Вскоре после бегства татар от берегов Угры установилась на Руси зима, хоть и морозная, но тихая, без ветров, с яркими светозарными полднями. С середины же января, когда Петр — Павел дня прибавил, переменились суровые зори вечерние: не багряные уже, а золотисто-прозрачные, и снега от них отсвечивают ласковым янтарным блеском, бросая синеватые тени.
Государь Иван Васильевич и сын его Иван Иванович в такие ясные студеные дни, надев простые полушубки, меховые ушанки и длинные пимы, любили скакать по твердым наезженным дорогам и слушать, как морозный снег скрипит и взвизгивает под копытами коней.
Взяв своих стремянных и небольшую стражу, часто ездили они за город, на левый берег Неглинной, где под наблюдением маэстро Альберти заканчивалась стройка Пушечного двора. Там уже второй год русские мастера отливали медные пушки по образцу болонских, а иногда лили большие колокола.
На Пушечном дворе постоянно дымились в разных местах сыродутные горны с ручными мехами для выплавки меди и небольшие печи-домницы для выплавки железа.
Оба великих князя уже видели все эти печи не раз, но сегодня, января семнадцатого, позвал их маэстро Альберти на окончание выплавки железа в большой круглой домне, построенной самим маэстро. Государям показали, как эту огромную печь, подобно малым домницам, наполнили почти доверху древесным углем, а сверху засыпали смесь «гороховой» железной руды[98] с известняком, сильно облегчающим плавку.
— Хороша эта руда, — говорил тогда маэстро по-итальянски молодому государю, — железо из нее ковко и тягуче, а из иных руд оно хрупко, легко разбивается и мало на что годно…
Узнав об этом, Иван Васильевич велел сыну спросить, откуда такая хорошая руда.
— С Железного поля, государь, — передал Иван Иванович ответ маэстро.
— Истинно добрая там руда, — подтвердил государь, — ведом мне сей край. Лежит он при устье речки Ижины, которая в Мологу впадает. Железное-то поле от сих рек до самой Дубровки идет…
— Днесь, государь, плавка из железнопольской руды, — продолжал Иван Иванович переводить объяснения маэстро Альберта, — надобно вот крицу,[99] пока она не остыла, мягка и вся ноздриста, ковать у малых домниц; крицы куют вручную двойным молотом. В сей же домнице крица-то будет пудов на двенадцать. Посему я водяной молот придумал. Вот он…
Маэстро показал на наковальню раз в десять больше обычной и укрепленную между двух толстых бревен, врытых в землю, а наверху втянутых железной полосой. На наковальне — тяжелая железная кувалда. От нее идет вверх толстый крепкий канат, перекинутый у самой скрепы бревен через глухое дубовое колесо с желобом по краю. Скользя по желобу колеса, канат этот снова спускается к земле к деревянному валу. Этот вал, соединенный с особым мельничным колесом, может вращаться с большой скоростью силой воды, отведенной от Неглинной реки в узкий, но глубокий и быстрый ручей.
Государи еще не успели подробно ознакомится со всем устройством водяного молота, как маэстро, сняв шапку и делая глубокий изящный поклон, громко заявил через своего толмача:
— Прошу, государи, отступить сюда вот, в сторону, ибо мы будем сейчас у домны ломать переднюю стенку, которая сложена всухую, дабы легче и быстрее вынуть крицу и не остудить ее…
Последовало несколько ударов железными ломами, и кирпичи, не скрепленные глиной, посыпались к ногам рабочих. В глубине печи отчетливо обозначилась огненно-красная глыба железа. Длинными кочергами рабочие вытащили крицу, навалив ее на железные носилки.
В это время деревянный вал стал со скрипом вращаться, и железная кувалда пошла вверх. Рабочие торопливо поднесли крицу к наковальне и свалили на нее раскаленное железо, на котором темные отверстия и щели ясно показывали его ноздреватое строение. Рабочие едва успели отскочить от наковальни, как сверху мелькнуло что-то темное, и в тот же миг земля слегка дрогнула под ногами от глухого удара, а с наковальни полетели во все стороны большие и малые искры и с коротким шипением исчезли в снегу…
Удары кувалды следовали один за другим все чаще и чаще, и темнеющая глыба железа на глазах у всех превращалась в толстую плиту. Тогда рабочие, ухватив ее огромными клещами с длинными ручками, передвинули ближе к краю наковальни. Потом, когда оставшийся под ударами край плиты стал несколько тоньше, железную плиту снова втолкнули толстым краем под кувалду, а более тонкий край вышел немного наружу с другой стороны наковальни.
Водяной же молот все бил да бил без устали по тяжелой шершавой плите, все более и более уплотняя железо, отбивая посторонние примеси и окалину. Выкованная полоса теперь уже заметно остывала, принимая вид настоящего поковочного железа с его обыкновенным блеском.
Когда работа водяного молота прекратилась, маэстро Альберти снова обратился через своего толмача к государям:
— Это железо будет ковко и тягуче. Из него можно ковать сабли, копья, ножи, топоры, серпы и косы, а потом закалить твердо, придав им великую крепость и остроту. Из этого же железа хорошо лить и малые пищали-рушницы, из которых с рук можно бить огненной стрельбой…
Оба государя, весьма довольные работой Пушечного двора, благодарили маэстро Альберти, а тот, сияя от радости, обратился к молодому государю по-итальянски:
— Прошу вас пожаловать сюда через шесть дней. Увидите, как я лить буду колокол для Чудова монастыря…
Когда государи в сопровождении своей стражи выехали с Пушечного двора, Иван Иванович сказал отцу:
— Верю, будет ныне у нас так много своих пушек и пищалей, что сможем снарядить мы пушкарские полки для нашего постоянного войска.
— И яз хочу сему верить, Иване, — задумчиво ответил государь. — Токмо одного мастерства и Пушечного двора еще мало. Надобно много нам железа и меди, а руды мы добываем мало, особливо медной, которой, почитай, нет совсем. Мало у нас о меди разведано. Надобно нам рудознатцев поболее из-за рубежей набрать. Немцы же нам всякие препоны чинят…
Осмотрев домницы, в этот день великий князь обедал у сына вместе с Курицыным, дьяком Посольского приказа.
К концу обеда начальник стражи молодого государя Ивана Ивановича доложил:
— От хана Ивака Шибанского вестник из Поля пригнал. Разумеет он добре по-русски. С ним конников человек десять, на дворе они остановились.
— Данила Костянтиныч, — сказал государь дворецкому, — принимать вестника буду в передней, а пока пусть подождет в караульне. Угости его и конников. После, судя по вестям, укажу тобе, где на посольском дворе отдыхать им, какой корм давать и на какое время. Идите к татарам.
Дворецкий и начальник стражи вышли, а Иван Васильевич, обратясь к Курицыну, молвил:
— Мыслю, вести сии о распрях ордынских…
Разговор перешел на слухи о смутах и развале в Большой Орде, причем дьяк заметил:
— О сем токмо слухи, прямых вестей нет даже от Данияра-царевича.
Окончив трапезу и вставая из-за стола, Иван Васильевич проговорил задумчиво:
— Может, шибанские и ногайские татары более об Орде ведают?
— Яз мыслю, государь-батюшка, — быстро сказал Иван Иванович, — хан Ивак ведает о чем-то…
— Верно, — подтвердил Курицын, — может, к безрядице-то ордынской и хан Ивак руку приложил и ныне помощи у тобя, государь ищет.
— Пошто гадать нам о сем, — усмехнувшись, прервал государь дьяка. — Сей часец вестник ханский сам все подробно расскажет. Идем в переднюю, а ты, Данилушка, приведи с нашей стражей вестника ногайского…
Ногаец, войдя в переднюю, распростерся ниц на ковре перед престолами государей, оперся на подбородок и воскликнул:
— Живите сто лет, государи — царь Руси Иван и великий кназ Иван!
— Встань, — приказал Иван Васильевич, — и повестуй.
Вестник вскочил, приложив руку ко лбу, к сердцу, поклонился и стал говорить:
— Повестует хан Ивак-Ибрагим, сын Шейбани-хана, младшего брата Батыя, из великого рода Чингиза: «Да живи сто лет, царь Руси Иван! Из всех ханов и мурз, которые кочуют в Джаицких степях[100] от Каменного пояса до берегов Хвалынского моря, яз един наследник Сарая, юрта Батыева, шлю тобе селям, яко брат брату. Сведав о победе твоей над Ахматом и бегстве твоего и моего ворога, яз с казаками своими, шибанскими и ногайскими, погнался за ним по Дикому Полю, настиг в степях приазовских, возле устья Малого Донца. Здесь Ахмат уланов своих распустил и на зимовку становиться стал. Яз же ночью подкрался, окружил с казаками царскую Белу вежу, а на рассвете ворвался к Ахмату и своими руками заколол насмерть его спящего. Всех жен его и дочерей захватил, всю казну, животину и полон великий с собой повел: девок и женок молодых, мужиков и парубков. Помню яз о дружбе отца моего с Русью и шлю тобе радостную весть — злодей твой в могиле».
Татарин замолчал, а Иван Васильевич, переглянувшись с дьяком Курицыным, спросил:
— А как ныне в Большой Орде?
— Сыны Ахмата и братья его, — ответил вестник, — за Сарай и Цистрахан[101] спорят…
— Добре, — остановил его государь, — дворецкий мой отведет тобя и конников твоих на постой при посольском дворе и даст вам полное угостье. Брату же моему, хану Иваку, да живет он сто лет, грамоту пошлю и подарки. И тобя пожалую. Вборзе призову, а топерь иди…
Вестник снова пал ниц, затем встал и, почтительно пятясь до дверей, вышел, сопровождаемый дворецким и стражей.
— Неспроста, государь, сие вежество и ласки татарские, — сказал Курицын.
— Ведомо, — подтвердил Иван Васильевич. — Вишь, род-то свой вспоминает от Чингиз-хана. Един, мол, наследник на Батыев стол. Орду воскресить хочет. Нам сего не надобно. Стены у Ахмата остались, пусть их делят Орду надвое. Помочь им в сем придется. Потом и хан Ивак, даст Бог, с ними заратится. Пусть…
— Значит, всем троим добра желать, — весело воскликнул Иван Иванович, — а перережут они друг друга сами? Пусть все якобы без нас под горку катится…
— Угадал ты, Иване, — усмехнувшись, молвил Иван Васильевич, — мы еще о сем подумаем, а ты пока, Федор Василич, приготовь грамоту Менглы-Гирею с уведомлением о победе нашей и о гибели Ахмата. Хитро все составь, дабы алчность была у Менглы-Гирея к захвату разбитой, но все еще богатой Орды…
Вскоре вьюги да метели под февраль полетели, но ненадолго. Как-никак, все же февраль-бокогрей — последний месяц зимы. В начале двадцатых чисел этого месяца война с Ливонией была уже в полном разгаре. Иван Иванович ожидал в своей трапезной прихода отца, жившего пока еще у него в хоромах в ожидании возвращения Софьи Фоминичны из Белоозера. Нужно было думу думать о немцах.
Молодой князь на этот раз был необычно печален, и порой губы его кривились болезненной улыбкой.
Данила Константинович, следя, как слуги накрывают на стол для трапезы, изредка взглядывал на молодого великого князя, еле заметно покачивал головой и слегка вздыхал.
— Вот-вот государь-то батюшка уйдет от нас в свои хоромы, — не сдержавшись, сказал дворецкий.
— А что, уж вести какие есть? — быстро спросил Иван Иванович.
— Да по времени так выходит, — ответил дворецкий, — еще третьеводни сказывал мне дьяк Курицын, что утре гонец должен быть из Белоозера…
В дверь постучали, и вошел дьяк Курицын. Перекрестясь на образа, он поклонился.
— Будь здрав, государь, — сказал он, — по приказу батюшки твоего…
— Гонец пригнал? — перебил Иван Иванович дьяка, протягивая ему руку.
Курицын, сев на указанное ему место, внимательно посмотрел в лицо молодого государя и все понял. В груди его дрогнуло — он любил этого доверчивого и чистого сердцем юношу, уже понимающего, замыслы мачехи…
— Гонца от государыни со дня на день ждем, — тихо произнес он, — а за ним, чаю, и сама она будет. Две сотни конников к ней давно посланы…
— У ней там стражи есть поболее того, — перебил Иван Иванович, — пошто ей еще две сотни-то? Да слуги всякие, да греки и фрязины…
— Вся казна государева с ней там, — разъяснил Курицын.
На этом речь оборвалась. Посмотрев друг на друга, княжич и дьяк поняли, о чем обоим им говорить по душе хочется совсем тайно.
— Заеду к тобе, Федор Василич, на краткое время перед обедом. С прогулки…
— Душевно рад буду, государь, — горячо промолвил Курицын.
— Хочу вот тобя спросить: а как у попов новгородских после отъятия у них земель монастырских? — помолчав, спросил Иван Иванович. — Нового-то есть что?
— Думаю много зла от сего стяжания поповского будет, — начал Курицын, — вижу…
Широко распахнув дверь, вошел Иван Васильевич. Все поднялись ему навстречу. Государя сопровождал его воевода московский князь Иван Юрьевич Патрикеев. Государь был весел, видимо, чем-то весьма доволен.
«Ишь как приезду-то мачехи радуется!» — с горькой досадой подумал Иван Иванович, но отец перебил его мысли, громко воскликнул:
— Ну и добрые же вести нам из Новагорода!
Он поцеловал сына и, размашисто перекрестясь, сел за стол завтракать.
— Садись и ты с нами, Иван Юрьич, — продолжал он радостно, — выпьем по доброму кубку за воевод и за воев наших — добре они немцев поганых бьют. Сам магистр ливонский еле-еле полона избег! На Москве у нас сему истинной цены не дадут, а для псковичей победа сия все едино, что татарское иго скинули…
Государь сказал дворецкому, чтобы подали разных заморских вин и чтобы кубки за столом пустыми не были. Потом, обратясь к Патрикееву, добавил:
— А ты, Иван Юрьич, ежели баишь, что завтракал и сыт, доведи пока молодому великому князю и Федору Василичу все, что тобе от вестников ведомо. Яз тоже послушаю еще раз, а после подумаем все вместе. Токмо кубка своего ты не забывай.
— Слушаю, государь, — почтительно кланяясь, ответил князь Патрикеев.
Зная обычай Ивана Васильевича, князь Патрикеев сначала изложил весь ход событий войны с немцами. Кратко напомнил, как при нашествии Ахмата все враги государя московского обещали хану помощь: и папа римский, и Казимир, король польский, и немцы, и Новгородцы, и даже князья русские, братья его родные. В самое трудное время, когда государь не пускал Ахмата через Оку и Угру к Москве, немцы ливонские ворвались в псковские земли, пустоша их нещадно и уводя полоны великие. По тайному требованию папы римского король Казимир стал поддерживать новгородцев и сговор их с братьями Ивана Васильевича.
— Сокрушив иго татарское, ты, государь, — продолжал князь Патрикеев, — перво-наперво немцев наказал, наместников своих новгородских — князя Шуйского да боярина Зиновьева — с особыми полками ко Пскову послал…
— А с Москвы, — добавил государь Иван Васильевич, — отрядил яз ко Пскову же двадцать тысяч конников наших московских с воеводами — князем Иваном Булгаком-Патрикеевым да князем Ярославом Стригой-Оболенским. Но о сем довольно. Топерь сказывай новые вести.
— Слушаю, государь, — продолжал князь Иван Юрьевич. — Воеводы доводят, пошло наше войско тремя путями к городам ливонским Мариенбурху, Дерпту и Валку. Лыцари же ливонские в поле и носа не кажут, в осадах сидят либо бегут. Наши хотят уж к Риге идти, дабы там немцев, латышей и чудь белоглазую зорить…
Государь нахмурил брови и снова прервал речь Патрикеева.
— А пошто сие творят? Каков у них ратный умысел? — досадливо молвил он.
— Бают, хотят больше всего зорить немцев до весенней распутицы, ибо велика она будет. Снег-то там человеку в пазуху, а ежели у кого конь с дороги свернет, то двое его с трудом выволокут.
— А где силы великого магистра? Где войско епископа дерптского?
— О сем, государь, воеводы не наказывали, а самим вестникам ведомо, что магистр и епископ дерптский отказались помочь ливонским лыцарям. У всех у них ныне великий страх пред Москвой…
— Добре, — усмехнулся Иван Васильевич и, обратясь к дьяку Курицыну, спросил: — А ты как, Федор Василич, о сем мыслишь?
— Прости, государь, — спохватился набольший воевода, — забыл тобе довести. Сказывали вестники, что воеводы мыслят меж собой просить летом у тобя еще полков, дабы всю Ливонию вторым ударом враз под Москву взять.
Иван Васильевич гневно воскликнул:
— Не своего ума дело вершить хотят! Нет у них в мыслях того, что Новгород еще змеей шипит, что Пермь и Вятка нам непокорны. Забыли, что под боком у нас Тверь, что за спиной Казань и Ногайская Орда? Нет в уме, что король польский и князь литовский Казимир против нас? Что папа рымский и короля и магистра ливонского обеими руками поддерживает…
Государь встал из-за стола и по привычке своей стал ходить вдоль покоя, что-то обдумывая. Все замолчали, но через некоторое время Курицын сказал с осторожностью:
— Право ты мыслишь, государь! Пока хватит нам и того, что самый лютый наш ворог лет двадцать с нами воевать не сможет.
— Верно сие, Федор Василич, верно! — отозвался государь. — Надобно немцев бить так, дабы не всех их испугать и не ополчились бы они на нас все разом. По прутику-то мы переломаем легко весь веник. Целый же веник за един раз сломить нам пока, может, и не под силу будет…
На другой день князь Иван Иванович не сразу решил ехать на прогулку — встреча с дьяком Курицыным волновала его, чем-то тревожила.
— А может, сего и не надобно? — громко сорвалось у него с уст.
Иван Иванович быстро оглянулся, — возле него никого не было. Он успокоился, только пальцы слегка дрожали, как и у старого государя, выдавая его волнение.
— Тяжко мне меж отцом и мачехой, — прошептал он.
Вошел дворецкий и, взглянув на Ивана Ивановича, сказал со вздохом:
— Оженил бы тя скорей государь-батюшка, не то побаить-то тобе, опричь меня, не с кем, а лаптю сапог не товарищ. Не книжен я, не все и понять могу…
Молодой великий князь ничего не ответил на это, но, вспомнив о Курицыне, сразу принял решение.
— Прикажи-ка, Данила Костянтиныч, коня мне оседлать, — молвил он. — Из стремянных пусть со мной едет Никита Растопчин.
Дьяк Курицын встретил великого князя у ворот своей усадьбы, дабы особо почтить сына своего государя. Это тронуло Ивана Ивановича. Доехав до середины двора, он спешился, передал поводья Никите и пошел рядом с дьяком к красному крыльцу.
Курицын принимал высокого гостя один в своей трапезной с великим почетом, угощая лучшими заморскими винами из подаренных ему самим Иваном Васильевичем.
— Вельми счастлив твоим доверием, — сказал дьяк молодому государю, — яз уразумел все думы и тревоги твои. Очами и ушами буду следить за греками и рымлянами твоей мачехи…
Иван Иванович невольно с опаской оглянулся.
— Не бойся, — продолжал дьяк, — слуг моих нету. Мы одни с тобой тут.
Иван Иванович смущенно улыбнулся, а Курицын, перекрестясь на образа, воскликнул:
— Богом клянусь, буду хранить тобя от зла всякого…
Иван Иванович сильно заволновался и тихо проговорил:
— Государь-батюшка за меня, а мачеха — за Василья: его на престол хочет. Батюшка ведает о зломыслии папы и короля Казимира, но верит и в свою силу. Яз же, ведая рымские обычаи, боюсь больше за отца. Она ведь рымлянка и, как супруга моего батюшки, легче иных может злодейству всякому путь открыть…
Иван Иванович оборвал свою речь, но тотчас же, склоняясь к уху дьяка, зашептал:
— Более всего, Федор Василич, следи за греками, за Траханиотами. Сии первые ее доброхоты и советчики. Они, да и прочие царевнены земляки, все за рубежи ездят и через орден святого Доминика с папой связаны, да опричь того с некоими владыками и попами новгородскими дружат.
— Таких много, — согласился дьяк Курицын. — Им хошь с бесом в болоте, токмо бы ризы в позолоте. Чую яз, что и меня они живьем сожрать хотят.
— Истинно сие, — подтвердил Иван Иванович. — Злы они на тобя, токмо руки у них коротки…
— Пока государь жив! — добавил Курицын со вздохом. — Ныне церковь не та, что при владыке Ионе. Тот за государство был, за народ. Нонешние-то владыки токмо за свои барыши стоят. Мыслю, что пакости поповские будут злее удельных.
Иван Иванович забеспокоился.
— Пора мне к обеду, — сказал он, протягивая руку Курицыну.
Тот поцеловал ее и молвил:
— Помни, государь, клятву мою! Верен яз буду батюшке твоему и тобе до самыя смерти…
Давно уж воротились в Москву из Белоозера со всеми детьми и двором своим Софья Фоминична. Началась в семье государя обычная жизнь, да и вокруг них люди безо всякого страха живут. Вообще после свержения ига татарского смирились и затаились все вороги иноземные — тишина повсюду: и в Москве, и по всей Руси до самых крайних рубежей ее, и никто на Русь нападать не смеет. Наоборот, грозный государь московский сам карает немцев без милости за их помощь Ахмату. Привозят на Москву гонцы из Ливонии от воевод государевых весть за вестью о победах над магистром ливонским.
Казалось бы все хорошо крутом, но не верит Иван Васильевич в благополучие это. Чует он, что за мнимой тишиной зло повсюду прячется. Хитросплетения разные крадутся исподтишка путями неведомыми, тайно складываются темные дела человеческие.
Весна же, светлая и ясная, победно идет своим чередом, как ей от века назначено, веселя и радуя все живое. На первое марта мелькнул теплый, солнечный день весновки Евдокеи, принеся мужику свои затеи: соху точить, борону чинить. Вскоре вот и Конон-огородник прошел и тоже крестьянам заботы прибавил, а сегодня, марта семнадцатого, и для государей московских забот прибавилось: раскрылись некоторые тайные замыслы, и снова тревоги пошли.
Великий князь Иван Иванович был в хоромах у отца за ранним завтраком, когда доклады государю делали дьяк Курицын и дьяк Далматов о делах новгородских и прочих.
— Неспокойно и в Твери, государь, — закончил доклад свой Курицын, — все вести о князе тверском, которые от доброхотов ведаю, правы. Ясно мне, что иного и быть не может. После падения Новагорода Тверь окружена со всех сторон московскими владениями. Задыхаться уж начинает она в петле московской…
— Истинно так, — одобрительно молвил государь, — уразумел сие и князь Михайла. Хватит ли у него разума покорным нам стать? Ведь токмо два пути у Твери: либо Москва, либо Краков. Мыслю, гордость и высокоумие завлекут Михайлу к измене. Что ж, пусть! Не дите малое. Худо все мои сродники уму-разуму учатся. Вот и братья мои, Андрей большой да Борис, ума не набрались, и после смерти Андрея меньшого крестоцелование забыли. Снова из-за его удела ропот подымают. Досада их точит, что мне единому свой удел он отказал по духовной-то…
— Уж они у государыни Марьи Ярославны на тобя плакались, — заметил Курицын.
— Ведаю, — усмехнулся Иван Васильевич. — Ведаю и то, что победы наши ливонские страшат короля и папу. Чую, снова ветер-то из Рыма дует.
— Из Рыма, государь, из Рыма, — подхватил дьяк Курицын. — Ныне рука папы через царевича Андрея Фомича Палеолога и к верейскому уделу тянется!
— Ведаю, — сказал Иван Васильевич.
Иван Иванович, подозревая и тут разные происки мачехи, воскликнул с раздражением:
— Не зря Андрей-то Фомич дочь свою за сына князя верейского, за Василь Михалыча, спешил выдать и государыню Софью Фоминичну к сему весьма понуждал!..
Государь вдруг нахмурился, глаза его потемнели. Это испугало всех — за последнее время был Иван Васильевич особенно суров и резок. Однако на этот раз он легко овладел собой и приказал дьяку:
— Ты, Федор Василич, пригляди за верейскими. Не сшиты ли они какими нитками с Тверью и с братьями моими единоутробными…
— Слушаю, государь, — ответил Курицын и хотел еще что-то добавить, но замялся.
Государь метнул на дьяка острый вопросительный взгляд.
— Еще не разумею всего, — начал тот нерешительно, — но мыслю, государь, что, опричь князей и бояр, некие и от «князей церкви» к сему пришиты. Токмо концов от сих нитей еще не разведал.
Иван Васильевич взглянул на другого дьяка, на Долматова, тот понял.
— Какие нити от князь Михайлы тверского к Новугороду идут, — разъяснил Василий Далматов, — и где концы их, мне от доброхотов наших ведомо. Все тверские бояре, которые в Новгород приезжают, всегда стоят у старых посадников, особливо же у Луки Федорова, у Василия Казимира и у брата его Якова Короба, да у старого тысяцкого Михайлы Берденева…
Постучав в дверь, вошел начальник стражи.
— Воеводы твои, князи Оболенский и Булгак-Патрикеев, воротились, допустить их молят.
— Веди их сюды, — сказал Иван Васильевич.
Воеводы вошли и, перекрестясь на образа, одновременно воскликнули:
— Будь здрав, государь! Прости, что к тобе прямо с похода, во всем дорожном. Спешная грамота есть, добыча и полон великий…
— Будьте здравы и вы, — приветливо прервал их государь. — Садитесь за стол. Пейте и кушайте. Добре ли дошли?
— Добре, государь! Пьем во здравие твое!
— Ну, сказывайте, — молвил Иван Васильевич, когда воеводы выпили, закусили.
— Как гонцы наши доводили тобе, государь, — начал князь Оболенский, — тремя путьми пошли мы в Ливонию: на Мариенбурх, Дерпт и Валк. Взяли мы грады Тарваст, Феллин и большой город Велиад, откуда сам магистр-то Бернгард еле успел убежать. Наместник твой псковский, князь Василь Федорыч Шуйский, гнался за ним верст пятьдесят, да не мог догнать. Вельми резвы они в беге-то. Все же обозы магистровы почти целиком в наши руки попали. Шли мы, где хотели, пустоша земли и полон беря, а немецких полков нигде не видали. Загодя от русских их гнало, яко бесов от ладана. Всяк день мы обозы тяжелые во Псков отправляли с серебром, золотом церковным, дворянским и купецким, с оловянной посудой, с пивом и вином в бочках, с сукном ипским, а псковичи даже восемь колоколов великих посымали. Коней мы и прочий скот на Русь гнали да тысячи мужиков, дворян и купцов с женами и детьми. Колокола же, государь, которые в Велиаде с церквей сняты, псковичи в дар тобе везут. У Волока Ламского мы обогнали их. На дровнях везут по одному колоколу, а в каждые дровни по шесть волов впряжено, и то еле тянут. Зажор много, мякнут дороги-то…
— Ну, а как спешная грамота? — резко задал вопрос государь. — От кого?
— Грамотка от наместника твоего новгородского, от Василия Иваныча Китая. Его крепкая стража привезла вместе с нами пятерых старых посадников новгородских, в железо окованных…
Государь переглянулся с дьяком и, оборотясь к стремянному своему, стоявшему у дверей, сказал:
— Поди-ка Саввушка, с начальником стражи моей да прикажи от моего имени взять за приставы новгородских бояр в тесное заключение, да позови дворецкого.
Саввушка вышел, а князь Булгак-Патрикеев достал весьма малый столбец, закатанный и зашитый в холст с восковой печатью наместника государева в Новгороде, и передал его дьяку Курицыну. Пока тот проверял целость упаковки тайного письма, пришел дворецкий. Увидев его государь, молвил воеводам:
— Идите с дворецким к казначею моему Дмитрию Володимирычу, уговоритесь, когда и как добычу и полон ему сдавать будете. Утре же, через час после раннего завтрака, придете ко мне вместе на малую думу.
Когда воеводы ушли вслед за дворецким, дьяк Курицын сказал Ивану Васильевичу:
— Тайная грамота сия в полной целости.
— Дай прочесть Василь Далматову, — ответил Иван Васильевич.
Дьяк Долматов, достав перочинный ножик, быстро распорол швы и, вынув из холста столбец, стал читать:
— «Великий государь, да ниспошлет тобе Бог многие лета и здравия. От доброхотов наших мне ведомо было, что Михайла тверской через бояр своих ссылается с новгородскими боярами Василием Казимиром, с братом его Яковом Коробом, с Лукой Федоровым да с Михайлой Берденевым. Вборзе же после сего порубежная наша застава уследила литовского лазутчика, который хотел назад в Литву убежать. Стрелами убили его, а на нем грамотку нашли от короля Казимира к тверскому князю. Грамотку сию, писанную по-латыньски, прилагаю. Она кратка вельми. Повели ее, государь, ранее прочесть, а после снова мою грамоту читай…»
Дьяк Долматов взял небольшой кусок пергамента с королевской печатью и передал его Курицыну.
— Читай ты, Федор Василич, — сказал он. — Яз токмо по-польски и по-литовски разумею, а латыни не ведаю…
Курицын перевел и прочел вслух:
— «Великому князю тверскому. Государь, готов тобе быть союзником против Москвы. Ссылайся со мной через ведомых тобе новгородских бояр, через которых все твои письма яз получил.
Круль Польский и великий князь Литовский Казимир».
Курицын, прочитав перевод королевской грамотки, замолчал. Молчали и оба государя и Далматов.
— Неужто из родных никому верить нельзя? — с горечью воскликнул Иван Иванович.
— Никому, сынок, — сухо ответил государь, — опричь тех слуг верных, у которых вся корысть их — токмо в службе государевой.
Обратясь к Курицыну Иван Васильевич добавил:
— Читай, что еще пишет сам-то Василь Иваныч.
— «Из письма сего, — продолжил чтение дьяк, — яз уразумел ясно, кто сии ведомые князю Михайле бояре новгородские. Оковал яз их твоим именем и шлю в железах на суд к тобе, государь. Слуга твой Василий Китай».
Иван Васильевич взглянул на дьяка Далматова и сказал:
— Ты, Василь Далматыч, днесь же препроводи злодеев новгородских на двор к боярину Товаркову и вместе с дьяком Гречновиком[102] розыск наряди по сему делу.
— Разреши мне, государь, по другому делу тобе слово молвить, — обратился Далматов к Ивану Васильевичу. — Когда ты посылал меня с князем Михайлой Андреичем верейским и Василием Борисычем Морозовым в Белоозеро сопровождать твою княгиню с казной и двором ее, много приметил яз худого.
— Что ж ты приметил? — спросил Иван Васильевич.
— Где бы станом в селе или деревне мы ни становились со двором государыни, всюду на них, на дворских ее, особливо из чужеземцев, простой народ в горькой обиде был, и всегда одно и то же баили: «Для нас, христиан, пуще татар они — сии кровопийцы! Воздай же им Господи по делам их!»
— Скажи, Василий Далматыч, дабы о сем через людей своих боярин Товарков тайно разведал и до меня довел. Идите все с Богом!..
Оставшись с сыном с глазу на глаз, Иван Васильевич глубоко вздохнул и ласково положил ему руку на плечо.
— Видишь, Иване, — сказал он вполголоса, — как тяжко и горько государствовать.
Иван Иванович нежно взглянул на отца, но вдруг загрустил и сказал с болью:
— Неужто и мне пить от сей же горькой желчи и боли?
Государь усмехнулся.
— Пить, сынок, — дрогнувшим голосом ответил он, — захлебываться, а пить. Тобе, может, единому, поведаю потом и о душе и о сердце своем.
Иван Васильевич задумался и, вдруг улыбнувшись, сказал:
— Днесь же яз хочу баить токмо о тобе, Иване. О радостях жизни баить, о молодости и любви твоей, о сватовстве нашем к дочери Стефана, господаря молдавского, Елене. Ныне яз от него грамотку получил. Пишет он мне шуткой, что яз дома сижу, на перинах нежусь, а всех ворогов на поле бью и чужие государства крепко и навек в свои руки беру или в прах, как Орду, разоряю. Он же весь век свой на коне, с саблей в руках полки свои на ворогов водит, бьет их, а задавить до конца не может. Одних едва лишь разобьет, как другие им помогают. Пошто так? Что разумеешь ты о сем?
Иван Иванович рассмеялся.
— Стефан-то более воевода, чем государь, — весело ответил Иван Иванович. — Ты же — первей всего державный государь. Да и когда воеводой бываешь, то с государевым разумом, а не токмо с саблей.
Иван Васильевич обнял сына и поцеловал.
— Верно! — воскликнул он. — Ежели ты после меня так же деять будешь, спокоен яз за Русь нашу. Никакие вороги разорить ее не смогут…
Старый государь прошелся несколько раз вдоль покоя и спросил:
— Ну, а как показался тобе образ Еленин, что, на доске писанный, нам прислан?
— Баска она, — краснея, ответил Иван Иванович. — Вельми, видать, ласкова и желанна…
Государь похлопал сына по плечу и молвил:
— Не зря же матерь ее, Евдокия, дочь великого князя киевского, красой своей славилась. Ну, дай Бог вам совет да любовь! Топерь будем сватов засылать спокойно.
В тысяча четыреста восемьдесят втором году, вскоре после рождения у государя Ивана Васильевича сына Дмитрия, прибежал на Москву из Литвы от короля Казимира князь Федор Иванович Бельский.
Случилось это во дни самой спешной и кипучей работы Посольского приказа, когда Иван Васильевич сносился явно и тайно с могущественным королем венгерским Матвеем Корвиным, со знаменитым воеводой и великим господарем молдавским Стефаном и с ханом крымским Менглы-Гиреем, ища в них союзников против короля Казимира и против папы римского. Помимо этих дел, думал он и о Литве и о князьях верховских, православных, которые живут в верховьях Оки и ее притоков и в подданстве у Литвы со своими русскими порубежными вотчинами, а ныне, будучи Казимиром недовольны, о Москве мыслят и Руси поддаться хотят…
Обо всем этом, прежде чем беседу вести с князем Бельским, решил Иван Васильевич подумать с думой своей: сыном Иваном Ивановичем, с дьяком Курицыным и помощником его, дьяком Андреем Федоровичем Майко, да с казначеем своим, боярином Димитрием Ховриным.
Все были уж в сборе, когда торопливо вошел Федор Васильевич Курицын в сопровождении дьяка Майко, весьма толстого, но малого роста, и своего подьячего Алексея Щекина.
— Прости, государь, — низко кланяясь, сказал дьяк Курицын, — задержались мы. Некоих доброхотов наших литовских принимали. Вести их, мыслю, будут для днешней думы вельми надобны…
— Добре, добре, — ласково молвил Иван Иванович и, обратясь к дьяку Майко, шутливо сказал: — А ты, Андрей Федорыч, не ждал бы Филипова-то заговенья, топерь бы заговел, а то вздувает тобя, как опару, а лекарь мне сказывал, что дебелость для здравия — великое зло…
— Худо мне от сего, государь, — ответил дьяк. — Хочу вот пешком идти в Сергиеву обитель и пеш назад воротиться. Может, чудо тамо надо мной случится, а может, и само хождение мне дебелости сбавит…
Все рассмеялись.
— А ты после обеда не спи, — деловито посоветовал боярин Ховрин, — да за ужином ешь самую малость…
— Федор Василич, — перебил государь своего казначея, обратясь к дьяку Курицыну, — сказывай вести литовские.
— Ныне, государь, — начал Курицын, — как при Ахмате на Угре, во всех порубежных вотчинах князей литовских простой народ православный идет против униата, короля Казимира, и норовит православной Москве…
— Помню, — живо вмешался великий князь Иван Иванович, — как в боях с Ахматом у Берега много православных крестьян, черных людей и даже служилых с верховьев Оки в тыл Ахмату заходили, били отставших татар, обозы их с кормом зорили.
— Верно, верно, государь, — воскликнул дьяк, — так и ныне! Хочет простой народ под Москву, хочет от Казимира отсесть…
Обернувшись к своему помощнику Майко, Курицын молвил:
— Читай-ка, Андрей Федорыч, от каких городов литовских народ к нам тянет!
— Как доброхоты нам баили, — начал Майко, — двенадцать городов православных вотчин князей верховских по Березину-реку хотят за государей московских поддаться. Города сии суть Мценск, Одоев, Белев, Перемышль, Старый и Новый Воротынск, Старый и Новый Залидов, Опаков, Серенск, Мещевск и Козельск.
— Сии князи верховские с вотчинами, — заметил государь, — еще при родителе нашем вольны были и служили по докончаниям Литвы и нам, а более к Руси тянули, ибо все там православные: и народ и князья. Да выгодней им быть за Москвой, а не за Польшей и Литвой. Как ты о сем, Федор Василич, мыслишь?
— Выгодней им с нами, государь, — ответил дьяк Курицын, — нонешнее-то безрядье там — токмо продолжение тех прежних усобиц, которые и Казимиру мешали послать Ахмату на Угру ратную помочь.
— Истинно, — заметил молодой государь, — не зря же Ахмат на Литве зорил токмо порубежные вотчины князей православных…
Государь, как это бывало с ним, задумался. Все замолчали, но он неожиданно усмехнулся и сказал:
— Теперь всем нам ясно, как добре все нами удумано было против Ахмата. Казимир-то тогда с трех сторон горел: война за престолы для сынов своих с чехами и уграми; непрестанная драка с сеймиками польскими; в Литве же усобица с князьями православными. Не до Ахмата ему было…
Иван Васильевич опять помолчал и продолжал:
— Сие помните и далее деять тщитесь. Как воеводы на войне, лазутчиков всюду шлите, доброхотов слушайте. Помните, что с Литвой у нас нету войны, но и мира тоже нету. Василь Иваныч Китай в сем нам зело поможет. Ну, пока идите. Мы с великим князем Иван Ивановичем токмо вдвоем будем баить с князем Бельским о его делах, дабы видел он тайность сугубую и сам обо всем открытей нам сказывал. Ты же, Федор Василич, вместе с Андреем Федорычем и Димитрием Володимирычем идите к послам короля угорского, которому потом грамоту, как мы думали, составьте и утре к раннему завтраку мне принеси…
В тот же день за час до обеда боярин Димитрий Ховрин в сопровождении стремянного Саввушки привел в государев покой князя Федора Ивановича Бельского. Это был еще совсем молодой человек в нарядном польском кафтане, стройный и красивый.
Перекрестясь на иконы по-православному, он поклонился обоим государям.
— Будь здрав, великомочный государь, и повелитель, — сказал он по-русски, но слегка с польско-литовским выговором и затем, кланяясь Ивану Ивановичу, добавил:
— Будь здрав и ты, государь, великий князь московский…
— Будь здрав и ты, Федор Иваныч, — ответил старый государь. — Садись вот тут, ближе к нам. Да не осуди, что при тобе на мало время некоим срочным делом займусь.
Оборотясь к боярину Ховрину, государь спросил, подчеркивая тем самым, что у него нет тайн от князя Бельского:
— Как у нас Димитрий Володимирыч, с тайными послами короля угорского, Матвея Корвина?
— Могу тобе, государь, довести, что в дружелюбии и любви они с нами. О чем же беседы велись, не ведаю. Курицын-то баил с ними по-угорски, а Майко по-латыньски, яз тех языков не разумею…
— Ну, и добре содеял, что дошел к нам с князем Федором, — усмехнувшись, перебил боярина Иван Васильевич. — После дьяки-то сами обо всем мне доведут. Ты же поди к дворецкому, побай, как стол-то собрать, дабы гостя дорогого встретить нам по-московски, с честью великой. Опричь нам, токмо вы еще оба будете, а более никого, и слуг самое малое число…
— Слушаю, государь, — сказал Ховрин и, поклонившись, вышел, а Саввушка, высокий, широкоплечий и могучий воин, стал позади обоих государей, наложив ладонь на рукоятку кончара.
Князь Бельский с большим любопытством следил за всем, что происходило перед ним. Это было так не похоже на то, что делалось при дворе Казимира, великого князя литовского и короля польского. При Казимировом дворе было больше пышности и роскоши, но государь там был только первый среди равных и только совещался со своими вельможами. Здесь же государь — повелитель, и не говорит он, а приказывает, и не может ему быть ослушания…
Иван Васильевич на краткий миг остановил свой властный взгляд на князе Федоре, но, заметив, что тот оробел и смутился, ласково улыбнулся ему и молвил:
— Сказывай, княже, что и как на Литве у вас?
Федор Иванович заволновался и не сразу смог начать свою речь.
— Не можно, государь, — заговорил он, — жити на Литве православным. Льготы и воля во всем только латыньскому паньству. Даже заможные[103] холопы-католики мают более льгот, чем многие православные паны. Хочет Казимир снова унию укрепить, дабы Литву крепче с Польшей связать, а в верховских землях князья, главное же холопы, — все православные и все против унии. Церкви же наши православные митрополиту московскому норовят, а князи — тобе, великому князю московскому…
Федор Иванович вспыхнул от гнева и взволнованно продолжал:
— Круль же польский со всеми верховскими князьями православными, яко со своей челядью дворовой, расправы чинит! Прошлое лето сразбойничал он — приказ дал: новые православные церкви не строить и старые не обновлять…
Иван Васильевич не сводил острого испытующего взгляда с князя Бельского, но тот, охваченный гневом и обидой, не замечал этого.
— Было горше того, государь, для гонору паньского. Князья, северские православные, сведав, цо круль в Вильне, борзо пригнали туда. Хотели видеть круля, но стражи не пустили их в крулевски палаты и перед ними так двери захлопнули, цо ногу единому пану зело повредили! Как назвать бесчестье такое?
— А кто, опричь тобя, Олельковичей и Ольшанских, к Москве тянули? — тихо спросил Иван Васильевич.
— Князи Хотетовски, Белевски, Новосильски и прочие князи православные от Черниговщины…
— Сии, — молвил государь, — и при родителе моем, великом князе Василь Василиче, к Москве тянулись.
— Истинно, государь, — горячо подхватил князь Федор Иванович, — так было!
— Ты мне все о князьях баишь, — заметил Иван Васильевич, — а как народ-то?
— О нем тобе, государь, самому ведомо, — ответил Федор Иванович, — ведь из-за смут в порубежных землях литовских круль и Ахмату войска не слал. В Вильне да в Троках в своих замках отсиживался. О сем и хану тайно писал, а Ахмат-то потом все наши земли порубежные пустошил и полоны брал…
— Значит, народ-то тогда сам из Литвы шел биться за Русь на Угре, — вмешался Иван Иванович, — а князья как?
— Князи сему препон не деяли. Сами тогда замышляли, как и ныне, под московскую руку перейти, отсесть от Казимира…
— А ныне сельские и черные люди как мыслят? — спросил Иван Васильевич.
— Холопы наши православные, елико возможно им, бегут в московскую сторону, — ответил Федор Иванович, — бают, что все помалу из Литвы на Русь перебегут…
Государь многозначительно переглянулся с сыном.
— За веру православную крепко сии стоят, — продолжал князь Бельский, — родная, бают, нам московская земля, и народ ее родной, единоверный…
Воодушевленное лицо молодого Бельского неожиданно поблекло, голос оборвался, в глазах блеснули слезы. После казни главных заговорщиков — Михайлы Олельковича и Юрия Ольшанского — казнь грозила и Бельскому, но, вовремя предупрежденный, он бежал, оставив любимую супругу свою, на другой день после свадьбы…
С великой тоской и надеждой впились глаза литовского князя в суровое лицо Ивана Васильевича. Вдруг губы его задрожали.
— Государь, — с трудом произнес он, — спаси супругу мою. Отпроси счастье мое у круля. Заключена она в замке моем…
В дверях появился боярин Ховрин. Государь встал и ласково положил руку на плечо князя Федора Ивановича.
— Беру тя, княже, к собе, — сказал он тихо, — и жалую тобе Демань и Мореву с их селами, а за супругу твою буду челом бить крулю Казимиру.
Князь Федор слегка всхлипнул и, схватив руку государя, поцеловал ее. Иван Васильевич взглянул на сына и продолжал:
— Топерь же идем, княже, к столу. Димитрий Володимирыч пришел звать нас.
— Истинно, государь, — подтвердил боярин Ховрин. — Стол собран.
Иван Васильевич заметил, как князь Бельский мгновенно овладел собой и преобразился снова в вельможного гордого пана. Это понравилось государю. Он опять переглянулся с Иваном Ивановичем, и тот понял отца.
— За обедом, княже, — сказал Иван Васильевич, — мы поговорим с тобой о делах литовских и о твоих новых вотчинах. О прочих же делах побаишь с сыном моим тайно, а после он мне все доведет.
На другой день за ранним завтраком оба государя принимали с докладом дьяка Курицына, дьяка Майко и подьячего Щекина и тут же при участии боярина Ховрина думу думать стали о грамоте королю угорскому Матвею Корвину и о послах к воеводе и господарю молдавскому Стефану, чтобы сватать дочь его Елену за великого князя Ивана Ивановича.
— Князя Федора Бельского яз взял под свою руку, — молвил Иван Васильевич. — Мыслю, сие добрый почин: за ним прочие смелей к нам переходить будут.
— Верно сие, — согласился дьяк Курицын, — токмо ведай, государь, что в епистолии, сиречь в грамоте, к нонешнему папе Сиксту еще в марте шесть тысяч девятьсот восемьдесят четвертого года[104] князи литовские православные били челом и молили папу о милостях, об уравнении их с латынянами и о приведении их в унию с Рымом. Меж подписей под сей челобитной была и подпись князя Федора Бельского. Двурушники искони все сии князи русско-литовские…
— А пошто у вас очи да уши, — усмехнувшись молвил Иван Васильевич, — на то вы и дьяки, дабы все слышать и видеть, дабы самим обманщиков всех обмануть государству нашему на пользу. Что ж до князя Федора Бельского, то ему ныне лет двадцать семь, а то и менее. При подписании же грамоты папе было ему лет двадцать с чем-то. Не сам тогда мыслил, за чужим разумом шел.
— Верно, государь, — поддержал Ивана Васильевича боярин Ховрин, — грамоту же сию подписывали родственники короля князья Слуцкие. Они же старшие родственники князь Федора Бельского. Подписали и такие вельможи, как князь Димитрий Вяземский, Ян Ходкевич, великий гетман и маршалок князя литовского, и Якуб, главный писарь князя литовского, и прочие, да и архипастыри православные: епископ Мисаил, киево-печерский архимандрит Иван и свято-троицкий архимандрит Макарий из Вильно.
— Такие вот, — вмешался дьяк Андрей Федорович, — не токмо юного, но и старого обдурить смогут, но тем паче нам за князь Федором наблюдать надобно, дабы еще кто не смутил его…
Иван Васильевич весело усмехнулся и молвил, глядя на толстого Майко:
— Дебел-то ты дебел, а как борзо и ловко петлю закинул, всех нас охватил и к тому, что Федор Василич о двурушничестве сказывал, неприметно притянул…
Все рассмеялись, а государь продолжал:
— Ин быти по сему! Теперь же читай, Федор Василич, грамоту нашу королю угорскому Матвею Корвину, которого ты нам явил не токмо великим воеводой, а и государем вельми острого ума, ревнителем наук и художеств.
— Сие так, государь, — сказал дьяк Курицын, — и мы с Майко, составляя королю грамоту, тщились быть достойными ему собеседниками…
— Читай, — приказал Иван Васильевич.
Курицын прочел вступительную часть грамоты, где безо всякой лести, но весьма почтительно упоминается о могуществе короля венгерского и о могуществе государя московского, свергнувшего татарское иго и уничтожившего Большую Орду.
— Еще напиши тут, — перебил дьяка государь, — что в давние, дотатарские времена у Киева с Угорской землей было докончание о дружбе, к великой и взаимной их выгоде торговля велась.
— Впишу, государь, — молвил дьяк.
Далее Курицын писал от имени государя московского, что ныне необходимо как можно скорее утвердить договор, заключенный в Москве между обоими государствами, и разменяться грамотами, ибо обе державы уже договорились начать вместе войну против Польши в удобное для того время. Кроме того, русский государь требовал за свою военную помощь, чтобы король Матвей доставил ему: «художников, умеющих лить пушки и стрелять из оных»; размыслов,[105] а также серебряников для делания больших и малых сосудов; зодчих для строения церквей, палат и крепостей…
— Впиши тут, — опять перебил государь своего дьяка: — «У нас есть серебро и медь, но мы не ведаем, как выгодней очищать руду. Услужи нам, пришли рудознатцев и умельцев по сим делам. Мы же услужим тобе дорогими товарами…»
Заслушав черновую грамоту до конца и внеся еще некоторые поправки, Иван Васильевич приказал к ужину переписать ее на пергамент.
— Помощников же собе ты, Федор Василич, уж сам избери да возьми добрую стражу и поезжай вместе с послами угорскими в столицу их. Буду к королю Матвею с большим поклоном от моего лица государева…
Позавтракав, государь продолжал свою беседу:
— Окончим с посольством в Унгарию и будем баить о посольстве в Молдавию, и о сем, Димитрий Володимирыч, ты сугубо с нами подумаешь, как великий казначей наш. Помнишь, есть у нас черный соболь, цены ему нет…
— Помню, государь, — живо отзвался Ховрин, — у него коготки все золотом кованы, обсажены новгородским крупным жемчугом…
— Добре, — остановил его Иван Васильевич, — сего соболя королю Матвею и всякое изделие ему из злата и серебра с каменьями: кубки, блюда, чарки и прочие — подбери, дабы по красоте и цене в масть были дивному соболю…
— Подберу, государь, — воскликнул Димитрий Ховрин, — подберу так все, что ахнет король от подарков твоих, а слух о них по всем землям пойдет…
— А ты, Федор Василич, — улыбаясь, заговорил снова государь, — так в руках все посольство наше держи, дабы все гладко было, а пили бы наши весьма бережно. Оно, что у трезвого на уме, у пьяного — на языке. Во всем бы собя берегли, ино ни нам, ни вам чести не будет, а токмо посрамление всей Руси. Остальное: речи и обхождение с вельможами королевскими и с самим Корвиным — на твое усмотрение. Мысли мои ты ведаешь…
Государь замолчал и, поглядев благосклонно на своего именитого боярина Михаила Андреевича Плещеева, из рода тех Плещеевых, из которых был и знаменитый митрополит московский Алексий, торжественно произнес:
— Ты же, Михайла Андреич, послужи мне в самом дорогом моему сердцу. Поедешь ты за невестой сына моего, государя великого Ивана Ивановича. Поедешь к воеводе великому и господарю молдавскому Стефану, победителю самого Махмета, султана турского! Государь сей могуч, славен и чтим во всем мире. Вера же у него и у всего народа молдавского — наша, греческая, православная, и все обычаи наши. В церквах служат и в делах государственных пишут единым с нами языком. Вороги его — круль Казимир и турки с Менглы-Гиреем. Сие уразумей. Казимира мы с ним вместе бить будем, а при мире нашем со Стефаном ни султан, ни хан вредить ему не захотят. Все сие в грамоте моей есть, а ты запомни еще: жена его, матерь невесты Елены, Евдокия, — русская княжна великая из Киева. Вишь какое сплетение во всем у меня со Стефаном: и в роде-племени, и в вере, и в государствовании.
Иван Васильевич помолчал и, обратясь к Ховрину, сказал:
— Ты же, Димитрий Володимирыч, и тут подарки готовь. Пошли господарю Стефану такое же все баское и ценное, как посылал папе рымскому, а невесте — такое же, как моей невесте, царевне посылал. Ты же, Михайла Андреич, там за государя своего, великого князя Ивана Ивановича, обручись и невесту сюда привези с почетом великим, яко государыню…
Иван Васильевич смолк и сделал знак рукой. Все вышли, а государь растроганно и радостно обнял сына и крепко прижал к груди своей. Иван Иванович дрогнул в объятиях отца, почувствовав, как горячая слеза капнула ему на шею.
Прошло недели две, как оба посольства выехали из Москвы. Дьяк Курицын с послами короля Матвея направился в Венгрию через Ливонию, от Колывани — морем до Любека, в объезд Польши, дабы не впасть в руки общего врага — короля Казимира. От Любека сушей поехал он к Нюрнбергу, а оттуда по долине Дуная к Буде, где жил тогда король Матвей. Столько же времени прошло и со дня отъезда в Молдавию боярина Михаила Андреевича Плещеева с братом Петром и со знатными провожатыми и крепкой стражей. Плещеев поехал к воеводе и господарю Стефану через Литву и Польшу, ибо король Казимир в это время не был во вражде с Молдавией.
Последние вести пришли от послов: от одного — из Колывани, от другого — из Смоленска. Государь Иван Васильевич был спокоен.
— Пока Бог хранит, — сказал он сыну, сидевшему у него за ранним завтраком, — все благополучно.
Иван Иванович ничего не ответил. Усердно пережевывая кусок горячей буженины, он думал о чем-то другом и сосредоточенно щурил глаза. Отец весело усмехнулся.
— Какая у тобя гребта? — спросил он.
Иван Иванович тоже улыбнулся и, потянувшись за другим куском буженины, шутливо ответил:
— Какая гребта? Буженины еще хочу взять.
Но, взяв кусок, он снова задумался и медленно произнес:
— Мне един фрязин из наших зодчих сказывал, что родной дядя мой, князь Михайла тверской, резчикам своим денежные чеканы заказывал, дабы новые деньги бить для торга с басурманами. Будет среди них серебряная деньга, на которой с одной стороны орел двухглавый выбит и надпись вокруг него: «Михаил, Божией милостию царь и самодержец тверской».
Иван Иванович замолчал, принимаясь за еду, а Иван Васильевич нахмурил брови.
— Сие еще деда твоего Бориса Лександрыча блазнило, — сказал он и, засмеявшись добавил: — Одно — хотеть, а другое — иметь. Да и на всякое хотение есть терпение. Михайле же не терпится, спешит, вишь…
Государь снова задумался:
— Токмо верно он мыслит, что на деньгах орла выбивать хочет. Ведает, что Тверь не мечом, а рублем сильней Москвы. Ведь по всей Волге и по всему Хвалынскому морю Тверь с басурманами торгует. Афанасий же Никитин, как ведаешь, до самого Индустана дошел…
— Мыслил яз, государь батюшка, о сем, — заметил Иван Иванович. — Сие все вяжет Тверь с Новымгородом и Ганзой.
— Верно, сынок! — воскликнул государь. — Более того! Тверь, бают, в Москву дверь. Ежели с Тверью заодно и Казимир, и папа, и фрязины с немцами будут, то, яко стена неодолима, все пути нам заколодят. Москве торговать не дадут…
— И нужных людей нам на Москву не пропустят…
— Грозно сие, сынок! Скинув Орду, станем мы ныне лицом к лицу с папой рымским и с кесарем германским. Надобно нам и у них трещин искать, друзей и ворогов уметь находить, дабы грызли друг друга до самой смерти, яко псы лютые. Пусть там разные государи друг друга разоряют, а нам надобно торговать прибыльней их всех и силой ратной всех их превзойти…
Стук в дверь перебил речь Ивана Васильевича, и в покой вошел князь Иван Юрьевич Патрикеев, набольший воевода и наместник московский, в сопровождении дьяка Майко.
— Прости, государь, — перекрестясь на образа и поклонившись государям, сказал Патрикеев, — не в обычный час и без зова…
— Садитесь, — насторожившись, промолвил Иван Васильевич. — Чую, вести-то злые…
— Злые, государь, — продолжал Патрикеев. — Круль Казимир, опалясь на тобя, что его князей литовских принимаешь под свою руку, поставил в Смоленске десять тысяч воев и в порубежных с нами градах заставы умножил…
— И что ж ты содеял? — перебил государь.
— Все пути от Смоленска конными полками прикрыл. По всем польско-литовским рубежам вестовым гоном приказы разослал дозоры усилить и в градцах в осаду сесть…
— Добре, — заметил государь, — повели всем воеводам готовыми быть к походу. С маэстро же Альберти о размещении в войске пушечников вместе подумай…
— Слушаю, государь…
— Ну, а ты, Андрей Федорыч, что сказывать будешь?
— И у меня, государь, вести злые, — проговорил дьяк. — Круль Казимир в распрях Пскова с Литвой вельми ласков был со псковичами и все по мольбе их учинил. В то же время сыновьям Ахмата — Седи-Ахмату и Муртозе приказал землю нашу, где можно, пустошить и грабить…
Дьяк на миг смолк, но Иван Васильевич нетерпеливо повел бровями и воскликнул:
— Еще что? Вижу у тобя и хуже того!
— Есть, государь, слух из Поля, что ссылается круль с Менглы-Гиреем, а крымскому князю Именеку[106] подкуп послал, дабы склонить хана к миру с Литвой…
— Добре, — молвил государь Иван Васильевич, — перед обедом придешь ко мне, скажешь, куда и каких еще гонцов посылали за вестями и в Поле и к рубежам польским. Может, еще вести какие будут. Идите…
Когда наместник и дьяк вышли из государева покоя, Иван Иванович, взглядывая на задумавшегося отца, несколько раз хотел заговорить с ним, но не решался. Он знал, что государь не любит, когда прерывают его мысли.
— Итак, сынок, — заговорил сам Иван Васильевич, — путь к заморским странам нам пролагать надобно.
— Как же сие деять нам, — спросил Иван Иванович, — когда меж ними и нами стали Польша, Литва, немецкая Ливония, а дальше Варяжское море.[107]
— Пожди, — перебил сына Иван Васильевич, — и Москва не в один день строилась. Токмо первые шаги ступаем. Ищем токмо за сей стеной вражьей сильных и славных государей, которым сия же стена есть помеха на путях, им нужных. У татар мы нашли собе друга, царя Менглы-Гирея, — от нас он не уйдет, а Бог даст, найдем таких же и в короле угорском и в господаре Стефане молдавском.
— Но ведь Менглы-Гирей-то уж с крулем ссылается? — возразил Иван Иванович.
— Пусть ссылается, — усмехнувшись, сказал государь. — Сие токмо жадность татарская. Хочет он двух маток сосать, да сего не будет. Вразумлю его, напомню ему братьев его да сыновей Ахмата. Да и султану турскому не по нутру будет дружба его с Казимиром…
— Верно, — подхватил Иван Иванович. — Казимир-то с рымским папой крестовый поход на Царьград готовят.
— Право мыслишь, — одобрил Иван Васильевич сына. — Ну да мы еще подумаем с тобой, Иване, когда Майко новых вестей принесет. С ним вместе подумаем.
— А сей часец, государь-батюшка, — весело сказал Иван Иванович, доставая ящик с шахматами, — давай в шахи до обеда повоюем.
— Ну давай, — смеясь, согласился государь, — поиграем в деревянные шахи. Позабавимся. Устал яз с настоящими-то царями и королями на кулачки биться.
Положив доску на стол, стали они расставлять шахматы.
— Вот ежели бы у государей были такие главные воеводы, как сей ферзь, — молвил Иван Васильевич. — Куда хочет, туда он и идти может, а где надобно, то и конем через других перескочит.[108]
— Батюшка! — воскликнул громко Иван Иванович. — Ведь истинно ты сказываешь. Ты с королями и царями словно в шахи играешь! Ведаешь, кого куда поставить, а главное, когда сию перестановку делать надобно. Все у тобя — ни рано, ни поздно, а всегда в самый раз…
Иван Васильевич рассмеялся и, сделав ход пешим воином, примолвил шутя:
— Живые-то государи и воеводы их хуже деревянных сих шахов, ферзей, хуже руков[109] и слонов. У всех деревянных ходы все заранее ведомы, как игрой установлено, токмо цели сих ходов угадать надобно. У живых же, хошь и цели ведомы, а для ходов никакого правила нету…
Иван Васильевич смолк, обдумывая ответный ход сына, двинувшего вперед слона.
К концу игры, разыгранной, к великой радости Ивана Ивановича, вничью, что было для него уже некоторой победой, пришел дьяк Майко.
— По приказу твоему, государь, — сказал он, кланяясь.
— Добре, добре, — приветливо обратился к нему Иван Васильевич, — а мы тут с великим князем отдохнули за шахами малость. Ну, садись, Андрей Федорыч, сказывай.
— Князь Иван Юрьевич, — начал Майко, — всяк час получает вести ямским гоном от рубежей польско-литовских. Никуда король своих войск не отпускает, а в Смоленске все десять тысяч при заставе держит. Мыслю, токмо для-ради страху нам, а ратью идти не посмеет…
— А в Крыму как? — перебил государь дьяка. — Сие важней нам всех войск Казимировых…
— От царевича Данияра вести пришли о посольстве Казимировом. Подтверждает сие и Данияр.
— Не мыслю яз, — опять прервал речь дьяка Иван Васильевич, — чтоб Менглы-Гирей весь свой разум утратил. Сам знаешь, Андрей Федорыч, султан-то и круль — вороги непримиримые из-за гроба Господня. Сие разумеет, чаю, и Менглы-Гирей. Мало ему, что Ахматовы сыновья на него, яко кошки на мышь, глядят. Мало того, что братья его кровные, царь Нурдовлат и Айдар, у меня, яко соколы в колпаках, на цепочке сидят. В любой час на него спустить могу. Опричь того, ногайские татары есть, которые с ордынцами за един будут, абы Крым разграбить…
— Истинно так, — воскликнул дьяк Майко. — Токмо, мыслю, надобно посла толкового да крепкого к хану в Крым отослать, дабы лоб-то ему продолбил и глаза открыл. Ослепли мурзы и князья Гиреевы от золота и подарков Казимировых, от жадности ум потеряли.
— Верно! — молвил государь. — Враз мысли мои ты уразумел. Днесь будь у боярина Юрия Иваныча Шестака. Мужик он крепкий. Ведаю его по делам новгородским и псковским, когда там при розысках наших приставом был.
— Сей силу московскую показать сумеет, — согласился дьяк. — Видал его и яз в делах-то…
— Так и содеешь. Подумайте оба о грамоте от меня, дабы Менглы-Гирей о присяге своей помнил и нас о своей не понуждал забыть. Мы же ему верные союзники. Пусть злей и злей земли короны польской зорит, дабы все время круль в тревоге и страхе был. Сие же пусть посол-то наш сказывает и всем князьям и мурзам, которым дары даем. Сказывает пусть, что государь московский друг хану и пользу его бережет, а забудет он присягу свою — и яз все забуду.
Марта пятнадцатого с грозной грамотой государя Ивана Васильевича скакал уж из Москвы в сопровождении крепкой стражи московской и отряда служилых татар касимовских боярин Юрий Иванович Шестак. Мая же четырнадцатого на подмогу Шестаку выехал из Москвы к Менглы-Гирею Михаил Васильевич Кутузов, дабы царь крымский немедля присягу королю Казимиру сложил и земли его — Подольскую и Киевскую — воевал нынешним летом.
Послы эти так сильно и грозно говорили с Менглы-Гиреем, что царь крымский уразумел в страхе положение свое и к осени того же года собрал все конные полки и по слову государя московского сам появился внезапно у берегов Днепра. Здесь со всей силой ударил он на державу польскую, взял приступом город Киев и зажег его с двух концов. Люди там, обезумев, метались по горящим улицам, и многие сгорели, а те, которые выбежать успели из пламени, все татарами в полон были взяты. Захватили татары и пана наместника короля воеводу Яна Ходкевича с женой и детьми. Полонили и архимандрита печерского, а чтимый по всей Руси Киево-Печерский знаменитый монастырь разорили до тла.
Этот разгром Киева и разорение еще одиннадцати польских порубежных городов делались руками татар в наказание королю Казимиру за то, что приводил он Ахмата, царя Большой Орды, со всей силой его на государя Ивана Васильевича, чтобы Русь всю погубить навсегда…
Сказывая о грозном походе этом, вестники царя Менглы-Гирея преподнесли обоим государям московским в дар святыни Софийского собора в Киеве: церковные сосуды — чашу для причастия и блюдо для просфоры, литые из чистого золота.
На другой день за ранним завтраком в присутствии Ивана Ивановича дьяк Майко докладывал великому князю Ивану Васильевичу.
— Государь, — говорил он, — на Москве много лают о Менглы-Гирее. О зле его над Киевом…
— Попы корят? — спросил дьяка великий князь Иван Иванович. — Удельные, чаю, тоже ради.
Иван Васильевич нахмурился.
— Все вороги ради сему, — молвил он, — и народ мутят, а не разумеют, что сие горько, а нужно. Надобно по державе польской ударить так, дабы Казимир, яко волк в западне, заметался. А бить-то его пока нечем, опричь как татарами…
Лицо государя омрачилось.
— Вернуть церковные сосуды храму Святой Софии не можем, дабы свидетелями Казимиру не стали, что яз татар на его наслал, — начал раздумчиво Иван Васильевич, но вдруг резко закончил: — Претерпеть надобно самые горькие отдельные обиды и горести для-ради общей пользы Руси!..
Он повелел дьяку Майко приготовиться и записать со своих слов наиглавное для грамот к Менглы-Гирею.
— О Киеве и о подарках ни единого слова не пиши, — сказал Иван Васильевич, — благодари токмо за верность нам против Казимира, за то, что присягу к королю сложил и земли его воевал. Сие первое. Другое пиши: «Государь-де московский Иван дела твои оберегает, а и впредь, Бог даст, как яз тобе на чем молвил, на том и до живота хочу стоять и добра твоего везде смотреть». Третье пиши. «Дары тобе, царю крымскому, всегда от меня будут и всем вельможам, которые служить будут мне верно». Начало ж и конец грамоты пиши, как всегда. Когда крымские-то послы обратно едут?
— Бают, весной, — ответил дьяк. — Казаков татарских много в Поле понаехало. Чуют добычу Менглы-Гирея. Награбили басурманы в Киевской и Подольской землях всего множество, ополонились без меры и числа, в Кафе полонян продавать будут. Борзого ответа Менглы-Гирею не надобно, а послов блазнит на московских харчах на слободе пожить, от царя своего подалее.
— Добре, — молвил государь, — спешить не будем, а теперь сказывай, какие вести о посольствах наших.
— Добрые вести, государь, — ответил Майко, — токмо, как ты и приказывал, вельми кратки. Курицын сказывает, король-то угорский принял его с великим почетом и тобя много чтит. Плещеев сказывает: господарь Стефан рад вельми, пиры за пирами идут. Снаряжает он любимую дочку Елену в дальний путь на Москву. Более сего ништо послы не пишут…
— Добре, — улыбнулся Иван Васильевич, — иди, не спеша готовь грамоту Менглы-Гирею, да и тоже не спеша помысли, кого и как с грамотой сей послать в Крым, дабы не слеп был и не глух, а видел бы, что за спиной у него, и слышал, что без него бают на совете у хана. Яз же Димитрию Володимирычу прикажу не жалеть подарков для-ради татарской жадности. Князя Именека пусть покупает первей всего. Умней он своего царя, и слушает его Менглы-Гирей. Послам же угостья и почета не жалей, но за стражей держи, яко ворогов. Ну, Бог с тобой, Андрей Федорыч, иди…
Когда дьяк Майко вышел, Иван Иванович воскликнул с тоской:
— Горько мне, отец! Казань мы и Большую Орду разорили, царей их покорили собе, яко данников. Улусниками нашими стали, как допрежь сего мы у них были. Токмо вот третье гнездо басурманское цело и крепко у Перекопа стоит, церкви русские православные огнем палит, христиан православных в полон берет, а мы им, татарам, земно кланяемся…
Иван Васильевич ласково обнял сына за плечи.
— О стене вражьей забыл ты, сынок! — сказал он. — Пробивать еще нам ее надобно. Бить ее надобно, пока не упадет она прахом… Для сего Крыму и турской державе кланяться будем. Токмо тем же временем и в обход стены сей рымско-немецкой пойдем, дабы Варяжское море захватить, дабы за стеной сей кораблям нашим торговать, да и оттуда ворогов рублем бить и зорить…
Государь вдруг смолк и отошел к окну.
— Да и все еще, сынок, — снова заговорил он, — Русь-то изнутри крепить надобно, силу ее ратную копить, злоумышления всякие пресекать…
— Батюшка, заботами твоими у нас уж постоянное войско есть! — воскликнул Иван Иванович. — Все рубежи ты укрепил, испоместил все новгородские земли детьми боярскими, дворянами и даже холопами опальных бояр. Что ж до порядка, то князья Патрикеевы не покладая рук уставные и судные грамоты единые для всей Руси творят…
Иван Васильевич улыбнулся.
— Молод ты еще, Иване, — сказал он с добродушной усмешкой. — Сие все, яко посольства наши на Запад, — токмо первые шаги. Нам же надобно ранее того Тверь захватить. Помнишь, яз тобе сказывал: Тверь — на Москву дверь для всех ворогов иноземных. И Рязань до конца урядить, и всякие мелкие княжества: чувашское, черемисское, вятское, пермяцкое и прочие. Все и всех надобно на службу Руси поставить, дабы вместе общих ворогов бить, вместе торговать и богатеть…
Иван Иванович долго молчал, обдумывая слова отца, но вдруг радостно улыбнулся.
— Все же как богаты наши земли, батюшка! — воскликнул он, обращаясь к Ивану Васильевичу. — Особливо те, что у нас после присоединения к Москве новгородских пятин, хотя бы вот у финских берегов, — одного железа там уйма, доброго железа для сабель и разных пушек и рушниц, нужных ныне нашему постоянному войску.
— Все сии богатства, — с грустью заметил Иван Васильевич, — надобно умело и выгодно добыть, а умельцев-то у нас мало…
Государь замолчал и задумался. Умственным взором окидывал он земли, прилегавшие к берегам заливов Варяжского моря, вспомнил Копорскую губу и Лужскую на побережье Финского залива, куда впадали многочисленные речки, текущие с торфяных болот.
Он давно знал северные земли Руси. Еще в первом своем походе, когда был на Кокшенге-реке, увидел он север. Потом многое узнал он и о добывании болотной руды в вотчинах московских государей по рассказам бояр, управителей-тиунов, и о выплавке железа своими оброчными крестьянами в малых домницах, и о ганзейских и шведских скупщиках криц. Знал он многое и о житье-бытье русских крестьян на севере, но чем больше думал он о добывании железа, тем яснее представлялись ему вся неискусность его добывания и незначительность пользы для государства от этих промыслов. Все же нравился ему север, нравился и облик и обычаи крепких и сметливых северян. Вспомнил, что как-то летом, когда задумал он построить крепость против шведской Нарвы, заплыл он на парусном карбусе в устье Луги в Ямском погосте.
По всей огромной торфяной равнине этого погоста, среди постоянной мокрети болот виднеются кое-где довольно обширные плоские возвышения, поросшие жалкими карельскими березками с толстыми наростами, наплывами на неуклюжих, корявых стволах. И только местами кое-где маячат более высокие холмы, на которых, вознося к небу свои вершины, стоят красноствольные сосны, а от их комлей, словно змеи, расползаются в разные стороны длинные крепкие корни сплетаясь в могучую сеть для поддержки лесных великанов. Около них темнеют густые заросли вереска и можжевельника; на одном из таких холмов заметил тогда Иван Васильевич посеревшую от времени тесовую крышу большой избы на подклети и со взвозом. Увидел и весь двор. На дворе разглядел высокий восьмиконечный деревянный крест, колодец с деревянным валом для веревки и черную баню, а совсем на задворках дымилась небольшая домница. Это — деревенька Боровка, или Одноизбянка, числящаяся за Ямским погостом, что в устье реки Луги, впадающей в Лужскую губу Финского залива.
С трудом добравшись до Боровки, Иван Васильевич познакомился здесь с ее обитателями, и дед Никита Васильевич Калекин рассказал ему о своем житье, о добыче руды и сдаче криц сборщикам в городе Ям.
— Всего мужиков, женок и детей у меня душ тридцать, а работников душ двадцать, — говорил старик. — Подростки собирают ягоды: морошку, бруснику, голубику и клюкву. Два зятя, кузнецы Буйлов и Савинов — мужики из большого села Никольско-Толдомского, — у меня, по обычаю нашему, по найму работают при домне на выплавке руды.
Ивану Васильевичу понравился могучий старик, который держался с большим достоинством и независимостью, говорил не спеша, сочным, выразительным языком, и государь с удовольствием продолжал с ним беседу.
— А сколь железа добываешь? — спросил он.
— Добываем руду с болот и выплавляем около ста и полста криц поковочного железа, сиречь прутов пятнадцать. Из них, мил человек, пять прутов в казну, а десять на разные издержки по рукомеслу, на снасти, на прокорм и одежу…
— А где все нужное вам покупаешь или меняешь?
— За харчами, одежой, за обувью, рукавицами и за всякой нужной нам снастью ездим к верховьям реки Луги: зимой на собаках, а летом на лодках, а оттуда спускаемся к ее устью, к городу Ям, где сдаем железные крицы государевым приемщикам по оброку либо в обмен, за деньги или на любые товары. За деньги же и за пиво продаем железные крицы скупщикам из Ганзы, которые и доставляют железо морем в Ригу и в Висби; Висби-то на острове свейском Готланде. Там у них главная контора. Так нам пятнадцать прутов на все надобности хватает, а внуки мои промышляют сверх того для нас рыбу и водяную птицу — лебедей, гусей и уток.
— А часто в Ям-то ездишь? — спросил государь.
— Да вот утре со светом на карбусах поедем.
— Довези меня к Яму-то, яз сам дороги отсюда не найду, а те, что привезли меня сюды, вряд ли лучше тобя дорогу ведают. Яз тобе хорошо заплачу.
— А сам ты откуда будешь, — спросил Калекин, — купец али кто?
В это время к деду Калекину подошел один из слуг государя и шепнул ему:
— Сам великий князь московский с тобой разговаривает.
Калекин снял шапку и, встав на колени, воскликнул:
— Будь здрав, государь! Прости, невдомек мне, с кем баю. Ведь мы тобя николи не видали. Ежели не погребуешь, зайди в избу-то, а утре вместе поедем.
— Спасибо, дед! Но ранее того хочу твою домницу оглядеть, узнать, как велики у вас крицы-то.
Старик, обернувшись к избе, зычно закричал:
— Эй, сыны мои, ну-кась, идите сюды, принесите крицу государю.
У избы заметались молодые мужики и парни. Взвалив на носилки железную плиту, два рослых, крепких мужика быстро поднесли крицу к великому князю.
— Изволь, государь, погляди! — сказал почтительно дед Калекин.
Иван Васильевич подошел к ним, снял с носилок крицу, подержал ее в руках и, кладя опять на носилки, сказал:
— Пуда три будет!
Калекин переглянулся с сыновьями и воскликнул:
— Ну и вельми же ты дородный мужик! Одарил тобя Господь силой. Пойдем топерь домницу смотреть…
— А ты, старина, когда мы в Ям приедем, своди мя к государевым сборщикам, токмо не проговорись, что яз государь московский. И парни твои пусть язык за зубами доржат.
— Пошто, государь, им язык-то распускать. К тому не приучены, — ответил дед Калекин.
В это время в дверях избы на взвозе показалась старуха и крикнула, прикрывая глаза рукой:
— Отец! Вишь, солнце-то уж где? И стол давно собран, полдничать идите…
— Сейчас придем. С дорогим гостем придем. Ты там медку получше достань, а мы еще домницу поглядим…
— А кто гость-то? — спросила бабка.
— Дорогой гость, баю. За столом узнаешь! — ответил Калекин.
Прибыв в Ям по воде, Калекин с Иваном Васильевичем направились прямо к лавке государева скупщика Александра Окладникова, родом из Мезени. Это был высокий и жилистый чернобородый мужик без единой сединки в волосах. В его лавке собралось уж много мужиков-доменщиков, и они о чем-то недовольно галдели. Окладников стоял молча и глядел на них исподлобья и вдруг резко сказал:
— Вот вы галдите, будто каждого из вас я изобидел…
— Изобидел, что и говорить, изобидел! — крикнул кто-то из мужиков.
— Того же в разум не берете, — продолжал Окладников, — что дело-то мое государево. Надоть же мне и государев оброк полностью собрать…
— …и собя не забыть, — выкрикнул другой мужик.
Окладников досадливо усмехнулся и буркнул:
— Лопата! А из вас когда кто о собе забывает? Не о том я баю, трудное мое дело-то! Мне и с оброка малую толику сощипнуть не грех, да и с вас некую мзду взять надо. Конечно, без особой обиды. Сие вельми трудно! Не к рукам всякому-то. Тут, други мои, помозговать много надоть, да и меру твердо знать. Иной-то и собе и другим напортит, токмо у него добра и выйдет.
— Истинно, Афанасьич! — согласился старик Калекин. — Добра все хотят, да не все его содеять-то могут. Ты же вот сам живешь и другим жить даешь, а что до прибытка, так ведь токмо дурак человек деньги не в свою, а в чужую мошну класть будет.
Эти слова вызвали смешки среди мужиков.
— Верно! Не бывает таких дураков, — сказал кто-то из них.
— Что ж, — поддержал его другой. — Афанасьич-то, конечно, в чужую мошну не положит, но и из чужой тащить без меры не станет. И воопче никого зорить не будет. Правильный мужик. И с умом.
— Оно, конечно, с умом, коли и с нас тянет и с государева оброка щиплет, — ехидно вставил третий мужик.
Окладников поспешил возразить говорившим:
— Я, чай, не приказчик от Ганзы немецкой, а свой, руськой. И каждого знаю, как живет, какое у кого хозяйство, какие семьи. Я все нужды ваши знаю, а потому сверх вашей силы ничего и не оторву. Немцы же, опричь товара, ни о чем не разумеют и силы вашей не берегут, а что сорвал, то и ладно. Ничего на развод не оставят. Особливо ежели за пиво берут! Немцы вас поят, а пьяных-то стригут, как овец, да так стригут, что шерсть и через год не отрастет снова. Вот так и ходите полуголые до другого года.
— Верно, Афанасьич! — со смехом крикнул кто-то из мужиков. — Стригут, сукины дети! До самой кожи стригут, словно бреют.
— Истинно! — важно сказал Калекин. — Немец-то разорит, закабалит, а потом за долги-то девку аль парубка возьмет. С большой лихвой возьмет, а сверх того от хозяйства пару рабочих рук отымет.
— Немцу-то наплевать, чужую землю зорит! — продолжал Окладников. — Я же и государеву и вашу пользу берегу. Потом, ежели хозяйства под корень подрезать, то некому будет и одной даже крицы выплавить. Государь же наш ведь против супостатов постоянное войско завел, и ему немало пушек да пищалей надобно. Пушечный двор ведь в Москве построил. Сохи да топоры и наши никольско-толдомские кузнецы с грехом пополам скуют, сколь нужно, а пушек-то, опричь Москвы, негде изделать.
— Умен и хитер ты, Афанасьич, — заметил старик Калекин. — Все правильно не токмо баишь, но и творишь. Не как по другим погостам чинят государевы сборщики.
— В товарах-то у него обману нет, — добавил высокий чернобородый мужик, — не обмерит, не обвесит, и все добротно, а ценой обидит…
— Не зря Бог-то его в купцы выводит, — с усмешкой сказал Калекин.
Великий князь поманил к себе старика и сказал ему тихо:
— Открой, Василич, тайно Афанасьичу-то, кто яз есмь. Скажи: днесь с тобой к нему в избу придем. Ждет пусть.
Великий князь пришел к Окладникову поздно вечером, когда в далекой Москве слуги обычно огонь вздувают: зажигают уж в горницах свечи, а в подклетях — лучину. Здесь же, в городе Ям, солнце только начинало чуть склоняться к пучине бескрайнего Варяжского моря, а по земле от каждой точки, от каждого прутика тянулись слабые, едва заметные зеленоватые тени. Время приближалось к полуночи. Комары, злея, звеня и поблескивая на солнце, тучами толклись над скотиной и даже над людьми, на которых были надеты смазанные дегтем сетки.
Окладников без шапки встретил государя у взвоза своей избы.
— Будь здрав, государь мой! — сказал он вполголоса, низко кланяясь. — Вишь, как у нас в сетках все тут ходят. Нонешно лето гнусу всякого, мошкары, комара и овода столь, что и в досельные времена николи не было.
— Верно, Лександра, всю шею мне и руки искусали.
Окладников быстро снял с себя сетку и почтительно молвил:
— Дозволь, государь, я тобе свою сетку надену. Токмо и руки-то под сетку спрячь.
Иван Васильевич рассмеялся и шутливо сказал:
— Ишь, какую шапку Мономаха и бармы на меня возложил! Ну, идем в избу-то. Хочу малу толику с тобой побаить. Слышал тобя в лавке-то. Вижу, кое-что разумеешь ты из государевых дел.
— Удостоил Господь мя видеть труды твои, государь, на пользу Руси православной, и чту я тобя сердцем и разумом. Ведаю я, государь, не токмо все зло татарское для Руси и все зло варяжское и немецкое, но ведаю много зла княжеского и боярского против тя. Токмо един ты, помоги тобе Бог, за всю Русь ратуешь…
— Верно сие, Лександра Афанасьич! — воскликнул стоявший почтительно возле стола Никита Васильевич Калекин. — Главное-то, силу мужицкую ты собираешь, государь. Не гляди, что он беден. Мужик-то содеять может то, что без него самому пресильному царю не по плечу. Мужик для тобя много сноровит и на ратном поле, и на оброках, и на торге. Недаром бают: «Мир-то по слюнке плюнет — море будет».
Великий князь усмехнулся и сказал:
— Истинно, истинно! Токмо добре знать надобно, куды плевать-то и где море деять. А для сего надобно укрепить наше государство, защитить его не токмо от полков иноземных ворогов, но и от ганзейских купцов. Сильней всех и богаче должно быть наше Русское вольное государство.
Иван Васильевич насупил брови и остро взглянул на Окладникова. Тот быстро встал со скамьи и сказал:
— Приказывай, государь. Все, что по силе нашей, для тобя изделаем, на самом краю Руськой земли мы туточка живем. Видим, как иноземцы-то через наши рубежи тянутся.
— Во всем помогнем, государь, — подтвердил Калекин.
В это время в горницу вошла с подносом жена Окладникова, Степанида Лукинична, и поставила перед государем жбан с немецким пивом и три стакана.
Она налила пива, поклонилась гостям и молвила:
— Не обессудьте, гости дорогие, кушайте во здравие!
Великий князь взял стакан.
Окладников и Калекин чокнулись с великим князем, воскликнув:
— За тобя, государь!
Степанида Лукинична, достав из поставца еще стакан и налив пива, сказала:
— И я за государя выпью.
Государь встал из-за стола, перекрестился на образ и строго молвил:
— Спасибо за угостье! Пора мне на Москву отъехать. Вы же мне тут разведайте о землях, о градках свейских, о Ганзе, Лифляндии и наикратких путях морских в Свею и Данемаркию. Будьте все время настороже: не напали бы на нас свеи и ливонцы нечаянно. Прибыв на Москву, яз вборзе к вам наряжу молодого подьячего с воеводой, дабы вы с ними думали и по их приказам все, что им надобно, деяли. Токмо ранее спросите от них мой государев наказ и пред моими посольниками присягу в верной мне службе примите.
Собираясь уходить, великий князь резко произнес:
— За службу же буду не токмо щедро жаловать, но и грозно взыскивать.
Окладников и Калекин встали на колени:
— Живот за тобя, государь, положим!..
В тот год ранние морозы ударили, в конце ноября сковали сразу все дороги и дорожки осенние, застыли их грязи непролазные — где из чернозема, где из глины, и все снегами пушистыми засыпались, а дровни мужицкие, возки боярские да люд всякий, конный и пеший, утоптали, укатали их до скрипучей твердости.
Ко дню же Екатерины-санницы вся Русь православная уже принарядилась белизной снежной, забелела вся чистотой необозримых полей, замелькала снежными шапками дремучих бескрайних лесов. И среди красоты этой зимней быстро, легко и покойно, продвигаясь по огромным просторам, прибыл в Москву богатый и пышный поезд Елены Стефановны. Каждый шаг приближения ее к столице был строго рассчитан. Чтобы оказать больше почета, дочери знаменитого господаря Стефана молдавского, невесте молодого государя Ивана Ивановича, были оказаны многие встречи из почетнейших бояр и князей московских, а при приближении ее к Москве выехал ей навстречу сам юный государь. Был он в драгоценной шубе собольей, крытой тончайшим ипским сукном, и ехал верхом, окруженный боярами, нарядно разодетыми, и со стражей в блестящих, красивых доспехах. Он должен был встретить свою невесту, сопровождать ее до хором своих родителей и точно приехать к молебну и торжественному обеду.
При встрече жениха на широкой просеке среди старого бора, за полверсты от Москвы, поезд невесты государевой остановился. Иван Иванович подъехал к большой красивой тапкане,[110] обитой снаружи золотой парчой, сверкающей яркими искрами на предполуденном солнце.
Одна из дверок тапканы отворилась, от порога ее откинулась лесенка. Две служанки вынесли и разложили на снегу перед выходом темно-малиновый бархатный ковер. Елена Стефановна, стройная и высокая, сойдя со ступенек на ковер, остановилась. Иван Иванович, а за ним и все сопровождавшие его бояре, не снимая шапок, торжественно поклонились ей в пояс.
— Будь здрава, государыня! — радостно воскликнул Иван Иванович, сразу узнавший свою невесту, так похожую на коренную русскую русокудрую голубоглазую красавицу.
— Будь здрава, государыня! — повторили за ним бояре.
— Будь здрав, государь, — ответила Елена, улыбаясь, и, вспыхнув румянцем, стала еще красивее.
Невеста и жених, видимо, понравились друг другу, но смущенно замолчали, обмениваясь ласковыми взглядами. Иван Иванович нашелся скорее и спросил:
— Добре ли дошла, государыня?
— Добре, государь, — ответила Елена, и они снова смолкли.
В это время боярин Михаил Андреевич Плещеев, стоявший возле тапканы Елены Стефановны, воскликнул:
— Да здравствуют государь и государыня!
— Будь здрав, государь! Будь здрава, государыня! — раздалось со всех сторон среди могучего зимнего бора. И под радостный гул голосов казначей Ховрин подошел к государю и подал ему маленький серебряный ларчик под чернью. Государь поднял крышку, из-под которой сверкнули яркие краски узоров шерстяной шали. Это была сложенная в несколько раз драгоценная кашмирская шаль,[111] тонкая, как шелк, легкая и нежная, как пух. Привезена она была из далекой Индии, где ткали ее несколько ткачих целых четыре года.
— Мой первый тобе подарок, государыня, — с радостным смущением проговорил Иван Иванович, — доподлинно кашмирская шаль из Индустана.
Елена Стефановна зарделась от удовольствия и почему-то, хотя хорошо знала русский язык от матери, смущенно ответила по-польски:
— Бардзо дзенькую, пана господаря…
Она взяла ларчик и, приложив его к груди, поклонилась. Государь, а за ним и бояре его отдали поклон, и Елена Стефановна вошла в свою тапкану.
Поезд снова двинулся к Боровицким воротам в сопровождении молодого государя, ехавшего со своими боярами и с блистающей латами стражей позади повозки будущей государыни московской.
Поскрипывая полозьями, пышный поезд невесты медленно въехал на великокняжий двор. У самых ворот молдавские именитые бояре Ланк, Синк и Герасим, сопровождавшие дочь своего господаря, вышли из повозок вместе с женами и скромно пошли позади тапканы невесты, оказывая тем самым глубокое почтение государю московскому. Когда же тапкана остановилась перед красным крыльцом государевых хором, боярыни помогли невесте выйти, взойти на ступени крыльца и, взяв ее под руки, повели вверх по нарядной ковровой дорожке к дверям, где ожидали их государь Иван Васильевич с супругой своей Софьей Фоминичной. Иван Иванович следовал за невестой в сопровождении именитого боярина Михаила Андреевича Плещеева и таких же именитых молдавских бояр.
У входа в переднюю будущие свекр и свекровь благословили Елену Стефановну, а она поцеловала им руки и пошла вместе с Софьей Фоминичной, со своими боярынями и служанками в отведенный ей покой.
— Вы устали, — любезно сказала по-итальянски Софья Фоминична, останавливаясь перед дверью покоя, ближайшего от передней, — вот здесь вы можете умыться и переодеться с дороги, чтобы по обычаю нашей страны отслушать молебен и потом разделить с нами трапезу.
— Благодарю, государыня, — тоже по-итальянски ответила Елена Стефановна. — Меня трогают и волнуют ваши заботы. Скажите только, будет ли удобно и не нарушу ли я ваших порядков, если задержусь на полчаса?
— Нет, нисколько, — ответила государыня. — Я тоже приду не ранее этого времени со своими дочками…
Ласково кивнув головой, Софья Фоминична удалилась в свои покои.
Тем временем государь Иван Васильевич с сыном, с боярином Плещеевым и боярами молдавскими прошел в крестовую, ибо в передней уже начали собирать столы для торжественной трапезы в честь невесты и доверенных именитых бояр ее отца.
Иван Васильевич сел на пристенную лавку и милостиво пригласил всех садиться поблизости.
— Добре ли дошли, бояре? — приветливо обратился он к боярам молдавским.
— По милости Божией, добре дошли, государь, — встав и поклонившись, ответили послы господаря Стефана и по знаку Ивана Васильевича снова сели.
— Ну, сказывайте, — молвил он.
— Разреши мне, государь, — заговорил Михаил Плещеев. — Славные и многочтимые послы вельми разумеют по-русски, но сказывать мне все же легче, чем им…
— Сие истина. Молим, сказывай, — обратился к Плещееву боярин Ланк. — Мы более по-словенски млувити можем, альбо по книгам церковным!..
— Опасались мы, государь, зла и грубости от Казимира, — продолжал Плещеев, — когда невесту на Москву везли, но король был вельми учтив, а в Смоленске ожидали нас послы его, которые приветствовали невесту от имени короля, чтя и господаря Стефана и тобя государь. Прислал король и подарки невесте: двойное ожерелье из багряных и синих яхонтов[112] и серьги золотые с такими же каменьями драгоценными.
Слушая Плещеева, Иван Васильевич с усмешкой поглядывал на сына, а тот не утерпел и шепнул ему:
— Вовремя, батюшка, передвинул ты ферзя на Киев-то!
Послышался шум шагов, и в крестовую вошли духовники Ивана Васильевича, Софьи Фоминичны и Ивана Ивановича, каждый со своим дьяконом и дьячком, все в богатых облачениях. Следом за духовенством вошла Софья Фоминична с двумя дочерьми, сопровождая старую государыню Марью Ярославну, приехавшую в монашеском одеянии из своего Воскресенского монастыря. Все почтительно встали, а государь поспешил навстречу матери и, приняв ее благословение, поцеловал ей руку. Государыня поцеловала его в лоб. Потом она также благословила и внука, Ивана Ивановича, и глаза ее подернулись влагой:
— Не дожила Марьюшка моя милая до сей радости, — тихо молвила она и отошла к Софье Фоминичне.
Вновь зашумели шаги, и в крестовую вошла невеста в сопровождении молдавских и русских боярынь. Высокая, стройная, в простом, но изящном наряде, девушка была красива и обаятельна. На ней было мало драгоценностей, только в серьгах и в ожерелье серебристой влагой поблескивали крупные жемчужины.
Не зная, куда идти, она смущенно остановилась, вспыхнув нежным румянцем. Все невольно загляделись на юную невесту. Низенькая же, сильно располневшая Софья Фоминична как-то сразу померкла перед Еленой Стефановной, и только две дочки государя — восьмилетняя Оленушка и семилетняя Федосенька, как две звездочки ясные, сияли удивительной, хотя еще и детской красотой. Почувствовала это и сама Софья Фоминична. У Елены Стефановны, встретившей в этот миг острый взгляд суженных глаз «царевны цареградской», доверчивая улыбка мгновенно замерла на устах. Наступило неловкое замешательство…
— А ты подь ко мне, красавица, — неожиданно прозвучал громкий ласковый голос Марьи Ярославны, — яз тя благословлю и обыму, доченька…
— Бабка жениха твоего, — шепнула Елене скороговоркой одна из русских боярынь, — матерь самого государя Ивана Васильевича.
Елена снова заулыбалась и, быстро подойдя к Марье Ярославне, опустилась перед ней на колени. Та благословила ее и, подымая с колен, увидела на пушистых ресницах девушки чуть заметные слезинки.
— Ах ты милая, милая, — ласково и нежно молвила старая государыня, обнимая и целуя ее, и потом, обернувшись ко всем, громко сказала: — Ну, а топерь будем о счастье молодых Богу молиться и молебныя петь…
Иван Иванович молча переглянулся с отцом. Оба они видели взгляд Софьи Фоминичны и вспомнили все то, о чем даже меж собой говорили только намеками.
Собранные в передней столы, накрытые белыми камчатными скатертями, блистали хрусталем, серебром и золотом солониц, перечниц и горчичниц, сосудов для уксуса, для макового, конопляного и орехового масла.
На фарфоровых торелях и оловянных блюдах лежали паровые нежные сельди двинские, паровая стерлядь шекснинская, холодец из заливной осетрины: на одних блюдах — с тертым хреном, а на других — с подливкой из горчицы с уксусом и ореховым маслом; холодные щучьи головы с подливкой из чеснока и хрена с конопляным маслом, рыжики в уксусе с гвоздикой и корицей, икра стерляжья и осетровая: паюсная, свежая и варенная в уксусе с маковым молоком.
Когда все семейство государя Ивана Васильевича и родня его, а также все именитые князья и бояре московские с митрополитом Геронтием во главе собрались в передней и встали у заранее указанных им мест, вошла Елена Стефановна со своими боярами и боярынями. Молодой государь вышел навстречу невесте и, проведя к столу, поставил ее справа от отца, около бабки, Марьи Ярославны, а сам встал рядом с другой стороны.
Митрополит, обернувшись к образам, прочел краткую предобеденную молитву. Все молча сели за столы, а слуги начали торжественно вносить дымящиеся серебряные мисы с шафрановой щучьей ухой, с лапшой гороховой и штями из кислой капусты, приправленными красным венгерским перцем и чесноком.
Начались здравицы за воеводу великого и господаря молдавского Стефана, за невесту и за бояр молдавских, сопровождающих ее, а Елена Стефановна и ее бояре отвечали здравицами за государей и государыню московских, за старую государыню Марью Ярославну и, по подсказке именитого боярина Михаила Плещеев, за особо чтимых родственников государя.
Во время этих здравиц митрополит Геронтий, поев щучьей горячей ухи с шафраном да любимой им икры, варенной в уксусе с маковым молоком, извинился пред семейством государевым и, сославшись на неотложные дела церковные, благословил всех общим благословением и отъехал восвояси.
Здравицы еще продолжались, а слуги после штей, ухи и лапши подали на длинных блюдах горячих стерлядей — паровых и жареных, паровую осетрину шехонскую. От здравиц же за столами теперь все веселей становилось, шутки пошли разные, смех…
Предвидя еще больший разгул и всякие вольности, старая государыня Марья Ярославна заспешила к себе в монастырь, но по просьбам сына и внука осталась. Послала она только послушницу свою к игуменье — испросить благословения за ее опоздание и еще просить благословения отвести для невесты государевой особую келью, где бы прожить ей со служанками до конца рождественского поста, а потом некоторое время по самый день ее свадьбы…
После лакомств разных — сухого варенья из малины и вишни, после фиников, винных ягод, рожков сладких, изюма и урюка, в конце подали оладьи сахарные в ореховом масле.
Пригубив вина заморского и отведав оладий старая государыня и Елена Стефановна отъехали в Воскресенский монастырь. Вскоре ушла с пира и Софья Фоминична со своими девочками, но и после этого за столами все еще продолжал шуметь пир и произносились, хотя и не совсем твердо, все новые и новые здравицы…
Оба государя были приветливы и веселы, но только один Иван Васильевич заметил, как медленно погасли сияющие глаза сына после отъезда невесты и как медленно стали они оживать после ухода мачехи. Горькие, тревожные предчувствия отягчили душу его, и, подавляя их, прошептал Иван Васильевич с тоской:
— Господи, помоги ми и сыну моему в служении Руси…
Зима стоит мягкая, радостно мелькают солнечные дни, и время незаметно бежит в круговорот лет. Вот уж почти и половина декабря прошла, опять наступил день Спиридона-солнцеворота, когда солнце идет на лето, а зима на мороз.
Чаще Иван Иванович стал бывать в Воскресенском монастыре у своей бабки, Марьи Ярославны. Всякий раз застает он у нее в келье Елену Стефановну за пяльцами с узорным шитьем. Старая княгиня не очень-то поощряет наезды внука, а за последние дни, когда он зачастил, невесту вместе с пяльцами отсылает в смежную келью, говоря с лукавой улыбкой:
— Поди-ка, Оленушка, распорядись подать нам холодной осетрины, груздей соленых да яблочков моченых.
Это предвещает, что Ивану Ивановичу пора уже уходить…
Собирая с келейницей стол, Елена обменивается с женихом понимающими улыбками. Перехватывая случайно их улыбки, улыбается весело и бабка:
— А ты, Иване, блюди обычай-то жениховский. Меньше гляди на невесту…
— Все сие темное суеверие, бабунька… — пробует возразить Иван Иванович.
— Суеверие ли сие али нет, а токмо народ-то осуждает за такие вольности…
— А яз мыслю, бабунька, тяжко ей все в келье сидеть без вольного воздуха…
— Пошто без воздуха? — перебила внука старая государыня. — Чай, у нас и кони есть, и возок есть, и свой кологрив. Оленушка после раннего завтрака всегда к Воробьевым горам погулять ездит…
— Яз вот и утре поеду, — вспыхнув, добавила Елена Стефановна и жалобно взглянула на Марью Ярославну, а та, будто ничего не понимая, сказала с простодушной улыбкой:
— Поезжай к бору близ моего Воробьева, токмо к обеду не запаздывай…
В старом бору, среди сугробов, по лесным просекам и тропкам, у подножий могучих сосен и елей, накрытых тяжелыми снеговыми шапками, слышен то резкий сорочий крик, то звонкое карканье ворона, пролетающего иногда где-то высоко над снежными вершинами. Оленушка после завтрака должна приехать сюда в монастырской тапкане Марьи Ярославны. Иван Иванович нетерпеливо ждет ее, спешившись у опушки и отдав коня стремянному Никите Растопчину.
Прикрывая глаза от солнца, молодой государь жадно глядит на снежную дорогу. Время, как нарочно, тянется нестерпимо долго. Но вот показались лошади. Справа, на передней из них, сидит сухонький маленький старичок, монастырский кологрив Потапыч. Вот тапкана старой княгини. Ивану Ивановичу хочется бежать им навстречу, как мальчику, но он стоит неподвижно и важно, только лицо его все сияет и расплывается в счастливой улыбке.
Тапкана останавливается. Молодой государь поспешно подходит к отворившейся дверке и видит такое же сияющее лицо своей Оленушки. Подав ей руку, он помогает выйти из тапканы.
— Здравствуй, солнышко мое ясное, — говорит он вполголоса.
— Здравствуй, мой Иван-царевич, — отвечает она нежно и ласково, и они, взявшись за руки и слегка пожимая друг другу пальцы, нарочито спокойно и неторопливо идут по первой лесной тропке в бор.
Неведомо кем проложенная, тропка эта змейкой вьется вокруг снежных сугробов между лесными великанами. Жених и невеста молчат и переглядываются, как счастливые заговорщики. Сделав два-три поворота, они оглядываются назад, на лесную опушку, но ее уже не видно. Не видно и возка и никого из людей. Почти бегом проходят они еще крутой поворот.
— Лебедь моя чистая, — шепчет Иван Иванович, и, прижавшись плечом к плечу, они тихо бредут по скрипучей снежной тропинке.
Весь мир, кажется им, существует только для них и только они двое во всем мире.
— Крунк, крунк! — звонко кричит ворон, пролетая где-то в высоте, там, где сквозь вершины сияют голубые окна в небе.
— Мы в сказке, Иван-царевич, — шепчет Елена.
— Истинно в сказке, — отвечает Иван Иванович, — в нашей сказке, моя Василиса прекрасная…
И вдруг лицо его темнеет.
— Что с тобой, Иванушка? — слабо вскрикивает Елена.
— Есть в сказках, — тихо отвечает юный государь, — Иван-царевичи, Василисы прекрасные, но есть и злые мачехи и ведьмы…
Дрогнули губы Елены, заволновалась она, но потом взглянула жениху прямо в глаза и твердо промолвила:
— Твоя Василиса будет всегда с тобой, беречь и спасать будет своего Ивана-царевича…
Голос ее оборвался, и, теснее прижавшись друг к другу, они некоторое время шли молча.
— У тобя ведь тоже мачеха, — тихо сказал Иван Иванович, — и ты добре разумеешь меня…
Елена тяжело вздохнула.
— Горько мне, Иванушка, — шепнула она, — не можно мне забыта покойную мамуню мою…
Они долго гуляли по тропинкам бора, и поведал Иван Иванович Елене Стефановне обо всех коварных и злобных замыслах мачехи, о разговорах со старым государем, о греках и итальянцах, которые на услугах у Софьи Фоминичны, и о многом другом…
Выходя к опушке из бора, они были немного грустны, но оба чувствовали, что стали ближе друг другу, родней и дороже.
Приближались уж рождественские праздники, а вместе с тем увеличивалась и суматоха приготовлений к свадьбе наследника и соправителя государева, великого князя Ивана Ивановича.
— Свадьбу играть наметили, Оленушка, вборзе после Рождества, — говорил молодой государь своей невесте, снова повстречавшись с ней у Воробьевых гор. — Токмо сие, наверно, замедлят, ибо сборы у нас всегда долги и мешкотны бывают.
— Хочу, Иванушка, скорей с тобой вместе быть среди верных слуг наших, подальше от всякого зла.
— Главное же зло нам, Оленушка, — подхватил Иван Иванович, — рымское гнездо в Москве и другое — малое — гнездо в верейском княжестве. В главном-то мачеха сети плетет: через греков своих и фрязинов с папским двором ссылается, а через князя Василь Михайлыча верейского, за которого она родную племянницу свою, Марью Андреевну, замуж выдала, с Польшей и Литвой связь держит. Братья государевы, дяди мои родные, туда же глаза косят, да и великий князь Михайла тверской — тоже. Все они, а с ними многие другие вотчинники: князья, бояре и даже «князи церкви» — на сие же московское гнездо уповают. В Новомгороде же не все еще корни врагов наших вырваны. Есть там из прежних златопоясников, которые с Тверью, Литвой и немцами путаются…
Пока говорил все это молодой государь гневно и взволнованно, Елена Стефановна широко раскрытыми глазами смотрела на жениха и, как только он смолк, нетерпеливо воскликнула:
— Что ж вы с отцом медлите? Почему щадите врагов своих?
Иван Иванович усмехнулся и ответил спокойно:
— Батюшка ведает обо всем. Покарает ворогов, как всегда, беспощадно и вовремя…
— А мачеха? — тихо спросила Елена, останавливаясь посередине лесной тропинки за высоким сугробом.
Иван Иванович вздохнул, пожав плечами, и тихо проговорил:
— Мыслю, пока мачеха близ отца, ему самому зло непрестанно грозит. Токмо он будто ведать сего не хочет, хотя, вижу, в некоем бережении с ней живет…
Елена Стефановна крепко сжала его руки и горячо заговорила:
— Смелей, мой Иван-царевич! Найдем и мы себе слуг верных и преданных. Буду яз тобе ангелом-хранителем!
Иван Иванович порывистым движением привлек ее к себе и впервые поцеловал смелым, горячим поцелуем, и она вся затрепетала в его объятиях, но, овладев собой, отстранилась и пошла рядом.
— Что ты наделал своим поцелуем! — смеясь, воскликнула она. — Теперь надо охладить щеки. Я чувствую, как они пылают огнем, и все поймут, что мы целовались.
— Нет, — сказал с улыбкой Иван Иванович, — подумают, что от мороза твои щеки пылают алой зорькой. Но все же пора тобе в монастырь — бабка, наверное, заждалась… Знаешь, батюшка сказал, что на первый день Рождества у него будет праздничная трапеза в передней. Будет вся семья и все родичи наши, князи, бояре и все чтимые иноземцы из двора отца и из двора мачехи.
Иван Иванович прижался плечом к невесте и прошептал ей на ухо:
— Будет и бабка наша, и ты, моя Оленушка, лебедь моя белая.
Он снова жадно приник устами к ее устам.
Когда они торопливо подходили к лесной опушке, где ждал их монастырский возок, Иван Иванович заговорил с невестой по-итальянски:
— На обеде, пока мы еще жених и невеста, по обычаю мы не будем сидеть рядом и разговаривать меж собой, но это нам на пользу. Ты прекрасно понимаешь по-русски, и по-итальянски, и по-латыни. А я разумею добре и по-гречески. Слушай внимательно и примечай все в стане ворогов наших. Это нам пригодится, когда возвратится из Венгрии Курицын…
— Кто он? — спросила по-русски Елена Стефановна.
— Дьяк посольский и первый советник моего батюшки, а мне он друг и так же предан, как и отцу. После яз о нем поведаю тобе подробней, а потом и мы с тобой вместе с ним будем о многом думу думать…
На Рождество столы были накрыты для праздничной трапезы в передней государя Ивана Васильевича так же, как и при встрече Елены Стефановны, только вместо постных кушаний подавались скоромные. Были на блюдах и торелях, наряду с икрой, семгой свежей и соленой, с паровыми стерлядями и осетриной, зайцы, жаренные на сковородах, баранина печеная, буженина, полотки гусиные, языки копченые, студень, а из горячего подавали уху курячью из потрохов да шти со свининой, пироги с рыбой, пироги подовые с бараниной. Лебедей и гусей жареных подавали горячими, уток и кур — на вертелах, над углями верченных; зайцев, тушенных в репе и в лапше, курники, оладьи, кисели, каши разные, сливки сырые битые, короваи ставленные и короваи блинчатые, всякие сласти из сухого варенья, винных ягод, рожков и прочего.
Приглашенные сидели за столами на заранее указанных местах, как и при первой встрече невесты, но, в отличие от прежнего, в передней государя были поставлены еще дополнительные столы, за которыми сидели особо чтимые итальянские зодчие, среди них первое место занимали маэстро Альберта и немецкие размыслы, а также образованные греки и итальянцы, служившие при московском дворе в качестве послов в иностранные государства. Общим языком у них был итальянский, иногда латинский.
Разница между первым и этим обедом была еще в том, что говорили здравиц не много и пили все за столом очень мало. Чувствовалось, что государь Иван Васильевич не хотел, чтобы допущенные на этот раз к столу слуги его вели себя развязно, и это все понимали, поэтому-то митрополит и старая государыня до конца обеда оставались за трапезой.
За обедом государь Иван Васильевич был весел и радостен, но у Софьи Фоминичны, хотя она и казалась ласковой с пасынком и невестой, губы время от времени сжимались от досады и раздражения.
Праздничный обед был недолог, но Елена Стефановна с трудом досидела до конца его. Тщетно скрываемая враждебность будущей свекрови и выразительные переглядывания ее с греками Траханиотами измучили молодую девушку, почти исчерпали все ее самообладание. Она обрадовалась, когда вслед за государем все встали из-за стола и, помолясь, начали прощаться.
Софья Фоминична, расставаясь со старой государыней, была чрезмерно почтительна, а с невесткой чрезмерно ласкова. Однако, отходя от свекрови, Елена Стефановна вновь почувствовала ее злобу. До ее ушей донеслись слова одного из Траханиотов, сказанные по-латыни:
— Inter arma, silent leges.[113]
Его прервал раздраженный голос Софьи Фоминичны:
— Habeat sibi![114]
Это были последние слова, которые унесла с праздничного обеда Елена Стефановна.
Иван Иванович проводил ее и бабку до самой повозки и, усаживая вслед за бабкой свою Оленушку, шепнул ей по-итальянски:
— Видела рымское гнездо, радость моя?
— Видела, — ответила она тоже по-итальянски. — Прав ты во всем, мой Иван-царевич…
Как и говорил невесте своей Иван Иванович, приготовления к свадьбе затянулись. Из-за множества обрядов свадьбу справляли только января двенадцатого, того же тысяча четыреста восемьдесят второго года.
Бракосочетание торжественно совершалось в соборе Михаила-архангела вечером самим митрополитом Геронтием по тому же чину, по которому венчался здесь и сам Иван Васильевич с Софьей Палеолог.
В хоромах старого государя встречали Ивана Ивановича уже затемно, при свечах, его родители, а невесту — ее посаженный отец и посаженная мать из молдавских именитых бояр.
Наблюдая за всеми обрядами при встрече молодых, слушая величания новобрачных, пожелания добра и счастья, государь Иван Васильевич вспоминал свою молодость и был необычно нежен и растроган.
Вспоминалась ему его свадьба с Марьюшкой, и с особой силой воскресал в его сердце милый образ юной княгини, их первые признания в любви и рождение Ванюши…
— Ныне ж остарел душой яз совсем, — беззвучным шепотом шевелятся его губы, — ушло все, что сердцу было мило…
Но светлая печаль о прошлом сливается со светлой радостью молодых. Сердце еще более размягчается — он чувствует себя счастливым отцом.
Молодые, переглядываясь с Иваном Васильевичем, понимали его чувства и радовались, забывая о присутствии мачехи. Видели это и приглашенные, и праздник молодых превратился в праздник для всех и шел весело, но скромней и сдержанней, чем обычно, без всяких грубых намеков. Только присказки гостей то о кушаньях, то о напитках, что они горьки, чаще и чаще превращались в общий крик:
— Горько! Горько!
Молодые, краснея до корней волос, застенчиво целовались и потом стыдливо потупляли глаза от взглядов гостей.
Даже после отъезда митрополита и старой государыни на брачном пиру все было пристойно в угоду молодым, дабы не смущать их невинности. Когда же один из охмелевших гостей сказал что-то охальное о браке, Елена Стефановна с пылающими щеками гневно встала из-за стола, а Иван Васильевич так поглядел на пьяного, что тот сразу отрезвел. Все подтянулись, и только Софья Фоминична с еле заметной язвительной улыбкой небрежно оглядела невестку.
Заметив это, Иван Васильевич сказал громко и ласково:
— Садись, садись за стол, невестушка. Прости грубости наши, еще много у нас есть невегласов.
Елена Стефановна благодарно улыбнулась свекру и, поклонясь ему, снова села рядом с мужем.
Иван Иванович, приказав слугам наполнить вином кубки, провозгласил:
— За здравие нашего государя и родимого моего батюшки!
— Пьем до дна! — раздалось со всех сторон. — Пьем до дна!
А когда все осушили свои кубки, вдруг наступило неловкое молчание, но его, вся побледнев, прервала молодая государыня.
— За здравие государыни нашей Софьи Фоминичны, — произнесла она слегка дрожащим голосом.
— Пьем до дна! — отозвались гости.
Иван Васильевич одобрительно улыбнулся словам снохи. С веселой усмешкой он промолвил:
— Вижу яз, устали за день-то молодые наши, да и время уж позднее. Бают же, в гостях хорошо, а дома лучше, посему изопьем последний кубок за здравье и счастье молодых наших, да и восвояси…
Иван Васильевич разом осушил кубок и добави:
— Совет да любовь!
— Совет да любовь! — зашумели гости.
Потом осушив свои кубки, стали, крестясь, выходить все из-за стола.
Провожая родителей, молодые спустились по красному крыльцу к зимней колымаге их. Иван Иванович задержал на миг отца, шедшего позади мачехи.
— Государь-батюшка, приезжай к нам утре с княгиней своей обедать. Бабка будет, братья твои да князья Патрикеевы, — быстро сказал Иван Иванович и добавил шепотом: — А на ужин останься с нами един…
Иван Васильевич пристально поглядел на сына, крепко обнял его за плечи и, поцеловав, молвил:
— Останусь…
На другой день, начиная с раннего завтрака, как полагается, навещали молодых родственники и всякие именитые люди с поздравлениями и подарками.
К обеду первыми приехали братья государя с женами и детьми, потом бабка, старая княгиня Марья Ярославна. Поздравив и расцеловав молодых, она подала им подарки.
— Не взыщите, по-монастырски дарю, — сказала она.
— Сие тобе, Оленушка, милая моя. Носи на память обо мне, внученька.
Она подала Елене Стефановне золотой перстень с дорогим крупным алмазом, окруженным изумрудами.
— А тобя, Ванюшенька, благословляю, — продолжала она, — сей иконой Вознесения. Писана она самим Дионисием. У батюшки твоего любимый иконописец Дионисий-то.
Приняв благословение и образ от бабки, Иван Иванович поставил его тут же в трапезной, вместе с другими иконами, на нижнюю полку кивота.
В это время приехали посаженные родители молодой с богатыми дарами от Стефана молдавского, а вслед за ними и сам государь Иван Васильевич со своей княгиней и старшими дочками, тоже привезя с собой дорогие подарки.
Встречать государя вышли все на красное крыльцо и после раздевания прямо провели в трапезную, где уже стояли давно собранные столы и все ждали только приезда великого князя с семейством. На особом столе, возле большого поставца, лежали все сегодняшние подарки молодым от гостей.
Когда духовник Ивана Ивановича читал молитву перед обедом, Иван Васильевич заметил на полке кивота знакомую икону. Он узнал ее сразу, хотя лиц на ней разобрать за дальностью нельзя было.
Его руки слегка дрожали, но более ничем не проявил он своего волнения. За столом он был весел и приветлив и, стараясь не говорить при братьях о государственных делах во избежание споров, заговорил о живописи.
— Виссарион-то ростовский, — сказал он, обращаясь к матери, — расписывать повелел у собя в Ростове новую церкву Пресвятыя Богородицы. Пишут у него поп Тимофей да знаменитые иконописцы Дионисий и Коно. Сии оба уже деисуса[115] написали. Бают, вельми чудно…
— Яз же, сынок, — ласково ответила Марья Ярославна, — внуку своему образ Вознесения Дионисьева письма подарила. Вон он в кивоте стоит.
— Добре, матушка, добре, — улыбаясь, сказал государь. — Дивен сей образ, и Ванюше драгоценен подарок.
— Им что, духовным-то, — заметил с досадой князь Борис Васильевич волоцкий, — богатеи! Вот ростовский-то владыка, Виссарион, токмо за деисуса сто рублев дал, а за роспись всей церкви более того заплатит…
Князь Андрей Васильевич зло рассмеялся и громко сказал через стол брату:
— На то они и «князи церкви». Твой-то Иосиф волоцкий тобя самого скоро много богаче будет, а ведь на тобе же богатеть стал…
Великий князь Иван Васильевич слегка нахмурился, чувствуя, что не избежать споров, а младший Патрикеев, Василий Иванович, по прозвищу Косой, образованный и начитанный, заметил с горячностью:
— Не все такие духовные, яко сей Иосиф волоцкий. Среди святых старцев заволжских есть Нил Сорский, благочестивый Христов воин, нестяжатель и супротивник сих богатеев церковных, поборник он древнеапостольской церкви, ибо сказано во Святом Евангелии: «Не можете заодно Богу служить и богатству…»
Василий Иванович говорил с возмущением об огромных земельных владениях богатых монастырей, где монахи мучат крестьян голодом и тяжким трудом, сами же постоянно пребывают в роскоши, праздности и блуде. Братья государевы и бывшие за столом именитые бояре из двора Ивана Васильевича и сына его Ивана Ивановича горячо восхвалять стали нестяжателей, сторонников Паисия Ярославова и Нила Сорского, и всячески поносить сторонников Иосифа волоцкого.
Иван Васильевич, слегка усмехаясь, слушал князей и бояр. Он понимал их горячность, так как знал, что нестяжатели против усиления власти великого князя и стоят за отнятие земли у монастырей. Сторонники же Иосифа волоцкого хотят иного. Писал же ему Иосиф: «Великий князь московский всем государям Руси — единый государь, те же — токмо слуги его».
Государь нагнулся к уху Марьи Ярославны и сказал ей вполголоса:
— А яз, матушка, мыслю, ежели Иосифу с его сторонниками руки малость укоротить и зубы жадности их притупить, то с ними спокойней государствовать можно…
— Заволжские-то старцы могут и народ смутить! Вот твой-то любимый бывший игумен Паисий всю Сергиеву обитель вверх дном поставил, да и сам ныне от паствы снова за Волгу бежал, — тихо ответила старая государыня сыну и, обратясь ко всем, громко сказала: — Будя вам несвадебные речи вести, да и мне, инокине, невместно слушать…
Шумные разговоры об отцах духовных прекратились, а Марья Ярославна спросила:
— Правду ль бают, что новый-то турский султан еще более лют, чем был отец его Махмет? Второй год уж злодействует он. Еще более, чем ране, христиан мучит, казнит всякими муками насмерть, а малых сыновей их собе в ени-чери[116] хватает и в свою веру погану обращает?..
— Истинно, государыня, — ответил боярин Ховрин, — дьяки из посольского приказа мне сказывали о сем. Зело лютует еще с позапрошлого года. Токмо лишь умер отец его, сей же часец Баязет всю свою родню перебрал: кого отравил, кого зарезал, кого удавить велел, кого — в оковы, кого — в ссылку…
— Зверь лютый, — сказал князь Андрей Васильевич, исподлобья взглянув на старшего брата. — Из князей же своих и вельмож отцовских многих живьем в котлах сварил, а с иных и ныне еще кожу сдирает…
— Басурманин и есть басурманин, — сказал кто-то из бояр.
— Фрязины сказывают, — продолжал Ховрин, — папа рымский паки о крестовом походе на Царьград мыслит вместе с цесарем, а лазутчики его христиан мутят в турских землях. Султан же вельми ярится и, дабы устрашить свою раю,[117] льет кровь христианскую, яко воду. С крестовыми-то походами, бают фрязины, как всегда, дело идет мешкотно. Баязет же не ждет, а собирает силу великую. От сего страх у всех: и у Казимира польского, и у Стефана молдавского, и у Матвея, короля угорского, и у фрязинов. Все боятся его…
Иван Васильевич усмехнулся и молвил:
— Токмо нам не страшен султан. Будет нам Баязет другом, каким был и отец его Махмет…
— Ну, а иным государям новый-то султан страшен, — сказал князь Иван Юрьевич Патрикеев. — Ведь Махмет-то умер за сборами к походу на Рым. Сим он сыну своему Баязету для начала войны добрую подготовку изделал.
На этих разговорах обед закончился. Первой отъехала восвояси старая государыня, а за ней уехали со своими семействами и братья государевы. Иван же Васильевич, пойдя вместе с молодыми провожать свою супругу и дочек до возка и прощаясь с ними, ласково молвил жене:
— Отъезжай с дочками. Яз же отдохну у сына после трапезы и потом у собя буду думу думать с дьяками. Не жди меня днесь.
Вернувшись в трапезную, Иван Васильевич улыбнулся и сказал молодым громко и весело:
— С вами яз снова во младости своей. Пришел к ней через радость юных лет ваших. Ну, идите отдохните, а мне тут, в трапезной, Данила Костянтиныч постель постелет. Через часок побудите…
Когда молодые вышли, государь сказал дворецкому:
— Ты, Данилушка, слуг сюда не присылай, а принеси-ка мне сам токмо две подушки: подремлю малость возле печки…
Дворецкий вышел, а Иван Васильевич подошел к кивоту, взял икону Вознесения и дрожащими пальцами снял с нее золотую ризу. Заиграли перед ним снова чудесные краски великого художника. Вдруг, как в первый раз, все затрепетало в груди.
Видит он снова Богоматерь, что смотрит вслед возносящемуся сыну. Видит на лице ее знакомые, дорогие ему глаза, и прощальный взгляд их томит его сердце горькой, но светлой печалью.
Позади послышался шорох и осторожные шаги.
— Ты, Данилушка? — тихо спросил Иван Васильевич, не оглядываясь.
— Я, государь.
— Подь сюда.
Великий князь приблизил икону к Даниле Константиновичу и прошептал, указывая пальцем на лицо Богоматери:
— Глаза-то! Как глядят!..
Дворецкий слегка вздрогнул и, перекрестясь, сказал тоже шепотом:
— Господи! Никак, Дарьюшка. Как последний раз у ей были…
— Будто с нее писал Дионисий-то, — промолвил государь со светлой улыбкой и, надев ризу на икону, поставил на прежнее место.
Молча, сделав знак рукой, отпустил государь дворецкого.
Государь Иван Васильевич дремал, но не мог заснуть от грустного и сладкого волнения и был как бы в полусне, когда мысли сами приходят в мгновенных видениях. Он иногда открывал глаза и долго следил, как лучи склоняющегося за полдень низкого зимнего солнца играют на стене все выше и выше, подбираясь совсем к потолку.
Вся жизнь великого князя промелькнула пред ним, и невольно он прошептал громко:
— Остарел яз, и сердце мое очерствело, словно корой покрылось жесткой…
Он глубоко вздохнул, сел на постели своей и добавил тихо:
— Токмо вот Ванюша мой живит мя…
Дверь, чуть зашуршав, отворилась, и из-за нее осторожно выглянул Иван Иванович. Встретив взгляд отца, он рассмеялся и радостно воскликнул:
— А мы с Оленушкой все у двери стоим, боимся побудить тя. Мыслим, спишь еще…
Он быстро вошел в трапезную, за ним весело впорхнула Елена, за которой почтительно следовал дворецкий с двумя слугами. Они несли на серебряных подносах любимые вина Ивана Васильевича, чарки и разные лакомства.
Когда сели за стол, а Данила Константинович ушел по делам своим, приказав слугам захватить подушки, Иван Иванович наполнил чарки душистым виноградным вином. Молодые, чокнувшись с государем, возгласили:
— За твое здоровье государь-батюшка!
Иван Васильевич улыбнулся и ответил:
— И за ваше счастье, дети мои!
— Ведаешь, государь-батюшка, — оживленно заговорил Иван Иванович, — днесь Оленушка мне сказывала, со слов отца своего, что в досельные времена вельми велика торговля была у Новагорода с приднестровскими княжествами русскими…
— Ведомо о сем мне, сынок, — слегка позевывая, добродушно заметил Иван Васильевич. — Туда же и псковичи тянулись, но после злого пустошения Батыем Киевщины и Черниговщины вся торговля новгородская и псковская отошла от пустырей и пожарищ ближе к польским и литовским владениям. Завели новгородцы и псковичи свои торговые дворы и даже целые слободы и здесь, в Смоленске, в Вильне и в других литовских городах…
Иван Васильевич замолчал, задумчиво потягивая красное вино.
— Дьяк Бородатый мне еще юному о сем сказывал, — начал он снова. — Ганзейцы же немецкие из лета в лето теснили и новгородских и псковских купцов, становились хозяевами русской торговли. Изделали Псков и Новгород своими подручными. Совсем уж они на поводу ходить начали и у Ганзы и у Польши с Литвой.
— Ганзе-то и Польше мы, государь-батюшка, по рукам дали! — воскликнул Иван Иванович. — Главные корни поотрубили, а новых пустить не дадим! Новгород-то наш теперь, да и Псков-то под нашей рукой живет!
— Пскову-то ныне деваться некуда, — заметил государь Иван Васильевич, — теснят его ливонские немцы, а помощи псковичам ниоткуда нет, опричь Москвы. Псковичам-то — либо к нам, либо совсем ополячиться или онемечиться надо. Мы же Пскова Казимиру не дадим, сами возьмем. Такие же дела, дети мои, и у тверского великого княжества. Надо его, яко ростовское и рязанское великие княжества, с Москвой воедино крепко связать и всю тверскую торговлю, которая больше нашей, за собя взять…
Слушая отца, Иван Иванович с гордостью поглядывал на молодую княгиню свою и, не выдержав, заговорил с увлечением:
— Вот что скажу яз. Покорил ты, государь, Новгород Великий, тем самым отсек руки Ганзе немецкой — будет отныне торговать она из-под московской руки. Крамолят еще Вятка и Пермь, но токмо товары-то от них и к ним через Москву идут. После того, как Орду мы скинули, все Дикое Поле, Волга и Дон открылись для вольного государства московского! Видится уж мне то близкое время, когда по всем шляхам степным, что на Крым идут, будут стеречь нас градцы с заставами крепкими, с пушками да ручными пищалями против басурман, да и против всякого люда разбойного! По шляхам сим пойдут караваны купецкие от заставы к заставе со своей крепкой стражей и отрядами служилых татарских царевичей. Водой же московские, тверские, новгородские, казанские и прочие караваны купецкие поплывут по Оке и по Каме да по Волге-матушке до самого моря Хвалынского. Торговать они будут с Шемахой, Грузией, Арменией и кизил-башами. Провожать же их будут сторожевые насады государевы с пушками да с грозными воями московскими. Оборонять они будут купцов от разбойников на воде, у берегов и на волоках. По Дону же провожать их будут до Сурожского моря[118] и морем сим до Крыма, к городу Керчеву, а оттоль сухопутьем или берегом Черного моря до Кафы, до сего знаменитого торга со всем светом. Видится мне здесь, как на торге том среди узорных шатров и караван-сараев, застланных многоцветными коврами, в шуме от непрерывного говора людского, от ржанья коней, крика ишаков и рева верблюдов суетятся купцы наши русские, бухарские, фряжские, немецкие, татарские, турские, шемахинские, кизил-башские, арабские, китайские, индустанские и другие. Все на торжище том валом валит, яко в котле кипит…
Оленушка заслушалась своего юного супруга. Слушал его с улыбкой и сам государь Иван Васильевич.
— Добре, добре, сынок, — ласково проговорил он, — так и будет, а опричь того, наши купцы в карбусах больших под парусами к немцам по Варяжскому морю поплывут, немецкие же, свейские и данемаркские купцы к нам на коггах[119] своих плавать станут. Вся торговля на Руси в наших руках будет!..
— Богатеть почнет наша держава, — подхватил Иван Иванович, — множиться будут из лета в лето наши торговые и гостиные дворы на Москве и во всех землях заморских…
Вдруг переменился государь Иван Васильевич и проговорил сурово:
— Так, дети мои, и будет! Токмо все сие не даром дается. Зрю яз кругом злодеев и ведаю: реки крови надобно перейти нам вброд, может, по самый пояс…
Побледнела Елена Стефановна. Показался ей московский государь некоим демоном с горящими страшными глазами. Грозней он, чем отец ее Стефан, перед которым все трепещут в Молдавии.
Дрожащей рукой схватилась она за руку мужа. Иван Васильевич заметил это, улыбнулся и ласково молвил:
— Прости, сношенька, напутал тя нечаянно. Страшит тя кровавая борьба…
Елена Стефановна взяла себя в руки и, смело взглянув на свекра, молвила:
— Не страшат мя слова твои, а токмо волнуют правотой своей. Отец мой все дни свои живет, кровь проливая за правду…
— Истинно, — одобрил сноху Иван Васильевич, — вижу, что ты дочь наиславного государя. Верю, сыну моему опорой будешь…
Послышался нерешительный стук в дверь, и дворецкий впустил в трапезную дьяка Майко.
— Прости, государь, без зова, — начал дьяк, — вести худые из Поля. Турские паши с войском великим по приказу султана Баязета сушей и морем пошли от Царьграда через влахов и болгар к Белугороду, который в устье Днестра стоит. Бают к тому еще гонцы-то, что степные казаки басурманские, зимуя возле Крыма, караваны стерегут и Муравскую сакму[120] совсем от Поля отрезали. Посему, мыслю, и нет вестей от Федора Василича. Ворочаться же хотел он через Молдавию…
Руки старого государя слегка задрожали.
— А Федор-то, — воскликнул он, — о нем самом какие вести есть?
— Нету, государь, вестей, — глухо ответил дьяк, — токмо слухи есть, что турки в Белгороде, а по-ихнему — Аккермане, угорских послов полонили…
Иван Васильевич побледнел, но с виду оставался совершенно спокоен.
— Наряди все, дабы из Поля всяк день вестовым гоном вести были обо всем, — сказал он, — что нашим и татарским дозорам ведомо будет о Курицыне. Поговори еще с князем Иваном Василичем Ноздреватым. Хочу его ранней весной к Менглы-Гирею послать. Пусть готов будет да все от тобя о крымских делах добре вызнает…
Иван Васильевич помолчал и вдруг резко спросил:
— А как во Пскове?
Дьяк оживился.
— Все изделано, как ты, государь, приказывал, — ответил он. — Посадники вкупе с твоим наместником, князь Ярославом Василичем Стригой-Оболенским, и его дьяком Ивашкой Микитиным тайно от веча написали новую грамоту о смердах, и, печати привесив, вечевой ларник Есип положил ее в ларь собора Пресвятыя Троицы.
— И что? — опять спросил государь.
— Черные и житьи люди ныне заедин. Они псковское вече в своих руках доржат и о грамоте сей сведали. Пошли смуты во Пскове. Черные люди восстали на посадников за их самоуправство и дворы их посекли и разграбили. Смерды же против черных идут…
— Пошли вестовым гоном вестника князю Ярославу, — перебил дьяка государь, — пусть он смердов поддерживает, дабы черных людей ослабить, а житьих устрашить. Чем более трещин у веча будет, тем он, наместник мой, сильней станет. Да скажи Ярославу-то, смуту пусть сеет, токмо кровопролитья да грабежа не допущает…
— У князя Ярослава, — заметил дьяк, — под рукой полки наши в Новомгороде…
— Сего не надобно, — сказал государь. — Псковичи не новгородцы. У них крепости меж собой более. У них обычай такой: всякий боярин или воевода черных людей, воев и даже смердов «господами» величают, как бы ровней с собой доржат. Не зря сие чинится: народ у них дерзок и смел. Да и стены у них крепче новгородских и наряд у них зельный хорош:[121] добры вельми пушки и пищали. Главное же, нам не надобны над ними ратные победы, а надобны земли их неразоренные да руки их крепкие и до работы и для рати…
— Право ты мыслишь, государь, — возразил почтительно Майко, — но смуты и грабежи уже начались…
— Ништо, — остановил Иван Васильевич дьяка. — Будем на две руки играть: одной — смердов ласкать и поддерживать, другой — совет старейшин с житьими мирить. От сего черные люди ослабнут, будет на вече раскол, будут все силы псковские на вече равны, и все мне челом почнут бить об устроении Пскова. Не будем сучья зря ломать из-за яблоков. Пождем, пока не созреют, а там тряхнем чуть яблоню, яблоки сами с сучьев посыплются. Да вели князь Ярославу вестовой гон нарядить: на всяк бы день ко мне вестник от него был. Да пусть явно смердов ласкает, помнит пусть: и у нас крестьяне есть. Чаю, и до них вести сии дошли. Они, поди, уж глаза и уши на Псков навострили. Тверские же еще более московских о сем мыслят. Разумеешь?
— Разумею, государь, — ответил дьяк, — разумею и то, что воевать Тверь-то вборзе будем…
— Добре, — остановил его Иван Васильевич, — о сем после. Сей же часец иди к моему наместнику московскому князю Патрикееву, дабы нарядил он вестовой гон с татарами касимовскими, со степными дозорами, с донскими степями, с Крымом через Калмиусскую сакму[122] для-ради вестей о Федоре Василиче. Да крепко о Крыме еще подумай с князем Ноздреватым. Иди.
В последний месяц того же тысяча четыреста восемьдесят третьего года, в день сорочин[123] великого князя рязанского Василия Ивановича, февраля шестнадцатого, была отслужена митрополитом Геронтием у Михаила-архангела торжественная панихида.
На печальном служении присутствовали оба государя московских и старая государыня, инокиня Марфа. Народу во храме было не много, и оттого заупокойные молитвы звучали, казалось, печальней и жалостней. Старая государыня усердно молилась, часто становясь на колени, и горько плакала.
Глядя на нее, оба государя волновались, а Иван Васильевич несколько раз прослезился, вспоминая и князя Василия, друга своей юности, и сестру Аннушку, тогда еще совсем юную, и княгиню свою, покойную Марьюшку…
По окончании службы все трое некоторое время стояли еще по-прежнему на своих местах молча. Потом инокиня Марфа снова стала на колени и, крестясь, молвила:
— Упокой, Господи, раба Твоего Василья, прости его прегрешенья.
Потом с трудом встала и, всхлипнув, добавила шепотом:
— Царство тобе Небесное, Васенька…
Перед самым выходом из храма она остановилась и сказала Ивану Васильевичу:
— Сыне мой милый! Покойный-то князь Василий и отцу твоему и тобе верен был и послушен более, чем сын и брат. Помни, молодые-то князи рязанские — внуки мои родные, а тобе — родные сестричи.[124] Не обидь их, а тем и сестру свою, доченьку мою Аннушку…
— Благослови мя, матушка, — ответил ей государь, — яз сам, после тобя и Ванюши, более всех родных сестру люблю…
На пятый день после этой заупокойной службы прибыли на Москву дети преставившегося великого князя рязанского: старший — Иван Васильевич с княгиней своей Агриппиной Васильевной, урожденной княжной Бабич-Друцкой, и младший — Федор Васильевич.
Молодые люди, выросшие вдали от шумного московского двора, с его большими делами во внутренней жизни государства, военными и торговыми переговорами с чужеземными государствами, с частыми приемами и проводами посольств, испытывали здесь неловкость, были застенчивы и робки. Москвичам же они казались захолустными по своим одеяниям и неумелыми в обращении с людьми.
Свершив все обряды при встречах с обоими государями и семействами их, позавтракав с ними в хоромах Ивана Васильевича, они с облегчением душевным поехали к бабке своей Марье Ярославне в Воскресенский монастырь. Здесь, в монашеской келье, обогретые сердечной простотой и родственной лаской, юные князья и княгиня рязанские сразу почувствовали себя как дома.
— Ишь, какие молодцы внуки-то мои, — говорила нежно старая княгиня, благословляя обоих братьев, — и ты, Агриппинушка, любезная сердцу моему. Дай и тя благословлю да поцелую свою внученьку…
Она обняла княгиню Агриппину, усадила всех за накрытый уже стол и окликнула свою старшую послушницу:
— Домнушка, распорядись о трапезе нашей, как яз тобе приказывала.
Обед был так же обилен и вкусен, как и великокняжеский, когда Марья Ярославна еще в миру принимала знатных родственников, только все было постное, а из напитков — лишь мед да сладкие заморские вина.
После кратких здравиц и закусок, когда подали горячую уху стерляжью, Марья Ярославна спросила:
— А где же вам гостить приказал государь?
— У младого государя Ивана Иваныча, — ответил старший внук.
— Верно сынок-то мой порешил, — одобрила она приказ Ивана Васильевича, — у Ванюши-то все по обычаю русскому. Хоша там пока еще живут молдавские бояре, провожатые Оленушки, но и они, как и молодая государыня, добре разумеют по-русски. Круг же Софьюшки, почитай, токмо греки да фрязины, а бают все более по-иноземному. Не по душе мне сие, грешнице. Прости мя, Господи!..
Потом разговор перешел на рязанские дела. Марья Ярославна спрашивала о здоровье дочери Анны и о внучке, тоже Аннушке, названной так в честь своей матери, и даже по отчеству тоже Васильевне.
— Матерь наша, — отвечал старший внук Иван Васильевич, — болеет ныне малость, но все же Бог хранит ее, а сестра Аннушка здрава и растет, вборзе отроковицей станет…
— Ах, забыла опросить вас, — перебила его бабка, — какие же подарки молодым-то везете?
— Яз — кубок златой с яхонтами для князя Ивана Иваныча, — ответил старший из внуков, — а княгине его — чарку златую.
— А яз молодой княгине — крест из жемчуга на цепочке златой, — добавила княгиня Агриппина.
— Яз же, — сказал Федор Васильевич, — молодому и молодой — по златой чарке…
— Ценные, добрые сии подарки, — молвила старая государыня, — но самое дорогое у нас в семье нашей — любовь и верность друг другу. Помните: дочь моя — родная матерь ваша, а вы — родные сестричи государя московского.
— Клянемся, бабунька! — воскликнул Иван Васильевич. — Дед и отец наш верны были Москве. Верны и мы ей будем!
— До конца живота нашего! — добавил Федор Васильевич.
Целую неделю прогостили князья рязанские на Москве, живя в хоромах у великого князя Ивана Ивановича. Молодому государю полюбились его юные родичи. В пылких речах своих он увлек их мыслью о создании независимого могучего государства московского, которое объединит в себе все русские православные земли. Они много говорили об одержанных уже победах над татарами ордынскими и казанскими и над ливонскими немцами, мечтали о победах над Литвой и Польшей, мечтали о воссоединении всех ныне зарубежных, но искони русских земель, дабы никто уж не смел потом воевать Русь…
Старый государь весьма был обрадован таким оборотом дел с Рязанью.
— Поручаю тобе, Иване, — говорил он, — подготовь договор-то с родней рязанской. Княжество их разделим пополам меж братьями. Старший будет великим князем. Вижу, с детства привыкли они Москву и Рязань за един считать…
— Верно, государь-батюшка, — с горячностью подтвердил Иван Иванович. — Право бабка-то мыслит: верней и послушней они братьев твоих единоутробных.
— В договоре-то не забудь упомянуть о Литве, дабы за един Рязань с нами против Литвы воевала. Дьяк Майко поможет вам составить докончание по правилу. За Рязань яз спокоен, яко за родное гнездо свое. Сие — не Тверь…
— А что Тверь-то? — возразил Иван Иванович. — Слаб он, дядя-то мой Михайла…
Иван Васильевич рассмеялся и зло молвил:
— Зато на дуде игрец вельми добрый. Вот продудит он свое княжество-то, а как, того и сам не приметит. Михайла-то по неразумию своему непременно потянет, как яз тобе и ранее сказывал, не к нам, а к Казимиру…
Дня через три договор о дружбе и взаимопомощи между Москвой и Рязанью был подписан и в день отъезда рязанских князей отпразднован в хоромах старого государя. В крестовой Ивана Васильевича был отслужен благодарственный молебен самим митрополитом. Потом, на прощальном торжественном обеде в государевой передней, великие князья московские и рязанские пили здравицы друг за друга и за всех близких своих. Пировали с великими князьями и семейства обоих государей, и старая княгиня Марья Ярославна, и почти все родичи, и ближние бояре, и митрополит Геронтий.
За беседой застольной государь Иван Васильевич, веселый и приветливый со всеми, часто шутил и смеялся, а перед глазами его четко стояли строки из договора с Рязанью, в которых великий князь рязанский ему обет давал:
«А от вас ми, от великих князей, к литовскому никоторыми делы не отступати, а быти с вами, с великими князьями, на литовского везде заедин…»
Еще тесней, чем с Рязанью, кровные узы с Тверью у государей московских, но искренней дружбы нет между обоими великими княжествами. Не один век богатая Тверь с Москвой борется за барыши да за пути торговые от западных стран к морю Хвалынскому. К тому же привыкли князья тверские опоры искать у князей литовских да у королей польских, а от Москвы новгородскими землями огораживаться да на Орду надеяться. Ныне ж, сверх того, пошли ссоры между тверскими и московскими князьями и боярами из-за вотчин своих, ставших порубежными. Захватывают они всеми правдами и неправдами друг у друга деревни и села, а князья великие из-за них спорят. Споры же эти всегда не в пользу тверичей кончаются — не под силу князю тверскому один на один копья ломать с Иваном Васильевичем. Окружен князь Михайла, стеснен отовсюду московскими землями, и нет нигде ему прочной опоры.
— Рано ли, поздно ли, а сожрет Москва нашу Тверь, — говорят меж собой тверские бояре и дети боярские.
— Кто из них поизворотливей, тот уж спешит стать поскорей московским подданным, переходит к великому князю Ивану, «отсаживается с вотчиной» от князя своего Михаила.
К концу же этого, тысяча четыреста восемьдесят третьего, года дьяк Майко на утренних докладах обоим своим государям чаще и чаще стал сообщать о переходах тверичей под московскую руку.
Иван Иванович весьма этому радуется и, оставаясь с юной княгиней своей наедине, всякий раз весело говорит ей о Твери:
— Ежели так от дяди моего будут и далее отсаживаться князья, бояре да дети боярские, то и двух лет не пройдет, как от его княжества ничего, опричь удела тверского, не останется!..
— Пошто же так он деет? — удивлялась Елена Стефановна. — Ты же сам мне сказывал, что князь тверской может сорок тысяч войска собрать. Пошто он князей своих силой не держит?
— У моего государя-батюшки с дядей моим Михайлой докончание есть, — с улыбкой ответил Иван Иванович, — и по нему князья и бояре их могут от одного государя к другому отъезжать с вотчинами своими по своему хотенью.
Иван Иванович рассмеялся и добавил:
— Токмо от нас никто в Тверь не смеет отъезжать, а из Твери к нам чуть не всякую седмицу едут. Когда сие докончанье писали и крест целовали, не мыслил Михайла-то, что Москва его кольцом окружит.
Елена Стефановна задумалась и, прижавшись к Ивану Ивановичу, тихо молвила по-итальянски:
— Страшен отец твой. Исподтишка, незаметно и долго опутывает он врага, словно паук. Зорко следит, чтобы тот шевельнуться не мог, и все оплетает его, оплетает…
Она вздрогнула всем телом и прошептала:
— Пока не задушит совсем…
К концу февраля, недели за полторы до нового года, дьяк Майко, делая доклады обоим государям, сообщил:
— Ныне паче прежнего умножаются переходы к нам тверичей. Доброхоты же наши сказывают, что князь-то Михайла с девятого сего месяца, с погребенья княгини своей Софьи Семеновны, совсем в малодушие впал. Бояре же, слабостью его пользуясь, так и прут к нам один за другим…
— Добре сие, — перебил дьяка Иван Васильевич, — токмо сам-то Михайла не к добру затаился, яко мышь в норе. Не нравится мне затаенность его и нарочитое смиренье. Глубже в сие вникать надобно.
Старый государь смолк и задумался. Молчали и дьяк и молодой государь, боясь нарушить ход мыслей Ивана Васильевича.
— Нету с нами Федора Василича, — заговорил тихо старый государь, — трудно без него думу думать.
Дьяк Майко заволновался, хотел что-то сказать, но государь продолжал с едва заметной усмешкой:
— Оба вы подумайте, — все ли бояре и князи от Михайлы отсесть хотят? Нет ли иных, которые другие пути ищут? Не ходят ли они на тайную думу к своему князю?
— Непременно есть такие! — воскликнул Иван Иванович. — Даже среди наших удельных и других вотчинников такие есть, которые и к нам и от нас тянут…
— Будем, сынок, токмо о тверских думать, — резко остановил государь своего соправителя, — о наших же мы с тобой после побаим.
— Мыслю, государь, — осторожно заговорил дьяк Майко, — есть на Твери много людей за нас, но много и за Литву…
— Ну, слава Богу, — смягчился Иван Васильевич и, помолчав, добавил: — Значит, Тверь-то не одна решает дело. Есть круг нее и мы, и круль Казимир. Тверь-то доска, на ней нам с крулем в шахи играть, а может, и в ратную игру. Подумать нам надобно и о том, что ведает и мыслит сам круль польский, он же ведь и князь литовский. Ведает, мыслю, он и про псковские нестроенья со смердами, ведает и о злоумышленьях наших удельных, ведает и о распрях церковных, помнит о вражде нашей с ливонскими немцами и Ганзой, помнит, что Рым десятину с костелов ему давал на войну с Москвой. Ведает и о том, что хоша Орды нет, но есть еще остатки ее. Разумеете? Может, нам хотят новую Угру изделать?..
— Разумеем, разумеем, государь, — ответили и сын и дьяк, но по-разному отнеслись к тому, что теперь поняли.
Иван Иванович стал мрачным и задумался, а дьяк Майко радостно засуетился.
— Государь, — заговорил он, — просветил ты мысли мои! Сватовство ведь в Твери идет. Баили доброхоты наши, что-де некой из бояр тверских, сносясь с Казимиром, спрашивали близких вельмож Казимировых, отдаст ли он внучку свою за князя Михайлу, ежели тот сватать будет ее. О сем ты ведаешь. Ныне ж яз не успел тобе довести еще новый слух, который до нас дошел. Бают, Казимир-то дал уж согласие на брак сей. Михаил-то мыслит, что ты будешь считаться с Казимиром и станешь меньше теснить Тверь…
— Добре, — перебил дьяка Иван Васильевич. — Ныне тобе два дела: одно — следи за Тверью, и как оженится Михайла, так пошлем поклоны и подарки молодым с Петром Федорычем Заболотским. Побай с ним, дабы разумел, что ему вызнать надобно. Глаза у него и уши на виденье и на слышанье…
— Пасха-то, государь, нонешний год апреля восемнадцатого, — заметил дьяк Майко, — значит, красная горка двадцать пятого, а с нее и свадьбы начнутся. Мыслю, известит о сем нас князь-то Михайла…
— Ну, значит, время у нас еще есть, — сказал Иван Васильевич. — Другое дело — пусть князь Василь Иваныч Ноздреватый собирается в Крым. Курицына из полона выручать надобно. Сие наиглавное. Да гляди, Андрей Федорыч, не токмо на тверских бояр, а и на московских, да на князей наших удельных гляди. Снова Казимир-то захочет, дабы Тверь стала на Москву дверь. Разумеешь?
— Разумею, государь. Разреши в сие трудное время всяк день вести тобе доводить без зова твоего…
— Добре, приходи, а сей часец иди с Богом, Андрей Федорыч…
После ухода дьяка Иван Васильевич, ласково усмехнувшись, обернулся к сыну и спросил:
— Как здравие сношеньки?
— Лучше. Не так уж тошнит.
— Сие пройдет, сынок, вборзе, а осенью, Бог даст, внука мне подарит…
Иван Иванович просветлел на миг, но тотчас же лицо его снова померкло.
— Вот приказал ты дьяку глядеть за нашими князьями да боярами, — заговорил он, — а яз через своих людей ведаю: грек из семьи Траханиотов, именем Петр Димитриев, приехал на службу из Венеции к молодому князю верейскому, к Василь Михайлычу. Женился он на дочери княжого человека по имени Яков и часто ездит из Вереи в Тверь, а из Твери в Литву…
Иван Васильевич нахмурился, а молодой государь продолжал:
— Ведомо мне, что некоторые из греков, да и из наших бояр и боярских детей, тоже в Верею ездят. Мыслю яз, большое гнездо латыньское из Москвы через малое гнездо верейское нити свои во все концы тянет, ко всем нашим ворогам: своим и зарубежным…
Иван Иванович замолчал и вопросительно поглядел на отца. Тот, задумавшись, долго смотрел на морозные узоры слюдяных окон, сверкавшие в лучах утреннего солнца, а потом вдруг спросил:
— Ты со мной будешь обедать?
— Нет, государь-батюшка, Оленушка меня ждет.
— Ну, иди. Токмо о наших ратных приготовлениях против князя тверского добре поразмысли. После все подробно мне доложишь и подумаем вместе. Жаль, Федора Василича все нет. Тверь надобно нонешним летом покорить, яко Новгород, а Верею за Москву взять…
— Истинно так! — воскликнул Иван Иванович. — Дабы Казимир не успел на нас ополчиться…
После марта семнадцатого, когда с гор вода бежит, а рыба с зимовья трогается, спешно отъезжал в Крым воевода князь Василий Иванович Ноздреватый, и дорожный поезд его еще затемно стал у двора государевых хором, окруженный сопровождавшей его крепкой стражей из московских конников и Данияровых татар.
Светало, и ранняя заря багровила печной дым, обжигала огнем бегущие тучки, золотила кресты кремлевских церквей и высокие крыши княжих и боярских хором, смелей и смелей сверкая в слюдяных окнах светлиц и вышек, солнечный луч играл и вспыхивал на золоченых петушках и рыбках, вертящихся по ветру над башенками-смотрильнями.
Москва не спала, в церквах после утрени уже звонили к часам. В трапезной Ивана Васильевича токмо что накрыли стол для раннего завтрака. За столом сидели оба государя, воевода князь Василий Иванович Ноздреватый и дьяк Майко. Дворецкий, князь Петр Васильевич Великий, служивший государю еще в походах против Ахмата, распоряжался застольными слугами. Иван Васильевич был приветлив с князем Ноздреватым и милостиво из своих рук наливал вина в его чарку.
— Дай Бог тобе пути, Василь Иваныч, — говорил государь, чокаясь с князем Ноздреватым. — Впрочем, за сие яз не беспокоюсь и советов тобе не даю. Лучше меня Поле ведаешь. Помню походы твои, особливо к Сараю во время войны с Ахматом…
— Рад служить тобе, государь, и ныне, — отвечал Ноздреватый, — как ранее служил.
— Добре служил и как боярин и как воевода, — сказал Иван Васильевич и, обратясь к дворецкому, продолжал: — Холодное-то все приели мы, прикажи-ка горячую уху подавать, да и стерлядок горячих на противне. Василь Иваныча в путь-дорогу посытней покормить надобно. Да к медам и водкам добавь фряжского.
— Василь Иваныч, — заговорил молодой государь, — порадей ты в Крыму-то о Курицыне…
— Верно, — подтвердил Иван Васильевич, — мы о сем в грамотах не пишем Менглы-Гирею, но сие наиглавное. Потом тобе грамоту пришлем, когда более о полоне его ведать будем…
Иван Васильевич замолчал, о чем-то вспоминая, и потом продолжал:
— О том же, что в грамоте царю Менглы-Гирею нами писано, ты и ему и вельможам его в мыслях добре утверди. За великие услуги против царя Казимира, которому он клятву сложил и земли ворога моего воевал, яз дела Менглы-Гиреевы сам крепко берегу. Скажи ему от меня: брат, мол, твой Нурдовлат по ярлыку твоему и приказу хотел к тобе пойти. Яз же, тобя оберегаючи, не отпущаю его, как и прочих братьев. Убытки и трудности для земли своей чиню тобя ради, ибо худо от братьев тобе будет. Снова из-за царства с тобой воевать будут. По собе сие ведаю…
Иван Васильевич горько усмехнулся и смолк.
— Государь, — напомнил отцу Иван Иванович, — еще в грамоте есть о недаче подарков…
— Истинно, — поддержал дьяк Майко, — а грамоту Скарие евреину яз, государь, переписал начисто и принес листики злата и чекан, дабы печать свою привесить…
— Добре, — молвил Иван Васильевич и, обращаясь к Ноздреватому, добавил: — Еще, Василь Иваныч, уясни Менглы-Гирею, что Барашу, сыну князя Именека, за небрежение его к делам моим и к царевым яз подарков не шлю. Приказал Менглы-Гирей проводить моего боярина до Мерла, а Бараш, не хотя боярина проводить, пошел прочь. За то нонеча и подарка ему нет. Да еще скажи Менглы-Гирею: Послал он ко мне своего человека Сарыку — без дела. Яз его на сей раз пожаловал тобя ради, а впредь бы ты ко мне бездельных людей не посылал…
— Такие послы, государь, — усмехаясь, сказал князь Ноздреватый, — токмо волю им дай, всю казну твою разорят.
— А мы им руки отобьем, — весело продолжал Иван Васильевич. — Ты же не забудь, прикажи еще моим именем Хосе Асану и Кокосу, дабы купили мне лалы, да яхонты добрые, да и зерна жемчужные, какие наивеликие и баские у купцов есть. Прислал бы их мне, а цену яз заплачу, да и сверх того своим жалованьем пожалую.
Обернувшись к сыну, он сказал с оживлением:
— Ты помнишь, Иване, Гуил-Гурсиса, который письмо прислал по-латыни, а ты перевел его мне?
— Помню, батюшка, — ответил Иван Иванович, — купец наш Гаврила Петров письмо его привез. Баил он, что по-другому Гурсиса звать Захария или Скария, что евреин он…
— Хотел сей Скария на Москве у нас жить, и яз того хочу. Ну, читай, Андрей Федорыч, мою грамоту.
Дьяк Майко достал из ковчежца небольшой кусок пергамента и стал читать:
— «Божиею милостию, великий господарь Русской земли, великий князь Иван Василич, царь всея Руси, Володимерьский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Югорьский, и Вятский, и Пермяцкий и иных Скарие Евреину. Писал к нам еси с нашим гостем с Гаврилой с Петровым о том, чтобы тобе у нас быть. И ты бы к нам поехал. А будешь у нас, наше жалованье к собе увидишь. А похочешь нам служить, и мы тобя жаловать хотим. А не похочешь у нас быть, а всхочешь от нас опять в свою землю поехать, и мы тобя отпустим добровольно, не издержав».
— Добре, — сказал государь Иван Васильевич, выслушав всю грамоту.
Дьяк Майко, взяв хорошо очиненное гусиное перо, осторожно обмакнутое в чернила, на обороте грамоты написал: «По повелению государя грамоту от его имени подписал духовник государя Митрофан».
Просмотрев еще раз внимательно грамоту, Иван Васильевич возвратил ее дьяку, молвив:
— Скрепи моей золотой печатью.
Дьяк достал тонкий шелковый шнурок алого цвета, продел сквозь нижний конец пергамента, соединил оба конца его и обернул с обеих сторон тонкими золотыми пластинками.
Потом положил между двух створок стального чекана, сильно ударил по нему и выбил золотую печать государя с изображением Георгия-победоносца на коне, копьем поражающего дракона. По краю печати, вокруг этого нового герба московского, были выбиты все титулы Ивана Васильевича.
— Знатно изделана, — похвалил государь, любуясь печатью. — Ну, ныне все закончено. Ко времю успели. Вишь, солнце-то как весело встает, играет на морозе! Ну, давайте помолимся, потом посидим малость и проводим с Богом князя Василь Иваныча в путь-дорогу…
Московский посол Петр Федорович Заболотский вернулся из Твери в самое соловьиное время, мая второго, когда соловьи, угнездясь среди кустов боярышника, бузины и орешника, поют от зари до зари.
Весна началась сразу и прочно. Дни еще с конца апреля стоят погожие и теплые. Отцвели уж и осина и вяз. Теперь же, как зацвела береза, сразу, будто по волшебству какому, все кусты и деревья ласково зазеленели, покрываясь нежной, душистой листвой. Светло, тепло кругом и радостно. Окна в трапезной Ивана Васильевича растворены, и солнечные пятна от них ярко горят на стенных узорочьях и вспыхивают в поставцах на золотой, серебряной и хрустальной посуде. За окнами пролетают бабочки, жужжат пчелы и мухи.
Государь Иван Васильевич сидит, как всегда, около окна, Иван Иванович стоит возле него. Слуги убирают со стола после раннего завтрака. Вскоре должен прийти вместе с дьяком Майко и боярин Петр Заболотский, возивший от обоих государей московских свадебные поздравления и подарки великому князю тверскому Михаилу Борисовичу.
— Побыл он в Твери-то немало, — сказал Иван Иванович, — видать, было ему там на что глядеть и что слушать…
— Да, — усмехнувшись, заметил Иван Васильевич, — хочешь увидеть и услышать тайное, не бойся тратить время. Сие есть целая наука. Разумеет по-польски и по-литовски князь Михайла, а как наш Заболотский?
— Разумеет и он оба сии языка, — ответил Иван Иванович. — Мыслю, не зря сидел он там…
— Послушаем — узнаем, — молвил старый государь и задумался, глядя в окно.
В сенцах послышались шаги, и дворецкий Петр Васильевич, постучавшись, отворил дверь, пропуская боярина и дьяка.
— Будьте здравы, государи, — приветствовал великих князей Заболотский, помолясь на образа.
Дьяк молча поклонился обоим государям; он был уже сегодня у них, докладывая о приезде посла из Твери.
— Будь здрав и ты, — сказал Иван Васильевич, протянув Заболотскому руку для поцелуя и, обратясь к дворецкому, приказал: — Вели-ка, Петр Василич, слугам небольшой стол к окну поставить, ближе к духу весеннему, который сюда к нам из сада доходит. Да медов и хмельных стоялых и сладких подай, а к ним нешто снедомое, по своему разумению…
За столом боярин Заболотский рассказывал о вельможных панах польских и литовских, бывших на свадьбе, и возмущался их надменностью и презрением ко всему русскому.
— Наших православных обычаев и духовенства нашего не чтили совсем, — говорил он с возмущением, — да и с великим князем тверским и со внучкой своего круля были, яко с ровней своей…
Иван Васильевич усмехнулся и молвил:
— Нет у них ни уваженья, ни послушанья к государям своим. Привыкли на сеймах королям приказывать, яко своим слугам. Всяк там пан-вотчинник собя государем мнит.
Иван Васильевич метнул острый взгляд на посла своего и спросил:
— А ты лучше скажи, куда дело-то зашло у Михайлы с Казимиром?
Заболотский покраснел и слегка заволновался.
— Далеко зашло, государь, — внешне спокойно ответил он. — Тайно видясь с самим владыкой тверским Вассианом и другими доброхотами нашими…
— С кем?
— С князьями Микулинским и Дорогобужским, — продолжал боярин. — Бают они, докончанье у князь Михайлы с королем уж подписано…
— В чем?
— Докончанье с тобой князь Михайла порушил, а круль за то ему крест целовал идти войной на тобя, ежели ты с Тверью заратишься… По обычаю-то епископ Вассиан за великого князя докончанье сие подписывал…
— Добре, — воскликнул Иван Васильевич, резко встал и зашагал вдоль покоя.
Заболотский тоже поднялся со своего места и стоял, тревожно следя за государем. Иван Васильевич неожиданно остановился против боярина и, пронизывая его взглядом, спросил:
— А из наших московских удельных кто к сему руку свою приложил?
Боярин Заболотский смутился и чуть замедлил с ответом. Глаза государя стали смотреть подозрительно.
— Из наших? — торопливо заговорил Петр Федорович. — Не ведаю. Все же нити есть, а из зарубежных дети князей Можайского Ивана, Димитрия Шемяки и Василья Боровского…
— А из наших, московских? — настойчиво повторил государь.
— Бают… от молодых верейских грек един, именем Петр, в Тверь ездит…
Иван Васильевич переглянулся с сыном. Это заметил Заболотский и, смутившись еще более, замолк в волнении.
— Пошто у тя язык-то отнялся? — подозрительно взглянув на боярина, резко спросил Иван Васильевич.
— Страшусь, государь, — бледнея, ответил Петр Федорович, — не смею близких тобе называть…
— Сказывай.
— Через Петра-грека князь Василь Михайлыч верейский сносится с великим князем тверским и с крулем Казимиром, а княгиня Марья Андревна, родная племянница супруги твоей, через круля вести от отца своего, Андрея Палеолога, из Рыма получает.
Иван Васильевич опять переглянулся с сыном, но суровый взгляд его заметно смягчился. Он понял, что Заболотский не скрывал ничего от государей своих, а только боялся обвинять родню их.
— Яз мыслю, государь, — добавил Заболотский, — что рымские и польско-литовские вести за Вереи и к московским грекам доходят…
На этом замолк Заболотский из почтения к государям, но меж слов его, по выражению его лица и голосу, можно было догадаться, кого бы он хотел назвать еще в Москве. Иван Васильевич на уточнении не настаивал и продолжал:
— А ты мне самое главное-то обскажи. Какие там у них в Твери трещины? Какие в Твери гости-купцы, черные и сельские люди?
— Как и у нас в московской земле, как и в новгородской и псковской, так и в тверской. В городах там черные люди кишмя кишат и все с лавок на площадях торгуют. В Твери их, пожалуй, столь же, как на Москве…
— На Москве-то не менее двух тысяч, — заметил дьяк Майко.
— Не ведаю числом-то, — продолжал боярин Заболотский, — но много их там. Более чем в Туле, чем в Коломне или Можайске. Бают, у них, как и у нас, с кажным годом более и более возле сел и деревень «рядки»[125] разные строятся. В тверской земле яз сам видал возле сел у торговых дорог такие торжки. Живут там кузнецы, сапожники, бондари, шубники, кожевники, ножовники, замочники, гончары, колесники и другие. А которые из них тароватей, то, как и у нас, в города идут, в посады, наймаясь в работники по рукомеслу или на промыслы…
— Верно сие, — заметил Иван Васильевич. — Ныне по всей Русской земле, по всем градам и весям так и есть. За деньгами все тянутся: и оброки,[126] и боры,[127] и мыт, и прочие пошлины все ныне хотят деньгами брать…
— Истинно, государь, — продолжал Заболотский. — Посему везде, яко грибы, растут в больших городах ряды и рядки, а у дорог сельских — рядки, торжки и торжишки. Все ныне за деньгой гонятся, и многие из них вельми богато живут.
— А все ж более таких, у которых, что денег, то все в кармане, — усмехнувшись, молвил дьяк Майко, — а что одежи, то все на собе!
— Всякое бывает, — заметил Иван Васильевич, — а все ж ныне соха больше кормит, а поит, одевает и обувает — торг да промысел.
— Истинно, государь, — подтвердил Заболотский, — токмо не к рукам сие князю Михайле. Силы у него нет настоящей, дабы своих торговых людей от татьбы и разбоя оградить и у собя и у соседей.
— Почему тверичи к Москве и тянут, — молвил Иван Васильевич и, улыбнувшись, спросил: — А как принимал тя князь Михайла?
— С честью великой, — оживился Петр Заболотский, понимая, что угодил государю и что беседа их заканчивается. — Благодарить просил меня государей обоих, весьма дарам радовался. Ответные дары дал, которые яз боярину Ховрину с описью князя тверского привезу днесь же. Узорочье там разное, шелк китайский, килимы[128] шемахинские, жемчуг и прочее. Вот опись сему…
— Добре, — заметил Иван Васильевич и, обратясь к своему дворецкому, приказал: — Прими, Петр Василич, опись от Петра Федорыча. Потом вы оба с Димитрием Володимирычем дары в мою казну вложите. А что и какое все там, поглядим мы после.
Государь вдруг весело рассмеялся.
— Дарам, баишь, нашим радовался? — воскликнул он. — Поди, радовался им, яко черт ладану! Ну, Бог с тобой, Петр Федорыч. Спасибо за добрую службу. Иди отдыхай.
Когда Заболотский вышел, Иван Васильевич сурово спросил дьяка Майко:
— А ну-ка, сказывай, кто из наших князей и бояр-вотчинников на Литву и Польшу глаза косит?
— Есть такие, — ответил Майко, — вот ежели верейский узел развяжем, то многие нити будут в руках у нас.
— Истинно, — усмехнувшись, согласился Иван Васильевич, — токмо бы хоть одну нитку в узле сем поймать. Худо нам с тобой без Курицына-то!
— Бают, — смутившись от государевой усмешки, заговорил Майко, — шепчут по углам, что племянница у твоей государыни выманивает много из княжой казны. А на что? О сем бы нам вместе с Ховриным подумать надобно.
Для Ивана Васильевича весть эта была неожиданной. Взглянув на сына, он увидел его злорадную улыбку и нахмурился, ждал, что скажет Иван Иванович, но тот молчал. Государь рассердился было на сына, но оценил тотчас же его сдержанность и спросил дьяка:
— Есть ли вести какие о Курицыне?
— Слухи токмо из Дикого Поля через Данияровых татар. Бают, Федор-то Василич вместе с послами короля Матвея и господаря Стефана и с многими умельцами фряжскими в Царьграде у султана Баязета в полоне.
— Так, — молвил государь, — собери все, что по сему делу собрать можно. Подумай, составь две грамоты: Менглы-Гирею и князю Ноздреватому, дабы тщились ослобонить Федора-то из полона. Да подумай, как бы короля Матвея и господаря Стефана к сему привлечь. После втроем мы о сем подумаем. Топерь же иди, устал яз, хочу отдохнуть…
После ухода дьяка Иван Васильевич обратился к сыну:
— Видел яз по лицу твоему, что ты уразумел все, что Заболотский сказывал, совокупив с тем, о чем сам ты более его ведаешь.
Государь неожиданно сдвинул брови и сурово произнес:
— Ныне же слагаю с собя крестное целование к Михайле за неправду его, за неисправленье и злые умыслы.
— Другому решенью и быть нельзя, — твердо сказал Иван Иванович. — Токмо помни, государь-батюшка, есть у нас два гнезда греко-латыньских: большое и малое, но оба согласно поют рымские песни. Жаль мне, что нет на думе нашей Курицына. Вельми ясны и борзы мысли его, а предан он нам обоим более, чем все прочие вместе…
Старый государь молчал.
— Тяжко тобе, батюшка, — тихо молвил Иван Иванович, целуя руку отцу. — Разумею яз все, как и ты все разумеешь.
Иван Васильевич печально улыбнулся и подошел к окну. Он долго глядел в светлое весеннее небо, потом, обернувшись к сыну, заговорил тихо, будто думал вслух:
— На переломе живем мы, сыночек. Старое все рушится, яко трухлявый терем, а новое идет и старое ногами растаптывает. Слабеют удельные, вотчины разоряются, а московское государство крепнет. Не надобно государству вотчин княжьих и боярских, нужны ему дворяне служилые. Хлеб-то первей всего нужен, и ремесла нужны, и торговля нужна, а для сего и деньги. И вои нужны, и воеводы, и дьяки, и прочие люди. Государство требует то, что ему нужно, а государи-то иной раз и не разумеют, что именно нужно-то. Народ идет своей дорогой и на собе государство везет, яко кони везут колымагу. Государь же токмо кологрив, который дорогу сию ведать должен и разуметь, где и как по ней лучше колымаге сей проехать. Вот топерь у нас стали бояться, чтобы так с ними не случилось, как с новгородцами. За Казимира цепляются, а тот и сам не ведает, за что ему цепляться-то надобно!
Государь громко рассмеялся, подошел к сыну и, весело похлопав его по плечу, сказал с упрямой усмешкой:
— Может, и будет на земле когда-нибудь рай, как ты баишь, но мы и в аду сем кромешном должны назло ворогам нашим крепить свою Русь.
Буйно в рост пошли овсы. Наступил жаркий июнь. Иван Иванович с воеводами своими все время составлял карты военных действий против князя тверского, а пятнадцатого к вечеру закончил их.
Проводив воевод, молодой государь прямо пошел к Елене Стефановне. Любуясь красивой и все еще стройной супругой своей, хотя и беременной уж на пятом месяце, он заботливо спросил:
— Добре ли собя чуешь, Оленушка?
— Добре, — с улыбкой ответила та, — мук не чую и не тошно мне. Токмо во дни такие светлые скучно мне в хоромах одной читать уже читаные книги…
Иван Иванович шутливо прервал ее речь поцелуем, сел рядом с ней на скамью, обнял и весело заговорил:
— Днесь уж поздно, вишь, солнце-то к земле клонит, вборзе за леса спрячется. Хочешь, утре с тобой на рассвете по грибы поедем?
— Нет, нагинаться мне тяжко, — ответила Елена Стефановна. — Лучше поедем на Воробьевы горы. Хочу яз с тобой вспомнить, как мы зимой тайно в бору том встречались. До свадьбы еще…
— Ах ты, радость моя светлая! — воскликнул Иван Иванович, целуя ее в уста, глаза и щеки. — Поедем, а оттуда яз сопровожу тя к Воскресенью, к бабуньке. Что-то недужится ей. Сам же к батюшке к раннему завтраку с чертежами ратными поеду…
— К обеду токмо домой будь, — заговорила она громким шепотом, прижавшись к лицу мужа пылающей щекой, — а днесь ужинать будем в опочивальне, яз уж там сама все для трапезы нарядила…
На другой день на рассвете со двора молодого государя выехала колымага Елены Стефановны с задернутыми шелковыми занавесками, в сопровождении небольшой стражи во главе с Никитой Растопчиным, любимым стремянным Ивана Ивановича.
Столица только еще просыпалась. На улицах было совсем пустынно. Вороны и голуби спокойно ходили посередине дороги, копаясь в навозе и подбирая просыпанные зерна. Около них резво скакали, громко чиликая, старые и молодые воробьи. На дворах же за высокими заборами с запертыми воротами уже закипала жизнь. Громко кудахтали куры, гоготали гуси, скрипели колодцы, звякали цепи на ведрах. Сонно, а иногда злобно перекликались голоса дворовых слуг, мычали коровы, но, несмотря на все эти крики, стуки, шумы и лязги, город, казалось, все еще дремал в прохладной тишине раннего июньского утра.
Ворота Боровицкой башни были уже растворены — в город въезжали обозы с продовольствием: с мукой, зерном, разными крупами, со всякой съедобной живностью, с мясными тушами, молоком, маслом, яйцами, медом и прочим — и со множеством сельских изделий: сапогами, лаптями, ложками и чашками деревянными, глиняными мисками, плошками, жаровнями, кафтанами, шапками, колесами, дегтем, смолой, воском, овчинами, кожей и другими товарами.
Княжеские сборщики взимали «весчее» при взвешивании товара и другие торговые пошлины. Крестьяне, узнавая государеву колымагу и стражу, снимали шапки и низко кланялись, на время прекращали споры и перебранки со сборщиками.
— Глянь, Оленушка! Сколь народу из деревень понаехало, — тихо проговорил Иван Иванович жене, склонившей голову к его плечу.
Взглянув искоса в слюдяное оконце, она приникла к мужу и нежно прошептала:
— Ты со мной, на тобя и смотреть хочу, Иван-царевич мой милый…
Молодой государь поцеловал ее крепче и прижал к себе. Колымага, отъехав от ворот и прогромыхав колесами по пересохшей гати, выехала на мягкую лесную дорогу, к берегу Москвы-реки, и сразу из глубины бора дохнуло особой свежестью, запахло грибами, цветущим белым донником, свежей листвой и хвоей.
— Дух-то, дух-то какой легкий! — радостно воскликнула Елена Стефановна.
Колымага в это время остановилась на той самой полянке, куда они еще женихом и невестой приезжали зимой. Выйдя из колымаги на опушку бора, они сразу узнали могучие столетние сосны, недавно еще стоявшие под снеговыми шапками среди огромных сугробов, нанесенных метелями выше кустов бузины и орешника.
Оглядевшись кругом, Елена Стефановна остановилась в изумлении. Вся лесная поляна желтела пятнами густой золотистой пыли. Такой же пылью были покрыты кусты у подножий лесных великанов, вершины которых уже обжигали нежно-алые и золотисто-желтые лучи восходящего солнца…
— Боже мой, — невольно воскликнула Елена Стефановна, — сколько золота! Словно мы в сказке чудесной!
— Сосны, Оленушка, отцветают, — молвил Иван Иванович, — цветом их все тут обсыпало…
Они замолчали, слушая, как в лесу повсюду звенели, посвистывали и стрекотали разноголосые птички, а где-то недалеко томно куковала кукушка…
Вдруг в бору прозвучал звонкий женский голос:
— Ау!
— У-у-у, — покатилось по лесу и стихло, а в ответ с разных сторон, то тише, то громче, раздавались женские, мужские и даже детские голоса:
— Ау, ау!
— А сие что? — снова с удивлением спросила Елена.
— Народ-то грыбы собирает, государыня, — почтительно проговорил старый кологрив. — Тут и девки, и женки, и стары, и малы. Такая сила грыбов-то ноне, что и старики такого не помнят, — к войне, бают…
Иван Иванович вспомнил о сегодняшней ратной думе с отцом и слегка заволновался.
— Пойдем гулять, Оленушка, а то мне к батюшке ехать надобно, — молвил он и, нежно улыбнувшись, добавил: — Не успеем мы с тобой оглянуться, как сюда ездить будем втроем: либо с сыном, либо с дочкой…
— Жду сего, мой Иван-царевич, — закрасневшись, сказала Елена, — и мнится мне, словно все сказка…
Возвращаясь из бора, Иван Иванович всю дорогу до Воскресенского монастыря говорил с Оленушкой о войне, о злоумышлениях папы и короля Казимира, о заговорах мачехи. Выходя из колымаги у монастырских ворот и прощаясь с женой, он сказал ей по-итальянски:
— Думаю, война эта раскроет глаза отцу и на мачеху. Передай бабке поклон мой, пожелай здоровья, скажи: люблю ее. Вместо матери она мне…
Стремянный Никита подвел молодому государю его верхового коня. Иван Иванович поскакал к хоромам отца, спеша застать его еще за ранним завтраком.
Поздоровавшись с сыном, Иван Васильевич шутливо сказал:
— Запоздал к столу-то. Яз уж кончаю…
— Догоню! — весело воскликнул Иван Иванович. — Совсем оголодал с вольного-то воздуха. В бор с Оленушкой ездили.
— Как сношенька-то?
— Добре. Сама в бор-то захотела, — ответил Иван Иванович и, заметив, что отец хочет еще о чем-то спросить, быстро добавил: — Чертежи для ратных дел составил и точный список с них для тобя приготовил.
— Сие, сынок, дар мне добрый, — весело проговорил Иван Васильевич. — Ты все так норовишь изделать, как и яз сам бы сделал…
После завтрака Иван Иванович, разложив на столе возле окна карту с чертежами, надписями и вычислениями расстояний в верстах и днях пути, давал объяснения, а Иван Васильевич, следя по списку, делал поправки и замечания.
— Яз так исчислил, — говорил с увлечением молодой государь. — Первому выступать с полками на Зубцов и Ржеву дяде моему князь Борису Василичу из своего Волока Ламского. За день, как ему к Зубцову прийти, дяде моему князь Андрею Василичу из Углича на Кашин идти. Мыслю, в одно время они на свои места придут. Яз же много ранее дяди Андрея выйду, когда дядя Борис токмо из Волока тронется. Он ко Ржеве придет, а яз у Клина буду. Протяну отряды свои от левой руки по берегу Шоши, к истокам ее, оттуда всего верст двадцать до града Старицы на Волге, где и встречусь на правом и левом берегу с отрядами дяди Бориса.
— Добре, — заметил Иван Васильевич. — Казимиру путь из Литвы на Тверь перережешь и далее к Торжку пойдешь. Ну, а как с правой руки?
— С правой-то, государь-батюшка, — горячо продолжал Иван Иванович, — протяну свои отряды вдоль Шоши до устья ее, а там по Волге к устью Медведицы конную стражу расставлю, дабы с конной стражей до дяди Андрея вестовой гон нарядить, когда он Кашин обложит…
— А далее? — нетерпеливо перебил сына Иван Васильевич, угадывая план.
— Далее, заслонясь полками дяди Бориса и полками своей левой руки, погоню на Тверь!..
— Добре! — воскликнул Иван Васильевич. — Добре!
Государь встал из-за стола и, шагая вдоль покоя, продолжал:
— Вельми разумно замыслено. От Клина-то до Твери верст восемьдесят, и пока Михайла-то направо, да налево, али назад оглядываться будет, ты его в лоб бей, нечаянно на Тверь напади…
— Яз, государь-батюшка, — подхватил Иван Иванович, — обоз пушечный с конным полком на день ранее вышлю, дабы через сутки они под стены тверские пришли и к приходу всех сил, перед самым рассветом, по граду из пушек ударили…
Иван Васильевич поцеловал сына.
— Хитро сие! — воскликнул он. — А ведаешь ты, что новые-то наши медные пушки на полтора перестрела далее тверских ядра мечут?
— Ведаю, посему так и замыслил, дабы тверичи со стен пушкарей наших отогнать не могли, но сами урон несли бы и духом слабели…
— Ну, сынок, да благословит тя Господь. Через пять дней тайно выходи на Тверь, — молвил Иван Васильевич, — дабы никто о сем до срока сведать не смог. На рассвете токмо ко мне проститься заедешь. Вестовой гон наряди.
— Всяк день вестник будет, а ино два и три раза в день, яко с Угры тобе посылал, — свертывая бумаги, проговорил Иван Иванович.
Но, собираясь уходить, он опять подошел к столу, указал отцу на княжества можайское и верейское, расположенные рядом, и молвил:
— Вишь, как дружно рядком стоят у самых рубежей литовских?..
Иван Васильевич ничего не сказал на это сыну, но, благословив и поцеловав, тихо произнес:
— Ну, иди… Помогай тобе Бог…
Июня двадцать третьего, на Аграфену-купальницу, вещие старики и старухи впервые идут собирать коренья и травы целебные, а все москвичи начинают купаться в реках и озерах. В эту жаркую пору прибыл к государю Ивану Васильевичу первый вестник от сына.
Грамотка Ивана Ивановича была тайная, и привез ее сам Леваш-Некрасов Трофим Гаврилович. Подгадал он свое прибытие к раннему завтраку, когда государь особенно любит заниматься делами.
Иван Васильевич радостно встретил Леваша и в ответ на его приветствие сказал:
— Будь здрав и ты, Гаврилыч, садись за трапезу, а ежели сыт, то выпей вот фряжского, а мы посмотрим, что пишет нам молодой государь.
— За твое здоровье, государь, живи многие лета! — принимая кубок от дворецкого, воскликнул Леваш, но, выпив его, от трапезы отказался.
Сев на обычное место свое и расправив карту, Иван Васильевич молвил:
— Ну, Гаврилыч, давай грамоту.
Великий князь сам принял из рук вестника небольшой столбец, зашитый в кусок холста, с восковой печатью сына. Подрезав шов ножом, поданным дворецким, он не стал подпарывать его, а безо всякого усилия разорвал могучими руками крепкий грубый холст.
Нетерпеливо развертывая столбец, он быстро прочел про себя:
«Отец мой любимый и государь, да хранит тобя Бог на многие лета! Все, как тобе доводил, так и сделано. Яз в Клину. От дяди Андрея весть была — у Кашина, у стен он стоит. Дядя Борис — у Зубцова и Ржевы. Пушкари же еще за час до полуночи ушли. По расчету моему, ровно через сутки перед рассветом они у Твери будут. Мы их здесь и нагоним, ибо утре в обед яз выхожу со своими полками. О всем ином Трофим Гаврилыч на словах тобе скажет. Токмо молю тя, государь, вели частые заставы поставить от Вереи до рубежей литовских и до Москвы.
Руку твою, государь, целует сын твой».
Иван Васильевич вздохнул и тихо сказал:
— Подай-ка, Петр Василич, свечу мне зажженную, а ты, Гаврилыч, сказывай, как дела идут у нашего великого князя.
— Лучше и не надобно, государь! — воскликнул Трофим Гаврилыч. — Все у него, как у покойного князя Юрья Василича, — борзо и крепко! Князи Андрей Василич и Борис Василич ни в чем не перечат. Один — под Кашином, другой — под Зубцовом и Ржевой…
Дворецкий подал зажженную свечу и глиняное блюдце. Государь, смяв грамотку, зажег ее от свечи и положил на блюдце. Язычки бледного желтого пламени заметались над блюдечком и в один миг превратили бумагу в серый пепел.
— Ну, а как и что тверичи деют? — спросил Иван Васильевич, придавливая остывший пепел к дну блюдца.
— Токмо от войска бегут да ищут, где бы от нас схорониться им…
— А полки-то тверские где?
— Неведомо, государь. Не видали еще мы их. Воеводы-то наши бают, города-де в осаду садятся, а князь-то, верно, подмоги от короля Казимира ждет. Токмо великое безрядье по всей земле.
Иван Васильевич презрительно рассмеялся.
— Воевать-то — не на дуде играть, — резко проговорил он.
— Истинно так, — подхватил Леваш-Некрасов. — Бают, Ржева-то задаться за Москву хочет. Да и в других местах люди под твою руку хотят.
Иван Васильевич, глядя неотрывно на военную карту, задумался, вычисляя расстояния и время передвижения войск московских. Вспоминая поход свой на Новгород через Торжок в Вышний-Волочок, он определял, в какое время можно известить московского наместника в Новгороде и послать оттуда большое войско к Торжку, чтобы ударить по левому крылу Казимирова войска, если король пойдет на помощь князю Михаилу. Нужно ему было знать точно и время, когда загремят московские пушки у стен тверских. Неточность сведений об этом раздражала его.
— Ну, а как вестовой гон? — спросил государь.
— Вестовой гон-то добре наряжен, — с уверенностью ответил Трофим Гаврилович, — мыслю, к обеду вестник будет…
В дверь постучали, и дворецкий впустил дьяка Майко.
— По приказу твоему, — сказал тот и после обычных приветствий сел на указанное ему место.
— Трофим Гаврилыч, иди с Богом, — сказал государь, — отдыхай с пути, а утре к концу раннего завтрака будь у меня.
Обратясь к дьяку, он продолжал:
— Хочу яз, Андрей Федорыч, сыну для думы боярина Малечкина Костянтин Саввича отослать, а ты бы дьяка и подьячих подобрал, которым с ним ехать. Мыслю, новое докончанье великий князь-то с князем Михайлой подписывать будет.
— Дай Бог сие, — радостно отозвался дьяк Майко. — Боярин же Костянтин Саввич издавна ведает все наши дела с Тверью.
Помолчав немного в ожидании вопросов великого князя, дьяк нерешительно произнес:
— Есть у меня одна не совсем добрая весть из Пскова.
— Сказывай, — молвил государь.
— Смуту псковичи начали…
— Передавали мне о сем. Смерды против бояр и черных людей…
— До смертоубийства дошло, государь. На самом вече у них…
Иван Васильевич нахмурил брови:
— Что ж наместник наш, князь Ярослав, не пресек его?
— Смуты начались во Пскове, государь. Гонцы князя Ярослава путями окольными вместе с посадниками псковскими Степаном Максимычем, Левонтием Тимофеичем и Васильем Коростовым на Москву прибежали. Сказывают беглецы, заставы круг Пскова со всех сторон расставлены. В граде же все дни звонит вечевой колокол у Святой Троицы. Все из-за подложной смердьей грамоты. Июня же тридцатого, всего десять ден тому назад, убили посадника Гаврилу Картачева, всем Псковом его на вече зарезали. Искали убить и других посадников, которые новую грамоту в ларь клали, но те схоронились. За то самого ларника Есипа били и мучили. Токмо сбежал он в монастырь и в монахи постригся. Не найдя же посадников, псковичи дворы их посекли и разграбили, а сокрывшихся вече из заповеди закликало[129] за обман и нарушение судной грамоты.[130]
— А смерды что? — спросил Иван Васильевич.
— Смердов, государь, — продолжал Майко, — которые в те же дни ходили на вече, черные и житьи люди кулачным боем били, а главных из них — Стехну, Сырню и Лежню посадил на крепость в погребе.
— А что после сего меж псковичей стало? — нетерпеливо перебил дьяка Иван Васильевич.
— Князь-то Ярослав пригрозил им твоим именем за брань и мятеж, — продолжал Майко, — и житьи, устрашась тобя, от черных людей отстали, у наместника твоего ищут опоры. Видать, покорны будут тобе во всем. Из-за смердов по всему вечу трещина прошла…
Великий князь улыбнулся…
— Береди, Андрей Федорыч, сию трещину, — молвил он, — не давай зарастать ей. Да пусть князь Ярослав чаще гонцов нам шлет. Иди…
Когда дьяк Майко, простившись, пошел к дверям, Иван Васильевич остановил его и сказал:
— К тому, что мы в наказе в Крым князю Ноздреватому с Костей Севрюком наказываем, добавь: «Костю своди в хоромы к царю Менглы-Гирею. Костя же от меня царю челом ударит за посла моего Федора Курицына, за посла короля угорского и за посла воеводы великого Стефана, они с Федором вместе на Москву едут ко мне, и подарки от меня царю пусть Костя подаст. Ты же Костю в сем поддержи, дабы царь всех послов сих отпустил ко мне с тобой вместе». Еще припиши князю Ноздреватому-то: «Государь всея Руси Иван тобе, царю, сказывает: вернулись к нему люди его из Орды с вестьми, что были при них в Орде у царя Муртозы и у Сеид-Ахмата послы короля Казимира, по имени Стреть да Ивашка Рагозин, смолянин, и ходят те послы королевы близко Перекопа. Вборзе опять пойдут из Литвы в Орду сии послы. Постерег бы царь-то Менглы-Гирей Королевых послов, ежели сие пригодно ему для дел его, а будет то пригодно, ино сам о том ведает». Ежели Менглы-Гирей спросит, как нынеча у меня посол от короля Казимира был, то пусть князь Ноздреватый ответит: «Был-де от короля посол Ян Забережский о порубежных делах, а иных дел за ним никоторых не было». Спросит царь, о сем так вот и сказать, а не спросит сам, ничего о сем говорить и не надобно… Иди с Богом…
Ночь на двадцать пятое июня выдалась темная, сырая и холодная. Роса густо лежит на дороге, на травах, на яровых и озимых злаках, а над мокрыми ложбинками и болотцами смутно сереет туман. Обоз пушечников Ивана Ивановича двигается медленно. Усталые лошади, слегка пофыркивая, равномерно шагают и в шаг покачивают головами, будто кланяются. Чувствуется, что они идут уж давно и втянулись в ходьбу, как и люди, молча и угрюмо бредущие за телегами, тяжело груженными пушками, ядрами и прочим военным снаряжением.
Тьма и тишина кругом. Вот холодеть начинает заметно, и люди ежатся и неожиданно вздрагивают всем телом, но все же не могут сбросить с себя ночной оцепенелости.
Вдруг звонкое ржанье коня в хвосте обоза, и гул встревоженных голосов волной катится все ближе и ближе.
— Что такое?
— Свои? Враги?
— Где сторожевой полк?
И снова все сливается в глухой шум, но в этом шуме нет уж тревоги, и вполголоса радостно все передают друг другу:
— Великий князь Иван Иваныч с полком своим догнал нас.
Остановили обоз пушечников, приказали всем стоять тихо, разведчиков разослали повсюду, чтобы точно узнать, как близко к Твери подошли и с какой стороны.
Тьма вдруг дрогнула и бледнеть начала, а где-то, не поймешь, не то справа, не то слева, явственно разобрать можно — петухи в тишине предрассветной запели.
— Тверь…
— К Твери подошли…
Зашептали кругом, словно от ветра трава зашелестела, а тьма все редеет, и видно невдалеке Волгу среди полей и лугов; видно, как пухлой стеной стоит над ней туман; тоньше все становится эта стена, и видно уж сквозь нее большое темное пятно, из которого смутно торчат колокольни. Вот чуть-чуть зарозовела сверху туманная стена, и бледным золотом обозначились кресты на соборе Св. Спаса.
Иван Иванович въехал на ближний холм и, окруженный воеводами своими, молча сидит на коне, нетерпеливо поглядывая за Волгу выше Твери. Он взволнован, но старается держать себя в руках.
— Остается всего един час, как солнцу взойти, — глухо проговорил он.
— Прикажешь, государь, подступать ко граду? — тихо спросил один из воевод.
Иван Иванович досадливо отмахнулся рукой и снова жадно впился глазами в Заволжье. Он ждет гонца с левого берега Волги, вдоль которого пошли от Старицы его главные обозы пушечников и все полки левой руки.
Прямо же перед глазами, опираясь южной стеной на волжский берег, а с боков прикрываясь речками Тверцой и Тьмакой, крепко стоит старая богатая Тверь.
Иван Иванович досадует теперь на себя, что сам раньше не переехал за Волгу. Но вот из тумана вынырнула вдруг черная точка и быстро растет, приближаясь. Из княжой стражи вырвались в поле пятеро конников и помчались навстречу. Вот окружили неизвестного всадника и скачут с ним к великому князю.
— Государь, — кричит начальник стражи, — вестник от воеводы с того берега!..
Но Иван Иванович сам узнал в гонце сотника Галкина, боярского сына.
— Будь здрав, государь!
— Будь здрав, сказывай.
— Пушки-то, государь, все расставлены как надобно. Для тобя и полка твоего плоты тверскими мужиками изделаны, от Старицы сюды пригнаны. Ждет тя воевода-то…
— Ну, приступайте ко граду! — весело кричит Иван Иванович окружающим его воеводам. — И как услышите гром пушек от нас, так бейте по градским стенам и башням. Помогай вам Бог! Гонцов и вестников всяк час мне шлите…
И вот все кругом бесшумно пришло в движение. Конный полк и обозы пушечников двинулись прямо к правому берегу Волги и стали под прикрытием речного тумана ставить пушки у самой воды, против тверских стен, видимых все еще смутно…
Иван Иванович, понаблюдав недолгое время за этими действиями, сделал знак окружавшей его страже и, сопровождаемый своим полком, крупной рысью поскакал к Волге выше Твери, к устроенной там для него переправе.
Туман, стенами стоявший над Волгой, Тверцой и Тьмакой, распался на розовые тучки и таял, медленно подымаясь к небу, когда Иван Иванович, свершив переправу, остановился против главных ворот северной стены. Воеводы один за другим подъехали к нему за приказаниями. Молодой государь зорко оглядел ряды самых больших медных пушек, выставленных впереди него против стен и проездной башни.
Спит еще Тверь, и тишина кругом такая, что слышно, как где-то далеко, в лугах, на заросших ивняком и водяными травами болоте громко крякают утки.
Иван Иванович еще раз оглядел войска свои и, перекрестясь широким крестом, приказал:
— Начнем с Богом!
Звонко запела труба, сразу густой дым окутал пушки, дрогнула земля, и оглушительный грохот грозно покатился во все стороны, отдаваясь среди холмов и в ложбинах.
Молодой государь заметил, как от ударов тяжелых ядер полетели от стен и от башни куски дерева и камня. По стенам забегали и заметались люди, не зная, что делать. В это время докатился такой же грозный грохот из-за Волги. Это московские пушечники стреляли по южной стене Твери. В городе поднялся шум, крики и вопли, забили в набат во всех церквах.
Иван Иванович с презрительной улыбкой смотрел на тверские стены, где все еще бестолково метались воины. Наконец сверкнули из бойниц огни, окутали их дымом, и пушечный грохот потряс воздух. Молодой государь, жадно впиваясь глазами в ряды своих пушек, погнал к ним коня.
— Как тверичи-то бьют? — крикнул он.
— Ни едино ядро, государь, до нас не достигло, — смеясь, отвечали пушкари, — ближе к нам, чем за сто шагов, ни одно не попало…
— Добре, — весело воскликнул Иван Иванович, — наши же медные дятлы и стены и башни их насквозь продолбят!..
— Токмо ранее мы, государь, — со смехом ответили пушкари, — все пищали и пушки их, яко бабки, со стен посшибам!
— Ну, будь по-вашему, — согласился Иван Иванович и отъехал назад, на свое прежнее место.
Снова грозно грохнули московские пушки, окутываясь дымом, снова от стенных и башенных бойниц полетели в разные стороны обломки камня и бревен.
После этого залпа Тверь долго не отвечала. Уж давно затихли в окрестностях все отголоски пушечного грома, когда неожиданно с крепостных стен раздался недружный и довольно жидкий залп.
— Москва! — закричали московские пушкари. — Москва!!
Иван Иванович, обернувшись к воеводам, воскликнул с довольной улыбкой:
— Видать, наши-то немало уж посшибали пушек со стен…
— Истинно, государь, — заговорили воеводы, — а у нас все пушки целехоньки!
— Наши-то медные дятлы знай собе долбят да долбят, — продолжал молодой государь. — Мыслю, ежели не нынеча, так утре дядя Михайла-то миру запросит, ворота…
Новый рев и грохот пушек заглушил его слова… Со стен снова полетели обломки, а внутри проездной башни сверкнул в дыму багровый огонь, и все содрогнулось от страшного грома…
Когда рассеялся дым, в середине башни зияла огромная пробоина, а верхушка ее слегка скривилась набок.
— Видать зелье пороховое в башне-то взорвалось, — сказал один из воевод.
— Много было зелья, — добавил другой, — вишь, как все разворотило…
Прошло достаточно времени, но Тверь не отвечала. Это обеспокоило Ивана Ивановича. Подозрительно поглядывая на осажденный город, он молвил:
— Не блазнитесь, воеводы, легкой победой. Мыслю, тверичи, видя превосходство наших пушечников, на отчаянность некую решиться могут. Выбегут из стен своих, и их конники посекут наших пушкарей…
Началась дума с воеводами, как лучше отодвинуть пушкарей подальше от главных и боковых ворот, и о том, куда ближе и выгодней продвинуть конные полки к тверским стенам…
— А может, нам самим ночесь приступать будет надобно, — задумчиво молвил один из воевод.
— Может, и так содеем, — ответил государь. — Токмо нам начеку надо быть все время. Береженого и Бог бережет…
Нынешнее лето, начиная с июня четырнадцатого, по всему северу Руси, от Пскова, Луги, Копорья, Олонца и в новгородских землях по всему Заволочью, вплоть до Перми Великой и устья Печоры, лили дожди непрерывно весь пост по самый Петров день. Ручьи и реки и даже озера из берегов вышли, словно половодье весеннее там началось. У ржи тогда смыло дождями почти весь цвет, и пошло много ее на пустую метлу и на солому. При такой непогоде все там дороги сухопутные испортились, и не стало никаких путей на север, кроме как на лодках по рекам и озерам…
Это все крайне заботило государя Ивана Васильевича. Боялся он, как бы не прекратилась теперь, в самое нужное время, доставка железа от берегов Копорья и Луги и с Железного поля, а с Усть-Печоры — доставка меди…
— Не верю яз князю Михайле, — говорил он дьяку Майко, — хоть и на полную волю мою добил челом мне и сложил крестное целованье Казимиру. Днесь вестник был у меня от князя Ивана. Сказывает сын-то, что и у него и у боярина Малечкина сумленье есть от великого послушания князя Михайлы. Согласен он на все, о чем мы с тобой в докончанье писали. Меня и сына моего Ивана почитает старшими братьями, не будет ни в чем без моего ведома ссылаться ни с Казимиром, ни с детьми его, не будет принимать никого из детей князей можайских, галицких и боровских…
— И у меня, государь, веры сему нет, — сказал дьяк Майко, — заставы же наши от Вереи к литовскому рубежу двух конников заприметили и погнались за ними. Один-то ускакал, другого с коня стрелами сбили. Перед смертью успел он сказать — провожал-де человека князя верейского к Казимиру с вестями из Москвы.
— Пошто не разведали больше? — нахмурясь, спросил Иван Васильевич.
— Кровью изошел. Две стрелы в нем было, да когда брали, саблей еще рубнули. Заставы же от Москвы до Вереи сказывают, проезжали мимо них вестники от княгини твоей. Бают, посылала она их к родной племяннице своей, ко княгине верейской Марье Андревне.
Поднявшись со скамьи, Иван Васильевич медленно прошелся вдоль покоя.
— Да, много еще зла и в уделах и в самой Москве таится, — мрачно проговорил он. — Курицына нам бы скорей вызволить! Да вот еще гребта: путей-дорог во псковских и новгородских землях совсем не стало, неведомо, как обозы оттоль идут. Поеду днесь на Пушечный, сведаю там о сих делах.
Государь помолчал и спросил:
— У нас погода-то, кажись, везде хороша? А как дороги? Ведь июль настал. Макушка лета — самый жар да сушь должны быть!..
— У нас, да и в Твери, государь, благодать Божья! — ответил Майко. — Теперь, бают, все уж озими в налив дошли, а батюшка-овес до половины дорос. Четвертое июля уж…
— А как здравие старой государыни?
— Сказывал мне отец архимандрит от Воскресенья, ослабла-де совсем, но днесь лучше ей…
Лицо государя просветлело.
— Слава Богу, — молвил он, перекрестясь. — Тогда поеду-ка яз сей часец на Пушечный. Помню яз твердо, что Казимир-то не токмо с Тверью, но и с Ордой ссылается…
На Пушечном дворе Иван Васильевич застал работы в полном разгаре. Днем и ночью работали здесь сам маэстро Альберта и несколько десятков русских мастеров, им обученных, да сотни две простых рабочих. Все они это время жили безотлучно около домниц, кузниц и литейных, трудясь и отдыхая посменно.
Государь часто приезжал сюда и сегодня был особенно рад, узнав, что непогода не помешала маэстро увеличивать огненный наряд для московских войск. Выплавленное железо в крицах и прутах ежедневно прибывало в Москву на лодках от Копорского залива и Лужской губы, из погостов Копорского, Ямского, Никольского и Каргальского, где у Красных горок, у Ковоши и в соседних местах крестьяне государевых и крестьянских волостей добывали руду и переплавляли ее в своих домницах.
— Ежели в крицах считать, маэстро, то сколько нам железа с весны по сие время прислано? — спрашивал Иван Васильевич у итальянца.
— Много шлют, государь, — отвечал тот через толмача. — Из Копорского и Ямского погостов — с тысячу криц, а из одного Каргальского погоста, где сорок девять домниц, — гораздо более, чем тысячи криц…
— Добре, добре, — весело говорил государь, — а как с медью у вас?
— Трудней, государь, с медью-то, — ответил маэстро, — все же из Югорской земли привозят. Токмо мало. Медную руду разведывать надобно по всему Поясу каменному. Мастеров русских ныне у меня много, а руды мало…
Услышав на дворе конский топот, Иван Васильевич обернулся и узнал в скакавшем коннике боярского сына Никиту Сурмина, из слуг митрополита Геронтия. Государь заволновался.
— Должно, из монастыря Воскресенского, — сказал государю стремянный Саввушка.
Гонец соскочил с коня и поклонился Ивану Васильевичу.
— Сказывай! — крикнул ему великий князь.
— Владыка зовет тобя, государь, ехать немедля к Воскресенью. Матерь твоя кончается.
Иван Васильевич побледнел и, обратясь к Саввушке, приказал:
— Коня…
В монастырь Иван Васильевич прибыл, когда все были в сборе и обряд принятия схимы государыней уж заканчивался. Сам митрополит Геронтий совершал его. Издали еще, в сенях монастырских, Иван Васильевич услышал глухое церковное пение и почувствовал запах ладана. Сняв торопливо шапку, но не раздеваясь, он вошел в келью матери.
Старая государыня лежала, уже облаченная в схиму. Она совсем ослабела, осунулась, но была умиротворенно спокойна. Улыбкой она встретила своего старшего сына, окутав сердце его особой теплотой душевной, которую знал он с самого детства.
— Матушка моя милая, — тихо сказал он, становясь около нее на колени, — благослови мя, дите свое…
Она положила руку ему на голову, и грозный государь почувствовал себя снова малым ребенком, и вспомнилось ему, как гневливый и вспыльчивый отец его сразу смирялся от ее ласки и называл ее нежно «сугревушка моя теплая»…
Сердце Ивана сжалось, а с уст само собой горестно сорвалось:
— Матушка, души моей сугревушка в трудной жизни государевой…
Она тихо и ласково улыбнулась ему, но благословить уж не смогла, и глаза ее медленно закрылись.
Митрополит, начав читать отходную молитву, приблизился к ней. Иван Васильевич поцеловал холодеющую руку матери, встал и, не замечая, как слезы текут по лицу его, отошел к окну. Суровые глаза его застыли, устремясь в одну точку.
Так простоял он до самого прощания с усопшей. Потом, не сказав ни слова, один уехал к себе в хоромы.
В самый разгар деревенской страды, когда пшеницу жать начали, воротился на Москву со двором своим великий князь Иван Иванович. Победу привез он и новый договор, покорно Подписанный великим князем тверским Михайлой и скрепленный крестоцелованьем обоим государям московским. Все это и торжественные встречи и молебны по дороге к Москве и в самой столице радовали Ивана Ивановича. Еще более льстили его самолюбию похвалы отца, но в глазах у него все время таилась печаль, и Иван Васильевич заметил ее.
— Какая у тобя горечь, Иване? — ласково спросил он сына, когда они остались вдвоем.
— Скорблю яз, батюшка, — тихо ответил тот, — по бабке, яко по матери родной. Царство ей Небесное. Есть у меня и другие горести, единые для нас обоих. Токмо прости, изнемог яз, отпусти меня к семейству моему. Утре буду у тобя к раннему завтраку и обо всем, мною содеянном и разведанном, тобе доведу…
Иван Васильевич быстро взглянув в лицо сыну и грустно улыбнувшись, промолвил:
— Иди с Богом. Утре будь до прихода дьяка. Одни мы о многом побаим…
Когда Иван Иванович, спеша и волнуясь, вошел в свою трапезную, Елена Стефановна вскочила со скамьи из-за стола и радостно воскликнула, словно глазам не веря:
— Ты? Ты, мой царевич!
Повторяя эти слова, она, отяжелевшая еще более, побежала навстречу мужу мелкими шажками и, обняв, приникла к нему всем так пышно расцветшим телом. В нежной теплоте этой ласки Иван Иванович сразу забыл о всех тревогах и горестях…
Обед и, по обычаю, послеобеденный отдых промелькнули для них в поцелуях и ласках, среди сладостных слов, тихих и нежных, среди неудержимо счастливых улыбок — будто сказочный сон им наяву виделся…
Летнее солнце уже склонялось к западу и, встав вровень с окном опочивальни, горячим снопом света осветило лицо задремавшей Елены Стефановны. Открыв глаза, она быстро зажмурилась и, отвернув голову, осторожно подняла густые ресницы. Иван Иванович спокойно спал рядом. Лицо его показалось ей печальным. Горькие складки легли в уголках его губ. Это тревожит ее, она готова разбудить мужа, но он сам просыпается и улыбается ей. Все же и теперь в глазах его она видит печаль.
— Что-то случилось у тобя неприятное? — спросила Елена Стефановна. — Скажи мне все, мой Иван-царевич…
— Ничего нового, — ответил Иван Иванович, нахмурив брови. — Все то же. Мачеха с папой рымским через верейских и через Тверь сносится. Плетут паутину против отца и нас с тобой. Будь осторожна.
— Всегда яз настороже, царевич мой. И за тебя и за дитя наше трепещу, — взволнованно проговорила она и с досадой воскликнула: — Что ж отец твой глядит? Видит он или не видит, какое зло вокруг нас и вокруг него самого копится?
— Видит он все, — угрюмо молвил Иван Иванович, — а медлит и выжидает да все с делами государства согласует…
— А пока он примеряется, они и его и нас погубить успеют. Говорил ты с ним?
— Буду баить с ним, — вдруг нежно улыбнувшись, сказал Иван Иванович. — Утре беседа до завтраку с отцом мне указана. Днесь же коло тобя душой и сердцем хочу отдохнуть, люба моя, зоренька моя ясная…
На другой день разговор Ивана Ивановича с отцом был долгий и трудный. Молодой государь говорил осторожно, не подчеркивая семейной вражды. Отец понимал это и тоже скрывал свои чувства, но существо дела само выпирало наружу.
— Разведал яз, государь-батюшка, — говорил Иван Иванович, — о постоянном вестовом гоне из Вереи в Тверь, а из Твери в Литву и Польшу. Владыка Вассиан мне тайно сказывал: бывали-де в Твери и некои греки-униаты от двора государыни Софьи, которых ты к чужеземным государям посылывал…
— Ты узнал их имена? — спросил Иван Васильевич.
— Траханиоты, полагает владыка-то, а имен их не ведает. Послы сии таились вельми. Сам же князь Михайла их никому не объявлял, принимал один, токмо со своим дворецким.
— Добре, — задумчиво произнес государь. — Ну, далее сказывай.
Он был внешне спокоен, но руки его стали заметно дрожать. Видя это, Иван Иванович поспешил продолжить свое повествование.
— Когда из Твери мы сюда ворочались, — говорил он, — наши дозоры в лесу литовском, ближе к рубежам нашим, нашли в чащобе одной обглоданный зверями костяк конский, а на нем седло. Возле коня лежал костяк человечий, на котором портище все истерзано в клочья, а лицо и тело тоже звери объели. Кто сей, признать не могли. Меж костей стрелы были, а на человеке через плечо сумка. В сумке же, в малом совсем ларце липовом, была вот сия грамотка…
Иван Иванович протянул отцу небольшой исписанный кусок бумаги и добавил:
— Оленушке про сию грамотку яз не сказывал. Боюсь, встревожит, на сносях ведь…
— Не по-русски здесь писано, — медленно проговорил Иван Васильевич, рассматривая буквы, — а с нашим письмом сходно…
— По-грецки сие писано, — глухо произнес Иван Иванович и, взяв у отца бумагу, прочел: «Агапитэ патир кай василевс. Та эхаса тин харан му…»
Он оборвал чтение и добавил:
— А все, что тут написано, по-русски означает: «Любезный батюшка и царь. Яз не чую собя от радости, сведав о твоем получении купно с моей грамоткой и грамоты из Москвы. Его святейшество папа будет весьма доволен.
С любовью руку твою целую. Верная дочь твоя Марья».
Иван Иванович взглянул на отца и слегка дрогнул, увидев его белое, как мел, лицо. Помолчав, Иван Васильевич тихо сказал сыну:
— Тяжко нам без Федора Василича. Вборзе изыму его из рук басурманских. Ныне же ты, Иване, един со мной. Не спущай глаз своих с сего великого зла…
Старый государь в раздумье медленно пошел было к окну, но тотчас же обернулся. Он снова стал таким, как всегда, и спросил бодро и твердо:
— Князю Михайле и его крестоцелованью веришь?
— Ни на един миг, государь-батюшка, — быстро и уверенно ответил Иван Иванович.
— Как же мыслишь? — снова спросил Иван Васильевич.
— Все время яко на ратном поле быть с Тверью…
— Истинно! — сказал Иван Васильевич. — Михайла-то Казимиру под руку пойдет, а нам Тверь не отдаст…
— Сами возьмем! — пылко перебил отца молодой государь.
Иван Васильевич ласково взглянул на сына.
— Оба мы для Руси порадеть должны, — сказал он и добавил многозначительно: — Зорок будь и со всех ее ворогов, какие бы ни были, глаз не спущай… Ну, иди с Богом, надежда моя…
В сентябре пришла весть на Москву о смерти папы Сикста IV.
— Сие точно и достоверно, — докладывал обоим государям за ранним завтраком дьяк Майко, — ранее-то были токмо слухи, а ныне из Колывани купцы весть привезли: «Преставися папа Сикст в четверток на двенадцатое августа в пять часов нощи, а нового папу звать Иннокентий осьмой».
— А что о новом папе бают чужеземцы? — спросил Иван Васильевич.
— Бают он много хуже усопшего. Тоже великий, бают, разоритель будет. Пьяница, женок всяких и девок круг него невесть числа, детей от них великое множество…
— До сего нам дела нет, — перебил Иван Васильевич, — сие его гребта. А вот как он с Польшей и Литвой, как с басурманами?
— О сем бают разно, — продолжал дьяк. — Смута везде. Одной рукой, бают, новый папа деньги на крестовые походы собирает, а другой рукой тайными грамотами с султаном Баязетом о дружбе ссылается…
— При таких делах, — заметил Иван Иванович, — крулю Казимиру есть о чем думу думать…
— У круля-то и так борзости мало было с Москвой биться, — добавил насмешливо Иван Васильевич, — а нынче и того менее будет. Ежели вот наместник Христов и разоритель гроба Господня лобызать друг друга учнут, то Казимир-то меж двух огней окажется.
— Истинно! — смеясь, воскликнул Майко. — У Казимира-то, опричь всего, неполадки с уграми и чехами. Блазнят еще круля сии два престола — сынов у него много…
— Нынеча, мыслю, — продолжал Иван Васильевич, — Казимир-то намного к Михайле в Тверь запоздает, да мы все едино ждать не будем. Придем, Бог даст, еще поранее его!..
Государь с веселой усмешкой взглянул на сына, но быстро отвернулся, заметив, что тому не терпится что-то сказать.
— Андрей Федорыч, — обратился он к Майко, — как все содеяно по приказам нашим в Новомгороде? Есть у тобя вести от наместников?
— Оповестил меня наместник-то новгородский Яков Захарыч, что задержал он много старых посадников и тысяцких, вдов их и других именитых бояр и боярынь, которые разные сговоры вели с крулем ныне или в прежнее время. Задержанных пытал и про всю крамолу у них вызнал.
— А казну и села их? — спросил Иван Васильевич.
— А казну и села их — все на тобя, государь, велел отписать, — ответил дьяк Майко.
— Извести Яков Захарыча, — молвил старый государь, — что добре им все содеяно. Пусть всех задержанных с семействами их шлет в Москву, ко двору боярина Ивана Товаркова, а в Новомгороде еще коромольной землицы поискал бы. Иди с Богом.
— Днесь же, государь, вестовым гоном весть пошлю о сем наместнику, — вставая и кланяясь, проговорил дьяк.
Когда государи остались одни, старый государь подошел к отворенному окну. Осенний денек стоял погожий. Тишь и теплынь кругом. Иван Васильевич молчал и задумчиво смотрел на кремлевские сады. Вдруг густой, мельтешащей в воздухе тучей пронеслись неподалеку скворцы.
— На пролете, — беззвучно прошептал он и, неведомо почему, вспомнил о Марьюшке.
Сидели они вдвоем на лесенке возле башенки-смотрильни и так же вот на Москву и на скворцов глядели. И было это все будто давным-давно, будто и весь мир тогда был иной, на нынешний совсем не похожий. Нежно улыбнувшись, он оглянулся на сына, но, встретив его гневный взгляд, вместо ласковых слов сказал деловито и сухо:
— Ну, сказывай, Иване, как обо всем мыслишь?
— Мыслю, государь-батюшка, — взволнованно заговорил Иван Иванович, — что нельзя нам зло копить крут собя. Мы ведаем все и о большом и о малом гнезде! Все злые хитросплетенья их на глазах наших…
— Да. Сие все нам ведомо, Иване, и яз… — начал было Иван Васильевич, но, не кончив речи, спросил: — Скажи, как ты о новом папе мыслишь и о переменах, которые быть могут?
Молодой государь овладел собой: стало жаль отца, которому тяжко бывает, когда говорят с ним о мачехе. Помолчав, он ответил отцу спокойно и почтительно:
— Мыслю яз двояко. Может, папа и Казимир купно со своими доброхотами московскими и верейскими зло творить будут по-прежнему, как при Сиксте. Может, Иннокентий-то о крестовых походах токмо в трубы трубить будет, а сам Баязета вместе с Менглы-Гиреем на нас подымет. Может, и Литву с Ливонией на нас уговорит.
— Право мыслишь, Иване, — одобрил государь своего сына, — разумеешь, что все дела наши: государственные, военные и торговые — с таковыми же делами иноземных царств ныне сплетаются. Помни, чем более расти и крепнуть Русь будет, тесней еще станут сии сплетенья. От сего же все богатство наше, цена и сила денег наших…
Иван Васильевич задумался, а Иван Иванович с некоторым недоумением глядел на отца. Казалось ему, что отец намеренно отводит разговор в другую сторону.
— Батюшка, — сказал он с легкой досадой, — яз тобе о руке Рыма, о гнездах рымских и польских у нас на Руси, о зле, какое на нас в Москве мыслят…
— Иване, Иване, — ласково перебил сына Иван Васильевич, — сие все едино. Ты молвил, двояко мыслишь, а надобно трояко. Третье-то и есть главное. Токмо помысли, Иване, тверезо, а обиды и горечь ото зла забудь. Не будь в делах государствования гневом пьян. Помни, мы с тобой умрем, и внуки наши умрут, а Русь останется… Вот мы Новгород собе мечом покорили, казнили и казним многих, заставы в Новомгороде крепкие держим, а покоя и мира нет…
— Что ж нам деять-то? Руки сложить, зло против собя копить?
— Переменить все надобно на Руси, дабы злу места у нас не было. Не страшны нам хищные враны и волки — передавить их враз можно. Надобно так содеять, дабы негде было ворогам корни у нас пустить, дабы сами завяли, а люди, нужные нам, процвели. Сие главное дело наше, а разных злых мух и других мелких гадов разрядный приказ и Товарков с прочими слугами нашими истребят.
Иван Васильевич помолчал и твердо сказал:
— Надобно нам, Иване, не токмо руль от ладьи государственной в своих руках доржать, а и все весла, которыми ладья движется, в нужные нам руки передать. Сие главное. Разумеешь?
— Разумею, батюшка, — ответил Иван Иванович. — Вижу давно, что ты не из тех государей, которые из-за деревьев леса не видят. Токмо лес-то все-таки из деревьев слагается…
— Добре сказано, — рассмеялся старый государь, — а посему приезжай ко мне после обеда. Мы един на един с тобой и о деревьях побаим, и о гнилых и здоровых. Ну, иди с Богом. Ждать буду…
После обеда оба государя сидели в опочивальне Ивана Васильевича и почти полчаса вели тайную беседу. Оба были взволнованы, бледны, но говорили тихо, вполголоса.
— Тяжело мне, батюшка, — говорил Иван Иванович, — баить о сем. Токмо ведь сама же пишет Марья Андреевна и радуется, что грамоту отец ее из Москвы получил. От кого ж и что получил сей папский слуга Андрей Палеолог, короной своей торгующий?! Его же брат родной, Мануил-то, и того хуже. Сам ты ведаешь. Он и отечество и веру продал, дабы на султанской дочке жениться. Греки-то ныне, батюшка, все продают, не токмо чужое, а и свое отечество. Ничего не стоит таким и Русь-то продать, за которую мы с тобой живот положить готовы. Татары верней их. Касим и Данияр были и есть верные нам слуги: они клятвы своей не рушили…
— Сии татары-то верней нам не токмо греков, а и братьев моих родных, — молвил Иван Васильевич.
— То-то вот греки и в дружбе великой с удельными нашими да со всеми боярами-вотчинниками. Вольный и самодержавный государь на Руси им не надобен — ни тем, ни другим. Вместе они кашу варят.
— Пусть варят! — воскликнул Иван Васильевич.
— Котел сей с кашей кипящей им же на главу опрокинем! Пока мы с тобой живы, вороги…
— Ведаешь сам, государь, — взволнованно прервал отца Иван Иванович, — в животе нашем не токмо Бог волен, но и люди…
Иван Васильевич с любопытством посмотрел на сына и спросил:
— А как ты о воровстве и зле таком мыслишь?
— За тобя страшусь, а первое для сего зла — рука папы. Папские-то слуги в твоих хоромах живут, пьют и едят с тобой за единым столом…
Иван Васильевич нахмурил брови. Заметив это, молодой государь продолжал:
— О сем, батюшка, ты больше меня ведаешь. Яз же тобе еще молвлю токмо о слугах круля Казимира. Вот днесь ты мне сказывал о ладье государственной, а у самого-то руля у нас и фрязины есть, и греки, и ляхи, и татары, и литовские выходцы разные…
— Назови, кто? — приказал Иван Васильевич.
Иван Иванович заколебался сначала, но потом сказал твердо и резко:
— Волю твою, государь, смотреть за иноземцами исполняя, яз и слуги много лжи всякой приметили. Первое — не верю яз князю Лукомскому. Хошь и отъехал он к нам от Казимира, а веры ему нет. Греки с ним в большой дружбе и ляхи, которые у нас служат, бывают у Лукомского. Есть еще братья Селевины, выходцы из Литвы, которые мытниками у ляхов возле нашего рубежа служили. Сии, яко псы, все везде нюхают. Верейский князь с Марьей Андревной…
Иван Иванович замолчал в волнении, но, пересилив себя, добавил:
— В хоромах же у княгини твоей, как ты ведаешь, врач есть и две вещие бабы, которые всякие зелья варят…
Иван Васильевич утомленно закрыл глаза.
— Устал яз, Иване, — сказал он тихо. — Все вот Федор Василича жду. Мыслю, вборзе он из полона воротится. Тогда втроем мы думу о всех злоумышленьях подумаем. Днесь же нам наиглавное — с Тверью кончать. Следи посему за каждым шагом князь Михайлы. Пымаешь саму малость какую, и сей же часец мы на Тверь свои полки поведем… О верейских же яз сам не забуду. С них начинать надобно…
Иван Иванович улыбнулся и, поцеловав у отца руку, вышел из его опочивальни.
В день бабьих именин, сентября семнадцатого, государыня Софья Фоминична обычно праздновала день ангела по второму своему имени, оба государя — Иван Васильевич и Иван Иванович — прибыли к Софье Фоминичне после завтрака с дарами и поздравлениями. Отслушав молебен и поздравив еще раз мачеху, Иван Иванович извинился нездоровьем жены и тотчас же отъехал к себе домой. Старый государь остался на обед. Услышав об этом, Елена, старшая из детей его, захлопала в ладоши, бросилась с радостным криком к отцу:
— Остался, остался, остался!
Государь поднял Елену на руки и нежно поцеловал в обе щеки. Почему-то ему вспомнилось, как в дни детства маленький братец его, Юрий, так же вот заплескал руками от радости, а бабка Софья Витовтовна строго остановила его, сказав:
— Не подобает так княжичу…
Иван Васильевич ласково поглядел на свою любимицу и подумал, что теперь другие уж времена и другие обычаи.
— Девятый годок уж Оленушке нашей, — проговорил он вслух, любуясь дочкой. — Мыслил яз, будет она в мать, маненькая, а она вишь как поднялась, будто сосенка в бору…
— В тобя пошла, — лаская девочку, сказала Софья Фоминична и продолжала, коверкая слова: — Родился так вот: Элен, Феодосия, другая Элен, сего лета в апреле Эудоксия, а ныне яз паки тязела стала, пяти месяс…
Иван Васильевич рассмеялся.
— Чем более детей, семейство крепче, — сказал он шутливо. — Токмо ты девок уж не роди, а то девок-то у нас с тобой четыре есть, а сынов — токмо три…
— Тут не наса воля, а Бозья, — смеясь же, ответила Софья Фоминична.
Иван Васильевич окинул жену быстрым взглядом и заметил, что к тридцати пяти годам она еще больше потолстела, но все же была свежа и моложава.
— Просвирка, — шепнул он одними губами и добавил вслух: — После обеда яз отдохну не более часа, мне надобно…
— А ми на полевин час ране обед соберем, — смеясь, лукаво перебила его Софья Фоминична и, увидев вошедшую кормилицу с пятимесячной Евдокией на руках, пошла ей навстречу, радостно бормоча:
— Миля моя, миля…
Слушая нерусский выговор жены, Иван Васильевич вдруг почувствовал около себя все чужим, кроме маленькой Оленушки. Особенно чужой показалась ему сама Софья — женщина небольшого ума, но хитрая, льстивая, чувственная и злобная святоша. И в этот день было для него особенно убедительным все, что говорил ему о мачехе сын его любимый…
Октября десятого, в пятницу, на третий день, как зима начала становиться, прискакал к отцу перед самым обедом крайне взволнованный Иван Иванович.
— Батюшка, — с трудом выговаривали его дрожащие губы, — бабка-повитуха баит, Оленушка моя родит… Вборзе, баит, родит…
— Ништо, Иване, ништо, — с улыбкой перебил сына старый государь, — так уж от Бога поставлено. Все женки рожают, на том и род человечий держится…
Иван Иванович схватил отца за руки.
— Батюшка, — горячо говорил он, — един ты у меня родной. Молю тя, приезжай обедать ко мне! Приезжай. Колымага моя у твоего крыльца. Легче мне с тобой!..
Когда они приехали в хоромы Ивана Ивановича, там хотя и не было никакой суматохи, но стояла особая тревожная тишина, и слуги исполняли свои обязанности как-то ускоренно, будто спешили куда-то.
У красного крыльца ожидал государей дворецкий Ивана Ивановича, все тот же Данила Константинович, которого, заменив греком, давно уже отпустила от себя Софья Фоминична.
Молодой государь опять заволновался и, побледнев, спросил дворецкого:
— Как с государыней-то?
— Все слава Богу, — с улыбкой ответил Данила Константинович и, поклонившись старому государю, поцеловал протянутую ему руку.
— Ну, пойдем, батюшка, токмо взглянем на княгиню мою, — весело проговорил Иван Иванович, — да сей же часец обедать будем…
— Стол-то уж собран, государь, — доложил дворецкий.
— Добре, добре! — воскликнул Иван Иванович и быстро побежал вверх по ступеням.
Иван Васильевич с улыбкой переглянулся с дворецким.
— Младость сие, Данилушка, — со вздохом сказал он и добавил: — После обеда, как всегда, приготовь постель мне в трапезной…
— Слушаю, государь, — тихо молвил дворецкий.
В покоях Елены Стефановны Иван Иванович стоял возле постели жены, когда вошел туда старый государь. Здесь же были бабка-повитуха и две старые боярыни из приближенных покойной Марьи Ярославны. Все они низко поклонились государю, а он, узнав старых служанок матери своей — Ольгу Тимофеевну да Степаниду Федотовну, поздоровался, назвав их по имени и отчеству.
Встретив взгляд снохи, он улыбнулся и ласково спросил:
— Как тобе, доченька, можется?
Елена Стефановна была тронута приходом свекра.
— Благодаря Богу, добре, — радостно молвила она. — Молю тя, государь, благослови мя, отца вместо…
Как только Иван Васильевич благословил сноху и та поцеловала его руку, к нему приблизилась старая боярыня Степанида Федотовна и, низко кланяясь, молвила:
— Идите, государи, к собе в палаты. Надоть нам роженицу готовить…
За трапезой беседа зашла о разных делах государственных.
— Не успел яз сказать тобе, Иване. Был у меня до твоего приезда дьяк Майко, за ранним завтраком, — начал Иван Васильевич, — вести принес из Пскова. Смерды там пуще прежнего мутят, а на вече снова нестроенья идут и смуты. Повелел яз тайный приказ послать наместнику, дабы масла в огонь подливал…
— Разумею сие! — воскликнул Иван Иванович с усмешкой. — Хочешь ты, дабы Псков сам в руки Москвы пошел, а возьмем Псков-то, можно и на смердах так узду затянуть, что не пикнут…
— Сие все так, Иване, — заметил старый государь, — запомни главное: государю надобно зрить не токмо днешнее, а и то, что через многие лета будет. Посему мыслю яз и до взятия Пскова и после многие льготы смердам дать. Сии мужи — крепкие хозяева и торговцы — не что ведь иное, а лен сеют. Годны они, дабы и из них порубежных помещиков изделать, яко изделали мы помещиков из холопов опальных бояр новгородских. Они и ныне первые из псковичей немецких ворогов на собя принимают. Нам, а может, детям и внукам нашим, они главным оплечьем еще долго будут против Ливонии. Может, уж тобе даже придется испомещать их, то ты земли им поболее прирежь, дабы работников и холопов еще более собе завели. Они же тобе и воями будут.
В это время, слегка скрипнув, отворилась дверь. Боярыня Степанида Федотовна, радостная и взволнованная, вскочила в трапезную.
— Бог сына дал! — воскликнула она. — Государыня здрава, благополучна. Когда же, государи, молебен петь будут в крестовой, забегу покличу вас.
Иван Иванович, побледневший сначала и окаменевший, вдруг ожил и, радуясь и плача, бросился обнимать отца.
— Батюшка, сын у меня! — восклицал он. — Сын ведь, батюшка! Сын!..
Отец, отерев ладонями слезы со щек, перекрестился и проговорил:
— Продлил Господь род наш. Да горит свеча от свечи, да не угаснет вовек!..
На четвертый день после рождения сына, октября четырнадцатого, Иван Иванович сидел у отца за ранним завтраком и, в ожидании дьяка Майко, весело беседовал.
— Хочу тобе и сношеньке, — говорил старый государь, — подарить нечто «на зубок». Хочу, что матерь твоя получила в наделок, вернуть сыну и внуку ее.
Иван Иванович с благодарностью поцеловал руку отца и молвил:
— Сие будет великой радостью Оленушке, ставшей ныне через сына моего кровной родней нашей…
В это время вошел и поздоровался с государями дьяк Майко.
— Будь здрав и ты, — ответил ему государь, — садись. Как новгородцы-то?
— Ночесь токмо привезли их. Мужья на дворе боярина Товаркова, Ивана Федорыча, а жены их с детьми малолетними в иных местах за приставы посажены. Начальник стражи весть привез от наместника твоего. Воротился из бегов в Литву боярин новгородский Иван Савелков токмо сам-третей! Король его не пожаловал, не принял, а опричь того свои же челядинцы ограбили да бросили его…
— И добре изделали! — смеясь, заметил Иван Васильевич. — Ты вот, Андрей Федорыч, вестовым гоном оповести Якова Захарыча, дабы вотчины его к коромольной землице прибавил, а летуна сего поимал…
— Сей птице Яков Захарыч соли на хвост насыплет! — воскликнул Майко. — Более никуда уж не полетит…
Все слегка рассмеялись.
— Ну, иди с Богом, Андрей Федорыч, да пришли-ка мне сей же часец Димитрия Володимирыча.
Когда дьяк вышел, Иван Васильевич оживленно прошелся несколько раз вдоль трапезной и, остановясь у стола, налил до краев два кубка самым дорогим заморским вином и молвил:
— Пью за тобя, сын мой, за сноху мою и за внука моего, нареченного Димитрия…
— И за тобя, батюшка мой и государь! — чокаясь, воскликнул Иван Иванович.
Поставив пустой кубок на стол, Иван Васильевич с радостной и в то же время печальной улыбкой смотрел на сына, допивавшего вино. Когда же тот поставил тоже пустой кубок на стол, сказал ласково:
— Хорошо тобе, Иване. Позади тобя — яз, впереди тобя — Димитрий.
Помолчав, он добавил:
— Впереди же меня — ты, а позади — токмо смерть…
Дверь отворилась, и вошел казначей государев, боярин Ховрин.
— По приказу твоему, государь, — сказал он, поклонился и поздоровался.
— У меня к тобе, Димитрий Володимирыч, недолга беседа. Прикажи принести сюды все из саженья[131] покойной великой княгини моей Марьи Борисовны, Царство ей Небесное!
Ховрин растерялся, побледнел и со страхом глядел в лицо государю. Иван Васильевич почуял что-то неладное. Брови его сдвинулись, руки стали слегка дрожать…
— Сказывай, — глухо произнес он.
— Все сие взяла собе княгиня твоя Софья Фоминична…
— Как ты, злодей, смел позволить? — закричал Иван Васильевич в бешенстве. — О голове своей забыл?
Глаза его горели беспощадной злобой. Ховрин упал на колени.
— По приказу твоему, государь, — с трудом, дрожащим голосом выкрикнул он, теряя соображение. — По приказу твоему…
— Лжа сие! Сказывай правду, а то будет тобя Товарков спрашивать.
— Помилуй, государь, дай мне слово. Забыл ты, государь, как было…
Иван Васильевич, преодолев гнев свой и не спуская глаз с Ховрина, тихо проговорил:
— Встань и сказывай.
Ховрин оправился от страха.
— Сие было, государь, в лето шесть тысяч девятьсот восемьдесят второе,[132] когда царевич Андрей Фомич дочерь свою, Марью Андревну, из Рыма привез…
— Ну? — нетерпеливо молвил государь.
— Сие можно по описям проверить, — продолжал уверенно Ховрин. — Супруга твоя, желая дарить брата и племянницу, приказала именем твоим дары для выбора ей приготовить…
— Помню, — тихо молвил государь.
— О сем яз тогда довел тобе, а ты мне приказал: «Из камней, злата и серебра токмо по четвертому списку и ниже». Яз спросил тобя: «А из женска портища?» Ты же мне приказал: «Сие по ее выбору». Она и выбрала все из наделки светлой памяти покойной княгини твоей.
— А ты не давал бы… — сказал Иван Васильевич.
— Как же мне было государыни и тобя, государь, ослушаться?
Иван Васильевич помолчал, потом ласково обнял боярина Ховрина и поцеловал.
— Прости мя, — проговорил он, — повинен в том, что не упредил тя о саженьи княгинюшки моей милой…
Вдруг снова нахмурил брови и приказал:
— Немедля иди ко княгине Софье Фоминичне, истребуй от нее моим именем оное саженье. Принеси его сюды сей же часец…
— Слушаю, государь! — воскликнул Ховрин, направляясь к дверям.
Софья Фоминична завтракала у себя в трапезной, стены которой были обиты дорогой золотой парчой. Около нее сидел красивый грек средних лет, ныне ее дворецкий, один из Траханиотов, Димитрий Эммануилович, главный ее советник.
Перед ними почтительно стоял старший из братьев Селевиных, Захарий, торговавший в Москве драгоценными каменьями.
— Недобрые вести, — говорил он с трудом, наполовину по-латыни, наполовину по-итальянски, — недобрые вести, государыня. Гонец с грамотой княгини верейской пропал без вести. Ни в Литве его нет, и назад он не воротился…
Чтобы лучше быть понятым, Захарий шепотом повторил сказанное на русском языке, припутывая польские слова. Потом снова перешел на латино-итальянский язык.
— Извини меня, государыня, — сказал он, — плохо я знаю чужие языки, говорю же хорошо только по-еврейски и по-польски, а этих языков ты не знаешь…
В это время вошла служанка Софьи Фоминичны и тревожно прошептала по-итальянски ей на ухо:
— Пришел казначей государев с толмачом…
Софья Фоминична многозначительно переглянулась с дворецким и указала глазами на Селевина. Дворецкий понял.
— Пойдем, Захарий, ко мне, — сказал он, — к государыне пришли важные люди…
— Побудь с ним, Димитрий у себя, — взволнованно добавила государыня. — Впрочем, оставь его лучше у доктора, а сам скорее приходи обратно.
Когда они вышли из трапезной, Софья Фоминична велела служанке скорей принести ей волосник, а также и летник, чтобы прикрыть им сверху свое иноземное платье. Едва она успела переодеться, как вернулся Траханиот и пошел за Ховриным.
Войдя в трапезную, государев казначей, чтобы успокоиться, дольше обычного крестился на образа.
— Будь здрава, государыня, — сказал он, — на многие лета.
— Будь и ты здрав, боярин, — ответила Софья Фоминична и добавила по-итальянски: — Пусть теперь толмач переводит. От кого и зачем ты ко мне пожаловал?
— От имени государя моего, великого князя Ивана Василича, — все еще волнуясь, ответил Ховрин, — дабы взять у тобя, государыня, сей же часец саженье покойной княгини его…
Софья Фоминична побледнела, потом лицо ее пошло красными пятнами. Она взглянула на своего дворецкого — тот был белый, как мел, и губы его дрожали.
— Придется сказать о верейских, — проговорил он по-гречески, — иначе будет хуже…
Глаза Софьи Фоминичны загорелись злобой и ненавистью, и она с гневом выкрикнула Ховрину что-то по-итальянски, а толмач перевел:
— Нет у меня ничего! Саженье подарила я в приданое племяннице своей Марье Андревне. Иди!
Ховрин молча поклонился и быстро вышел.
— Димитрий, Димитрий! — яростно воскликнула по-гречески Софья Фоминична. — Варвар этот меня, царицу, рабой своей сделал! Опутал детьми, любовь мою отнял…
— Молчи, безумная, и у стен есть уши, — остановил ее Траханиот и добавил: — Помни, у тебя уже три сына. Можно поторопить смерть…
— Но пошлет он к Марье за саженьем, — беря себя в руки проговорила Софья Фоминична, — а там, кроме саженья, найдут еще то, что не его, а нашу смерть поторопит!..
— Успокойся, — ласково сказал Траханиот, гладя и целуя ей руки. — Надо упредить верейских. Тотчас же я прикажу Селевину, дабы он племянника своего Иосифа гонцом послал к Марии. На золоте наш гонец скорее, чем государевы вестовым гоном, в Верею поспеет…
Обменявшись мнениями о судьбе саженья, оба государя замолчали в нетерпеливом ожидании. Но Иван Иванович не выдержал.
— Яз мыслю, — сказал он мрачно, — все драгоценности матери ушли уж на разные злые умыслы.
— Ховрин все скажет, — молвил Иван Васильевич, — не охотник яз гадать, да и гадать-то не на чем, опричь как на бобах. Подожди малость, ведь и половины часа не прошло…
В дверь постучали. Боярин Ховрин вошел сильно взволнованный.
— Государыня в гневе великом, — начал он сразу. — Саженье сие, баит она, в наделок племяннице своей отдала…
Иван Васильевич побледнел и крепко сжал губы.
— Опять Верея! — невольно сорвалось с уст Ивана Ивановича.
Старый государь с укоризной взглянул на сына и, обратясь к казначею, приказал:
— Димитрий Володимирыч, приготовь мне опись всего, что государыней взято для Марьи-то. Да позови ко мне Саввушку. Опись-то не задержи…
— Слушаю, государь, — сказал Ховрин, торопливо выходя из покоя. — Опись же сей же часец изделаю.
Иван Васильевич медленно стал ходить из угла в угол.
— Иване, возьми собе правилом, что государю не всегда и не перед всеми можно мысли свои сказывать, — проговорил он, но, увидев вошедшего Саввушку, приказал ему:
— Гони к боярину Товаркову, дабы он немедля с тобой вместе ко мне приехал.
Саввушка поспешно вышел, а Иван Васильевич продолжал молча ходить взад и вперед. Неожиданно он остановился перед сыном и спросил:
— Скажи, какие у тобя полки ближе к литовским рубежам стоят?
— Полки князя Бориса Михайлыча Турени-Оболенского, возле Можая…
— А какие еще есть полки ближе на полдень?
— Нет полков ближе, — ответил Иван Иванович, — опричь малых застав.
Иван Васильевич подошел к столу, где у него хранились всякого рода карты, достал ту, на которой московские рубежи начертаны, и положил сверху на стол. Потом, отворив дверь в сенцы, крикнул страже:
— Пришлите дворецкого!..
— Здесь я, государь, — отозвался дворецкий, подбегая к дверям, — стражу сменял…
Войдя в покои, он поклонился обоим государям и молвил:
— Приказывайте, государи.
— Скажи страже, Петр Василич, — проговорил старый государь, — как приедет боярин Товарков, более никого ко мне не допущать. Сам же поезжай к Димитрию Володимирычу, возьми от него опись, которую жду, и немедля сам привези ее. Иди.
Дворецкий вышел, но дверь снова отворилась, и Саввушка пропустил вперед себя боярина Товаркова, тощего человека с большими синими глазами, с жидкой, но длинной, слегка седеющей бородой. Боярин был резок в движениях и походил своими повадками на какого-то монаха-отшельника. Лицо же его все время передергивалось странной улыбкой.
— По приказу твоему, государь, — сказал он, истово перекрестясь на образа и кланяясь обоим государям.
— Садись, Иван Федорыч, — молвил Иван Васильевич, — а ты, Саввушка, иди и к нам более никого не допущай.
Молодой великий князь по велению государя рассказал Товаркову, какую грамотку Марья Андреевна послала к отцу своему в Рим, где и как эту грамотку перехватили дозоры московские. Товарков слушал жадно, не пропуская ни единого слова, синие глаза его вспыхивали, а на лице чаще играла улыбка.
Рассказал Иван Иванович и о постоянной вестовой гоньбе между Вязьмою, Вереей и Тверью, но о Москве промолчал, предоставляя сказать о саженье отцу самому. Но Иван Васильевич, взглянув на сына, глухо промолвил:
— Сказывай и о саженье.
Товарков насторожился еще более, и, по мере того как двигался вперед рассказ Ивана Ивановича, казалось, что боярин, будто собака, неотступно бежит по незримому следу.
В это время в покой вошел Саввушка и передал Ивану Васильевичу несколько исписанных листков бумаги…
— Петр Василич привез от боярина Ховрина, — прошептал он.
— Добре, — тихо ответил государь, — иди.
Когда Иван Иванович закончил рассказ, старый государь сказал Товаркову:
— Вот тобе, Иван Федорыч, опись наделка покойной княгини моей. Токмо взгляни поострей, нет ли в деле сем, опричь саженья, коромолы какой. Разумеешь?
— Разумею, государь, — ответил Товарков, — успеть бы: не упредили бы нас вороги…
— Иване, — прервал Товаркова Иван Васильевич, обращаясь к сыну, — покличь Петра Василича, дабы принес бумагу и воск.
Дворецкий явился с зажженной свечой, с пером, чернильницей, бумагой и воском. Поставив и положив все это на стол, он вышел.
— Пиши, Иване, — приказал Иван Васильевич сыну: — «Великий князь, государь всея Руси Иван и великий князь Иван Младый повелевают тобе, князю Турене-Оболенскому: сотвори с князьями верейскими, как укажет тобе боярин Товарков Иван Федорыч».
Когда грамота была написана, оба государя сделали на воске оттиски своих именных перстней.
Принимая эту грамоту из рук государя, Товарков спросил:
— Под стражу брать?
— Возьми молодого князя с царевной Марьей. Старика не бери. Иди.
— Будьте здравы, государи, — кланяясь, простился боярин и направился к дверям.
— А как у тобя новгородцы-то? — спросил вдогонку Иван Васильевич.
— Добре, государь, — усмехнулся Товарков, — мой поп-то, Иван Гречновик, уже исповедует их.
— Ну, иди. Ворочайся борзо. Дай Бог тобе удачи.
На третий день после отъезда в Верею племянника Захария Селевина Софья Фоминична за ранним завтраком получила радостную весть. В Москву из Вереи прискакал через село Подол[133] молодой Афанас Григорьевич Яропкин, из смоленских бояр.
Государыня принимала его в тайном покое при одном только дворецком Димитрии Траханиоте.
— Племянник Захария прибыл в Верею, — говорил Яропкин по-итальянски, — к самой ночи, почитай, на сутки ранее Товаркова и князя Турени…
— Успел, слава Богу! — воскликнула Софья Фоминична.
— Упредили, государыня, — продолжал Яропкин. — Успел князь со княгиней Марьей все собрать из казны своей. Взяли всех слуг своих верных…
— А гонец от папы? — спросил Траханиот.
— Тот еще накануне отъехал в Тверь, а оттоле в Литву на Великие Луки.
Софья Фоминична перекрестилась и с улыбкой сказала:
— Теперь я совсем спокойна. Расскажи все подробно.
— Князь Василий Михайлыч, воевода весьма искусный, — начал Яропкин, — мигом все решил. Составил крепкий отряд из лучших и верных конников. Назначил передовые дозоры, выделил небольшую часть отряда, дабы тыл прикрывать на случай погони и с пути ее сбивать…
— Куда же погнал он? — спросил Траханиот.
— К истоку реки Протвы, напрямки к литовскому рубежу. Догадался я, что на Вязьму он побежал, и сам в тот же часец на Москву погнал…
— Ну, а где рубеж он хотел перейти? — спросил Димитрий Траханиот.
— Ведал князь Василь Михалыч, где и какие наши заставы у рубежей стоят. Выбрал самую слабую, у Протвы.
— Ну, а как удалось им? — снова заволновавшись, спросила государыня.
— На другой день, когда я уже обедал в монастырском селе, пригнали туда также некоторые из дворских князя верейского. Говорили мне, что лютый бой был у Протвы. Разбил князь нашу заставу и в Литву перешел, а литовские заставы ему помогли…
— Почему же дворские бежали? — спросил Траханиот.
— Сказывали они, что князя Оболенского испугались. Он вдоль рубежа к Верее от Можая спешил, и боялись боярина Товаркова, который со своим отрядом конников ближним путем тоже в Верее шел. Говорят, в сем бою у Протвы много было убитых и раненых.
Задав еще несколько вопросов Яропкину, Софья Фоминична ласково сказала ему:
— Благодарю, Афанас Григорич, за верную службу. Иди, Димитрий Эммануилич сам проводит тебя из хором. Бог даст, достойно наградим твое усердие, а пока возьми вот это…
Государыня сняла со своего большого пальца золотой перстень с синим яхонтом и отдала Яропкину. Тот почтительно поцеловал ее руку по польскому обычаю и, низко поклонившись, вышел вслед за дворецким.
В тот же день к ночи пригнал вестник и к государю Ивану Васильевичу от боярина Товаркова из Вереи с тайной грамотой. Иван Васильевич тотчас же послал Саввушку за сыном.
Иван Иванович прискакал немедля и, войдя в покои отца, воскликнул:
— От кого вести-то? Мы с Оленушкой глаз сомкнуть не могли…
— От Товаркова грамота, — молвил Иван Васильевич.
Сорвав печать и холст с небольшого столбца, он передал грамоту сыну и нетерпеливо сказал:
— Читай.
— «Будьте здравы, государи! — стал читать Иван Иванович. — По воле Божией, упредили нас московские доброхоты князя верейского. Вестник-то их из Москвы, почитай, на полсуток ранее нас в Верею пригнал. Мне же надо было от Можая более тридцати верст ехать до Вереи, а от Вереи до литовского рубежа всего тоже тридцать верст. Князь же Оболенский Борис Михайлыч саму малость не настиг беглецов-то. Хоша ему вдоль рубежа скакать еще дальше было, всего токмо на час опоздал он к бою у Протвы. За сие же время верейские, почитай, на десять верст вглубь Литвы угнали. Все же князь Борис Михайлыч, литовские заставы прорвав, верст восемь гнался, а более не мог и воротился. Яз же об измене князя Василья и княгини много всего вызнал. Вызнал много и о Твери, и о Москве, и о братьях твоих, государь. Простите, государи, неудачи наши. Сие не от нерадения нашего, а токмо от воли Божией. Бьем челом вам. Ждем приказа вашего, как нам быти. Слуги ваши князь Борис Оболенский да Иван Товарков».
Окончив читать, Иван Иванович воскликнул:
— Никто ведать о сем не мог, опричь мачехи и слуг ее грецких! Требуя у ней саженье, мы сами ее обо всем известили, а она сей же часец упредила верейских. У них меж Москвой, Вереей и Литвой свой вестовой гон есть.
— Может, и прав ты, Иване, — гневно сказал Иван Васильевич, — но князья верейские дорого мне заплатят за саженье Марьюшки! Возьму яз за собя все вотчины их: Ярославец, Верею и Белоозеро! Не будет на свете более удела верейского!..
Иван Иванович внимательно следил за отцом и, когда тот замолчал, тихо промолвил:
— Яз, государь-батюшка, прав был, говоря тобе о большом и малом гнезде, о ворогах отечества нашего…
— Может, яз и более тобя ведаю, — сурово прервал Иван Васильевич сына. — Да отстранить все зло не так легко, как ты мыслишь.
— А Русь сего требует, — осторожно заметил Иван Иванович. — Ворогов надо казнить беспощадно и первее — отнять у них все уделы…
— Ох, Иване, Иване, — мягко произнес старый государь. — Все сие мы деять должны с трезвым разумом, дабы пуще не повредить государству…
Помолчав, Иван Васильевич задумчиво добавил:
— А может, придется и не одних ворогов казнить, а и многих друзей и родных по крови. Неведомо нам, когда и что от нас государство-то потребует…
Наступил ноябрь, — листогной, полузимник, и дни укоротились и потемнели, а солнце даже в полдень не греет. По утрам заморозки, а в садах рдеет рябина, звенят синицы, и на пустырях, среди почерневших лопухов, репейников и прочих сорных трав звонко перекликаются желто-зеленые чижи и пестрые нарядные щеглы…
Давние времена детства и юности мерещатся Ивану Васильевичу, перебивая его размышления о судьбе Руси, и мешают ему.
— Стар становлюсь, — досадливо шепчет он, отходя от окна.
Сегодня он окончательно должен решить дело о вотчине князей верейских так, чтобы другим неповадно было, а вспоминается о том, как отец из плена татарского вместе с князем Михайлом Андреевичем в Москву вернулся. Оба молодые тогда они были: и отец и дядя. И вдруг Илейка ни с того ни с сего как живой пред глазами встает.
Слегка скрипнув, отворяется дверь, и входит Иван Иванович.
— Не опоздал? — спрашивает он, здороваясь с отцом, и садится рядом с ним за стол, собранный для раннего завтрака.
— Есть еще время до прихода Майко, — ответил старый государь и сам спросил: — Как внук-то?
— Добре, батюшка, и матерь его в добром здравии. А как с Вереей?
— Из Вереи пишет мне Товарков, — ответил государь, — плох стал дядя-то мой. Заболел старик от измены сына, от воровства его перед Русью. Вряд ли долго протянет. Хочу ему на дожитие отнятой у него удел-то оставить, вернуть по докончанью…
— А подпишет он докончанье-то?
— Сам просит. Уважить хочу его покорность и старость. Опричь того, в духовной он весь удел свой мне отказывает. Ну да о сем с Майко подумаем вместе…
Дверь быстро отворилась, и еще на пороге дьяк Майко радостно начал:
— Будьте здравы, государи! Слух добрый пришел из Поля про Курицына!..
— Сказывай скорей! — весело воскликнул Иван Васильевич. — Иди садись и сказывай, от кого слух-то?
— От царевича Данияра, — ответил дьяк. — Слух-то степной. Может, и не все верно. Токмо в степных-то слухах всегда зерно правды бывает. Сказывают татарские казаки, которые, как волки, по всему Полю мечутся и до Крыма доходят…
— А ты, Андрей Федорыч, — прервал дьяка старый государь, — саму весть-то сказывай!
— Бают казаки, у султана-де один московский полоняник в великую честь вошел, и от сего зло степнякам будет. Сей русский боярин, бают они, о заключении мира с Москвой у султана молит, дабы Поле вместе в свои руки взять и торговые пути свои беречь от татарского грабежа…
— Всяк со своей колокольни звонит, — заметил Иван Иванович.
— И по своему разуму, — молвил с усмешкой старый государь. — По слуху-то похоже, что речь идет о Федоре Василиче. Дай Бог ему удачи, ежели верно сие.
— Яз мыслю, — радостно сказал Иван Иванович, — опричь Федора-то, никто того баить не может.
Иван Васильевич улыбнулся и весело проговорил:
— Баит он так, словно сокровенные мысли мои угадал! Ну, а топерь, Андрей Федорыч, о верейских делах. Докончанье с султаном — токмо еще журавель в небе, а с князь Михайлой Андреичем — синица у нас в руках.
— Слушаю, государь, — молвил дьяк.
— До тобя, — продолжал государь, — яз с соправителем своим думу думал о князе Михайле Андреиче. Болеет старик-то, плох стал, а ума не теряет. Сам в духовной, которую мне прислал, отказывает удел свой нам. Вот как он пишет: «Свою же вотчину господину и государю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси». Просит токмо о слугах — суды и дарованья его сохранить, да молит о вечном помине души его в некоих монастырях…
Иван Васильевич помолчал и, обратясь к сыну, спросил:
— Как, государь, ты мыслишь о том, ежели отдать на дожитье старику удел, и под какое докончанье?
— Отдать, государь, можно, — ответил Иван Иванович, — но лишь под такое докончанье, которое будет согласно с его духовной. Писать еще в докончанье, что лишает Михайла-то сына наследства, а по смерти, согласно духовной, тобе всю вотчину отказывает. О слугах и помине души яз согласен.
— Еще, государи, — вступился в разговор дьяк Майко, — надо указать, дабы не ссылался он с сыном некоторою хитростью…
— Изготовь, Андрей Федорыч, — сказал государь, — докончанье с несколькими списками с него, как мы тут решили, а потом один список князь верейский подпишет при Товаркове и при нем же нам крест поцелует…
В непогодливое время, ноября двадцать первого, когда «Веденье ломает леденье», вернулся из Вереи боярин Товарков. Он привез договор, подписанный князем верейским с великим князем московским «на всей его государевой воле» и утвержденный крестоцелованием.
В это же время вернулись из похода на вогуличей воеводы государевы князь Федор Романович Курбский да Иван Иванович Салтык-Травин.
— Настигнув вогуличей со своими полками из вологжан и устюжан, — говорили воеводы, — мы на них с такой яростью ударили, что враз вороги дрогнули и побегли. Многих за разбои их мы насмерть убили, а прочие все по чащобам да стремнинам лесным схоронились. После сего ни воев их, ни семейных их, никого более не видали. Кругом леса, и бродили мы в них одни. Токмо две-три пустые деревеньки по две избы нашли. Яко звери дикие живут вогуличи.
— От сего нам и Строгоновым, опричь пользы, другого убытка нет, — усмехнувшись, заметил Иван Васильевич и отпустил воевод.
Когда воеводы вышли, государь рассмеялся.
— Плачут, — сказал он и, сдвинув брови, добавил: — а сами, чаю, женок и девок по деревням нахватали немало да Строгоновым продали. У них на соляных-то промыслах мужиков много, у которых женок нет. Поди, девок-то не менее как по рублю продавали…
— Они, государь, своего не упустят, — подтвердил дьяк Майко, оставшись после доклада воевод. — Наши-то воеводы, коли можно, охулки на руки не положат!
— Сколько же из корысти своей у вогуличей они семей разорили, скольких рук лишили! — проговорил Иван Иванович.
— Ништо, Иване, — ответил ему отец. — Перестанут разбойничать, будут Москве покорны, и будет у них тишь да гладь. Будут жить собе, поживать, добра наживать, да и нам дани платить соболями да куницами…
Обернувшись к дьяку, он спросил:
— Ну, а у тобя какие вести, Андрей Федорыч? О Курицыне не слыхать?
— Нет, государь, о нем точных вестей еще нет, — ответил Майко. — Вот из Твери вести о князе Михайле есть. Бают доброхоты наши, в страхе великом он от бегства князя верейского со княгиней. Боится, что Товарков нечто и о нем вызнал. Тайно с крулем Казимиром снова ссылаться начал.
— А ты с доброхотами нашими свои дозоры наряди, а за тайную грамоту князя Михайлы наград не жалей.
— Сие уж наряжено, государь, — сказал дьяк. — Куплен у нас главный из гонцов князя Михайлы. Когда сугубо тайную грамоту в Литву пошлет, он, главный-то, нас упредит…
Иван Васильевич сурово нахмурился.
— На сей раз князю Михайле пощады не будет, — сказал он гневно и спросил: — А как новгородцы? Сии ведь с тверским и верейским из единого гнезда птицы!
— Товарков просил у тобя, государь, приказа о них. Все в воровстве и крамоле против Москвы сознались. Ныне же от всего отрицаются…
— Утре всех поиманных златопоясников и прочих вотчинников, — приказал государь, — повесить без шуму на дворе Товаркова.
В полночь снова мороз прихватил, и с неба посыпался мелкий сухой снежок. Побелел весь двор Товаркова, и заметно на белом обозначились столбы с перекладинами, а на них петли из пеньковых веревок…
До рассвета далеко еще — в ноябре теперь едва брезжить начинает лишь в девятом часу. Можно разобрать сквозь белесую мглу, что где-то за тучами бродит по небу месяц и бросает на все земное мутные отсветы.
Пустынно и глухо по всем улицам и дворам московским, и кажется, будто волны какие-то серые неясно крутом перекатываются. Нигде ни одна искорка не сверкнет, и в небе не мигнет ни едина звездочка. Нигде ни шума, ни стука, ни живого голоса. Тишина. Словно на кладбище…
Вот уже небо как будто яснеть начинает, и третьи уж петухи пропели, а все же ночь даже и не дрогнула. По двору Товаркова заскрипел снег в светлеющей мгле. Тихо выходили из курных изб и жилых подклетей стражи, заплечные люди и палачи подьячего Гречновика, молча становились все у столбов, проверяли веревки и петли… Вот вышел из хором своих после раннего завтрака сам боярин Товарков, окруженной своей стражей. Подьячий Гречновик поспешил ему навстречу:
— Будь здрав, боярин!
— Будь и ты здрав, — ответил Товарков. — Начинай, а то вборзе светать станет…
Гречновик быстро отошел и отдал слугам своим приказания. Снова заскрипел снег по двору, и захлопали двери изб и подклетей. Человек тридцать новгородцев, сгрудясь в темную кучу, медленно пошли к середине двора. Лиц их не было видно, но по всем движениям их ясно чувствовались и тоска и страх их, и вот среди стонов и плача невнятного послышалось:
— Господи, защити…
— Прости и помилуй…
— Пошто, Господи, покинул ны?
Вдруг они в ужасе отшатнулись от виселиц и словно окаменели в неподвижности. Замерли все в зловещих сумерках предрассветной поры — и казнимые и казнящие…
Внезапно и резко ударил колокол к утренним часам, и дрогнули все новгородцы, будто сама земля у них под ногами дрогнула, разом пали на колени друг перед другом, и стал каждый, крестясь и прощаясь, с предсмертной тоской взывать:
— Прости мя, Захарие, мук не стерпя, обговорил тобя…
— Прости, Сергие, обговор мой…
— А ты, Иване, прости меня в том же!
И было все это так необычно, и такой силы были все их слова покаянные, что смущение охватило всех. Сам Товарков растерялся, когда боярин Офонас воскликнул:
— Будем, братие, пред лицом смерти, яко на суде Божием, правдивы и честны! Простим друг другу клеветы наши и обговоры, ибо мук не стерпели. Мы же пред Богом и государем в воровстве не повинны!
В это время по знаку Гречновика бросились на новгородцев палачи и заплечные, похватали и поволокли их к столбам, но Иван Федорович остановил казнь.
— Ждите моего возвращенья от государя! — крикнул он, вскочив на коня.
Иван Васильевич садился за стол к раннему завтраку, когда к нему впустили Товаркова. Видя испуганное лицо боярина, государь спросил с тревогой:
— Какую злую весть привез?
Товарков передал все, как было на дворе его, и горячо закончил:
— Прости, государь, слугу своего, но яз мыслю, на пытке можно солгать, мук не стерпев. Перед лицом же смерти не лгут, когда ото лжи уж никакой пользы нет, опричь греха перед Богом…
Иван Васильевич, сдвинув брови, молчал некоторое время. Потом, остро взглянув несколько раз на Товаркова, промолвил:
— Право ты мыслишь. Милую их от смертные казни. Все же, оковав, в тюрьму вметать их всех, а жен их с детьми разослать за приставы по глухим местам…
Декабря двадцатого, в самом конце рождественского поста, после раннего завтрака, к Ивану Васильевичу, игравшему в шахматы с сыном, пришел князь Иван Юрьевич Патрикеев вместе с маэстро Альберти.
— Яз к тобе, государь, с вестями из Новагорода, — поздоровавшись с государями, сказал воевода и наместник московский. — Прошлое лето по веленью твоему заложили в Новомгороде, на Софийской стороне, новые каменные стены с башнями. Ныне уж по старой основе стены и башни до половины возведены, и к тому дошло, дабы решить, где и какие зубцы и бойницы изделать. На сей случай взял яз с собой и маэстро Альберти…
Знаменитый зодчий и пушечник поклонился обоим государям и, обратясь к Ивану Ивановичу, сказал по-итальянски, а тот перевел отцу:
— Великие государи! Взял я с собой чертеж Кремля нового на случай, ежели вы думу о сем думать захотите…
— Добре, — проговорил Иван Васильевич. — Так вот, поезжай ты, Иване, к собе и возьми с собой думу думать Ивана Юрьича и маэстро Альберти. За корень же мыслей своих то возьмите: рати нам с литовцами, а у моря — с немцами и даже со свеями не миновать. Для торговли нам Варяжское море надобно. В случае же ратей сих Новгород Великий главное оплечье нам будет. Разумеете?
— Разумею, — ответил князь Патрикеев.
— А яз, — заметил Иван Иванович, — о сем твоем умысле давно ведаю.
— Вот вы оба и думайте с маэстро Альберти о строительстве града сего, о пушках и пищалях для него, о вратах, мостах, бойницах, тайниках и прочем. Мне же обо всем великий князь, соправитель мой, доводить будет. Сей же часец жду яз на думу дьяка Майко и Товаркова. Ну, идите с Богом…
Изо дня в день трудился так государь, готовясь в то же время к войне с Тверью, могущей вспыхнуть в любой час. Только семейной жизнью он не жил, держался вдали от жены, хотя и скучал о любимой дочке Оленушке. Было у него к ней особое чувство и больше, чем к другим детям. Чуял он в этой девочке кровь свою родную. Только из-за нее был он на рождественском обеде у своей великой княгини и делал подарки детям и самой Софье Фоминичне.
Обед был торжественный, а государыня нежна и ласкова, но Иван Васильевич все же не остался отдыхать у нее после обеда, а уехал к Ивану Ивановичу и пробыл в гостях у него весь праздничый день до конца…
Вот и январь и февраль провел государь в одиночестве, а первого марта тысяча четыреста восемьдесят пятого года, на Евдокию, именины младшей дочки, когда повеяло ранней весной и засверкало солнце в капелях, привычно потянуло Ивана Васильевича к семье, к ласке, и уюту.
Он велел Саввушке перед обедом подать коня и погнал было к Пушечному двору, но, увидев лазурное безоблачное небо, поскакал вдоль кремлевских стен и выехал через Чушковы ворота на берег Москвы-реки…
Свежий воздух опьянил его, а после легкой рыси он так захотел есть, что почувствовал запах ухи и пирогов. Где-то вот по-весеннему закаркала ворона. Иван Васильевич, сам не зная почему, тихо рассмеялся и, обернувшись к своему стремянному, весело крикнул ему:
— Скоро грачи прилетят!
— Четвертого, государь, — так же весело ответил Саввушка.
Повернув коня, государь поскакал к хоромам своей государыни…
Софья Фоминична никого не ожидала и сидела в будничном летнике в своем тайном покое с дворецким Димитрием Траханиотом на пристенной скамье. Она поправляла выбившиеся волосы слегка дрожащими руками, глаза ее блестели, а щеки пылали…
Частый, тревожный стук в дверь заставил обоих вскочить со скамьи.
Димитрий безмолвно и быстро скрылся через потайную дверь, спрятанную под занавесом. Государыня отодвинула дверной засов. Перед ней стояла испуганная служанка. Дрожа от страха, она сказала по-итальянски свистящим шепотом:
— Сам!..
Потом, оглядев свою государыню со смелостью наперсницы, укоризненно покачала головой.
— Где он? — спросила Софья Фоминична.
— В трапезной, с детьми…
— Иди к нему. Поправь мне волосы.
— Но глаза, щеки! — воскликнула служанка.
— Это он примет на свой счет…
Служанка, заправляя под волосник волосы государыни, рассмеялась.
— Вы правы, — сказала она, — мужчины все глупы и доверчивы. Редкий из них обманет женщину, а нам ничего это не стоит…
Но Софья Фоминична уже не слушала ее, выходя в сенцы. Спокойно и уверенно вошла она в трапезную и сразу, всплеснув руками, радостно воскликнула по-итальянски:
— Какое счастье, дорогой мой!
Она радостно бросилась к мужу, глаза ее блестели, щеки пылали, и она нежно и ласково обнимала его, прижимаясь всем телом.
Иван Васильевич не ожидал такого бурного приема и, стесняясь присутствия детей, сдержанно обнял и поцеловал жену…
За обедом она внимательно ухаживала за государем, сама наливала себе и ему ухи из одной мисы, пила с ним крепкий мед из одного жбана и заморское из одной и той же сулеи. Она казалась влюбленной в него и вполне искренней. Он становился доверчивей к ней, к матери своих детей…
После обеда он остался у нее отдыхать…
Знойные дни стоят в середине июня. По опушкам лесным, по просекам и вырубкам цветет буйно разросшийся кипрей, выбрасывая длинные темно-розовые кисти крупных цветов. Поспевают ягоды всякие: черника, костяника, ежевика, малина и черная смородина…
Палит солнце с безоблачного синего неба, и мужикам и женкам жарко в духоте работать. В потемневших от пота рубахах и сарафанах одни свои покосы в лугах еще доканчивают, другие на княжьих полях по оброку жнитво уж начинают. Страда в самом разгаре, когда руки, затекая, «отымаются», меж плечей болит, и поясница разламывается, ноет нестерпимо. Чернеют поля от людей вокруг Москвы, и лошаденки деревенские с телегами тут же на солнце пекутся.
Не меньше народа и на московских набережных, у стен и башен столицы. Здесь тоже рабочая страда.
Предвидя жестокие и трудные войны с западными государствами, Иван Васильевич спешит перестроить старый Кремль, построенный еще Димитрием Донским, прадедом его, хочет он, чтобы Кремль стал самой неприступной крепостью в мире.
Ежедневно государь сам вместе с сыном и маэстро Альберти объезжает Кремль, указывая, где и как заменять обветшалые стены новыми, с бойницами, где и как возводить башни-стрельни с подъемными мостами, с железными воротами, с тайниками для выхода из крепости, где и как размещать пушки. Приказывает также государь маэстро Альберти найти, где и как ближе подводить к кремлевским стенам воды Москвы-реки и Неглинной, соединяя их подземными каналами с водохранилищами внутри Кремля на случай осады и пожаров. Для этих же целей приказал он по всем дворам и колодцы рыть…
И работа кипит. Непрерывно, от зари до зари, шумит Москва и кишит строителями, полнится говором, песнями, уханьем и криками, грохотом от разгрузки бревен, камня и железа, ударами таранов, разбивающих ветхие стены, осыпающиеся в облаках пыли, дребезгом и звоном железа от ковки скреп и кровельных листов…
Кремлевские и посадские набережные завалены кирпичом, бутовым камнем, бревнами, известкой и глиной. По Москве-реке непрерывно плывут плоты, большие лодки-коломенки, паузки и разные дощаники с теми же грузами, какие лежат на набережных и какие днем и ночью идут к Москве сухопутьем — обоз за обозом. Под самой Москвой, возле ее посадов, вырастают и ширятся целые слободы каменщиков, плотников, кузнецов, землекопов и прочих…
Окидывает довольным взором Иван Васильевич работы кремлевские и говорит сыну, едущему рядом:
— Как в муравейнике, кишит все от строителей. Сердце мне сие радует!
— Люблю и яз, государь-батюшка, — отвечает Иван Иванович, — когда работа кипит и спорится.
— Успеть надо, Иване, — продолжает государь, — сии два оплечья вборзе построить. Одно, главное, здесь, на Москве, другое — в Новомгороде…
— Не ждут нас вороги, государь, — молвил Иван Иванович. — Токмо не забыл ты, что днесь прием вогулича, князя Юзшана, назначен.
— Ништо, — усмехнулся Иван Васильевич, — пождет у тобя малость князек-то. Ему пока князь Патрикеев нашу Москву показывает. Мы же сей часец поедем к Чушковым воротам, где по указанию маэстро Альберта архитектон его Антон Фрязин стрельню с тайником закладывает…
Подозвав к себе стремянного Саввушку, государь приказал:
— Отыщи князя Ивана Юрьича и скажи ему, угостил бы князя Юзшана обедом, а через час после сего был бы в передней моей вместе с вогуличем. Да позови к сему же времени и дьяка Майко…
Примерно через час после обеда в переднюю старого государя, где ожидал его князь Иван Юрьевич Патрикеев и вогульский князь Юзшан со своим толмачом и слугами, вошел отряд стражи в золоченых доспехах и встал вдоль стен и возле престолов. Некоторое время спустя вошли сюда придворные чины из бояр и боярских детей в нарядных кафтанах и заняли свои места.
Наконец в драгоценном одеянии вошли оба государя в сопровождении казначея Ховрина, дворецкого Петра Васильевича и дьяка Майко. Все встали. Стража, сделав на караул, взяла копья к ноге и замерла неподвижно.
Государи сели на свои престолы, а наместник государев в Москве и набольший воевода князь Иван Юрьевич Патрикеев выступил вперед.
— Будьте здравы, государи, — проговорил он громко и низко поклонился.
— Будь здрав и ты, — ответил ему Иван Васильевич.
— Сказывай.
— Государи, — продолжал князь Патрикеев, — челом бьет вам князь Юзшан Асынич вогулицкий, а о чем, сам скажет.
Князь Патрикеев поклонился и отошел в сторону, к своему месту, где обычно сидит на государевых приемах. Князь же Юзшан приблизился к престолам и низко поклонился, коснувшись рукой богатого персидского ковра.
Это был молодой еще человек среднего роста, крепкого сложения, с шапкой черных густых волос. Карие узенькие глазки поблескивали над слегка выдающимися скулами его широкого лица и светились умом.
— Будьте здравы, государи, — сказал он и поцеловал руки у обоих.
— Садись здесь, Юзшан Асынич, подле нас, — приветливо обратился Иван Васильевич к князю и спросил: — Добре ли дошел?
— Добре дошел, господин и государь мой, — ответил через толмача Юзшан, садясь на указанное место, и, делая знак слугам своим, добавил: — Но прими преж всего дары мои…
К престолам подошли, низко кланяясь, шесть слуг, и у каждого из них было по связке из пяти прекрасных собольих шкурок, другие шесть слуг положили у ступеней престолов по такой же связке куньих шкурок.
Иван Васильевич, знавший толк в мехах, остался весьма доволен подарками вогульского князя. В это время по знаку Юзшана подошел к государям еще один слуга — с берестяным туесом, видимо с чем-то тяжелым, и поставил его на пол перед государями.
— Что там? — с недоумением спросил Иван Иванович.
— Медная руда, государь, — быстро ответил через толмача вогульский князь. — Владыка пермский Филофей от твоего имени о сей руде пытал у меня много раз. Вот яз и привез ее на пробу…
Юзшан быстро встал и, сняв крышку с туеса, набрал в обе руки темно-серой руды и стал показывать государям. Иван Васильевич оживился, встал с престола и взял руду из рук вогулича. Это были довольно хрупкие обломки каменистой породы. Разломив один кусок, государь сказал с веселой усмешкой дворецкому:
— Днесь же, Петр Василич, отправь на Пушечный двор. Пусть маэстро Альберти посмотрит руду и скажет, как он о сей руде разумеет. Тобе ж, Юзшан Асынич, спасибо за все дары и за руду. Порадей токмо разыскать добре, где руда сия залегает. Сей же часец прими мои дары.
Иван Васильевич указал на золоченые доспехи, на серебряные чарки и кубки, на серьги и обручи с самоцветами, взял из рук казначея Ховрина саблю в золоченых ножнах с алмазами, яхонтами и бирюзой и, передавая ее князю Юзшану, сказал:
— Дарю тобе, опричь иных даров, доспехи и саблю сию драгоценну, как верному слуге моему и князю земли Вогулицкой. Хочешь жить мирно — подпиши докончанье: о покорности мне, о данях и выходах и клятвой скрепи все, яз же оставлю тобя князем на твоей земле.
Иван Васильевич замолчал, грозно сдвинул брови и, не спуская острого взгляда с князя Юзшана, сурово продолжал:
— Ежели крамолу начнешь против меня, ссеку тобе голову, а землю твою за собя возьму. Посажу воеводу своего с крепкой заставой и с пушками.
— Хочу служить тобе, государь, — заробев и низко кланяясь, ответил Юзшан, — и докончанье с тобой подпишу на всей воле твоей. О сем и челом бью…
Июль уж приближался к концу, а московские лазутчики никаких нужных вестей из Твери еще не перехватили. Дьяк Майко волновался, боясь гнева государева, и вдруг сегодня, накануне первого августа, ему великая радость. Прибыл на рассвете гонец от лазутчиков, привез грамоту к королю Казимиру от великого князя тверского, скрепленную печатью Михаила Борисовича.
Дьяк приказал подать коня и помчался немедля к государю, захватив с собой гонца на случай каких-либо вопросов. В хоромах Ивана Васильевича его провели прямо в трапезную, куда государь только что вошел и, крестясь, садился за стол.
Сияющий дьяк Майко радостно поздоровался с государем и молча протянул ему грамоту…
— Перехватили? — весело усмехнувшись, спросил Иван Васильевич.
— Перехватили, государь, — ответил, смеясь, Майко, — ныне князь Михайла на сей грамоте, яко щука на жерлице. Никак уже не сорвется. Добрую уду сам собе изготовил…
— Завтракал, Андрей Федорыч? Нет? Ну, садись за стол со мной, — приветливо молвил Иван Васильевич и, обратясь к дворецкому, добавил: — А ты, Петр Василич, пошли Саввушку за Иваном Иванычем, прибыл бы он ко мне сей же часец.
За завтраком Иван Васильевич шутил, расспрашивал дьяка, какие у него вести о делах в Чехии и Венгрии, спрашивал, как ведет себя союзник его, король Матвей Корвин, и собирается ли воевать с Казимиром.
— Помни, Андрей Федорыч, — сказал государь, — как почнем поход на Тверь, составь такую грамоту от меня королю Матвею: «Яз, мир и дружбу с тобой храня, начал войну с князем тверским, союзником исконного ворога твоего короля Казимира, и ты по нашему договору бы днесь же на Польшу…»
— Добре, государь, добре сие измыслил! — воскликнул дьяк Майко. — Ежели Матвей-то и сворует в сем разе, грамота твоя Казимира испугает. Мы же все так нарядим, чтоб Казимиру о сей грамоте ведомо было…
— Право разумеешь, — одобрил Иван Васильевич, — ибо стар стал Матвей-то, покоя ищет, избегает ратей. Мало верю в его помочь…
Он задумался и молча продолжал завтракать, молчал и дьяк. Когда же государь заговорил с дворецким, Майко осмелился спросить, не желает ли государь узнать от гонца, которого он взял с собой, как лазутчики грамоту перехватили…
Иван Васильевич усмехнулся.
— Мелочь сие, Андрей Федорыч, — молвил он и, увидя входящего сына Ивана, весело крикнул: — Завтракал, Иване?
— Завтракал, — ответил тот, здороваясь с отцом.
— Ну, читай грамотку сию князя Михайлы, Андрей Федорыч баит, по-латыньски писана…
Иван Иванович быстро схватил грамоту и прочел ее дважды.
— Ну? — нетерпеливо молвил государь.
— Тут титулы, семейные дела, всякие жалобы, — ответил Иван Иванович, — сего читать не буду. Главное прочту токмо. Пишет Михайла королю: «Ежели твое величество в ближние дни не пришлет полки свои с великим нарядом пушечным и мы заедино не ударим на Москву нечаянно, то Иван отымет у меня половину тверской земли, а у тобя половину Литвы».
Иван Васильевич зло рассмеялся.
— А он не токмо на дуде игрец, — сказал он резко, — а кое-что и разуметь может! Токмо отымем мы не половину, а все его княжество! Днесь же пошлем ему складную грамоту. Слагаю ему крестное целованье…
Обратясь к дворецкому, он приказал:
— Пошли, Петр Василич, гонцов за князем Патрикеевым и за воеводами, которых он укажет, да на Пушечный двор за маэстро Альберти. Зовет их-де государь на совет прибыть с ратными чертежами.
Потрясенный неожиданным оборотом дел, князь Михаил Борисович в великом испуге призвал к себе владыку тверского Вассиана, сына знаменитого воеводы московского князя Ивана Васильевича Стриги-Оболенского.
— Молю тя, отче, — просил его князь Михаил, — попечалуйся перед князем Иваном Васильевичем. Чтит он память отца твоего покойного, преклонит он ухо к словам твоим. Бей от меня челом ему на всю волю государеву…
Владыка Вассиан горько попрекал великого князя тверского за кровный союз его с неверным королем, еретиком латинским.
— Худо содеял ты, государь, — говорил он, — в ущерб государству московскому и церкви православной. Женился ты на внучке короля и союз с Польшей крепишь. Для унии и для папизма на Русь дорогу пролагаешь…
Князь каялся, клялся с королем все порвать и снова просил вступиться за него, и владыка смягчился и обещал ему отъехать завтра же с боярами в Москву бить челом государю…
Августа двенадцатого, в понедельник, Вассиан прибыл в Москву к обеду. Остановился он у митрополита Геронтия и просил его довести о тверском челобитье до государя Ивана Васильевича. Просьба успеха не имела — государь челобитья не принял.
Дней через пять в Москву от князя Михаила прибыло скорым вестовым гоном второе посольство — от всех князей и бояр тверских, во главе с князем Михаилом Димитриевичем Холмским, с тем же челобитьем, но и этого посольства Иван Васильевич не принял; сам же послал гонца к наместнику своему новгородскому, к боярину и воеводе Якову Захарьевичу Кошкину-Захарьину, дабы шел он немедля к Твери со своей воинской силой.
Как всегда, не торопясь, Иван Васильевич подготовлял и ныне поход, а выходило у него скорей, чем у других, ибо у него никаких недоделок не было. Все заранее обдумывал государь, всякое возможное препятствие на походе и все меры, чтобы устранить его.
Выступать же он решил из Москвы вместе с Иваном Ивановичем августа двадцать первого, взяв с собой всех пушечников под начальством маэстро Альберти, приказав и братьям своим, князьям Андрею большому и Борису на Тверь идти из своих вотчин одновременно с московским войском.
Эта вторая война с Тверью задумана была государем Иваном Васильевичем совсем по-иному.
— Без крови хочу тверское княжество взять, — сказал он сыну. — Ныне есть у нас пушки, которые еще дальше, чем прежние, бьют. Без вреда для собя можем их стены сверху донизу разбить, а силы ратной у нас вдвое больше, да и наши-то вои лучше ихних…
— А с грабежами да с полонами как будем? — спросил Иван Иванович.
— На сие запрет строгий, за сие грозно казнить буду, — сурово сказал Иван Васильевич. — Днесь же, Иване, не позже, составь о сем приказ братьям моим и всем воеводам нашим, дабы помнили, что не с погаными рать у нас, а со своими православными, что казним мы токмо князя да ближних слуг его за измену их крестоцелованию. Приказ же сей ты с гонцами братьям моим и воеводам по полкам пошли.
— А когда, государь, полкам из Москвы выступать? — спросил Иван Иванович.
— Как нами с тобой удумано. К ночи выступает маэстро Альберти с пушкарями и конным полком. Утре до рассвета идти передовому полку, к ночи — большому полку. На двадцать первое августа после раннего завтрака идти нашим полкам и нам самим с ними…
Снова идут на Тверь полки московские. Тем же путем идут, как и в первый раз шли. Над полями жаворонки от зари до зари звенят — последний у них, третий выводок. По вечерам же и на рассвете из луговых низинок, где колдобинки с водой от родничков овражных или широкие болотца, заросшие камышом и осокой, слышно, как плачут чибисы, собираясь уже перед отлетом в стаи, и крякают утки.
— Лету конец приходит, — задумчиво молвил Иван Васильевич.
— Люблю яз сие время, — с улыбкой ответил сын. — Хорошо ранней осенью. Тишина особая и в полях и в лесах, и солнце не печет, а токмо сияет да ласково греет…
— Надо быть, тверской рубеж переходим, — усмехаясь, перебил сына Иван Васильевич, — и, видать, бежали заставы-то ихние.
— Сие значит, государь-батюшка, — весело ответил Иван Иванович, — идут уж полки наши: и передовой, и большой, и даже пушечники, по тверской земле…
— Пятый день на походе мы, — продолжал старый государь. — Хоша и не спешим мы, а все же днесь пушечников нагоним.
— Мыслю, под самым Клином нагоним, — молвил Иван Иванович. — Вестники от них сказывали, великие грозы там прошли с ливнями. Все дороги размыло, — телеги с пушками вязнут. Маэстро ждать будет, пока дороги малость провянут…
— Верно, — сказал Иван Васильевич. — Отошли сей же часец гонцов в Клин с приказом нашим, дабы не токмо пушкари, а и все прочие полки нас в Клину ждали. У нас не горит, нечего коней и людей зря истомлять. Сколь отсюда верст до Клина-то?
— Верст двадцать пять будет…
— Значит, успеют они туда за два часа, а то и за полтора прискакать и все войско наше задоржать, — сказал Иван Васильевич и дал знак конникам, чтобы ехали легкой рысью.
Иван Иванович подозвал начальника своей стражи и приказал ему взять с собой двух конников на лучших конях да с запасным конем и немедля скакать в Клин, задержать там все войско до приезда государей.
Когда он возвращался к отцу, гонцы обогнали его и, проскакав вдоль всего полка, быстро скрылись из виду.
Гонцы эти поспели в Клин вовремя, и там все полки московские уж в обед радостно встречали обоих государей.
Объехав войска и пушечные обозы, государь и его соправитель обедали вместе со всеми своими воеводами, среди которых были из наиболее известных: князья Иван Юрьевич Патрикеев, Данила Димитриевич Холмский, Семен Иванович Ряполовский, Борис Михайлович Туреня-Оболенский, братья Бороздины, Семен и Василий Романовичи, князь Федор Иванович Бельский и другие, не менее чтимые…
За обедом было весело. Словно все это и не на войне происходит, а в мирное время, на торжественном празднике. Все шутили, пили здравицы, только гонцы от дозоров и лазутчиков неизменно прибывают из часа в час, и дума государева ведает о каждом шаге князя тверского и его воевод.
— Мечется князь-то Михайла у собя в Твери, яко зверь в клетке, ото зла и страху, — злорадно молвил государь Иван Васильевич.
— Мыслю, — сказал, смеясь, князь Иван Юрьевич Патрикеев, — сам-то он не ведает, что деять, а его бояре да воеводы, чаю, токмо одного ищут — как бы повыгодней отсесть под твою руку, государь.
— Верно, верно, — зашумели кругом, чокаясь кубками, воеводы, — за здравие государей наших!
Сентября восьмого войска государей московских соединились с войсками князя Андрея углицкого и князя Бориса волоцкого под Тверью и обступили со всех сторон стены крепости. Маэстро Альберта грозными рядами расставил дальнобойные пушки, жерла которых навел на ворота и на бойницы стен и башен.
Подъехав к государям, наблюдавшим за приготовлениями, он почтительно поклонился и доложил через толмача своего:
— Все мной для осады изготовлено, государи. Прикажете пристрел начать? Наперво, мы в главные вороты ядром ударим. В другой-то раз пальнем в верхнюю башенную бойницу, а из третьей пушки — по стенным зубцам вправо от башни…
— Добре, — согласился государь Иван Васильевич, — бей.
Маэстро Альберти отъехал и, встав лицом к пушкарям, махнул рукой. Тотчас же одна из передовых пушек сверкнула в дыму огнем, грянул выстрел, и тотчас же вслед за ним ядро гулко грохнуло в железные ворота.
С проездной башни ответили залпом.
— Ишь, какими проворными стали топерь, — с улыбкой заметил Иван Иванович. — В первую-то осаду чуть не через полчаса отвечали…
Маэстро Альберти снова махнул рукой, снова грянул выстрел, и от одной из бойниц проездной башни полетели обломки. Третья пушка по знаку маэстро ударила в стенную бойницу справа от проездной башни…
— Браво, маэстро, браво! — крикнул Иван Иванович по-итальянски, когда маэстро Альберти снова подскакал к государям.
— Счастлив служить вам, государи, — через своего толмача ответил маэстро. — Как еще и что мне делать прикажете?
— Наряди все, маэстро Альберти, — приказал государь Иван Васильевич, — дабы в субботу, десятого, можно было ровно в полночь все посады тверские враз зажечь, а на рассвете грянули бы пушки со всех сторон! Бить же по граду до восхода солнца…
— Слушаю, государь, — сказал маэстро и почтительно спросил: — А что прикажешь делать на другой день, одиннадцатого, в неделю?
— До обеда отдых дашь пушечникам, — приказал Иван Васильевич, — после снова по граду бей! Скажи, каков бой-то у тверских пушек?
— Не досягает стрельба-то их до нас.
— Добре сие, маэстро, — продолжал государь. — Более не надобно изо всех пушек бить, токмо отдыху и покоя им не давай. О прочем после скажу. Иди с Богом.
В воскресенье, сентября одиннадцатого, в самый обед было спешно собрано в государевой ставке совещание воевод, бояр и дьяков. Докладывал набольший воевода князь Иван Юрьевич Патрикеев.
— Государь, — говорил он в волнении, — есть наиверные вести из Твери от доброхотов наших. Собирается днесь князь Михайла с княгиней своей, с казной да с дружиной в Литву бежать через тайники подземные. Один у них на запад выходит, а другой — вниз по Тверце-реке к самому берегу в густом бору. Там у них лодки и кони…
Государь Иван Васильевич доволен и весел.
— Пущай его бежит, — перебивает он воеводу, — пущай…
Воеводы озадачены, растеряны, а Иван Иванович нетерпеливо восклицает:
— Прикажи, государь, дозоры выслать, заставы и засады нарядить!
Иван Васильевич нахмурился…
— Токмо верно ли сие? — резко спрашивает он.
— Как же не верно? — кричит князь Иван Юрьевич. — У них уже вся казна собрана! Князь со княгиней и вся дружина их в путь готовы, токмо неведомо никому, через какой тайник и когда побегут.
— Добре, — прерывает его старый государь, — слава тобе Господи!..
— Прикажи, государь, — настаивает князь Патрикеев, — время идет, убежит он…
Иван Васильевич быстро встает и сурово приказывает:
— Воеводы! Ежели верно, что Михайла-то бежит, добрый путь ему, а ежели кто помешает ему — голову тому ссеку!..
Бояре и воеводы бледнеют от волнения и переглядываются между собой, а Иван Иванович не выдерживает и срывающимся голосом выкрикивает:
— Пошто так, государь? Не разумею яз, пошто сие…
Среди бояр и воевод ропот, невнятно звучат голоса, но с явным раздражением…
Иван Васильевич, оглядев всех, гневно повторяет:
— Голову ссеку ослушнику, не щадя ни роду, ни звания! Что глядите, яко безумные? Службу забыли? Немедля приказ мой всем полкам передайте!
Помолчав и немного успокоясь, он насмешливо промолвил:
— Ежели сами не разумеете, скажу вам. Бежит Михайла-то, — значит, сам перед всей Русью от великокняжеского стола своего отказывается! Сам он с собя венец государя сымает, а наследник-то у него един — Иван Иванович, внук великого князя Бориса Александровича…
— Прав ты, государь! — воскликнул Иван Иванович. — Прости, государь-батюшка, мы — дети пред тобой неразумные…
— Уразумели, государь! — заговорили воеводы. — Право ты мыслишь!..
Иван Васильевич, досадливо отмахнувшись, обратился к маэстро Альберта:
— А ты же, яко воевода пушкарей, вели токмо изредка палить по граду из пушек. Не по стенам бить, а чрез них: стены-то нам самим потом пригодятся…
На другой день, в понедельник, когда ласковое сентябрьское солнце подымалось по безоблачному небу к самому полдню, торжественно зазвонили в Твери во всех церквах.
Иван Васильевич приказал прекратить обстрел и встать всем полкам в боевой порядок.
Оба государя на конях, сопровождаемые придворными и стражей, выехали вперед и, став рядом, смотрели на Тверь. Град тверской с разбитыми башнями-стрельнями, окруженный обгорелыми печами и пепелищами сожженных посадов, казался особенно жалким и беспомощным при торжественном звоне.
Вот загремели главные железные ворота и медленно открылись, но не выскочили из них стремительно конники, сверкая саблями, а медленно вышел крестный ход, поблескивая крестами, хоругвями и ризами духовенства.
Впереди всех шел с клиром своим владыка тверской Вассиан, следом за ним — воевода тверской князь Михаил Димитриевич Холмский с братьями и с сыном, далее другие князья и бояре и, наконец, все земские люди.
Из уважения к крестному ходу оба государя и придворные их спешились, обнажили головы, одни — сняв шлемы, другие — летние колпаки.
Владыка Вассиан, а с ним все князья и бояре низко поклонились, коснувшись рукой земли. Земские люди встали на колени.
— Государи великие, — громко заговорил Вассиан, — пришли мы все к вам на всю волю вашу, с покорной главой!..
— Будьте здравы, государи, на многие лета! — прокричали князья, бояре и земские люди.
Вперед выдвинулся князь Михаил Димитриевич Холмский и, опять земно поклонившись, произнес:
— Государи, ото всей Твери и ото всего тверского княжества повестую вам: «Князь наш великий, Михайла Борисыч, все крамолу против Руси ковал, а ныне вот устрашился возмездия Божеского и человеческого, ныне духом изнемог он и бежал в Литву, к королю Казимиру, к ворогу Руси православной. Сим отрекся от великокняжеского стола своего, от вотчины и от нас всех, людей своих. Мы же челом бьем вам, государи. Молим — примите нас со всей тверской землей под руку свою, примите от нас на сем крестоцелование».
Воевода тверской снова земно поклонился, а все земские люди, стоя на коленях, восклицали:
— Примите, государи, крестоцелование наше!
— Хотим под Москву! Под руку государя всея Руси!
— Быть по сему! — громко сказал Иван Васильевич и, благословившись у владыки Вассиана, сел на коня.
Примеру его последовал Иван Иванович и все их придворные.
— Будьте здравы, государи, на многие лета! — радостно кричали тверичи.
Иван Васильевич, глядя на них с коня своего, дал знак к молчанию. Все стихло.
— Днесь же посылаю в град ваш бояр своих Юрья Шестака да Костянтина Малечкина и дьяков своих Василья Далматова, Ромодана Алексеева да Леонтия Алексеева тоже, с крепкой стражей, дабы привести к целованию всех гражан и от ратных обид беречи, дабы вои наши вас не били и не грабили…
— Будьте здравы, государи!.. — еще радостней закричали тверичи. — Будьте…
По знаку государя крики сразу оборвались.
— В пятнадцатый же день сего месяца буду яз в Твери с моим сыном Иваном у Святого Спаса. Там же благословлю его тверским великокняжением, яко внука, родного князю Борису Лександрычу, покойному вашему государю тверскому.
В тысяча четыреста восемьдесят шестом году, в конце февраля тихо, без ветра, наползли на Москву снеговые тучи, тяжело громоздясь в небе, вдруг рассыпались белоснежным пухом, и со вчерашнего вот дня, мелькая перед слюдяными окнами, все падают и падают из них пушистые хлопья.
Государь Иван Васильевич в ожидании раннего завтрака задумчиво глядел в окно сквозь скользящую вниз снежную завесу и смутно видел, как пухнут сугробами улицы, как кусты и деревья в садах набухают от снега, как все кругом незаметно меняет свой облик, расплываясь в зыбкой нарастающей белизне. Тишина стоит глубокая, но кругом все непрерывно и неясно двигается, и все вот так же неясно и зыбко в мыслях государя.
Выплывают из каких-то глубин прошлого картины счастья и горя, появляются и исчезают дорогие образы милых и близких сердцу, с кем пережито было так много радостей и горестей жизни…
За завтраком Иван Васильевич был такой же задумчивый и рассеянный, хотя мысли его переменились. Он думает теперь о военном строительстве в Новгороде и Москве, о главных «оплечьях государства», об укреплении Твери и городов вдоль литовских рубежей…
— Не избыть войны с Литвой, — шепчет он, наливая себе в кубок любимого итальянского шипучего «Асти», — не избыть…
Вдруг он вздрагивает от неожиданности. Стремительно вбегает верткий толстяк дьяк Майко, оставляя за собой настежь отворенную дверь.
— Прости, без зова, государь, — восклицает он, все оглядываясь назад. — Прости, государь!..
Иван Васильевич с недоумением смотрит в дверь и вот, не веря глазам своим, видит, как, торопясь и, видимо, сильно волнуясь, входит Курицын.
— Государь, государь мой! — вскрикивает Курицын и хочет встать на колени, но Иван Васильевич крепко обнимает его, троекратно лобызает и говорит растроганно:
— Ждал тобя дни и ночи. Понуждал Менглы-Гирея, короля Матвея и воеводу молдавского Стефана на защиту твою…
— Ведаю, государь, — говорит Курицын, целуя руки великого князя, — и за счастье свое благодарю тобя и Бога…
— Семью свою видел?..
— Видел. С ночи приехал…
Курицын обрывает свою речь и низко кланяется, касаясь рукой пола.
— С Тверью тобя, государь! — радостно говорит он.
Иван Васильевич, вспомнив о Твери, обращается к дьяку Майко:
— Наряди-ка, Андрей Федорыч, сей же часец вестника в Тверь к великому князю Ивану Иванычу. О чем вестника посылать, сам разумеешь. К обеду приходи…
Майко вышел.
— Рад яз. Рад тобе, Федор, — горячо говорит Иван Васильевич. — Ну, садись за стол, выпьем за приезд твой. Потом ты мне все расскажешь, как по ту сторону нас видят, чего хотят, чего боятся, чем грозят. Сказывай токмо наиглавное и тайное, о чем лишь нам с тобой ведать надлежит. О прочем на думе доложишь…
Приказав никого не допускать к себе до самого обеда, Иван Васильевич весело и радостно говорил о военных успехах сына своего Ивана Ивановича, о рождении внука, о присоединении Твери и верейского удела…
— Ну да ты, Федор Василич, еще с сыном моим обо всех делах сиих побаишь. Яз же хочу тобя слушать.
— Изволь, государь мой, — начал дьяк Курицын. — Прежде яз о посольстве своем к угорскому королю Матвею доведу. Докончанье с тобой о взаимной помощи подписал он согласно воле твоей. Привез от него рудознатцев, зодчих да умельцев всякого литья — пушечников и прочих. Токмо в ратную помочь короля не верю…
— Пошто?
— Покоя ищет. Остарел. Захватил всего много под руку свою. Растерять боится, да и к Рыму ухо склоняет. Нелады у него с цесарем германским и его сыном, королем рымским.
— Так и яз о нем мыслю, — сказал Иван Васильевич. — Что ж там наиглавное, за рубежами нашими?
— Рым и Царьград, — горячо заговорил дьяк Курицын. — Папа Иннокентий токмо денег ищет везде для ради кормления множества жен и детей своих. Ядовито про него рымляне бают: «Святейший отец наш — отец всех детей в Рыме!» Для сего и новый поход на султана проповедует и великую казну собирает. В то же время и с султана турского великую дань берет за брата его родного, которого в заключении держит у собя в Рыме, дабы тот не мог Баязета с престола скинуть. Сам же султана на думу наводит. Возможно-де, когда крестовый поход начнется, то и брат его пойдет с крестоносцами…
— Хитер, нечестивец, — заметил Иван Васильевич, — а Баязет-то все сие добре разумеет?
— Разумеет, государь, — ответил дьяк, — посему и на нас оглядывается. Султан-то и ратную пользу от нас и торговую весьма ценит. Иннокентий же круг собя всех христианских и неверных государей путает. Круля Казимира он совсем в свои руки взял, помочь ему обещает против Москвы. С Ганзой дружит, а через нее — с Господой новгородской. Везде у него лазутчики и соглядатаи из монахов ордена святого Доминика, инквизиторов: в Польше, в Литве, в Ливонии, и у татар, и у нас в Москве, и в уделах, и в Новомгороде, и возле всех рубежей наших. Опричь монахов, много у него и светских соглядатаев из греков и фрязинов. Ко всем государствам рука папы тянется, чтобы кровь человеческую лить, смутами народ зорить, а собе злато собирать. Есть даже доброхоты у папы и среди епископов и попов наших, которых мечта блазнит такую же власть иметь, какая у рымской церкви есть. Хочет государствовать над всей Русской землей.
— На сие у них зубов нет, — мрачно проговорил Иван Васильевич, — а монастырских темниц у нас хватит. Ну, а как же ты сам обо всем мыслишь?
— Яз, государь, еще в полоне будучи, все видя и слушая, уразумел главное. Все зло для Руси идет из Рыма, от папы. Повел яз единожды речи и с турскими пашами о зле рымском, а те сему рады. Бают, что им зло тоже из Рыма и что сам султан давно о дружбе с Москвой думает.
— Ну, а как Баязет о государствовании и о силе нашей разумеет? — спросил Иван Васильевич. — Видал ты его, беседовал с ним?
— При отпущенье своем видал, и была у меня краткая беседа с ним. Видом он не похож на татарских ханов. Одеяние его и шапка — как у царей грецких были. Волосы у него долги, усы и борода клином. Важен вельми и величав. Почитает он нашу державу сильней всех прочих. Спрашивал меня, пошто мы купцов своих не пущаем в турские земли, от сего царству его ущерб, да и Москве тоже. Дружбы с нами хочет…
— А о Литве и о Польше что он сказывал?
— От сего уклоняется, — ответил Курицын, — но предлагает любовь и дружбу для-ради торговли меж нашей и его державой, и яз, государь, по разумению своему, мыслю: сие будет нам на пользу и даже в делах с папой и с христианскими королями…
— Верно, Федор Василич, верно! — одобрил государь. — А Бог даст, мы, может, потом с султаном-то и ратное докончанье свершим. А как христианские короли о нас мыслят?
Курицын насмешливо улыбнулся.
— Смеху подобно, — сказал он, — одни нас все еще данниками татар почитают, а иные мыслят, что мы под рукой короля польского, с Литвой путают. Ничего о нас точно не ведают и ни за какую державу не считают. Более иных о нас ведают король Матвей угорский да воевода Стефан молдавский, и то быль с небылицами плетут.
— Ну, сие пока на пользу нам, — молвил Иван Васильевич.
— А папе еще более на пользу, — заметил Курицын.
— Пошто?
— По то, — ответил дьяк, — что папа о нас более всех правды знает, но от других таит, дабы легче государей иноземных за нос водить…
Иван Васильевич задумался и тихо проговорил:
— Умен ты, Федор Василич, вельми умен…
— У папы-то на словах, — продолжал Курицын, — уния и крестовые походы для всего латыньства, а на деле — через Польшу, Ганзу и немцев поглубже в Русь когти свои запустить. Мыслит он Польшу великой державой изделать, а нас, яко Литву, под руку ее поставить…
— На сем подавится! — резко заметил Иван Васильевич и закончил: — Днесь за обедом ничего сего не сказывай про наши с тобой думы. Говори токмо о докончанье с королем Матвеем да о дружбе с султаном. О главном же мы еще втроем подумаем, когда сын мой из Твери пригонит.
Государь помолчал и улыбнулся.
— Когда ты со мной, Федор, — промолвил он, — разум мой глубже, а душа возвышается до любомудрия. Много яз мыслил о минувшем, о днешнем и о грядущем. И вот в сей часец враз все уразумел. Наше — токмо минувшее. Днешнего нет — всякий миг оно от нас непрерывно уходит в минувшее. Грядуще нам не ведомо, о нем токмо гадать можем…
— Ты, государь, грядущее всегда точно угадываешь! — воскликнул Курицын.
— Сие бывает, Федор, токмо в делах ратных и государственных, — грустно заметил Иван Васильевич. — В своих же делах человечьих ведаем мы с тобой, как и все люди, токмо минувшее…
— В котором и живут все радости и все горести наши, — тихо добавил Курицын. — С каждым днем растет минувшее-то позади нас, пока и мы сами не уйдем в него навеки. Мое-то вот минувшее уже на двенадцать лет длинней твоего…
Собеседники замолчали и задумались каждый о своем. Взглянув на Курицына, Иван Васильевич слегка усмехнулся.
— Все же, Федор, не подобает мудрецам уныние, — сказал он. — Древо жизни на земле вечно, а мы — токмо листья, которые меняет оно по воле Божьей. Отпадем мы от древа все, ныне сущие, а дети и внуки нас сменят, потом и они друг друга сменять станут, и так вот будет на вечной смене Русь наша жить вечно…
На четвертый день марта, в самый грачиный прилет, соправитель государя Иван Иванович выехал в Москву, оставив в Твери свое семейство, а «собя вместо» для государевых дел назначил своего престарелого наместника, князя Василия Федоровича Образца-Симского.
На другой день после приезда сына Иван Васильевич устроил у себя, под видом тайного совещания по делам государственным, из ближних бояр, воевод и дьяков, торжественный обед в честь возвращения в Москву дьяка Федора Васильевича Курицына. На этом пиру из семейства государя, кроме соправителя его, никто не присутствовал, и государыня Софья Фоминична, к досаде ее, не могла быть приглашена.
Собрались на думу все в трапезной Ивана Васильевича за столами уже накрытыми, но только с винами, без всяких кушаний. Рядом, по левую руку сына своего, посадил государь на этот раз Курицына. Остальные все сели так, как обычно садились на думе государевой.
— Наперед думы нашей, — сказал Иван Васильевич, — почтим возвращение из турского полона дьяка Федора Василича, поздравим его. Первую здравицу…
Государь взял кубок с вином из рук дворецкого.
Взволнованный Курицын вскочил с места и воскликнул:
— Не можно сие, государь! Окажи мне милость, разреши мне первую здравицу сказать, как подобает слуге твоему…
Иван Васильевич улыбнулся:
— Говори Федор Василич.
Курицын дрожащими руками принял кубок, налитый ему одним из слуг, и произнес:
— Милостью Божией и заботами государей моих снова яз на Москве. Бога и вас, государи, благодарю и земно вам кланяюсь. Будьте здравы, государи, на многие лета вы и семейства ваши!
— Будьте здравы, государи! — закричали все, вставая со скамей.
Курицын же, обернувшись к государям, отдал им глубокий поклон. Дворецкий по знаку Ивана Васильевича наполнил кубки обоих государей.
— Будь здрав и ты, Федор Василич, — молвил старый государь, и такое же приветствие повторил молодой государь.
— Будь здрав, Федор Василич! — заговорили за ним и все присутствующие.
Курицын, приняв новый кубок, ответил по обычаю:
— Во здравие государей и всех бояр, воевод и дьяков, здесь сущих!..
Иван Васильевич сделал знак к молчанию и сказал:
— Садитесь. Федор Василич будет сказывать нам о всем, что вызнал и что изделал в чужих землях…
Рассказ Курицына был весьма любопытен и вызвал много расспросов. Сначала он доложил про договор с королем Матвеем угорским о дружбе и о взаимопомощи в военных делах согласно воле государя московского. Потом Курицын насмешил всех ловкостью папы Иннокентия, который на крестовый поход против султана Баязета деньги собирает, а у самого Баязета вымогает немалую дань за охрану его престола от посягательства сводного брата султана, живущего в Риме. Пересказывал потом Курицын много злых насмешек и шуток римских о многоженстве и многочадии «святого» отца.
В конце беседы, ставшей весьма оживленной, большую радость вызвало сообщение Курицына о желании султана быть в дружбе с Москвой.
— Токмо бы папа ему в сем не помешал, — сказал кто-то из бояр, — ишь, папа-то каков: и жнец, и швец, и на дуде игрец.
— На все руки стервец! — воскликнул дьяк Майко.
— А женки вот и девки его самого обыграли, — заметил князь Патрикеев, — через сети их, может, султан-то и сам папе, Бог даст, руки свяжет.
— И без женок султан папу обыграет, как ему надобно, — сказал Курицын. — Присмирел папа-то. Денег у него нет, а детей по всему Рыму, яко икры наметал. Подарил ему копье, которым якобы языческие воины Христа под ребро ударили. Найдет он и еще, чем папу ублаготворить, сумеет в дружбе с папой быть. Хитер и умен Баязет-то…
— И яз так мыслю, — сказал Иван Васильевич и отпустил всех, кроме дьяков.
— Идите с Богом, воеводы, — добавил он. — Надо мне с дьяками ответы составить королю Матвею и султану.
Когда гости все вышли, государь обратился к дворецкому со словами:
— А ты, Петр Василич, прикажи слугам у окна стол нам собрать, к свету солнечному поближе. Пива немецкого да меду сладкого подать вели и холодных закусок и заедок разных. Да пока никого, опричь вестников, не допущать. Иди с Богом, Саввушка тобе в помочь будет. Пошли-ка его за Димитрием Володимирычем да за князем Семеном Борисычем Бороздиным, дабы вместе борзо пришли.
Дворецкий ушел, но вскоре вернулся и доложил государю:
— Боярин-то Ховрин здесь, в хоромах твоих, по делам своим, а Саввушка токмо за князем Бороздиным погнал верхом в хоромы его. Вборзе с князем сюды воротится.
— Добре, — сказал великий князь. — Вели уж меды да пиво подать на стол.
Когда подавали слуги напитки, пришел Ховрин, а немного погодя кто-то торопливо постучал в дверь, и Саввушка, наполовину отворив ее, впустил князя Бороздина.
— Добрый день, государь, — сказал князь, кланяясь государю и всем прочим. — По зову твоему.
— Добре. Садись за стол. Дело у меня есть до тобя, княже.
— Слушаю. Приказывай.
— Надобно к хану крымскому Менглы-Гирею борзо отъехать. Да ты садись за стол-то. Подорожников вместе выпьем. Дело-то в том, что дьяк наш Федор Василич благополучно воротился на Москву тщанием и заботами хана Менглы-Гирея. Немало и казны исхарчил хан-то, когда просил турских пашей печаловаться перед султаном за Федора Василича.
— А сколь исхарчил-то? — спросил Ховрин. — У турок запрос всегда велик.
— За Федора Василича никакой запрос нам не велик, — проговорил великий князь, — торговаться не будем. Ты, Димитрий Володимирыч, спроси у Федора Василича, сколь хан-то просит, и отпусти золотом Семену Борисычу, а он Менглы-Гирею деньги с моей грамотой передаст.
Обратясь к дьяку Майко, государь продолжал: — А ты, Андрей Федорыч, так хану напиши:
«Благодарю, брат мой, за твою мне великую услугу и возмещаю протори твои. И впредь так же за все послуги твои сторицею жаловать буду. Брат твой, великий князь Иван».
Вошел дворецкий с татарином и молвил:
— От царевича Данияра. Вестник, Разумеет по-русски.
— Будь здрав, государь! — падая ниц, воскликнул вестник.
— Встань и повестуй.
Татарин вскочил и, поклонившись три раза по-восточному, сказал:
— Царевич Данияр, да хранит его Аллах, повестует: «Светлый государь мой! Прошу твоей милости, лекарь государыни твоей, Антон-немец, дал больному сыну моему Каракуче зелья, после которого напали на него лютые корчи и вборзе он в непереносных муках преставился. Яз поимал злодея лекаря и заковал. Прошу твоей милости».
Иван Иванович побледнел, а Иван Васильевич грозно сдвинул брови и сурово сказал вестнику:
— Передай царевичу мой ответ: «Выдаю немца головой на всю твою волю, царевич Данияр, друг и брат мой любимый».
Никто ничего не возразил против решения государя, но все были взволнованы.
Вестник ушел и вскоре возвратился снова с ответом царевича:
— «Целую руки твои, великий государь. Да благословит тобя Аллах, утолил ты боль души моей и сердца…»
А через час сообщил государям дворецкий, что царевич Данияр своими руками, как овцу, зарезал ножом под мостом на Яузе лекаря-немца.
Вскоре через дворецкого Петра Васильевича пришли новые вести, что казнь эта всполошила всех иноземцев.
— Сам маэстро Альберти собирается тайно бежать из Москвы, — добавил он.
Иван Васильевич грозно сверкнул глазами и крикнул:
— Взять немедля маэстро Альберти за приставы, но держать в его же хоромах вместе со всем семейством.
Когда церковные звоны отзвонили двенадцать евангелий, по всем кремлевским и посадским улицам потянулся народ из каждой церкви, сверкая трепещущими огоньками свечей. Ночь была тихая и теплая. Иван Васильевич, выйдя из храма Михаила-архангела на паперть, радостно вдохнул полной грудью влажный весенний воздух и долго стоял молча, следя за мелькающими вдоль улиц огоньками.
— Весна, — тихо шепнул он и тотчас же подумал, что скоро будут разливаться реки, что надо торопиться с походом на Казань.
По привычке он оглянулся и увидел на обычном месте возле себя Саввушку.
— Саввушка, — сказал он вполголоса, — сбегай-ка к Иван Юрьичу, скажи: зашел бы ко мне утре после раннего завтрака да прихватил бы с собой чертежи казанских ратных дел.
На другой день, после раннего завтрака, хотя и играл государь с сыном в любимые ими шахматы, все же нетерпеливо поджидал он прихода князя Патрикеева.
— Батюшка, — воскликнул Иван Иванович, — пошто царя своего ты под удар ставишь?
Иван Васильевич рассмеялся.
— Помнилось мне, что сие — царь казанский, Алегам.
Засмеялся и Иван Иванович:
— Истинно, сего царя давно под удар надо ставить. Сей раз, в войну с Тверью, как и прошлый раз, в войну твою с Новымгородом, казанские собаки нам пятки грызли.
Иван Васильевич нахмурил брови и молвил:
— Вот пошлю яз на собак-то судовую и конную рати. Жду Ивана Юрьича с чертежами ратными, по которым втроем думу думать будем, как с татарами в шахи играть.
Дверь отворилась, и вошел с дворецким князь Патрикеев.
— Будьте здравы, государи! Брат дорогой, пришел яз по зову твоему.
Иван Васильевич приказал дворецкому:
— Поставь коло нас мой малый стол.
Дворецкий со слугами передвинул стол ближе к окну, а Иван Юрьевич разложил на нем свои бумаги.
— Здесь, — сказал он, — отмечены рубежи Казанского царства, Ока, Волга, Кама и самый град Казань с его стенами.
— Добре все изделано, — похвалил Иван Васильевич.
Иван Иванович подошел ближе к столу и спросил:
— Дядя Иван Юрьич, вижу, мыслишь ты поход начинать из-за Новагорода-Нижнего, старого.
— Верно. Для конницы там переправы удобные, да и судовой рати плыть вниз по течению. Все сие помогает согласному походу судов и конников для поддержки друг друга, и харч для конницы по воде сподручней везти.
— А воеводами-то у тобя кто будет? — спросил Иван Васильевич.
— В большом полку, государь, — князь Данила Холмский да князь Осаф Дорогобужский. В правой руке — князь Александр Оболенский да Иван Борисыч Захарьин. В передовом полку — зять мой, князь Семен Хрипун да родной брат его, Федор Ряполовский. В левой руке — князь Семен Ярославский да князь Василий Хованский-Лущиха.
— Ишь каких орлов набрал! — засмеялся Иван Васильевич. — Крепкий и верный все народ-то. Не забудь токмо захватить с собой из Вологды Махмет-Эминя, дабы, согнав Алегама, сделать Эминя царем казанским на всей нашей воле. И воевод с дьяком нашим при царе в Казани оставь, дабы оброк и пошлины наши собирали. Сие все пусть зять твой наладит, есть у него ратная и дьяческая хитрость. Алегама же с семьей в Москву привезите и за приставы посадите на дворе у князя Пенько-Ярославского, у Данилы Лександрыча.
— Словом, — весело сказал Иван Иванович, — изделай все, дабы Казань послушным улусом нам стала.
— Когда выступать-то будешь, Иван Юрьич? Посчитай и время на заезд в Вологду, — сказал великий князь.
— Мыслю, государь, ежели заезжать в Вологду, надобно дня три накинуть, сиречь ранее одиннадцатого апреля выступить в поход не успеем.
— Ну и добре, Иван Юрьич, — сказал государь, — токмо наряди строго гон для вестников. Иди. Бог тобе помочь…
На другой же день набольший воевода князь Иван Юрьевич Патрикеев, созвал у себя в хоромах всех воевод своих думу думать о казанском походе.
— Все, воеводы, как мы для рати казанской удумали, — начал он, — государь утвердил, а выступать полкам нашим наметил апреля одиннадцатого, когда по нашим местам теплеет уж. После Федула-то на другой день, на Василья Парийского, мужик сани на поветь закидывает. Хоша и наступает тепло, а плохо выходит: людям — бесхлебица, скотине — бескормица, тяжко в деревнях-то, и охотней народ в полки идет…
— На сей раз народ-то не больно обрадуется княжим харчам, — сказал князь Семен Ярославский. — Уразумеет он, что поход-то на долгое время — с весны до осени его хватит.
— Может, на иного ворога мужик и без охоты пойдет, а на татар поганых всегда он рад идти, — возразил Патрикеев. — И сообщаю воеводам, что государь приказал в Казани царя Алегама с престола свести и в Москву со всем семейством доставить, а перед походом заехать в Вологду за Махмет-Эминем, за сыном хана Ибрагима, взять его в Казань и вместо Алегама на престол посадить. Дело же сие поручить зятю моему князю Семену…
Невнятный гул прошел среди воевод, недовольны они были заходом в Вологду, а князь Семен Хрипун сказал тестю своему:
— Князь Иван Юрьич, яз мыслю, тобе как набольшему воеводе более пригоже царей менять, а не мне…
— Так державный повелел, и мы не можем судить о сем, а токмо исполнять.
Все сразу стихло. Потом встал князь Семен и молвил:
— Исполним волю державного!
— Да здравствует великий государь наш! — поддержали все воеводы.
— У государя нашего, — встав со скамьи, добавил знаменитый воевода князь Данила Холмский, — ратного разума и ратной хитрости более, чем у всех нас. Воевал яз под его началом-то и о сем добре ведаю… Скажи токмо, княже Иван Юрьич, дает ли нам государь Данияровы полки?
— Дает, — ответил князь Патрикеев, — и сам царевич Данияр пойдет с нами. Он и возьмет Махмет-Эминя из Вологды…
— Добре сие, — заговорили воеводы.
— Сие облегчит дело со сменой царей казанских, — заметил воевода князь Семен. — У отца его, царевича Касима, были доброхоты в Казани.
— Да и сам Данияр родным внуком приходится первому царю казанскому Улу-Махмету, — добавил набольший воевода.
— Добре все разумеет государь, — заметил Патрикеев. — Некии бояре говорили государю: лучше, дескать, просто ему посадить наместника своего в Казани. Государь же возразил: «Надобно, чтобы татарами татарский царь из моих рук правил, татары тогда смирней станут и при неполадках или притеснениях всяких на Москву жаловаться не будут, а будут Москве жаловаться на своего царя. У Москвы правды искать будут».
Когда полки московские с Данияровыми татарами ушли на Казань, Иван Васильевич снова с большим рвением приступил к строительству новых кремлевских стен и приказал сносить все жилые и нежилые строения на сто десять саженей от стен Кремля, не щадя даже церквей с их домами-поповками для духовенства и кладбищами, чтобы огонь при пожарах, особенно во время вражеских осад, не перекидывался через стены внутрь града московского.
Это вызвало прежде всего обиду и ропот среди всякого рода торговцев и купцов, когда стали сносить их лавки, ларьки и палатки, питейные, хлебные пекарни, кисельные и блинные заведения, торговые бани и прочее. Все это, как соты, лепилось почти у самых кремлевских стен.
Когда же начали сносить или переносить церкви с их «поповками» и кладбищами, то зароптало и духовенство, став во главе всех недовольных.
— Взбесились попы-то, — докладывал дьяк Майко государям и дьяку Курицыну после раннего завтрака. — Бают, есть даже обличительные грамоты против державного государя нашего…
— Ведомо мне, — заметил Курицын, — одно послание есть у меня, список с одного обличения архиепископа новгородского Геннадия, который дерзает обвинять государей в святотатстве и еретичестве, возбуждая против государей простой народ православный. Пишет сей Геннадий, что преступно переносить церкви Божии и обнажать землю, где стояли церковные святые алтари и престолы, под которыми были зарыты мощи или частицы мощей Божьих угодников и чудотворцев. Ныне же на сих опустошенных святых местах бегают псы и творят на них всякие пакости, да и люди грешат перед Богом, попирают ногами освященную землю. Такое же преступное кощунство и святотатство творят на Москве, — продолжает Геннадий, — когда вырывают гробы из земли на кладбищах. Память отцов и матерей, братьев и сестер, сыновей и дочерей наших бесчестят…
— Федор Василич, — прервал государь Курицына, — скажи мне, как стервец сей с митрополитом?
— Владыка Геронтий, — ответил Курицын, — во вражде с Геннадием за его непослушание и дерзость, за великое его корыстолюбие…
— Ведаю, — заметил Иван Васильевич, — ведаю яз сие про Геннадия и от брата моего Бориса, князя волоцкого. Так вот ты и скажи митрополиту: «Государь-де более не печалуется перед ним за Геннадия». А более ни о чем не говори.
Курицын усмехнулся.
— Разумею, государь, — сказал он. — Более ничего и не надобно владыке Геронтию.
— Скажи, пожалуй, токмо еще митрополиту, — добавил великий князь, — широко, мол, Геннадий-то руками размахивает. Высокоумия у него много, а меры разума нет.
Когда Курицын, простившись, вышел, Иван Васильевич приказал дьяку Майко:
— А ты, Андрей Федорыч, поди-ка к князю Василью Иванычу Патрикееву, к Косому, скажи, дабы ускорил подготовку Белозерской уставной грамоты к московской выгоде, а также об изменении всех докончаний с удельными, дабы легче было нам уделы к Москве присоединять и закреплять сие по закону.
Оставшись с сыном с глазу на глаз, Иван Васильевич сказал:
— Ныне у удельных-то смерть за спиной ходит. Бог даст, сынок, государство тобе и внуку единодержавным достанется, безо всяких уделов и смут…
Иван Иванович сдвинул брови.
— Прости мя, государь мой батюшка! — воскликнул он. — Горько мне. Мачеха со всей родней своей и прочими греками-папистами захватили в сеть князей верейских, в измену их вовлекли, а в Новомгороде попы наши сеть плетут против единодержавной власти на Руси, испугать тя хотят силой своей, которую в отлучении от церкви имеют. Помнят гады, как Генрих, германский цесарь, босой, одетый в рубище, приходил к папе Григорию в Каноссу после своего отлучения от церкви и вымаливал на коленях прощение…
— Пока яз жив, сему на Руси не быть, — спокойно и твердо сказал Иван Васильевич. — Сумеем мы папе и своим попам вовремя когти обрезать.
Мая тридцать первого, на Еремея-распрягальника, яровые посевы закончились, а по опушкам лесным да по просекам и вырубкам уже буйно разросся кипрей и скоро цвет набирать будет. На этот день думу думали у государя московского сын его Иван с дьяками Курицыным, Майко, а также были тут и составители судебника Патрикеевы, князь Иван Юрьевич и сын его Василий Иванович. Думали они все, как новые договоры составлять с новым царем Махмет-Эминем…
— А пошто творить сии трудности? — заметил князь Василий Патрикеев. — Не проще ли будет послать в Казань крепкого духом воеводу с сильной заставой и умного дьяка с подьячими подручными. Царя же Махмед-Эминя почитать токмо твоим наместником, государь, и править тобе Казанью, яко правишь ты самим Великим Новымгородом.
Иван Васильевич досадливо махнул рукой и молвил:
— Не разумеешь ты, княже Василий. Бывает нехитрая простота трудней всякой хитрой сложности. Помню, бабка моя, Софья Витовтовна, Царство ей Небесное, в детстве мне баила: «Семь раз примерь, один отрежь». Да и сего мало. Примешь ты после многих дум решение одно, а и тогда много еще мерить-то разумом надобно, как свое решение в дело претворить. А ты мыслишь: тяп-ляп — и корабь!
Обратившись к Курицыну, государь сказал строго:
— Разъясни потом, Федор Василич, князю Патрикееву-то, что и как мы в Булгарии, сиречь в Казанском царстве, править могли бы на полную волю свою, а ответ перед татарами и перед нами держал бы царь казанский, и была бы Казань нашим улусом, и дани и выходы нам платила.
— Истинно, государь баишь, — заметил Иван Юрьевич, — твои слова «что править» яз разумею так: татарское — оставить за татарами токмо для показу, и на печатях именоваться тобе «царем булгарским», а слова твои «как правити» яз разумею так: дабы царь казанский был в ответе пред своими татарами и пред царем булгарским, сиречь пред тобой, государем московским.
— Верно, Иване Юрьич, — сие вот нам и надобно, для сего и договор-то писать от Москвы и от Казани, дабы споров потом не было, и все было бы точно, как уговорено.
— А ежели нам, — заметил дьяк Курицын, — крепкие заставы с воеводами рассылать повсюду, то и войска не хватит, да и казне государевой великий ущерб. Мира же в покоренных землях все едино не будет, а токмо вражда и зло всякое против нас.
— Верно, верно, — одобрил государь. — Вот ты, Федор Василич, и подумай обо всем с Иваном Юрьичем и проследи, как о сем Василий-то Патрикеев с Майко составят грамоту нашу с Махмет-Эминем, проверь, скрепи и принеси. Ты же, Василь Иваныч, прогляди, какие собраны докончальные грамоты с удельными, уставные грамоты, духовные, какие списки с них сняты и что в них для московского единодержавия пользу дает. Особливо читай грамоты, на которых мои пометы есть. В днешнем во всем и в старине надобно нам подкрепы законам нашим искать. Все же, что для Москвы не к выгоде, истребляй и в наших грамотах и в удельных, и сии изменения в особой тетради отмечай и держи ее в ларе.
Иван Васильевич помолчал и добавил:
— Не забыть бы. После измены князя Василья верейского надобно переделать докончанье со старым-то князем Михайлой, дабы можно было по сему образцу и верейский удел весь за Москву взять, как мы взяли за Москву Бело-озеро. Иметь надобно сие соглашение с Михайлой Андреичем токмо до конца его живота, а после его смерти удел-то сей к Москве отойдет. Верейский удел дан был-де князю Василью Михайлычу Удалому, а за измену его и побег в Литву он у него отобран и, как великокняжеская вотчина, дан отцу его пожизненно. Вотчиной же считать старому князю, согласно благословению отца его, князя Андрея Димитрича, токмо жеребий[134] в Москве с пошлинами, а также Ярославец с волостьми, путьми, селами и слободами, со всеми пошлинами и со всем, что к нему из старины потягло…[135]
— Слушаем, государь, и повинуемся, — сказал Курицын.
— Все по приказу твоему, — добавил князь Иван Юрьевич, — точно совершим.
— Добре, — заключил Иван Васильевич, — идите. Токмо отныне все докончанья и завещанья вот так же править и все списки с них, которые нужны будут, вместе с ними в ларях хранить…
В первых числах июня, накануне троицы, по приглашению митрополита, в его покоях после раннего завтрака государь Иван Васильевич думу думал с самим Геронтием об еретиках новгородских — «жидовствующих», которых прислал в Москву со своими обвинениями архиепископ новгородский Геннадий для суда над ними.
На думе вместе с государем присутствовали: его наместник в Москве князь Иван Юрьевич Патрикеев с дьяком Курицыным, старейший окольничий боярин Андрей Плещеев и окольничий Иван Ощера-Сорокоумов.
В то же время были из духовенства у митрополита: архимандрит Зосима от Чудова монастыря и случившиеся в Москве Паисий Ярославов и архиепископ тверской Вассиан Стрига.
По распоряжению митрополита на думу привели посольника от Геннадия дьяка Григория, с обвинительной грамоткой, и еретиков из попов и дьяконов и других «жидовствующих» в сопровождении воинов из полка софиян — что охраняет храм Св. Софьи и архиепископа новгородского.
— Читай грамотку, — сказал Геронтий, обратившись к дьяку Григорию.
— «Державный государь Иване Васильевич и Святитель наш, митрополите Геронтие, — начал дьяк Григорий. — Посылаю вам сих мерзостных жидовствующих еретиков: Осифа, Шмойло, Фаряйя, Моисея и Хануша, первоучителей ереси, прибывших из Литвы, а также и учеников их богомерзкого учения, новгородцев: попа Максима с сыном Иванкой, попа Григория с сыном Самсонкой, Гридю, дьяка Борисоглебского монастыря, Лавреша и Мишука Собаку да дьяконов Макара и Самоху. Все сии в смраде беззакония дерзко отрицают Святую Троицу и воплощение Христа, сына Божия, вопреки утверждениям святого Афанасия великого Александрийского. Не признают они ни Богоматери, ни таинства освящения даров, оскверняют иконы и святыни церковные, мечут чудотворные иконы в нужники, а в храмах пьянствуют с блудницами, учиняя скакания и плясы…»
— Лжа сие! — не выдержав, воскликнул поп Григорий. — Не можем мы творить сии пакости, ибо мы все смиренно чтим Господа Бога, хотим в мире добра Божьего, как разуму человечьему доступно разуметь.
— «Ныне же, — невозмутимо продолжал чтение грамоты дьяк Григорий, — аз, многогрешный, порешил сей богохульный разврат пресечь и взял еретиков за стражу и пытал их, причем Самсонка, сын попа Григория, во всех сквернах признавшись, доказал, что еретики надеются на сильную руку дьяка Курицына и на невестку державного, Елену-молдаванку. По их проискам переведены на Москву из Новагорода такие еретики, как поп Алексий, ныне протопоп у Успенья Пречистой, и поп Денис, ныне протопоп у Михаила-архангела. Сии верховоды блазнят многих, совратив некоих, как чернеца Захарию, дьяков крестовых[136] Истому[137] да Сверчка[138] и прочих. Некои же из еретиков не токмо богохульствуют, но и обрезаются по-жидовски, совсем пренебрегши святым крещением и вместо Святого Евангелия и поучений святых отец чернокнижие всякое читают: Астролог, Звездозаконие, чародейства всякие, и от сего впадают в ересь и хулят имя Христа и всех святых. О сказанном выше челом бью государю державному и отцу нашей церкви митрополиту Геронтию и прошу немилосердно казнить смертию всех еретиков без пролития крови[139]…»
Наступило молчание. Государь вопросительно взглянул на Геронтия. Митрополит с почти незаметной улыбкой перевел глаза на духовных отцов Вассиана и Паисия и сказал:
— Братья мои по духу, отче Вассиан и отче Паисие! А не мните ли вы, что архиепископ Геннадий блазнит нас латыньством, хочет к церкви православной привлечь инквизицию, которой никогда в православной церкви не было?
— Истинно так, отче Геронтие, — произнес архимандрит Зосима, — ибо не дано человеку творить суд над душой Божией, суд творить дано токмо Богу. Пастыри же духовные могут токмо пред Богом молить о прощении грешника, а не карать смертию за грехи. Прощение греха всякого возможно от Бога, ежели грешник пред Богом раскается. Геннадий же вельми дерзок, Божий суд взять в свои руки хощет…
— Ишь куда метит властолюбец Геннадий! — сказал Паисий Ярославов. — Хощет он, подобно католическому ордену святого Доминика, помимо главы церкви государством управлять.
— Верно сие, — молвил Курицын. — Верно про него державный сказал: «Широко он руками машет, а меры разума не ведает!»
— Ныне же мерит все, — произнес мрачно протопоп Денис, — в меру инквизиторов ордена святого Доминика и купно с монахом их Вениамином книгу пишет о спасении церкви православной через инквизицию с ее наистрашными пытками и сожиганием грешников живыми на костре.
Испросил слово себе и зять протопопа Дениса дьякон Васюк Сухой и молвил:
— Горько мне то, что отец наш духовный Геннадий не токмо против нас, грешных, клевещет, но и всенародно выступает купно с латыньцем Вениамином против самого государя державного и корит его богохульством, велегласно указуя: выносит, дескать, государь старые церкви из града своего вон, оскверняя святыни их. Также творит государь много богохульства против закона Божия и учения святых отцов церкви: кости мертвых дерзко ископав, зарывает их на Дорогомилове кладбище. Сим святотатственно разделяет он прах тела от неистлевших костей. В тех же местах, где един прах остался от телес, там сады садит. Лишает он сим покойников воскресения из мертвых на Страшном суде. Речи его, смуты сея, вызывают зло против державного у верных слуг его.
Слушая это, Иван Васильевич усмехался и вдруг спросил Геронтия:
— Отче, мыслю яз, наша православная церковь может меры принимать и против иноземных духовных, ежели они меру прав своих превышают.
— Таких, государь, строптивых и дерзких, — ответил Геронтий, — можно по уставам церковным обуздать в наших темницах подземных, а то и к старцам в Симонов монастырь послать в «тесное заключение». Мыслю, сие умерит и дерзость Геннадиеву.
— Не чернецам, — воскликнул князь Патрикеев, — дела государевы судить, которые он на пользу державы Русской направляет!
— Государь, — молвил Курицын, — яз бы к сему добавил: надобно и о самом Геннадии подробно с великокняжескими наместниками все вызнать, каковы его истинные мысли и цели. Пусть он делает, что хочет, но токмо совместно с наместниками твоими новгородскими Яковом и Юрьем Захарычами, дабы глупых огрешек не было и зла бы от них и ропота ни в Новомгороде, ни в Москве против тобя, государь, не копилось…
Митрополит встал, осенил себя крестом и молвил:
— На сем, государь, мы думу нашу кончим, и яз напишу Геннадию послание, дабы обыскивал он еретиков токмо с государевыми наместниками и посадил бы в подземную новгородскую темницу латыньского монаха Вениамина за еретичество и вмешательство в дела государевы. Присланных же к нам жидовствующих пусть обыщет вместе с наместниками и о суде своем нам сообщит.
Иван Васильевич строго оглядел всех и произнес:
— Ин будь по-вашему! — И обратясь к новгородским попам и дьякам, сказал:
— А вы уразумейте все, что нам надобно. Посему, как вас примет архиепископ Геннадий и что содеет с вами, вы за общим своим подписом напишите обо всем богомольцу нашему митрополиту яко главе церкви русской православной.
Прощаясь с Геронтием, Иван Васильевич сказал:
— Мне надобно, отче, быть у собя в хоромах до обеда, ты же тут купно с князем Патрикеевым и дьяком Курицыным составь Геннадию послание, как мы с тобой обдумали, а список с него принесет мне Федор Василич к обеду.
В это время дворецкий митрополита доложил, что прибыл за государем дьяк Майко.
Приехав с обоими окольничими в свои хоромы, Иван Васильевич прошел с ними прямо в свою трапезную, всю уже убранную для троицына дня только что срубленными молодыми березками. Словно далекое детство заглянуло в княжии хоромы. В покоях сладко пахло молодым листом и соком березы. Иван Васильевич жадно вдохнул свежий запах зелени и, улыбнувшись, весело сказал вслух свои мысли:
— Иван мой утре беспременно приедет. Он тоже с издетства любит в хоромах наших кудрявые березки в троицын день.
Старик Плещеев улыбнулся ласково и молвил:
— Пригонит, пригонит к нам утре наш государь-то, осветит хоромы наши своей юностью… Беспременно пригонит… Может, и сноху твою со внуком привезет…
Иван Васильевич, обернувшись к своему дворецкому, приказал:
— Приведи-ка сюды наших купцов, гостей московских, воротившихся с товарами заморскими из чужих земель…
Обратясь к своим окольничим, он шутливо добавил:
— А наших купцов на рубежах-то литовских, чаю, и на сей раз грабили!
— Вестимо, государь, — ответил с усмешкой боярин Плещеев, — так испокон веков на всех рубежах гостей богатых да купцов грабят мытники и прочие…
— Будь здрав, государь, — входя в палату и земно кланяясь, заговорили гости — купцы Игнат Верблюд, Тишка Коврижкин и Гридя Лукин.
— Будьте и вы здравы, — милостиво ответил Иван Васильевич, — как дошли?
— Милостью Божьей живы-здравы, государь, — вперебой заговорили купцы, — токмо в товарах у нас ущерб великий.
— Где же вас пограбили? — спросил государь.
— Сперва у господаря молдавского, а после у литовских рубежей, — ответил Игнат Верблюд.
— И нас тамо же, — добавили Лукин и Коврижкин.
— А где больше-то грабили? — спросил Иван Васильевич.
— Твои товары, государь, которые я вез, более пограбили у литовских рубежей, — ответил Верблюд.
— А наши товары и тамо и тут грабили одинаково, — пожаловались Коврижкин и Лукин.
— А что ж на руках у вас осталось? — смеясь, полюбопытствовал Иван Васильевич.
— У господаря-то молдавского, главное, нас мытом великим обидели, а в Литве сверх мыта много и товаров насильно поотымали, — заговорил снова Верблюд. — Так вот у Тиши Коврижкина, что от митрополита ездил, киевские мытники, жидовины Симха и Рябичка, силой отняли для наместника киевского Юрия Пацовича камку амазскую, а у Лукина, что для князя Патрикеева ездил, насильно взяли сто аршин тафты черной йездской и два аршина шелка кафинского, да захватили для Домоткана, воеводы киевского, епанчу бурскую, да тесьму кусками разных цветов, фунт имбирю, фунт перцу… А в Дебрянске[140] держали нас пять недель и силой отняли: две камки бурские, сто восемьдесят четыре локтя тафты бурской и йездской, семь чириков шелку алого, четырнадцать брусов мыла грецкого…
— Сколь же товару для митрополита и для князя Патрикеева уцелело? — спросил Иван Васильевич.
— Не ведаю. У тобя же, государь, Бог помог мне наиценных два ковра схоронить да тридцать семь лал дорогих и много жемчуга крупного, десять брусов мыла грецкого да кубки грецкие.
— И сие добре! — воскликнул с усмешкой великий князь. — А какие новости есть за рубежом?
— Сказывали нам, — ответил Игнат Верблюд, — что прошлое лето господарь молдавский под руку круля Казимира стал и присягнул ему вместе на турков идти. Бают, сговор сей папа рымский урядил, обещав им свою помочь…
Государь нахмурился и глухо молвил окольничим:
— Добре. Пождем еще, что из сего выйдет. Токмо султан-то нам нужней папы…
Иван Васильевич неожиданно насмешливо улыбнулся и сказал купцам:
— Ну, топерь идите к митрополиту и ко князю Патрикееву, порадуйте их так же прибылью, как и меня…
После обеда, когда слуги убрали все со стола, оставив только флягу с теплым красным заморским вином, Иван Васильевич продолжал беседу с дьяком Курицыным.
Государь, потягивая медленно вино из кубка, говорил задумчиво:
— Остарели, видать, мы с тобой, Федор Василич, больно пристрастились к винам фряжским и к любомудрию.
— Прости, державный, не согласен яз с тобой, — заговорил Курицын. — Ведь мы же хорошо исполняем свою службу? Ведем переговоры с крулем польским и другими государями и новые законы составляем.
— Так оно так, — задумчиво продолжал Иван Васильевич, — токмо мы все более и более думаем о счастье либо о горе человечьем. Вот и днесь принес ты мне список с послания Геронтия к Геннадию. Оба вы с митрополитом написали ясно, вразумительно и строго, а уж мы и забыли о сем и, как старые бабы, про горе и счастье человечье баим, про свои минувшие годы вспоминаем, а вот сей часец яз о стариковской болтовне Илейки вспомнил.
— Что ты, государь, — возразил Курицын, — его болтовня часто весьма мудрой была.
— Бывала иной раз и мудрой, — заметил Иван Васильевич, — да с чудачеством, да со старинными притчами и разными сказками детскими.
— А все же вельми любопытно и мудро у него иной раз выходило, — молвил Курицын. — Старик-то краснобай был. Ой в любви женской много понимал. Раз Илейка мне сказывал про Адама и Еву. «Бог-де, — баил он, — Еву из ребра Адамова изделал, а потом-де так и повелось, что мужик ищет ту женку, которая из его ребра изделана, а найдет — до конца жизни ее одну и любит».
— Ишь ведь нагородил и Адама приплел! — рассмеявшись, заметил государь, а про себя грустно подумал: «Яз, пожалуй, в Дарьюшке-то свое ребрышко нашел».
Курицын, взглянув на государя, добавил:
— Мыслю, Илейка сказывал в сей басне о единении душевной и телесной любви.
Иван Васильевич метнул подозрительный взгляд на дьяка, но, овладев собой, сказал с непринужденной улыбкой:
— Может быть, так у некоих счастливцев бывает в нашей земной юдоли. К человечьему счастью у покойного дядьки моего особое чутье было. Сказывал он и мне как-то, что сам он всякую струну у сердца слышит.
— Вот вишь, государь, — усмехнулся Курицын, — и выходит, старик-то мудрецом был, разумел телесную и душевную жизнь…
В дверь постучали. Вошел дьяк Майко в сопровождении дворецкого и спросил:
— Государь, днесь ты хотел принять посла от короля Казимира. Он ждет тобя в передней. Как прикажешь?
— А кто там, в передней-то, есть и как все наряжено? — спросил Иван Васильевич.
— Наместник твой московский князь Патрикеев там, бояре и почетная стража твоя, — сообщил Майко.
— Скажи князю Патрикееву, — приказал государь, — сей часец буду в передней с Федором Василичем, пусть пришлет за мной стражу и окольничих…
Когда государь вошел в переднюю, все ждали его стоя. Иван Васильевич сел на свое место, и его личная стража в золоченых доспехах полукругом встала около престола.
Князь Патрикеев выступил вперед и, поклонясь государю, сказал:
— Державный наш государь! Прибыл к тобе посол Ян Андреич Ивашенцев от короля польского и великого князя литовского, от Казимира Ягеллоновича.
Посол приблизился к трону и, склонясь на одно колено, воскликнул:
— Vivat rex Moscoviae![141]
Иван Васильевич узнал того самого посла, который приезжал к нему когда-то в Переяславль. Узнал его и Курицын и шепнул государю:
— Тот самый, которого ты в Переяславле велел споить. Со ксендзом он тогда приезжал… — и произнес громко перевод слов посла.
Иван Васильевич встал с престола и сказал:
— Да будет здрав и брат мой[142] король польский и великий князь литовский!
Потом протянул руку послу, которую тот почтительно поцеловал.
— Что сказывает мне брат мой король Казимир? — спросил Иван Васильевич.
— Привез яз тобе, государь, королевскую грамоту, — перевел слова посла дьяк Курицын. — Жалуется король на наезды князей твоих и людей их на королевские литовские вотчины и вотчины слуг короля. Вот о сем грамота самого короля. Разреши, государь, передать ее тобе.
При этих словах поднялся посол с колен и передал князю Патрикееву королевскую грамоту, а Патрикеев по знаку государя передал ее дьяку Курицыну.
— «Великий князь Московский Иван Васильевич…» — стал читать дьяк Курицын. — Далее, государь, буду яз тобе читать без приветствий и титулов, токмо суть дела. Король упрекает тобя за нарушение докончанья с ним о бережении его рубежей от наездов. Далее при сем король указывает: «наездчики полонят и угоняют литовских крестьян с лошадьми и прочим скотом, вывозят зерно и все съестное, а что с собой не могут взять, сожигают с дворами и избами; особливо много награбил Щавья Травин-Скрябин, человек сына твоего Ивана Иваныча. Щавья сей наехал и захватил два села, изгнав из них королевских волостелей». О всех сих нарушениях и грабежах, пишет круль, просит судить виновных нашим общим судом по докончанью, как сказано там: «Наряди, мол, для сего своих судей».
— Добре, — сказал Иван Васильевич, — исполню волю брата моего круля Казимира, а ты, посол Ян, отъезжай с Богом. Яз пошлю с тобой своего посла с ответом.
Когда посол вышел, Иван Васильевич обратился к Курицыну и приказал:
— Приготовь грамотку королю Казимиру и напиши, как наших гостей пограбили на посольских и литовских рубежах, особливо у Киева и Дебрянска, как мыт незаконно брали деньгами и товарами не токмо мытники, а и все порубежные власти, каждый сам собе, сколь мог урвать. Спроси короля, а сие как изделано: согласно нашему с ним докончанью али против него?
— Слушаю, государь, — молвил Курицын. — К утру все будет готово. Мыслю, токмо о жалобах короля на наезды лучше умолчать: отвечать нам нечего, а оправдываться невместно.
— Ты и не пиши о наездах-то, а придешь ко мне читать ответ королю, яз тобе тайную грамотку прикажу для сына написать.
На другой день после приема польского посла Яна Ивашенцева государь Иван Васильевич сидел в своих покоях после завтрака с боярским сыном Левашом-Некрасовым, ожидая прихода дьяка Курицына с грамотой к королю Казимиру.
— Хотел яз тобя спросить, — сказал государь, обращаясь к Левашу-Некрасову, — как живут испомещенные мною люди и достаточно ли у них воев, годны ли они для постоянного войска?
— Хорошо живут дворяне. Жаловаться им не приходится. Охотно к ним народ отсаживается от вотчинников. Число воев у них непрестанно растет, и, как ты приказал, повседневно их обучают разным ратным хитростям.
Вошел в покои дьяк Курицын. Иван Васильевич милостиво предложил ему сесть за стол.
Курицын поклонился и молвил:
— Будь здрав, государь. Написал яз грамоту к королю Казимиру, как тобой приказано.
— Добре! Дай-ка мне ее, яз сам погляжу. Грамоты же тайной сыну моему Ивану Иванычу о наездах писать не будем. Мыслю, лучше сие вестью переслать через Леваша-Некрасова, потому он не токмо весть передаст, но и на вопросы великого князя ответы давать будет. Сказать же моему соправителю хочу так: «Добре ты все творишь с наездами на литовские рубежи. Войны ныне нам с Литвой не избыть. Посему ратную силу литовскую заранее надо ослаблять, зорить и полоны брать, а из полонов собе ратную силу копить из парней и мужиков. Когда же лето придет, женок и девок их на полевые работы нарядим». Мыслю, с намеков сих Иван Иваныч, как добрый воевода, сам уразумеет, что и для чего нам в ратное время понадобится. Ты, Гаврилыч, — обернулся государь к Левашу-Некрасову, — доведи сыну и о том, как мы с королем переговоры ведем, как и где у рубежей свои заставы ставить хотим, о чем тобе ведомо, где в тверской земле надобно хранить харч, коней и корм для них, дабы вовремя в обозы полкам подкрепление посылать. Ну да сам великий князь-то о сем добре разумеет…
— Добре, государь, — согласился Курицын, — тайны-то вести лучше на словах, чем в грамотах пересылать.
Вошел дворецкий и доложил, что въехал на двор митрополит.
Иван Васильевич в сопровождении Курицына, дворецкого и Леваша-Некрасова вышел на красное крыльцо встретить владыку Геронтия.
Приняв благословение митрополита, государь провел его к себе в покои. По знаку Ивана Васильевича все вышли за двери и стали ожидать его дальнейших распоряжений, оставив государя с митрополитом с глазу на глаз.
Сев за стол рядом с владыкой Геронтием, Иван Васильевич, помолчав некоторое время, тихо спросил:
— А как, отче, с Геннадием-то? Послание твое читал яз. Добре написано. Со всем яз согласен, ибо вижу, есть внутри церкви уклоны некии от православия и огрешки. Надобно, отче, обоим нам сообща с сим злом бороться, дабы была польза и государству и святой церкви.
Митрополит молчал, выжидая и подозрительно поглядывая на замолчавшего государя.
— Сие истинно, — наконец медленно сказал Геронтий. — Со времен первосвятителя московского митрополита Алексия так было. Трудами же и тщанием сего святого церковь всегда за государя московского стояла и с тех пор стоит, и всякое нестроение против ворогов московских, как Олега, великого князя рязанского, который с татарами пошел против Руси…
— Право ты мыслишь, — тихо промолвил Иван Васильевич, — так и было, отче, со времени святого Алексия и до последних дней живота митрополита Ионы.
Заметив напряженное внимание Геронтия, Иван Васильевич спохватился и быстро добавил:
— Так и в твое время, отче, когда поднял ты десницу твою против Геннадия. Есть, отче, у тобя и среди попов и среди епископов многие высокоумцы, их мы с тобой в един кулак зажмем. Не дадим им смут сеять ни против церкви, ни против государства. На сих же смутах многие, а наипаче удельные, шубку собе шить хотят. Разумеешь, отче?
Митрополит весело улыбнулся и ответил:
— Разумею, сыне мой и государь! Духовным-то тоже пальца в рот не клади. А Геннадий-то вишь вон куды, к Рыму руку протягивает за инквизицией. Вот и царевна цареградская, ныне княгиня твоя Софья, едучи невестой на Москву, в Болонье, у гробницы Бенедикта, основателя инквизиции, монахам молебен заказывала и весь его на коленях прослушала.
Государь нахмурился и, помолчав, сказал:
— Токмо истребив удельные распри, сможет стать московское государство во главе всего русского племени. Недаром Иосиф, игумен волоцкий, не единожды писал мне в своих посланиях про важность создания самодержавной власти московской, которая, по его мнению, подкрепит церковь православную и сама от нее получит подкрепление.
— Сыне мой и государь, — уверенно заметил Геронтий, — в сем деле будет еще у нас не менее пользы и выгоды и от оброков и от всяких пошлин.
— Так яз и мыслил, — заметил государь, — и хочу, когда с тобой совместно утверждать будем новые уставные и единые судные грамоты, так изделать, дабы у твоего вотчинника никак холоп от оброков не мог уйти. Хочу ежели не похерить совсем юрьевы дни, то оставить токмо един, осенний, наиболее трудный крестьянину для перехода.
— Церковь, — твердо проговорил митрополит, — в таком деле всей силой тобя поддержит.
— Мыслю ныне, — сказал Иван Васильевич, — государству много надо еще воевать и силы свои крепить против зарубежных ворогов, а для сего нам нужны люди, хлеб, деньги, да и государству тоже выгодней получать деньгами, а не мясом и маслом.
— Все сие добре, — возразил Геронтий, — токмо, государь, трепещу яз, как бы еретичество у нас не возросло от жидовствующих и прочих, а сие повредит и нам, духовным, и тобе в Литве. Литовские-то мужики ведь искони православные и к грецко-московской церкви тянут, как и Софья Фоминична со всеми своими греками.
Иван Васильевич снова нахмурился, но митрополит не смущался и продолжал:
— Есть слухи, государь, что и среди удельных многие согласно с княгиней твоей мыслят и хотят не еретика — сына твоего Иван Иваныча и его княгиню Елену, а истинного грека православного, сына твоего Василья…
Митрополит испугался своей откровенности и неожиданно смолк.
Иван Васильевич громко рассмеялся и сказал шутливо:
— Отче Геронтий, вижу, что ты до сего времени не уразумел истины. Нечего греха таить. Поведаю тобе, что все удельные, и малые и большие, вовсе не о чистоте веры православной пекутся и нет заботы у них о спасении своих грешных душ, а пекутся они токмо о крепости своих уделов. Супруга моя, Софья Фоминична, опоры в удельных ищет для сына своего Василья, а удельные блазнят собя надеждой, что при Василье уделы за ними останутся нерушимыми. Вот рука руку и моет. Ну, а нам сие не страшно: сам же ты, отче, прошлый раз баил, что у церкви есть довольно темниц и мест для тесного заключения, хоша бы в Симоновом монастыре.
Эти шутливые слова государя нисколько не успокоили митрополита, и, робко потупясь, он смиренно молчал. Не зная, что дальше сказать, митрополит обрадовался, вспомнив о вестнике от игумена Белозерского монастыря, и проговорил:
— Сыне и господине мой! Забыл аз тобе довести, что представися дядя твой Михаил Андреич, старый князь верейский, в Белоозере на пасхальной неделе.
Иван Васильевич перекрестился, сказав:
— Царство ему Небесное!
И, подойдя ближе к дверям, крикнул:
— Федор Василич, поди-ка сюды, ко мне!
Вошел Курицын:
— Слушаю, государь, что прикажешь?
— Не забудь, скажи князю Патрикееву-младшему, Василь Иванычу, на Пасху, мол, князь Михайла Андреич верейский представися. Пусть докончанья с князьями верейскими все со тщанием нарядят и вместе с нужными списками на хранение в ларь положат.
В самую середину успенского поста, августа седьмого дня, зазвонили вдруг на Москве во всех кремлевских и посадских церквах радостным пасхальным звоном — прибыл из-под Казани к государю Ивану Васильевичу с вестью воевода князь Федор Хрипун.
— Казань взяли! — кричали в народе.
— Самого царя Алегама на Москву везут!..
Неведомо откуда, из каких трущоб и щелей густо высыпали на улицу всякие люди, стар и млад, а среди них уже толкались сбитенщики, торговки пирогами и во все горло орали, зазывая к себе покупателей. Через полчаса же, когда на Ивановскую площадь с княжого двора выкатили бочки с медом и пивом, весь Кремль гудел, как улей, и гуденья этого не заглушал даже и звон колоколов.
Под непрерывный гул и радостные крики народа князь Федор Хрипун докладывал Ивану Васильевичу:
— Божьею помощью, державный государь, пришли мы со всей ратной силой под град, под Казань, месяца мая в восемнадцатый день. Царь Алегам немедля напал на нас со всем своим войском, стал биться, но вборзе бежал и крепко затворился во граде своем. Мы осадили Казань. Союзник же Алегама, ногайский царевич Али-Гази, мешая взятию града, нападал постоянно на нас с тыла. Сего не мог князь Данила Холмский стерпеть и сам напал на Али-Гази, разбил и прогнал его за реку Каму. Сведав о сем, царь Алегам вышел из стен Казани со всей своей семьей, с сеидом, князьями и биками и сдался на всю волю твою, государь. Мы полонили царя и царицу его, двух его братьев и сестер, сеида и некоих князей, подручных царю, биков и уланов… Везет их всех топерь на Москву твой воевода Семен Иваныч, князь Ярославский, за крепкой стражей. В Казани же князья Данила Холмский и Семен Ряполовский посадили царевича Махмет-Эминя на престол «из руки твоей», как ты повелел. Дьяка же твоего, боярина Федора Киселева, при царе оставили подручным слугой, дабы верней брать нам дани и пошлины с татар и за самим царем наблюдать, измены бы не было…
В дверь постучали, и вошел дьяк Курицын. Поклонившись, он начал:
— Прости, государь, без зова пришел…
— Но вельми ко времени, Федор Василич, — прервал его государь. — Вот князь Федор из Казани к нам пригнал. Скажи потом наместнику моему, князю Ивану Юрьичу, дабы готовился, как полон принимать казанский: царя Алегама с семейством поместить пока в Москве, на дворе у князя Пенька, у Данилы Лександрыча. После, когда яз укажу, разослать сей полон: Алегама с женой — в Вологду, мать же, братьев и сестер его — в Каргалом, на Белоозеро, а заговорщиков и крамольников из князей казанских за измену и заговор бить кнутьями до смерти…
В один из последних дней августа тысяча четыреста восемьдесят восьмого года нависла над Москвой гроза гнева государева. Не только в Кремле, но и в посадах поднялось смятение, и все бояре, князья, гости богатые, купцы, попы и военные помещики из детей боярских шептались, передавая друг другу, что государь хочет схватить князя Андрея-большого, что уже взят ныне за приставы Мунт-Татищев. Гадали исподтишка, как и кто из других еще может пострадать. «Державный» был в большой ярости…
Началось же, как говорили на Москве, все с того, что некто Мунт-Татищев, из детей боярских великого князя, «пришел сплоха подшутил» боярину Образцу, служившему у князя углицкого Андрея, сказав, будто великий князь хочет князя Андрея поимать, а удел его взять за Москву.
Перепуганный углицкий князь, боясь старшего брата, хотел было в тот же час тайно бежать в Литву, но бояре углицкие отговорили. Они посоветовали ему обратиться к наместнику московскому, к Патрикееву, князю Ивану Юрьевичу, который при дворе московском тогда в большой силе был: просил бы он Патрикеева помочь ему переговорить с самим государем. Иван Юрьевич уклонился от этого, но «державному» обо всем происходящем подробно доложил.
Государь в гневе приказал бить кнутом Татищева на торге и вырезать ему язык. Митрополит Геронтий еле-еле отмолил у Ивана Васильевича оставить легкомысленному Татищеву его болтливый язык…
Узнав об этом, князь Андрей осмелел и решил лично объясниться с государем. Иван Васильевич встретил брата дружелюбно, сказав:
— Брат мой! Клянусь тобе небом и землей, Богом сильным, творцом всея твари! В мыслях у меня против тобя того не бывало. Иди с Богом к собе в Углич…
Он перекрестился и поцеловал брата.
В это время вошел дьяк Курицын.
— Будьте здравы, князья! — сказал он, кланяясь обоим братьям. — По строгому розыску объявилось: Мунт-Татищев шуткой пустил слух о поимании князя Андрея…
— Яз же за пуск им лжи сей, — резко прервал дьяка государь, — с него самого шкуру повелел спустить кнутьями на торгу. Какие еще есть вести, Федор Василич?
— Днесь же, по приказу твоему, — ответил дьяк, — еще двое кнутьями биты на торгу будут. Князь Ухтомский — за лживую духовную, якобы она покойным князем Андреем-меньшим писана в пользу Спасского монастыря на Каменном… Еще бит будет и другой — дворский Хомутов за такую же подложную грамоту, якобы того же князя Андрея, в пользу Чудова монастыря.
— Добре. Скажи, Федор Василич, как ныне суды судил и утверждал решения великий князь мой Иван Иваныч? Как здоровье его тобе показалось? Твой глаз-то все едино что отцовский… Зело любишь ты сынка-то моего…
— Ломота, государь, в ногах у него. Иной раз, баит, на крик кричать ему хочется…
Иван Васильевич вздохнул.
— Вина много пьет, — тихо промолвил он, — особливо фряжского и немецкого. Лекаря бают, от вина ноги-то у него болят. Пытал яз о болезни-то Ванюшенькиной — камчугой[143] лекаря ее зовут.
От болезни сей страданья великие, но смерти не бывает…
— И-и, державный! — с печальной улыбкой проговорил Курицын. — Мы вот с тобой и более его фряжского-то пьем, а здравы!..
— Как кому, Федор Василич, люди-то разные, — тихо продолжал государь, — и вдруг громко спросил: — Из-за рубежей какие вести есть?
— Грамота от жидовина Скарии. С Богданом-армянином прислал. Жалится тобе на Стефана, господаря молдавского. Ограбил и мучил он Скарию-то за то, что хочет тот идти к тобе на верную службу со всем родом своим…
— Ведаю все, ведаю, — раздраженно заметил Иван Васильевич. — Нитка сия все из одного узла тянется, от польско-литовского и рымского… Не зря воевода Стефан в руку Казимиру играть стал…
— Верно, государь! — горячо откликнулся Курицын. — Забыл он, что через дочь свою ныне кровной родней тобе стал…
— А главное, забыл, что государством не саблей править надобно, а разумом, да своим разумом-то, а не чужим… Скажи, как вятчан за нестроенье и смуту казнили?
— Смута сия не своя была, а сеялась из Новагорода. Посему токмо трех главных крамольников повесили. Некоих же торговых людей вятских в Димитров сослали, а некоим из вятских земских людей земли под пашню дали у нас в Боровце да в Кременце. Из Новагорода же за последние семь дней пятьдесят семей лучших гостей перевели в Володимир…
— Пригляди-ка ты сам, Федор Василич, — добавил государь, — дабы о житьих наместники наши новгородские не забыли, вывели бы на Москву семь тысяч житьих-то, как намечено было…
Иван Васильевич помолчал, прошел два раза вдоль покоя и обратился к брату Андрею:
— На двенадцатое августа фрязин Павлин Дебосис на Пушечном дворе слил нам пушку великую, какой еще на свете не бывало, — сказал он, но, вспомнив о своих делах, резко повернулся к дьяку и спросил: — Сколь время ждет приема Делатор,[144] посол рымского короля Максимилиана?
— Делатор-то из Рыма пришел девятого еще июля. С нашим послом вернулся, с греком Юрьем Траханиотом.
Государь нахмурил брови:
— Пошто ж ты мне про него не напомнил, Федор Василич? Не гоже сие!..
— Государь, — заговорил, смутясь, Курицын, — не моя вина в том, что посол-то рымский заболел вборзе, как приехал, и вот лишь в последние дни ему полегчало. Ныне хотел яз просить тобя, когда принимать его укажешь.
— Утре, перед обедом, в передней своей приму, а ты, Федор Василич, за толмача мне будешь. Ну, идите с Богом…
Иван Васильевич, прощаясь, опять поцеловал брата, а дьяку милостиво подал руку.
Вскоре после приема Юрия Делатора, посла от римского короля Максимилиана, сына германского императора Фридриха, прибыл к московскому государю в тысяча четыреста восемьдесят девятом году, в июле, двадцать третьего дня, посол от короля польского Казимира, князь Масальский Тимофей Владимирович.
В этот день за ранним завтраком у государя Ивана Васильевича делили с ним трапезу князь Иван Юрьевич Патрикеев и Василий Иванович Китай, московский гость, приехавший из Новгорода с докладом об исполнении им поручений государя по наблюдению за делами Ганзы.
Василий Китай рассказывал о порядках ганзейской торговли и о том, где и как можно стеснить льготы ганзейцев в ущерб их торговле.
— И в пользу тезки моего и друга Ивана, короля датского, — добавил Иван Васильевич.
В дверь постучали, и дворецкий впустил дьяка Курицына.
— Будь здрав, государь, — сказал он, кланяясь всем присутствующим. — Прибыл днесь посол от короля польского Казимира. Когда сего посла принимать будешь?
— Кто посол-то?
— Князь Масальский Тимофей Володимирыч, со Смоленщины, литовец, — ответил Курицын. — А король-то прислал большую грамоту…
— Присядь-ка вот тут, — указал Иван Васильевич на скамью вблизи стола. — Выпей фряжского и сказывай.
— Твое здоровье, государь, — молвил Курицын, приняв кубок от дворецкого, и продолжал: — Спорит король-то все за наши земли в Литве, жалуется на наезды порубежные, жалуется на Федора Иваныча Бельского и других князей…
— Все Лазаря поет! — усмехнулся Иван Васильевич. — Ну, да о сем потом поговорим, а сей часец вот подумай с нами о Ганзе. Любопытно о ней Василь Иваныч сказывает. Продолжай, Василь Иваныч.
— Ныне, когда Ганза дружбу ведет с Ливонским орденом, они много собе торговых льгот добыли в ущерб русской, особливо московской торговле. Главный же путь заморской торговли из Новагорода идет вдоль берега Финского залива до Наровы-реки, где у свеев сильная крепость Ругодив, а Нарова-река служит рубежом между орденом и новгородской землей.
— Свеи же ныне во вражде с датчанами. Сие нам ведать надобно, — добавил многозначительно дьяк Курицын.
— Верно, — помолчав, сказал государь. — В полуденной Карелии свеи много градков строят за крепкими стенами для захвата карельских земель и охраны их. Все устья рек захватывают и к самому Орешку[145] руки тянут, дабы не токмо из Наровы-реки а и из Невы нам пути в море затворить…
Государь помолчал и заговорил снова:
— Яз вижу ныне, особливо после посольства из Польши, о котором известил нас Федор Василич, и по всему тому, что круг Руси деется, — войны с Литвой нам не избыть, и с ливонскими лыцарями, и с немцами, и даже со свеями. Посему силы не токмо литовских, но и немецких земель ослаблять надобно всеми мерами. Надобно путь пролагать своей, русской, торговле. И к сим делам, как к свержению ига татарского, надобно готовиться загодя, вперед не за один год, а поболее…
Государь с живостью обернулся к дьяку Курицыну и спросил:
— Великий князь Иван Иваныч на Москве еще?
— У собя еще, государь. В дедовских хоромах проживает, — ответил дьяк.
— Так вот, Федор Василич, скажи великому князю, что утре, пред обедом мы будем с тобой посла польского принимать в передней моей; проси великого князя к сему часу быть у меня. Хочу посла вместе с ним принимать, дабы и ему лучше узрить, что у нас с Литвой деется и что деять нам предстоит. После приема подумаем о сем все вкупе. Ты же, Иван Юрьич, после приема позови посла к собе на обед и за столом побай с ним запросто — может, еще чего нужного нам от него услышишь.
Иван Васильевич опять помолчал и, обратясь к Василию Китаю, добавил:
— Ты же, Василь Иваныч, немедля отъезжай к Новугороду и там крепко подумай с Яковом Захарычем и с братом его Юрьем, наместниками нашими, дабы все нарядить к уменьшению всех льгот ганзейских, и вопче всем немцам в торговле хитро ставить всякие препоны. Яз Ганзы не боюсь. Придется ее за жабры брать, как яз взял уж ее девять лет назад в последний поход свой к Новугороду. Тогда видал — она хвостом била, видал, что сшибала и на чем хвост собе надломила. Даст Бог, мы не токмо хвост ей, но и голову оторвем.
— Слушаю, государь, — ответил, кланяясь, Василий Китай. — Яз мыслю, государь, сможем мы, согласно наказам твоим, соблюсти выгоды для нашей торговли, в ущерб ганзейской и ливонско-немецкой, дабы не немцам, а нам самим править морской торговлей в союзе с Данией.
— Пусть наместники наши, — продолжал Иван Васильевич, — для сего подумают с тобой и с верными нам купцами новгородскими. О решениях же своих вы меня известите…
На другой день великий князь Иван Иванович приехал к отцу с дьяком Курицыным вскоре после раннего завтрака и застал Ивана Васильевича у растворенного окна.
День был жаркий, солнечный. Лазурное, сверкающее небо, будто расплавленное, сияло и дышало зноем. Иван Васильевич стоял, опершись на подоконник. Сноп ослепительно ярких лучей врывался в окно, горел на узорных вышивках широкой рубахи государя и вспыхивал серебряными нитями в седине его густой бороды.
Иван Васильевич любовался своей Москвой, ее садами, тянувшимися от Кремля до Красного села, радостно следил глазами за белоснежными чайками, время от времени с криками взлетавшими в небо с Москвы-реки, протекающей под самой кремлевской стеной…
Слегка скрипнув, тихо отворилась дверь, и государь увидел дьяка Курицына, а с ним и сына своего, опиравшегося на трость. Молодой соправитель шел медленно, неуверенными шагами.
Бледное, измученное лицо сына испугало государя. Руки его слегка задрожали, но он ласково улыбнулся и воскликнул:
— А, мой гость дорогой! Поди сюда. Погляди в окно. Помнишь сады наши?
— До каждого кустика помню, государь-батюшка! — радостно откликнулся Иван Иванович. — Постоянно в Твери наши сады вспоминаю… А вон там, где церковка деревянная в густой зелени, вижу старые сады. Помню, батюшка, яз там в первый раз зайцев с Васюком вместе травил. Много их в наших садах тогда было…
Иван Васильевич, положив руку на плечо сына, привлек к себе и спросил:
— Как ноги твои, Ванюшенька?
— Днем-то сия камчуга проклятая не мучит меня, особливо в ясные дни, зато по ночам сил моих нет, батюшка!
— Днесь ты, сынок, и Федор Василич со мной обедать будете после приема посла.
Курицын низко поклонился Ивану Васильевичу и молвил:
— Челом бью тобе, государь, за ласку твою! Сей же часец пора нам, государи мои, в переднюю идти. Посол уж там ждет нас.
— Ин, идем, — сказал старый государь и пошел в переднюю.
При появлении Ивана Васильевича с сыном почетная стража, стоявшая вдоль стен и вокруг великокняжеского стола, громко воскликнула:
— Будьте здравы, государи!
Оба государя взошли на свои троны, а князь Патрикеев, выйдя вперед, встал пред лицом их и громко произнес:
— Державный государь! Князь Масальский, посол короля польского и великого князя литовского Казимира, челом тобе бьет от своего государя.
Иван Васильевич встал и молвил:
— Яз слушаю брата моего.
Посол подал верительную грамоту, а принявший ее дьяк Курицын громко прочел в переводе:
— «От короля Казимира, Божьей милостью короля польского, великого князя литовского, русского…»
Иван Васильевич усмехнулся и многозначительно переглянулся со своим соправителем, услышав титул польского короля.
Иван Иванович насмешливо улыбнулся в ответ.
— «Русского», — повторил, подчеркивая, Курицын, и продолжал: — «княжати прусского, жомоидского и других, великому князю Ивану Васильевичу…»
Старый государь, заметив пропуск титула «государь всея Руси», опять насмешливо переглянулся с сыном.
— «Посылаем к тобе посла нашего, князя Тимофея Володимировича, окольничего смоленского, наместника дорогобужского, ино, цо будет тобе от нас молвити, и ты бы ему верил, ибо то суть наши речи. Писано тридцатого мая, указ седьмый».
После прочтения верительной грамоты посол выступил с речью от имени короля Казимира, читая готовую речь по грамоте. Затем посол передал эту королевскую грамоту дьяку Курицыну, и тот перевел вслух:
«Король польский, великий князь литовский говорит тобе, великому князю Ивану Васильевичу: такого зла, таких кривд от твоих предков нам не бывало, какие ты теперь кривды нам творишь. Ныне ты кривдой в земли наши вступаешь, и на Луки Великие и на Ржеву наместников своих посылаешь, и дани наши, которые издавна за нашими предками с наших волостей к нам в казну шли, ты сии дани за собя взял». Далее король перечисляет все, что в жалобных к нему списках есть, которые приложены к грамоте. Яз сей часец прочту наиглавное:
«Жаловались мне князья украинные, что на отчины их воевод своих насылал, а они города захватывали, много поимали бояр и боярынь с челядью их, всего восемь тысяч человек, а воевод твоих было одиннадцать. Сего же лета твои воеводы волости торопецкие разграбили на Столпне, сожгли дворов пятьдесят, а человек двадцать в полон взяли со всей их крупной и мелкой животиной и со всем добром. На Воротигорцах да на Понизовье тридцать дворов сожгли, а взяли тоже большой полон, а у Селка двадцать человек в полон взяли и всех коней увели, и животину, и все добро побрали. А всего дворов сожгли сто и пятьдесят, а в Полесье шесть человек повесили. А тыи кривды делал князь Федор Бельский с твоими людьми. А цо нам в казну нашу с тех наших волостей на каждый год шло, ныне он за одиннадцать лет недоимок собрал в свою пользу, всего полдевяти тысячи рублей в золотых грошах и шестьдесят и два рубля. И перед самою субботой за неделю люди Федора Ивановича Бельского наехали войском, захватили целую волость и выжгли пятьсот дворов и взяли в полон пятьсот человек, а битых, повешенных и раненых — числа нет. Ино с твоего али не с твоего ведома сие все деется? Ежели с твоего, ты нам откажи, ежели не с твоего ведома, ты виновных вели сказнить, а полонян вели отпустить, а взятое вели отдать, а вперед бы того не было».
Речь короля польского оба государя выслушали стоя, а ответ давал послу от имени государя его боярин Борис Васильевич Кутузов.
Говорил Кутузов так:
— Государь наш Иван Васильевич, государь всея Руси, великий князь володимирский, московский, новгородский и псковский, тверский, ростовский, царь булгарский и прочих, велел тобе, послу королевскому, сказать: «Правил ты речи от короля своего, будто нами кривды ему великие деются, а земли и вотчины его мы за собою держим, но мы не ведаем, какие кривды от нас королю деются, а с Божьей волею держим токмо свои земли и воды — свою отчину. Многократ мы королю со своими послами отказывали, что Луки Великие и Ржева — вотчины наши, земля новгородская, а того мы не ведаем, по какому обычаю король польский наши волости, вотчину нашу зовет своими волостьми, и впредь король бы в наши волости при Луках Великих и Ржеве и иных местах новгородских в нашу отчину не вступался бы. Нам же от короля великие кривды деются, и кривд своих он не исправляет: наши городы и волости, земли и воды король по сие время за собой держит, а от его князей украинных и от его людей нашим людям обид там много было, и ныне в них идут разбои, наезды и грабежи великие от королевских людей и воевод. А сколь у нас имянистых людей побито, окромя мелких людей, сколько людей в полон сведено и добра у них поимано — счету нет. А которые люди из иных земель к нам ездят на имя наше через королеву землю, и тех даже людей в королевской земле имают, и грабят, и продают, а к нам их не пропускают. А что посол говорил от короля про жалобы князей Воротынских, про Димитрия и Семена, то пусть король сам вспомнит, что мы многократ через своих послов говорили ему, что сии князи Воротынские много лиха чинят нашим людям, и мы просили, чтобы король строго казнил сих князей, а взятое велел бы отдать. Нынешней зимой, в великий пост те же князья Воротынские пришли не тайно, а явно войной в нашу отчину, за рекою Окою, и людей многих там до смерти побили, а иных в полон увели. Наши люди не могли стерпеть такой обиды и ходили за ними в погоню и отбивали у них своих жен и детей. Было бы ведомо королю, и впредь мы не будем терпеть обид ни от каких Королевых князей и своей силой казнить их будем».
Прощаясь с послом, Иван Васильевич сказал ему:
— Передай брату моему, королю Казимиру, что все сказанное боярином Кутузовым — есть мое слово. О прочем мои послы к королю, братья Яропкины, которые сопровождать тобя будут, скажут подробней.
Посол поцеловал руку государю и удалился вместе с Патрикеевым, который позвал его к себе на обед.
Слуги принесли государю мису и кувшин с водой, чтоб омыть руку после поцелуя иноземного посла. Иван Васильевич, утираясь полотенцем, сказал:
— Сыне мой и ты, Федор Василич, идите со мной, мы пообедаем и вместе малость подумаем о Литве и пождем прихода Ивана Юрьича.
Сопровождаемый сыном и дьяком Курицыным, государь вышел из передней.
В тысяча четыреста девяностом году великая княгиня Софья Фоминична пригласила к себе на семейную трапезу мужа, своего пасынка, великого князя Ивана Ивановича, его жену Елену Стефановну и внука Димитрия Ивановича для торжественного празднования дня ангела своей младшей дочери Евдокии Ивановны. Приглашена была также родня из русских и греков, а также «имянистые» бояре и дьяки московские; был приглашен и духовник государя — старый Паисий Ярославов, крестивший двух сыновей государыни — Василия и Юрия.
На именинах, справлявшихся на половине государыни Софьи Фоминичны, распоряжался дворецкий Димитрий Траханиот.
Все члены великокняжеского семейства и другие приглашенные из знатных бояр и дьяков встретились в соборе Михаила-архангела, только знаменитый венецианский врач, магистр медицины Леон, как еврей, не был во храме.
По окончании торжественного молебствия все поехали на обед в хоромы великой княгини. За столом, когда у всех кубки были наполнены заморскими винами, брат государыни, царевич Адрей Фомич Палеолог, произнес по-итальянски от имени папы Иннокентия здравицу за государей московских и, поздравив всех с дорогой именинницей, а юную княжну Евдокию Ивановну — с днем ангела, добавил:
— Замечу при этом: его святейшество папа, узнав о болезни великого князя Ивана Иваныча, посоветовал мне по дороге пригласить из Венеции в Москву знаменитого врача — магистра Леона.
При этих словах Леон встал и низко поклонился государям и государыне.
— Буду счастлив служить вам, государи, — сказал он.
Иван Иванович переглянулся с женой и вопросительно поглядел на отца.
— Княже Иване, поблагодари рымского папу за благожелательство, — сказал сыну по-русски Иван Васильевич. — За его здравие все мы изопьем свои кубки.
Иван Иванович повторил слова отца по-итальянски.
Великая княгиня Софья Фоминична была очень довольна и поглядела ласково и нежно на мужа.
Царевич Андрей, видимо, был тоже очень доволен ответом государя и многозначительно переглянулся с сестрой, а Леон просиял от радости.
— Государь мой, — вполголоса доверительно обратилась по-русски Софья Фоминична к мужу, — нада нам принять заботы святой отец и взять лекарь. Разумесь миня?
— Разумею, — улыбаясь, сказал Иван Васильевич. Обратившись к Курицыну, государь добавил:
— Федор Василич, спроси у лекаря, как и чем лечат камчугу.
Расспросив по-итальянски лекаря Леона, Курицын передал ответ государю:
— Он баит, лечат сей недуг, прикладая к ногам скляницы с горячей водой, а главное — питьем нужных зелий и целебных трав. Баит, может он вылечить борзо великого князя, даже головой за то ручается.
— Скажи ему, принимаю яз его ручательство.
— А яз, государь, — сказал Курицын, — за его лечением и за лекарством и сам следить буду.
Иван Иванович доверчиво и с благодарностью взглянул на Курицына и стал спокойнее.
Елена Стефановна ласково погладила руку мужа. На бледных щеках Ивана Ивановича появился легкий румянец, но никто этого не заметил, так как пир был уж вполпира и в головах у всех за столом уже шумело…
Вечером в тот же день на казенном дворе у боярина Товаркова Юрий Иванович Шестак-Кутузов вместе с толмачом и дьяком Гречновиком, допрашивая с пристрастием, выведал у итальянки Лучии, служанки великой княгини, все тайны Софьи Фоминичны в ее отношениях с Димитрием Траханиотом и о всех их тайных пособниках и приспешниках в разных их злоумышлениях. Молодая женщина, не вытерпев мучений и сдаваясь на обещания денежных наград и защиту самого государя, выдала во всем свою государыню, указав на подготовку заговора для устранения всех помех при возведении на московский престол Василия Ивановича, но оговорилась и в заключение добавила:
— Государыня с братом своим Андреем и дворецким Димитрием о многом говорят по-грецки, и многого из их бесед я не разумею. Все же я боюсь, что есть некая угроза для великого князя от лекаря.
На этом допрос окончился. Шестак отпустил служанку, дабы государыня не хватилась своей девки.
Однако Лучия пришла в хоромы вовремя, и ее случайное отсутствие осталось незамеченным.
В это время государыня, царевич Андрей Фомич и Димитрий Траханиот думали думу обо всех делах, говоря по-гречески без всяких опасений. Беседа началась с доклада царевича Андрея о планах папы, который, видя провал унии на Руси, решил действовать иными способами.
— Его святейшество обещал нам помочь соединить Москву с Литвой. Тебе же он обещает королевскую корону и регентство, а сыну твоему Василью — престол в новой, московско-литовской державе.
Помолчав, царевич Андрей многозначительно добавил:
— Димитрию же Траханиоту он обещает место канцлера в этой новой державе. Когда я прощался и целовал у папы его туфлю, его святейшество, тонко улыбнувшись, заметил: «Что же касается отстранения теперешних государей, то это дело ваше: твое и твоей сестры. Государи, как и все люди, бессмертными не бывают». Потом святой отец внимательно посмотрел на меня и добавил: «По дороге заезжай в Венецию к доктору Леону, договорись с ним и отвези его в Москву, сказав, что папа просил-де оказать услугу великому московскому государю и излечить его сына от камчуги, которой тот давно страдает».
Седьмого марта к раннему завтраку прибыл к Ивану Васильевичу сын его, Иван Иванович, довольный и веселый. На вопрос отца о здоровье, он ответил:
— Лекарь-то добре ведает свое дело! К ночи он ставит мне припарки из листьев белены и дает выпить чарку зелья, от которого сильно пахнет маком. После сего боли ко мне не приходят, и борзо яз засыпаю, будто совсем здоровый. Ныне же утром он дал мне несколько капель зелья, от которого все, даже малые, боли утихли. Он сказал мне, что зелье сие из ягод беладонны, а по-нашему — красавки. Яз видел у Леона сухие ветви и ягоды нашей красавки и узнал ее. Еще Илейка, ныне покойный, мне показывал и предостерегал сих ягод не есть, баил, что зовут у нас сие ядовитое растение одурником и сонной одурью.
В дверь постучали. Вошел дьяк Курицын.
— Будьте здравы, государи! От людей своих, государи, от гостей-купцов и прочих мне ведомо, что папа Иннокентий ныне вельми поддерживает наместника свейского против Дании. Самая же последняя новость — император Фредерик разбил венгров на Дунае. Сие грозит войной с турками, и папа уже принял в сих делах участь. Он заставил воеводу молдавского Стефана подчиниться королю польскому Казимиру, а с ним вместе и императору, дабы помогать им в войне с турками. По всему видать, Иннокентий-то блазнится новым крестовым походом.
— Недаром король Максимилиан-то, сын великого императора Фредерика, к нам посла своего Делатора засылал — молить о любви и братстве в помочь против опчих врагов.
— Право мыслишь, государь, — весело молвил Курицын. — На западе-то цесари, короли и папа — все заедино, хоша и из разных выгод. Папа мыслит через гроб Господень и тобя своими сетьми поимать.
— Сего не будет! — молвил с усмешкой Иван Васильевич. — И мысли и руки у них коротки.
Помолчав, он спросил нерешительно у Курицына:
— А как, на твой взгляд, помогает Леон моему сыну? Ванюшенька им вельми доволен. Лекарь обещает ему вборзе…
Курицын ответил не сразу и неопределенно заметил:
— Цыплят по осени считают. Боюсь яз, что сей фрязин Леон, как и фрязин Иван, наш денежник, вельми на похвальбы горазд…
Наступило неловкое молчание.
Ни государь, ни сын его ничего на эти слова не сказали, а Иван Васильевич, переменив разговор, спросил сына:
— Ну, а как ты, сынок, на суде разные земельные распри миришь?
— По воле твоей, государь, токмо в пользу тех, кто трехполье у собя ведет…
— Сиречь, — улыбаясь, продолжал Иван Иванович, — в пользу токмо испомещенных дворян. Ну и монастыри не обижаю…
— Верно, сынок, — весело одобрил старый государь сына. — Токмо сии не смогут осилить трехполье. Хлеба же ныне вельми много нам надо, чтобы Ганза немецкая и прочие иноземные гости и купцы ныне на русском торге от нас зависели, а не мы от них.
Иван Иванович с довольной улыбкой слушал одобрения отца, но вдруг лицо его от боли передернулось легкой судорогой…
— Прости, государь-батюшка, проклятая камчуга!.. Поеду-ка яз к собе и позову лекаря, дабы зелья дал мне испить…
— Иди, иди, сынок, — тревожно и торопливо проговорил Иван Васильевич, — своего стремянного, Никишку, не посылай за лекарем, пусть он тобя до самых хором проводит, а яз пошлю с конем для Леона своего Саввушку. Привезет сей же часец лекаря-то к тобе… Иди с Богом…
Государь, обнимая, поцеловал и перекрестил сына.
Когда Иван Иванович, опираясь на свою трость и на руку Андрея Михайловича Плещеева, государева окольничего, вышел из покоя, Иван Васильевич угрюмо сказал дьяку Курицыну:
— Истинно, цыплят по осени считают.
Курицын мрачно промолчал, а у Ивана Васильевича почему-то заныло сердце и тяжко стало на душе…
Совсем уже свечерело и солнце зашло, когда прискакал к государю испуганный и растерянный Никита Растопчин.
— Что случилось? — побледнев, тихо спросил Иван Васильевич, и руки его сильно задрожали.
Никита не осмелился ответить на вопрос и сказал уклончиво:
— Дьяк Федор Василич давно уже у нас в хоромах…
Руки государя задрожали еще сильней.
— Говори прямо… — глухо выдохнул государь и крикнул: — Правду говори!.. Слышишь, Никита…
Никита неожиданно всхлипнул и с трудом проговорил:
— Кончается…
— Саввушка! — резко крикнул государь и заметался в своей горнице. — Коня, Саввушка! Борзо коня!..
Остановившись у красного крыльца хором своего сына, Иван Васильевич взбежал по лестнице в переднюю. Слуги широко отворяли ему двери и низко кланялись. Так прошел он быстро и молча до самой опочивальни.
Елена Стефановна, белая и неподвижная, сидела на постели в ногах мужа. Маленький Димитрий прятал лицо в коленях матери, судорожно обнимая ее. Дьяк Курицын, стоявший в изголовье Ивана Ивановича, увидел вошедшего государя, бросился к нему и, целуя ему руки, повторял с рыданиями одно и тоже:
— Государь мой!.. Государь мой!..
Иван Васильевич все понял.
— Опоздал яз, Феденька! Не простился… — прошептал он и, опустившись на пристенную скамью, вдруг потерял сознание.
Зимой тысяча четыреста девяностого года, ближе к февралю месяцу, после смерти Матвея Корвина, короля угорского, стали приходить через гостей московских и доброхотов разных тревожные слухи из Литвы, Польши, а также с Дикого Поля. Дьяк Курицын доложил государю, что и ему через своих литовских соглядатаев известно стало о новых злоумышлениях короля Казимира.
— Великий государь, мне ведомо стало, — сообщил дьяк, — что после смерти короля Матвея, друга нашего и союзника, король Казимир остатки Орды подымает против нас.
— Разумею, — молвил Иван Васильевич, — ныне руки у Казимира слободней стали. Друг наш и союзник преставися, а воевода Стефан молдавский сам под власть Казимира склонился.
— Верно, государь, — согласился Курицын, — одной опоры нашей против папистов не стало, по грехам нашим покарал нас Господь. Максимиан пытался угорское наследство захватить, а папа сказал ему, яко собаке: «цыц».
— Кто же захватил? — спросил Иван Васильевич.
— Папа отдал Угорское королевство королю чешскому Владиславу, сыну любимца своего, того же короля Казимира.
— Как же смог папа примирить короля Владислава и Максимиана? — спросил Иван Васильевич.
— Сие папа хитро изделал. Отдал он Владиславу угорский Белгород и все угорские земли, а Вену и все австрийские земли передал Максимиану. После сего Казимир и осмелел, а ныне даже и татар на нас натравляет по указке папы…
— Царевич-то Мердовлят Салтыкханович, племянник Менглы-Гиреев, в Касимове с полками стоит? — спросил Иван Васильевич.
— Да, государь, — ответил дьяк, — в Касимовом городке, там у него довольное число своих уланов и казаков.
— Вот и пошли ему от меня приказ, дабы следил за Ордой. Да такой же приказ пошли царю казанскому Махмет-Эминю. Да строго напиши, не прозевали бы они ордынцев-то, повестили бы нас вовремя. Ратные же меры яз сам приму. Яз подумаю с ним о татарах.
Иван Васильевич задумался и, помолчав некоторое время, сказал с усмешкой:
— Хочу яз, Федор Василич, и братьев своих единоутробных на сем деле заодно испытать. Дела-то становятся весьма уж похожи на те, которые Казимир начинал с Ахматом перед Угрой, да и с братьями моими. Тогда ведь и папа такую же паутину плел против нас. Подумай о сем, Федор Василич, и сам за всем пригляди.
На третью неделю великого поста, в четверг, двенадцатого марта, спешно прибыл из Твери архиепископ Вассиан Стрига-Оболенский, духовник покойного Ивана Ивановича, великого князя тверского.
Иван Васильевич торжественно и почтительно встретил архиепископа Вассиана и, приняв от него благословение, сказал:
— Похорони ты сам, совместно с сущими на Москве архиепископами и епископами, с подобающим сыну моему и соправителю почетом в соборе у Михаил-архангела.
Великий князь помолчал и добавил:
— Молю тя, отче, пригласи на похороны игумена отца Зосиму, из старейшего на Москве Симонова монастыря. Ныне же приходи на обед ко мне, яз о многом хочу с тобой подумать с глазу на глаз.
Архиепископ Вассиан внимательно поглядел на осунувшееся и побледневшее лицо Ивана Васильевича и сказал глухо:
— Буду, государь. Рад тобе во всем услужить. Да укрепит Господь дух твой и даст тобе ныне терпенье…
Принимая у себя за столом архиепископа тверского, Иван Васильевич, как всегда, был ровен и спокоен, только пальцы у него слегка дрожали, а губы в улыбку ни разу не сложились. Забыл будто ласковую свою усмешку государь.
— Хочу, отче, — сказал он, — пока нет у меня митрополита на место покойного Геронтия, о трех наиглавных делах государствования с тобой подумать. Как бы так содеять, чтобы всю торговлю у Ганзы и прочих немцев отбить к выгоде наших русских гостей-купцов. Ныне же думаю яз много о данях и оброке с крестьян деньгами, подобно тому как архиепископ новгородский взимает их с волости Белой и в Никольском погосте; хочу и в других своих волостях и погостах так же учинить.
— Ведаю, государь, — оживился епископ Вассиан. — Белая волость сия в Бежецкой пятине. Умно и добре там все наряжено. Оброку для тобя с той Белой волости положено и за обежную дань[146] пятьдесят рублей и полдва рубля и две гривны и три деньги. А оброку деньгами за мясо и за мелкий доход — восемь рублей и деньгами за хлеб — тридцать девять рублей и семь гривен и полторы осьмины деньги. И всего оброку деньгами за хлеб, и за мясо, и за мелкий скот, и с озер за рыбную ловлю — сто рублей без гривны и без полутора деньги.
— О сем, отче, — молвил государь, — яз ныне и думаю: как бы укрепить сие в новых уставных грамотах. Хочу твердый и постоянный доход установить серебрецом, чтобы сподручней и легче собирать и хранить его в государевой казне. Драгоценную же пушнину еще труднее собирать и хранить, и, может, лучше особый соболиный приказ нарядить, который бы токмо пушниной и ведал. Хочу иметь также постоянный доход от хлебного оброка, а для сего буду поддерживать тех, кто трехпольное хозяйство ведет. Сам ты, отче, ведаешь, подсечное-то хозяйство николи столь урожая не дает, как трехпольное, особливо когда земля удобрена навозцем от своего скота. Подсечное хозяйство борзо истощает землю. В трехпольном же хозяйстве земля тучна и урожайна, что дает постоянный доход…
Государь Иван Васильевич задумался, не переставая смотреть в окно, и медленно произнес:
— Да и мужик-то, сколь мне из приказов моих известно, стал к хлебопашеству задор иметь, хочет он из земли не токмо рожь да пшеницу, но сребрецо добывать… О сем яз еще с покойным митрополитом Геронтием баил… Разумеешь сие?
— Разумею, государь, ибо о сем ведал аз еще от почившего в бозе митрополита. Дело сие правое и доброе.
— Спасибо тобе, отче, — тихо молвил Иван Васильевич. — Благожелательны словеса твои. Крепят они дух мой в сии тяжкие дни…
Иван Васильевич, взглянув в окно, задумался. Взгляд его стал неподвижным.
— Видишь, отче, — начал он вполголоса, — со свеями, а потом и с Литвой непременно воевать будем.
— Ведаю, государь, — так же тихо ответил архиепископ, — паписты главу подымают…
— Хочу, отче, — продолжал Иван Васильевич, — расчистить все с унией, с еретичеством, хочу крепить нашу церковь православную. Собя самого, может, мне придется по живому сердцу резать.
Иван Васильевич смолк и снова горестно задумался.
— Даст Бог, — прошептал Вассиан, — изделаешь все, как тобе надобно.
Иван Васильевич в ответ проговорил отрывисто:
— Бог даст, с тобой, отче, о сем же и на Священном соборе поговорим: о судных делах, об юрьеве дне, об еретиках, а также и о перенесении счета хозяйственного новолетья с марта первого на первое сентября, на Семенов день, с которого будем считать с семитысячного года новый год.
— Добре сие, государь, Симеона-то не зря в народе зовут летопроводцем, — одобрил архиепископ. — Он лето провожает, осень начинает, ему и счет нового лета открывать. Земледельцы верней будут тогда видеть цену своего урожая и ведать, как лучше им новый год починать: как и чем выгодней торговать, какие сельские работы для сего и как наряжать полезней…
— Верно, верно, — сказал Иван Васильевич, а казенному и житному[147] приказам все сие еще более знать надобно.
Государь неожиданно смолк и проговорил жутким голосом, со злой усмешкой:
— А Леону, лекарю-то, главу яз ссеку. Распытал на розыске о нем кое-что Товарков…
Архиепископ Вассиан побледнел и ничего не сказал. Потом долил себе заморского вина в чашу и, окончив трапезу, встал и начал креститься на образа.
Благословив государя, он сказал:
— Помоги тобе Бог, государь, сотворить свое воздояние каждому за его кривду…
В тот же год, апреля двадцать первого, когда уже горела над Москвой багровая заря, а вороны и галки с громким карканьем и криками тучами слетались на колокольни посадских и кремлевских церквей, на крыши высоких хором, на башни-стрельницы крепостных стен, от деревянного Кузнецкого моста, что перекинут через реку Неглинную возле Пушечного двора, отчалила небольшая ладейка на две пары весел.
Кузнец с Пушечного двора Семен Шестопал, пожилой, но крепкий еще мужик, сидел на корме и правил ладьей, два молодых парня, его сыновья, сидели на веслах, гребли часто и споро, а на носу полулежал маленький тощий старичишка Васька Козел.
— Мозгло, — сказал Семен громко и зычно, как все работающие на шумной работе, — вот те и ранняя весна. Лед прошел! А на мне все поволгло от росы и тумана… Брр!.. Холодно!..
— Особливо мне, — так же громко ответил дребезжащим, тонким голосом Васька Козел. — После жары-то у домницы мне хлад вельми чувствителен. Благо не поленился, азям захватил…
По заре зычные голоса особенно гулко раздавались над холодной, будто застывшей рекой.
— Наляг, робятки, на весла-то, — ежась, зябко прогудел Семен, — утре-то нам до свету вставать надобно, а то, ежели на Пушечный не поспеем ко времю, фрязин, пожалуй, с нас не менее деньги вычтет с троих-то…
— Всякую пакость фрязин-то изделать может, — тонко и злобно задребезжал Козел. — Вон и государю другой фрязин, лекарь, какое зло умыслил… Сына зельем опоил насмерть. Все они жадные, злые и хитрые, собаки поганые! Не лучше греков и татар! Лекарь-то, бают, целое ведро золотом от рымского папы за зло сие сцапал…
— А на что ему золото, коли утре, в сорочины великого князя, главу ссекут? — сурово прогудел Семен Шестопал. — Лекарь-то, хоша и вельми учен, а глупый — сего не уразумел…
Сыновья Семена громко расхохотались, а старший проговорил:
— Знать, оно так: что посеял, то жни…
— Поделом вору и мука, — добавил другой сын Семена. — Токмо, бают, лекарь-то не такой уж дурак; поддержка вишь ему была обещана и защита…
— Верно, — вмешался Козел, — да еще, бают, и на свою хитрость понадеялся: вывернусь, мол, как-нибудь! Бог даст, вывернусь!..
— Глупо сие, — сердито пробормотал Семен, — не со всяким так бывает. Многие мыслят: не бойсь, держись за авось — авось вывезет… А кому, быват, и башку ссекут…
Ладейка причалила к «живому» мосту, связанному из плавающих бревен, у Чушковых ворот, возле устья Неглинной, где у Москвы-реки на сваях торговые бани стоят.
Из бань доносились шум, крики и даже пение.
— Ишь мыльни-то еще не запирали, — заметил Козел, — и женки поют. Успеем, чаю, помыться…
— Пошто нам в торговых банях мыться? — возразил степенно Семен Шестопал, — мы люди семейные. У нас на дворе днесь своя мыльня истоплена. Заря же токмо что погасла, время хватит не то что вымыться, а и повечерять успеем…
— А сие и того лучше, — обрадовался Козел, — в чистой семейной баньке омыться, а не в торговых, может, после больных али шелудивых каких…
— Милости просим, Василь Родивоныч, — пригласил Семен, — а тамо поужинаем чем Бог послал да на боковую. Хозяйка на рассвете встанет корову доить и нас побудит. Казнить-то будут недалеко от нашей Новокузнецкой слободы. Рядом, у Спаса на Болвановии, рукой подать от нас, не доходя Большой Пятницкой…
— Спаси Бог тя за ласку, Семен Лексеич, — поблагодарил кузнеца доменщик Козел и, подмигнув, спросил:
— Может, бражки какой малая толика подвернется?
— Не бражки, так ино что найдется, может, и покрепче бражки…
Отслушав у Благовещенья двадцать первого апреля заупокойную обедню и панихиду в «сорочины» любимого своего сына Ивана Ивановича, государь взяв с собой внука Димитрия, выехал в колымаге в Мячкино к старому своему другу, боярину Федору Ивановичу Мячкову, бывшему конюшенному и казначею покойной Марии Ярославны.
Из храма государь прямо прошел через свои хоромы вместе с внуком и, спустившись с красного крыльца, подошел к своей колымаге, окруженной конниками во главе с Саввушкой, поднял на руки Митю и посадил его, ласково говоря:
— Хочешь со мной поехать в Мячкино? Помнишь, где у старого боярина клеток много с чижами и щеглятами?
— Какой боярин? Который мне щегла подарить посулил? — спросил Митя.
— Он самый. И щегла уж, наверно, приготовил. Тот раз мы к нему верхами ездили, а теперь в колымаге, и клетку привезти удобно, — ответил старый государь.
— А он, боярин-то, и корма мне для щегла даст? — опять спросил Митя.
Государь улыбнулся:
— Вестимо, даст. Как же без корма птицу доржать. Он, боярин-то, все знает. Он и клетку даст.
— Ну тогда, дедушка, едем борзо, — заторопил внук, — едем, едем.
Государь уселся рядом с внуком и крикнул:
— Трогай!
Дни стояли весенние. Как за город выехали, так и стало видать, что весна уже полным ходом идет. Ведь грачи давно прилетели, а за ними — скворцы. Иван Васильевич, оглядев подмосковные просторы, толкнул слегка локтем внука:
— Слышишь, как жаворонки в небе заливаются? Хлебные птички! Где поля, тут и поют с утра до вечера.
Митенька ответил не сразу. Послушал, взглянул на небо и сказал:
— А хорошо поют. Не хуже щеглов. А жаворонки есть у мячковского дедушки?
Государь улыбнулся:
— Сии птички, Митенька, вольные. В клетках их не держат. Ты вон сей часец глядел на небо, видел их там?
— Видел. Высоко летают они. Прямо в небе летают, дедушка!..
— А они, Митенька, — продолжал государь, — и поют лишь, когда летают. Где же такую клетку найти, чтобы в ней так высоко летать можно было? Ты уж тут их, в полях, слушай… А в Мячкине других птичек послушаем. Старик-то любитель птичьего пения. Думаю, теперь ждет не дождется, когда соловьи прилетят. Поди, муравьиные яйца им впрок на корм дворовым мальчишкам уже велел собирать…
Иван Васильевич замолчал и задумался. Колымага ехала по широкому тележнику к селу Заозерье, откуда начинается проселок на Мячкино.
С лугов потягивало весенней свежестью. И многое в мыслях государя как-то само собой связывалось с Мячкиным того давнего времени, когда он с братом Юрием еще подростками ездили сюда зайцев травить. Тогда у боярина Мячкова добрая псовая охота была.
В Мячкине звонили уже к вечерне, когда колымага остановилась у крыльца боярских хором, и сам старый боярин Федор Иванович отворил дверцы колымаги. Увидев заснувшего семилетнего внука государя, он взял его бережно на руки и передал Саввушке, сказав:
— Отнеси к моей боярыне.
Государь вышел из колымаги и троекратно облобызался со стариком. Тот, смеясь, пропищал тонким голосом:
— Уснул наш Митенька. Разморило на свежем воздухе. Не почуял, как яз снял его с колымаги. Прошу, государь, не погребуй нашим хлебом-солью. Стол в трапезной собран…
Когда государь входил с боярином в трапезную, из других дверей навстречу им вышел Саввушка. Двери остались открытыми, из соседнего помещения слышался какой-то галдеж.
— Что за шум? — спросил боярин Федор Иванович.
— Пришли к тобе, господине, твои заозерские холопы, — ответил Саввушка, — а твой дворский их не допущат к тобе…
— Прости, государь, — молвил боярин Мячков, — мужики мои, невегласы, покой рушат. — И, обратясь к жене своей, высокой седой старухе с властным лицом, добавил: — Анисья Тихоновна, принимай с честью дорогого гостя. Яз же сей часец ворочусь. Прикажу токмо мужикам, дабы утре пришли.
И, повернувшись к государю, Федор Иванович сказал:
— Покоя не дают из-за Егорьева дня. Уходить хотят на новые места. Вишь леса, лугов у них нет, да и пашня отощала. Прошу за стол садиться…
— Ты, Федор Иванович, тайность обо мне сохрани, а дверку-то не затворяй, — шутливо молвил Иван Васильевич, — а яз краем уха кое-что услышу…
— Да что же ты, боярин, решенье свое откладываешь, — с укоризной гудел из соседнего покоя стариковский низкий голос. — Уж канун Егорьева дня, а тобе токмо и сказать-то едино словечко: «согласен», и вся недолга! Время-то бежит, и у нас из двух коровенок на всю семью одна уже пала, с голодухи-то нахватала осоки, раздуло ее, и кончилась враз, даже зарезать не успели.
— Вся надежа у нас лишь на новые места, — заговорил другой голос, помоложе. — Зовет нас к собе помещик из боярских детей Семен Ильич Чарыков. У него земли жирные; дубовые, липовые и кленовые рощи есть; малины много; орехов лесных, а вдоль берега Москвы-реки — поймы, где в ериках и протоках можно и рыбки наловить; в камышах и тростниках ребята и девки могут утиных яиц набрать. В крайности и желудей посбирать можно, да у нас у самих есть в запасе пшена малость, с грехом пополам проживем до новой ржицы…
Боярин Мячков выслушал мужиков, помолчал, обдумывая свое решение, и, обратясь к дворскому, спросил:
— Степаныч, а недоимки за ними есть?
— Нет, — загудело сразу несколько голосов, — нет, истинный Бог, нет…
— Никаких недоимок за ними нет, — подтвердил дворский. — Хворостинины справные холопы…
Наступило молчание.
— Не губи семью, боярин, — заговорил опять тот же старческий низкий голос. — Отпусти нас на Егорья-голодного. А ежели Егорья-холодного нам ждать, то погибель всему роду Хворостининых…
— Ну, Бог с вами, согласен яз! — тихо молвил боярин Мячков.
— Спаси тя, господине, за доброе дело, — сказал старик Хворостинин, — дай те Бог долго жити и здравым быти…
Боярин Мячков возвратился в трапезную с некоторым смущением.
Государь засмеялся и воскликнул:
— Ловко тя мужики окрутили!
— И-и, государь, мой-то боярин, истинно агнец, — с досадой проворчала Анисья Тихоновна. — Не догляди яз, все раздаст, ни в чем никому отказать не может.
— Таков уж у нас обычай на Руси, чтобы на Егорья-весеннего и на Егорья-осеннего холоп уйти мог от своего господина к другому.
— Вот таким, как ты, вборзе легче будет после новой Судной грамоты, — молвил государь. — Отменим Егорья-то голодного. Пусть осенью на новые места переходят, и то токмо один человек из деревни…
Наутро после Егорья-голодного за ранним завтраком боярин Мячков принес Мите клетку со щеглом и поставил на лавку около него. Ручной щегол спокойно прыгал с жердочки на жердочку и поглядывал то одним, то другим глазом на Митю, словно рассматривал его, а Митя с еще большим вниманием рассматривал щегла.
Попрыгав на жердочке, щегол нетерпеливо пискнул и, заглянув в пустую кормушку, пискнул еще громче.
— Ишь пичужка Божья, — сказал ласково Мячков, — есть захотела.
— А чем кормить ее? — спросил Митя.
— Сей часец увидишь, — ответил Федор Иванович.
Он выдвинул кормушку из клетки и, взяв из мешочка конопляного семени, насыпал в кормушку и поставил ее на место. Щегол сразу оживился. Радостно попискивая, вскочил он на кормушку, схватил зернышко и быстро стал катать его по клюву, расколол пополам и выбросил шелуху, потом схватил второе, третье. Он так быстро хватал зерна и выплевывал пустую шелуху, что обсыпал ею все дно клетки.
— Как быстро ест! — воскликнул Митя. — В кормушке много уж зерен убавилось.
— Вот тобе конопляного семени в запас, — сказал Федор Иванович, передавая Мите мешочек.
Мальчик-слуга принес маленькое ведерко с водой и, отворив дверцу, осторожно поставил его в клетку. Щегол тотчас же сел на ведерко и стал пить, закидывая головку, как курица.
— А теперь яз поставлю клетку у окна, где солнце светит, — сказал Федор Иванович.
Подали завтрак. Митя стал есть и забыл о щегле. Вдруг вся трапезная наполнилась звонким, как у жаворонка, пением. Митя вздрогнул и замер, не спуская глаз со щегла.
— А ты, Митенька, сначала поешь, — обратился государь к внуку, — а потом щегла слушай.
Митя поймал взгляд боярина Мячкова и спросил:
— А он долго поет?
— Пока солнце не зайдет. Надоест еще!.. Он у меня второй год в клетке и привык в ней петь, как на воле.
После завтрака Митя заторопился с отъездом в Москву. Хотелось скорее показать матери полученный подарок. Всю дорогу он возился со щеглом, подсыпал ему в кормушку конопляных зерен и все ждал, когда он вновь запоет, но птичка почему-то не пела. Возясь со щеглом, Митя не заметил, как доехали до тележника у деревни Заозерье. Здесь невольно привлекли его внимание мужики, бабы и дети, стоявшие на кладбище у осевшей могилы с крестом из необделанной березы.
У самой могилы на коленях стояла крепкая, ширококостная баба с некрасивым лицом, показывая дырявые подошвы лаптей. Около нее стояли мальчик и девочка в отрепанных полушубках. Мужики, сняв шапки, сурово смотрели на могилу, а баба плакала, крестилась и громко, что есть силы, причитала, четко выговаривая:
Расступись ты, мать, сыра-земля,
Ты раскройся, гроб дубовы-ий.
Ты восстань из гроба, наша матушка,
Погляди на нас, родимушка,
На слезы наши горючие.
Пришли мы, все Хворостинины,
Дети твоего роду-племени,
Сироты — внуки и правнуки,
Со слезами попрощатися.
Покидам мы ныне родные места,
Оставлям мы тобя здесь одинешеньку
Токмо не своей охотою,
А нуждою тяжелою.
Погибам мы здесь от голода,
Грозит смертушка нам и скотинушке.
Отощала за зиму
Твоя любимая Буренушка,
Весной едва веревками подняли,
А потом осокой объелась и пала…
Государыня-матушка!
Мы и на новых местах
Будем служить по тебе панафиды,
За тобя подавать поминаньице…
Незаметно промелькнуло жаркое лето. После Петрова дня как-то сразу почувствовалось приближение осени. Затихли поля и леса, и с каждым днем становится меньше веселого птичьего шума, гама и пения. Когда же поспела малина и вишня, а на березках появились кое-где первые желтеющие листики, будто ранней осенью дохнуло в последние летние дни. Закапали мелкие обложные дожди, и казалось, отцвели уж все летние цветы и крутом белеет только крупный поповник, мелькают кое-где голубые, но уже седеющие васильки и цикорий, розовеет куколь да клевер.
Это цветы уж осенние, да и птицы тоже прилетают осенние. Печально звенят синицы, задумчиво перезваниваются бубенчиками красногрудые снегири, по-осеннему звонко перекликаются в сорняках и репейниках щеглы и чижи…
В эту пору, июля шестнадцатого, воротилось из Германии на Москву русское посольство, и вместе с ним прибыл Юрий Делатор, посол Максимилиана, короля римского и австрийского.
С тех пор как итальянский архитектор Марко Руффо закончил постройку большой каменной Набережной палаты, государь Иван Васильевич стал принимать в ней иноземных послов. Здесь был назначен и прием Делатора сегодня, июля девятнадцатого, за час до обеда. Сам государь приехал в Набережную палату вскоре после завтрака, отменив свой обычный прием бояр, дьяков, воевод и даже вестников. Последних поручено было дворецкому отсылать в Набережную палату, где были с государем Иваном Васильевичем его окольничии, бояре, дьяки: Курицын, Майко, Мамырев, казначей Ховрин, а также были Василий Косой — сын князя Ивана Патрикеева, и князь Семен Ряполовский, зять его. Да из русских послов был грек Юрий Траханиот. Собравшись вместе, они ожидали государя, дабы до приема Делатора думу думать о положении западных государств и особенно выяснить, с кем и какие связи для Москвы выгодней, какие иноземные государства могут быть друзьями и союзниками, какие — врагами.
Ответив на приветствия ожидавших его людей, Иван Васильевич обратился к дьяку Курицыну и сказал:
— Тобе, Федор Василич, яко посольскому дьяку, надлежит первому сказывать. Повести, что тобе ведомо о делах иноземных, о походе короля рымского на Францюжскую землю против короля Карла.[148] Сказывай о распрях короля Ганса данемаркского[149] со Свейской землей и с Ганзой немецкой…
— Слушаю и повинуюсь, державный, — ответил думный дьяк. — Начну яз с короля рымского, который ныне, при жизни отца своего, императора Фредерика германского,[150] заменяет его во всех делах Германии и Австрии. Устал старик-то от суеты житейской и отдыхает в замке своей вотчины. Читает там творения разных ученых мудрецов и предсказания астрологов, сиречь звездочетов, хочет, вооружась их любомудрием, отыскать философский камень, при помощи которого можно из меди и свинца настоящее золото выплавить. Сего ради изучает он также и алхимию, сиречь науку о превращении одного естества в другое…
— Добре, — прервал дьяка государь, — пошто же война у сына его Максимиана с Карлом?
— Как преставился Матвей Корвин, — продолжал Курицын, — а папа рымский отдал королю чешскому, сыну Казимира, Угорское королевство, угры напали на Австрию. Максимиан изгнал угров из австрийских земель и занял с согласия папы Вену, став не токмо рымским, но и королем австрийским. Он был женат на Анне Бургундской, взяв за ней во Франции все бургундские земли. Лет восемь назад Анна сия померла. После сего Максимиан, дабы не терять приданого, просватал дочь свою, малолетнюю Маргариту, за наследника французского престола, за Карла. Трехлетнюю невесту отвезли во Францию на воспитание. Полагая, что сим браком он сохранит за собой Бургундию, Максимиан стал сватать у Франциска, герцога Бретанского, его дочь Анну. Франциск дал согласие на брак. Сведав про то, король Карл отказался от Маргариты, отослав ее обратно в Рым, к отцу, и стал сватать ту же Анну Бретанскую, дабы удержать Бретань за Францией. Началась война не токмо за Бургундию, уже захваченную Максимианом, но и за Бретань, которую он тоже через женитьбу захватить хочет…
— Жаден вельми будущий император, — вмешался Юрий Траханиот, — внедавне он руки тянул даже и к свейской короне, переговаривался со свейским наместником Стен Стуром и помочь ему свою обещал против короля Ганса данемаркского…
— Сие важно, Федор Василич, — прервав грека, заметил государь.
— Истинно, — согласился Курицын, мы же для Ганса сего данемаркского пообещаем воевать свейские земли…
— Добре! — воскликнул Иван Васильевич. — Добре сие тобой сказано! Воевать будем. Крепко воевать, дабы и возле Ругодива на реке Нарове, и возле Орешка на Неве, и возле Колывани все свейские и ганзейские болячки сковырнуть с Русской земли!.. Ганс же сей данемаркский против свеев свои корабли нам пришлет, которых у нас пока мало. Для моря, опричь парусных карбусов, ничего мы не строили, а шнеков немецких с пищалями у нас есть самая малость…
— Не смущайся сим, государь! — воскликнул воевода Семен Ряполовский. — Мы, ратные люди, безо всяких сумлений верим, что мы сумеем нарядить судовые походы против свеев на море не хуже, чем против новгородцев и татар наряжали их на реках…
Иван Васильевич ничего не ответил, но громко спросил:
— А как ныне дела у короля Ганса с Ганзой? Обороняет ли он по-прежнему датскую торговлю, теснит ли по-прежнему, яко и мы, ганзейских и немецких купцов мытом в ущерб им и на пользу своим купцам? Зорит ли он их морскую торговлю, глядя сквозь пальцы на каперские корабли Ивара,[151] которые грабят голландцев и ганзейцев?
— Пока, державный государь, — ответил Траханиот, — в Данемарке все по-прежнему, и король Ганс не пресекает разбои Ивара, а свеев оберегается, ибо грозят они ему постоянной войной, видя собе в Данемаркии токмо вред и боясь усиления ратной силы короля Ганса.
— Сие верно, — подтвердил дьяк Курицын, — ибо из варяжских земель сильней и богаче всех Данемаркская земля. У нее больше всего в мире кораблей, и держит она в своих руках Варяжское море и выходы из него в Немецкое море. Токмо союз с могучей Русью поможет Гансу разгромить свеев разом и с моря и с суши. Сие разумел добре еще и отец Ганса, король Христиан, и о сем написал сыну в своем завещании.
— Вот ты, Федор Василич, и составь начерно наше докончанье с королем Гансом о любви и дружбе и совместной рати против свеев и Ганзы, — сказал Курицыну Иван Васильевич. — Напиши все так, чтобы он уразумел, что Ганза, ливонские немцы, свои и Литва суть наши общие вороги. На сей думе нашей мы уразумели все, что в зарубежных землях чинится и где наши главные вороги и союзники. Ясно нам, каков ответ послать Максимиану рымскому. Мыслю, крест нам с Максимианом целовать надобно на рать против круля польского Казимира.
Обратясь в сторону дьяка Майко, государь добавил:
— Пора принимать Делатора-то. Поди-ка Андрей Федорыч, встреть его и с боярами моими и окольничими приведи посла с почетом. Чаю, Максимиан-то уже целовал мне на сем крест. Саввушка, позови духовника моего, скажи — буду и яз крест целовать Максимиану, королю рымскому и австрийскому, против Казимира…
Крестоцелование произошло довольно скромно. Иван Васильевич давно уж привык ко всяким пышным обрядам, которые при всей своей торжественности не стоили и деньги ломаной. После крестоцелования государь пригласил посла к столу и вступил при помощи дьяка Курицына в частную беседу с Юрием Делатором. Посол от короля Максимиана и от отца его Фридриха III, императора германского, будучи в то же время австрийским министром иностранных дел, поспешил воспользоваться этой беседой в трех направлениях. Первое, о чем он заговорил, было о сватовстве Максимиана к Елене Ивановне, старшей дочери Ивана Васильевича. Передавая любезные приветствия старого императора, Делатор в сильных и ярких выражениях, пропитанных тонкой лестью, расписал огорчения и сожаления Фридриха III о том, что ему поневоле пришлось засватать сыну дочь у Галия Сфорца, герцога Миланского. Задержка при возвращении первого германского посольства и слух о том, что послы германские вместе с сопровождавшим их русским послом якобы утонули в Варяжском море, лишили императора возможности своевременно узнать благоприятный ответ русского государя. Между тем все имперские князья неотступно понуждали старого императора скорее женить своего наследника, дабы продлить на императорском престоле славный род Габсбургов.
— Когда же цесарь узнал о согласии его светлости великого князя московского и государя всея Руси выдать дочь свою за Максимиана, — закончил свою речь Делатор, — цесарь был весьма огорчен и до настоящего времени жалеет о столь знатной и столь знаменитой невесте.
Иван Васильевич, казалось, был вполне удовлетворен сделанным разъяснением, и ободренный посол попросил русского государя от имени императора взять под свое покровительство Ливонию и не обижать Швецию…
Государь через Курицына ответил.
— Обещаю цесарю свою помочь и защиту Ливонии, — громко сказал он и вполголоса скороговорской добавил: — О свеях ни слова.
Не получив ответа на прямой вопрос о Швеции, изворотливый австрийский министр стал говорить с дьяком Курицыным о просьбе наместника шведского Стен Стура заключить мир. Иван Васильевич благосклонно усмехнулся и повелел передать:
— Скажи, господине посол, наместнику свейскому Стен Стуру: о мире со свеями Москва согласна говорить лишь под условием, дабы рубежи меж Русской и Свейской землями были по Ореховскому договору, от истоков Пиха-йоки до самого ее устья у Студеного моря.
Посол Делатор понял, что ответ московского государя дан только для того, чтобы не дать по существу никакого ответа, но приятно улыбнулся и горячо поблагодарил Ивана Васильевича.
Великий князь, продолжая игру, милостиво подал руку послу и отпустил со словами:
— Яз заготовил подарки цесарю, сыну его и тобе самому. Все подарки утре передаст тобе казначей мой, Димитрий Володимирыч, а сей часец он же сопроводит тя вместе с дьяком Майко на посольский двор.
Обратясь к Патрикееву, князю Василию Косому, государь молвил:
— А ты, Василь Иваныч, возглавь все сие дело, помоги Майко в беседах с господином послом, который, яко и ты, разумеет по-латыни.
Пятого августа, накануне Преображенья, были за ужином в трапезной у государя дьяк Курицын, боярин Товарков, а из окольничих — боярин Плещеев-старший.
— Державный государь, — заговорил дьяк Курицын, — с дозволенья твоего буду сказывать, как ты на сей день приказывал мне, о делах наших с иноземными государями. Как у нас с рымским папой, тобе и от меня и от боярина Товаркова все уже ведомо, и сам ты о сем разумеешь более, чем мы оба. Король Максимиан, ныне цесарь германский, два дни тому назад новое посольство прислал. Цесарь-то теперь много смирней стал, не глядит на тя сверху вниз, нет теперь уж той гордости, с какой говорил он с тобой через первого посла своего, рыцаря Поппеля. Вельми пышно нонешно посольство во главе с Юрьем Делатором и весьма дружественно и почтительно. Сам Максимиан тобе в грамоте пишет…
— Все государи и даже все святые отцы церкви, — усмехнувшись, заметил Иван Васильевич, — более всего чтут богатство и силу.
— Верно, державный, — продолжал дьяк Курицын, — твой гордый ответ цесарю и отказ от короны королевской, которую он милостиво жаловал тобе, испугали посла его, Поппеля. Но уразумел Максимиан, что ты сильней его, яко самодержец, и во много раз богаче не токмо его, но даже и папы, у ног которого Максимиан, будучи еще королем рымским, пресмыкался, яко голодный пес…
— Уразумел он, что государю московскому ништо от цесаря не надобно, а цесарю и папе Москва грозной силой своей и богатством несметным спать не дает! — воскликнул боярин Товарков. — Страшней ты, государь, цесарю и папе, чем нонешний султан Баязет.
Иван Васильевич мрачно нахмурил брови и молвил:
— Яз им всем поперек горла. Собрав войско, якобы на турков, с какой великой радостью повернули бы они все полки свои на Москву!.. Мыслю яз, Федор Василич, ляхи и ливонцы о желаниях повелителей своих ведают. Ждут не дождутся, когда на нас можно будет кинуться, врасплох нас застать…
— Верно, государь, — живо отозвался Курицын, — одни из слуг цесаря, папы и Ганзы уж ножи точат, другие уж наточили и токмо за спиной прячут. Ждут знака все вороги чужих земель и свои вороги, готовые Русь продать для-ради власти и денег…
— Право ты мыслишь, Федор Василич, — сказал государь. — Яз не верю даже и тем князьям литовским, которые с вотчинами своими и со всем добром своим от круля Казимира к нам отсели…
— Провидец ты, государь! — воскликнул Товарков.
— Девка Лучия мне сказывала, мол, у дверей подслушала, как-де один из Селевиных баил государыне по-фряжски. Поминал он князя Ивана Лукомского, называл его другом государыни. Грек же ей, девке Лучии, с глазу на глаз клялся, что-де любит государыню токмо по приказу ее да за подарки. Уйти хочет из дворецких-то и Лучию с собой взять. От других людей своих яз ведаю, что толмач лях Матьяс бывает у Ивана Лукомского…
Государь побледнел и так сжал руками жезл свой, что переломил его.
— Федор Василич, — глухо проговорил он, обращаясь к дьяку, — помысли, куда бы грека-то и с каким посольством послать, где бы никоторого воровства он содеять не мог. Так, мыслю, и волки будут сыты, и овцы целы… А ты, Иван Федорыч, глаз не спущай с Лукомского-то, припусти к нему своих верных людей… Мыслю, сей Лукомский не своей волей отсел к нам, а по воле короля Казимира…
Наступило молчание. Оправившись от волнения, Товарков тихо сказал:
— Разведал яз через соглядатаев и доброхотов в Литве: дал круль-то вельми богатую вотчину в Польше князю Лукомскому, но в ней оставил всю его семью аманатами,[152] а князю Ивану велел крест целовать на верность… Разумеешь, государь?..
— Разумею, — хрипло произнес Иван Васильевич. — Сего не будет! На тобе сие дело, Иван Федорыч. Головой тобе отдаю князя Лукомского и всех иже с ним, опричь…
— …опричь двора государыни… — робко проговорил боярин Товарков.
Государь молча кивнул головой и встал.
— Иди, Иван Федорыч, с Богом. Помоги тобе Христос за Русь нашу ратовать…
«Осенью того же лета, — пишет летописец, — по благодати Божьей и по избранию Святого Духа, и изволением благоверного и христолюбивого великого князя Ивана Васильевича и всех православных епископов, избраша архимандрита симоновского Зосиму,[153] яко достойного управляти порученным ему стадом и возведен бысть на двор митрополич месяца сентября в двенадцатый день».
Сентября же тринадцатого, к вечеру, дворецкий Петр Васильевич, пока государь после обеда был еще в своей опочивальне, доложил ему о приезде нареченного митрополита Зосимы.
— Где, государь, прикажешь принимать владыку? — спросил дворецкий.
— Зови, Петр Василич, ко мне в трапезную. Скажи, сей часец буду, да подай нам туда лучшего из фряжских вин. Владыка-то толк в винах добре ведает…
При появлении государя в трапезной владыка Зосима встал ему навстречу, а Иван Васильевич подошел к нему под благословение.
— Поздравляю тя, отче, — сказал он, — с высоким наречением!
Зосима, отдав по-монашески государю глубокий поклон, промолвил почтительно:
— Благодаря Бога и по твоему волеизъявлению, государь!
— Садись, отче. Изопьем на радости вина доброго за твое здоровье.
Зосима, приняв от дворецкого кубок, воскликнул:
— Первее за твое здравие, государь!
Государь чокнулся с Зосимой и сел рядом с ним.
— При твоем рукоположении, отче, сам яз не буду, как не был и на твоем избрании, а будет сын мой Василий. Мыслю, став вольным государем и самодержцем, яз совокупно держу в руках своих и церковь и государство, яко верховный властитель. Не вместно мне новых митрополитов со всеми вместе избирать, а вместно мне избранных утверждать.
Государь помолчал и продолжал:
— Ты, отче, вельми учен, смог Пасхалию на восьмую тысячу составить, можешь даже и в писаниях святых отец разуметь о том, что в них истина и что заблуждение. Посему и сам разумеешь, за кого из духовных яз стою. Ежели Геннадий, который меры разума не знает, смертные казни творить захочет, вспомни свои златые словеса, которые сказал ты в ответ на вопрос покойного владыки Геронтия: «Пастыри духовные могут токмо пред Богом молить о прощении грешника, а не карать его смертию за грехи». О сем и на соборе напомни. Да, поддержи меня на Священном соборе, дабы утвердила церковь перенесение счета нового лета с первого марта на первое сентября с семитысячного года. Объясни сие, яко ученый, а попам намекни, что так-то много выгодней для хозяйства, как для вотчинников, так и для монастырей. Скажи речь против суеверия о приходе конца мира в лето семитысячное и тут же по-ученому разъясни, что счет у нас, у христиан, должен идти по-христиански — от рождества Христова, а не по иудейским книгам. Опричь того, счет христианский проще и легче, дабы, по невежеству среди многих духовных и по темноте народной не было бы у нас смут и распрей к ущербу от них для церкви и для государства. Токмо все сие сказывай с брежением, дабы гусей не дразнить, а каких — сам разумеешь. Не надо делать ни петель, ни крюков, за которые могли бы зацепить нас вороги наши.
— Челом бью тобе, государь, за благожелательство твое, а то против меня уж вельми много из разных гнезд ядовитых змей выползает, все сторонники Иосифа волоцкого…
— Когда же, — спросил Иван Васильевич, — Священный сбор соберется?
— В октябре сего лета, государь, в семнадцатый день, — ответил Зосима.
— О Геннадии на сем соборе ништо не сказывать и на собор его не звать. Ближе к собору ты еще навести меня, отче, подумаю с тобой, как по-церковному согласить новые законы о холопах и оброках на пользу монастырям и вотчинникам. Топерь же следи зорко за ворогами нашими. Ежели, что нового будет, подумаем с тобой, дабы на соборе-то у вас огрешки какой не случилось.
Сентября четырнадцатого с утра назначил Иван Васильевич у себя дьяку Курицыну и боярину Ивану Товаркову думу думать о разных злоумышлениях, которые прежде втайне готовились против покойного князя Ивана Ивановича, а ныне — против самого государя всея Руси.
Первым на думу пришел боярин Товарков с докладом о своем новом розыске в розыскной избе разрядного приказа.
— Садись, Иван Федорыч, — сказал милостиво государь, но как-то устало и почти совсем безучастно. — Подождем Федора Василича. С ним вместе мы втроем и подумаем о тех делах, за брехание о которых в народе язык урезают.
Постучав в дверь, вошел дьяк Курицын.
— Будь здрав, государь, — сказал он, сохраняя суровое и горестное выражение лица.
— Садись, Федор Василич, думу думать, а Иван Федорыч наперед поведает нам, что у собя на розыске распытал…
— Распытал яз случайно, государь, — мрачно произнес Товарков, — много злого и грозного. Гречновик, мой начальник розыскных и заплечных дел, третьеводни велел схватить некоих лихих людей, а с ними была схвачена служанка великой княгини твоей фрязинка Лучия. Девка сия вельми испужалась и сама начала сказывать с испугу, о чем ее даже не спрашивали.
— Про что же сказывала-то? — спросил государь.
Товарков смутился:
— О прелюбодеянии.
— С греком? — спросил государь. — Давно ведаю…
Товарков вскочил с места и со страхом смотрел на Ивана Васильевича.
Курицын сильно взволновался и с трудом проговорил дрожащими губами:
— Яз бы, знаешь, обоих их в мешок зашил и под лед пустил.
— Феденька! — промолвил Иван Васильевич. — О государстве забыл ты, Феденька. Нетрудно блуднице сей главу ссечь. Трудно, верней сказать, невозможно детям казненной блудницы честь и уважение сохранить. Казнью же погубим мы их в глазах народа и в глазах иноземных государей.
Иван Васильевич взглянул на испуганного Товаркова и глухо произнес:
— Довольно о блудницах. Все мы цену и честь им знаем. Сказывай, что еще у тобя нового? Не ведомо ль тобе, в чем княгиня моя, сия волчица жадная и змея подколодная, пред сыном моим родным виновата? Кому и за какую цену предала его и Русь тайно продает?
Боярин Товарков взял себя в руки и, все еще подавленный и растерянный, проговорил:
— Девка Лучия баила со слов грека своего, что государыня и брат ее, царевич Андрей, зло мыслили на сына твоего, подбивая на сие и лекаря Леона, которого царевичу-то сам папа присоветовал взять на Москву…
— А еще что девка сказывала?
— Ни о чем она больше не ведает, ибо княгиня с братом и греком бают по-грецки, грецкого же фрязинка не разумеет. Токмо по языкоблудию женскому еще добавила, что дворецкий-то Димитрий с ней живет, а государыня его ревнует…
— Добре! — сухо произнес государь. — На сем о розыске кончим. Ты же, Федор Василич, с брежением прими такие меры. Василья переведи приказом моим в Тверь на великокняжение, а с ним всех ближних слуг его. Грека Димитрия оставь у княгини дворецким, токмо покои ему отведи подалее от государыни и от дочерей моих. Посели его рядом с девкой Лучией, дверь в дверь. А ты, Иван Федорыч, с фрязинкой еще побай, токмо полегче, без мук. Скажи, пусть, мол, государыни не боится. Подучи ее, намекни ей, что нам надобно… Впрочем, ты знаешь, как сие творить. А девка-то, может, и еще для розыска пригодится. Грек-то с ней, чаю, и впредь по-фряжески, а не по-грецки говорить будет…
— Уразумел яз, державный! — воскликнул Курицын. — Честны, высоки и мудры мысли твои. У тобя все токмо для-ради блага Руси святой!
— Уразумел и яз, великий государь, — добавил взволнованно Товарков. — Соблюду яз все по воле твоей, дабы ни про тебя, ни про детей твоих обидного слова никто ни явно, ни тайно сказать не мог…
Товарков нерешительно смолк.
— Пошто ты замялся-то, Иван Федорыч? — устало спросил государь.
— Смущает мя, государь, как с царевичем Андреем быть? Сей рымский гад…
— Верно! Рымский гад… А все же и посол он рымского папы. Сего забывать нельзя, — прервал боярина Иван Васильевич и, обратясь к дьяку Курицыну, так же устало промолвил: — Федор Василич, отправь-ка сего злодея в Рым. Никаких подарков ему не давай, дабы Москва меньше его ненасытность блазнила. Впрочем, мыслю, немало им уже от сестры получено. Подумай токмо с казначеем Ховриным, что послать самому папе по достоинству нашему, а подарки пошли с русским послом, а не с послом из греков… Пусть посол подарки сам папе передаст и поблагодарит от моего имени за его заботы о здравии ныне скончавшегося сына моего Ивана Ивановича… За лекаря же, которому яз главу ссечь повелел за его пустую и дерзкую похвальбу да за худое лечение и небрежение к болящему, прошу его святейшество, яко наместника Христа на земле, вину мою отпустить…
— Мудро сие, государь, и смиренно, но вельми зло и уязвительно для папы, — с мрачной усмешкой произнес дьяк Курицын. — Ведая нрав папы Иннокентия, предвижу, в какую бессильную ярость придет он от сих кусательных слов.
— Жадность и богатство сего «святого» распутника, — со злой усмешкой поправил дьяка Иван Васильевич, — в тысячу раз сильней его ярости, и наши подарки сразу укоротят его гнев. Он более всех пап на небо поглядывает, но и более их по земле пошаривает…
Сентября месяца на третий день тысяча четыреста девяносто второго года во время раннего завтрака князь Иван Юрьевич Патрикеев постучал в дверь трапезной государя и быстро вошел, воскликнув:
— С радостной вестью тобя, государь! Бежали цари-то Сеид-Ахмат и Шиг-Ахмет из Крыма назад к собе в Орду.
— Сказывай, Иван Юрьич, кто в походе был, кто не был? — молвил Иван Васильевич.
— Весной, государь, лишь сведал яз, что цари ордынские ушли со всей силой на Менглы-Гирея, — ответил князь Патрикеев, — отпустил тогда сей же часец, как мы с тобой еще зимой удумали, воевод своих: князя Петра Никитича Оболенского да князя Ивана Михайлыча Репню-Оболенского с полками их, да с ними отпустил яз многих детей боярских от двора своего, да царевича татарского из Касимова городка с его уланами да казаками…
— А как Махмет-Эминь казанский и братья мои? Какую помочь прислали?
— Царь казанский и брат твой Борис Василич прислали воевод своих с полками… Князь же Андрей Василич ни воевод, ни силы свой не послал.
Лицо Ивана Васильевича исказилось от гнева.
— Яз так и ведал, — сказал он глухо. — Андрей крамолу и воровство задумал… Мыслю, новый договор у него есть и с ляхами и с татарами. Иудой брат мой становится!.. Русь продает!..
С трудом преодолевая гнев свой, долго молчал государь, а князь Патрикеев с тревогой глядел на него. Наконец Иван Васильевич успокоился, только лицо его все еще было белым, как мел. Он тихо спросил:
— А где он сей часец?
— Ныне он в Угличе. После семнадцатого сентября на Москве будет со своей трети суды судить.
— Как придет князь Андрей, оповести меня и немедля приди с зятем своим Семеном Иванычем. Мы вместе подумаем тайную думу о крамолах брата моего…
На другой день Иван Васильевич обедал с Курицыным у себя и беседовал с ним с глазу на глаз.
— Днесь, Федор Василич, — говорил он, — вспомнил яз, как Ванюшенька подпадал под власть братьев моих и бабки своей Марьи Ярославны…
— Помню о сем и яз. Мудро тогда ты содеял. На тайную думу о злоумышленьях против тобя удельных призвал князюшку нашего и тем самым его вразумил…
— И днесь яз о сем же думаю. Хочу вразумить Василья-то. Хоша не лежит к нему душа моя, все же вины большой на нем нет… Вельми млад он еще. Ведь тринадцать токмо ему. Но теперь-то мы его и поучить должны. Не зря же бают в народе: «Учи сына, пока поперек лавки лежит, а вдоль всей вытянется, поздно будет». Мыслю его попугать малость, да и княгиню Софью притеснить, дабы другой раз неповадно было. Потом хочу отделить Василья от матери и послать в Тверь на великое княжение. Может, Василий-то за государевым делом и одумается и в разум войдет…
— Послать-то, государь, на княженье, сие верно, — сказал старый дьяк, — токмо надо Василья-то и своими людьми оградить от ворогов наших. Ведь сколь народу-то послали мне тверские земли писать по-московски в сохи:[154] в Тверь — князя Федора Алабыша, в Старицу — Бориса Кутузова-Шестака, в Зубцов да Опоки — Димитрия Пешкова, в Клин — Петра Лобана-Заболотского, в Холм и в Новый Городок — Андрея Карамышева-Курбского, да в Кашин — брата его Василья. Все наши, крепкие люди. Пусть вот и приглядит они за Васильем-то…
— Верно, Федор Василич, — воскликнул государь. — Люблю яз думу с тобой думать, всегда разумно присоветуешь. Пусть так и будет. Да и ты сам за Тверью пригляди. А сей часец сказывай, какие еще есть новые вести?
— Добрые вести, государь! — ответил Курицын. — Свершен град новый, крепкий град со стенами из камня и с бойницами и башнями-стрельнями супротив немецкого города Ругодива, на правом берегу устья Наровы. Наречен сей град именем твоим, государь: Иван-град.
— Добре! — воскликнул Иван Васильевич. — Ныне будем мы грамоты слать немцам не токмо через вестников, а и через пушки.
— Да, государь, беседы у нас будут у Ругодива много громче, чем были до сего. И другая для нас добрая весть пришла. Сказывают, двадцать третьего мая преставися великий князь литовский и король польский Казимир, а королем ныне в Польше стал его сын Ян-Альбрехт, великим же князем в Литве — другой его сын, Александр.
В дверь постучали. В сопровождении дворецкого вошел боярин Товарков.
— Будь здрав, государь, — поклонился боярин, — прости, без зова твоего.
— Сказывай, Иван Федорыч.
— Государь, во всем, что нам от доброхотов ведомо про князя Ивана Лукомского, а из людей его — про братьев Селевиных и про толмача латыньского, про ляха Матьяса, сии на розыске повинились. У князя Лукомского при обыске зелье найдено, которое в кафтан у него зашито было. И сознался он, что ядовитое сие зелье получил сам прямо из рук короля Казимира, дабы опоить тобя, если нельзя будет убить. Другие из слуг его…
— Другим вот круль смерть готовил, — проговорил Курицын, — ан смерть самого взяла! Бог-то злодеев покарал…
— И другие из слуг его, — продолжал Товарков, — и толмач Матьяс тоже во многих злоумышленьях покаялись и на многих еще иных указали; среди них некто повыше, кого назвать не дерзаю…
Государь побледнел и глухо произнес:
— Немедля судить их строго и казнить немилостиво, ежели суд вину утвердит. Сына же моего, князя Василья, за то, что в Литву бежать хотел, тайно взять за приставы, но в его же хоромах доржать и никого к нему не допущать, даже княгиню мою. Ты же, Федор Василич, заготовь приказ мой к шестому сентября на имя князь Василь Иваныча. Даю, мол, ему великое княженье в Твери. К тому же времю составим с тобой для Василья наказ и памятку для земских и ратных дел тверской земли…
Отпраздновав восьмого сентября в семье своей праздник Рождества Богородицы, князь Андрей Васильевич на другой день выехал с боярами из Углича на Москву, чтобы девятнадцатого сентября суды судить по своей трети. Как всегда в таких случаях, князь Андрей, любя блеск и пышность, ехал в сопровождении своих бояр и дьяков, окруженный многочисленной стражей и челядью в нарядных кафтанах. Следом за княжеской стражей, под надзором поваров, ехал обоз с мукой, крупами, маслом, с домашней птицей в клетках, а за телегами, по татарскому обычаю, пастухи гнали для трапезы князя сотни две молодых барашков.
Поезд князя Андрея Васильевича въехал в Кремль через Никольские ворота еще на ранней вечерней заре и проследовал в свои кремлевские хоромы, как обычно. Между тем, как только обоз прошел под воротами, за ним с резким лязгом затворились железные двери. Это смутило князя. Подозвав своего стремянного, он с легким раздражением спросил:
— Узнай, пошто в такую рань ворота затворили и у всех ли башен?
Быстро вернувшись, стремянный сказал:
— У всех башен, государь, ворота уж заперты на замки и цепи.
Андрей Васильевич был очень удивлен, но не проронил ни слова. Еще более удивился он, встретив у себя на дворе набольшего воеводу, князя Ивана Юрьевича. Патрикеев поехал ему навстречу. Шагов за десять он спешился и подошел к Андрею Васильевичу. Тот тоже спешился.
— Будь здрав! — почтительно и приветливо сказал князь Иван Юрьевич.
— Будь здрав и ты, — сухо ответил углицкий князь, но все же по-родственному троекратно облобызал старшего двоюродного брата, мрачно добавив: — Дошел-то яз по милости Божьей добре, а вот как уйду отсюда — не ведаю…
— Бог даст, и уйдешь добре, — дружественно молвил князь Патрикеев. — Надобно мне, княже, кой-что с глазу на глаз тобе сказать.
— Пожалуй, княже Иван Юрьич, в мои покои. Будь гостем дорогим, — пригласил князь Андрей Васильевич. — Туда без доклада взойти никто не посмеет. Побаим с тобой, яко близкая родня. Может, и совет мне благой подашь…
Пройдя в трапезную на половине углицкого князя, набольший воевода сел, по указанию хозяина, на стол рядом с ним. Когда они оба выпили заморского вина, князь Андрей Васильевич нахмурился и злобно спросил:
— Наш-то ненасытный государь чужие вотчины, яко промышленник зверя в лесах, добывает…
— Мыслю, на сей раз, — уклончиво ответил Патрикеев, — похоже на то…
Князь Иван Юрьевич помолчал и тихо добавил:
— Все мы в одном череду ныне стоим. А может, Господь и днесь помилует. Пронесет грозу мимо… Не наша в том воля и сила. Пока смиримся, а там — воля Божья. Может, все и по-иному повернется…
Углицкий князь, яростно скрипнув зубами, быстро произнес:
— Доживем, Бог даст, и до сего!..
— Твоими бы устами мед пить, — неожиданно сорвалось вслух у Патрикеева, и он побледнел от неосторожного слова.
Наступило молчание. Князь Андрей Васильевич насмешливо прищурил глаза и неожиданно спросил:
— Ты послан за мной?
— Да, княже, — смущенно ответил Патрикеев. — Велено тобе немедля прибыть к государю в хоромы со всеми своими боярами, которые с тобой здесь, на Москве. По дружбе к тобе еще добавлю: не мысли бежать из Москвы — все ворота на крепких запорах. Из Кремля никуда уже выйти нельзя. Сим токмо хуже изделаешь. Потерпи, смирись. Авось Бог помилует и на сей раз, как было после брехания Мунт-Татищева…
Андрей Васильевич преодолел гнев свой, исказивший красивые черты лица его, и глухим голосом заметил:
— Мыслю, зовет мя якобы за ослушанье. Помощи яз Менглы-Гирею не послал… Плетет паук свою паутину… На деле же он к вотчине моей свои жадные руки тянет…
— О том и яз баил, — молвил Патрикеев, — и яз в сем череду со своей вотчиной. Претерпим, надеясь на милость Божью…
Глаза Андрея Васильевича вновь загорелись гневом и ненавистью.
— Увидим еще, кто кого! — воскликнул он. — Все князи и бояре, вся церковь православная и даже сын его Василий против державства и жадности отца.
Но гнев князя снова потух и даже быстрей, чем в первый раз.
— Ну, идем, Иване, к государю, — сказал он тусклым, безразличным голосом. — Двум смертям не бывать, одной не миновать…
Иван Васильевич на этот раз встретил брата Андрея сурово и строго, он выполнял важное государственное дело, но в глазах и в голосе его ясно чуялась искренняя печаль и жалость. Он не плакал, не обнимал брата, а только горестно глядел на него. Это, по-видимому, влияло на Андрея, и не проявлял он ни злобы, ни раздражения, а был тих и задумчив. Государь даже не поздоровался с ним, а только молча указал на место рядом с собой. Встреча произошла у Ивана Васильевича в особом тайном покое, который назывался «западней». Князь сразу понял значение места встречи и как бы переломился душой, и как-то по-иному все расценивал, молчал и только ждал, что скажет ему старший брат.
Иван Васильевич долго и все так же печально смотрел на князя Андрея, потом слегка вздрогнул и заговорил с тоской и укором:
— Э-эх, брате мой, брате! Пошто еси толико зла содеял все Русской земле? Пошто папистам предался и злым исконным ворогам нашим, татарам поганым? Паки Орду на Русь зовешь? Мне жаль тобя, Андрейка. Ведь не братняя моя воля, что карать тобя буду, а токмо воля государева. Вини собя сам… Помню яз детство твое, Андрейка, когда ты еще с Никишкой по полу ползал…
В дверь постучали. Вошел князь Иван Юрьевич Патрикеев, а с ним сын его Василий Косой с зятем — князем Семеном Ряполовским. Все трое низко поклонились государю, удивляясь его необычному состоянию…
Иван Васильевич, не говоря ни слова, быстро отвернулся от них и поспешно вышел из тайного покоя. Все тягостно молчали. Судорожно вздохнув, князь Иван Юрьевич сказал:
— Сыне мой, возьми всех бояр углицких и отведи их по приказу державного в разрядную палату. Мы же, Семен Иваныч, исполним другое повеленье государя…
Бояре углицкие земным поклоном поклонились своему князю Андрею.
— Будь здрав, государь! Сохрани тя Господь! — печально сказали они хором и вышли вслед за князем Василием Косым в сени, где их окружила великокняжеская стража и по крытым переходам повела в «казенки», в подземелья дворцовой церкви Благовещенья.
Князь Иван Юрьевич и князь Ряполовский оба молча подошли вплотную к Андрею Васильевичу… Семен Иванович, крайне взволнованный, положил ему на плечо руку и молвил дрожащим голосом:
— Княже Андрей Василич, поиман еси по воле Божьей и государя! — И, вдруг зарыдав, обнял его. Князь Патрикеев позвал стражу и передал ей углицкого князя.
— Прощай, княже и брате мой, — сказал он при этом и по-родственному троекратно облобызался с ним…
После обеда государь Иван Васильевич не пошел в свою опочивальню, где было душно, а остался в трапезной у отворенного окна, жадно вдыхая свежий воздух лучезарного осеннего дня. Прошлое — люди, события, как легкие видения, бесконечной лентой тянулись перед его мысленным взором, а сердце откликалось на эти видения то лаской и радостью, то горем и ненавистью. Ему никого не хотелось видеть, а вот только сидеть так у растворенного окна и слушать, как где-то на княжеском дворе задорно дерутся и шумят воробьи, неумело поют молодые петухи, слышатся уже хрустально чистые посвисты и перезвоны синиц…
Осторожно отворяясь, слегка прошуршала по полу дверь. Вошел дворецкий и, увидя государя в задумчивости, молча остановился у притолоки. Государь заметил его.
— Сказывай, Петр Василич, — проговорил он тихо, приоткрывая глаза.
— Владыка Зосима приехал. Сани его у красного крыльца. Послал через келейника своего спросить, допустишь ли ты его к собе…
Иван Васильевич быстро направился к дверям, спросив на ходу:
— У красного крыльца, баишь, митрополит-то?
— Там, государь…
— Иди позови моих окольничих. Скажи им: иду яз встречать митрополита. Пущай за мной идут, сопроводи их…
Иван Васильевич, сопровождаемый окольничими, принял в своей передней палате митрополита Зосиму и приехавшего одновременно с ним князя Ивана Юрьевича…
Уколов набольшего своего воеводу острым взглядом, он быстро спросил:
— А ты здесь пошто, княже Иване Юрьич?
Слегка смутившись и переглянувшись с Зосимой, князь Патрикеев ответил:
— Приехал к тобе с докладом об исполнении воли твоей…
Иван Васильевич насмешливо улыбнулся и молвил:
— Добре, побаим с тобой после беседы с отцом митрополитом.
Приняв благословение от Зосимы, государь вопросил его:
— Сказывай, отче святый, какая нужда у тобя ко мне?
— Державный государь, — нерешительно заговорил митрополит, — аз, многогрешный, и все отцы духовные, и все родственники твои кровные, и все бояре твои печалуемся пред тобой и молим о милости твоей к брату своему единокровному и единоутробному, князь Андрею Василичу. Прости его, отпусти ему его прегрешения…
Встретив гневный взгляд государя, митрополит смутился, но продолжал:
— Именем Бога всемогущего заклинаем тя, державный государь, да исполнится сердце твое любовью к брату единоутробному и единокровному. Смилуйся и прости…
Митрополит смолк и низко поклонился государю, коснувшись рукой пола. Государь долго молчал, сдвинув сурово брови.
Наконец он глубоко вздохнул и произнес тихо и печально:
— Отче святый! Пошто сердце и разум мой искушаешь? Не меньше твоего и не менее, чем все прочие, люблю яз с детства брата своего Андрейку, а во много крат даже больше. Токмо для государя нет братней любви. Ибо все, что хочет содеять Андрей и все иже с ним, токмо гибель принесут для державы Русской. Подымут они смуту, начнутся удельные межусобья, наступят на нас со всех сторон снова все вороги наши, а татары снова захватят Русь, разорят государство дотла, и будет она улусом татарским… Нет, нет, отче! Пусть лучше нам самим во всем ущерб будет, чем вольное русское государство погибнет.
Иван Васильевич побледнел, обессилел от волнения и, отерев пот со лба, вышел из передней…
Но потом вызвал к себе князя Василия Ивановича Косого-Патрикеева и приказал ему:
— Днесь же гони в Углич и, взяв сколько надобно детей боярских, поимай обоих сыновей князя Андрея — Ивана и Димитрия — и заточи их в Переяславле-Залесском. Дочерей же Андреевых не трогай.
Этот год осень была пасмурная и сырая. И хлеб стали свозить в овины прямо с полей и по ночам спешно сушить, чтобы обмолачивать его еще по утрам, при огне.
Так же при огне в эти короткие осенние дни начиналась работа дьяков и подьячих во всех московских приказах. Особенно много работы было сегодня в посольском приказе у дьяка Федора Васильевича Курицына. Он по известиям и докладам от новгородского наместника Якова Захаровича ожидал приезда в ближайшие дни посольства к государю московскому от короля датского Ганса, желавшего заключить с Москвой договор о дружбе и взаимопомощи против Швеции.
Федор Васильевич сидел за своим столом и внимательно читал перечень грамот и вестей, хранящихся в ларе по датским и шведским делам.
— Андрей Федорыч, вынь-ка из ларя данемаркские вести от наших доброхотов о каперских захватах королем Гансом свейских, ганзейских и других иноземных торговых кораблей. А ты, Лексей, опричь того, подбери все, что ведомо нам о плавании данцигских и любекских кораблей через Бельты[155] в Аглицкую землю и о том, как исполняются ими Гансовы приказы. Какая от них помочь Стен Стуру, наместнику свейскому, и какая — королю Гансу данемаркскому. Какие от сего беды и выгоды англичанам, голландцам и прочим немцам?
Подьячий Алексей Щекин почтительно усмехнулся:
— Там у них неразбериха и, яко татары бают, полная белиберда, король-то Ганс более всех силы забирает. Начинает всем дерзко приказывать, а все же, видать, нашей помощи вельми хочет…
— Право мыслишь, Лексей, — одобрил Курицын. — Вот и собери все, что нам надобно, о короле Гансе. Посла ждем от него…
Щекин встал из-за ларя, почтительно положил на стол возле Курицына несколько больших и малых грамот, свернутых в трубку, и молвил:
— Вот, Федор Василич, что под руку пока подвернулось.
— Добре, — сказал Курицын. — Ежели найдешь, подбери нешто о Колывани и о том, какие в граде сем есть свейские, немецкие и ганзейские купецкие дворы. Глянь в перечне отметки: «аз-глаголь 7 — 10…»
Курицын помолчал и сказал дьяку Майко:
— А ты, Андрей Федорыч, погляди в ларе «глаголь большой» по перечням 1–2, там все про цесаря германского Фредерика, который ищет сыну своему Максимиану свейскую королевскую корону, и о других, к сему причастных. С Максимианом же у нас докончанье о дружбе есть. Сие также вынь из ларя…
— Сотворю все по-твоему, Федор Василич, — ответил дьяк Майко. — По запросам твоим ясно читаю яз и мысли твои. Сложно и трудно положение крут берегов Варяжского моря, а все вертят немецкие вольные города с Ганзой. Сии всем поперек дороги. Они и нашей торговле ущерб великий наносят.
— Верно, Андрей Федорыч. Ну да Бог не выдаст, свинья не съест.
В палату посольского приказа вошел стремянный государя Саввушка. Поклонившись всем, он почтительно сказал:
— Господине Федор Василич, государь тя требует по известному тобе делу дойти к нему до обеда с грамотами…
В одной из палат государевых хором было созвано тайное заседание. Здесь сидели в ожидании Ивана Васильевича митрополит Зосима, крестовые дьяки из знатных бояр — Истома Пушкин и Константин Сабуров-Сверчок, да братья Курицыны — Федор и Иван, по прозванию Волк, который недавно вернулся из Любека.
Государь вошел в палату один, без окольничих, и приказал своему стремянному Саввушке никого, даже вестников и гонцов, не пускать к нему в палату, пока продолжается дума. Только при особой неотложности вызывать из палаты дьяка Федора Васильевича.
Сев за стол, Иван Васильевич некоторое время молчал, внимательно поглядывая на собравшихся, и наконец глухо произнес:
— Собрал ныне вас у собя для-ради сугубо тайной думы о том, как нам впредь жить и строить дела государства, веры и церкви. Дьяк Иван Василич расскажет нам, как тайно он в Любеке мои наказы о сем исполнял…
Поднялся с места статный красивый седобородый человек.
Поклонившись Ивану Васильевичу, он молвил:
— Ты, государь посылал меня дьяком при посольстве Юрья Траханиота во фряжские и немецкие земли, но мы дальше Любека проехать не могли — война у короля Максимиана с францюжским королем. А в Любеке, где живет и работает на своем печатном дворе книгопечатник Бартоломей Готан, яз задержался для ради твоих печатных дел. Вот уж тринадцать лет сей печатник по твоим заказам изготовляет все нужные тобе книги: «Псалтырь» в переводе Федора Жидовина, «Житие святого Силивестра» папы рымского, «Слово Афанасия Александрийского», «Сочинения Дионисия Ареопагита», «Слово Косьмы пресвитера на богомилов» и другие книги, как то: «Шестокрыл», «Логика», «Аристотель» и разные астрологические и гадательные сочинения…
— Про все сии книги ворог наш Геннадий уже узнал, — перебил дьяка митрополит Зосима, — а Иосиф, игумен волоцкий, пишет про нас: «Еретики, любители звездозакония, чародеяний, чернокнижия»…
— Ныне яз, — продолжал Иван Волк, — передал Бартоломею твой новый заказ и в подарок ему камку да охранную грамоту с большой золотой печатью, по которой ему всюду путь будет без препон. Пока мы в Любеке жили, сей Бартоломей нам толмачом был. Добре он все германские языки разумеет.
— Государь, — обратился дьяк Курицын к Ивану Васильевичу, — разреши мне слово молвить.
Иван Васильевич одобрительно кивнул головой.
— Для всех нас не тайна, — начал Курицын, — что все мы, собравшиеся здесь, причислены к еретикам. Архиепископ новгородский Геннадий громит нас и с амвона и в своих посланиях, что мы-де склонны к жидовству: икон не признаем, Богоматерь не чтим, в Христа-Спасителя не верим, а празднуем по-жидовски субботу. Для нас же ни христианство, ни жидовство не надобны. Сам Бог — только сила, которая сотворила весь мир и управляет им. Иосиф волоцкий зловредней для нас, нежели Геннадий. Он зорко следит за нами, наши книги читает и хорошо разумеет их. Точит он против нас свой меч красноречия. Человек он ученый и книжный и разумеет, что старые священные книги, которые пришли к нам или из Болгарской земли или из Сербской земли, переведены на наш язык плохо и неверно. Для людей ученых они не годны, а для верующего простого народа полны соблазна. И мы для разумения истины и понимания воли Божьей делаем новые переводы сами, и не токмо с греческого и латыньского, а и прямо с еврейского, и без евреев нам не обойтись в сем трудном и сложном деле. За все сие, нас ради клеветы или по невежеству, со злобой зовут «жидовствующими». Мы же токмо истину хотим знать. Народ же по темноте своей скорее поверит всем тем, кто нас хулит и называет еретиками, нежели нам.
— Верно все сие, — сказал государь. — Но надо еще прибавить то, о чем хлопочет Геннадий. В письме своем митрополиту Зосиме Геннадий о многом ему пишет. Расскажи-ка, отче.
Поднялся со своего места старый митрополит Зосима и заговорил, как с амвона:
— Братие! Архиепископ Геннадий — хитрый сластолюбец и жадный мздоимец. Он везде, даже у ворогов, во вред Руси православной ищет токмо собе пользы. Когда посольство короля Максимиана было проездом в Новомгороде, сей Геннадий пригласил посла Юрья Делатора к собе на обед и вел с ним тайные беседы и подарки дарил. Посол расхвалил ему испанскую инквизицию и великого инквизитора Фому Торквемаду, который от короля Фердинанда Католика и его жены Изабеллы добился изгнания из Испании всех евреев, не похотевших принять христианскую веру. Геннадий пишет мне о всем том, дабы присоветовать и мне такие же меры против наших еретиков, и предлагает, яко жидов, карать их по-всякому и огнем и иной смертью казнить, из русских земель гнать… Иосиф волоцкий тоже начинает свои горячие проповеди о поголовной казни еретиков через сожжение. Он написал о сем целую книгу «Просветитель», в которой именем Божьим освящает и оправдывает, почему к еретику непозволительно питать никакого чувства жалости, и дерзко заключает письмо ко мне словами: «Кто не делает сего, тот поборник еретику и сам заслуживает строгого наказания и даже огненной казни».
Митрополит Зосима остановился на некоторое время, выпил несколько глотков квасу и продолжал:
— На соборе три года назад судили мы еретиков и предали их проклятию, то есть смерти духовной, но не телесной, а Геннадий в своем послании к собору требовал, чтобы всех еретиков огулом предали смертной казни. Аз на соборе тогда сказал: «Бог поставил пастырей приводить грешников к покаянию, а не казнить». Меня поддержали заволжские старцы — бессребреники нестяжатели Нил Сорский и кум государев Паисий Ярославов…
— Верно, тогда и яз с тобой согласился, — перебил речь Зосимы государь, — потому и приговорил токмо малую часть судимых к заточению по монастырям; остальных же — к более легким наказаниям.
Иван Васильевич обратился к Курицыну:
— Федор Василич, яз знаю, ты не все еще сказал, что хотел, а потому продолжи…
— Хитро и тонко ставят вопрос церковники, — сказал Курицын, — они сливают в одно: владение землями церковными и монастырскими с вопросом бытия и крепости православного государства. Всех же противников собирания земельных богатств церковью объявляют «колебателями правой веры и христианского государства». Вот как они пишут: «Аще у монастырей сел не будет, как же честному и благородному человеку постричься? А не будет честных старцев, отколе взять нам митрополита, архиепископа или епископа? Не будет же честных старцев и благородных, то вере и царству поколебание будет» Сии слова шлют они в народ с амвона и возбуждают смуту и недовольство великокняжеской властью, пугают народ наказанием души за гробом. «Душа человека свободна, — привел Курицын с усмешкой свою любимую поговорку, — но преграда ей — вера!» Вот оно и выходит, что палка о двух концах: не будешь с попами водиться — попы народ подымут против тобя; будешь с попами в одну дуду играть — они помогут народ закрепостить и доржать его в ежовых рукавицах — страхом получить вечные муки за грехи в загробной жизни.
— С попами или без попов, — перебил государь своего дьяка, — но мне сейчас нужны земли для раздачи служилым людям, сиречь дворянам. Государство наше стало так обширно, что не можно охранять его рубежи токмо своим московским войском. Монастыри же перестали давно быть нам крепостями на рубежах. Надо руки попам и монахам укоротить, власти государевой подчинить. Но, ежели народ пойдет за попами и монахами, яз против народа не пойду. Не время нам с народом расходиться и на рожон переть… Помните сие и разумейте. На сем думу нашу кончаю, а ты, отче Зосима, побудь со мной еще малость…
Когда бояре и дьяки разошлись, Иван Васильевич подсел к митрополиту Зосиме. Помолчав, он сурово молвил ему:
— Отче, знаю, что умен ты, как и дьяк мой Курицын, но о государстве мало печешься… Вина заморские стал ты пить, яко воду. Хочешь оставаться слугой государства и моим помощником, возьми собя в руки и призадумайся над моими словами. Прости мя, отче, за правду…
Зосима молчал некоторое время в смущении, теребя свою тощую бороду, и наконец робко заговорил:
— Телом немощен аз, государь. Глаза плохи. Тружусь же не по силам и не по годам. Составил аз перечень запрещенных книг, которые все подлежат уничтожению, а книги сии сам читал все до единой: «Остролог», и «Аристотелевы врата», и «Громник», и «Землемерие», и «Луцидарий» и прочие. И не с чужих слов али с чужого мнения запрет на них наложил. Паства моя велика. За душу каждого ответ перед Богом доржать буду, а помощников хороших мало. В грамоте попы слабы, а учиться ленивы. Споры, свару меж собой затеяли. Друг на друга наговаривают. Один указует: «Он стригольник», другой: «Он жидовствующий», третий кричит: «Вот богомил», или — того лучше — «крыжак». Всех надо рассудить, разобрать…
Иван Васильевич слушал внимательно митрополита, потом, вздохнув, молвил:
— Слов нет, трудно, отче, паствой править. Тяжело у руля стоять, да еще в бурю, но ты монах, от всего мирского отрекся, при жизни отдал тело и душу на служение Богу и людям. Яз вот не монах, и жизнь люблю, и детей своих люблю, а токмо для собя мне пока жить не приходится: с боярами, дьяками, воеводами сужу все да ряжу всякие дела, каждому сам пишу наказы и памятки. Боюсь все, не вышло бы огрешки какой. Есть у меня помощник и друг — Курицын Федор Василич. Разумеет он все и помогает мне во всех трудах моих. И Майко и Ховрин верны мне и преданы, а все же приходит пора думать, кому кормило государства оставить. Того, кого яз возрастил с любовью, вороги отняли, отравили… Внук Димитрий здоровей своего отца. Умный он и нежный парубок, но яз уж не могу отдавать ему столь времени, сколь уделял его отцу… Время же летит, яко птица!..
Произнес Иван Васильевич эти слова и сразу вспомнил, что это была любимая поговорка его матери, Марии Ярославны. Грустно помолчал старый государь и продолжал:
— Да! Летит время-то. Вот будто недавно родился мой последний сынок Андрейка, пищал, плакал, ничего не понимал, а вот теперь уж бегает, говорит, яко большой. Придется его вборзе на коня сажать… А Оленушка и Федосинька уж давно заневестились. Сватался уж к ним король Максимиан, ныне сватов заслал и великий князь литовский. В чужие-то края дочь отдать — значит, навеки с ней расстаться… Ну, прощай, отче, пойду детей навестить. Поветрие какое-то на них на всех напало. Седни ко мне послы воротились, которых яз к Гансу в Данемаркию посылал, за море… Утре же казнь смертная князя Лукомского да толмача ляха Матьяса и пособников их. Горестны и тяжки мне дела сии…
Митрополит Зосима вздохнул и робко молвил:
— Прощай, сыне мой! Пойду молиться за тобя Всевышнему, дабы дал он тобе сил побороть всех ворогов наших, иноземных и своих…
Оставшись один, Иван Васильевич запер на засов дверь своей трапезной и стал ходить из угла в угол. Хотелось собраться с мыслями, а мысли сегодня ему не подчинялись, прыгали из стороны в сторону. Вспомнил он детей своих: Василия, Юрия, Димитрия, Симеона и Андрейку и трех дочерей — Елену, Феодосию и меньшую, Дуняшу, мечущихся в бреду на постелях в жару сильном, с запекшимися губами и мутными глазами.
«Кого из них унесет смерть? — думал он. — Токмо всех жалко! И малого и большого…»
И вдруг перед глазами встал князь Иван Лукомский таким, каким он был на последнем допросе. Теперь Иван Васильевич как государь должен утвердить к исполнению смертный приговор. Ему хотелось отдалить этот страшный миг.
— Грозно сие, Господи, вельми грозно, — шептал государь, содрогаясь, — сжигать на костре живого человека. Железная клетка накалится докрасна, потом добела. Человек же в ней будет гореть заживо, окутанный пламенем и дымом, задыхаться, искать спасения. Будут гореть у него пальцы и тело там, где он прикоснется к раскаленным прутьям клетки.
Мороз пробежал у него по телу. Иван Васильевич даже поежился.
— Саввушка! — крикнул он, быстро отодвигая засов у двери. Стремянный стоял перед государем. — Саввушка, скорей зови боярина Ивана Федорыча Товаркова с кузнецами с Пушечного двора. Спешно, скажи, государь кличет. А мне вели подать сюды завтрак.
Государь снова стал шагать из угла в угол. Вошел боярин Товарков с кузнецами, во главе которых был седой уж старик, кузнец Ермила, с детства знакомый Ивану Васильевичу.
— Здорово, старинушка! — обратился государь к Ермиле.
— Здорово, государь-батюшка, кормилец наш, здорово! — ответил Ермила. — Пошто тобе, батюшка, мы так спешно понадобились?
— Дело неотложное, Ермила, и тайное, — ответил Иван Васильевич. — Изготовь-ка мне к утру в двух тех железных клетках для грозной казни такое хитрое устройство, дабы человек сразу задохнулся и смерть принял бы в бесчувствии. Злодеев казнить надобно, — промолвил тихо государь, — токмо о пределе мук человеческих помнить Бог велит…
— Добре, батюшка-кормилец наш. Право ты мыслишь. Исполним все по приказу твоему…
— Ну, а ты-то как живешь, Ермила? Как и о чем народ-то наш баит? — неожиданно спросил государь.
— Я-то живу, государь-батюшка, добре. Жалиться мне не на что, а народ? — Ермила усмехнулся: — Бог леса не сравнял, так и народ: кто плохо живет, кто хорошо, а все тобе служат…
Иван Васильевич встал из-за стола, подошел к старику, похлопал его по плечу и сказал:
— Умный ты человек! Из твоих присказок да пословиц, как из песни, слова не выкинешь. А все же скажи, народ-то что баит?
— Кто как ни живет, государь, — ответил Ермила, — а татар больше нет. Вздохнул народ, радуется…
Старик замолк, раздумывая, потом посмотрел государю в глаза и проговорил:
— Верит народ, что топерь полегче жить будет…
— Ну, иди, Бог тобе в помощь, — сказал государь. — Попекись о наших злодеях… Помни: ежели Бог захочет, то и без нас их накажет, и грозней нашего…
Ермила и его подручные низко поклонились государю и вышли, а Иван Васильевич провожал их взглядом до самых дверей, потом некоторое время в раздумье ходил по своему покою. Прощаясь с боярином Товарковым, он доверительно сказал:
— Слышал, о чем яз с кузнецами баил? Ну, так ты прими меры.
— Исполню, государь…
Софья Фоминична встретила государя вся в слезах, осунувшаяся и постаревшая.
— Как дети? — спросил Иван Васильевич, подавая ей руку, которую она особенно крепко поцеловала. — Не плачь, не плачь! Верю яз, все они поправятся. Яз тоже в юности крепко болел, боялись, помру. Сам митрополит Иона заздравный молебен служил с зелеными свечами, которые из Иерусалима от гроба Господня присланы были болящему деду моему. Давай детям побольше питья всякого — меду, квасу: помню, меня сие вельми облегчало, да мокрый ручник клади им на головы.
Софья Фоминична радовалась приходу мужа, который жил с ней в большом «брежении» со дня смерти Ивана Ивановича. Она повела его смотреть детей, лежавших по разным повалушам. Заглянув ко всем, Иван Васильевич собрался уходить к себе для приема послов Ганса, короля датского. Государыня, взяв мужа под руку, прижалась к его плечу и, жалобно всхлипнув, проговорила:
— Приходи к нам… Не сердись… Яс вельми несцасна. Слыхаль, дочек сватают… Боюсь, Иване. Отдавать в другие земли, никогда больсе их не видеть… Вот, как и яз из Рома уехаль…
Она разрыдалась.
Иван Васильевич грустно слушал эти отрывочные речи.
— Двадцать одно лето, Софьюшка, — сказал он, — прожили мы с тобой, и десять детей нажили. Все же, сама знаешь, остался яз, как и ты, един, яко перст…
— Иване, прости князя Василья верейского и племянницу мою Марью Андревну. Пусть в Москву возвратятся. Тоскуют они, — неожиданно взмолилась Софья Фоминична.
Иван Васильевич задумался, но, вспомнив железную клетку, с усмешкой ответил:
— Добре, наряжу яз посольника со своей грамотой к Василью. Пусть возвращается, коль сердцу твоему от того легче будет.
Софья Фоминична обняла мужа. Он ласково погладил ее по густым, еще черным волосам, и все же ушел на свою половину принимать датских послов.
Сегодня, тридцать первого января тысяча четыреста девяносто третьего года, с самого утра государь снова волнуется, как волновался, будучи еще соправителем отца, когда впервые приказал грозно казнить на льду Москвы-реки заговорщиков Луку Клементьева, Парфена Бреина и других, и кто хорошо знает государя, заметит сразу, что дрожат у него слегка руки…
Морозно. Ночью за Боровицкими воротами трескались деревья, будто там из ручных пищалей стреляли. Красно-багровое солнце выкатилось поздно, тускло глядя из густого тумана. Снег звонко хрустит. У лошадей ноздри, грива, хвост и бока, а у мужиков — брови, усы и бороды сплошь заиндевели. В церквах как-то по-особому заунывно звонят колокола…
Иван Васильевич стоит с внуком Димитрием на гульбищах, у самой высокой башенки-смотрильни. Отсюда видать, как мечется народ по улицам и бежит к набережной Москвы-реки, где уже дымят, разгораются два огромных костра, оцепленные стражей из земских ярыжек…
Проскакали отряды русских и татарских конников для охраны порядка и спокойствия.
— Дедушка, гляди, — схватив за рукав Ивана Васильевича, говорит одиннадцатилетний Митя. — Гляди, какой дым с огнем к небу подымается. Пожар там?
— То не пожар, — ответил старый государь внуку, — а костры разожжены. Гореть на них будут злые люди, которые нас с тобой убить хотели: Иван Лукомский, литовский князь, да толмач лях Матьяса…
У Мити глаза стали круглыми от ужаса…
На гульбище торопливо поднялся стремянный Саввушка и доложил:
— Все исполнено, государь, точно по приказу твоему. Обе железные клетки враз в глубину огненную сбросили. Палачи бают, обоих злодеев огнем и дымом сразу захватило, горели уж в беспамятстве, без муки… Волосы у них огнем в един миг сбрило… Хошь и без муки сие, как бают палачи, но вельми грозна такая смертушка…
— А как другие, братья Селевины? — глухо молвил Иван Васильевич.
— Тех, как пригнали к берегу, — волнуясь, продолжал Саввушка, — так враз разули, портчишки сорвали и давай батогами по голым ляшкам лупцевать. Ноги у них посинели, а сами они ревут, Богу в грехах каются, прощения просят. Народ же кругом свистит, улюлюкает, бабы голосят… Вборзе старший брат, Богдан, лицом посинел и тут же Богу душу отдал. А к меньшому, Олехно, по приказу сотника подскакал татарский конник и ссек ему голову…
Саввушка прерывисто вздохнул и смолк, а государь торопливо перекрестился мелким крестом и чуть слышно шепнул:
— Прости мя, Господи…
На конце тысяча четыреста девяносто третьего года, тридцать первого августа, в день журавлиного отлета, приехали служить к Ивану Васильевичу несколько литовско-русских князей, «отсев» от Литвы и Польши со своими людьми и вотчинами.
То были князья Воротынские-Одоевские, братья Семен и Димитрий Федоровичи, князья Белевские — Василий и Андрей Васильевичи, и князь Михаил Романович Мезецкий.
По дороге на Москву князь Семен Федорович Одоевский «засел» на имя великого князя Ивана Васильевича городки Серпейск и Мещевск. Князь же Михаил Романович Мезецкий, захватив силой братьев своих Семена и Петра, привел их в Москву.
Государь Иван Васильевич принял всех перешедших к нему литовских князей, а Семена и Петра Мезецких приказал заточить в монастырь в Ярославле. Михаила пожаловал его же вотчиной и вотчинами братьев его.
О своих решениях Иван Васильевич послал дворянина Димитрия Загряжского уведомить Александра Казимировича.
«Брат мой, — велел он передать великому князю литовскому, — все сие содеял яз, яко государь всея Руси, ибо все земли суть вотчины русских князей на Смоленщине со Смоленском, на Киевщине с Киевом, в землях: Чернигово-Северской, Полоцкой, Берестейской, Галицкой и Волынской. Воюю яз за Русь Киевскую: от Волги до Галича и от Мурома до Переяславля, Канева и Черной Руси, Черска и Олешья, за всю свою исконную вотчину государеву, ибо все они, города и земли, Русская земля Божьею волею из старины, из прародителей наших, есть наша отчина».
В ответ на это великий князь Александр через неделю отправил из Смоленска к Ивану Васильевичу посла со своими возражениями, а к захваченным городкам Мещевску и Серпейску послал войска во главе с князем Семеном Ивановичем можайским и с воеводами князьями Друцкими.
На пятый день после прибытия в Москву литовского посла Богдана-писаря государь принимал его вместе с дьяком Курицыным у себя в покоях.
— Войска литовские выполнили приказ своего государя — князя Александра, — горделиво докладывал Богдан-писарь, — возвратили Литве городки Мещевск и Серпейск с волостями и «позасели их»…
Государь нахмурился, ничего не ответил и знаком отпустил посла.
В это время, когда посол выходил от государя, вошел набольший воевода и наместник московский князь Иван Юрьевич Патрикеев. Он был мрачен.
Иван Васильевич выждал некоторое время после ухода посла и спросил князя Ивана Юрьевича:
— Худые вести?
— Не худые, государь. Наши конники, которые есть у князей Воротынских-Одоевских, ляхов из Серпейска и Мещевска выгнали. Токмо то худо, что началось у нас, яко на качелях: то мы вверх, а ляхи вниз, то наоборот. На качелях будто качаемся… От сего и с послами литовскими каждые две недели видимся, а дело не двигается…
— Как же быть?
— Ударь, державный, крепче. Оборви качели-то…
— Яз тоже о сем думал. Для того и за тобой посылал, — ответил Иван Васильевич. — Мыслю послать в помочь князьям, отсевшим к нам, князя Федора Василича рязанского с войсками его.
— Не воевода он, князь-то Федор Василич, — нерешительно заметил Иван Юрьевич.
— Право, Иван Юрьич, сказываешь, — с усмешкой молвил государь. — На одного князя Федора и яз не полагался. Наметил с ним воеводу рязанского, Инку Измайлова…
— Добре, государь, — согласился Иван Юрьевич, — вельми гож он для ратного дела. Умный и крепкий мужик.
— Рад сему. Угадал, значит…
— Угадал, государь, угадал! — живо откликнулся князь Патрикеев.
— Так вот, Иван Юрьич, — посмеиваясь, продолжал государь, — достань из ящика моего стола чертежи Руси и всех смежных с ней государств. Поглядим с тобой вместе, какие, где и с кем ныне по тверской земле полки расставить.
— О сем, государь, и яз по мере сил своих подумал. Прикажи, государь, Саввушке ко мне в хоромы слетать за сыном моим Михайлой Иванычем, пусть сюды придет с чертежами ратными всей Руси, по которой войска расставляли.
— Саввушка, — обратился государь к своему стремянному, — слышал? Уразумел?
— Уразумел, государь. Сей же часец погоню к князю Михайле Иванычу Колышко-Патрикееву, позову пригнать сюда немедля…
— Добре, гони за князь Михайлой Иванычем.
Через полчаса на большом обеденном столе в государевой трапезной были разложены две карты с чертежами рубежей Руси и с краткими пометками государя и карта поменьше, с отметками расположения русских войск у рубежей для обороны в случае нападения неприятеля и для обхода врага русскими войсками на случай сильных и затяжных сражений. Выслушав доклад обоих Патрикеевых, Иван Васильевич одобрил расположение русского войска на западном направлении, еще раз внимательно посмотрел на карты, где расставлены пушки, и быстро спросил Колышку:
— А скажи, Михайла Иваныч, как далеко бьют литовские пушки?
— Много ближе наших. Ежели скажу — вдвое ближе, то сие будет истина.
— А где брод на сей вот реке? — продолжал спрашивать Иван Васильевич.
— Брод токмо здесь вот, между двумя сельцами…
— Ставь свои пушки в два ряда, дабы перед бродом бить ворогов у их берега и потом, как в воду войдут, бить их на середине реки.
— Разумею! — воскликнул Колышко-Патрикеев. — Так теперь мне бить врагов на бродах, как ты сам, государь, бил татар на Угре-реке.
— Добре, Михайла Иваныч, — похвалил старый государь. — Всеми силами некоторых обходов не допускай… От собя яз хочу в помочь своему сестричу, князю Федору Василичу, большую силу послать, дабы крепким гвоздем прибить на месте и Серпейск и Мещевск. Посылаю яз в большой полк тобя, Михайла Иваныч. В передовом полку — князя Александра Василича Оболенского-Серебряного, дядьку сына моего старшего, Василья Иваныча. В правой руке — князей Андрея и Ивана Смолу-Никитичей. В левой руке — Ивана Володимирыча Оболенского-Лыку. В сторожевом полку — князя Бориса Михайлыча Туреню-Оболенского, князя Василь Володимирыча Кашу-Оболенского… Как вы о сих воеводах мыслите?
— Добрые воеводы, государь, — молвил князь Иван Юрьевич.
— А у тобя, Михайла Иваныч, как у воеводы большого полка, недовольства нет против кого-либо?
— Нет, государь! — скромно ответил князь Колышко-Патрикеев. — Могу ли яз перечить таким воеводам, как ты, государь, и как родитель мой, князь Иван Юрьич! Не мыслю худого совета слышать от вас…
— Добре, — перебил его государь, — опричь всего сказанного мною, тобе приказ: князьям Воротынским-Одоевским, Димитрию и Семену, Андрею Белевскому, Михайле Мезецкому быть подле передового полка великого князя, то ли на правой, то ли на левой стороне, где похотят, а не похотят князья Димитрий и Семен быть вместе, то князю Димитрию быть со своим полком подле большого полка, где пригоже. Князю Семену Воротынскому-Одоевскому и братаничу его быть подле передового полка, где похотят. Князю же Василью Белевскому и Михайле Мезецкому быть с князем Федором рязанским в полку, где им пригоже и где похотят. А как сойдутся все люди, приказываю тобе, Михайла Иваныч, вместе с князем Лександрой Оболенским все полки пересмотреть, и в котором полку будет меньше людей, тому прибавить из других, где людей больше, чем положено на полк.
Иван Васильевич помолчал и молвил:
— На сем днешнюю думу заканчиваем. Дни через четыре придет к нам с полками своими сестрич мой, князь рязанский Федор Василич. К сему дню будь готов, Михайла Иваныч. Через день после его прихода тобе выступать вместе с ним в Литву, к Серпейску и Мещевску.
Того же тысяча четыреста девяносто третьего года, сентября шестого, думал Иван Васильевич думу с дьяком Федором Васильевичем и с князем Иваном Юрьевичем Патрикеевым о посылке сына своего Василия Ивановича на великое княжение в Тверь. С ними был еще для разных записей токмо подьячий дьяка Курицына — Алексей Щекин.
— Ну, все мы обсудили о Твери, и яз согласен с вами, дабы круг Василья были токмо свои, московские люди.
— Истинно, государь, — подтвердил Курицын, — потому тверичи и бывшие литовские князи надвое мыслить могут. Наши московские дела для них еще чужие.
— Посему пишите приказ мой…
Подьячий Алексей приготовился писать.
— Слушаю, государь, — произнес он почтительно.
— «Яз, великий князь Иоанн и государь всея Руси, приказываю, — начал медленно Иван Васильевич, — утре, сентября седьмого, ехать сыну моему, князю Василью Иванычу, на великое княженье в Тверь, а при нем быть Даниле Василичу Щене-Патрикееву, Юрью Захарычу Захарьину-Кошке, Петру Никитичу Оболенскому, Федору Семенычу Ряполовскому-Хрипуну и Петру Борисычу Бороздину».
Государь лукаво усмехнулся и продолжал:
— «А к берегу на Оку послать: князя Иосифа Андреича Дорогобужского, князя Михайлу Федорыча Микулинского и Бороздина Ивана Борисыча». Некои тайные наказы о том, как и где заставы ставить у тверских рубежей против Литвы и против свеев, яз потом Василью напишу и пошлю с Саввушкой. Идите с Богом да подумайте о моем отъезде в Новгород Великий. Вы оба: ты, Федор Василич, и ты, брат мой Иван Юрьич, со мной поедете, да возьму яз князь Данилу Холмского, князь Александра Оболенского и князь Семена Ряполовского…
В тысяча четыреста девяносто третьем году, сентября семнадцатого, воротился со своими полками в Москву сестрич государя Федор Васильевич, князь рязанский, и московский воевода князь Михаил Колышко-Патрикеев.
На приеме государевом на площади у храма Михаила-архангела, перед боевыми полками, стоявшими в строю, выехали к государю главные воеводы со своими подручными, окруженные полковниками, сотниками и десятниками с саблями наголо.
— Будь здрав, государь всея Руси! — громко приветствовал своего родного дядю князь рязанский, — с «сеунчем» тобя!
Воины, блеснув сталью, разом выхватили сабли и, по-военному четко, прокричали:
— Будь здрав, государь всея Руси!..
Загудели войсковые трубы, барабаны и сурны. Государь выехал вперед и приблизился к рядам воинов.
— Поздравляю тобя, сестрич мой любимый, и тобя, Михаил Иваныч. Послужили вы всей Руси честно, как подобает всякому сыну ее. Будьте здравы вы оба, и все воеводы, и все вои, которые были под вашим началом. Передайте им мой низкий поклон…
Государь, взволнованный, замолчал; молчали и воеводы. Трубы и барабаны тоже смолкли.
Иван Васильевич приподнялся на стременах и, когда все замерло, снял шапку, как снимают ее перед ним простые люди, и громко произнес:
— Челом бью вам, вои православные! Ныне вернули вы святой Руси ее исконные земли…
Опять зашевелились ряды воинов, но в них теперь не было ничего воинского. Просто, как мужики, поснимали они шапки и, перекрестясь, общим гулом ответили государю:
— Помог нам Христос за святую Русь потрудиться, помог свою веру защитить от латынцев…
Государь перекрестился, надел шапку и медленно поехал с площади к своим хоромам…
Смутно почуял он, что произошло что-то новое между ним и народом. Дорогой он думал, что не примет народ никакого еретичества, как не принял и ныне не принимает латинства.
«Благодаря упорству в вере греческой народ сохранил среди ляхов свой русский облик, свой родной язык и свои обычаи…» Не ополячился он, как некоторые из русских князей и бояр. Дорого платил русский народ за свою веру «греческого закона» и ни на какую иную веру и теперь не сменяет ее — пришел к выводу Иван Васильевич и понял, что литовско-русское крестьянство, как и московское, будет и впредь всегда вместе с русскими попами греческого закона и будет против всех еретиков, даже против своего законного государя, ежели тот отпадет от закона греческого.
Иван Васильевич горько вздохнул и прошептал:
— Придется нам с тобой, Феденька, сдаваться на всю волю народов и пойти за невежественными попами, не то народ не пойдет с нами, а проклянет нас и благословит своих же и наших ворогов, которые токмо волки в овечьей шкуре…
Более двух лет прошло со дня заключения князя Андрея большого на «казенках», в подземельях дворцовой церкви Благовещения. Было шестое ноября, с которого начинается ледостав на озерах и реках. Уже к утру начинала промерзать слюда в окнах государевых хором и оттаивала только ко второму завтраку, когда солнце в ноябрьские дня заглядывает в трапезную.
Иван Васильевич сидел за столом с дьяками Курицыным, Майко и с казначеем Ховриным. Государь медленно пил вино, слушая дьяка Курицына, и в задумчивости невольно следил, как утончался ледяной слой на светлеющей слюде.
— Неполадки, державный государь, у нас в торговле с султаном турским Баязетом, — сообщал Курицын. — Пишет тобе Менглы-Гирей, что кафинский и азовский турские паши сильничают над купцами нашими, хватают их вместе с их слугами и велят, яко рабам, тяжкие каменья и песок на собе носить на стройку крепости. Когда ж русские на сих тяжких работах разболятся, паши отбирают у них весь товар. Если купец выздоровеет, ему возвращают только половину его товара, остальное паши беззаконно берут собе, а если русский купец умрет, то весь его товар захватывает собе паша…
— Вот яз и запретил нашим купцам ходить на Азов и Кафу, — перебил дьяка государь. — Ныне же, когда нам надо через новые места к Очакову, в Турскую землю, свои пути пролагать и когда недруги наши — немцы, свеи, Литва с Польшей и Ганза войной нам грозят, у нас на Москве беда — обе казны погорели: и моя и княгини моей… Вот те и новый казенный приказ! — И, обернувшись к боярину Ховрину, добавил: — Сидишь вот ты, главный дьяк нового приказа, един, без рублей, яко воевода без полков…
— Истинно, — печально подтвердил боярин Ховрин, — посылал яз своих подьячих потери казны описать в кладовых-то; бают они, все злато и серебро расплавилось, жемчуга до черноты обгорели, алмазы совсем сожгло. Драгоценные же соболи, горностаи и куницы в прах обратились…
— Н-да-а, — молвил Иван Васильевич, — из богатеев-то мы враз нищими стали…
— Ништо, государь, — бодро произнес дьяк Курицын. — Войско-то у тобя сильней всех иноземных. И хлеба много, как у псковичей… Опять разбогатеем. Деньги — дело наживное.
— Улита едет, когда-то будет, — перебил дьяка Иван Васильевич, — а дорого-то яичко в Христов день…
— О, маловер еси ты, государь и друже мой державный, — с почтительной укоризной шутливо продолжал дьяк Курицын. — Забыл ты, государь, как в марте, четыре года назад, посылал в Югорскую землю к Печоре-реке своего знатного рудознатца Андрея Петрова и в помочь ему — немецких рудознатцев Виктора да Ивана с приставом Васильем Иванычем Болтиным. Забыл ты, как прошлый год был у нас новгородский промышленник, Сысой Левонтич, из посада Неноксы Двинской пятины, баил нам, что рудознатцы нашли серебряной руды много.
— Помню, — усмехнулся государь. — Токмо ведь руду-то возить надо, болванки для денег лить, а из тех болванок рубли рубить. Сие немало время возьмет, и сие дело — тоже «улита», а серебро вот уже третье лето к нам на Москву ползет…
— Неправо ты мыслишь, государь! — загорячился боярин Ховрин. — Не ближний путь ведь до Усть-Цильмы-то. Надобно от Москвы проехать до самого Студеного моря, к посаду Ненокса, куда не меньше тысячи и ста верст. Да от сего посада к Усть-Цильме без одной версты восемьсот верст.
— О сем яз и сказываю, — с раздражением оборвал своего казначея Иван Васильевич, — некогда нам ждать-то, когда нож у горла!..
— Не гневись, друже державный, — вмешался дьяк Курицын, — вспомни, как долго первый груз железа да меди к нам на Пушечный двор везли… А как конный гон и гон на ладьях наладили и стали нам каждый день посылать руду, то и мы на Москве стали ее тоже каждый день получать.
— Верно, верно! — добродушно рассмеялся Иван Васильевич. — Люблю яз разумные речи! А ведь и верно: все так, как вы оба, Федор Василич с Димитрием Володимирычем, баите… Лиха беда начало. Верю, ежели истинно много руды серебряной нашли, будут новые деньги у нас на Москве. Но мы, опричь сего, договорились еще с нашими купцами — сурожанами, кафинцами и с теми, которые торг ведут с китайцами, дабы они серебро в чужеземных странах для нас скупали, елико возможно, в слитках и в изделиях. Они плавают по Дону, по Сурожскому морю и потом на венецейских кораблях свои товары через Босфор и в разные дальние земли возят… Иные-то купцы товары свои возят по Волге и по морю Хвалынскому в басурманские земли: в Шемаху,[156] в Ширван,[157] а на верблюдах в Ургендж,[158] Бухару, Афганистан, страну кизил-башей и через Индийское море на остров Ормузд. Прочтите для сего записки тверского купца Афанасия Никитина «Хождение за три моря». Писание сие вельми поучительно. Помнишь о нем, Федор Василич?
— Помню, государь. Наши гости-купцы записки его привезли из Смоленска, где Афанасий-то возвращаясь в Тверь, преставился… Опричь того, перечту яз и грецкие книги: походы царя Александра Македонского и книгу «Ана базис», сиречь поход десяти тысяч греков из Персии в Грецию… Мыслю, и там можно нешто полезное нам сыскать.
— Добре, добре, — заметил Иван Васильевич, — токмо не откладывайте сего, вборзе все делайте. Помни, Феденька, прожили мы с тобой много больше того, сколь жить нам остается…
— Успеем, государь! — воскликнул Курицын. — Князь Иван Юрьич, Димитрий Володимирыч и яз сам с сыновьями да с некоими из крестовых дьяков и подьячих все в строгой тайне содеем.
— Ты, Федор Василич, подумай с князем Патрикеевым и с нашими богатыми гостями — купцами-сурожанами и с другими об охране сухопутных и водных торговых караванных путей. Подумай, на какие пути сколько стражи из конников давать для караванных дорог и какое каждой снаряженье положить, сколько насадов и судовых воев давать на речные и морские караваны. Пусть еще дьяки с послами нашими постоянными торговые пути сухопутные наметят точно и укажут места, где на станах купцам отдыхать и какие заставы и градки им нужно поставить с крепкой приправой, с питьем и харчем для людей, с кормами для коней, волов, верблюдов и ослов.
— Добре, государь, обмыслено! — воскликнул боярин Ховрин. — Токмо прикажи все о путях сих торговых в великой тайне хранить. И записям о них быть токмо на руках у меня да у начальников каждой стражи. Дабы не успевали всякие косоглазые «бакшеи» о путях наших караванов узнавать для своих татарских разбойников.
— Крепко сказано, — усмехнулся Иван Васильевич.
— В мой огород камешек: не доверяй, мол, очень-то татарам… Знаю, не любишь ты своего толмача Абляз-Бакшея…
— Есть грех, государь, — сказал боярин Ховрин, — нет в его у меня веры. Так же не верил яз и денежнику твоему, Ивану Фрязину…
Постучали в дверь государевой трапезной, и вошел князь Иван Юрьевич Патрикеев.
— Будь здрав, государь, — печально произнес он. — Утресь затомился и, приняв святую схиму, преставился родной брат твой Андрей Василич, князь углицкий…
Иван Васильевич всплеснул руками и, упав на колени перед образами, завопил:
— Горько сие и тяжко мне пред людьми и Богом. Буду каяться и бить челом митрополиту Зосиме о прощении. Сам брат в муках своих повинен, зло он мыслил на Русь православную. Мои же прегрешения, ежели яз свершил их невольно, отпустит мне отец Зосима и замолит их пред Господом…
Иван Васильевич быстро поднялся с колен и, перекрестясь, сел за стол.
— Нельзя нам, — сказал он глухо, — прерывать сей часец тайную думу нашу о новых торговых путях, о продолжении войны с Литвой и о новых войнах со свеями и с Ганзой, сиречь со всеми городами венеденскими, с князем Плеттенбергом, архиепископом рижским, который во главе их… Сии злые наши вороги ждать нас не будут. Нам же упредить нужно, ударить там, где не им, а нам выгодно…
В новом же тысяча четыреста девяносто четвертом году, января семнадцатого прибыли из Литвы послы от великого князя Александра Казимировича бить челом о заключении вечного мира и о брачном договоре литовского великого князя с княжной Еленой Ивановной, старшей дочерью государя Ивана Васильевича.
Членами литовского посольства были: пан Войтех Янович Клочко, хорунжий и наместник утенский, два великих посла — пан Петр Янович Монтигердович, воевода прокский, и пан Станислав Янович Гезгайло, староста жмудьский, да писарь посольства Федор Григорьев.
Государь Иван Васильевич, подумав думу с дьяком Курицыным, с князем Патрикеевым и с князем Семеном Ивановичем Ряполовским, назначил послам особо торжественный прием в Малой Грановитой палате января девятнадцатого, незадолго до обеда.
В передней были уже все знатные московские бояре в богатых шубах, и государева стража в золоченых кольчугах стояла вокруг трона и вдоль стен, сверкая драгоценными самоцветами на ножнах своих сабель и кинжалов.
Когда послы в сопровождении своих московских приставов — двух братьев, князей Телепень-Оболенских, двух братьев Заболотских и с двадцатью боярскими детьми в праздничном военном снаряжении вошли в переднюю, князь Иван Юрьевич, как всегда на таких приемах, быстро вышел послам навстречу и громко произнес:
— Будьте здравы, ясновельможны паны!..
При этом приветствии вся государева стража единым взмахом выхватила с булатным лязгом сверкающие сабли и так же разом вложила их опять в ножны. Вдруг громко заиграли медные трубы. Это показался в дверях государь Иван Васильевич, сопровождаемый сыном своим Юрием Ивановичем, внуком Димитрием, а также дьяком Курицыным и князем Семеном Ивановичем Ряполовским. Трубы смолкли, и вся государева стража взяла к ноге свои копья и замерла неподвижно.
Все это было так красиво и произведено с такой военной выправкой, что у взволнованных зрителей пробежала дрожь по телу.
Послы переглянулись, и каждый из них, по польскому обычаю, опустился на одно колено перед могучим русским государем.
После взаимных дружеских приветствий пан Петр Монтигердович передал дьяку Федору Курицыну верительные грамоты, подписанные великим князем литовским шестого ноября тысяча четыреста девяносто третьего года.
— Великий князь наш Александр уже однажды посылал к тобе своих послов Андрея Олехновича и Войтеха Яновича, — начал пан Петр, — о том, что шкоды деются нашему княжеству великому литовскому от тобя и ты бы те шкоды оправил, если хочешь с нами жить в мире.
Пан Станислав добавил:
— Великий князь Александр говорит: «Если ты никогда не хотел с нами «нежитья» и если ты с нами хотел пожитья доброго, мы речи о том в твоем ответе гораздо вразумели».
— Яз токмо того и хочу, — ответил послам Иван Васильевич, — чтобы никаких шкод у нас не было, а токмо вечная приязнь.
Пан Петр продолжал:
— «Если ты хочешь доброго пожитья, то и мы хотим с тобой житья и любви и оставить в силе тот договор, который отец еще твой подписал с моим отцом, и какие городы принадлежали тогда Литве — остались бы за Литвою, а какие городы принадлежали твоему деду и твоему отцу — остались бы и ныне за Москвой. А ежели так будет, то рука врага на нас не поднимется и кровь христианская не будет литься, а будет меж нами дружба и доброе пожитье и вечная приязнь».
К государю подошел дворецкий и громко доложил ему, что обед в большой трапезной избе собран.
Иван Васильевич поднялся со своего трона, сделанного из точеных слоновых бивней, и сказал послам дружелюбно:
— Ответы свои брату моему Александру, великому князю литовскому, дам яз через три дни, а сей часец прошу пожаловать всех в трапезную к моему столу, где изопьем мы чаши о здравии литовского государя.
После торжественного обеда со многими речами государь отбыл в свои покои, а на подворье к великим литовским послам отправил: к пану Петру — князя Василья Васильевича Телепню-Оболенского, Лобана Григорьевича Заболотского и десять детей боярских с угощением из лучших иноземных вин в серебряных жбанах, русских медов стоялых и знаменитой польской «старки», а к пану Станиславу с таким же угощением отправил князя Федора Васильевича Телепню-Оболенского и Асанчука Григорьевича Заболотского с десятью же боярскими детьми.
В понедельник, двадцатого января, паны Петр и Станислав прислали к князю Ивану Юрьевичу Патрикееву Войтеха Яновича Клочко с посольским писарем Федором Григорьевым.
Пан Войтех Янович сказал князю Патрикееву:
— Панове наши Петр и Станислав хотят узнать, когда панам можно быть у великой княгини и у дочери великого князя и как бы им поговорить о сватовстве, о дружбе и о докончанье обоих великих князей на вечный мир. Хотят Панове также говорить и видеться с самим князем Иваном Юрьевичем.
Князь Иван Юрьевич Патрикеев отвечал посланцу:
— Наш великий князь Иван Васильевич хочет любви и доброго пожитья. О сватовстве же говорить будет, когда состоится меж государей сия дружба и докончанье, и тогда будут паны Петр и Станислав у нашей великой княгини. Если же паны Петр и Станислав хотят со мной говорить, то и яз тоже хочу с ними видеться и говорить, когда для того наступит время.
Двадцать третьего января, в четверг, велел великий князь Иван Васильевич быть послам у него на дворе. Выслал он к ним князя Василия Патрикеева и князя Семена Ряполовского, казначея своего Димитрия Ховрина да дьяков — Федора Курицына и Андрея Майко.
Послы пришли незамедлительно в переднюю государя. Князь Василий Патрикеев сказал послам:
— Мы хотим любви и докончанья.
Вышел на середину комнаты князь Семен Ряполовский и, поклонившись послам, сказал:
— Мы хотим докончанья, как было при предках наших Семене Ивановиче[159] и Иване Ивановиче[160] и при их прадеде, великом князе Ольгерде.
Пан Петр спросил:
— Почему же не хочет великий князь Иван сохранить договор отца своего Василия?
Князь Василий Патрикеев отвечал:
— Невзгоды принудили тогда наших государей Василь Василича и его отца Василь Димитрича договора те подписать.
После этого стал пан Петр говорить о Новгороде и новгородских доходах, которые теперь собирает князь Иван Васильевич, и напомнил также о Пскове и Твери.
Василий Иванович Патрикеев вместе с Семеном Ивановичем Ряполовским, выслушав все эти речи, пошли к государю и передали ему пожелания литовского великого князя. Подумав обо всем, государь велел сказать литовским послам:
— Как государь ваш с вами наказал, как меж государей пригоже, так делу и быть.
Услышав это, пан Петр сказал:
— Наш государь молвил так: пошлины, которые издавна шли великому князю литовскому от Новагорода, новгородских волостей, от Пскова и от Твери, то он уступает вашему государю Ивану Василичу. Но те города и волости, как Вязьма, Мещевск, Серпейск, Мосальск, Опаков и иные, которые наш король давал еще нашим князьям, князю Федору Воротынскому и его сыну Семену Федорычу, когда они служили ему, города те должны быть возвращены нам, иначе согласию меж нами не быть. Ныне князь Семен и Петр у вас в Ярославле в заточенье томятся.
И бояре пошли опять к государю передать слова литовских послов, и больше в тот день речей не было.
Через день, в субботу, двадцать пятого января послы пришли опять на двор великого князя и вели беседу с князем Василием Патрикеевым.
И сказал им Василий Иванович:
— Прошлый раз говорили вы, что государь ваш уступает нам доходы с Новагорода, Пскова и Твери, но ведь Божьей милостью сии городы исстари вотчина наша, зачем же ему нам их уступать? А мы хотим, чтоб наш государь, Иван Василич, и ваш государь, как прадеды наши, были в дружбе и согласии, и отдал бы он то, что было нашим. Мы не просим Смоленска и Брянска, а хотим дружбы и согласия на том, чем мы ныне, по Божьей милости, владеем и оставляем вашему, чем он ныне владеет.
На это пан Петр ответил:
— Нам государь наш не приказал инако деять, опричь того, цо мы вам уже молвили.
На этом переговоры оборвались, и князь Патрикеев отпустил послов.
В воскресенье послы были приглашены на обед к Патрикееву, князю Ивану Юрьевичу, но на обеде никаких речей о договоре и сватовстве не было.
В понедельник, двадцать седьмого января, государь приказал дьяку Курицыну пойти на посольский двор и говорить с литовскими послами от имени князя Ивана Юрьевича.
Курицын прибыл к послам с дьяком Майко и со своим подьячим Алексеем Щекиным и сказал:
— Князь Иван Юрьич прислал нас до вашей милости и велел вам передать: «Будьте здоровы, панове Петр и Станислав. Прислали вы к нам пана Войтеха и Федка-писаря, дабы узнать, когда можно с князем видеться и говорить, и спрашивали, можно ли быть у великой княгини. И князь Патрикеев дал тогда свой ответ, а ныне извещает вас, что пришло время для встречи и некиих разговоров».
Послы поблагодарили и сказали:
— Ваш государь хотел, дабы наш великий князь Александр прислал для «некиих переговоров» великих послов, и сии послы суть пан Петр и пан Станислав, и «на то верющие грамоты» у них.
Провожая до крыльца Курицына, пан Войтех Янович спросил:
— Когда и где могут встретить наши великие послы князя Ивана Юрьича?
Курицын ответил:
— Иван Юрьич приказал: как хотят великие послы — у него али на государевом дворе.
И пригласил Курицын по поручению князей Патрикеевых послов на обед к Семену Ивановичу Ряполовскому.
Послы поблагодарили, и пан Петр сказал:
— А где видеться с князем Иваном Юрьичем, о том пришлем ответ с нашим писарем Федором Григорьевым.
Во вторник, двадцать восьмого января, князь Иван Юрьевич сказал пришедшему к нему писарю Федору Григорьеву:
— Передай великим панам мой ответ: «Хотели вы быть у великой княгини, и ныне вам быть у нее». Передай, что прийти им надобно прямо в хоромы государыни, где яз их встречу, днесь перед обедом. Иди с Богом!
В указанное время великие послы пан Петр и пан Станислав со многими подарками от великого князя литовского были встречены князем Иваном Юрьевичем Патрикеевым и проведены в покои государыни, где принимали их одновременно государь Иван Васильевич и княгиня его Софья Фоминична. Послы передали им поклоны от Александра Казимировича и поднесли подарки.
От государя и государыни правил поклоны великому князю литовскому и испрашивал о его здоровье дядя государыни, князь Димитрий Раль-Палеолог. Он же расспрашивал и о здоровье послов. И когда послы вышли после приема, пристав боярин Берсень Никитич Беклемишев сказал пану Петру:
— Если пан хочет видеть князя Ивана Юрьича, то он вот здесь, в другой горнице.
— А дщерь великого князя днесь мы увидим? — спросил его пан Петр.
— А дщери днесь, ясновельможный пан, видеть не можно, — ответил боярин Берсень.
В другой горнице встретили послов ожидавшие их там князь Патрикеев с сыном Василием Косым и с зятем Ряполовским; были тут и дьяк посольского приказа Курицын и дьяк того же приказа Майко.
Снова начались переговоры о дружбе и вечном мире. Пан Петр говорил о Вязьме «для-ради» дружбы и родственных связей.
— Ино дело вяземские князья, которые в Москве служат, — продолжал он, — служили бы Москве с вотчинами, а те пригороды и волости, что служат Литве, служили бы Литве со своими вотчинами, а когда будет между князьями готово докончанье, они установят, за кем была в старину Вязьма. А те города и волости, что тянут к Смоленску, то были бы к Литве.
В ответ на это Иван Юрьевич спросил: а как быть с пригородами и волостями смоленскими — Серпейском, Мосальском, Мещевском и Опаковом, которые ныне в руках московского князя? И послы обещали дать именные списки о всех спорных городах и волостях. На этом они согласились и разошлись.
В среду, двадцать девятого января, князь Патрикеев послал дьяка Майко к литовским послам за обещанным списком городов, которые послы согласились уступить Москве. Послы прислали список со своим писарем Федором Григорьевым на двор великого князя. В списке были поименованы шестьдесят семь городов и волостей смоленских и вяземских, в том числе Вязьма, Мосальск, Серпейск, Серенск, Перемышль, Мещевск, Любутск и Опаков.
Князь Патрикеев взял список и обещал передать его в тот же день государю Ивану Васильевичу для рассмотрения.
В следующие дни — четверг, пятницу и субботу послы снова приходили на государев двор говорить с его боярами о разделе между княжествами литовским и московским тех же городов Смоленщины и Вязьмы и наконец согласились на том, что Вязьма отходит целиком, с пригородами и волостями, к великому князю московскому и в договоре о вечном мире ее запишут. Потом зашли споры о Мосальске, Мещевске и Любутске. Литовские великие послы долго не соглашались писать в договоре эти города на стороне Москвы, но в конце концов согласились, оставив только Любутск за Литвой.
— А коли великому князю московскому будет нужен Любутск, то уступит Любутск наш государь своему тестю, — сказал пан Петр, а рубежи с Новымгородом, Псковом и Литвою остаются прежние.
Когда споры закончились, пан Петр сказал:
— Бог дал, кончили мы в любви и приязни все споры меж собой о наших рубежах и доходах, ныне будем говорить о сватовстве.
И князь Иван Юрьевич ответил:
— Назавтра, в неделю, второго февраля, быть вам, Панове, у великого государя нашего с верющими грамотами от вашего великого князя Александра.
Утром, до поздней обедни второго февраля принимал государь Иван Васильевич великих послов литовских. Пан Петр на торжественном приеме в передней государя вручил дьяку Курицыну свои верительные грамоты и в пышной речи, обращенной к Ивану Васильевичу от имени великого князя литовского, попросил руки княжны Елены Ивановны, сказав:
— «Мы, Александр, Божьей милостью великий князь литовский, ныне приняли в согласии и сердечной приязни докончанье о рубежах, о взаимопомощи, о хождении наших купцов в Москву и обратно без препон и зацепок, о дружбе и хотим еще лепшего с тобой пожитья, ежели будет на то Божья воля. Прошу дать за нас дочку свою, дабы в вечной приязни и в кровном союзе с тобой были ныне и навеки».
Великий князь Иван Васильевич, поднявшись с трона, отвечал сам:
— И мы, с Божьей волей, хотим того же с вашим государем. Прошу вас всех сегодня ко мне на вечернюю трапезу.
В среду, пятого февраля, послы были в хоромах у великого князя Ивана Васильевича, князья Василий Патрикеев, Семен Ряполовский и Димитрий Ховрин выходили к послам и просили прочесть черновик договора и, заслушав его, похвалили и велели писать начисто.
Следом за ними послал Иван Васильевич князя Ивана Юрьевича к послам с тем, чтобы включить в этот договор условие: «великой княжны Елены Ивановны к рымскому закону не нудить и не неволить в греческом законе».
И великий посол Петр ответил:
— Неволи той не будет, ручаемся за то нашими головами. Приписку сию к докончанию изделаем.
Выслушав послов, бояре пошли к государю и передали ему, что приписку эту послы приняли.
Тогда Иван Васильевич приказал князю Ивану Юрьевичу пойти к послам и сказать от его имени:
— Коли говорите, что государь ваш неволи не хочет учинить моей дочери в греческом законе, то мы, с Божьей волей, хотим за него дочку свою отдать, а будете завтра у великой княгини, да тут и княжну Олену увидите, а как увидите княжну, то заутре ж и обручение будет.
И послы поблагодарили государя и удалились к себе на подворье.
В четверг, шестого февраля, великие послы литовские прибыли на двор государыни Софьи Фоминичны и пошли к ней в Набережную палату, где она обычно принимала послов. Княжна Елена стояла возле матери.
Пан Станислав передал поклон великой княжне Елене от великого князя литовского Александра и подал подарки от себя, а в ответ Елена Ивановна велела окольничему спросить о здоровье послов.
Затем послы были проведены в другую горницу, куда великий князь прислал к ним боярина Димитрия Ховрина.
Увидев его, послы обратились к Ховрину с вопросом:
— Вчера ваши бояре нам говорили, что ныне же после смотрин и обручению быти. Мы ждем, когда нас пригласят на обручение.
Боярин Ховрин поспешил передать государю слова послов, великий государь, сев между женой и дочерью, велел позвать бояр ближних и знатных, послал за священниками и пригласил к себе великих послов литовских.
Вместо великого князя Александра обручался с княжной Еленой Ивановной великий посол Станислав Янович Гезгайло. Он обменялся с ней нательными крестами на золотых цепочках и обручальными перстнями.
После окончания обряда послы отбыли к себе на подворье.
Тринадцатого февраля великие послы литовские покинули Москву. Они получили договор о дружбе и рубежах с великим князем московским и образец грамоты о греческом законе для Елены Ивановны, на которых должен целовать крест великий князь литовский. Послы получили богатые дары от государя, от государыни и от Елены Ивановны, и боярин Берсень Никитич Беклемишев назначен был к ним приставом до литовских рубежей.
Вслед за послами девятого марта того же года государь послал в Литву своих родственников — князя Василия Ивановича Косого-Патрикеева и князя Семена Ивановича Ряполовского с дьяком Курицыным и Михаилом Степановичем Кляпиком-Яропкиным, в сопровождении пятнадцати военных дворян-помещиков из детей боярских, для присутствия их при крестоцеловании Александра Литовского и для получения утвержденной грамоты «о свободе исповедания греческого закона Еленой Ивановной».
Это посольство возвратилось в Москву девятого июня с подписанным договором. Грамоту великий князь Александр подписал, но вставил целую новую строку: «а коли похочет своею волею приступить к нашему римскому закону, то ей в том воля».
Русские послы не приняли такую грамоту, и великий князь Александр пообещал прислать грамоту с другим посольством к государю Ивану Васильевичу.
Тринадцатого августа прибыл в Москву посол Ян Лютовар Хребтович, чтобы вести переговоры о сватовстве. Он опять привез ту же грамоту, где была строка о римском законе.
Иван Лютовар от имени своего государя сказал Димитрию Ховрину, который был выслан к нему Иваном Васильевичем для переговоров:
— Наш государь чаял, что великий государь Иван Васильевич полюбит эту строку!
Ховрин передал слова эти Ивану Васильевичу, а тот велел сказать Ивану Лютовару:
— Коли государь ваш не даст нам той грамоты, образец которой мы давали вашим великим послам Петру и Станиславу, и нам нельзя дать за него своей дочери.
Лютовар отбыл из Москвы, обязавшись передать волю государя Ивана Васильевича своему великому князю Александру.
Шестнадцатого августа, на другой день после праздника Успения, когда дьяк Курицын делал государю свой обычный утренний доклад, постучал в дверь дворецкий и сказал:
— Прости, государь, за невольную помеху…
— Вестники?
— Вестники не вестники, как и назвать-то их не ведаю… Пришли вельми долгим путем на Москву из Каяньской земли старики карелы от рыбаков с озера Улео… Хотят они тобе челом бить о свейских обидах, защиты твоей искать…
Иван Васильевич нахмурил было брови, но потом усмехнулся.
— Вишь, Федор Василич, — молвил государь, — как Бог сих людей ко времю послал к нам. Мы тут думали-гадали, чем бы задрать свеев, с чего войну с ними начать, ан…
— Ан, — подхватил Курицын, — о сем сами свеи позаботились.
Государь, одобрительно кивнув дьяку, обратился к дворецкому:
— Зови сюды своих стариков-то.
Дворецкий приотворил дверь, и в нее сразу, толкаясь, ввалилось человек семь мужиков в вонючих от рыбы оленьих малицах, мехом внутрь, накрытых поверх нагольной стороны толстыми цветистыми рубахами в виде длинных балахонов.
Приблизившись к государю, они враз брякнулись на колени, и старший из них заговорил часто и торопливо по-карельски, непрерывно кланяясь:
— Княже Иване, челом тобе бьем на злодеев наших, на свеев. Свей — злой ворог. Лодки наши отымат, рыбу собе берет, избы зорит и жжет, людей бьет и сечет, а парубков да девок в полон уводит, олешков наших режет и жрет, как волк. Не видать нам света Божьего от горя и слез.
Неожиданно переводчик пал ничком и стал выкликать под общий невнятный гул голосов:
— Помогни нам, княже, наиглавный наш Старик! Дай свет видеть каянцам… Прогони от нас ворогов-свеев…
— Добре, — громко произнес Иван Васильевич, — пошлю яз вам свою помочь, братьев Ушатых, князей-воевод с их полками.
И, обратясь к вошедшему, как всегда, без доклада Ивану Юрьевичу Патрикееву, государь сказал:
— Иване Юрьич, свеи напали на сих вот… Зорят их рыбные промыслы и деревни… Прикажи от моего имени князьям Ушатым, взяв полки, идти в Каяньскую землю, наказать свеев и прогнать их вон. Сих же каяньских мужей пусть князья Ушатые с собой возьмут: они им наикраткий путь укажут к озеру Улео… Да скажи князьям-то, пусть принимают их, как друзей моих…
За время девятидесятых годов Иван Васильевич стал замечать, как с развитием русской торговли растут все больше и больше всякие препятствия для русских купцов со стороны Венденского союза городов, входящего в состав Ганзы, а также со стороны Швеции.
Особенно это сказалось ко времени окончания мирных договоров с русскими (у Ливонского ордена — в 1494 году, у Швеции — в 1496 году). Государь Иван Васильевич, предвидя неизбежность войны с ливонцами и немцами, а также и со Швецией, не был захвачен врасплох. Он быстро понял новую обстановку в торговых отношениях на Западе и Северо-Западе, отыскав общие интересы с Данией, которая в XV веке усиленно продолжала борьбу с Ганзой и Швецией за господство на Варяжском море. Уже в тысяча четыреста девяносто третьем году он заключил с королем датским Гансом военный договор о совместном одновременном нападении на Швецию с суши и с моря, а также заключил и торговое соглашение против Ганзы и Швеции.
Договор с Данией начинался следующими словами:
«Во имя Св. Троицы!
По воле Божьей и нашей любви.
Мы, Божьей милостью герцог Датский, Холсаский, Стормаркский и Дитмаркский, родом из Дальменхорста, графства Ольденборг, заключаем договор о дружбе и вечном союзе со знаменитейшим и могущественным русским властителем Иоанном, императором всея Руси, великим князем Владимирским, Московским, Новгородским, Плесковским, Тверским, Югорским, Вятским, Пермским, Булгарским и прочими».
Шестнадцатого сентября прибыло в Москву посольство от Ганзы в составе ратмана ревельского, его помощника, а также и ратмана дерптского.
Второго октября послы представились великому князю. Они сначала передали ему поклон от семидесяти трех городов, «по сию и по ту сторону моря лежащих», затем стали излагать жалобы городов по восемнадцати пунктам.
Главным образом они жаловались на разные новизны московского государя против старинных правил и обычаев в торговле с Ганзой и на разные ограничения в торговле солью, медом, воском и мехами. Жаловались на новгородских наместников, которые сажают немцев в тюрьмы и отнимают у них товар, а письма городов к великому князю скрывают, и, наконец, жаловались на ограбление судна, выброшенного бурей на берег у Нарвы, и на всякие обиды, причиненные самим послам на пути их следования по Русской земле в Москву…
Послы поднесли великому князю подарки от имени всех городов: три тюка английского сукна. Ревельский ратман от себя подарил два серебряных вызолоченных кубка, ом вина и ящик конфет; его помощник подарил английкое сукно, зеркало и десять корзин винных ягод; дерптский ратман подарил скарлатное сукно, ом вина и пять лисфунтов фиников.
Великий князь отдарил послов: дал им двух овец, двадцать кур, две бочки меду, осетра и лосося. Кроме того, каждому послу государь дал по десятку сороков собольих шкурок и пригласил их к себе на обед.
Через два дня пришел к послам дьяк Курицын с боярином Ховриным и высказал жалобы со стороны великого князя на ограбления и убийства русских купцов и послов. Послы ответили, что они не имеют полномочий решать эти дела, но уверены, что удовлетворение за это будет дано.
В этот же день государь принял еще раз послов у себя и сказал, что велит своим новгородским наместникам обсудить предложения послов, и они дадут всему исправу. Государь пообещал дать послам на дорогу приставов и с этим отпустил их.
Только в конце октября послы выехали из Москвы, но уже под Москвой, в Бронницах, ревельские послы были арестованы, а по доставке их в Новгород посажены в тюрьму. Здесь дерптский посол, оставшийся на свободе, узнал, что пятого ноября все ганзейцы, жившие на немецком дворе, уроженцы городов Любека, Гамбурга, Грефсвальда, Люнебурга, Мюнстера, Дортмунда, Броксенфельда, Унны, Дюисбурга, Эйбека, Дюерштадта, Ревеля и Дерпта, были арестованы нарочно присланными сюда из Москвы государевыми дьяками Василием Жуком и Данилой Мамыревым. Находившиеся на немецком дворе немецкие товары, а также все церковные вещи взяты на государя, и ворота немецкого двора заперты на замок.
Ноября четырнадцатого от великого князя литовского неожиданно прибыл в Москву писарь Адам Якубович. Он привез подписанную князем Александром долгожданную грамоту о греческом законе без всяких оговорок и выразил пожелания прислать посольство за Еленой Ивановной к Рождеству.
На это сам Иван Васильевич без посредника и толмача отвечал писарю Адаму Якубовичу:
— Вельми добре, ежели панове к нам по нашу дочерь прибудут на Рождество Христово, дабы нашей дочери Бог дал быть у великого князя Александра за неделю до великого заговенья, до масленой…
Богато одарив посла, государь милостиво отпустил его восвояси.
По разным причинам послы литовские прибыли в Москву за Еленой Ивановной не на Рождество, как просил государь, а шестого января, на Крещенье.
Во главе посольства были пан виленский и наместник гродненский, князь Александр Юрьевич Ольшанский с сыном Станиславом, пан трокский и наместник полоцкий Ян Юрьевич Заберезенский, наместник бряславский пан Юрий Зиновьевич, а с ними лях Киргей из Волынской земли, да Сенька Епимахов, да Дермлинг, коморник великого князя. И были послы у великого князя после праздника Крещенья, восьмого, в среду.
Прием был торжественный. Князь Ольшанский подал верительную грамоту, а пан Заберезинский правил поклоны от великого князя литовского Александра детям великого князя и внуку его Димитрию, да и всем им подарки привез.
После приема у Ивана Васильевича послы были приняты великой княгиней Софьей Фоминичной.
Князь Ольшанский правил поклоны от князя Александра, а пан Ян великой княжне Елене Ивановне подарки от себя дарил. И в тот же день пили и ели у великого князя, а приставом был у них Федор Степанович Яропкин.
В воскресенье, одиннадцатого января, послы были вновь на приеме у Ивана Васильевича, и государь говорил им речь сам:
— Князь Александр и Ян! Яз слышал, что вы говорили мне от лица вашего великого князя, а моего зятя. Он захотел иметь со мной любовь и прочную дружбу, и дочку бы ему яз свою отдал, и даже лист свой нам прислал он, подтвержденный за печатью, что не будет нудить жену свою к рымскому закону, а будет она держать свой греческий закон. И мы, с Божьей волей, то дело с ним и делали и дочку свою за него даем. И вы от нас молвите брату моему и зятю: на чем он нам молвил и лист свой дал, на том бы и стоял, чтобы нашей дщери никоторыми делы к рымскому закону не нудил, а похочет наша дочь приступити к рымскому закону, и мы своей дочери на то воли не даем, а князь бы великий Александр на то ей воли не давал, чтоб меж нас про то любовь и прочная дружба не рушилась. Да скажите зятю моему, когда дочерь наша будет за ним, то он бы нашу дочерь любил и жаловал, доржал бы ее так, как Бог указал мужу жену свою доржать. Да еще скажите, чтобы нас для-ради велел бы поставить своей великой княгине церковь нашего греческого закона у ее хором, чтоб ей близко к церкви ходить, и передайте от нас вашему бискупу и панам вашей рады, чтобы они так внушали вашему князю Александру, и тот бы нашу дочерь жаловал, а меж нас было бы братство и любовь, прочная дружба, доколи Бог даст.
В ответ на эту речь князь Ольшанский упал к ногам Елены Ивановны, а за ним и все посольство, воскликнув:
— Падам до ног ясновельможной пани и просим ее любить и жаловать нашего великого князя Александра.
Взволнованная Елена Ивановна хотела что-то сказать, но только всхлипнула и заплакала.
Иван Васильевич поспешно спросил посла:
— Хочу яз увидеть того, кому навеки отдаю дорогое дитя свое.
— Государь, — ответил князь Ольшанский, — мы привезли с собой лик великого князя литовского, писанный на тонкой кипарисовой доске.
И, раскрыв резной кипарисовый складень, показал в нем лик великого князя Александра.
Взглянув на него, государь увидел красивого, еще безусого юношу.
— Настоящий королевич! — воскликнул он.
Затем, передавая изображение князя Александра своей дочери, государь попытался ободрить ее и рассеять печаль невеселой шутливостью:
— Да глянь ты на него, Оленушка. Такой молодой, а уж великий князь… Лик сей мы собе на Москве оставим, сам же он тобя в Литве ждет, навек твоим милым другом будет…
Государь подошел к Елене, обнял ее, показывая ей жениха, подвел к матери. Потом взял из рук дочери доску и передал ее Софье Фоминичне, молвив дрогнувшим голосом:
— Погляди и ты, матерь, на зятя своего…
Софья Фоминична заплакала, а государь поцеловал дочь, прощаясь с ней, и благословил ее. Послы литовские снова преклонили колена пред венценосными родителями невесты и, почтительно поцеловав им руки, отбыли к себе на посольский двор.
Вечером того же дня пригласил Иван Васильевич все посольство к себе к столу, а после стола посылал своих бояр поить послов на их подворье.
В понедельник послы были у великого князя, но принимали их сын боярский Борис Васильевич Кутузов и дьяк Курицын.
Государь велел спросить:
— Кто будет венчать великого князя?
— Великого князя, — ответил пан Ольшанский, — будет венчать наш бискуп, а великую княжну будет венчать митрополит, а не будет митрополита, то владыка.
В подтверждение этих слов князь Ольшанский дал грамоту от великого князя литовского на имя Ивана Васильевича.
Боярин Кутузов воспользовался случаем и напомнил о просьбе государя прислать к нему жену Федора Ивановича Бельского, а дьяк Курицын напомнил об обещании прислать в Москву мать князя Михаила вяземского и его детей.
Князь Ольшанский обещал передать эти поручения великому князю Александру.
— Государь наш, великий князь Иван Василич, — сказал в заключение дьяк Курицын, — просил передать вам, что завтра, во вторник, он будет с семейством в храме и приглашает вас тоже быть у обедни. После обедни хочет он проститься с дочерью и с вами, панове ясновельможные.
Послы поблагодарили государя и отбыли к себе на посольское подворье.
На другой день, января тринадцатого, во вторник, послы, придя во храм Успенья Пречистые Богородицы, застали там государя, государыню, сноху их, великую княгиню Елену Стефановну, дочь-невесту Елену Ивановну, других государевых детей, а также всех ближних родственников и бояр. Торжественную обедню служил сам вновь поставленный митрополит Симон.
Великолепная, блистательно яркая роспись храма и благолепное пение мощного хора, красивые, величавые переходы митрополита по храму — одного или совместно со всем духовенством в праздничных облачениях — произвели на послов сильное впечатление, и они не заметили, как обедня отошла.
Государь, поговорив с митрополитом и получив от него благословение, отошел к правым наружным дверям собора, подозвал послов к себе и громко повторил им еще раз все сказанное им ранее для великого князя литовского — обо всех условиях вечного мира и о свободе для Елены исповедовать греческий закон.
В заключение государь сказал послам:
— На чем он нам молвил и лист свой отдал, на том бы и стоял и княжну бы жаловал, да и о церкви закона греческого не забывал… Поезжайте днесь же с Богом в Вильну, днесь же поедет и невеста великого князя. О том же, каким вам ехать путем, и весь порядок дорожный вам, ясновельможным панам, будет указывать мой пристав при вас, боярин Федор Степаныч Яропкин, и слуги его с почетной стражей для личной вашей охраны. Великую княжну Елену будет сопровождать ее дьяк и казначей Василь Григорьич Кулешин и две тысячи провожатых из родни, слуг, почетной стражи из детей боярских и их холопов…
Закончив беседу с послами, государь проводил дочь свою с великой княгиней, со снохой и младшими детьми до тапканы, стоявшей у церковной паперти. Проводив дочь, государь возвратился на паперть и, подав руки послам, просил их передать поклон великому князю от себя и своей супруги, а от всех детей — челобитье, и на том и отпустил их в путь.
Послы выехали из Москвы еще до обеда, а великая княжна Елена Ивановна выехала позже, в три часа дня. Выехав из Кремля вместе со снохой и своей матерью в одной колымаге на полозьях, она переехала Троицким мостом в Занеглименье, а оттуда к Воздвиженью и Арбату, потом переехала другой мост через Москву-реку и остановилась в слободе Дорогомилово, где ее ожидали литовские послы. Брат ее, князь Василий, с матерью и со снохой обедали вместе, пригласив к себе послов, а княжна Елена Ивановна обедала у себя одна.
В среду литовские послы опять выехали вперед с московским приставом и почетной стражей, а Елена Ивановна пробыла всю среду в Дорогомилове.
Она печально ходила вдоль берега Москвы-реки, любуясь в последний раз Москвой, в которой родилась и прожила целых двадцать лет. Иногда слезы навертывались у нее на глаза, и она беспомощно спрашивала:
— Неужель яз более не увижу Москву, храмов сих Божьих и всех вас, таких близких сердцу моему?
Обе княгини — мать Софья Фоминична и сноха Елена Стефановна — ничего не отвечали ей, а только плакали, приговаривая:
— Разумеем, голубка, тоску твою…
В эту последнюю ночь, со среды на четверг, перед отъездом Елены Ивановны в Литву Иван Васильевич оставался в Москве один в своих хоромах. Не спит он. Тяжка и горька ему разлука с дочкой.
— Оленушка, доченька моя милая! Яко Авраам, яз сам отдаю тобя в жертву Руси святой!.. Господи, помоги мне в муках моих… Господи!..
Дрожащими руками берет он масляную лампаду, будит Саввушку и велит среди ночи подать себе колымагу и мчится в Дорогомилово…
Уже светает, и в позднем рассвете где-то за домами еще сонных улиц медленно багровеет и разгорается небо. Густой белой бахромой висит на кустах бузины и на плакучих березах иней. Вот на крестах церквей уже поблескивают розоватые отсветы. Светлей и светлей становится небо, ясней и ясней видать все на улицах… Вдруг брызнуло с неба сверкающим золотом, и заиграло оно по всем горам и пригоркам Подмосковья. Кони мчат быстро. Полозья возка взвизгивают по крепкому снегу. Вот и Москва-река. Загрохотал по настилу моста возок. Сзади общим гулом гудят московские колокола, и четко вызванивают впереди за мостом колокола Дорогомиловской слободы.
Руки дрожат у государя от волнения, и от этого, кажется, их сильней знобит мороз даже в рукавицах. Иван Васильевич сжимает резной ларец, а в нем тайная памятка, своеручно государем писанная только для дочери своей — великой княжны Елены.
Иван Васильевич помнил эту грамотку наизусть, а написал ее для дочери, чтобы она не забыла о наказе его.
Въехав в Дорогомилово, он велел подвезти себя прямо к паперти слободского собора, в котором уже все часы отзвонили и начали служить литургию.
Увидев государя, входящего в храм, народ расступился, и Иван Васильевич сразу заметил свою высокую, статную красавицу дочь, подошел к ней и стал рядом, возле амвона.
По окончании обедни Елена Ивановна должна была ехать прямо из церкви в город Луцк, где был ей намечен первый от Дорогомилова ночлег за рубежом, по дороге в Вильну. Отец проводил дочь до паперти, у которой княжну ожидала ее дорожная повозка.
Иван Васильевич, прежде чем сойти с паперти, задержал дочь и негромко сказал:
— Запомни, Оленушка, памятку своего отца и государя всея Руси, — заговорил он сурово и жестко. — Помни, дочерь моя, ты не токмо великого князя литовского княгиня, но и поборница за Русь и за русский народ. Да и все православные люди в Литве, на тя глядючи, будут все на пользу Руси деять… В сей тайной памятке, о которой никому, опричь тобя, не ведомо, пишу яз тобе: «К латыньской божнице тобе не ходить, а ходить к своей православной церкви. А похочешь их божницу или монастыри посмотреть, посмотри их единажды или дважды, а больше не ходи. А будет в Вильне королева, мать мужа твоего, свекровь твоя, то тобе провожать ее токмо до божницы, а в божницу с ней не входи. Отпросись вежливо у королевы к петью в свою православную церковь». Все сии наказы яз тобе своеручно написал и в ларце сем затворил. За отступление же от Руси и православия Господь Бог без милости накажет тя, и яз, отец твой, сыму с тобя свое родительское благословение…
Слушая эти суровые слова отца, Елена невольно взглянула в его лицо, такое всегда повелительное и грозное, и неожиданно увидела на ресницах его и на щеках блестящие на заре слезинки…
Вдруг, охватив отца обеими руками за шею, громко зарыдала Елена Ивановна и с трудом выговорила:
— Прощай, тату…
— Навсегда, доченька… — глухо и хрипло проговорил Иван Васильевич.
Сойдя вниз к повозке и передавая дочери ларец, государь добавил:
— И ежели будет тобе, дочка, до крови пострадать за веру православную, ты бы пострадала, а того бы еси не учинила…
— Скорей живой не буду, — всхлипывая, проговорила Елена Ивановна, — нежели наказ отца своего и государя забуду… Прощай навсегда, тату мой…
Государь нагнулся и ласково поцеловал ее в лоб.
В конце тысяча четыреста девяносто пятого года, июля девятнадцатого, у государя Ивана Васильевича была малая дума, на которой дьяк посольского приказа Курицын докладывал государю о челобитье зятя его Александра. Великий князь литовский просит тестя оказать ему помощь против крымского хана Менглы-Гирея, который идет войной на Литву.
Иван Васильевич хитро усмехнулся и молвил:
— Думайте, бояре, думайте крепче. Нам ведь Менглы-Гирей не то что князь Александр, а испытанный друг и помощник. Все же и Александр-то ныне мой зять, и посему так думайте, дабы овцы были целы и волки сыты.
Государь взглянул на Курицына, а тот взял написанную им грамотку и сказал:
— Позволь, государь, прочесть тобе ответ свой князю Александру? Чаю, яз угадал твое желание, измыслив некие затяжки…
— Читай!
— Яз, государь, написал от твоего имени: «Гонец твой Ян Ядров не сказал нам, а мне знать надобно, как царь Менглы-Гирей идет: токмо ли со своими людьми или еще с прибылыми? А сам ты, княже Александр, как идешь против Менглы-Гирея: со всей силой или токмо каких-либо воевод посылаешь?» — продолжал Курицын.
— Добре угадал ты, Федор Василич, так и напиши да спроси еще: куда моим людям идти к нему на помочь-то? В какие места?
— Слушаю, государь, — ответил дьяк.
Иван Васильевич, обратясь к дьяку Патрикееву, спросил:
— А ты, Иване Юрьич, одобряешь ли сие?
— Яз, государь, разумею сие яко твое уклонение от распри меж князем Александром и Крымом, а посему все полки наши и все заставы в московской и тверской землях будут недвижно стоять на тех местах, которые ты им раньше сам указал…
— Добре!..
— Истинно, добре! — заметил Ховрин. — Ныне царь-то Менглы-Гирей особливо нам дорог. Он новый град Очаков у моря построил, через который, минуя Сурожское море и самый Крым, большой торг нашим купцам вести можно. Яз уж баил с купеческими гостями, сурожанами и прочими. Хотят они семьдесят людей своих послать тем новым путем с товарами. Бают, что сухопутьем по степным шляхам ближе и спокойней от Киева будет гостям ехать на Очаков, да и морем от Очакова к Босфору ближе, чем от Сурожа. Гости о сем просили челом тобе бить.
— Пусть едут…
Недели за две до нового, тысяча четыреста девяносто шестого года пришло Ивану Васильевичу от купеческих гостей известие о том, что на Литву внезапно и тайно напал Стефан молдавский, разграбил и сжег город Бреславль и взял людьми большой полон.
— Сие, Федор Василич, нам вред вдвойне, — сказал государь.
— Верно, — согласился Курицын. — Не смеет он, Стефан-то, без твоего ведома ништо такое деять. А князя Александра надобно ласкать, дабы не уразумел он, что мы токмо блазним его помочью против татар…
— Борзо пошли, Феденька, князю Лександре грамоту от моего имени, в которой укажи: «Государь, мол, всея Руси не ведает, пошто Стефан зло тобе учинил. Государь днесь же шлет своего посла Михайлу Василича Кутузова к господарю Стефану молдавскому, дабы Стефан был тобе таков же, как и нам, сиречь тобе, моему другу, был бы друг добрый, а не ворог». После же разных родственных изъявлений укажи, Федор Василич, меж всего другого: «Яз, мол, для Литвы никоторых товаров заповедными не объявлял, а ты, Лександра, золото и серебро из Литвы на Русь продавать заповедал и даже из других стран через рубежи свои нам возить не позволяешь». Еще отпиши ему, как сумеешь, о неисполнении им обещанного при сговоре о церкви греческой; на его оправдания — предки-де его право учинили: церквей греческого закона больше не строить, а старых не обновлять — ответить прямо моими словами: «Нам до тех ваших правил дела нет никоторого! Пусть делает, как обещал». О прочих же утеснениях великой княгини Олены ответь по своему разумению. Заедино пошли с Кутузовым на Литву грека Петра Траханиота с моим ответом на челобитную ко мне князя Василья Михайлыча верейского. Запиши так: «Бил ты мне челом нелюбие с сердца сложить и к собе бы мне тобя принять, а у вас наша казна, которую увезла в Литву твоя княгиня. Дай мне клятву, что всю казну вернешь нам, и мы, по вашему исправлению, и жаловать вас будем». Все закончи днесь и днесь же пошли на Литву Кутузова, дьяка Майко и Петра Траханиота. Иди с Богом, Федор Василич!
Государь, обернувшись к Патрикееву, спросил:
— А как дела у тобя, Иван Юрьич?
— По воле твоей начинаем днесь войну со свеями. Ночесь из Москвы выступает первая рать под град Выборг. В сей рати идут: в большом полку — племянник мой, князь Данила Щеня-Патрикеев; в передовом полку — князь Петр Никитич Оболенский и князь Федор Иванович Ряполовский; в правой руке — князь Федор Василич Телепень-Оболенский и князь Иван Иваныч Слых-Оболенский; в левой руке — боярин Федор Петрович Сицкий-Добрынский. Две другие рати пойдут так: одна — из Пскова со всей приправой[161] пойдет в свейские немцы ко граду Або под началом воевод — князя Василия Федорыча Скопина-Шуйского и боярина Ивана Андреича Плещеева-Субботы; вторая рать пойдет из Новагорода на Тавастгус под началом воевод: в большом полку — боярин Яков Захарьин-Кошка и боярин Иван Андреич Лобан-Колычев; в правой руке — боярин Федор Костянтиныч Беззубцев; в левой руке — боярин Тимофей Лександрыч Тростенский.
— Все добре, — сказал государь, — а вборзе и мы с тобой и прочими воеводами выступим к Новугороду. Днесь же прикажи всем полкам, дабы они, уходя к месту, наидобре вестовой гон нарядили: для вестников — сменных коней на станах, а для передачи наиборзых грамот — сменных гонцов.
Первого сентября тысяча четыреста девяносто шестого года прискакал первый сменный гонец с грамотой от воеводы большого полка князя Щени. С тревогой он сообщал, что ходят недобрые слухи вблизи рубежей русских через местных мелких торговцев и мытников. «Бают, все пути движения московских войск шведам откуда-то ведомы. Сие не дает мне, — пишет воевода, — впадать нечаянно во вражеские земли. Ты великий государь, разумеешь добре, каков мне от сего вред и урон».
Иван Васильевич, подчеркнув это место ногтем, указал князю Ивану Юрьевичу. Тот изменился в лице и сказал тихо:
— Видать, свейские немцы у нас доброхотов нашли…
— Вестимо, — согласился государь и добавил: — Мыслю, когда в докончанье с королем данемаркским Гансом тайные статьи писали, про них свеи-то и сведали.
Сидевший за столом в малой думе дьяк Иван Васильевич Волк-Курицын заволновался и проговорил:
— Докончание было писано по-латыни, а толмачил со свейского на латыньский наш книгопечатник из ганзейского города Любека Варфоломей Готан, тот самый, которому ты, государь, переслал через меня подарки и свою охранную грамоту с большой золотой печатью…
Иван Васильевич задумался, а дьяк Федор Васильевич, усмехнувшись, молвил:
— Они, иноземцы-то, все единым миром мазаны: Иван Фрязин, Абляз-Бакшей и сей Варфоломей… Помнится мне его печатная книга «Святая Бригитта», которую мне дядя великой княгини, князь Раль-Палеолог, привез в позапрошлом году из Данемаркии. В сей книге Варфоломей в конце от себя припечатал по-латыни стих, который по-русски означает:
Хвала Богу,
А гривны золотые Варфоломею…
Иван Васильевич нахмурился.
— Надоть о сем, — молвил он, — боярина Товаркова уведомить.
— Дай Бог, — произнес дьяк Курицын, — скорей бы у нас все послы и толмачи из русских были.
— Брате Иване, — сказал князь Патрикеев, все еще держа в руках грамоту воеводы, — ниже-то князь Щеня пишет: «Наши лазутчики уже много разведали о Выборге. Во граде сем застава вельми увеличена, а все ветхие стены и башни, которые нам были ведомы, ныне укреплены заново, а перед всеми воротами града и у стрельниц, которые к приступу были намечены, вырыты ямы и рвы, и сажен на сто пятьдесят вперед насыпаны земляные валы, а на них поставлены пушки…
— Н-да! — произнес Иван Васильевич. — От сих валов и осадные пушки до стен не добьют, не достигнут до града Выборга…
Помолчав, государь сурово сказал князю Патрикееву:
— Отпиши князю Щене, дабы шел так же, как ему было приказано, но, осадив Выборг, приступал бы не в намеченных местах, а в новых, как сам он с воеводами лучше решит…
Выезжая в Новгород государь оставил «собя вместо» на Москве старшего сына Василия, вызванного из Твери, княгиню свою Софью, митрополита Симона и князя Василия Ивановича Косого-Патрикеева. В помощь им дьяков — Андрея Майко, Василия Далматова и Федора Стромилова. Из воевод — князя Хруль-Палецкого Ивана Ивановича, а из бояр — воевод Сверчка-Сабурова, Истому-Пушкина, Афанасия Яропкина и Щавья-Травина…
Это было двадцатого октября тысяча четыреста девяносто шестого года, когда государь нашел нужным выступить со своими войсками в Новгород, где наметил свой главный стан для руководства всеми военными действиями против шведов и против ливонских немцев на случай, если война будет и с ними.
С собой государь взял сына, Юрия Ивановича, и внука Димитрия, а также всех своих старейших сподвижников: Федора Васильевича Курицына, брата его, дьяка Ивана Волка-Курицына, а кроме них — дьяков Кулешина, Жука, Киприянова и Алексеева; окольничих — боярина Петра Плещеева, князя Ивана Звенца-Звенигородского и боярина Петра Заболотского; из воевод — князя Данилу Дмитриевича Холмского, князя Ивана Юрьевича Патрикеева, князя Александра Васильевича Оболенского и князя Семена Ивановича Ряполовского.
В Новгороде государь приказал быть наместникам — князьям Даниле Пенко-Ярославскому и Ивану Лыко-Оболенскому. Дворецким себе в пути в Новгород назначил быть князю Василию Михайловичу Волынскому, постельничими — Василию Санину и Ивану Ершу и при них пятьдесят пять постельников; ясельничими — Федора Викентьева и Давыда Лихорева.
Всего в поезде государя московского князей и детей боярских было восемьдесят шесть человек, из Твери — трое, а из Мурома — всего один, и все они были со своими полками и холопами.
Впереди этого огромного поезда шли боевые полки, самого же государя сопровождала его тысяча. Кроме того, шли слуги государя в обозах, а также слуги всех сопровождавших его князей, бояр и детей боярских…
Поезд двигался без всякой поспешности. Иван Васильевич принимал донесения ото всех своих ратей, вступивших в финские земли, и всякие вести из Москвы через послов из чужеземных доброхотов, через вестников, прибывавших вестовым гоном, и через верховых сменных гонцов, передававших борзые грамоты из рук в руки.
В пути он часто созывал малую думу, думал о многом, изменяя по ходу военных действий первоначальные свои замыслы, но уже в пути понял, что многого исправить нельзя.
Несмотря на то, что огромный государев поезд шел медленно и сам государь Иван Васильевич не спешил, стараясь собрать больше вестей о неприятеле, и часто думал со своей малой думой, но довольно быстро приближался к Новгороду.
Осенняя распутица не приносила особых затруднений даже полкам пушечников и пищальников со всей их приправой.
Десятого же ноября, на Ераста, про которого народ говорит: «Наш Ераст на все горазд: и на холод, и на голод, и на бездорожную метелицу», поезд государя подходил к новгородскому пригороду, к Крестцам, когда наступила самая распутица. А семнадцатого ноября, в день «Гурья на пегой кобыле», такого же озорного святого, как и Ераст, государевы войска, передвигаясь по грязи и зажорам из снега, уже подходили к Новгороду, где государя и всех его ближних князей и воевод торжественно встречал архиепископ новгородский Геннадий с крестным ходом, с иконами, крестами, кадилами, с архимандритами, игуменами и со всем священным собором, а вслед за ними встречали государя жители всех пяти новгородских концов во главе с кончанскими старостами…
После торжественной встречи государь по приглашению архиепископа проследовал со всеми московскими и новгородскими именитыми людьми в собор Св. Софии, где отслушал обедню, а после слушал торжественный молебен о даровании победы над супостатами — свеями, литовцами и прочими, а затем поехал на обед к архиепископу Геннадию.
Иван Васильевич ехал верхом за санями владыки в сопровождении Патрикеева, сына своего Юрия и внука Димитрия, в окружении своей почетной охраны.
Великий князь ехал с застывшим лицом, с узко сощуренными глазами, из-под опущенных ресниц вырывались иногда быстрые взгляды, то злые, то веселые. Никто не мог угадать, в духе или не в духе государь.
Да и сам Иван Васильевич не мог разобраться в своих мыслях и чувствах. Это раздражало его и томило досадой. В голове мелькали отрывки разных донесений о неудачах из-под Выборга, сведения из Москвы о короле Гансе, о военных набегах Стен Стура, и ему становилось яснее, что общая обстановка военных действий складывается все сложнее и подсказывает какое-то предательство.
— Неужто Готан и греки? — произнес государь вполголоса и закончил про себя: — Неужто начать без милости казнить всех смертью?..
Здесь, на севере, в Новгороде, с его болотисто-лесными просторами, часто дул пронзительно-острый, леденящий сиверко. Ноябрь здесь всегда темный и тяжелый месяц.
— Тут токмо и жить чухне, — ворчал дьяк Курицын, — вроде тех рыбаков с озера Улео, которые тобе челом били…
— Да русским, — усмехаясь, добавил Иван Васильевич. — Русский-то человек и на голом льду, и на камне горючем проживет…
— А мне досадно то, государь, — с горечью молвил дьяк, — что он, русский-то, мало собя ценит, со всякой нуждой и обидой мирится…
— До поры до времени, Феденька, — возразил сурово Иван Васильевич. — Вот своей веры греческой никому он не отдал, ни за какую цену не продал. О сем ведать нам крепко надлежит.
— Попы на сем собе крепкий мост построили…
— Верно, Феденька, — прервал дьяка Иван Васильевич, — верно сие! На добро ли, на зло ли нам народное опираться, а токмо без народной поддержки ни у кого ништо не выйдет…
Нахмурив брови, государь глубоко задумался.
Постучав в дверь, вошел, низко кланяясь, новый дворецкий, князь Волынский, из бывших литовских православных князей, очень ловкий и обходительный.
— Наиборза грамота тобе, государь, от воеводы князя Данилы Щени, — почтительно проговорил он, беря грамоту у гонца и передавая ее Курицыну.
Сказав это и поклонившись, князь Волынский, чтобы не помешать государю, может быть, в тайной его беседе, вышел вместе с гонцом в сенцы и там остался ждать зова государева.
— Читай, Феденька, — тихо сказал Иван Васильевич Курицыну, и тот, далеко отодвигая грамоту от глаз, с трудом прочел:
— «Великий государь, как ты повелел, в разных местах приступали мы всякий день. Все земляные укрепления у свеев отбили: ямы, рвы и земляные валы, а некоторых из свейских пушкарей в пешем строю копьями и саблями сбросили, пушки же их потом против выборгских стен поворотили. Много мы свейских воев до смерти избили, многих в полон поимали. Убитых у нас тоже много. Воеводой в Выборг прислан знаменитый их полководец Канут Поссе. Воев же и пушек в Выборге великое множество. Видать, свеи здесь вельми задолго и с большим тщанием в осаду садились. Ну да на все воля Божья… Ныне на рассвете уже к самым стенам приступать мы начали, заметив ветхую угловую стрельницу меж ветхих же стен… Бьемся здесь до сего часа крепко со свеями, многих побили и в полон имали…»
— Эх! — с досадой воскликнул государь. — Наш-то Данила Щеня и на деле молодой щенок. Не разумеет, что сей матерый волк, Канут Поссе, токмо уду ему ветхой стрельницей забрасывает. Щеня и есть щенок в ратном деле…
— Как же ему быть-то? Не его вина… — попробовал было защищать племянника князь Иван Юрьевич.
Государь вспылил:
— И ты, старый пес, за щеней увязался! — резко крикнул он, но сдержал себя и продолжал: — Прости мя, Иван Юрьич, за недоброе слово. Болит мое сердце за такое скороверие. А ты-то сам не разумеешь, кто такой Канут Поссе? Допустит ли такой воевода приступать до самых ветхих стен без какой-либо хитрости…
— Как же быть, государь? — смущенно повторил свой вопрос князь Патрикеев.
— Яз бы на месте сего Щени не приступал бы ни к стрельне, ни к стекам, а из своих самых дальнобойных пушек ветхую стрельню день и нощь долбил бы и, ежели бы развалилась она, тогда токмо приступать стал… А может, подкоп под нее ранее повел бы…
Через месяц, в самый канун Рождества, декабря двадцать четвертого, Иван Васильевич вместе с дьяком Курицыным, внуком Димитрием и вторым сыном своим Юрием, внимательно рассматривали разложенные на столах военные карты карельских земель и шведских городов-крепостей, особливо приморских: Выборга, Або, Улеаборга.
— Рано темнеет в здешних-то краях, — сказал Курицын, — моим глазам уж трудно обозначения разглядывать.
— Да и время-то уж позднее, — согласился Иван Васильевич, — вечереет. А парубки наши, чаю, первой звезды заждались?
О еде напоминал и дворецкий, собиравший со слугами стол для встречи праздника.
— Батюшка! — воскликнул Юрий. — Глянь в сие вот окошко, в слюду, — наверху, в первом углу, звездочка!.. Вишь, чуть мигает уж…
— Вижу, — улыбнулся Иван Васильевич и сказал дворецкому: — А ты, Иван Михайлыч, слышь, про что речь у нас идет?
— За нами дело не станет, государь!
В дверь постучали, и в покои вошли архиепископ Геннадий и Ефим Медведнов, бывший новгородский посадник, принеся дорогие подарки. Следом за ними начали приходить один за другим по двое, по трое бояре московские, прибывшие в Новгород вместе с государем.
Говорили почему-то все вполголоса и даже шепотом. Полы хором, по старому обычаю, были устланы пахучим сухим сеном, которое слегка шуршало и потрескивало под ногами многочисленных гостей и слуг.
И владыка и Медведнов исподтишка переглядывались, и в их взглядах было что-то ехидное и злорадное. Иван Васильевич поймал несколько таких взглядов. Ему было не по себе, но он ничем не подавал вида.
«Придет еще время, когда всем и за все платить буду по заслугам», — мелькнуло в его мыслях, и он так зло улыбнулся, что архиепископ Геннадий поежился, но все же сказал с невинным видом:
— Бают, государь, твой-то книгопечатник Варфоломей за бесовство свое наказан. Сказывали мне гости новгородские, прибывшие из Любека, о Гатане-печатнике. Утонул он во время бури, когда из Колывани к собе в Любек ехал.
— Бают еще, государь, — добавил посадник, — свейский-то губернатор Стен Стур давно недоволен его службой у тобя, и посему вот Готан и молил у тобя для собя охранную грамоту с большой золотой печатью.
Дьяк Курицын многозначительно взглянул на государя, но тот слегка усмехнулся и молвил:
— А иначе и быть не может. Стен Стур-то был и есть ворог наш.
В покои неожиданно вошел князь Данила Щеня со всеми своими воеводами. Они низко поклонились государю и всем присутствующим. Государь сурово нахмурил брови.
— Эх ты, щеня! — зло произнес он. — Как у тобя вышло с ветхой башней?
— Такое вышло, государь, что ума не приложу…
— А он, ум-то, у тобя был?
Молодой Патрикеев стоял бледный как мел, оскорбленный и беспомощный. Кругом он был виноват, а государь, как всегда, прав.
— Ты хоша бы сей часец, — продолжал государь, — ума своего приложил и сказал бы нам всем толково, что такое с ветхой башней вышло?
Слезы сверкнули в глазах воеводы, но он овладел собой и произнес дрожащим голосом:
— Право баишь, государь! Отнял Бог у меня разум-то. Пошел яз на обман Канута Поссе. Жестокой и грозной сечей заманил он полки наши к ветхой башне, которая порохом набита была полным-полнехонька, да и под стенами порох был заложен. Дерзко вои наши бились, заняли стены круг ветхой башни, зачали лестницы со стен во град спускать. Тут Канут пушкарю своему рукой махнул, и ударил он ядром в башню.
Князь Данила Щеня-Патрикеев смолк и, пересилив волнение, добавил:
— Гром потряс кругом всю землю. Взлетела башня, и стены вместе с воями нашими грохнулись оземь. Токмо и тут вои наши не устрашились. Другие, которые живы остались, ворвались в пробоину, нещадно пищалями и рушницами били со всех сторон, но свеи под ними землю взорвали…
Князь Щеня опять замолчал и вдруг, упав на колени перед государем, зарыдал и горестно воскликнул:
— Наилучших воев мы там потеряли! Всего, государь, у града проклятого девять тысяч людей погубили… Зато, государь, много более того свеев насмерть перебили и в полон взяли. Мы бы, государь, потом все же взяли Выборг… Вельми ослаб град сей, и людей у них мало стало…
Иван Васильевич зло усмехнулся и резко спросил:
— Пошто же вы его свеям подарили?
Измученный и беспощадно оскорбляемый, князь Щеня не выдержал, вскочил на ноги и крикнул:
— По то, государь, что Господь не весь разум у меня тогда отнял. Разведчики наши сведали, что уж близко идет свейская рать более ста тысяч, а ведет ее князь Карл Кантакузен.
В покоях стало тихо. Иван Васильевич сдержал себя и спокойно спросил:
— А скажи, князь Данила, король данемаркский присылал свои корабли в помочь нам?
— Был гонец от короля Ганса с грамотой, в которой сказывал, что у берегов Выборга столь подводных скал, а в заливе столь скалистых островов, яко маком насыпано, что большим кораблям не токмо воевать, но развернуться негде…
— Добре, — громко сказал Иван Васильевич неожиданно бодро, почти весело. — Ну, давайте, гости мои, разговляться! Иван Михалыч, угощай, ты сей часец хозяин… И ты, Данила, вместе со своими воеводами садись с нами за стол. Не горюй, Карлу Кантакузену крылья обрежем! Но сие впереди, еще устроим свеям святки!..
После Васильева дня, в первых числах января, дня за два до Крещенья, Иван Васильевич с дьяком Курицыным и набольшим воеводой Иваном Юрьевичем думу думали о казанских нестроеньях, которые начались еще осенью прошлого года.
— Мыслю яз, — говорил Иван Васильевич, — что с пьяницей сим и грабителем Махмет-Эминем толку в Казани не будет. Не царь, а садовая голова и забулдыга. До баб, до вина и до грабежа жаден. Надо сменить его! Мыслю послать все же урок казанцам, дабы силу нашей руки чуяли, а Махмета снять. Токмо решить надо, когда лучше нам полки на Казань послать? Да и по рукам шибанцев ударить, дабы они в казанские дела не встревали.
— Млад еще Махмет-то, государь, — начал Курицын.
— Дурня годы лечат, — резко перебил дьяка Иван Васильевич.
— А поход, — сказал Патрикеев, — по моему разумению, государь, лучше на весну отложить, вслед за ледоходом большую судовую рать послать.
— Верно, — одобрил Иван Васильевич. — Судовой-то рати добре за льдом идти. Лед-то ломать и топить татарские ладьи будет, а наши — оберегать.
— Верно, государь, против льда не пойдешь! — подтвердил Патрикеев.
— Ну вот ты, Иване Юрьич, и подумай с воеводами, как сие все снарядить, да подумай, не добавить ли им некои конные полки? Ведь не все им на воде биться. С погаными-то придется и в поле встретиться.
— Все успеем, государь, к ледоходу пошлем, — молвил Патрикеев.
Взглянув на князя Данилу Щеню и воевод его, молвил Иван Васильевич:
— Думал яз о ваших делах с маэстро Альберти, который о пищалях для людей и для перевозки пушек на дровнях в зимние походы нешто новое измыслил. Ты, князь Данила, из грамоты короля Ганса сказывал, что его большие корабли не могут приступать к приморским городам из-за мелководья, множества скал и вельми узких проливов. Там можно речные мелкие суда к морскому бою приспособить. Тогда наши рати будут легко отбивать от берегов свейские корабли с приправой, и с ратными людьми, и с харчем для них. Мыслю, весной у финских берегов и наши судовые рати уже биться смогут…
— Сие много нам поможет, государь! — заговорили Щеня и его воеводы. — Как важна берегу помощь с моря, мы уже на своей шкуре изведали. Тогда с судовыми ратями и у берегов, и на озерцах, и на реках свеев бить будем…
— Все сие добре изделать надобно, ибо всегда для всякой рати пригодится, — продолжал старый государь. — Токмо мыслю, в ближние дни по крещенским морозам увидим, какая зима будет.
Может, пошлем токмо конные рати и лыжные, а новые пушки маэстро на особых дровнях так укрепит, что с дровней сих с любого места из тяжелых пушек можно будет бить, — предложил Иван Юрьевич.
— А яз, государь, мыслю на крещенские морозы особо не надеяться, — вдруг и потеплеет почему-либо! — сказал Курицын. — Лучше подождать афанасьевских!
— Подождать можно, афанасьевские-то верней, — согласился государь. — Нам сие лучше, чем свеям-то. Тем свои рати доржать на чужой земле, всякие припасы и приправы через море им слать, а мы же у собя дома, да и воям нашим передохнуть надо.
Государь обернулся к Щене-Патрикееву и сказал:
— А ты, князь Данила, и в беде добру учись! Полки свои готовь к крещенским морозам, дабы афанасьевские врасплох тобя не застали. Яз же много вам полков дам на подмогу. Не устоит никакой Кантакузен.
— Спасибо, государь великий, — заговорили радостно все воеводы.
— Ведайте, — возвысив голос, продолжал государь, — и всех своих вразумляйте, что бьемся мы за Варяжское море, за Русь святую, за выход ее на вольный свет… Для сего яз не токмо ништо, но и собя не пожалею!
Дня через три в одном из своих докладов о разных вестях по «борзым грамотам» из Москвы Курицын доложил государю, что шведский воевода Стен Стур начал по суше и по морю стягивать свои войска к крепости Або, как к исходному месту отправки своих войск для защиты Остерботнийской равнины, и к крепости Улеаборгу для борьбы с русскими на каяньской земле.
— А скажи, Федор Василич, — спросил государь, — сыскал ли Стен Стур-то собе союзников? Помогает ли ему Ганза?
— Ганза иной раз и помогает, как купцы помогать могут. У них на многое глаза убытками и барышами завешены, а ратного дела по-настоящему не разумеют. Других союзников Стур еще не нашел. Король же Ганс силы своих сторонников среди членов государственного совета хитро усиливает, и свейский государственный Рат не разделяет замыслов Стен Стура.
— Добре, — молвил государь, — добре, Феденька! Ты побай и подумай с дьяком приказа Большой казны Ховриным, составьте вместе грамоту Гансу и пошлите некую толику злата, дабы мог он своих доброхотов в свейском Рате более укрепить. Как нам известно у Стен Стура своей казны нет, а свейский Рат денег ему не даст. А опричь того, к нужному времени у нас маэстро Альберти с новогородским Плотницким концом и с нашей помощью настроит морских ладей легких с пищалями. Чаю, на своих ладьях в морские походы ходить будем…
— Хитро у тя, государь, сплетаются все и ратные, и государственные, и торговые дела! — воскликнул князь Патрикеев. — И токмо помню яз, что заново стягивает свои войска Стен Стур, а опричь того, по финским землям князь Карл Кантакузен разгуливает.
— Верно, Иван Юрьич, о сем подумаем. Как на твой разум: тысяч сто воев наберем?
— Да они, государь, уже набраны. У нас тут коло главной ставки в новгородских землях более ста тысяч стоит, ежели всех слуг и холопов считать. Да у братьев Ушатых десять тысяч, а там нарубать можно устюжан, двинян, онежан, вятичей и других тысяч сорок, да каких тысяч-то!
— Ну вот, мы в самую зимнюю глушь отсюда пошлем на Кантакузена тысяч восемьдесят воев. Хватит! Мы потом с тобой, Иван Юрьич, и воевод и полки для сего случая по-новому соберем. И каждой рати свою цель поставим. А ратей надобно не менее трех здесь и две — на севере. Да шли они одна за другой, как будет по святцам[162] указано: всякой рати свой месяц и день.
— А на ближние дни что прикажешь, государь? — спросил Иван Юрьевич.
— Следи, Иван Юрьич, в сии дни, меж крещенскими и афанасьевскими морозами, было бы готово войско к походу без задержки против Кантакузена. Выбери самое темное, самое студеное и жестокое время и в сие северное зло и стужу брось наши полки на Саволакс, дабы смять и разбить свеев с их воеводой Карлом. Не бойсь тягостей. О походах в Каянию, на Казань и прочих походах мы подумаем по мере надобности потом вместе с нашими воеводами.
Января семнадцатого ударили крепкие афанасьевские морозы. Русские войска по приказу князя Ивана Юрьевича Патрикеева двинулись от Новгорода и в самую стужу перешли финские рубежи. А через неделю прибыл сменный гонец от воеводы большого полка князя Василия Ивановича Оболенского-Нагого, начальника конной рати, с наиборзой грамотой о том, что русские полки напали на шведское войско Кантакузена, смяли и разбили шведов, убив более семи тысяч воинов, и в том числе погиб в бою и воевода Карл Кантакузен. Русские войска не встречая сопротивления, продвигались по льду через болота и озера к крепости Ньюслотт…
Пересказав государю все содержание борзой грамоты, воеводы князя Оболенского-Нагого и набольший воевода Иван Юрьевич замолчали, ожидая замечаний государя.
Иван Васильевич в задумчивости отошел к окну, любуясь на разноцветное сверкание промерзшей слюды в косых лучах зимнего солнца. Медленно обернувшись и направившись в свою опочивальню, он сказал Патрикееву спокойно и как будто даже сонно:
— Ну, Иван Юрьич, отныне нам спать спокойно можно. Ратное дело добре пошло!..
— Катится дело-то наше, яко на колесах! — воскликнул князь Патрикеев. — Чую, свеи и силы и веру теряют, их рати уж духом ослабли. Нам с тобой, старым воеводам, видать уж сие, и глазами не видя…
— Ослабли они, Иван Юрьич, верно ослабли, — согласился Иван Васильевич, позевывая и крестя рот. — Ну, иди с Богом, отдыхай и ты… Засиделись днесь с тобой после обеда…
Старый государь проснулся на вечерней заре, в четвертом часу дня. На западе, вылезая их-за края земли, густо толпились громоздкие тучи, закрывая полнеба и только кое-где отсвечиваясь темно-багровыми отблесками зари, что, по народным приметам, предвещало назавтра ненастный ветренный день. Высота же небесная вся была мглисто-серая, без каких-либо очертаний облаков. И в этом серо-пепельном свете тусклый день медленно переходил уже в сумерки.
Иван Васильевич, заспанный, хотевший пить, увидев дворецкого, хрипло сказал:
— Кваску кисленького вели принести…
Он прошел в сбой покой и сел за стол, из-за которого почтительно встали ожидавшие уже выхода государя Курицын и Майко. Они оба низко поклонились, а Курицын молвил:
— Будь здрав, государь. По приказу твоему.
— Из Литвы вести, государь, — добавил дьяк Майко, — от гостей московских и некоих наших доброхотов литовских.
— Не пропустил великий князь литовский посла к нам от султана турского, — заговорил Курицын, — о котором яз тобе сказывал. С ним яз мыслил торговое докончанье подписывать. Не полагал яз, что князь Лександр на такую дерзость пойдет против тобя и против султана. Видать от кого-то помочь великую имеет.
— Верно мыслишь, Федор Василич, — одобрил государь. — Ведаю яз, отколе и пошто помочь ему идет: или от папы, или от цесаря, они вместе Орду против султана блазнят. Убытки да барыши не токмо купцам, но и государям на многое очи закрывают… О сем не токмо мы ведаем, но и ворог наш, Ганза, может еще лучше ведать…
— Как же государь с князем Лександром быть?
— Попытаем грамотой вразумить, а будет зять мой озоровать и вредить — воевать будем.
Государь обернулся к дьяку Майко и спросил:
— Андрей Федорыч, с тобой твоя чернильница? Запиши-ка, что яз сказывать буду, а после с Федором Василичем по всем посольским правилам распишите. Пиши: «Шел к нам от турского султана посол, а с ним шли и гости в нашу землю. И твой наместник киевский посла того и гостей не пропустил. Иоан, Божией милостью государь всея Руси и великий князь, велел тобе говорить: «И ты бы, наш брат, того турского посла и с его товарищами и с гостьми, которые шли в нашу землю, велел к нам отпустить и велел бы ему дать пристава и проводить его по своей земле до нашей земли». Пусть Далматов-то от меня ему на словах скажет: «А не изделает сего, сам разумеет, что будет, и пусть сам на собя пеняет».
Марта четвертого скворцы прилетели вовремя и своими крыльями словно смели с лица земли лютую зиму с ее морозами трескучими, со злыми вьюгами и буранами снежными. Ранней весной дохнуло небо, и от ярких жгучих лучей солнца в деревнях и селах и в лесах закапало с крыш и с деревьев. По дорогам засверкали и зажурчали ручьи, а в лесах сильно, но глухо зароптали они под снегом.
Русским конным полкам возвращаться было трудно. Наста уже нигде не было, и в снегу не только кони, но и олени проваливались. Пешим же только и можно было идти на широких северных лыжах.
На пятой неделе великого поста, когда уже по всем дорогам была весенняя ростепель и распутица, а в полях на каждом холмике зачернели проталины, щетинясь сухими прошлогодними сорняками, а люди стали ждать прилета жаворонков, русские войска вернулись в Новгород.
В этот же день набольший воевода князь Патрикеев доложил Ивану Васильевичу о возвращении войск из свейского похода:
— Государь, воеводы большого полка князь Василий Иваныч Оболенский-Нагой и боярин Андрей Федорыч Лобан-Колычев-Челядкин воротились живы и здравы сами и все вои их со многим полоном, награбив много товара всякого, коней и прочей животины. Как утре принимать их прикажешь?
— Побай, Иван Юрьич, с архиепископом Геннадием, дабы устроил всенародное молебствие со звоном великим пред полками, а дьяку Большой казны и дворецкому прикажи нарядить угощение воям. О сем же побай с моими наместниками. Яз сам не буду, Иван Юрьич, на молебствии, будь ты с моим сыном Юрьем и внуком Димитрием, а воеводам и воям нашим бей челом от государя всея Руси за верную службу отечеству. Праздновать победу вели три дня, а после того мы с тобой и со всеми, кто с нами приехал, десятого, после сорока мучеников, отъедем на Москву, дабы Пасху всем у собя дома праздновать…
После Троицы, которую отпраздновал Иван Васильевич по всем обычаям в семье своей, жившей летом в Красном селе, восемнадцатого мая вернулся он в Москву в свои хоромы, начав обычный прием бояр, князей и дьяков своих по разным делам государства.
Сегодня в солнечный день завтракал он вместе с внуком Димитрием в своей трапезной у растворенного настежь окна. Только что прошумела гроза. Цветными алмазами еще падали капельки дождя с крыши хором, а зелень в дворцовом саду стала еще зеленей; легкий свежий ветерок наносил с полей и лугов нежное благоухание трав и цветов.
— Чуешь, Митенька, какой дух-то от трав и цветов в окно к нам идет? — проговорил Иван Васильевич.
— Хорошо у нас, дедушка! — радостно воскликнул Димитрий, ставший уже красивым тринадцатилетним отроком, похожим на своего покойного отца.
— Одно худо, Митенька, — сказал с улыбкой Иван Васильевич, — мало ты на полях и в лесах бываешь. Яз в твои годы с покойным братцем Юрьюшкой и дядьками своими всякий день на конях скакал по Подмосковью и рано утром, и перед обедом, и по вечерней заре, перед ужином. А тобя яз токмо един раз на коне видал. Добре ездишь! А лишний раз поскакать тобе не грех. Возьми-ка бывшего стремянного отца своего, Никиту Растопчина, да скачи в Красное, погуляй там, в Красном-то, в ближней роще с бабкой и с детьми моими, посбирай цветов, а после ко мне вернешься.
Вошел, шаркая, мелкими шажками, заметно состарившийся дьяк Курицын.
— Будь здрав, государь мой, — сказал он, подходя к руке старого государя.
— Будь здрав и ты, друже мой, — ответил Иван Васильевич, — садись с нами завтракать, а не хочешь, токмо вина пригубь, за твое здоровье пить буду. Как тобе можется?
— Креплюсь, государь… Токмо вот ноги мои время в полон берет: болеть и слабеть ноги-то стали…
— Выросли уж твои помощники, сыны Ванюша и Афоня, — усмехаясь, сказал государь.
— Дьяками уж стали, государь.
— Ну вот, у тобя помощники такие, каких у меня нет, — ласково, но грустно заметил государь.
Курицын подошел к Димитрию, поцеловал его в лоб, молвил:
— Будь здрав и ты, голубок наш.
Сев рядом с мальчиком, он налил себе вина в кубок и сказал:
— За твое здоровье, государь!..
Иван Васильевич засмеялся:
— Как всегда, меня опередить хочешь! А днесь не опередишь.
Государь чокнулся и добавил:
— Днесь вместе пить будем и за тобя и за меня, а потом вместе выпьем за Митеньку, моего соправителя и наследника.
— За старых и малых пьем, — пошутил Курицын.
— И малые большими становятся! — с улыбкой заметил государь. — Какие же вести-то, Феденька?
— Вести обычные, — заговорил Курицын, — какие всегда от наших гостей и купцов слышим. Плачутся все, что в Литве с их много мыта берут, а серебро и соль ни к собе, ни к нам не пропускают. Да все сие мелочь. Ныне зятюшка-то твой большую пакость нам изделал: турского посла от султана, от Баязета, не пропускает. Не внимает он ни грамотам, ни словам твоим, которые с Далматом ты ему передать велел.
— Потом, Феденька, поговорим мы на ратных полях. Захочет локоть укусить, да не достанет. Ты разумеешь, что у них там в Литве деется? Хотели они Киевскую Русь от нас навеки отрезать. Мыслит зять-то с братьями своими на киевский великокняжий стол меньшого брата, Сигизмунда, посадить. Токмо сие не выйдет.
— Верно, государь, не бывать сему! — воскликнул Курицын. — Нельзя Киев, мать городов русских, ляхам отдать.
Иван Васильевич нахмурился и молчал.
— Что ж, государь, будем разметную грамоту составлять?
— Будем, — сурово сказал Иван Васильевич, — токмо в свое время. Ныне же попытаем межусобием зятя попугать… Не выйдет — скорее со свеями кончать будем, Казань потом смирим, а там и зятюшке любезному разметную грамоту подарим!
— Верно, государь! — воскликнул Курицын. — Люблю яз все мысли твои, которые всегда разуму послушны, а гневу, обидам и мести всякой не податливы. Приказывай: что мне деять-то с Литвой.
— Пошли-ка ты пока князю Лександру грамоту с боярином Михайлой Яропкиным и так вели от моего имени молвить: «Не пропустил ты турского посла и гостей-купцов воротил, и впредь не чини мне никаких препятствий, как яз тобе их не чиню». Далее же пусть Михайла известит зятя моего, что Менглы-Гирей и воевода Стефан молдавский оба желают быть с ним в мире и в союзе, как с зятем моим. Пусть обошлется с ними послами, да и мне обо всем напишет. А дочке моей, Федор Василич, такой наказ через сего же Михайлу дай да напиши ей так: «Отец твой, госпожа, велел тобе говорить: сказывал нам Борис Кутузов, да и Майко, да и Третьяк Далматов, что ты говорила им, что хочет муж твой, и панове его так думают, Сигизмунду дать в литовском княжестве Киев, да и иные городы. Яз слыхал, дочка, каково было нестроенье в литовской земле, когда было государей много, а ты слыхала, каково было нестроенье при моем отце и у меня с моими братьями. И ежели захочешь говорить обо всем том со своим мужем, то говори от собя, а не моею речью, да мне о всем откажи, каковы ваши дела». Иди, Федор Василич, изготовь с сынами своими сии грамоты, а списки с них в литовский ларь положи. Сей же часец жду яз князя Патрикеева с докладом.
Набольший воевода, взволнованный и запыхавшийся, поспешно вошел в государев покой.
— Будь здрав, государь, — заговорил Патрикеев, — царь казанский Махмет-Эминь великих бед натворил. Токмо сей часец посла его принимал. Царь-то, по дурости своей, распутством и жадностью опять против собя князей казанских поднял. Разреши прочесть тобе кое-что из Эминевой грамоты, токмо то, где толково написано: «Мне изменил князь Содыр и переметнулся к Мамуку — царю Орды шибанской. На его сторону перешли князи казанские: Канымет, Урак, Агиш и Адыр — и с Мамуком идут на меня».
— Пошли для урока зятя своего, князя Семена Иваныча с судовой ратью, а конной — князя Василия Оболенского-Нагого с сыном Лександром, а иных воевод, какие им надобны, пусть они изберут собе сами.
— Топерь скажу тобе, государь, грозную весть. Наши лазутчики через финских и свейских доброхотов сведали, что Стен Стур, после разгрома полков князя Карла Кантакузена и его смерти в бою, послал челобитье к князю-магистру Данцига о ратной помощи через ганзейские города против наших воев, которые вторглись уж в Карелию и грозят разгромом лифляндских городов.
Иван Васильевич выслушал это донесение совершенно спокойно и сказал:
— Добре, Иван Юрьич, — хотят свеи с нами воевать, и мы еще повоюем. Ты помнишь, брат мой, что мы с тобой в Новомгороде еще про войну со свеями думали. Ныне у нас уже есть свои береговые ратные суда, и ратным кораблям Стен Стура и торговым коггам Ганзы будет топерь худо. Баяли мы с тобой также, что начинают свеи слабеть, сие вышло верно. Войско Кантакузена разбито. В Каянию, через Студеное море, в июне пойдут братья Ушатые со своими судовыми ратями, а понадобится — пошлем и Ушатым помочь: судовую рать из устюжан, двинян, онежан, важан и прочих приречных жителей по Двине, в Кемьскую губу. А вторую рать не забудь послать к Ньюслотту. И мы, смотря по ходу дела, всякий раз будем думу думать с воеводами нашими.
— Добре, государь, — спокойнее промолвил Иван Юрьевич, — прав ты. Потому от лазутчиков мне ведомо, смятение великое и в Лифляндии и у Ганзы.
В июне того же года по всем немецким землям прибалтийских стран разнеслась весть, что могучий государь всея Руси Иван Васильевич, наводнил своими грозными конными и судовыми ратями всю Карелию и все шведские владения в Финляндии.
В эту шведскую войну западноевропейские государи впервые увидели, испытав на себе, всю силу русских воинов.
Эти новые походы грозного государя после разгрома шведских войск в Саволаксе привели все прибалтийские страны в такой ужас, что сразу семьдесят три крупнейших ганзейских города из разных стран, а также ливонские земли, Колывань, Рига и Дерпт прислали своих послов к Ивану Васильевичу, государю всея Руси, бить челом о мире и об освобождении ганзейских купцов в Новгороде с их товарами.
Об этом взволнованно доложил государю в его покое набольший воевода, пришедший вместе с дьяком Курицыным.
Иван Васильевич выслушал их, казалось, равнодушно, но сказал, улыбаясь:
— Ну, вот и дождались того, о чем баил еще в Новомгороде.
— Когда и где, государь, — спросил Курицын, — посольство о мире принимать будешь?
— О мире баить будем на Нарове-реке, пониже Ивань-города.
Государь помолчал и добавил:
— А пошлем мы на съезд для сговора с немцами о мире Костянтина Григорьича Заболотского, да боярина Михайлу Степаныча Кляпика-Яропкина, а дьяки будут с ними Василий Григорьич Кулешин и Иван Васильевич Волк-Курицын, да стражи к ним из боярских детей девятнадцать человек со слугами. Опричь сего, пошлем мы на съезд князя Семена Данилыча Холмского с большим полком, боярина Петра Михайлыча Плещеева с передовым полком, да братьев Бороздиных — Петра и Василья Борисычей с правым и левым полками… Мыслю, на съезде сем все немцы и Ганза отойдут от свеев, а свеев мы так крепко в ежовы рукавицы возьмем, что они вборзе мира запросят. Ежели они сей часец ершатся еще, то более от бессилия и страха, чем от силы. Пыль в глаза пущают, а пороху у них уж давно нет…
В первых числах августа, по сведениям лазутчиков и доброхотов русских, от шведских финнов получены вести, что к приморской шведской крепости Або прибыло много больших военных шведских кораблей во главе со Стен Стуром, как доложил князь Патрикеев.
— А вести верные, Иван Юрьич, что во главе сам Стен Стур-то? — спросил Иван Васильевич.
— Мыслю, государь, хочет он сердце финских и карельских земель занять. Сиречь, занять то самое положение, когда ты в войне с татарами в Кременец передвинул свою ставку и главную рать. Хочет Стен Стур стать в такое положение, дабы в нужное время любой рати своей в Саволаксе и в Каяньской земле оказать помощь и некую тревогу вызвать у нас угрозой Новугороду.
— Добре, — молвил государь. — Напомнил ты мне о возможной угрозе свеев Новугороду от финских берегов. Мы там, чем могли, заслонились, Ивань-город построили, а главное, от моря через град Лугу до самого Пскова нами ратные заслоны поставлены из конных и пеших полков с пищалями. Мыслю, с сего финского берега ни свеи, ни ганзейские города на своих кораблях, опричь разбойного налета, ништо нам изделать не смогут.
— Ежели такой славный воевода, — сказал насмешливо князь Патрикеев, — яко князь Юрий Бабич-Друцкий, не убежит со страху, свеи никакого вреда новгородской земле, опричь разорения Ивань-города, не содеют.
Государь рассмеялся.
— Верно баишь, брате мой. Вся надежда моя на то, что воевода Стен Стур сам разумеет сие, а веры в то, что Бабич не побежит, у меня нет. О наших мыслях пошли грамотку во Псков наместнику нашему, князю Лександру Володимирычу Ростовскому, на всякий случай.
Патрикеев весело рассмеялся:
— Пошлю днесь же, государь.
Иван Васильевич неожиданно задумался и добавил:
— Шутку-то нашу о Бабиче князь Лександра уразумеет, а припиши к грамотке нечто поважней. Князь-то Ростовский — добрый воевода. Он уразумеет борзо, какое ратное дело там складывается. Верю, сам он ведает, что на большие корабли наших ворогов надо нашим судовым ратям нападать, зажигать или топить пищалями и пушками меж скал в темных местах. Он ведает, как и все наши судовые воеводы, что большие корабли, когда у них под бортами мелкие суда, они по ним из своих пушек бить не могут, а мелкие могут, и могут к ним приступать даже с крючьями и с лестницами. О сем довольно. Стен Стуру же, брате мой, пошлем иную грамотку, дабы не мыслил он, что в Карелии мы с него свои ежовые рукавицы сымем. Грамотку сию принесет ему наибольшая рать, чем все, которые стоят в Саволаксе и возле озера Улео, двойная рать из конных и судовых полков под воеводством таких воевод, как князь Данила Щеня, Яков Захарьич Кошка, князь Осип Дорогобужский, князь Федор Ряполовский, князь Василий Рамадановский, князь Телепня-Оболенский, боярин Димитрий Шеин, два брата Бороздины, да князья Воротынские и князь Иван Одоевский со татарами. Всего двенадцать славных воевод да с ними полки пушечников. И мыслю яз, свеи, яко Ганза со своими городами, мира запросят.
— Борзо челобитье пришлет, — подтвердил, усмехаясь, Патрикеев.
— А ты, Иван Юрьич, поторопи его, Стура-то, — добавил государь, — снаряди рати и через седмицу им всем выступать к свейской крепости Або
Первого сентября, по окончании молебна Семену-летопроводцу во дворцовом соборе Благовещенья, Иван Васильевич обратился к митрополиту, ко всему священному собору, ко всем родственникам, к служилым князьям, боярам и дьякам, бывшим на богослужении, с приглашением пойти из храма в его хоромы.
— Там, — пояснил он, — мы в передней послушаем дьяка из приказа Большой казны, боярина Ховрина, о том, как прошел шестой хозяйственный год после седьмой тысячи лет, и малость побаим о сем, а след того челом бью и на обед у меня остаться со мной и с семейством моим.
Едва государь вступил в свои хоромы, как его радостно встретил князь Иван Юрьевич Патрикеев с дьяком Володимиром Елизарычем Гусевым.
— Стен Стур-то глупей оказался, чем ты о нем думал, — заговорил набольший воевода. — Прибыл он с семьюдесятью большими кораблями, с воями и снаряжением в Нарову. Было с ними небольшое число лодок гребных и под парусом. Безо всякого разума, с налета приступил он к Ивань-городу, разбил кой-где стены, пожег внутри града избы и хоромы… На большее у него сил не хватило. Боялся, видать, и от своих кораблей далеко на сушу зайти. Все ж из-за дурости князя Бабича-Друцкого, убегшего ранее всех других, успели свеи в полон человек триста из заставы поимать…
— Откуда вести сии?
— От наместника псковского, князя Александра Володимирыча, грамота…
Придя в свою трапезную, старый государь принял из рук дворецкого ковш хлебного кваса и сел за стол, а Иван Юрьевич налил себе кубок стоялого меда.
— Ну, что еще князь Лександра в грамоте-то пишет? — спросил Иван Васильевич, выпив кваса.
— Прости, государь, — весело молвил Патрикеев, — про самое-то главное яз еще и не сказал. Наместник псковский не зря был раньше воеводой передового полка у нас… Обратился он к судовым ратям и кликнул охотников гнаться за большими свейскими и ганзейскими кораблями, дабы среди скал в тесных проливах подкарауливать и губить их по-всякому: топить и поджигать… Народу-то отчаянного пришло много… Вот он в грамоте пишет о них: «Набралось коло сотни лодок, которые ходили заодно и на веслах и под парусом. Сказывали наши разведчики после того, как Стен Стур, не зная, что деять с разбитым Ивань-городом, дарил его Ливонскому ордену, да те умней оказались, такого подарка не приняли. Охотники же наши, укрывшись у финских скалистых берегов между островами, Сур-Сари и многочисленными Олданскими островами, стали прямо морскими разбойниками. Один финский рыбак сказывал мне: видел он сей ночью возле острова Готланда горел большой корабль, потом, весь в огне, взорвался со страшным грохотом. Финн меня уверял, что появились морские разбойники… Сгорел же, говорил он, гензейский когг».
— Неужели так творят наши охотники? — смеясь, спросил весело государь. — Молодцы, ребята! Не обойди и ты их, Иван Юрьич, наградой. Побай с боярином Ховриным и пошли во Псков князю Александру и его охотникам большую золотую гривну на всю братию…
— Слушаю, брате…
В покой вошел дворецкий.
— Все гости твои, государь, — сказал он, — в передней, и боярин Ховрин там, а твоя стража ждет тобя в сенцах твоих…
Сопровождаемый обычными приветствиями, Иван Васильевич вошел в свой передний покой и, подойдя к трону, обратился с такой речью ко всем присутствующим:
— Все родичи мои по крови, все отцы духовные, все князи и бояре и прочие ближние слуги мои! Наступает время, дабы борзо утвердить нам уставные и судебные грамоты, единые для всего нашего государства. Для сего нам надобно проверить, какие у государства нашего могут быть доходы и сколь у нас может быть войска. Для лучшего же исчисления доходов мы нашли нужным начинать год не с первого марта, а с первого сентября, полагая, что урожай всех произведений земли собирается у нас полностью к сему дню и доходы по всем видам урожая могут быть исчислены к сему времени. Для точности же исчисления урожая и следуемых с землевладельцев податей и пошлин, а также для воинского разруба, все земли наши приказали мы описать по-московски в сохи и составить писцовые книги. Днесь пока составлены только писцовые книги по всем новгородским и тверским землям. О всем днесь подробно объявит нам дьяк Большой казны боярин Ховрин. Ну, сказывай, Димитрий Володимирыч!
— Слушаю, государь, — сказал Ховрин. Взяв несколько грамот с выписками из писцовых книг и со своими подсчетами и заключениями, подошел он ближе к государю и, обратившись к присутствующим, начал:
— На сей день мы описали в сохах тверские земли и исчислили также новгородские земли по всем пяти пятинам, но токмо в обжах, а перевести все на московские сохи не успели. По нашим описям, в новгородской земле из всех пашенных земель государству принадлежало шестьдесят три тысячи восемьдесят шесть обж, из которых государь наш после войны семьдесят восьмого года взял у Новагорода за Москву семь тысяч двести шестьдесят пять обж. У мирских вотчинников было тридцать восемь тысяч сто сорок одна обжа, из которых государь взял за собя у девятисот двух самых крупных вотчинников тридцать две тысячи шестьсот восемьдесят две обжи. У ста тридцати семи новгородских монастырей земли было двенадцать тысяч шестьсот шесть обж, из которых одна треть, сиречь сорок сотен обж, принадлежала трем самым богатым монастырям: Спасо-Хутынскому, Юрьевскому и Аркажскому. Государь из сих земель монастырских взял за собя токмо семьсот двадцать обж, да и из земель новгородского владыки три тысячи сто одиннадцать обж. После сих земельных изъятий в пользу Москвы осталось у новгородских властей и наместничества двадцать три тысячи обж, а у монастырей же — одиннадцать тысяч и у церквей без погостов — двенадцать тысяч обж, а всего около сорока шести тысяч обж. Москва же получила коло сорока четырех тысяч обж. На изъятых в пользу Московского государства землях вдоль рубежей с иноземными государствами на севере, на полдне и на западе государь наш испоместил московских детей боярских и даже слуг и холопов, дабы кормились они и защищали Московское государство от иноземных нападений. Помещики сии получили небольшие наделы, сиречь дворы, и стали называться дворянами.
Ховрин замолчал и, обратясь к государю, заметил:
— Разреши мне, государь, на сем остановиться. Потом всякое лето на Семена-летопроводца яз буду так же докладывать о новых описях земель по мере составления писцовых книг по всей Руси. Ныне же прошу разрешить мне вкратце оповестить о пользе установления новолетия с первого сентября.
— Сказывай, Димитрий Володимирыч, — молвил государь, — как находишь нужным.
Ховрин, обернувшись ко всем присутствующим, продолжал:
— Благодаря сему мы, начиная счет году с сентября, будем уже впредь ведать все свои запасы харча и кормов на грядущее лето и можем наметить, что из сего урожая оставить для государства в житницах, что дать на прокормление своих полков и своих слуг. Опричь того, с самого начала года мы будем ведать, сколько даней и оброка в деньгах получать с тягловых хозяйств и точно определить, сколь можем мы оставить в хозяйствах харча и кормов. Сие важно и для снаряжения государевых полков, которым нужны кони, хлеб, овчины, сапоги и оружие. И число воев также всегда будет ведомо. Из подсчетов по писцовым книгам ясно: дабы хорошо править государством, нужно уметь хорошо вести хозяйство.
Поклонясь государю, Ховрин сложил свои грамоты и сказал:
— Будь здрав, государь! — Затем поклонился всему собранию.
— Спасибо тобе, Димитрий Володимирыч, за труды твои, — ответил Иван Васильевич и продолжал, обращаясь к собравшимся:
— Боярин Ховрин верно и вельми разумно сказывал нам о пользе установления лета с первого сентября для наших внутренних дел. Яз к сему добавлю. Днесь во всех христианских государствах на первое место выходит торговля за деньги, а вотчины с их удельным хозяйством и с торговлей токмо в обмен уступают место купцам и торговым ганзейским городам. Ныне и нам надо с пашенной земли собирать не токмо харч, но и серебро и злато. Наши гости-купцы вступили и ходят уже по заморским торговым путям между разными государствами далеких стран, где уже есть серебряные и золотые деньги, которые одинаково принимают все народы. Ныне пора уж и русским самим богатеть, а не токмо жар загребать для гостей-купцов из немецкой Ганзы.
— Верно, верно, государь! — послышались одобрительные восклицания со всех сторон. — Пора уж нам ходить с товарами за море на своих, а не на немецких коггах…
— Истинно! — весело согласился старый государь. — Сей же часец прошу и ближних моих и друзей, как и дорогих гостей, к моему столу, а утре прошу всех вас также в предобеденные часы быть у меня здесь. Князь Михайла Иваныч Патрикеев и дьяк Василий Григорич Кулешин будут сказывать нам о новых уставных и судебных грамотах, единых для всех русских земель.[163]
В первых числах января того же года великий князь литовский прислал тестю своему Ивану Васильевичу грамоту с дьяком Елены Ивановны, Алексеем Семичевым. Прочитав эту грамоту и изучив ее, дьяк Курицын так доложил государю:
— Грамота сия, государь, писана неподобающе. Титула твоего «государь всея Руси» князь Лександр не пишет и подписи своей и печати не ставит. А на грамоте есть токмо подпись дочери твоей Олены под ее припиской: «Государю, отцу моему Ивану, Божьей милостью государю всея Руси, великому князю, дочи твоя, великая княгиня Олена, челом бьет». Пишет же сам Лександр по существу так же неподобающе и даже дерзко, ибо требует: «Многие наши городы и волости взял ты за собя неправо, и нам те городы и волости возвратил бы, ибо они издавна служили нам и по докончанию подчинялись нашему литовскому государству».
— Не зря, Федор Василич, — заметил государь, — в народе бают: «У тестя зять хочет побольше взять», а наш зять и то, что по докончанью с Русью признал, хочет назад воротить, забыв свое крестоцелованье.
— Верно, государь, озоровать начинает уж твой зятюшка, — сказал Курицын и продолжал, читая отдельные места из грамоты: — «А коли будет межи нами любовь и вечная приязнь, то неприятели наши, услышавши то, не будут мыслить и нападать на нас и на наши земли. Окромя того, наилепше ты содеешь, коли разорвешь союз с татарами и с молдавским воеводою, от которых Литве токмо одно разорение».
Иван Васильевич покачал головой и сказал:
— И муж и жена — оба полоумные. Не давай, Федор Василич, на сию глупую и дерзкую грамоту никакого ответа ни Олене Ивановне, ни князю Александру…
Не получив ответа от тестя, Александр Казимирович снова послал в Москву грамоту со своим человеком по имени Зенко, настаивая на возвращении литовских городов и требуя прекращения новых нападений русских украинников на Литву. Иван Васильевич не принял послов, а, прочитав грамоту, поручил Курицыну от его лица говорить с Зенком.
— Отвечай князю литовскому от моего имени так, — сказал он Курицыну. — Первое: «На челобитье твое о шкодах в литовской земле от наших украинников шлем тобе своего посла». Второе: «Присылал к нам своих послов в нашу отчину Великий Новгород о перемирии и о иных делах со Стен Стуром, а наши наместники уже заключили с ним перемирие, как достойно тому быть, как бывало и ранее у них». Третье — о челобитье зятя моего об освобождении для-ради него самого любекских и других купцов, задержанных в Новомгороде, напиши: «Было бы известно зятю нашему, что немцы, нарушая крестоцелованье и перемирные грамоты, нашим людям много лиха и ущерба причиняют, посему наместники новгородские тех немецких купцов поимали. А ныне, коли зять наш у нас просит тех купцов ослободить, и мы токмо для-ради него их отпускаем». И напиши еще так: «Мы к своим украинным слугам, ко князьям Воротынским, Одоевским, Белевским, Мезецким, пошлем грамоту, чтобы они на людей дали суд и управу, а они бы лихих своих людей казнили, а взятое бы у литовцев вернули». Да добавь: «Ныне Вязьма, по докончанью с тобой, наша отчина, и было бы тобе ведомо, что наши мытчики мыт и иные пошлины с литовских торговых людей берут, как и с прочих купцов».
— Много у тобя, государь, терпенья, — сказал Курицын, — другой-то послал бы в ответ складную грамоту.
— Эх, Феденька, не разумеешь ты, что сии «кроткие ответы» мои и есть начало будущей складной грамоты. Мои ответы Литве послужат нам на пользу, как послужили нам в войне с Новымгородом кроткие советы великого князя московского и увещеванья самого митрополита московского и всея Руси. И вышла Москва правой перед всеми, а Великий Новгород виноват…
— Всякий раз, государь, как яз слушаю тобя, — промолвил дьяк Курицын, — лучше и лучше разумею твои замыслы. Дал тобе Бог хитрость великую концы незримого и зримого во всяком деле соединять. Яз же токмо днесь нашел концы незримого. Дни три, как подьячий мой, который живет на посольском подворье и состоит приставом от нас при ливонском после, при Хильдорпе, выкрал и принес мне черновик Хильдорпова донесения князю-магистру Ливонского ордена меченосцев Иохану Фриде о своей беседе со мной. Ежели тобе, государь, любопытно знать, что посол доносит магистру, яз прочту тобе черновик, он при мне. Прочитав сие донесение, яз уразумел, что оба челобитья — магистра и зятя твоего — о немецких купцах из одних вражьих рук немецких. Смущает меня токмо, как может твой зять, имея с тобой докончанье, вступать в союз с князем ливонским и идти в защиту немцев против Руси.
— Потому, Феденька, что тут не токмо рука ливонского магистра, а и рука папы к нам тянется. Он везде против нас, и не токмо литовцев с немцами союзит, но и поганых татар с ливонцами одиначит против Руси.
— Истинно, государь! — согласился Курицын. — Король Ганс данемаркский, союзник наш, зовет нас «врагами христианства», как и вороги наши свеи, ибо в душе своей он тоже наш ворог.
— А помнишь, Федор Василич, рымский папа, — добавил старый государь, — послал буллу Стен Стуру, когда тот начал с нами войну, что он отпустит все грехи тем, кто будет воевать против русских схизматиков.
— А Бог-то папе и не помог, — смеясь, заметил Курицын, — не успел он никому и единого греха простить, как мы свеев разбили.
Государь тоже рассмеялся и спросил:
— А что же Хильдорп-то в своем донесении пишет?
— Донесение сие, — ответил Курицын, писано по-немецки, и, ежели хочешь, государь, яз тобе его переведу.
— Любопытно, Федор Василич, — молвил государь, — любопытно послушать.
— Хильдорп доносит, — начал Курицын, — «Главный канцлер» — сиречь яз, — пояснил Курицын с усмешкой, — «сказал: мы хорошо разумеем вашу покорнейшую просьбу о том, чтобы отпустили мы ради доброго соседства послов от семидесяти трех городов и сорок девять немецких купцов, которых якобы невинно и противузаконно содержим мы в Новомгороде. Но нами дано было знать дерптскому послу Томасу Клару через наших наместников, что в Ревеле и других городах притесняют и грабят наших русских купцов и даже без нашего ведома казнят их смертью. А потому сообщил бы он, Хильдорп, семидесяти трем городам, что в Новомгороде случилось все по вине самих немецких купцов». Сам Хильдорп по сему поводу пишет: «На сие яз ответил, что мне неизвестно, когда и что случилось в Ревеле. Канцлер Курицын мне возразил: «Ты должен помнить, какой ты еще в прошлую зиму получил от нас ответ: «Князь-магистр без вины задержал у собя купцов русского государя с товарами, а вы бы обменялись с нами грамотами и били бы челом великому князю Ивану Васильевичу, и тогда уладятся все ваши дела. И такой же ответ был дан князю-магистру новгородским наместником Яковом Захарьичем в тот раз, когда князь-магистр посылал к великому князю Ивану Васильевичу просить об освобождении купцов с их товарами». Канцлер Курицын добавил: «Князь-магистр, посылая к нам, токмо и говорит: «Гиб, гиб! сиречь: давай, давай!» Но наш государь не видит никаких ваших забот о наших людях, поэтому великий князь дает такой ответ: «Если князь-магистр отпустит в его отчину, в Новгород, русских купцов, то и он, великий князь, намерен отпустить немецких купцов по чести и по дружбе». Долго я, Хильдорп, с канцлером вел переговоры и в заключение обратился от имени его милости князя-магистра с великою просьбою, чтобы отпустили купцов наших, оценив их имущество по справедливости. Канцлер на сие многими насмешливыми и надменными словами отвечал: «Великий князь будет вынужден искать своего права в Ревеле. Он намерен в конце сей осени быть в Новомгороде. Буде узнает, что его купцы с их товарами не освобождены и ревельцы силой их задерживают: то пошлет он в Ревель свою рать для их освобождения». Видя, что договориться мне не придется, — пишет Хильдорп, — я просил, чтобы великий князь, по крайней мере, приказал возвратить купцам их коморы на немецком дворе и чтобы все посылаемое задержанным купцам от их приятелей — деньги и принадлежащие двору безвредные предметы — доходило бы до немецких купцов, ибо в настоящее время посылки по неизвестным причинам не доходят. Наконец, я просил, чтобы наши купцы могли отлучаться в город со двора без приставов. На сие канцлер отвечал: «Все добро немцев принадлежит им, и они вправе его требовать. Великому князю оно не нужно!» Далее Хильдорп доносит: «Когда я прибыл в Новгород, то нашел посла и купцов в их коморах, на немецком дворе, и были им возвращены их постели, вся одежда, и все они здоровы».
— Да, Федор Василич, — смеясь, сказал государь, — добре мы с тобой тогда решили потребовать возвращения наших купцов, ведая уже, что един из трех купцов наших сварен живым в котле в Ревеле, а другой там же сожжен на огне. Вот и ныне будем ждать, когда они нам наших купцов возвратят, тогда и мы возвратим их сорок девять купцов…
Тринадцатого июня тысяча четыреста девяносто седьмого года прислал великий князь Александр посла своего, писаря Ивана Сапегу, челом бить, дабы тесть согласно договору, оказал ему помощь против турок и татар, которые намереваются напасть на литовские владения, и с жалобами на пограничные наезды князя Димитрия Воротынского-Одоевского. Иван Васильевич посла не принял, а выслал к нему для разговора дьяка Курицына.
Посол передал от имени своего государя, князя Александра, грамоту, сказав:
— Ведомо тобе, цо между нами в докончанье записано: быть тобе с нами на всякого нашего неприятеля и на поганство заодин.
На этот вопрос дьяк Курицын ответил вопросом:
— А против какого поганства помощи у нас князь великий Александр просит?
Сапега отвечал:
— Пришла в Литву к государю весть, цо турки идут на государя нашего землю, а сказывают, цо конных перевезлось через Дунай шестьдесят тысяч, а иные в кораблях и в катаргах многие люди пришли в Белгород. Также и татары перекопские или ордынские, одинаково начнут им же пособлять. Наш государь хочет идти против них с братом своим Ян-Альбрехтом, а угорскому королю идти на подмогу нельзя, он взял с турками перемирие на шесть годин, но послал он Польше на помочь одиннадцать тысяч рати: семь тысяч угров и четыре тысячи чехов.
Курицын опять спросил:
— На которые места чают турки прийти?
Иван Сапега ответил:
— То еще не ведомо. Король польский будет стоять на Каменце. А литовский великий князь будет стоять на Луках Великих и разведывать про то поганство, куды пойдут — на Польскую либо на Литовскую землю, али к Киеву.
Курицын, подумав, задал опять вопрос:
— А через кого пришла та весть, что турки идут?
Сапега отвечал:
— Посылал король польский к турскому своего посла Стрижевского взять новое перемирие, ибо в велик день срок старому перемирию кончался. И турский того королева посла отпустил, а перемирия с ним не взял. И Стрижевский сказывал, цо перед ним турки через Дунай переправились, а идут они к Белугороду.
А от себя Курицын спросил:
— А Стефан-воевода станет ли с Литвой против турок или с турками? Ведомо ведь мне, что воевода в турского султана воле.
Сапега отвечал:
— Чает наш великий князь, цо станет воевода молдавский на стороне Литвы. Прислал он к нам своих послов о любви и о мире.
Курицын доложил эту беседу Ивану Васильевичу, а государь велел ответить великому князю Александру.
— «Просишь ты у нас помощи против поганства, а пошлем мы о том деле к тобе своего посла. А о захватах князя Димитрия Воротынского-Одоевского, слуги нашего, то он ничего не захватывал, а то суть волости его, и свел он из них токмо тех людей и слуг Семена Иваныча, князя можайского, которые позасели в его волости. И князь бы великий Александр вперед у наших князей в их земли и воды, также и у иных наших украинников в земли и в воды не велел своим людям вступаться».
— Яз, державный мой государь, не разумею, куда зять твой метит, ибо ни от наших служилых татар из Дикого Поля, ни от наших доброхотов из Литвы и Польши нет никоторых вестей о турских и татарских походах, а зять твой все время дражнит нас дерзостью своей. А пошто? Не разумею, ибо заратиться ему с нами сей часец не под силу.
— А яз, Федор Василич, все разумею, и все мне ясно. Хочет зять мой повернуть наши глаза в другую сторону: глядели б мы токмо на восход и на полдень, и не оглядывались бы на запад и на полночь. Хочет он, как и требовал, разорвать союз наш с Менглы-Гиреем, и проморгали бы мы союз его с братьями против воеводы Стефана молдавского. Посему с новым послом зятя много не говори, а повторяй токмо то, о чем баили мы в ответ князю Лександру на прежних посольствах. Да! Еще одно. Как на сей раз называет мя зять в грамоте, подобающе или неподобающе? О сем более всего говори с его послом, а о прочем меньше, дабы нечаянно не сказать лишнего. Будем пока еще ждать, время само покажет и укажет, что и как надобно деять…
В начале июля для великой княгини Анны Васильевны и сына ее, великого князя рязанского Ивана Васильевича, нежданно пришли тревоги и страх — почти каждую неделю начались набеги литовцев на рязанские порубежные земли. То путивляне, то рыляне разоряли и жгли деревни, села и сторожевые заставы вдоль украинных рубежей рязанского великого княжества с Литвой.
Все порубежные села и деревни были в отчаянии и в страхе, посылали гонцов в Рязань, молили о помощи своего рязанского князя, а те рязанские земли, что были ближе к московским рубежам, большие селения, даже с рядками, как Чернь, Плавск и другие, посылали гонцов к великому князю московскому. Особенно смело и настойчиво действовал плавский посельский староста Лука Гвоздев, здоровенный мужчина, с длинными клоками густой рыжей бородищи.
Собрав мужиков он кричал на сходе зычным голосом:
— Беда! Пришла гибель на всех нас! Литовцы много людей посекут саблями, угонят всех коней и всю рогатую животину, уведут в полон всех парней, девок и здоровых мужиков, остальных ограбят. Такое будет, что все мы без всякого портища и жилья останемся и с голоду помирать будем, ежели кто из нас от руки литовцев уцелеет. Посему немедля всем нам, как можем, надобно изготовиться к бою, а гонцов пошлем к ближнему московскому рубежу, к граду Алексину, где есть крепкая московская застава из конных полков.
Лука оборвал свою речь.
— Гляди, гляди! — закричал из толпы старый Егорыч. — Никак Красная балка горит?..
— Так и есть, — подхватил женский голос. — Ишь как занялось! Дым-то, как смоль, а скрозь него уж огонь полыхает.
— Мати Пресвятая Владычица! — истово заголосила вдруг пожилая женка в белом платочке. — Заступись и помилуй нас, грешных!..
— Довольно голосить-то, — заревел Лука Гвоздев. — Макарыч, Мирон и все, что покрепче, собирай парней, хватай топоры, вилы, рогатины, а ты, Трофим, бери Илью с собой да по паре коней выбирайте — и айда в Алексино, бейте челом от нас московской заставе, молите помощи против литовцев.
Несмотря на страх, все приказания Луки исполнялись как приказы воеводы, а бывшие тут двадцать конников из порубежной рязанской заставы с луками и копьями стали во главе пешего отряда из плавских мужиков.
Старший из конников, обернувшись к посельскому Луке, спросил:
— А тут еще где есть поблизости наши порубежные рязанские заставы?
Лука ответил не сразу:
— Близ Галчихи есть.
— Сколь там людей-то?
— Душ двадцать конников, — ответил Лука, — верст десять отсель, да такой же отряд у Светлых ключей…
— Добре! — воскликнул конник из стражи и, обернувшись к своим, крикнул:
— Митя! Гони к Галчихе и Светлым ключам…
Солнце стало садиться за ковыльную степь, и день потускнел. Надвигались сумерки. Черные клубы дыма над Красной балкой осели и перешли в серые беспорядочные кучи облаков, края которых горели огнем, а иногда вырывался из глубины их прямо в небо и горел в нем яркий багровый луч вечерней зари.
— Сгорела Красная балка. Остатки догорают, — сказал, вздохнув, Гвоздев. — Покарал Господь!
В Плавске все было тихо. Только из ближайшего огорода раздавались голоса:
— Ребята, мешки с пшеницей и со льняным семенем носи в овражек, а я с братьями зарывать их землей буду. Бери лопаты. Авось не сгорит…
— Пошто сгореть? — сказал кто-то хрипло. — Земли сырой много, да и колодец рядом. Полить еще сверху можно землю-то…
Услышанный разговор навел на новые мысли угрюмого посельского старосту. Увидев толпящихся мальчишек, он встрепенулся и крикнул им:
— Ребятишки! Лети по дворам, хватай коней, девчонок и всех маленьких, да все в поле, будто в ночное! Там и пережидайте, пока вороги не уйдут…
Слышно было, как по деревне затопали ребята, а потом пронеслись кони, на которых ребятишки верхом сидели без седел, и скрылись за околицей Плавска.
Это были последние приготовления к встрече литовцев. И вдруг все село заволновалось, зашумело. Женки и девки стали причитать и голосить, бестолково хватая разные вещи, кур, гнали за околицу коров и овец. Завидя вдали всадников, скачущих от Красной балки, женщины еще больше завизжали от страха.
Из одного двора выскочила девочка с большим петухом на руках, который дико верещал от ужаса, бился и хлопал крыльями. Девочка еле удерживала его, хватая то за крылья, то за ноги, и все время отворачивалась, вертя головкой с тонкой короткой косичкой, — боялась, чтобы петух ее не клюнул. Все же петух вырвался и с пронзительным криком перелетел через плетень обратно на двор и скрылся в хлеву, а девочка стремглав побежала куда-то вдоль улицы.
Через все село промчались отряды порубежной стражи из Галчихи и Светлых ключей и скрылись за кленовой рощей впереди села, где уже стояла в засаде плавская стража с пешими плавскими мужиками, дабы ударить с правой руки надвигавшихся на село литовцев.
С грозными криками рязанские конники и пешие мужики с вилами, дубинами, топорами, косами и рогатинами бросились на литовцев. От неожиданности и дикого рева кони литовцев шарахнулись в сторону, но тут же завязался бой. Литовские конники не ожидали нападения и не проявляли особой охоты к бою. Они готовы были повернуть обратно, но сторожевой отряд и плавские мужики все больше и больше входили в ярость, защищая родное село, жен и детей и свое имущество. Укрепляло их дух и то, что они верили в помощь Алексина.
Падали литовские кони, увлекая и своих всадников, но немало раненых было и среди рязанской стражи и плавских мужиков.
Начинало темнеть. Вдруг со стороны кленовой рощи послышался топот конницы. Всадники, размахивая саблями, зычно кричали страшное после разгрома Золотой Орды и покорения Новгорода слово: «Москва, Москва!..»
Это мигом заставило литовцев круто повернуть коней к Красной балке — спасать обоз с награбленным добром и свой полон.
Через некоторое время в селе зазвонили праздничным звоном, а посельский староста созвал сход на площади у церкви.
На сход пришли и мужики, участники боя. Некоторые из них были ранены. Привели сюда и пятерых пленных с беспощадно скрученными за спиной локтями: это были три долговязых литовских конника и два бородатых мужика; оба они были ранены. Их ругали и били.
— Повесить злодеев! — кричали в толпе.
— Огонь развести да в костер их! Живьем сжечь проклятых… — перебивали другие.
Пленные, дрожа всем телом, со слезами и плачем взывали:
— Православные, не губите наших душ хрестьянских! Мы ведь так же, как вы, — православные. Неволей нас сюды погнали паны наши, князья Белевские, с воеводами литовскими и ляшскими… Холопы мы мценские…
— А за ваши пакости, хоть и православные вы, а наказать вас надобно, — злобно прокричал кто-то.
Загудела толпа от криков. Посельский староста зычно заорал:
— Замолчите!.. Дайте мне говорить…
Он побольше вдохнул воздуха в грудь и продолжал кричать:
— Верно бают холопы мценские. Удельные-то князи вместе с литовскими по приказу ляхов зорят друг друга, а коли паны дерутся, у холопов чубы трещат.
— Да не токмо — чубы, — крикнул кто-то из толпы, — а и головы летят. Добре, что Москва подоспела, а то бы и с нас головы слетели и животы бы наши все разграбили…
— Верно! — подтвердил Лука. — У сих же литовских конников своей воли на зло к нам не было. Не виновата они. Такое уж дело холопское. Приказ дадут — чини волю господина, не смей ослушаться, а что до наказания, так они, полоняники, кулаками от вас немало получили. Ныне послать их надобно к нашему великому князю рязанскому, о всем доложить ему, и о том, как Москва нам помочь прислала…
Пленные при этих словах громко закричали:
— Дайте слово сказать!.. Не хотим мы земли православные жечь и грабить… Сами хотим просить нашего господина, русского православного князя Белевского, отсел бы он с уделом своим и со всеми нами под руку московского князя.
— Вот, — перебил пленного Лука Гвоздев, — вот, баю, и скажите нашему рязанскому великому князю о сем, дабы он о вас попечаловался перед государем московским…
— А можно сие? — закричали пленные. — Можно о сем баить с вашим князем?
— Можно, — ответил спокойно староста Лука.
— Слава Богу! Дойдет топерь весть до государя московского о наших бедах. Нас ведь в Литве-то начали силой по-латыньски… Скажем князю вашему, что даже дочку государеву, княгиню Олену, нудят перекреститься по-латыньскому обряду…
Начался снова шум в толпе, и раздались угрозы полякам, а пленных бить перестали и даже руки им развязали.
— Замолчи, народ! Не ори зря! Давай рассудим вместе! — закричал во всю мочь посельский. — Мыслю я, утре полонян к нашему великому князю послать, а двоих из них, что постарше, раненых, отпустить к своим — пусть в своих крестьянских общинах подумают и пойдут к своему православному князю Белевскому молить, отсел бы он к государю московскому… Одобрит сие сход наш али нет?
Мужики закричали дружно со всех сторон:
— Одобрям! Одобрям…
После Успенья окончательно переломилось лето. Нигде — ни в лугах, ни в полях, ни в лесах — птицы не пели. Дули только холодные ветры, и на всех колдобинах луговых, и в болотцах, и в низинках, среди полей щетинистого жнивья и по озерам от них шла непрерывно рябь.
Опустилась на дно ряска в похолодевшей и посветлевшей воде. Пожелтели и поломались камыши и тростники, качаясь и трепеща длинными листьями по ветру. Резко выделялись на их фоне отцветшие и потемневшие бархатные верхушки цветочных стрелок камыша, и кое-где начинали они уже осыпаться, выбрасывая белые пушки. По топким болотистым бережкам еще кое-где сидели безмолвно лягушки и грузно шлепались в воду при приближении к ним человека.
Вечерние зори становились длинней и длинней и долго багрово пламенели у краев земли, отражаясь в болотах и лужах, но при всей лучезарности последних дней лета и огненных красках вечерней зари было по-особому пусто и звонко, и веяло холодной осенней трезвостью, и тонкие белоствольные березки, казалось, зябли и беззвучно роняли свои золотые листики, а осины слегка дрожали кроваво-красными ветками, и листы их осыпались и ложились на золото облетевших кленов, как капли крови. Падали золотые и багровые листья на непрерывную рябь озер и болотцев, где их медленно кружило от ветра и также медленно подгоняло к камышам и тростникам, а между плавающими кучками этих ярких листьев, сквозь мелкую прозрачную воду, выделялись черные пятна опустившихся на дно водорослей. Тихо, мертво было у безжизненных вод, и только иногда, совершенно неожиданно, медленно пропархивали поздние красные бабочки крапивницы, садились на листья, будто греясь под бледными лучами солнца, и медленно раскрывали и закрывали свои ярко окрашенные крылья. Это тихо и медленно уходило молодое бабье лето.
Только иногда с лесной опушки или из рощи доносился стук дятла, да с ближних лесных озер раздавалось резкое кряканье вспугнутых уток или слышался в небесной вышине тихий и мелодичный крик ворона: «Крумн, крумн!..»
И глаза отыскивали в бледной синеве большую темную птицу, высоко летящую по прямой линии от рощи или деревни к далеким зубцам хвойного леса.
Иван Васильевич в сопровождении своего стремянного Саввушки, двух окольничих и пяти сокольничих медленно возвращался в Москву. Сегодня охота была удачной: соколы сбили трех уток, гуся и даже лебедя. Вся эта добыча висела в тороках у седла Саввушки.
Государь был задумчив и, как это часто бывало за последние годы, уносился в далекое прошлое, отдыхая от государевых дел, от всяких хитростей и злоумышлении разных ворогов, и дышалось ему среди полей и лесов легко и сладко. Все же, когда в лесу неожиданно видел он ярко алеющую рябину, им овладевала грусть, и ему вспоминался то Переяславль-Залесский с его густым садом у великокняжеских хором, то поздний вечер в каком-то совсем забытом новгородском погосте, где была небольшая деревянная церковь, над которой с криком кружилась стая галок.
Приехав в Москву, Иван Васильевич застал в своих покоях дьяка Курицына и сел с ним вместе ужинать.
— Добрый вечер, государь, — сказал Курицын, — как ты ныне полевал и что добыл?
— Добыли, Федор Василич, — с увлечением воскликнул Саввушка, — лебедя, гуся и трех уток!
Государь довольно усмехнулся:
— Добре ныне брали соколы. А у тя, Федор Василич, есть еще задоришко на соколиную охоту? Поедем в ближние дни, ежели погода будет? А?.. Дивная ныне осень-то!..
— Задоришко-то, может, и есть, да где мне верхом носиться, ноги сдают совсем. Тяжко мне ныне и в седле сидеть и на стремена опираться… Бери с собой внука Митеньку… Вишь, он глаз с тобя не сводит…
— Возьму, возьму, — засмеялся государь, — а ты, Федор Василич, ежели скакать на охоте за борзыми птицами на коне не хочешь, скачи борзыми своими мыслями по землям зарубежным…
— Скачу по мере сил, государь. Ныне вот сбил и пымал одну из вражьих вестей, которая не хуже твоего лебедя.
— Дедушка! Когда же ты меня возьмешь на соколиную охоту? — нетерпеливо воскликнул внук Димитрий.
— В первый же погожий день, Митенька. Тогда и сокола тобе подарю, а Саввушка и сокольники все тобе укажут и расскажут, когда и как сокола на дичь с руки спущать…
Иван Васильевич ласково улыбнулся Митеньке, засиявшему от радости. Взглянув на государя, Курицын тихо и задумчиво проговорил:
— Днесь, в столь погожий денек, яз все необычными мыслями занят, которые не в голове, а в сердце родятся и, может, никому, опричь меня, не надобны… Все днешние радости и горести наши, государь, когда уходят далеко в прошлое, становятся для нас сладостным сном и томят душу, как в сказке, до слез своей светлой печалью…
— Люблю яз, Феденька, — так же задумчиво молвил Иван Васильевич, — наши беседы с тобой о высоких мыслях и чувствах, ласковых и свежих, как первые весенние деньки. Отдыхаем мы в такой светлой печали, забываем о зле человеческом.
Иван Васильевич помолчал и, усмехнувшись, добавил:
— Все же от суеты сует мира сего нам не отойти! Видать, «довлеет дневи злоба его»… Поведай же мне, какую ты весть ныне «заполевал» на полях иноземных?..
— Идет, государь, недобрый слух, — ответил дьяк Курицын, — будто великий князь литовский заедино с братьями, с королем Яном-Альбрехтом польским и Владиславом угорским, двинул полки свои на свояка твоего Стефана молдавского. Хотят они его с воеводства согнать, а на его стол поставить Сигизмунда, брата своего. Осадили они Сочаву, но не могут ее взять — так добре обороняет воевода Стефан стольный град свой.
Иван Васильевич мрачно и зло усмехнулся.
— Поклонятся еще нам и зять наш и круль польский Ян-Альбрехт, — сказал он жестко. — Баил яз тобе не единожды, что Менглы-Гирей важней мне зятя моего. Ляхи и Литва ничто сотворить Стефану злого не смогут. Не забыл, чаю, ты, что Крымская орда, по тайному приказу нашему, у ляхов на спине, яко рысь, сидит и с июля Литву зорит, жжет и полоны берет коло Винницы и Киева. Сам король и зять мой помогают нам в сем, желая отвратить глаза наши от войны их с моим свояком Стефаном молдавским. Они оба сеют слухи о грозных татарских нападениях и сим токмо страх на своих людей наводят.
— Как еще о сем сказать? Не будут ли слухи сии в пользу и зятю твоему? Обвинить он нас может перед иными государствами, что мы на него татар поганых насылаем?
— Не обвинит. У тобя ведь, Федор Василич, все его челобитья к нам в ларях хранятся, — ответил Иван Васильевич. — Опричь того, я верю, что Стефан-то и один с Литвой и ляхами управится. Великий он воевода и на ратном поле чудеса творить может, и полки его добре обучены. Турок и тех бивал не раз на ратном поле. Все, Феденька, идет добре, как нам надобно. Льется вода на нашу мельницу.
Иван Васильевич задумался и через некоторое время, обратясь к Курицыну, добавил:
— Все же для грядущей нам пользы пошли-ка к зятю боярина Петра Григорича Заболотского с братом твоим Иваном Волком и вели боярину Петру так сказать от моего имени князю Лександру: «Памятуючи с тобой о нашем докончании, наказываем мы ныне к тобе, чтобы ты, зять наш, на Стефана, воеводу молдавского, не ходил, а был бы с ним в мире, и Стефан хочет того, чтобы ты с ним был в мире, а на недруга — недруг».
— Добре, государь, исполню волю твою. Есть у меня еще и другая весть для тобя нежданная, — молвил Курицын, — добрая весть.
— Ну, сказывай, чем порадовать можешь? — ответил Иван Васильевич.
— Сестра твоя, государь, Анна Васильна, великая княгиня рязанская, извещает тобя, что через два дни на Москве будет…
— Добре. Рад яз повидать ее. Токмо почто яз ей спонадобился? Ты, Федор Василич, достань-ка из ларя на всяк случай все докончанья наши с Рязанью, а сестру в мои хоромы помести. Пусть принимает гостью невестка моя Оленушка, а внук Митенька едет навстречу бабке своей от Елены Стефановны, а с ним от меня пусть едет свою родную тетку встречать с великим почетом княжич Юрьюшка…
Проехав по Земляному городу от Покровской заставы, что у церкви Покрова, к Спасскому монастырю, где переправа через Москву-реку в Кожевники, у Вражка, Анна Васильевна, вдова великого князя рязанского, раздвинув в своей колымаге занавески, увидела, как на ладони, такой родной, с раннего детства знакомый Кремль, перекрестилась и заплакала. Так вся в слезах и вышла из колымаги навстречу к племянникам — родному и внучатому, Димитрию, обняла и поцеловала обоих, а благословив их, огляделась кругом и, улыбаясь, сквозь слезы, молвила:
— Яз, детки, узнала, носом почуяла, что мы в Кожевниках.
— А отсюда, баба Аннушка, мы еще раз Москву-реку переедем по новому мосту. Он на ладьях укреплен, у Чушковых ворот. Ты не бойсь, бабушка. Мост сей крепче прежнего, живого, что из бревен был цепями связан…
Вдруг Анна Васильевна широко раскрыла глаза и, крестясь, испуганно забормотала:
— Господи Исусе Христе! Владычица Пречистая! Не пожар ли у Монетного двора?!
— Что ты, что ты, тетушка Анна, — заговорил княжич Юрий Иванович, — сие не пожар. Сие дым от множества горнов и плавильных печей, в которых ныне много плавят серебра и меди на болванки. Из сих болванок рубли рубят. Округ старого и нового Монетного двора живут ныне литейщики, златокузнецы и чеканщики.
— Их так много тут живет, бабунька, — добавил внук Митенька, — что целую новую слободу построили — Новокузнецкую, с церковью Спаса Преображенья на Болвановии, с улицами Болвановками, Монетчиковыми, а горны для плавки день и ночь горят и дымят на монетных дворах.
— Отец сказывает, что великое множество изготовить надобно нам денег: гривен всяких золотых, больших и малых, рублей нарубить и полтин серебряных. Для всей Руси деньги нужны. Топерь никто, окромя Москвы, не смеет деньги бить… — пояснил княжич Юрий Иванович.
— И медных мелких денег тоже надобно и для хрестьян наших, и для сельского торга в рядках и рядочках, и было бы чем хрестьянам платить оброки и на что одежду покупать, а в городах для черных людей, ремесленников, также деньги нужны — харч и прочее покупать у мелких торговцев, — добавил Митя.
— Видать, много перемен на Москве ныне, — заметила княгиня Анна Васильевна. — И Пушечный двор, и деньги златые, серебряные, и Грановитая палата, и новые храмы Божьи построены… Вижу вот и новые стены каменные круг нашего Кремля. Дай Бог здоровья Ванюше, брату моему, государю великому всея Руси!
При этих словах она истово перекрестилась и, обратясь к племянникам, сказала:
— Ведите меня к брату моему в хоромы, челом бить хочу ему о многом.
Государь Иван Васильевич встретил сестру у себя во дворе перед красным крыльцом, обнял ее и поцеловал троекратно, потом отодвинул от себя и ласково молвил:
— Как ты, Аннушка, на покойную нашу матушку походишь…
Он снова крепко обнял ее, поцеловал и спросил:
— Как здоровье твое, Аннушка? Как Бог тобя милует?
— Милует еще, Ванюша. Токмо вот зять твой не жалует…
— Ну о сем, Аннушка, у меня в покоях побаим подробно. Там для тобя давно уж стол собран. Закусишь с дороги. Ну-ка, Юрьюшка и Митенька, помогите государыне на красное крыльцо взойти. Яз сам поведу ее в свои покои, а вы узлы и коробы, какие она укажет, дайте слугам нести в покои великой княгини Елены Стефановны, где Анна Васильевна гостить остановится.
Государь взял сестру об руку и повел к себе в трапезную, где ожидали его прихода великая княгиня Елена Стефановна, дьяк Курицын и дворецкий. При входе Анны Васильевны в трапезную все шумно приветствовали ее. Елена Стефановна подошла к великой княгине рязанской под благословение и горячо поцеловала ей руку.
Обрадованный и взволнованный, дьяк Курицын тоже подошел к Анне Васильевне и заговорил:
— Сколь годиков-то не виделись? Мыслю, больше двадцати, Аннуш… прости… великая государыня Анна Васильевна…
— Какая там «великая государыня», скажи просто — Аннушка, ведь с пеленок меня знал. Поди ко мне, яз тя в лоб поцелую…
Неожиданно вошел Саввушка и, почтительно поклонившись всем, сказал:
— К тобе, государь, боярин со срочным докладом…
Иван Васильевич, продолжая улыбаться, молвил сестре:
— Прошу к столу, яз же сей часец вернусь… Петр Василич, похлопочи, вели подавать кушанья…
Государь вышел вместе с Саввушкой и прямо прошел в свой покой. Там ждал его боярин Товарков. Поклонившись, боярин глухо произнес:
— Пришло время, государь, начать мне деять то, о чем тобя ранее извещал. Днесь же тоже надобно руку наложить на крамольников…
— Добре! — меняясь в лице, но твердо молвил Иван Васильевич. — Возьми за приставы и княгиню мою и сына Василья и держи в их же покоях. Прикажи никого к ним не впущать и не выпущать. Поставь стражу коло их покоев из моего полка под видом почетной стражи. Поиманных же шестерых крамольников закуй в железа и держи у собя на дворе за крепкой стражей, доколе яз о них поразмыслю. К концу обеда жду тобя, обо всем решим, как и что деять дальше…
Государь быстро вернулся в трапезную, где слуги уже расставили на столе напитки и закуски: блюда с мелкой жареной птицей, зайцев, жаренных на сковородках, с пареной репой, икру разных видов и большой подовой пирог с печенкой к горячим штям, изготовленный нарочито по вкусу Анны Васильевны.
Перекрестившись, Иван Васильевич сел на свое место. Весело подняв кубок, он сказал:
— За твое здоровье, Аннушка!..
Все чокнулись, а княжич Юрий, вспомнив, что сегодня у матери его, Софьи Фоминичны, за обедом будет любимое его кушанье — баклава, неуверенно обратился к отцу:
— Батюшка, яз пойду днесь обедать к матери? Там баклава будет.
Все засмеялись, а государь, улыбнувшись, сказал:
— Эх ты! Уж в воеводах ходишь, а на баклаву, яко малое дите, льстишься…
— А мне с Юрьюшкой можно идти? — робко спросил Митя.
— Нет, — сдвинув брови, молвил Иван Васильевич. — Яз утре прикажу поварам для тобя к обеду тоже баклаву изготовить.
Все опять рассмеялись. В дверях появился Саввушка. Не успел он слово вымолвить, как государь торопливо сказал ему вполголоса:
— Скажи боярину, пождет пусть, а лучше того, ежели он днесь к ужину ко мне придет. Скажи, гостья-де у меня — дорогая и любезная сестра моя Анна Васильна… А к ужину ждать буду его в своем покое…
Ивану Васильевичу, как и раньше в таких случаях, захотелось оттянуть время от решений грозных дел…
Анна Васильевна устала с дороги, и ужин был подан раньше чем обычно, на вечерней заре.
Встав из-за стола, государь пожелал сестре доброй ночи и добавил:
— А о том, Аннушка, как тобя от литовских обид охранить, утре с тобой Федор Василич подробно побаит, а после обеда мы обо всем втроем подумаем и все, что решим, скрепим с тобой новым договором. Сей же часец мне надобно у собя в покоях о важном срочном деле подумать. Утре-то пришлю за тобой Федора Василича.
Великая княгиня Елена Стефановна повела Анну Васильевну на свою половину, в особую опочивальню, нарочито для нее приготовленную. Иван же Васильевич, вновь простившись с сестрой и снохой, пошел на свою половину. Войдя к себе в покой, где Саввушка уже зажег свечи и масляный светильник, государь, не видя боярина Товаркова, нахмурил брови и резко спросил:
— Сказывал ты боярину, что яз к ужину его ждать буду? А яз вот поужинал, а его все нет.
Саввушка оробел и растерялся, но, быстро оправившись, сказал:
— Боярин-то сей часец будет. Ведь ужин-то ныне ранее был.
Государь усмехнулся:
— Верно. Ныне намного ранее ужинали. Иди, Саввушка, а прибудет боярин, веди его сюды и к нам никого не пущай…
Оставшись один, Иван Васильевич подошел к окну и широко открытыми, неподвижными глазами стал смотреть на багровую полосу угасающей зари…
— «Довлеет дневи злоба его», — прошептал он, вспоминая слова Священного Писания.
И было ему тяжко и казалось, будто какие-то толстые каменные стены наглухо окружили его в темноте, а сердце ноет и замирает. Он думал о тяготах служения государству, и мнилось ему, что-то огромное и властное душит его, угнетает все его мысли и чувства.
— Сие и есть государство! — прошептал он. — Будто сон грозный…
Он сжал свои руки и вполголоса хрипло проговорил:
— Когда же яз сослужу тобе всю свою службу и с радостью возопию: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко!»
Саввушка тихо отворил дверь и впустил боярина Товаркова. Иван Васильевич вздрогнул, но, взглянув на Ивана Федоровича, холодно спросил:
— Исполнил?
— Все наши решения записаны тут, — показал Товарков, кладя на стол грамоту, — а в сем свитке — все, что разведано при розыске.
— Свитка читать не буду. Про розыск мне все ведомо, а что тайным судом приговорено, прочти по грамоте.
— «Обыскав всех крамольников, — прочел Товарков, — тайный суд государя всея Руси Ивана Васильевича изведал, что введенный дьяк Большого дворца Федор Стромилов донес великой княгине Софье Фоминичне о решении государя пожаловать великим княжением Володимирским и Московским своего внука княжича Димитрия Ивановича. Убоясь сего, великая княгиня Софья приказала сыну, княжичу Василью, немедля созвать к собе всех ближних бояр на совет и, подумав с ними, отъехать в Литву со всем двором и полками, подобно князю Василью верейскому, под руку великого князя литовского. Совет из ближних Василью Ивановичу бояр одобрил сей умысел государыни, причем смоленский вотчинник Афанасий Яропкин предложил обменяться грамотами с наместником смоленским Станиславом Стромиловым, дабы тот помог Василью Ивановичу с двором и войском пробиться через русские заставы возле литовских рубежей. Боярок Руно, брат воеводы Ивана Димитриевича Руно, предложил захватить перед отъездом в Литву казны государевы и в Вологде и в Белоозере, а Шавье-Скрябину, сыну Ивана Ивановича Травина, из двора Софьи Фоминичны, вместе с сыном боярским Володимиром Елизаровичем Гусевым поручили учинить израду над князем Димитрием. Присутствующие на думе целовали крест в верности великой княгине Софье и сыну ее Василью. Совет бояр поручил князю Ивану Ивановичу Хрулю-Палецкому[164] лично снестись с воеводой смоленским Стромиловым и через него договориться от имени великой княгини Софьи и ее сына Василья о принятии их под руку великого князя литовского с получением по их достоинству вотчин в Литве.
Тайный суд государев решил шестерых из думы Василья Ивановича казнить смертной казнью на реке Москве пониже мосту: Афанасию Яропкину-Клепикову руки и ноги отсечь, а после голову ссечь. Боярку Рунову руки отсечь, а после ссечь голову. Прочим четырем: Гусеву, князю Палецкому, Щавье-Скрябину и Стромилову — головы ссечь, а иных виновных из детей боярских в тюрьмы вметать».
— Оставь у меня сию грамоту, — сказал государь.
— Доложу тобе еще нечто новое, — продолжал Товарков, — стража моя схватила двух баб лихих, которые пришли к княгине с зельем после того, как к ней была уже приставлена стража. Обыскав и допросив тех баб, узнал яз, что пришли они по зову Софьи Фоминичны…
— Лихих баб днесь ночью утопи ниже мосту, а тех, на кого сии бабы на розыске указывали, схвати и тоже обыщи и допроси, а после мне доложи. Поиманных же передай на решение тайному суду дополнительно к прежним… Ну, иди с Богом, Иван Федорыч…
На другой день, как только стало светать, Елена Стефановна вошла в свою трапезную, где служанки собирали уже стол к раннему завтраку. Приказав дворецкому подавать яства тотчас же, как придет великая княгиня Анна Васильевна, она подозвала к себе Глашу, старшую служанку, и сказала:
— Дойди в опочивальню к великой княгине Анне Васильне и, ежели она спит, не буди, пусть добре отдохнет, а ежели проснулась, помоги умыться, оболочиться и проведи ее сюды. Яз же пока сяду за пяльцы и буду шить пелену для нашего собора Благовещенья, которую начала уже вчера…
Когда в трапезную вошла Анна Васильевна, Елена Стефановна почтительно поздоровалась с теткой и усадила на самое почетное место. Анна Васильевна, наблюдая, какие подают кушанья, улыбнулась и спросила племянницу:
— Откуда ты, Оленушка, вызнала все, что яз люблю, и все вот собрала к завтраку?
— Сие все сам государь приказал.
Анна Васильевна, растроганная заботами старшего брата, отерла слезы, молвив:
— Все помнит братец мой милый, все помнит. Любит меня Ванюша мой, как в детстве моем любил, и ныне вот меня, как малое дитя, лакомит…
Она искренне взволновалась и, чтобы успокоиться, спросила Елену Стефановну:
— А что сие у тобя такое цветистое шьется в пяльцах?
— Сие, тетушка Анна Васильевна, яз пелену шью для нашего собора Благовещенья. Шью по рисунку иконописца, сына знаменитого Дионисия, которого государь больше всех иконописцев любит.
— А что, Оленушка, на сей пелене начертано?
— Обедня начертана на вербную неделю, а тут вот сам митрополит Симон, который обедню сию служит, — показала пальцем Елена Стефановна. — А тут вот, на левую сторону амвона, государь с моим Митей рядом. Похоже?[165]
— Вельми похожи все. Особливо братец Ванюша и внучек Митя. А сия вот будто Софья Фоминична, верно?
— Верно, тетушка! Верно, она и есть с дочками своими.
В это время вошел в трапезную Иван Васильевич в сопровождении дьяка Курицына. Он подошел к сестре, склонился к ней и, поцеловав ее в обе щеки, спросил:
— Ну, как спалось, Аннушка, в родных хоромах?
— Добре и крепко спала, яко в детстве своем.
— Почнем завтрак и выпьем за твое здоровье по чарке водки боярской. Наливай собе, Федор Василич, чокнемся с Аннушкой.
— И-и, что ты? Бог с тобой, Ванюша! Вы сами пейте какую хотите, а мне токмо меда или вина сладкого немного… Яз после трапезы хочу родителям нашим поклониться, панихиду отслужить отцу у Михаила-архангела, а матери с бабкой нашей — у Вознесенья.
— Ты вот, Аннушка, ко мне с панихидами, а яз к тобе со свадьбой. Чаю, дочка твоя уж заневестилась?
— Осемнадцать минуло, пора и замуж отдавать.
Иван Васильевич рассмеялся:
— Яз доброго жениха для ней сыскал. Ужотко покажу тобе князя Федора Иваныча Бельского, из князей литовских, но по вере — наш, православный. Отсел он к нам от Литвы, а жена там осталась, и ныне добрый он у меня воевода. Яз богатые вотчины ему дал: Демань, Мореву и много других.
— Поглядим, поглядим, подумаем, а может, и породнимся с твоей легкой руки, — ответила Анна Васильевна. — Добре, что он воевода, а яз тобе, Ванюша, челом бить о воеводе хотела. Одолел меня зять твой, князь Лександр. Зорит наши украйны, грабит, жжет, полоны берет. И хоша у тя с ним родство, много лиха он деет нам разбоем и наездами. Сколь людей до смерти перебил и полонов свел, и сказать без слез не могу. Сие лето вот из Мценска и Рыльска были литовские наезды. Наших детей боярских на сторожевнице побили и пограбили, а трех до смерти убили. И ты бы, брате, помог нам, учинил бы в сих делах управу: за побитые головы повелел бы заплатить, а взятых в полон отпустить, а взятое добро велел бы отдать, а лиходеев велел бы казнить, дабы впредь такого не было.
— Вот, Аннушка, воевода князь Бельский, у него свои добрые полки есть, ну и бери его зятем, а сам яз тобе касимовских татар дам, да и в Литву князю Лександру грамоту пошлю. Яз о сем уж с Федор Василичем думал и новое докончанье с Рязанью хочу с тобой обсудить. Долго ли еще на Москве побудешь?
— Долго! Ведь наделок дочке собрать надобно. Пошлю вот казначея со своим дворецким в ряды сурожские купить парчи, шелков, сукон для дочки, камней-самоцветов, колец, серег, обручей золотых и прочего от саженья всякого, да и от тобя жду подарков для родной племянницы, — добродушно рассмеялась Анна Васильевна.
— Подарок ей от меня будет! А опричь того, будет и подарок по твоему челобитью для всего рода князей рязанских. Ныне яз, яко государь всея Руси, сам боронить буду Рязань от Литвы, сам для сего все полки татарские тобе передам и добавлю еще из своих московских с лучшими воеводами. Про кормленье и жалованье мы все в докончанье запишем и скрепим крестоцелованьем с великим князем рязанским, с Иваном Василичем. Сие все свершим, а там можно с веселым пирком да за свадебку!
Вошел дворецкий и доложил, что для великой княгини Анны Васильевны по приказу ее подана колымага к красному крыльцу.
— Ну, поезжай, поезжай, Аннушка, помолись московским святыням! — сказал Иван Васильевич, целуя сестру. — Поклонись нашим родителям.
Как только ушла Анна Васильевна, Елена Стефановна быстрыми, решительными шагами приблизилась к государю и смело, глядя ему прямо в глаза, громко сказала:
— Государь! — Но вдруг заволновалась и спала с голоса: — Третьеводни общий друг наш, Федор Василич, передал мне о твоем решении поставить себе наследником сына моего Митеньку. Опричь того, пожелал ты, дабы мы все молились в храмах по обрядам грецкой православной веры, чтобы яз сама строго соблюдала сии обряды и Митю тому научала и остерегала бы его говорить при всех против Христа, против Святого Духа и Богородицы.
Иван Васильевич нахмурился, на мгновение перевел взгляд на дьяка Курицына, потом снова острым взглядом стал смотреть на сноху:
— Не веришь сему, дочка? Так поверь. Отныне даю приказ исполнять сие, а за ослушание и для-ради блага всей Руси никого не пожалею и никого не пощажу.
— Значит, государь, ты хочешь погрязнуть в невежестве церковном? — надменно спросила Елена Стефановна.
Иван Васильевич молчал и пронизывал гневным взглядом сноху.
— Хоша ты и дочь славного государя и вдова великого князя, но ништо ты, дочка, в государевых делах не разумеешь.
Елена Стефановна резко и нетерпеливо обернулась к свекру. Он заметил эту вспышку и добавил:
— Кипит в тобе, дочка, токмо пустая надменность да злоба. Высокоумие токмо в тобе, а не разум. Не разумеешь ты, Оленушка, что грозно вельми, когда народ не за государя, а против него… Самый грозный и сильный государь токмо тогда могуч, когда народ за него… Не разумеешь ты, дочка, что русские люди исстари православные и от веры отцов николи не отойдут ни на Руси, ни в Литве. А нашего разумения о Боге они николи не примут, почитая сие разумение за ересь, а нас — за еретиков. Княгиня моя Софья Фоминична сие добре разумеет и опирается открыто на духовных грецкого толка, на самых лукавых и хитрых, яко Иосиф волоцкий и Геннадий новгородский. Обоим же им помогает сам папа через монахов ордена святого Доминика и держит с ними крепкую связь, натравляя против нас. Не ведаешь, видать, Оленушка, и того, что нонешний митрополит Симон тоже против «еретиков», к которым причисляет нас с тобой и Федора Василича. Преклоняет Симон больше ухо свое к Иосифу волоцкому, чем к нам, а опричь того, и в государствовании он, как наибольший духовный вотчинник, норовит во всем княгине моей и Василью и всем боярам-вотчинникам. Не ведаешь ты и того, что великий князь литовский своих вотчинников дарит всякими подарками и обещает всем прибавки новых богатых вотчин и рабов и рабынь из разных православных полонов. Помысли, как же твой сын, будучи главой православного государства и стоя во главе русской православной церкви, сможет защищать в Литве грецкое православие, за которое стоит литовский народ и за которое токмо и захочет воевать с Литвой и ляхами наш русский народ? Где же он найдет опору против Софьи Фоминичны и Василья? Вороги наши разумеют все сие и ищут опоры среди наших ворогов в Москве и в Литве. Они уже злоумышляют против нас и готовят израду мне и Димитрию. Яз уже спешу грозно и борзо пресечь все их замыслы.
Государь замолчал. Руки его сильно дрожали, но, сдержав себя, он спокойно произнес:
— Ведай, Оленушка, пойду яз за Русь токмо заодно с народом своим, ибо уразумел, что всяк, кто волей или неволей будет против народа, заплатит своей кровью…
Обернувшись к Курицыну, государь сказал:
— Идем со мной, Федор Василич, новый договор с Рязанью писать, а после разъясни Оленушке-то, что из слов моих она не уразумела…
На второй день Рождества, двадцать шестого декабря, у государя на праздничном обеде были митрополит Симон, великая княгиня Анна Васильевна, князь Бельский Федор Иванович, вдовствующая княгиня Елена Стефановна с сыном Димитрием, сын государя Юрий Иванович, князья Патрикеевы, Ховрины, князь Семен Данилович Холмский и Курицын.
Когда все сели за столы и слуги стали разносить кушанья, в трапезную неожиданно вошел Саввушка. Приблизившись к государю, он тихо сказал:
— Государь, в покоях твоих ждет тобя вестник с тайным борзым донесением.
Иван Васильевич поспешно вышел из трапезной, сопровождаемый Саввушкой. Войдя в свой покой, он увидел молодого князя Василья Даниловича Холмского.
— Сказывай, князь Василий.
— Государь, на Москву идут полки сына князя Ивана Палецкого и брата Шавьи-Скрябина, по прозвищу Репей.
Иван Васильевич спросил:
— Как и пошто идут?
— Ратным походом, государь, идут, а пошто, еще не ведаю.
— А яз ведаю, — молвил Иван Васильевич. И, обратясь к Саввушке, приказал:
— Тайно скачи, Саввушка, к боярину Товаркову, пусть сей же миг будет у меня.
Иван Васильевич быстро подошел к своему столу, вынул из ящика грамоту с приговором тайного суда.
В это время в палату вошел Патрикеев с митрополитом Симоном. Оба они были сильно взволнованы. Иван Юрьевич, заикаясь, проговорил:
— Государь, к стенам Кремля подходят неведомые мне полки… Яз вывел на стены всю заставу московскую и поставил пушкарей с пушками и пищалями, дабы ратей тех в Москву никакой ценой не пропущать…
— Добре, Иване, а пропустишь — головой ответишь, — сурово сказал государь.
— Слушаю, державный!
Митрополит Симон, стоявший вместе с молодым князем Холмским вблизи государева стола, заметил грамоту с приговором тайного суда. Он хотел спросить Ивана Васильевича о приговоре, но в эту минуту вошел в покой боярин Товарков. Государь вздрогнул и сразу резко спросил:
— Ведаешь, Иван Федорыч?
— Все ведаю, государь…
Иван Васильевич резко схватил со стола грамоту с приговором и, протягивая ее митрополиту, приказал:
— Подпиши моим именем сие мое решение по приговору: «Утре казнить по решению суда шестерых злодеев, в приговоре сем поименованных: Афанасия Яропкина, Федора Стромилова, Владимира Гусева, князя Ивана Палецкого, Шавью-Травина, боярка Руно».
— Государь, пошто такая борзая и грозная казнь? — дрожащим от страха голосом спросил митрополит Симон.
— За злоумышления и сговор израду содеять мне и внуку и за воровство перед государем и за измену Руси.
— Сын мой, смягчи гнев свой, — робко продолжал митрополит. — Постриги злодеев, заточи в самое тесное заключение по дальним монастырям, дабы было им, христианам, время замолить грехи и спасти свои души…
— Отче, — сурово ответил государь, — ты вкупе с Иосифом волоцким да с Геннадием новгородским и прочими духовными молитесь Господу за души их грешные, а яз сам ведаю, как злодеев на земле карать надобно… — И, обратясь к Товаркову, добавил:
— Исполни, как написано. Князь Василий Холмский тобе в помочь.
Поглядев на князя Патрикеева, государь добавил:
— А ты, Иване, днесь через воевод оповести все московские полки о злодействе и о казни злодеев.
— Слушаю, государь…
Тысяча четыреста девяносто восьмого года, января пятого, после завтрака к государю Ивану Васильевичу явился боярин Товарков.
Перекрестясь истово на образа, он низко поклонился:
— Будь здрав, государь. По зову твоему.
Иван Васильевич был хмур и чем-то сильно расстроен. Суровое лицо его казалось окаменевшим, но боярин знал хорошо это лицо и, наблюдая за ним исподтишка, заметил, словно иногда легкой зыбью еле-еле проходили мелкие тонкие паутинки возле уголков глаз и губ, а в глазах чуть вспыхивали и гасли едва заметные отсветы, и от всего этого мерещилась на лице неясно скользящая ласка.
— Что, Иван Федорыч, Иордань на Москве-реке изделана? — неожиданно спросил Иван Васильевич.
Товарков, ничего не понимая, ответил с особой веселой поспешностью:
— Изделана, государь. Лучше прежнего изделана. Сыновья иконописца Дионисия разных ярких цветов доски и в воду и под лед клали!
Иван Васильевич еще неожиданней сказал с улыбкой:
— Сыми-ка сей ночью стражу свою и в хоромах сына Василья и в хоромах княгини, дабы все было, как прежде в Кремле бывало в сей праздник. Пусть дети наши поглядят на все…
Государь помолчал и добавил:
— И сестра моя, Аннушка, поглядит, детство свое на Москве вспомнит… Ну, с Богом, Иван Федорыч. Да, уходя от меня, скажи дворецкому, не забыл бы он белых голубей в клетках к водосвятию на Иордань прислать митрополиту, дабы их в небо пущать.
Конец января был холодный. Дули северные ветры, а накануне самого февраля налетели вьюги и метели с сугробами и снежными заносами. В лесах с треском обламывались от тяжести снега сучья у сосен, а в деревнях заносило снегом огороды, заметывало до самых крыш бани, хлевы и амбары и перекрывало заборы.
К третьему же февраля, на Симеона-богоприимца, все сразу стихло. Небо очистилось, заголубело чистой лазурью, сияющей золотыми отблесками солнца. Было уже тепло сидеть на завалинках и бревнах и подогревать себе спину и бока.
— Вот Бог дал, — говорили старики, кутаясь в бараньи тулупы, — февраль-бокогрей настал!..
В Москве тоже потеплело. Из хлевов и от разогретых заборов и бревен чуть тянуло теплинкой, и петухи звонко с утра до вечера пели или, надсаживаясь, яростно вторили крикливому кудахтанью кур.
В воскресенье, февраля четвертого с утра наступила оттепель и задолго еще до обеда с крыш крупными блестящими жемчужинами закапали капли. Потом, среди ясной и теплой тишины, неведомо откуда наплыла белая тучка и, постояв неподвижно над Москвой, распухла, как перина, и лопнула, а в воздухе, медленно кружась, запорхали белоснежные пушинки. Стало еще тише.
В это время торжественно загудели колокола во всех церквах, наполняя могучим медным ревом город и посады. Народ густыми толпами потянулся со всех сторон в Кремль, к Успенскому собору.
Государь Иван Васильевич в пышном царском облачении, сопровождаемый внуком Димитрием и всей своей семьей, окольничими, детьми боярскими в воинских кафтанах и всей своей дворцовой стражей, медленно двинулся к Успенью.
Сегодня в этом древнем и особо чтимом храме Иван Васильевич решил благословить и посадить на великое княжение внука своего Димитрия. Для чина венчания на царство посередине храма был приготовлен большой помост, какой ставится обычно при посвящении в митрополиты и архиепископы, но на этом помосте были поставлены три престола: для государя Ивана Васильевича, для внука его Димитрия и для митрополита. Ожидая государя, митрополит и весь священный собор облачились в праздничные ризы. Церковные служки принесли аналой, на котором лежали меховое наплечие — бармы, и царский венец — шапка Мономаха.
Когда государь с внуком вошли в церковь, начался молебен. По окончании пения тропарей митрополит и великий князь сели на свои престолы, а внук встал перед ними.
— Отче митрополит, — торжественно произнес Иван Васильевич, — Божьим изволением от наших прародителей, великих князей, и до сего времени установлено первому своему сыну давать великое княжение, и яз благословил великим княжением своего первого сына, Ивана Ивановича, при жизни своей, но Божьей волей сын мой преставился. У него же остался его первый сын Димитрий, и яз днесь внука Димитрия благословляю, при жизни моей, великим княжением Володимирским, Московским и Новгородским, и ты бы, отче, его благословил на сие великое княжение.
После этой речи государя митрополит повелел Димитрию воссесть на престол, благословил его и провозгласил:
— Господи Боже наш, царь царствующим! Как Ты помазал на царство царя Давида, так аз помазую на царство елеем радости Димитрия. Соблюди его, Господи, в непорочной православной вере, хранителем велений Твоих и святой соборной церкви, и ныне и присно и во веки веков!..
— Аминь! — пропел соборный хор.
Два архимандрита поднесли митрополиту бармы, которые он передал государю, а тот возложил их на плечи внука. Потом митрополит повелел подать шапку Мономаха. Приняв ее, он передал шапку государю. Иван Васильевич возложил шапку на голову внука, как знак верховной власти государя.
Из алтаря вышли дьяконы и провозгласили многолетие государю Ивану Васильевичу, а потом великому князю Димитрию Ивановичу.
Когда пропели многолетие, митрополит и весь священный собор с ним вместе земно поклонились обоим государям. Затем митрополит, обратясь к Ивану Васильевичу, торжественно поздравил его, сказав:
— Божьей милостью здравствуй на многие лета, православный царю Иоанне, великий князь всея Руси и самодержец!
Дьяконы снова вышли на амвон и пропели многолетие.
Затем митрополит обратился к Димитрию Ивановичу и сказал:
— Божьей милостью здравствуй на многие лета, господине, князь великий Димитрий Иванович, со своим государем и дедом, великим князем Иваном Василичем, самодержцем всея Руси!
Дьяконы опять пропели многолетие, а все дети Ивана Васильевича поклонились и поздравили обоих государей. За ними вслед, проходя мимо государей, кланялись и поздравляли бояре и весь народ, молившийся в храме.
По окончании поздравлений митрополит обратился с поучением к Димитрию Ивановичу, закончив его так:
— Сыне мой и господине, князь великий Димитрий! Имей послушание к своему государю и деду и имей попечение о всем православном христианстве, а мы тобя благословляем!
После митрополита сурово и твердо молвил внуку сам государь:
— Внук Димитрий! Яз пожаловал тобя и благословил великим княжением, и ты люби правду и суд правый, храни и защищай всех православных христиан!.. Прими от меня дары сии, из рода в род переходящие…
Государь Иван Васильевич брал драгоценности из рук казначея своего Ховрина и, передавая внуку, называл их:
— Се золотой наперсный крест с золотой цепью, парамшинский, который завещал мне родитель мой, великий князь московский Василий Василич… Сей пояс золотой с самоцветами и сия коробка сердоличная для великокняжеской печати тоже мне завещаны были родителем моим.
Государь благословил внука и поцеловал в лоб.
Началась литургия. Служил сам митрополит Симон.
По окончании обедни Димитрий Иванович в шапке Мономаха и в бармах пошел к выходу в сопровождении государевой семьи и всех бояр. В дверях князь Юрий Иванович осыпал Димитрия золотыми и серебряными деньгами.
Государь Иван Васильевич остался в храме один. Медленно, задумавшись, взошел он на амвон, подошел к царским вратам и, приложившись к иконе Христа, так же медленно вышел из церкви, сел в свою колымагу и поехал к дьяку Курицыну.
Густыми сыроватыми хлопьями шел снег и налипал шапками на столбах заборов. Мальчишки — одни веселой гурьбой катали шары из снега и лепили уродливых баб, другие еще шумливее играли в снежки. Увидя великокняжескую колымагу, они заробели и смолкли. Сунув руку в карман и нащупав деньги, Иван Васильевич захватил горсть медяков и бросил на укатанную санями дорогу. Мальчишки со всех углов бросились на добычу и вступили в такую отчаянную драку, что Саввушка, стоявший на запятках колымаги, не вытерпел и крикнул:
— Вот я вас кнутом, чертенят!
Старик, шедший по дороге, опираясь на палку, оглянулся и спросил:
— Никак ты, Саввушка! Куды едешь-то?
— Да к тобе, Федор Василич. Государь к тобе жалует.
— Эй ты, кологрив! Что ж к черному двору едешь? Поезжай в объезд мимо вон той часовенки, — крикнул вознице Курицын.
Колымага остановилась. Соскочив с запяток, Саввушка отворил дверцы и отодвинул занавеску. Государь, увидя Курицына, воскликнул весело:
— Ба, Федор Василич! Бают, на ловца и зверь бежит. Яз к тобе, а ты мне навстречу. Что ж ты с больными ногами пешком ходишь?
— А мне до Успенья недалече проходными-то дворами, потому яз пеш ранее тобя поспел. Днесь оттепель. Будто весной пахнуло, и пешочком пройти приятно. Вот яз с палочкой и заковылял к собе домой.
— Не обессудь, Федор Василич. Яз к тобе обедать.
— Рад такой чести, государь! Ну, яз сяду с тобой. Твой кологрив заплутался: вместо красного крыльца повез тя на черный двор, с другой стороны в сей переулок заехал.
Дьяк испытующе взглянул на государя и спросил:
— Что ж ты, государь, в такой день не со снохой и внуком обедаешь, а ко мне, старику, едешь? Опять нелады?
— Не разумеет она меня и высокоумничает, как и Патрикеевы. Будто сговорились.
Дьяк вздохнул и молвил:
— А может, и впрямь сговорились?
Государь не ответил, и они молча доехали до красного крыльца хором дьяка Курицына.
Обедал государь один на один со своим старым другом, отдельно от его семьи. Иван Васильевич был задумчив и вдруг проговорил:
— Митрополит ныне, венчая, ко времю сказал внуку, вернее, снохе моей: «Будь послушен деду!» Тяжко мне, Федя. Чую, не будет норовить мне внук-то…
— Да-а, государь! — мрачно промолвил Курицын. — Софья-то Фоминична умней твоей снохи. Да и свояк твой, господарь молдавский, мутит Елену Стефановну. Привык он государевы дела решать токмо силой да саблей, а не разумом.
— Феденька! Все мысли мои ведаешь ты…
Государь замолчал и опять задумался.
— А на Симона, государь, не очень-то полагайся, — продолжал Курицын. — Помни, что земли у него несколько тысяч сох. Наивеликий он у нас на Москве вотчинник. Не беднее Геннадия новгородского.
— Разумею все, Феденька, — сказал Иван Васильевич. — В государствовании всякая палка не токмо о двух концах, а, вопреки естеству своему, о четырех концах!.. Ныне вот мыслил яз, мы с тобой, и внук, и сноха, и Патрикеевы — все заедин будем, ан сноха не норовит мне, высокоумничает и внука высокоумием своим с пути сбивает.
Федор Васильевич из одной сулеи налил сладкой мальвазии себе и государю и произнес:
— Здоровье твое, государь!
— И твое, Феденька, — чокаясь, сказал Иван Васильевич. — Видел яз на венчании Симона-то, следил за ним и понял, что и он тоже некои мысли мои добре разумеет и не будет в борьбе с государством за церковные выгоды лезть на рожон, а потщится уступить малую часть церковных земель государству, дабы большую часть собственных земель сохранить за собой, и даже больше отдать земли не из московских церковных вотчин, а из новгородских.
Иван Васильевич замолчал и грустно посмотрел на Курицына.
— Сноха твоя Олена сего уразуметь не может и внука сбивает… Да и Патрикеевы сего не разумеют.
— Яз за воссоединение всех искони русских православных земель с нами, а Патрикеевы за мир с папой и с зятем моим Лександром, верным его слугой. Яз разумею, единая поддержка нам на Литве — православные по грецкому закону, а за что и в Литве стоят все русские князья и все русские селяне и черные люди. Яз при тобе о сем снохе Олене сказывал, а ты беседовал с ней?
— Не разумеет она, государь. Одно твердит: «Сие все невежество и суеверие!» Вопче, как ты сказываешь, «высокоумничает». А у меня есть еще, государь, вельми любопытные вести: жалобы на посла нашего к султану Баязету, на боярина Михайлу Плещеева. Жаловались турские вельможи Менглы-Гирею, что Михайла при представлении султану не падал ниц и не совершал никаких положенных обрядов, которые совершают все послы иноземных королей и даже послы самого германского кесаря. Вельми дерзок он. Непривычное для султана и для его турского двора было обращение Михайлы перед представлением Баязету: не захотел он говорить ни с кем из пашей и даже с самим великим визирем, а требовал токмо разговора от твоего имени с самим султаном. Так же надменно вел он собя, когда говорил с самим Баязетом. Но все же в конце беседы султан заявил, что хочет быть в дружбе и любви с московским государем и подписать докончанье о торговле. Мало того, Баязет подарил Михайле халат с своего плеча и мешочек с золотыми корабленниками, а боярин Плещеев подарка не принял и заявил, что у него своего всего в достатке и он ни в чем нужды не ведает…
— Добре, — одобрил государь, — ничем Михайла нам никакой нечести не учинил. А сам-то султан жаловался на посла?
— Жалоб от султана не было. Султан, отпустив с честью Плещеева, послал с ним к тобе своего посла и своих гостей-купцов, а в городе Путивле наместник зятя твоего, по имени Богдан Федорович, ни посла турского, ни русских гостей, ни заморских гостей, бывших с ним, как жалуется Плещеев, не пропустил. С Литвой зреет война, государь…
В тысяча четыреста девяносто девятом году, сентября первого, прислал Абдул-Летиф, казанский царь, борзую грамоту, что татарский князь Урак сговорился с Салтык-ханом, царевичем бывшей Золотой Орды, и идет на Казань войной. Абдул-Летиф просил у государя Ивана Васильевича быстрой помощи.
Государь тотчас же приказал набольшему воеводе Патрикееву послать в первых числах сентября к Казани конные полки, а воеводам быть по полкам: в большом полку — князю Семену Ивановичу Ряполовскому, в передовом полку — брату его двоюродному, князю Василию Рамадановскому, в правой руке — Семену Карпову, в левой руке — Андрею Коробову.
Через несколько дней после ухода полков на Казань как-то сразу поползли тревожные слухи о возможной войне с Литвой. Вести эти шли главным образом от русских и иноземных гостей-купцов повсюду, где они проезжали со своими товарами, а в Литве торговля почти замирала, и страх был и среди горожан и среди селян.
Все еще хорошо помнили набеги татар, наезды московских порубежных князей, разгромы городов, деревень, пожары, грабежи, уводы в полон и старались спрятать в надежных местах побольше харча: соленого свиного сала, солонины, чечевицы, проса, ржи и пшеницы в зерне и мукой; запасали льняное и конопляное масло, у немцев скупали соленую рыбу, сыр, оливковое масло и соль; запасали полушубки, сапоги, валенки; всяк запасал то, что мог. А на Руси в городах и селах жили, как прежде, но все же войны боялись.
Обо всем этом сообщил в одном из докладов своих государю дьяк Андрей Васильевич Майко в присутствии Курицына.
— А у меня есть и такие вести, — добавил Курицын, — что войны добивается папа и что всем литовцам о сем ведомо, особливо русским православным князьям. Нонешний папа Александр напустил на Литву много монахов разных орденов: ордена святого Бернара и особенно монахов ордена святого Доминика, сиречь инквизиторов. Некоим из них, например бискупу виленскому Альберту Войтеху, дал право светского меча.
— А что сие «право светского меча» означает?
— То означает, государь, что во всяком латыньском государстве инквизиторы вправе свершать свой суд над грешниками — врагами церкви — и требовать от государя предания их смертной казни, сжигая виновных на костре, — разъяснил Курицын и продолжал: — Ежели хочешь о сем лучше ведать, что на Литве сии монахи творят, прими к собе на доклад доброхотов наших: гостя литовского Якуба Шепель-Чижевского и шляхтича Яна Завишенца. Оба они со Смоленщины Андрей Федорыч, — обратился Курицын к дьяку Майко, — поведай с их слов, что они нам с тобой сказывали, и как ты их речи разумеешь, какую цену они стоят. Дело ли сказывают, или все пустобрех?
— Яз из их слов, государь, так разумею дела на Литве, — начал Майко, — папа Александр гораздо крепко жмет на зятя твоего и вельми не доволен им за уступки в допущении грецкого закона. И воздвигает в Литве гонения на православие, не считает православных христианами, требует вновь их крестить по обряду латыньской церкви. Сие вызывает смуту на Литве. Все православные хотят уйти из Литвы, отсесть под твою руку. Зять твой, боясь сего, всякие подарки стал дарить князьям и даже вотчинами оделяет русских князей, но сие не помогает…
Государь быстро перевел взгляд на Курицына:
— Пошто же княгиня Олена мне не пишет? Может, сего и нет?
— Не знаю, государь, пошто дочь твоя не пишет, — молвил Курицын, — но ведаю от других, через разных наших доброхотов и русских князей, что Альберт Войтех, епископ виленский, который имеет право светского меча, и униат Иосиф Болгаринович, нареченный митрополит литовский, были даже у дочери твоей и оба пытались самолично ее увещевать принять унию.
Государь метнул гневный взгляд на Курицына и приказал:
— Прошу тя, Федор Василич, добудь мне верную весть любой ценой от княгини Ольги. Учини вместе с дьяком Майко и всеми доброхотами нашими розыск о сем.
Тридцатого мая того же года дьяк Курицын получил наконец ту грамоту, которую ожидал давно с нетерпением. Он жадно схватил принесенный подъячим Щекиным небольшой столбец, зашитый в холст и запечатанный восковой печатью князя Бориса Михайловича Турени-Оболенского из Вязьмы.
С трудом разбирая печать, Курицын то приближал, то отдалял от своих глаз столбец, стараясь лучше разглядеть печать. Подьячий Щекин взволнованно и радостно подсказал своему дьяку:
— Из Вязьмы. От князя Турени-Оболенского…
Курицын перекрестился.
— Слава Богу, Алеша, — весело сказал он, — спори со столбца холст, и идем прямо без доклада к государю.
Иван Васильевич встретил старого дьяка с улыбкой.
— Вижу, Феденька, добрые вести принес. Сказывай…
— Вести от Елены Ивановны.
Иван Васильевич закусил губы и, несколько раз прерывисто вздохнув, глухо выговорил:
— От моей Оленушки!
— От ее, государь…
— Сама пишет али кто другой?
— Ее подьячий Федко Шестаков, приятель мой, из русских… православный, — ответил Курицын.
— Добре он надумал вести слать тобе через наместника в Вязьме, князя Туреню-Оболенского.
— И сей столбец через него мне с гонцом прислан, — молвил Курицын.
Медленно разворачивая столбец, дьяк стал читать:
— Федко-писарь пишет: «Княже и господине Борис Михайлыч! У нас в Вильне и по всей Литве пошла свара великая между латынянами и нашими христианами православными. Дьявол вселился в униатов: смоленского епископа Иосифа Болгариновича и его сродника Ивана Сапегу… Александр с ними вместе неволит Елену Ивановну в латыньскую веру… да и все христианство наше хотят порушить совсем… И государыню нашу Бог научил, да попомнила она науку государя, отца своего, и ответила им так: «Яз без воли государя всея Руси, отца моего, Ивана Васильевича не могу то учинить».
Иван Васильевич внимательно выслушал тайное письмо Федка Шестакова и тотчас приказал родичу своему, боярину Ивану Григорьевичу Мамонову, ехать в Литву и тайно передать Елене его приказ.
— Записывай, Андрей Федорыч, все, что сей часец сказывать будет нам государь, — молвил Курицын дьяку Майко.
— Ну, пиши княгине Олене, — начал государь. — «Яз тобя дал за великого князя Александра не просто, а с крепким наказом, да и князь Александр клятвенную грамоту нам дал, дабы тобе, нашей дочери, будучи за ним, доржать наш греческий закон, а ему тобя к рымскому никоторыми делы не нудить. И ты бы сама, дочка наша, памятовала Бога и доржала бы крепко греческий закон, а мужа своего не слушала. И придется тобе даже до крови или до самой смерти пострадать, а к латыньскому закону ты бы не приступала. Против же порушенья в Литве греческого закона мы хотим бороться наикрепко. Яз пошлю полки свои и буду биться сколь нам Бог поможет».
— А от меня же, — добавил дьяк Курицын, — передал бы челобитную моему приятелю Федору Шестакову, дабы он тайно известил о всем, что деет папа Александр в Литве против веры православной, какая свара там идет и как русские православные князья с их дворами и холопами против рымского закона борются. Да известил бы так же тайно, был ли у великого князя Александра посол от Стефана молдавского, и взял ли с ним мир князь литовский. Пусть вызнает, есть ли союз у князя Александра с братьями, сиречь с королем польским и королем угорским, и в дружбе ли сии короли со Стефаном молдавским. Пусть боярин Мамонов, по воле государя, вызнает про турского султана Баязета и про Менглы-Гирея крымского, мирны ли они с Польшей и с Литвой, а также не воевали ли турки зимой Польскую землю или весной, да и про огненный наряд пусть спросит: посылал ли султан в помочь Менглы-Гирею пушки и пищали к Киеву.
Государь выслушал все вопросы Курицына, одобрил их и сказал благосклонно:
— Все, Федор Василич, добре ты в вопросах своих указал. Более спрашивать не о чем. Токмо ты поспеши, отправь послом боярина Мамонова днесь же к зятю моему.
Наступили последние дни августа. В воздухе все больше и больше летало серебряной паутины, а у заборов дворцовых садов уже краснела рябина, опуская вниз тяжелые кисти ягод; в обобранном вишневом саду, в полувысохших кустах малинника и в сухом репейнике звонко посвистывали синицы, бойко чирикали чижи и важно прогуливались по ветвям и по садовым дорожкам красногрудые снегири, позванивая, как бубенчики: «Взумм-взумм, взумм-взумм!»
Государь, идя вдоль высокого забора своего сада, услышал, как во двор, глухо гремя колесами по деревянному настилу, въехала тяжелая колымага. По стуку копыт можно было полагать, что упряжка в шесть коней, с двумя кологривами. Слышно было еще, как за колымагой проскакал верховой.
Старый государь медленно направился к садовой калитке, у которой неожиданно встретил дьяка Курицына.
— Будь здрав, государь, — поклонился дьяк. — Прости, без зова к тобе.
— Будь здрав и ты, Федор Василич! — ответил Иван Васильевич.
— Послы, государь, прибыли от зятя твоего: маршалок Станислав Глебович Кишка и писарь Иван Сапега, — доложил Курицын.
— Пошто присланы? — спросил Иван Васильевич.
Дьяк Курицын рассмеялся и молвил:
— Надумал, вишь, зять твой с братьями своими заступиться за кого?! За Стефана молдавского против султана турского! И тобе честь оказывает, предлагает принять участие в сем деле.
Иван Васильевич тоже рассмеялся и молвил:
— Знает зять, где взять, чужими руками жар загребать хочет. Стефан-то один на один с султанами управлялся, да и у нас ратной силы не занимать стать.
— Далее, — продолжал дьяк, — князь Александр требует, неведомо почему, дабы ты Киев со всеми пригородами в докончательную грамоту вписал на его имя. Либо дал бы ему особо на сие дополнительную грамоту, не вздумал бы вписать, как Вязьму и другие города, на свое имя.
— Объестся! — засмеялся Иван Васильевич. — Брюхо заболит.
— Прости, государь, — заметил дьяк, — но яз мыслю, с таким посольством тобе баить негоже и невместно. И яз так решил: ежели будет воля твоя, на речи послов отвечать Ховрину, мне и другим нашим дьякам. Кому же и о чем нам говорить — ты сам повелишь. Забыл еще сказать, зять-то еще тобе баит, что ты нарушил с ним докончанье: ему велишь быть в мире с Менглы-Гиреем, а сам Менглы-Гирея напущаешь на Литву.
— Ишь как ловко придумал, — молвил государь.
— Маршалка яз не ведаю, а Ивашка Сапега так же крамолит, как и Иван Фрязин, — и нашим и вашим. Двурушник!..
Государь быстрыми шагами направился в свои хоромы, распорядившись:
— Веди послов в соседний покой с моей трапезной. Яз потом пошлю за тобой Саввушку.
Когда Курицын прочел в присутствии казначея Ховрина, дьяка Мамырева, дьяка Майко и окольничих верительную грамоту великого князя литовского и передал подробное содержание челобитья послов Кишки и Сапеги, государь сказал:
— Яз сам с послами баить не буду. Вы все слышали. А мои ответы им таковы. Пусть первым отмолвит маршалку Станиславу боярин Ховрин:
«Мы со Стефаном-воеводой в свойстве и в одиночестве, а коли будет весть от самого Стефана, что на него турки идут и ему нужна наша помочь, и мы пойдем за православие против поганства».
Вторым пусть говорит Ивану Сапеге Курицын:
«И ты, Ивашка, сказывал, что в нашем докончанье с литовским великим князем Киев и пригороды и волости киевские не вписаны. Зять наш сам с нами не хочет доброго пожитья: насылает на нас ордынских царевичей, а дочерь нашу нудит к рымскому закону. Гораздо ли и лепо ли сие?»
А дьяку Майко сказать зятю:
«Так же не гораздо чинит зять мой, насылая на Крым ордынских царевичей, на что жалуется мне хан Менглы-Гирей. Какому же добру между нами быть, ежели мой зять одиначится с нашими недругами и свои клятвенные грамоты о греческом законе не исполняет?»
Потом говорить еще от моего имени дьяку Даниле Мамыреву о двух немцах — Наймбольте Вингольте и Мартыне Боксе, которые из ливонской земли ехали в свейскую землю, не просячи у меня проезду; сих немцев Яков Захарьич, наместник новгородский, поймал и к нам прислал, яко лазутчиков. Ныне же великий князь тех немцев называет «своими». Гораздо ли зять мой деял, посылая во время нашей рати со свеями тайно от нас «своих» людей к нашим ворогам?
Больше ни о чем с послами не говорить, а баить токмо о том, писала бы мне о здравии своем дочь моя, великая княгиня литовская. Пусть едут с Богом послы и немцы восвояси, а приставом дай им Третьяка Михайлыча Синие Губы.
Все вышли от государя, но Иван Васильевич взглядом задержал дьяка Курицына.
— Пришло время, Федор Василич! Собирай все нужное для складной грамоты князю литовскому да пришли ко мне сей часец молодого Холмского, князя Василья Данилыча…
— Дозволь, государь, еще молвить. О Казани яз тобе сказывал, ныне весть есть: шибанский царевич Агалакхан и проклятый Урак на Казань напали, а сей, прости, сопляк, царь Абдул-Летиф, забоялся, яко щенок волков, — плачется, скулит, помощи просит, тобе к ногам жмется…
— Добре, — сказал Иван Васильевич, здороваясь с вошедшим князем Василием Холмским. — Легок на помине!..
— Прости, государь, — кланяясь, сказал Холмский, — без зова, — и, взглянув на Курицына, добавил: — О Казани ведаешь?
— Ведаю, — ответил государь. — Без зова ты, но ко времю пришел. Татар без урока оставлять нельзя. Пошли-ка ты под Казань князя Ивана Александрыча Барбашу-Суждальского с его судовой ратью, да Михайлу Костянтиныча Беззубцева, сына старого воеводы. А по полкам у них пусть будут: в большом полку — князь Иван Барабаш, в передовом — Михайла Беззубцев, в правой руке — Семен Карпов, он в декабре ныне уж на Казань ходил, знает, где идти, и Андрей Василич Сабуров, окольничий мой, — в левой руке. В конной рати пойдет князь Федор Иваныч Бельский. При полках у него быть: в передовом — князь Семену Иванычу Стародубскому, в правой руке — Юрью Захарычу, в левой руке — Димитрию Василичу Шеину, в Сторожевом полку — Петру Семенычу Лобану-Ряполовскому, сыну Семена Иваныча, сиречь внуку князя Ивана Юрьича Патрикеева, — пусть на боевое крещение пойдет.
И, оборотясь к Курицыну, государь продолжил:
— Придется Летифа с престола сымать: глуп и труслив. Временно посадим паки Махмет-Эминя. Хоша хрен редьки не слаще, но пока более некого. Нужен нам еще Менглы-Гирей. Кстати. Василь Данилыч, — обратился государь к Холмскому, — прихвати заодно с Казанью-то и Югорскую землю и вогуличей. Пошли к ним воевод — князей Семена Курбского, князя Петра Ушатого да Василья Боженкова и другого Василья, — как его там? — Бражника-Заболотского. Пусть-ка они позлей югорчан да вогуличей потреплют да серебра да пушнины поболее для казны возьмут. Для сего им более трех тысяч воев не понадобится. Собери сих из наших устюжан, вятчан, двинян, пинежан, вологжан и других.
Государь подошел к Холмскому:
— Да вот что: приходи ко мне в ближние дни с чертежами ратными, о главном побаим. К войне с Литвой готовиться надобно.
На этом государь отпустил воеводу и дьяка.
В последних числах января тысяча четыреста девяносто девятого года в трапезной государя собралась малая дума, потрясенная грозной опалой ближних родичей Ивана Васильевича — семьи Патрикеевых и князя Семена Ряполовского. На думу собрались знатный боярин Михаил Андреевич Плещеев, митрополит Симон, князь Василий Данилович Холмский и игумен Митрофан, духовник государя.
Когда государь в страшной ярости, сопровождаемый дрожавшим от страха дьяком Майко, ворвался в свою трапезную, все вскочили с мест и стояли, не смея вымолвить слова.
— Крамола в государстве Московском! — закричал Иван Васильевич. — Хочу ссечь головы главным крамольникам и ворогам государства — Патрикееву с сыновьями и зятю его, князю Семену Ряполовскому…
Все побледнели, и никто не мог вымолвить слова, и только старый боярин Михаил Андреевич Плещеев, спокойно глядя прямо в лицо государю, громко сказал:
— Нет чести для государства так казнить своих кровных. Укажи нам, что содеяли крамольники. Потом подумаем все вместе…
Глаза государя засверкали от ярости. Он так ударил в каменный пол посохом, что посох переломился. Отшвырнув ногой обломки, Иван Васильевич взял себя в руки.
— Ты хочешь знать, пошто казнить их велю, так знай: грамота их перехвачена. Все они, крамольники, упредить хотели князя литовского, что внуки опальных русских князей Шемяки, Боровского да Ивана можайского хотят отсесть от него с вотчинами, с их дворами и полками под мою руку. Патрикеевы-то по высокоумию своему против войны с Литвой. Виноватее всех Семен Ряполовский. Какие же они верные мне слуги?
— Челом бью, государь, и печалуюсь за кровных твоих, — молвил митрополит Симон, — ибо при отце твоем много старались они для рода твоего, вместе с отцом твоим ходили на Шемяку и против других ворогов. Сыне мой и государь, смягчи гнев свой, постриги их в монастырь, яко постриг ты Константина Палеолога, дядю своей великой княгини.
Иван Васильевич взглянул на Плещеева и глухо молвил:
— Спасибо тобе, Михайла Андреич, за добрую встречу, а тобе, отче Симон, за твое челобитье. Пусть по-твоему будет: Патрикеевых всех по разным монастырям постричь и заточить, а Ряполовскому голову ссечь пятого февраля на льду Москвы-реки, чтобы другим высокоумцам неповадно было крамолу чинить…
В тысяча пятисотом году Пасха пришлась апреля девятнадцатого, и государь Иван Васильевич слушал заутреню у себя в соборе Благовещенья, а разговляться после обедни поехал в Красное село, в свою семью. За столом была его великая княгиня Софья Фоминична, все дети, сноха Елена Стефановна, внук Димитрий и даже дочь Феодосия с мужем своим, князем Василием Даниловичем Холмским и с братом его, князем Семеном Даниловичем.
Трапеза была богато собрана. На столе были свяченые куличи и пасхи из творога, крашеные яйца, запеченные свиные окорока, заливной холодный поросенок с хреном, жареные гуси и лебеди, зайцы, жаренные на сковородках, с пареной репой, моченые яблоки с брусникой для жарких, сласти всякие: винные ягоды, сухое варенье, конфеты. Стояли жбаны с медами, водки разные в сулеях и вина заморские — сухие и сладкие; кувшины с пивом немецким, холодный хлебный квас с мятой и изюмом, и даже был подан горячий сбитень…
Столом распоряжался старый дворецкий, брат покойной Дарьюшки, Данила Константинович. По правую руку государя сидела Софья Фоминична, по левую — митрополит Симон, а за ним — внук Димитрий с матерью. Рядом с Софьей Фоминичной сидел сын Василий, а за ним — все дети по старшинству.
— Отче святый, — обратился государь к митрополиту, — ныне принес мне вести сын мой Василий, что теснят православных латинцы, как ни при отцах наших, ни при дедах и ни при нас николи еще не бывало. На прошлой седмице пришел к нам Семен Бельский, отсев от Литвы с двумя братьями, за ним пришли князья Масальские, князья Хотетовские, а теперь повалили бояре Мценские, Серпейские, князья Трубчевские, и даже внуки бывших наших ворогов, князья Можаич и Шемячич, и те отсели к нам вместе с боярином Граборуковым, который даже дворец свой оставил в Рошском повете. Рым и Литва против Руси поднялись, и хочу яз, отче, побороться с ними за православную веру на Литве с зятем своим, сколько Бог поможет.
— Добре, государь и сыне мой! — горячо отозвался митрополит. — Порадей о греческом законе против униатов.
— Вы же, отцы духовные, — молвил государь, — молитесь усердно о победе над еретиками, да и сами от собя нам помочь окажите в борьбе за греческий закон. Понадобятся харчи великие воям, корм коням и серебро и золото на оружие. Посему, отче, посещу тобя яз на святой еще раз вместе с дьяком Курицыным. Мы побаим с тобой подробно, сколь еще вотчин монастырских и церковных можно взять для раздачи военным помещикам.
— Сие, государь, как священный собор решит, — ответил митрополит уклончиво.
Государь нахмурился и сказал строго:
— Собор собором, а яз, государь всея Руси, не могу государственные дела откладывать, особливо в сие ратное время, когда нам надобно вборзе защищать свою веру православную и нашу святую церковь…
— Право мыслишь, государь и сыне мой, — сказал митрополит, — коли такие трудные дела, то и аз согласен, а посему буду ждать твоего прихода с дьяком Курицыным; все вместе урядим, и аз благословляю сие святое дело.
На четвертый день Пасхи, апреля двадцать третьего, в палату государя вошел старший сын его, Василий Иванович.
— Здравствуй, государь-батюшка, — сказал он, низко кланяясь и почтительно целуя руку отцу.
— Здравствуй, сынок! — ответил государь и, медленно оглядев его, спросил: — Пошто пришел?
— Пожаловал ты меня, государь-батюшка, княжеством Новгородским и Псковским, но сии земли меня не признают, не хотят мне платить дани и судебные пошлины. А степенный посадник Яков Афанасьич Брюхатый запретил архиепископу Геннадию поминать мое имя в ектенье как имя великого князя, и послали псковичи послов — просить тобя: был бы у них великим князем тот, кто сей часец и на Москве великий князь и государь.
Иван Васильевич впервые увидел сына уже взрослым, но не почувствовал той радости, какую испытывал раньше, когда приходил к нему по какому-нибудь делу покойный сын его Иван Иванович. Уж очень Василий был похож на дядю своего, Андрея, царевича греческого: та же вкрадчивость в движениях и такой же алчный, будто голодный, блеск черных глаз.
Не был по душе ему сын Василий. Вспомнилось ему, как царевич Андрей предлагал купить у него цареградскую корону и сколько было тогда алчности в его таких же, как и сына Василия, глазах.
«Яблочко от яблоньки недалеко падает!» — продолжал он свою мысль. — Вот и Василий первое, что вспомнил, — свои псковские доходы: дани и судебные пошлины».
Иван Васильевич усмехнулся и сказал вслух:
— Добре, добре, сынок! О делах твоих псковских побаим с Курицыным, которого жду вот сей часец, а ты приглядись к сынам его. Они, может, и тобе служить будут. А будут они тобе служить так же верно, как служил и служит мне их отец.
Вошел с трудом Курицын, поддерживаемый сыновьями и сопровождаемый дьяком Майко. Курицын, поклонившись, сказал:
— Будь здрав, государь! По приказу твоему. Прислал зять твой послом к тобе маршалка Станислава Кишку, а с ним писаря Федора Григорича Толстого…
— Какие у зятя моего ныне затеи? — спросил насмешливо государь.
— Ныне, вишь, требует он выдать ему головой всех отсевших от него князей. Перечисли-ка, Андрей Федорыч, сих князей по своей записке, — сказал Курицын.
— Он требует выдать ему головой князей Бельских, — начал дьяк Майко, — князей Хотетовских, Трубчевских и Масальских, а также бояр Серпейских, Мценских, Граборукова, и даже князей Семена Можаича и Василья Шемячича, и много других князей и бояр.
Иван Васильевич нахмурился.
— И-ишь их сколько, и все к нам! Словно плотину прорвало! — молвил государь.
— Истинно, словно плотину, — подтвердил Курицын, — а все по то к нам идут, что папа Александр совсем хочет веру православную на Литве порушить…
— А мы, Федор Василич, — весело воскликнул государь, — порушим униатство! Сим предателям веры православной нашего греческого закона и папе окончательно руки обрубим, чтобы не тянулись куда не след. Мы его и в Рыме достанем. Ныне вот других слуг его, ливонские земли, не хуже свейских земель и ганзейских городов полоним и разорим, из края в край с огнем и мечом пройдем, а папские доходы через Ганзу и всякие церковные десятины в свои руки возьмем. Будет его святейшество еще нам челом бить.
— Истинно, государь! — молвил Курицын. — По нашим вестям от доброхотов наших предупреждает уж папа своих слуг литовских, ливонских и других, дабы мягче были с тобой, дабы не лишиться твоей помощи против турского султана, а от доброхотов рымских и германских мне ведомо, что кесарь германский не менее папы боится султана турского, а нам султан Баязет друг и чтит тобя более кесаря и папы. Их он совсем не боится.
Иван Васильевич видел, как глаза сына Василья становились круглыми от удивления. Василий не ожидал увидеть такую силу Москвы и такую властную уверенность отца, который словно играет венцами государей и папской тиарой.
Помолчав, государь обратился к дьяку Курицыну:
— Федор Василич, как ты ведаешь, татар мы уже наказываем под Казанью и в Диком Поле за то, что слушали папу и его слугу — князя литовского Александра. На сих днях еще крепче наказывать будем Литву и зятя моего. Потом в сие же время начнем зорить и полонить Ливонию и Ганзу. Ты, Федор Василич, как отпущу тя, пришли ко мне набольшего воеводу, князя Василья Холмского. Яз с ним вместе да с сыном Васильем подумаем о всех походах. А днесь прошу, побай с послами, мне с ними невместно баить.
— Истинно, невместно тобе баить через слуг папы, — сказал Курицын. — Ежели папе нужно тобе челом бить, пусть сам к тобе шлет своих легатов из кардиналов. — Федор Василич, скажи Станиславу Кишке и Федору Толстому, пусть они от меня скажут великому князю своему. «Да, верно — противно[166] нашему докончанью яз принял к собе князей Бельских и прочих с дворами их и холопами, ибо ты принуждаешь их к латыньству. А яз предупреждаю тобя, дабы ты в земли их и в села не вступался сам и людям своим запретил вступаться. Ты оправдываешься, что никого не принуждаешь к латыньству, а сам по приказу папы велишь перекрещивать православных по рымскому обряду. Сие надругательство над православными, невзирая на приказы папы, прекрати, не то яз приму свои меры и с полками своими пойду по всем землям слуг папы огнем и мечом. О сем поразмысли».
Обратясь к дьяку Курицыну, государь резко спросил:
— Присоветуй, Федор Василич, когда и как мне казнить псковичей за ослушанье?
Василий Иванович заробел и, неловко вытянув шею, смотрел в рот дьяку Курицыну и ждал, что тот скажет.
— Державный государь, — ответил Курицын, — прости мя, но пред такими делами, как война с Литвой, война с ливонскими немцами, с Ганзой, при начавшейся уже рати с Казанью и степными татарами, псковское ослушанье — малое дело. Можно пождать.
— Так вот, Василий, верно: дело сие не спешно! — сказал государь, обращаясь к сыну. — Прикажи-ка пока взять псковских послов за приставы, а когда сему придет время, решение будет.
— Спасибо тобе, Федор Василич, за совет. Иди с Богом и шли сей часец ко мне Холмского. Не забудь токмо изготовить к первому мая складную грамоту великому князю Александру Казимировичу. Вместе с тобой еще о ней подумаем, и ежели будет ладно написано, прикажу митрополиту подписать, а ты привесишь печать мою и пошлешь с верющей грамотой к зятю моему в Вильну.
— Государь, князь Холмский ждет тобя в трапезной, — сообщил Саввушка. — Пришел по приказу твоему.
— Передай князю, что яз сей часец приду с сыном Васильем завтракать. Пусть ждет…
Государь вошел в трапезную с сыном своим Василием Ивановичем. Князь Холмский встал им навстречу.
— Будь здрав, государь! По зову твоему, — сказал Холмский, раскладывая на столе военные карты. — Ратные чертежи сии, согласно повелению твоему, мной с воеводами подробно начертаны.
Иван Васильевич опытным взглядом окинул разложенные карты.
— Добре изделано, — заметил он и добавил: — С походом тя, Василь Данилыч! Топерь вкратце побаим, когда и куды полки слать. Складная грамота великому князю литовскому Александру будет послана первого мая. По чертежам твоим вижу, городы намечены верно по всем трем направлениям, которые яз тобе указал. Посему все свое войско раздели на три части. Пусть каждая часть займет к третьему мая на Литве места, дабы третьего мая враз начать ратный поход по всем трем направлениям. Первое направление — Мстиславль, Рославль, Ельня, Дорогобуж. Рать ведут племянники мои, князья волоцкие, Федор и Иван Борисовичи. При них воевода Андрей Федорыч Челядкин со своими пятью полками и со знаменем великого князя и государя всея Руси, а всего у князей Борисовичей десять полков. Вторая рать — к Дорогобужу. На Митьково поле идет рать сборная под началом Юрья Захарыча Захарьина-Кошкина, воеводы новгородского, который в большом полку. В передовом полку у него Иван Василич Шадра Вель-Эминев, сын Махмет-Эминя, бывшего царя казанского, с ним Василий и Володимир Туреня-Оболенские, вяземские наместники. В правой руке у него Федор Иваныч Стрига-Оболенский и князь Иван Василич Хованский-Ушак, воевода князя Федора, племянника моего. В левой руке — Петр Иваныч Жито и Обляз Вель-Эминев, воевода другого Борисыча, Ивана. Третье направление — на полдень: Новгород-Северский, Брянск, Черниговщина, Путивль. Сюды пойдет сводная рать под началом воеводы Якова Захарьича Захарьина-Кошкина. У него в передовом полку Иван Михайлыч Репня-Оболенский, в правой руке — князь Тимофей Тростенский, в левой руке — Василий Семенович Ряполовский, второй сын Семена Иваныча Хрипуна-Ряполовского, сиречь внук князя Ивана Юрьича Патрикеева, — для него сие тоже первое боевое крещение. В Сторожевом полку — Петр Михайлыч Плещеев. Главным воеводой над всеми ратями в войне с Литвой — князь Данила Щеня-Патрикеев, а с ним Семен Иваныч Стародубский, внук Ивана Можаича, и Василь Шемячич, внук Димитрия Шемяки. Оба с полками своими.
Василий Иванович с напряженным вниманием слушал отца, стараясь его понять, и так же напряженно вглядывался в военные карты, но все же ясно не мог себе представить, что будет происходить на войне и как это связывается с тем, что начертано на военных картах. Не понимал он, как, сидя за столом, можно представить начало и развитие боя, как посылать подмогу полкам, как рассчитать, за какое время эта подмога придет, и как понять, что пришедшая к неприятелю подмога не успела оказать нужной помощи.
Вообще ничего он ясно себе не представлял.
Молодой набольший воевода высказывал свои намерения и мнения, а старый государь иногда порицал, иногда одобрял его. Это вызывало у Василия Ивановича почтение не только к отцу, но и к молодому воеводе, который так быстро схватывал распоряжения государя по боевым передвижениям полков и искренне восторгался смелостью и неожиданностью этих распоряжений.
Иван Васильевич устал. Взглянув на сына и на воеводу, он увидел, что и они тоже устали.
— Ну, мои Васильи, вижу, замаял вас. Попейте-ка меду да закусите. Мне надобно кой с кем о ливонских немцах побаить, а ты, Василь Данилыч, покажи сыну моему ратные чертежи и разъясни, как и что на них обозначено. Приметил яз, что не все сын мой разумеет, что на них видит. Да вот еще, Василь Данилыч, ты днесь же собери воевод, скажи им: сии ратные чертежи яз утвердил и приказываю подумать вместе с тобой, как на деле по ним бои вести, какие поправки изделать, ежели река, или лес, или топь, или что другое неточно указано, а также проверить длину всех дорог в верстах, отметить холмы, овраги, где земля глинистая, а где песчаная. Да, кстати, ответь мне: который берег Днепра круче, и где вдоль берегов его есть болота, и где впадает река Ведроша?
— Ведроша, государь, вельми малая речонка, — ответил князь Холмский, — впадает в Днепр ниже Дорогобужа на пять верст, у самого Митькова поля. По всей Смоленщине Днепр течет через леса и болота. Правый его берег выше, чем левый, но у Дорогобужа правый берег у него отлогий, не выше полсажени. По борзым грамотам мне ведомо: наши полки уже двинулись по указанным тобой направлениям, а сводная рать, что ведет Юрий Захарыч, уже приближается к Дорогобужу.
— Разметь все ночлеги, — продолжал государь, — водопои и прочее. Воеводы сами знают, что им важно. Ну, с Богом! Яз пошел в свой покой, где ждет меня дьяк.
Когда государь вышел, Василий Иванович нерешительно спросил молодого воеводу:
— Ты все уразумел, что государь-батюшка тобе сказывал?
— А как же не уразуметь? Ни один воевода о своих делах так ясно и точно не сказывает, опричь нашего государя. Его всяк уразумеет: и воевода и самый простой конник, — ответил князь Холмский.
Мая седьмого в неурочный послеобеденный час прискакал к государю сам набольший воевода князь Василий Данилович Холмский и на заявление дворецкого, что Иван Васильевич лег опочивать, громко потребовал непременно доложить о себе государю.
— Борзые грамоты из Дорогобужа, — сказал он нарочито громко.
Из-за дверей послышался взволнованный, но ясный возглас государя:
— Входи, князь Василий, входи!
Дверь отворилась, и князь Холмский увидел государя сидящим на пристенной скамье в длинной белой шелковой рубахе и в сафьяновых ичигах на босу ногу, а рядом с ним стоял старший сын Василий.
— Упредил литовцев-то воевода наш Юрий Захарыч, — начал набольший воевода. — Третьеводни Дорогобуж взял. Топерь на Митьковом поле, возле Ведроши, к бою свои полки наряжает, а брат его, Яков Захарыч, захватил Брянск того же дни, поимал воеводу и наместника брянского, пана Станислава Бартошевича и бискупа брянского и послал их к тобе под стражей на Москву. Полки других воевод спешно идут по путям, которые ты указал им, а всего на Ведрошу идет не менее сорока тысяч воев.
Государь быстро поднялся со скамьи, обнял князя Холмского и поцеловал в лоб:
— Спасибо, князь Василий, добре нарядил ты вестову службу!
Молодой воевода вспыхнул, и слезы брызнули у него из глаз. В смущении он не нашелся, что ответить государю, и пробормотал:
— Прости, государь, что пришел без зова твоего.
— А ты с такими вестями почаще приходи не токмо без зова, а даже ночью буди меня… Ну, с Богом! Иди, следи за Ведрошью.
А затем, обратясь к Василию Ивановичу, спросил:
— А ты, сынок, тот раз баил с Василь Данилычем о ратных хартиях?
— Баил, государь-батюшка. И сей вот часец по докладу его уразумел, как можно следить за всем походом литовским, сидя в Москве.
— Добре, сынок, что и сие малое ты уразумел, а ведь при государствовании все чужеземные государства знать надобно: чем они живут, что хотят, какие у них меж собой дела, с кем выгодней в союзе быть и в дружбе. Ведь бывает и так, что добрая война лучше худого мира, вроде моего «мира» с зятем Лександрой литовским. И яз без него обойтись могу, и он без меня может, ништо нас не связывает. Яз еще до великого своего княжения сам уразумел, что во всяком государстве надо искать трещину, которая ослабляет его. Вот и у нас ныне появилась трещина, но нельзя давать ей разрастаться. При дедах наших митрополиты помогали великим князьям, а ныне церковь хочет быть государством в государстве. Нынешнее лето на последнем соборе о церковных и монастырских землях духовные-то отцы куда гнули?
— Государь-батюшка, — молвил Василий, — в самой церкви нашей ныне трещина. Отдать монастырские земли на пользу государства духовные-то не хотят.
Иван Васильевич слушал, нахмурившись.
Василий Иванович внимательно посмотрел на отца и нерешительно заговорил:
— Лютые споры идут среди духовных из-за земель: стяжатели с Иосифом волоцким хотят монастырских земель с крестьянами, дабы они на них работали, а Паисий Ярославов и Нил Сорский хотят иметь монастырской земли токмо столь, сколь нужно на пропитание самой братии и подаяний, землю пахали бы сами монахи… Стяжатели клянутся быть на всей воле государевой, а заволжские старцы хотят церкву, независимую от великого князя, и больше тянут к удельным… Митрополит же Симон — и туды и сюды, он сам богатый вотчинник!
— Все попы на один лад! Все в овечьих шкурах, а по сути — волки! — молвил государь. — Токмо о своей пользе пекутся. Которые же сильней: стяжатели али нестяжатели?
— Иосиф сильней. За ним больше на соборе.
Вдруг Василий Иванович хитро улыбнулся и несмело спросил:
— А можешь ты, государь-батюшка, всем мирским вотчинникам и богатым людям запретить задушья[167] в монастыри и церкви жертвовать?
Государь одобрительно усмехнулся:
— Вот ты каков!
Василий Иванович промолчал и только с жадным нетерпением ждал ответа отца: может он или не может?
— Яз-то смогу запретить сие, сынок, — молвил старый государь, — а вот как ты удержишь сей запрет?
— Не беспокойся, батюшка, — улыбаясь, торопливо ответил Василий Иванович, — от меня-то уж не увернутся ни те, кто жертвует, ни те, кому жертвуют.
Иван Васильевич продолжал:
— Кое-что мною уж учинено в сих делах: яз запретил служилым людям — князьям и боярам в Твери, Белоозере, Торжке и в других воссоединенных с Москвой землях — отдавать свои вотчины на помин души, а сверх того и всем внукам и правнукам удельных князей: ярославских, володимирских, суздальских, стародубских и прочих, по тридцати родов в каждом княжестве, также запретил задушье. Удержишь, сынок, — будешь много богаче и меня и самой церкви. Дай тобе Бог! Крепко держи власть в своих руках, а к сему еще не забывай и про торговлю: крымскими евреинами не гребуй, торгуй с ними драгоценной пушниной, а собе драгоценные каменья у них покупай для большой и малой казны своей, как и яз сие делал.
Иван Васильевич помолчал, потом с едва заметной горечью добавил:
— Добре, добре, сынок! Ну, а топерь скажи, как здравие нашей матери? Сказывал мне брат твой Митрий, хворает она.
— Хворает, государь-батюшка, — с легкой усмешкой ответил Василий и добавил: — Борзо остарела, и разума меньше стало. А дебела, сил нет как дебела! От сей дебелости дышать ей трудно.
Государь нахмурил брови и подумал с горечью про себя: «Добрый сынок, лучше не надо!» — а вслух резко спросил:
— Баил ты, разума у ней меньше стает. А тогда, когда в Литву она тобя к зятю моему посылала с моей казной, у ней ума больше было?
Василий Иванович лукаво прищурился и почтительно поцеловал отцу руку:
— Мыслю, у ней и тогда не больше было, а у меня-то, по годам моим, еще меньше, чем у нее, было…
Июня пятнадцатого после ранней обедни и молебна митрополит Симон завтракал в своей трапезной. За столом сидели: его ближайший помощник и советчик, вновь поставленный епископ крутицкий Трифон, архиепископ тверской Вассиан, пребывавший в Москве, духовник государя игумен Андрониева монастыря Митрофан, и другие игумены и протоиереи монастырей и церквей.
— Аз хочу, отцы духовные, подумать с вами, — сказал митрополит, — о холопах, которые ныне что-то на наших землях зашевелились. Чуют они, что хлебная торговля растет в сельских рядках и в посадских торгах, особливо возле больших градов. Стали они за каждую пустошь, за кажный клок земли с монастырями тягаться, а земли-то монастырские с крестьянскими не разъезжены.[168] Государь посулился давать монастырям правые грамоты[169] на спорные земли, а земель монастырских за собя не отбирать, как сие делал в Новомгороде да испоместил служилыми дворянами. Пять лет как государь объявил своему народу единые судные грамоты, по которым холопы за неделю до Егорья-холодного, уплатив не токмо все оброки, но и пожилое, могут перейти к новому господину.
— Ты, владыко наш, — сказал Трифон, — с государем-то о Егорьевом дне баил, яко бы на пользу нам, вышло же, что государь нас и игумена волоцкого «объегорил»: земли нам оставил пустошами да целиной, а мужики, которые на сих землях должны были работать, разбежались-разлетелись, как грачи осенью, по разным поместьям и паки кажную осень полетят от нас к помещикам. Новых же заселенных земель больше у нас не будет: государь запретил всем служилым князьям и боярам давать задушье землями церквам и монастырям, а черносошных крестьян с их землями государь сам берет за собя, а потом испомещает. Вот иди и свищи, где мужика сыскать, чтобы землю пахал, а на сребрецо пашенных людей нанимать — токмо на просфоры муки хватит. Вот и выходит, что государь «объегорил» нас, весь мужичий труд у нас отнял. Хотя есть еще у монастырей старожильцы, да и с ними-то из-за межей суды да раздоры идут.
Митрополит нахмурился и, помолчав, произнес:
— Злы ныне мужики на нас за запашки их паров да за пожилое. Вот поглядим, как утре великий князь Димитрий в Судной избе наши дела с тяглыми доправит, как сам государь сии дела утвердит.
— Посмотрим, посмотрим, как государь посулы свои о правых грамотах выполнит, — заметил Трифон. — А мы еще челом добьем духовнику государеву отцу Митрофану, дабы печаловался о церковных прибытках. Церковь же, как и прежде, о прибытках государевых твердо будет пещись и о том, как бы крепче узду на еретиков надеть.
— Буду челом бить, — сказал отец Митрофан, — ибо о том же преподобный Иосиф волоцкий грамоту мне прислал, дабы наставлял аз государя.
На другой день, с самого рассвета, как отворили кремлевские ворота, въехали на телегах и верхами крестьяне из подмосковных монастырских сел и сбились на Ивановской площади, возле крыльца Судной избы, в ожидании соправителя государева, внука его, великого князя Димитрия. Вот уже два года судит он суды по новым, единым для всей Руси судным грамотам.
Среди прибывших крестьян Вачко, сотский Юрий Константинович Лучков, десятский Сысойко да десятский бортный Петр. Это все выборные от крестьян-общинников Пахорской волости. По другому делу — с Симоновым монастырем — крестьянин Гридка Голузнивой со своими знахарями — свидетелями Никитой Егоровым да Степаном Ершовским. И по третьему делу — с Троице-Сергиевым монастырем — староста Залесской волости Павел Набатов и его знахари — Семен Писк и Степан Панафидин.
Задав корм коням и привязав их к коновязям, мужики столпились у крыльца Судной избы, на котором у дверей стояли для порядка земские ярыжки с медными бляхами на колпаках и красными буквами «З. Я.», крупно вышитыми на груди белых передников.
Здоровый рыжий мужик Вачко, ближе всех стоявший к крыльцу, долго и мрачно смотрел на ярыжек, потом хрипло спросил:
— От попов-то кто приехал?
— Старцы монастырские здесь уж, в избе ждут, — ответил, позевывая, заспанный ярыжка, — ждут еще знахаря от владыки коломенского.
— А вон, вон, — оживленно заговорил другой ярыжка, — на коне верхом старец Данила Стромилов сюда едет.
— Чаю, со мной преть будет, — зло усмехнулся Вачко.
— Как на коне-то едет! Ветх вельми, одна кожа с сухими косточками, того гляди рассыплется! — заметил десятский Сысойко.
— Ему и земли-то на всем свете осталось токмо три аршина, а он все за земли судится, — продолжал Вачко.
— Они все, попы, такие живучие, — заговорил, смеясь, Гридка Голузнивой, — они токмо о Царстве Небесном бают, а сами кажный клок земли вдоль и поперек роют, дохода с него ищут…
— Государь едет! — вдруг закричал ярыжка. — Шапки долой!..
Скинув шапки, некоторые мужики перекрестились:
— Помоги Господь с началом!
Великий князь Димитрий Иванович, в нарядном, богатом кафтане, подъехал на серебристом, в яблоках коне к самому крыльцу в сопровождении крестовых дьяков Василия Федоровича Сабурова и Василия Федоровича Образца и стремянного Никиты Растопчина, ловко спешился и, войдя на крыльцо, обернулся к народу.
— Будь здрав, государь! — закричали мужики.
— Будьте здравы, православные! — ответил Димитрий Иванович и пошел прямо в Судную избу. Ярыжки затворили за ним двери и остались ждать приказаний.
Вскоре дверь отворилась, и писарь крикнул:
— Заходи, кто по делу о пустоши на Медведной горе у Спаса Преображенья?
В избу пошли сотский Лычков, десятник Сысойко, десятник бортный Петр и крестьянин Вачко.
К столу великого князя Димитрия Ивановича вышел сотский Лычков и заговорил, низко кланяясь:
— Жалоба наша, господине, на архимандрита Симоновского монастыря отца Евсевия и на его братию. Владеют, господине, твоим, великого князя, монастырем Спас Преображенья, и озером Верхним, и озером Нижним, и деревнями, и пустошами; а сия, господине, церковь Святого Спаса, озера, деревни и пустошь — твои, великий князь, а они зовут их своими, монастырскими, симоновскими. А в архимандричье место старцы Данила Стромилов и Осиф — пред тобой.
И князь великий спросил старцев:
— Почему зовете церковь Спаса Преображенья и озера своими, монастырскими?
И старец Данила отвечал так:
— То, господине, церковь, деревни, озера и пустошь твои, великокняжеские, из старины, а менялся твой прадед, великий князь Димитрий, и менялся он с чернецом Саввою; взял собе у монастыря села Воскресенское, Верхне-Дубенское с бортью и с деревнями, а монастырю дал церковь Спаса, оба озера и пустошь на горе Медведной.
— Покажи на сие меновые грамоты, — спросил крестовый дьяк Сабуров.
— Грамоты меновые погорели в пожар суздальский, — ответил старец Стромилов, — а грамоты жалованные великого князя Василь Василича и грамоты великого князя Ивана Василича, а также грамоты купчие или дарственные и архимандричьи — все перед тобой.
Великий князь просмотрел вместе с крестовыми дьяками все представленные грамоты и списки и сказал:
— Через три дня приходите сюды в избу, и здесь дьяки выдадут вам правую грамоту по сему делу с печатью государя всея Руси.
— Попечалуйся о нас пред государем Иваном Василичем, оставил бы он нам некую часть бортей по воле его и право рыбной ловли на озерах, чтобы не лишить нас пропитания! — завопили крестьяне.
— Добре, попечалуюсь, — сказал Димитрий Иванович.
— Попечалуйся еще, господине, — продолжал просить Лычков, — чтобы разъехали наши крестьянские земли с монастырскими, — идет у нас путаница несусветная, свары и обиды из-за межей.
— Добре, передам государю вашу челобитную, а сей часец идите, а яз буду править другое дело, — сказал Димитрий Иванович. И, обратясь к дьякам, приказал: — Зовите Гридю Голузнивого и его знахарей…
Зачастили гонцы на Москву. Набольший воевода Холмский, поощренный похвалой государя, еще лучше наладил вестовую службу, увеличив число гонцов и в то же время сократив длину перегонов, доведя их в иных местах даже до десяти верст. Борзые грамоты приходили каждодневно. Государь был все время весел и мог, как главный над всеми воеводами, ежедневно принимать участие во всех походах и боях и давать указания воеводам даже на полях сражения. По просьбе воеводы Юрия Захарьевича Кошкина Иван Васильевич смог послать ему в помощь на Митьково поле, что возле Ведроши, главного воеводу действующих против Литвы войск — князя Данилу Щеня-Патрикеева с тверской силой, у которого в передовом полку был Михаил Федорович Телятевский и Петр Иванович Жито, в правой руке — Осип Андреевич Дорогобужский и Федор Васильевич Телепень-Оболенский, и в левой руке — князья Петр и Иван Васильевичи Вель-Эминевы.
Из этих «борзых грамот» Ивану Васильевичу было известно, что князь Александр Казимирович послал к Дорогобужу под началом гетмана, князя Константина Ивановича Острожского, гетмана Николая Радзивилла, графа Хрептовича и князей Друцких столько же войска, сколько было у московских воевод под Ведрошей.
В том же тысяча пятисотом году, июля семнадцатого в пятницу, за час до захода солнца, прискакал с Митькова поля боярин Михаил Андреевич Плещеев.
Дворецкий постучал в дверь покоя государя и, войдя первым, произнес:
— Воевода боярин Михайла Андреич Плещеев! Токмо пригнал.
— Зови, — приказал государь.
Вошел бодрый красивый старик, ласково взглянул на государя и спросил:
— Не ожидал, государь?
— И-и, не чаял, Михайла Андреич, — молвил государь. — Даже враз голоса твоего не узнал! А сей часец вспомнил тобя, каким ты был, когда с воеводой Измайловым поехал из Твери в Москву с вестью. Как живого вижу! Ты и топерь могучий и баской…
— И яз тобя, государь, того времени помню, и, как сей часец, глаза твои вострые помню, и речь твою, не по возрасту вострую, помню. И Василь Василича, и Бориса Лександровича, и даже невесту твою, малолетнюю Марьюшку, как сей часец вижу. Давние времена! А сердцу, государь, они дороги!..
Государь подошел к боярину Плещееву, взял его за плечи и, потянув к себе, сказал:
— Ну, Михайла Андреич, поздравствуемся по христианскому обычаю, — и государь трижды поцеловал со щеки в щеку старого воеводу.
Взволнованный Плещеев, помолчав, молвил:
— С радостной вестью к тобе, государь! Привелось мне видеть великий ведрошский бой. Вот поспешил к тобе, дабы все самому поведать. Скакал без отдыха и вот на четвертый день поспел. Не думал даже, такую сильную и славную Москву приведет Бог увидеть. Дай тобе много лет здравия, государь.
— Ну, прошу, садись, Михайла, к столу. Выпьем по кубку за Русь святую!
Они чокнулись и осушили кубки.
— Дай, Михайла Андреич, еще раз обыму тя за те речи, которые ты пред султаном доржал. Не посрамил ты ничем ни Руси, ни государя ее перед иноземцами и перед самими погаными.
— Ибо, государь, превыше всего чту яз нашу Русь святую, — горячо отозвался Плещеев, — а тобя — яко достойного слугу ее.
— Ну, топерь сказывай мне все подробно, — молвил Иван Васильевич, — что видел на Митьковом поле.
— Чудеса там творились! — воскликнул боярин Плещеев. — Разреши, государь, выпьем еще за всех воев и воевод наших.
Осушив еще кубок, Плещеев продолжал:
— Наши полки пришли к Ведроше раньше литовских. Воевода Юрий Захарыч наряжал полки к бою на Митьковом поле. Когда яз подъехал к Юрью Захарычу, его войска уже были построены на самом поле. К сему времени, по личному твоему указу, подоспел с тверичами к Ведроши князь Данила Щеня-Патрикеев, посланный тобой в помочь Юрью Захарычу. Он объехал все Митьково поле и в старице Ведроши, близ устья, позади холмов, поросших густым кустарником, приметил длинный овраг, полого идущий к Митькову полю. Отсюда проехал князь Данила к Юрью Захарычу и велел созвать на думу воевод татарских полков: Ивана Михайлыча Воротынского-Одоевского, князя Петра и Ивана Шадра Вель-Эминевых и воевод обоих передовых полков. Обсудив на думе положение войск и разослав повсюду лазутчиков, дабы следить за движением ворога, князь Данила Щеня решил устроить двойную засаду, ибо, по сведениям лазутчиков, было уже ведомо, что гетман, князь Острожский, шел Смоленщиной, вдоль левого берега Днепра, и должен был и дальше идти по левому берегу Ведроши. Князь Щеня выставил за левым берегом Ведроши передовой полк. Он хотел на некое время задоржать литовцев. Главную засаду из татарских полков он искусно скрыл в сухом овраге около устья Ведроши и позади полков князя Острожского на Митьковом поле. Другая засада, токмо из стрелков-лучников, засела среди береговых кустов вдоль левого берега Ведроши, у ее нового устья, где можно было легко перейти реку вброд к Митькову полю. Нарядив все сие, князь Щеня приказал своему передовому полку вступить в бой с передовым полком князя Острожского и затем медленно отходить к броду около нового устья Ведроши. Татарам же от старицы князь Щеня приказал, как токмо он сам нападет на большой полк князя Острожского, ворваться в тыл литовцев с яростными криками, гремя набатами, и начать с ними беспощадную сечу. Бой начался с того, что литовский передовой полк, наступая на наш, вдруг в беспорядке рассыпался. Смертельно раненные кони запрокидывались и падали, визжа от боли. Из засады в кустах наши лучники стреляли токмо в коней. Литовские конники, терпя большой урон в лошадях, все же ловко и умело держали ряды, но, видя урон в конях, не ведали, откуда сей урон. Они токмо видели передовые полки русских и в пылу битвы преследовали их, наши же полки сильно отстреливались, стойко и медленно отступая. Иногда в ярости литовцы бросались на наши передовые полки, но наши всякий раз длинными тяжелыми копьями и бердышами отбивали литовцев, продолжая в то же время обстреливать из луков их коней. Так, упорно отступая и, словно ведя на поводу литовское войско, наши переманили все их полки на Митьково поле. Когда против нашего большого полка построился большой полк князя Острожского, на него неожиданно напали русские и татарские конные отряды с правой и левой руки и лавой, с копьями наперевес, врывались в густые ряды литовской конницы и потом тяжелыми бердышами со всего размаха крушили все кругом. Обе стороны несли большие потери и сильно устали. Яростный бой, казалось, начал стихать. Вдруг из гущи нашего большого полка загремели набаты, неистово затрубили трубы, и большой отряд конников густыми рядами врезался в лоб большого полка литовцев. Сие было так неожиданно, что литовское войско дрогнуло и начало медленно отходить к устью Ведроши. В сей же часец с неистовым визгом и криком, сверкая саблями, наши русские и татарские полки один за другим вырвались из своей засады и врезались в тыл большого полка князя Острожского. Литовцы заметались по всему полю. За ними гнались со всех сторон наши вои правого и левого полков, и татары рубили бегущих саблями, крушили бердышами. Уже смерклось, когда на бешеном скаку вдруг вылетел из своей засады весь сторожевой полк, с Юрьем Захарычем во главе, и с налету захватил все обозы, пушки и палатки воевод, пленив даже самого князя Острожского, графа Хрептовича, пана Николая Радзивилла и князей Друцких. Всех их теперь везут в Москву. Оставшиеся в живых литовцы неудержимо бежали к Смоленску, преследуемые нашими татарскими полками. Митьково поле было устлано трупами.
Когда боярин Плещеев окончил свой рассказ, государь поднялся со скамьи, перекрестился на образа и тихо сказал:
— Пропала Литва под Ведрошью, яко Золотая Орда на Угре! По твоей речи, Михайла Андреич, сторожевой полк вельми грозно сражался на Митьковом-то поле?
— Куда еще грозней! — ответил Плещеев. — Юрий Захарыч, можно сказать, добил литовцев.
— Вишь каков! А когда яз приказал ему быть в сторожевом полку, он писал мне, что в сторожевом полку ему быть негоже, невместно ему стеречь князя Данилу. Заершился! Есть у нас еще некои воеводы, которые высокоумно мыслят, кто кому служит, а в разуме того не доржат, что все они мне служат и заедино со мной всей Руси служат.
Перекрестившись еще раз, Иван Васильевич оглянулся и, увидев позади себя крестившегося Саввушку, воскликнул:
— Ишь какая победа у нас, Саввушка!
Обратившись же к боярину Плещееву, молвил:
— Поезжай борзо, Михаил Андреич, в моей колымаге — Саввушка тобя проводит — к митрополиту Симону и передай ему: велю, мол, яз ему сей часец служить по всем церквам благодарственные молебны и звонить, как на Пасху, а по убиенным за веру православную и за отечество утре петь панихиды. О прочем сам ты лучше знаешь, что о Ведроши митрополиту сказывать.
К вечеру вся Москва, Кремль и все посады были радостно встревожены. В шесть часов, как обычно, редко и уныло зазвонили во все колокола пасхальные звоны. Начались молебны. В Успенским соборе митрополит Симон перед молебном с амвона произнес краткое слово. Выйдя из царских врат, он истово перекрестился на алтарь и, обернувшись, воскликнул:
— Братие и сестры во Христе, радуйтеся! Помог Господь Бог государю нашему великую одержать победу над латыньской Литвой. Захотел папа рымский православную веру и все православные церкви на Литве порушить. Государь же наш Иван Васильевич за православную веру вступился, войну с Литвой зачал и ни зятя своего Александра Казимировича, ни княгини его, родной своей дщери, не пожалел. Днесь весть пришла, что вои наши православные и воевода сокрушили всю литовскую силу у Ведроши, как ранее Русь сокрушила Золотую Орду на Угре. С такой мощью ныне государь Литву сокрушил, что и ляхи все, и король угорский, и сам папа, и все латинцы топерь в страхе. И все они молят, бьют челом государю нашему о мире. Отблагодарим же Господа Бога за дарование победы и помолим Его о здравии государя нашего и всего православного воинства, а утре отпоем панихиды по убиенным за веру, государя и отечество…
В тысяча пятисотом году июля двадцать пятого началась уже ранняя осень. По старой примете, в день Анны-зимоуказательницы, точно по заказу, наступил первый холодный утренник и зеленая еще трава кое-где в низких местах густо забелела на рассвете от инея.
В этот день рано утром государь вместе с сыном Василием провожал своего третьего сына, воеводу Димитрия Ивановича, с московскими полками в первый поход на Смоленск.
В воздухе было сыро и мозгло от густого тумана, белевшего особенно плотно над Москвой-рекой, над ее притоками и разными болотцами.
Приближаясь к Дорогомилову, Иван Васильевич, усмехнувшись, шутливо спросил Димитрия Ивановича:
— Что тобе, сыне мой и юный воевода, сие утро подсказывает?
— Подсказывает оно мне, государь-батюшка, что коням больше овса брать надобно: подножного корму нехватка будет, — ответил молодой воевода.
— Добре, — сказал государь, — разумеешь ты ратное хозяйство! — И добавил: — Тут, в Дорогомилове, еще раз смотр изделай полкам своим и с Богом веди их к Смоленску. Поздравь воев от моего имени с походом, пожелай вернуться с похода здравыми и невредимыми. Да потребуй от моего имени у тиунов и приказчиков наших дорогомиловских нужных запасов овса для коней, пшена, соли, сала и водки для людей, дабы войску ни в чем недостачи не было. Да и в пути, где можно — у можайского нашего наместника, и в Вязьме, у наместника моего, князя Турени-Оболенского — бери моим именем всякие нужные тобе припасы по мере надобности.
Спешившись у моста, государь продолжал:
— Подойди ко мне, Митрий, яз благословлю тя и прощусь, а сам поеду на Москву в колымаге. Что-то зябко и недужно мне…
Князь Димитрий Иванович соскочил с коня и приблизился к отцу, Иван Васильевич благословил сына, обнял и поцеловал в лоб, говоря:
— Ну, держись, сынок! Дай Бог тобе удачи…
Димитрий, простившись с отцом, а потом со старшим братом Василием, вскочил на коня, крикнув:
— Все, что приказал мне государь-батюшка, добре исполнить потщусь с воеводами своими… — И поехал через мост к Дорогомилову.
Саввушка тем временем подъехал к государю и, набросив ему на плечи шубу, усадил в колымагу.
— А топерь, Саввушка, поди прими коня у Василь Иваныча, а самому ему помоги сесть рядом со мной, — молвил государь и, обратившись дружелюбно к подошедшему Василию Ивановичу, продолжал:
— Ну, садись, Василий, хочу кой о чем побаить с тобой.
— Слушаю, государь-батюшка, — почтительно произнес князь Василий, садясь с помощью Саввушки возле отца.
— Днесь же, сынок, начни наряжать доставку борзых грамот от брата Митрия и устанавливай борзый вестовой гон меж Смоленском и Тверью и меж Тверью и Москвой. Вижу, дружно ты живешь с Митрием-то.
— Из всех братьев — любимый, — ответил князь Василий, — а Митрий баит, что и яз его любимый брат. Дружба у нас с ним такая, как была у тобя с покойным братом твоим, князем Юрьем Василичем…
— Ну и добре, Василий, — улыбнулся государь. — Сие тобе и ему на пользу. Он лучше ратные дела разбирает, а ты — государевы. Вот и будете друг другу помогать… Насчет же вестовой службы думай с князем Васильем Холмским. Вельми разумеет он сие дело. Думаю яз после Пасхи послать в помочь Митрию к Смоленску тобя с тверскими полками, а тобе для совета в ратных делах приставить князя Данилу Щеню. До того же дни на моих утренних приемах дьяков и воевод всякий день бывай, а на посольских приемах бывай по моему зову или по зову боярина Ховрина…
Хотя и начались с конца июля утренники, а сама осень обещала быть ранней и холодной, погода стояла крайне неровная: то ночи морозные с инеем, а дни теплые и погожие, то ночи теплые, а дни с резкими студеными ветрами, с холодными дождями и крупой, бившей в лицо, как колючками. Дороги то подсыхали и твердели от сильных северных ветров, то раскисали от затяжных теплых дождей, превращаясь в болотную жижу из грязи и вязкой глины, а с первого августа до Авдотьи-малинницы все время стояла непогода, и солнце почти ни разу не показалось из-за туч. Гнилая осень!
Между тем приближалось время сева озимых, и всякого рода перелетная птица собиралась на пустых и мокрых полях стаями: одни готовились к отлету в теплые края, другие, наоборот, прилетали сюда зимовать с крайнего севера Руси.
В это время войска, бывшие под началом набольшего воеводы Данилы Щени-Патрикеева, возвращались с войны в Москву после славной победы над литовцами на Митьковом поле. Ратные люди радостно спешили домой. Одни шли по ратной привычке все еще отрядами, другие вольно тянулись ватагами к тем местам, откуда были родом; были и такие, что шли даже вразброд, небольшими кучками, не соблюдая уж никакого строя, а только стараясь, лишь бы скорее попасть домой.
Одна из таких ватаг из разных людей, ехавших на своих мужицких телегах, свернула с тележника и, перейдя вброд речонку Сетунь, совсем обмелевшую на луговине возле деревеньки Чоботы, вышла на косогор у Святого ключа и направилась к селу Федосьину, церковка которого была уже видна из деревни Чоботы.
— Глянь, Паша, щеглов-то сколь много! Красивые птички, веселые, — сказал ехавший на телеге старик, обращаясь к мужику с густой, но уже седеющей бородой, сидевшему рядом. — С детства люблю я щеглов-то. Круглый год они поют и в неволе неприхотливы. А у нас места круг Москвы — самые щеглиные…
— Верно, дядя Ермила, места здесь щеглиные, — поддакнул мужик. — Когда мы все, Хворостинины, вольными холопами жили у боярина Мячкова, он много щеглов у собя доржал, большой был до них охотник. Одного знатного певуна, помню, государеву внуку, княжичу Димитрию, подарил. Мои мальчонки по его заказу все ему щеглов ловили, в западню заманивали, а когда много их налетало, то просто сетки накидывали. Бывало, под сеткой пять-шесть птичек сразу накрывали!
Лошади вдруг остановились у ворот крайней на селе избы. Собаки с веселым лаем встретили приехавших, завертелись у их ног, стараясь лизнуть руку, или пытались, подпрыгнув, лизнуть в самые губы; кидаясь к мордам коней, они то ласково повизгивали, то бурно и радостно лаяли.
В избе отворились окошки, в сенях распахнулись двери, раздались детские крики:
— Мамка, наш тятька приехал!..
Несколько баб выскочили на двор босиком.
— И мой приехал! — закричала одна из них и бросилась к Петру Дубову, зятю Хворостининых.
Павел прервал свой рассказ, увидав вихрастого парнишку лет тринадцати, и не то радостно, не то сердито закричал:
— Васька, аль ослеп, отца родного не видишь! Зови мамку, берите поклажу с телеги, таскайте в избу.
Жена Павла Хворостинина, всхлипывая, выкликала только одно:
— Вернулся мой Пашенька! Уберег Господь!..
— А моего-то соколика, Архипушки, нетути, не вижу его! Скажите мне, не томите душеньку: жив ли, здоров ли он? Может, его уж давно на ратном поле черные вороны расклевали? Пожалейте меня, бесталанную сиротинушку, — заливаясь слезами, выкликала молодая баба.
— Не реви, Санька! Не реви, дура, раньше времени! — грубо закричал один из приезжих. — На третьей телеге едет твой Архипушка, жив-здоровехонек! В полон привез двух девок да парня. Здоров, как боров, да двух коней вражьих ведет…
Но взволнованная баба продолжала всхлипывать.
— Да не гневи ты Бога-то, окаянная! Бог вам счастья дает; хозяевами крепкими стаете — на четырех лошадях пахать будете. Нишкни! Не искушай волю Божью. Вон у Лукерьи Пармена в первом бою убили, одним Хворостининым менее стало. Ущерб нашему роду…
Когда перенесли в избу с телеги всю поклажу, Павел Хворостинин обратился ко всем:
— Ноне, как мы с Анной самые старшие в нашем роду, по приказу деда, зовем всех приехавших родным образам помолиться, а там и за стол все повечерять чем Бог послал, и гостя нашего, моего старшого на Пушечном, Ермилу Фомича, у которого я у домниц под началом состою, хлебом-солью почтить…
Перейдя в избу, сыновья и зятья, молча покрестившись на свои семейные иконы, так же молча сели за стол. Старик Хворостинин усадил почетного гостя — кузнеца Ермилу Фомича — в красный угол и сам сел рядом. А женщины в стряпном углу, у солныша, спешно заканчивали приготовление ужина: одни толкли зеленый лук с солью для мурцовки, другие крошили кочанную квашеную капусту, принесенную из погреба со льда, поливая ее свежим, душистым зеленым конопляным маслом; девчонки чистили печенные в золе яйца. Хозяйка Аннушка, жена Павла, прижав к груди каравай, резала черный хлеб большими ломтями и клала перед каждым по два ломтя.
Потом, заглянув за перегородку на солныш, крикнула:
— Ну, девки, доставайте из погреба квас, сметану, а наперед подайте гостям хмельного крепкого меда — гостя угостить, а мужиков с возвращеньем с войны поздравить.
Упоминание о крепком меде вызвало оживление среди мужиков, а старик Хворостинин весело воскликнул:
— Вот как мы воев своих встречаем и гостя своего чтим!
В это время под гул голосов старшая сноха Аннушка внесла две сулеи с крепким медом, а дочки и племянницы, босые, с длинными косами, в девичьих венцах и в нарядных праздничных сарафанах, внесли жбаны с крепкой хмельной брагой и стали расставлять на столе чарки.
Одну сулею Анна поставила перед гостем, другую — на другом конце стола, а также на обоих концах стола поставили по жбану с хмельной крепкой брагой.
Принесли еще на деревянных блюдах очищенные печеные яйца, квашеную кочанную капусту, деревянные мисы с мурцовкой, забеленной сметаной.
Когда стол был совсем собран, Анна обратилась к свекру с низким поклоном:
— Свекор-батюшка, хлеб-соль на столе, пейте и кушайте во здравие!..
Старик Хворостинин налил на своем конце всем по малой чарке крепкого меда, на другом конце стал наливать мед его сын Павел.
Увидя, что у всех мужиков в руках полные чарки, дед весело крикнул сыну:
— Что ж, Паша, ты про баб-то забыл? Налей и им медку…
Женщины, стесняясь, потянулись к чаркам и, пригубив, недружно проговорили:
— Со счастливым прибытием!
А некоторые бабы громко всхлипнули, но плакать не стали, боясь испортить общий праздник. Только старик Хворостинин, опрокинув чарку, громко крякнул и смахнул рукой слезы.
Любимая дочка его Лукерья не выдержала, всхлипнув, обняла отца и промолвила:
— Осиротели мы с тобой, батюшка! У тобя сына и зятя убили, а у меня мужа убили да брата родного…
Старик Хворостинин опять резко крякнул и, глядя в лицо кузнецу Ермиле, сказал:
— В начале сей войны ты блазнил нас после разгрома Орды достатком да богатством, да вольной волей мужицкой на вольной русской земле, а какое наше мужицкое счастье, ты сам видишь: мы от богатого боярина ушли, военный помещик нас пособием да льготами всякими сманил, а того мы не разумели, что сии льготы для нас в кабалу обратятся. Ты посуди сам, Ермила Фомич, у ратного помещика обратили нас всех в постоянных ратных людей. Нельзя стало нам ни своим, ни оброчным хозяйством заниматься: времени нет, людей нет, одни бабы в доме с подростками да старики. Какие они работники? Мужики же и парни на ратную службу поверстаны в постоянное государево войско. Ранее-то, хоща и скудно, все же кормились, ноне же жать да косить еле успеваем за оброк помещику, а для собя рук не хватает… Выходит, из огня да в полымя попали, было плохо, стало хуже, а куды ткнуться, где помощи искать?
— Н-да-а! — печально заметил кузнец. — Выходит, как хохлы бают, «не вмер Данила, так болячка вдавила!» А все, скажу, ноне легче мужику…
— Какому мужику?! — с обидой воскликнул старик Хворостинин. — Помещик опутал поручными записями,[170] пожилым и деньгами, что на обзаведение давал, сиречь сребрецом своим…
— А вы, вольные холопы, клин клином вышибайте! — перебил кузнец Ермила. — Богатеи вас жмут, слободу у вас деньгами зажали, а вы сами богатеев зажимайте, богатейте! Всякими правдами и неправдами занимайте черные земли, тяглые, государевы, съединяйтесь в мирские крестьянские общины, обучайтесь ремеслу, а потом выходите торговать своим рукодельем в торжишках и торжках. Токмо тогда будет у вас свое сребрецо, копите его, а в рост у помещика не берите…
— Ты, Ермила Фомич, совет дай, как почин изделать, с чего начать, — возразил старик Хворостинин.
— Дело-то само собой напрашивается, — продолжал кузнец Ермила. — Семья ваша большая, изба стоит у самого тележника, рук рабочих много: кузню поставь, телеги чините, открой харчевню. Пусть бабы шти для проезжих варят, пироги пекут, сбитень продают. За зимнее-то время пусть чулок шерстяных да варежек навяжут, шапок меховых нашьют. При зимней-то дороге всякое рукоделье в морозы-то с руками оторвут, а съестное мигом раскупят и съедят… В зимнее время любо-дорого после мороза горячих штец хлебнуть… Вот тобе и почин на деле, а не на словах. Знай торгуй собе с Богом, пока новой войны нет, как тобе выгодней, из рук на руки — товар за товар, но лучше продавай за сребрецо. Главно же — спрос угадать ловчись, прибыль копи в серебре, дабы не проторговаться. На сей товар всегда спрос есть, а порче он не подвержен.
— Верно! — радостно воскликнул старик Хворостинин. — Спасибо тобе, Ермила Фомич. Вельми добре присоветовал ты мне. Пошли тобе Господь здоровья и счастья. Я утре же на рассвете с Павлом и зятьями харчевню к избе пристраивать почну. Давно я и сам мозгами о сем раскидывал и думал даже вместе с Павлом и со старшей снохой Анной, как почин сему делу положить. И когда словом «харчевня» ты меня надоумил, я сразу о срубе и вспомнил. Твои слова о торговле верные, дельные…
Хворостинин перекрестился на образа и сказал:
— Ну, сыны, зятья, слыхали? Хватим по большой кружке бражки с почином да за Ермилу Фомича!..
— За почин! За почин! — радостно заговорили мужики. — За счастливый почин!..
В один из августовских дней неожиданно ветрами разогнало тучи, и с утра проглянуло солнышко. К полудню совсем посветлело, и князь Василий Иванович со своими борзятниками не утерпел и поскакал в село Озерецкое, к Троице-Сергиевой обители, травить зайцев и попробовать свежего меда, который после медового спаса ломать начали.
Но охота не удалась. Зайцы, старые и молодые, крепко лежали, таясь в кустах лесов и перелесков, не бегая к огородам и садам, и вообще не появлялись в открытых полях.
Прорыскав весь день без всякой пользы, борзятники так и не затравили ни одного зайца, а только резкими звуками охотничьих рогов и собачьим лаем зря вспугивали уток, которые, поднимаясь с озер и болот, с громким кряканьем разлетались в разные стороны. Князь Василий Иванович, голодный и усталый, возвратился на вечерней заре в монастырь.
Ужинал Василий Иванович у отца Серапиона, игумена Троице-Сергиева монастыря, в его покоях. По случаю успенского поста подавали грибную лапшу с пирогом из головизны, который запивали сладким греческим вином; на столе была осетровая икра — зернистая и паюсная, провесная белорыбица, балыки и тешки, соленые грузди, соленая капуста с яблоками и клюквой, а в конце — горячий сбитень из свежего меда с пшеничными оладьями.
К концу трапезы игумен Серапион несколько раз пытался что-то сообщить Василию Ивановичу и наконец все же смущенно проговорил:
— Прости, государь. Днесь после ранней обедни глядел аз со старцами в ризнице пелену одну велелепную, руками самой государыни шитую, и со смущением прочли мы узорные буквы с цветами и листьями жемчужными: «Се дар преподобному чудотворцу Сергию от царевны цареградской Софьи».
— Что же, отче, смутило тобя и старцев? — спросил Василий Иванович.
— То, государь, что Софья Фоминична уж более тридцати лет супруга государя всея Руси, пошто же ей доныне зваться царевной цареградской?
Василий Иванович задумался и молча ел оладьи, потом лукаво улыбнулся и сказал:
— А ты, отче, пелену-то сию во храме не вешай до времени, а схорони ото всех в ризнице.[171]
Неожиданно в сенях грузно затопали люди и раздались грубые выкрики и ругательства. Вслед за тем резко распахнулась дверь, ударившись ручкой о стенку, и в трапезную ввалились мужики, толкая впереди себя бледного отца келаря в изорванной рясе и с окровавленным лицом.
— Иди, иди, жеребячье отродье, к отцу игумену на расправу.
Василий Иванович сначала испугался, но быстро оправился, когда игумен крикнул в толпу:
— Пошто разбойничаете пред лицом великого князя Василья Иваныча, соправителя самого государя?
Толпа обомлела от неожиданности, и стоявшие впереди мужики бухнулись на колени.
— Прости, государь, невегласье наше, — загалдели они вразброд. — Прими челобитье на монахов и попов… Житья от них нам нет…
— Земли наши своевольно пашут…
— Пчелиные борти грабят, мед и воск отымают…
— А нам самим ныне сребрецо-то дозарезу надоть: оброки волостели берут ныне токмо серебром…
— Государь, скажи батюшке своему, — заговорил худой высокий старик с длинной белой бородой, — мужику, бают, податься некуда. Не токмо из карманов — из самого рта кусок вырывают. Грабят нас вотчинники, особливо монахи, а от старых хозяев после новых судебных грамот и уйти никуды нельзя. Словно мух нас пауки всякие в тенета запутали разными поручными грамотами, пожилым да прочими…
Отирая разорванными рукавами рясы окровавленное лицо, со злобой заговорил келарь:
— Челом тобе бью, государь. Донеси государю-батюшке про разбой такой. Пахали мы свои монастырские пустоши, как отец игумен приказал. Вдруг налетели сии разбойники и кольями пахарей наших разогнали и избили, многим ребра переломили и главы поразбивали, а мне последние зубы выбили. А пошто? У нас искони грамоты на сии пустоши есть, задушные грамоты… Челом бьем, доложи своему государю-батюшке, попечалуйся за нас…
— А ты, княже, за нас заступись, — перебил пожилой мужик. — Была у нас одна отдушина, юрьев день, да из той ныне никуды не вылезешь. Скажи о сем государю-батюшке. А грамотам, которыми монастырь заслоняется, не верь. Молим, чтоб наше дело государев суд разобрал.
— Добре, — вставая из-за стола, твердо произнес Василий Иванович. — Все моему государю-батюшке доложу и челобитье ваше ему передам. А сей часец с Богом по домам. Утре яз с рассветом на Москву поеду. А вы туточко мирно ждите государева решения. Идите…
Мужики нерешительно помялись, потоптались на месте и один за другим потихоньку вышли из игуменских покоев.
Казалось, все благополучно кончилось, но в полночь в монастырской церкви забили в набатный колокол, и князь Василий Иванович увидел в окна своей горницы яркое кроваво-красное зарево, полыхавшее возле самой монастырской стены.
— Что сие? — тревожно спросил он вошедшего в горницу монаха.
— Мужики нам красного петуха подпустили, государь. Зарево как раз за стеной, над нашим овином пылает… Добре еще, что в овине одна пустая солома. Токмо на днях рачением келария отца Еремея обмолотились и зерно в каменные амбары свезли, а часть его уж на мельницах в размол пошла… Уберег Господь братию от голода. Доложи и о сем, княже Василь Иваныч, родителю своему…
Василий Иванович на это ничего не ответил, сделав вид, что снова заснул, и даже раза два нарочито громко всхрапнул…
На второй спас, шестого августа, пока еще шла ранняя обедня, Василий Иванович прискакал в Москву и направился прямо к отцу в хоромы. Он застал государя за первым завтраком.
— Будь здрав, государь-батюшка, — поздоровался он с отцом.
— Будь здрав и ты, сынок! Пошто не у Троицы?
— Был яз у Троицы-то, да поспешил к тобе прискакать, — ответил Василий Иванович.
— Пошто прискакал-то? Али беда там какая?
— Беда, государь-батюшка. Дозволь сказывать подробно?
Иван Васильевич поднял удивленно брови:
— Сказывай, какая беда…
— Зло среди мужиков против монастырей и попов пошло за земельные запашки. До драки с кольями и до увечий доходит. А в сей раз келарю, отцу Еремею, последние зубы начисто все выбили, а ночью монастырский овин подожгли…
— Н-да!.. — заметил Иван Васильевич. — Худо сие! Токмо особой беды в сем нет. Мужик-то хоша всегда за веру и церковь стоит, но за добро свое он больше стоит…
На первый день Пасхи тысяча пятьсот второго года, апреля шестого, государь Иван Васильевич, разговевшись в своей семье, не остался отдыхать у княгини, а поехал навестить тяжко больного друга своего Федора Васильевича.
Все семейные Курицына радостно и почтительно встретили государя и провели его в опочивальню больного.
— Ну, вот и яз к тобе, Феденька. Будь здрав! — сказал государь и трижды, по обычаю, облобызался с Федором Васильевичем. — Христос воскресе!
— Воистину воскресе, государь! — ответил Курицын. — Вот и весна наступает. Вращается крут времени своим чередом, а яз уж совсем изнемогать начинаю. Слабею, государь. Чую, лета сего мне не дожить…
— Доживешь, Бог даст! — ободряюще молвил Иван Васильевич. — Всяк может заболеть, а заболеть — еще не значит умереть.
Иван Васильевич шутливо улыбнулся и добавил:
— Не торопись, Феденька, дел у нас еще много не доделано.
— Сие, государь, — усмехнувшись, ответил Курицын, — для смерти не отсрочка. Ну, да не беда, бессмертных ведь нет, так уж природой положено для всего живого, а дел всех государевых, хоть и бессмертным будь, все равно не переделаешь!..
— Так природой-то положено, — печально ответил государь. — Токмо, Феденька, дружбой человеческой тоже положено о друзьях грустить.
Государь нагнулся и поцеловал в лоб своего дьяка:
— Федор Василич, не устал ты? Может, мы с тобой в другой раз побаим?
— Нет, государь, седни побаим. Нужно мне с тобой баить и, чую, тобе со мной тоже нужно, пока мысли мои еще ясны. В тяжелые времена яз ухожу от тобя, государь. И пока жив, все еще хочу на пользу послужить.
— Дела пошли, Феденька, у нас — и смех и грех! — улыбаясь, проговорил Иван Васильевич. — У Троице-Сергиевой обители монахи, сказывал мне сын Василий — на его глазах все случилось, — запахали пустоши у озерецких мужиков, а те пришли с кольями, выбили монахов с пашни, которым ребра переломили, которым головы пробили, а келарю отцу Еремею все зубы начисто выбили, да ночью еще петуха красного пустили, овин монастырский подожгли…
Курицын слегка улыбнулся:
— Вот тобе, государь, и православные люди!
Государь сдвинул брови:
— Вестимо, православные! Помню, бабка Софья Витовтовна говаривала мне, еще отроку: «Богу молись, а попам и монахам не верь». А ведь она православной была. Но и яз кое-чему сам научился и к сему добавлю: «Мужики-то православные Богу истово молются, а когда им выгодно, и самого Бога с кашей съедят».
Курицын громко засмеялся:
— Истинно, государь, истинно! Съедят! Беспременно съедят и не токмо не подавятся, но даже и не поперхнутся! Чисто сие все изделают…
— А все же, Феденька, тревожит мя, как бы папа рымский и ляхи не стали бы слухи пущать, что, дескать, Русь за православную веру и за православные церкви в Литве борется, а у собя свои православные монастыри притесняет.
— Не страшно сие, государь, токмо с митрополитом по душе побай. Пообещай Иосифу волоцкому послабленье дать духовным. Укажи ему на юрьев день. Монахи-то еще жадней и более хотят у собя закрепить холопов, чем того же хотят мирские вотчинники. А что до мужиков, то допусти их более к рукомеслу всякому, с того они сребрецом обзаведутся. Ведь не зря уж и топерь в деревнях бают: «Хлеба хватает нам токмо на прокорм, а обуваемся и одеваемся рукомеслом всяким да торгом». Токмо когда мужики наладят торг у собя изделиями своего рукомесла — горшечного, кирпичного, железного, будут делать сохи, вилы, косы, топоры, гвозди, серпы, ножи, котельные и меднолитейные изделия, кожевенные, валенки валять, телеги, сани, кадки и прочее строить, — то и богатеть начнут. Будут жить и без земли в достатке, как в городах живут черные люди, которые рукомеслом своим кормятся и все налоги государю платят серебром.
— Все сие ты, Федор Василич, верно сказываешь, токмо одно забываешь, что в сплетении дел хозяйственных, земельных, торговых и промысловых нужен и государев глаз хозяйский, а мы с тобой не вечны, и нужно нам после собя достойных наследников оставить, особливо мне как государю, а у меня надежных наследников нет. Может, был бы горазд для сего мой первый сын, Иван Иваныч, да Господь его взял. Царство ему Небесное! Митрий не в отца, а в свою мать, которая много высокоумничает, как ты сам ведаешь, а государевых дел не разумеет и сыну помочь ни в чем не может. Есть еще у меня сын Василий. Сей в делах хитрей, токмо одной хитрости мало — надобно разум большой иметь и ведать, когда, пошто и какую хитрость применять, а тем паче в больших государевых делах и в делах с иноземными державами. Надобно нам с тобой много подумать о крепкой боярской думе для государя, о крепких и дельных дьяках и подобрать умелых и верных воевод. Наметить такого митрополита и других духовных советников, которые могли бы твердой рукой править церковью и вовремя подать полезные советы государю. Яз люблю внука Димитрия, яко и ты, — ласковый он, душой чист, книжен, но в делах житейских слаб, а кроток так, что могут его мухи залягать…
Иван Васильевич горестно вздохнул и добавил:
— Жаль мне его, погибнет он, яко хрупкий цветок полевой…
— Мы с тобой, Иван Василич, много разумеем инако, чем церковь православная; от сего, мыслю, наиглавные трудности дел наших, — молвил Курицын.
— Но, Федор Василич, народ и церковь злей восстанут против нашего разумения веры, чем против латыньской ереси и магометова поганства, — сурово молвил Иван Васильевич. — Нам же спорить с народом нельзя, не то распри народные и церковные такую смуту посеять могут, что все враги наши на смуте сей, яко на победных конях, въедут на Русь, разорят, сокрушат государство наше, которое с трудом и усилием великим отцы наши, деды и прадеды воздвигали, да и мы сами по мере сил своих ныне крепим.
— При нас, государь, — можно бы еще сие преодолеть, — заметил Курицын, — но при двух твоих наследниках престола от еретиков и от греческой веры может случиться то, о чем ты пророчишь. Посему яз с тобой даже и на большее согласен, сиречь на наше отступление от нашего разумения веры. Чаю яз, как и ты сам, когда Русь спасена будет от смуты и гибели, при наших внуках или правнуках, при новом мудром государе может наше разумение веры восторжествовать, победив народную темноту.
— Верно, Федор Василич. Верно ты, друг мой, все рассудил. Вся трудность в наследниках и в распрях с церковью, а не в хозяйстве. Смуты же пойдут на Руси, распадется она. А яз, Феденька, далеко не успел все нужное сотворить. И Киева и Смоленска Руси не вернул, а впредь нужно и все русские земли воссоединить, все, которые лежат от Устьюга и Вологды до побережий Студеного и Варяжского морей, и те земли и степи, которые от нас на полдень лежат, до устья Дуная и до самого Крыма, и старорусскую Волынскую землю, и иные земли, которые еще за Литвой и Польшей остались, и многие еще земли, которые лежат меж Волгой и Камой и Каменным поясом, а также и земли, которые идут от Нижнего города по левому берегу Волги до самого Хвалынского моря. Когда же Русь сего достигнет, то сможет все свои рубежи сомкнуть с немецкими и фряжскими государствами на всем западе и торговать с ними из своих рук, а не через Ганзу.
Государь замолчал. Молчал и Курицын. Разногласий у них ни в чем не было. Вдруг руки государя стали дрожать.
— Все мы решили, Феденька, — заговорил он с волнением. — Токмо о наследнике не решили, а придется, Феденька, нам с тобой по живому сердцу собя ножом резать.
Курицын побледнел и прошептал:
— Так, выходит, Василья на пресол сажать?!
Федор Васильевич беззвучно всхлипнул и добавил:
— Ведь Митенька-то наш не сможет тобе, государь, норовить… Такая уж природа его, как ты верно сказывал.
Успокоившись, он сказал:
— Друг и государь мой, Иван Василич, надобно, чтоб у руля государева корабля истинные сыны отечества были из верных тобе бояр, воевод и дьяков, и служили бы они отечеству, как мы сами с тобой Руси служили и яко Михайла Плещеев служил, и преемнику бы твоему на сем крест целовали. Токмо все сие хоронить надоть в великой тайне.
— Сие первее всего, — подтвердил государь. — Ну, прости, Федор Василич, утомил яз тя, ухожу, но о своем завещании с тобой буду советоваться. Еще наведаюсь. Будь здрав…
Простившись с дьяком Курицыным, Иван Васильевич вернулся к себе. Войдя быстро в свой покой, государь заметил, что сын Василий, сидевший за столом, смутился, быстро схватил со стола одну из грамот, бросил ее в ящик и задвинул его.
— Не спеши, Василий, — сказал резко государь, — после моей смерти все пересмотришь!
Василий Иванович хотел было спрятать и другие грамоты, но не решился.
Иван Васильевич, не говоря ни слова, вышел, а Саввушка остался возле стола.
Василий Иванович очень хотел спрятать одну важную грамоту, читанную им при входе отца, но не решался сделать этого. Он протянул было руку к нужной бумаге, но быстро отдернул ее назад, увидев перед собой обнаженный кончар с широким, обоюдоостро отточенным лезвием. Он злобно крикнул Саввушке:
— Приказываю тобе взять сию грамоту и положить в стол государя.
Саввушка спрятал кончар в ножны.
— Прости, княже Василь Иваныч. Ништо никому не дозволено брать со стола или в столе государя всея Руси, даже и мне, его телохранителю.
Дверь отворилась, и вошел государь. Угадав обстановку, Иван Васильевич усмехнулся и сказал сыну:
— Не гневись, сыне, на Саввушку, он так же и твой стол стеречь будет, как мой, и жизнь твою будет охранять, как и мою охраняет, а сей часец пойдем матерь нашу навестим — худо ей, баил мне дворецкий.
И, обратясь к дворецкому, государь, выходя из покоев, добавил:
— Ты, Петр Василич, ежели придут ко мне по судебным делам, пришли за мной Саввушку.
Войдя к супруге своей в опочивальню, пропитанную запахом лечебных трав и курительных свечей, увидел он княгиню Софью на постели, освещенную ярким весенним светом, падавшим из широкого окна. Лицо ее было бледно-желтого цвета, отекшее, а сама она горой возвышалась на постели и тяжело и сипло дышала. Говорить она не могла, но как-то необычно испуганно и жалобно поглядела на мужа.
У Ивана Васильевича дрогнули губы и щеки. Он склонился к ее изголовью и, погладив по все еще пышнам волосам, поцеловал в пробор, сказав на ухо:
— Помоги тобе Господи, страдалица!
Софья Фоминична поцеловала руку мужа и заплакала, невнятно проговорив:
— Тяско мне, Иване, тяско…
Василий Иванович подошел к матери, брезгливо прикоснулся губами к ее руке и быстро отошел к дверям.
Иван Васильевич перекрестился на кивот и на цыпочках стал выходить из опочивальни. Он видел, как Софья Фоминична хотела поднять голову, чтобы взглянуть на него, но не смогла, и плач ее перешел в беззвучное рыдание.
Вернувшись в свой покой, Иван Васильевич увидел за своим столом внука Димитрия.
— А, ты, Митя! Здравствуй! С чем пожаловал? — спросил государь.
Глаза юноши наполнились слезами, и он печально молвил:
— С печальной вестью к тобе, государь!.. Днесь прискакал гонец из Рязани, привез извещенье: бабка Анна Васильна, сестра твоя, нежданно-негаданно в одночасье преставилась…
Иван Васильевич подошел к Димитрию, ласково положил ему руку на плечо и негромко сказал:
— Не зря приезжала Аннушка. Сердце ее чуяло нашу разлуку…
Государь с печалью смотрел на открытое, светлое лицо внука, из глаз которого текли по щекам неудержимые слезы, и сказал совсем тихо, целуя его в лоб:
— Довольно, Митюша, сим не поможешь… Ну, а как судебные дела у тобя?
— Дела пошли трудные, государь, даже с бунтами и драками, до кольев доходит… Народ озлобляется и против церкви и против государя. Бают, что ты народ-то на растерзанье жадных попов и вотчинников отдал. Так вот и есть, государь, по спорному делу Симонова монастыря с крестьянами Пахорской волости. Монахи правят своевольно распашки крестьянских земель. Крестьяне подали в суд, доказывая, что земли у них тяглые, черные, государевы, а не монастырские, а монахи доказывают, что спорные земли за монастырем по обмену с дедом твоим, Димитрием Иванычем, а меновая грамота погорела в суздальский пожар. Свидетели-знахари от Пахорской волости целуют крест, что сии земли черные, тяглые. Другое спорное дело — о захвате старцем Симонова монастыря Антоньевской пустоши, деревень Тенетилова, Исаевой и других. Тяглый крестьянин Гридька Голузнивой целует крест на том, что сии земли суть черные, тяглые, великокняжеские, а не монастырские. Старец же Семен говорит, что все земли сии или куплены монастырем, или пожертвованы ему яко задушье, токмо купчие и задушные грамоты о сем погорели в пожаре. Посему яз слушал токмо свидетельства знахарей от обеих сторон из деревенских старожильцев после присяги их с крестоцелованьем. Третье спорное дело — крестьян Залесской волости с Троице-Сергиевым монастырем за владенье Залесской волостью, которую крестьяне считают тоже черной, тяглой, а не монастырской; старец же Касьян от Сергиева монастыря представил на сию землю купчую токмо без печати. И яз все три дела хочу решить в пользу крестьян.
Иван Васильевич нахмурился и молвил с досадой:
— Сколь разов яз тобе сказывал, а ты все в толк не возьмешь. Ныне мы, Митрий, за православную церковь в Литве бьемся, нельзя же православную церковь нам самим на Руси теснить. Папа рымский без того объявляет нас безбожниками, а узнает про то, как мы свою церковь утесняем, напишет послание ко всем православным и прочим церквам, что «государь московский винит рымскую церковь и Литовское государство в утеснении православия, а сам у собя на Руси теснит православную церковь, чего и поганые татары не деяли…»
— Пошто же ты сам церковные вотчины отбирал и топерь хочешь отбирать? Почему задушье запретил давать? — спросил внук.
— Ты, Митя, в шахи играть гораздо умеешь. Посему знать должен, что всякому ходу свое время. Надобно такое время выбрать и такой ход изделать, дабы шах сам сдался, как мне сдался митрополит Симон и сам благословил церковные и монастырские вотчины испоместить в новгородских землях для испомещенья дворян с их слугами и воями.
— Но, дедушка, ведь и волость может воев давать? — возразил Димитрий.
— Ничего ты не разумеешь! — промолвил с досадой Иван Васильевич. — Ведь войско-то у нас ныне постоянное. Ведь мы воев не по разрубу берем, а у военных помещиков. Нам вои ныне, как и воеводы, — преж всего служилые люди. Должны они ратному делу непрестанно учиться и с младых лет служить в полках все время, дабы готовыми быть на всяк день и час и ратное дело разуметь, а не токмо подати платить. В малом поместье у дворянина его люди — все вои, а пашенные люди — токмо старики да непригодные к ратному делу мужики и женки. Да опричь того, служилые дворяне будут холопов наймать, а холопы потом у них крепостными станут, и смогут они трехпольное хозяйство вести, которое невмочь крестьянину тяглому, черному.
— А как же ты, государь, монастырских пашенных людей от попов потом возьмешь, яко воев, в полки? — снова спросил внук.
— Вижу, не разумеешь дела, Митрий! — уже с нетерпеливостью заметил государь. — Брать воев по разрубам при постоянном войске не надобно… Много раз приказывал яз тобе: изучай науку государствования, для сего беседы веди с дьяком Федором Василичем и у меня о всем расспрашивай, а тобе сие нелюбопытно. Баил ты токмо с матерью о вере и о прочих небесных делах, а о земных забывал. Не гораздо сие для государя. Вот и неправо мыслишь топерь, когда земные дела решать надобно. Матерь твоя попрекала меня, что яз к православию вернулся, суеверий церковных придерживаюсь… Побай еще раз о сем с Федором Василичем. Он верный друг и главный помощник наш. Решения же судебные утре принеси мне на утверждение, ибо решения яз свои дам. Вот и разумей, Митя, как распри за веру в чужой земле иногда на наши решения у нас влияют. Ежели в Литве мы обороняем православие, то и у собя притеснять православную церковь не можем, ибо война у нас с Литвой и православные литовцы, увидя, что мы у собя тоже тесним православную церковь, не будут свою паству подымать против князя литовского. А сие нам ущерб…
В канун вербной субботы, седьмого апреля тысяча пятьсот третьего года, у государя Ивана Васильевича была беседа с сыном Василием Ивановичем после проводов многих иноземных послов, уехавших в этот день из Москвы.
В беседе принимали участие бояре Ховрин и Захарьин-Кошкин, воеводы князья Василий Холмский и Василий Щеня-Патрикеев и дьяки посольского приказа Афанасий и Иван Курицыны, сыновья недавно умершего Федора Васильевича.
— Вот, сыне мой, бояры и воеводы! — обратился ко всем Иван Васильевич. — Николи еще за един день у государя московского столько много послов иноземных не бывало, как ныне: от папы рымского — легат, кардинал Регнус; от Польши и Литвы — паны Петр Мишковский и Станислав Глебович со товарищи; от Ливонской земли — Иоханн Хильдорп; от Угорского и Чешского королевства — Сигизмунд Сантай, да писарь дочери моей, Елены Ивановны, Иван Сапега. И все они об одном молят: о мире с Русью и о помощи нашей им против турок. Все почуяли силу руки русской. Все они ранее токмо грозили нам, ворогам же нашим тайно помогали, а ныне нам совсем другие песни поют. А пошто? По то, дабы в добром пожитье со всеми соседями быть, надобно прежде крепко их побить.
Иван Васильевич весело усмехнулся и продолжал:
— О сем у всех и топерь твердые памятки есть: у орданцев — Угра; у свеев — Саволакс и Каяньская земля; у Польши и Литвы — Ведроша; у Ливонской земли — Дерпт и Гельмет, где разбил ливонские полки князь Данила Щеня-Патрикеев, а у папы рымского доходы отняли — Ганзу из Руси выбили. Страх там у всех пред Русью. Ранее Польша и Литва не желали нас даже «государями всея Руси» назвать, а ныне вот пишет в верющей грамоте дщерь моя, королева польская и великая княгиня литовская, величает меня не токмо «государь всея Руси», но и «великий князь Пермский, Югорский и самодержец царства Казанского»! Король же данемаркский в договоре со мной именует меня: «русский император, могучий государь всея Руси». Узнали они топерь цену Руси, и даже сам папа рымский у нас помощи покорно молит против султана турского. Когда же Русь еще богаче и сильней станет, не мы сим державам послушенствовать будем, а они вместе с рымским папой послушенствовать нам будут, как послушенствуют нам топерь Казанское царство и Менглы-Гиреева орда…
— А пошто так стало, государь, — сказал боярин Ховрин, — по то стало сие, что великий князь московский все другие великие княжества под руку Москвы покорил, превратил их в своих служилых князей, сначала через татарскую дань и выходы Орде, а при тобе, государь, через постоянное войско твое под руку твою покорились они после разгрома Орды…
— Смирение Новагорода и Казани, великие победы постоянного войска над внешними ворогами, как ты, государь, сам сказывал, — начал было набольший воевода князь Василий Холмский.
— Так-то оно так, — возразил Ховрин, — верно сие. Везде на ратном поле у нас победа. Вольным царством Русь сделали, токмо вот на самой вольной Руси нестроенья пошли меж вотчинниками, меж помещиками и холопами, а пуще того у холопов с монастырями нестроенья до бунтов доходят.
— Истинно так, — добавил дьяк Василий Далматов, — после грамот о юрьеве дне холоп до земли жаден стал, сам пахать хочет, а с чужих земель бежит. Посему не хватает рабочих рук и у монастырей, и у вотчинников, и даже на некоих черных государевых землях.
— Мало бегут токмо от испомещенных ратных людей, — заметил набольший воевода, — ибо холопы сих помещиков поверстаны в постоянное войско и судят их вельми строго за побег из поместья, яко за побег с ратного поля… Их и бьют, и мучают, и заковывают в цепи…
— Зато оброки у ратных помещиков легче — всего два: хлеб сжать да сена накосить, — пояснил набольший воевода.
— Холопы никогда не жили все одинаково, — заметил государь, — и никогда жить одинаково не будут. Все зависит от числа работников и умельцев в семье на разные подсобные заработки. Яз видел сам крестьян на побережье Варяжского моря, в Ямском погосте. Хлеба там мало сеют, больше болотной железной руды добывают да кузнецким ремеслом займаются, или рыбу ловят, лен-долгунец сеют, живут все по-разному: кто богаче, кто беднее. Да о сем не государева забота. Всяк Еремей про себя разумей, а государево дело — обо всех заботиться; защищать государство от ворогов иноземных, от нападений и грабежей, суды судить…
При этих словах в покой вбежала младшая дочь Ивана Васильевича, Дунюшка, выкрикивая с плачем:
— Государь-батюшка, поспеши!.. Матерь наша отходит…[172]
Все растерянно встали со своих мест, а государь, побледнев, с трудом поднялся и снова сел, воскликнув в недоумении:
— Ишь, ноги-то совсем не идут!
Сын государя Василий Иванович и его зять — молодой князь Василий Холмский — подбежали к Ивану Васильевичу и, взяв его под руки, повели в покои к Софье Фоминичне…
Прошло более двух лет. Государь поправлялся с трудом, походка у него была еще неверной, а руки начали дрожать сильней, чем прежде. Все же он не прекращал забот своих о наследнике престола и об укреплении Руси, хотя и делал все это через силу.
В начале тысяча пятьсот пятого года государь призвал сына, Василия Ивановича, и сказал:
— Сыне мой, чую яз, как силы мои уходят. Мы уже с тобой порешили о женитьбе твоей на русской девице, дабы на престоле русском была русская государыня и не могли бы чужеземные государи через жену твою руку к Руси тянуть, как было сие при матери твоей. Помни, Василий, наиглавные наши вороги, которые навек с нами непримиримы, — рымский папа да кесарь германский. Оба они хотят нас под свою руку взять, но по-разному: папу блазнит превратить нас в польский улус, яко Литву, и через польского короля получать с нас дани-выходы и ратную силу, а кесарь германский хочет то же самое изделать с нами, токмо не через Польшу, а через немецких ливонских лыцарей. Сие все едино, ибо то из государств, которое будет стоять на месте Москвы и объединит под рукой своей все земли славянские, будет самым сильным государством во всем мире. Яз мыслю, мы, государи всея Руси, сумеем воссоединить все славянские земли вокруг Москвы скорее и крепче, нежели чужеземные государи смогут воссоединить сии же земли вокруг Рыма или вокруг священной германской кесарии. Еще об одном, кстати, скажу тобе: Казань и Цистрахан, когда будут тобой покорены, не зори их до конца, воевод своих там не сажай, а сажай царей татарских, покорных тобе во всем, дабы не бунтовали татары, а дани бы исправно платили и из лета в лето смирней и покорней тобе становились… Сыне мой, хочу свадьбу твою справить в середине старого бабьего лета, сиречь сентября четвертого. В Москве уже ждут твоего выбора сорок невест из самых знатных родов боярских и княжих. Выбирай любую и веди под венец. Сим браком мы род наш, с Ивана Калиты — великокняжеский, еще более продолжим на московском престоле…
Василий Иванович, выслушав отца, почтительно приблизился к нему, встал на колени и поцеловал полу шитого золотом кафтана.
В ночь на двадцать седьмое октября того же года больной Иван Васильевич почувствовал себя совсем плохо и на другой день не встал с постели.
Приоткрыв глаза, увидел он покой свой, сияющий от утренних лучей осеннего солнца, и сына своего Василия — нового государя. Пристально стал он разглядывать лицо сына, угадывая в нем что-то сухое, самовластное и хитрое, как у матери, злое, но все это было прикрыто ханжеством и лицемерием…
Почувствовав на себе взгляд отца, Василий обернулся и, увидя его строгие глаза, смутился.
— Ты не спишь, государь-батюшка? — спросил он и быстро добавил: — Там, в передней твоей, митрополит, духовник твой Митрофаний с благовещенским клиром, бояре.
— Нет, Василий, не сплю, — молвил Иван Васильевич вдруг окрепшим голосом, каким говорил на совещаниях с воеводами и дьяками. — И пока не уснул вечным сном, хочу тобе молвить о государстве, которое ноне в руки твои переходит. Владыки же с боярами подождут.
— Слушаю и повинуюсь, государь-батюшка…
— Так вот, — продолжал Иван Васильевич, — как и отец мой был на смертном одре, так и яз ныне на смертном одре. Помни, на одре сем и ты будешь и так же, как яз ныне, будешь готовиться ответ пред Богом доржать. Слушай же вельми с великим вниманием слова мои и запомни их.
Старый государь глубоко вздохнул и заговорил снова:
— Править государством есть наука разуметь пользы ему и предвидеть вред от своих и чужеземных ворогов. Как бы ни сильна была власть государя и войска его, погибнет государство, как Золотая Орда, если не пойдет по сему пути. Путь же сей изменчив вельми. Ныне татары нам — вороги, утре — друзья. Ныне немцы и поляки — друзья, утре — вороги меж собой. Ты же за всем сим следи, ибо и чужеземные государи также за всем следят и по своему разумению союзы крепят и войны ведут. Всякий истинный государь, мысля о благе своего государства, должен в путанице всех польз и вреда, своих и чужих, избирать всякий раз путь, своему государству наивыгодный. Ежели одному тобе сил не хватит зло пресечь, ищи ворогов у ворога своего, а с сими ворогами ищи союза. Татар мы татарами били, будем и немцев всех немцами бить. У собя на Руси главная опора государю — народ и церковь, которая имеет власть над народом и которая держит народ в руках страхом Божьим. Удельных мы били боярами да детьми боярскими, ныне же и бояр оттесним дворянством служилым, на которое токмо и нужно опираться.
Иван Васильевич помолчал и, видя, что сын слушает с должным вниманием и разумеет его мысли, обрадовался и улыбнулся.
— Буду все помнить, государь-батюшка, — горячо сказал Василий, — верю яз, как и все, в великую мудрость твою.
— Главное-то слушай, — продолжал Иван Васильевич уже слабеющим от усталости голосом. — Дела-то с народом своим у государя трудней, чем с иноземными царствами. Ежели верит тобе народ и добро ему от тобя, никакие вороги тобе не страшны будут. Восстанет же ежели народ на тобя, начнутся смуты, тогда конец всему и Руси самой… Гляди всегда намного вперед. Орду мы скинули, топерь главное — с немцами бороться да с ляхами. Воссоединить с Москвой все земли русские надобно: Киев, Смоленск, Червонную Русь, о чем яз ранее тобе уже сказывал.
Старый государь утомленно закрыл глаза. Василий Иваныч, думая, что отец отходит, встал, чтобы позвать владыку.
— Сядь, — тихо молвил Иван Васильевич.
Василий сел, лицо его было тревожно. Он думал о схиме.
Помолчав, Иван Васильевич чуть насмешливо улыбнулся и продолжал:
— Помни наиглавное: ищи поддержку у народа. Прошлый год последний раз был яз на охоте и встретил там старика матерого и могучего. Поклонился он мне и молвил: «Будь здрав, государь! Не признаешь меня?» — «Нет, — говорю, — токмо голос будто памятен». — «Ермилкой звать мя, кузнец твой, а потом пушкарь в войске твоем…» — «Ну, как живешь?» — спрашиваю. Помолчал Ермилка и сказал: «Как и все, государь. Токмо вот ордынский сапог скинули, — свой жать начинает…» Яз сперва его не уразумел и спросил: «Какой «свой сапог» и где он «жмет»?» Ермилка-пушкарь усмехнулся и сказал: «Какой свой сапог? А тот, что ныне мозоли натирает оброками да юрьевым днем… Здорово жмет новый сапог-то…»
Государь заметно побледнел и снова закрыл глаза. Василий Иванович вскочил и, подбежав к дверям, приказал слугам скорее звать митрополита и бояр.
— Беги борзо, — говорил он дрожащим голосом дворецкому, — скажи митрополиту: отходит государь…
В опочивальню вошли митрополит Симон с духовенством, князья, бояре. Служки церковные поставили аналой, принесли от Благовещенья большие подсвечники с зажженными лампадами и свечами.
Митрополит Симон поклонился государю до земли и стал молить неотступно:
— Прими, государь, святую схиму, как отец твой и все предки твои принимали со страхом Божьим…
Оживилось вдруг помертвевшее лицо государя, открылись его большие грозные глаза, как будто совсем здоров он стал, и, оглядев всех, сказал твердо:
— Пусть выйдут из вас вперед по левую руку мою бояре Михайла и Петр Плещеевы, Димитрий Ховрин, князь Данила Щеня, князь Василий Данилыч, зять мой, и дьяки Мамырев да Иван с Афанасьем Курицыны, оба сына Федора Василича. Ты же, отче Симон, и ты, сын мой Василий, приблизьтесь ко мне, встаньте с правой руки.
Государь помолчал и четко произнес:
— Сей часец ты, Василий, мне клянись, что верно служить будешь всей Руси святой, и перед лицом митрополита и перед всеми здесь стоящими крестоцелованьем клятву сию укрепи.
Возвысив голос, он продолжал, обратившись к боярам и князьям, стоявшим по левую руку его:
— А вы клянитесь предо мной, что будете сыну моему верно служить и помогать, как мне помогали. А ежели, — добавил он грозно, — кто клятву сию нарушит, тот мое предсмертное благословение сим обратит в проклятье…
Митрополит Симон принял крестоцелованье от великого князя Василия, от бояр, князей и дьяков и опять с глубокими поклонами начал умолять Ивана Васильевича принять схиму.
Государь, приподнявшись на локтях, произнес резко:
— Все дни живота моего был яз государем и пред Господом моим хочу предстать государем, не монахом. Не хочу яз заслониться схимой, яко струфокамил-птица в предсмертном страхе прячет главу под крылом своим…
Сомкнув вежды и тихо опустившись на подушки, государь изронил последний вздох.
28 ноября 1953 года, Москва