним светятся. Не от мира сего, баит, стала…
Иван Васильевич вздохнул и, перекрестясь, сказал:
— Помоги ей, Господи…
Данила Константинович не уходил, видимо желая сказать еще что-то.
Государь, взглянув на него, спросил:
— Еще вести какие есть?
— Ныне приехали братья твои, — ответил дворецкий, — Андрей большой с Борисом вместе. Князь Борис-то гостил у Андрея в Угличе…
— Вишь, все слетаются, — усмехнувшись, резко сказал Иван Васильевич. — Шестого еще, на Николу, дядя мой, князь верейский, с сыном на Москву приехали. Яко псы, нюхом почуяли, что новгородцы богатые подарки привезли…
— Истинно, истинно так, государь, — подхватил Данила Константинович. — Андрей и Борис завтракали уже днесь у государыни. Приехали ночесь поздно, а утресь прямо к ней…
— Плакались пред матушкой-то?
— О том баили, что обделяешь их, что вот опять тобе — добыча, а им от тобя ничего не будет…
Иван Васильевич сурово сдвинул брови и сказал хрипло:
— Все сие при княжиче было?
— При нем, государь…
— Государыня что им ответила?
— Государыня-то печаловаться пред тобой обещалась. Пред обедом она к тобе будет. Упредить тя о том приказала.
Государь ни о чем более не спрашивал.
— На все Божья воля, Данилушка. Неведомо, как все обернется у меня с братьями-то, — глухо молвил он и, помолчав, добавил: — Едино токмо мне ведомо — не слуга ты мой, а брат мой верный…
Данилушка прослезился и горячо поцеловал руку, протянутую ему великим князем.
Марья Ярославна зашла к Ивану Васильевичу, как обещалась, за полчаса до обеда. Была она ласкова, но волновалась, руки у нее дрожали, глаза были печальны.
— На поклон к тебе, сыночек, — сказала она дрогнувшим голосом, — челом бить…
Она не договорила, слезы блеснули у нее из-под ресниц. Иван Васильевич стремительно встал, обнял мать и, поцеловав, почтительно усадил на скамью.
— Не челом бить, матушка, — молвил он, — а приказывать сыну своему…
Старая княгиня вдруг дрогнула плечами и беззвучно заплакала. Потом беспомощно развела руками и жалобно произнесла:
— Что мне, детки мои, с вами деять-то?
Она вытянула вперед свои руки и продолжала:
— Вот они, пальцы-то. И большие, и средние, и малые, а какой ни режь — едина боль ото всех. По боли-то сей все равны сердцу моему.
Иван Васильевич, сурово сдвинув брови, стал молча ходить по покою. В груди его начинала клокотать ярость против братьев, но, крепко стиснув зубы, он старался побороть гнев. Марья Ярославна растерялась и с тревогой следила за грозным сыном своим. Иван Васильевич, встретив робкий, испуганный взгляд ее, сразу смягчился и сказал с улыбкой:
— Разумею все, матушка. Ну, печалуйся, что ли, да не во вред делам моим. Содею все тобя ради, токмо без ущерба государству…
Марья Ярославна прерывисто вздохнула и, волнуясь, стала говорить про обиды младших братьев, о нужде и бедности их в сравнении с великим князем. Снова заплакала она и сквозь слезы просила улучшить их долю:
— Прирежь им землицы-то. Дай еще по селишку какому, деревеньку одну-другую, а может, и град некий…
— Матушка! — твердо молвил Иван Васильевич. — Забыла ты волю отца моего, своего мужа, который все сам приказал нам в духовной своей. Братьями же много в рати новгородской граблено, много полона взято. Мало сего для их жадности? Еще им всякий раз кое-что от добычи и от подарков давать буду. Земли же им ни пяди ни дам, не оторву от государства. Во всем же прочем по воле твоей обиды им не будет…
Наступило молчание. Марья Ярославна переволновалась и стала спокойнее. Отерла слезы и поднялась со скамьи. Подошла к великому князю, взяла его за руки и, глядя с мольбой в глазах, попросила:
— Иване, не обижай ты их. Ну, а что можно дать, что не можно, тобе видней. Государь ты. Молю токмо: не обижай.
Обняв сына, она добавила:
— Пообедай днесь со мной и братьями в мире и ласке. Уважь матери. Яз пришлю за тобой Данилушку.
В дверях старая княгиня задержалась и, обернувшись к сыну, горячо воскликнула:
— Не мысли, Иванушка, злом-то на них. Не содеют они тобе худого, верны тобе…
Иван Васильевич насмешливо улыбнулся.
— Верить-то верю им, матушка, — с горечью молвил он, — да Бога молю: «Верую, Господи, помози моему неверию».
В четверг, декабря двенадцатого, приказал Иван Васильевич быть у себя после раннего завтрака дьякам Бородатому и Курицыну. Завтракал великий князь вместе с Ванюшенькой. Заметил он еще раньше, на обеде у матери, как сын его явно жалел дядей. Посему решил он разъяснить ему суть дел своих семейных, как наследнику и соправителю.
— Помни, сыне мой, — заговорил Иван Васильевич за трапезой, — что со мной у тобя все едино, токмо мы с тобой князи московские. Все же прочие князи — завистники наши и тайные вороги. Будь даже они дяди или братья единоутробные, все они от корысти и зависти обессилить Москву хотят, а нас со стола великокняжеского вон согнать.
Княжич Иван, широко открыв глаза, перестал есть и со страхом поглядел на отца…
— Пошто ж бабунька за них стоит? — спросил он растерянно.
— Бабунька твоя, — молвил великий князь, — дел не разумея, как и ты вот, по доброте своей им норовит. Ты же лишь отцу верь и ведай: братья мои против нас с тобой. Они Москву у нас отнять хотят, как Шемяка у деда твоего отымал и со злобы ослепил его. Ты у бабки о сем разведай, пусть она скажет тобе, сколь ей и нам, тогда еще детям, слез и муки было…
— Как же сие можно? — взволнованно прошептал княжич. — Бабунька сказывает, братья тобе верой-правдой служат…
Иван Васильевич не ответил сыну на эти вопросы, но, помолчав, продолжал:
— О том, что днесь услышишь от меня и дьяков моих, никому не сказывай, дабы нам с тобой худа не было…
Опять помолчал великий князь и добавил:
— После завтраку по приказу моему приедут сюда дьяки. Ты же слушай и разумей, ибо скажут они, какое зло мыслят братья мои против нас…
В дверь постучали. Дворецкий Данила Константинович ввел к великому князю дьяков — старика Бородатого и Курицына.
Помолясь на образа и поздоровавшись с государем, дьяки сели на указанное им место.
Помолчав, великий князь молвил с легким волнением:
— Ныне хочу яз, дабы и сын мой и соправитель в делах наших разумение имел. Сказывайте при нем, какое зло против нас тайно мыслят новгородцы и как братья мои им норовят…
Первым поднялся с места старик Степан Тимофеевич. Государь знаком повелел ему докладывать сидя и добавил:
— Думу яз думаю, с вами, а не послов принимаю.
— Доведу тобе, государь, — начал Бородатый, усаживаясь на свое место, — что неспроста со владыкой Феофилом такие два посадника пришли, как Лестар Самсоныч да Лука Федорыч. Из Господы же новгородской тоже бояр много, и посадники старые, и тысяцкие. Обоз с дарами не токмо тобе и митрополиту, а и братьям твоим пришел. Повестили меня о том доброхоты наши новгородские, из тех, что во владычном поезде есть.
— Что ж тобе ведомо? — нетерпеливо спросил великий князь, недовольный длинной речью.
— Главные посадники, государь, — продолжал дьяк, — были тайно у братьев твоих, ласкали, дарили их, особенно князя Андрея большого, дабы против тебя опору Новугороду найтить. Ведает Господа про корысть их и зависть к тобе…
— А братья? — перебил дьяка Иван Васильевич.
— Дары принимали с радостью, чтили новгородцев вельми, особливо князь Андрей. Были у братьев твоих и монахи некои от ближних владыки Феофила, а пошто — мне не ведомо, но мыслю — сговор против тобя…
Иван Васильевич быстро обернулся к сыну и спросил:
— Разумеешь, что дьяк-то баит?
— Разумею, государь-батюшка, — с трепетом ответил княжич, — зла хотят нам новгородцы-то, братья же твои…
Княжич оборвал речь, не смея сказать, что хотел.
— А братья мои сему злу, — резко продолжил великий князь, — опору дают…
— Истинно так, государь, — подхватил дьяк Курицын. — Зло же сие велико. Яз вести имею. Ахмат с королем Казимиром тайно ссылается, а Господа на польского круля поглядывает…
— Разумей, сын мой, — снова обратился великий князь к своему юному соправителю, — и хоша млад ты, а разумение у тобя, мыслю, есть.
— Яз все уразумел, государь-батюшка. — Что тобе во зло, то и мне во зло.
— Истинно, сыночек, истинно! — радостно воскликнул государь. — Токмо помни: никому о сем, что слышал, не сказывай. Даже бабке не сказывай. Сумеешь молчать-то?
— Сумею!..
Великий князь обнял сына и поцеловал:
— А теперь иди сынок, отдохни. Потрави зайцев с Никитушкой, пороша днесь добрая, а мы тут еще будем о многом думать.
Декабря пятнадцатого на Москве в Успенском соборе поставлялся в архиепископы Новгороду и Пскову избранный новгородцами Феофил.
Во время священного служения митрополит Филипп рукоположением возвел Феофила в святительский сан в присутствии государя Ивана Васильевича, семейства его и братьев. От духовных же на поставлении были архиепископ ростовский и все епископы русские, архимандриты, протопопы, игумны и весь духовный собор славного града Москвы.
Торжество совершалось во временном деревянном храме Успения, ибо у старого, каменного, своды сдвинулись от ветхости и держались лишь на подпорах из бревен. Временный же храм был не устроен, и стены его были мало украшены иконами и разным узорочьем.
Зато при совершении службы церковной новый владычный хор из десяти человек пел впервые. Певчие стояли на клиросе в две стаи, по пяти человек в каждой; двое из них пели высокими голосами, а трое — низкими.
Иван Васильевич слушал, как сильные и звучные голоса певцов, не заглушая друг друга, делились на две волны: низкие голоса гудели ровно и слитно, высокие же вились на ровном гудении их, а иногда вдруг вырывались вверх и звенели под самым куполом, причем низкие с могучим гулом катились волнами по всему храму…
Великий князь, весьма любивший пение церковное, был растроган. Видя государя смягченным, новопоставленный архиепископ Феофил, когда все обряды посвящения были окончены, вышел во всем святительском облачении на амвон, пал на колени, а за ним и все новгородцы именитые, стоявшие перед аналоем. Простирая руки к великому князю, Феофил со слезами, молящим голосом воскликнул:
— Господа Бога ради и его Пречистыя Матери, молю тя и челом тобе бью от собя и всего Великого Новагорода: смилуйся, господине, прости и тех, кого в железах увел ты в Москву и заточил. Отпусти по милосердию своему из заточения Казимира, посадника новгородского, и с ним тридцать мужей новгородских. Сыми с них цепи, отпусти их к женам и детям их…
Смолкло все в храме, и все очи обратились на государя московского.
Молча поклонился в пояс великому князю и сам митрополит Филипп, а за ним и братья государевы. Это смягчило Ивана Васильевича, и он громко сказал:
— Примаю челобитье Новагорода и жалую всех мужей новгородских, отпускаю их с честью…
После того как отъехали в Новгород из Москвы все тридцать помилованных мужей новгородских, отпустил Иван Васильевич восвояси и архиепископа Феофила и ближних его с честью великой декабря двадцать третьего в самый канун сочельника рождественского. В этот день владыка был у преосвященного Филиппа на торжественном прощальном обеде, на котором присутствовал и великий князь московский с семейством своим и братьями.
Государь был весьма ласков с новгородцами и, приняв при прощании благословение от архиепископа Феофила, милостиво молвил:
— Скажи, отец, вотчине моей Великому Новугороду: жалую его, как жаловали отцы и деды мои…
После этого Иван Васильевич с семейством отъехал от митрополита к себе в хоромы, где ждали его дьяки Курицын и Бородатый, дабы доложить о вестях из Перми Великой. Город этот по договору государя с новгородцами отошел к Москве, сложив крестное целование Новугороду, но пермичи по-старому тянули к вечу новгородскому, и были у них пред Москвой всякие неисправления…
Дома Иван Васильевич прошел прямо в свои покои, куда тотчас же дворецкий привел к нему обоих дьяков, ожидавших государя в передней. Ответив дьякам на их приветствия, государь заметил с усмешкой:
— Пермичи-то все упорствуют?
— Упорствуют, государь, — ответили оба дьяка, — упорствуют…
— А неисправления у них какие есть? — спросил Иван Васильевич.
— Из Новагорода вести у меня, — молвил дьяк Бородатый. — Купцов наших московских изобидели. Бают, купцы наши изолгали их с платежом за соболей, а они купцов за то били и все у них ограбили…
— Всяко бывает, — усмехнулся великий князь, — может, купцы-то и впрямь изолгали. Токмо пермичи ведь, по крестоцелованию их, управы за всякое зло у нас просить должны, а не сами суды творить…
— Истинно, государь, — молвил дьяк Курицын. — Там наместник наш есть. Через него тобе жалобу, государь, послать могли. Они про то ведают, но все еще Новугороду норовят. Сие простить нельзя им. Схватили палец — всю руку оторвут.
— Страх для них нужен, — добавил дьяк Бородатый, — да и в Новомгороде разумения будет боле, как договоры блюсти.
— Верно, — согласился Иван Васильевич со своими дьяками. — Ежовые рукавицы им надобны, дабы помнили, что есть государь у них…
Испытующе оглядев обоих дьяков, он спросил:
— А то не басня, что купцов-то били, ограбили и поимали? Может, сего и не было? Ведь яз хочу войско туды слать, а сему оправдание надобно. Не гоже государю московскому без вины казнить…
— Точные вести сии, государь, — заговорил Бородатый, — имена купцов нам ведомы: Дорофей Брюхо, Осип Трегубов да Яков Железов — от Москвы, да Зворыкин Митрий — от Коломны. Может, они изолгали пермичей, но истинно, государь, что биты они и поиманы были, да и поныне в срубе сидят…
— Добре, — прервал его государь, — ежели все, как баите, то утре и пришлите мне воевод: князя Федора Давыдыча Пестрого да Гаврилу Нелидова. Буду ждать их к раннему завтраку. Скажите им тайно, дабы все, что для зимнего похода надобно на Великую Пермь, наидобре бы обмыслили. Буду утре о сем с ними думу думать…
Той же зимой, после Рождества, привезли по приказу митрополита Филиппа камень на Москву из окрестных сел, где его еще летом ломали в пещерах для построения нового храма Успения Богородицы.
Великий князь в эти дни много думал с воеводами о наказании Перми Великой, подготовляя зимний поход. Рассчитал он, что войска московские на Фоминой неделе в Пермскую землю вступить должны, и отпустил на Пермь свои конные полки января двенадцатого.
— Идите борзо, но тайно, — сказал государь на прощанье воеводам, — дабы пермичи ни о чем не ведали. Помните: неожиданность да смелость — наиглавное в устрашении ворогов. Помните еще: путь ваш дальний. Берегите воев своих и вестников ко мне шлите…
Января же пятнадцатого пришла весть с купцами итальянскими, что папа римский Павел умер внезапно.
— Теперь иной папа в Рыме, — сообщил Ивану Васильевичу дьяк Курицын, — именем Каллист. Баил яз с фрязинами, но те более ничего не ведают.
Иван Васильевич задумался.
— Неведомо ныне, — молвил он, — что новый-то папа о выданье за меня царевны грецкой мыслит? Может, иные у него думы.
— Яз, государь, ежели разрешишь, так бы содеял…
— Сказывай, Федор Василич.
— Яз, государь, мыслю: посольство ускорить и вборзе думу подумати с отцом митрополитом и со всем семейством твоим. Послом послать того же денежника нашего, Ивана Фрязина, да двух-трех бояр, дабы все сие тайно было. Может, новый-то папа инако мыслит, и от того бы чести умаления не было державе нашей…
Иван Васильевич улыбнулся довольной улыбкой и сказал:
— Добре, добре сие удумано. Все надобно деять с большим разумением. Ты, Федор Василич, составь от моего государева имени краткую грамотку к новому папе. В грамотке той титулы пиши пышно, да приветы от нас и ласковые словеса, а что, мол, о делах наших, то посол наш скажет… Пиши сие на пергамене золотом и печать мою золотую привесь.
Дьяк Курицын почтительно рассмеялся и добавил:
— А ежели денежник что изолжет, то сие на него падет, а не на государя. Опричь того, челобитья никакого не будет и ты, государь, ни с чем к папе сам обращаться не будешь.
— Истинно, — весело молвил Иван Васильевич, — а сколь басней не наплетет денежник-то, яз ведать не ведаю. Пущай его. А из бояр-то, мыслю, двух-трех и хватит. Токмо слуг побольше, а главное — дары: и соболи, и шубы, и злато, и каменья…
— Когда же, государь, срок-то укажешь? — спросил Курицын.
— Семнадцатого сего января посольству из Москвы выехать. Побай с Ховриным про подарки папе, кардиналу и прочим. Пусть с денежником подумает, да и ты с ними подумай. Когда же нужно, дерни Фрязина за руку: руки у его загребущие. Запиши все, дабы ведал о сем не токмо денежник, а и бояре наши, которые с ним поедут. Ну, да ты все сам добре разумеешь…
Иван Васильевич рассмеялся и, встав со скамьи, прошелся несколько раз по своим покоям. Брови его сдвинулись, он озабоченно произнес:
— Совет семейный назавтра собери в покоях у государыни. Призови от моего имени токмо митрополита, без прочих духовных. Думать будем келейно. Матери о сем яз сам все расскажу.
Иван Васильевич вдруг стал грустен и, пройдясь еще несколько раз вдоль покоев своих, добавил:
— Ты, Федор Василич, тоже будь на совете. Легче тобе потом грамотку будет к папе составить. Да после совета мы с тобой еще малость подумаем…
Когда Курицын, простившись, уходил от государя, Иван Васильевич остановил его в дверях и с поспешностью добавил:
— Пожди малость. С Фрязиным-то хочу послать бояр верных: Лариона Никифорыча Беззубцева, Шубина Тимофея Лександрыча да дьяка Василья Саввича Мамырева со слугами их…
— Добре, государь, — сказал Курицын, — хоша они с неба звезд не сымают, но разумные и верные и не проглядят воровства никакого…
Когда Курицын вышел, Иван Васильевич быстро подошел к Даниле Константиновичу и взволнованно произнес:
— Спешу, Данилушка, словно на плаху, а пошто спешу — сам того не ведаю. Токмо бы кончить все сие…
Помолчав, он тихо добавил:
— Поди к государыне, спроси, когда днесь с ней баить, а о чем, сам ты слышал…
Января семнадцатого, как указал государь, был семейный совет в покоях государыни Марьи Ярославны.
После совета перешли все к государю в его трапезную, куда и послов позвали: Ивана Фрязина, бояр Лариона Беззубцева, Тимофея Шубина и дьяка Василия Мамырева да посла от папы — Антонио Джислярди.
Свои послы из бояр и на совете были, а оба итальянца лишь к обеду пришли. За обедом же все речи только о решенном были, а о чем-либо тайном более ни слова никто не сказывал. Лишь указания некоторые делал митрополит, да советы давала государыня, но сам Иван Васильевич молчал.
Обед длился долго, пили здравицы за государя и членов его семьи, а сам государь провозгласил всего две здравицы: за его святейшество папу римского и за кардинала Виссариона.
Во время обеда Иван Васильевич не раз подзывал к себе Курицына и посылал узнать, готовы ли наказы на русском языке: один, явный, — Ивану Фрязину, другой, тайный, — боярам, его сопровождающим. Тайный приказ боярам должен был вручить дьяк Курицын тотчас же после обеда, а явный приказ — Ивану-денежнику после передачи грамоты к папе в государевой передней.
Когда все было готово, государь встал из-за стола, а за ним поднялись митрополит и все прочие по старшинству. После краткой молитвы преосвященного все двинулись в переднюю великого князя.
Здесь государь сел на престол свой, усадил близ себя владыку Филиппа, мать, сына, братьев и близких бояр и дьяков. Тут же стояла почетная стража со своим начальником и близкие слуги государевы.
Потом вошли в переднюю Иван Фрязин с Беззубцевым, Шубиным да Мамыревым, а перед ними, немного поодаль, стал папский посол Антонио Джислярди.
Иван Васильевич, сделав знак дьяку Курицыну, встал. Встали и все присутствующие, кроме митрополита и княжой семьи. Оба итальянца преклонили колена, а московские послы земно поклонились по русскому обычаю. Государь подал знак послам встать с колен и, обращаясь к дьяку Курицыну, приказал:
— Буду яз сказывать волю свою послу папы, а ты пересказывай ему речи мои по-фряжски.
Обратившись к послу папы, государь продолжал.
— Повестуй его святейшеству: «Отче святый, моли Господа и Пресвятую Деву, да поможет Господь Бог нам с тобой в борьбе с погаными за веру христианскую. О сем пространно святейшеству твоему скажет посольство от нас, которое прибудет в Рым в едино время с послом твоим. Благодарю тя за попечения твои о царевне цареградской, невесте моей, и прошу твоего благословения».
— Слушаю, государь, — ответил через толмача Антонио Джислярди и, снова поклонившись, добавил: — В точности все передам его святейшеству.
Великий князь снова сел на престол свой, подозвал к себе папского посла, подарил ему золотой перстень с самоцветом. Итальянец в знак благодарности облобызал руку государя, отошел с поклонами и, сопровождаемый дьяком Курицыным, сел на указанной ему скамье.
Выждав некоторое время, Иван Васильевич знаком подозвал ближе к себе послов своих и кивнул дьяку Курицыну. Тот, поспешно открыв ящичек из тисненой золотом кожи, приблизился к государю. Иван Васильевич собственноручно вынул пергамент с золотой подвесной печатью своей, встал и прочел:
— «Великому Каллисту, первосвятителю рымскому, Иоанн, великий князь Белой Руси, поклон шлет, молит послам его верить».
Протянув руку, Иван Васильевич молвил Ивану-денежнику:
— Передай грамоту сию его святейшеству папе.
Денежник подскочил к престолу и, преклонив колена, принял из рук великого князя пергамент, а когда встал, то подошел к нему дьяк Курицын и подал кожаный ящичек для грамоты.
— А сие, — сказал он итальянцу, подавая небольшой свиток, — наказ тобе от государя.
— Все исполню по воле государевой, — громко произнес денежник и снова склонил колена перед великим князем, восседавшим на престоле своем.
Иван Васильевич, сдвинув брови, сидел молча и только знаком велел денежнику встать. Потом, обратясь к Курицыну, сурово молвил:
— Скажи ему по-фряжски, дабы лучше он уразумел, да и папскому послу не лишне знать будет. Скажи: ежели добре мою волю выполнит и ни в чем не изолжет, вельми награжу и почту его. Ежели изолжет, пощады не будет от меня, мыслю, и от его святейшества папы.
Иван-денежник, горячий, но трусливый итальянец, упал на колени и, воздев руки, взволнованно воскликнул:
— Клянусь Пречистой Девой, ни в чем не изолгу тя, государь.
Иван Васильевич усмехнулся и, нахмурясь, сурово сказал:
— Приветствуй папу от моего имени с великим почтением и лаской. Скажи ему, что мы со всем христианством против мусульман стоим за веру православную. Как же сие сказывать, сам ведаешь, да и в наказе тобе писано. Дейте, послы мои, все по обычаям рымским, но так, дабы ни папе, ни нам обиды не было. Поспасибуйте папу и кардинала Виссариона за их попечение о царевне цареградской, ныне невесте моей. Дары папе и кардиналу по наказам дарите. Царевну чтите великою честью, яко государыню свою. Подарки же ей с братьями ее, как государыня Марья Ярославна сказывала, а церковные обряды чините, как богомолец мой митрополит повелел, дабы умаления церкви православной не было, а папе — обиды…
Государь поднялся с престола своего и произнес торжественно:
— Ну, а теперь идите и днесь же отъезжайте с Богом в Рым. Да пошлет вам Господь счастливого пути и удачи.
Государь милостиво протянул руку послам и, пока те целовали ее, добавил:
— Царевну по землям нашим везите в Москву с наивеликою честью, как полную государыню свою и госпожу. О пути же ее через вестников и гонцов нас упреждайте…
Недели через три после отъезда послов в Рим, когда Иван Васильевич февраля шестого думу думал с дьяками Бородатым и Курицыным о новых злоумышлениях новгородских, дворецкий доложил ему о гонце из Пскова.
— Зови, — молвил великий князь.
— Он, государь, тут в сенцах со стражей нашей, — проговорил быстро Данила Константинович и, выйдя, тотчас же вернулся, ведя дородного парня с обветренным багровым от мороза лицом.
Когда гонец помолился и поздоровался по обычаю, великий князь приказал:
— Сказывай:
Парень замешкался, роясь за пазухой.
— Ну? — поторопил его Иван Васильевич.
— Прости, государь, руки-то с морозу зашлись, — виновато заговорил парень, — грамотка туточки у меня, государь. От послов твоих грамотка… Вот она!
Парень достал небольшой столбец, в толстый холст закатанный, и, развертывая его, продолжал:
— Прибыл из Юрьева от немцев купец наш Кузьма Кривощеков, которому послы грамотку сию дали. Посадники же наши псковские, взяв ее у купца, повелели мне гнать к тобе денно и нощно…
Парень наконец развернул холст одеревенелыми от холода пальцами. Иван Васильевич зорко глянул на гонца и спросил:
— С гоньбой-то, почитай, не спал? Оголодал?
— Верно, государь, — воскликнул парень, — почитай, совсем не спал, да и боле кушак подтягивал, чем ел…
— Данилушка, — сказал дворецкому великий князь, — отошли-ка гонца в сторожу. Там доброй водки пусть попьет да поспит сколь влезет. Пусть ему во всем угостье привольное будет…
— Спаси тя Господь за ласку твою, государь, — кланяясь, молвил парень и вышел с начальником стражи, который тронул гонца за рукав в знак того, что беседа с государем окончена.
Иван Васильевич весело оглянулся на дьяков и молвил:
— И дороден же парень-то! Ну, читай грамотку, Федор Василич.
Дьяк Курицын, медленно разворачивая столбец, начал читать:
— «Будь здрав, государь, на многия лета. Милостию Божьей прибыли мы поздорову в град Юрьев. Здеся от бургомистра ихнего, сиречь градоправителя, сведали, что новый-то папа именуется не Каллист, а Сикстус.[23] То ж и епископ их сказывал. Мы же, не смея назад воротиться, дабы возвращением сим неуспех не накликать, помочью денежника Фрязина исчистили Каллиста, пергамент же изгладили добре и Сикстуса вписали. Днесь же отъедем из Юрьева в Колывань,[24] и далее морем до Любека. После же на конях поедем через всю немецкую землю в Рым обычным путем, как купцы немецкие оттоле ездют. Земно тобе кланяемся слуги твои: Беззубцев и…»
Иван Васильевич усмехнулся и перебил чтение грамотки:
— Право слово ты про бояр-то сих молвил, Федор Василич. Не сымают звезд-то с неба. На уме у них не пагуба во времени, а пустые приметы, как у старых баб.
Государь, задумавшись, помолчал и продолжал:
— О вести сей нету нужды никакой думать. Сказывайте далее, что еще есть у вас о злоумышлениях, которые плетет Господа с королем Казимиром…
В начале апреля того же года великий князь Иван Васильевич, по настояниям митрополита и многих богатых жертвователей, повелел заложить на Москве новый храм Успения Пресвятой Богородицы. Государь, побуждаемый строительной ревностью, хотел создать такой храм, который по красоте и величине превосходил бы не только старый московский, но и знаменитый собор во Владимире.
— Стараниями князей и митрополитов московских Москва ныне иной стала, — значительно сказал Иван Васильевич владыке Филиппу. — Надобны ей ныне иные храмы Божии и иные хоромы человеческие. Во главе всей Руси ведь Москва-то становится…
К середине апреля выкопали рвы, утолкли на дне землю до твердости и наполнили белым подмосковным камнем. К концу же месяца основание новой церкви было полностью положено, оставалось лишь возводить стены, наметив точно, где и какие части храма строить.
Посему в тот же день, апреля тридцатого, в два часа дня митрополит со всем духовенством, облачившись в ризы церковные, с крестом и иконами пошел на основание церкви, повелев звонить в храмах во все колокола, как на Пасху.
Слыша звон этот праздничный и зная, к чему он, великий князь, сын его, мать и братья, обрядившись, как к великому празднику, пешком двинулись к площади кремлевской, куда шли уже бояре, воеводы, дьяки и все народное множество славного града Москвы.
Как только прибыл великий князь, стихли сразу колокола церковные, а попы и дьяконы начали петь молебен. Вслед за тем, лишь молебен кончился, пошел владыка Филипп во главе каменщиков по основанию храма и своими руками положил первые камни там, где алтарю быть, а где приделам, и по всем углам строения. Каменщики же, продолжая сотворенное владыкой, тут же от первых камней стали возводить стены…
По окончании торжественной закладки государь Иван Васильевич подошел к владыке, уже вымывшему руки и взявшему золотой крест с аналоя.
Широко перекрестившись, он громко произнес:
— Благодарю тя, Господи, что сподобил нас заложити храм сей для Руси православной на славу и честь ныне и присно и во веки веков!
— Аминь! — воскликнул митрополит и с молитвой осенил крестом государя…
Государь с семейством был уж у себя в покоях, и митрополит, благословив общим благословением все народное множество, уехал на санях к себе на подворье, сопровождаемый всем духовенством, а праздничный звон все еще гудел над Москвой, и толпы людей ходили по улицам.
Иван Васильевич, проголодавшись, сидел один у себя в трапезной и с удовольствием ел любимый свой курник, запивая его сладким, но крепким медом. После усталости от долгого стояния ему было приятно отдыхать за столом и, что совсем для него необычно и странно, ни о чем не думать. Он глядел на слюдяное окно, казавшееся в весенних лучах уходящего солнца расплавленным янтарем с багровым оттенком. Насытившись и допив чарку меда, он прислонился спиной к теплым изразцам печи и, любуясь огнями уходящего дня, незаметно задремал.
Легкий стук разбудил его, и Саввушка, просунувшись в дверь, доложил:
— Федор Василич…
— Зови, зови, — сказал великий князь, оживившись и сразу отогнав дремоту.
Дьяк Курицын вошел взволнованный, но радостный.
— Сказывай же, — заторопил его Иван Васильевич.
— Из Крыма, государь, вести…
— Ну, садись ближе.
Курицын сел и продолжал:
— Помнишь, государь, прошлый раз царевич Даниар о евреине крымском доводил, имя его Хозя Кокос…
— Помню, помню. Опричь Даниара, от купцов наших о нем не раз слыхивал, — молвил Иван Васильевич, — евреин сей мудр и в делах торговых и государственных вельми хитр. Некои самоцветы мои продал он фрязинам с большим для меня прибытком. Ныне же, бают, сей Кокос стал наиглавный меж богатых купцов града Кафы…
— Истинно, государь, — заметил Курицын, — но у меня вести есть поновее. Сказывает Даниар-царевич, что князь ширинский Мамак, наиблизкий советник хана Гирея, стал ныне наместником его в Кафе. Сказывает еще царевич, что князь Мамак вельми дружит с Кокосом, про генуэзцев от него многое ведая на пользу хану Гирею и султану турскому…
Иван Васильевич радостно сверкнул глазами и, пройдя к окну, на миг задержался возле него, поглядел в небо и снова вернулся к столу. Дьяк Курицын молчал, ожидая, что скажет государь. Тот сел за стол и молвил:
— Ну-ка, Федор Василич, налей мне меду, да и собе возьми чарку.
Отпив немного, великий князь усмехнулся лукаво и сказал:
— Менглы-Гирей забыл о брате своем Нурдовлете, бежавшем к Казимиру польскому, который в союзе с ханом Ахматом? Может, забыл он, что Большая Орда — исконный враг его и султана турского? Пусть Кокос ему о сем напомнит. Евреину же сему даров яз жалеть не буду! Весьма его пожалую, а коли надобно будет, и князя Мамака пожалую щедро…
Великий князь с большим воодушевлением много говорил своему любимому дьяку о неизбежной и долгой борьбе и с ливонскими немцами, и с немецкой Ганзой, и с Литвой, и со шведами на западе и на северо-западе, а также с Ахматом, Казанью и с другими татарами.
— Гнет сих ворогов наших надобно Руси православной порушить, снять с собя, яко цепи тягостные! — воскликнул он и, сдвинув брови, добавил: — Сбудется сие, ежели Бог даст, токмо при детях и внуках наших. Нам же надлежит, елико сил хватит, путь к победам их расчистить. Мыслю, мешать нам в сем будут не одни чужеземцы, а и свои, близкие, наипаче мои братья родные. Свой-то ворог бывает злей иного всякого.
Иван Васильевич задумался и вдруг, обратившись к Федору Васильевичу, спросил совсем о другом:
— Ведомо ли тобе, где ныне посольство наше?
— Были, государь, вести, — ответил Курицын, — от купцов немецких. Бают они, видели их, когда наши-то из Колывани в Любек на корабле приплыли…
— Ну, добре, Федор Василич, — прервал дьяка государь, — иди да немедля наряди все с царевичем, дабы нам тайно грамоту о братстве с ханом Гиреем Кокосу переслать, грамоту же сам составь, как надобно, да утре мне принеси. Прочтешь ее после обеда, и еще вместе подумаем обо всем. Может, и посла утре же отправим к евреину-то…
В первых числах мая, когда в Москве спешно возводили стены нового Успенского собора и готовились к перенесению туда мощей из старого, а великий князь подготовлял посольство к Менглы-Гирею, Иван-денежник, Беззубцев, Шубин и дьяк Мамырев с вьючным обозом своим, со слугами и охраной въезжали в Болонью, старинный и знатный город на севере Итальянской земли.
Только теперь, перебравшись через снеговые хребты Альпийских гор, послы московские, никогда не бывавшие в чужих землях, приходили в себя и начинали мало-помалу лучше понимать то, что глаза их видели.
Все же порой казалось, что на пройденном пути многое им во сне примерещилось. Колывань эта ливонская, что раскинулась на берегу морском у подножия Вышеградской горы, будто видение теперь видится, а море возле нее среди зимы у самого берега плещется, словно в сказке какой, и корабли бегут по морю этому на парусах, и лодки на веслах…
Море это Колыванское так мотало корабль их, носило с бурей из края в край целых семь дней и до того их волной закачивало, что от муки морской и страха все как при смерти были, и не казалось уж оно им сказкой. Особенно тяжко страдал от морской болезни грузный и сырой боярин Беззубцев. Он и поныне, как вспомнит о море, крестится и говорит:
— Не дай, Господи, страсти сей и ворогу злому…
— Истинно, Ларион Микифорыч, — вторит всякий раз ему Шубин. — Не зря же бают: «Кто в море не бывал, тот горя не видал».
Дьяк же Мамырев только посмеивается и добавляет всегда:
— А против рожна-то не попрешь. На Москву, когда ворочаться мы будем, вновь морем плыть надобно…
Смутно помнился им еще вольный город Любек, и то не весь, а по частям только. Помнятся им перво-наперво пристани бесчисленные, что построены по всему устью реки Траве-Вакениц, впадающей в морской залив на пятнадцать верст ниже самого города. Залив же тут большой, и весь он, на сколько глазом охватить можно, кораблями усеян: одни плывут, другие на якорях стоят, третьи к пристаням речным причалены; одни вот якори бросают и паруса развертывают и под ветер ставят. Тут вот, в Любеке, и сошли на землю бояре, стража и слуги их, но кажется им после моря, будто и земля-то колеблется, и ноги у них, как у пьяных, нетвердо ступают. Отсюда ко граду на конях поехали, а и коней-то тоже закачало…
Подивил город этот московских послов видом своим. Чем-то похож он был на Великий Новгород: много в нем было складов товарных, дворов торговых, а вдоль речной набережной много пристаней, и мост большой через реку Траве. Только все здесь иное, да и сам-то город иной, на русские города тем не похожий, что из камня весь, словно гора каменная. Стены у него каменные, башни высокие, и хоромы многоярусные, и церкви весьма великие, и дворы гостиные тоже из камня серого да из кирпича красного. Даже мост через реку каменный, и улицы все камнем мощены…
— Град сей вольный, — объяснил боярам тогда Иван Фрязин, — один из главных градов Ганзы немецкой. У них и посадник есть, как в Новомгороде, бургомистр именуем. На два года вече его избирает. Опричь того, у них сенат[25] из четырнадцати человек да совет при нем человек двести — все сие подобно Господе новгородской.
После Любека боярам и спутникам их Нюрнберг не показался особо примечательным. Одно только они запомнили со слов Ивана Фрязина, что вся итальянская торговля, от всех земель и городов итальянских идет в северные земли через этот знаменитый город. Вообще же с непривычки московским людям казались города немецкие очень схожими, а сами немцы все на одно лицо.
Лишь спускаясь со снеговых гор в теплую, буйно цветущую и благоухающую долину реки По, увидели послы московские всю светозарную красоту солнечной полуденной земли, так не похожей на прекрасную, но суровую Русь. Свет и яркие краски здесь часто меркли по нескольку раз в день, набегали тучи и лил дождь, а после него становилось сыро и холодно.
— Эх, у нас на Руси и то май-то месяц не такой, когда весна ранняя! — восклицали не раз москвичи по дороге к Болонье.
— Н-да, — недовольно замечал дьяк Мамырев, — и травы, и кусты буйные, и цветет все, а все же май-то у них чаще нашим сентябрем, чем маем, глядит.
— Хорошо, что шубы с собой везем, — шутил и смеялся Беззубцев, — а то порой, коли еще ветер, хоть у костров грейся…
Иван Фрязин обижался за свою родину и оправдывался.
— Сего вы не ведаете, — говорил он, сам кутаясь в плащ, — что у нас май-то месяц самый дожжевой. Поглядите вон в июне, что тут будет. К Болонье же, когда подъезжать будем, враз потеплеет, и дожжа не станет…
В Болонье послы московские застали погожие дни. Дождей как не бывало. Небесная лазурь вся сияла светом, а солнце грело и ласкало своим теплом.
Город этот, окруженный зубчатой кирпичной стеной в шесть верст по окружности, с двенадцатью воротами и башнями, весьма понравился русским.
— Град сей, — говорили московские бояре, — куда краше немецких.
Польщенный похвалой, Иван-денежник с увлечением говорил им о дворцах и церквах Болоньи. Проехав по узеньким улицам с каменными домами, окрашенными в серый и красноватый цвет, посольство прибыло на главную площадь в середине города, к Палаццо дель Говерно. Здесь, во дворе городского правления, Иван Фрязин быстро выхлопотал удобное помещение в городе для постоя, дабы день-два отдохнуть от трудного пути.
Узнав о приезде московитов, сам подеста[26] прислал им приветствие и пригласил к себе во дворец на следующий день к завтраку. Послы благодарили и, спросив, в какой час им быть во дворце, отправились на гостиный двор для иноземцев со всем вьючным обозом своим, слугами и стражей.
Покинув площадь с огромными мрачными дворцами, похожими на военные укрепления, послы во главе с денежником и Антонио Джислярди снова поехали по узким и кривым улицам.
В одном из трех кварталов Болоньи, на перекрестке двух улиц, послы увидели шумную и крайне возбужденную толпу. Подъехав ближе, они с высоты своих коней заметили через головы собравшегося народа двух юношей с небольшими кинжалами в руках. Один из них быстро взмахнул рукой, другой же сразу безжизненно рухнул на каменную мостовую, обливаясь кровью из рассеченного горла. Убийца хладнокровно отер свой кинжал об одежду убитого и, никем не задержанный, быстро ушел, завернув за угол.
Племянник Ивана-денежника, Антонио Джислярди побледнел слегка, но воскликнул:
— Quel magnifico colpodi stiletto![27]
— Что он баит? — спросил взволнованный Беззубцев. — Пошто тут убийство содеяли?..
— Пустяки, — хладнокровно ответил Иван Фрязин, — а сказал он: «Хороший удар кинжалом». Месть кровная…
— Пошто ж, — возмутился Василий Саввич, — злодея-то не схватили? Можно ли так — средь бела дня убийства допущать?!
Даже стража посольская заволновалась, иные из воинов в гневе великом скакать было хотели, дабы поймать убийцу или саблями зарубить, ежели биться с ними будет. Но Иван Фрязин удержал их, разъясняя, что в итальянских землях другой закон, что убийство здесь из кровной мести за злодейство не почитается. Наоборот, убийцу чтут за удаль и храбрость.
— Сего вот убили, а братья убитого и весь род его будет отныне убийцу стеречь, пока не убьют его насмерть…
— Когда же конец злодейству такому бывает? — с негодованием воскликнул начальник посольской стражи.
— А пока один род до корня не истребит другой, — нагло усмехаясь, снисходительно молвил Фрязин, — когда уж и мстить некому станет…
Начальник стражи презрительно плюнул и молвил:
— Вот гады мерзостные! Татары ордынские и те того у собя не творят, как сии латыни…
На другой день за завтраком у болонского подесты царский денежник Иван Фрязин рассыпался в сказках и баснях, описывая невероятные богатства московского царя, говорил о бесчисленных войсках русских и выставлял себя личным другом этого могучего государя.
В то же время успел он рассказать и послам московским кое-что о Болонье, добавив, что испросит у подесты разрешения для них осмотреть самую большую в мире церковь, которая строилась в Болонье в честь св. Петрония.
Подеста, человек пожилой, но увлекающийся, ухватился за эту мысль.
— Я сам с тобой поведу послов великого царя к святому Петронию и покажу им строительство, — говорил он с жаром. — Переведи им слова мои, пусть они все подробно осмотрят и расскажут о сем своему государю.
Послы поблагодарили подесту за добро его и ласку к ним. Иван Фрязин передал это градоправителю, расцветив все льстивыми любезностями.
Прибыв на место стройки, подеста с гордостью объявил, что церковь эта заложена в тысяча триста девяностом году и с тех пор непрерывно строится.
— Длина сей церкви, — переводил итальянец слова подесты, — четверть версты без двадцати сажен, а ширина — семьдесят одна сажень. Я запишу все числа, дабы довести потом государю нашему, который так любит строительство…
Далее, со слов подесты, дополняя все своими объяснениями, он рассказал боярам, сколько камня, извести, глины и песка сюда привезено, сколько ежедневно рабочих здесь работает, как строят стены и опоры для будущих перекрытий.
— И так вот, — воскликнул Иван Фрязин в заключение, — строят восемьдесят третий год без перерыва!..
Московские послы даже взбирались вслед за подестой на леса, чтобы взглянуть внутрь стройки. Здесь, на лесах, их и застали посыльные от кардинала Виссариона, ехавшего через Болонью из Рима с личным поручением папы к королю французскому.
Остановившись у болонского архиепископа и узнав о прибытии московского посольства, он повелел тотчас же отыскать их и пригласить к себе. Послы, поблагодарив подесту, сели на коней своих и тотчас же поехали к архиепископскому подворью.
Виссарион встретил их весьма радостно. Он был в красной кардинальской мантии и в красной кардинальской шляпе, и только длинная густая борода и длинные волосы, выбивавшиеся у краев капюшона, напоминали о том, что это бывший православный архиепископ. Первым к его благословению подошел Иван Фрязин, которого Виссарион благословил по православному обычаю. После этого и бояре и дьяк почтительно приняли благословение кардинала.
Виссарион, в свою очередь слушая сообщения Ивана Фрязина о задачах посольства и о великокняжеской грамоте к папе, внимательно рассматривал московских послов, впервые в своей жизни видя русских бояр.
Он любезно пригласил послов к столу и угощал гостей только лучшими и дорогими винами, ибо послы отказались от трапезы, позавтракав уже у болонского подесты.
За столом кардинал сидел без шляпы и тем еще более походил на представителя православной церкви. Виссарион был очень ласков с послами, а о государе московском говорил с большим уважением и почтением.
Потом, извинившись, что оставит гостей на краткое время, он вышел, чтобы написать жителям города Сиены небольшое письмо, которое он хотел передать городским властям через московских послов.
Дьяк Мамырев был весьма изумлен, когда всего через четверть часа кардинал вернулся с готовым уже письмом и, садясь за стол, сказал Ивану Фрязину:
— Письмо сие писано по-латыни, которой ты не знаешь.
Содержание письма было таково: «Мы встретились в Болонье с посланником государя Великой Руси, едущим в Рим, дабы заключить там от имени своего господина брак с племянницей византийского императора. Это — предмет наших забот и попечений, ибо мы всегда были воодушевлены чувствами благорасположения и сострадания к принцам византийским и считали своим долгом помогать им постоянно из общих связей наших с отечеством и народом.
Теперь, если этот посол повезет невесту через ваши пределы, мы усердно просим вас ознаменовать ее прибытие каким-либо празднеством и позаботиться о достойном приеме, дабы сия девица и послы, вернувшись к своему господину, могли бы сообщить о расположении к ней народов Италии. Ей это доставит уважение в глазах ее супруга, вам славу, а для нас будет такой услугой, за которую мы всегда будем вам обязаны…»
Виссарион, положив свое письмо перед собой, сказал Ивану Фрязину:
— Буду читать тебе по-итальянски, а ты следом за мной переводи по-русски.
Кардинал стал медленно читать лишь те места, которые нужно было знать послам, а Иван Фрязин повторял его слова по-русски:
— Пишу гражданам града Сиены: «Возможно, посланник государя Великой Руси, отъезжая из Рима с государевой невестой, племянницей византийского императора, проедет через ваш град. Посему молю вас оказать невесте и посольству почет и ласки, содеяв достойные их праздники, дабы, чтя невесту, почтить и великого государя всей Белой Руси».
На этом Виссарион закончил и простился с послами московскими, ибо в тот же день спешно отъезжал из Болоньи к французскому королю.
Свой путь из Болоньи до Сиены послы государя московского совершали в тихие дни. Уходящая весна была нежной и ласковой, доцветали еще вишни, яблони и сливы, роняя, как снежинки, свои белые лепестки, а на смену им боярышник пышно распускал красивые кисти крупных белых цветов, сплетаясь колючими ветвями в живые стены вдоль садовых изгородей. В полях же узорными коврами пестрели бело-желтый поповник, синие колокольчики, белые, розовые и пурпурно-розовые цветы разных видов, что растут в полуденных странах. Среди тишины полей, из кустов шиповника и густых олеандровых зарослей, набиравших уж цвет, слышно было звонкое пенье дроздов, малиновок и других мелких птичек. В самые же знойные часы дня, когда природа как бы вся замирала в истоме, из травы раздавалось стрекотанье кузнечиков, а с ветвей деревьев и кустарников звучало еще более громкое, приятное стрекотанье цикад.
— Ну, тут благодать Божия, — говорили москвичи, давно уж сложившие в дорожные вьюки не только шубы, но и кафтаны.
Теперь они ехали в расстегнутых летниках или просто в одних шитых рубахах.
Оба итальянца и государев денежник Иван и племянник его Антонио, радостно оживленные воздухом родной земли, всю дорогу громко и непрерывно болтали, размахивая руками, и пели веселые песни. Позади них, несколько поодаль, ехал доминиканский монах, приставший к поезду послов московских в Болонье.
— Видно, мошна-то у него туго набита, — шутили воины посольской стражи, — к нам пристал, разбоя боится…
— Не без того, — отвечали другие, — у них тут, бают, не токмо ночью, а днем догола грабят…
— Они, отцы-то духовные, видать, во всех землях одинаковые.
— Истинно, — молвил начальник стражи, — кажный из них на Бога-то поглядывает, а по земле пошаривает.
У итальянцев шел свой разговор. Говорили они о кутежах и женщинах, так доступных здесь. Оглядываясь на русских, они снисходительно посмеивались.
— Бородатое стадо ведем, — проговорил Иван Фрязин. — Дает же Бог этим козлам и баранам золотое руно…
Он громко рассмеялся и добавил:
— Во главе такой паствы самое хорошее дело бородатому кардиналу Виссариону быть. Он бы и в унию их привел, и золотое руно с них снял бы. Да и сам папа не прочь с пользой потаскать их за бороды…
В это время Антонио Джислярди, оглянувшись, заметил, что доминиканец приближается к ним. Он прервал речь Ивана Фрязина и пробормотал вполголоса:
— Любезный дядюшка, вспомни, как говорят наши мужики: «В закрытый рот муха не влетит». Ты же так рот разинул, что не только муха влетит, а и целая ехидна вползет…
Иван Фрязин смолк и, покосившись назад, шепнул:
— Совсем забыл о «псе господнем»…[28]
Пришпорив слегка коня, он ближе подъехал к москвичам и, указывая им на каменные стены с зубцами и башнями, из-за которых виднелись красные черепичные скаты высоких крыш с узкими и длинными дымовыми трубами, весело крикнул:
— Вот и град Сиена! В середине же града, как гора, возвышается к небу Сиенский собор.[29] Двести лет его строили многие знаменитые зодчие, а иконы писали и стенную роспись творили славные живописцы. Камнерезцы же и златокузнецы богато его изукрасили мрамором, сребром и златом…
— Полагаю, весьма велик собор-то, — заметил Беззубцев.
— У него три нефа,[30] — продолжал Иван Фрязин, видя, как доминиканец уже вступил в беседу с его племянником. — Длина же сих нефов — сорок четыре сажени, а ширина — двенадцать с четвертью.
Московские бояре подивились сему строению, но показалось оно им слишком затейливым. Все из тонких башен с подпорами каменными со всех сторон.
— Что-то и на церковь не похоже, — молвил Беззубцев.
— Наши храмы-то лучше! — горячо воскликнул дьяк Мамырев. — В наших-то все кругло, спокойно, молитвенно, а тут все торчмя торчит, беспокоит все!
— Истинно так, — согласился Шубин, — какая тут молитва…
С такими речами въехали они в главные ворота града Сиены и направились к площади, где находится ратуша.
— Град сей вельми занятен, — продолжал Фрязин, — токмо гостить в нем мы долго не будем. Грамотку кардинала Виссариона градскому совету передадим да испросим место для ночлега. Утре же отъедем в Рим.
Двадцать третьего мая тысяча четыреста семьдесят второго года в жаркое, ясное утро посольство московское, пересекая поля Кампаньи, медленно приближалось к Риму, когда-то стоявшему во главе всего христианства.
— Вот он каков, град-то великий, — молвил задумчиво боярин Беззубцев, — а впал в ересь, и покарал его Господь: пал он от руки язычников…
— Истинно, — заметил дьяк Мамырев. — Стал Цареград грецкий вторым Рымом, оплечье всего православия…
— Ныне же, — продолжал Беззубцев, — и Цареград, впав в ересь латыньскую, от руки турок упал, и Москва, по воле Божией, ныне третьим Рымом стает.
Волнуясь, говорили об этом меж собой москвичи, боясь, как бы не уронить достоинства Москвы перед Римом. Они просили дьяка Мамырева, чтобы он до встречи их с папой перечитал им наказы государя и митрополита: боялись они, как бы огрешек не сделать, да и за Фрязином-то зорче глядеть надобно — обмануть может.
— Ведь государь-то наш в жены берет царевну цареградску, — говорил Беззубцев.
Но о тайных наказах нельзя было говорить в присутствии Ивана Фрязина, и дьяк Мамырев, подмигивая на государева денежника, сказал:
— Успеем. Все перечту вам перед тем, как у папы быть. Пока же будем на красоту сию Божию смотреть и про собя думы думати…
А красота кругом была великая. Будучи чем-то похожи на русские степи, пустынные поля Кампаньи лежали вокруг в спокойном безмолвии, простираясь во все стороны до крайней черты горизонта. Поля были заболочены и в солнечном блеске сверкали водой среди камышей и осоки, а местами, на более высоких лужайках, были густо позолочены ярко-желтыми цветами, среди которых, как горящие угли, пламенели пунцовые лепестки дикого мака.
С левой руки едущих москвичей эти поля кончались резкой ровной чертой, над которой сквозной стеной стояли, будто в воздухе, четко выделяясь на серебристо-голубом небе, арки древних водопроводов.
Когда московские послы оглядывались назад, то за обширной равниной полей далекие громады гор вставали сияющими легкими облаками, готовыми, казалось, улететь в розовато-синеватое небо.
По правую руку посольского поезда горы были ближе и возносились выше, тяжело и громоздко выступая рядами; постепенно понижаясь, как бы тая в голубой дымке, они уходили уступами в неясную даль.
Прямо же против путников, за гладью полей возникал Рим. В лучах солнца ярко и резко из черной тени его зданий выступали углы и линии домов, поднимались церковные купола и статуя Иоанна в Латеранском дворце, выраставшие по мере приближения все выше и выше в ясном, прозрачном воздухе…
Московское посольство не поехало прямо в город, а по принятому обычаю, проехав Триумфальной дорогой, остановилось на холме Монта Марио, вблизи въездных городских ворот. Здесь послам, по указанию Антонио Джислярди как представителя папы, была отведена для постоя прекрасная мраморная вилла.
— Утре или через день, — перевел русским боярам Иван Фрязин слова своего племянника, — нам будет от папы указано, каким чином и порядком ехать к нему во дворец и как будет он нас принимать. Тут же нам покои отведут, а поить и кормить будут с великим почетом. Вборзе дадут нам и всем слугам ужин и коней наших накормят…
Но трапеза из-за большого числа приехавших задержалась, и москвичи, расположившись в отведенных им покоях, расставив коней по конюшням и нарядив стражу, вышли на мраморную лестницу виллы поглядеть на ярко-багряную зарю, охватившую полнеба. Заря непривычно быстро для северян погасла, и в один миг померкли поля, одевшись в густую вечернюю мглу. Жаркий день сразу перешел в ночь, сырую и холодную, а во тьме ее горящими искрами засверкали повсюду крылатые светляки, кружась золотистыми стаями над кустами и вокруг деревьев.
Это было так красиво, что москвичи, несмотря на дрожь и голод, неохотно пошли к ужину, который ели в трапезной уже при свечах.
Двадцать четвертого мая к Ватиканскому дворцу папы, что построен на холме возле базилики[31] св. Петра, одна за другой подъезжали громоздкие золоченые кареты, вроде колымаг, с ярко-красными занавесками и гербами своих владельцев. Из карет важно выходили пожилые и старые кардиналы в красных шляпах и в пышных княжеских мантиях. Более молодые кардиналы, пользуясь последней милостью недавно усопшего папы,[32] прибывали верхом на белых конях, покрытых красной попоной с золотой застежкой на груди. Сановные всадники держали в одной руке золотые поводья, а в другой — открытый красный зонтик. Каждого из кардиналов сопровождала его личная конная охрана.
Все это — члены папской консистории,[33] созываемые его святейшеством для решения важнейших иностранных и внутренних дел его владений.
Когда кардиналы поднимались по мраморным лестницам, они проходили мимо часовых и офицеров папской гвардии, отдававших им честь оружием.
В малом зале консистории для тайных заседаний были уже почти все кардиналы, члены папского правительства: заведующий финансами, викарий — заместитель папы в римской епархии, вице-канцлер — председатель римской канцелярии, оба статс-секретаря — один по иностранным, другой по внутренним делам — и прочие придворные сановники.
Сам папа уже сидел на престоле и беседовал со своим послом, ездившим к государю московскому. Антонио Джислярди, почтительно склонившись пред его святейшеством, отвечал на вопросы, задаваемые ему самим папой и его кардиналом, статс-секретарем по иностранным делам.
— Если вашему святейшеству, — закончил свои сообщения Джислярди, — мои объяснения не покажутся достаточно полными или убедительными, осмеливаюсь предложить вашему святейшеству вызвать для тайной беседы к себе главу московского посольства, моего родного дядю, дворянина из Виченцы, Джана Баттиста делля Вольпе. Он истинный сын святой нашей церкви и скажет всю нужную вашему святейшеству правду…
К этому времени, согласно ранее указанному папой часу, собрались все члены тайной консистории. Его святейшество, заметив это, обратился к Антонио Джислярди:
— Пока мы будем совещаться здесь, ты съезди и привези сюда своего дядю.
Подозвав знаком одного из слуг, папа добавил:
— Слуги мои дадут тебе одну из карет для почетных гостей…
Когда все кардиналы заняли места свои на совещании, папа, окинув взглядом собрание, произнес:
— Ваши преосвященства, на совете сем нам предстоит решить вопросы по иностранным делам, и притом тайные, ибо связаны они с делами нашей святой церкви.
Папа помолчал, собираясь с мыслями, и продолжал:
— Ныне прибыло к нам посольство московитов от князя Ивана, государя Белой Руси, с двумя целями: дабы поздравить нас с восшествием на престол и дабы заключить брак с дщерью духовной нашей Зоей, дочерью покойного морейского господаря Фомы Палеолога. В сем деле прошу ваших советов.
Первыми выступили один за другим два кардинала: один немец, другой поляк.
— Да простит мне его святейшество, — сказал немец, — у меня есть сомнения. Многие утверждают, что русские — упорные схизматики.[34]
— Но не еретики,[35] — возразил папа.
— Ваше святейшество, — воскликнул поляк, — но русские не признают главенства римской церкви!
Выслушав еще несколько различных мнений, папа заключил:
— Русские, как и греки, участвовали во Флорентийском соборе, и мы не видим канонических[36] препятствий к этому браку.
Папа покусал слегка свои сухие тонкие губы и, нахмурившись, добавил:
— Нам, наместнику святого Петра, надлежит, как это и делали святые апостолы, хранить и увеличивать стадо Христово. Недавно почивший кардинал Исидор, будучи митрополитом московским, привел Москву к унии. Ныне его преосвященство кардинал Виссарион продолжил дело покойного раба Божия Исидора и скрепляет еще более узы наши с Русью, доказательством чего и служит посольство к нам от могучего государя московского. Сие — перст Господень, указующий, где нам черпать силы для крестового похода против турок за освобождение гроба Господня.
Эта краткая речь его святейшества, произнесенная хотя и не совсем искренне, произвела впечатление, напомнив членам консистории политику папы Павла.
Полились горячие речи. Кардиналы приветствовали призыв его святейшества к новой борьбе с неверными, восхваляли Москву и высказывали уверенность в ее помощи. С деловыми предложениями первым выступил статс-секретарь по иностранным делам. Он блестяще доказал, что нужно воспользоваться таким благоприятным случаем, как брак царевны с королем московским Иваном, и привлечь в лоно римской церкви это могучее государство, а потом силами его сокрушить нечестивых турок.
— Сие — перст Господень, — воскликнул он, — как сказано было его святейшеством! Сие — золотые слова его прозорливости! И мы сразу должны идти по двум путям. Приняв брак, послать с царевной, нашей дщерью духовной, легата[37] его святейшества, который укрепил бы унию в Москве и через будущую супругу государя внушал бы мысль о крестовом походе.
В развитие этих мыслей были предложены поправки и дополнения, и все было принято и одобрено его святейшеством. Решено было совершить обручение в базилике св. Петра при участии всех прелатов[38] и с большим торжеством. Избрать для поездки в Москву с царевной папским легатом епископа Антонио Бонумбре. Папа при этом представил Бонумбре право выбрать для своей свиты монахов из какого ему угодно ордена. Постановлено было также выдать епископу на дорожные расходы шестьсот дукатов,[39] а царевне на те же цели папа хотел назначить свыше четырех тысяч дукатов.
Этот вопрос вызвал самые оживленные обсуждения. Нужно было определить количество денег, где их найти и как взять эти деньги под благовидным предлогом. Все прекрасно понимали, что дело не ограничится только пятью-шестью тысячами дукатов. Все знали также, что папа, даже при большей расточительности, всегда сможет добыть денег, ибо у его святейшества была в полном распоряжении особая военная казна, непрерывно пополняемая огромными доходами от продажи квасцов. Право на эти доходы еще при Павле II было предоставлено исключительно святому престолу для ведения войн против турок. Казной этой заведовали главные агенты крестовых походов, любимые кардиналы его святейшества: Эстутевилль, Каландрина и Анжело Капрани. Казна эта не подлежит общей отчетности и хранится у знаменитых банкиров, ныне уже и суверенных государей Флоренции — Лоренцо и Джулиано Медичи.
Члены консистории боялись крутого по характеру папы Сикста, но всегда были уверены, что его святейшество, не стесняясь никаким средствами и алчно загребая груды золота, некоторые, не совсем малые крохи этого металла предоставит и своим кардиналм. Под сенью такого могучего дуба, укрепившегося на святом престоле, немало также продавалось и дарилось церковных и светских доходных должностей и творились всякого рода выгодные торговые сделки…
Папа, тоже отлично зная своих слуг, и духовных, и светских, быстро закончил заседание тайной консистории. Хитро и насмешливо улыбаясь только уголками губ, он после небольшой пышной речи о служении святому престолу, о борьбе со всеми врагами веры христианской сказал очень просто и деловито, но твердо, как государь, о своих планах:
— Итак, ваши преосвященства, все ясно. Мы повелеваем нашему вице-канцлеру изготовить приказ почтенным господам Лоренцо и Джулиано Медичи перевести в нашу особую казну шестьдесят четыре тысячи дукатов в распоряжение агентов крестовых походов. Из этих денег агенты выдадут дщери нашей, царевне Зое, пять тысяч на путевые издержки при поездке в Москву и прочие цели; епископу Антонио Бонумбре — шестьсот дукатов. Завтра же здесь мы будем принимать послов московского государя. Все придворные наши и кардиналы с почетом должны приветствовать московитов.
Взглянув на входные двери и заметив стоявшего там Антонио Джислярди, он закончил:
— На сем закрываем мы заседание тайной консистории. Наша канцелярия уведомит вас всех о часе и порядке приема здесь же посольства великого князя.
Его святейшеству не было ведомо, что Джан Баттиста делля Вольпе изменил латинской церкви и снова крестился, приняв учение греческой церкви. Все же, зная достаточно людей своего времени, папа из осторожности решил хорошенько прощупать посла московского, видимо, смелого и ловкого хищника, втершегося в доверие государю.
Когда Антонио Джислярди пригласил в зал консистории Ивана Фрязина, тот вошел гордо и независимо, но, увидев папу, тотчас же со смирением опустился на колени и поцеловал край его лиловой мантии.
Это не подкупило папу и, благословив Ивана Фрязина, он обратился с улыбкой к статс-секретарю по иностранным делам и сказал по-гречески:
— Вижу сразу, что он из тех ловкачей, которых немало среди нашей паствы. Хочу знать только, умен ли он достаточно и может ли быть нам верным слугой. После разведайте о нем подробнее и мне доложите.
Затем, обернувшись к Ивану Фрязину, милостиво спросил:
— А как московский государь блюдет унию со святой церковью нашей?
— Государь мой чтит ваше святейшество как истинного пастыря нашей святой веры! — почтительно и с искренней уверенностью, как все увлекающиеся лгуны, воскликнул Иван Фрязин и, зная основную слабость папы, еще убежденнее добавил: — Если бы не Филипп, митрополит московский и всея Руси, давно бы бесчисленное войско царя Белой Руси по воле вашего святейшества осаждало бы Царьград и било бы турок!
Папа благосклонно улыбнулся и заметил:
— Мы надеемся, что царевна Зоя, наследница Византийской империи, принявшей Флорентийскую унию, истинная дщерь церкви, будет верной опорой государю московскому в борьбе с митрополитом…
— Как верно, — с восторгом подхватил Иван Фрязин, — и тонко задумано вашим святейшеством! У русских даже пословица есть: «Ночная кукушка дневную перекукует!» Царю же московскому, как сам я видел, царевна весьма понравилась… Кроме того, мне как другу говорил он сам…
Сикст усмехнулся и, с улыбкой оглядев кардиналов, переспросил:
— Как это насчет кукушки-то?
— Ночная кукушка дневную перекукует, — повторил Иван Фрязин, подчеркивая голосом разницу между ночной и дневной кукушкой.
Все присутствовавшие прелаты весело рассмеялись.
— Это в духе фаблио,[40] — сказал вице-канцлер, усмехаясь во всю свою лисью мордочку, — в пословице есть достаточно аттической соли.[41]
После этого папа, расспросив Ивана Фрязина о его скитаниях у татар, кизил-башей, о его морских и сухопутных путешествиях, отпустил с честью посла государя московского и, обратясь к своим кардиналам, сказал:
— Этот, как говорит Вергилий, «скиталец по морям и по суше» не глуп и ловок, но особого доверия не вызывает…
— Я бы, ваше святейшество, — заметил статс-секретарь по иностранным делам, — судя по тону ваших речей, так перевел бы слова великого поэта: не «скиталец», а «бродяга» по морям и по землям, и даже короче: «проходимец»! Это, мне кажется, ближе к действительности!
В этот же вечер у его святейшества была сугубо тайная беседа. Это происходило в покоях папы Сикста, так сказать, в его домашней обстановке. Его святейшество в лиловом бархатном халате и в лиловой же шапочке с белым кантом по низу непринужденно держал себя и беседовал совсем запросто. Мужчина лет шестидесяти, но крепкий и здоровый, он время от времени останавливал нежный взгляд на красивом кудрявом мальчике лет двенадцати, который весь вечер неотступно был при его святейшестве. Все знали, что этот мальчик по имени Ченчо — сын папского цирюльника и наиболее любимый из всех мальчиков, служивших грехам папы. Придворные Сикста делали вид, что они ничего не замечают. В такой обстановке папа принимал и двух знатных греков, братьев Траханиотов, Димитрия и Георгия, близких и к кардиналу Виссариону, и к детям Фомы Палеолога, покойного деспота морейского.
Греки эти были униатами и, как Виссарион, верными слугами папского престола. Оба брата по желанию папы должны были сопутствовать царевне Зое и папскому легату Антонио Бонумбре. Что касается Ивана Фрязина, то он не был приглашен, ибо папа, не доверяя этому ловкому человеку, хотел использовать только его пребывание в Риме, как доказательство своего влияния на самые далекие страны, возвышавшее его в глазах христианских государей Европы.
На этом заседании присутствовали вице-канцлер и оба статс-секретаря — по иностранным и внутренним делам.
— Московское посольство, — говорил папа, — должно дважды послужить нам. Первое — завтра, у нас на аудиенции, когда будут присутствовать и послы от государей Неаполя: Феррары, Венеции и Милана. С ними мы заключаем союз для крестового похода против турок. Пусть все государи увидят воочию власть святого престола над душами даже самых отдаленных от нас христиан. Второе — покажем это же посольство и нашим крестоносцам при благословении нами галер крестоносного флота, который вскоре отплывает к турецким берегам. Это увеличит мужество и рвение крестоносных воинов.
Папа слегка усмехнулся и продолжал совсем доверительно:
— Как во всех государственных делах, так и в этом деле нужно все подготовить так, дабы действие обращения нашего было сильно, воспламенило бы души, а нам принесло бы славу и прибыль…
Папа ласково обратился к братьям Траханиотам, но сказал настойчиво, заранее устраняя возможность возражений:
— Вы должны доказать свою преданность унии и помочь в этом святому престолу. Сегодня же идите к послу государя московского и помогите ему подготовить речь, как это нам нужно, «от лица всех русских славян» о признании ими главенства над собой наместника святого Петра…
— Выполним все, ваше святейшество, во имя истинной веры…
— В этом мы не сомневались, — благосклонно перебил их папа, — но мы хотим от вас и большего. Мы хотим, дабы вы вместе с легатом нашим и царевной Зоей поехали в Москву и там крепили бы дело унии все вместе. За сие будете спасены на суде Божием в Царстве Небесном и весьма вознаграждены в жизни земной.
Греки радостно переглянулись. Зная тяжелый нрав Сикста, его скупость, мелкое тщеславие и жестокость, Траханиоты были давно готовы сменить этого духовного государя на любого светского.
После всех этих высоких речей беседа приняла деловой характер. Говорили о том, что в Швеции, недалеко от русской границы, живет много образованных монахов из ордена доминиканцев и что искусством их проповеди и уменьем подчинять себе христиан инквизиторскими приемами можно будет воспользоваться во Пскове и Новгороде, найдя там себе сторонников среди русского священства.
— Короче говоря, — закончил папа, — нам надобно во что бы то ни стало подчинить Риму могучее Московское государство, но осторожно и тонко, дабы оно стало для нас надежным орудием борьбы с неверными. Для вас, греков, это важнее, чем всем прочим вместе. Как говорит его преосвященство кардинал Виссарион, Русь должна служить и Риму и Царьграду, а не мы ей. Это есть главная тайна, тем более не доверяйте ее послу московскому Вольпе, царскому денежнику.
Все приняли со смирением советы и указания его святейшества, но статс-секретарь по иностранным делам осмелился высказать некоторые опасения.
— Да простит мне ваше святейшество, — нерешительно заметил он, — меня несколько путает то, что Казимир, король польский, будет раздражен нашим союзом с Москвой.
Веселый раскатистый хохот папы прервал речь статс-секретаря.
— Казимир будет, страшно сказать, раздражен! — проговорил он сквозь смех. — Король Казимир! Королевство польское! Да нас и «Sacrum Imperium Romanbv Nationis Teutonicae»[42] не устрашит более, чем летучая мышь или дикий кролик! Сам император Фридрих Третий, что со своим двором ныне кормится в наших монастырях, не посмеет пикнуть пред святым престолом, а его Казимир напугал!..
Посмеявшись вдоволь, его святейшество в самом хорошем расположении духа нежно потрепал за подбородок Ченчо и ласково спросил:
— Милый мальчик хочет ужинать и бай-бай?
Ченчо улыбнулся в ответ и развязно заметил:
— Ладно! На сегодня побольше мальвазии. Хочу напиться…
Не только Траханиоты, кое-что слыхавшие о сыне цирюльника, но и привыкшие ко всему папские придворные опустили глаза от смущения и стали поспешно выходить из покоев папы, пожелав ему доброй ночи…
Выехав за ворота Ватикана, греки заговорили вполголоса.
— Я забыл тебе сказать, — промолвил Георгий Траханиот старшему брату, — что в провинциях начались бунты крестьян…
— Слышал. Говорят, опять из-за зерна…
— Неслыханное мошенничество и бесстыдное ограбление народа. Папа еще осенью скупил насильственно пшеницу во всей Церковной области по одному дукату за руббио.[43] Зимой продал зерно генуэзцам, у которых был плохой урожай, по четыре и по пять дукатов за руббио. Весной же, когда мужики Церковной области стали голодать, он скупил за малую цену у короля Ферранте неаполитанское прелое зерно, ссыпал его в свои склады и продает теперь…
— По милосердию своему, — насмешливо вставил Димитрий, — по…
— По цене, — возмущаясь продолжал Георгий, — не менее чем три дуката за руббио! Хлеб из этого зерна выходит темный, воняет затхлостью, но его едят, чтобы не умереть с голоду.
— Страшный человек, — проговорил тихо Димитрий. — Он в одно время наместник и Христа, и самого дьявола. Мы будем счастливы, если уйдем из-под его руки и будем жить подальше от святого престола. Из-за денег, нужных для страстей его, он свершит любое преступление, не щадя ничьей жизни…
— Да, это худший из злодеев, — прошептал Георгий.
На другой день, мая двадцать пятого, Иван Фрязин, бояре и дьяк в дорогих кафтанах прибыли в Ватикан с большой пышностью, на конях, украшенных великолепной сбруей с золотыми бляхами, самоцветными каменьями и султанами из перьев. Их сопровождали конные слуги и стража, которые везли ценные подарки от государя московского для папы и его двора, для царевны Зои и ее двух братьев.
Посольство это было встречено с великим почетом у лестницы папского дворца кардиналами и придворными Сикста. Время же было так подогнано, чтобы послы московские могли видеть торжественное возвращение папы из базилики св. Петра и лицезреть его святейшество во всем его величии и блеске.
Московские послы действительно были удивлены этим церковным зрелищем, но удивление их было не в пользу латинства. Москвичам казалось диким и нелепым все, что они видели. Они вполголоса говорили между собой и непрерывно задавали вопросы Ивану Фрязину.
Заметив впереди всего шествия высокого, крепкого мужчину без бороды, но с длинными черными усами, Беззубцев спросил у Ивана Фрязина:
— Кто сей?
— Камерарий, — отвечал тот, — дьяк и советник папы.
Камерарий нес жезл и был одет в черные башмаки с помпонами и в черные чулки до колен. Была надета на нем долгополая черная рубаха, застегнутая посередине груди от горла до пояса, с круглыми большими пуговицами. На широком кожаном поясе с большой пряжкой висел длинный меч. Из-под низкого ворота рубахи, окружая шею белыми кружевами, как пеной, резко выделялся на черном другой высокий воротник. Поверх рубахи был черный полукафтан, а на голове черная же шляпа, лежавшая блином.
— А за ним кто сии двое, — спросил дьяк Мамырев, — кардиналы?
Денежник в ответ утвердительно кивнул головой.
Кардиналы шли в красных мантиях, волоча длинные подолы по земле. На плечи их были надеты белые безрукавные накидки, а поверх них, на золотых цепочках, у каждого на груди висело по золотому латинскому кресту с распятием. Их коротко остриженные волосы ничем не были покрыты, что придавало их бритым лицам совсем мирской вид.
— Как на Божьи церкви их храмы не походят, — насмешливо заметил Шубин, — так и священство их не духовное, а мирское.
Шествие папы совершалось очень медленно, а по сторонам его и позади, поблескивая стальными латами и шлемами, величаво двигалась папская стража. В самом же конце шествия виднелось над головами идущих что-то вроде престола, изукрашенного золотом и каменьями, на котором сидел не то человек, не то идол, сделанный наподобие человека. На нем светлая мантия, богатая золотым шитьем и каменьями, а на голове высокая золотая шапка с крестом, сверкавшая самоцветами. Над шапкой этой, справа и слева, особые служители в красных рясах медленно покачивали опахалами из длинных перьев. Четыре здоровых мужика, тоже в красных рясах, несли на плечах своих носилки, на которых и был укреплен престол.
— Кто же сей, на престоле-то, — воскликнул Мамырев, — уж не папа ли?
— Он и есть, его святейшество Сикст, — вполголоса ответил Иван Фрязин и поспешно добавил: — Шапки сымайте, видите, нас благословляет…
Послы и слуги поснимали шапки, а Мамырев все еще не мог успокоиться.
— Пошто же его носят, — допытывался он у Фрязина, — ноги, что ль, у него посохли?
Но Фрязин не ответил, носилки уже приближались к самому посольству, и папа с острым любопытством смотрел сверху на бородатых людей в непривычных для европейского глаза одеждах. Папа насмешливо улыбнулся, но все же благословил их с большой благосклонностью…
— Поглядел на нас ласково, — молвил Беззубцев.
— Яко тать на чужой кафтан, — с досадой добавил дьяк Мамырев.
Встретив папу и следуя за его шествием, кардиналы и другие придворные чины привели московских послов в приемную папского дворца.
Здесь посольству было почтительно предложено отдохнуть в ожидании приглашения его святейшества к себе в тайную консисторию.
Иван Фрязин, когда послы остались одни в приемной, тотчас же достал грамоту государя Ивана Васильевича и приготовил ее для передачи его святейшеству, чтобы не замешкаться пред лицом папы. Потом, обратясь к боярину Беззубцеву, спросил:
— Как у тобя с дарами папе и царевне? Все ли приготовлено?
Беззубцев указал на слуг своих, стоявших гуськом друг за другом, держа в руках подарки, прикрытые шелковыми тканями: соболью шубу, большие связки собольих и куньих выделанных шкурок, золотые и серебряные вещи.
— Все наряжено, — молвил он, — как в наказах государя и государыни писано…
— А в запасе для других нужных людей подарки есть? — снова спросил государев денежник.
— И о сем в наказах есть, — ответил дьяк Мамырев, — обо всем точно писано…
Иван Фрязин недовольно поморщился:
— Сему запасу надлежит у меня в руках быть…
— Сего же вот, — с живостью возразил боярин Беззубцев, — в наказах нету. Мы сами давать все будем по надобности и кому ты укажешь.
Иван Фрязин вспылил, но сразу стих, когда вошел секретарь Сикста, сопровождаемый почетным караулом папской гвардии, и пригласил посольство в тайную консисторию.
Прием у папы послов московских был торжественный, с участием кардиналов, всех придворных чинов, при почетном карауле папской гвардии. Не менее торжествен был и приход посольства. Послы вошли в дорогих парчовых кафтанах и в собольих шапках. Во главе их шел Иван Фрязин, тоже в русском парчовом кафтане, украшенном самоцветами.
За спиной послов, лицом к папе, стояли большим полукругом слуги с подарками и стража из воинов в красивых кольчугах, с блестящим вооружением. Это производило на всех внушительное впечатление.
Иван Фрязин, будучи в русской одежде и представляя особу великого князя московского, на этот раз не вставал перед папой на колени, а отвесил ему, как и его русские спутники, глубокий поясной поклон, коснувшись рукой дорогого ковра, застилавшего пол перед папским престолом.
Слуги и стража стояли позади посольства неподвижно, не снимая шапок, что делало приветствия послов более торжественными и величавыми. После поклонов Иван Фрязин раскрыл тисненый кожаный ларец и вынул из него малый, прекрасно изготовленный лист пергамента с привесной золотой печатью на шелковых шнурах.
Это было краткое письмо государя московского, писанное по-русски. Увидев это, все послы сняли шапки, а Иван Фрязин громко и торжественно прочел письмо государя по-итальянски:
— «Великому Сиксту, первосвятителю римскому Иоанн Великий, князь Белой Руси, кланяется и просит верить его послам».
Краткость и сжатость содержания и некоторая холодность в обращении как будто обидели его святейшество, привыкшего не только к церковному фимиаму, но и к фимиаму лести и заискиванию больших и малых католических государей. Но дальнейшее выступление самого Ивана Фрязина, говорившего от имени московского царя, привело папу в отличное настроение.
— Царь Белой Руси, — начал посол, вдохновенно претворяя в речь государя московского недавнюю беседу свою с братьями Траханиотами, — и все русские славяне от души и сердца признают главенство первосвятителя римского и жаждут укрепить унию церквей, которую признали они во Флоренции…
Закусив удила и увлекаемый своим красноречием, Иван Фрязин, восхваляя до небес папу Сикста, говорил и о готовности царя Ивана послать войско против турок и о том, что царь, радостно принимая из рук его святейшества в супруги царевну Зою, тем самым подтверждает искренность своих намерений бороться с врагами веры христианской.
Статс-секретарь по иностранным делам, сложив снова в ларец грамоту государя московского, шепнул кардиналу, заведующему финансами папы:
— По числу слуг я вижу, что нашему преосвященству хотя и придется заплатить кое-что этому болтливому проходимцу, но все же казна папы будет в большой прибыли…
В это время, заканчивая свои славословия и лживые заверения якобы от государя московского, Иван Фрязин, повернувшись к слугам, державшим подарки, торжественно простер руку и воскликнул:
— Вот дары государя моего для его святейшества!..
Когда слуги послов московских стали подносить подарки папе, кардиналы, придворные и даже послы Венеции, Милана, Флоренции и герцога Феррарского окружили его престол, жадно осматривая каждую вещь.
Первой была развернута шуба на соболях с собольим же воротником и опушкой на широких рукавах, считавшихся короткими, ибо они доходили только до кистей рук, а не спускались пустыми чехлами до самого пола. Крыта шуба была дорогой золотой парчой дивного узора и блеска.
Когда слуги растянули шубу, взявшись за полы, парча заиграла переливами золотых узоров, как вспышками граненых самоцветов.
— La bellezza![44] — воскликнул Сикст, любуясь дивной парчой, но русские слуги, зная, что главное достоинство шубы в мехе, медленно перевернули ее.
Перед зрителями открылся мех удивительной красоты, подобранный с большим искусством, густой и пышный. Он был так высок и нежен, что невольно хотелось погрузить в него руку, ласкать и гладить его.
Сквозь блестящую, местами серебристо-седую ость,[45] приковывая взоры, проглядывал пышный дымчато-бурый подшерсток с синеватым отсветом. При каждом движении меха по нему пробегали волны разных тусклых оттенков.
— Это чудесно! — заговорили кругом. — Это чудесно.
Его святейшество долго любовался молча, потом вздохнул и молвил:
— E propriamente magnifico![46]
Такое же почти впечатление произвели и соболиные шкурки, и даже куньи, которые были много лучше самых лучших варяжских шкурок. Резные чарки, чаши и достаканы из золота с эмалью и драгоценными каменьями вызывали всеобщий восторг и красотой работы и своей ценностью.
Папа сам брал многие вещи в руки и, тщательно разглядывая их, с удовлетворением бормотал вполголоса:
— Come sono contento![47]
Последним поднесен был ему в подарок простой серебряный ларец, украшенный чернью.[48] На крышке этого ларца, будто тонким пером, были начертаны лесистые горы, небо в облаках, а с гор стремительно несся бурный поток; около потока стояла убогая избушка, а возле нее сидел на пне старик-отшельник и плел лапоть из лыка. По боковым стенкам ларца были узоры из листьев и сучьев.
Увидев этот ларец, папа слегка вздрогнул и нетерпеливо выхватил его из протянутых к нему рук русского слуги.
— E un ver capolavoro![49] — воскликнул он, разглядывая рисунок.
Папа был поражен искусством неизвестного ему художника. Наконец он с живостью обернулся к Ивану Фрязину и спросил:
— Русское ли это творение и где на Руси таким искусством занимаются?
— Так, ваше святейшество, — кланяясь, ответил царский посол, — работают серебряники на Руси во многих местах, но наиславен своею чернью Ростов Великий, откуда и это творение…
— Кто же этот великий художник? — воскликнул папа.
— В народе на Руси многие так творят, ваше святейшество, — ответил с улыбкой Фрязин, — но по невежеству своему художники имени своего нигде не обозначают…
— Великий художник, — презрительно взглянув на Фрязина, сказал папа, — не может быть невеждой… Все рассматривали ларец, без конца его восхваляя.
— Да, да! — радостно соглашался папа и, передавая ларец своему камерарию, заключил: — Поставьте его мне на письменный стол…
После того как слуги разложили подарки перед папским престолом, а послы русские встали в том же самом порядке, как стояли ранее, папа благословил их и произнес ответную речь на обращение к нему посла московского, сказав так:
— Хвалю сына моего духовного Иоанна, царя Белой Руси, и благословляю за то, что он, как добрый христианин, не отвергает Флорентийской унии и не принимает митрополитов от цареградских патриархов, избираемых и утверждаемых турками. Хвалю и благословляю за то, что хочет государь сей сочетаться браком с христианкой, воспитанной в столице апостольской, и за то, что изъявляет он приверженность к первосвятителю римскому, к главе вселенской церкви…
Окинув взглядом разложенные возле своего престола московские подарки, он добавил:
— Благодарю московского государя за драгоценные его дары, которые положил он у святого престола римского. Эта дружба наша с могучей Москвой весьма важна для христианских государств всего мира. Она необходима особливо теперь, когда мы готовимся к крестовому походу на турок в союзе со славными государствами Неаполем и Венецией, примеру которых, мы надеемся, последуют и другие итальянские государи…
На этом закончилась аудиенция у его святейшества, и послы русские с великими почестями отъехали в отведенную им виллу, где их ожидал торжественный обед, на который должны были приехать и представители папы, и представители Зои, и ее братья.
С этого дня начались в Риме торжественные зрелища и богослужения и в связи с крестовым походом и в связи с бракосочетанием царевны Зои с великим князем московским Иваном, так как оба эти события служили единой цели — укреплению власти святого престола над всеми христианскими государями.
Мая двадцать восьмого пригласил папа русских послов на торжественную литургию в базилике св. Петра и на благословение им галер крестоносного войска. Кроме русских, были приглашены и послы итальянских государей, которые только что подписали с папой военный союз против турок…
День этот выдался ясный, сияющий солнцем. Иван Фрязин торопил своих спутников выехать раньше, дабы занять в базилике лучшие места и лучше разглядеть царевну Зою, которая будет вместе с братьями и у обедни и на благословении галер.
Взяв своих стремянных и небольшую стражу, русские послы, разглядывая окрестности, медленно поехали к Ватикану. По обеим сторонам посольства следовал почетный караул конной папской гвардии.
Московские послы были довольны и веселы.
— Яз мыслю, — заговорил боярин Беззубцев, — что вборзе мы восвояси поедем с государевой невестой.
— Пора бы, Ларион Микифорыч, — воскликнул Шубин, — давно пора! Весна у нас на Руси в полном разгаре, да и по семейству скука…
— А мы и тут женок сколь хочешь сыщем, — смеясь, вмешался Иван Фрязин, — токмо казны не жалей!
— Мне твоего сыска не надобно, — резко ответил Шубин, — собе ищи!
Иван Фрязин не обиделся и, рассмеявшись, только двусмысленно подмигнул Мамыреву, но и у того сочувствия не встретил.
— Гляньте на грозную крепость сию, стены и мост, — переменил разговор Иван Фрязин, указывая на Замок святого ангела.[50] — Строил ее император Адриан. Мы поедем после благословения галер к сей крепости, ежели вы не устанете. От Ватикана туда меньше версты, и нам по пути будет…
Подъезжая к базилике св. Петра, послы заметили, что на площади пред входом в церковь толпилось много народу. Спешившись, послы пошли к портику, где были встречены папскими придворными, и проследовали прямо в храм. Здесь им предоставили самые лучшие места, откуда можно было видеть и все обряды богослужения и скамьи для царевны Зои Палеолог и ее свиты.
Царевна появилась вскоре между колонн, на возвышении, где стояли скамьи с мягкими сиденьями. Она была в пурпуровом платье, с красивой повязкой из крупного жемчуга в виде короны. Ее сопровождали Екатерина, жена Стефана, короля Боснии, бежавшая в Рим от турок, и боснийские придворные знатные сербки: Павла, Елена, Мария и Праксия…
— Царевна-то, — восхищенно воскликнул вполголоса дьяк Мамырев, — баска и лицом и телом!
Послы с жадным любопытством разглядывали невысокую полную девушку, довольно стройную, с небольшой головкой, обрамленной черными густыми волосами, собранными в пышную прическу. Лицо ее было приятно и освещалось большими красивыми глазами восточного типа.
Царевна тоже с большим любопытством смотрела на послов, помещенных против нее на почетном месте среди таких же боковых колонн базилики.
— Глаза у ней острые, — молвил тихо Беззубцев, — злые глаза и лукавые…
Папа Сикст, уже внесенный в храм, сходил с опущенных на пол носилок. Его святейшество был в тиаре[51] и в золотом облачении. Кардиналы почтительно держались за золотую бахрому его пышного одеяния, а брат Зои, царевич Андрей, смиренно взял в руки длинный подол папского облачения и приготовился нести его. В это время к кардиналам подошел церковный служитель с восковыми свечами на серебряном блюде. Раздав кардиналам белые свечи, служитель обернулся к царевичу Андрею и подал ему свечу красного цвета.
Послы видели, как красивое лицо царевича изменилось от обиды и гнева, длинные усы его задергались от волнения. Выпустив из рук подол папского одеяния, он резко отстранил от себя красную свечу.
— Пошто и чем царевича изобидели? — спросил у Фрязина боярин Беззубцев, видя, как вдруг и царевна побледнела от гнева.
— Ему дают простую свечу, — ответил неохотно Иван Фрязин, — а он хочет белую, кардиналову, дабы ниже не быть кардиналов…
Послы московские одобрительно кивну ли головами, а Мамырев молвил:
— Прав царевич-то. Пошто ему быть ниже кардиналов?
Папа, обеспокоенный замедлением шествия, оглянулся и, поняв в чем дело, подозвал знаком церковного служителя и что-то тихо, но сердито сказал. Царевичу Андрею подали белую свечу, и тот, сразу успокоившись, снова взял в руки подол папского облачения.
Шествие торжественно двинулось к алтарю…
— Не сладко им тут, — сокрушенно прошептал Шубин, — из милости, видать, живут…
Тотчас же по окончании мессы папа, благословив принесенные в базилику св. Петра знамена крестоносцев, отправился за город, к реке Тибру. Здесь, у церкви св. Павла, ожидали его святейшество четыре галеры папского крестоносного флота, стоявшего в гавани Остии, расположенной в низовьях Тибра, недалеко от впадения реки в Тирренское море. Сюда эти галеры, поднявшись вверх против течения, прибыли еще вчера, как им приказал начальник папского флота кардинал Караффа.
Вместе с поездом папы и его свиты двинулись за город все присутствовавшие на папском богослужении в базилике св. Петра и массы народа, присоединявшиеся к священному шествию в каждом квартале.
Часа через два папский поезд, окруженный посольствами с многочисленными свитами и сопровождаемый огромными толпами народа, прибыл под непрестанный звон во всех попутных церквах к храму св. Павла возле самого берега Тибра.
Русские послы еще издали увидели у пристаней четыре большие галеры со свернутыми парусами и опущенными сходнями. Суда празднично пестрели флагами папской области и флагами крестоносного войска. На берегу, перед галерами, выстроился один из лучших конных отрядов крестоносцев. Воины сидели на прекрасных конях, поблескивая боевыми доспехами и оружием. На их дорожных плащах, у правого плеча, были вшиты ярко-красные кресты из шерстяной ткани.
Как только поезд Сикста остановился, отряд крестоносцев под звуки военных труб отдал честь его святейшеству оружием. Папа, выйдя из кареты, взошел на носилки и сел на свой переносный стол. Когда он возвысился над головами толпы, крестоносцы вновь приветствовали его трубами и при барабанном[52] бое снова отдали честь оружием. Папа торжественно благословил крестоносных воинов. Отделившись от отряда, подъехал к его святейшеству начальник папского флота и командующий сухопутным войском кардинал Караффа в одеянии крестоносцев, сопровождаемый свитой из знатнейших рыцарей.
Кардинал сделал подробный доклад о готовности флота отплыть в любое время.
— Ваше святейшество, — закончил он, возвысив торжественно голос, — нам нужно только ваше благословение, дабы устремиться против неверных, броситься в смертный бой за освобождение святого гроба Господня из их рук.
— Да ниспошлет Господь Бог вам, верные сыны святой церкви, победу над турками! — громко воскликнул папа, благословляя воинов. — Да будет над вами благодать Господня ныне и присно и во веки веков!
— Аминь! Аминь! — гулом покатилось по всему берегу Тибра, и снова заиграли боевые трубы крестоносцев.
По сходням застучали копыта коней. Выбирая якоря, матросы загремели цепями. Преступники, прикованные к гребным скамьям, по звуку трубы подняли длинные тяжелые весла, приготовясь грести. С каждой стороны у галер было по шестнадцати таких весел — всего тридцать два весла на судне.
Русские послы с любопытством и удивлением глядели на огромные лодки по тридцати сажен в длину и в три сажени шириной. Галеры глубоко сидели в воде, а дно их было сделано клином; по острию его ребром прибиты в один ряд толстые доски…
— Такое же строение, как у карбасов наших морских на Двине и Печоре, — объяснил московским боярам Иван Фрязин. — На каждой галере по пять пищалей больших к настилу приковано. Под настилом же коней ставят, груз кладут всякий для пропитания, воду для питья в бочонках.
— Да как же они сими веслами великими да тяжкими грести-то могут? — с недоумением спросил дьяк Мамырев. — Под силу ли сие человеку?
— У них на каждом весле по пять, а то по шесть человек сидит — все враз подымают его и гребут, как един человек.
— А борзо ли лодка такая ходит? — спросил Беззубцев.
— Верст четырнадцать за час проходит при тихой погоде, — продолжал разъяснять Иван Фрязин, — а при попутном ветре и боле того. Паруса у них треугольные, латыньскими зовутся; велики зело и сильны.
— Сколь же народу плыть на сем судне может? — опять спросил Мамырев.
— Без коней может человек четыреста и полста, а с коньми — поболе двухсот и полста…
В этот миг все вздрогнули от неожиданности: грянул пищальный выстрел с первой галеры, потом со второй, с третьей и с четвертой. Темным облаком заклубился дым, а с окрестных церквей загудел колокольный звон.
Длинные весла галер, выступая вдоль их бортов ровной многозубой гребенкой, начали мерно опускаться в воду и так же мерно подыматься к бортам. Казалось, удаляющиеся суда мигают огромными ресницами, шлепая ими по воде…
Народ, стоявший на берегу Тибра, сняв шляпы и береты, запел спутанным, но могучим хором торжественный гимн:
— Тебя, Бога, хвалим.
Русские послы и стража тоже сняли шапки. Происходящее трогало их…
— Живот свой отдавать едут за веру Христову, — взволнованно проговорил Шубин и несколько раз истово перекрестился.
Когда галеры скрылись за крутым берегом при повороте реки, носилки с папским троном опустились, и к его святейшеству подъехала закрытая золоченая карета. Отодвинулись шелковые занавески, из-за которых выскочил красивый мальчик и стал придерживать их, чтобы папа мог свободно пройти в карету. Это был Ченчо, и лицо его святейшества озарилось ласковой улыбкой.
Русские послы умилились, а дьяк Мамырев спросил:
— Не сын ли его?
Иван Фрязин, нагло улыбнувшись, развязно ответил:
— Он ему такой же сын, как всякому дочь любая непотребная девка.
Русские просто остолбенели от такой вести, а Мамырев растерянно воскликнул:
— Неужто мужеложство?
— И содомский грех, — смеясь, добавил Фрязин.
Послы русские испуганно закрестились…
— И сей нас благословлял святым именем Господа Бога! — с гневом произнес Беззубцев и сплюнул на землю. — Вот его благословение!..
— Мерзость латыньская! — воскликнул Шубин. — Кощунство именем Божьим…
Июля первого, в день, когда крестоносный флот папы в составе двадцати четырех галер и флоты его союзников покидали гавань Остии, отправляясь под общим начальством кардинала Караффы против турок, было назначено торжественное обручение цареградской царевны Зои Палеолог с государем московским великим князем Иваном.
Обручение должно было происходить в базилике св. Петра, в Ватикане, с участием прелатов, в присутствии всего двора его святейшества и почетных гостей. Обряд должен был совершить архиепископ, настоятель базилики.
Послы московские во главе с Иваном Фрязиным выехали раньше всех, чтобы жених, по русскому обычаю, встретил невесту, будучи уже во храме.
День стоял серенький, моросил мелкий, словно осенний, дождичек. Было сыро, а из-за горных хребтов волна за волной нагоняло расплывчатые, клубящиеся, как туман, низкие тучи.
— Ишь, непогодка-то! — молвил Беззубцев. — Как в октябре.
— Дожж на свадьбу, — вмешался Шубин, — к счастью, бают…
— Вот те и полуденные земли, — с усмешкой заметил дьяк Мамырев, дабы подразнить нелюбимого им Фрязина. — Ныне самое начало лета. У нас весенние цветы уж отцвели, а по опушкам иван-да-марья зацветает желтым и синим цветом, по лугам кой-где уж поповник белеет! Жара, солнце, а тут?
— Сие похолодание токмо на день-два, — важно заметил Иван Фрязин, — сие — трамонтана, сиречь полунощный ветер. При нем всегда дожж и холод, ибо со снеговых гор он веет. А то еще есть сирокко, полуденный ветер, при нем духота и жар нестерпимые.
Выехав на площадь, московские послы увидели знакомый уж им портик[53] с колоннами, окружающими площадь, и прямо перед собой — вход в базилику, с лестницей во всю ее ширину из тридцати пяти порфировых[54] ступеней. С одной стороны лестницы была воздвигнута огромная статуя апостола Петра, с другой — апостола Павла…
Здесь послы спешились и, отдав коней своих стремянным, оставшимся на площади со стражей, стали подниматься на паперть, где их встретил ветхий священник отец Евлампий, говоривший по-русски. Московские послы, кроме Ивана Фрязина, весьма ему обрадовались, особенно Мамырев.
Отец Евлампий, как оказалось, родом серб, был духовником у королевны боснийской Екатерины и отряжен ею в помощь римскому духовенству для встречи послов русских при обручении.
Более других обрадовался монаху Шубин, которого особенно занимали вопросы церковные.
— Пошто, — допрашивал он отца Евлампия, — у латынян вход во храм с восхода солнца? Пошто попы служат лицом к народу, а спиной к алтарю?
Дряхлый иеромонах объяснил ему, говоря наполовину по-русски, наполовину по-церковнославянски, что в первых веках христианства так строились все церкви, а в алтаре под престолом погребали мощи праведников. Так вот и в этой базилике находятся мощи апостола Петра. К алтарю лицом стоят молящиеся; священники же, служа над гробницей и стоя позади нее, всегда обращены лицом на восток и к молящимся.
Пока шла эта беседа, в храм св. Петра прибыл архиепископ, который должен был обручить царевну, а также стали прибывать кардиналы и другие прелаты разных степеней. Прибыли все придворные чины папы, и среди них летописец римский Джакомо Маффеи, секретарь кардинала Амманати знаменитый ученый Феодор Газа. Все они стояли полукругом пред аналоем, спиной к алтарю. Далее, перед самыми колоннами, поддерживающими свод среднего нефа, встали придворные сановники папы. Тут же, но ближе к амвону, стояли все именитые греки, жившие в Риме, с братьями царевны Зои во главе, родственники их Димитрий Раль-Палеолог, князь Константин, братья Траханиоты и другие. Впереди греков стоял Иван Фрязин, несколько отдалившись от русского посольства. Важный, с гордой осанкой, в богатейшем русском одеянии, он ясно видел, с какой завистью следят за ним жадные глаза итальянцев и греков — его, видимо, считают ближайшим лицом государя московского…
Все, тихо переговариваясь, нетерпеливо ожидали царевну. Но вот архиепископ в полном облачении вышел из алтаря, и в это самое время произошло резкое движение в рядах почетного караула у входа в базилику. Папские гвардейцы расступились и, стоя лицом друг к другу, образовали широкий свободный проход. Вслед за тем, сверкнув оружием, они замерли, отдавая честь. В храм медленно входила царевна Зоя в таком же одеянии, в каком послы московские уже видели ее при первой встрече.
Сопровождали к обручению будущую московскую государыню королевна боснийская и ее соотечественницы, а также самые знатные дамы Рима и Флоренции во главе со знатнейшей из всех — герцогиней Клариссой Медичи-Орсини, объединявшей две самые громкие фамилии Италии.
Иван Фрязин, как полагалось, пошел навстречу невесте, вместе с диаконом. Потом, сопровождаемые свитой царевны, они с невестой приблизились к аналою, где преклонили колена пред крестом и получили благословение архиепископа. Начался обряд обручения, и тут русские послы сугубо оценили присутствие среди них отца Евлампия. Сначала Шубин все его допрашивал насчет обряда и возмущался, что делается многое не по-православному. Когда же настало время обмениваться кольцами, дьяк Мамырев довольно резко остановил Шубина.
— Помолчи-ка малость. Нам для пользы государевой главное примечать надобно, — сказал он и, обратясь к иеромонаху, добавил: — Ты же, отче, потрудись для ради православия нашего: сказывай нам, какие слова они баить будут, когда кольцами меняться почнут. Ведать хочу, не было бы умаления чести государевой…
Иеромонах одобрительно кивнул головой. Когда же царевна Зоя сказала по-латыни, повторяя слова архиепископа:
— Accipiam te in meum maritum Ioannum, regem Moscoviae…
Отец Евлампий перевел:
— Обещаю взять к себе в супруги Иоанна, царя Московии…
Слова же Ивана Фрязина:
— Accipiet te in uxorara Ioannus, rex Moscoviae…
Иеромонах перевел:
— Обещает взять тебя в жены Иоанн, царь Московии…
Дальнейшее при совершении обряда послов московских занимало меньше, и они следили больше за поведением царевны цареградской, будущей своей государыни. Почему-то боярин Беззубцев, сразу невзлюбивший ее, чувствовал к ней недоверие. Вела она себя совсем по-латински: молилась и крестилась римским обычаем…
— Рымлянка, — невольно сорвалось с его уст впервые то слово, которым потом на Москве называли ее все недовольные новой государыней.
— Истинно так, — согласился дьяк Мамырев, — чужая нам.
— Хитра и зла, — тихо добавил Шубин, — нет у меня веры в нее. Не зря папа-то ее «дщерью своей духовной» зовет…
— Э, православные братья мои, — вздохнув, молвил старец Евлампий, — не судите строго. Тяжко жити в Риме, особливо бедным изгнанникам, которым, яко псам, токмо крохи бросают со святого престола…
На другой день, второго июня, папа дал торжественную аудиенцию обрученной государыне московской в великолепных комнатах новой части Ватиканского дворца, построенной папой Николаем. Будущую государыню на этот раз сопровождали в качестве личной свиты послы московские, братья и все знатные женщины, что были на обручении. На приеме присутствовали все придворные, прелаты и послы союзных итальянских государей.
В Риме от этой аудиенции ждали важных известий относительно заключения союза с государем московским против турок, надеясь на ближайшее его участие в войне с неверными.
Папа открыл прием горячими поздравлениями Зои Палеолог.
— Поздравляем от всего сердца, — сказал он, — нашу любимую и верную дочь святейшего престола, будущую государыню великой Московии, желаем ей счастья и благословляем ее на верное служение вере Христовой и за пределами апостольского Рима. Благославляем будущего супруга ее, царя Иоанна, признающего унию с римской церковью, признающего первосвятителя римского главой вселенской христианской церкви. Мы верим, что любимая дочь наша и могущественный супруг ее не забудут об освобождении гроба Господня от рук нечестивых.
Помолчав немного и выразительно взглянув на кардинала, заведующего казной, папа ласково произнес:
— Провожая любимую дочь нашу в далекие земли, мы хотим оказать ей отеческую помощь и выдаем из средств святого престола шесть тысяч дукатов на путевые и прочие расходы. Просим также ее принять и ценные подарки на память о Риме…
Растроганная царевна опустилась на колени пред папой и со слезами благодарила его за воспитание, заботы и за помощь ей и братьям ее. Иван Фрязин, приблизясь к царевне, тоже преклонил колена пред папским престолом как слуга своей государыни. По знаку папы кардинал-казначей, сопровождаемый слугами с подарками, почтительно подошел к его святейшеству, неся довольно большой кожаный мешок с золотыми дукатами.
Папа велел передать мешок с деньгами поднявшейся с колен Зое, у которой принял его Иван Фрязин и отдал боярину Беззубцеву. Тот, когда Иван Фрязин отошел, шепнул дьяку Мамыреву:
— Пересчитать все надобно и записать в опись, в которую включить и все подарки. Для верности. Разумеешь?
— Как не разуметь! Насквозь сего молодца вижу, — ответил так же тихо Мамырев.
Вслед за деньгами передали царевне ожерелье алмазное в ларце резном, потом серьги и перстни с самоцветами, застежку алмазную и ожерелье из золотых кованых цепочек с крестиком прекрасной работы.
Когда подарки были приняты, в покоях его святейшества все напряженно замолкли, ожидая, что скажет наконец Иван Фрязин от имени государя московского о союзе и военной помощи.
Поняв, что все ждут его выступления, Иван Фрязин снова преклонил колена перед папой и испросил разрешения говорить. Он сам еще ясно не представлял, что сказать, но, вдохновившись общим вниманием, неожиданно для всех заговорил о могучем татарском хане, который будто бы предлагал свою грозную армию, чтобы напасть на турок со стороны Венгрии и разгромить их.
— Я берусь устроить это дело немедленно по возвращении в Москву. Я поеду к великому хану и, преподнеся от его святейшества дорогие подарки, ценою не менее чем на десять тысяч дукатов, потребую начать войну. Когда же хан откроет военные действия, ему нужно будет ежемесячно платить по десять тысяч дукатов. Таковы условия татар…
Вспомнив в этот миг о затее своей с Тревизаном и желая объединить оба эти дела, Иван Фрязин оживился и заговорил еще более пылко:
— Не смею утаить от вашего святейшества, что подобные условия хан предлагал уже через меня одному итальянскому государству, посол которого обратился ко мне за помощью. Это же я предлагаю святому престолу. Все это я смогу легко выполнить, ибо царь московский разрешает мне вести эти переговоры…
На этом Иван Фрязин закончил свою речь, чувствуя, что его перестали слушать. Он поклонился его святейшеству и отошел ближе к московскому посольству.
В зале наступила тяжелая тишина и растерянность. Большинство было разочаровано в своих надеждах, некоторые обменивались насмешливыми и злыми улыбками. Папа был взбешен, но прекрасно владел собой, только глядел в упор на Ивана Фрязина. Вдруг губы его зазмеились ехидной улыбкой.
— Мы очень благодарим, — заговорил он ласково, — за предложение услуг со стороны посла государя московского, но мы отклоняем союз с неверными против неверных, мы не хотим брать величайшую святыню мира из нечестивых рук нечестивыми же руками. Мы более верим благочестивому сыну нашему царю Иоанну, а посему поручаем будущей супруге его и легату нашему, его высокопреосвященству Антонио Бонумбре, лично вести переговоры с государем московским о делах церковных и о помощи против турок…
При этих словах папа сделал знак своему вице-канцлеру, который объявил прием у его святейшества оконченным.
Все стали прощаться с папой и расходиться под тихий гул разговоров, ведущихся, из почтения к его святейшеству, вполголоса. Папа, оглянувшись, увидел возле своего трона статс-секретаря по иностранным делам и знаком подозвал его к себе.
— Каков сей проходимец, а? — молвил он. — Вся его болтовня — сущая ложь, дабы выманить деньги…
— Несомненно, ваше святейшество, — рассмеялся статс-секретарь.
— Такие приемы, — насмешливо улыбаясь, продолжал папа, — годны для обмана дикарей, а не в Риме. Прошу, ваше преосвященство, дайте указания легату нашему Бонумбре, дабы поставил он в известность государя московского обо всем, что его посол наболтал про татар. Может быть, это и правда, а государь о том не знает. Узнав же, будет благодарен нам, а сие поможет делу легата и царевны. Да пусть он скажет царю и об итальянском государстве, которое своего посла к этому проходимцу Вольпе посылало. Об этом же и нам не лишне будет знать.
После аудиенции у папы будущая государыня московская стала спешно готовиться к отъезду из Рима, где ей и братьям ее приходилось подчас очень тяжело. Теперь она особенно часто вспоминала слова их покровителя, знаменитого соотечественника, кардинала Виссариона.
— Я бегу из Рима с радостью, — говорила она Феодосию Кристопуло, старому доктору семьи Палеологов, — убегу даже на край света. Помните, как через вас писал нам постоянно его высокопреосвященство кардинал Виссарион? Мы с братьями это наизусть выучили: «Вы сироты, изгнанники, нищие! Но у вас будет все, если будете подражать латынянам; не будете — ничего не получите!»
Старик печально улыбался и утешал:
— Теперь Господь помог нам, но не забывайте все же и то, что народ наш говорит: «Всякий береги себя сам».
Но царевна теперь не плакала уже больше, а весело смеялась, и, когда братья из зависти злились на нее, она самоуверенно отвечала им:
— Стану государыней московской и вас в Москву вызову.
Получив от царя Иоанна подарки не менее ценные, чем получил сам папа, и видя почет и уважение от посольства московского, она упивалась в мечтах свободой и властью государыни. Придворная жизнь Ватикана научила ее всему.
— О, я сумею все повернуть, как захочу! — вполголоса воскликнула она. — Только были бы нужные люди.
Она брала с собой в первую очередь самых верных и преданных слуг: няньку свою Евлампию, бывшего дядьку царевичей Франдиси, домашнего учителя и друга своего отца Христофора Стериади и, конечно, врача Феодосия Кристопуло. Брала своего повара Афиногена, верного из верных, двух старух гречанок — Меланию и Ксантиппу, знавших все яды и лечение от их действия, и горничную Гликерию. Для представительства и тайных политических дел она брала с собой греков: князя Константина, родом из Мореи, братьев Траханиотов, Димитрия и Георгия, ездивших сватать ее к московскому государю, и представителя от царевичей — Димитрия Раля из рода Палеологов.
Такое избрала царевна себе тесное и верное окружение. Остальные люди были от папского престола, но и они все даны ей на помощь. Зоя была спокойна и верила в свою судьбу, в свою молодость и умение пользоваться женским обаянием. Все тайны любви ей были известны по подробным рассказам замужних подруг, а о всех грязных кознях и происках властолюбцев Ватикана, именуемого папским Вавилоном,[55] сообщали ей служанки со слов прислуги его святейшества.
В покои царевны вошла ее няня Евлампия и доложила, что привезли дорожные сундуки для одежды и прочих вещей.
— Начни сегодня же вместе с Ксантиппой и Меланией все укладывать, как я приказала. Его святейшество назначил нам через четыре дня выехать всем поездом в Москву. Через час же приедут царские послы, и я поеду с ними прощаться с его святейшеством…
Няня пошла к выходу, но Зоя остановила ее и, громко рассмеявшись, молвила:
— Слушай, что сказал старик доктор: «Всякий, мол, береги себя сам». Нам же, девицам, нужно не беречься, а только лучше продать то, что хотят продать без нас другие. Я хочу взять без посредников сама главный барыш…
Няня одобрительно хлопнула в ладоши и воскликнула:
— Хитра девка! Только сумей мужа лаской опутать…
— Сумею! — с самоуверенной улыбкой сказала царевна. — А теперь иди да пришли Гликерию одевать меня…
В ватиканский дворец Зоя приехала в карете, окруженная русской охраной. Послы государя московского в нарядных одеждах ехали впереди ее кареты верхом на татарских конях в богатой сбруе. В приемной дворца, куда Зоя скромно вошла в сопровождении только четырех московских послов, царевну уже поджидали ее именитые спутники — легат и нунций папы, архиепископ Антонио Бонумбре со своим духовником и свитой из монахов доминиканского ордена, князь Константин и братья Траханиоты.
Отсюда они все двинулись во главе с царевной к галерее с изящными колоннами и по беломраморной лестнице сошли в дворцовый парк. Здесь придворные чины встретили гостей и повели их к огромной многовековой смоковнице, где его святейшество обычно отдыхал в тени деревьев.
Это был прием запросто. Папа в домашнем одеянии сидел в удобном плетеном кресле и читал книгу стихов Данте о молодой любви, обновившей жизнь поэта.[56] В конце этой книги Данте оплакивает смерть своей Беатриче — первой и последней любви. Он клянется, что не будет говорить о ней до тех пор, пока не создаст нечто достойное ее имени.
Сикст медленно закрыл книгу, а в мыслях его все еще мелькали отрывки взволнованной речи великого поэта: «Я надеюсь сказать о ней, как не было сказано ни об одной женщине, а потом — да сподобит меня Бог увидеть ее, блаженную, уже созерцающую Его лик».
Папа грустно вздохнул и закрыл глаза. Все мысли как-то вдруг ушли от него, и томик стихов выскользнул из рук к нему на колени: он задремал.
Поспешно подбежавший слуга почтительно коснулся руки его святейшества. Папа вздрогнул и проснулся.
— Ваше святейшество, — быстро заговорил слуга, — сюда идут царевна Зоя с послами и с его преосвященством Антонио Бонумбре…
Папа встретил гостей, подходивших к нему, весьма приветливо. Зоя, как истинная дочь латинской церкви и воспитанница святейшего престола, держалась смиренно и почтительно, но папа и его придворные все же заметили в ней некоторую перемену. В ее внешности и поведении чувствовалась уже будущая государыня московская, начиная с мантии без рукавов из драгоценной золотой парчи с пышной собольей оторочкой (подарок государя Иоанна) и кончая уже усвоенной величавой походкой.
Прощаясь, она снова благодарила его святейшество за свое воспитание и все заботы о ней, но сдержанно и с большим достоинством.
— Обещаю вашему святейшеству, — сказала она в заключение, — что, памятуя о всех благодеяниях святого престола, я и в далекой Москве буду служить на пользу нашей истинной вере…
Папа благословил ее и поцеловал в лоб. Он пожелал ей семейного счастья и милостиво сообщил, что им даны все распоряжения по снабжению ее конями и повозками, что лично ей дарит он одну, наиболее вместительную и прочную закрытую карету из всех, какие у него есть.
Затем в той же краткой беседе он повторил пожелание, чтобы невеста государя московского и его легат выехали не позднее чем через три дня, а именно двадцать четвертого июня.
— Сие весьма важно, — сказал он внушительно, — ибо уже в ближайшие месяцы наше крестоносное воинство может начать военные действия…
Папа помолчал и добавил, обращаясь к архиепископу Бонумбре:
— Ваше высокопреосвященство, помните все, о чем мы с вами беседовали так подробно. Мы ничего не желаем горячее, как видеть нашу вселенскую церковь объединяющей христиан всего мира, а все народы идущими по пути к блаженству. Вот почему мы охотно изыскиваем все средства, при помощи которых наши желания могут быть осуществлены…
Папа благословил и отпустил всех.
В день Иоанна-крестителя, июня двадцать четвертого, множество людей, отслушав праздничную мессу, устремилось к улицам, ведущим от Ватикана к Монте Марко, к северным воротам города, от которых начинается Триумфальная дорога. Все знали, что по этому пути должна была выехать греческая царевна Зоя Палеолог, невеста могучего государя московского Иоанна.
Огромный поезд более чем из ста подвод растянулся на несколько кварталов. Трудно было определить число едущих, ибо царевна разрешила многим итальянским и греческим мастерам, завербованным Фрязиным по приказу государя, присоединиться к ее поезду.
Если считать всех коней, то вместе с конями московского посольства и его стражи их было более ста пятидесяти.
Русские послы ехали позади кареты царевны, охраняемой уже русской конной стражей. Впереди царевны ехал со своей духовной свитой архиепископ Антонио Бонумбре, а перед ним везли высокий латинский крест.
До выезда из ворот Рима поезд сопровождала конная папская гвардия, сдерживая шумную и жадно любопытную римскую толпу. Крики приветствий и непрерывный шум оглушали и утомляли русских. Особенно шумели женщины — их высокие, звонкие голоса трескучими скороговорками непрерывно наполняли воздух.
— Ишь ведь, как орут, стервы! — закричал Беззубцев, наклоняясь к едущему рядом Шубину. — Крику тут боле, чем у нас на торге пред праздником!
Шубин ничего не расслышал, но, догадавшись, о чем речь, только досадливо махнул рукой.
Неожиданно набежали тучки и заморосил дождь. Настроение в толпе резко изменилось: итальянцы начали быстро расходиться, заспешили домой. Шум и крики сразу стали стихать.
— Трамонтана! — недовольно воскликнул Иван Фрязин и стал отвязывать от седла свой дорожный мешок.
— Опять с дожжом к жениху едет царевна-то, — сказал дьяк Мамырев, доставая кафтан. — Счастье ей.
— Ей-то счастье, — сурово ответил Беззубцев, — токмо государю-то будет ли от нее счастье.
В тот же год, июня двадцать шестого, когда Зоя Палеолог торжественно въезжала в город Сиену, на Москву прибыли вестники из Перми Великой от воеводы князя Федора Пестрого.
Вестником был Леваш-Некрасов, давно уж знакомый государю помещик из ближнего Подмосковья.
— Трофим Гаврилыч! — радостно встретил государь вестника, видя по лицу его, что вести добрые. — Сказывай!
Леваш, помолясь, низко поклонился великому князю.
— Да хранит Бог тя, государь, на многие лета, — сказал он с чувством и, вновь поклонясь, продолжал: — Князь Федор Давыдыч повестует: «Благослови Господь тя, государь! По воле твоей пригнали мы на конях в Пермскую землю к устью Черной реки на Фоминой седмице, в четверток. Оттуда же, коней на плоты поставив, приплыли под градец Анфаловский.[57] Тут сошли с плотов, и погнал яз на конях на Верхнюю землю, к городку Искору, а Гаврилу Нелидова отпустил на Нижнюю землю, на Урос, на Чердынь-реку да на Почку-реку, на пермского князя Михайлу. Сам же яз, когда шел к городку Искору, то от него недалеко встретил рать пермичей на реке Колве. И был бой меж нами, побил их яз и поимал воеводу их Качаима. Отсель дале пошел к самому Искору и взял его, а воевод поимал Бурмета да Мичкина, а Зынар сам ко мне по охранной грамоте пришел. Взял и пожег яз еще многие иные градки пермяцкие. Потом с полоном пошел яз на устье Почки-реки, которая в Колву впадает. Тут встретил рать Гаврилы Нелидова с полоном. Срубили мы городок крепкий, Почкой назвав, и силою ратной привели всю ту землю до тобя, государь. Отсюда же шлю тобе с Леваш-Некрасовым из полона нашего князя Михайлу, воевод Бурмета, да Мичкина, да Качаима, и все, что имал у них, — шешнадцать сороков соболей да шубу соболью, пятнадцать поставов ипского сукна, да три панциря, да шлем, да две сабли булатные».
Вестник поклонился государю и добавил:
— Все сие, государь, во вьюках на дворе у тобя, а князь и воеводы за стражей твоей…
— А что князь Федор далее мыслит деять? — спросил Иван Васильевич.
— Чаю, государь, седьмицы через полторы вслед за мной на Москву будет, в городке же Почке застава с Гаврилой Нелидовым оставлена…
— Добре, Гаврилыч, добре все содеяно, — весело молвил великий князь и, обратясь к дворецкому, продолжал:
— Ты же, Данила Костянтиныч, угостье дай вестнику-то, да и князя с воеводами не забудь. Сыми железы с пленников, помести по достоинству в избе просторной и корм давай добрый, по достоинству, токмо стража пусть будет крепкая…
Того же лета, ближе к Кузьме-Демьяну, что первого июля празднуют, слухи пошли: Большая Орда-де опять зашевелилась: царь Ахмат по зову короля польского и князя литовского Казимира войска свои собирает.
— Есть ли о сем вести от наших дозоров из Дикого Поля? — спросил Иван Васильевич у дьяка Курицына. — Есть ли вести и от Даниара-царевича?
— Нет, государь, — ответил Курицын, — вестей настоящих нет, токмо слухи разные ползут.
Иван Васильевич задумался, нахмурив брови.
— Береженого Бог бережет, — тихо молвил он наконец. — Чаю, Федор Давыдыч, из Перми придя, отдохнул уж. Пусть он утре же в Коломну гонит, а оттуда с коломичами на реку Оку идет переправы стеречь. Июля же второго, мыслю, со многими людьми князя Данилу Холмского и князя Ивана Стригу послать к Берегу, а потом и братию свою тоже к Берегу с полками ихними отослать. Матерь же свою с княжичем Иваном вместе — в Ростов Великий. Сам яз у Коломны буду Москву боронить…
Хотя государь говорил обо всем спокойно, но было заметно, что руки его слегка дрожат, а голос стал хриплым. Он прерывисто вздохнул и, обратясь к дворецкому, добавил:
— Покличь-ка ко мне князя Юрья, он сей часец у государыни-матушки. Ты же, Федор Василич, при думе нашей будь тут, и твое слово годно будет.
Иван Васильевич опять замолчал, хмуря брови, и вдруг тихо произнес в раздумье:
— Даниара-то яз при собе оставлю вместе с главным полком. Верней многих он…
Государь еще что-то хотел сказать, но вошел князь Юрий и сразу спросил с тревогой:
— Вести плохие, Иване?
— Слухи токмо, — ответил Иван Васильевич, — но яз не хочу ждать, когда гром грянет. После-то крестись не крестись — не поможет…
Началась долгая и подробная беседа о военных делах, об обороне Москвы на берегах Оки со стороны Дикого Поля, через которое испокон веков все ордынские пути на Русь пролегают. Смотрели карты с указанием бродов и переправ на Оке, думали о разных обходах, но точно ничего не знали, ибо от дозоров никаких вестей не было. Слухи же, что было странно, шли не из степей татарских, а из Литвы.
— Полагаю, — сказал великий князь, — замысел ратный есть у Казимира, не зря Кирей Кривой, бежавший от нас, послом от короля в Орду ездил, зло нам уготовал.
— Сие возможно, — живо подхватил дьяк Курицын, — и слух литовский, мыслю, из Новагорода к нам идет…
Иван Васильевич заметил, что на лице брата на миг мелькнула тревога. Это удивило государя, но он ничего не сказал, подумав, что Юрий боится нападения новгородцев…
Прошло тринадцать дней с тех пор, как Иван Васильевич совещался с Курицыным и князем Юрием о возможном набеге Ахмата. За это время полки московские и полки братьев государя под началом князя Юрия Васильевича заняли по всему протяжению Оки те места, кои им указаны были самим государем. Великая княгиня Марья Ярославна вместе со внуком своим была уже в Ростове Великом, а от Ахмата все еще не приходило из Степи никаких достоверных вестей. Немало беспокоило великого князя и то, что молчал Хозя Кокос, через которого он переслал челобитную грамоту крымскому хану. При этой грамоте было личное письмо от государя к Кокосу с просьбой о том, чтобы он вместе с ханским наместником в Кафе, князем Мамаком, постарались бы склонить Менглы-Гирея скорее заключить союз с Москвой против общих врагов…
Но только сегодня, июля тринадцатого, прибыл на Москву посол из Крыма. Дьяк Курицын поспешил к государю. Сведав через Данилу Константиновича, что великий князь по обычаю пошел в опочивальню свою отдохнуть после обеда, побежал дьяк за ним следом. Не успела еще дверь затвориться за государем, как Курицын подоспел к опочивальне. Иван Васильевич, слыша, что бежит за ним кто-то, приостановился на пороге. Увидев дьяка своего, запыхавшегося, но сияющего радостью, он весело приветствовал его и пригласил к себе.
— Сказывай, Федор Василич, — говорил он неторопливо, — садись поближе ко мне и сказывай!..
— Кокос шурина своего Исупа прислал, тоже евреина. Ночесь пригнал он с купцами кафинскими. Тут на Москве у знакомцев своих на гостьбу стал Исуп-то.
— А сей часец где он?
— У тобя в передней, государь.
— Веди его в трапезную мою, да вели Данилушке угощенье, как для служилых царевичей, изготовить почетное.
Когда Курицын выходил, государь не выдержал и спросил:
— С чем он приехал-то?
— Ханский ярлык привез, грамоту князя Мамака да письма Кокоса…
— Добре, добре, — с веселой усмешкой молвил Иван Васильевич, — ну, иди, и яз вборзе буду в трапезной. Прием-то будет тайный.
— Разумею, государь…
Когда великий князь вошел в трапезную, там уж все его ожидали, стоя перед входными дверями. Принимая низкие поклоны, Иван Васильевич, не задерживаясь, подошел к красному углу и сел за стол под образами.
Оглядев присутствующих и увидев дьяка Курицына, дворецкого Данилу, начальника своей стражи Ефима Ефремовича, стремянного Саввушку да несколько наиверных слуг, государь милостиво улыбнулся. Обратясь к Исупу, одетому по-итальянски, как одеваются купцы венецианские, но с пейсами и в ермолке, он приветливо спросил:
— Добре ли дошел?
— Дай Бог тобе, государь, жить сотни лет! Милостью Божьей дошел добре, — перевел Курицын слова Исупа, сказанные на итальянском языке.
Евреин же после сего поклонился великому князю и, встав, сказал через переводчика:
— Хан Менглы-Гирей жалует тобя в ответ на челобитную твою грамоту. Хочет он иметь с тобой такую дружбу и братство, какие у него есть с Казимиром, королем польским.
Исуп снова поклонился великому князю и, передавая дьяку Курицыну ханский ярлык, молвил:
— Все сие в ярлыке сказано, и есть на нем печать и подпись хана.
— Истинно все так, — подтвердил Курицын, осмотрев ярлык.
— Сия же грамота, — продолжал Исуп, доставая другую грамоту, — от князя Мамака, наместника ханского в Кафе, который, в угоду зятю моему Кокосу, радеет за тобя, государь, пред лицом Менглы-Гирея для-ради докончания против ворогов Москвы и Крыма, дабы вороги Москвы были ворогами Бахче-Сарая, а вороги Бахче-Сарая — ворогами Москвы. Токмо сие тайно хранить надобно до времени и от короля, и от хана, и от султана…
Исуп с поклоном передал эту грамоту дьяку Курицыну и продолжал:
— Есть еще у меня в столбцах письма зятя моего, которые писаны по-еврейски. Письма сии велики и долги, а без меня, мыслю, на Москве их прочесть некому. Как же, великий государь, с сим прикажешь?..
— Ты повестуй мне, — милостиво молвил великий князь, — о всем писанном кратко, о сути дела. После же переведи все дьяку моему Курицыну по-фряжски, а он сие запишет по-русски. Более же писем мне по-еврейски пусть Кокос не пишет, а токмо по-фряжски или по-татарски…
Исуп почтительно поклонился и продолжал:
— Кокос молит Бога о многих годах жизни твоей и доводит: все, что от сил его, ума и хитрости зависит, все он изделал, дабы склонить хана на вечный братский союз с Москвой. В письмах сих хазрэт Кокос день за днем повестует, как шли у него дела и беседы с князь Мамаком и с самим ханом Менглы-Гиреем. Наиглавно же в сих письмах то, что при всех трудностях дело подвинуто вперед и есть у зятя моего упование благополучно учинить с ханом угодное тобе докончание.
— Пусть так и будет, — сказал великий князь. — Федор Василич, прими письма, уговорись с Исупом о днях и часах, а потом прочтешь мне все, что тут написано. Сей же часец перескажи ему свои слова по-фряжски.
Государь обратил лицо к Исупу и произнес:
— Спасибо тобе за добрые вести. Передай поклон мой Кокосу, скажи ему, что яз буду много его жаловать и казной и многими выгодами торговыми. И тобя пожалую. Без моего жалованья из Москвы не отъедешь…
Через три дня после того как Исуп выехал в Кафу с большими дарами и для зятя своего Кокоса и для князя Мамака, в Москве случилось несчастье. Июля двадцатого, на Илью-пророка, что грозы держит, загорелось в третьем часу ночи на посаде, у церкви Воскресения — на рву, и горело всю ночь и на другой день до обеда. Множество дворов погорело, церквей одних более двадцати пяти сгорело. Огонь пошел по берегу до церкви Воздвижения, что на Востром конце, и по Васильевскому лугу да по Кулишку. Вверх же от церкви Воскресения огонь пылал вдоль всего рва, а оттуда через Димитровскую улицу опять до Кулишки дошел…
Звон набатный всю Москву пробудил. Буря поднялась великая: метало пламя по воздуху за восемь дворов, а с церквей и хором верхи срывало. Посад же весь криком гудел, ибо горели многие живьем — и люди, и кони, и коровы, и овцы.
Горожане московские облепили все башни и стены кремлевские, а зарево так было сильно, что будто днем их всех видно, будто у костра стоят великого и страшного. Не только на стенах слепит и жаром палит, но и внутри града истомно. Хоть ветер и тянул от Москвы, а не на Москву, все же многие кровли деревянные или соломенные тлели и во граде, а в иных местах даже пламенем полыхали…
Иван Васильевич, как и на всех пожарах, со стражей своей и со многими детьми боярскими скакал по всему граду, поспевая ко всем местам, где занимался огонь, гасил водой, а где залить нельзя уж было, разметывал мелкие постройки целиком или срывал затлевшие кровли с хором и с церквей деревянных.
Только с рассветом буря стихать стала, но спать никто не ложился: жар столь еще силен был, что огонь таился повсюду и каждый миг грозил разгореться. Лишь к обеду пожарище потухать стало, и курилось все только горьким дымом, ибо на посаде и гореть-то почти уж нечему было.
Государь, усталый, измазанный сажей, в закопченной и рваной одежде, возвращался в свои хоромы вместе с любимым своим стремянным. Но борьба с огнем все еще волновала великого князя, лицо его светилось радостью.
— Все ж Кремль отстояли, Саввушка! — весело крикнул он стремянному.
— Истинно, государь, — подтвердил тот, но грустно добавил: — Токмо народу-то сколь погорело, да скота, да именья всякого…
Тень на миг набежала на лицо государя, но, бодро тряхнув головой, он молвил:
— При пожарах, как и в бою, без того не бывает. Огнем и мечом нас за грехи Господь наказывает.
Снова, как уж много раз то бывало, стучат вокруг Москвы топоры, снова рубят хоромы, избы и церковки деревянные в посаде за Москвой-рекой. Гонят по воде плоты из бревен к посадскому берегу. Лодки с кирпичом для печей, слюдой, гвоздями и свинцовыми переплетами к оконным рамам церквей и хором переплывают от московского берега в разные концы посадские. Перевозят товар и на телегах. Приплыло, приехало и пришло сюда множество плотников, печников и всяких других умельцев строительного дела.
Шум и гам с утра до ночи на строительстве, и тут же торговля бойкая съестными припасами: хлебом, пирогами, мясом, рыбой, маслом, овощами, молоком, крупами и прочим. Наскоро кругом выросли балаганы с напитками: медом, сбитнем, квасом, пивом, брагой, бузой и водкой.
Слушая отдаленный гул, стук, грохот и шум строительства и крики с базара, Иван Васильевич сидел в своем покое у открытого окна и беседовал с дьяком Курицыным в ожидании раннего завтрака.
— Сколько мы ни строй, — молвил великий князь с досадой, — токмо новые костры готовим.
— Придет время, государь, — возразил Курицын, — исполнится хотение твое: из камня да из кирпича все будет…
Громкий конский топот заглушил слова дьяка: три конника во главе с начальником караула от ворот княжого двора во весь опор подскакали к черному крыльцу государевых хором.
— Вестник! — молвил взволнованно великий князь, выглянув из окна. — Федор Василич, вели Даниле Костянтинычу вестника сюда звать.
Дверь отворилась без стука. Из-за нее выглянул дворецкий.
— Прости, государь, — молвил он, — вестник тут спешно от князя Ивана Стриги. Пущать к тобе?
Государь утвердительно кивнул головой. Данила Константинович, войдя в покой, пропустил вслед за собой вестника и начальника караула при княжих воротах.
Едва вестник успел помолиться и поздороваться с государем, как великий князь резко спросил:
— Где князь Иван?
— У бродов, государь, меж Коломной и Каширой…
— А князь Холмский?
— У брега же, государь за Каширой, ближе к Серпухову…
— Ну, сказывай, как князь Иван повестует?
— «От дозоров степных, государь, из-за Оки весть пришла июля двадцать девятого: царь Ахмат ордынский по Литве шел тайно без дорог с проводниками. Ночесь же с литовского рубежа к реке Оке пришел. Куды же оттоле идет, неведомо. Бают, ведет Ахмат с собой и твоего посла, боярина Волнина, Григорья Иваныча…»
Иван Васильевич многозначительно поглядел на дьяка Курицына и молвил:
— Недаром Казимир-то послом Кирея посылал в Орду, а тот Ахматова посла с собой привез.
— Разумею, государь, — сказал Курицын, — грозно испытует Господь нас…
Иван Васильевич промолчал и, подавив охватившее его волнение, сказал вестнику:
— Благодари от меня князя Ивана за службу, да пусть лазутчиков шлет, дабы вызнать, куды хан-то пойдет и нет ли с татарами Казимировых полков и прочее. Впрочем, князь Стрига и сам сметит, что мне надобно. Иди отдыхай. Данила Костянтиныч угостит тя.
Когда все вышли, великий князь подошел к дьяку Курицыну, положил ему руки на плечи и сказал:
— Верно слово твое: испытует нас. Сие куда грознее московских пожаров. Ныне вся Русь в огневом кольце: Орда, Казимир, Казань, Новгород, удельные и прочие вороги! Сама земля горит у нас под ногами!..
Государь отошел к открытому окну и, некоторое время думая о трудных делах, смотрел невидящим взглядом на окрестности Кремля.
— Прикажи-ка, Федор Василич, — молвил он глухо, — Ефим Ефремычу: готовым быть сей же часец со всей конной стражей к отъезду со мной в Коломну. Пусть и запасных коней ведет с собой. Да вели попам обедню петь. Яз же, одевшись по-ратному, сей же часец приду, а от обедни прямо в поход…
Когда великий князь на полпути к Коломне обедал в селе Броннице, которое досталось князю Юрию по духовной от бабки Софьи Витовтовны, прибыл к нему вестник от любимого брата.
Великий князь принял его немедля, во время трапезы. Вошел боярский сын Тит Семеныч Курылев, сотник полка князя Юрия, мужик лет тридцати, сухой, жилистый, черноволосый, с короткой, но густой бородой.
Помолясь, поклонился он Ивану Васильевичу и молвил:
— Будь здрав, государь, на многая лета. Князь Юрий Василич так повестовать повелел…
Тит Семеныч откашлялся и зычно продолжал:
— «Дай Бог здоровья тобе, государь и брат мой! Дозоры заокские и лазутчики наши разведали про царя Ахмата. Шел он на Русь путями окольными через Литву, вдоль рубежей наших всей ордой. Оставя там кибитки цариц своих со слугами и обозами, а с ними всех старых, больных и малолетних, вышел нежданно-негаданно к Оке у Алексина. По нашей вине застава была в Алексине малая, и не токмо пищалей, но самострелов у ней не было. Еле успел воевода наш Семен Василич Беклемишев из градка сего заставой выбежать и на лодках на левый берег переплыть. Татары бросились за ними вплавь на конях. Наши же, выскочив на берег раньше поганых и кроясь за лодками, зачали из луков бить татар стрелами. К сему времени подоспел по Божией милости Василий Удалой, князь верейский с конниками. Хоть отряд-то у него невелик был, все же князь Василий так все нарядил борзо, что более трех часов не давал ни единому татарину на берег выйти. Лазутчики наши баяли, что ждать тут должен был Ахмат царя Казимира, но, видя нашу неготовность, хан решил реку переплыть, дабы врасплох главные наши силы обойти. Князь же Холмский, который по приказу твоему уж от Серпухова к Тарусе шел, о сем от гонцов князя верейского сведал и приказал своим конным полкам гнать к переправе. Погнал туда же по приказу моему с Козлова брода брат наш Борис со всем двором своим. В сие же время конники князя Василья уже все стрелы свои расстреляли, и воеводы бежать помышляли. Все сие от гонцов яз сведал, нарядив по твоему обычаю одного за другим отсылать их по всем полкам. Мыслю еще более укрепить своих против татар. Видя такое упорство поганых, еще более сам уразумел яз, что хан Ахмат здесь учинит переправу. А по сему немедля отослал против татар воеводу Челядина Петра Федорыча с твоим Большим полком…»
Оборвался тут голос Тита Семеновича от волнения, и он вдруг замолчал. Великий князь застыл в неподвижном спокойствии, но руки его заметно дрожали…
— Да сказывай далее! — внезапно вскричал он хриплым голосом.
Курылев вздрогнул от неожиданности и, волнуясь, продолжал:
— Сие, государь, сам я уже видел. Ведомо тобе, вельми глубока Ока-то у Алексина. Не смогли татары переплыть ее с боем, хошь была у них там сила великая. Не успели поганые ништо с переправой содеять, со злобой лютой набросились они на Алексин, желая его приступом взять…
Тит Семенович опять смолк от волнения, но, оправившись, продолжал:
— Алексинцы же, токмо ножи, топоры да копья имея, многое множество поганых избили, и тогда Ахмат в ярости повелел зажечь град со всех концов. Глядели мы с великой горестью и плачем, ибо алексинцам ничем помочь не могли. Видели мы, как мужи и отроки гибли в сече ратной, живыми не даваясь: слушали, как жены и дети, в огне погибая, вопили истошно и страшно. Тех же, которые, не стерпев огненных мук, выбегали из града, как безумные, татары в полон имали…
Вестник замолчал. Молчал и великий князь, но вскоре спросил:
— А полков Казимировых возле Алексина нет?
— Не было, государь.
Иван Васильевич усмехнулся. Подтверждался слух, еще в Москве до него дошедший, что король снова начал войну с уграми. И вновь набежала тень на лицо Ивана Васильевича.
— Скажи мне, Семеныч, — с тревогой спросил он, — здрав ли брат мой Юрий Василич?
— Здрав князь-то, — спокойно ответил Курылев, — токмо кашель его томит. Такой гулкий кашель, как бы из бочки пустой…
— Боюсь, не сухотная ли болесть у него, — грустно произнес Иван Васильевич и добавил, крестясь: — Как была у государя покойного, Царство ему Небесное!..
Подумав немного, государь обратился к своему стремянному, стоявшему возле него:
— Угости-ка, Саввушка, вестника, накорми, пусть с часок поспит. От нас же пошли своего гонца вместе с Титом Семенычем к брату Юрьюшке. Да прикажи, дабы давали везде им сменных коней без задержки. Ты же, Семеныч, брату моему передай: «Милый Юрьюшка, спасибо тобе за службу добрую. Все право тобой содеяно. Токмо борони здоровье свое. Ратная же сила сложена у нас добре, а наиглавное — добре вестниками связана и может она везде, где надобно, борзо пред врагом в нужное время лицом стать. Шли же мне вестников чаще. Вызнай, куда Ахмат идти хочет, да пошли лазутчиков. Татары же наши пусть обоз и цариц ханских так явно ищут, дабы Ахмат узнал о сем и за обоз свой имел страх. Будь здрав и храни тя Бог…»
Великий князь верил воеводам и служилым царевичам более, чем удельным князьям. Из братьев же был ему близок лишь один князь Юрий, которого звал он «Юрьюшка — десница моя». Сказалось это отношение к людям и на размещении войск вдоль берега Оки. Двойной был учет у великого князя: первое — так силы расставить, дабы татарам все дороги на Москву закрыть и посылать в нужное время подкрепления к опасному месту, а другое — дабы не дать врагам окружить свою ставку великокняжескую. Посему сам он с большими силами из лучших полков стал в городке Рославле на Оке, возле устья реки Осетр, между Каширой и Коломной. В Коломну же поставил царевича Даниара с его татарами и воеводу князя Федора Давыдовича Пестрого, князя Андрея большого соединил в Серпухове с царевичем Муртозой, сыном Мустафы, царя казанского, а из воевод там же поставил князя Ивана Стригу-Оболенского и князя Данилу Димитриевича Холмского.
Всеми же силами ратными правил князь Юрий, «десница государева», по приказам только самого великого князя.
И Ахмат, ведая об этом через своих лазутчиков и доброхотов, понимал, что ни силой на Москву ему не пробиться, ни тайно какой-либо хитростью в обход пройти нельзя. На Казимирову помощь надежды у Ахмата уже не стало, ибо самому королю в борьбе с уграми впору подмоги просить. Более же всего боялся Ахмат, как бы обоз его не нашли царевичи татарские, жен, детей и богатство его не захватили, да и в улусах его, в юрте Батыевом, не все было спокойно.
Как всегда, неудачи поколебали дух татарских воинов и воевод, привыкших все брать смаху, с набега или силой ломить в лоб врагу и бить его, если побежит, не выдержав первого удара. Теперь же, находясь под угрозой русских сил и терпя неудачи, степняки стали роптать, боясь приближения осени, боясь бескормицы для коней в степях, где за лето травы выжжены солнцем, а путь татарского войска к зимовкам — не ближний свет.
Начались в войске татарском смуты и волнения. Не хватало продовольствия. Начался падеж коней от бескормицы, а достать продовольствия негде было: пробовали было татары грабить порубежные русско-литовские земли, но там встречали их стрелами да копьями, а в иных местах отгоняли налетчиков просто топорами да косами, да и сами жители литовских и русских деревень, боясь налетов татар, дальше и дальше уходили от рубежей вглубь своих земель…
Русские же силы тем временем все теснее подходят и подходят к берегам Оки, будто петлей охватывают войско татарское. Начали начальники ханского войска к отступлению втайне готовиться. По ночам с середины августа стали татары незаметно в Поле уходить небольшими отрядами, а потом уж и скрывать этого не стали. В последнюю же ночь весь стан всполошился, узнав, что хан со своими полками и уланами перешел литовский рубеж. Все рванулось следом за ним, словно лед по реке сразу понесло. Страх охватил татар, побежали они и мчались назад вдоль литовской границы, убивая, грабя, сжигая все на пути своем, превращаясь из войска в дикую орду разбойников.
Узнав о бегстве врага, великий князь приказал воеводам собирать добровольцев, чтобы пошли они татарам вслед для захвата отставших и для набегов, чтобы христианский полон у врага отбивать, и обещал за это награды. Затем собрал государь вокруг ставки своей всех, братьев, князей, воевод и всех воинов своих. Свершил молебны многие по всем полкам за освобождение от мусульман безбожных и благодарил ратных людей за труды их от лица Руси православной. Потом распустил всех князей и воевод с полками их по домам. Сам же Иван Васильевич с верным своим Даниаром возвратился в Коломну.
Здесь, с глазу на глаз, о многом говорили они за трапезой, а прислуживал им только Саввушка. Когда о Новгороде и о Казимире беседа зашла, царевич Даниар заволновался.
— Ведомо нам точно от дозоров и лазутчиков наших, — заговорил он вполголоса, — Казимир и Ахмат две нитки, а в един узел вяжут их в Новомгороде.
— Истинно так, — подтвердил Иван Васильевич.
Царевич опять заволновался:
— Прости мя, государь, а мыслю яз, что Господа новгородская вяжет в сей же узел и братию твою…
Великий князь нахмурил брови и насторожился, а Даниар оборвал свою речь. Заметив это, государь усмехнулся и, метнув на царевича ласковый взгляд, твердо вымолвил:
— Спасибо тобе за верность, — сказал он тихо, — о многом яз ведаю, токмо удельным плетью обуха не перешибить.
Желая пресечь разговор этот, он спросил о Менглы-Гирее:
— Как в Крыму-то?
— Менглы-Гирей мечется: не знает, кого султан из двух изберет в подручные свои — его аль Ахмата. Такие слухи по степи идут. Менглы-Гирей и Ахмата боится и султана.
— А из нас за кого он, — спросил великий князь, — за Москву аль за Казимира?
— Тобя более боится, — ответил Даниар, — значит, за тобя. И надежда у него есть, что, Ахмата побив, ты и Казимира почнешь бить.
Царевич помолчал и продолжал:
— Токмо ты, государь, султана держись более…
— Яз и сам о сем давно думу думаю. Спасибо тобе…
О многом еще говорил великий князь с царевичем дружелюбно и милостиво, а потом, дары ему дав многие, отпустил с лаской восвояси.
В этот же день государь и сам отъехал с полками своими к Москве и августа двадцать третьего, в воскресенье, въехал в стольный град свой, где встречен был всем народом, ликующим и радостным.
В Кремле же, у Архангельского собора, встретил великого князя митрополит Филипп со всем духовенством, и отпели попы молебны благодарственные всенародно за победу великую при малой крови…
Но все это не волновало и не радовало великого князя, как прежде. Думы съедали ему сердце и душу. Беседа с Даниаром не выходила из головы, и видел он впереди одни трудности.
— Победа же сия, — произнес он вполголоса, — токмо передышка на миг единый…
Ему захотелось поскорее увидеться с Курицыным и, как только принял он благословение владыки Филиппа, поскакал в хоромы свои, повелев Саввушке позвать к нему Федора Васильевича.
В хоромах Данила Константинович сообщил Ивану Васильевичу тревожную весть из Ростова Великого.
— Государыня Марья Ярославна занемогла сильно. Хочет всех сыновей видеть…
— Давно ль сие? — спросил Иван Васильевич.
— Она и в Ростов-то ехала, больна была, а вот разболелась совсем…
— А Ванюшенька?
— Здрав он, государь, — быстро ответил дворецкий. — Слава Богу.
Вошел дьяк Курицын и, поклонясь, молвил:
— Будь здрав, государь. Дошел по приказу твоему.
— Садись, садись, Федор Василич, садись. О многом сказать тобе надобно. Из Крыма новых вестей нет?
— Нет, государь.
— Пока непрочен Менглы-Гирей, — начал великий князь и, передав думному дьяку своему весь разговор с царевичем Даниаром, закончил: — Видишь вот, Федор Васильевич, победа наша над Ахматом — это токмо передышка…
— Истинно, государь, — подтвердил дьяк, — запомнил яз слова твои: «В огневом кольце мы».
— Посему два дела тобе даю, Федор Василич, — продолжал великий князь. — Первое: передышку с Ахматом, елико возможно, продлить. С ним нынче легче мир заключить. Избери-ка посла к нему, который и хану угодить может и нам выгоды все добыть…
— Яз, государь, Никифора Федорыча Басенкова, племянника воеводы, пошлю. По-татарски он, как по-русски, говорит, знает жизнь татар и все их обычаи и сумеет, где нужно, и бакшиш и рушвет дать, а где и нужное ласковое слово молвить…
— Добре, посылай Басенкова, — продолжал великий князь, — да и Кокоса с Мамаком из рук не выпущай и насчет даров не скупись, токмо обо всем доводи до меня. Сам же яз удельных крепче в кулак зажму. Есть у меня вера, что поможет мне в сем и матушка, хошь и не разумеет всех дел моих. Мыслю яз, не допустит она братьев моих до воровства с ворогами нашими против Руси православной. Мы же тем временем вместе с Юрьем еще более научим войско нашей долгой войной воевать с расчетом. Новгородскую же Господу, как гадину, всю передавим…
Великий государь остановился, увидя на лице дьяка тревогу и растерянность.
— Прости, государь, — заговорил дьяк в ответ на вопросительный взгляд Ивана Васильевича, — прости, не упредил тя, что князь Юрий Василич в постелю слег, кровь у него горлом пошла…
Иван Васильевич побледнел и глубоко передохнул.
— Саввушка, — глухо позвал он и приказал: — коня мне, поедем с тобой сей часец к князю Юрью Василичу…
Князь Юрий лежал в своей опочивальне на широкой постели у открытого окна. Лицо его, выделяясь на белой наволочке высокой подушки, казалось прозрачным и восковым. Рот был закрыт ручником, на котором алела свежая кровь.
В опочивальне был духовник Юрия и ближние его бояры, а также стремянный князя и две старушки, ходившие за больным. Печальней всех был сотник из полка князя Юрия, который вестником приезжал к государю в Бронницу.
Все встали и низко поклонились великому князю, а Юрий улыбнулся, и лицо его оживилось.
— Здравствуй, Иване, — сказал он.
Иван Васильевич перекрестился на образа и подошел к брату.
— Здравствуй, Юрьюшка, — сказал он, волнуясь, и хотел было поцеловать брата в уста, но, увидя кровь на них, поцеловал в обе щеки.
Две крупные слезы выкатились из сияющих золотистых глаз Юрия. Иван сел у постели брата и ласково сжал его руку. Говорить было не о чем: все всем было ясно, и лучше всех понимал это сам Юрий.
— Иване, — сказал он с трудом, — поедешь к матери, поклонись ей до земли и прими за меня благословение ее…
Юрий помолчал и продолжал с волнением:
— Чем грешен против тобя, Иване, прости, Господь все рассудит. Есть у меня духовная на мелочи всякие сестре и братьям. Главное же — за государство: вотчину и проче…
Запотел Юрий от усталости, и волосы прилипли ко лбу, глаза томно закрылись.
Великий князь тихо поднялся, но Юрий услышал и открыл глаза:
— Прощай, Иване, благослови тя Бог в делах твоих.
Он привлек к себе руку государя и поцеловал ее, оставив на ней алое пятно. Схватив ручник, закрыл он им лицо свое и заплакал.
Иван Васильевич склонился к нему и, целуя лоб и руки его, повторял жалобно, хриплым голосом:
— Прощай, славная десница моя, брате мой любимый…
Потом, овладев собой, выпрямился, постоял молча и, низко поклонясь брату, сказал:
— Прощай…
— Навеки прощай, Иване, — глухо произнес Юрий, провожая взглядом уходящего брата, — ни в чем не суди мя, Иване…
Княгиня великая Марья Ярославна еще болела, но уже вставала, а иногда и сидела на постели своей. Все младшие три сына — Борис и два Андрея были уже в Ростове, когда приехал туда и старший. Великий князь застал братьев около матери.
Помолясь, он спросил ее о здоровье и, приняв благословение, поцеловал ей руку, а потом и в уста.
Помолчав, он стал снова пред ней на колени и молвил:
— Молил мя Юрьюшка благословения твоего, дабы благословила его в лице моем, тяжко болен он…
Заплакала Марья Ярославна, охватила за шею Ивана и, крестя потом частым крестом, заговорила с рыданьями:
— Благословляю Юрьюшку моего именем Божьим, всей любовью своей. Прости, Господи, все грехи его, помоги ему, Господи! Спаси, Господи, роженое мое дитятко…
Получив благословение для Юрия заочное, поднялся с колен Иван Васильевич и заметил, что братья в стороне держатся. Понял он, что у них уже был разговор с матерью о завещании Юрия на случай смерти его.
В это время вошел дворецкий старой государыни спросить, куда обед подавать: в трапезную или в опочивальню.
Марья Ярославна, чувствуя себя лучше, приказала:
— В трапезной будем обедать…
Иван Васильевич, не видя сына, не вытерпел и спросил:
— Матушка, а где же Ванюшенька мой?
— Со стремянным своим, с Никифором Растопчиным, по полям на конях скачут, к обеду будут…
Дверь в этот миг шумно отворилась, и Ванюшенька, румяный, оживленный, вбежал в опочивальню.
— Прости мя, бабунька, далеко мы заехали, — заговорил он, но, увидев отца, кинулся ему на шею, радостно выкрикивая: — Тату мой, тату!..
За трапезой много раз беседа братьев грозила перейти в ссору, изобилуя намеками и острыми словами, но присутствие умной и всеми сыновьями любимой и чтимой матери не допускало этого. Марья Ярославна умела вовремя найти строгое или ласково слово, и братья сдерживались, не смея враждовать открыто.
Одно время младшие братья дошли до такого раздражения, что вот-вот могли оскорбить великого князя, несмотря на то, что старший брат был весьма сдержан. Государыня гордо и величаво поднялась со скамьи своей и, зная, что вражда меж братьями идет из-за владения вотчиной князя Юрия, сурово крикнула на младших:
— Что вы, яко враны хищные, над живым братом раскаркались! Князь великий ништо еще о сем не сказывал, а у Юрья духовная есть. Стыд и срам мне от таких речей. Яз матерь вам и великая княгиня и такого невежества не допущу пред лицом своим…
Великий князь, тоже встав из-за стола, подошел к матери с лаской.
— Прости нас, матушка, — сказал он, — яз не мыслю, дабы кто из нас забыл почет к матери своей, и первый прощенья у тобя прошу, ежели чем согрубил…
— Нет, Иване, токмо не ты! — воскликнула Марья Ярославна, протянув руки к великому князю.
Иван почтительно поцеловал руку матери и молвил тихо:
— Рад сему, матушка, что веришь мне. Мыслю, и братья ничем изобидеть тобя не хотели…
В это время вошел поспешно в трапезную дворецкий государыни и доложил:
— Вестник к великому князю с Москвы от владыки Филиппа. Где, государь, принимать будешь?
Иван Васильевич, обернувшись к матери и догадываясь, о чем весть, тихо сказал:
— Где прикажешь, матушка, там и приму вестника.
— Зови сюды, — дрожа и бледнея, с трудом выговорила Марья Ярославна.
По зову дворецкого тотчас же вошел молодой послушник в запыленной одежде и с почерневшим от пыли лицом. Помолившись и отдав по-монастырски поклон, он торопливо заговорил:
— Преосвященный наш, владыка Филипп, повестует: «Великий государь, сын мой духовный, со скорбью великой уведомляю тя: Божией волей днесь, сентября в двенадцатый день, в субботу, в десятый час дни преставился на Москве благоверный и христолюбивый князь Юрий Василич…»
При этих словах великая княгиня беспомощно опустилась на скамью и, пав головой на стол, зарыдала, не подавая голоса, и только вздрагивая плечами.
— «Прошу тя, государь, — продолжал вестник, — извести мя, как повелишь: хоронити ли без тобя новопреставленного брата твоего или тобя ожидати? Благословляю тя, молитвенник твой, смиренный раб Божий Филипп».
Среди наступившего тягостного молчания Иван Васильевич, видя, что мать потеряла сознание, приказал вестнику:
— Повестуй владыке: «Отче святый и молитвенник мой, без меня и братьев моих не хорони князя Юрья. Взявши же тело его, положи во гроб каменный с почетом великим и поставь его среди церкви Михаила-архангела. Яз же к погребению с братией вборзе на Москве буду…»
Потом, обратясь к дворецкому, добавил:
— Угости вестника, пусть отдохнет, а после дай грамотку ко всем заставам: гонит-де он по приказу великого князя и давали бы ему коней сменных без замедленья…
Покинув Рим, караван царевны Зои шумным, блестящим и богатым табором пересек Италию, проходя города Витербо, Сиену, Флоренцию, Болонью и Вигенау. Везде царевне устраивали торжественные встречи и празднества как «наследнице кесарей», духовной дочери святого престола и невесте могучего государя московского. Особенно сильное впечатление производили на итальянцев богатейшие русские одежды царевны, отороченные мехом, осыпанные самоцветами, жемчугом и шитые золотом, а также вооружение воинов и кони их. Стража и папский легат, ехавший в полном облачении вслед за большим распятием, придавали каравану, несмотря на его шум и блеск, некоторую строгость.
Особенно пышная встреча была оказана царевне на родине Ивана Фрязина, в городе Виченце, принадлежавшем Венецианскому государству. Празднества здесь продолжались несколько дней, сопровождаемые торжественными шествиями молодежи, изображавшей в живых картинах разгром турок и возрождение византийской империи.
Во всех итальянских городах царевна Зоя вела себя, как преданная святому престолу католичка, а в Болонье даже отслушала мессу у могилы св. Доминика, основателя знаменитого ордена проповедников и инквизиторов…
Слухи об этом приходили в Москву через итальянских и немецких купцов, опережавших медленное и торжественное шествие каравана царевны, проследовавшего потом через Аугсбург на Нюрнберг, а потом в Любек, дабы плыть отсюда морем. Прибыв в этот город сентября первого, караван царевны задержался здесь из-за множества людей более восьми дней. Только сентября десятого удалось им подрядить немецкий корабль, отплывающий в Колывань.
Все вести эти докладывал великому князю дьяк Курицын, собирая их в Москве, и во Пскове, и в Новгороде от разных чужеземных людей в разное время.
— Ныне, государь, — говорил он, — чужеземцев-то у нас вельми много стало.
— Вборзе их еще боле будет, — усмехнувшись, молвил великий князь и задумался.
Дьяк Курицын молчал, не осмеливаясь нарушать дум государя.
— Вижу ясно, — заговорил Иван Васильевич медленно, будто сам с собой, — как ползет от Рыма к Москве караван сей, змеей нарядной извиваясь, и ведаю, пошто он ползет. Не удалось латыньству через собор нас к унии принудить, через постель сие учинить хотят. Токмо не накинуть папе аркана на Русь. Татары в рабство ее мечом и огнем обратили, рабство сие мы зачинаем ныне свергать. Они же блазнят собя крестом латыньским нас под новое иго поставить.
Великий князь смолк, но вдруг, гневно топнув ногой, громко воскликнул:
— Токмо не быть сему ни вовек!..
Курицын с некоторым недоумением посмотрел на Ивана Васильевича и нерешительно спросил:
— Пошто ж, государь, ежели так ты мыслишь, путь латыньству на Русь пролагаешь?
Государь усмехнулся:
— На то сей путь пролагаю, дабы сама Русь по нему ходить могла, когда и куда ей надобно будет.
К середине сентября великая княгиня Марья Ярославна совсем от болезни оправилась и вернулась в Москву из Ростова Великого.
К этому же времени были в Москве и все братья Ивана, и снова начались семейные совещания и разборы духовной князя Юрия Васильевича. На всех советах присутствовали княгиня Марья Ярославна и духовник ее, престарелый отец Александр, читавший и разбиравший духовную грамоту.
После долгих чтений и разборов духовной из нее прежде всего можно было узнать, что князь Юрий просит мать и брата своего, Ивана Васильевича, выкупить у заимодавцев Владимира Григорьева и Андрея Шихова золотые и серебряные вещи, а также постав сукна ипского, под которые было им взято взаймы четыреста десять рублей с полтиной, и обратить это имущество на помин его души в церквах.
Далее в духовной указано было, что золотое монисто, благословение Юрию бабки его, Софьи Витовтовны, он отдает сестре своей Анне, великой княгине рязанской, все же одежды свои и меха оставляет он матери своей, великой княгине Марье Ярославне: хочет она — себе возьмет, хочет — на помин души его раздаст…
Что же касается удела, полученного от отца и состоявшего из градов: Димитрова, Можайска, Серпухова, Медыни, Хотуни, из сел московских и из сел, завещанных бабкой, Софьей Витовтовной, то об этом князь Юрий совсем умолчал, как и о второй трети[58] «володимирской», которую должен он был на Москве делить пополам с Андреем большим и «держать по годам»…
После многих споров Марья Ярославна просила великого князя позвать на совет дьяка Бородатого.
— Дьяк сей, Иване, — говорила она, — вельми сведущ в княжих обычаях. Молю тя, не откажи в сем мне для-ради мира семейного…
— Содею яз по мольбе твоей, матушка, — улыбнувшись, ответил великий князь. — Сам же яз более чту не обычаи, а пользу для государства. Но для ради-мира семейного уважу тобе, елико возможно.
После этих слов прекратились споры и крики, а Марья Ярославна вздохнула свободнее и веселей стала.
Когда дьяк Степан Тимофеевич внимательно читал духовную князя Юрия Васильевича, великий князь обдумывал положение дел, и думы его были ясны и тверды: не о себе он думал, а для государства дела решал.
Давно уж он заметил, что из братьев более всех против него восстает любимец матери Андрей большой. После разговора с царевичем Даниаром становилось многое ясней и понятней ему в поведении братьев. Неопределенная ранее тревога превращалась в определенные подозрения.
— Забыть мне надобно любовь свою к братьям, — горько шевельнулись его губы от неслышного шепота, но лицо было неподвижно и казалось задумчивым.
Только веки его слегка дрогнули, когда он услышал слова дьяка Бородатого:
— Разреши, государь, слово молвити?
— Сказывай, Степан Тимофеич, — вполголоса ответил великий князь.
— Государыня, — заговорил дьяк, оборотясь лицом к княгине Марье Ярославне, — московские государи исстари старшему сыну более, чем другим, вотчин отказывали, дабы молодшая братия к нему почет и уважение имела, а ежели надобно будет, и страх. Он им отца вместо. Так деяли и Иван Данилыч Калита, и внук его Димитрий Иваныч Донской. Так же приказал излишек на старейший путь и супруг твой, государь Василий Василич, отказав государю нонешнему одному шешнадцать городов, а четверым братьям его всем вместе — пятнадцать…
Братья Ивана Васильевича заволновались, особенно Андрей большой, сверкнувший на государя злыми глазами.
— А трети как? — громко выкрикнул он. — Трети на Москве?
Выждав, когда шум смолк, дьяк Бородатый продолжал:
— И трети так же. Первая, самая большая, дана государю нашему со всеми путьми и жеребьями великого князя в единое владение. Вторая треть, сами ведаете, — князьям Юрию Василичу, и Андрею Василичу, и меньшому Андрею Василичу…
— Ведомо все сие нам, — перебил дьяка князь Андрей большой, — ты о духовной сказывай. Как по духовной-то удел Юрья делить?..
— По княжому обычаю, — твердо ответил Бородатый. — Князь Юрий Василич не женат был, нет у него никаких наследников, опричь князя великого, государя нашего Ивана Василича…
Наступила тишина, и только опять Андрей большой хрипло спросил:
— А другая треть?
— Полтрети вместе с уделом за государя, а другая полтрети тобе, княже Андрей Василич, остается. Будет как у всех молодших, по полтрети…
Андрей большой скрипнул зубами и от бешенства ничего не мог вымолвить. Борис и Андрей меньшой переглянулись.
— А из городов, матушка, — нерешительно спросил Борис, — он ничего нам не даст?..
Великий князь, сдвинув густые брови, молча смотрел на братьев неподвижным, тяжелым взглядом. Марья Ярославна испугалась, страшно стало и дьяку и братьям.
— Иване, молю тя, Иване, — дрожащим голосом заговорила великая княгиня, — помилуй братьев своих. Не обижай. Пожалуй, и яз пожалую…
Великий князь смягчился.
— Слово мое таково, матушка, — медленно произнес он, — из удела Юрьюшки никому ни града, ни села не дам. Дам от других отчин: Борису — Вышгород, Андрею меньшому — Тарусу, Андрею большому оставляю его треть на Москве, ибо городов у него одного вдвое боле, чем у обоих младших.
— Не твоя о том гребта, — вскипел опять Андрей большой, — так отец им и мне отказал!..
— Андрюша, молчи, — заволновалась снова Марья Ярославна, — молчи! Яз те Романов, городок свой на Волге, даю. Не перечь государю.
— Ин будь по-твоему, матушка, — улыбнувшись матери, сказал великий князь и продолжал: — Токмо о сем договоры меж собой заключим, дабы вам всем ни в чем в удел Юрья не вступаться…
В этот год осень была ранняя, страшные бури свирепствовали на Балтийском море, и волнами одиннадцать дней носило корабль царевны цареградской. Только на двенадцатый день он пробился в Финский залив и двадцать первого сентября подошел к приморскому городу Колывани.
Муки великие терпели в пути морском не только царевна и прочие, кто с ней был, но даже и кони. С радостью и веселием сошли путники с утлого корабля, метавшегося, как скорлупка, среди хлябей морских, и ступили на твердую землю, но были так слабы, будто с постели лишь встали после тяжкой болезни. День стоял холодный, пасмурный, шел дождь вперемежку со снегом, и было так непривычно южанам видеть столь раннюю, как им казалось, зиму. Все они бросились в страхе скупать в лавках, кто и где мог, не только шубы разной цены, но и простые полушубки из бараньего меха. Многие были готовы даже ехать обратно, но жажда наживы и пример Ивана-денежника, «боярина и друга государя», как называл он себя, удержали их в Колывани.
Немцы встретили царевну и спутников ее холодно, более с любопытством, чем с почетом. Оказывалось некоторое внимание лишь папскому легату, и то лишь со стороны латинского духовенства.
Недовольный всем этим, Иван Фрязин отыскал в Колывани знакомца своего Николая Ляха и, дав ему малую толику денег и много обещаний, послал гонцов во Псков, Новгород и на Москву известить всех о приезде царевны, дабы готовились ко встрече ее.
На второй день октября Николай Лях прибыл из Колывани во Псков. В тот же час повелели посадники степенные звонить в вечевой колокол. Здесь, на площади пред собором св. Троицы, посадники, взойдя на степень, приказали гонцу царевны сказывать, и тот возгласил зычно на всю площадь:
— Переехав море, едет на Москву царевна цареградская Зоя, дочь Фомы, князя морейского, внучка царя Иоанна Палеолога, который был женат на родной тетке великого князя Ивана Василича… Сия будет вам великая княгиня, а великому князю Иван Василичу — жена. И вы приняли бы ее честно. В шестой день сего месяца будет царевна в Юрьеве…
Сказав это, а после приняв угощенье и отдохнув, в тот же день поспешил Николай Лях к Новгороду Великому, а оттуда на Москву, с теми же извещениями.
Псковичи, решив на вече своем, где и как царевну встречать и какие дары ей дарить, послали спешно гонцов своих на Узменье,[59] где проходила граница псковской земли с немцами, для встречи. Сами же начали меды сытить и корма собирать для почетного и великого угощения царевны и всех спутников ее. В этих делах и приготовлениях прошло не меньше недели, когда октября десятого, в субботу, после обеда, прибыл псковский гонец от царевны из Юрьева, дабы встретили ее на другой день на Узменье, где будет она со всеми своими у берега.
В это же время псковичи снарядили быстро к отплытию шесть больших лодок, в которые сели посадники псковские и бояре, лишь место оставив гребцам. Как только они поплыли вниз по Великой к озеру, так со всех городских концов и посадских двинулось за ними множество лодок и больших и малых. Все суда эти бежали ходко, стремясь к утру одиннадцатого октября быть уже на Узменье. Да и путь-то не долог — всего тридцать верст надобно было идти на веслах до Узменья. Хотя царевна может и запоздать, отъезжая из Юрьева — бабьи сборы всегда долги бывают, да и светает уже поздно, часов в семь, — все же они спешили.
Когда утро чуть забрезжило, потянул ветерок, разогнал все тучки, и глянуло сверху ясное небо, слегка розовея и золотясь у самой воды, из-за которой уже выбивались лучи солнца, уходя в самую высь и обжигая огнем убегающие тучки. То же самое, как в зеркале, повторялось в широко раскинувшемся озере. День начинался ясный и тихий. Прошло часа полтора, и вот уже с передовых судов можно стало различить дымку далеких берегов. Постепенно берега сходятся, приближаясь к узкому проливу.
— Узменье! Узменье! — слышатся кругом возгласы.
Вот с насадов посадники и бояре своих гонцов, высланных ранее, на берегу видят, а далее — табор из телег и коней, окруженный стражей великого князя. Время уж становилось ближе к обеду, когда все шесть насадов великих и множество лодок, плеща веслами, пересекли Узмень и стали все враз приставать к берегу.
Посадники и бояре псковские, выйдя из насадов и наполнив медом и вином кубки серебряные и рога золоченые, пошли к табору, где встретил их Иван Фрязин, одетый в русскую боярскую шубу, и подвел их к царевне.
Степенный посадник подал ей на серебряном блюде золотую чарку с дорогим вином и молвил:
— Будь здрава, царевна!
Зоя улыбнулась ласково и, вспоминая русские слова, которым научилась в пути у Ивана Фрязина, замешкалась.
— Грацие, — подсказал незаметно ей Фрязин, и царевна радостно произнесла:
— Спасибо.
— Добре дошла? — спросил посадник, но на это царевне было легче ответить, ибо она запомнила, что в ответ нужно только повторить утвердительно те же слова.
— Добре дошла, — ответила она и, выпив вина, протянула обратно посаднику блюдо с золотой чаркой.
Но посадник не принял чарку, сказав, что это ей в подарок.
— Спасибо, — опять с лаской сказала царевна и, подозвав к себе Ивана Фрязина, обменялась с ним несколькими словами по-итальянски и по-русски.
Потом, обратясь к псковичам, сделала знак рукой. Все смолкли.
— Хочу, — молвила она громко по-русски, — от немец вборзе отъехать на Русь святой…
— Будь здрава, царевна православная! Будь здрава! — загремело кругом.
Когда снова все стихло, сияющая Зоя, положив себе руку на грудь радостно воскликнула:
— Царевна правослявна!..
Это вызвало новые восторги встречавших ее псковичей. Далее с посадниками говорил Иван Фрязин, которому они сообщили обо всем, что и как было решено на вече и что они рады сейчас же везти невесту государеву во Псков…
После этого псковичи с честью приняли царевну в свои ладьи со всей ее свитой и казной. Табор же царевнин со всем обозом и со стражей пошел берегом озера. Ехали медленно ради отдыха царевны. Первую ночь ночевали в Скретове, другую — у св. Николы в Устьях, а октября тринадцатого приехали к церкви Пресвятой Богородицы, где игумен и старцы отпели о здравии царевны молебен.
Отсюда царевна, надев царские одежды, поплыла к Пскову и вышла из лодки на берег у самого града со всей свитой своей. Здесь она встречена была посадником и священством псковским и иконами и крестами. Приняв благословение протопопа соборного и приветствия посадника, пошла царевна к собору св. Троицы со всей своей свитой, и был с ней свой архиепископ, не по чину православному облаченный, сея в народе смущение. Было на владыке том ярко-красное одеяние в виде плаща.
— Гляди, гляди, каков червлен весь, — говорили в народе, — и куколь-то на главе его червлен же…
— И перстатки на руках червлены…
— Не сымает их, даже крестом знаменуясь…
— И благословляет в них же…
— А крест-то его слева направо…
Не менее смущало православных и то, что перед владыкой несли латинский крест и литое распятие на высоком древке…
Все это заметила царевна и насторожилась. Она часто, напоказ всем, крестилась истовым православным крестом. Народ был доволен ее поведением, особенно после того, как принудила она легатуса папского перекреститься и приложиться в Троицком соборе к особо чтимой иконе Божьей Матери…
После этого, провожая царевну к Новгороду, посадники псковские и бояре и весь Псков чтили вином и медом и всякими кушаньями за великой трапезой и царевну, и свиту ее, и слуг, и стражу княжую здесь, у Пречистой, куда приведен был и обоз их и все кони их.
Тут же и подарки дарили царевне, и посадники, и бояре, и купцы, всякий по мере достояния своего. Град же Псков подарил ей пятьдесят рублей серебром и десять рублей Ивану Фрязину как послу великого князя, дабы видел тот усердие их.
Всеми почестями этими, подарками и ласками псковичей царевна была весьма растрогана и, прощаясь, сказала краткое слово с поклоном.
Иван Фрязин так его перевел:
— Посадникам псковским, и боярам, и всему Великому Пскову кланяюсь на вашем почетном угостье, на вашем хлебе-соли, на вине и на меду! Ежели Бог мне даст на Москве быть у своего и у вашего великого князя, яз, когда вам надобно будет, хочу о делах ваших перед государем своим печаловаться…
По пути к Новгороду царевна Зоя была задумчива. Вспоминала все унижения и бедность при папском дворе, свои и братьев своих. Подарки во Пскове уже показали, как отовсюду, сами по себе, будут приходить к ней и великий почет и богатство. Истинная дочь римской церкви забывала папский престол, заслонялся он уж престолом царя московского.
Намеками и обиняками заводила она речи об этом и с греками, верными друзьями, и слугами семьи Палеологов, особенно с умными, образованными братьями Траханиотами.
Братья ей объявили прямо, без всяких стеснений:
— Еще в Риме мы оба давно уж мечтали переменить своего духовного государя на московского. Ныне же случай у нас счастливый иметь царя московского и царицу из славного рода Палеологов.
Царевна Зоя милостиво улыбнулась, но промолчала. В душе она была согласна с Траханиотами, но все еще боялась Рима. Она решила пока послужить его святейшеству. Ей еще не совсем ясно было, как сложится судьба ее на Москве.
Она приказала остановить поезд и пригласить к ней в карету для тайной беседы папского легата, архиепископа Антонио Бонумбре.
— Простите за беспокойство, ваше высокопреосвященство, — сказала царевна легату, когда тот поднимался в ее карету, — но мне необходимо переговорить с вами перед скорым въездом в Новгород. Там ожидает нас больше трудностей, чем было во Пскове. Но там архиепископ Феофил, который склонен к унии и составлял тайный договор, как мы это слышали от его святейшества, с королем Казимиром.
— А при церкви на Немецком гостином дворе, — добавил Бонумбре, — живет монах-доминиканец, который, по словам же его святейшества, знает хорошо русский язык. Мы можем, минуя Ивана Фрязина, вести через этого монаха переговоры с архиепископом Феофилом и с некоторыми боярами из Господы новгородской.
Царевна почувствовала себя снова между двух огней, но не выдала своей тревоги: ей помогли коварство и лживость, приобретенные в Риме.
— Тем более, ваше высокопреосвященство, — заметила она с искренней радостью, — это дает нам больше надежд на союз с Москвой против турок, как этого прежде всего угодно достигнуть его святейшеству.
Бонумбре, прищурив глаза, испытующе посмотрел на греческую принцессу. Он не понимал, действительно ли она не разбирается в том, о чем говорит, или намеренно изображает наивную девочку.
— Вы принцесса, — сказал он, — забыли о пользах для святой римской церкви…
— Простите, ваше высокопреосвященство, — перебила его царевна, — вы забыли, как во Пскове не только простой народ, но купцы и даже бояре смотрели на вас, на святое распятие и непочитание вами икон. Я боюсь, ваше высокопреосвященство, что если бы вы не приложились к чтимой ими иконе, то они могли бы напасть на нас с оружием. Как бы мы тогда исполнили тайные поручения его святейшества папы?
Архиепископ Бонумбре ничего не ответил, что-то усиленно обдумывая.
— Его святейшество в беседе со мной, — продолжала царевна, — изволил рассказать мне анекдот о ночной кукушке и заверил, что, снискав любовь мужа, я преуспею в делах более, чем убеждения и красноречие самых умных послов.
Тонкие губы Бонумбре искривились улыбкой.
— Его святейшество в сем разумеет более, чем я, — сказал легат, — и я думаю, что он и более прав, чем я. Впрочем, во всем этом мы вскоре убедимся сами. «Festina lente»,[60] говорили древние. Что же касается меня, то я буду дневной кукушкой и завяжу необходимые нам связи среди русского духовенства, князей и боярства. Если не удастся союз против турок, может быть нам удастся влиять на русскую церковь через ее служителей.
Некоторое время собеседники ехали молча, потом снова заговорил посол папы Антонио Бонумбре.
— Надеюсь, мы поняли друг друга, — сказал он, — цель у нас одна, хотя средства разные, но пользоваться ими нужно одинаково тайно…
Царевна почувствовала, что разговор окончен. Она приказала остановить караван. Архиепископ Антонио, благословив свою духовную дочь, вышел из ее кареты.
Слухи о приезде царевны и о дорожных происшествиях, опережая ее поезд, катились по всей Руси, но к Москве приходили в первую очередь. Передавали о том или ином прежде всего гонцы и вестники, а также и случайные люди, и, наконец, просто вести всякие переметывались от села к селу, от города к городу.
Собирая все это вместе и выбирая достоверное, дьяк Федор Васильевич ежедневно докладывал по утрам государю. Сведения были о Пскове теперь уже с приезда царевны и до выезда ее к Новгороду.
— И перед царевной, баишь, легатус все время распятие по латыньскому обычаю носит? — переспрашивал великий князь. — А что народ-то?
— В смущении, государь. Черные же люди и сироты ропщут…
— А царевна?
— Бают, — отвечал Федор Васильевич, — крестится по-православному. К иконам прикладывается, даже самого легатуса, архиепископа Бонумбре, приложиться к Пречистой понудила. Народ-то, бают, был ею доволен вельми!..
— А Иван-то Фрязин двурушничает?
— Даже по-латыньски крестом собя знаменует.
— Гадина, — молвил великий князь, — и нашим и вашим, где больше дадут…
Выспросив все подробности, великий князь после некоторого раздумья сказал:
— Мыслю яз, что и царевна едет к нам не без папского наказу, не без лести ко мне. Хитра, вижу, в лести-то. Токмо ей неминуемо выбирать придется, которому престолу служить.
— Истинно, государь, — согласился дьяк Курицын, — заведет семью свою с тобой, так все в пользу общую будет, а папа сюды рук не дотянет. Живя же за тобой, не прогадает. Видать, она сама разуметь уже сие начинает…
— А ежели душа ее к латыньству лежит…
— И, государь, — возразил дьяк, — у таких девок так бывает: кто ее взял, в его веру и пойдет, токмо бы власть да жить бы всласть…
Постучав, вошел дворецкий и молвил:
— Прости, государь. Вестник тайно из Новагорода пригнал…
— Кто?
— Афанасий Братилов, златокузнец от Федорова Ручья. Вести для тобя есть, баит, спешные. Тут он, в сенцах. Впущать к тобе?
— Веди сюды…
Снова предстал перед государем давний знакомец его Афанасий, худощавый и жилистый мужик с суровым лицом. Истово перекрестясь на иконы, поклонился он великому князю и сказал:
— Будь здрав, государь. Челом тобе бью вестьми тайными…
— Сказывай, Афанасий, — приветливо молвил Иван Васильевич, — сказывай…
— Октября двадцать пятого, государь, накануне великомученика Димитрия солунского, — начал Братилов, — приехала с караваном своим к Новугороду невеста твоя, чаревна гречкой земли, со владыкой латыньским, Антоном звать. Владыка же в одеянии червленом, и куколь на нем червленый, и перстатки червленые на руках, якобы руки его в крови. А перед ним несут большое распятие, из серебра литое, позлащенное сверху. Новгород встретил их честью великой, и дары давали великие владыка наш Феофил, Господа и все люди новгородские и царевне и легату папскому.
— А в народе-то что баили? — спросил великий князь.
— Смятение, государь, в народе-то. Особливо, когда Антон-то никого из толмачей русских не принял, а захотел токмо мниха латыньского из черкви, которая на Немечком гостином дворе. После же пошли у владыки Феофила с Антоном и чаревной совещанья таимны, а из бояр были одни Боречкие…
Иван Васильевич сдвинул брови и перебил речь Афанасия:
— А пошто от сего смятение?
— По то, государь, что всем нам ведомо, отеч Феофил-то договор ранее писал с Казимиром, а Боречкие все за союз с латыньством и все против Москвы.
— Чего же народ страшится?
— Бают, чаревну-де опутают. А иные бают, может, чаревна-то с обманом за государя идет, дабы ересь Исидорову на Руси сеять…
— Когда же царевна отъезжает из Новагорода?
— Чаревна поспешает к одиннадчатому ноябрю, дабы до Филиппова заговенья на Москве быть. Я их на три дня опередил. Владыка наш Феофил на том пред чаревной настаивал. На Руси-де постом не венчают. Не успеет, так до самого Рожества в девках на Москве просидит…
— Ишь борзо время-то бежит, — слегка изменившимся голосом проговорил государь, — значит, через один-два дни она сюды будет…
— Да, государь, — подтвердил Афанасий Братилов.
Вдруг сжалось от боли сердце великого князя, и привиделся ему ранний рассвет, и Дарьюшка, прощаясь, стоит, а он, государь, на коленях, в ногах ее плачет.
Закружилась голова его, и бледность покрыла щеки.
— Идите, — говорит он спокойно, — позову после…
Все вышли, и, когда затворилась дверь, Иван Васильевич беспомощно пал головой на стол и беззвучно зарыдал. Как в сказке многоцветной и радостной, среди цветов, под пение птиц в весенних рощах, замелькали хороводами в душе его дни любви их с Дарьюшкой, все на миг осветившие радостью и тут же утонувшие в горести неизбывной. Чуть вот сверкают еще где-то осколки радуги, поет еще где-то в сердце ликующая песнь о счастье, и вновь — тьма, холод и пустота кругом.
— Дарьюшка, свет мой солнечный, — шепчет Иван Васильевич. — Душа моя чистая…
Превозмогает боль нестерпимую он и, шатаясь на ослабших ногах, медленно идет вдоль покоев к окну.
На Ераста, на все гораздого, ноября десятого, разыгралась метелица. За окнами жарко натопленных горниц с утра до обеда сыпал сплошной крупный снег. Пред самым же обедом, будто кто оборвал — прояснилось сразу, и не летит более ни одной снежинки. Все тучи развеялись, и блестит на солнце под синим небом чистый, ослепительно белый снег.
Великий князь, разговаривая с дьяком Курицыным и дворецким Данилой Константиновичем, подошел к окну и загляделся на яркие сверкания среди наступившей тишины.
— Чаю, — сказал он, обернувшись к собеседникам, — царевна-то и фрязины ее николи погоды такой не видали.
— У них, государь, — заметил дьяк Курицын, — круглый год лето. Снежок иногда бывает, да попадает немного и тут же тает, грязь токмо разводит, а красоты такой зимней знать не знают…
— Зато морозов наших тоже не ведают, — молвил, усмехнувшись, великий князь.
— Обыкнут, — сухо заметил Данила Константинович, — фрязины все похваляются: рай-де у них, а сами на Русь, как мухи на мед, летят.
Но государь переменил разговор, перейдя сразу, как всегда, на главные свои мысли.
— Папа-то, — произнес он медленно, — на Ерусалим нас подмануть хочет, а нам Москва-то дороже Ерусалима. Да и султан ныне нам дороже папы рымского, ведь нам побить надобно и Орду татарскую и короля Казимира…
— Истинно, государь, — сказал дворецкий, — нечего нам соль в чужую кашу сыпать, когда своя несолена…
— Верно, Данилушка, — весело блеснув глазами, молвил Иван Васильевич. — О сем и Господа новгородская разумеет, недаром она к латыньству тянется.
— Да и Ватикан, государь, о сем ведает, — заметил Курицын, — тоже недаром и Бонумбре со владыкой Феофилом и с Борецкими в Новомгороде таимничает…
— Добре, добре разумеешь, — согласился великий князь, — свои меры принимай, Федор Василич…
Обратясь к дворецкому, он продолжал:
— Ты же, Данила Костянтиныч, о встрече царевны думай, дабы ни в чем огрешек у нас не было. Все сие ведь на глазах всего света деяться будет. С государыней Марьей Ярославной и владыкой Филиппом думай да у Федора Василича спроси, когда надобно: знает он чужеземные обычаи…
— Разумею, государь. Яз и за нашими обычаями и за фряжскими давно приглядываю. О посольстве же рымском, о почете и корме с Федор Василичем и со Степан Тимофеичем вместе подумаем…
Великий князь, вдруг о чем-то спохватившись, воскликнул:
— Забыл совсем! Скажи, Федор Василич, дьяку Гусеву, пусть запишет наказ мой. Когда сводить законы почнет, то пусть укладывает их по гнездам. Собирает пусть в одно гнездо все сходные проступки и провинности, и при кажном таком гнезде точно указывает соответственные наказания…
— Разумею, государь, — сказал Курицын и, достав небольшой свиток, перо и чернильницу, которые при себе всегда носил, продолжал: — Сей же часец запишу слова твои.
— Добре, — похвалил великий князь, — да запиши еще для себя уж. Ныне же завести лари для грамот всяких посольских. Для каждой земли отдельный. Один — для Орды, другой — для Казани, третий — для Менглы-Гирея, и дале по ларю: Литве, Рыму, султану турскому и прочим, которые потом будут. Пусть сие под твоим началом будет, пусть посольским приказом будет. Не забудь, дабы при каждом ларе список был, в котором обозначь, что в ларе сем есть.
— По крымским делам, государь, ларь уж заведен, — молвил Курицын, — по рымским тоже…
В дверь постучали. Дворецкий выскочил в сенцы и тотчас же вернулся с гонцом, которого сопровождал начальник княжой стражи.
— Будь здрав, государь, — помолясь, сказал гонец. — Вести от царевны.
— Сказывай, — молвил великий князь.
— Бояре твои Беззубцев да Шубин и дьяк Мамырев повестуют: «Будь здрав, государь, на многие лета. Утре, на Федора-студита, Бог даст, к вечеру в селе Мячкине будем. Тут заночуем, а с утра отъедем, дабы до литургии в стольный град поспеть. Токмо еще скажем, государь, не во гнев тобе: смущен народ-то распятием, что Антон пред царевной открыто возит по обычаю латыньскому. На все воля твоя, государь. Мы токмо упреждаем. Прости слуг своих, государь».
Великий князь, переглянувшись с дьяком Курицыным и дворецким, молвил:
— Ныне же после обеда думу созывайте у государыни с братией моей и со всеми боярами ближними и дьяками…
— И митрополита, государь, о сем спросить? — обратился к Ивану Васильевичу дворецкий.
— Ране на совете семейном подумаем. Дело тут не токмо церковное, — ответил государь и, обратясь к гонцу, спросил его: — Как путь-то? На колесах едете? Может, возки послать надобно? Ишь, снегу-то намело!
— Нет, государь, — ответил гонец, — снег-то уж тает. Может, и до самой Катерины на колесах ездить будем. Ныне же, государь, кони на полозьях-то еще не вывезут…
После обеда великий князь, не раздеваясь, прилег на постель в своей опочивальне. В душе его была пустота непонятная, ничего он не чувствовал в сердце своем, а только все в мыслях своих обсуждал и обдумывал. Дела государственные более и более овладевали им, а своя жизнь отошла куда-то в сторону.
Тихо вошел дворецкий и стал около государя.
— Присядь возле, Данилушка, — глухо молвил Иван Васильевич.
Данила присел в ногах великого князя.
— Знает она о сем?
— Знает, государь.
Иван Васильевич глубоко вздохнул и заговорил ровным, спокойным голосом:
— Любовь моя навсегда изгорела, Данилушка. Не бывать тому после Дарьюшки. Мужику же без женки не жить. Так сам Бог сотворил. Токмо не хочу яз по неведомым блудливым женкам тайно ходить, детей своих по чужим дворам раскидывать. Пусть нелюбимая, а жена родовитая, законная, и сыны и дщери от ее всем ведомы будут и в своих и в чужих землях чтимые.
— А мне вот, государь, не дает Господь сынов-то. Токмо одне девки, — с досадой сказал Данила.
— Божья воля, — возразил государь, — наследник-то у меня уже есть. Женю его на иноземной царевне. Дочерей же моих короли да государи чужеземные в жены возьмут…
В сенцах кто-то пробежал, дверь быстро распахнулась, и на пороге появился княжич Иван, высокий, крепкий, похожий и на отца и на мать. Иван Васильевич, поднявшись с постели, обнял сына и шутливо спросил:
— Ну, государь всея Руси, сказывай мне, пошто пришел?
Княжич Иван радостно улыбнулся шутке отца и весело ответил:
— У бабуньки все уж собрались. Тебя ожидают…
В покое государыни Марьи Ярославны было людно: были братья великого князя, из родни еще князья Патрикеевы, а из ближних бояр и дьяков — князья Ряполовские и Ховрины, Курицын и Бородатый, и еще духовник великой княгини престарелый отец Александр и дворецкий Данила Константинович.
Все встали и поклонились великому князю, когда тот вошел с сыном своим. Отдав поклон всем, отец и сын повернулись к иконам, пред которыми стоял уж в епитрахили духовник великого князя.
После краткой молитвы, крестясь, все стали садиться за стол пред великими князьями и княгиней.
— Государыня-матушка, братия и все ближние нам, которые тут есть, — начал государь, — почнем думу нашу о том, о чем вам сей часец поведаю…
Великий князь подробно рассказал, как легат папы архиепископ Антонио Бонумбре латинское распятие пред царевной несет, чем народ весьма смущает. Рассказал, что послов московских в Риме очень чтили и ласкали, что-де и нам на честь нужно честью ответить, но и веры своей не умалить.
— А ежели, — закончил великий князь Иван Васильевич, — сами сего разрешить не сможем, пошлем к богомольцу нашему, митрополиту Филиппу, дабы помог нам в сей трудности.
Первым выступил князь Андрей Васильевич большой.
— Яз полагаю, — сказал он, — честь за честь воздавать надобно, дабы чужеземцы не посмеялись на невежество наше…
Речь сия разволновала отца Александра.
— Не было сего у нас на Руси святой, — воскликнул он с гневом, — дабы почести отдавать латыньской вере! Учинил было то митрополит Сидор, да и погиб!..
Спор пошел жаркий, а время идет, и захотел князь Юрий Патрикеев помирить обе стороны, ибо о многом ином еще подумать надобно было.
— Мыслю яз, — молвил он, — что дело уже содеяно. Сколь пути-дороги с распятием проехала царевна. Народ-то весь уж про то ведает. Что ж нам за двадцать каких-то верст от Мячкина стоять, когда от Пскова-то много уж сот верст с распятием сим пройдено…
Но слова эти никого не умирили, и спор продолжал разгораться еще более. Видя это, великий князь послал дьяка Бородатого ко владыке Филиппу.
Пока же пошли речи о другом. Великая княгиня говорила с родней и боярами, как свадебный пир собирать и как самый пир пировать. Думали потом все, где обручению быть и когда, а венчать решили после литургии и таинство это совершать самому митрополиту, как для государей достойно.
Во время разговоров обо всех этих делах возвратился от митрополита дьяк Бородатый и возвестил великому князю:
— Владыка отвечает тебе: «Сын мой и государь! Недопустимо Латынину не токмо войти в град наш с несением распятия, но нельзя и приблизиться ко граду. Если же позволишь так ему учинить, хотяще его почтите, то, как он во врата града, — аз, богомолец твой, другими вратами вон из града сего. Недостойно бо нам видеть сие. Всяк чужую веру похваливший, над своей надругался».
Выслушав ответ митрополита, великий князь обратился к дьяку Курицыну и сказал:
— Отъезжай борзо в село Мячкино со стражей малой. Ты добре баишь по-фряжски и передашь самолично мой поклон царевне, а легатусу Антонию молви: повелел-де великий князь, дабы не шел пред ним крыж, дабы сокрыл он его в колымаге своей от всех. Скажи, в сем-де бесчестия нет, а токмо у нас не в обычае, и, опричь того, народ он смущает.
Когда Курицын вышел, Иван Васильевич обратился к матери:
— Государыня, — сказал он, — молю тя, возьми, как мати моя, всю гребу о свадьбе на собя, а меня отпусти. Яз все исполню по воле твоей и как владыка укажет…
Задержавшись в Москве, дьяк Курицын прибыл со стражей в Мячкино затемно. Царевна, стоявшая в хоромах боярина Мячкова со всей свитой своей, уж отужинала и ложилась спать. Однако, узнав от слуг своих о приезде важного дьяка, царевна приказала известить его, дабы он на другой день к раннему завтраку был у нее на приеме. Отказавшись от приглашения Ивана Фрязина, Курицын отправился к дворецкому боярина Мячкова, где застал всех трех русских послов за истинно русским ужином с водкой и медами крепкими.
После шумных объятий и лобызаний бояре Беззубцев, Шубин и дьяк Мамырев начали было с жаром сказывать о папе и его пакостях, о городах иноземных, про распутство и убийства в итальянских землях, но Федор Васильевич остановил их:
— О сем после великому князю все расскажите, и яз тогда вас послушаю. Сей же часец мне о другом знать надобно. О Пскове нам все ведомо, и о Новомгороде вести есть верные. Токмо еще кой о чем мне вызнать надобно для государя нашего. Посему сказывайте мне, как примечали о царевне: латынянка она или православная?
— Рымлянка она, как и Виссарион, — мрачно проговорил Беззубцев.
— Истинно дщерь рымской церкви, — добавил Шубин, — токмо не сладко ей с братьями-то у папы в Рыме жилось.
— В нищете и обиде жили, — продолжал Беззубцев. — Когда же на Русь латыне царевну слали, то папа ей шесть тысяч золотых дукатов дал, токмо бы государя с турками за гроб Христов биться понудила…
Курицын досадливо усмехнулся и, обратясь к дьяку Мамыреву, спросил:
— А ты, Василь Саввич, как мыслишь?
— А в Рыме-то, Федор Васильевич, — ответил Мамырев, — и папы и кардиналы все, особливо Виссарион, Русь к собе примануть хотят, дабы чужими руками жар загребать: турок побить, а Цареград собе взять…
— Истинно, Василь Саввич, истинно, такие они все, чужеземцы-то, такие, — заметил Курицын. — А царевна?
— Рымлянка, как баил Ларион Микифорыч, — продолжал Мамырев. — И Виссарион и царевна с братией своей — все двоеверы, как и наш Иван Фрязин. Им как Богу не креститься, токмо бы боле денег давал…
Все рассмеялись.
— Ну, а как в Новомгороде было? — опять спросил дьяк Курицын. — Пошто царевна и Бонумбре новгородских толмачей не брали и даже своего Ивана Фрязина ко владыке Феофилу не пущали?
— Баили нам доброхоты государевы в Новомгороде, — отвечал Илларион Никифорович Беззубцев, — что думы они тайно думали со владыкой и Господой через Борецких, а толмачом латыньского мниха с Немецкого гостиного двора для сего брали. Баили, что и царевнин владыка латыньский бывал не раз на Немецком дворе. Обедню латыньскую служил там и пировал у немцев с управителями и старостами их торговыми.
— Ишь как и у них все сплелось, — усмехнулся Курицын, — у всех дела друг к другу нашлись…
— А ты пошто сюда пригнал? Царевну встречать? — спросил Мамырев.
— Поклон ей отдать государев да Бонумбре именем государя повелеть, дабы крыж свой в колымагу собе спрятал, не дразнил бы народ православный.
— Слава те Господи, — крестясь, разом заговорили все три русских посла, — дождались сего праздника.
Боярин Беззубцев встал из-за стола, радостный и довольный.
— Ну, Федор Василич, — сказал он Курицыну, — спать повалиться надобно. Ведь всем утром до свету вставать, а тобе еще и к царевне идти. Вельми спешит она, дабы к венцу вовремя быть…
Ранний рассвет широкими белесыми полосами тянулся от окон к накрытому столу и уже пересиливал огоньки восковых свечей, когда ввели к царевне дьяка Курицына.
Помолясь на иконы и отдав почтительный поклон царевне, Федор Васильевич заговорил с ней по-итальянски.
— Будьте здоровы, государыня, — сказал он, снова кланяясь, — великий князь поклон вам шлет, приказав мне спросить, хорошо ли вы ехали, довольны ли поездкой и встречей и нет ли у вас в чем-либо надобности. Все, что потребуется, немедля я доставлю и сделаю это именем самого государя.
При упоминании о поклоне государя и передаче его слов царевна встала и так, стоя, слушала до конца речь великого князя. Это понравилось Курицыну, и он понял, что царевна в Риме хорошо была уж обучена придворной жизни и умела себя держать, как надобно.
— Благодарю государя моего, — сказала она почтительно, — за внимание и ласку. Везде на Руси встречали меня весьма почетно, чтили и дарили как государыню, невесту великого князя. Еду я по Руси с великой отрадой, и одно, чего желаю, — это предстать пред очи государевы, быть женой которого судил мне Господь Бог.
Произнеся эту речь и снова сев за стол, царевна пригласила к завтраку и Курицына. Тот поблагодарил и сел на указанное место. В это время вошел в покой в сопровождении братьев Траханиотов папский легат, архиепископ Бонумбре, в полном облачении. Курицын заметил, что за столом для него было заранее оставлено место по правую руку царевны.
Все встали, а царевна подошла к его благословению. Курицын почтительно поклонился легату, но под его благословение не подошел, сказав только:
— Приветствую ваше высокопреосвященство. Как вы доехали и не было ли в пути у вас затруднений?
Задав этот вопрос, дьяк придал ему не только обычный смысл, но и делал намек, что ему уже известно о некоторых затруднениях в пути у царевны. Легат и царевна быстро переглянулись. Бонумбре любезно ответил:
— Благодарю. Нас всюду встречали с почетом и лаской.
Царевна пригласила всех садиться за стол.
Во время завтрака Курицын, заботливо расспросив, хорошо ли пищей в пути снабжали поезд царевны, сказал как бы между прочим:
— Думаю, наш народ, видя необычное для него духовное облачение вашего высокопреосвященства, вероятно, надоедал своим любопытством…
Легат и царевна снова переглянулись, поняв, что в Москве уж все известно. Наступила маленькая заминка в разговоре, но Иван Фрязин, вошедший во время завтрака, развязно вмешался:
— Правильно вы заметили, именно из любопытства.
Царевна знаком приказала налить вина и, встав, предложила:
— Изопьем кубки за здоровье его светлости великого князя, государя всея Руси.
Все встали и осушили кубки. Дьяк Курицын обратился к царевне и молвил:
— Разрешите, государыня, наполнить кубок, дабы испить за здравие его святейшества папы, первосвятителя римского…
Легат был весьма доволен этой здравицей, стал любезен, а Иван Фрязин просто сиял от удовольствия.
Когда началась уже за завтраком простая беседа, дьяк Федор Васильевич сказал:
— Дошли до Москвы жалобы от народа и духовенства нашего на смущение от торжественного несения по латыньскому обычаю святого распятия перед православной государыней нашей.
— Сие невежество народное! — пылко воскликнул Иван Фрязин. — У престола его святейшества нас чтили высоко, уважая все обычаи московские. Так и мы должны чтить обычаи римские из уважения к папе, ибо…
Дьяк Курицын строго поглядел на развязного итальянца и спросил его по-русски:
— А кто ты? Денежник ли государев, православный слуга его, или опять перешел в латыньство?
Иван Фрязин побледнел, но Курицын, не ожидая его ответа, встал и, обратившись к легату Бонумбре, произнес твердо:
— Ваше высокопреосвященство. Государь мой, великий князь, царь всея Белой Руси чтит и уважает его святейшество папу, но государь мой не может отказать народу своему и церкви русской. Он полагает, что лучше не вызывать народного волнения и не расстраивать то, что хорошо так устроилось и для Рима и для Москвы.
Губы легата задрожали и, думая, что Курицын не знает греческого языка, как не знают его все светские люди Италии, за исключением только ученых, он быстро шепнул царевне по-гречески:
— Видимо, придется подчиниться, как сие ни тяжко.
Курицын, хорошо знавший не только латынь, но и греческий язык, сделал вид, что ничего не понял, даже не заметил сказанного и, быстро встав, решительно произнес:
— Повелел мне государь мой просить ваше высокопреосвященство, дабы распятие пред вами более не носили, а сокрыли бы вы его от всех в повозке своей. При сем государь сказал, что бесчестия от сего нет, но это не в обычае у нас и смущает народ…
— Но папский легат без сего не может, — начал было Иван Фрязин и вдруг смолк, встретив злой взгляд царевны.
— Я принимаю заверения государя всея Руси, что сие не к умалению достоинства святого престола и святой римской церкви. Скажите государю вашему, что я исполню его желание, продиктованное государственной мудростью…
Бонумбре поклонился и сел за стол. Царевна весело улыбнулась и радостно добавила:
— После завтрака мы тотчас же выезжаем в Москву, дабы задолго еще до божественной литургии быть перед очами государя и государыни-матери.
Ради скорого прибытия на Москву, царевна, по совету дьяка Курицына, отделилась от каравана тяжелых подвод, шедших очень медленно, и на лучших конях и повозках с казной своей и со слугами поскакала вперед. За ней же, спрятав распятие, последовал и папский легат. Курицын ехал впереди них с малой своей стражей.
Навстречу им выезжали государевы вестники и гонцы, дабы указать Курицыну, как ехать и к какому часу быть на Москве, куда везти царевну и куда — папского легата. Несмотря на эти краткие задержки, поезд царевны прибыл в Москву на третий час после того, как выехали из села Мячкина. Царевна так волновалась, что два часа с половиной мелькнули, как миг. Но за это время она многое испытала и передумала о многом: и о том, что она, бедная девушка, сегодня станет женой неведомого ей человека, что станет государыней огромного царства, что одна будет здесь среди чужого народа и что никогда уж отсюда не уедет…
Мгновеньями страшно становилось ей, но она напрягала все силы, стараясь держать себя в руках.
Когда ее карета остановилась у паперти деревянного временного собора Успения Богородицы, построенного на каменном основании старого здания, она сама дрожащими руками раздвинула занавески кареты. Стоявший у подножки повозки Иван Фрязин подал ей руку, помог сойти на землю. Следом за ней вышли старая нянька и горничная.
Царевна робко остановилась возле входа в храм и испуганно оглядела серое, пасмурное небо и кремлевскую площадь, покрытую грязным тающим снегом. Увидела рядом каменную стройку в лесах и глядевших на нее с лесов каменщиков, увидела сбегающихся со всех сторон к храму мужиков и женок крестьянского звания. Тоска сдавила ей грудь, слезы подступили к горлу. Кругом было все незнакомое ей, совсем чужое…
— Одна, одна, как в пустыне, — прошептала она. — Господи Боже мой, помоги мне, рабе Твоей!
Сдержав себя, она еще раз окинула взглядом площадь, церкви и деревянные хоромы, стоящие в отдалении…
— Где же его высокопреосвященство? — спросила она Ивана Фрязина о папском легате.
— Послы государевы, — ответил денежник, — вместе с дьяком Курицыным повезли его в хоромы, которые ему и отведены на время пребывания в Москве.
Царевна хотела узнать еще, зачем ее одну привезли к церкви, но, увидев в дверях храма величавую фигуру в пышном церковном облачении, быстро спросила:
— Кто это?
— Глава церкви русской, — ответил Иван Фрязин.
— Сам Филипп, митрополит московский и всея Руси.
Царевна быстро пошла навстречу владыке и, подойдя к нему и став на колени, молвила по-русски:
— Бляслови, отче.
Митрополит благословил ее:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Ныне и присно и во веки веков.
— Амэн, — тихо и благоговейно проговорила царевна по-латыни.
Введя всех во храм, владыка Филипп прочитал перед алтарем краткую молитву и, обратясь к присутствующим и поклонясь царевне, сказал:
— Поздравляю тя, государыня, со счастливым прибытием и молю Господа Бога, дабы помог тебе счастливой быть навек с государем нашим. Сей же часец отведу тя, государыня, к великой княгине Марье Ярославне, к матери государя моего Ивана Василича…
Речь эту Иван Фрязин перевел царевне на итальянский язык и так передал владыке ответ царевны по-русски:
— Благодарю ваше высокопреосвященство за милость и ласку, которую оказали вы бедной сироте из царской семьи Палеолог. Буду яз счастлива видеть государыню, матерь государя, которая и мне матерью отныне будет…
Хоромы государыни, как и государевы, были деревянные и внутри их было тепло и уютно. Это сразу оценила царевна, вспомнив римские каменные дома без печей, в которых зимой было всегда холодно и сыро. От тепла в хоромах и самой ей теплее стало на душе, но слезный комок все еще подкатывал к горлу.
Войдя прямо в трапезную княгини Марьи Ярославны, царевна увидела высокую стройную женщину, лет за пятьдесят, несколько обрюзгшую и с сединой в волосах, но все еще красивую. Приняв благословение от митрополита, княгиня стала внимательно слушать, что говорил ей владыка. Царевна же, крестясь на иконы по-православному, искоса взглядывала на старую государыню. Царевна заметила, что на государыне одежда простая, весьма красивая и богатая, и невольно у нее мелькнула мысль: «Они тут лучше римлянок одеваются».
Отмолясь, повернулась она лицом к государыне и встретила теплый взгляд больших темных глаз, опушенных густыми ресницами.
— Поди ко мне, милая сиротинка бедненькая, — ласково проговорила Марья Ярославна.
Царевна хотя и не поняла слов, но взгляд и голос обволокли ее душу такой материнской нежностью, что слезный комок снова подкатился к горлу. Заплакав, она бросилась в Марье Ярославне и, обнимая ее, целовала ей лицо и руки.
Когда у старой государыни окончили завтрак, приглашенный толмачом Иван Фрязин тотчас же встал из-за стола и почтительно спросил:
— Есть ли тобе, государыня, надобности в моих услугах?
— Спроси-ка у царевны-то, сыта ли она и довольна ли, — молвила ласково Марья Ярославна, — не хочет ли сладкого меда она с сухим вареньем малиновым?
Царевна благодарила, говоря, что все было вкусно, что и сыта она, что и мед пила и более ничего не может ни пить, ни есть.
— А главное, — перевел Фрязин заключительные слова царевны, — была мне материнская ласка на чужой стороне…
Марья Ярославна обняла и горячо поцеловала свою будущую сноху, спросив:
— Как звать-то тобя, доченька?
— Зоя-София, — отвечала царевна, радостно улыбаясь.
— При венчанье же тобе лучше Софью избрать в память бабки великого князя, Софьи Витовтовны.
— Яз, государыня, согласна: Софья, — не без труда, но по-русски ответила царевна.
— Добре, добре, — обрадовалась Марья Ярославна, — вижу, ты уж и по-русски разумеешь.
— Маля разумей, маля…
Дверь в трапезную отворил дворецкий Данила Константинович и, поклонясь, громко возвестил:
— Святый владыка и великий князь…
Царевна Зоя заволновалась, не зная, вставать или не вставать перед государем, но ее выручила старая княгиня.
— Сыночек мой, — сказала она, вставая и идя навстречу великому князю, — Зоюшка-то уж по-русски разумеет…
— Маля, маля разумей, — прошептала царевна в смущении, встретив острый взгляд больших, таких же темных глаз, как у государыни.
Избегая этого взгляда, царевна робко оглядела великого князя. Он был высок, строен. Густая волнистая борода и кудрявые волосы красиво обрамляли его продолговатое лицо. Высокий лоб, прямой нос, а над глазами темные сросшиеся брови казались взмахом птичьих крыльев.
Иван Васильевич ласково усмехнулся и сказал:
— Будь здрава, царевна, невеста моя!
— Будь здрав, государь, — неуверенно ответила по-русски Зоя.
Великий князь опять улыбнулся, взглянул на царевну. Она ему понравилась теперь более, чем на рисунке, и при улыбке глаза ее казались добрыми, а лицо нежным. Телом она была хотя полна и пышна, все же очень приятна. Только вот ростом не велика — ниже плеча его будет.
Вновь улыбнувшись царевне, Иван Васильевич обернулся к митрополиту и к матери:
— Отче святый и государыня-матушка, готово ли все для обручения?
Марья Ярославна вопросительно взглянула на дворецкого, и Данила Константинович быстро ответил:
— В крестовой, государь, все уже готово. Там отец Александр, отец диакон и дьячок. Свадебный поезд тоже готов и во дворе ждет, как прикажет государыня…
— Мы сей же часец в крестовую, Иване, — сказала Марья Ярославна, — а как владыка обручит тя, по обычаям государевым, отъедет он к Успенью обедню служить, а следом за ним, после моего благословения, и ты поедешь с тысяцким, дружкой и поезжанами…
— А после обедни в соборе, сыне мой и государь, аз сам тя обвенчаю там с царевной, — молвил митрополит и первым пошел в крестовую…
Временный деревянный собор Успения Пресвятой Богородицы был переполнен. Служил сам митрополит со своим хором певчих, пополненным лучшими певчими из других кремлевских церквей. Иконостас сиял дорогими окладами икон в золотых ризах с дорогими самоцветами и жемчугом; на клиросах блистали золоченые хоругви, разноцветное узорочье, тканное шелками и золотом, с золотыми кистями и жемчужной обнизью висело у клиросов и на стенах под иконами. Горели все паникадила, сверкая синими, красными и зелеными огоньками лампад, а пред иконами у алтаря и у стен стояли серебряные подсвечники, пылая множеством свечей. В храме было тесно, жарко и душно.
Владыка и все священнослужители были в праздничных облачениях. Окутанные голубоватыми дымками ладана из звякающих кольцами кадил, они возглашали моления и пели, а певчие сладкогласно отвечали им песнопениями, наполняя храм низкими гудящими голосами, из которых иногда вырывались звонкие напевы высоких голосов и звенели, казалось, под самым куполом…
Царевна Зоя, приехавшая в церковь после жениха, к самому концу обедни, с удивлением слушала впервые русское богослужение. Оно было красивее латинского, проще, торжественнее и строже, а голоса певчих были лучше итальянских, особенно низкие, густые и мощные, каких она никогда не слыхала.
Впрочем, она так волновалась, что пропускала многое и не могла во всем разобраться, все же среди торжественно передвигавшихся священнослужителей она сразу узнала митрополита.
Служба закончилась, и посередине церкви перед алтарем вдруг образовалось свободное место, куда церковные служки в стихарях принесли аналой с крестом и Евангелием. У царевны от духоты слегка кружилась голова, все же она ясно разглядела в толпе приглашенных и своих спутников из Рима.
На почетном месте стоял легат Бонумбре со своей римской свитой. Тут же она увидела дядей своих Димитрия и Константина Раль, из рода Палеологов, из которых первый был послан представителем от родных братьев ее Андрея и Мануила, оставшихся в Риме. Поодаль от них поместились братья Траханиоты, сопровождавшие царевну Зою, ее воспитатель, врач и прочие из слуг, а кроме того, многие греки и итальянцы, приставшие к ее каравану.
Около самой царевны стояли молодые русские боярышни — подружки невесты, ее провожатые под венец. Из-за боярышень же выглядывали взволнованные лица ее няни и горничной.
Впереди себя, немного влево, она увидела великую княгиню Марью Ярославну с сыном великого князя Иваном, который сегодня после бракосочетания станет по мужу ее пасынком. Тут же стояли братья государевы, прочие именитые родственники, ближние бояре и дьяки…
Оглядев церковь, царевна увидела у правого клироса государя, окруженного разодетыми в парчу и шелка свадебными чинами. Великий князь на голову был выше всех, и его острый взгляд снова испугал и смутил царевну, но она сделала усилие и заставила себя улыбнуться счастливой улыбкой. Иван Васильевич ласково усмехнулся ей в ответ. Ему было приятно видеть свою невесту одетой в пурпурную царскую мантию по обряду венчания греческих цариц.
Взглянув на алтарь, царевна заметила, как седобородый лысый дьячок установил на подставке у северных врат алтаря икону Божьей Матери, и узнала, что это ее благословенная икона от посаженой матери. Увидев потом, что дьячок ставит икону Христа-спасителя у южных врат, догадалась, что это благословенная икона государя…
Но все это походило на странный сон: появлялось, исчезало, путалось и было, как в тумане. Волнуясь и трепеща, она стояла рядом с государем, говорила и делала то, что подсказывал ей по-гречески один из русских священников, живший долго на Афоне.
Более другого царевне запомнилось само венчание, когда подали митрополиту золотые венцы. Взяв один из них, владыка повернулся к великому князю и громко заговорил, осеняя его крест-накрест венцом:
— Венчается раб Божий Иоанн, благоверный великий князь и государь всея Руси, рабе Божией Софии, царевне православной.
Затем, дав государю поцеловать край венца, надел его ему на голову.
Тот же обряд владыка совершил над царевной и произнес:
— Раба Божия православная София, дщерь Фомина, деспота Аморейского, сына царя Мануила цареградского, венчается рабу Божию благоверному князю Иоанну, государю всея Руси.
Лобызаясь согласно обряду с мужем и желая более ему понравиться, София прибавила к поцелую ненужной и неискренней нежности, что несколько удивило великого князя, и томно улыбнулась ему, когда он с недоумением взглянул на нее…
Обратно оба поезда жениха и невесты, ныне уже «молодых», хотя и ехали рядом, но супруги все еще сидели в отдельных колымагах. Впереди всех ехали оба дружки с благословенными иконами Христа-спасителя и Богородицы. За молодыми следовала великая княгиня со внуком. Далее ехали все чины свадебные. За ними тянулся длинный поезд поезжан — повозки всех родных и гостей, приглашенных на свадьбу.
Вся площадь перед собором Успения и пути по направлению к государевым хоромам были наполнены народом, пришедшим не только из кремлевских концов, но и из посадских. Люди, оттесняемые пешей и конной стражей, жадно тянулись, вставали на цыпочки, взбирались на груды строительного камня и на бревна, дабы так или иначе, хотя бы в слюдяном оконце колымажных занавесок, увидеть цареградскую царевну.
Особенно любопытствовали женки, старые и молодые, и девки, толпясь у груды камней, подсаживая друг друга и влезая как можно выше на кирпичи.
— Гляди, гляди, — зашумели они, когда мимо них поехали княжие колымаги, — вон, вон, в оконце лик ее!..
— Да пошто зря языком-то трепать! — низким голосом с досадой воскликнула старая Емельяновна, крепче запахиваясь кожухом. — Аль не видите? То государыня Марья Ярославна глядит. У ней коней-то четверня.
— Истинно, истинно, — шумно согласились другие женщины, говоря все разом. — У молодых-то по шесть коней…
— Вот, вот она!..
— Гляди, гляди — она!
Но ни в другой, ни в третьей колымаге никого не было видно — занавески были задернуты, и никто в оконца не глядел.
— Бестолковые, — горячилась Емельяновна. — Да пошто царевна-то напоказ поедет? Вас не видала? И в оконце-то ей глядеть без надобности…
— Да какая же она? — слышались со всех сторон нетерпеливые возгласы любопытных. — Бают, мала вельми, хошь и дебела телом-то.
— А ты, Емельяновна, сказывай! — воскликнула звонко молодая разбитная женка. — Не гордись. Твой сын на княжом дворе в поварне государевой, в хлебниках…
— Сказывай, Емельяновна, сказывай, — присоединились прочие женки.
Емельяновна приосанилась и важно промолвила:
— Днесь до обедни была я на княжом дворе у сына, Алешки мово. Сказывал он мне, что, когда обручали их у старой государыни, царевна-то ниже плеча ему. Бают, рядом с нашим-то соколом она словно гнида какая…
Звон во все колокола, шум и говор расходящихся толп народа заглушили все разговоры…
Когда свадебный поезд въехал на княжий двор и колымаги молодых и старой государыни остановились против хором у столовой избы для пиров, все чада, домочадцы и слуги роем высыпали оттуда навстречу новобрачным, говоря с припевкой:
— Здравствуйте, здравствуйте, государь наш Иван Васильевич с государыней Софьей Фоминичной и со всеми честными поезжанами!..
На крыльцо поднялся Иван Васильевич рядом с царевной. Он был задумчив, не разумея, что томит его, и хотелось ему сегодня пить много, забыть все, угореть от хмеля. Вспомнились вдруг слова Илейки: «Пьяная женка — не своя, а опчая». Вот и он сам ныне спьяна будет не свой, а царевнин, дабы в душе ничего человечьего не было, одно бы вино в крови плавало…
В дверях с песнями и добрыми пожеланиями обсыпали молодых овсом и хмелем, но это не трогало Ивана Васильевича, он только жадно поглядывал на стол, уставленный сулеями, жбанами и другими сосудами с водкой, винами и медами…
Когда пир был в полпира и весь гудел пьяным гулом, голова у Ивана Васильевича кружилась и, хмелея, он слышал, как кругом все чаще и чаще кричали:
— Горько, горько!
Иван Васильевич всякий раз в ответ на это по-пьяному размашисто обнимал царевну и целовал в уста, чуя, как она упирается в него излишне пышной, но по-девичьи упругой грудью и целует его все горячей и горячей, а от души иль без души, того он уже не разбирал…
На другой день после свадьбы посол папы архиепископ Антонио Бонумбре и Димитрий Палеолог-Раль, посол от царевичей Андрея и Мануила, братьев Софьи, пришли с поздравлениями и подарками к великому князю, как это было решено у старой государыни на семейном совете.
Прибыв на княжий двор со своего подворья вместе с приставами, которые были приставлены к ним правительством московским, послы недалеко от хором государя вышли из своих повозок и пошли к красному крыльцу пешком, сопровождаемые свитой, спешившейся с коней.
Оба эти посольства встречены были особо почетно. Им были посланы три встречи из бояр: у красного крыльца, в сенцах княжих хором и при входе в переднюю, где великий князь уже сидел на своем резном престоле, над которым висела икона в золотом окладе с драгоценными каменьями в венце, сверкавшими райками от трепещущего огонька лампады.
После обмена поклонами великий князь поднялся с престола и спросил папского легата через дьяка своего Курицына, который так передал по-итальянски его вопрос:
— Государь всея Руси и великий князь Иоанн велел спросить: как здоровье его святейшества папы?
— Благодарю ваше величество. По милости Божией, его святейшество папа здрав, — ответил Бонумбре через того же Курицына.
— Хорошо ли вы, ваше высокопреосвященство, и все, кто с вами, совершали путь по нашим владениям?
Легат снова благодарил великого князя и, обратясь к своей свите, велел представить великому князю папские грамоты. После просмотра грамот дьяком Курицыным и принятия их, Бонумбре преподнес великому князю огромное яйцо птицы страуса, дивно оправленное работой златокузнечной в виде прекрасного кубка. Верхушка у яйца была отпилена и тоже оправлена золотом в виде откидной крышки на кубок. Скорлупа яичная и в кубке и на крышке красиво просвечивала сквозь золотой узор, а внутри была выстлана сплошным тонким золотом.
Государю сей кубок весьма понравился.
— Ваше высокопреосвященство, — перевел его слова дьяк Курицын, — я изумлен тонкостью работы и восхищен красотой и легкостью этого замечательного кубка!
В ответ на это Бонумбре произнес от лица папы краткую речь, поздравив великого князя с законным браком и ловко вплетя в приветствие супругам пожелания объединения Москвы и Рима. Заканчивая свою речь, архиепископ высказался еще определеннее, намекнул насчет объединения римской и русской церквей и выразил желание побеседовать об этом с его высокопреосвященством владыкой Филиппом.
Во время этой речи великий князь незаметно переглядывался с Курицыным, и веселая усмешка на миг скользнула на его устах.
От лица великого князя опять отвечал Курицын.
— Государь, — говорил он, — попросит отца своего и богомольца митрополита, дабы он устроил собеседование о вере, как желает ваше высокопреосвященство. Пока же государь просит присесть здесь вот, на скамье против него, на почетном месте. Выступление Димитрия Раля, дяди Софьи, с поздравлениями от братьев ее Андрея и Мануила было скромное. Он поздравил великого князя от имени царевичей и преподнес на изящном серебряном блюде две золотые чарки.
Все это было скучновато и утомительно, и великий князь, пригласив послов к себе на обед, тотчас же отпустил их. Когда все вышли, Иван Васильевич весело рассмеялся и сказал:
— Чую, Федор Василич, будет сие прение о вере похоже на твое давнее прение о Володимире с теткой, когда яз в отроческих летах был…
— Это с молебнами святым и о козюльке домовому? — смеясь, спросил Курицын. — Помню, государь. Чуть не прокляли мы с теткой-то тогда друг друга, споря, какой же святой лучше для коров, для коней, овец и кур и который выгодней для хозяйства…
— Домовой-то оказался выгодней всех; спеки ему всего одну «козюльку» — на его потребу, а он весь год будет тобе скот и птицу стеречь…
— Так и ныне будет, государь, — заметил Курицын. — Попы-то упрямы, ни в чем не уступят друг другу. Им ведь дела нет никакого до пользы государства. Токмо за слова да суеверия цепляются… Может, латыняне-то умней будут. Сей часец, яз мыслю, папе выгодней всякой унии союз против турок…
— Верно! — воскликнул великий князь. — Ежели уж легатус о государственном разуме заговорил и ради сего крыж спрятал, то и преть с попами нашими в ущерб Рыму зря не станет.
— И яз так мыслю, государь, — согласился Федор Васильевич, — хитер легатус-то. Найдет он увертку. — Дабы волки были сыты и овцы целы, — весело молвил великий князь. — Сей же часец яз сам, яко волк, готов целого барана съесть. Идем к государыне-матушке. Она нас звала, у нее ныне семейная трапеза.
Беседа и прения о соединении русской и римской церквей вскоре состоялись у владыки Филиппа в подворье и окончились так, как предполагал великий князь, — ничем.
Папский легат весьма осторожно приступил к выполнению своей задачи. С первых же шагов он поставил дело так, что между обеими церквами будто бы нет никакой вражды, а, наоборот, Москву и Рим объединяет общая борьба с мусульманами за веру христианскую и за освобождение от турок Иерусалима и гроба Господня.
Но уже из ответа митрополита Филиппа папский легат почувствовал, что все пути к объединению церквей отрезаны. Говорил митрополит внешне спокойно, но непримиримо. Он взял символ русской церкви и символ веры[61] римской и указал на восьмой член, где у русских говорится о Боге Духе Святом, что он происходит только от Бога Отца, а у римлян — что Дух Святой происходит и от Бога Отца и от Бога Сына. Утверждение римской церкви митрополит объявил ересью. Когда после митрополита выступил в прениях известный на Москве книжник Никита Попович, папский легат ясно увидел, что не только соединения церквей, но и общего языка у Рима с Москвой не может быть.
Никита Попович говорил долго, гневно и пылко, торопливо перелистывая священные книги и читая из них длинные выдержки. Книг на столе около Никиты было так много, что великий князь, переглянувшись с дьяком Курицыным, собрался уже уехать из хором митрополита, где происходили прения. Но в это время архиепископ Бонумбре, воспользовавшись кратким перерывом в речи Никиты Поповича, встал и испросил слова у митрополита, а получив разрешение, сказал спокойно и вежливо:
— Я внимательно выслушал все существенные возражения вашего высокопреосвященства, а также отца Никиты, но не могу по сути дела подкрепить свои мнения чтением тех или иных мест из Священного Писания и от отцов церкви, ибо со мною нет нужных мне книг…
Уклонение папского легата от прений вызвало открытое ликование среди русского духовенства, объявившего свою победу в прениях…
Бонумбре все это принял весьма спокойно и, как показалось великому князю, был доволен мирным окончанием своей неудачной попытки…
Отъезжая от митрополита, великий князь позвал в свою колымагу и Федора Васильевича; хотелось ему побеседовать с дьяком своим с глазу на глаз.
— Ловко ведь увернулся легат-то, — смеясь, заговорил Иван Васильевич, — умен, умен сей папский легат.
— Они, государь, все умны, — заметил Курицын, — токмо ум-то на глупости тратят.
Великий князь нахмурил брови и спросил:
— На какие же глупости, ежели они о символе веры баили?
— Не гневись, государь, — ответил Курицын, — тобе нечто от грецкой философии, сиречь любомудрия, скажу. Много яз изучал по-грецки великого мудреца их, Аристотеля именем. Мудрец сей учит, как правильно мыслить, дабы не мешать истину с ложью. Науку о сем Аристотель называет «логика», сиречь наука о том, как разумно мыслить…
Великий князь слушал весьма внимательно.
— А ну, скажи мне, — молвил он, — что-либо от его мудрости.
— Изволь, государь, слушай… Вот он что об истине сказывает: «Истина всегда и везде истина и не может быть ложью». Иными словесами, в одном деле не может быть враз истина и ложь, а токмо одно: либо ложь, либо истина.
Иван Васильевич задумался.
— Правильно сие, — произнес он медленно, — так же вот: Бог всегда и везде есть Бог и не может быть не Богом…
— Истинно, государь, — радостно воскликнул Курицын, — истинно так!
— А как по науке сей утвердить бытие Божие? — опять подумав, спросил великий князь.
— Бог есть, ибо мудрое устройство мира служит для сего основанием, — ответил Федор Васильевич и, подумав, добавил: — Из сего же ясно, что Бог един, как и в Священном Писании писано, ибо ни един волос не упадет с главы без воли Его, все лишь единой Его волей деется…
Великий князь задумался на миг и быстро спросил:
— А к чему ты молвил, что попы умны, а ум на глупости тратят?
— Истинно так, государь, — смелей заговорил дьяк. — Попы вот бают: «Бог-то един», а сами его на трех богов делят: Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого… Как же может быть три Бога, ежели Он един? В символе же веры сказано: «Верую во единого Бога Отца», далее, «и во единого Господа Иисуса Христа», а далее: «и в Духа Святого, Господа животворящего, иже от Отца исходящего…» А по логике-то выходит…
— Един Бог, — быстро перебил дьяка Иван Васильевич, — не может быть в одно и то же время тремя едиными богами…
— А от отца исходящего? — заметил дьяк.
— И сего быть не может, — с увлечением продолжал великий князь, — ибо вся Троица вечна, из века веков есть, а потому и один Бог от другого происходить не может…
— А как же сказано: «Иже от Отца рожденного прежде всех век Бога истинна от Бога истинна…»
Великий князь ничего не ответил и задумался. Он как-то сразу многое понял по-новому, а мысли его будто вооружились и стали вдруг острее и глубже…
Он молчал всю дорогу и, только выходя из колымаги, сказал:
— Утре приходи к раннему завтраку. Вижу яз, что сия наука Аристотелева не токмо попам надобна, а более того — государям при государствовании ихнем.
Как только до Рязани дошли вести, что в Москву приехали из Рима царевна и папский легат со свитой, Джованни Батиста Тревизан заволновался. Захватив с собой свою небольшую казну, ибо все ценности оставались на хранении в хоромах Ивана Фрязина, спешно поехал он в Москву в сопровождении толмача и двух слуг-венецианцев.
Иван Фрязин встретил его с досадой, опасаясь, как бы греки, приехавшие с царицей, чего бы не вызнали от своего соплеменника, тем более что Тревизан был родом из Мореи и знал Палеологов.
— Приехал ты преждевременно, — сказал Тревизану царский денежник, — лучше бы выждать, когда легат со свитой вернется в Рим. Ныне ты будешь у всех на глазах…
— Я думаю, — возразил Тревизан, — на людях, среди многих иностранцев, я буду менее заметен…
— Наоборот! — воскликнул Иван Фрязин. — И папский легат и прочие сразу тебя заметят и будут расспрашивать. В Риме известно, что дука Николо Троно послал тебя не в Москву, а в Орду. Лучше бы нам было после свадебных торжеств тайно выехать к хану прямо из Рязани…
Но все эти разговоры ничего уж изменить не могли, и то, чего Иван Фрязин так опасался, вскоре случилось.
Дня через два после приезда Тревизана как будто нарочно попался он навстречу папскому легату, ехавшему по русскому обычаю для высших духовных лиц в открытых санях в сопровождении пешей и конной свиты из итальянцев и греков, из которых многие знали лично посла Венецианской синьории.[62]
— Добрый день, господин Тревизан! — послышались приветствия со всех сторон на итальянском и греческом языках.
Тревизан вынужден был открыться и, как униат, благоговейно подошел под благословение архиепископа Бонумбре. Легат был крайне удивлен появлению в Москве венецианского посла и, благословив его, спросил:
— Вы уже вернулись из Орды, господин Тревизан?
Тревизан побледнел и, оглядевшись испуганно по сторонам, проговорил вполголоса:
— Ваше высокопреосвященство, в Орду я не ездил. Разрешите поговорить обо всем у вас в доме, если вы соблаговолите принять меня.
— Это затруднительно, — ответил папский легат, — ибо я со свитой стою на посольском подворье за приставами царскими и на прием гостей должен просить разрешение у самого государя московского.
Однако, подумав некоторое время, он предложил:
— Идите, господин Тревизан, рядом с санями моими и поведайте мне, что с вами случилось.
Тревизан, чувствуя безвыходность своего положения, не стал таиться перед Бонумбре и рассказал все, как было у него с денежником Иваном. Скрыл он только о корысти и своей и денежника, а объяснил сговор свой желанием верней достигнуть цели, минуя государя московского.
— Джованни Баттиста делля Вольпе боялся, — сказал он, — что великий князь задержит меня и в Орду не пустит. Вольпе клялся, что, привезя царевну, он будет в такой силе, что сможет и без государя, хотя и тайно, проводить меня до Орды, откуда я смогу поехать в Венецию уж другой дорогой, минуя Москву, через Дикое Поле и потом через Киев…
Легат был возмущен злоумышленьем Ивана Фрязина и, зная о нем мнение его святейшества папы, решил разоблачить его перед великим князем. Догадавшись об этом, Тревизан со слезами на глазах стал молить легата, чтобы он заступился за него пред грозным государем московским.
Бонумбре обещал ему свое заступничество.
В шестнадцатый день ноября сидел у великого князя после завтрака дьяк Курицын, беседуя с государем о науке Аристотелевой.
— Меж «да» и «нет», — говорил дьяк, — как учит Аристотель, не может быть нешто третье, средина какая-либо. Ежели кто спросит: «Умер Петр или жив?», то можно ответить: «жив» или «умер», ибо середины тут быть не может. Ежели умер, то не живет; ежели он жив, то не умер.
Постучав в дверь, вошел в покой великого князя дворецкий.
— Государь, — доложил он, — пришел некий фрязин от легата папского, а что баит, не разумею. Токмо к тобе хочет. Может, его Федор Василич наперед спросит?
— Ну, спроси, Федор Василич, — согласился великий князь. — Где он?
— В передней, государь…
Дьяк Курицын вышел.
— Как, Данилушка, — спросил великий князь, — моя княгиня без русского языка с хозяйством-то обходится?
— По-русски она разумеет, государь, а сказать мало может. Из сенных девок у ней одна болгарка есть, та понятно сказывает. Вот через нее-то царевна нашим слугам, что нужно, приказывает. Иеромонах же отец Николай, который на венчанье толмачом ей был, разумея по-грецки, обучает ее по-русски…
Данила Константинович замолчал и глубоко вздохнул.
— Ты что вздыхаешь-то, Данилушка? — с легкой усмешкой спросил Иван Васильевич. — Жалеешь, что старина рушится?
— Эх, государь мой, — оглядевшись на всякий случай, заговорил вполголоса дворецкий, — новые-то порядки чудные вельми. Спросил я как-то болгарку, Цанкой звать: что-де две старухи у государыни деют? «Сии, — баит она, — травы всякие ведают, зелья варят». — «Пошто же сие деют?» — говорю, а она мне: «Вещие бабы сии: могут отраву смертную дать, сгубить незаметно, могут и ото всякого яда исцелить».
Иван Васильевич нахмурил брови и с сомнением сказал:
— На что ей вещие бабы, когда с ней лекарь есть?
— Тот, сказывает Цанка-то, в ядах ничего не разумеет. У них там, у фрязинов и греков, все знатные князи, духовные и мирские, при собе таких вещих людей доржат. Собя берегут и других травят, когда надобно…
Вспомнилось великому князю, как повар в Новгороде Димитрия Шемяку отравленной курицей накормил…
— Ишь чему святые папы дщерь свою духовную научили, — сказал он глухо. — Ты, Данилушка, молчи, но глаз не спущай. Любят люди зло наипаче всего…
— Яз, государь, Цанку-то помалу уж приручил. Она ныне…
Отворилась дверь, и в покой вошел дьяк Курицын, весьма расстроенный. Великий князь забеспокоился и резко спросил:
— Зло какое?
— Легатов вестник повестовал мне о воровстве пред тобой Ивана Фрязина. Обманом он объявил тобе, что Тревизан ему племянником доводится. Тревизан же не фрязин, а грек из Мореи и вовсе денежнику не родня.
— Да пошто же приехал к нам сей Тревизан? — нетерпеливо перебил Курицына Иван Васильевич.
— Государь, — ответил дьяк. — Легат-то повестует, что ведомо ему, пошто у нас Тревизан. Послан он к тобе, государь, от Венецейской синьории и от дуки венецейского Николы Троно с челобитьем и подарками, дабы ты пожаловал Тревизана и к Ахмату, царю Большой Орды, со своим же послом отпустил. А везет Тревизан челобитье к Ахмату ото всех фряжских земель со многими дарами, дабы Ахмат им в помочь воссел на коня и шел бы великою ратью на султана турецкого.
Великий князь вскочил с места. Лицо его исказилось от гнева, стало страшным. Он быстро заходил вдоль покоя. Потом подошел к любимому месту у окна и стал смотреть в него, словно окаменел весь. Так же неподвижно позади государя стояли на своих местах и дьяк и дворецкий…
Но вот, не оборачиваясь, видимо, сдерживая гнев, великий князь резко и беспощадно произнес:
— Федор Василич, наряди немедля обыск. Вызнай сам у легата все. Ежели правда сие, поимай Ивана Фрязина и Тревизана. В железо обоих оковать, а после розыску — казнить! Какой же казнью, о сем после. Иди. Все сие за два часа изделать.
Весть о гневе государевом всполошила всех чужеземцев в Москве. Бонумбре, узнав из разговора с дьяком Курицыным, что Тревизану грозит смерть, просил допустить его со всей свитой своей к великому князю челом бить за Тревизана. Курицын обещал, но пока, уверившись в правде донесения, велел заковать в цепи Ивана Фрязина и Тревизана, вести их обоих по улицам с великим бесчестием в оковах и пешими. Потом же посадить порознь в земляную тюрьму как воров и разбойников…
Доклад дьяка великий князь выслушал спокойно, холодно, сказав в ответ:
— Ивана Фрязина возьми за приставы, пошли его на Коломну в тесное заключение. Хоромы его отобрать, а жену и детей за приставами держать. Тревизана же на Москве казнить нещадно, дабы обманывать нас чужеземцам неповадно было.
Видя великого князя более спокойным, дьяк Федор Васильевич осмелился сказать и свое слово.
— Государь, — молвил он осторожно, — может, лучше будет посла днесь же от нас снарядить к венецейскому дуке Троно. Тревизан же пока в заключении будет. Понадобится нам Венеция-то. Мастеров там всяких много…
В покои к великому князю вошел дворецкий и сказал:
— Прости, государь, повелела мне великая княгиня Софья Фоминична молить тя, дабы принял ты челобитье от легата папского о Тревизане…
Иван Васильевич усмехнулся и сказал Курицыну:
— Вовремя ты, Федор Василич, о венецейских мастерах вспомнил. Ну, Данила Костянтиныч, где легатус-то сей? Зови его.
— У княгини твоей. Сей часец приведу, государь.
— Токмо в переднюю мою, — сказал великий князь, — да пришли Саввушку с кафтаном нарядным. Избери сам, который побогаче.
Когда Иван Васильевич вместе с дьяком Курицыным вышел в переднюю, то ожидавший там архиепископ Бонумбре и сопровождающие его духовные и светские люди почтительно двинулись навстречу великому князю.
— Будьте здравы, ваше величество, — перевел слова архиепископа дьяк Курицын, — яз и все, кто со мной, челом бьем: пожалуйте посла венецейского и смилуйтесь над ним, сами же обошлитесь об этом с дукой венецейским и синьорией.
— Будьте и вы здравы, ваше высокопреосвященство, — ответил великий князь и, не желая брать благословения от иноверца, но в то же время чтя его высокий духовный чин, подал ему руку как равному себе светскому человеку.
Усадив папского легата против себя и повелев подать лучших медов, великий князь сказал ему:
— Из уважения к его святейшеству папе, — как перевел дьяк Курицын легату слова государя, — я принимаю ваше ходатайство о Тревизане и сделаю так, как вы просите.
Потом великий князь собственноручно наполнил кубок архиепископа. Остальным подал кубки дворецкий.
Встав, с кубком в руках, государь произнес:
— За здравие его святейшества папы.
Легат, испросив разрешение испить здравицу за государя, провозгласил:
— Да здравствует многие лета могучий государь всея Руси, оплот борьбы христиан с мусульманством!..
На этом прием у великого князя закончился.
Января двадцать шестого состоялся в передней великого князя прощальный прием отъезжающих в Рим папского посла архиепископа Бонумбре и посла от братьев государыни Димитрия Раля-Палеолога.
При прощании присутствовали все семейство и вся высокая родня государя Ивана Васильевича. После одиннадцати недель пирований и чествований римских послов великий князь рад был отдохнуть от непривычного для него провождения времени.
После речей обеих сторон послам были переданы для папы и для братьев царевны такие богатые дары золотыми и серебряными изделиями, драгоценными мехами, самоцветами, шелками, парчой и сукнами, которые должны были не только Рим, но и все прочие государства привести в изумление. Подарки были от великого князя Ивана Васильевича, от сына и соправителя, великого князя Ивана Ивановича и от супруги, великой княгини Софьи Фоминичны.
Все это великий князь исполнял как скучную, но неизбежную повинность, связанную с его положением и со свадебными обычаями. Когда же наконец оба посла со своими спутниками отъехали с княжого двора, он с великим удовольствием прошел в свою опочивальню и прилег на постель. Ему не хотелось спать, а только отдохнуть от посторонних людей и побыть одному у себя со своими мыслями и чувствами.
Но Данилу Константиновича, когда тот хотел выйти из опочивальни, он удержал и сказал:
— Погоди, Данилушка. Сядь возле, побаим малость…
Так как государь ни о чем не спрашивал, позволил себе спросить дворецкий, чувствуя, что они оба в таких беседах просто друзья детства и близкие люди:
— Иване, как же ты со своей княгиней живешь?
Иван Васильевич насмешливо улыбнулся и ответил:
— Как полунемые либо полуглухие. Ни сказать полностью, ни разобрать всего, что другой говорит, не можем. Она по-русски разумеет немного более, чем яз по-фряжски. Для опочивальни сего довольно, а вот для души и для дум о государствовании слов-то у нас никаких нет.
— Ништо, — успокоительно заметил Данила Константинович, — царевна-то научится. У тобе ж дум всяких и дел много и тревог. Ей же легче — знай токмо учись, да и русская речь круг нее, как ручей, непрерывно льется.
В дверь постучал и вошел дьяк Курицын.
— Прости, государь, — заговорил он, — яз по приказу твоему. Антонио Фрязин, которого мы отсылали в Венецию к дуке Николо Троно и к Венецейской синьории, сиречь к господе их, токмо что возвратился и привез два письма от синьории. Они мечены четвертым декабря сего лета. Одно к тобе, а другое к Тревизану.
— Утре приму яз его. Днесь притомился.
— Прости, государь, — молвил Федор Васильевич, — мысля о сем, дабы не утруждать тя, яз сам обо всем разведал у Антонио Джислярди и письмо к тобе взял. Ежели повелишь, яз вкратце о сем доложу тобе.
— Добре, добре, — молвил великий князь, — сказывай. Перво-наперво скажи, не было ли обиды дуке от слов моих, которые писал ему: «Кто шлет послов через земли наши тайно, обманом, не испросив моего дозволения, тот честные обычаи рушит»?
— Нет, государь. Ни дука, ни синьория обиды собе в том не видели, сказав, что нет их вины в сем, ибо писали тобе грамоту и дары посылали, но Тревизан, по наущению денежника, все скрыл.
— А в письме что?
— Синьория тобе пишет, что Тревизан послан к тобе за помочью, ты бы повелел сопроводить его в Орду. Была тобе от них челобитная и дары. К Ахмату же посылался Тревизан с богатыми подарками и от всех фряжских земель, дабы пожаловал их Ахмат своей помочью, воссел бы на коня против турского султана, а фряжские-де земли все военные траты щедро ему возместят, и ежели Ахмат на сие согласен будет, послов бы своих прислал для докончания…
— Добре, добре, — оживившись, заметил великий князь, — а о мастерах венецейских ништо нам не баил?
— Баил, государь, — ответил дьяк, — из-за сего яз и решил тобя потревожить. Дары тобе добрые синьория послала и охранную грамоту для твоих послов, которых захочешь послать ты в Венецию. Токмо имена их в сию грамоту вписать…
Великий князь быстро поднялся с постели.
— Сия грамота мне дороже всех даров! — воскликнул он с радостью и, обратясь к дворецкому, добавил: — Прикажи-ка, Данилушка, дабы нам сюды лучших медов подали. Выпьем за успех дела с мастерами хоромными, стенными да пушечными…
За беседой великий князь весьма развеселился и говорил с радостью:
— Ныне русское посольство в Венецию пошлю, а главою оного не иноземца, а своего боярина московского поставлю, Семена Иваныча Толбузина. Довольно мне воров всяких, подобных Ивану Фрязину. Как ты, Федор Василич, о Толбузине-то мыслишь?
— Мужик он с умом, государь, — ответил Курицын, — скорометлив и сведущ во многом.
— И яз его таким ведаю, — продолжал государь. — Антон же Фрязин токмо толмачом будет Семену Иванычу, под началом его. Хочу, дабы Толбузин нашел и привез мастера по строению церквей, стрелен и стен, да и огненный бы наряд добре ведал и пищали бы и пушки лить умел. Лучники да пушечники нам ныне вельми надобны и против новгородцев и против немцев, да и чтобы на Оке «Большую узду»[63] татарскую сильней крепить…
— А как быть, государь, с Тревизаном?
— Пусть пока у боярина Никиты Беклемишева остается, токмо не под стражей, а в почете. Оковы сыми с него немедля, корм положи добрый, как послу, и посольских приставов ему дай. Вборзе, скажи, повелю ему на очи свои прийти. Когда же придет случай в Орду кому ехать, отошлем и его туда с нашим послом.
— О сем, государь, мыслю и яз так же, — согласился дьяк Курицын, — токмо надобно спешно и дуку Троно известить, что все по его мольбе изделано…
Великий князь улыбнулся и весело молвил:
— Добре. Толбузин с Фрязиным к концу апреля, Бог даст, воротятся. Люблю яз, когда круг меня дело кипит! А содеять-то много еще надобно, токмо бы живота хватило. Что же не доделаем, дети да внуки докончат.
— Истинно так, государь, — проговорил Курицын, — нам бы токмо Орду сбросить!..
— Но прежде всего, — заволновался великий князь, — Господу новгородскую и удельных, дабы ни Казимиру, ни Ганзе немецкой к Москве рук не дотянуть…
Иван Васильевич с живостью обернулся к дворецкому:
— Ты поди-ка, Данилушка, ко княгине моей и молви ей: государь-де думу будет думать в своей трапезной с дьяками и обедать с ними. Пусть не ждет к обеду-то, буду токмо к ужину.
Когда Данила Константинович уходил, Иван Васильевич крикнул ему вслед:
— Пошли за Бородатым. Скажи, государь, дескать, тя на думу к собе кличет. Пусть не мешкает старик-то. Сам тоже с нами обедай, ежели тобе можно от княгининой трапезы уйти…
— Прости, государь, — нерешительно спросил дьяк Курицын, когда дворецкий вышел, — который раз примечаю, неохотно ты со княгиней своей бываешь…
Великий князь нахмурил брови, но сказал с усмешкой:
— Сам бы мог о сем сметить. Как и о чем нам беседу вести? Говорим оба, как бы дети малые. Как она по-русски, а яз так же по-фряжски.
После небольшого молчания Федор Васильевич опять спросил великого князя:
— Разреши, государь, спросить тя. Ежели ты думу хочешь думать о Пскове, как смекаю, то яз доведу тобе: немцы ныне теснят их на рубежах. У псковичей всего одна помочь токмо от тобя, государь, ибо с Новымгородом у них неполадки…
Вошел дворецкий с дьяком Бородатым. Дьяк помолился на иконы и, отдав глубокий поклон великому князю, молвил:
— Будь здрав, государь. Рад яз, что в старости своей еще тобе надобен.
— Будь здрав и ты, — сказал Иван Васильевич, — будешь ты мне надобен, покуда Господь живота тобе дает.
Государь обернулся к дворецкому и спросил:
— Как, Данила Костянтиныч, с обедом?
— Готово все, государь, — ответил дворецкий, — в твоей трапезной к обеду все собрано.
За трапезой была беседа долгая. После подробных докладов о Пскове и Новгороде обоих дьяков слово себе испросил у великого князя Курицын.
— Государь, — начал он, — из всего, что мне было ведомо, а боле из того, что Степан Тимофеич нам сказывал, вот какое дело выходит. Твои слова возьму, государь: «Перво-наперво у ворогов трещину сыскать». Во Пскове-то меж бояр, черных людей и смердов, как и в Новомгороде у бояр с черными людьми, тоже есть трещина. Бояре псковские совсем хотят смердов к земле прикрепить смердьими грамотами, да и черных людей крепче за горло взять. Токмо ныне черные люди на вечах сами жмут псковскую Господу, а новгородские черные люди — свою. Силу берут ныне черные люди на обоих вечах-то. Посему смерды и черные люди на Москву глядят… Бояре же оплечье собе найти хотят у Казимира, ибо все богатство свое от Ганзы немецкой добывают.
— Верно сие, — подтвердил дьяк Бородатый. — Господе новгородской дела нет до Руси, ей бы токмо барыши были. Они приказчики немецкие. И живут немецким обычаем, кафтаны носят немецкие и власы по-немецки стригут.
— Истинно так, — продолжал Курицын. — Господа новгородская токмо торгом живет и немцам даже земли свои уступает, лишь бы прибыли не терять. Готовы они и всю Русь ограбить, как ушкуйники их все свои пятины грабят и добычу как товар продают Ганзе. Да и дань-то со всего Обонежья и Заволочья через Ганзу идет. Все у них немецкое: не токмо кораблей, а и лодок даже своих у них нет — у немцев внаем берут под свои товары…
— Они для-ради корысти, — снова вставил слово свое Бородатый, — и веру латыньскую возьмут, и Русь продадут немцам-то…
Великий князь молчал и внимательно слушал, только глаза его вспыхивали время от времени — ясней и ясней становилось ему положение Руси и внутри и среди чужих земель.
Когда речи дьяков закончились, он некоторое время, нахмурившись, сидел молча. Потом, допив чарку меда, заговорил деловито, как писал обычно в наказах послам или сказывал воеводам: четко, скупо, без лишних слов.
— Наизлые вороги наши, — начал он, — Ахмат, Казимир и немцы. Пособники же сих ворогов — Господа новгородская и совет старейшин во Пскове. Да и удельные наши то ж. Тверь еще и та поперек пути нам. Наиглавное же Новгород. Осиное гнездо, как его еще покойный мой родитель звал. Посему ты, Степан Тимофеич, ищи и корми доброхотов наших и во Пскове и в Новомгороде. Гляди на черных людей и смердов, дабы чуяли помочь от руки Москвы. Вовремя все мне доводи, дабы одним помочь, других придавить…
— Разумею, государь, — встав и поклонившись, сказал дьяк Бородатый, — ныне же думу соберу с подьячими своими, дабы немедля все нарядить по приказу твоему.
Государь одобрительно кивнул головой.
— Садись пока, Степан Тимофеич, — молвил он и, обратясь к дьяку Курицыну, продолжал: — А ты, Федор Василич, на татар гляди да на Казимира, да опричь того Венецию не упущай и о Рыме помни: там нам тоже паутину плетут. Оба же помните, что на сей день друзья наши — турский султан и подручный его — хан крымский Менглы-Гирей, да вы, да воеводы наши с полками, да дети боярские, сиречь дворяне, и черные люди…
В дверь постучал и вошел начальник княжой стражи вместе с вестником татарским, который, войдя в трапезную, пал ниц перед великим князем, упершись в пол подбородком.
— От царевича Даниара, — доложил начальник государевой стражи, — вестник разумеет по-русски.
— Встань, — молвил великий князь, — сказывай.
— Живи сто лет, государь! — воскликнул, подымаясь, татарин и продолжал: — Царевич Даниар, да хранит его Аллах, повестует: «Многие лета живи, государь. Шлю тобе весть, что из Орды идет посольство, а с ним и наш посол Микифор Басенков. Во многой чести Микифор-то у царя Ахмата, как доброхоты наши татарские из Орды доводят. К весне Ахмат снаряжает великое посольство к тобе. Послом же будет Кара-Кучум, а с ним поедут многие сотни купцов с товарами и множество косяков коней на торг приведут. Токмо снег сойдет, посольство сие со стражей многой на Москву пойдет через Дикое Поле. Ведай о сем, государь, упреждаю тя, слуга твой верный, и впредь о сем вести отсылать буду. Прими поклон мой».
Татарский вестник вновь распростерся на полу перед великим князем.
— Встань и слушай, — молвил великий князь. — Передай царевичу: «Буду здрав и прими от меня селям. Спасибо тобе за верную службу. Вестников же обо всем всегда мне шли».
Обернувшись к начальнику своей стражи, Иван Васильевич добавил:
— Дай доброе угостье вестнику, пусть отдохнет и едет восвояси.
Когда вестник вышел, пятясь задом к дверям, государь сказал:
— Думу продолжать будем, токмо ты, Федор Василич, не забудь наместнику моему московскому, князю Ивану Юрьичу Патрикееву, о посольстве сем довести и скажи от меня, чтобы все нарядил для такого множества людей и коней, да и о страже доброй и крепкой не забыл. Не вышло бы зла ни нам, ни татарам. Передышка от татар нам еще надобна…
В лето тысяча четыреста семьдесят четвертое, мая восемнадцатого, родилась великому князю дочь от Софьи Фоминичны, всего за три дня пред Еленой и Константином, и в честь этого праздника наречена при крещении Еленой. Этот год с самой ранней весны дни стояли теплые и веселые, и время бежало незаметно. Двенадцать дней вот прошло, а словно вчера мелькнул Николин день с посевом яровых, потом прошли и Лукерья-комарница, и Сидор-огуречник, и Пахомий-теплый, а ныне вот, когда льны — Олене, а огурцы — Константину, именины уж настали новорожденной, поздравляй уж ее со днем ангела.
Отпраздновали и крестины и именины весело, но великий князь, уходя после обеда в свою опочивальню, снова стал мрачным. Вспомнил он несчастье великое, что случилось в Москве накануне: храм красоты чудной, Успения Пресвятой Богородицы, заложенный еще покойным владыкой Филиппом и ныне только что законченный, нежданно рухнул среди ночи со страшным грохотом и треском. Была, по словам зодчих, в строительстве этом ошибка в стеносложении допущена. Северная стена храма была высокая, но сложена в один кирпич, а изнутри отягчена каменной лестницей, переходящей на переднюю стену. От тяжести лестницы стена эта переломилась, упала и рассыпалась по самый алтарь. Упали вслед за ней и своды все ближние. Целыми остались южная и задняя стены, столпы же и своды над алтарем только сдвинулись и потрескались.
— Как, Иване, — обернувшись в дверях, горестно спросил великий князь, — разбирают ли своды и стены у Пречистой?
— Спешно сие деют, — ответил сын, юный соправитель. — Все каменщики на работу согнаны, а зодчие, бают, вборзе разберут своды и рушенья более не допустят…
Великий князь, взглянув на сына, заметил у него желание о чем-то спросить, и сказал:
— Яз, Иване, беседу днесь с тобой хочу вести.
Когда оба великих князя вошли в покой государя, Иван Васильевич сел за стол и сказал:
— Садись, сыночек, рядом. Хочу о многом с тобой баить: о друзьях и ворогах, о Новомгороде, о рубежах наших и прочем…
Глаза княжича загорелись.
— Рад яз! — воскликнул он. — Хоша о многом сказывает мне Федор Василич, но тобя, государь-батюшка, более яз слушать люблю. Мысли твои вельми разуметь хочу…
Иван Васильевич улыбнулся и достал из ящика стола большую, свернутую в трубку карту, на которой начертаны были рубежи Московского великого княжества и его удельных княжеств, рубежи других русских великих княжеств с их уделами и границы всей Руси с соседними с ней иноземными государствами — латинскими и мусульманскими.
— Ведомо мне, Иване, — молвил великий князь, — что ты в приказах бываешь, делам там государственным обучаешься. Ведаю, что ты и дело ратное любишь и разумеешь. Хорошо деешь: все сие государю знать надобно. А как ученье твое?
— Яз разумею по-латыньски и по-фряжски, — живо ответил княжич, — люблю книги иноземные читать о ратном деле, о строении стен, стрелен, врат железных и мостов подъемных. Ведаю ныне, как пушки льют и как огненный наряд и для какой потребы наряжать надобно. Во всем воеводы мне помочь дают, а что яз по книгам уразумею — они на деле мне кажут.
— Добре сие, добре, — сказал великий князь, — все государю ведать надобно. По-латыньски и по-фряжски и на иных языках разуметь также корысть немалая: без толмачей сам уразумеешь, что тайно ведать захочешь, а может, и жена у тобя будет из иноземных царевен или княжон…
Сын густо покраснел и опустил глаза под острым взглядом отца. Иван Васильевич вспомнил свою юность и усмехнулся.
— Эх ты, девица у меня красная, — молвил он, ласково потрепав сына по плечу, — ну, да о сем в свое время. Гляди вот сюда и слушай.
Великий князь медленно развернул и расправил карту, положив на углы ее тяжелые дубовые кружочки, чтобы не коробилась.
Указав на запад, он повел перстом вдоль рубежей с иноземными государствами и начал:
— Отсель вот грозят немцы, и первое оплечье у Руси против них — псковичи. Псковичам же токмо Москва может помочь. Новгородская же Господа сама готова сожрать Псков, поделив его с немцами, дабы всю торговлю его собе захватить…
— А где ко Пскову нашим полкам проходить? — спросил молодой великий князь Иван Иванович.
— Через Тверское княжество, сыночек, ибо новгородцы и Торжок и Тверь рублем бьют. Захватили они все торговые пути вплоть до нашего Волока Ламского. С немцами ганзейскими у них докончания на сие есть. Ганза-то через Господу новгородскую до самого Каменного пояса[64] торговую паутину плетет. Посему Тверь-то с нами дружит, как и псковичи. С нами им выгодней…
Поглядев на карту и помолчав, государь повел перстом от Псковской земли на юго-восток через Великие Луки к Волоку Ламскому, а отсюда вдоль южного рубежа Московского княжества до Рязанской земли.
— Здесь, Иване, — продолжал Иван Васильевич, — постоянно грозит нам Казимир, круль польский, он же и великий князь литовский. Тут мы с ним на рубеже лицом к лицу стоим, а он и татар сюды приманить может из-за Рязани, через Дикое Поле.
— Страшно сие, — воскликнул Иван Иванович, — сколь ворогов-то у нас! Да удельные!..
— Забыл тобе сказать еще о свеях и карелах, которые Руси грозят через Новгород с берегов Варяжского моря. Великий князь замолчал, брови его сурово сдвинулись. Иван Иванович с тревогой глядел на отца, охваченный страхом: казалась ему гибель Руси неминуема.
— Государь! — воскликнул он сдавленным голосом. — Где же помочь нам, от кого?
— Токмо от Бога, сыночек, да от нас самих, от Руси православной, — молвил Иван Васильевич и снова замолчал, рассматривая внимательно карту.
Княжич не смел ему мешать. Иван Васильевич решал какую-то задачу ратную или другую какую, сын о том не ведал, но с любопытством следил, как отец, что-то пришептывая, быстро водил перстом по разным местам карты.
Наконец, оторвавшись от этого занятия, он сказал сыну.
— Помни, Иване, что из всех бед избывать надобно ранее всего наибольшие, а меньшие и сами отпадут. Ныне у нас наиглавная беда — Новгород Великий: словно кольцом, он окружает нас своими землями. Вместе с немцами, Литвой, Польшей и татарами сломить Москву хочет, дабы хозяином быть на всей Руси, дабы торговать прибыльней и с немцами и с татарами. И наших удельных блазнит сие. Мыслят они: как московскую власть развалят, сами попадут в Господу новгородскую, будут богаты и властны более, чем ныне…
Государь смолк и пытливо взглянул на сына. Тот понял взгляд отца и быстро ответил:
— Выходит, что вборзе надобно Новгород воевать…
Иван Васильевич радостно улыбнулся и продолжал:
— Истинно так, сыне мой, истинно так. Право ты разумеешь. На сей день задавить Новгород — наипервое дело. Токмо сломив новгородское боярство, сбросим мы татар! Станет тогда Русь вольным царством и почнет бить немцев и ляхов, почнет отымать и у них свои исконные вотчины: Юрьев и Полоцк, Смоленск и Чернигов, Киев и Холм, Львов и Черновицы…
Иван Васильевич свернул карту, положил ее обратно в ящик и, встав из-за стола, молвил:
— Ну, иди, сыночек… Курицыну скажи через часок зайти ко мне…
Затворяя дверь за сыном, увидел великий князь в сенцах дьяка Курицына, весьма встревоженного. Это обстоятельство обеспокоило государя. Кивком головы позвал он Федора Васильевича и впустил к себе в покой.
— Псковские доброхоты наши, — начал Курицын в ответ на немой вопрос Ивана Васильевича, — которых нашел там князь Холмский в последний поход против немцев, бают…
— Какого же рожна псковичам надо? — резко перебил дьяка великий князь. — Князь-то Данила, устрашив немцев, мир им на двадцать лет добыл!
— Прости, государь, — продолжал Курицын, — у них во Пскове опять смуты пока тайно, но идут из-за смердьих грамот, которые, якобы без ведома веча, Господой псковской за печатями в ларь святой Троицы положены…
— Нам надо смердов и черных людей поддерживать против бояр…
— Бояре-то псковские, государь, с Новымгородом ссылаются да вместе с Господой новгородской за рубежи поглядывают: тоже зло на Москву мыслят.
— Ништо! Не страшно сие! — усмехнувшись, сказал великий князь. — Псков-то сам меж двух огней. Рад бы он, яко и Новгород, без Москвы господином собе быть, да нельзя: немцы-то без Москвы сожрут его. Ты скажи вот Бородатому, дабы вник он в смуты сии со смердьими грамотами. Трещину меж бояр и смердов боле надо расширить. Ныне у них на вече кто засиливает?
— Черные люди, государь.
— Добре, черных и поддержать. Как в Новомгороде? О ратных делах с новгородцами яз уже думу думал с Данилой Холмским и с князем Иваном Юрьевичем. Князь Данила много всего разведал нужного для похода к Новугороду.
— В Новомгороде, государь, — отвечал Курицын, — снова зло творится. Дозоры царевича Даниара в Диком Поле и лазутчики его бают — снова новгородская Господа с Ахматом ссылается и Казимировы гонцы и послы опять в Орду повадились…
— А как Беклемишев, посол наш?
— От степных дозоров ведомо: Ази-Баба, а с ним и Никита Василич Перекоп уже перешли благополучно. Мыслю, на днях оба уж в Бахче-Сарае будут у Менглы-Гирея.
— С Крымом у нас на лад идет, — заметил задумчиво великий князь, токмо бы султан турский не сгонил бы Менглы-Гирея-то. Осторожность блюсти в сих делах надобно. Султана как бы не раздражнить.
— Дружил яз, государь, с послом Менглы-Гиреевым и, опричь посольских речей, беседы вел дружеские. Поведал мне Ази-Баба, что хан крымский боится и султана и Ахмата. На Москву глядит ныне, а Казимиру не верит…
— Что тобе еще о Новомгороде ведомо?
— Степан Тимофеич злые вести имеет от доброхотов наших, особливо от подвойского Назария, который книжен и по-немецки баит, яко по-русски. Сказывает Назарий много важного безо всякой лжи. Также вечевой дьяк Захарий Овин, братья Пенковы, да игумен Николы-Белого монастыря Сидор, и купец Серапионов Иван Семеныч…
— Какие же вести? — спросил великий князь. — Какие меры принимать надобно, пока гром не грянул?
— Меры какие, сие ты сам ведаешь, государь, — ответил дьяк, — и, по обычаю своему, сам упреждаешь ворогов. Вести же истинно злые. Господа новгородская с Казимиром сносится, и советом старейшин псковским, и даже с братьями твоими и с Ахматом, а наиглавное — войско тайно снаряжают, стены крепят, от немцев доспехи да пищали привозят…
Дьяк замолчал. Молчал некоторое время и великий князь. Потом достал из своего стола карту Руси и молвил:
— Возьми вот чертежи ратные и днесь же созови думу: Бородатого, князей Холмского и Патрикеева да из тех воевод, которых они сами похотят. Пусть по сим чертежам там другую начертят, с новым походом к Новугороду, и везде на ней пусть точно обозначат все, что нужно для ратного похода…
В трудах и тревогах, неведомых другим, кроме небольшого круга близких, потянулись дни, недели и месяцы для великого князя. Понимал и чувствовал Иван Васильевич, как нарастают и близятся грозные события, и сам он ускорял их, чтобы ключи к ним не попали в другие руки.
Мелькали порой среди хоровода будней отдельные более или менее необычные дни. Так, июня седьмого прибыл из ордынских степей Кара-Кучук, большой посол царя Ахмата, с ним посольских чинов да телохранителей более шестисот человек было, которых всех по обычаю посольскому кормили из казны государевой. Да без корма на своем харче жило в Москве до трех тысяч татарских купцов, которые с Кара-Кучуком прибыли и привезли много разных товаров да коней из степей пригнали много тысяч голов.
Посол ханский был с миром и лаской от царя Ахмата, и это давало успокоение великому князю.
— Есть у нас передышка, Федор Василич, — радостно говорил он любимому дьяку, слушая долетавший с посадской площади шум бурного торга татарского. — Успеем укрепиться, как надобно.
Доволен был Иван Васильевич и своим послом в Орду Басенком Никифором Федоровичем. Слышал он о нем много похвал от Кара-Кучука и знал со слов его о похвалах самого Ахмата. Перемирия, передышки добился Никифор Федорович.
— Токмо посольства сии дорого нам стоят, государь, — заметил княжой казначей Ховрин, присутствовавший при беседе.
— Ништо, Димитрий Володимирыч, — с усмешкой молвил государь, — Бог даст, за все нам татары сторицей отплатят. Не на собя ведь мы с Никифор Федорычем казну тратили, а на Русь православную…
Июня двадцать четвертого, в день Ивана Купалы, когда ночью костры жгут, отослал великий князь посла своего Семена Ивановича Толбузина в Венецию, наказы дав ему многие, как кланяться, как здравицы говорить, как дары дарить, и прочее.
— Впервой, Семен Иваныч, — говорил государь, — наш русский посол в чужую землю едет. Покажи чужеземцам-то, что русский посол так же искусен и вежлив, как они сами, а разум свой прячь. Пусть не ведают, как ты их разумеешь. Показывай разум-то токмо там, где явно им по рукам бить надобно. По-фряжски разумеешь?
— Малу толику, государь, — ответил, усмехаясь, Толбузин, — учусь еще, через пято-десятое разумею, и то более по догадке, а не по словам.
— Догадка всегда надобна, — заметил великий князь и, обратясь к сыну, сказал: — Сей часец яз хочу, дабы и ты, сыночек, слова мои слушал. Догадка — наиглавное тобе при речах с дукой и при речах господы венецийской. Гляди всегда в лицо тому, кто баит. О словах не думай, а следи, какие усмешки на лице: зло, ласка и прочее, все сие примечай. Что в голосе есть — правда, ложь, лесть и прочее, тоже слушай. После, когда слова толмач растолмачит, тобе враз ясно станет, что от сердца правдой сказано, а что ложь и обман. Сии ведь чужеземцы заносчивы, не берегутся. Мыслят, ежели мы их слова не разумеем, то и мысли их разгадать не можем.
— Верно, государь, — засмеялся Толбузин, — яз сам сие тоже примечал, токмо не подумал, как для дела на пользу обратить.
— Антон Фрязин тобе, Семен Иваныч, толмачом будет. О Тревизане поведаешь дуке Троно и господе их, как яз тобе сказывал. После же еще подробней с Федор Василичем подумаешь о сем деле. Да пусть на думе при вас сын мой будет, сие на пользу ему. Тревизана-то сего, скажи, в Орду вборзе отправим со своим послом Димитрием Лазаревым и с ханским — Кара-Кучуком. Скажи, исхарчили мы на Тревизана-то столь, сколь Димитрий Володимирыч тобе начислит. Главное же — про мастеров там церковных и для ратных дел не забудь. По то и дружбу и ласку с Венецией держим. Не скупись на мастеров-то, токмо бы добры да искусны были…
Но отъезд Тревизана задержался до восемнадцатого августа, до дня Фрол-Лавера. Только на другой день после этого конского праздника Кара-Кучук отъехал со своими татарами, взяв с собой Тревизана и Лазарева.
Татары были довольны: посольство — честью, кормом и подарками, купцы — прибылью на торге московском, где, кроме москвичей, было много иных конских скупщиков, приезжих из уделов разных.
Доволен был и великий князь.
— Знай, Иване, — сказывал он сыну, — передышку мы еще собе на некое время закрепили…
— Как же, государь-батюшка, сие закрепление изделано?
— А в какое время татары злодействуют?
— Токмо весной да ранним летом, а пошто, не ведаю, — ответил отцу княжич.
— Конем татарин жив, — сказал, улыбаясь, Иван Васильевич, — а зимой в степи коню есть нечего. Потому зимой Орда на нас не пойдет.
— А мы зимой, — поспешно подсказал Иван Иванович, — новгородцев одних побить можем!
— Одних, ежели ране Казимира готовы будем, — поправил сына великий князь, — и ежели ране его к стенам Новагорода придем. А прийти нам так надобно, дабы и Господа не сразу уразумела, пошто мы пришли.
Осенью того же года новый митрополит, отец Геронтий, закончил на своем дворе кирпичную палату на четырех подклетях белокаменных и поселился в ней ноября тринадцатого, накануне заговенья на Филиппов пост.
В тот же день вернулся из Крыма боярин Никита Васильевич Беклемишев от царя Менглы-Гирея, а с ним посол царев — Довлетек-мурза. На третий день по прибытии мурза правил великому князю с его разрешения посольство. Обещал от крымского царя государю московскому любовь и братство. Уверял Менглы-Гирей, что друзья великого князя — его друзья, враги великого князя — его враги. Клялся государю московскому в любви и братстве за себя, и за детей, и за внуков своих и подарил ему дары многие.
Великий князь был весьма доволен этим посольством и, отпустив Довлетек-мурзу на посольское подворье, сказал сыну своему, великому князю Ивану Ивановичу, и дьяку Курицыну:
— Хоша Менглы-Гирей не дал еще ярлыка и шерти[65] о сем, но, мыслю, к тому идет.
— Государь, — спросил отца Иван Иванович, — яз разумею, что царь крымский нужен нам против Казимира, но какая же нам помочь от него против Ахмата? Никогда не дерзнет Гирей пойти на брата своего, Ахмата.
— Не дерзнет, сынок, — с усмешкой молвил Иван Васильевич, — но токмо един. Ежели мы заратимся с Ахматом, не посмеет и Ахмат долго у берегов Оки стоять, как сие и бывало уже. За улусы свои, за Сарай страх его будет грызть. Ведает он, что Гирей слабей его, но ведает и то, что татары и с малой силой изгоном в Сарай могут пригнать, разграбить улусы ордынские, жен и детей полонить и, прежде чем Ахмат о сем узнает, сокроются в степь с добычей своей без вреда. Сего пуще огня боятся ордынцы.
— Да еще и то, государи, — добавил Курицын, — чем более татар на татар натравливать будем, тем легче будет нам татар татарами бить…
— Помни, сын мой, — продолжал Иван Васильевич, — важней ворогов без рати бить. Надобно круг государств вражьих так все творить, дабы расшатать их, истощить и ослабить. Тогда они с одного удара ратного падут, а то и безо всякого удара трухой рассыплются…
Оборвал свою речь великий князь, вспомнив о ростовских князьях и, живо обернувшись к дьяку Курицыну, спросил:
— Как, Федор Василич, ростовские-то? Продают свои земли аль все еще жмутся?
— Дожали мы их сами, государь, с порубежными делами-то, — ответил с усмешкой Курицын. — Разорились совсем. Не под силу им рядом с Москвой князьями великими быть. Сами уж спешат продать свою вотчину. Вторую половину Ростова отдают. Мыслю, к середине зимы размежуем все земли-то и купчую скрепим…
— Добре, добре, — весело рассмеялся Иван Васильевич, — растет Московское княжество, яко богатырь. Все Москве к рукам, что не к рукам другим.
Когда все, кроме княжича Ивана, вышли, великий князь, все так же весело усмехаясь, сказал:
— А тобе, сынок, боярин-то Никита Беклемишев сыскал кое-что в Кафинской Перекопи.[66]
Молодой князь вспыхнул и смущенно потупился: он знал, что отец ищет ему невесту.
— Есть там, — продолжал великий князь, — княжество Мангупское,[67] православное, и столица его так же Мангупом прозывается. Неприступен град сей никакому войску, ибо средь высоких скал он, как орлиное гнездо, построен. Правит сим княжеством православный же князь, Исайко именем. Был у него боярин наш Никита, евреин мой, Хозя Кокос, путь ему туды указал. Видал Никита дочку у князя — баская, баит, девка-то и молода, твоих лет, а то и помоложе годика на два. Может, отпущу вот к Менглы-Гирею посла его, Довлетека-мурзу, а с ним и своего посла, боярина Старкова Алексея Иваныча. Пусть Старков-то, опричь прочих дел, поболее про девку вместе с Кокосом вызнает. Какое приданое с девкой, на сколько тысяч золотых. Каков прочий наделок за ней: одежда всякая, меха, сосуд из серебра и злата, каменья самоцветные и прочее. Велю Алексею Иванычу все то на список переписать и сюды привезти…
Иван Иванович, робея, возразил:
— А не рано ли сие, отец? Может, пождать еще малость?
Иван Васильевич пристально посмотрел на сына и ласково спросил:
— Может, у тобя люба какая есть?
— Нет у меня никакой любы. Ведаю все и скажу правду, любопытно мне сие, но токмо не очень-то блазнит. Когда на коне охочусь по лесам да за книжным чтением, забываю яз, что и женки-то есть…
Великий князь любовно посмотрел на сына и, положив руку ему на плечо, проговорил:
— Хочу яз, Иване мой, через тебя род свой укрепить и внуков от тобя до смерти своей видеть…
С весной вновь тревога охватила московского государя и его правительство — вспомнилась старая, века уж бывшая пословица: «Зазеленеет дикий лук в степи, так и татарин у Оки». Снова ждали в Москве весенних татарских набегов, а великий князь пуще всего боялся, как бы Ахмат не ворвался на Русь до того, как он успеет Новгород разгромить и отрезать пути на Русь главному ворогу своему — королю Казимиру.
В постоянном напряжении живет Иван Васильевич и, оставаясь один с сыном или Курицыным, только одно говорит:
— Успеем аль не успеем? Быть аль не быти Москве во главе вольной Руси?
От тревоги государевой были в тревоге и сын его и все ближние их советники и соратники, ибо все чуяли, что прав великий князь. Близится грозный час…
Непрерывно работал Иван Васильевич и загодя всякие приказы и наказы на любой случай измышлял, дабы враги врасплох его не захватили. Совершал он и все срочные дела, которые государственная жизнь требовала, а с виду всегда был он тих и покоен.
— Ты, Федор Василич, — говорил он Курицыну, — мне всяк день перво-наперво повестуй о том, что из Дикого Поля идет. Царевича Даниара понуждай, дабы через лазутчиков своих и доброхотов в Орде вызнавал все об Ахмате. Дождать бы нам токмо осени…
Среди тревог всех порадовался великий князь лишь на Пасху, марта двадцать шестого, когда вернулся из Венеции посол его Семен Иванович Толбузин и привез с собой мастера-муроля[68] знаменитого, которого султан турецкий Магомет звал к себе в Царьград для возведения султанских палат.
Об этом на докладе боярин Толбузин так сам государю докладывал:
— Когда прибыл яз, государь, в Венецию, дука Николо Троно уж преставился. Принимал мя новый дука, который из семейства Марчелла. Был он ко мне вельми ласков, а к тобе вельми почтителен. Взял яз с господы их семь сот рублей за все, чем Тревизана ссудили на Москве, государь, из казны твоей.
— Добре, Семен Иваныч, — перебил Толбузина великий князь, — ты мне о мастере расскажи, которого привез. Утре же его приведешь. Пусть токмо ранее Успение осмотрит и все о падении стен мне расскажет. Ну, а сей часец о нем самом сказывай.
— Сей мастер-муроль, Аристотель[69] именем, ставит церкви и палаты, — продолжал Толбузин, — нарочит пушки лить и бить из них, а также колоколы и все иное лить искусен вельми. Яз его у господы венецейской отпросил — для-ради тобя, государь, согласился. Построил он в Венеции церковь великую и врата градские отменно баские.
— Видал ты их?
— Видал, государь, красно сие все и дивно.
Иван Васильевич был рад такому мастеру, ибо любил со страстью строительство всякое и хорошо понимал и зодчество, и ваяние, и живопись.
— Сколько же запросил за работу собе сей великий мастер? — молвил с любопытством великий князь.
— Много, государь, — с некоторой тревогой ответил Семен Иванович, — более двух фунтов серебра чистого, сиречь десять рублев жалованья ежемесячно.
— Добре, — заметил государь, — ежели сей мастер свершит все, как яз от него жду, еще более его пожалую. Спасибо тобе, Семен Иваныч, утре, как отпущу боярина Старкова и Довлетека-мурзу к Менглы-Гирею, приведи мастера…
На другой день, хорошо выспавшись после обеда, принимал великий князь знаменитого итальянского зодчего запросто, как своего боярина или воеводу. На приеме были только великий князь Иван Иванович и дьяк Курицын, который во всех делах, больших и малых, был слугой, другом и советником государя.
Фиораванти своей внешностью, особенно своим почтительным, но исполненным достоинства поведением произвел на Ивана Васильевича самое благоприятное впечатление.
После обычных приветствий великий князь спросил:
— Скажи, как тобя по имени величать, дабы сие, по обычаю вашему фряжскому, тобе не обидно было? Жалую яз и чту разумеющих науки разные и хитрости всякие в рукоделиях.
— Из роду яз, государь, — перевел Курицын ответ мастера, — Фиораванти, по прозвищу Аристотель, а зови меня просто по имени: маэстро Альберта.
— Сказывай, маэстро Альберта, — молвил великий князь, — что разумеешь о падении Успенья-то? Да садись тут вот — прием у меня не посольский, а дела, которые яз с тобой не един день делать буду.
Фиораванти, поклонившись, сел на указанное место, достал бумагу и тонкий уголек, которым писал вместо пера. Быстро начертил он план рухнувшего собора и, сделав расчеты стен его, столбов и сводов, Фиораванти сказал великому князю, что северная стена не выдержала тяжести сводов…
— Тонка, бают, стена-то была, — заметил Иван Васильевич.
— Не в сем дело, государь, — перевел толмач слова маэстро Альберти, — кирпич был мерой не полон, да и обожжен плохо, нужной крепости в нем не было. Глину для кирпича надо лучшую сыскать и обжигать лучше. Сие укажу яз. Укажу и как известь надлежаще растворять надобно, кирпич чтобы крепче вязала. А своды и стены надо железом крепить.
Иван Васильевич увлекся беседой, о многом в строительстве у Фиораванти выспрашивал и весьма доволен остался собеседником. Итальянский зодчий, видя такое внимание государя и будучи сам весьма поощрен, разгорячился страстью к делу своему и продолжал:
— Зодчие московские Кривцов и Мышкин — добрые мастера. Разумеют красоту строительству и меру частей строительства. Беда их токмо в том, что дробность камня, кирпича да извести ранее кладки не проверили. Белый камень, из которого своды клали, не тверд, как и кирпич ваш. Вместо сего белого камня сыскать надобно плитняковый камень. Он тверже намного и в сводах держится лучше…
— Радостно мне, — прерывая маэстро, воскликнул Иван Васильевич, — что мастера наши красоту строительства разумеют! Вот яз и хочу, маэстро Альберти, дабы ты, прилагая всю науку и хитрость строительства, красоту храму придал бы нашу, русскую…
— Я сам, государь, — продолжал маэстро, — хочу строить тобе церкви не фряжские, а русские. Я токмо пути к сему еще не нашел, а ты, любя и разумея строительство, помоги мне…
— Угре же отъезжай, маэстро Альберти, в Володимир Суздальский. Погляди там Золотые ворота, погляди собор Успенья, Пречистой Богородицы и собор святого Димитрия. Сие откроет тобе глаза на русское зодчество.
Фиораванти быстро встал и поклонился:
— Весь я в твоей воле, государь, и не токмо по долгу своему, но пуще по охоте своей. Влечет мя сие великое дело.
На другой день маэстро Альберти в сопровождении подьячего, толмача, небольшой стражи и слуг выехал во Владимир Суздальский, где ему отведены были покои в хоромах наместника великого князя.
В Москве Фиораванти оставил сына своего Андрея да ученика, именем Петр. Они в тот же день стали разбивать таранами уцелевшие стены, столбы и врата рухнувшего храма, которые с грохотом и пылью великой осыпались, привлекая любопытных прохожих. Многие же нарочито на это смотреть приходили. Бывали на строительстве великие князья, любуясь ловкостью, с которой русские рабочие под руководством итальянцев рушили столбы и расчищали место от мусора. Ездили великие князья и за Андроньев монастырь, где, по наказу маэстро Альберти, русские зодчие нашли уже глину нужной добротности, начали добывать ее из оврага и стали под руководством сына Фиораванти класть печи. Все это должно было в готовности быть к приезду маэстро, который сам укажет, какой раствор для кирпича разводить, как месить, какую форму и размер придать кирпичу и как его обжигать.
Все это весьма радовало великого князя, и он, довольный, твердил всем:
— Ныне вполне яз веровать зачинаю, что не токмо церкви каменные строить будем, а весь град наш каменный сотворим!..
К двадцать восьмому мая, когда родилась великому князю вторая дочь, Феодосья, вернулся из Владимира маэстро Альберти, а из Дикого Поля, из Орды, пришли для Москвы радостные вести.
Случилось это среди ночи, когда ждали родов у Софьи Фоминичны, и великий князь, хотя и спокоен был, все же не спал. Лежал в опочивальне своей, не раздеваясь…
Вдруг, постучав, кто-то быстро вошел к нему вместе с дворецким Данилой Константиновичем.
— Родила? — спросил Иван Васильевич без той тревоги, от которой когда-то дрожал весь при рождении сына от юной своей Марьюшки. — Сын или дочь?
— Сие яз, государь, — услышал он в ответ голос дьяка Курицына. — Весть об Орде от Даниара-царевича.
Увидев в полумраке, что великий князь вскочил с ложа своего, дьяк торопливо добавил:
— Добрые вести, государь, добрые.
Иван Васильевич глубоко вздохнул и, не говоря ни слова, трижды перекрестился на кивот, сел на постель свою и молвил:
— Сказывай.
— Сей токмо часец гонец пригнал от Даниара-царевича, — заговорил Курицын. — Заратился Ахмат с Крымом, и турки в сей рати замешаны…
— Услышал Господь, — тихо произнес великий князь и опять перекрестился. — Снова есть передышка от татар. Токмо бы Казимира опередить!
— С Кафинской Перекопи слухи идут, что турский султан Магомет посылает из Царьграда рать свою в кораблях на Кафу против Ахмата.
— Верны ли вести сии? — спросил великий князь с некоторым сомненьем. — И пошто от Старкова о сем нам ништо не ведомо?
— Может, он отсиживается в некоем граде или обратно другим шляхом пошел. Может, в полон попал — дело ведь ратное, государь. Токмо Даниар-то до сего всегда вести присылал правые с вельми малыми огрешками…
Иван Васильевич задумался и, отпуская потом дьяка Курицына, заметил:
— Может быть, ты, Федор Василич, и прав. Все же тогда в слухи сии поверю, ежели до августа Орда на нас не двинется. А ежели не двинется, то ждать надобно, что к осени и Димитрий Лазарев от Ахмата на Москву еще с миром воротится…
Снова постучали в опочивальню великого князя, и боярыня от великой княгини Софьи Фоминичны сообщила:
— Бог дал тобе, государь, дочь. Государыня здрава и радостна. Сей часец духовник ее и псаломщик будут молебен петь в крестовой…
Государь перекрестился перед образами и пошел за боярыней в хоромы Софьи Фоминичны.
За ранним завтраком великий князь был спокоен и весел. Он подробно рассказал сыну, завтракавшему с ним, о всех степных вестях.
— Главное же, сыночек, — говорил он Ивану Ивановичу, — промедление Ахматово. Поганые-то на нас ранней весной подымаются. Ныне же дни через два июнь начинается. Степные травы начнут скоро выгорать. Пропустил время Ахмат.
— А сборы-то у татар всегда долгие бывают, — заметил Иван Иванович.
— Истинно, сыночек, — одобрительно отозвался Иван Васильевич, — един круль Казимир дольше их в большой поход собирается. Татары же токмо на малый разбой борзы…
— Пошто же круль польский так на сборы тяжел?
— Шляхтой да сеймиками[70] он по рукам и ногам опутан. Без их согласия никакой войны начать не может, а главное — начать вовремя.
К концу завтрака пришел дьяк Курицын. Рассказал он великим князьям все, что от доброхотов новгородских собрано о разных «сильниках и захватчиках» новгородских из богатых и знатных бояр, из врагов московских.
— Из всего оплечья нашего новгородского, — говорил Курицын, — четверо есть наиглавные: вечевой дьяк[71] Захарий Овин, игумен Николы-Белого монастыря Сидор, подвойский Назарий да купец Иван Семеныч Серапионов. Книжней же всех и умней годами из них наименьший — Назарий. Учен многому, от немцев и по-немецки, яко по-русски, баит красно. Молодому государю добрым товарищем мог бы быть Назарий-то. Он и ратному делу добре обучен…
— Будет случай, — молвил великий князь, — покажи мне его, а сей часец поведай: как маэстро Альберта?
— С ночи приехал он, государь, из Володимира. Просит приема у тобя.
— Пошли за ним из стражи кого, а пока мне о новгородских сильниках наиглавное скажешь.
Когда Курицын вышел, великий князь сказал сыну:
— Есть еще у меня надежда, что некои из Господы за Москвой пойдут: надо и в Господе щель изделать, ежели сие возможно.
Когда вернулся Курицын, Иван Васильевич, продолжая разговор, спросил:
— Есть ли из сильников-то новгородских такие, которые к Литве тянутся?
— Да все, почитай, и богачи и знатные за Казимира, государь, и над прочими силу творят, разбоем грабят с убийствами и своих новгородских, да и ростовские земли грабят и прочее. Так вот князя ростовского Ивана Володимирыча вотчину по реке Ваге захватили новгородские бояре, братья Василий и Тимофей Степанычи. У другого князя ростовского, Федор Андреича, вотчину по реке Юмышу захватили бояре Яков Федоров да Василий Селезень. У Ивана Александрыча, у третьего князя ростовского, много вотчин похватали волостели[72] владыки новгородского по рекам Вели, Кулою и другим. Даже твои, государь, оброчные исстари погосты и слободы, как Великая Слобода и прочие, захвачены боярами из Господы: Михайлой Тучей, Иваном Максимовым, Иваном Афанасьевым и Васильем Степановым…
Великий князь значительно крякнул и заметил сыну:
— Слышишь, Иване, какие дела-то? Ну, а как безрядье, Федор Василич, в самом Новомгороде? Что-то много оттоль обидных людей мне жалобы, как и тобе ведомо, на беззаконных сильников шлют.
— Там, государь, явное беззаконие. Сам степенный посадник Василий Ананьин, сговорясь с восемнадцатью боярами, приятелями своими, разбоем ходил со своими холопами и наемными пьяницами на две улицы: Славкову и Никитину. Многих перебили, ограбили народ на тысячу рублей. Да староста Федоровой улицы Панфил с боярами Богданом Есиповым и Васильем Никифоровым напали разбойно на хоромы Полинарьиных, перебили людей их и все добро разграбили на пять сот рублей. Многие же богачи из бояр шлют своих ключников и приказчиков по ночам с разбоем в псковскую волость Гостятино…
— Ясно мне все, — перебил дьяка великий князь. — Вборзе соберу яз тайный совет. После скажу тобе, кого звать на совет. К сему совету днесь же почни готовить мне вместе с Бородатым и подьячими список всех ворогов наших новгородских; все жалобы на них и все вины их от доброхотов соберите. Ищите вины со тщанием, дабы суда им не минуть. Помни, Федор Василич, надобно нам, опричь суда, еще страхом великим устрашить не токмо за живот свой, но и за богатства свои; страхом разорения и нищеты одних покорить собе, а других, которые за нас идут, богатством манить, а такоже сим и черных людей блазнить. Чем более будет трещин в Новомгороде, тем легче рухнет он, яко старая изветшалая стена…
Фиораванти явился к великому князю с большой радостью и благодарностью за совет съездить во Владимир на Клязьме. Он был в восторге от владимирского зодчества.
— Государи, — говорил он, обращаясь через толмача к обоим великим князьм, — благодаря вашему доброму совету яз уразумел красоту и мастерство русское. Я заготовил уж там все чертежи для нового строительства церкви Успения богородицы.
Иван Васильевич, со тщанием разобравшись в чертежах храма и много расспрашивая маэстро Альберти, одобрил их, сказав:
— Мыслю, не токмо сохранил ты русскую суть в храме сем и красоту его, но и много в нем улучшений изделал. Светлей храм-то у тобя будет. Удлинил ты собор на одну треть против володимирского — от сего стройнее он. Любы мне и барабаны, которые у всех пяти глав украшены небольшими столбиками меж окон, любы и карнизы узорчатые.
В покои великого князя вошел взволнованный дворецкий Данила Константинович, держа в руках какой-то ларец. Взглянув на него, Иван Васильевич сразу почувствовал что-то неладное. Протянув руку Фиораванти, он сказал милостиво:
— Вельми доволен тобой, маэстро Альберти. Утре буду у тя за Андроньевым, в Калитникове. Буду твои новые печи кирпичные глядеть и прочее, что там деешь…
Фиораванти, поняв, что прием окончен, поцеловал руку государю и вышел.
— Много учен и разумен сей мастер, — сказал великий князь. — Верю яз, сотворит он дивный храм.
— И польза от него, — добавил дьяк Курицын, — мастерам нашим будет великая…
Но Иван Васильевич перебил его:
— Беспокоит мя готовность наша. Не забудь, Федор Василич, дабы все у меня в руках было для суда и розыска грозного в Новомгороде. Потрудись со Степан Тимофеичем…
Великий князь судорожно вздохнул и добавил:
— Сошло бы все с Ахматом, да упредить бы нам круля Казимира!
— У нас днесь пред обедом краткая дума со Степан Тимофеичем…
— Государь-батюшка, отпусти мя на думу сию…
— Иди, сынок, иди, — устало, вполголоса произнес Иван Васильевич.
Когда все вышли, Данила Константинович нерешительно подошел к великому князю, разглядывавшему чертежи храма. Иван Васильевич тревожно поднял голову.
— Прости, государь, челобитье к тобе от инокини Досифеи, — сказал дворецкий и добавил дрогнувшим голосом: — От Дарьюшки…
Иван Васильевич резко отодвинул чертеж и глухо спросил:
— Худо ей?
— Соборовалась…
Данила Константинович заговорил взволнованно:
— Молила она. Таково она жалобно молила. Не смею токмо…
— О чем молила-то?
— Тобя повидать хочет, государь. Пусть, грит, токмо войдет на миг, гляну токмо в последний раз…
Дрогнули губы Ивана Васильевича, взгляд остановился. Потом встал он и заходил вдоль покоя.
— Приготовь, Данилушка, колымагу, — торопливо заговорил он, — токмо не мою, а свою. И кологрива своего возьми, дабы никто не знал, что яз с тобой еду…
Всю недальнюю дорогу от хором до монастыря думы, как тучи, наплывали на Ивана Васильевича. Но приходили к нему не те думы, в которых сам он волен, а другие, которые идут без спроса, словно из далеких стран, когда-то во сне виденных. Видения пред ним идут из прошлых лет, когда не только много было горького и тяжкого, но были и светлые люди и светлые дни…
Вот и монастырь. Великий князь пошел по темным сеням следом за игуменьей и Данилой Константиновичем. Игуменья сама не вошла в келью Дарьюшки, а только впустила посетителей.
Дарьюшка лежала в том одеянии, в каком в гроб кладут, и на черной рясе особенно белым и прозрачным казалось лицо ее, будто умерла она. Только, когда государь подошел ближе к ней, опущенные ресницы ее дрогнули, глаза широко открылись и, узнав его, засияли и осветили все лицо ее. Столько счастья и радости было в этом взгляде Дарьюшки, что показалась она ему здоровой и прекрасной.
Молча сел великий князь у изголовья и нежно положил руку на лоб Дарьюшки. Дрожащими, слабыми руками она схватила его могучую руку и, сдвинув ее к устам своим, припала к ней долгим поцелуем.
Они оба молчали. Но вот губы ее слегка зашевелились у ладони его, и государь отстранил свою руку, чтобы лучше слышать, что говорит она.
— Иванушка мой, — услышал он шепот, — спасибо, родной. Умру ныне с радостью в сердце. Не забыл ты меня, Иванушка…
И вдруг что-то сорвалось в груди Ивана Васильевича и, всхлипнув, простонал он с тоской:
— Вовек тобя не забуду, свет мой милый…
Не отрывая глаз, жадно глядела на него Дарьюшка сияющим взором:
— А ты не горюй. Все мы к Богу уйдем, а там, может, опять встретимся, Иванушка…
Она помолчала и продолжала так же ласково и умиротворенно, светлая и счастливая:
— Ну, иди, Иванушка. Много дел-то у тя. Государь ведь ты. Иди. Дай перекрещу…
Иван Васильевич наклонился к Дарьюшке. Она перекрестила его, а он поцеловал ее в лоб и стоял молча, одеревенев весь, чувствуя, как дрожат его руки. Видел он, как перекрестила Дарьюшка и брата своего Данилу и облобызала его. Потом, опять обратив глаза на великого князя, нежно, с глубокой верой промолвила:
— А мы с тобой встретимся в жизни вечной. Душеньки наши там встретятся, и враз узнаем мы друг друга…
— Прощай, — тихо сказал Иван Васильевич и, поцеловав ее в лоб, прошептал: — Узнаю яз там твою чистую душеньку…
Великий князь медленно, тяжелыми шагами пошел к дверям, но у порога обернулся и снова встретил ясный, сияющий взгляд Дарьюшки. Взгляд этот, словно луч солнца, вошел средь тьмы в его сердце…
Дома великий князь сказался больным и обедал очень поздно. На другой день встал он в обычные часы и, узнав от Данилы Константиновича за ранним завтраком о смерти Дарьюшки, все же уехал, как было задумано, вместе с Иваном Ивановичем и Курицыным в Калитниково, за Андроньев.
Маэстро Альберти с сыном Андреем, подмастерьем Петром и русскими мастерами Кривцовым и Мышкиным ждали высоких гостей. Завидев издали государя и стражу его, они, как и все простые рабочие, сняли шапки.
Великий князь по обычаю своему приветливо поздоровался со всеми, и в ответ раздались кругом крики:
— Будь здрав, государь!
Народ привык к великому князю, часто видел его на улице, а во время многих пожаров даже работал с ним плечо в плечо.
Сойдя с коня, государь подошел к маэстро Альберти и поздоровался с ним, подав руку, которую тот принял, встав на одно колено, и почтительно поцеловал. Остальным великий князь поклонился издали.
Ивану Васильевичу очень понравились печи для обжига кирпичей — таких он еще не видал; истинное восхищение вызвал у него самый кирпич, приготовленный на пробу.
Кирпич маэстро Альберти был уже и продолговатей русского и много тверже. Когда ударяли по нему железной мотыгой, он звенел, и разбить его было трудно. Кирпич этот только ровно откалывался, словно топором отрубался, а не крошился и не рассыпался, как кирпич прежней работы.
— Мыслю яз, — сказал Иван Васильевич, — что узость и долгота сего кирпича дадут извести крепко связать его…
— Верно, государь! — радостно воскликнул маэстро Альберти. — Как сладостно творить, когда творенье твое разумеют!..
Показывали русские мастера великому князю и известь, приготовленную ими под руководством маэстро.
— Вишь, государь, — говорил Иван Кривцов, — сию известь, по приказу фрязина густо разведенную, мотыгами мешали, яко тесто. Ныне же утром она так взялась, что и ножом ее не расколупать! А вот два сии кирпича взялись, и отбить их нельзя…
Кривцов пытался отбить кирпич от кирпича, но кирпич откалывался кусками, а от другого не отделялся…
— Словно прирос! — весело молвил Иван Иванович.
— Да, Иване мой, — с удовлетворением подтвердил великий князь, — из такого кирпича да на такой извести стены не рушатся…
— Особливо, государь, важно такое строение, — восхищался Иван Иванович, — для градских стен и стрелен. Не пробьешь их враз, ломовыми пушками бить, да и то месяцы…
На похоронах Дарьюшки в монастыре были, по обычаю чтить слуг своих дворских, вместе с семьей Данилы Константиновича и оба великих князя и великая княгиня Марья Ярославна. После похорон Иван Васильевич, утоляя тоску свою, еще ревностней занялся строительством собора Успения Богородицы.
Иван Иванович не отставал в этом зодческом увлечении от родителя своего, но чаще беседовал с государем и маэстро Альберти о строении крепости и кладке крепостных стен, ибо отец дал ему задачу изучить это строительство. Хотел великий князь в ближайшие же годы начать такую перестройку всего Кремля, чтобы стал он неприступным.
— Ванюшенька, — часто говорил он сыну в тайных беседах, — Бог-то так судьбу Орды клонит, что конец ее мне уже виден. Токмо бы Новгород нам за Москву совсем взять. Не страшусь яз больше Орды — спета ее песня. Более вреда ныне жду, пока не покорили мы Новагорода, от Польши, Литвы да от немцев. Когда же новгородскую землю в московскую обратим, надо будет нам к морю выходить. Тут-то и заступят нам путь разные вороги: свеи,[73] датчане, ливонские да ганзейские немцы, а с ними цесарь германский либо король рымский тоже на нас пойти могут. Все они не дикие степняки, и по Москве немцы будут с великой силой в стены бить из пушек ломовых и из других орудий…
— А пошто море нам? — спросил Иван Иванович.
— Дабы все, что нужно нам, все покупать и продавать своими руками, а не из рук Ганзы немецкой и приказчиков ее — псковичей да новгородцев…
В сентябре месяце Фиораванти, положив основание храму Успения, начал уж стены из кирпича возводить, а Иван Васильевич больше времени стал проводить в думах о Новгороде с дьяком в избе у Гусева Володимира Елизарыча, который судебные уложения и грамоты собирает. Об Ахмате великий князь давно не беспокоился: пришла уж осень с капустными вечерками. Ныне вот двенадцатое сентября, а через два дня воздвиженье креста Господня — самый разгар капустного праздника.
В этот праздничный день Иван Васильевич по вызову великого князя Ивана Ивановича приехал на стройку смотреть колесца маэстро Альберти, которыми на стену кирпич подают.
Ставил в это время Альберта два столба четырехугольных в алтаре храма. Столбы доверху окружены лесами. Кирпич для кладки столбов не носят наверх, а десятка два их или даже более вяжут одним концом крепкой веревки, другой же конец ее надевают на крюк к колесцам малым: одни колесца неподвижны, а другие, как вешки, бегают меж них по веревочной основе. Этим приспособлением возможно сразу помногу кирпича подавать на высокие леса без особого труда и усталости.
Все это внове было обоим государям, и младшему и старшему. Впервые же видели государи, что русские каменщики, по указанию маэстро Альберти, известь растворяли, как тесто, и, беря ее железными лопатками, мазали ею кирпичи. К кирпичам же и камню эта известь сразу липла, как клей.
Оба государя остались весьма довольны виденным, а Иван Иванович, говоривший по-итальянски, от себя и от отца похвалил знаменитого болонского зодчего и поблагодарил за усердие в работе.
После этого великий князь Иван Васильевич снова отбыл к дьяку Гусеву, где ждали его на тайную думу дьяки Курицын и престарелый Бородатый.
— Ну, а теперь едем, сынок, со мной, — весело молвил Иван Васильевич, — там, у Гусева, много тобе любопытного и учительного будет. Много ты уразумеешь из дел наших с Новымгородом…
Приехав к дьяку Гусеву, великий князь с сыном прошел прямо в отдельный покой Володимира Елизарыча. В проходных горницах на этот раз было вдвое больше подьячих, чем в обычное время при подборе судебных грамот для будущего уложения законов. Ныне же тут спешно составляли особый сборник для разоблачения измен новгородцев, которые крест целовали держать честно и грозно великое княжение московское и не утаивать великокняжеских пошлин.
Все подьячие и переписчики почтительно вставали при прохождении великих князей и, низко кланяясь, приветствовали их.
В покое дьяка Гусева были дьяки Курицын и Бородатый и некоторые ближайшие их помощники. Приняв обычные приветствия, великий князь приказал доложить о том, что сделано для изобличения новгородцев и как подобраны нужные для того грамоты.
— Помня наказ твой, государь, — встав с места, заговорил дьяк Володимир Елизарыч, — мы совместно с Федор Василичем и Степан Тимофеичем точно шли следом за мыслью твоей.
— Мы, государь, — продолжал дьяк Бородатый, — в изборнике сем учинили такой порядок. Перво-наперво грамоту в него списали с докончания родителя твоего Василья Василича с Великим Новгородом в Яжолбицах…
— Обе грамоты? — перебил великий князь.
— Обе, государь, — поклонившись, продолжал Степан Тимофеевич. — Первая грамота, — в которой то, что новгородцы дают нам. Другая же грамота — к ним от великого князя, какого мира он сам от Новагорода хочет. При сем списки приложены о том, что новгородцы княжое хотенье приняли и на вече в том крест целовали…
— А вписано ли тут же, — опять прервал дьяка Иван Васильевич, — когда и в чем новгородцы клятву свою рушили?
— Вписано, государь, — ответил дьяк Курицын, — токмо отдельно. Во всем изборнике так писано за все годы: сперва — в чем крест целовали новгородцы великому князю, а потом — как измену творили.
— А вслед за сим, — снова вступил в беседу дьяк Гусев, — тут же писано: каков вред от сего Москве, как и карать за сие воровство.
— Добре, добре, — отметил Иван Васильевич. — После мы кары сии отдельно на думе нашей обмыслим, а сей часец продолжай, Степан Тимофеич, какие еще грамоты вы в сей изборник списали и что наиглавное в грамотах сих указано?
— В Яжолбицком докончании новгородцами принято: первое — на грамотах Великого Новагорода быть печати князей великих, а вечевым грамотам не быть; второе — великокняжескому суду быть на Городище. От великих князей судьей быть московскому боярину и боярину от Новагорода, а при несогласии сих судей — дело решит великий князь, будучи в Новомгороде, вместе с посадником; третье — опричь того, в Новомгороде остается суд у наместников великого князя, которые судебные позывы в Новомгороде и волостях правят совместно с новгородскими; четвертое — дается право великому князю на черный бор;[74] пятое — не принимать Новугороду к собе великокняжеских ворогов и лиходеев, и шестое — великий князь за все сие обещает доржать Великий Новгород в старине, по пошлине…
— Добре, — молвил Иван Васильевич, — а далее какие грамоты? Двинские-то грамоты[75] не забыли?
— Все есть, государь, как тобой ране было указано, — ответил дьяк Курицын, а дьяк Гусев передал по спискам изборника все, что там по порядку изложено.
Вслед за Яжолбицкой грамотой были списаны в изборник все грамоты великих князей на Двинские земли, начиная с великих князей Андрея Александровича, Ивана Калиты, Димитрия Донского и кончая знаменитой уставной грамотой великого князя Василия Димитриевича, сына Донского. Перед этими же грамотами — список земель князя великого на Двине.
— И сие вельми нужно, — выслушав доклад о Двине, заметил Иван Васильевич, — по списку сему прямо перед очами все измены новгородские. Токмо добавить сюды надобно список с отказной грамотой новгородской — об отдаче мне Новымгородом двинских волостей близ Пинеги и Мезени. Сие поставить после списка докончания моего с ними в Коростыни.
— Будет сие все списано, государь, в изборник, где тобой указано, — поклонясь, сказал дьяк Гусев.
Затем дьяк Володимир Елизарыч прочел договорную грамоту Димитрия Донского с Великим Новгородом. Это было соглашение о совместной борьбе с общими врагами, в первую очередь с Литвой и затем с Тверью, где обе стороны обязуются: «Всести на конь, ежели будет обида (у Москвы) со князем литовским или тверским князем Михайлой». Договор заканчивается таким взаимным обязательством, подкрепленным крестным целованием обеих сторон: «Новугороду княженье бо мое великое доржать честно и грозно, без обиды, а мне, князю великому Димитрию Ивановичу всея Руси, доржати Новгород в старине, без обиды».
— Добре сие, добре! — воскликнул великий князь. — А после сего указать об изменах их святой Руси — вспомнить договор их с крулем Казимиром, великим князем литовским. Будут они от сего извиваться, как змея под вилами!
— Крепко, государь, угодил нам князь Холмский, отбив список сей грамоты на Шелони, — заметил радостно Бородатый, — их самую тайную грамоту у них же из рук вырвал. Неможно им от сего отпереться никак!..
Дума эта с дьяками затянулась надолго, но по окончании ее оба великих князя отъехали к себе без всякого утомления, полные радости, что правда вновь на их стороне перед всей Русью православной…
С этих дней одолел Москву красный петух. Начались пожары с ночи двенадцатого сентября, когда загорелось в посаде за Неглинной рекой, меж церквей Николы и Всех святых, и погорело много дворов и те обе церкви сгорели. Того же месяца, в двадцать седьмой день, погорел на Арбате Никифор Федорович Басенков, сгорели дотла и хоромы, и службы на дворе его, и даже заборы. Словно метлой все смело…
Но самый страшный пожар был на другой день после Покрова, октября второго: загорелось к утру в самой Москве, внутри града, близ Тимофеевских ворот. Заполыхал огонь среди тьмы еще ночной, забили в набат во всех церквах, всполошился народ и в Кремле и за стенами его. Сам великий князь сюда прибыл с дружиной из стражи своей, и много людей сбежалось со всех концов. Стих набат, как обычно, чтобы не мешать государю, когда прибывал он на пожар и начинал порядок наводить, указывая, кому, где, как и что делать. Одни по приказу его водой заливали, другие строения горящие разметывали, лишь бы огню ходу не давать далее. Только к обеду с трудом загасили огонь, и великий князь воротился усталый в хоромы свои. Переодевшись и умывшись, сел обедать, но уже в половине стола снова загудел грозный набат по всему Кремлю: загорелось во граде близ Никольских ворот, меж церквей Введения Богородицы и Кузьмы-Демьяна. Невесть откуда взялся ветер, поднялась буря, и страх охватил всех великий. Бросил обед государь и опять поскакал с дружиной своей, а с ними и Иван Иванович на подмогу отцу.
Это был страшный пожар, каких давно не было: выгорел почти весь город. В угли и пепел обратились все строения от самых Никольских ворот, откуда огонь верхом дошел почти ко двору великого князя, и до стен Спасского монастыря, и до двора князя верейского Михайлы Андреевича, а низом — по самый двор князя Федора Давыдовича Пестрого. Да и на этих местах огонь едва уняли в третьем часу ночи потому лишь, что сам великий князь на всех нужных местах дворы от огня отстаивал со многими людьми, к тушению пожаров навыкших.
Церквей двенадцать деревянных в пожар этот сгорело, да каменных более десяти обгорело, а у некоторых из них внутри все выгорело. Дворы же меж церквами все дотла погорели.
Тяжко было это Москве, а великому князю вдвое, ибо с пожаром этим слухи пошли, что жгут ее вороги через тайных доброхотов своих. Заставляло это государя спешить с походом в Новгород.
— Надобно, — гневом пылая, говорил он в тайной беседе с сыном и дьяком Курицыным, — надобно борзо, не медля, страх посеять в Новомгороде таков, дабы и удельным страшно стало. Пока государыня-матушка жива, удельные-то — оковы на руках и ногах моих. Особливо князь Андрей углицкий. Всех братьев моих за собой тянет. Знает он, что матушка его всегда заступит, а яз против матери никогда не пойду. Любимец он ее.
Он быстро заходил вдоль покоя, но вдруг, остановившись против Курицына, резко спросил:
— Какие вести из Дикого Поля о Лазареве?
Дьяк вздрогнул от неожиданности и, встав с места, молвил:
— Вести есть, что Ахмат отпустил Лазарева. Бают, более все Орда увязает в рати с Крымом и с турками. Бают еще, великий визирь султанов Ахмед-паша захватил Кафу и на Мангупское княжество идет…
— Добре, — прервал дьяка великий князь, — на сей часец довольно нам об Ахмате и сего ведати. Главное то, что ныне не помешает нам Орда обуздать Господу новгородскую. Мыслю Лазарев-то к концу сего месяца на Москве будет. Посему приказываю: быть тайной думе с дьяками и воеводами у меня в трапезной на четырнадцатый день сего месяца. Токмо потщись, Федор Василич, дабы все у дьяков к тому дню готово было, а яз сам с воеводами все для похода обмыслю…
Великий князь, помолчав, добавил:
— Да подумай с Ховриным и другими, которых сам изберешь, как нам безо всякой дерзости, а неприметно все дани-выходы более в Орду не платить.
— Содею все, государь, — горячо ответил Курицын, — содею все по воле твоей с великим тщанием. Ради славы и чести Руси православной не токмо силы, но и живот свой положу!
— За вольное царство русское и яз живота не жалею, — молвил Иван Васильевич. — Не забудь токмо: думу тайную начнем после завтрака и думать будем до обеда, а после всем у меня в трапезной обедать. Ну, иди, и помоги тобе Бог.
Октября четырнадцатого, на Прасковью-трепальницу, когда в деревнях все полевые работы кончаются, а бабы лен трепать начинают, собрались на тайную думу в трапезной великого князя все бояре, дьяки и воеводы, которым государь быть у себя приказал. Хотел великий князь, чтобы все для войны готово было к двадцать второму октября, когда у хозяев толстая мошна худеет, а у работников — пустая толстеет, когда мужицкие руки свободными становятся, когда воинов можно набрать больше.
В этот же день, до завтрака, принял великий князь митрополита Геронтия, чтобы и церковь на стражу дел своих поставить. Боясь римской руки и козней папы через греков и латынян, которые с царевной прибыли, Иван Васильевич тайно говорил владыке:
— Отец и богомолец мой, Богом и собором святых отцов поставлен ты блюсти церковь православную, хранить веру истинную, яко зеницу свою. Гляди же на униатов-чужеземцев, не изделали бы они в угоду папе рымскому зла нам, пока яз на походе буду. Помни, и духовные тоже могут ковы ковать. Гляди, отец мой, и за делами мирскими, в которые могут и духовные ввязнуть.
Накануне же вечером беседовал государь тайно с Курицыным и князем Иваном Юрьевичем Патрикеевым, воеводой знаменитым, которого наместником своим на Москве оставлял он при молодом князе Иване Ивановиче. Клятву с них пред иконами взял глядеть за удельными и за чужеземцами, да и за духовными отцами церкви православной.
Ранее же говорил он с сыном, давая ему указания и наказы подробные, как и в каком случае вести себя и с бабкой, и с митрополитом, и с дядьями своими, и каким боярам, дьякам и воеводам верить и кого остерегаться.
— Помни, сынок, ворогов у нас более, чем друзей, — повторял он, — ведай: мы держимся силой токмо тех, кто в нас и в наших делах видят для собя добро. Ныне же сила эта — дети боярские, сиречь дворяне, волей нашей помещики. Верные есть у нас и бояре, и дьяки, и воеводы. Они нами, а мы ими крепки. Сим верным людям, как и тобе, от меня ведомо, что поход-то миром есть тайная война с Новымгородом, и будет она страшней рати открытой…
Когда же в трапезной великого князя собрались все созванные им бояре, дьяки и воеводы во главе с митрополитом, государь, не говоря им ничего тайного, пригласил всех помолиться в свою крестовую.
Здесь, оборотясь к митрополиту Геронтию, сказал он внушительно:
— Отче святый, богомолец мой. Прими от всех нас крестоцелование, что все честно и грозно послужим, живота не щадя, нашей Руси православной.
После этой клятвы великий князь снова возвысил голос и строго произнес:
— Сей же часец требую от стоявших перед нами тут бояр, дьяков и воевод крестоцелования в том, что все они будут верны мне и сыну моему Ивану; что, не щадя живота своего, исполнят приказы мои и моего сына Ивана; что все умыслы, как ратные, так и государевы, сохранят в тайне.
Присяга, принимаемая каждым отдельно и вслух, затянулась до самого обеда, а поэтому, когда она окончилась, великий князь кратко сказал:
— Все, что для похода надобно, через седмицу должно быть готово. Когда придет из Орды Лазарев, нам бы более не готовиться, а идти ратями прямо к Новугороду. Сей же часец митрополит Геронтий вознесет к Господу молитву перед трапезой, а засим прошу всех к столу моему.
В последние дни, когда все уже к походу готово было, томился и волновался великий князь, а с ним и его близкие, ожидая из Орды посла своего Лазарева, Димитрия Елизаровича. Ждали его самое позднее на пророка Иоиля, а он приехал из Дикого Поля на третий день, октября двадцать первого, к обеду, но все было к добру. Димитрий Елизарович подтвердил все вести от царевича Даниара. Принял Лазарева великий князь тотчас же, пригласив к трапезе в своих хоромах. За столом были оба великих князя и дьяк Курицын.
— Рад тобе. Садись с нами, Димитрий Елизарыч. Изопьем кубок за приезд твой, и сказывай, какие дела в Орде, что Ахмат деет и что против нас замышляет…
Принимая кубок с крепким медом, Лазарев взволнованно заговорил:
— Будь здрав, государь, на многие лета! Да пошлет тобе Господь успеха в великих делах твоих.
Сев за стол по знаку государя и наскоро закусив жирной жареной бараниной и куском горячего курника, посол столовым ручником тщательно обтер себе руки, рот, усы и бороду. Приняв от дворецкого второй кубок со сладким медом, он начал доклад свой:
— Повестую тобе, государь, что слышал от царя Ахмата и ближних его. Отпуск от него получил из Орды яз заочно, ибо он с войском своим воевал уж тогда в Поле, приближаясь к Перекопи крымской. И грамот от него у меня нету…
— Сие не суть важно, — заметил Иван Васильевич, — мне ныне самое главное — ведать, надолго ли Ахмат увяз в распрях басурманских. Можем ли мы рати свои без страху на ворогов послать, угрозы не боясь с тылу? Как о сем ты, Димитрий Елизарыч, сам мыслишь? Тобе в Орде-то видней было.
— Мыслю, государь, — ответил Лазарев, — хватит им грызни сей и безрядья всякого не менее, как года на два с Крымом одним. Далее же неведомо, что султан турецкий содеет, как у него дела с Ахматом пойдут. Бают, визирь султанов Ахмед-паша — воевода вельми хитр и грозен, а вои турские крепки и без страха…
— Ну, а как внутри Орды? — спросил великий князь.
— Беспорядок, неурядица, государь, и грызня, — ответил Димитрий Елизарович. — Ханы, мурзы друг на друга ножи точат. Есть и у самого царя в Орде вороги. Ныне, государь, в Орде нету прежней силы и крепости. В раздор идет все. Турки куды крепче татар…
— Добре, добре, — заметил великий князь, — как в Диком Поле?
— Так же, государь, — продолжал Лазарев, — грабеж и разбой. Всякие князьки татарские с уланами да казаками своими везде рыщут, а ныне и на самый Батыев улус[76] оглядываются. Блазнит их, что царь-то Ахмат на походе…
Окончив трапезу, великий князь поднялся со скамьи и перекрестился на образ. Довольный докладом, он милостиво молвил Лазареву:
— Ну, иди, Димитрий Елизарыч, к собе. Отдохни с пути-то. Вечером же побай подробнее с Федор Василичем, а он мне все доведет. Утре-то ведь яз большим поездом иду к Новугороду, миром. И о сем тобе Федор Василич все скажет.
Обратившись к дьяку Курицыну, Иван Васильевич продолжал:
— Ты тоже иди. Воеводам яз дам приказ днесь же, а утре, к раннему завтраку, принеси мне изборник грамот об изменах новгородских и приведи дьячка толкового, который ведает все нужные нам грамоты и может со мной поехать. Яз его ранее сам испытать хочу…
На другой день, задолго до раннего завтрака, когда Саввушка, любимец великого князя, подавал умывшемуся государю утиральник, вошел молодой великий князь.
— А, Ванюшенька! — обрадовался Иван Васильевич. — Самый ранний, самый дорогой гость мой!
— А ведаешь, государь-батюшка, пошто я твой наиранний гость? — улыбаясь, спросил Иван Иванович, и сам же ответил: — Затем, дабы с тобой без чужих по душе баить!
Он крепко схватил руку отца и горячо поцеловал, а Иван Васильевич обнял его за плечи и повел в свою трапезную.
— Батюшка! — говорил по дороге Иван Иванович. — Помню яз все советы и наказы. Сколь сил хватит, буду их выполнять тобе в помощь, буду на страже стоять дел наших!..
Государь взволновался, крепче прижал к себе сына и, вспомнив, как говорила ему когда-то бабка Софья Витовтовна, ее словами ласково молвил сыну:
— Любимик ты мой!..
За завтраком Иван Васильевич, положив руку ему на плечо, спросил:
— А ведаешь, сынок, пошто яз миром к Новугороду иду?
— Обидных людей защитить, наказать сильников, — ответил Иван Иванович, — ворогов наших смирить…
Великий князь усмехнулся с добродушной насмешливостью и молвил:
— Истинно, но сие токмо мелочь. Главное-то — земля новгородская. Вотчины святой Софии, боярские и монастырские земли брать надобно. Сие главный удар: у Господы он все корни подрежет, а нам будет куда помещиков сажать за ратную их службу…
Иван Иванович задумался — он не совсем понимал отца. Иван Васильевич заметил это.
— Ты пойми, мой юный государь, — сказал он, — что при государствовании надобно во всяком деле, как при строительстве, ранее всего основу уразуметь. Ведать, что всякому строению, всякой власти и всему государству основой служит и на чем все держится…
Помолчав, государь продолжал:
— Ныне не Новгород господин, а великие бояре-вотчинники да архиепископ — господа Новугороду со всеми его землям. О сем и у нас удельные сны видят. Жадеют сего, яко волки голодные. Разумеешь?
— Разумею, государь.
— Боярство новгородское да и некои из купцов их богатых и житьих грабят земли сии, засылают ушкуйников в чудь, мордву, в чуваши, в Югорскую землю и в прочие места, дань на них налагают медом, воском, дорогими мехами, серебром. Сирот же своих конями пашенными деют, в крепость берут и хлеб, лен, пеньку, сало, скот, птицу их руками добывают во множестве. Все сии богатства несметные Ганза немецкая скупает через них и, яко пиявица, всю кровь из Руси высасывает. Новгородцам Ганза за сие златом платит, иноземные товары им шлет, а новгородцы сии товары втридорога нам перепродают…
— Приказчики немецкие! — сказал Иван Иванович, вспомнив слова отца. — Вороги наши и всей Руси!
— Так вот, — горячо продолжал Иван Васильевич, — основание-то новгородского государствования есть захват и грабеж земель, закабаление пашенных сирот. Сие-то у них и надобно отнять все и Ганзе руки отсечь.
Постучав, вошел Курицын с дьяком Василием Саввичем Мамыревым. После обычных приветствий Василий Саввич сказал почтительно:
— Государь, узнав о нужде твоей в дьяке, яз готов служить, ежели…
— Рад тобе, рад! — весело воскликнул великий князь. — Сам бы позвал тобя, да не хотел токмо утруждать тобя походом. Мыслил, и помоложе есть.
— Государь, — улыбаясь, возразил Мамырев, — не токмо яз, а и престарелый Бородатый возле тобя молодым деется!
Иван Васильевич милостиво протянул руку Мамыреву со словами:
— Помню, как три года назад ты мя обрадовал тетрадями Афанасия Никитина, который воротился из Индии и, мало до Смоленска не дошед, преставился. Царство ему Небесное!
— Купцы наши московские, — продолжал Мамырев, — тогда привезли мне тетради его из Литвы, и тогда же по велению твоему приказал яз списать тетради Афанасья в летописи наши московские полностью.
— Помню все сие, — задумчиво произнес великий князь, вспоминая читанное им в записках Никитина. — Уразумел яз от Афанасья, мужа вельми умного и сведущего, что надобна нам прямая торговля с чужеземными странами без посредников. Им бы все пенки сымать, у всех барыши перехватывать!
Потом, обратясь к Ивану Ивановичу, добавил:
— Много в сем писании Афанасьевом есть дивного о землях заморских, любопытного вельми и учительного. Прочти, сынок. Государям-то некогда ездить в чужие края, а ведать о всем надобно им более других. Федор Василич, найди тетради сии в книгохранилище моем, принеси потом великому князю. Сей же часец передай изборник грамот новгородских и наших Василь Саввичу…
Кто-то постучал в дверь, и Саввушка, стремянный государя, отворив ее, почтительно впустил воеводу и наместника московского, двоюродного брата Ивана Васильевича князя Патрикеева, который входил к великому князю всегда без доклада.
Иван Юрьевич, помолясь на образа, молвил:
— Будь здрав, государь. По приказу твоему полки твои уж на площади, пред Михаилом-архангелом.
Великий князь встал ему навстречу.
— И ты будь здрав, — ответил ему Иван Васильевич и троекратно облобызался со своим родичем. — Присядь-ка на малое время, а ты, Василь Саввич, иди борзо к собе, дабы готову быть в путь. Снарядившись, спеши ко князю Федор Давыдычу, дабы он тобя при шатре устроил, который для дьяков наряжен со всеми нужными им письменными надобностями.
Дьяк Мамырев вышел, взяв изборник и прочие грамоты у Курицына.
Иван Васильевич продолжал:
— Вот вы все трое здесь, которые остаетесь на Москве меня вместо: ты, Иван Иваныч, великий князь московский; ты, князь Иван Юрьич, наместник мой, судья и воевода; ты, Федор Василич, мой дьяк, глава посольского приказа.
Великий князь подумал немного и, как всегда кратко и ясно, приказал:
— Трое вы тут составьте с дьяками списки из боярских детей и прочих, наиболее разумных и годных к ратной службе. Пожалую им поместья, когда ворочусь на Москву. Вы же исчислите, сколь земли им дать, дабы добре кормились сами и крестьяне их, которым всем быть воями. Сим новым помещикам, сиречь дворянам, прикажите всем готовыми быть для рати. Все сие к возвращенью моему изделать.
Иван Васильевич замолчал, но, взглянув на князя Патрикеева, спросил:
— Был ты у старой государыни?
— Был, государь. Митрополит уж там…
— Ну, и нам пора, — сказал Иван Васильевич и пошел к дверям. Все двинулись следом за ним.
Войдя в покои Марьи Ярославны, оба государя приветствовали ее, а затем подошли к благословению владыки Геронтия. Примеру государей последовали сопровождавшие их.
Не садясь, Иван Васильевич сразу же обратился к матери:
— Тобя, государыня Марья Ярославна, и великого князя Иван Иваныча, — заговорил он, — оставляю на Москве собя вместо. Тобя же, отец мой и богомолец, и наместника московского князя Иван Юрьича, и дьяка Федор Василича прошу не оставить их советом своим и попечением. Яз же миром иду к Новугороду чинить суд и расправу над сильниками по челобитьям новгородских обиженных людей.
Помолчав некоторое время, великий князь добавил:
— Вои моей стражи ждут уж меня у Михаила-архангела, где яз с ними вместе приму благословение владыки.
Иван Васильевич приблизился к Марье Ярославне и продолжал:
— А здесь яз приму благословение матери своей и сам благословлю сына, супругу и малых детей своих.
Приняв благословение матери и простясь с ней, Иван Васильевич благословил сына, обнял и облобызал его троекратно.
— Помни, — сказал ему государь, — все наказы мои и чаще шли мне вестников.
Простился Иван Васильевич со всеми прочими и, уходя, спросил у князя Патрикеева:
— Известил ли ты Великий Новгород о поезде моем?
— На прошлой седмице, государь, оповестил, что едешь ты миром, токмо с полком своим.
— Добре, добре, Иван Юрьич, сей же часец гони к Новугороду гонца, пусть еще раз упредит Господу и вече, что еду яз к ним миром.
Но до дверей не дойдя, великий князь снова подошел к матери и молвил:
— Челом тобе, государыня, бью: пригляди княгиню мою, ведь тяжела она…
Великая княгиня улыбнулась и, перекрестив сына, ласково проговорила:
— Будь покоен, пригляжу, авось Господь на сей раз сынка тобе даст. Иди с Богом, да поможет Он тобе милостью Своей…
Идя полутемными сенцами, вспомнил Иван Васильевич, сам не ведая почему, детство свое — прошло оно пред ним во мгновение ока. Вспомнились все близкие и дорогие, которые уж умерли; и соратники и слуги верные вспомнились — их тоже мало осталось. Думал великий князь и о новых верных слугах. Нужно было найти их и передать Ванюшеньке в помощь, чтобы он крепок на государстве был, Русь бы великую строил…
Взглянув вправо, увидел государь неожиданно дьяка Бородатого Степана Тимофеевича, выступившего ему навстречу.
— Прости, государь, что без зова и без доклада дошел, — волнуясь, начал дьяк вполголоса. — Доброхоты новгородские прислали гонца верного, который мне добре ведом. День и ночь он гнал на Москву. Бают доброхоты наши, получив от князя Патрикеева весть на седмице минувшей о приезде твоем миром, некие великие бояре зло на тя мыслить стали, как на отца твоего было в сем осином гнезде и на воеводу его Басенка. Бают доброхоты, не ездить бы лучше тобе, государь. Послать к ним собя вместо воевод знатных, князей Данилу Холмского, Стригу-Оболенского и Пестрого…
— Яз сам ведаю, что мне деять, — резко заметил Иван Васильевич, — указания их мне не надобны!
Великий князь хотел было двинуться далее, но Бородатый заступил путь ему и продолжал с мольбой и слезами:
— Бают доброхоты, что слуги некоих бояр, наиболее злых твоих ворогов, ищут злодеев среди голытьбы кабацкой, которые убить могли бы. Ищут и такое дело, где бы на пиру отравы тобе дать. Молю тя, государь, не езди сам. Ведь без тобя государству-то не быть!
Страх и тревога старого слуги тронули великого князя.
— Сладка мне гребта твоя о государстве, — сказал он дрогнувшим голосом, — дорога верность…
Обняв и облобызав престарелого дьяка, князь возразил ему:
— Бывает и так, Степан Тимофеич, что надобно и самому государю живота своего не жалеть для пользы государства. Токмо ты не бойся, яз им живота своего не отдам. Ведаю яз, что для Руси православной живот мой надобней смерти моей.
— Да укрепит тя Господь в делах твоих, государь! Велю доброхотам беречь тя… — глухо произнес старик и заплакал, горячо целуя руку великого князя.
Великую княгиню Софью Фоминичну государь застал в трапезной, где она с детьми завтракала.
Трапезную свою государыня обрядила по своему вкусу. Стены были обиты золотой парчой, а потолок — рудожелтым ипским сукном. Полавочники на пристенных лавках, на застольных скамьях и на стольцах — из того же сукна, но шитого узорами, а по краям с золототканой оторочкой. Из дубовых столов с резными ножками только один, за которым завтракали, был накрыт белой скатертью. Остальные были покрыты бархатными и атласными подскатертниками.
В красном углу стоял большой кивот, заставленный весь иконами в золотых и серебряных окладах, сиявших драгоценными камнями, обвешанный всяким шитым узорочьем, унизанным жемчугом, блестками и самоцветами. Были тут и пелены, искусно шитые русскими и царьградскими швами под руководством самой богомольной княгини Софьи Фоминичны.
Крестясь на иконы, Иван Васильевич искоса взглядывал на подурневшую за время беременности жену, поднявшуюся со скамьи ему навстречу. Обе девочки — Елена, которой шел уже третий год, и Федосья, по второму уж году — сидели возле матери, занятые доеданием взварца на меду из чернослива, изюма да из корня имбирного.
Здороваясь с княгиней своей, Иван Васильевич поцеловал ее и весело обратился к детям:
— Клюют мои птички сладкие ягодки, — нежно молвил он. — А ну-ка, целуйте тату своего! Тату ваш с полками в поход идет…
Девочки потянулись к отцу, а Софья Фоминична невольно воскликнула:
— Ti krima![77]
Заметив, что великий князь не понял по-гречески, повторила то же по-итальянски:
— Che peccato!
Иван Васильевич на этот раз понял и ответил:
— Ништо не подеешь — по княжим делам надобно. И то добре, что не на рать еду, а миром. В гости на малое время. Не бойся. Матерь моя при тобе будет…
Софья Фоминична поняла и, улыбаясь, сказала:
— Хоросо, а то мне страх…
Великий князь поднял на руки свою любимую старшую дочку и, повернув ее лицом к матери, радостно воскликнул:
— Гляди, как красна моя милая доченька!
— Non la capisko![78] — с огорчением ответила Софья Фоминична.
Иван Васильевич озорно улыбнулся и решился сказать по-итальянски:
— Mia cara figlia a molto bella![79]
Софья Фоминична рассмеялась и, захлопав в ладоши, крикнула:
— Bravo, mio sovrano, bravo![80]
Государь, тоже смеясь, опустив девочку на пол и, благословив ее и младшую, подошел снова к великой княгине. Перекрестив друг друга, супруги троекратно поцеловались.
Выходя из трапезной, Иван Васильевич сказал жене:
— Буду тобе и матери часто слать гонцов и вестников.
Выступив из Москвы в первом часу пополудни, поезд государев ехал медленно. Дорога была очень разъезжена: много обозов с новым зерном в верхние земли прошло, да и дожди, как на грех, зарядили надолго. Только к концу дня, когда уж подъезжали к селу Мячкину, прояснило, и осеннее солнце, огромное и красное перед закатом, глянуло из-за туч и осветило багровым светом весь огромный поезд великого князя.
Иван Васильевич вылез из своей повозки и сел на походного коня. Увидев его, и воеводы сели на коней и стали подъезжать к государю. Стали судить и рядить о погоде и по разным приметам решили, что завтра дождя не будет, а будет сильный ветер, от которого дорога за ночь и утро успеет немного провянуть, а днем-то и более того.
Выслушав всех, Иван Васильевич сказал с веселой усмешкой:
— Ин заночуем здесь: ведь не ратью идем, а миром. Да и людей и коней кормить и поить — измаялись вельми в грязи и сырости…
Опять ехал Иван Васильевич, сопровождаемый воеводами, по длинной улице села Мячкина к знакомым хоромам Федора Ивановича, казначея и конюшенного Марьи Ярославны.
Выслушав здесь, уже при свечах, краткие донесения воевод о сделанном переходе, государь отпустил всех. Быстро поужинал и велел Саввушке убрать все, кроме сулеи с заморским вином, и подать ларец с картой всей Руси и всех чужих земель, которые по соседству с ней.
Оставшись один, великий князь разложил на столе карту и ближе к ней придвинул свечи. Хотел он не спеша обдумать еще раз намеченные пути для полков своих, но мысли пошли шире и глубже. Ясней и ясней становилось ему, что у всего сущего в государстве есть свои пути. Своего хотят князья, своего хотят бояре, своего хотят купцы, смерды, крестьяне, сиречь сироты, холопы и черные люди. И все они идут по своим путям и к своей судьбе. Так же и все княжества и все царства идут, куда их события влекут неизбежно…
— И куды влекут, — сказал вполголоса государь, — непременно понять надобно. Не поймешь — пуще все развалишь…
Иван Васильевич снова задумался, окидывая взором на карте все земли новгородские и рубежи их. Понимал он, что ни победы московские на ратных полях, ни даже уничтожение веча и Господы не покорят еще Новгорода. Нужно самые корни государства этого вырвать…
— И яз иду правым путем, — подвел итог своим мыслям великий князь, — надо поимать земли святой Софии, вотчины великих бояр новгородских и все монастырские! Бояр же, Господу всю, а там и многих житьих и купцов из Новагорода вывести с семействами в Рязань, Муром, Вологду, Пермь, Вятку и иные места. Земли же их на поместья разбить да московским дворянам раздать…
Иван Васильевич мысленно видел ход этих предстоящих событий, и думы его невольно обратились к тем живым людям, с которыми предстоит бороться ему.
— Борьба сия не на живот, а на смерть, — прошептал он и, вспомнив о непримиримости врагов своих, достал из ларца, где хранилась у него карта Руси, список имен.
Составлен был этот список дьяками Бородатым и Курицыным при помощи главных доброхотов московских в Новгороде: братьев Пенковых, вечевого дьяка Захария Овина, вечевого подвойского Назария, игумена Николо-Белого монастыря отца Сидора и купца новгородского Ивана Семеновича Серапионова.
В этом списке указано, где опора всех иноземных врагов в Новгороде: Ганзы немецкой, Казимира, короля польского и великого князя литовского, и Ахмата, хана ордынского. Опора эта велика и сильна: Господа новгородская, во главе которой сам архиепископ владыка Феофил, а также посадник степенный Короб Яков и степенный же тысяцкий Василий Максимов, боярство великое со всеми старыми посадниками и тысяцкими, купцы с их ратными дружинами, а также житьи и черные люди, которые от них зависят.
— Вот оно, осиное-то гнездо, — молвил с усмешкой Иван Васильевич вслух, — а другое — у меня на Москве…
Тихо, дабы не мешать государю, прошел в покой Саввушка и оправил государю постель. Иван Васильевич не обратил на него внимания, но когда Саввушка остановился в дверях и стал ждать, Иван Васильевич, взглянув на него, спросил:
— Ты что?
— Прости, государь, к тобе Михаил Яковлич. Пущать?
— Зови.
Через минуту вошел дворецкий походного государева двора, окольничий[81] Русалка.
Перекрестясь на иконы и поклонясь великому князю, он заговорил:
— Прости, государь, без приказа твоего. Видя огонь свечи в окне твоем, помыслил: может, надобно государю что-либо, и дошел к тобе. Может, приказ дашь какой.
— Добре, Михал Яковлич, — молвил великий князь. — Окольничии Ощера Иван Василич да Андрей Михайлыч вместе с боярским сыном Леваш-Некрасовым нарядят и доржать будут в Новомгороде мою тайную стражу под рукой Федор Давыдыча Пестрого. Ты же вместе с дьяками Мамыревым, Беклемишевым и Полуехтовым заведи тайные связи с подвойским вечевым Назарием, купцом Серапионовым Иван Семенычем и с игуменом Николо-Белого монастыря, с отцом Сидором, выведывая от них все о злодеях наших в Новомгороде. Под рукой вы будете у Китая Василь Иваныча, которого из Торжка яз возьму с собой в Новгород.
— Разумею, государь, — почтительно кланяясь, сказал дворецкий.
— Ну, иди, — заключил великий князь, — да утре, после раннего завтрака, собери ко мне воевод всех приказы мои принять.
На Димитриев день, октября двадцать шестого, въехал великий князь на Волок Ламский, где его со всем двором встречал брат Борис Васильевич, князь волоцкий.
Иван Васильевич был обходителен с князем Борисом, с супругой его Ульяной Михайловной Холмской и малолетними сыновьями их Федором и Иваном.
За ужином беседы шли о безрядье новгородском, о многочисленных жалобах великому князю обидных новгородских людей на обидчиков из новгородской Господы, на великих бояр и даже посадников и тысяцких, не только бывших, старых, но и настоящих, степенных. Ни у кого не возникало никаких иных мыслей о целях похода, кроме суда и расправы по призыву житьих и черных людей новгородских, не могущих управы в судах своих найти на сильных и богатых, которые делают наводки на суды, для чего собирают концы, улицы, сотни или просто нанимают пьяниц и бездельников, чтобы силой освобождать подсудимых…
На другой день, выступая в поход после раннего завтрака, Иван Васильевич, смеясь, сказал брату:
— По тому, как меня встречать будут и как провожать, уразумею яз, кому в Новомгороде Москва друг, а кому — ворог…
Борис Васильевич не обратил внимания на шутку старшего брата и не понял его намека, но ответом своим дал великому князю важные сведения.
— Ныне на вече, — простодушно сообщил он, — засилье житьих и мелких купцов, которых черные люди зело поддерживать зачали. Господа же более и более сильничают, совсем разоряют слабых и бедных, а те, ратной силы не имея, красного петуха к хоромам их подпущают…
— Поеду, сам погляжу, как они там живут, — промолвил великий князь и вышел вслед за стремянным своим, доложившим ему, что конь уже подан.
Все семейство князя волоцкого и весь двор княжой с великим почетом провожали Ивана Васильевича до коня его, стоявшего у самых ступеней красного крыльца, и далее провожали до самых выездных ворот со двора.
В среду первого ноября великий князь въехал в Торжок. Новоторы встретили Ивана Васильевича колокольным звоном, выйдя за городские ворота с крестным ходом ото всех церквей. Вече же новоторжское пригласило государя московского остаться на торжественный пир в честь его прибытия. Великий князь горячо благодарил, но от пира уклонился, ссылаясь на то, что обидные люди новгородские давно ждут суда и защиты у своего великого князя. В Торжке был только привал: войска наскоро пообедали, покормили и напоили коней.
Иван Васильевич обедал у наместника своего в Новом Торге, у Василия Ивановича Китая и, чокаясь с ним чаркой водки, молвил:
— Хочу взять тобя, Василь Иваныч, с собой в Новгород.
— Рад служить, государь! — воскликнул новоторжский наместник. — Когда прикажешь готовым быть?
— Днесь, Василь Иваныч, ежели управишься. В пути к Новугороду успеть надобно тобе списки злодеев наших прочесть, да и жалобы многие на их от новгородцев же…
— Истинно, государь, — подтвердил Китай, — а еще все вести доброхотов наших сведать и присовокупить их к жалобам…
Иван Васильевич лукаво усмехнулся и молвил:
— В тобе яз не ошибся, Василь Иваныч. Враз ты разумеешь, что надобно. А помнишь ты посадника степенного Василья Ананьина, который много наших вотчин захватил в Двинской земле?
— Помню, государь, хоша уж пять лет, как он был с высокомерием великим на Москве и ни единого слова покорного тобе не правил…
— Да, — резко прервал собеседника великий князь, — высокоумия у них у всех много, токмо ума мало. Главное же в походе сем…
— Земля, государь.
— Истинно. Дворян с их воями кормить надобно, дабы у нас постоянное войско было, и стало бы оно сильней и лучше не токмо ордынского, но и Казимирова вместе с ним…
— Все ниточки, государь, в одну совью, да такую крепкую, какой кого хочешь, того и свяжешь…
— Добре, Василь Иваныч, — милостиво заметил Иван Васильевич. — Под твоей рукой будут дьяки мои и дворецкий Русалка, которые все дела сии ведают. А теперь иди собирайся в путь, а яз отдохну мало время после обеда…
— Все содею, государь, как приказываешь…
— Ну, иди с Богом, — повторил Иван Васильевич, — да в пути все жалобы собирай, ежели жалобщики будут, и до меня их всех допущай, даже черных людей и смердов…
Пятого ноября, в воскресный день, прибыл великий князь в село Волочну, или Вышний Волочок, с двором своим и сторожевыми полками, поспев к концу обедни.
При выходе Ивана Васильевича из церкви встретили его на паперти многие новгородцы с Кузьмой Яковлевым во главе, которые все здесь, в Волочке, приезда его ожидали. От них были и первые жалобы государю московскому.
— Государь, — земно кланяясь, говорил от лица всех Кузьма Яковлев, — челом тобе бьем: пожалуй, спаси, дай нам суд праведный и управу от богатых и сильных! Заслони от грабежей их и сильничанья. И в судах и на вече теснят они нас дружинами своими, челядью, а то и наймают збродней, пьянчивых и кровопролитных людей, учиняя драки и кровопролития. Живота нетути, государь, от них в Новомгороде ни житьим и молодшим, ни черным людям! Токмо обиды, страх и грабеж.
— Истинно так, — пав на колени, заговорили разом все товарищи Кузьмы Яковлева, — истинно так, государь, в крайности живота своего живем, горше, чем рабы, в цепи окованные. Рассуди нас, государь, воздай сильникам кажному за зло их!..
Лицо государя загорелось от гнева.
— Встаньте, — грозно сказал великий князь и, обратясь лицом к церкви, продолжал еще грознее: — Запомни ты, Кузьма Яковлев, со всеми товарищами своими! Клянусь яз пред храмом сим сельским: заступником буду всем обидным людям от злодеев и сильников! Рассужу все право по-божьему. Всех винных казню по мере вины их и, ежели зло вельми великое сотворили, казню даже и смертью! Идите все восвояси, ждите моего приезда и суда…
Когда жалобщики, радостные, отошли от государя, благодаря и славя его, приблизился к великому князю Василий Никифорович Пенков, боярин новгородский и, приветствуя от имени владыки Феофила, поднес государю дорогие подарки.
Иван Васильевич благодарил владыку Феофила и приказал Пенкову:
— Повестуй богомольцу моему: рад-де великий князь за память и ласку его. Будет, мол, великий князь в Новомгороде, благословение от руки его примет…
Побыв малое время в Волочне, поезд великого князя московского двинулся далее к Новгороду, словно навстречу зиме шел. Седьмого ноября, во вторник, стоял уж станом великий князь на Виру. Тут встретил его от Новгорода подвойский вечевой Назарий, а от Господы — боярин Лошинский с племянником Федором. Тот и другой поднесли государю дары богатые. Назарий с первого взгляда понравился великому князю. Он молод — ему не более двадцати четырех лет, высок и строен. Его красивое лицо приятно освещается большими глазами. Взгляд этих прозрачных серых глаз открытый, смелый.
Государь ничего не сказал Назарию особого, но подумал, что прав, пожалуй, Курицын в похвалах своих этому юноше.
Китай же Василий Иванович беседу вел тайную с подвойским Назарием и потом доложил обо всем великому князю, зайдя по приказу его в горницу протоиерея, где отдыхал тогда Иван Васильевич.
— Сей младой подвойский, — говорил он государю, — вельми разумен не по летам. Разумеет он все твои замыслы, государь, а главное — радеет за вольную Русь и хочет единого государства русского за московским государем. И сие не из корысти какой, а по чистой совести, ибо хочет он освобождения Руси от агарян нечестивых…
Китай помолчал и продолжал, сам удивляясь Назарию:
— Более того дивит меня сей младой Подвойский, когда сказывает обо всем, будто твои слова слышал: после татар, баит, Руси надобно с немцами и Литвой биться за все исконно русские вотчины, которые отъяты ими от нас…
— Хвалил его также и Курицын, — заметил великий князь и спросил: — А что, не отъехал еще Назарий-то?
— Тут еще, государь, он токмо утре на рассвете отъедет, — ответил Василий Иванович. — Ночует здесь у купца…
— Добре! — молвил Иван Васильевич и, обратясь к своему дворецкому, приказал: — Пошли-ка, Михайла Яковлич, за подвойским Назарием да приготовь одну из шуб моих, которую для даров везем. Сюды мне подашь ее до прихода Назария…
Вечевой подвойский явился к великому князю без промедления. Помолясь на образа, Назарий низко поклонился великому князю:
— Будь здрав, государь, — сказал он звучным голосом.
Иван Васильевич метнул на него острый взгляд и спросил:
— Пошто ты, новгородец, да еще подвойский на вече, а меня государем зовешь?
— По то, государь, что разумею замыслы твои, — смело ответил Назарий, — что хочу Русь видеть великой и вольной!..
Иван Васильевич пристально поглядел на Подвойского, протянул ему руку и, когда тот целовал ее, милостиво коснулся губами лба Назария. Потом великий князь обернулся к дворецкому и, приняв от него шубу на соболях, сказал Назарию:
— Возьми шубу сию с моего плеча, а с ней и долю трудов государевых для вольной Руси…
— Клянусь, государь, возьму сих трудов, насколь сил хватит! Ведай, в Новомгороде житьи и черные люди, опричь купленных, все за тобя, государь…
Поезд великого князя, не задерживаясь, двигался все ближе и ближе к Новгороду. Во вторник, ноября четырнадцатого, встречали уж на Хориве в Ожегах государя своего наместник его Семен Борисов и дворецкий Роман Алексеев, а в среду, пятнадцатого ноября, встретили Ивана Васильевича на Волме посадники новгородские Феофилакт Захарьин, Яков Федоров и Кузьма Феофилактов, все родня меж собой, которые, как и прочие бояре великие, гнездами в Господе сидят. Из житьих встречали: Ульян Плюснин, да Федор Иевль, да Матвей Деревяжник. Все они были с подарками и от себя и от Новгорода. Встречал тут же великого князя с дорогими дарами и великий боярин Федор Дурень, сын Марфы Борецкой, отдельно от прочих.
Когда боярин вышел, великий князь насмешливо улыбнулся и, обратясь к бывшему при нем Китаю, строго молвил:
— Чует беду, заранее соломки собе подстилает.
— Ну, ему от сего, — заметил Китай, — падать мягче не будет…
Идут события, идет и зима своим чередом: закончились ледоставы на болотах лесных и озерах, начали реки одна за другой ставать. Дожди холодные льют вперемежку с крупой, и все чаще с неба снежком посыпает…
Чем ближе подходит княжой поезд к Новгороду, тем более становится в этом осином гнезде суеты и суматохи, тем чаще выезжают новгородцы разных состояний навстречу великому князю, тем больше становится число встречающих и число подарков.
В четверг, ноября шестнадцатого, прибыл княжой поезд в село Васильево, где встретили великого князя: из старых посадников — Василий Казимир с братом своим, Григорий Тучин и самый богатый новгородский вотчинник Богдан Есипов; из тысяцких — Матвей Селезнев да Андрей Исаков; от житьих людей — Квашнин, Балакша и еще жалобщики многие.
На другой день великий князь был на устье Волмы и стоял во Влукоме. Тут его встретили из старых посадников братья Овины с сыновьями, а с ними старый тысяцкий Михайла Берденев да боярин Григорий Михайлов…
На том же стану были еще у великого князя многие из старых посадников и степенный тысяцкий Василий Максимов, который много злого Китаю Василию Ивановичу тайно на подвойского Назария наговорил. Были тут и житьи Васильев, Колесницын, Лотошновы и прочие, товарищи их из молодших и черных людей, которые на вече стоят за житьих, против бояр и посадников.
Ждал здесь великого князя после встречи на Виру и подвойский Назарий. Великий князь, зная от Китая о наговорах тысяцкого Максимова, приказал позвать Назария к себе в горницу, где ночевал во Влукоме, и принимал подвойского поздно, при ярко горевших свечах.
Назарий был взволнован, ибо знал уж, о чем будет речь у него с государем.
Иван Васильевич довольно сухо ответил на приветствие Назария и, помолчав, резко сказал:
— Тысяцкий Максимов сказывает, что ты оболгал его из-за княжны Серафимы Одоевской.
Назарий вспыхнул, глаза его засверкали.
— Государь! — воскликнул он. — Для-ради дела великого, которое ты творишь, я бы и Серафиму забыл… Нет, нет, не забыл бы! Я бы отказался от нее с горестью и мукой, а не забыл бы, и не забуду ее никогда!..
Что-то дрогнуло в углах губ Ивана Васильевича: почудилось великому князю свое, знакомое, дорогое и близкое в горячих словах Назария, прозвеневшее в звуках его голоса нестерпимой тоской и мукой…
— Она не любит тобя? — тихо спросил великий князь.
— Любит, государь, — глухо молвил Назарий, — но отец ее отказал мне. Отдает за Митрия, сына тысяцкого Василь Максимова. Митрию-то тридцать лет, а Серафиме уж двадцать. Каково сие, государь?!
— Пожди, Назарий, — неожиданно мягко сказал великий князь. — Кончим с Новымгородом, яз тобе ее посватаю у князя Одоевского…
Лицо Назария просветлело.
— Спаси тя Бог, государь, — с чувством произнес он. — Токмо верь мне. Страшит Василь Максимова правда моя, хочет он правду мою в ложь обратить! Ты же, государь, не имей веры ни владыке Феофилу, ни Лошинскому, ни Афонасовым, ни Борецким, ни посадникам, ни тысяцким. Москва им — нож вострый! Они токмо за вотчины свои боятся. Они на всякую лжу пойдут и на всякое воровство!..
— Иди, Назарий, — молвил великий князь. — Яз верю тобе во всем…
День за днем наступает зима на Русь от Студеного моря. Вот уж и Федор-студит землю остудил и затвердил болота и топи, проехал уж и Гурий на пегой кобыле, замесил все дороги снегом и грязью: на колесах еле-еле едешь, а на санях и вовсе нельзя, еще хуже телеги — на каждом шагу застревают, кони из сил выбиваются…
Только на Платона да Романа — зимоуказателей, в субботу восемнадцатого ноября, ударили морозы и дороги твердеть начали. В этот день великий князь из Влукома прибыл к Рыдыну, что на реке Холове, и стал здесь станом в ста верстах от Новгорода.
Встречали Ивана Васильевича в Рыдыне архиепископ новгородский владыка Феофил, а с ним служилый князь новгородский Василий Васильевич Шуйский-Гребенка, посадник степенный Василий Ананьин, тысяцкий степенный Василий Максимов, некоторые старые посадники и «князья церкви», сопровождавшие владыку Феофила. Встречали государя московского вместе с духовенством, посадниками и боярами и житьи люди во множестве и с ними подвойский Василий Анфимов.
Дары на сей раз были по обычаю вином: от владыки две бочки — одна с красным, другая с белым. От всех прочих — по одному меху вина с каждого.
В тот же день архиепископ Феофил, князь Василий Шуйский и посадники и бояре новгородские ели и пили на обеде у великого князя. После же того, как Иван Васильевич отпустил от себя гостей, пришли к нему старосты улиц: от Славковой — Иван Кузьмин да Трофим Григорьев, а от Никитиной — Григорий Киприяныч Арзубьев да Василий Фомин — с жалобой, но жаловаться на обиды не посмели, а только привезли от обеих улиц в подарок одну бочку красного вина. Боялись они властей городских — владыки, князей, степенного посадника и степенного тысяцкого, которых вместе с боярами так милостиво принимал у себя за трапезой великий князь московский…
На другой день, в воскресенье, поезд великого князя, гремя тележными колесами по замерзшей грязи, прибыл в Лытню, что на реке Мсте, в пятидесяти верстах от Новгорода. Тут великого князя встречал уж другой народ, победней и попроще: небогатые бояре, купецкие старосты и купцы многие и житьи люди. Встречали великого князя все радостно, по обычаю вином, но жалобщиков и на этот раз не было.
В понедельник, двадцатого ноября, прибыл великий князь в Плашкино, где встречали его старые посадники и тысяцкие, бояре и житьи люди от Новгорода и поднесли ему в подарок каждый по меху вина.
Староста же городищенский, где хоромы великого князя, Ивашка Абакумов со всеми городищанами подарил государю своему бочку белого вина, полтораста яблок да блюдо винных ягод.[82]
Из Плашкина поезд великого князя на другой день, во вторник, прибыл в Городище, возле самого Новгорода. На пути сюда встречали великого князя и сопровождали посадники и множество народа всякого звания.
У себя в Городище Иван Васильевич отслушал обедню у Благовещения и обедал потом в своих городищенских хоромах. Владыка Феофил прислал сюда к дворецкому и конюшенному великого князя слуг своих Никиту Саввина да Тимофея Лунина кормы давать для княжого двора. Князь же этим обижен был, и тех слуг не захотел, и корму принимать от них не велел. Узнав об этом, Феофил тотчас же довел до бояр великого князя, что кормы отдавать приказал он наместнику своему Юрию Репехову, а Никита Саввин и Тимофей Лунин будут только подручными ему…
Потом сам владыка в тот же день был у Ивана Васильевича и бил челом сложить гнев на милость и звал к себе великого князя хлеба-соли откушать, но Иван Васильевич его не пожаловал. С волнением и тревогой отъехал владыка Феофил, а к ночи собрал тайно у себя на думу великих бояр, посадников и тысяцких, старых и степенных. Собрались все заправилы Господы: Василий Ананьин, Федор Исаков, сын Марфы-посадницы, да Богдан Есипов, Иван Лощинский, Василий Максимов, Марфа Борецкая и другие богачи из великих бояр.
Все были мрачны, понимали грозящую им опасность.
— Неспроста он миром пришел, — первым заговорил степенный посадник Василий Ананьин, — ништо спроста он не деет. Чую, ограбит он всех нас. За земли наши боюсь ведь…
— Встречал яз великого князя на Волме, — вмешался Федор, — жаден он на дары-то. Злата, сребра и каменьев вельми хочет. Может, сим да почетом великим откупимся, сохранив свои вотчины…
— Боюсь, тщетно сие, — заметил владыка Феофил, — токмо мечтание. Получив много, захощет боле того. Огрешка наша великая в том, что после Шелони в докончании с Москвой верховный суд отдали князю московскому…
— Сего, отче святый, — возразил степенный тысяцкий Василий Масксимов, — не вернешь; близок локоть, да не укусишь. Одно оплечье у нас — король Казимир да Ахмат…
— Может, и братья великого князя, — заметила Марфа Борецкая, — он и у них вотчины грабит, кровных своих не щадит.
— Истинно сие, — сокрушенно подтвердил владыка Феофил, — сущий он волк ненасытный…
— А что, ежели, — взволнованно и тревожно оглядываясь, заговорил один из старых посадников, — что, ежели содеяти, как против отца его мыслили…
Все испуганно переглянулись, а владыка Феофил задрожал и замахал руками.
— Неподобно сие, — зашептал он свистящим голосом, — не можно сего было сотворити и с князем Васильем, а с Иваном Василичем и помыслити страшно. На сажень он сквозь землю все видит. Им все уж решено, и меры, о которых мы и не мыслим, им уж взяты! Чую аз, грешный, что безумны те, что захотят сие содеять, токмо сами погибнут и гибель Дома Святой Софии ускорят.
— Истинно, отче святый, рассудил ты, — проговорил твердо тысяцкий Василий Максимов, — силой против рожна не попрешь, токмо, как медведь, глубже рожон в брюхо собе всадишь.
— Что же и как нам деять, — послышалось со всех сторон, — как нам от Москвы спастись?
Наступило долгое молчание, которое прервал владыка Феофил.
— Дети мои, — заговорил он теперь спокойно, — откупаться надобно от князя Ивана покорностью и лаской, пирами чтить, дарить драгоценное. Алчность его утолять, а самим с королем и Ахматом сноситься тайно…
— Право сие, — подхватил степенный посадник Василий Ананьин, — надобно ему, как медведю, от которого бежишь, сначала рукавицы бросить. Пока косолапый их разглядывает, бежать. Настигать будет — шапку бросить, потом кушак, а напоследок и полушубок сбросить, лишь бы до подмоги добежать, с которой вместе и медведя убить можно…
Оживилось после этой речи все собрание, осмелело, согласились все с Ананьиным и один за другим стали предлагать, что делать.
— Пирами чтить великого князя, — говорили одни, — яств, питий и даров многих и дорогих не жалеть…
— Бросим, как медведю, золота, серебра, самоцветов, — поддерживали другие, — сукон ипских, зуба рыбьего…
— Парчу, бочки вин заморских давать будем, — кричали третьи, — золотые корабленники, коней, лошаков и всякое ино добро…
Развеселились все, и слуги владычные по приказу архиепископа заставили столы сулеями с дорогими винами и чарками к ним, подав на закуску яблоки, изюм, винные ягоды и прочие лакомства, что ввозились в Новгород с Востока и Запада.
Беседа пошла ровней и спокойней. Первым выступил Богдан Есипов, который предложил владыке Феофилу начать чествование великого князя.
— Ты, отче святый, — сказал он, — глава церкви нашей новгородской и глава Господы. Ты — первый в Новомгороде, от тобя и первая часть великому князю и наибогатые дары.
— А главное и то, — добавил Иван Лошинский, — что все земли Святой Софии ране были за князьями новгородскими…
— Истинно сие, — продолжал степенный посадник Василий Ананьин, — авось князь-то Иван насытится добровольными дарами и земель за собя брать не будет…
Говорили теперь уверенней меж собой, успокаивая друг друга, что великий князь московский не понимает, как, где и какую дань собирать в Кареле, у чуди и води, у чуваш и мордвы, в Югорской земле и прочих местах; что не ведает Москва, чем и как торговать с Ганзой, что Ганза все равно покупать все будет, как и прежде, только у Новагорода.
— Да и не разумеет великий князь, — закончил Федор Исаков, — как дань собирать, как из ее потом золото выжимать надобно. Легче ему готовое получать из наших рук. Пока же сие будет, успеем мы, как владыка сказывает, новые докончания добыть и с королем и с ханом.
На другой день после совещания тайного, ноября двадцать второго, были у великого князя на обеде в Городище владыка новгородский, князь Шуйский-Гребенка, посадник степенный Василий Ананьин, а также многие старые посадники и тысяцкие с боярами.
Пир был торжественный, и все на нем совершалось так, будто обе стороны в полном мире и согласии радостный праздник празднуют. Но в тот же день, после пира у князя, когда стали приходить во множестве, один за другим, жалобщики новгородские, сразу все обернулось по-иному. Приходили к великому князю и сами новгородцы и многие житьи люди из окрестностей Новгорода — из Старой Русы и других поселков и монастырей. Одни били челом великому князю, прося приставов, дабы не грабили их воины московские; другие жаловались князю московскому на своих же новгородцев.
— Государь, — говорили они, кланяясь низко, — наша земля много лет по своей воле живет, и о великих князьях не помнит и не слушает их. А много зла было и есть в земле нашей: убийства, грабежи и целых хозяйств внезапные и беззаконные разорения ото всех, кто сие свершить силу имеет. Спаси, государь, прекрати неисправления сии и зло от них великое.
Дьяки и подьячие великого князя все жалобы от жалобщиков принимали и все их записывали.
Слухи и разговоры о жалобах великому князю, который был уж у себя на Городище, взбудоражили все концы и улицы Новгорода. Резче пошли трещины вширь и вглубь меж богатыми и бедными, меж сильными и слабыми, и ясно увидел Иван Васильевич, что бояре новгородские, хотя и таятся, а все против Москвы, и захотел он поскорей нанести боярству могучий удар. Ведомо было великому князю и то, что все слабые и бедные следят за каждым шагом его и с волнением и радостью ждут удара по насильникам…
Ноября двадцать третьего въехал великий князь в свою вотчину, в Новгород.
Архиепископ Феофил со всем духовенством в праздничных ризах встретил великого князя крестным ходом с иконами и хоругвями, в сопровождении всех клиров церковных и монастырских. За духовенством шли густой толпой посадники, тысяцкие, бояре, житьи люди, купцы, всякие мастера, старосты концов и улиц и все черные люди.
Пред церковью Св. Софии великий князь принял благословение от владыки Феофила и вошел в храм вместе с клиром церковным. Здесь просил он отслужить молебен и приложился к образам Спасителя и Божьей Матери. После этого сам владыка торжественно совершил литургию. Великий князь, усердно молясь, отслушал ее до конца. После же окончания службы церковной поехал он со всеми своими князьями, боярами и воеводами обедать к архиепископу и был за столом владыки Феофила весел, охотно пил и ел у него. Многими дорогими дарами одарил его глава новгородской церкви и, окружив Ивана Васильевича великим почетом, проводил его на Городище с вином, а даров повез: три постава ипского сукна, сто золотых корабленников и зуб рыбий, да проводного — бочку вина красного и бочку вина белого…
На другой день, в пятницу, ноября двадцать четвертого, когда зима окончательно на санях приехала, повалили со всех сторон на княжой двор в Городище посадники, тысяцкие, бояре и житьи люди, и всяких сословий изветники и доводчики о злых делах челом ударить великому князю с вином и подарками посильными, жалобы принося на обиды и притеснения.
Продолжалось это и всю субботу. Множество новгородцев пришло с жалобами разными, среди них жалобщики от двух улиц — от Славковой и от Никитиной.
Обе эти улицы били челом государю о небывалом разбойничестве богатых и сильных Новгорода Великого.
— Не бывало сего, государь, от века, — говорили жалобщики, — неведомо такое от становления света и нигде не слыхано, чтобы власти градские народ свой били и грабили.
— Кто же сильники сии и грабители? — сурово спросил великий князь.
— Сии суть, господине, бояры великие: посадник степенный Василий Ананьин, Богдан Есипов, Федор Исаков, Григорий Тучин, Иван Лошинский, Василий Микифоров, Матвей да Яков Селезневы, Андрей Исаков, сын Телятьева, Лука и Семен Афонасовы, Мосей Федоров, Константин Бабкин, Лексей Квашнин, Василий Тютрюм, а с ними и люди Евфимьи Горшковой да люди Савелкова, наехав со всеми своими людьми на улицы наши, людей перебили, иных же и до смерти убили, а животов на тыщу рублев ограбили…
Жалобщики замолчали, ожидая, что скажет великий князь.
Иван Васильевич ничего не ответил и грозным взглядом оглядел бывших возле него — владыку Феофила, посадников Якова Короба, Василия Казимира с братом Яковом, иных бояр и житьих людей. Те переменились в лице от страха, но тоже молчали…
В это время Василий Иванович Китай ввел в переднюю князя новых жалобщиков.
— Государь, — сказал он, — сии бояре Лука да Василь Исаковы, дети Полинарьина, челом бьют на обиды…
— Сказывайте, — сурово молвил Иван Васильевич.
— Челом тобе бьем, господине, — начали братья, — на Богдана Есипова, на Василь Микифорова да на Памфила, старосту Федоровской улицы. Наехали они на двор наш, яко разбойники, со зброднями пьянчивыми, людей у нас перебили, а животы разграбили, взяли на пять сот рублев…
Великий князь опять грозно оглянулся на владыку и приказал:
— Хочу, чтобы ты, богомолец наш, и вы, посадники нашей вотчины, так рекли Великому Новугороду: «Дайте и вы своих приставов на тех самоуправцев, на коих великий князь своих приставов пошлет». Хочу яз дела сии сам разобрать. Пошлю яз бояр своих Федор Давыдыча да Ивана Борисыча к Новугороду, дабы дали им своих приставов на обидчиков и могли бы приставы их утром тут вместе с обиженными и обидчиками пред лицом моим стать…
В воскресенье, двадцать шестого ноября, после раннего завтрака прибыли на Городище в переднюю великого князя вместе с московскими приставами вечевые подвойские Назарий и Василий Анфимов, которых вече новгородское нарядило приставами, помогать во всем приставам московским.
Когда же великий князь вышел в переднюю свою в окружении знатных бояр, служилых князей, окольничих, детей боярских и дьяков, все обидчики и обиженные уже стояли перед ним.
На поклоны и шум приветствий Иван Васильевич ответил сурово и сдержанно. Он сознавал всю силу свою, зная, что его воеводы обступили уже Новгород Великий со всех сторон, заняли самые важные и крепкие места его обороны.
«Воеводы мои, — подумал он, — растянули Господу, как борзые волка. Шевельнуться она не может и токмо ждет, куда ее ударят: кистенем ли по носу или кончаром под сердце…»
Прищурясь, великий князь поглядел на самого надменного из посадников, на Василия Ананьина, который на Москве был с ним дерзок и груб. Теперь этот богач новгородский хотя и был озлоблен, но, видимо, почуял, что земля из-под ног у него уходит, и потерял всякую уверенность и надменность.
Степенный посадник, как и все бояре великие, понимал хорошо, что силой Господа ничего не возьмет. Нужно, как на тайном совете у архиепископа Феофила решено, обмануть Москву, выиграть время, найти союзников сильных. Взглянув на стоявших тут же уличанских старост Славковой и Никитиной улиц со своими почетными уличанами и на бояр Полинарьиных, понял он, что Великий Новгород ослабел, понял и то, что Москве ведомо, кого ей надобно поддержать в Новгороде, кого утопить…
Еще горше показалось ему присутствие на этом суде владыки Феофила и посадников. С ненавистью взглянул он на великого князя и беззвучно прошептал:
— Заставляет он нас самих на себя петлю накидывать…
Допрос обвиняемых, опрос жалобщиков вели дьяки государевы и Василий Иванович Китай, а Иван Васильевич, суровый и грозный, управлял следствием и порой только задавал резкие вопросы, словно стрелы вонзал.
Когда старосты Славковой и Никитиной улиц, а потом и Полинарьины подробно и точно, называя имена погромщиков, рассказали при всем собрании многолюдном о грабежах, убийствах, избиениях и хищении имущества, многие обвиняемые злобно пререкаться начали, укоряли старост во лжи и клевете…
Великий князь слушал молча, сдвинув брови, но вдруг сделал знак рукой, и все сразу стихло, и в тишине этой он грозно спросил:
— А где же при безрядье таком и беззакониях власти новгородские были?
Тишина в передней от сего совсем мертвой стала, и ответа ни от кого не было.
Великий князь остановил гневный взгляд страшных глаз своих на Василии Ананьине и заговорил четко и медленно:
— Посадник Новагорода, степенный, сам с дружиной своей разбойничал, а тысяцкий новгородский Василий Максимов в нетях был, ничто о сем не ведал!
Иван Васильевич смолк на один миг и, более возвыся голос, продолжал:
— Зато Господа о сем ведала, и златопоясники, приятели посадника степенного Василья Ананьина, с ним вместе разбойничали.
Государь встал и молвил страже своей:
— Сей же часец Василья Ананьина, Богдана Есипова, Федора Исакова да Ивана Лошинского в железа заковать, яко разбойников и татей.
Зазвенев оружием, окружила виновных стража великого князя и дети его боярские: Ананьина взял Иван Товарков, Богдана Есипова — Русалка, Федора Исакова — дьяк Микита Беклемишев, Лошинского — князь Иван Звенец.
Увели их всех в цепи ковать, а с товарищей их повелел великий князь своим приставам взыскать по иску ограбленных полторы тысячи рублей, отдав их на крепкие поруки — поручился за них архиепископ Феофил.
Князь великий, оглядев собрание, увидел изменников Руси православной Ивана Афонасова да сына его Елферия. Воспалился государь гневом великим и воскликнул:
— Поимать сих обоих немедля, увести вон отсюда и оковы на их наложить за воровство их, понеже мыслили от великого князя Новугороду датися за короля Казимира.
Взял Ивана Афонасова Василий Иванович Китай, а сына его Елферия — Юрий Шестак…
Еще три дня после этого великий князь судил обидчиков и многих осудил, а обиженных жаловал и оборонял.
На третий день, во вторник, прибыли к великому князю на Городище владыка Феофил и все посадники бить челом от всего Новгорода о взятых под арест боярах, чтобы пожаловал, смиловался он, казни им отменил и на поруки бы их дал.
Иван Васильевич принял ходатаев милостиво и с почетом, но, челобитья их не приняв, сказал резко:
— Ведомо тобе, богомольцу нашему, да и всему Новугороду, вотчине нашей много от бояр тех лиха чинилось, а ныне еще что ни есть лиха в вотчине нашей, то все от них чинится. Как же мне их жаловать?
Тут же простясь с челобитчиками, ушел из передней Иван Васильевич в покои свои и вызвал к себе князя Пестрого.
— Днесь же, Федор Давыдыч, — приказал он начальнику своей охраны, — ночью тайно пошли всех поиманных бояр в оковах и за крепкой стражей на Москву с приставами. Приставам же наказы борзо взять от Китая Василь Иваныча. Прикажи сей же часец прислать его ко мне вместе с дьяком Беклемишевым. С ними яз о наказах сих подумаю. Вотчины же их все идут за меня, великого князя.
Декабря первого снова пришел к великому князю на Городище архиепископ новгородский со многими посадниками — Василием Казимиром и братом его Яковом, Феофилактом Захарьиным и прочими боярами и житьими людьми челом бить о тех, кто владыкой на поруки взят, о Григории Тучине, Василии Никифорове, Матвее Селезневе и о товарищах их…
— Жалую их, — ответствовал великий князь на челобитье, — отменяю казни им за вину их, а убытки истцам возместить и полторы тысячи рублев за них приставам взыскать.
На этом завершились главные судебные дела у великого князя, а далее пошли мелкие челобитные мелких людей, но эти меньшие люди, поддерживающие на вече житьих, враждебно настроенных против великих бояр, теперь искренне верили в помощь и справедливую защиту Москвы от произвола новгородских верхов.
Это понял хорошо Иван Васильевич и указал Василию Ивановичу Китаю на необходимость укрепить эту веру.
— Вижу ныне в Новомгороде, — заметил он с настойчивостью своему окольничему, — оплечье наше утверждать надобно среди молодших. В Господе доброхотов мы токмо купить можем или страхом на службу к собе принудить. Молодшим же сама трудность жизни их на нас указывает. Уразумей сие, дабы править дела к нашей выгоде.
Сам же великий князь, наказав тех, кто лихо чинил Новгороду, делал вид, что охотно ходит на все пиры. Пирует он у архиепископа и у всех прочих с Николина дня почти непрерывно. Князь Василий Шуйский поднес на пиру у себя дары Ивану Васильевичу: три постава ипского сукна, три постава шелковой камки,[83] тридцать золотых корабленников, двух кречетов да сокола. Так же щедро и другие дарили великого князя.
Видя, что Иван Васильевич без отказа на пирах бывает, заправилы Господы верили все более в свои замыслы и радовались. Мягкость же великого князя, простившего вины товарищам главных виновников грабежей и бесчинства, взыскавшего только убытки в пользу истцов, еще более утвердила веру их, что от него можно так же откупиться, как откупались русские князья города от татарских ханов. Господа, жившая только рублем, ликовала, и пиры шли за пирами.
Четырнадцатого декабря великий князь второй раз пировал у владыки Феофила и даров получил: двести золотых корабленников, пять поставов ипского сукна, жеребца породистого, а на проводы — две бочки вина и две бочки меду.
На другой день пир был у посадника Василия Казимира, который поднес Ивану Васильевичу ковш золотой весом две гривенки,[84] сто золотых корабленников и двух кречетов.
Декабря семнадцатого пировал Иван Васильевич у Захария Григорьева и получил в дар двадцать золотых корабленников, четыре постава ипского сукна, а сын Захария, Иван, дал десять золотых корабленников да два зуба рыбьих.
Декабря же двадцать четвертого, в самый сочельник, на Городище у Ивана Васильевича была радость великая: прискакал вестник из Москвы от великого князя Ивана Ивановича и от великой княгини Марьи Ярославны.
Вестник Сергей, Саввушки стремянного брат, парень ражий, веселый и смышленый, словно Москвы кусок с собой привез — всех обрадовал при княжом дворе.
Принял вестника великий князь у себя в опочивальне, с глазу на глаз, только при брате его Саввушке.
— Ну, сказывай борзо! — нетерпеливо воскликнул Иван Васильевич, лишь кивком головы ответив на приветствие. — Сказывай, не томи, Сергеюшка.
— Государь Иван Иванович и государыня Марья Ярославна повестуют: «Живы и здравы есмы, и княгиня твоя Софья Фоминична и доченьки твои здравы. Княгиня ране мая рожать не будет. Бог бережет ее, и все у нее слава Богу. Будь здрав, государь, да поможет Господь тобе в делах твоих…»
Сергей замолчал, а Иван Васильевич разочарованно вздохнул: ждал большего, хотя и рад был несказанно вестям семейным.
Вестник откашлялся и заговорил снова, и лицо великого князя расцвело улыбкой.
— Государь же Иван Иванович, — продолжал Сергей, — повестует тобе в особину: «Государь мой, декабря десятого привезли на Москву новгородских бояр, тобой поиманных. Мы с Федором Василичем и князем Иван Юрьичем все по приказу твоему содеяли. Старик Бородатый ныне весь свой страх за тобя забыл, радуется, яко дитя малое. Руку целую твою, государь».
Иван Васильевич, довольный и радостный, хотел было начать расспросы о Москве и семье, но Сергей продолжал:
— Слуги твои, наместник Иван Ильич и дьяк Федор Василич, повестуют тобе: «Великий государь наш, рады мы делам твоим и Бога молим о здравии твоем. Разумеем все деяния твои и разумеем, что сие значит для Москвы и для всей Руси православной. От Орды страху нет — все еще вязнет Ахмат в басурманских делах своих с Перекопью и турками. Дай тобе Бог здоровья и силы. Земно кланяемся тобе оба за великие дела твои…»
Иван Васильевич, взволнованный всеми вестями этими московскими, сам наполнил чарку дорогим заморким вином и поднес ее Сергею.
— Пей за здоровье, — ласково молвил он, — да иди отдохни. Ты же, Саввушка, веди к собе брата, напои и накорми его. Да пришли ко мне сей часец Китая, Русалку и Мамырева. Скажи, думу, мол, государь с ними хочет думать. Взяли бы с собой все, что понадобиться может…
Рождество Христово великий князь встретил у себя на Городище весело, радуясь и вестям из Москвы добрым и успехам своим новгородским. Приказал он дворецкому Русалке пригласить к себе на праздничный пир архиепископа Феофила, князя Василия Шуйского-Гребенку, всех посадников и тысяцких, многих житьих людей и купцов.
— Принимать всех, Михайла Яковлич, — говорил он дворецкому, — вельми почетно и ласково. Угощай досыта всем, что у нас есть лучшего.
Иван Васильевич двусмысленно улыбнулся и насмешливо добавил:
— Пусть ведают, что яз казню токмо за лихие дела, а никакого зла Новугороду не мыслю. Им же во всем верю. Пить же с ними мы будем до позднего вечера. О страже и охране нашей пусть гребту крепкую имеет князь Пестрый и боярский сын Леваш-Некрасов со своими людьми…
После этого пира на Городище, у великого князя, снова пошли пиры у посадников, тысяцких и бояр новгородских — непрерывно с тридцатого декабря по шестое января, на которых великий князь получал дорогие дары во множестве: и поставы заморских шерстяных и шелковых тканей, и золотые корабленники, и золотые и серебряные сосуды, и каменья драгоценные, и соболи, и рыбьи зубы, и кони и лошаки, и бочки вина, и ловчие птицы для княжой охоты — кречеты и соколы…
Января же одиннадцатого степенный посадник Фома Андреевич Курятник, избранный вместо пойманного Василия Ананьева, и тысяцкий Василий Максимов, придя к великому князю в хоромы его на Городище, били челом ему от всего Новгорода тысячью рублями новгородскими серебром в отвес.
На другой же день Иван Васильевич принимал посла из Швеции, Орбана, родного племянника наместника шведского Стен-Стура. Посол этот привез великому князю подарки от короля и в их числе бурого жеребца.
Посол бил челом великому князю от наместника о продлении перемирия еще на двадцать лет между Швецией и Новгородом. Иван Васильевич челобитье Стен-Стура принял и повелел Господе и вечу перемирие взять со шведами по старине, а посла отпустил с почетом.
На прощальном же пиру на Городище, в тесном кругу, шведский посол завел речь о том, что у короля датского есть дочь Елизавета, молодая и красивая, что он, по своему разумению, считал бы за честь для короны шведской породниться с государем московским.
Иван Васильевич принял намеки эти благосклонно и молвил в ответ:
— Сие родство и яз бы считал за честь, но пусть о сем напишет сам король. Мы же с сыном подумаем вместе, ибо надобно ведать и волю великого князя Ивана Иваныча.
После отъезда шведского посла Орбана был пир для великого князя у Кузьмы Григорьева, а девятнадцатого января был третий и последний пир у архиепископа, на котором владыка Феофил поднес в дар Ивану Васильевичу триста золотых корабленников, ковш золотой с жемчугом весом две гривенки, два рога, окованных серебром, мису серебряную весом двенадцать гривен, пять сороков соболей да десять поставов разных ипских сукон.
Января двадцать третьего, за три дня до назначенного великим князем отъезда, вошел во время раннего завтрака к Ивану Васильевичу дворецкий Русалка и доложил:
— Дары-то все еще шлют, государь. Старые посадники и тысяцкие не успели пиров тобе нарядить и все ныне приходят сюды, на Городище, со всеми теми дарами тобе, которые на пирах дарить хотели. Опричь бояр, дары несут во множестве и купцы, и житьи, и лучшие люди. Мыслю, ни един в Новомгороде не остается, кто бы даров не принес. Будешь их принимать, государь?
— Всех принимать буду и, как ранее, дарами же в ответ жаловать буду, особливо молодших. Но объявляй всем, что яз принимать буду токмо до обеда двадцать пятого, а с ночи отъеду на Москву…
— Значит, государь, дары для твоего жалованья приносить в переднюю?
— Прикажи о сем, Михайла Яковлич, как и ранее было. Яз же вборзе в переднюю выйду…
Три дня великий князь, не ведая отдыха, принимал дары и челобитья и сам отдаривал всех, по достоинству каждого, и дорогими одеждами, и камкой, и чарками золотыми, и кубками серебряными, и соболями, и конями…
К вечеру двадцать пятого января доложил дворецкий Ивану Васильевичу:
— Государь, одних самых драгоценных подарков набралось на тридцать больших возов с лишком…
Великий государь сухо рассмеялся и резко сказал:
— Мыслят они, яз им хан татарский! Мыслят казной да дарами богатыми откупиться. Невегласы![85] Того не разумеют, что мне не корысть надобна, а токмо Русь единая, сильная и вольная держава!
Января двадцать шестого рано утром выехал великий князь из Новгорода в Москву, и первую остановку сделал у Николы на Волоке.
День стоял ясный, морозный и веселый. Иван Васильевич радостно дышал свежим воздухом, а думы его как-то самовольно разбегались. На душе было спокойно, и хотелось в родную, с детства дорогую ему Москву. Великий князь отдыхал и был доволен успехами в делах своих, хотя предвидел, что много ему еще предстоит трудов и забот.
К обеду приехал владыка Феофил и преподнес Ивану Васильевичу на проводы бочку красного и бочку белого вина. С архиепископом приехали князь Василий Шуйский, посадник Василий Казимир с братом, Захарий Григорьев с братом же, Лука и Яков Федоровы и прочие посадники и бояре, привезя проводных каждый по бочке вина.
Великий князь пригласил всех к себе пить и есть и дал подарки владыке и князю Шуйскому.
Поезд великого князя тронулся из Волока после обеда, когда солнце уже стало склоняться к закату, а белые, словно застывшие в небе облака начали розоветь, бросая отсветы и на снеговые поля, окаймленные темными хвойными лесами.
Владыка Феофил, князь Шуйский и прочие проводили великого князя до самого возка его и стояли несколько поодаль. Владыка и все посадники, хотя были понуры и печальны, видимо, скрыто радовались отъезду грозного государя.
Василий Иванович Китай, почтительно усаживая великого князя в возок и поглядывая на новгородцев, шепнул Ивану Васильевичу со злорадством:
— Конец Великому Новугороду…
Великий князь слегка усмехнулся и поправил:
— Токмо еще начало конца…
Февраля восьмого въехал князь великий в Москву утром, перед обедней. Было у него на душе так, что не хотелось ему заезжать в хоромы свои, и поехал он прямо к старой государыне. По всему родному, по московскому он соскучился, жаждал он поговорить с матерью свободно, по-русски, и пить и есть по-русски, а не ломать язык по-итальянски и тем самым мысли свои ломать, лопотать, как дите малое. Главное же — сыночек его, великий князь Иван Иванович, у бабки своей всегда завтракает, обедает и ужинает. Сыночка своего государь прежде всех хотел видеть.
На этот раз, после долгой разлуки, Ивану Васильевичу заметней было, как постарела Марья Ярославна. Пополнела очень, и все еще красивое лицо ее обрюзгло, исчертилось паутинками тонких морщинок. Под шестьдесят уже было Марье Ярославне, и глаза ее смотрели грустно, не светились, как ранее.
Нежная печаль шевельнулась в сердце великого князя и, принимая материнское благословение, он поцеловал руку матери долгим поцелуем. Рука ее дрогнула. Скрывая навернувшиеся слезы, Марья Ярославна нежно поцеловала сына и тихо промолвила:
— Время-то, Иванушка, яко птица, летит…
Бурно и радостно обнимал и целовал отца молодой великий князь.
— Отец, — говорил он весело, — все мы тут изделали по воле твоей.
— Добре, добре, сыночек, — остановил его отец, — днесь у меня перед обедом думу будем думать с дьяками и воеводами, и Ты нам все доложишь…
Потом, обратясь к матери, молвил почтительно и ласково:
— Много яз подарков привез из Новагорода, хочу тобе дары дать по хотенью твоему: есть у меня и златые и серебряные сосуды, и камни драгоценные, и поставы сукон ипских и камки всякой…
Марья Ярославна слегка улыбнулась и молвила:
— Ныне, Иванушка, более яз уж о душе своей пекусь и о жизни будущей. Помоги лучше мне обитель Вознесенскую достроить — малое дело осталось. Токмо надобна мне помощь строителей твоих фряжских…
— Не крушись о сем! — воскликнул Иван Васильевич. — Ванюшенька к тобе самого маэстро Альберти приведет, будет тобе знатным толмачом, добре разумеет он по-фряжски.
— Спаси Бог тя, сынок, за доброту твою и ласку, — продолжала Марья Ярославна, — чтишь ты и любишь матерь свою. Из прочего же подари мне постав сукна черного, токмо русского, московского для иноческого одеяния да жемчугу и самоцветов для украшения икон святых монастыря сего, в котором яз и дни живота своего окончу…
— Все исполню и днесь же все просимое тобой прикажу в хоромы твои принести…
Подали завтрак. Помолясь, все сели за стол.
— Ну, как, сынок, дела с Новымгородом? — спросила княгиня Марья Ярославна, разрезая на блюде горячий курник и подвигая куски его на блюдцах сыну и внуку. — Кушайте во здравие. У тобя, Иванушка, курник-то любимое кушанье, да и внучек его тоже любит…
— Какие днесь у тя дела, Иване? — спросил Иван Васильевич сына, не желая отвечать на вопрос матери.
— Сей часец после завтраку, — ответил Иван Иванович, — прием у меня: будут в передней моей Иван Юрьич да Федор Василич…
— Добре, — весело сказал великий князь и шутливо попросил: — Токмо молю, ты уж прием-то свой днесь отмени и сам вместе с Курицыным и Патрикеевым приходи ко мне думу думать, часа за два до обеда…
Когда молодой великий князь ушел после завтрака, Иван Васильевич заметил, что Марья Ярославна заволновалась, хотя и старалась скрыть это. Наконец, не выдержав, она заговорила с горечью:
— На что руку свою ты подымаешь, Иванушка? Владыка Геронтий сказывал, от святых обителей вотчины отторгаешь ты…
— Отторгаю, матушка, от излишков их, — почтительно и спокойно ответил Иван Васильевич. — Государству сие надобно. Монастырям же государство — защита от разорений татарских и еретических настроений.
Старая государыня только глубоко вздохнула, но ничего не ответила. Помолчав, она спросила:
— А у Софьюшки был?
— Нет, еще не был. Тобя ранее видеть хотел да сыночка. Сей часец иду к ней…
Иван Васильевич встал из-за стола и простился с матерью.
Когда великий князь вступил в хоромы супруги своей, Софья Фоминична, хотя и отяжелела еще больше, все же выбежала ему навстречу с обеими дочками. Она радостно улыбалась, и лицо ее загорелось румянцем.
— Ah! Che piacere![86] — воскликнула она. — Che piacere!
Иван Васильевич обнял ее и трижды поцеловал, потом приласкал дочек и понес их обеих на руках, следуя за женой в трапезную.
Здесь встретил его дворецкий Данила Константинович и, здороваясь с государем, почтительно поцеловал его руку.
— Данилушка, — молвил великий князь, — Русалка Михаил Яковлич здесь?
— У казначея твоего, государь, — ответил дворецкий, — подарки новгородские твои на хранение ему сдает по описи…
— Сходи к нему со слугой государыни, попроси от моего имени небольшой короб один, он ведает какой, да принеси его сюды.
— Что ты велишь нести Даниль? — спросила Софья Фоминична, сияя улыбкой и догадываясь, что это подарки.
— Сей часец увидишь, — смеясь, ответил великий князь и налил чарку заморского вина себе и жене.
Когда великая княгиня взяла свою чарку, Иван Васильевич чокнулся с ней, молвил:
— Твое здоровье!
— И твой здорофь! — ответила она и, обняв мужа, снова трижды поцеловала его.
Вошел дворецкий, а следом за ним слуга с лубяным коробом. Сорвав с короба крышку, Иван Васильевич достал из сена большой золотой ковш весом две гривенки, украшенный самоцветами, потом большую серебряную мису весом двенадцать гривенок, а в ней — золотые обручи, перстни и серьги с алмазами, изумрудами, яхонтами и жемчугом. Были в коробе и золотые чарки и кубки.
Каждую вещь Софья Фоминична встречала с восторгом и радостью, восклицая, как всегда, по-итальянски:
— Grazia, mio sovrano! Non capisco in me della giora![87]
Когда все было извлечено из сена, а дворецкий и слуга ушли, унося пустой короб, великая княгиня, восхищаясь подарками, стала расставлять посуду на полки поставцов, а серьги, перстни и обручи укладывать в ларцы.
Иван Васильевич, довольный искренней радостью жены, подошел к ней и сказал:
— Мне надобно думу думать пред обедом в моей трапезной…
Увидя, что Софья Фоминична огорчилась и нахмурилась, добавил ласково:
— Яз отдыхать после обеда приду в твою опочивальню…
Она сразу просветлела и, обняв мужа за плечи, проговорила со смехом ему в самое ухо:
— Sono agli ordini snoi, mio sovrana![88]
В одиннадцатом часу дня Иван Васильевич был уже в своей трапезной, где его ожидали великий князь Иван Иванович, князь Иван Юрьевич Патрикеев и дьяк Федор Васильевич Курицын.
Встреча была сердечной и радостной, но после обычных приветствий государь сразу же приступил к делу.
— Хребет змее новгородской перебили, — начал он весело, — токмо жало еще не вырвано. С Божьей помощью и сие вборзе содеем.
— Великие дела творишь ты, государь, — радостно отозвались дьяк и наместник, — крепишь Русь православную.
— Не забывает Бог, не забывает нас своей милостью! — воскликнул великий князь и, обратясь к стремянному своему, сказал: — А ну-ка, Саввушка, прикажи вина подать нам и белого и красного из новгородских подарков…
Помолчав немного, государь спросил:
— Готовы ли списки служилых дворян, которых в ратных помещиков обращать будем?
— По мере сил, государь, изделано, — ответил князь Патрикеев.
— Вот, государь, списки, — продолжил Курицын. — В них указаны токмо годные к ратному делу. Мы с князем Иваном Юрьичем тех выбирали, кто в ратях бился и многим воеводам ведомы, яко добрые вои.
Федор Васильевич разложил на столе два объемистых списка, но не равных: один был во много раз толще другого.
— В сем списке, государь, — проговорил дьяк, указывая на меньший, — разные ратные люди: коло ста человек из бедных служилых князей, более воев из Ярославского и Ростовского княжеств, а сверх того разные ратные люди из московских боярских и служилых родов. Их более двух сот…
— А в большом списке? — спросил Иван Васильевич, хмуря брови, но тотчас же просиял, получив ответ:
— Токмо дети боярские, — ответил Курицын. — От многих городов тут они собраны: от Москвы, Ростова, Звенигорода, Юрьева-Польского, Суздаля, Устюжины, Переяславля, Володимира, Костромы, Димитрова, Ярославля и прочих мест! Всего, государь, коло двух тысяч!..
— Добре, добре сие! — радостно воскликнул великий князь. — Обратим мы государство Господы новгородской в государство московских помещиков! Выпьем за новое государство, наливай кубки, Саввушка!..
Но князь Патрикеев и дьяк Курицын онемели от удивления, поразил их неожиданный поворот мысли Ивана Васильевича. Первым пришел в себя дьяк Курицын, встал и, отдав низкий поклон государю, сказал взволнованно:
— Великое дело, государь, тобой придумано! Вся Русская земля тобе за сие поклонится. Ты более, чем Святогор-богатырь, — землю ты святорусскую переворачиваешь!..
— Пока токмо пробую, — усмехаясь, возразил великий князь. — Взял яз для помещиков вотчины токмо у шести златопоясников, которых сюды в оковах прислал, да у двух монастырей богатейших: у Юрьева — семьсот двадцать три обжи,[89] а у Аркажского — триста двадцать три обжи! Не хочу пока гусей дразнить. Бог даст, так дело сие доведем, что сам плод в руки падет, без пролития крови!
Иван Васильевич, как это бывало с ним часто, задумался на краткий миг и забыл обо всем вокруг себя. Вдруг он неожиданно поднялся с места и стал ходить крупными шагами вдоль трапезной.
— Нет, сего не убоюсь! — резко произнес он, остановясь перед собеседниками. — Ежели детей боярских не хватит, наберу лучших из холопов московских, посажу их на землю служилыми людьми! Особливо вдоль рубежей наших! И сии помещики служилые будут во всем равны дворянам и сами потом дворянами станут.
Этим новшеством, которое путало взаимоотношения всех сословий, изумлен был не только родовитый князь Патрикеев, но даже и Курицын, выходец из простого служилого рода. Это грозило развалом всех обычаев, разорением порядка всей жизни государственной…
Выслушав все опасения и возражения, великий князь весело усмехнулся и молвил:
— А вы смелей о сем сказывайте. Чем же сие новшество дивит и пугает вас?
— Государь! — горячо воскликнул князь Патрикеев. — Да как же тогда всем вотчинникам быть? Ведь все наши холопы и послужильцы дворянами быть захотят. Кто же в слугах у нас останется…
Иван Васильевич громко рассмеялся и продолжал:
— Сего не страшитесь! За время живота нашего токмо в Новомгороде и землях его сотворить сие успеем. На Москве же сие сотворят дети и внуки наши. При единодержавстве в государстве не может быть вотчинных государей, а могут быть токмо слуги государевы…
Накрыли стол для обеда и стали подавать кушанья. Проголодавшийся Иван Васильевич с удовольствием потер руки и заметил, смеясь:
— Сие вовремя. Ну, прошу всех за стол. Мыслю, вы так же голодны, как и яз. Для началу же выпьем за всех послужильцев, которых испоместим в новгородской земле!..
За столом беседа повелась о другом.
— Прости, государь, — заговорил Курицын, — не повестил тобя о взятии Бахче-Сарая Ахматом, новые вести о сем пришли…
— Добре, — отозвался великий князь, — яз веровал в истину сего и ранее, когда посол наш Марко Руффо,[90] от царя иранского Узун-Хасана возвратясь, мне о сем сказывал. И посол Господы венецейской Контарини, который с Руффом приехал, тоже о сем ведал. Главное то, что могучий шах посла нашего с почетом великим принимал и, помни Федор Василич, обещал Узун-Хасан помогать нам против Большой Орды. У Хвалынского моря он ведь в соседстве с Ахматовым улусом. В одном досада — стар он, за семьдесят ему, но, бают, могуч еще. От третьей жены сыну его семь лет…
— Посол-то Узун-Хасанов сказывал мне, — добавил дьяк Курицын, — что во младые лета много терпел обид от ханов татарских…
— Верно, — молвил Иван Васильевич, — почет надо великий оказать послу Узун-Хасана. Борзо яз приму его с почетом в передней и отпущу восвояси. Подумай с Ховриным, какие дары достойно дать шаху сему от государя московского. А Хасан нам какие подарки прислал?
— Камка, государь, камни драгоценные — алмазы, изумруды и яхонты, а также добрые сабли булатные в ножнах золотых с каменьями, халаты шелковые китайские, кубки и прочее. Все великой цены.
— Добре, — остановил дьяка Иван Васильевич. — Так же и отдарить надобно…
Великий князь встал из-за стола и, перекрестившись на образа, милостиво молвил:
— Утре после завтраку будьте все у меня. Подумаем и решим, как в новых поместьях, кому из помещенных и сколь обжей земли давать.
У себя на Москве великий князь покоя от Новгорода не ведал. Марта тридцать первого, когда дня уже на два часа прибыло, а лед на реках подтаивать стал, готовясь к подвижке, в Москву прибыл в ночи архиепископ Феофил, чтобы челом бить великому князю от всего Великого Новгорода, все за тех же шестерых сосланных великих бояр новгородских, которые и поныне сидят еще и на Коломне и в Муроме. Со владыкой же были и посадники: Яков Короб, да Яков же Федоров, да Акинф Толстой и многие от житьих.
Привезли новгородские сановники из Господы дары великому князю многие и дорогие.
Повелел Иван Васильевич Курицыну пригласить их к себе на обед.
— Зови всех, Федор Василич, наутре, в понедельник. Ожгу яз их на Марью-то-зажги-снега, — зло молвил он и, смеясь, добавил: — Чаю, подарков опять навезли! Все еще меня купить мыслят, яко хана татарского. Они изолгать мя хотят, яко дите малое, сами же королю Казимиру пороги обивают, да и от Ахмата ждут помощи!..
Великий князь был взбешен, видя упорство Господы новгородской, хотевшей любой ценой освободить вождей своих. Ясно чуял он упорную крамолу и знал — будет еще много распрей и даже крови, но что было сил у него сдерживал себя…
На другой день, апреля первого, был Иван Васильевич за обедом весьма милостив с новгородцами, хотя гнев все еще кипел в сердце его.
В ответ на челобитье владыки Феофила о заключенных боярах государь как бы заколебался и делал вид, что не знает, как отвечать.
— Яз, отец мой и богомолец, — говорил он архиепископу новгородскому, — не хочу зла Новугороду. Страшусь токмо, что народ-то будет против нас. Осудили мы с тобой злодеев его, а ныне вот мы же миловать будем сальников и беззаконников! Дать время надобно народу, дабы гнев его остыл.
За этим и за прощальным обедом седьмого апреля, в вербное воскресенье, одни и те же ласковые речи говорил челобитчикам великий князь, прощаясь с ними и щедро их отдаривая за дары их. Проводил он их восвояси с великим почетом, но никого из заточенных вельмож новгородских не выпустил.
Мая девятнадцатого, за день до праздника Константина и Елены, в воскресенье, после заутрени родилась великому князю третья дочь, которую, как и первую, Еленой же назвали в честь праздника.
В конце же этого месяца, как пошутил Иван Юрьевич Патрикеев, еще «была прибыль» великому князю: прибыли, оставив своего князя тверского, бояре и дети боярские со всеми своими дворами и людьми: Григорий да Иван Никитичи Жито, Василий Данилов, Василий Бокеев, Димитрий Кондырев и многие другие.
— Чуют, что из Москвы сильным ветром подуло, — усмехнувшись, ответил Патрикееву Иван Васильевич, а Курицын добавил:
— Сим ветром не токмо Господу новгородскую, а и князя тверского снесет…
— Как Бог даст, — сказал великий князь, — так и станет. Ежели Господь по благости своей Орду до времени от нас отвратит, а Казимир еще более у чехов и угров завязнет, то лучшего и не надобно…
Иван Васильевич хорошо знал, что из-за всех рубежей злобно глядят на Москву враги ее, да и на самой Руси многие из своих на нее зубы точат. Он понимал, что всякая победа московского князя, всякий успех его по укреплению Руси крепче объединяет врагов Москвы, которым Новгород, Тверь и даже свои удельные с охотой великой дорогу откроют…
— Круг Москвы народу много, — молвил Иван Васильевич своим собеседникам, — и за спиной у всякого нож острый спрятан…
Июля восемнадцатого, перед самым ильиным днем, когда конец косьбе приходит, а жнитву — начало, прибыл на Москву к великому князю из Большой Орды от царя Ахмата посол, именем мурза Бочюка.
Изгнав Менглы-Гирея из Крыма, Ахмат возгордился, поверил в свою силу, решил, что наступило время наказать непокорного великого князя московского, напомнить ему времена Батыя, когда татары жгли, грабили, заливали кровью всю землю русскую, уводили огромные полоны, обращая русских людей в рабов своих или продавая их в рабство на восточных рынках.
Мурза Бочюка въехал в Москву с большой пышностью: находилась при нем дружина из пятидесяти отборных конных воинов в богатом вооружении и на дорогих конях, пятьсот пятьдесят купцов со множеством коней для продажи, с огромным обозом из различных товаров…
На приеме у великого князя гордо вручил мурза Бочюка Ивану Васильевичу дерзкую и надменную грамоту Ахмата. Великий князь, приняв посла по обычаю с честью, внешне спокойно слушал из уст татарского толмача перевод грамоты:
— «Ярлык Ахмата-царя. От высоких гор, от темных лесов, от сладких вод, от чистых полей Ахматово слово к Ивану. От четырех концов земли, от двунадесять поморий, от семнадесять орд, от Большия Орды.
Ведай. Был у меня недруг, который стал на мое царство копытом, так яз сам на его царство стал всеми четырьмя копытами, и убил Бог его своим копьем, а дети его по чужим ордам разбежались. Четверо из них от меня в Крыму отсиделись. Вас же еще царь Батый покорил, а чрез него и яз государь ваш. Посему собери мне в сорок ден дани шестьдесят тыщ алтын, да двадцать тыщ вешней, да шестьдесят тыщ алтын осенней. На собе же носи знак покорности, как при Батые, — колпак с вогнутым верхом. Если же подати мне в сорок ден не сберешь и не будешь носить знамени Батыева, то дворяне мои в сафьяновых сапогах с парчовыми колчанами у тобя будут.
Укрепленные пути твои по лесам мы видели, броды по рекам сметали. Меж сих дорог яз нашел один город твой. Так вот, сведи оттоле царевича Даниара, а ежели не сведешь, то, его ищущи, яз и тобя найду. Яз от Алексина ушел, ибо мои люди были без зимней одежи, а кони без попон. А минет сердце зимы — девяносто ден, — и яз опять на тобя буду, и пить тобе тогда у меня мутную воду».
Великий князь был бледен, лицо его словно застыло с легкой улыбкой на губах, а глаза смотрели мимо людей. О содержании ханской грамоты ему было известно дня за два до приема, а устный приказ великому князю приехать в Орду был понят Иваном Васильевичем как угроза за отказ платить Ахмату дани-выходы, которые Батыем еще установлены были.
Требование же свести, отпустить от себя царевича Даниара, который с конными полками своими всегда мог отрезать Ахмата от Орды или, хуже всего, сделать набег на самый Сарай и даже полонить жен и детей царя ордынского, показало великому князю, что Ахмат весьма боится его служилых царевичей. Ивану Васильевичу стало ясно, что Ахмат без короля Казимира войны с Москвой не начнет, причем и хан и король надеются только на ту войну, которая может начаться сразу с двух сторон, на двух рубежах, а сверх того в том случае, когда внешних врагов поддержат изнутри Новгород, Тверь и удельные князья московские. Все это еще накануне приема Иван Васильевич продумал и принял свои меры и теперь, слушая оскорбительную грамоту, думал о том же.
Неожиданно для всех он вдруг весело улыбнулся, а в мыслях его промелькнуло: «Улита едет, когда-то будет! Пока же время у татар купить надобно. Блеснуть золотом в жадные глаза их…»
Он сделал знак Ховрину, и тотчас же, выйдя из-за рядов стражи, слуги внесли лубяной короб с драгоценностями, потом другой такой же короб, после того стали вносить соболей и поставы ипских сукон и камки. Когда все составили на полу перед троном государевым, великий князь встал и молвил:
— Все сие — дары великому царю Ахмату, да живет он сто лет, и слугам его с почетом и любовью от великого князя московского.
Дьяк Курицын перевел эти слова татарам, которые все в знак удовольствия пощелкали языками и, прижав правую руку сначала к сердцу, потом ко лбу, опустили ее к полу и низко поклонились, на шаг отступив назад.
— Живи, княже, — заговорили татары все разом, — многие тобе лета!
Когда великий князь снова сел на трон, казначей государев Димитрий Владимирович велел поставить на скамью первый лубяной короб и, держа в руках опись содержимого в этом коробе, велел вынимать вещи и ставить на стол.
В это время великий князь, склонясь к сыну, шепнул ему с усмешкой:
— Гляди, как дары новгородские отторгают новгородцев от их же союзников!..
— Дары царю Ахмату, — произнес Димитрий Владимирович и стал перечислять все драгоценные вещи из золота и серебра, украшенные финифтью, чернью, резьбой и чеканкой, сверкающие самоцветами и жемчугом. Тут были золотые чарки весом в гривенку, достаканы и кубки весом от двух до четырех гривенок, блюда, сулеи и мисы серебряные от шести до двенадцати гривенок, сабли в золотых и серебряных ножнах, усыпанных каменьями драгоценными…
— Десять поставов сукон ипских разных цветов, три постава камки, рыбий зуб, — продолжал читать казначей, а слуги приносили называемое, ставили на стол и возле стола с подарками Ахмату…
Среди посольства татарского все это вызывало оживленные разговоры с причмокиванием губами и прищелкиванием языком от восхищения.
— Подарки женам царя Ахмата, — стал читать Ховрин второй список, а слуги стали вынимать из короба украшения женские: перстни и серьги с дорогими каменьями, обручи золотые, булавки с пружинами, гребни из черепахи и прочее, для красы женской нужное.
Потом принесли слуги пять поставов дорогого разноцветного шелка и два постава парчи золотой и серебряной.
Еще более оживления вызвала разборка второго лубяного короба. Вся передняя великого князя загудела, как улей.
Великий князь сам выбрал красивую золотую чарку с бирюзой и жемчугом и подарил из рук своих мурзе Бочюке. Тот прижал ее к груди и ко лбу, низко поклонясь великому князю.
Иван Васильевич, сидя на высоком троне, с презрением щурил глаза на толпу жадных степных хищников и ясно видел всю Орду, которую «Господь уже переменил»:
— Орды не будет, — беззвучно прошептал он…
Великий князь московский в Орду не пошел: Ахматова же посла отпустил он шестого сентября, сказав ему такие слова:
— Великому царю Большой Орды Ахмату-хану, да продлит Бог годы живота его, повестуй: «Отец и повелитель наш! Мы подчинены и послушны вам, а нам на пороге государства важна ваша милость. Дабы вспомнили нас добрым словом, шлем вам в изобилии драгоценные подарки, а покорив врагов своих, посылать еще более даров будем, ибо верны вам, как было сие при Саине-царе, при самом Батые. У нас врагов много, и мы боимся, как бы они не содеяли нам злой западни, сказывая ложные вести. Вы не верьте словам их, пока не получите правдивых вестей от нас. Веруем в вашу благожелательность, посылаем с вашим послом своего посла, боярина Матвея Бестужева».
В этот же день вечером был вызван к государю боярин Бестужев на думу с обоими государями, старым и молодым, и дьяком Курицыным, который со слов Ивана Васильевича уже наказы составил и по утверждении государем послу их вручил при обоих великих князьях.
Прощаясь с Матвеем Бестужевым, Иван Васильевич троекратно облобызал его и благословил.
— Да поможет Господь тобе и в пути и в делах с Ахматом, — проговорил он. — Трудно сие будет, но порадей для Руси православной. Ласкай хана, обещай все, что он похочет. Всякой ценой нам время у Орды купить надобно. Опричь даров, которые хану, ханшам и мурзам предназначены, даст тобе Димитрий Володимирыч корабленников золотых, чарок, кубков, перстней и прочего из мелочи на бакшиш и рушвет ханским вельможам. Долго в Орде не будь, ворочайся борзо. За подарки вельможи татарские тобе в сем помогут…
В то же самое лето тысяча четыреста семьдесят седьмое, с великого поста, февраля двадцать третьего, началось меж Москвой и Новгородом никогда не бывалое. Приехал на Москву посадник Захарий Григорьев со многими новгородцами челом бить великому князю, чтобы дал он им от себя пристава: одним — как ответчикам, другим — как истцам. Докладывая о сем Ивану Васильевичу, престарелый дьяк Степан Тимофеевич Бородатый говорил ему с великим удивлением:
— Не бывало, государь, у них обычая до самого сего дни к великому князю на суд ездить…
Но Иван Васильевич все же принял всех челобитчиков, судил их и своих приставов им дал.
Вслед за ними, на второй неделе поста, еще более новгородцев в Москву понаехало. Были тут посадники Иван Кузьмин да Василий Никифоров и другие, множество житьих людей, много иных новгородцев, и горожан и поселян, были даже вдовы и черницы и вообще все судом новгородским обиженные. Все они челом били великому князю: одни — обиды искать, другие — ответ держать…
Было среди этих жалобщиков много доброхотов московских, особливо из молодших и черных людей, которые преданы Москве были по совести, желали быть под рукой великого князя, а не под рукой Господы и короля Казимира.
От этих людей через дьяка Бородатого и по донесениям наместников своих новгородских узнал Иван Васильевич, что в Новгороде на вече силу взяли молодшие люди, которых все черные люди поддерживают, что Господа уже самовластно распоряжаться не может, что даже сам архиепископ новгородский уж против веча не идет.
Все же, по осторожности своей, великий князь не предпринимал никаких решительных действий. Он внимательно приглядывался и терпеливо ждал, что будет дальше.
И вот в марте нового года, на пятой неделе великого поста, прибыли на Москву к обоим великим князьям, к Ивану Васильевичу и Ивану Ивановичу, послы от архиепископа Феофила и от веча новгородского: Сидор, игумен Николо-Белого монастыря, вечевой подвойский Назарий и вечевой дьяк Захарий били челом великим князьям, были бы они Новгороду не господами, а государями.
Снова пред великими князьями предстал знакомый уж им Назарий, красивый юноша с сияющими глазами.
— Мы, государь, — сказал он великому князю, — все доброхоты московские, ныне объединились крепко со всеми против Господы. Ныне на вече сила у нас. Все молодшие за един стали. Нонечко вече все, без Господы токмо, к тобе нас послало звать тобя государем Новугороду, потому живота в Новомгороде никому нет, опричь Господы. Мы, государи, руки к вам простираем, ко владыкам нашим: протяните и вы нам руку помощи. Содейте сие, государи, пока еще в силе мы, а Господа в страхе великом, не видя собе помощи ни от царя Ахмата, ни от короля Казимира…
Такие же речи говорили и два других посла, подтверждая слова Назария. За это старание и помощь Москве великий князь наградил дьяка и Подвойского вотчинами, а Сидору обещал через митрополита устроить его игуменом в большом монастыре на Москве или близ Москвы.
Великий князь был доволен и решил закрепить это изустное решение веча, на котором в этот раз сила оказалась за молодшими и черными людьми…
— В сих, — молвил он сыну, — оплечье наше против Господы. Поддержать их надобно.
— Как же поддержать-то? — спросил отца Иван Иванович. — Ведь у Господы полки есть, а у доброхотов наших вся сила — токмо они сами…
— Их в свое время московские полки поддержат, — усмехнувшись, заметил Иван Васильевич, — а пока мы вот подумаем, кого в Новгород отпустить послами ко владыке и вечу новгородскому. Мыслю, дьяка да двух воевод с крепкой стражей…
— Яз мыслю, государь, — сказал Курицын, — из дьяков послать Василья Далматова, а из воевод кого — тобе самому лучше ведомо…
— Мыслю, князь Федора Пестрого да Ивана Борисыча Жито, — молвил великий князь. — Далматов тоже тут к месту: разумен и хитр. Пусть пытают они у новгородцев — какого хотят государства от нас? Послов же их пока яз на Москве задержу. Не след им теперь в Новомгороде быть. Чую яз, там нестроения и смуты Господа почнет после запроса нашего.
К концу мая месяца, когда нежданно морозы ударили и лужи по ночам замерзали и только к концу дня успевали оттаивать, послы московские прибыли в Великий Новгород. Всю дорогу они словно поздней осенью ехали, видя, как овощь огородная побита стужей этой необычной и как погибло все обилье садовое…
На другой день после приезда в Новгород, двадцать восьмого мая, послы московские в сопровождении стражи своей, согласно уговору с владыкой и посадником, прибыли на вече, как только зазвонил вечевой колокол.
Они увидели, что народ уже весьма возбужден доброхотами Господы, снова поднявшей голову. Видели послы и московских доброхотов, но их было мало. Воеводы московские переглянулись и знаком подозвали начальника стражи.
— Аким Ипатыч, — тихо молвил князь Федор Давыдович, — будь на чеку на всяк недобрый час…
— Истинно, — ответил Аким Ипатович, — я от Новагорода николи добра не жду, а токмо худа…
Появились члены Господы на помосте степени и пригласили туда послов московских. Когда послы воссели на скамьи, посадник степенный Фома Андреевич Курятник после обычных приветствий народу при открытии совещания закончил свою речь так:
— Сей часец слово за послами господина великого князя Ивана Василича.
Крики толпы прервали его.
— Да живет господин великий князь! — закричали со всех сторон.
Когда же шум начал уж затихать, вдруг явственно послышались голоса небольшого числа людей:
— Да живет государь наш князь Иван Василич!..
Неожиданно эти жидкие голоса были подхвачены мощным ревом великокняжеской стражи:
— Да живет много лет государь наш!..
Это произвело большое впечатление, и толпа сразу стихла. Пользуясь этим, посадник Фома Курятник продолжал:
— Послы скажут слово великого князя…
Поднялся со скамьи и дьяк Василий Далматов, встали вслед за ним и воеводы московские, поднялись со скамей и члены Господы…
— Государь Иван Василич сказывает: «Были у меня послы от богомольца моего владыки Феофила и от веча новгородского, челом били и звали государем Новугороду. Какого же государства вы от меня хотите?»
После мгновенной тишины охватившей всю вечевую площадь, понеслись со всех сторон вопли и крики:
— С тем мы не посыловали!..
— Сие есть ложь!..
— Сие переветники[91] тайно от нас содеяли!
— Бей всех, кто на Москву ездил!
Послы видели с высоты степени, что в толпе началась свалка. Сторонники Господы напали на сторонников Москвы:
— Бей их! Переветники все!
Часть толпы бросилась к степени, и дьяк Далматов увидел — схватили Захария Овинова, которого он по Москве знал, слышал сквозь шум и рев, как Овинов кричал:
— Сие боярин Василь Никифоров содеял! Он князю крест человал от Новагорода…
Толпа оставила Овинова и бросилась искать Василия Никифоровича Пенкова. Овинов скрылся, а через некоторое время с бранью и побоями приволокли к степени Василия Пенкова и, поставив лицом пред всеми, закричали:
— Ты — переветник! Ты был у великого князя! Ты человал ему крест на нас!..
Пенков же, собрав все свои силы, закричал громко:
— Человал яз крест великому князю, дабы служить ему правдой и добра хотеть! На государя же, на Великий Новгород, ни на вас, ни на Господу свою и братию не целовал!.. Оговор сие…
Но пьяный бродяга какой-то, взмахнув топором, рассек ему голову. С ревом подскочили другие и, размахивая топорами, изрубили его в мелкие куски.
Вспомнили тут, что и Овинов на Москве был у великого князя, толпой бросились искать его, а оставшиеся, сгрудившись около самой степени, избивали московских доброхотов и кричали:
— По старине всему быть! Лучше Литве поддадимся!.. Некоторые же явно и дерзко кричали:
— Да живет король Казимир!..
Послы, видя такое безрядье великое, мятеж убийства и грабежи, дали знак страже своей. Московские конники по примеру начальника своего Акима Ипатовича, блеснув обнаженными саблями, стройно развернулись и лавой направились к степени, стоящей посередине площади. Никто не посмел заступить им дороги, очищая место. Очутившись у помоста, конники обернулись лицом к толпе, образуя ход, по которому стремянные подвели коней воеводам и дьяку к самой степени.
Сев на коней, послы в сопровождении стражи спокойно поехали к себе на Городище, где стояли у наместника великого князя.
Безрядье, убийства и грабежи продолжались по всему Новгороду. Убийцы настигли и убили Захария Овинова с братом его Кузьмою на владычном дворе, убили еще некоторых доброхотов московских, а у тех, которых не нашли, дворы разграбили. Многие из сторонников Москвы — бояре, житьи и прочие — разбежались, а иных из них настигли и, схватив, посадили в темницы. Послам же московским и страже их никто из народа никакого зла не сделал: одни не хотели, другие не смели.
Господа чтила послов, но долго не давала ответа, ибо дьяк Далматов по наказу государеву требовал ответ писанный, чтобы всякая измена новгородская вошла бы в изборник новгородских провинностей.
Наконец послов отпустили именем веча с такой грамотой, обращенной к обоим великим князьям. Главное из нее прочел дьяк Далматов обоим воеводам:
— «Вам, господам своим, челом бьем, а государями вас не зовем; а суд вашим наместникам на Городище по старине; а вашему суду великих князей и ваших тиунов у нас не быть. Дворища Ярославля вам не даем. На чем на Коростыни мир кончали, по тому докончанию хотим с вами и жить…»
Старый воевода князь Федор Давыдович, выслушав это, покачал головой и со вздохом сказал:
— Сами собе смерть подписали…
Только июля тринадцатого послы государевы воротились в Москву и привезли с собой ответную грамоту Господы новгородской.
Иван Васильевич, хотя давно уж знал все о делах новгородских от наместников своих и бежавших доброхотов московских, был весьма рад этой грамоте. Передавая ее дьяку Курицыну, Иван Васильевич сказал:
— Пусть дьяк Гусев переписать велит грамоту для изборника о воровстве новгородском. Моим судом судились, государем звали, а тут от всего отрекаются…
На другой день после этой беседы, когда грамота была переписана, дьяк Курицын за ранним завтраком снова принес ее государю. Великий князь повелел Саввушке немедля заложить колымагу.
— Поедем мы с Федор Василичем к митрополиту, — сказал он, — и ты с нами, взяв малую стражу…
Владыка Геронтий встретил государя у красного крыльца в сопровождении духовных чинов, которые при митрополичьем дворе служат ему.
Приняв благословение от митрополита, государь и дьяк Курицын поднялись в переднюю владыки. После краткой молитвы Иван Васильевич сел на государево место и сразу начал беседу о деле.
— Отец мой и богомолец, — обратился он к владыке, — новгородцы крамолу куют, как перед Шелонью, мятежи зачали и под короля Казимира идти хотят. От всего, в чем крест целовали, отрицаются, а на нас лжу положили и всякое бесчестье…
Митрополит Геронтий, пораженный словами государя, крестился и говорил скорбно:
— Аще кого Господь наказать хощет, лишит первей всего разума. Сии же бесы богоотступники совсем без разума стали…
— Отче святый, — продолжал Иван Васильевич, — прочти сию дерзкую грамоту.
Митрополит взял новгородскую грамоту из рук Курицына и, читая ее, восклицал:
— Воровство у них на уме, воровство!.. Не токмо в словах своих отрицаются, а и в том, что было! В судах твоих, государь, отрицаются. К Литве захотели, а Рым к ним руку тянет через короля Казимира.
Сокрушенно качая головой, владыка Геронтий возвратил грамоту дьяку Курицыну.
— Истинны слова твои, отец мой и богомолец! — воскликнул Иван Васильевич. — Помощи твоей и церкви святой жду яз ныне! Русь православную спасать надобно от скверны латыньской! Клянусь пред Богом радеть о сем, живота не щадя!..
Государь встал и, несколько раз перекрестясь на образа, продолжал:
— Отче святый! Молю тя, скажи утре во храме слово о сем, хочу меч карающий обнажить на веры отступников и крестного целования преступников…
— Да поможет те Господь в сем деле святом, сыне мой! — воскликнул митрополит.
— Аминь, — отозвался великий князь и добавил: — Ныне же молю тя, подумай малое время с Федор Василичем, которого тут тобе оставляю. Он тобе, отче, все подробно о зле новгородском расскажет. Яз же за благословением на рать великую к матери своей поеду.
На другой день вся Москва, посады и пригороды загудели церковным звоном, от всех церквей пошли крестные ходы в Кремль к собору Михаила-архангела, где должен был служить обедню сам митрополит Геронтий и сказать слово о зле новгородском.
В Кремле все площади, улицы и переулки около церквей были полны народом. Стояли плечо к плечу, а в церкви и войти уж нельзя — столько людей там.
Гул колокольный и шум толпы был непрерывный, и только после обедни вдруг везде тихо стало: колокола смолкли, пения церковного не слышно, и на улицах в толпе тишина, словно вымерло все кругом. Это слово свое о зле новгородском начал митрополит Геронтий, но слово его слышно было только в соборе. Все же на улицах было тихо, говорили вполголоса, ибо слова владыки передавали по рядам от Михаила-архангела во все стороны.
Митрополит горячо призывал всех на защиту Руси и веры православной, говорил, что великий князь снова становится карающим мечом в руке Божьей против латыньства Господы новгородской.
В конце слова своего Геронтий повелел всему духовенству по всей Руси православной — во всех церквах и монастырях призывать народ на рать с новгородцами, от веры отступающими и крестоцелование преступающими.
После этого митрополит и служившие с ним епископы и священники в полном облачении вышли из собора вслед за великим князем, но государь вместе со всем семейством своим остался на паперти. Они же, сойдя на площадь, отслужили молебен о даровании победы московскому воинству.
Под звон колоколов, принимая благословение крестом от священников, стоявших на паперти, народ, взволнованный и возмущенный новой изменой новгородцев, в суровом молчании медленно стал расходиться по домам.
Иван Васильевич, все семейство его, старая великая княгиня Марья Ярославна и братья государя Андрей меньшой да Борис в колымагах своих поехали в хоромы великого князя.
Когда народ узнавал ехавших впереди обоих великих князей, Ивана Васильевича и Ивана Ивановича, громкое «ура» потрясало кремлевские улицы, прорываясь сквозь гул колоколов. Иван Васильевич, склоняясь к уху сына, прокричал ему:
— С сего дни проповедь митрополита пойдет по всей Руси. Слова его, яко незримые воины, почнут бить новгородцев за измены их. Народ за нас будет, а в сем главная сила для полков наших…
В ближайшие же дни после молебствия на площади принялся великий князь за приготовления к войне. Прежде всего послал он гонца к великому князю тверскому Михаилу, брату покойной Марьюшки.
— Узрим вборзе, что и как дядя твой родной для нас содеет, — сказал он сыну, — он тоже от нас в зарубежную сторону глядит…
— Не посмеет, чаю, в помощи нам отказать, — неуверенно произнес молодой великий князь.
Иван Васильевич усмехнулся.
— Днесь с часу на час жду ответа, — сказал он, нетерпеливо потирая руки. — Первая ласточка будет…
Дверь в покой государя отворилась, и начальник княжой стражи Ефим Ефремович ввел боярского сына Леваш-Некрасова, которого Иван Васильевич посылал в Тверь.
— Сказывай, — приказал великий князь.
— Великий князь тверской тобе повестует: «Будь здрав брат мой, подай Бог тобе успеха. Шлю яз тобе воеводу своего знатного князя Михайлу Федорыча Микулинского со многими полками. Будешь идти землей моей, везде полкам твоим корм готов будет: и людям и коням. Яз же сам рад буду за столом у собя брата моего видеть…»
— Добре! — воскликнул радостно великий князь и, налив кубок вина подал его вестнику.
— Пей, Трофим Гаврилыч, во здравие да иди отдыхать. Вижу, вельми устал…
— Будьте здравы, государи, — проговорил вестник и, выпив, вышел с поклоном…
— Теперь, Иване, других твоих дядей звать буду, — весело продолжал Иван Васильевич, — Андрея большого да Бориса. Андрей-то меньшой и сам пойдет. А о старших братьях придется мне бабке твоей челом бить. Ее послушают — она их опора…
В хлопотах этих предвоенных и август прошел, и в последний день его журавлиный отлет начался. Наступил и сентябрь-ревун, и встретила Русь на первое число праздник Семена-летопроводца. Начались уж в деревне посиделки и осенние хороводы, а великий князь все еще не начинает похода, давно уж решенного. Все с воеводами думает и все карты, которые чертили еще для шелонского похода семь лет назад, снова разглядывает. Воеводы же волнуются и, не смея сказать Ивану Васильевичу, сыну его Ивану Ивановичу докучают, что время зря государь упускает, новгородцам дает к войне подготовиться…
Не выдержал молодой великий князь и сентября десятого сказал осторожно об этом родителю своему, якобы от себя…
Рассмеялся великий князь и спросил, глянув в лицо сыну:
— Воеводы подучили?
Иван Иванович вспыхнул от смущения и признался отцу.
— Докучали, государь, — ответил он, смеясь, — но и яз сам промедления сего страшусь…
— Эх, сыночек, — сказал Иван Васильевич с ласковым упреком, — поспешишь — людей насмешишь, а то и хуже — сам наплачешься. Вот сей часец придут воеводы на думу, яз с ними и поговорю.
Увидев тревогу на лице сына, он весело добавил:
— Не бойся, сговор ваш не открою…
Часа за два до обеда собрались воеводы в трапезной великого князя, где уж по всем столам были разложены военные карты.
— А ведаете, воеводы, — неожиданно среди начавшейся беседы спросил Иван Васильевич, — днесь сынок меня попрекнул, что медлю идти к Новугороду?
— А что ж, государь, — откликнулся воевода Иван Димитриевич Руно, — право молодой государь баит. Изгоном на ворогов пасть надобно, сам ты нас сему учил…
— Каюсь, Иван Митрич, учил сему, — с усмешкой ответил великий князь, — да, видать, не всему выучил…
— Изгон-то изгоном, — заметил князь Федор Давыдович, — на таком дальном пути мыслить о нем рано. Нечаянность добра, когда уж бой идет, но все же, государь, пошто ворогам время давать. Сам ведаешь, город крепят, с королем Казимиром сносятся всяк день…
Видя, что все воеводы согласны с князем Федором и готовы поддержать его, Иван Васильевич насмешливо сощурил глаза и спросил:
— А с царем Ахматом они сносятся? Тыл-то у нас есть аль нет?
Воеводы смутились, а Федор Давыдович хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул:
— Ах, яз, старая колода! Прости, государь, — о малом, об Орде забыл! Орде ведь, чем ближе к зиме, поход-то на нас трудней, а нам — легче…
— Истинно, — смеясь, одобрил Иван Васильевич, — ведь сам Ахмат о сем в ярлыке своем пишет, баит там о сердце зимы, о девяноста днях. Мыслю, зимой-то тыл спокоен у нас будет. В крымских же степях, да и у Хвалынского моря тепло и зимой, и там турки, а может, и Узун-Хасан с Ахматом заратятся. Посему хочу ждать до конца сентября. Может, вести какие пришлет еще нам Матвей-то Бестужев. Будет все крепко в тылу, можно будет и царевича Даниара с его полками к Новугороду взять. Хватит на Оке-то и одного царевича Муртозы…
— Когда же идти-то, государь, намечаешь? — спросил князь Данила Холмский.
— На всяк день готовыми быть надобно, — ответил великий князь, — а наипозднее — в самый конец сентября, в самый Маремьянин день…
Сентября двадцать пятого прибыл из Торжка на Москву гонец от наместника государева, от Василия Ивановича Китая.
Вестник этот обоим государям в присутствии воеводы князя Патрикеева и дьяка Курицына поведал:
— Повестует наместник твой, государь, Василь Иваныч Китай: «Будьте здравы, государи. Днесь пригнал ко мне из Новагорода Федор Калитин, староста с Данславской улицы, бил челом об опасе ему на Москву к вам, государи, ехать. Баил, челом вам бить будет от архиепископа Феофила, дабы дали вы опасную грамоту владыке, богомольцу своему, яко послу новгородскому у вас с челобитьем быть…»
Великий князь весело усмехнулся и молвил:
— Из сего уразумел яз, что нету у Новагорода помощи ни от Казимира, ни от Ахмата. Оба они вязнут в своих делах.
Потом, обратясь к гонцу, приказал:
— Повестуй наместнику моему: «Будь здрав, Василь Иваныч! Опасчика, старосту того, держи у собя в Торжке до прихода моего». Иди отдыхай, а утре в Торжок гони…
— Ну, пиши, Федор Василич, складную[92] Новугороду. Добре обмысли, да в Маремьянин день и пошлем. Токмо с кем грамоту отсылать?
— Мыслю, государь, — сказал Курицын, — с подьячим Родионом Богомоловым…
— Добре, — согласился государь, — пущай Богомолов едет.
— Как у тобя, отец, всегда все точно исчислено! — восторженно заметил Иван Иванович. — Так как воеводам наметил Маремьянин день, так и выходит…
Наступил октябрь-свадебник. С покрова уж Богородицы девки свои косыньки на две расплетают, головы бабьим повойником кроют. Зазимье начинается, пастухам расчет дают, а скот в хлева на зимний корм ставят.
Целую неделю совещается с воеводами своими великий князь, вызвав к себе и Даниара-царевича, определяет, кому, как и какими дорогами идти. Девятого же октября великий князь оставил на Москве при митрополите Геронтии и дьяке Курицыне вместо себя только сына своего, ибо Марья Ярославна постриг принять собиралась и в монастыре затвориться, воеводам приказал в поход идти.
После краткого молебна пред полками у собора Михаила-архангела Иван Васильевич в тот же день выступил из стольного града Москвы к Новгороду, чтобы казнить войной от веры отступников и клятвопреступников.
За четыре же дня до этого по велению государя вышел в поход царевич Даниар. Ему приказано было идти на Клин, потом к Твери и Торжку и вестниками с великим князем непрестанно ссылаться.
Сам великий князь с братом Андреем меньшим пошел на Волок и октября четырнадцатого остановился там, слушал обедню, ел и пил у брата Бориса, князя волоцкого.
В Волок же пригнал по приказу князя тверского боярский сын, именем Хидырщик, с людьми своими, дабы кормы отдавать войску московскому.
Иван Васильевич был доволен: чувствовал он силу свою.
Отсель через град Микулин Иван Васильевич пошел к Торжку, повелев Андрею меньшому идти туда же, но через градец Старицу.
На первом же стане от Волока, в селе Лотошине, встретил государя с великой честью князь Андрей Микулинский, посланный великим князем тверским «звать его хлеба ести».
Полки великого князя двигались весьма быстро: день в день, час в час приходили, куда им было указано. К Твери подъезжал великий князь октября шестнадцатого, когда около полудня прискакал вестник из Торжка с известием о приезде нового посла, Маркова Ивана Ивановича, от владыки и от веча челом бить о даровании охранной грамоты для самого архиепископа новгородского.
Иван Васильевич рассмеялся и воскликнул, обращаясь к ехавшим рядом воеводам:
— Слабеет духом Господа новгородская! Нету им ниоткуда помощи! Сказывал яз, высокоумия у них много, а ума мало.
Великий князь помолчал, слегка хмуря брови.
— Скажи Китаю Василь Иванычу, — обратился он к вестнику, — пусть сего Маркова вместе со старостой Федором Калитиным до меня держит. Вборзе сам буду. Иди…
Великий князь заметил вдали собор Св. Спаса, в котором он обручался с Марьюшкой и который с детских лет не видал. Вспомнились ему ночные факелы, гром пушек, гремевших во тьме зимней ночи привет его слепому отцу, бежавшему с семьей из вологодской ссылки. Но все в этом городе, когда теперь он ехал по его улицам, казалось ему маленьким, скучным и серым.
На миг только защемило сердце, когда вдруг привиделись снежные горы, которые Илейка с Васюком им делали, и потом ярко так вспомнился обряд обручения, когда он, еще маленький, и рядом ласковая девочка, еще меньше его, а кольца у них на руках большие обручальные, внутри воском облеплены, чтобы с пальчиков детских не падали…
— Марьюшка, — шепнул он со вздохом и насильно забыл свое детство, такое радостно-печальное для всех, давно переживших его.
За трапезой у великого князя Михаила, так же как прежде у отца его, великого князя Бориса, много пили и ели, и слуги в таких же парчовых кафтанах подавали и разносили кушанья.
Неизвестно отчего, Ивану Васильевичу становилось все скучней и тоскливей, он с радостью вышел из-за стола, как только обед кончился. После обычных обильных благодарностей, пустых разговоров и прощаний, с пьяными уже объятиями и поцелуями, Иван Васильевич, провожаемый хозяином, сошел с красного крыльца. Здесь, садясь на коня, он взглянул нечаянно в глубину двора и вдруг ясно вспомнил то место около большого сарая, где когда-то строил он снеговую гору. Вот он один на верхушке горы садится в санки и видит внизу грустное личико Дарьюшки и слезы обиды в ее милых глазах…
Медленно, не оглядываясь, выехал Иван Васильевич со двора тверского князя, словно хоронил здесь дорогие призраки детства, на миг воскресшие в его сердце…
В воскресенье, октября девятнадцатого, въехал великий князь в Торжок при звоне колокольном во всех церквах. Встречен был он крестным ходом и своим наместником, а также послами псковскими, которые ожидали здесь его приезда.
В тот же день прибыли в Торжок знатные бояре новгородские — Лука да Иван Клементьевы и челом били государю в службу со всеми людьми своими и вотчинами.
Во вторник, октября двадцать первого, отпустил он во Псков, по просьбе веча псковского, князя Василия Шуйского наместником своим и воеводою.
Октября же двадцать третьего выступил великий князь со всеми своими силами и пошел через Волочок дорогой меж Яжолбицами и рекой Мстой к Новгороду.
Царевичу Даниару приказал он идти рекой Мстой, по правому ее берегу, а с ним послал воеводу своего Образца-Симского, князя Василия Федоровича.
По своей стороне, вдоль левого берега Мсты, повелел идти князю Даниле Холмскому, а с ним многим детям боярским от своего двора, со всеми владимирцами и костромичами. Там же велел идти боярам своим, тверичам Григорию да Ивану Никитичам с димитровцами и кашинцами.
По правую руку, меж своей дорогой и Мстою, велел идти князю Семену Ивановичу Ряполовскому с суздальцами и юрьевцами.
По левую руку от себя, из Торжка на Демань, приказал он идти брату, князю Андрею меньшому, а с ним воеводе Василию Сабурову с ростовцами и ярославцами, да воеводе княгини Марьи Ярославны Семену Пешку со всем двором государыни.
Меж Деманьской и Яжолбицкой дорогами повелел великий князь идти князю Борису Оболенскому с можайцами и волочанами да князю Александру Оболенскому с калужанами, москвичами и глуховцами…
Всю землю новгородскую от Волочка и от берегов Мсты до Яжолбицкой дороги и Демани должны занять войска великого князя и почти сплошным валом катиться к Русе и Новгороду, все затопляя собой, словно река в половодье.
Страх охватил новгородцев перед этой силой великой, и с двадцать седьмого октября, когда в селе Волочне встречал и бил челом в службу великому князю старый посадник новгородский Григорий Тучин, пошли потом такие же встречи и челобитья на всем пути, особливо от молодших и черных людей.
В субботу второго ноября, когда в деревнях начинают топку печей в овинах, прибыл в Турны, в стан государев, посол от Пскова Харитон Качалов и привез с собой грамоту.
Узнав об этом, сказал великий князь дворецкому своему Русалке Михаилу Яковлевичу:
— Грамота, баишь, есть? Знать, молить будут отсрочки походу. Зови Качалова.
После весьма почтительных поклонов и приветствий псковский посол спросил:
— Могу ли яз, государь, читать тобе грамоту?
— Читай, — с улыбкой ответил Иван Васильевич.
Посол достал из плоского деревянного ларца небольшой кусок пергамента и прочел: «Господину великому князю Иван Василичу, государю всея Руси. Посадник псковский степенной, старые посадники и сынове посадничьи, и бояре, и купцы, и житьи люди, и весь Псков, вотчина ваша, своим государям, великим русским государям, челом бьем. По вашему государеву велению мы складную грамоту послали Новугороду, и наши взметчики в Новомгороде взметнута положили, да и во Псков приехали. Ноне же за наши грехи весь город Псков выгорел, и мы вам, своим государям, со слезьми являем беду свою, а возлагаем упование на Бога да на вас, своих государей. Вотчина ваша, добровольные люди, весь Псков челом бьет».
Иван Васильевич, зная, что устно посол будет просить об отсрочке выступления псковичей в поход, молвил:
— Добре, иди отдыхай. Далее со мной поедешь.
Государь протянул послу руку, которую тот почтительно облобызал…
Ноября четвертого, когда Иван Васильевич в Бобловых станом стоял, пришел туда в помощь ему князь Михаил Федорович Микулинский. Принял его государь с великим почетом и повелел ему вслед за собой тем же путем идти к Новгороду.
Восьмого ноября в стане своем в Еглине у Спаса, повелел великий князь дьяку своему Василию Далматову привести новгородских послов Федора Калитина и Маркова Ивана Ивановича.
Войдя к великому князю, оба новгородца степенно на образа помолились и, обратясь к Ивану Васильевичу, низко поклонились и не господином, а государем назвали.
— Будь здрав, государь, на многие лета, — сказали они, — челом тобе бьем от владыки и от Новагорода.
Государь чуть заметно усмехнулся и спросил:
— О чем челом бьете?
— Пожалуй, государь, дай охранную грамоту для владыки Феофила и послов новгородских, — отвечали послы, — дабы могли приехать к тобе и отъехать добровольно…
Великий князь пожаловал их, велел Далматову выдать грамоту и отпустил послов к Новгороду. Далматову же приказал, если будут еще послы от Новгорода, отвечать им, что опасная грамота уже выдана, и давать им приставов, дабы, пройдя войско государево, могли восвояси возвратиться.
Ноября девятнадцатого, не доходя ста двадцати верст до Новгорода, стал станом великий князь на Палинах. Здесь решил Иван Васильевич, созвав всех воевод, походный порядок войска своего в боевой перестроить.
Собрались в шатре государя, как заранее было указано, три брата родных его да два брата двоюродных — князь Иван Патрикеев и князь Василий верейский — и все прочие воеводы.
— Сейчас позавтракаем и к делу приступим, — сказал Иван Васильевич, крестясь и садясь за стол, — берите все сами. По-походному. Не ждите.
Во время завтрака государь только сообщил кратко, что боевые действия начинать он хочет отсюда, неожиданно для новгородцев.
Воеводы спешили с едой, и, когда кушанья были съедены, государь повелел Саввушке убирать все со стола и разложить пред ним большую карту, на которой начертан был Новгород и его окрестности.
Глядя на карту, Иван Васильевич заговорил громко и властно:
— Брату моему Андрею меньшому в передовом полку быть. Воеводы под его рукой: князь Данила Холмский с костромичами; князь Федор Давыдыч Пестрый с коломичами; князь Иван Василич Стрига-Оболенский с володимирцами.
Брату моему Андрею большому быть в правой руке у меня. Воеводы под его рукой: князь Михаил Федорыч Микулинский с тверичами; воевода Григорий Никитич Жито с димитровцами; воевода Иван Никитич Жито с кашинцами.
Брату моему Борису в левой руке у меня быть. Воеводы под его рукой: князь Василь Михалыч верейский со двором своим; Семен Пешек, воевода княгини Марьи Ярославны, с двором государыни.
У собя в полку велю быть князю Ивану Юрьичу Патрикееву; Василью Федорычу Образцу-Симскому с боровичами; князь Семену Ряполовскому с суздальцами и юрьевцами; князь Александру Василичу Оболенскому с москвичами и новоторжцами да князь Борису Михайлычу Оболенскому с можайцами, волочанами и звенигородцами.
Великий князь помедлил некоторое время и спросил:
— Добре ли запомнили, братья мои и воеводы, кому у кого и с кем быть?
— Добре, добре, государь, — ответили со всех сторон.
Великий князь опять стал глядеть в карту, изучая заново окрестности Новгорода. Потом встал из-за стола, перекрестился на икону, что висела в шатре возле полкового знамени, и молвил громко:
— Ну, воеводы мои, зачинаем с Божьей помочью. Отпускаю всех вас прямо со стана сего на Палинах к Новгороду. Займите там Городище и все монастыри, дабы новгородцы не пожгли их. Воеводам же князь Холмскому, Пестрому и Стриге-Оболенскому, а такоже Григорью и Ивану Микитичам Жито идти к Бронницам, что возле Городища, и ждать там приказов моих. Прочим же всем стать у полуденного берега Ильмень-озера на Взвадне и на Ужине и также вестей от меня ждать…
Ноября двадцать первого стоял великий князь в Тухоле и послал оттуда во Псков посла своего Петелю Паюсова, а с ним отпустил посла псковского Харитона Качалова.
Призвав к себе в одно время Паюсова и Качалова, государь гневно сказал послу своему:
— Гони ямским гоном и посла псковского с собой вези. Оба вы во Пскове наместнику моему князю Василь Василичу скажите: «Приказываю тобе, княже, немедля вести полки псковские к Новугороду ратию с пушками, пищалями и самострелами, со всей приправою, с чем ко граду приступать. Пришедши же на устье Шелони, ты бы в тот же час весть мне прислал, и яз тобе укажу, где тобе быть. А не учинишь сего, как мне надобно, сам ведаешь, что всем за сие бывает в ратное время».
Отпустив послов во Псков, Иван Васильевич в тот же день пошел в Сытино, что в тридцати верстах от Новгорода, расположился там станом и стал ждать послов, для которых охранную грамоту выдал.
В воскресенье, ноября двадцать третьего, прибыли в Сытино владыка Феофил, а с ним посадники: Короб, братья Федоровы, Полинарьин; житьи: Климентов, Медведнов, Арзубьев, Кильский да купец Царищев.
Иван Васильевич принял всех их у себя в походном шатре в присутствии брата своего Андрея меньшого, князя Патрикеева, братьев Морозовых, дьяка Василия Далматова и воеводы Ивана Руно, который был при новгородцах в войске московском приставом от государя.
Вновь увидел великий князь всех заклятых своих врагов. Смущены они были и покорны, но чуялась в них скрытая злоба, таилась хитрость, дабы снова обмануть.
Первым говорил архиепископ от всего духовенства новгородского, называя Ивана Васильевича «государем своим и великим князем всея Руси». Говорил он пространно и книжно, моля государя, «меч бы свой унял и огнь утолил, и кровь бы христианская не лилась…»
Великий князь, стискивая зубы от гнева, слушал все лицемерные слова эти и взывания к нему о жалости, но молчал, и суровое лицо его было неподвижно.
Затем владыка Феофил неожиданно для великого князя с горестью и жалобой воскликнул:
— Аз, господине государь, с архимандритами и игумнами и со всеми священниками тобе, государю своему, со слезьми челом бьем. Разгневался ты на бояр новгородских первым приездом, свел их на Москву из Новагорода. Молим тя, государь, ты бы пожаловал, смиловался, тех бы бояр великих отпустил в свою вотчину, в Великий Новгород…
Поднял высоко брови великий князь, удивляясь глупости и несообразности этой просьбы, будто не знали и не ведали новгородцы, что вокруг них делается. Не сказал он и тут ни единого слова.
После владыки Феофила говорил от посадников, от житьих людей и прочих старый посадник Яков Короб.
— Господине государь, князь великий Иван Василич всея Руси, — начал он. — Богомолец твой владыка Феофил пред тобою стоит. Посадник степенный Фома Андреич и старые посадники, тысяцкий степенный Василь Максимов и старые тысяцкие, бояре и житьи, купцы и черные люди, весь Великий Новгород, вотчина твоя, все мужи вольные челом бьют тобе, своему государю, дабы ты, государь, пожаловал, смиловался…
Иван Васильевич насторожился, думая услышать что-либо новое от светских властей новгородских, от самой Господы и веча, но этого не случилось. Яков Короб повторил все то же, о чем просил архиепископ, — об освобождении бояр — вождей Господы.
Когда все речи новгородские кончились, Иван Васильевич долго сидел молча, а новгородцы растерянно меж собой переглядывались. Наконец выступил вперед посадник Лука Федоров и бил челом ото всех государю, дабы пожаловал он, повелел им «поговорить с боярами его».
— Добре, — усмехнувшись, ответил великий князь, — говорите. Пока же говорка сия идти будет, пейте и ешьте у меня.
Поблагодарили государя послы новгородские и вышли из шатра, сопровождаемые своим приставом Иваном Руно и Русалкой, дворецким великого князя. Следом за ними вышла и стража государева.
Как только послы вышли, великий князь в гневе вскочил с места и стал быстро ходить вдоль шатра. Андрей меньшой, Патрикеев, братья Морозовы и дьяк Далматов с тревогой следили за ним.
— Разумею яз, — заговорил, поборов гнев свой, Иван Васильевич, — хотят они затянуть время, все еще блазнят собя помочью Казимировой. Нам же надобно с Новымгородом борзо кончить, и не словами, а делом.
Успокоившись, великий князь сел на свое место и продолжал:
— Говорку мы им дадим, хоша все сие будет токмо словоблудие.
Иван Васильевич рассмеялся и добавил:
— Вам всем, опричь князя Андрея, с ними, скоморохами, в словесную игру играть придется, дабы в Сытине их задержать подоле, дабы Новгород эти дни, хоша без плохой, а все ж без головы был бы…
Иван Васильевич задумался, и все сидели молча, чтобы не мешать ему, но великий князь через самое малое время продолжал:
— Андрей-то у меня останется, а ты, Иван Юрьич, со всеми, кто тут, иди в шатер для дьяков. Там яз велел для говорки почетный обеденный стол собрать. Угощайте их там от моего имени с честью.
Когда все ушли, великий князь сказал брату:
— Днесь самое трудное наступает в нашем деле, Андрюша. Надобно нам, пока словоблудие сие будет идти, все полки подвести к Новугороду, а потом с каждым днем крепче петлей затягивать. Скажи о сем братьям и с ними вместе прикажи воеводам всем быть у меня после обеда на ратной думе…
На другой день, в понедельник, началась говорка с послами новгородскими князя Патрикеева, братьев Морозовых и Далматова.
Опять длинно и пространно говорили послы, начиная с владыки, то же самое, что в первый раз говорили пред лицом великого князя. Называя его государем, просили о прекращении войны, об освобождении новгородских великих бояр из заточения, настаивали на отказе великого князя от судов в Новгороде и от вызовов новгородцев к себе на суд в Москву. Предлагали ему ездить в Новгород каждые четыре года для суда и сбора податей. Просили все то, чем в Коростыни семь лет назад мир заключили…
Последним говорил Яков Короб и, понимая, что новгородцы требуют того, чего требовать теперь невозможно, окончил речь свою словами:
— Пожаловал бы государь свою вотчину, как Бог положит ему на сердце…
С усмешкой выслушал великий князь вести об этом от князя Патрикеева после обеда, когда уже воеводы его собрались на думу.
— Слышите, воеводы, — молвил жестко Иван Васильевич, — бают они с нами, яко победители. Подкрепляю днесь приказ свой: Городище и монастыри занять все. Повелеваю воеводам: князьям Даниле Холмскому, Федору Пестрому, Ивану Стриге-Оболенскому да Ивану и Григорию Жито, с полками своими идти из Бронниц прямо к городу. На другую же сторону Новагорода, к Юрьеву и Аркажу монастырям, идти повелеваю воеводам князьям Семену Ряполовскому, Александру Оболенскому, Борису Оболенскому и боярам Василью да Елизару Гусевым, а с какими полками, приказано будет…
После этого начались подробные беседы с рассмотрением чертежей Новгорода и окрестностей, чтобы лучше приказ государя выполнить. Иван Васильевич одобрил все решения воевод своих, но требовал выполнения этих решений к утру ноября двадцать пятого…
— Хочу, — сказал он строго, — чтобы завтра за ранним завтраком об исполнении сего мне было ведомо…
На другой день, когда государь сел завтракать, примчался гонец от князя Данилы Холмского и вслед за ним другой — от князя Ряполовского. Сообщили они, что воеводы с той и другой стороны всю ночь переходы делали вдоль берега Ильмень-озера, а где нужно, и по льду озера идя, заняли к утру Городище и все монастыри вокруг Новгорода.
Иван Васильевич перекрестился и, велев дать гонцам по чарке крепкой водки и пирога на закуску, весело воскликнул:
— Передайте поклон мой всем воеводам и воям их! Да скажите, велит-де государь во всех полках днесь праздничный обед изготовить!..
— Ныне главное-то добре изделано, — молвил Иван Васильевич, отпустив гонцов и обращаясь к Патрикееву, который вместе с другими ожидал его приказаний для беседы с послами новгородскими.
— Лучше того и быть не может, — весело подтвердил князь Иван Юрьевич, — петля на шею накинута. Уже затягивать, чаю, можно…
— Пождем малость, — возразил Иван Васильевич, — не все еще полки подошли наши, да и псковичи с пушками надобны. Может, осаду поведем…
Помолчал великий князь и продолжал насмешливо:
— Владыка — богомолец мой чрезмерно усердный, да Господа его, вишь, ответа все ждут. Так спросите днесь их о посольстве Захария да Назария, которые от них в Новгород государями нас звали. В сем бы посольстве не запирались, а повинились и челом били, а яз их пожалую. Ну, да сами вы ведаете, что от них нудить надобно. Скажут пусть, какого государства от нас хотят. От меня же передайте: молвил-де великий князь, что вотчина наша новгородская ведает, как надо ей челом бить.
На этот раз говорка была с послами недолгая. Прослышали новгородцы о передвижениях полков государевых и стали бить челом Ивану Васильевичу, отпустил бы их в Новгород поразмыслить, и попросили для-ради охраны приставов им дать. Государь пожаловал их, повелел Ивану Руно проводить послов до города. Сам же через день, ноября двадцать седьмого, времени не теряя, взяв с собой брата, князя Андрея меньшого, пришел с полками своими под город и, перейдя Ильмень-озеро по льду, стал станом в селе Лошинского, у Троицы на Паозерье, в трех верстах от Новгорода. За день раньше сюда же пришел князь Василий верейский и стоял тут же поблизости в монастыре на Лисичьей горке. Князю Андрею меньшому Иван Васильевич велел стать в монастыре у Благовещенья, прочим же воеводам своим так велел встать вокруг города: князю Ивану Патрикееву — в Юрьеве монастыре, князю Дмитрию Холмскому — в Аркаже монастыре, Василию Сабурову — в монастыре у Пантелеймона, князю Александру Оболенскому — в монастыре у Николы на Мостищах, князю Борису Оболенскому — в монастыре Богоявления на Сукове, князю Семену Ряполовскому — на Стипе, по левой стороне реки Пидбы. На Городище же повелел Иван Васильевич стоять князю Федору Пестрому, князю Ивану Стриге-Оболенскому да Ивану и Григорью Никитичам Жито.
Ноября же двадцать девятого пришел с полками своими брат государя Борис Васильевич, которому великий князь велел стать во владычном селе на Кречневе, вниз по Волхову.
Таким размещением полков кольцо вокруг Новгорода замкнулось, и великий князь вновь, со вниманием проглядев карту Новгорода и его окрестностей, повелел с тридцатого ноября всем воеводам только половину людей своих при себе держать, а остальных по корм посылать для полков. Срок на это дал государь десять дней. Все воины на местах своих были под городом на одиннадцатый день, в четверг после Николина дня. В этот же день Иван Васильевич весть получил от гонца своего Севастьяна Кушелова, что наместник государев во Пскове князь Василий Шуйский уж Сольцы прошел и ведет полки псковские вниз по Шелони с пушками и со всею приправою к Новгороду.
Иван Васильевич всем этим был весьма доволен и говорил шутливо с воеводами:
— Могут ныне новгородцы баить по-всякому, молить и грозить сколь им угодно. Все едино податься уж им некуда…
Словно в ответ на шутку государеву, декабря четвертого владыка Феофил, все с теми же послами, с которыми ранее бывал, прибыл к Троице на Паозерье. Били челом послы государю, чтобы пожаловал, дозволил с боярами своими говорить.
Великий князь выслал им на говорку князя Ивана Патрикеева, князя Федора Пестрого и князя Ивана Стригу-Оболенского, которые оба на вече были в Новгороде, да братьев Морозовых. Опять шли те же разговоры, что и перед этим, и опять послы просили, указал бы великий князь своей вотчине все, как Бог положит на сердце свою вотчину жаловать.
Иван же Васильевич ответил им то же, что и ранее:
— Сами ведаете, как и о чем челом мне бить…
Понимал государь, что новгородцы не хотят говорить первыми об условиях. Как на торге, они боятся продешевить, запросить меньше, чем может дать им он сам.
Поняли и новгородцы, что великого князя не переупрямишь, и просили поволить им ехать в город да опять к государю вернуться с той же охранной грамотой, и он поволил.
— Того не разумеют, — сказал Иван Васильевич дьяку Далматову, — что с каждым полком, который к Новугороду подходит, их дела хуже, а наши лучше…
Дверь отворилась, и в покой вошел дворецкий Русалка.
— Государь, — сказал Михаил Яковлевич, — полки Даниаровы и боровичи воеводы Василь Федорыча Образца под городом…
— А где сами царевич и воевода? — спросил радостно великий князь.
— Туточки, государь, во дворе твоем, а с ними и приставы царевичевы — князь Петр Оболенский и князь Иван Звенец…
— Зови всех!
Иван Васильевич сердечно встретил прибывших воевод и, выпив вместе с ними по кубку вина, тут же назначил им места под городом.
— Рад вам, вельми рад, — говорил он, — вот станы ваши: Даниару стать в Кириллове монастыре да в монастыре у Андрея на Городищенской же стороне, а обоим приставам его стать в монастыре на Ковалеве. Воеводе же Василь Федорычу Образцу стать в монастыре на Волотове. Идите же по местам своим и пока отдыхайте с пути…
Не прошло после этого и часа, как пришел под город брат государя князь Андрей Васильевич большой вместе с воеводой тверским князем Михаилом Микулинским. Еще более рад им был Иван Васильевич, чем Даниару-царевичу.
Повелел он стать брату своему князю Андрею большому с угличанами в монастыре у Воскресения на Деревянице, а тверскому воеводе князю Михаилу с тверичанами велел стать в монастыре у Николы на Островке.
Видя в войске своем полки всех братьев своих и полки великого князя тверского, Иван Васильевич был доволен более всего тем, что те, которые должны были быть союзниками против него, будут ныне действовать как раз наоборот: будут, ослабляя силы друг друга, укреплять его мощь — мощь великого князя московского…
В самый канун Николина дня, декабря пятого, приехал из Новгорода в Паозерье к великому князю владыка Феофил все с теми же посадниками и житьими, что и ранее с ним были.
Иван Васильевич принял посольство в присутствии всех трех братьев своих, у него в этот день обедавших.
— Господине государь, — говорил владыка Феофил, — князь великий всея Руси, челом тобе бьем от всего Новагорода. — Виновны мы пред лицом твоим, молим: пожалуй, помилуй. Винимся мы, посылали к тобе и к сыну твоему Назария и дьяка Захарию в государи Новугороду тобя звать, а потом от сего отрицались. Прости и помилуй. Скажи, государь, сам, какого государствования ты хочешь.
— Рад яз, — ответил великий князь, — что вы покаялись в вине своей. Обмыслив, днесь же ответ вам с боярами своими пришлю.
Взглянув на братьев, заметил Иван Васильевич, что у них страх, который передался им от новгородцев, а у Андрея большого и зависть к себе великую увидел.
Новгородцы ушли удрученные и покорные, горести своей не скрывая.
— Иван Юрьевич, — сказал Иван Васильевич князю Патрикееву, — ответь им от моего имени: хочу-де государствовать в Новомгороде, как на Москве государствую. Пусть с вечем о сем размыслят. Срок же яз им даю — от сего дни на третий день дать мне ответ.
Иван Васильевич помолчал и добавил:
— Да поищи, Иван Юрьевич, толмача собе по-фряжски баить и прикажи маэстро Альберта, которого яз с собой из Москвы взял, добрый мост построить под Городищем к Новугороду для приступа. Да таков мост-то дородный, чтобы и пушки по нему возить было можно и конным скакать слободно. Вишь, Волхов-то какая река: и в морозы не вся замерзнет…
Только ушел Патрикеев, как вошел дворецкий Русалка и доложил:
— Полки псковские, государь, подходят к Новугороду. Пригнал к тобе от войска и наместника твоего посадник псковский Василь Епимахов.
— Зови! — крикнул радостно великий князь, вставая с места. — Сие сугубо нам важно и ради стрельбы огненной и ради кормов из Пскова!..
Посадника Епимахова государь встретил весьма приветливо, спросил имя и отечество и звал его Василием Сидоровичем.
— Ну, сказывай, Василь Сидорыч, — молвил государь, — садись с нами за стол попросту, по-походному.
Испив кубок за здравие великого князя, посадник доложил ему:
— Яз, государь, к тобе от наместника твоего князя Василья Шуйского и ото всего войска псковского.
Посадник встал из-за стола, поклонился Ивану Васильевичу и продолжал стоя:
— Пришли мы все на твое государево дело с пушками и со всем, с чем повелел нам к тобе быть, со всею приправой ратной. Где повелишь нам у Новагорода стать? Полки свои разместив, наместник твой князь Василий сам тобе обо всем челом бить будет…
Отпуская посадника псковского, великий князь повелел:
— Князю Василью стать в Бискупицах, а посадникам с лучшими людьми стать в Федотьине, в селе вдовы Полинарьина. Прочим же псковичам стать в монастырях: у Троицы на Варяжки да на Клопске…
Декабря седьмого архиепископ Феофил возвратился в стан великого князя у Троицы с теми же послами, что были и ранее, но взяв еще с собой выборных от черных людей от всех пяти концов города.
Когда на этот раз вышли от государя к посольству князь Патрикеев, князь Стрига и братья Морозовы, заметили они, что новгородцы сильно пали духом, особливо владыка Феофил. Бледный, удрученный, стоял он все время в скорбном молчании, говорили только посадники.
Они били челом о том, как судить наместнику московскому в Новгороде, предлагали ежегодную дань со всех волостей новгородских, по гривне с двух сох. Суд был бы по старине и не звал бы государь никого судиться в Москву, из новгородских земель людей не выводил, а в вотчины и земли боярские не вступался. Не звал бы на службу, а поручал бы им только оберегать рубежи Руси, северные и западные, от иноземцев.
Выслушав эти челобития, государь нахмурил брови и резко сказал боярам своим:
— Повестуйте им так: «Что, богомолец наш и весь Великий Новгород, меня с сыном государями своими признали, а ныне хотите мне указывать, как у вас государствовать?»
Архиепископ, посадники и тысяцкие, испугавшись своей дерзости, отвечали:
— Мы государям своим не указываем, а токмо хотим государева указания, ибо обычаи и пошлины московские не ведаем…
Получив такой ответ, Иван Васильевич смилостивился и велел передать новгородцам:
— Мы государство свое доржать так будем по обычаю московскому: вечу не быть, посаднику не быть, а все государство держит государь — великий князь, которому для господарства, как на Москве, волости и села надобны. Древние же земли великокняжеские, которые Новгород неправо взял за Святу Софию, ныне за собя, великого князя, беру. Яз же по мольбам вашим обещаю: не выводить людей из Новагорода, не вступаться в вотчины и земли боярские, а суд по старине оставить…
Прошла целая неделя и в течение ее изо дня в день гудел Великий Новгород, как улей, неистово споря, крича от обиды и ярости, хватаясь за оружие и снова смиряясь пред силой, оковавшей железным кольцом весь город, лишившей его граждан свободного выхода, лишившей пищи и тепла. А под самыми стенами города великокняжеский стан шумел праздничным торжищем, утопая в изобилии пирогов, калачей, рыбы и мяса, меда, караваев хлеба и прочей снеди, привезенных сюда псковскими купцами и торговцами…
Декабря десятого пришел к Ивану Васильевичу после раннего завтрака князь Патрикеев и доложил:
— Государь, фрязин-то мост уж изделал. Зело дороден и баской мост-то.
Великий князь тотчас же велел подать коней и вместе с Иваном Юрьевичем поскакал к Городищу.
День был морозный, но солнечный, бодрил и радовал. Со льда Ильмень-озера пред всадниками во всей красе своей открылся Новгород с высокими стенами и каменными башнями, из-за которых блестели кресты многочисленных церквей и, ослепляя глаза, сиял огромный золоченый купол Св. Софии.
— Краса великая в граде сем, — воскликнул Иван Васильевич, — а зла более того!
У Городища уже ждали великого князя. Впереди толпы плотников, собранных из воинов всего войска государева, стоял сам маэстро Альберти.
— Будь здрав, государь! Ура, государь наш!..
Великий князь приветствовал всех движением руки и, подъехав к маэстро Альберти, без толмача крикнул по-итальянски:
— Grazie, maestro, grazie![93]
Потом приказал дать маэстро и толмачу коней и ехать всем к мосту, простершемуся величественной широкой дорогой через могучую реку, которую бессильны сковать льдом даже самые крепкие морозы. Только у берегов ее образуются ледяные кромки, а посредине реки темные воды ее текут непрерывно…
Подъехав ближе, Иван Васильевич понял, как устроен мост. Лед у городищенского берега и новгородского был вырублен в ширину моста вплоть до воды, и в проруби этой, начиная от самого берега, установлены большие плоскодонные лодки на мертвых якорях поперек всей реки до другого берега. Лодки же скреплены меж собой цепями и двойным настилом из толстых досок.
Проехав до середины моста и полюбовавшись на красоту Новгорода, государь вернулся на берег и, подозвав к себе маэстро Альберти, громко воскликнул:
— Браво, маэстро, браво!
Потом сняв с руки своей перстень с дорогим алмазом, передал его маэстро Альберти.
— Gliene sone molto tenuto, sovrano![94] — с восхищением крикнул маэстро по-итальянски и, поцеловав перстень, надел его на указательный палец правой руки…
Наконец декабря четырнадцатого, когда нежданно морозы ударили, прибыл в Паозерье владыка Феофил со всеми новгородцами, что были с ним в последний раз у великого князя.
Сам государь Иван Васильевич не принял их, говорили они только все с теми же боярами государевыми.
От лица всего Новгорода произнес краткую речь только один владыка. В речи этой он сказал, что новгородцы навсегда отказались от веча и посадника, и бил челом о том, что уже государь сам обещал Новгороду. Все же прочие, бывшие с ним, втайне боясь, как бы великий князь не отперся потом от обещаний своих, просили, чтобы он поклялся. Великий князь дал слово.
Послы стали просить крестоцелования. На это государь кратко ответил:
— Не быть моему целованию.
Тогда послы челом били, чтобы государь приказал крест целовать боярам своим или наместнику своему в Новгороде. Иван Васильевич и в том отказал. Просили послы еще опасной грамоты, но и того им не дали, а бояре московские объявили им, что переговоры закончены, и отпустили их в город.
Опять начался шум и распря в Новгороде. Встрепенулся народ новгородский, видя гибель старых обычаев и вольностей, которые, хоть на словах только, были все же близки сердцу его. Внушал страх и отказ великого князя крест целовать. Более же всех волновались бояре-вотчинники: не стояли они ни за вечевой колокол, ни за посадника, но стояли крепко за вотчины свои. Выпускали они на площадь по-прежнему горлопанов своих наемных и с ними кричали на вече:
— Силой пойдем на великого князя! Биться будем, пока помочь нам подоспеет! Умрем за вольность и за Святу Софию!..
Но черные люди на собственной шкуре знали заботу бояр о вольностях и не верили им.
— Ишь каким вороньем разорались толстопузые! — говорили они меж собой.
— Оно, может, и не хуже будет за государем-то, — надеялись другие, а третьи, более озлобленные, шипели с досадой:
— Держи карман! Меняем кукушку на ястреба!
Воевода же новгородский, верный защитник веча и Господы, видя развал кругом полный и не дела, а только крики и вопли, сложил перед вечем звание воеводы новгородского, сказав, что ему в Новгороде служить некому.
После этого случая еще больше пошло все вразвал, а двадцать девятого декабря вновь прибыли к Ивану Васильевичу послы от веча — владыка Феофил, знатнейшие граждане и черные люди, хотя никакой охранной грамоты у них не было.
Все они молили допустить их пред лицо государя, чтобы сам он, из уст своих, сказал, чем он жалует вотчину свою, землю новгородскую.
Великий князь повелел их пустить пред свои очи и, встав, сказал торжественно:
— Что яз обещал вам, когда ты, богомолец мой, посадники, житьи и черные люди челом били, то и ныне то же вам обещаю. Не буду звать вас судиться в Москву, а суд вам по старине. В земли и вотчины ваши вступаться не буду. На службу в Низовские земли к себе ни брать, ни выводить людей не буду из новгородской земли…
Послы ударили челом и вышли довольные, с верой в слова великого князя.
Бояре же московские, выйдя следом за ними, напомнили им, что государю надобно дать волости и села.
Новгородцы предложили Луки Великие и Ржеву Пустую, но Иван Васильевич этих земель не принял. Тогда предложили они десять волостей архиепископских и монастырских, но государь и тех не взял.
— Избери же, что тобе самому угодно, — сказали наконец послы, — полагаемся во всем на Бога и на тобя.
Великий князь потребовал половину всех волостей владычных и монастырских. Новгородцы согласились, но просили у некоторых бедных монастырей земли не отнимать.
Иван Васильевич потребовал тогда точной описи всех волостей, что и было исполнено. Государь, просмотрев со своими боярами все описи, взял в знак милости из владычных только десять волостей, половину монастырских и все новоторжские, кому бы они ни принадлежали.
Что касается дани, то великий князь установил, по соглашению с новгородцами, по одной полугривне на каждого земледельца в год с сохи как в новгородских волостях, так и на Двине и в Заволочье.
Затем великий князь потребовал немедленно очистить двор Ярослава и привести весь народ на верность государю крестным целованием.
На третий день бояре ответили:
— Двор Ярослава — наследие государей. Могут они взять его вместе с вечевой площадью, когда им угодно. Народ же готов целовать крест государям своим.
С тринадцатого по пятнадцатое января длилось приведение к присяге государям всех граждан, от бояр до черных людей, с их женами, детьми и слугами. После чего вече навсегда прекратилось.
Января восемнадцатого все бояре, дети боярские и житьи люди новгородские били челом великому князю, дабы взял он их в свою службу.
Государь принял их челобитье, взяв дополнительную присягу, дабы берегли государево дело и все, что будут их братья-новгородцы говорить и делать, до государей доводили, а государевы слова и дела хранили втайне.
В этот же день приказал Иван осаду с Новгорода снять и гражданам разрешил свободно из града выходить во всякое время.
Января двадцатого послал великий князь из Новгорода на Москву вестником князя Ивана Слыха к матери, ныне инокине Марфе, к митрополиту и к сыну своему, великому князю, сказать им от лица государя:
— Яз вотчину свою Великий Новгород привел во всю свою волю. Учинился на ем государем, как и на Москве…
Весть эту князь Слых привез в Москву через неделю, января двадцать седьмого, и во всех церквях кремлевских и посадских в этот день служили молебны и гудели колокола.
В Великом же Новгороде на другой день после отправки посла, января двадцать первого, Иван Васильевич допустил к себе бояр, житьих людей и купцов, со многими дарами в стан его пришедших, как было это и в прошлый приезд государя.
В этот же день приказал государь князю Ивану Стриге-Оболенскому занять двор Ярослава и жить в нем как наместнику великого князя московского.
В самом конце января, в четверг на масленой, великий князь с тремя своими братьями и с князем Василием верейским впервые въехал в Новгород, где у Св. Софии отслушал обедню, которую служил сам архиепископ Феофил.
Возвращаясь к себе на Паозерье, государь пригласил на обед архиепископа и всех знатнейших новгородцев.
В трапезной великого князя, перед тем как сесть за стол, поднес владыка Феофил в дар государю панагию,[95] обложенную золотом и жемчугом, кубок, чарку сердоликовую, окованную серебром, и хрустальный бочонок да мису серебряную весом двенадцать гривенок и двести золотых корабленников. За обедом государь был разговорчив и весел.
От бояр же и прочих сословий подарки, словно река, лились всякий день непрерывно в стан государя.
Тихо и мирно становилось все в Новгороде, но февраля первого пошли опять тревоги. Приказал в этот день государь схватить купеческого старосту Марка Панфильева, а на другой день — Марфу Борецкую с внуком Василием Федоровым, отец которого умер в темнице муромской в заточении, а из житьих людей — Григория Киприянова, Ивана Кузьмина, Акинфа с сыном Романом и Юрия Репехова да отвезти всех задержанных на Москву в оковах, а вотчины и все имущество их отписать в казну государеву.
Никто не посмел вступиться за них, ибо явные были они сторонники короля Казимира и враги Москвы.
В эти же дни наместник государев князь Иван Стрига-Оболенский по приказу Ивана Васильевича нашел и доставил ему все договорные грамоты новгородцев с Казимиром.
Снова после этого все стало тихо и спокойно в Новгороде, но государь еще двух своих наместников прислал — Василия Китая, бывшего наместника своего новоторжского, да боярина Ивана Зиновьева для соблюдения еще пущей тишины, повелев им занять владычные палаты каменные…
Февраля восьмого великий князь поехал опять в храм Св. Софии к обедне с братом князем Андреем меньшим и пригласил к обеду в Паозерье владыку, многих бояр и житьих людей.
А за обедом владыка, угодить желая великому князю, позвал его в Св. Софию к обедне февраля двенадцатого, в день памяти Св. Алексия, митрополита московского. Государь был весьма доволен и обещал быть непременно.
В этот день встретили государя в храме торжественно, всем клиром, с крестами и с почетной стражей из владычного полка. Сам владыка стоял посредине церкви в полном облачении, готовый к служению.
Благословив великого князя, владыка сделал знак софиянам, слугам своим, и сей же час подали заготовленные дары.
— Поздравляю тя, государь, — торжественно произнес Феофил, — со днем святого Алексия, митрополита московского, защитника и хранителя твоего стольного града, чудотворца и угодника Божия…
И повелел владыка слугам своим подавать подарки, а государь страже своей — принимать: цепь золотую, чарки золотые, большую кружку серебряную золоченую, кубок складной золоченый, мису серебряную, пояс золоченый, всего серебра весом шестьдесят четыре гривенки да сто золотых корабленников…
Рано утром во вторник, февраля семнадцатого, оставив у наместников своих крепкие заставы, выехал великий князь из Новгорода к себе на Москву. Наместникам повелел он снять с башни вечевой колокол и следом за ним послать на Москву же.
Ехал Иван Васильевич медленно, так как шел за ним огромный обоз, почти из трехсот саней, груженных золотом, серебром, каменьями, дорогими сукнами, хрустальными изделиями и прочим.
Первый стан у великого князя был в Ямнах, и приехал сюда проводить его владыка Феофил с боярами, а проводного дал бочку вина да жеребца дорогого. Бояре же дарили ему проводного по меху вина и меда. Все ели и пили у государя, и, одарив владыку и бояр, отпустил он их всех с честью.
Через семнадцать дней, в марте, на пятый день нового тысяча четыреста семьдесят восьмого года, подъезжал Иван Васильевич к Москве, миновав уже село Мячкино. Как после похода миром, так и теперь встречали по пути его везде колокольным звоном, а перед Москвой толпы народа из столицы и от всех подмосковных.
Версты за две от столицы, когда по ветру слышен уж был гул колоколов московских, примчался навстречу государю великий князь Иван Иванович со стражей своей. Обнимая и целуя отца, он восторженно крикнул ему в ухо:
— Нет уж ныне осиного гнезда!
Глаза Ивана Васильевича засияли от этого взрыва сыновней любви и преклонения пред отцом.
— Да, сынок, осиного гнезда нету, да осы остались. У каждой из них надо жало вырвать, — сказал государь, но вдруг, отмахнувшись рукой, воскликнул: — Да ну их пока к бесу! Сказывай, как там бабка твоя, как девки мои малые, княгиня…
С жадностью слушал он все семейные и московские новости, и становилось ему теплей и уютней, и так он въехал в Кремль, с детства любимый.
Вскоре после приезда великого князя на Москву прибыл из Новгорода и вечевой колокол, сердце вольности новгородской, и взнесли его на звонницу Успения соборного, дабы с прочими колоколами московскими звонил он согласно.
Иван Васильевич, повидавшись с матерью — инокиней Марфой и два дня отдохнув в семье своей после возвращения из Новгорода, беседовал сегодня у себя за ранним завтраком в самом тесном кругу, только с сыном да с дьяком Курицыным.
— Примечайте ныне все с особым вниманием, — говорил государь, — что, как зачинаем мы рать, так со всех сторон вороги, словно грибы, из-под земли лезут и нас обступают.
— Верно, тату, — горячо отозвался Иван Иванович, — ты еще в Новомгороде был, когда пришла в Казань ложная весть, будто побили тобя новгородцы, будто токмо сам-четверт бежал ты от града их зело израненный…
— Обрадовались? — усмехнувшись, спросил Иван Васильевич.
— Более того, — продолжал молодой великий князь, — царь-то Ибрагим, клятву тобе нарушив, полки наспех собрав, погнал на Вятку, а в пути татары много грабили и полон великий собрали. Токмо на третий день гонцы из Казани догнали царя Ибрагима на некоем стану в поле и, на конях еще сидя, кричали: «Побил князь Иван новгородцев! На Москву ворочается со всей силой великой!»
Иван Иванович рассмеялся и продолжал:
— Повскакали в страхе татары, к коням кинулись и помчали в Казань за стены прятаться. Полон же весь и даже котлы с ествой в поле бросили.
— Собаки! — гневно воскликнул Иван Васильевич. — Покажу им ужо! Станет им, псам поганым, небо в овчинку!..
Успокоившись, великий князь приказал Курицыну:
— Ты, Федор Василич, скажи потом воеводе Борису Матвеичу Тютчеву, дабы ближе к обеду был у меня. Укажу ему, когда ему с конными полками на Казань идти, дабы с судовою ратью воеводы Образца Василь Федорыча у Твери встретиться и вместе под Казань идти левым берегом Волги. Гонца днесь же пошли в Новгород, дабы Василь Федорыч плыл со своей ратью судовой к Твери же, где к началу мая ждать его Тютчев будет и все приказы мои передаст…
Подумав, государь добавил:
— Мыслю, и немцы в сие же время на псковичей напали. Пригнали псковичи ко мне за помощью. Отпустил яз с ними охочих людей из воев своих на немцев идти. Более полка набралось. Придя, ударили изгоном они на ливонцев и, встретив самого магистра, гнали его войско, многих воев порубили, много полону взяли и воротились все живы.
Иван Васильевич опять задумался.
— Видна мне в делах сих единая рука, — проговорил он вполголоса, — и не басурманская рука, а христианская…
— Истинно, государь, — живо отозвался дьяк Курицын, — христианская рука, из Рыма. А первый подручник у ней — круль Казимир, которого Господа новгородская государем своим хочет, а может, и греки-униаты.
— Она, рымская-то рука, — продолжал задумчиво великий князь, — перстом манит и Ганзу, а может, и свеев…
— Истинно, государь, — подтвердил опять Курицын, — тайные вести есть у меня о сем. Назарию от его немецких знакомцев ведомо, что Ганза-то заедин с рыцарями ливонскими, магистр коих Бернгард фон дер Борх против нас такую силу собрал, какой ни один магистр еще не собирал…
— Верно ли сие? — спросил Иван Васильевич. — Мог ли сие сведать Назарий?
— Его, государь, и в Дерпте и в Ревеле своим считают, — ответил Курицын, — в школе немецкой он там учился, не мыслят, что за Москву он. Разведал там Назарий-то, что Ганза за счет своей казны набрала для магистра уж много полков из немецких наемников, ландскнехты по-ихнему прозываются…
— Вот, сынок, — хрипло проговорил Иван Васильевич, — разумеешь, через кого вороги сии на Москву путь метят?
— Не владыка ли Феофил? — ответил Иван Иванович. — Бают, на тобя у него зло великое: взял ты у него и монастырей половину волостей и сел…
— Истинно, сыночек! Не богомолец он за Русь, а пособник и переветник Казимиров, как и Господа, которая с ним заедин, — подтвердил Иван Васильевич. — Казимир же с Ахматом ссылается. Есть у меня мнение, что и на Москве рымские доброхоты есть, токмо кто сии, точно не ведаю. Ну, да шила в мешке не утаишь. Рано ль, поздно ль, само собя покажет…
Государь встал и протянул руку дьяку Курицыну.
— Спасибо тобе, Федор Василич, — сказал он, — вести от Назария мысли мне просветлили во многом…
Дьяк поцеловал руку великим князьям и, выходя, спросил:
— Когда быть прикажешь?
— Утре, в сии же часы.
Когда Курицын вышел, Иван Васильевич, обняв сына за плечи, молвил ему:
— Братьям своим не верю, особливо Андрею большому. Федор Василич следит за ним, но всего не узнает. Следи за ним и ты сам. У бабки бывай. Бабка тобя любит. Меня боится она, а при тобе много скажет того, что при мне утаит. Разумеешь?
— Разумею, государь-батюшка, — тихо ответил сын, — яз и за чужеземцами слежу, разумею ведь и по-итальянски и по-немецки.
В этом году весна ранняя: до середины еще апреля все в полях радостно зазеленело и золотится от желтых головок мать-мачехи. В лесах и перелесках красивыми лиловыми цветами усыпаны еще безлистые кусты волчьего лыка, а на лесных опушках и на светлых лесных полянах, сверкая на солнце яркими красками, цветет лиловая хохлатка, голубая перелеска, зацветает уже ярко-розовая медуница. Повсюду жужжат пчелы, порхают бабочки, а в лесах и кустах немолчно свистят, поют и чирикают певчие и непевчие птички.
Оба великих князя, обскакав на конях в сопровождении небольшой стражи разные подмосковные усадьбы, побывав и в матушкином селе Воробьеве, что на Воробьевых горах, полюбовались оттуда Москвой и вернулись в Кремль, в прежние хоромы бабки, где ныне живет молодой великий князь Иван Иванович.
Дворецким остался у него Данила Константинович, сохранивший здесь свою должность и после ухода Марьи Ярославны в монастырь.
Иван Васильевич с удовольствием вступил в знакомые с детства хоромы. В ожидании обеда он сидел, как особенно ему нравилось, у отворенного окна и глядел в голубое небо, следя за редкими белыми облачками, медленно тающими в лазоревой глубине.
— Иване, — тихо сказал он сыну, — более уж двух седмиц, как яз вспомнил ходатайство твое о Назарии. Мыслю, оклеветан он ворогами, наиглавно тысяцким Максимовым, богатым вотчинником. Поверили тогда ему да князю Михайле Одоевскому, вельми скупому и жадному. Сказывали тогда бояре мои, князь Пестрый и Василий Китай, когда в Новомгороде измену выводили, что оболгал Назарий-то владыку Феофила и тысяцкого Максимова. Сперва яз не поверил сему, велел розыск вести. Как и тобе, по душе мне был Назарий. Честен и смел, разумен вельми и начитан. Привели к розыску и князя Одоевского и дочь его Серафиму, которую Назарий любил и сватал, и она любила его…
Вошел дворецкий, за которым слуги несли обед к столу, и остановился, не смея нарушить рассказ государя. Заметив это, Иван Васильевич сказал:
— Ну-ну, Данилушка, давай обед-то. Мы и за столом побаим, а ты нам не помеха.
Помолясь, оба государя сели за стол, пригласив и Данилу Константиновича, а слуг отпустили.
— Они, отец и дочь, как будто подтвердили слова клеветавших на Назария. Князь Михайла говорил, что он отказал Назарию выдать за него свою дочь…
— А Серафима что? — волнуясь, спросил Иван Иванович.
— Сия вельми баская девка, грамотная даже, но без большого разума. Плакала и скорбела на розыске о душе Назария, называя его еретиком и безбожником, обвиняя в едино время и за то, что он идет против Новагорода, и за то, что ради безбожия восстал на владыку Феофила, что бесы его на сей грех подвигнули. Далее же все молила, отпустили бы ее в монастырь постриг принять…
Иван Васильевич задумался и долго пил вино маленькими глотками. Взглянув же на сына, проговорил с досадой:
— Сия Серафима в конце розыска покаялась, что Назарий токмо из ревности оболгал тысяцкого Максимова и пошел против Новагорода и владыки…
— А Назарий что на розыске сказывал?
— Прямо и честно сказал: «Я за вольную Русь под рукой государя московского, токмо не хочу я гибели вольности новгородской. Заедин я с житьими и черными людьми, токмо против Господы и владыки Феофила». Видел яз ярость бояр новгородских и зло своих бояр московских против Назарья. Хотели они казни его смертной, но яз велел заключить его в церковную подземную темницу до времени.
Иван Васильевич опять задумался, но вскоре сказал сыну:
— Баили мне, что, когда стали руки в оковы ковать Назарию, заплакал он и воскликнул: «Сие — перстни венчальные, которые ты подарила мне, Серафима!»
— Государь-батюшка, — дрогнувшим голосом попросил Иван Иванович, — отпусти Назарию вину его, ежели она есть. Яз верю, что он Москве служил для Руси, безо всякой корысти…
Иван Васильевич улыбнулся.
— С тем, Иване, — ответил он сыну, — яз и послал гонца в Новгород, к Федору Давыдычу, дабы оковы с него сняли и, ежели здрав, на Москву ко мне привезли яко безвинного. Дни три жду все гонца обратно…
Постучав, вошел начальник стражи и доложил:
— Гонец твой, государь, воротился. Пущать?
— Пусти.
Вошел Трофим Гаврилович Леваш-Некрасов.
— Будь здрав, государь, — сказал он, низко кланяясь, — наместник твой князь Пестрый повестует: «Живи много лет, государь. Прости, что на два дня запоздал с ответом тобе. Назария из подземелья у церкви Святого Николы, во исполнение воли твоей, приказал в тот же час вынять и расковать. Но люди нашли его мертвым. Старый же слуга, именем Кузьма, который ему пищу и питье носил, сказывал, что накануне сего жив был и здрав, ибо крепок телом и духом. Может, сам на собя руку наложил, может, отравлен был. Слуга сказывает, милостыню Назарию многие носили пирогами, мясом и медом. Может, кто и яду положил. Два дни потом слуга возил тело Назария по монастырям, прося похоронить, но нигде его не принимали. Приняли токмо в девичьем Рождественском монастыре, где Серафима Одоевская постриглась. В сем монастыре Серафима, пав к ногам игуменьи Милитины с плачем великим, упросила ее похоронить Назария в церкви у святых врат».
Отпустив наместника домой, Иван Васильевич, видя огорчение сына, хотел отвлечь его от горьких мыслей и спросил дворецкого:
— А есть ли еще в саду у нас, Данилушка, те часы самозвонные, которые нам Илейка показывал?
— Нетути, государь, — с грустной усмешкой ответил Данила Константинович. — Ишь какую старину вспомнил. Перержавело, сгнило все в них. Яма одна там, вся крапивой да лопухом поросла…
В конце мая пришел обоз из Новгорода с немецким железом кровельным, посланным наместником князем Стригой-Оболенским по приказу государеву. Сообщал князь Стрига, что и кровельщиков хороших нашел среди новгородских черных людей — отменные крыши кроют, лучше даже, чем мастера немецкие…
— Как понадобится государю, — велел он обозным сказать, — так немедля отпущу на Москву.
Доволен был Иван Васильевич, особливо же Иван Иванович, не менее отца полюбивший зодчество, поняв многое из бесед с маэстро Альберти.
— Храм-то, — говорил он отцу с восхищением, — вельми чуден величеством и высотою, светлостью и звонностью, всякое слово звенит в нем, яко в трубу, и во всех концах слышно!
— Истинно — соглашался Иван Васильевич, — наихитр и велик наш маэстро Альберта во всяком строительстве и рукомесле.
Отдыхая от походов и трудов государственных, Иван Васильевич увлекался зодчеством, росписью стен и хором, живописью на кипарисовых досках, всяким литьем — от пушечного до златокузнечного. Число мастеров разных вокруг него увеличивалось, и был даже в Новгороде печатник Федор из духовного звания. Федор этот книги церковные не списывал, а резцом на гладких досках деревянных, букву за буквой, слово за словом, по целой странице вырезывал. Потом резьбу эту крыл черной краской, а где нужно, красной и зеленой, и весьма искусно и красиво на бумагу переводил. Митрополит Геронтий сего не порицал. Среди же иереев и архиереев были такие, что волшебством это искусство считали, но, боясь государя и митрополита, только шептались меж собой со злобой:
— Таких кудесников заодно с ведьмами на кострах сожигать надлежит!..
Узнав об этом, государь выдал Федору охранную грамоту со своей подписью и золотой печатью, и печатник уехал из Москвы.
В то же время прибыл на Москву гонец от воевод Тютчева и Образца, что они соединили полки свои там, где им было указано государем, а ныне, идя левым берегом Волги, Казань уже видят.
Дня через три после вести этой прибыл из Новгорода хорошо известный государю боярский сын Леваш-Некрасов из подмосковных дворян.
— Будьте здравы на многие лета, государи, — приветствовал он обоих великих князей, и по голосу его Иван Васильевич угадал, что весть неприятная.
— Худо в Новомгороде? — спросил он тревожно.
— В Новомгороде, государь, до тех пор худо будет, как баит твой наместник Китай, пока там Феофил и пока есть хвосты от Господы…
— Какие же вести?
— Повестует тобе наместник твой Китай: «Будь здрав, великий государь, на многие лета! Скорбная весть тобе. Слуга твой верный, воевода знаменитый и наместник твой в Новомгороде князь Иван Василич Стрига ночесь преставился, во гроб уже положен. Назавтра же, после панихиды, по завещанию отпускаю гроб его со стражей ко граду старому Суздалю, где положат князь Ивана у Спаса в Ефимьевом монастыре…»
Иван Васильевич опечалился сильно, встал и, перекрестясь, молвил:
— Царство тобе Небесное, верный слуга Руси православной! Упокой Господи душу его…
Все безмолвно крестились вместе с великим князем. Мелькнуло на миг в мыслях Ивана Васильевича далекое прошлое. Суздаль, в котором был он в детстве, еще с владыкой Ионом. Вспомнил он и князя Ивана Оболенского, одержавшего немало больших и трудных побед и на службе у великого князя Василия Василича и у него самого…
Стряхнув воспоминания, Иван Васильевич обратился к вестнику:
— Ну, а ты как, Трофим Гаврилыч?
— Отпустил меня наместник твой в подмосковное мое село по хозяйству управиться.
— Ну-ну, помогай тобе Бог. Иди.
Когда вестник вышел, Иван Васильевич сказал сыну:
— Бабка твоя мне некогда молвила: «Время-то летит, яко птица». Вот и яз сии слова днесь вспомнил…
Он глубоко вздохнул и, вдруг печально улыбнувшись, сказал:
— Поедем, сынок, к бабке твоей в монастырь. Баил кто-то мне, прислали ей вельми добрый список с иконы Вознесения, Дионисьева письма…
Старая государыня, инокиня Марфа, встретила сына и внука очень приветливо, но им обоим было все еще непривычно и странно видеть ее в монастырской келье и в черной монашеской одежде. Лицо бабки, выглядывавшее из черной повязки, казалось бледнее и строже, но большие темные глаза в густых черных ресницах светились лаской, а полные губы чуть-чуть улыбались.
В келье ее было светло, как-то по-особому, не по-светски все прибрано, все уютно и опрятно. Чуть пахло ладаном и восковыми свечами. Перед кивотом теплились лампады.
Она благословила сына и внука и, когда они целовали ей руку, поцеловала того и другого в лоб.
— Ну, садитесь, гости дорогие, — сказала она и, вдруг улыбнувшись, спросила внука, словно маленького: — А ты, Ванюшенька, взвара имбирного…
Она махнула рукой и тихо рассмеялась. Рассмеялись и великие князья.
— Матушка, — проговорил весело Иван Васильевич, — был да прошел наш Ванюшенька маленький, усы уж ныне у него и борода пробиваться стали. Теперь он — Иван Иваныч, князь великий…
Инокиня Марфа вздохнула.
— Эх, Иване, — сказала она, — и ты сам-то иной раз мне не государем, а токмо сынком моим видишься. А вот скажи, ты ведь в писании икон добре разумеешь? Подарили мне Ряполовские икону Вознесения Господня, письма некоего Дионисья. Баили, вровень с Рублевым Андреем стоит он. Яз же в сем мало разумею…
— Ведаю яз сего мастера. Сыновья его ныне в Москве трудятся, стены Успения расписывают. Токмо и сам яз не совсем еще уразумел, в чем сила письма его, которая сердце и печалит и радует…
— А яз и ризу-то с иконы не сымала. Ряполовские сказывали, что сие малый список, который Дионисий изделал со своей же большой иконы. Вон там, погляди, слева на верхней полке, в кивоте стоит…
Иван Васильевич подошел к кивоту и оглянулся на мать.
— Ничего, сынок, сымай, не свячена она еще.
Великий князь снял икону, но рассмотреть живопись было нельзя: серебряная риза закрывала ее, и только чеканом и резьбой обозначала тело Христа, возносящегося в небо, и вершину горы, на которой были апостолы и Богоматерь, а из живописи видны были в прорези серебра лишь лица, кисти рук да ступни ног.
Иван Васильевич сделал движение, чтобы снять ризу, но остановился и опять взглянул на мать.
— Сымай, сынок, сымай, — молвила Марья Ярославна, — не прибита риза-то.
Иван Васильевич замер от волнения, когда грубая серебряная кора отпала от иконы, открыв нежную игру красок. Он увидел апостолов, смотрящих вверх на летящего в воздухе Христа. Все положения людей, повороты их тел и голов как-то согласовались с уступами и наклонами горных скал. Но не это волновало великого князя — его влекло к лицам, обращенным к Христу. Каждое по-своему выражало разлуку навек с учителем, но не чувства учеников волновали Ивана Васильевича, а что-то еще другое, чего он не мог еще осмыслить…
Вдруг внутри его все затрепетало. Справа, поодаль от других, стоит Богоматерь. Она глядит вслед возносящемуся сыну. На лице ее оживают глаза, знакомые так, дорогие ему глаза Дарьюшки — прощальный ее взгляд в предсмертной разлуке…
«Встретимся в жизни вечной, — звучат ему ясно слова Дарьюшки, — узнаем там друг друга…»
Вот и в этих глазах видит он любовь и светлую печаль, а сквозь них — сияющую радость веры в скорое свиданье…
«Понял все сие Дионисий», — подумал Иван Васильевич и добавил вслух: — Умеет сей живописец приметить все горести и радости в чистоте их душевной…
В конце мая, когда яровой посев кончился, собрались под стенами Казани многочисленные полки московские: конные сушей, а по воде в лодках — пешие с пушками и прочим снаряжением для осады и приступа.
Воеводы Василий Федорыч Образец и Борис Матвеевич Тютчев спокойно, без помех всяких, дошли до самой Казани, нигде татарского войска не встретив: не смели татары на русских идти, в Казани все затворились, надеялись там отсидеться в осаде.
— Ишь стервецы поганы, — говорил воевода Образец, — блудливы, яко кошки, трусливы, яко зайцы…
— Верно, Василь Федорыч, — подтверждал Тютчев, — такая уж ухватка татарская: плохо лежит — хватает, палку поднял — бежит…
Обложили Казань воеводы, посады разграбили, посекли саблями татар немало, а более того в полон захватили. Хоромы же, избы и службы все на дым пустили. Разослали гонцов по всем порубежным русским волостям — охочих людей на татар подымать, земли казанские воевать и грабить. Словно по ветру, весть об этом полетели, дошли не только до Вятки, но и до Устюга.
Поднялись устюжане и вятчане и, собрав конные охочие отряды, погнали к берегам Камы. Нежданно-негаданно налетали на богатые татарские деревни и села, грабили, жгли, уводили в полон, мстя татарам за набеги. Вести о разорении таком проникали в Казань через лазутчиков, выходивших из города тайными подземными ходами, и сеяли среди осажденных тревогу и страх.
Воеводы же московские все тесней и тесней окружали столицу татарскую. День и ночь готовились к приступу: строили подвижные щиты от стрел для пеших воинов, осадные башни с могучими таранами, подвозили пушки ближе к стенам и воротам. Стрельба же татар из пушек и пищалей по этим сооружениям мало наносила вреда и не мешала подготовке к приступу. Делать же вылазки казанцы не смели…
Приготовив все, как нужно, к приступу, русские полки ближе к обеду, когда на всех мечетях звонко закричали азанчи, призывая к полдневной молитве, быстро бросились к стенам Казани. Одни воины, прикрываясь подвижными щитами, тащили за собой стенные лестницы, другие катили стенобитные башни, третьи наряжали пушки, чтобы по граду и стенам его бить…
Но, прежде чем татары заметили наступающих, налетела вдруг страшная буря. Тучи пыли потемнили сразу дневной свет. Ветер загудел с неистовой силой, повалил все башни осадные и щиты, а в самой Казани он рвал и срывал целые крыши с домов. Вслед за тучами пыли ураган пригнал черные грозовые тучи, хлеставшие дождем и градом, блиставшие непрерывно огнем молний и оглушительно грохотавших…
Воеводы остановили приступ, и часть конных воинов погнали к берегу Волги оттаскивать лодки судовых отрядов дальше от воды в береговые кусты, куда не доплескивались огромные волны забушевавшей реки. В это время, после нескольких особенно сильных ударов молний, над Казанью заметался черный дым в багровых отсветах.
Только к концу дня стихла буря, и русские всю короткую летнюю ночь приводили в порядок свой разметанный стан, а на поле битвы собирали подвижные щиты и вновь ставили башни, повергнутые бурей.
Татары же всю ночь тушили пожары во граде Казанском и рано утром, после первой молитвы, когда лучи солнца озолотили в небе тихие, спокойные облака, выслали на стены трубачей, призывавших к переговорам.
К стене подъехали русские воеводы. К ним вышел на стену сам сеид, окруженный карачиями, биками и мурзами. Сеид, как глава казанского духовенства, сказал через толмача от имени царя Ибрагиам, взяв себя за бороду:
— Так говорит царь Ибрагим царю Ивану, отцу и государю своему: «Да слышит Аллах истину слов моих — согрешил яз пред государем своим и ныне челом бью: пожалуй, нелюбье сложи. Яз же на всю волю твою предаюсь, твори со мной, яко Аллах тобе в сердце положит…»
Начались переговоры об условиях и порядке сдачи Казани, а в середине июня в Москве, в передней великого князя Ивана Васильевича, лежали ниц пред его троном карачии, мурзы и бики и, приветствуя его от имени царя Ибрагима казанского, молили о прощении и пощаде.
После полного смиренья казанского царя зарубежные враги затаились и тоже, казалось, притихли, но Иван Васильевич этому не верил. Тайные вести, которые приходили из разных стран через доброхотов московских, разоблачали миролюбие врагов, служившее только прикрытием заговоров и подготовки Казимира и немцев для нападения на Русь в союзе с Ахматом, при поддержке Новгорода, удельных и живущих в Москве сторонников римского папы.
— Казимир, — говорил Иван Васильевич дьяку Курицыну, — главный ворог наш. У Казимира же главный ворог, мыслю, Матвей Корвин угорский, который сына его Владислава, ныне круля чешского, победил. Ты бы, Федор Василич, о сем подумал. Как бы нам дружбы с Матвеем поискать…
— Истинно, государь, — ответил Курицын, — яз начал ссылаться, хоша и не с крулем, а с некоими при дворе его. Есть у меня из дворян его Мартын, доброхотом он нам стал. Яз же с угорскими купцами беседы веду, учусь по-угорски и уже разуметь начинаю…
— Учись, учись, Федор Василич, — весело молвил государь, — может, яз тя и в Угорскую землю пошлю. Каков язык-то у них?
— Язык-то, государь, у них, как у наших камских булгар: добре разумеют они друг друга без толмачей. Угорские-то купцы на Каму ездят, а булгары наши — к ним на Дунай…
— Добре, добре, — заметил Иван Васильевич, — Казимир нас меж двух огней поставить хочет, а может, мы его сами с двух сторон жечь будем. Токмо бы нам у собя все на Руси укрепить…
Как будто затихло все вокруг рубежей русских, и московская земля в тишине и покое. Все лето и зиму было мирно за грозной мощью государевой, как за стеной каменной.
Сам же государь Иван Васильевич жил в трудах и волнениях, неусыпно следя за удельными, за Великим Новгородом, за немцами и Казимиром, за татарами. Были отовсюду вести худые, да еще огорчила великих князей кончина второго их наместника новгородского, славного воеводы князя Федора Давыдовича Пестрого.
Чаще и чаще думал тайные думы Иван Васильевич, в хоромах своих затворясь сам-четверт с сыном своим и двумя дьяками: Федором Васильевичем Курицыным и Василием Далматовым, который заменил ныне совсем состарившегося дьяка Бородатого. Государь старался за это время укрепить союз свой с ханом крымским Менглы-Гиреем, снова занявшим свой престол. Получив известие об этом от самого Менглы-Гирея, немедля послал государь ему свои поздравления. Курицыну же повелел принять все меры, дабы как можно скорей добиться клятвенной грамоты хана крымского, что он нападет на короля Казимира, когда укажет ему Москва…
Но ближе к весне Иван Васильевич стал все чаще совещаться с воеводами.
— Чую, — сказал он как-то сыну с глазу на глаз, — подымаются братья. Ты от бабки ничего не слыхал?
— Приметил недавно яз, — смущенно проговорил Иван Иванович, — когда застал у нее дядю, князя Бориса Васильича. Он говорил о чем-то, а она бровями сделала знак и на меня указала взглядом. Горько мне стало, словно яз ей ворог какой…
Иван Васильевич нахмурил брови.
— Разумею, — произнес он сурово, — Борис-то посол от Андрея большого. Он у старшего на поводу…
Иван Васильевич оборвал речь и задумался.
— Помнишь, Ванюшенька, баил яз тобе, — заговорил он снова, — все против нас и все помощи ждут: братья — от Новагорода и Казимира, Новгород — от Казимира же да от Ганзы и немцев ливонских, а Казимир и немцы — от Ахмата…
— Помню, государь-батюшка! — воскликнул Иван Иванович. — Нам же помощь токмо от Бога да от самих собя, как ты сказывал. А для сей помощи главная опора — ты сам, государь-батюшка, с постоянным храбрым войском нашим и со своими славными воеводами.
— Верно, сынок! — усмехнулся Иван Васильевич.
— Менглы-Гирей-то не в счет. Крымцы не борзые, а токмо выжловки: гонят зверя, но не берут. Главное-то — постоянное войско наше!
Глаза великого князя засверкали гордой радостью.
— Постоянное же войско-то наше, — продолжал он с увлечением, — яз же семнадцать лет выращивал, лучших воевод подбирая. С Юрьем же мы и с воеводами вместе воев службе ратной учили, все военные хитрости им мы толковали и строгостью привели их к послушанию ратному и к вере в воевод своих! Нигде такого войска нет. Ништо оно дуром не хватает, а все разумея деет — ведает, что и зачем деет! А посему храбро и твердо в боях, никакого числа ворогов не боится!.. Твердо говорю: Бог не выдаст, свинья не съест!
Иван Иванович с горящими глазами следил за словами и движениями отца и восторженно повторял вполголоса:
— Истинно так, истинно так…
— А главное, — продолжал Иван Васильевич, — ведает войско наше, и народ наш ведает, что на смерть идут не из суетной корысти князей, не для суетной славы их, а за Русь святую, за весь народ православный…
Долго потом ходил Иван Васильевич вдоль покоя своего. Он был взволнован, и руки его слегка дрожали. Остановившись против сына, он положил ему руки на плечо.
— Пойми, сынок, — заговорил он глухо, — каково мне! Боюсь яз одного, о чем никому не сказывал, да и опричь тобя никому не скажу. Боюсь яз одним шагом неверным погубить все, что для Руси великой содеял и ныне творю с трудом и мукой…
— Разумею яз все, государь-батюшка, верю во все дела твои, — тихо сказал Иван Иванович, поцеловав руку отца. — Клянусь пред Богом, буду служить Руси так же, как и ты.
С наступлением весны пошли в народе тайные вести, одна тревожней другой, из-за всех рубежей московской земли и из степей появились слухи, что Ахмат на Русь собирается.
Видимо, обо всем, что за рубежами готовится, ведали и Новгород и братья государевы и тоже готовили втайне измену великому князю и отечеству. Сманили братья Андрей большой и Борис некоторых из служилых людей великокняжеских, что стали доброхотами их: одни вести им передавали, другие учиняли поборы незаконные, казну их пополняли, себя не забывая, подобно князю Ивану Оболенскому-Лыко, наместнику государя в Луках Великих.
Велел Иван Васильевич дьяку Курицыну за всеми делами этими установить наблюдение неусыпное, а сам все с воеводами думал о том, откуда враги и как идти могут, какая оборона от них выгодней для Москвы.
— Нам, воеводы, — говорил Иван Васильевич, стоя пред картой с чертежами московских рубежей, — с главным боем спешить не надобно. Нам токмо никак не пущать Ахмата через Оку переходить. Надо нам татар все время от берега отбивать и вдоль Оки манить к Угре-реке. Пусть лучше там они с Казимиром соединятся, чем в тылу нам у собя татарские полчища оставлять, а спереди лицом к лицу встретиться с такими же полчищами Казимира да и с правой руки сдерживать полчища магистра Борха и наемников Ганзы. Наихудо, воеводы, сами ведаете, ежели нам в боях придется от передовых полков кидаться в тыл, а от тыла отрывать полки, то для левой, то для правой руки. Не будет нигде опоры у нашего войска, а у воев будет токмо тревога и страх — не обошли бы нас вороги с одной аль с другой стороны. На спину Казимира в первые же дни полки посажу яз Менглы-Гирея крымского, а когда Ахмат до Угры дойдет, мы и его оглянуться заставим. Пошлем по Волге в Сарай служилый царевичей татарских, подговорим разных степных уланов. В дружбе мы с Иваном, ханом ногайским, который во вражде с Ахматом. Ну, не будем вперед загадывать. Главное же — не допускать того, дабы нам меж двух огней быть…
Далее говорил великий князь и совещался с воеводами о размещении воевод и полков для обороны берегов Оки, чтобы на Москву пути не открыть татарам.
— Ныне же, не откладывая, — приказал Иван Васильевич, — снарядить вам, воеводы, полки свои всем, что надобно для походов и долгой войны. За сие, воеводы, головой ответите…
Наряду с военными совещаниями, думал государь думу и с дьяками, изучая все тайные вести из-за рубежей, чтобы хорошо знать отношения иноземных государей друг с другом и с Москвой.
Дни и ночи был занят Иван Васильевич, забывая и в семье своей побывать, и вдруг узнал, что сегодня, двадцать пятого марта, рожает княгиня его Софья Фоминична. Когда после долгой думы с дьяками шел он сегодня в трапезную свою к ужину, ему об этом доложили.
Иван Васильевич, после пострижения старой государыни, почти каждый день приглашал сына к себе обедать. Узнав за столом подробней о роженице у боярыни, присланной к нему с вестью от великой княгини, государь ответил:
— Да поможет Бог государыне. Верю яз в милость Божию, и, когда Господь разрешит ее от бремени, — извести. Приду к молебной. Да уведомь о сем преосвященного Вассиана: просит-де великий князь о здравии великой княгини помолиться.
Почему-то после этого сообщения отец и сын задумались и ни о чем не говорили. Ели и пили молча, обмениваясь только одним-двумя словами. Когда поужинали и, встав из-за стола, стали креститься, поспешно вошла та же боярыня и, кланяясь, весело сказала:
— Поздравляю тя, государь, с сыном! Государыня хочет его по деду Василием назвать…
— Добре, добре, спасибо, — ответил государь, — сей часец к молебной придем в крестовую…
Он взглянул на сына, тот ответил ему невеселой улыбкой и, когда боярыня вышла, сказал тихо:
— Василеус — по-гречески обозначает «царь»…
Лицо Ивана Васильевича омрачилось печалью:
— Все, сынок, в руках Божиих. Ты же князь великий и прямой мне наследник.
— Верно сие, государь, — молвил Иван Иванович, — но мы не единоутробные братья. Живот и смерть наши не токмо в руках Божиих, но и в руках человечьих…
Иван Васильевич посмотрел на сына, и нехорошо на душе его стало. Он вздохнул и сказал ласково:
— Идем, сынок, к молебной. И не будем до времени искушать волю Божью.
В хоромах Софьи Фоминичны Иван Иванович бывал весьма редко, всего раз пять за все годы с самого ее приезда. Все здесь у мачехи было чуждо ему и неприятно. Казалось, будто зло и опасность для него таятся здесь по всем углам. Более же всего не любил он глаза мачехи: они казались ему хищными пауками, жадно следившими за ним из густой паутины ресниц…
Кругом говорили только по-гречески и по-итальянски.
— Не русское все здесь, не наше, — шепнул он при входе отцу на ухо, — не от Москвы все, а от папы…
Слова эти поразили Ивана Васильевича. На миг мелькнула жизнь его с княгиней Марьей, потом Дарьюшка, отец, мать, Илейка, владыка Иона, Васюк, Ермилка-пушкарь, народ весь. Все это будто молнией блеснуло в его мыслях. И показалось ему, что ошибся он, привезя на Русь кусок чужой земли с чужими людьми, которым на Руси ничто, кроме себя, не дорого…
Но пересилил себя государь и, подойдя к великой княгине, поздравил ее. Потом взглянул равнодушно на новорожденного и, поцеловав супругу, пошел в крестовую, где уже стоял в облачении духовник его, архиепископ Вассиан, ожидавший только государя, чтобы начать молебен.
В середине лета, июля четвертого, когда овес уж в кафтан рядиться начинает, пришли вести плохие из Лук Великих.
Прибыли к государю жалобщики челом бить на наместника государева князя Ивана Оболенского-Лыко: грабит-де народ немилосердно и обижает людей всякого звания.
— Озорничает твой наместник, государь, — жаловались луцкие жители, — своевольничает, отымает товары у купцов, у смердов скот, хлеб, масло, кур и гусей и прочее сверх пошлины государевой. Ежели разведает, что серебро у кого есть, и то возьмет, яко разбойник. Обижает всех по-всякому, особливо, когда он упившись.
Выслушав все жалобы на обиды наместника, о которых он ведал и ранее, Иван Васильевич сурово сказал:
— Дам яз вам дьяка своего, который подсчитает все ваши убытки от наместника, а князю Ивану прикажу серебряным рублем за все заплатить. Токмо ежели кто солжет и покажет убытку больше, чем потерпел, — втрое больше с жалобщика повелю взять. Идите.
Жалобщики замялись и, видимо, что-то хотели сказать.
— Что еще? — спросил великий князь. — Сказывайте.
— Наместник твой отъехал со всем семейством, а куда, не ведомо нам.
— Найдем его, — усмехнувшись, заметил Иван Васильевич, — на небо не улетит, сквозь землю не провалится…
Когда жалобщики ушли, Иван Васильевич спросил Курицына:
— Сие тобой проверено?
— Проверено, государь, — ответил Курицын, — подьячий наш Хрисанф, который у наместника по письменной части был, о многом сведал, сам князь-то Иван Лыко ни читать, ни писать не умеет…
— Что же сей Хрисанф сведал?
— Хрисанф баил, что ссылается князь Лыко с Новымгородом, который близко от Лук Великих, а и чаще с самим королем Казимиром. Сказывал Хрисанф, что и князь Борис Василич через князя Ивана с Новымгородом ссылался и с крулем Казимиром…
Иван Васильевич вскочил с места и крикнул:
— А ежели лжет он? Где сей подьячий?
— У Саввушки он, государь, с моим человеком.
Иван Васильевич сверкнул глазами на стремянного своего и молвил:
— Приведи подьячего!
Саввушка вышел, а Иван Васильевич сказал сыну:
— Видишь, Иване, куда дяди твои родные зашли?
Молодой великий князь был бледен и ничего не ответил отцу, а только судорожно вздохнул.
Государь в волнении стал ходить из утла в угол.
Подьячий робко вошел в покой и, увидя взгляд государя, задрожал от страха.
— Пошто ты лжу про князь Бориса Василича сказываешь? — резко спросил его государь.
— Богом клянусь, государь, — прерывающимся голосом заговорил он, — руку даю на отсечение…
— Помни, — перебил его Иван Васильевич, — не токмо руку, и обе за ложь отсечь велю, а потом и главу твою…
Государь метнул на него грозный взгляд и спросил:
— Пошто до сих пор молчал?
— Не разумел зла, государь, до сего времени, — ответил подьячий. — Грамотки их, которые читал и которые в ответ писал, невразумительны были: прямо там ни о чем не говорилось, заковыки все разные. В последнее же время грамотки за рубеж пошли не от тобя, государь, а от князя Бориса Василича. Устрашился яз и Федор Василичу обо всем довел…
— Добре, — тихо молвил великий князь, сдержав гнев свой. — Ты, Федор Василич, оставь его при собе. А ты, Хрисанф, встань. Пойдешь к стремянному моему, Саввушке…
Когда Хрисанф, встав с колен, пошел за Саввушкой, государь окликнул его:
— А кому в Новгород грамотки посылали?
— Тысяцкому Василью Максимову…
— Назария сей погубил, оболгал его перед покойным Федором Пестрым. Прав ты был, сынок, что за Назария печаловался. А еще кому?
— Владыке Феофилу.
Великий князь побледнел и тихо молвил:
— Ну, иди.
Обернувшись к дьяку Курицыну, государь повелел:
— Прикажи немедля искать князя Ивана Оболенского-Лыко, поимать и в оковах на Москву привезти…
Князя Ивана Оболенского-Лыко нашли в Волоке Ламском у князя Бориса Васильевича, куда он бежал, боясь, что откроется его измена государю.
Князь же Борис Васильевич не выдал князя Лыко старшему брату, ссылаясь на древнее право бояр московских переходить от великого князя на службу к удельным.
— Князя Ивана не выдам, — ответил он старшему брату, — а ежели виноват он, пришли бояр своих, нарядим вместе суд над ним…
Иван Васильевич не ответил Борису Васильевичу, а, призвав приехавшего в Москву своего наместника из Боровска, повелел ему:
— Тайно поймай князя Лыко борзо, где бы то ни было! О оковах привези на Москву и дай за приставы. Меня же о сем уведоми немедля…
Через неделю князь Иван Оболенский-Лыко был уже в тесном заключении, в подземной темнице.
Взбешенный от обиды и бессильного гнева, князь Борис Васильевич написал брату Андрею большому, князю углицкому, жалуясь на своевольство беззаконное великого князя, попирающего древние уставы. «Долго ли нам зло от него терпеть, — писал он, — нас, единоутробных братьев своих, презирает и бесчествует, яко последних слуг своих. Не дал он нам должного ни из удела покойного князь Юрья, ни из волостей новгородских! А поимал он немало земель и животов с нашими вместе полками, мы же ему честно пособляли во всех ратях. Он же, яко волк злобный, токмо на нас зубами щелкает. Токмо собе хватает с жадностью великой. Нет моей могуты более под его рукой жить! Нать из московской земли в другое место податься…»
Андрей большой отвечал брату: «Рад яз ныне, что и ты в разум пришел. Яз же давно не могу терпеть высокоумия его. Надобно нам тайно на совет съехаться. Подумаем, как нам наидобре перейти к друзьям нашим, а ранее того полки свои собрать и стоять у рубежей чужеземных, дабы лучше укрыться от злобы его…»
Иван Васильевич не знал ничего об этих письмах, но понимал, что братья его хорошо знают о грозе, которая идет на Русь из-за рубежа ее.
— Ведают гниды сии, — говорил он сыну, — замыслы ворогов наших, а может, и сами на нас зовут, помочь им свою обещают…
Снова созывать он стал на тайную думу сына и двух дьяков: Курицына и Далматова, а из воевод — князей Семена Ряполовского да Ивана Юрьевича Патрикеева, брата своего двоюродного.
Все четверо, бывающие на тайных думах у государей, знали хорошо его план войны при иноземном нашествии, при нападении литовцев, немцев и татар сразу. Все они верили в государеву хитрость военную, которая не раз, как они сами видели, к великим победам приводила, с большим ущербом врагу и почти без всякого ущерба для своего войска… Посему, видя волнение государя, понимали, что страшит его.
— Всякому государству, — говорил он, как всегда разглядывая карту Руси со всеми ее рубежами, — дабы бить ворогов по краям, на рубежах своих, надобно середине государства быть цельной и крепкой, яко железо. У нас же зловредная ржа крепость железную переесть хочет! Разумеете, про что сказываю?
— Разумеем, государь, разумеем, — отвечали все.
— Ржа сия, — продолжал он, — Новгород да удельные, и ржу сию яз сам своеручно сотру. Вборзе пойду яз к Новугороду миром при малом войске. Вы же здесь с великим князем Иван Иванычем, которого оставлю на Москве собя вместо, наряжайте все полки наши так, дабы наготове стояли и могли бы, как надобно будет, занимать все броды и переправы по берегам Оки. Мне же в тыл пришлите отборные полки для осады и приступов, особливо добрых пушкарей с маэстро Альберти, и с самыми большими пушками ломовыми, которые сей мастер отлил нам. Подробней же о всех делах будем много раз еще думать, ибо будем ждать конца лета — видней тогда станут нам татарские умыслы…
Такие напряженные дни, когда думы с воеводами сменялись тайными думами с дьяками, были и весь июль и весь август. Готовясь к борьбе не на живот, а на смерть, Иван Васильевич отдыхал только тогда, когда вместе с сыном своим и маэстро Альберта бывал на строительстве храма Успения Богородицы.
В начале августа прибыли из вотчины государевой, Великого Новгорода, отменные русские мастера, чтобы крыть крышу новой церкви. Сначала они покрыли весь верх весьма добротно деревом, а по дереву — железом немецким. И когда снаружи храма все было сделано и храм, блистая крестами золочеными, стал пред очами великого князя во всей дивной красоте своей, обрадовался Иван Васильевич и в радости великой позвал с собой и митрополита Геронтия оглядеть Успение. Владыка не менее восхищен был храмом и стал почти каждый день ходить вместе с обоими государями в новую церковь, где маэстро Альберти еще украшал царские и боковые врата перед алтарем и клиросом резьбой и позолотой, а живописцы уже заканчивали роспись на стенах.
Августа одиннадцатого думали уже новый собор освятить, чтобы в день Успения, на пятнадцатое число того же месяца, отслужить в нем торжественную обедню. Но с уборкой лесов и с перенесением мощей и гробниц митрополитов московских из старой церкви задержались и освятили собор Успенский двенадцатого августа.
На другой же день после праздника Успения пришли из Новгорода тайные тревожные вести от государевых наместников новгородских и от доброхотов московских о том, что в Новгороде снова готов вспыхнуть мятеж, а немцы ливонские с магистром своим Борхом подымаются на Псков.
Государь немедля созвал общую тайную думу из воевод и дьяков. На этом заседании, длившемся от обеда до ужина, пересмотрены были карты всех мест у рубежей, дорог и рек, со всеми их особенностями — бродами, болотами и городцами с заставами. Даны были приказы всем наместникам и болярцам[96] разных городов корма запасать для полков к их походу — и коням и людям. Установлены сроки всех передвижений войск и сроки выполнения всех военных подготовок. Намечено было, каким, где и когда городам в осаду садиться…
В начале этой необычной думы все были растеряны и взволнованы, только сам государь казался совсем спокойным, даже более спокойным, чем раньше, но был суровей и резче.
По мере того как Иван Васильевич давал ясные и краткие приказы, собрание успокаивалось, будто из неверных зыбей морских выходили все на твердую землю.
— Все же яз мыслю, — закончил государь, — что ныне, в конце лета, Ахмат на нас не пойдет. Казимир же, у которого распря и вражда с угорским королем Матвеем Корвиным, воевать с нами без Ахмата не посмеет, да и Менглы-Гирея боится. Токмо немцы одни, ливонские и ганзейские, могут на Псков напасть. Посему яз хочу все корни воровства новгородского вырвать, пока сразу сему помощи дать никто не может. Выбив сие звено из цепи поганой, разорвем мы и всю цепь ворогов наших…
В Димитров день, октября двадцать шестого, не опасаясь более нашествия Ахматова в этом году, Иван Васильевич снова выступил в Новгород, взяв с собой только тысячу отборных конников, дворецкого Русалку, дьяка Василия Далматова, стражу свою и личных слуг.
Дня же за три до этого он послал гонцов наместнику Василию Ивановичу Китаю, дабы оповестил владыку Феофила и весь Новгород, что идет великий князь к ним миром. В день же выступления своего долго беседовал он за ранним завтраком с сыном Иваном Ивановичем с глазу на глаз.
— Заставы расставлены? — спросил Иван Васильевич.
— Расставлены, государь-батюшка, по всем путям к Новугороду. Никого не пропустят.
— Сымают же заставы пусть передовые главного войска, а жителям бают, что Пскову на помочь идут, против немцев.
— Помню яз, государь-батюшка, все наказы твои. Все у меня записано так, как на тайной думе ты сказывал. Ведаю яз, каким воеводам с какими полками идти и в каком порядке. Воеводы у собя на ратных чертежах пометили, какими путями идти им. Маэстро Альберти с двумя толмачами поедет и ломовые пушки с пушкарями повезет. Токмо, когда собирать и слать к тобе полки, ты не сказывал…
— Прикажи воеводам днесь же. Пусть идут следом за мной, на третий день после отхода моего из Москвы. Идти же им, как указано, дабы настичь меня в день моего прихода к Новугороду, близ его, у яма Бронницкого.
Государь встал из-за стола, благословил сына и поцеловал:
— Следи, сынок, за братией моей. В случае чего, тайно от всех пошли ко мне Трофим Гаврилыча. Сей для самых тайных вестей. Прочих же вестников шли чаще, через день, а будут вести — и всяк день…
Когда князь великий Иван Васильевич прибыл в Сытино, что в тридцати верстах от Новгорода, его никто не встречал там, и даже наместники его к нему не приехали. Это удивило государя и встревожило. Хотел он уже слать разведчиков к Новгороду, чтобы узнать, нет ли на пути его войска какого чужеземного, но конники его из передового отряда ни о чем подозрительном ему не доносили.
В это время пришел к государю дьяк Василий Далматов вместе с дворецким Русалкой, а с ними был новгородец Афанасий Братилов, которого Иван Васильевич сразу узнал.
Афанасий истово молился и, низко кланяясь государю, сказал:
— Будь здрав, государь, многие лета.
— Здравствуй, Афанасий, — ответил государь, — верный ты слуга мой, и чую, вести принес мне.
— Истинно, государь, — ответил Афанасий, недоверчиво косясь по сторонам, — токмо вести сии тайны вельми.
— Ништо. Не бойся, Афанасий, сказывай все, что ведаешь.
— Тайно я к тобе из Новагорода третий день как бежал, — заговорил Афанасий. — По рукомеслу своему златокузнечному я ко многим боярам и даже в палаты самого владыки вхож. Посему много всего слышу и ведаю. Владыка же, государь, и близкие его, средь которых и бывший тысяцкий Максимов, с королем Казимиром ссылаются и с немцами…
— Ведомо нам сие, Афанасий, — разочарованно заметил Иван Васильевич.
— Сие токмо начало, государь, — заволновался Афанасий, — а дело в том, что король обещал владыке полки свои снарядить против тобя и сам войско свое вести хочет. Многие же из бывшей Господы, еще более неразумные, при всех хвастают: король-то Казимир зовет-де Ахмата на Москву. Все-де они за един ныне, докончание у них против Москвы есть. Опричь того, король-то, бают, в Рым посылал, моля у папы вспоможения денежного на ратные дела. Обещал унию еретичную поганую во всех землях новгородских ввести, а православие гнать, как древние рымляне в языческое время христиан гнали и мучили…
— Ну, а папа? — перебил Братилова Иван Васильевич, боясь, что тот увязнет в церковных делах…
— Папа внял Казимиру, разрешил ему особый сбор — десятину — во всех костелах польских и литовских на ратные дела…
— А новгородцы что деют?
— Готовятся вече и Господу с посадником поставить. Казимир им всю старину обещает вернуть…
— Ну, спасибо тобе, Афанасий, иди отдыхай у дьяков моих.
— Нетути, государь, — живо заговорил Братилов, — молю, отпусти меня, дабы не видели в войске твоем. Сам разумеешь, почто…
— Иди, иди, — улыбнулся великий князь. — Саввушка выведет тобя из стана нашего.
— Тут у свояка своего заночую. Никому приметно не будет…
Когда Афанасий Братилов ушел, Иван Васильевич сказал дьяку Далматову:
— Запиши сии вести. Ну, идите же отдыхать. Утре до свету пойдем к яму Бронницкому.
На другой день, в Бронницах, узнал государь от доброхотов, перебежавших к нему, что новгородцы за стенами затворились и миром не хотят пускать к себе великого князя, что вече есть у них снова и новый посадник — Ефим Медведнов.
— На вече сем, государь, — говорил один из перебежчиков, — токмо Москву и тобя лают, а Казимира хвалят, которого зовут к собе государем вместо тобя.
— Един же старый тысяцкий, — добавлял другой, — со степени так возгласил: «Добре мы знаем, пошто волк сей к нам идет в овечьей шкуре. От мира-то его горше нам, чем от злой рати». А кругом кричат: «Истинно сие, истинно! За Казимира хотим!»
Иван Васильевич перестал слушать перебежчиков и не допускал их к себе, ибо все они говорили одно и то же.
Для него все уже было понятно, и он только с нетерпением ждал прихода своего войска.
И вот в один из декабрьских вечеров, когда северная багровая, долго не гаснущая заря пылала еще у края неба, прибыл из Бронницы передовой отряд главных сил великого князя московского.
Начальник отряда доложил Ивану Васильевичу:
— Государь, все полки твои идут токмо в пяти верстах от твоего стану. Что воеводам своим повелишь?
Государь приказал в ту же ночь окружить Новгород тесной осадой, установить пушки и с рассветом бить по стенам, башням и городу со всех сторон.
Сам государь занял со своей тысячей Городище. Ночью в своих хоромах он сквозь сон слышал, как непрерывно цокали копытами кони, гулко отдавались шаги многих тысяч пеших воинов, как гремело колесами множество телег, на которых тройки коней везли тяжелые ломовые пушки работы Альберта Фиораванти, строителя Успенского собора…
Когда на следующий день утром такая же багровая заря, как и накануне вечером, начала обжигать противоположный край неба, страшный грохот потряс окрестности Новгорода и разбудил и перепугал его жителей.
Проснулся от грохота выстрелов и великий князь. В окна уже белело раннее утро, и в покое быстро светлело. Государь встал с постели, умылся, потребовал холодной баранины, крепкого меда и велел седлать себе коня.
Когда Иван Васильевич вышел на крыльцо, уже совсем рассвело, и первые лучи солнца сверкали на куполах и крестах церквей Новгорода. Окруженный стражей, великий князь поскакал ближе к осажденному городу. Недалеко от пушек он остановился, так как конь его, путаясь непривычно больших орудий и выстрелов, не шел дальше, вставая на дыбы. Маэстро Альберти со своим толмачом подскакал к великому князю.
— Buon giorno, sovreno![97] — воскликнул Фиораванти, снимая шапку.
— Будь и ты здрав, — ответил Иван Васильевич, внимательно следя за действием пушечного огня.
Он наблюдал, как огромные каменные ядра ломовых пушек, стянутые крест-накрест железными полосами, забивались в дуло орудий и с громом незримо вылетали, а на городских башнях осыпались верхушки каменных зубцов бойниц и слетали черепицы с крыш. Он видел, как содрогались и с яростным гулом изгибались полотнища железных ворот. Он видел ясно, что в проездной башне над воротами из большой ее бойницы время от времени вылетало облачко порохового дыма, внутри которого на миг сверкал огонь.
Подозвав к себе маэстро Альберти, государь, указывая рукой на башню, крикнул:
— Гляди, там пушка у них. Надобно бойницу пробить и пушку сию сбить.
Толмач перевел слова государя, а маэстро Альберти уже хотел скакать к своим пушкарям, но Иван Васильевич знаком остановил его.
— Такая стрельба, как ныне у тобя идет, маэстро, — снова закричал толмачу Иван Васильевич, — будет токмо перевод ядер и зелья. Поставь-ка ты рядом три пушки, цель все на сию бойницу и стреляй разом изо всех!
— Добре, добре, государь! — получил он ответ через толмача. — Уразумел мысли твои! Сам же о сем не догадался…
Фиораванти поскакал к пушкарям, и через полчаса три пушки, установленные рядом и нацеленные самим маэстро, загремели разом. Бойница в башне окуталась облаком пыли, и, когда пыль рассеялась, вместо бойницы оказалась широкая, будто рваная пробоина, сквозь которую видно было большое окно в противоположной стене.
Маэстро Альберти, радостный и возбужденный, снова подскакал к великому князю, что-то восторженно выкрикивая.
— Благодарит тобя, государь, маэстро Альберти, — перевел толмач слова итальянца, — баит, научил ты его новому в пушкарской хитрости…
— Скажи ему, — прервал толмача Иван Васильевич, — отыдем подальше от грома сего. Малость побаить с ним хочу, пока не забыл о чем. Стену же башенную пусть пушкари его ломают…
Отъехав подальше от пушечного грохота, где можно было говорить обычным голосом, государь остановился и сказал через толмача:
— Маэстро Альберти, запомни, что скажу тобе: научи наших пушкарей такой же стрельбе на поле при пеших и конных ратях. Когда ворог наступает, конным ли, пешим ли строем в поле, надо пушки тесней ставить и бить в самую гущу. Особливо сие добре будет на переправах и бродах, а пушки при сем вдоль берега ставить. По отдельным же воям прикажи токмо стрелами бить и из ручных пищалей…
— Вборзе же, государь, обучу сему пушкарей твоих. Любо мне у тобя служить. Все ты разумеешь враз и сам других многому учишь.
Всю неделю с небольшими переправами, то днем, то ночью, пушки громили Новгород, приводя жителей его в страх и смятение. С каждым днем все более и более перебежчиков появлялось в московском стане. Они говорили, что берут их в полки насильно, что Новгород еле держится…
Вскоре же явились и послы от владыки Феофила к государю челом бить об охранной грамоте для архиепископа. Великий князь принял послов, не прекращая стрельбы из пушек, и сурово молвил:
— Отворите ворота. Яз сам охрана для невинных и верных мне…
Послы ушли, а осада становилась тесней, разрушение стен и башен не прекращалось. Внутри же города, как сообщали перебежчики, после многих ссор и свалок наступило отчаяние.
Житьи и черные люди стали хозяевами города, осилили боярство, весьма ослабевшее за последние разгромы Новгорода Москвой. По решению веча освобождены были оба наместника московских, которым разрешено было выйти из города и передать государю, что отдается, мол, весь Великий Новгород на всю государеву волю.
Иван Васильевич в сопровождении воевод, бояр и наместников, окруженный стражей и своей тысячью конников, подъехал к главным городским воротам, которые медленно отворялись ему навстречу.
Из ворот показались владыка Феофил, посадник, тысяцкий, старосты пяти новгородских концов, бояре, купцы, духовенство, весь народ новгородский.
Не доходя шагов на десять до Ивана Васильевича, все, начиная от владыки, пали ниц на землю.
Великий князь сделал знак, и трубач его тысячи затрубил отбой. Приказ принял трубач ближайшего отряда — звонкий серебряный звук побежал вокруг всего Новгорода, и там, где его слышали, прекращалась стрельба из пушек, сменяясь полной тишиной.
В этой тишине слышался только тихий гул молений толпы о прощении и пощаде и глухие рыдания. Одни из новгородцев были охвачены страхом и злобой, другие горестно оплакивали свои вольности, теперь уж навек погибающие…
Несколько мгновений Иван Васильевич молча смотрел на беспомощно распростершихся пред ним людей, потом громко воскликнул:
— Встаньте!
Задвигались и зашумели глухо ряды подымающихся новгородцев. Государь, сойдя с коня, передал поводья стремянному Саввушке. Медленно подошел он к владыке, молча принял от него благословение и, снова сев на коня, громко произнес:
— Яз, государь ваш, даю мир всем невинным. Ништо же да не страшит вас.
Народ расступился, и владыка, посадник, тысяцкий и старосты пяти концов новгородских пошли обратно в город. Государь, двор его, стража и его тысяча двинулись следом. И как только Иван Васильевич вступил в город, загудели колокола на звоннице Св. Софии, а за ней и колокола всех церквей новгородских.
Пока великий князь ехал к Софийскому собору и по обычаю слушал там молебен, во все открытые теперь ворота вступали полки московские, которым указано стоять в самом Новгороде. Москвичи занимали все главные укрепления, снимали повсюду стражу новгородскую и ставили свою. Прочие полки разместились по окрестным монастырям, как еще в Москве было указано.
Сам государь остановился со стражей своей и слугами в хоромах каменных нового посадника. Вокруг же этого владения, у хозяев соседних хором, разместил он свою тысячу.
В этот же день, призвав к себе наместников своих Василия Ивановича Китая и князя Ярослава Васильевича Стригу-Оболенского и взяв у дьяка Далматова список новгородских крамольников, повелел схватить их немедля и взять за приставы. К ночи были уже схвачены, закованы в железо и сидели в заключении пятьдесят новгородцев. Вокруг же сеней владыки Феофила, где помещался и наместник Китай, была расставлена тайная стража и велось наблюдение.
Допросы и пытки начались с этой же ночи в Городище. Государь уехал туда по вызову Китая. Окованных заговорщиков приводили прямо после пыток к великому князю по одному, по два или по три сразу. Истерзанные и душевно измученные, они по-разному относились к государю московскому: одни в страхе глядели на него, и глаза их просили милости; глаза других воровато бегали, и казалось, так же и мысли их бегают и мечутся, как мыши в ловушке, тщетно отыскивая выход; третьи, застыв в отчаянии, смотрели на Ивана Васильевича тупым неподвижным взглядом; наконец, было два-три человека, глаза которых, пылая злобой и ненавистью, прямо глядели в глаза государю…
Слушая записи показаний допрошенных, великий князь видел те же различия между этими людьми: одни проклинали и всячески поносили своего московского врага; другие изворачивались, оправдывались, выдавали соучастников, клеветали, говорили о своих заслугах, льстили великому князю; третьи только каялись и просили пощады; четвертые ничего не говорили сами, а только отвечали на вопросы тупо и односложно, казалось, равнодушно, словно заживо умершие…
К рассвету было допрошено десять человек из наиболее крупных вожаков заговора. Все, что Иван Васильевич услышал и увидел на этом грозном розыске, подтвердило и превзошло его догадки о самом худшем.
Великий князь внутренне весь затрепетал, и руки его задрожали, когда он ясно представил и то, что могло произойти, если бы он опоздал сюда приехать. С несомненной точностью обнаружилось на розыске этом, что весной король Казимир, опираясь на Новгород Великий, должен был ворваться со своими войсками в русские земли, перейдя Угру и вместе с новгородскими полками встать у рубежей московских.
В это же время, под воеводством магистра Бернгарда фон дер Борха, ливонские рыцари вместе с немецкими наемниками и с крестьянским ополчением, составив огромное, более чем стотысячное войско, должны были захватить все псковские земли.
С юга же, по договору с Ахматом, перейдя Оку, должны были двинуться на Москву полчища Большой Орды.
Таким образом, приковав все военные силы московского великого князя к рубежам его государства, враги давали возможность братьям великого князя — Андрею большому и Борису захватить Москву и великокняжеский стол старшего брата…
Это было все хорошо обдумано королем Казимиром, одобрено папой, а через него — и римскими доброхотами в Москве.
Обо всем этом думал Иван Васильевич, возвращаясь к своему стану в хоромах Медведева. Небо уж чуть алело, но улицы Новгорода были еще в белесых сумерках. Огромный город крепко спал.
Потухшими, запавшими глазами глядел государь куда-то вдаль, ничего не замечая, только губы на окаменевшем и осунувшемся лице шевелились и беззвучно шептали:
— Земля горит под ногами. Токмо и сие поборю. Привык яз тушить пожары-то не токмо на московских улицах…
Десятеро допрошенных заговорщиков в это же утро по приказу государеву были повешены.
Так еженощно, почти до середины января, непрерывно длился грозный государев розыск. За это время сто главных заговорщиков и изменников было допрошено и все сто были преданы смертной казни.
Против владыки Феофила получены были неопровержимые улики, особенно указания на переписку с королем и самые грамоты архиепископа и короля. Государь решил покарать Феофила за измену вере православной и отечеству, повелев взять владыку за приставы и держать его во владычных палатах. Приказал он опечатать казну Феофила и все кладовые с серебром и золотом и всякими драгоценностями, начиная с подвалов Св. Софии и всех тех, что были под его каменными палатами. Владычный же полк, охранявший богатства архиепископа, был разоружен и распущен. Место его заступила тысяча государева, встав на стражу у кладовых.
Января девятнадцатого великий князь повелел созвать всех именитых представителей Новгорода, гражданских и духовных, в Грановитой палате владычных хором, где архиепископ новгородский творил суд свой, принимал послов иностранных и председательствовал на заседаниях Господы новгородской.
Поднимаясь сюда, на второй ярус, по каменной лестнице, Иван Васильевич снова увидел знакомый уже ему поясной образ Христа-Спасителя с Евангелием в руках, открытым на словах: «Суд судите им же судом судите, судиться и вам…»
Отсюда вошел он в огромный покой Грановитой палаты, посредине которой столб поддерживает опущенные на него четыре отдельных свода, блистающих яркими красками и узорами из треугольных разноцветных кирпичиков.
Народ уже заполнял всю палату, а у архиепископского престола выстроилась полукругом великокняжеская стража. Воины из государевой тысячи стояли у входных дверей, и двойные ряды их тянулись отсюда до самого престола, образуя широкий проход.
Государь, войдя в сопровождении своих воевод, дьяков и обоих своих наместников новгородских, быстро прошел к престолу и сел. Воеводы и дьяки стали вокруг него. В палате все затихло и замерло.
Иван Васильевич сделал знак рукой. У входных дверей произошло легкое движение, и оттуда к подножию престола подвели, поддерживая под руки, ослабевшего архиепископа Феофила. Он был бледен, голова его время от времени вздрагивала.
Государь устремил на него острый, пронизывающий взгляд. Голова у Феофила стала вздрагивать чаще.
— Святитель, — резко начал Иван Васильевич, — но не отец и не богомолец наш, а богомолец латыньского короля Казимира. Не иерарх ты в церкви православной, а слуга еретической церкви рымской. Предал ты, как Иуда Христа, и церковь нашу святую и Русь православную, и так же, как Иуда, за сребреники, из корысти и жадности своей.
Государь смолк и глубоко вздохнул от волнения, потом опять заговорил:
— Тут, в палате сей, при входе в которую образ Христов написан со святым Евангелием в руках, открытом на словесах Божиих о суде праведном, ты судил; ныне же яз тобя тут судить буду.
Он сделал знак дьяку Далматову, и тот выступил, держа в руках договоры и грамоты, которыми пересылались Казимир и Феофил.
— Ведаешь ли сии грамоты за твоей печатью и Казимировой? — спросил великий князь, когда Далматов развернул списки и показал печать.
— Ведаю, — тихо ответил владыка.
— Предлагал ты в них Казимиру вместо меня государем быть в Новомгороде, а людей всех новгородских земель в унию привести и от греческой веры старой истинной их отклонить?
— Грешен в сем, государь, — так же тихо произнес Феофил, — и пред Богом буду молить о прощении грехов своих, ибо чую, вборзе конец живота моего наступает и время ответ мне пред Господом держать…
Владыка ослабел совсем и бессильно опустился на скамью.
— Люди православные, люди русские, — громко заговорил Иван Васильевич, — ныне все вы видели своими очами, слышали своими ушами измену великую, какой у нас на Руси от века не было.
Обратясь к Василию Ивановичу Китаю, государь сказал:
— Днесь, когда измена и крамола установлены, когда архиепископ новгородский и псковский Феофил заедин стал со всеми ворогами Руси и церкви нашей, яз повелеваю тобе взять его за крепкие приставы и доржать до нового приказа моего. Все же именье его, казну и вотчины взять за государство московское, дабы тем пресечь всякую помощь ворогам иноземным…
Еще вскоре после прибытия Ивана Васильевича к Новгороду, ближе к концу декабря, приезжали к великому князю пять псковских посадников и бояр от всех концов Пскова с наместником государевым князем Василием Шуйским, принеся в дар шестьдесят рублей серебряных новгородских старых.
Иван Васильевич принял псковичей благосклонно и обещал помощь, если немцы нападут на их землю.
— Токмо вы сами не спите, — добавил великий князь, — ведомо мне, немцы идти на Русь хотят…
Псковичи отъехали и вернулись домой к двадцать пятому, к самому Рождеству, праздники праздновать. Пока же псковичи веселились, немцы тридцатого числа напали на Вышгород и, застав его жителей врасплох, многих побили, многих увели в полон, а город зажгли.
Слухи об этом дошли до Ивана Васильевича в конце второй недели января, а числа двадцатого того же месяца он распорядился собрать сто человек второстепенных заговорщиков из купцов и детей боярских и к двадцать четвертому января со всеми их семействами и людьми служилыми выслать навсегда из Новгорода в московскую землю и расселить по разным городам.
В это же время приказал государь отправить под усиленной стражей и владыку Феофила на Москву в сопровождении приставов и заточить в Чудовом монастыре.
Дней через семь после отправки в Москву Феофила, примчался к Ивану Васильевичу гонец из Пскова, довел до государя об осаде Вышгорода немцами и добавил, что к концу января было еще нападение на Гдов, который взять немцы не смогли, но выжгли вокруг него все волости и посады.
— Бьет челом тобе, государь, твоя вотчина Псков, молит у тобя против немцев проклятых помощи твоей…
Иван Васильевич понимал, что это только вылазки немцев, которые разведывают, где находятся русские силы, и что немцы хотят поддержать дух осажденных новгородцев.
— Кулаками после драки машут, — усмехнувшись, сказал воеводам своим Иван Васильевич на созванном по этому случаю совете. — Нетути уж Новагорода! Из сего учитесь, воеводы, как всегда все ведать надобно. Немцы же, не зная брода, лезут в воду. Татары в сих делах умней их. У татар яртаульные хороши и лазутчиков много.
После долгих обсуждений великий князь повелел князю Андрею Никитичу Ногтю-Оболенскому на другой день спешно выступать к Пскову с большими силами.
Князь Андрей Никитич, прискакав со своими конными полками к Пскову, пробыл там только ночь. Утром же вместе с псковичами выступил к Дерпту, который вдвое ближе ко Пскову, чем Новгород Великий. Немцев застали врасплох, много разграбили и сожгли немецких и чудских сел и городков, захватили огромный полон чуди — мужчин, женщин и детей. Немцы были так напутаны быстрыми действиями русских полков, что нигде не успели оказать никакого сопротивления. Русские же как быстро пришли, так же быстро и ушли, уводя и увозя за собой в Псков небывалую добычу.
В этот же день в Новгород прибыл из Москвы к великому князю боярский сын Трофим Гаврилыч Леваш-Некрасов с дурными вестями от молодого князя.
Иван Васильевич взволновался, побледнел, когда Саввушка сообщил о прибытии Трофима Гаврилыча.
— Зови, — молвил он, — да никого потом не допущай, опричь ратных вестников.
Оставшись один, он перекрестился на образа и воскликнул:
— Братья?
— Да, государь, — ответил Трофим Гаврилыч, кланяясь великому князю.
Наступило тяжелое молчание. Государь, пройдя несколько раз вдоль покоя, сел на скамью и молвил:
— Сказывай, Трофим Гаврилыч.
— Великий князь Иван Иванович здравия тобе желает на многие лета, государь. Повелел тобе довести, что братья твои Андрей большой и Борис отступили от нас, к ворогам нашим перешли. В середине января князь Андрей-то на Москве был у старой великой княгини, а вборзе в Углич к собе воротился. Наши же доброхоты весть подали дьяку Курицыну, что и князь Борис тоже в Углич приехал, а княгиню свою Ульяну со всем семейством и двором ко Ржеву отпустил. След сего оба князя с полками своими пошли ко Ржеву через тверскую землю; князь Андрей тоже взял с собой княгиню свою Елену со всем семейством и двором.
— Ну, а далее куды? — перебил великий князь.
— Далее, государь, неведомо. Вестей не было, а от сего да от страха перед татарами на Москве смятение. Москва и все грады в осаду сели, а из деревень и сел люди, полона боясь, по лесам бегают, от глада и студа мрут…
— В Орде как? — задал вопрос Иван Васильевич, перебивая рассказ Леваша.
— Великий князь Иван Иванович велел тобе довести, что русские беглецы, пригнав из Орды, упредили: собирает-де Ахмат поход на Русь ранней весной. Баили беглецы-то, зовет его и помощь обещает ему король Казимир.
— А как княгиня моя, — снова спросил, весь насторожившись, великий князь, — как митрополит и бояре? Как здравие старой великой княгини?
— Матерь твоя, государь, — успокоительно ответил Трофим Гаврилыч, — во здравии. Обе княгини ждут приезда царевича грецкого, Андрей Фомича. Он великой княгине Софье Фоминичне уведомление прислал, что вборзе на Москве будет со дщерью своей Марьей Андреевной…
— Ишь, Рым-то одну руку к Новугороду протянул, — невольно проговорил вслух великий князь, — другую — к Москве тянет…
Трофим Гаврилович ничего не понял и, недоуменно вскинув глаза на государя, продолжал:
— При дворе-то твоем бают, что великая княгиня Софья Фоминична хочет племянницу свою за князя Василья Михалыча верейского сватать…
Иван Васильевич усмехнулся и, перебив рассказчика, молвил:
— Добре, Трофим Гаврилыч. Спасибо тобе. Чаю, устал ты с пути, и яз ныне притомился. Выпьем вот по чарке водки боярской, да и спать. Живи пока при мне. Дворецкому Русалке скажи, он тобе все нарядит…
Государь сам налил две чарки водки.
— Бери, Гаврилыч, — сказал он, — испьем за великую Русь православную.
— И за здравье твое, государь!
Срочно вызванный, дьяк Василий Далматов, с пером и чернильницей, с бумагой и воском для печати, поспешно вошел в горницу великого князя.
— Будь здрав, государь, — сказал он, кланяясь.
— Садись, Василь Далматыч, за стол сей и пиши тайную грамотку во Псков, воеводе князь Андрей Никитичу.
Иван Васильевич несколько раз прошел вдоль горницы и, встав около стола, приказал писать:
— «Мой тайный приказ тобе, Андрей Никитич. Как получишь сию грамотку, немедля иди со всеми полками на Москву ближней дорогой. Яз пойду за тобой следом. Вести дурные о татарах, да и братья мои, Андрей большой и Борис, крамолят. Москва и города в осаду сели, в селах и деревнях люди в страхе, в леса бегут. Встретишься с братьями миром, пусть и не мыслят, что о всем ты ведаешь. Ежели ратью на тобя пойдут, разбей их и в полон обоих возьми. Вести пересылай чаще, токмо тайно, великому князю Ивану Ивановичу на Москву. Вборзе и яз там буду. Грамотку сию сожги, дабы никому о ней ведомо не было».
Иван Васильевич стоял возле дьяка и читал, что пишет он. Когда Далматов написал все, государь молвил:
— А теперь растопи воску, дабы яз положил печать свою.
Дьяк достал из ящичка, где была чернильница, толстый огарок восковой свечи, зажег его и накапал небольшой кружочек воска под написанным.
Иван Васильевич снял с пальца большой золотой перстень, на котором была вырезана его личная печать, лизнул ее и туго вдавил в горячий воск. Когда Иван Васильевич отнял печать от воска, на нем четко обозначился вдавленный круг, по краям которого тесно было написано: «Печать великого князя Ивана всея Руси». В середине же кружка был изображен лев.
Полюбовавшись на печать, Иван Васильевич проговорил вполголоса:
— Золотые руки у маэстро Альберти…
Но, вернувшись к делу, строго сказал:
— Грамотку сию в холст зашей при мне сей же часец, а яз и на него печать положу.
Когда все было сделано, государь добавил:
— Ныне же избери подьячего помоложе и покрепче. Скажи воеводе Ивану Руно, дабы из конников своих дал небольшую, но добрую стражу гонцу. За сие, мол, головой отвечает. На рассвете пусть гонят во Псков, к воеводе. По два коня на каждого взять, дать кормы добрые людям, а коням овес. Как воротится подьячий-то, днем ли, ночью ли, ко мне бы немедля дошел…
Весна тысяча четыреста восьмидесятого года ранняя, но неверная, сырая, дождливая, то с теплыми днями, то со снегом и крупой. Едва просыхать начинает, дороги провянут немного, вдруг метели снежные завернут. Стает все, опять солнце припекает, трава зеленеет, мать-мачеха кое-где распускается, мухи лесные на солнечном припеке сонно жужжат, а крутом грязь непролазная. Ни на санях, ни на колесах, да и верхом ехать весьма трудно, истомно и для коней и для людей.
Князь Андрей Никитович Ноготь-Оболенский, отягченный большим обозом с добычей и пешим полоном, шел медленно и, вместо того чтобы опередить великого князя, был еще в пути. Только гонцы от него часто приезжали к великому князю Ивану Ивановичу с разными вестями, среди которых были и тайные. Последняя весть от него была о братьях государевых, что из Ржева они пошли вверх по Волге в новгородские волости. Идут они весьма медленно из-за колымаг для семей своих и из-за множества всяких подвод с кладью.
Иван же Васильевич поспел с конными полками своими приехать в Москву по хорошей дороге — земля еще твердая была, и по утрам крепко подмораживало.
Повидав семью свою и старую княгиню, Иван Васильевич не получил успокоения. Многое в догадках его и тут подтвердилось, и первый день приезда от обеда до ужина провел он с сыном и с дьяком Курицыным в хоромах молодого князя: втроем думали они о многих делах и о разных известиях.
— Все вороги наши, — сказал Иван Васильевич, — единым кольцом обступили нас со всех сторон, как волки, да не сожрать им Руси. Токмо хуже всего межусобье…
— Отпустить на них надобно, мыслю яз, — горячо воскликнул Иван Иванович, — отпустить князь Андрея Никитыча Ногтя-Оболенского. Он борзо их в полон возьмет…
Иван Васильевич усмехнулся и возразил:
— Можно сие, Иване, можно. Верю, князь-то Андрей Оболенский разобьет их и полонит. Так и яз ранее думал, да Бог уберег. Ныне же мыслю челобитную им слать о мире, посулю городами их жаловать, вотчину Юрьеву поделить с ними обещаю…
Молодой великий князь с недоумением взглянул на отца, впервые почувствовав разочарование:
— Боишься их, государь-батюшка, — с некоторым вызовом спросил он отца.
Курицын заволновался, опасаясь гнева государева.
Но Иван Васильевич рассмеялся.
— Боюсь, Иване, — проговорил он просто, — токмо не братьев, а ворогов чужеземных. Помысли сам. Отзовем мы с тобой от татар князь Ногтя-Оболенского с полками и заставим биться с братьями, а пошто русским русских же воев бить?
Иван Иванович понял, и от смущения густой краской вспыхнули его щеки. Иван Васильевич заметил это и сказал:
— Пошто же двум русским ратям друг на друга идти? Лучше пусть вместе татар бить будут.
— Прав ты, государь, — с удовлетворением согласился дьяк Курицын.
Следом за братьями послал Иван Васильевич духовника своего, архиепископа ростовского Вассиана с боярами. Владыка нагнал обоих братьев в Молвятицах. Они приняли архиепископа, выслушали его и отпустили обратно в Москву с боярами своими, князьями Петром и Василием Оболенскими.
Сами же, узнав о разгроме Новгорода и о грозном государевом розыске, смутились, повернули к литовской границе, грабя и пустоша волости новгородские, и остановились в Луках Великих. Оттуда же били челом Казимиру, королю польскому, прося помочь им в борьбе с великим князем. Казимир отказал им во всякой ратной помощи и только дал им из своих вотчин в Литве город Витебск на прокормление семейств своих и дворов.
Вассиан воротился с послами братьев на Москву во вторник, двадцать восьмого марта, через пять дней после рождения у великого князя сына Георгия.
После празднования Пасхи, что была второго апреля, архиепископ Вассиан снова был послан государем к братьям в Луки Великие. На этот раз Иван Васильевич послал с ним бояр Василия Федоровича Образца, Василия Борисовича Тучу да дьяка Василия Мамырева.
— Посылаю вас, трех Васильев, — сказал с улыбкой Иван Васильевич, — сиречь трех царей, на двух братьев своих. Скажите сим отступникам, дабы шли они в свои вотчины. Яз же во всем жаловать их хочу, а князю Андрею даю два города на Оке — Калугу да Алексин…
Выехали из Москвы послы с архиепископом Вассианом только апреля двадцать седьмого, а прибыли в Луки Великие на двадцать пятый день, мая двадцатого, из-за весенней распутицы, какой много лет на Руси не бывало.
Братья и второй раз приняли посольство великого князя, но крайне высокомерно и дерзко, чувствуя себя в безопасности рядом с литовской границей. Думая думу со своими боярами перед ответом старшему брату, они говорили меж собой, что великий князь в страхе, не знает, куда ему деться…
— Со всех сторон полки иноземные идут на него, — со злорадной улыбкой шипел князь Андрей большой.
— Обложили его кругом чужеземцы-то, — хихикали бояре, — яко зверя охотники.
— Куда ни ткнись, — громко гудел князь Борис, — везде напорешься то на меч, то на копье, а из Дикого Поля идут на него кривые сабли татарские с лучами стрел…
— Пождем, — сказал князь Андрей, — еще ниже со страху кланяться будет, даст нам вотчины выбирать на нашу всю волю…
Владыке же Вассиану сказали:
— Пусть Иван государыню-матушку нашу о том молит, а мы еще подумаем.
С тем послы великого князя и на Москву отъехали. Вернулись же назад владыка и бояре скорее, чем в Луки ехали, ибо местами дороги подсохли уже, и только у рек и лесных озер от половодья еще топи и болота стояли. Все же в конце мая послы уж предстали пред государем.
Выслушав ответ братьев, великий князь усмехнулся и молвил:
— Добре. Узнают еще и они, как новгородцы мне челом били!
В этот же день степные дозоры, а потом и гонцы царевича Даниара прибыли к воеводе и наместнику московскому князю Ивану Юрьевичу Патрикееву с вестями о татарах. Все они, хоть из разных мест, одно и то же в страхе говорили:
— Татары Ахматовы!
— По всей степи, яко саранча!..
— Всеми ордами идут!..
У Ивана Васильевича задрожали руки, но, овладев собой, сказал он:
— Гонцы здесь? В сенях, баишь? Позови двух-трех, что потолковей.
— Как дороги? — спросил государь вошедших, не давая им даже до конца докреститься. — Кто из дозора? Ты? Ну, сказывай. И то еще сказывай, как возле рек, у Оки-то как?
— Дороги-то в поле провяли, — сипло заговорил здоровый мужик с седеющей бородой, обрамляющей красное обветренное лицо его. — Токмо в рощах и лесах, как к Москве ближе, зачинаются топи по колено, болота. Коло рек поймы еще после половодья не высохли, а берега-то Оки — глина больше, долго держит воду она…
Великий князь слушал и становился все спокойней.
— Травы какие? — спросил он снова.
— Травы-то, государь, — заговорил гонец Даниара, — плохи еще для коня. Мокры очень. Такая трава брюхо раздувает коню, болеет от нее конь-то.
— Ну, идите, Саввушка даст вам водки выпить и закусить.
Великие князья, задержав у себя князя Патрикеева, послали за дьяком Курицыным и князем Андреем меньшим. Оба они явились немедля в хоромы великого князя Ивана Ивановича, у которого сегодня обедал и сам государь.
— Нам ведом обычай татарский, — начал Иван Васильевич. — Прямо с походу, изгоном они бой зачинают. Посему днесь же и всю ночь будем полки отсылать к Берегу…
Стук в дверь прервал слова государя. Вошел начальник стражи в сопровождении трех русских конников, с ног до головы забрызганных грязью. Один из них — сотник.
— Будьте здравы, государи! — в один голос воскликнули они. — С Берега мы, государь!
— Сказывайте.
— Лазутчики наши, государь, — начал сотник, — вызнали, что идут ордынские татары, а у Берега токмо дозоры их были…
— В каких местах? — спросил Иван Васильевич.
— Меж Коломной и Каширой — против Озер, а меж Каширой и Серпуховом — против Турова. И в иных местах на правом берегу Оки. Токмо тайно были, хоронились, где можно, а коней на поводу за собой вели али в кустах прятали.
— Так дозорные, баишь, были? — переспросил великий князь.
— Истинно, государь! — ответил сотник. — Токмо разведчики да лазутчики. Наши дозорные ближе к Веневу лазутчиков из наших татар Даниаровых видели. Баили Даниаровы-то, что несметная сила ордынская токмо еще к Дону подходит. Ведомо им от некоих уланов степных, что Ахмат-то всей Ордой идет, а с ним братанич, царь Касым, с шестью сынами-царевичами, и татар с ними множество…
— Скажи мне, Иван Юрьич, — оборвав рассказ, обратился великий князь к Патрикееву, — есть на Береге пушкари и пушки?
— Есть, государь, — ответил князь Иван Юрьевич, — по числу полков, а полков там мало…
— А ты, сотник, от какого места с Берега-то? — спросил Иван Васильевич вестника.
— От Каширы, государь.
— Есть у вас пушка?
— Мало, государь. У нас более старые пищали…
— А ведаете, как по-новому по бродам и переправам бить?
— Ведаем. По шесть пушек и пищалей в ряд ставить. Из трех первых враз бить, другие наготове доржать. Когда же татары опять густо пойдут, из готовых бить…
— Добре, — похвалил государь. — А скажи, как наши и Даниаровы мыслят: будут ордынцы броды брать или плавиться?
— Сего не мыслят, государь, — ответил сотник, — нетути для войска подступа к реке-то. Половодье не сошло еще совсем, а ночесь дожжа много было, до утра лил. Беспута, не дай Бог, какая — ни пройти, ни проехать.
— Видать, — заметил Иван Васильевич, — что ждать будут ордынцы.
— Истинно, государь.
— А сами цари-то с главной силой своей? Как идут, борзо иль тихо?
— Тихо вельми, государь, а все же к Дону подходят…
— А кто тобя отослал ко мне?
— Воевода каширский. Семен Вас…
— Ведаю, ведаю его. Доволен яз им. Да будет здрав он и все вои его. Идите. Да скажи: приказа не даю, а пушкарей и пушек пришлю.
Вестники поклонились и вышли, сопровождаемые начальником государевой стражи.
— Ну, а мы думу свою продлим, — сказал Иван Васильевич и, обратясь к князю Патрикееву, спросил: — Чаю, отдохнули полки князя Андрея Никитича Оболенского. Осьмой день, как на Москву пришли. Пусть утре с рассветом идут к Берегу, куда князю Ряполовскому было назначено.
— Слушаю, государь.
— Ты же, брат, — приказал великий князь Андрею меньшому, — как тобе ведомо, иди в Тарусу, в вотчину свою, против татар же, по уговору нашему, крепи Берег. Ну, днесь довольно, а утре — что Бог даст. Идите, а яз к собе поеду…
— Разреши, государь, — вставая, сказал дьяк Курицын, — довести тобе. С ночи послы из Лук Великих пригнали от братьев твоих с челобитной к тобе о твоем пожаловании.
— Видать, — раздраженно перебил его Иван Васильевич, — с Казимиром-то они каши не сварили. Мыслят, улита едет, когда-то будет…
— Истинно, государь, — подтвердил дьяк. — Журавль-то в небе, а синицу в руки дают. Матушка, инокиня Марфа, к тобе собирается, хочет просить милости и прощенья братьям твоим.
— Ладно, — ответил великий князь, — к матери утре яз сам поеду, а братних послов принимать не буду.
— Еще, государь, — продолжал Курицын, — днесь приехал с дщерью своей шурин твой, царевич Андрей Фомич. В Мячкине ночует, а где им утре в Москве быть прикажешь?
— Государь, — предложил великий князь Иван Иванович, — пусть у меня будет царевич Андрей. Яз ведь один в бабкиных хоромах остался, да и по-фряжски разумею…
Иван Васильевич многозначительно поглядел на сына, довольный его предложением.
— Добре, сынок, — согласился великий князь, — а племянницу мы у княгини моей в хоромах устроим. Там, у своей тетки, девке веселей будет.
Все вышли. Отец и сын остались одни. Взглянув на сына, Иван Васильевич молвил с улыбкой:
— Разумно ты придумал. Пусть у тобя живет царевич-то, на твоих глазах. Вишь, рымский папа к нам руку протягивает. Ты не все, а токмо суть дела дворецкому своему Данилушке доверь, накажи доглядывать, кто и когда бывать у Андрея-то будет. У тобя ведь, как у Курицына, дар Божий на чужеземные языки. Яз же сего не могу. Ты по-грецки разумеешь?
— Хуже других языков разумею. И баить добре, как по-фряжски, не могу еще.
— И сие ладно, сынок, — заметил Иван Васильевич, — ты о сем молчи, бай же токмо по-фряжски, дабы не боялись при тобе некои тайности кратко меж слов сказывать по-грецки наши-то греки, из двора моей княгини. О Рыме и о папе могут, что нужно для нас, сказывать, о Казимире, о ливонских немцах и прочее. Вороги, сынок, круг Руси хороводом кружат, все они друг с другом крепко за руки держатся…
Иван Иванович с благоговением глядел на отца. Поражали его зоркость и ясность мысли государя. Все непонятное и трудное он вмиг делает простым и ясным.
— Днесь яз спокойней, Иване, — продолжал великий князь, — помогает мне Бог…
— Ты сам Богу-то помогаешь Русь устроить! — вырвалось невольно у Ивана Ивановича.
— Благо, Иване, что не слышат тобя ни бабка, ни митрополит, — сказал он шутливо, — а то почли бы тобя за еретика, яко дьяка Курицына почитают. Так вот, баю, ныне яз покойней. Первое — то, что Новугороду не подняться больше, другое — челобитье братне показывает, что у них нету нигде никакого оплечья, была одна надежда на Казимира — и той нету; третье — ежели король упускает сей случай, то воевать ныне с нами не может. Немцы же, сколь бы их ни было, далее Пскова не пойдут: они в государствовании совсем неразумны. Остается на сей день токмо Орда с Ахматом. Сие же не страшит меня, токмо бы нам самим огрешек не содеять…
Июня седьмого, накануне выступления своего в Серпухов, на берег Оки, против татар, великий князь Иван Иванович обедал у отца с дьяком Курицыным и князем Иваном Патрикеевым.
— Утре, — заговорил за столом государь, — великого князя яз отпускаю на Берег с воеводами и многими полками. Посему вы доведите нам все наиглавные ратные вести.
— Ведомо мне, государи, — заговорил наместник московский и воевода князь Иван Юрьевич, — идет Орда по Дикому Полю медленно. Лазутчики бают, ждет царь Ахмат вестей от Казимира и от братьев твоих, которые вместе звали царя на Москву, а вестей ему ни от короля, ни от братьев нету. Бают, уговор у короля с ханом Ахматом, дабы к Оке царю-то идти. Выбрав же место, реку перейти и на Москву гнать. Ахмат на сие согласие дал, молил токмо, дабы король ранее его Угру-реку перешел и весть о сем немедля ему дал, он же за спиной нашей к Москве погонит с братьями, а племяннику своему, царю Касыму, со всей силой его повелит ударить в спину русским ратям…
— Добре, — остановил своего наместника государь, — а у тобя, Федор Василич, о сем что ведомо?
— Такие же и мои вести, государь, — ответил дьяк, — которые шлют мне доброхоты новгородские и псковичи. Опричь того, ведомо мне от Даниара, что Менглы-Гиреевы татары пустошить хотят у короля Казимира киевские земли и по самый Киев. Даже…
— А пошто, Федор Василич, король-то медлит?
— Смута у него в Литве. Там православные князья и бояре, особливо те, вотчины которых у рубежей наших, к Москве тянут. Хочет литовская Русь с нами воссоединения. Боится сего Казимир.
— Добрые вести сии, — обрадовался Иван Васильевич, — ныне наиглавные вороги наши — немцы да поляки, которые по уговору с папой первыми на нас напасть хотят, но не решаются…
— Токмо ляхам, государь, и хочется и колется, — заметил дьяк Курицын, — ныне, государь, как тобе ведомо, король угорский Матвей Корвин Казимира теснит и в Чехии Казимир-то еще вязнет. Да сеймики ему мешают, во всех делах вяжут.
— Верно! — воскликнул Иван Васильевич с усмешкой. — Сеймики сии, яко псы, на каждом шагу его за полы зубами хватают…
Дума о всех ратных делах затянулась надолго. Князь Иван Юрьевич и дьяк Курицын ушли поздно, почти перед ужином, который в этот день ранее обычного, в седьмом часу, еще при полном солнечном блеске долгих июньских дней. Иван Иванович же выступал утром с рассветом…
— Ныне рассвет, Иване, — сказал великий князь сыну, — и поспать не даст. Заря с зарей сходится. Пока мы ужинаем, скажу еще тобе: пусть воеводы бодрят воев тем, что на думе ты слышал…
— Яз, государь, все помню, что ты сказываешь. Пишу даже, — устало ответил Иван Иванович.
— Спать повались ты ныне поране, притомился, вижу…
— Да, государь-батюшка, токмо скажу про Андрея Фомича. Не люб он мне. Давно хотел о нем с тобой побаить. Напоминает он мне Ивана Фрязина — денежника.
— Истинно, — засмеялся Иван Васильевич, — в нем токмо и есть, что корысть, пьянство да блуд. Иван-то Фрязин пушки лить и деньги бить умеет, а сей ничего не может. Сестре, вижу, завидует сей лазутчик рымский. Все блазнит меня, дабы яз у него наследье царей цареградских купил. Папа-де коронует меня заочно, и буду носить яз титул и венец царский. А пошто? Видя богатства наши, казны собе хочет великой, а Рыму слугу купить для походов крестовых, связать нас унией. Мне же токмо Русь дорога, а посему ныне даже дружба с Менглы-Гиреем и с султаном турским дороже мне, чем пустой венец сей без царства, которым детям играть токмо.
— Сватают бабка да княгиня твоя Андрееву дочь за сына князя верейского. Снова грецкая кровь в род наш впадет, — молвил Иван Иванович.
— Пусть деют, что хотят, — отмахнулся Иван Васильевич, — пустое все.
— Нет, государь-батюшка, — возразил Иван Иванович, — Бог даст, воротимся мы из походу, поведаю тобе, что яз слышал и уразумел из бесед грецких и фряжских.
— Добре, сынок, — нахмурясь, молвил государь. — Днесь скажи, токмо кратко.
— Не с Рымом одним, а и с Новымгородом, и с Казимиром, и с удельными двор-то княгини твоей ссылается…
Глаза государя загорелись грозным огнем.
— Не гневись, государь-батюшка, яз не могу тобе солгать…
Иван Васильевич вдруг крепко обнял сына и поцеловал.
— Все сие ведаю, Иване, — проговорил он дрогнувшим голосом, — токмо ты един верен мне. Баить же о сем, как ты право сказал, будем после похода…
К концу июня князь Иван Патрикеев с тревогой великой доложил государю Ивану Васильевичу, что Ахмат с верховьев Дона на Оку двинулся.
— По каким местам идут? — спокойно спросил Иван Васильевич, преодолев охватившее его волнение.
— Передовые отряды их — яртаульные, государь, — ответил князь Иван Юрьевич, — как наши дозорные приметили, одни гонят на Венев, другие — вниз по Осетру, по левому его берегу, не то на Озеры, не то на Коломну. Может, и другими путями еще к Оке норовят…
— Добре, — воскликнул Иван Васильевич. — Раз Ахмат к тому берегу близится, мне надобно поближе к своему быть. Бью челом тобе, Иван Юрьич. Сей же часец поди приказы всем воеводам полков моих разошли, дабы утре, после раннего завтрака, к походу готовы были. Яз сам поведу войско свое на берег у Коломны. Великому же князю Ивану Иванычу, князю Андрею и всем воеводам, которые с полками вдоль Оки стоят, гонцов пошли, что яз с главной силой своей на Коломну иду. Тобя же, матушку свою, владыку Геронтия, дьяков Федора Курицына и Василья Мамырева собя вместо оставляю. Нарядив все, яко тобе сказывал, приходи утре к моему раннему завтраку.
— Слушаю, государь, — проговорил, кланяясь, князь Иван Юрьевич и вышел.
Вскоре после ухода воеводы Патрикеева пришел к великому князю дьяк Курицын.
— По приказу твоему, государь, — сказал он, входя в покой.
— Садись, Федор Василич, за стол, — приветливо молвил великий князь. — Налей мне и собе по чарке фряжского. Утре в Коломну иду с полками своими.
— Худые вести, государь? — с тревогой спросил Курицын.
— Ахмат от Дона на Оку двинулся. Ну да, Бог даст, отгоним, не страшат меня татары. Полки наши конные не хуже их. Пешие же полки в обороне вельми крепки, а пушкари все сокрушат…
— Дай Бог победы тобе, государь! Доброе у нас войско, ты его сам таким сотворил. Какие же твои приказы будут?
— Князи Михайла Андреич да Иван Юрьич, матерь моя, владыка да ты с Васильем Мамыревым на Москве будете вместо меня. Какие у тобя вести о моих братьях?
— Более всего, государь, у них страху-то перед тобой, а король-то, кажись, большого добра в них не видит…
— Ладно, — перебил государь речь дьяка, — молю тобя, Федор Василич, внушай инокине Марфе: что-де великий-то князь, Ахмата прогнав, смертью накажет изменников, ежели не исправятся, не пойдут на татар под рукой великого князя. Пусть вызывает меня с Берега, печалуется предо мной за сынов своих, пусть молит и Геронтия, дабы он помог ей печалованием своим. Да и ты сам ведай, не пустые мои слова! За исправление пожалую, а за неисправление — казню. Токмо ныне никаких докончаний с братьями! Не до того мне. Пусть ведает матушка моя, что в угоду ей все сотворю, токмо бы вреда от сего Руси не было.
— Ведает она сие, государь, и мы все ведаем, у смертного одра родителя своего ты клятву ей дал, — подтвердил Курицын…
Он замолчал, дожидаясь, что скажет еще Иван Васильевич, но, не имея от него более вопросов, сказал:
— Разреши, государь, молвить о псковичах. Молят о помощи им. Немцы-то после ухода князя Ногтя-Оболенского слишком часто на их земли набегать зачали.
— Вот, может, братьев-то и пошлю на помощь Пскову, — раздумчиво произнес великий князь, но тотчас же поправился: — Не буду загадывать. Боюсь, от татар нельзя будет ни единого воя отвлечь. Ну, иди. Утре все вкупе при отъезде моем увидимся. Ну, а попы как?
— У многих иерархов, государь, зло против тя растет, — страх у них за вотчины свои и за земли монастырские. Особливо после Новагорода из-подо лба они на тобя смотрят…
Иван Васильевич рассмеялся.
— Скажи им при случае, — шутливо заметил он, — пошто маловеры боятся? Сказано ведь, ни един волос с главы не падет без воли Божией, а такие великие вотчины, яко монастырские, и подавно…
Едет Иван Васильевич с войском своим, а вокруг него зеленеют луга и поля хлебные, а просторы их охватывает зубчатое кольцо далеких лесов. Парит. Туча медленно ползет из-за леса, а в небе звенят жаворонки.
Знакомы места эти государю. Здесь он ехал когда-то с князем Юрием защищать Коломну от татар. Первую свою победу вспоминает он, когда сам в первый раз главным воеводой был, правил один всей битвой.
— Какая победа-то была! Какая радость великая, — шепчет он, улыбаясь.
Вспоминаются Юрьюшка, и воевода Басенок, и старый Илейка, который за воеводу его ругал, сдержав от неразумного гнева. И казалось Ивану Васильевичу, что едет он не только в Коломну, а и в глубь времен, едет к своей юности, которая уж далеко отошла. Юрьюшку видит он смелым, скорометливым воеводой, а потом ему бледное лицо померещилось Юрьюшкино и кровь у рта его. Будто сейчас вот он все видит, и вдруг злой стрелой вонзилось в сердце ему то, что на грозном розыске в Новгороде было, будто молнией связалось с последними словами Юрьюшки, которыми он словно каялся, а в чем, не сказывал…
— Так вот в чем каялся, — стоном вырвалось из уст государя, — прощения просил он перед смертью своей за измену!..
Но не хотел поверить в это Иван Васильевич.
— Думу с братьями, может, по неразумению своему в государствовании и думал, — быстро шепчет он пересохшими губами, — а против меня не пошел бы. Нет-нет, не пошел бы Юрьюшка, дай ему Господи Царство Небесное…
Прибыв в Коломну, Иван Васильевич застал там много гонцов: от сына, от князя Андрея меньшого и всех других воевод. Усталый с дороги, он на все доклады дворецкого Русалки отвечал:
— Буду обедать, потом спать, а проснусь — сперва гонцы от сына и брата, а за ними прочие. Чертежи ратные приготовь, где весь Берег начертан…
Через два часа государь проснулся. Первый гонец от великого князя Ивана Ивановича, ничего не докладывая, передал только небольшой свиток. Государь, сидя за столом, передал его дьяку Василию Далматову и, когда гонец вышел, приказал:
— Читай, а яз по чертежам буду следить.
Сын писал о расположении своих войск, указывал, как и где охраняются переправы, где расставлены пушки, где засады, какие заставы и дозоры его и соседних воевод с левой и с правой стороны.
— Добре, добре, — покрякивая, хвалил государь, — сын-то мне князя Юрья напоминает: смел и скорометлив. В дядю из него воевода выходит…
Такие же краткие грамотки прислали и князь Андрей меньшой и другие воеводы. Слушая все эти доклады о положении дел на Береге и следя в то же время по карте, более часа просидел за столом Иван Васильевич, потом встал, потянулся всем телом и молвил дворецкому:
— Зови всех гонцов.
Вошли все девять человек, которые привезли доклады воевод, и, поклонившись, стали ждать приказаний.
— Каждый передай своему воеводе, что яз скажу сей часец всем воеводам зараз: «Все добре содеяно, токмо дозоры далее выставлять, лазутчиков чаще посылать и вести друг другу, от соседа к соседу, передавать, также ко мне пересылать. Буде же татары на кого нападут у переправ, ближний сосед с левой руки подмогу даст, и пополнять его будет тоже сосед с левой руки, и так до Коломны, где яз стою с великой силой. Также деяти и великому князю Ивану Иванычу — ему тоже подмогу давать, токмо с правой его руки, от Серпухова. Сие к тому ведет, воеводы, что подмога всегда у вас рядом будет. Не пустим на Москву мы татар, воеводы! Будьте здравы, и помогай вам Бог! Вести чаще мне пересылайте…»
Весь июль Иван Васильевич провел в Коломне. За это время татары посылали только разведчиков к Берегу, а сами, разорив и сжегши Венев, стали станом на берегу Осетра, в шестидесяти верстах от Каширы. Передовые их отряды то и дело появлялись в разных местах на правом берегу Оки.
Поведение татар обнаруживало нерешительность и неуверенность. Видимо, они еще не были связаны с главным своим союзником, королем Казимиром, и, не зная его умыслов, хотели выиграть время для связи медленным передвижением…
Иван Васильевич усмехался и говорил воеводам своим:
— Уж не смеет Ахмат идти на нас един! А то, что медлит он, то ему хуже: лето уходит, а зима близится… Во время этого стояния татарского присылала старая княгиня Ивану Васильевичу две грамотки в разное время, печалуясь о молодших братьях его, дабы он их пожаловал, принял бы послов их с челобитной. Но великий князь отказывал…
В середине августа у Ивана Васильевича был духовник его, архиепископ Вассиан ростовский. Печаловался владыка перед государем от себя и от старой княгини о младших братьях, просил о прощении их и пожаловании.
— Как же мне их жаловать, — спрашивал великий князь, — когда измену творят?
Но Вассиан настаивал, много говоря от Писания и от проповеди святых отцов. Наконец Иван Васильевич, якобы убежденный духовником своим, молвил:
— Случись, поеду куда по ратным делам, буду и у матушки в Москве.
— Докончание тогда, государь, соверши с братьями своими…
— Никаких докончаний не сотворю, — резко возразил великий князь. — Что ж, иуды они, токмо ради вотчин святую церковь и Русь защищать? Нету, отец мой! Пускай они ранее исправятся, измену свою искупят боем с погаными. А исправятся, буду их жаловать…
Вскоре после отъезда архиепископа Вассиана из Коломны обратно в Москву, сентября двадцать шестого, прискакали к Ивану Васильевичу гонцы от воевод со всего Берега. Они сообщили, что Ахмат, нигде не приближаясь к Оке, а только разведчиков посылая из своих яртаульных отрядов, нежданно снялся со стана и пошел к литовским рубежам. Никто из воевод причин не указывал, только великий князь Иван Иванович в конце грамотки нерешительно приписал: «Мыслю, государь, не получил ли Ахмат вести от короля? Может, король-то к Угре идет».
Эта приписка поразила Ивана Васильевича, и он прочел ее вслух ближним воеводам своего войска, разглядывавшим вместе с ним карту берегов Оки от Коломны до Калуги.
— А ведь соправитель твой право мыслит! — воскликнул знаменитый воевода Данила Димитриевич Холмский. — Ты же сам, государь, баил нам: не посмеет Ахмат един на един с нами биться…
Среди воевод начались разные догадки и предположения. Некоторые думали, что Ахмат сам пошел в Литву Казимира звать, чтобы потом вместе с королем Оку обойти…
Иван Васильевич сделал знак, и разговоры сразу оборвались.
— Воеводы, — заговорил великий князь, — причин ухода Ахматова искать нам нечего. Просто будем мыслить самое худое для нас. Кто-то из вас баил, что Оку они обойдут. И в сие поверим. Может, и на Москву пойдут за спиной нашей. Самое наихудшее возьмем и будем о сем думать. Поглядите-ка…
Все подошли к столу государя и почтительно остановились возле разложенной карты.
— Устье Угры-то всего в десяти верстах от Калуги, — начал Иван Васильевич. — Перейдя литовские рубежи против Воротынска аль Одоева, татары без помех в Литве через Оку переправятся.
— Истинно, государь, — согласились все.
— Из Литвы же, — продолжал государь, — Ахмат и Казимир по левому берегу Оки пойдут к устью Угры, станут переправы искать…
Иван Васильевич внимательно смотрел в карту, что-то вычисляя.
— Яз мыслю, — заговорил он снова, — мы упредить их можем. Ахмату идти вдоль Оки. Потом войско через нее переправить. Князь же великий Иван из Серпухова, а князь Андрей меньшой из Тарусы напрямки к Калуге погонят. Следом же за ними и все полки отсель, опричь застав, пойдут: одни — к Угре, другие — в Кременец, что на реке Луже. Идите. Утре приказы получите, кому куда идти. Сей же часец к походу готовьтесь…
Отпустив все войска свои к устью Угры и к селу Кременцу, что всего в пятидесяти верстах от речных переправ, Иван Васильевич спокойно выехал на Москву, чтобы уладить дела с братьями, погасить смуту за своей спиной, а самих смутьянов заставить бороться за Русь. Расположение сил большого своего полка у Кременца считал он наилучшим, ибо отсюда не только легко помощь береговым полкам давать, но и путь татарам на Москву заслонять.
Иван Васильевич понимал, что узкую Угру много легче перейти врагу. Посему считал он неразумным держать все свои силы у самой реки, где из-за тесноты нельзя быстро их перестраивать и развертывать.
Из Кременца же легче и быстрей присылать подкрепления в то или иное место у Берега, где татары теснить начнут.
— Видней с Кременца-то, — говорил он воеводам при отъезде своем, — да и спокойней мыслить, где нужней и как лучше по ворогу бить. В Кременце же и яз наши полки догоню. Мыслю, может, и в одно время с вами туда приеду…
Тридцатого сентября великий князь Иван Васильевич уже въезжал со своей тысячей в Москву. Здесь, как в разворошенном муравейнике, в посадах и в Кремле, суета была великая. Люди везли на подводах, тащили на своей спине узлы и сундуки — переправляли все наиболее ценное из добра своего за кремлевские стены каменные и готовились в осаду крепко садиться.
Узнав о прибытии государя, народ бросился к нему, крича «ура» и обступая его. Иван Васильевич остановил коня на Ивановской площади впереди своей тысячи, а народ, сбегаясь со всех сторон, густо вставал кругом так, что нигде и мостовой не было видно.
Великий князь сделал знак рукой, и все кругом стихло.
— Будьте здравы, православные! — громко крикнул он.
— Будь здрав, государь! — загремела толпа.
Иван Васильевич, сделав знак, продолжал в наступившей опять тишине:
— Люди православные! Злоименитый царь Ахмат всю весну и все лето простоял у Берега. Яко волк лютый к стаду, рвался он на Москву, но, видя полки наши, не смел к реке подступить. Ждал все короля Казимира на помощь, а король не пришел…
Иван Васильевич на миг остановился, зорко оглядывая толпу и, возвысив голос, произнес:
— Ныне же в Литву ушел…
— Помог нам Господь! — крикнул кто-то из толпы, но голос его тотчас же потонул в радостных восклицаниях и криках «ура».
Великий князь досадливо махнул рукой и, когда все смолкли, сказал:
— Ушел Ахмат за помощью и может с королем вместе воротиться. И не на Оку они, а на Угру пойдут…
Толпа замерла от волнения, радость ее сама собой потухла. Государь продолжал:
— Яз же послал свое войско навстречу им. Бог даст, и через Угру мы ни татар, ни латынян не пустим…
— Ур-ра! — вырвалось из толпы и сразу оборвалось, когда Иван Васильевич вновь отмахнулся.
— Дни через три-четыре и яз на Угре буду с полком своим. Вы же в осаду на всяк случай садитесь. Бают, на Бога надейся, а сам не плошай…
Государь повернул коня и под приветственные крики поехал, окруженный стражей, к своим хоромам.
После Покрова, октября третьего, выехал Иван Васильевич из Москвы на рассвете. Он спешил очень, так как по его расчетам Ахмат мог подойти к Угре седьмого. Снег еще не выпадал, но земля уже затвердела — кони бежали легко. Ехал государь великим гоном и на третий уж день к обеду был у берега Угры. Войска встретили государя радостно, оживились и духом окрепли. Уверенней стали и воеводы. Государь, назначив сегодня же осмотр войск и расположения их, пошел обедать к сыну в его шатер.
За обедом Иван Иванович спрашивал отца о его братьях, о бабке и прочем.
— Есть ли страх в Москве? — спросил он.
— Есть, сынок, как и у нас с тобой. Русь на весы кладем. Ежели вдруг Казимир придет с Ахматом-то? Токмо не верю в сие. Федор Василич баил мне, что вязнет все более и более Казимир в литовских усобицах.
— А как дяди?
— Сие тоже, сынок, указывает, что Казимир о нас не думает. Одолели меня челобитными братья. Нет у них на него надежды. Матушка моя и митрополит приказали им за Русь стоять, а от меня обещали, что-де пожалую их.
— А другие дела как? — нерешительно спросил Иван Иванович.
— Москва в осаде.
— Нет, не о том яз, о дворе…
— Разумею, сынок. Все гнездо греко-латыньское убрал яз на время подалее от ратных полей. В Белоозеро отослал казну свою, отпустил туда и княгиню Софью с детьми и двором ее, а при них бояре: Василь Борисыч Туча и Андрей Михайлович Плещеев, Василий Ромодановский да дьяк Василий Далматов.
— Добре, государь, — улыбнулся Иван Иванович, — все ты удумал. Будем ныне биться без оглядки назад.
— Истинно, сынок. Братьев-то вборзе яз жду в Кременец, куда повелел им спешно идти…
После обеда Иван Васильевич с сыном и братом Андреем меньшим, окруженный воеводами, поехал вдоль левого берега Угры вверх по течению ее. Полки московские бок о бок стояли здесь от устья Угры почти до Юхнова, растянувшись верст на тридцать, как и по Оке от устья же в сторону Алексина.
Великий князь считал оборону Угры важнее.
— Днесь же, — сказал он воеводам, — сколь при свете еще успеем, оглядеть хочу Угру. А что из огненной стрельбы маэстро Альберти привез? Много ль?
— Много, государь, — ответил Иван Иванович, — и есть пушки легкие, пищали разные. Последние для полевого боя особливо добрые, как яз и все воеводы о сем мыслим. Переносить их нетрудно, а бить можно из десяти зараз.
— Истинно, государь, — подтвердили воеводы. — У татар же ни пушек, ни пищалей нет. Разве Казимир привезет…
Дотемна Иван Васильевич осматривал берег, но и в темноте все же до конца обороны доехал. Понимал он, что всем полкам своими глазами видеть его надобно, а не со слов только других знать. На другой день объехал он и всю оборону левого берега Оки, которая растянулась тоже на тридцать верст.
Подумав потом с воеводами за картой Оки и Угры, выслушав доклады их, как они оборону намечают, одобрил все великий князь, хотя внес кое-где поправки.
— Добре, воеводы, все добре удумано, — говорил он бодро и весело. — Спокоен еду от вас. Токмо дозоры держите крепче, изгоном не пали бы на вас татары…
Иван Васильевич простился со всеми воеводами и, облобызавшись с сыном и братом Андреем меньшим, сел на коня.
— Помогай вам Бог! — крикнул он. — Токмо каждый час, а надобно будет — и каждые полчаса гонцов мне шлите. Да хранит вас и всех воев Господь!
Окруженный своей стражей, поскакал к Кременцу.
Октября восьмого, задолго еще до позднего теперь рассвета, стремянный Никиша Растопчин разбудил молодого великого князя Ивана Ивановича.
— Государь, — говорил он в тревоге. — Татары, государь!
Иван Иванович вскочил с постели, на которой спал в боевом одеянии:
— Гонца зови, гонца сюды!
Откинув полость шатра, вошел гонец.
— Сказывай.
— Татары двинулись, государь. По всему полю идут к берегу…
— Казимир с ними? — перебил гонца молодой великий князь.
— Нетути его, государь.
Иван Иванович перекрестился широким крестом:
— Слава те Господи! Прозорлив государь-то наш, угадал сие…
Вдруг снова тревога охватила его:
— А может, король-то следом идет за ними, а что с левой руки у них?
— Нетути его, государь. Лазутчики наши бают, совсем сюды король не приходил и полков не присылал…
— Никиша, покличь борзо сюды из стражи моей Алешу да воевод прикажи созвать ближних, а перво-наперво князя Данилу Митрича Холмского…
Обратясь к гонцу и вздрагивая от утреннего холода, спросил:
— Далеко ль от нас татары-то?
— Гонцы-то вестовым гоном гнали, государь. Я последний, пятый.
— Значит, верст за сорок от нас…
— Будь здрав, государь, — приветствовал Ивана Ивановича вошедший Алеша. — По приказу твоему.
— Гони немедля, Алеша, в Кременец, к государю, — сказал великий князь, — и доведи ему от меня, что татары к нам на Угру пошли, сей часец верст сорок от нас. Казимир же к Ахмату не приходил и полков своих не дал. Скажи государю, каждый час гонцов слать ему буду. С Богом, спеши!
Из дверей шатра стремянный Никиша доложил:
— Князь Холмский.
— Зови.
Князь Данила Димитриевич вошел.
Гонец, когда знаменитый воевода проходил мимо него, низко поклонился и почтительно молвил:
— Будь здрав, княже.
Князь Холмский приветливо кивнул ему и, обратясь к Ивану Ивановичу, воскликнул:
— Будь здрав, государь! По приказу твоему.
— И ты будь здрав! — ответил ему великий князь.
— О татарах ведаешь?
— Ведаю, государь.
— Король-то с ними?
— Нетути. У собя король-то; бают литовцы, хоша и полки он еще собирает, но сидит у собя: то в Троках, то в Вильне.
— Много раз отец мне сказывал: не будет король ныне воевать, — молвил княжич Иван.
Увидя, что Алеша уж к дверям подошел, Иван Иванович крикнул ему:
— Стой, Алеша! Скажи еще государю, что, мол, лазутчики князя Холмского в Литве узнали, что король-то хоша и собирает еще полки, но все время у собя: то в Троках, то в Вильне. Данила Митрич, еще у тобя ничего нет?
— Нет, государь. Яз уж послал гонца в Кременец.
— Ну, с Богом, Алеша, — сказал Иван Иванович и, обратясь к гонцу от своих дозоров, добавил: — И ты иди…
В шатер, один за другим, стали входить ближние воеводы Ивана Ивановича на думу с ним.
Поздний октябрьский восход солнца начался при холодной, но ясной погоде. Солнце подымалось быстро, и лучи его били в небо, освещая уж и верхушки деревьев на соседних холмах. Солнечные лучи опускались все ниже и ниже и наконец брызнув огнем в глаза воинам, осветили луга и поля, засверкали на кустах и травах.
В это время четко стали видны вдали темные, колеблющиеся линии скакавших татарских полков. Русские воины замерли, крепче сжимая в руках луки и стрелы. Пушкари стали у пушек и пищалей, заранее расставленных так, чтобы на переправах, куда стрелы не достанут, бить из них на середину реки. Из новых же пушек бить — по самому правому берегу, откуда татары переправу начнут.
Иван Иванович и воеводы его на конях въехали на холм позади полков своих и внимательно следили за всем, что происходило в заречье. Они молчали и громко, взволнованно дышали.
Вот уж слышны знакомые им крики и вопли татарской конницы. Конники мчались прямо к переправе.
— Ведомо им, где есть переправы, — молвил Иван Иванович, — но сие для них хуже.
Первый татарский полк вдруг остановился. Конники были поражены, увидев на левом берегу неподвижно стоявших русских воинов — и прямо перед собой, и вправо и влево вдоль реки, насколько глаз хватит!..
— Не ждали! — злорадно крикнул князь Холмский.
Но татарам более стоять было нельзя: вслед за ними мчались другие полки…
Вот со своего берега бросаются конники ряд за рядом в холодную воду, бродом идут, а русские, к удивлению их, ничего не делают. Вот уж полк, густо сгрудившись, плывет посередине реки…
Вдруг перед рядами русских сверкнули огоньки в серых клубочках дыма, грохот прокатился вдоль берегов, а в гуще плывущих татар, словно в котле, все закипело. Люди и кони сразу поредели, вода окрасилась кровью, и вот уже несет течением убитых и раненых людей и коней, не успевших еще затонуть.
Но вот опять смыкают ряды татары, следующий полк соединяется с ними, и опять густо плывут они посередине реки. Опять гремят пищали и пушки, опустошая ряды татарских полков. Все же часть татарской конницы переплыла и уже бродом идет к берегу. Тут русские пустили в ход ручные пищали и частой стрельбой били справа и слева по людям и коням.
Уже четыре полка бились так в холодной воде, стараясь выйти на русский берег, и два часа уже гремят русские пищали, свистят стрелы из луков и самострелов. Есть убитые и раненые и от татарских стрел, но это не помогает степнякам, и вдруг их охватывает страх. Как стадо овец, шарахаются они назад, к своему берегу и, выходя на сушу, густо скопляются у пологого подъема.
Иван Иванович находит, что наступило время для новых, дальнобойных пушек, которые отлил маэстро Альберти после похода к Новгороду. Он делает условный знак пушкарям, и тяжкий густой рев раздается с русского берега, а в гуще отступающих воинов, на конях и пеших, выходящих из воды, образуются, словно просеки, кровавые полосы. Вот опустел уж татарский берег, пустеет и заречье.
Иван Иванович с воеводами едет по рядам своих полков, поздравляет с победой. Гремит «ура», и весть об одолении поганых бежит и вдоль берега Угры и вдоль берега Оки. Гонцы с подробными донесениями мчатся к селу Кременцу от всех воевод…
Все же напор степных орд не ослаб, и после обеда снова прискакали татарские полки, но на десять верст выше по Угре, к другой переправе, где стоял брат государя Андрей меньшой. Бой длился четыре часа, и помогали там друг другу соседние воеводы и с левой и с правой руки: пушкарей с пищалями присылали князю Андрею меньшому. И там татары были отбиты, а остатки их сотен бежали к Ахматову стану.
На другой день Ахмат почти вплотную подошел к берегу Угры со всей своей силой. Еще три дня татары упорно пытались пробиться на левый берег, но русские отбивали все отчаянные натиски степняков с большим уроном для них.
На пятый день Ахмат, потеряв надежду захватить левый берег Угры, отошел от реки, остановился в двух верстах от нее и распустил татар грабить литовские земли…
Снова началось стояние двух враждебных станов друг против друга.
Иван Васильевич вызвал к себе в Кременец сына и брата Андрея меньшого, князя Данилу Холмского и своих ближних воевод на думу.
Начал он совещание сразу с самой сути дела:
— Неведомо нам точно: пойдет на помочь Ахмату король или не пойдет. Посему нам силы свои не токмо беречь надобно, но и прибавить откуда можно. Яз ведаю, что братья Андрей большой и Борис, семьи отослав в вотчины, с полками идут в Кременец. Ахмат же, сами видите, пушек страшась, более не смеет на Угру идти без Казимира, у которого тоже огненная стрельба есть. Так на сей часец у нас с татарами.
Сын государя, брат и все воеводы согласились с этим.
— Можно было бы биться с татарами, — продолжал государь, — токмо яз не хочу победу в кости выиграть. В кости-то и всю Русь за ничто проиграть можно. Яз жду, опричь братьев, отряды некои конные с дальних мест московской земли. Ведомо мне, что казаки из татар тюменских и нагайских о набегах на Сарай мыслят. Слух сей надобно днесь через Литву пустить. Ведомо мне еще, что Менглы-Гирей набегал уж на литовскую землю.
Иван Васильевич помолчал и заговорил снова:
— Против меня могут еще сказать: время теряем, зима идет суровая.
— Да, сие, государь, — воскликнул Иван Иванович, — токмо татарам во вред! Лазутчики наши бают, наги и босы татары, ободрались все. Кормов у них не хватает ни собе, ни коням, а мы ведь у собя, на родной земле…
— Истинно, истинно сие, — подтвердили воеводы.
— Все сие так, государь, — молвил князь Андрей, — токмо скажи, что деять-то нам надобно, дабы время нам выиграть?..
Иван Васильевич усмехнулся и сказал:
— Деять? Трудное дело нам деять надобно. Хочу яз татар миром блазнить. Сим новгородцы мыслили мой поход остановить. Яз-то не остановился, Ахмат же, может, и ждать будет…
Все недоуменно переглянулись, не зная, что сказать, и возражать не смея.
— Государь, — заговорил Иван Иванович, — на Москве некои, не разумеющие ратного дела и ратной хитрости, скажут: страшимся мы…
— Пусть, сынок, московские собаки лают, что хотят, — заметил великий князь. — Мы же, слыша, что и как ответит Ахмат, знаем, какие дела у него. Яз не хочу мира, а токмо хочу переговоров…
Все молчали в смущении.
— Добре, — сказал Иван Васильевич, — яз один за все ответ беру на собя…
Призвав к себе боярина Ивана Федоровича Товаркова, великий князь послал его к хану Ахмату со слугами многими, которые должны были на конях подарки везти хану и любимому князю его Темиру.
Ни хан, ни князь его Темир даров не приняли и от послов челобитной не слушали.
Ахмат сказал гневно:
— Не за дарами я пришел, а ради Ивана, что ко мне не идет и даней-выходов мне пятый год не дает. Пусть сам ныне придет, станет у моего стремени и молит прощения, а я его пожалую, приму челобитье…
Все же с боярином Товарковым хан Ахмат прислал послом мурзу Ахмеда с двумя своими конниками.
Государь вновь пригласил к себе сына, брата и воевод, которые были на думе у него, и повелел Товаркову перевести ответ Ахмата. Ответ был столь оскорбителен, что все смутились еще более, чем на первом собрании.
Иван Васильевич улыбнулся и молвил:
— Слушайте мой ответ. Ты же, Иван Федорыч, толмачом будь, скажи так мурзе Ахмеду: «Яз, великий князь Иван, к тобе, Ахмату, не иду. Не бывать сему!»
Все переглянулись между собой, ожидая гнева татарина, но тот почтительно поклонился и вышел в сопровождении боярина Товаркова из поповской избы, в которой стоял в Кременце государь.
Через неделю вновь прибыл в Кременец мурза Ахмед и просил допустить его пред очи государевы.
Иван Васильевич снова вызвал сына, брата и воевод, которые были у него в первый приезд посла Ахматова. Когда все собрались, боярин Товарков привел в горницу мурзу Ахмеда. После обычных приветствий, на этот раз более почтительных со стороны татарина, государь через Ивана Федоровича повелел мурзе:
— Сказывай.
Мурза поклонился и произнес, а Товарков перевел:
— Царь Ахмат говорит тобе, князь Иван: «Сам не едешь, так пришли ко мне сына».
Иван Васильевич усмехнулся и молвил:
— Тому не бывать.
Лицо татарина вытянулось, он заволновался и поспешно добавил:
— Ежели ты, государь, сего не можешь, пришли брата своего, князь Андрея.
Иван Васильевич сказал:
— И сему не быть.
— Может, ты, государь, Никифора Басенкова пришлешь, сына воеводы Басенка. Вельми в Орде Никифора любят…
— Никого не пришлю, — нахмурив брови, перебил Иван Васильевич, — а вборзе пошлю ему, опричь полков своих, которые здесь стоят, и те, которые сюда идут…
Когда посол удалился, государь, смеясь, спросил:
— Уразумели то, что сейчас видели и слышали?
— Уразумели, государь! — с гордостью воскликнул соправитель государев Иван Иванович. — У тобя все и всегда нам на пользу оборачивается…
— А пошто? — спросил Иван Васильевич. — По то, что в делах яз не в кости играю, не спешу рубить и резать, а ранее наиточно все примеряю.
— А какие, государь, новые полки идут? — спросил князь Андрей меньшой.
— Братья наши идут, — весело ответил Иван Васильевич. — Днесь вестник от них ко мне пригнал. Сказывал, утре здесь будут. На полпути от Боровска они…
После прибытия братьев в Кременец, октября двадцатого, начались морозы, а двадцать шестого встали все реки так крепко, что по ним целыми полками переходить можно.
Но татары, однако, не двигались, а в войске татарском пошла смута и страх. Люди страдали от холода и голода, и более всего пугало татар голодание коней, которые худели и слабели. Все это вызывало ропот среди воинов. Лазутчики доносили, что меж ханом Ахматом и племянником его Касымом опять началась вражда, но воины обоих требовали одного и того же: пищи, тепла и добычи.
Вести же о неудачном походе Ахмата уже облетели поле, и шайки разных уланов ждали случай пограбить и Орду и обозы расстроенных татарских войск. Но Ахмат все еще стоял перед замерзшей Угрой, не зная, что делать, на что решиться.
Так тянулось до первых чисел ноября, а в ночь на одиннадцатое число царь Касым, стоявший за версту от стана Ахмата, тайно ушел с сыновьями и со всей своей ордой в Литву.
Лазутчики доложили об этом великому князю Ивану Ивановичу, а рано утром, когда воеводы и воины московские собрались на берегу, заметили начавшуюся суматоху и в стане Ахмата. В белесых сумерках смутно было видно, как сворачивался стан, как бегали люди, как запрягали верблюдов в кибитки, как складывали шатры, вьючили и седлали коней. Видно было, как темными пятнами стремительно уходил полк за полком, расплываясь в серой предрассветной дымке.
— За Касымом гонят, — смеясь, сказал Иван Иванович, — видать, конец Орде пришел…
Он послал гонцов к отцу в Кременец и приказал передовым отрядам своим следить, куда двинутся татары.
Когда же медленно стала разгораться багровая заря, от бывшего стана Ахмата уходили уж последние полки.
К восходу солнца разведчики из передового отряда донесли, что Ахмат подходит к литовским рубежам, а к обеду пришел приказ от государя Ивана Васильевича: «Днесь же всем полкам идти к Кременцу».
Взволновались полки московские, повсюду гремело «ура»; как муравьи, засуетились воины и не менее поспешно, чем бежавшие татары, собрались к выступлению.
— Дал Бог, — радостно кричали со всех концов стана, — восвояси идем!..
В Кременце сам государь с воеводами своими встретил войска, защищавшие берега Оки и Угры, и устроил им смотр. Веселый и радостный, объезжал великий князь выстроившиеся пред ним полки и кричал:
— Здравствуйте! С победой! Сняла Русь ярмо свое!
— Будь здрав, государь! — громыхали в ответ боевые полки.
Потом служили молебен, а во всех полковых поварнях готовили праздничные обеды…
Из-за тесноты поповской горницы государь пировал у себя только с сыном, братьями и пятью воеводами своего государева полка.
К вечеру прискакали новые гонцы. Последний из них докладывал государю:
— Пустошат поганые на Литве вотчины верховских князей православных, грабят, жгут, полон хватают.
— А станом надолго стают? — спросил Иван Васильевич.
— Токмо на ночь, государь, а с рассветом сымаются. Видно, в Степь вельми спешат.
— А где царь Касым?
— Неведомо, государь. Среди стана всегда один токмо белый шатер для Ахмата ставят…
— Добре, добре, — смеялся великий князь, — скатертью дорога!
Но сей вечер пришла и плохая весть: сын Ахматов, царевич Амуртаза, примчался с полками из Литвы к рубежам русским и идет на Конин и на Юхнов, придет к вечеру. Иван Васильевич немедля, за пиром же, приказал братьям — обоим Андреям и Борису — гнать со своими полками навстречу Амуртазе.
— Гоните спешно и прямо с похода, изгоном, падите на ордынцев, секите и бейте без милосердия, — сказал государь. — Пусть ведают тяжесть руки русской.
Прямо из-за стола братья сели на коней.
Из похода братья государевы вернулись на третий день, к раннему завтраку.
— Ну и скорый поход, — шутил Иван Васильевич, усаживая братьев за стол, — уехали с ужина, а через день к завтраку воротились. Ну, садитесь да сказывайте…
— Гнали, государь, — начал Андрей большой, — всю ночь и утро. К обеду селян, в леса бегавших, встрели. Пытали, куда, мол, едете, а они бают: «К Юхнову, к собе в деревню…»
Брата перебил князь Борис:
— Да ведь татары там, кричу им…
— А они в ответ нам, — продолжал князь Андрей: — «Какие татары? Сами из лесу на ранней заре видели, как они, словно взбесясь, гнали к литовскому рубежу». Узнав, где стан Амуртазы, наехали мы на него в самый полдень. А по стану их не токмо добыча брошена, а и котлы над кострами.
Братья рассмеялись.
— Пошто ж так? — с удивлением спросил Иван Иванович. — Ведь ежели напал кто, добычи бы не оставил.
— Истинно, — согласился князь Андрей. — Сказывали так нам, что ночью пымали селянина некоего, именем Иван Черемуха, и пытают, где великий князь. А тот ништо не ведает. Они мучить его начали, он же, муки не могущи терпеть, изолгал: «Близко вельми князь-то великий. Сюды идет». Татары же враз всполошились да на коней. Тут токмо их и видели…
Все рассмеялись, а Иван Иванович заметил:
— Так же татары казанские бежали, сведав, что московские полки от Новагорода к Москве с победой ворочаются.
— Да, переменил Господь Орду, погубил, яко Новгород, — сказал великий князь, искоса взглянув на братьев.
Те поняли и смутились.
Помолчав, государь сурово добавил:
— Бог даст, и немцев и Казимира смирим…
На другой день Иван Васильевич вместе с сыном выехал в Боровск, куда велел и всем полкам постепенно подходить, чтобы там лучше и скорей нарядить порядок роспуска воинов по домам. С собой он взял постоянную свою тысячу. Братья с полками своими следовали за великими князьми.
Роспуск войск задержал великих князей в Боровске на целую неделю, и перед самым отъездом в Москву были получены вести, что царь Ахмат, ограбив порубежные земли Литвы, вышел в Степь с большой добычей и пошел к Малому Донцу, где решил зимовать в приазовских степях.
— Пала Орда, не встать ей уж более, — сказал по сему случаю Иван Васильевич сыну. — На высокую гору взошли мы с тобой, сыне мой. Токмо с высоты сей еще видней, сколь много врагов у нас. Лицом к лицу стали ныне мы с немцами, с поляками, литовцами, свеями…
Оставив в Боровске некоторых воевод своих для окончания роспуска полков, Иван Васильевич с сыном во главе своей тысячи двинулся к Москве.
День стоял не особенно морозный, но солнце ослепляло своим блеском, и глаза уставали от яркой белизны снега. Оба государя ехали рядом позади своей стражи, а за ними шла на рысях государева тысяча, растянувшись длинной темно-серой змеей.
Кругом по окраинам полей и за перелесками виднелись зубчатые стены лесов. Попадались среди лугов и полей и отдельные сосны, ели и дубы. Они стояли здесь, словно заблудившиеся путники, утопая в снегу, — одни по колена, другие по пояс, и белые огромные шапки были нахлобучены на их вершинах.
— С ночи шел снег, — глубоко вдохнув свежий морозный воздух, сказал Иван Васильевич. — Люблю яз, Иване, нашу зиму.
— Яз тоже люблю, — задумчиво отозвался Иван Иванович. — Словно из сказки прилетает она к нам, яко царевна-лебедь белая.
Иван Васильевич с лаской взглянул на сына и сказал:
— Молвил ты сие, Иване, словно песню пропел. Напомнил ты мне Илейку нашего.
В это время где-то среди тишины зимней зазвякали колоколы малые. Слыхать, три-четыре их всего было, но звонили они весело, пасхальным звоном.
Переглянулись оба государя. Слезы блеснули в глазах Ивана Васильевича, и спросил он дрогнувшим голосом:
— Разумеешь, Иване, пошто ныне, в пост рождественский, звоном пасхальным звонят, как в праздников праздник — в воскресение Христово?
— Два ста и полста лет народ-то сих дней ждал. Под игом-то сны о сем видел. Гляди, государь, — указал Иван Иванович кивком головы на стражу.
Воины и в страже и в государевой тысяче торопливо снимали шапки и долго крестились. Сняв шапки, крестятся и государи и воеводы, а перед ними малое сельцо Нарское, что у Нары-реки, из семи дворов и церковка убогая деревянная на погосте стоит: и, правда, на звоннице ее из двух бревен дубовых с перекладиной висят малых четыре колокола.
Увидав князей, воевод и воинов московских, веселей задергал веревками молодой дюжий звонарь, а из всех изб, надевая на ходу полушубки, выскакивают мужики и женки, парни и девки, старики и старухи выползают, а дети, оставив ледянки и коньки деревянные, разинув рты, стоят неподвижно. К государям подъехал начальник стражи, старый Тимофей Кондратьевич, склоняясь к ним, прокричал под звон:
— Ныне, видать, государи, по всей Руси сии звоны пасхальные! Помню яз иго-то, государи. В полоне сам был, в самом Сарае был…
Так же встречал народ полки московские и в селе Петровском и в селе Троицком, что в десяти верстах от Москвы. Отсель уж без приказа конники на больших рысях погнали — сами государи со своей стражей первые почин сделали…
Вот и Москву видать стало, сначала с холмов только, а через полчаса и все стены открылись, и звоном пасхальным вся она гудит; гудят и посады ее, и все окрестные монастыри, и села подмосковные.
Толпы идут навстречу государям, а у ворот кремлевских уже стоит митрополит Геронтий со всем собором духовным. Не смолкают крики приветствий, громом перекатываются по всей толпе.
У ворот сходят с коней государи и воеводы. Подходит Иван Васильевич, а за ним и Иван Иванович под благословение владыки, идут государи в ворота Кремля, а митрополит, подняв высоко крест, общим благословением благословляет войска и воевод и следует за государями.
Пришли все к собору Михаила-архангела, и духовенство с митрополитом вместе взошли на паперть. Увидев там свою мать, инокиню Марфу, Иван Васильевич, сопровождаемый сыном, быстро поднимается по ступеням и восклицает:
— Будь здрава, матушка Марфа! Богомолец наш, митрополит Геронтий, благословил мя. Благослови и ты яко матерь моя…
У всех на виду государь встал перед матерью на колени, а она, благословив его, заплакала и, обняв, облобызала. Благословила потом и внука.
На площади в народе тихо, и колокола не звонят в ожидании молебна, который начался тотчас же после благословения государей. Вот и молебен окончился, и враз зазвонили колокола, но в этот миг государь подошел к краю паперти и сделал знак рукой. Колокола постепенно затихли, замер и весь народ на площади.
— Люди православные! — громко воскликнул государь. — Два ста лет и полста были мы данниками ордынскими. Ныне по воле Божье пала Орда! Стала Русь святая свободной, и нет у ней никакого царя, опричь единого государя православного!
— Ур-ра! Да живет вольная Русь наша!..
Но крики сразу потонули в рокотании гулких московских колоколов, и радостно было слушать весенний пасхальный звон среди зимних снегов, и люди объятиями и троекратными поцелуями приветствовали освобождение Руси, сбросившей иго татарское.