Вернувшись к себе домой, в утопающий в садах городок в Карпатах, Иван Стефурак сделал вид, что ничего такого серьезного львовские хирурги у него не нашли, что вот он еще некоторое время побудет на больничном листе, а там и к работе приступит. А пока, чтобы не скучать без дела, приведет в порядок сад: ведь давно-давно, знают соседи, собирался он это сделать, но как-то все руки не доходили. Да и время нынче самое подходящее: урожай собран, осень на дворе. Вон и вся земля в саду покрыта опавшими листьями, зазолотились отроги Карпат, журавли собираются в косяки, летят в теплые края.
Жену-то свою Ганну ему на первых порах удалось обмануть. А соседи, от которых его справа и слева отделял только забор из скособочившихся реек, в особенности Ольга Васильевна, обо всем догадались сразу: тяжелую болезнь выдавала сильная худоба Ивана Стефурака, землистый цвет его лица, — с этой болезнью здесь, среди гор, тоже успели хорошо познакомиться в последние годы.
В саду Стефурак первым делом срубил яблоню, пораженную грибком. Чем только он не лечил это дерево, — ничего не помогло. А яблоки на нем были крупные, сладкие, пожалуй, лучшие в саду.
«Вот так бывает и с человеком, — пришла ему в голову невеселая мысль, — ума палата, все спорится в руках, а спасти нельзя! А вообще… жизнь несправедливая штука!»
Срубил и дерево, на котором росли твердые как камень, кисловатые груши. (Еще перед поездкой во Львов продал дерево в артель резьбарей за семьдесят целковых.) «Иной человек тоже вроде этого дерева, никакой пользы от него людям», — подумал он. И корни даже выкорчевал. Взамен посадил грушу-однолетку. Чтобы она хорошо укоренилась, росла стройненькой, привязал ее к жердям, воткнутым рядом.
Потом с лестницей на плече Иван Стефурак ходил по саду, придирчиво осматривал каждое дерево, спиливал высохшие и обломанные ветки, собирал большие и малые подпорки, разбросанные повсюду чужими людьми, когда в его отсутствие они похозяйничали здесь, снимая урожай.
Приведя сад в порядок, он свалил забор, с трех сторон символически отгораживавший его от соседей. Это ему удалось легко, благо столбы, на которых держался забор, давно сгнили. И столбы, и рейки он снес на берег находившейся недалеко от дома широкой и глубокой канавы, сложил в пирамиду: быстрее высохнут, легче будет сжечь.
И тут на несколько дней Стефурак свалился, отдышаться не мог от невыносимых болей в животе. Он-то не знал, что операция, которую ему сделали во Львове, состояла в том, что ему разрезали живот и тут же зашили: поздно было лечить.
Ганна думала, что он надорвался от чрезмерных трудов, и надеялась поставить его на ноги усиленным или «дробным питанием», как посоветовала ей Ольга Васильевна. Она готовила его любимые вареники, голубцы, чуть ли не каждый день резала по кролику. Но Стефурак ни до чего не дотрагивался. Его тошнило от одного вида пищи. Он только лихорадочно курил.
И тут впервые в душу Ганны закралось подозрение о его болезни. Она со слезами побежала к соседям. Те только горестно покачали головой. Чем они могли ей помочь?
Но через несколько дней, когда боли утихли, Стефурак поднялся с постели. Ганна пыталась уложить его обратно, но он проявил удивительное в его положении упорство, даже оттолкнул и грубо выругался, чем немало поразил ее. Такого она за ним не знала.
Взяв в сарае лом и лопату, Стефурак пошел в сад и принялся рыть траншею на том месте, где недавно еще стоял забор.
— Ты с ума сошел! — Ганна двумя руками вцепилась в лопату.
— Сошел! — Стефурак снова толкнул ее, глаза его гневно засверкали. — Ты лучше деньги, вырученные за фрукты, отнеси Павлюку. Пусть везет материал для нового забора. Он ждет, я договаривался с ним. Будем ставить сетку!
И, отбросив лопату, Стефурак взял лом. Тяжело поднимая и опуская его, задыхаясь, он стал долбить землю.
Ганна словно онемела от его слов. Обратиться к Павлюку? К этому разбойнику, до которого у Ивана так и не дошли руки? Не ослышалась ли она?..
— К Павлюку, говоришь? — все же спросила Ганна, пытаясь заглянуть ему в глаза. — Не путаешь с кем-нибудь другим?
— Именно к Павлюку! Только он сейчас может помочь! — И он грозно посмотрел на нее, а не отвел взгляд да, должен был ведь постыдиться!..
Тогда она поняла, что он и на самом деле сошел с ума, тяжело и безнадежно болен, торопится поставить новый забор.
Она выполнила его волю: набросила на плечи платок, побежала искать Павлюка. Нашла его на заречной стороне, где над обрывом заканчивали строительство туристского комплекса, не похожего ни на одно строение на сотни километров окрест, напоминающего своей формой растянутые и вздыбленные мехи гармони.
Подручные Павлюка уже на другой день начали возить к ним во двор булыжник, щебенку, песок, цемент. Правда, делали они это поздно вечером, а то и среди ночи, отчего ни Ганна, ни Иван не могли до утра уснуть. Потом шоферы на машине привезли полутораметровые толстые трубы, нарезанные автогеном.
Траншея, которую рыл и долбил Стефурак, хотя и медленно, но продвигалась вперед.
Как-то в субботний день к нему с утра пораньше стали собираться соседи. Пришли и двое сослуживцев, и два троюродных брата, очень редкие гости в его доме. Пришел и колыхающийся от жира всесильный Павлюк — в распахнутом пиджаке, надвинув кепку на глаза, сунув руки в карманы своих широченных штанов, дымя сигаретой. Таким его можно было увидеть везде. Монумент, а не человек!
Народ собрался на «помочь». На Гуцульщине хранили этот старинный народный обычай. Когда сосед или кто-нибудь из родни задумывал построить дом, погреб, изгородь или сделать другую трудоемкую работу, ему приходили помогать. Еще в недавние времена собирались и на уборку хлеба, и на сенокос.
Траншею, начатую Стефураком, продолжили молодые. Остальные же разделились на две группы. Одна — таскала доски, пилила, строгала, подгоняла их по длине и ширине и обшивала траншею. Другая — заваливала траншею булыжником, устанавливала в ней на равном расстоянии друг от друга железные трубы.
Иван Стефурак вместе с троюродными братьями замешивал и заливал цементом траншею. Опустившись на колени, он потом с мастерком в руке выравнивал быстро твердеющую массу. Трубы схватывало намертво. Теперь их никакая сила не могла бы сдвинуть с места.
Необыкновенно оживленным был в этот день Иван Стефурак. Радовала его дружная работа!.. Чему-то радовался и Павлюк. Раза два он на тачке привез камни, а так все балагурил и поучал народ, что делать и как делать. Правда, потом он ушел в сторонку, слонялся по двору и, как цыган, покупающий лошадь, оценивающе осматривал дом, сад, пристройки.
Все принимающие участие в «помочи», в том числе и молодые, к обеду сильно устали, еле передвигали ноги. Но, невзирая на это, от отдыха отказались, решили закончить работу.
Трубы установили в траншее к семи часам. Помылись, привели себя в порядок и лишь потом сели за стол. Без магарыча в такой день уходить не положено. К тому же Ганна наготовила кулеш и голубцы, на которые она была великая мастерица.
Стефурак поблагодарил за помощь, низко поклонился столу, обошел всех, со всеми чокнулся. Выпив и сморщившись, как от отравы, он попытался закусить. Но у него начался такой кашель, ему стало так нехорошо, что потом он уже весь вечер пил только минеральную воду «Буркут».
А после «помочи», пролежав день без движения, он снова встал и теперь принялся натягивать на трубы металлическую сетку. Это был тяжелый труд. Помогала Ганна, безропотно уже выполнявшая все его приказания. Иногда они работали до полуночи при свете двух многосвечовых лампочек, которые приходилось то и дело перевешивать с дерева на дерево. Провод за ними тянулся далеко в глубь сада.
Соседи печально наблюдали за ними — такое не часто увидишь! — и, тяжело повздыхав, снова шли спать, досматривать сны. Понимали: торопится человек. Только одна Ольга Васильевна, с которой близко дружила Ганна, приходила к ним посочувствовать, пыталась помочь, но они дружно прогоняли ее домой.
Натянув металлическую сетку, изодрав руки в кровь, Стефурак слег и больше уже не встал. Правда, за три дня до смерти он сделал еще одну попытку подняться, что-то там еще приколотить в кухне. Но Ганна не позволила. До того ли ему было? Последние силы оставляли его, ему уже не хватало воздуха, он задыхался.
— Ну как ты не понимаешь!.. — слабым, обиженным голосом, как ребенок, протестовал он, отвернувшись к стене. — Мне надо все успеть… Для тебя же, для тебя!..
Ганна напряженно смотрела на его кудлатую голову, еле сдерживала рыдания, хотя уже успела примириться с мыслью о его смерти.
Он, с трудом подбирая слова, продолжал:
— Чтобы потом… ни в чем не нуждалась… никого бы не просила…
— Ах, пропади тогда все пропадом!..
— Не скажи, не скажи… — задыхаясь, убеждал он ее. — Коротать век свой придется одной… Кому нынче нужны вдовушки?.. Сколько молодых и красивых…
— О чем ты, Ваня?.. Об этом ли мне сейчас думать?..
— О чем же, о чем же тогда?..
— Я пойду работать. Такую дуру везде возьмут.
А он свое:
— Кому в наше время нужны вдовушки?.. Сколько молодых и красивых…
Но не угадал Стефурак. За Ганной стали ухаживать уже на поминках!
Все крепко выпили. И самогону было много, — пили его и так, в чистом виде, и разбавляли вишневым, а то и малиновым соком, и водки хватало. Это как раз случилось во время повторного выступления директора конторы Гриценко, выступления уже «от себя». Гриценко своим сочным баритоном расписывал «чисто житейские» добродетели покойного Стефурака.
Ганна с горькой усмешкой слушала речь этого известного жулика, от махинаций которого так часто страдал Иван. Не Гриценко ли довел его до преждевременной смерти? Говорят же, что болезнь эта, как предполагают некоторые ученые, начинается на нервной почве.
Она отбросила чью-то руку, ласково гладившую ее по бедру. Повернулась — и увидела красную улыбающуюся рожу Павлюка.
Павлюк чуть ли не через день пришел свататься к Ганне.
Сложив руки на груди, она с тоской смотрела на прораба. Боясь скандала, пересудов, она сдержалась, не выгнала его. Но осуждающе сказала:
— Да ведь только еще начался траур. Нехорошо, нехорошо…
— Ах, все это предрассудки! — махнул он рукой. — Живем не в девятнадцатом веке!
Павлюк рисовал Ганне радужные картины. Переделает чуть ли не в дворец казавшийся ему таким ветхим ее домишко, снесет к чертям собачьим все эти сараи, кладовые и другие постройки, сколоченные неумелой рукой Стефурака. Взамен разобьет цветочные клумбы, поставит посреди ажурную беседку, где с нею, Ганной, вечерами будет чай пить с вареньем. Построит гараж на каменном фундаменте: пока там временно постоят «Жигули», потом очередь и на «Волгу» подойдет.
Она согласно кивала головой: он и снесет, и построит, и переделает. Она знала: Павлюк все может! Человек он сильный, властный, крутой, а главное — смелый в своих делах. Он умел так рассчитать постройку школы, или гаража, или какой-нибудь там мастерской как прораб местной стройконторы, что на «остаточки» еще возводил «левым путем» хороший домик, покрывал черепицей или цинком одну или две крыши, отгораживал несколько дворов, асфальтировал, опять же «остаточками», дворы или подъездные пути к ним.
Распалясь, Павлюк все фантазировал и фантазировал, сулил Ганне чуть ли не райскую жизнь в ее будущем сказочном дворце.
Она с испугом смотрела на него.
А он говорил и о саде, и о мебели — все должно быть другим в этом доме после Стефурака. Она, Ганна, должна начать новую жизнь, забыть старую. И забор у нее должен быть не из сетки, — эта мода уже выходит! — а каменный, в сажень высотой, плотно обсаженный с внутренней стороны елью, чтобы никто и носа не смог бы сунуть к ним во двор, чтобы никакие шумы не долетали до них с проспекта.
— Участок у тебя золотой! — говорил с восхищением Павлюк.
Да, думала она, участок у нее хороший. Он находился близко от центра и в то же время стоял в стороне от бурно строящегося проспекта с новыми, городского типа, домами и магазинами. А совсем ведь недавно еще это была обычная окраина маленького провинциального городка. На этой окраине находилась и церковь, и раскинувшееся вокруг нее кладбище, а вот теперь и они оказались в центре, и районная власть не знала, что с ними делать.
— Смешно в наш век научно-технической революции держать всякую там птицу и скотину! Пусть об этом болит голова у председателей колхозов! Читаешь газеты?.. На всех парах мчимся вперед и только вперед, к коммунизму! — говорил Павлюк. — А ты еще держишь порося и кроликов! С ко-ро-ва-ми все давно порасставались!
«Да, это правда, — думала она, — с коровами давно все порасставались. И с курами, и с гусями тоже. По-разрушили хлева и курятники и на их месте понастроили гаражи. Только на нашей небольшой улочке в двадцать домов появилось семь машин. И все новенькие «Жигули» и «Москвичи». Как разномастные коровы — и желтые, и серые, и коричневые…»
— Ну как? — донесся до нее голос Павлюка.
— О чем вы?
— Как о чем?.. Ты что, не слушала?
— Нет, Павлюк, не собираюсь я замуж… Поживу вдовой… — Негодующе посмотрела на него. — У самого ведь законная жена!
— Да с нею все в порядке! — радостно заговорил он. — Детей-то у нас ведь нет на почве жениного ожирения. Вес у нее знаешь какой? Сто тридцать семь килограммчиков! Все имущество останется ей, и отступные обещал…
— Нет, Павлюк, не собираюсь я замуж, — сказала Ганна. — У меня траур по Ивану Стефураку.
Все, что Ганна делала в первое время, оставшись одна, она делала в каком-то угаре, порой не отдавая себе отчета, плохо соображая. Завтракала и обедала где и как придется. Часто отлучалась из дому и пропадала то на берегу реки, то в ближних лесах, то забираясь в горы.
А вечерами перебирала вещи в шкафу или сидела над раскрытым сундуком. Подолгу разглядывала вышитые руками матери полотенца и наволочки. Не раз примеряла свое гуцульское платье, в котором лет десять назад ездила в Киев выступать с самодеятельностью местной керамической фабрики, на которой тогда работала. Могла подолгу просидеть не шелохнувшись над большой фотографией в рамке, где была снята вместе со всей группой после заключительного концерта. Все так были красивы на ней, в особенности женщины в национальных костюмах! Но и мужчины не уступали им в своих гуцульских шляпах с перьями, в вышитых кожушках, с топориками в руках… Пыталась вспомнить участников хора и танцевального ансамбля: имя, фамилию, прозвище, свое отношение к каждому из них. (Потом уже догадалась и платье водворить в шкаф, и фотографию в рамке повесить над кушеткой, сняв с гвоздя календарь.) Немало слез она пролила, когда достала с самого низа сундука тяжелые и толстые альбомы с фотографиями родных и знакомых, не в силах рассмотреть их даже за несколько вечеров. Решила: «Потом как-нибудь…» — и сложила альбомы на подоконнике. Но фотографию сыночка вытащила и положила отдельно. Это была выцветшая любительская карточка; снимал студент из туристской группы, повредивший себе ногу и пролежавший у них несколько дней. Снят Сереженька в саду на горке яблок-падалиц: улыбающийся, счастливый, в панамке, в одних трусиках. Ему и трех годочков не было, когда умер от скарлатины. «Сейчас бы он был большой, ходил в школу. Вдвоем нам жилось бы веселее. А то одна, как былинка в чистом поле. Ни мужа, ни сына!» — запричитала она.
Оставив сундук раскрытым, а вещи — разбросанными по всей комнате, она принималась перебирать посуду, все лишнее унося в коридор, чтобы потом совсем выкинуть или же отнести в кладовку, которая у нее была устроена под лестницей, ведущей в мансарду.
Но, при всех этих отвлечениях и попытках занять себя чем-нибудь, общение с Павлюком не прошло для нее бесследно.
После третьего или четвертого его прихода она подумала: «Да, ни к чему мне теперь, одинокой женщине, ни огород, ни боров, ни кролики. Проживу и так». Она уже в какой-то мере свыклась со своей вдовьей судьбой.
По хорошей цене и с большой охотой у нее взяли откормленного борова в кооперативе: впереди была зима, мясо всем нужно. Весил боров что-то около ста сорока килограммов. Потянул бы он, конечно, и больше, если бы Ганна в последнее время не кормила его от случая к случаю. Поголодали у нее и кролики. За борова по двадцать копеек за килограмм живого веса сверх тарифа ей надбавил присутствующий при этом мясник, он же заведующий кооперативным магазином Микола Андрусяк. Помогая приемщику подсчитать причитающуюся Ганне сумму, он при этом очень выразительно посмотрел Ганне в глаза.
Но Ганна, сжав губы, ответила ему испепеляющим взглядом, — она очень хорошо знала этого Андрусяка! — сгребла деньги с прилавка и ушла, хлопнув дверью.
Отвязалась Ганна и от кроликов. Их было что-то около сорока штук. Она всегда путалась, пересчитывая этих прожорливых зверюшек. Отдала их за бесценок вместе с тремя добротными клетками.
Иван очень любил крольчатину, говорил, что она лучше курятины. Но Ганна не ела, брезговала.
Соседки спрашивали:
— Ганна, ты с ума сошла, все разоряешь, как жить будешь?
— Вернусь на фабрику, буду работать, — отвечала она.
— Трудно будет на одной твоей зарплате, — говорила Ольга Васильевна.
— И по вечерам что-нибудь буду делать.
Все радовались: портниха она была неплохая.
— Ой, милая, возьмись-ка ты лучше за шитье! — советовала Ольга Васильевна.
— Если, конечно, не вернусь в самодеятельность, на фабрике все равно не дадут покоя! — уклончиво отвечала она, твердо еще не решив этого вопроса для себя.
А Павлюк продолжал навещать Ганну. Он не терял надежды.
И каждый раз она отсылала Павлюка к его собственной жене.
Уходя, он спрашивал:
— Значит, ты всерьез?
— Всерьез.
— Не верю!
И снова приходил, фантазировал, предлагал, обещал, клялся.
— Нет! — говорила она.
Он не обижался и не возмущался. Он смеялся! Он не мог поверить, что она отказывается всерьез. Думал, что она ломается. А Ганна отказывалась всерьез. «Дуре подвалило счастье, а она не понимает! Где ты еще найдешь второго Павлюка?» — хотелось ему кричать, когда он уходил от нее.
Когда он пришел еще раз, Ганна не открыла ему дверь. С не присущей ей твердостью она сказала: «Нет!»
Судьба у Ганны складывалась, как и у многих других вдовушек. Оставшись одна, она сразу обрела свободу и независимость. Она теперь могла встать, когда захочет, есть, что захочет, пойти, куда захочет. Никаких согласований и запретов!
Имея много свободного времени, она как-то непроизвольно стала следить за собой, разборчивее одеваться, а потому хорошела с каждым днем.
К тому же Ганна перестала вести двойственную жизнь полукрестьянки-полугорожанки, когда разделалась со всем своим хозяйством. Она быстро приобретала все навыки городской женщины. В ней эти перемены были разительны. Секрета тут не было. Горожанкой она всегда была, хоть и жила в небольшом городке, затерянном среди карпатских гор, далеко от столиц. Полукрестьянкой-полугорожанкой она стала из-за Ивана. Часто он объявлял войну какому-нибудь хапуге или бюрократу, начинал вести с ним тяжбу, уходил с работы. Вот тогда-то большим подспорьем в семье становились и огород, и кролики, и сад, и поросенок. Уже через три года после замужества она закрылась в четырех стенах, ушла из самодеятельности, где часто пропадала вечерами (Иван к тому же стал сильно ревновать), перестала общаться с подружками из хора и вообще посещать Дом культуры керамической фабрики.
Не угадал Иван Стефурак судьбы своей жены. Думал, что она будет век вековать в тоскливом одиночестве и в нужде. Она же всячески отбивалась от женихов. Иногда даже взрывалась, дерзко спрашивала: «Вам нужна кухарка?.. Прислуга?..» Храбрые сами приходили, трусливые посылали сватов.
Ганна никак в первое время не могла понять, почему она нравится мужчинам. «Красавица, что ли, я какая?» — думала она, внимательно разглядывая себя в зеркале, и недоуменно пожимала плечами. Никогда прежде она об этом не задумывалась.
Нет, красавицей она не была, но и дурнушкой ее не считали. Была симпатична в свои тридцать пять лет, скромна, мягка в обращении, женственна.
На молодых и красивых как раз нынче мало кто обращал внимание. Прошла мода на восемнадцатилетних, которых еще недавно расхватывали в жены и люди намного старше возрастом. Не потому ли городок был полон расфуфыренными девушками?.. Разумеется, это еще происходило оттого, что и молодые парни поздно стали жениться, не желая обременять себя семейными заботами. Но люди пожилые, вдовцы и холостяки, надумавшие жениться, теперь главным образом охотились за невестами в возрасте тридцати пяти — сорока лет. И разведенные, и собирающиеся по той или иной причине уйти из семьи, чтобы вскоре обзавестись новой, тоже искали невест в этом же возрасте.
Охотнее еще брали жен с пяти-, шестиклассным образованием, неработающих. К сожалению, таких становилось все меньше: многие заканчивали десять классов, а потом рвались в институты, в университеты, уезжали.
Может быть, в больших городах все осталось по-старому, а в провинции многое изменилось за последние годы. И в вопросах брака тоже. Тут, конечно, прежде всего действовали экономические факторы: люди стали лучше жить, больше зарабатывать. Снова в почете оказалась жена-хозяйка, жена-мать.
Ганна по всем статьям отвечала новым требованиям, новой моде. Среди ее женихов было много вдовцов.
Раньше она думала, что на свете одни вдовушки, вдовцы — редкость. Но, оказывается, что и вдовцов хватает. Жен ведь хоронят без речей, музыки и некрологов, а потому об их смерти мало кто слышит и знает.
Сватались к Ганне и «женатики». И среди них Сергей Петрович Деленчук, преподаватель местного сельхозтехникума. Это был немолодой и к тому же с виду несчастный человек. И лицо у него было какое-то помятое, не в меру обросшее, и выгоревший на солнце коричневый костюм сидел мешком, точно он всегда спит в нем.
Ганна с некоторых пор перестала приглашать женихов в дом. Чаще всего она с ними разговаривала на остекленной веранде, на виду у всех соседей. С Деленчуком же беседовала во дворе, прохаживаясь с ним взад и вперед по цементной дорожке.
— Вы, Ганна Степановна, должны меня спасти, — после долгих извинений и представления, длинного разговора об общих знакомых вдруг трагическим голосом произнес Деленчук и сделал каменное лицо.
— От чего же?.. Или от кого же?.. — участливо спросила Ганна.
— От жены, жены моей!.. Тиранит, хоть лезь в петлю!..
— А-а-а… Вы хотите у меня найти убежище? — Ей вдруг стало смешно. — А законная ваша жена возьмет и убьет меня.
Ее слова потом чуть ли не оказались пророческими.
— Нет, нет! — энергично запротестовал Деленчук. — Она оставит меня в покое, как только я оставлю ей квартиру. Живем мы не в собственном доме, в коммунальном.
— Не гожусь я в спасительницы, — с грустью глядя на Деленчука, ответила Ганна. — Да и замуж снова не собираюсь.
У Сергея Петровича был такой убитый вид, что она его пожалела: несчастный человек!
Он ушел, низко раскланиваясь, оборачивался и снова низко раскланивался…
Однажды, когда Ганна увидела у ворот какого-то очередного жениха, внимательно сличавшего адрес ее дома с записью на бумажке, она в страхе вбежала на веранду, накинула на голову платок, схватила пальто и, одеваясь на ходу, через соседский двор выскочила на улицу.
Дело шло к вечеру, она походила по отделам вновь открытого большого универмага, равнодушно рассматривая и готовое платье, и посуду, и мебель. И вдруг ее осенило: «Пойду к Николаю Ивановичу!»
Когда Ганна пришла в Дом культуры керамической фабрики, то еще внизу, в раздевалке, до нее донеслось глухое нестройное пение хора.
«Разучивают что-то новое», — подумала она и стала подниматься по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. Но тут же, правда, подосадовала: «Надо бы помнить, что по понедельникам у Николая Ивановича репетиция, а вот забыла!»
Ганна некоторое время походила по коридору, рассматривая фотовыставку, потом всякие диаграммы, посидела на скамеечке, сама не зная, чего дожидаясь. Тут, к ее счастью, из зала на цыпочках, осторожно прикрыв дверь, вышла Любка-ветеран, как все ее звали в самодеятельности. С этой Любки-песенницы все и началось здесь: все стали петь и плясать, хоровая группа всегда брала первые призы по району. Теперь-то, правда, Любка не пела, охрипла сильно, но что-то еще поделывала в самодеятельности по хозяйственной части.
Хотя Любка была лет на пятнадцать — двадцать старше Ганны и других хористок, но для всех она всегда оставалась Любкой, и Любой ее никто не звал. Это старило бы ее. А она любила молодиться, это все знали и поощряли ее.
Они обнялись, расцеловались. Как же! Лет десять назад вместе пели в хоре, вместе ездили в Киев. Это уже было какое-то «киевское братство»: такую поездку забыть невозможно. Это уже на всю жизнь!
Любка своим охрипшим, но все же певучим голосом, расплывшись в широкой улыбке, сказала:
— Знала, знала, что рано или поздно вернешься в хор. Кто раз отведал этой отравы, тот уже навсегда ходит отравленный… даже не знаю чем! — и раскатисто рассмеялась. — Как я! И не надо ходить, никто не просит, а хожу!
— Да, думаю вернуться, — печально сказала Ганна. — Времени свободного теперь у меня будет много.
— Слышала, Ганюся, потеряла ты своего Ивана, — в тон Ганне сказала Любка.
— Вот и хожу как потерянная, — опустила глаза Ганна.
— Ничего, — бодро ответила ей Любка, — в хоре найдешь много друзей!
— Но только хочу проситься не в основной, а в тот, новый, который, слышала, набирает Николай Иванович.
— В старушечий?
— Да… У них и репертуар больше подойдет для меня. Мне теперь что-нибудь скорбное, протяжное, стародавнее. Свое задорное и молодое я уже отпела и отплясала. И возраст не тот, не смогу часто разъезжать по району.
— Трудно со вторым этим хором, — посокрушалась Любка. — Сегодня, смотришь, твоя бабка соловьем заливается на репетиции, а назавтра — у нее печень, радикулит, еще какая-нибудь хвороба одолеет. Вот и поработай с таким составом!.. Николай Иванович думает хор сделать смешанным, чтобы там пели и старики, народ этот к тому же более свободный от дел… Вот, кстати, идет и староста этого хора, Федор!
В конце коридора показались двое мужчин, о чем-то беседуя. Вот они остановились…
— Который он? — спросила Ганна.
— Стоит справа.
— Фабричный?
— Нет. Резьбарь. Сидит дома и режет свои штучки-дрючки. Все мы думали, что после смерти жены бросит хор, а он только ушел из первого во второй состав, в твой, старушечий… Слышала, в прошлом году свалился автобус у Хомутова, в гололедицу?.. Погибло семеро… Вот среди них была и его жена. Осталось трое детей…
Распрощавшись с собеседником, Федор хотел было пройти в зал, но Любка поманила его пальцем. Какой-то матросской, покачивающейся походкой Федор подошел к женщинам, поздоровался.
Тут-то Любка и обрушила на бедного Федора все, что знала о Ганне, горячо рекомендуя ее в состав хора. Раскрасневшаяся от стыда Ганна пыталась остановить Любку, но куда там! Надо было знать Любку. Доброта ее не имела границ.
— С такой рекомендацией только в первый состав, — строго ответил Любке Федор. — К тому же она там пела! Дождитесь Николая Ивановича, — сказал он, обращаясь уже к Ганне.
— Да только начали репетицию! Теперь это затянется до десяти! — взмолилась Любка, взяв Федора под руку.
Он спросил у Ганны:
— А что вас снова привело в хор?
— Обстоятельства, — ответила Ганна и прямо посмотрела ему в глаза.
Он их отвел. Достал из внутреннего кармана надвое сложенную тетрадку, карандаш. Записал ее имя, фамилию, адрес, сказал, что переговорит с Николаем Ивановичем, просит зайти недели через две-три, потому что хор уезжает на гастроли по селам района.
— Зайду, — обещала Ганна.
Староста Федор ушел в зал, а Любка, теперь схватив за руку Ганну, сказала:
— Мужик он у нас хороший. Только смирный. Наши девочки никак не могут его растормошить.
— Уши у него только большие, — прыснула Ганна.
— И дети у него такие. Ушастые и лобастые!
— И еще чего-то его качает из стороны в сторону. Пьющий он?
— Да нет! Это от морской жизни. Ведь наш Федор действительную прослужил на флоте, потом еще три-четыре года сверхсрочно. Похлебал борщей на Черном море!..
На этом они распрощались и разошлись.
Сватались к Ганне и старые холостяки. Был среди них и мясник из кооперативного магазина Микола Андрусяк — тот, что совсем недавно так великодушно сделал ей надбавку в цене при покупке борова.
В свои пятьдесят лет он выглядел еще молодо, хотя успел нажить солидное брюхо при высоком росте. Физиономия же у него была наглая, бандитская.
Про себя Ганна давно называла мясника «бандеровцем». Для нее это было самое ругательное слово. Все бандеровцы ей казались вот такими. Когда Андрусяк разрубал баранью тушу, то ей чудилось, что он разрубает на части невинного человека. В их городке было много зверски убитых в годы войны.
Она редко, может быть раз в год, заходила в кооперативный магазин Андрусяка, предпочитая ему более дальний государственный, с молодым услужливым продавцом, который всегда у нее вежливо спрашивал: «Вам, пани, для какого блюда мясо?»
Андрусяк встречал покупателей или с ухмылкой, или же ненавидящими глазами; ни у кого ничего не спрашивал, кому что хотел, то и отвешивал. Если кто даже глухо начинал выражать недовольство, то он швырял мясо на прилавок и делал такое зверское лицо, что у покупателя пропадала всякая охота вступать с ним в дальнейшие пререкания.
У Андрусяка к тому же на наглой роже было написано: «Я — жулик, со мной лучше не связываться». И правда, никто его не арестовывал, никто не судил. Ганна давно наблюдала за ним, не специально, конечно, а так, интереса ради. О своих «открытиях» она обычно вечером рассказывала Ивану Стефураку. Он молча выслушивал ее, махал рукой: «Ничего с ним не сделаешь. Мясо всем нужно».
Ганна очень хорошо изучила жизнь мясника. Если бы он только знал об этом!..
Этот Микола Андрусяк, перед тем как утром идти на работу, обычно заходил в многолюдную и шумную столовую завтракать (холостяк, какой с него спрос!). Он выпивал свой традиционный стакан водки, основательно закусывал, съедая две-три порции горячего, и лишь после этого неторопливым шагом направлялся в сторону магазина, где его уже дожидался автофургон со свежим мясом и мясопродуктами. К двенадцати часам магазин у него был пуст, все продано. Андрусяк прикрывал дверь и шел по соседним продуктовым и промтоварным магазинам лясы точить, тискать продавщиц. Новенькие, из вчерашних школьниц, обычно с визгом вылетали на улицу… Натешившись, Андрусяк возвращался к себе, брал из-под прилавка круг колбасы — горлышко водочной бутылки у него уже выглядывало из брючного кармана — и неспешно плелся к реке, высматривая среди редких прохожих в этот полуденный мертвый час собеседника и собутыльника.
Вечерами его часто можно было встретить в «Карпатах». Шумно пил и гулял Андрусяк!.. Обычно он и расплачивался за всю компанию. У него была психология современного вора: все делать открыто, ни от кого не таиться.
К Ганне мясник пришел под видом покупателя дома: мол, слышал, что она собирается переезжать к сестре в город Калуш. Потом уж заговорил о женитьбе.
— Представьте себе, вы уже опоздали! — с удовольствием и даже со злорадством ответила ему Ганна. — На той неделе у меня свадьба.
— Как жаль, как жаль… А может, я лучше?.. — Он хулигански подмигнул ей. — Каждый день жрала бы вырезки!..
Она указала ему на порог и со звоном захлопнула за ним дверь.
Как-то к Ганне пришел свататься и настоящий бандеровец из тех, кто после войны был приговорен к двадцати годам за преступление во время немецкой оккупации. Отсидев свой срок, он недавно вернулся в городок.
Это был Никифор Баланюк из заречной части; на левом берегу, на «монастырской стороне», его мало кто и знал. Хаты, конечно, у него не было, строиться ему было лень, вот он и искал себе жену с хорошим домом и участком. Кто-то дал ему адрес Ганны.
Он долго рассказывал Ганне про свое житье-бытье, а когда стал вспоминать военные годы, Ганна вскочила, выбежала на веранду, потом во двор, закричала с такой душераздирающей силой, что к ее дому сбежалась вся улица.
Но Баланюка и след простыл.
Больше всех из соседей перепугалась Ольга Васильевна. Она только что пришла с работы, не успела еще и раздеться, как услышала голос Ганны. Вот точно такой же истошный крик раздался как-то при немцах. Ночью в доме номер тринадцать бандеровцы повесили хозяина в саду. Утром первой увидела повешенного Ксения Попадюк, живущая через дорогу. Вот она и кричала… Успокоить ее стоило больших трудов. Потом она совсем уехала из города, продав за бесценок свой дом.
Через какое-то время у Ганны снова во дворе появился Сергей Петрович Деленчук, преподаватель местного сельхозтехникума.
День был воскресный, прошел первый обильный снег. Зима вступала в свои права.
Ганна расчистила лопатой дорожку, ведущую от ворот к веранде, сильно устала и только собралась чаевничать, когда к ней постучались.
Она вышла на веранду и увидела на пороге Деленчука. С первого взгляда, правда, и не узнала его. Это было и немудрено. Вместо несчастного с виду, какого-то пришибленного жизнью немолодого человека перед нею стоял празднично одетый… жених! И распахнутое пальто на нем сидело отлично (это она сразу определила как самодеятельная, но все же портниха!), и костюм был новый, и вместо неопределенного цвета свитера на нем была сиреневая сорочка с галстуком. Ко всему Деленчук был чисто выбрит.
Она открыла дверь. Он галантно поздоровался, держа в одной руке велюровую шляпу, в другой — большую коробку конфет. Войдя же на веранду, Деленчук коробку сунул Ганне в руки со словами:
— Львовские! Экс-порт-ные! — и заговорщически ей подмигнул.
Это произошло так неожиданно, что, поблагодарив Деленчука, она от растерянности пригласила его в комнату. Ну не торчать же им было на холодной веранде. Он разделся и пошел за Ганной.
Она разлила чай, придвинула к нему вазочку с вареньем.
Видя, что она не решается открыть коробку, он это сделал сам. Она взяла одну конфету, откусила, с преувеличенным восхищением отозвалась о качестве львовских конфет, потом сказала:
— У вас, кажется, что-то случилось приятное в жизни, Сергей Петрович?
— Да, это так, — вдруг трагическим голосом произнес он и сделал каменное лицо.
— Что же это может быть?
— Я решил еще раз попытать счастья. Бог троицу любит! А вдруг вы передумали и жалеете об отказе?.. Еще раз предлагаю вам руку и сердце! — Он неуклюже приподнялся, чуть не уронив стул, поклонился Ганне, а подняв голову и мельком взглянув в окно, смертельно побледнел.
— Что с вами, Сергей Петрович?
— Она, — еле слышно произнес Деленчук.
Они сидели напротив друг друга. Ганна обернулась и увидела женщину, закрывшую калитку.
— Кто это? — Ганна настороженно посмотрела на Сергея Петровича.
— Жена… Лида… Вот-вот нас должны развести… — жалобно лепетал он.
Ганна вскочила и выбежала в коридор. Он — за ней.
— Закройте дверь на ключ! — закричал Деленчук.
Не зная, как поступить иначе, она закрыла дверь на ключ, вбежала в комнату, схватила со стола коробку с конфетами, сунула под подушку и, вернувшись в коридор, стала рядом с дрожащим Деленчуком у стены.
Так ей было страшно, так гулко стучало у нее сердце!
В дверь постучали. Еще раз. Дернули за дверь.
— Ой, как страшно, — прошептала Ганна. — Может, открыть?
— Ни в коем случае! Постучится и уйдет.
Снова дернули за дверь, но теперь нетерпеливей и сильнее. Раздалась грязная ругань в адрес Ганны.
Ганне казалось, что она сейчас умрет от страха. Вот так же в войну, когда наступали немцы и весь городок грохотал от выстрелов, она стояла у этой стены, прижавшись к матери. Матери казалось, что если пуля или осколок от снаряда попадут в их дом, то их защитит вот эта внутренняя стена.
В дверь продолжали стучать. Звенели уже стекла в окнах веранды.
— А черт с ней! — вдруг решился Сергей Петрович. — Открывайте!
Но когда она сделала первый робкий и необдуманный шаг, он схватил ее за руку, притянул к себе:
— Не надо, я боюсь за вас!
Стук вдруг прекратился. По цементной дорожке раздались удаляющиеся шаги.
В доме окна выходили на все четыре стороны, можно было наблюдать, куда направилась Лида Деленчук.
Вот она обогнула дом и припала к сетчатому забору. По левую сторону от дома Ганны на большом соседском участке стоял двухэтажный особняк. Когда-то он принадлежал местному мануфактуристу, который бежал отсюда с немцами и попал потом в Канаду. Верхний этаж занимала Ольга Васильевна с семьей дочери, нижний — две учительских семьи.
Лида Деленчук окликнула мальчишек, игравших в первые снежки, спросила, не видели ли они Ганну Степановну. Те ответили, что недавно она шла за водой, потом чистила дорожку. Один из мальчишек поднялся к Ольге Васильевне, у которой часто пропадала Ганна, надеясь найти ее там. Но его предположения не оправдались, вышла сама Ольга Васильевна, посоветовала Лиде сильнее постучаться к Ганне, может быть, после обеда она прилегла отдохнуть… В разговор вмешались мать одной из учительниц и дочь другой…
Пока Лида Деленчук мирно переговаривалась с соседками, Ганна совершила большую оплошность, послушавшись совета Сергея Петровича. Она, схватив его пальто и шляпу, перебежала с ним в мансарду: ход туда был отдельный, со двора.
Им на какое-то время показалось, что они нашли здесь безопасное место. Но они плохо знали Лиду Деленчук, даже он. Вернувшись назад, Лида с такой силой дернула к себе дверь, что чуть не посыпались все верандные стекла.
С соседского двора к ней сбежались все мальчишки. Уже в их окружении она обошла дом, подолгу всматриваясь из-под ладони в окна. Ее примеру тотчас последовали мальчишки.
Нет, никого они не увидели в комнатах.
— Они, гады, спрятались в подпол! — вдруг осенило Лиду Деленчук, и она заметалась вокруг дома.
Схватив лежащую у стены палку, она выбила в форточке углового окна стекло. Осколки со звоном посыпались на камни. Она просунула руку в форточку, открыла верхнюю задвижку в раме. Потом, придвинув скамейку, забралась на нее, просунула руку до самого плеча, открыла нижнюю задвижку и, распахнув окно, проворно пролезла в комнату.
В это время во двор, вытирая руки о фартук, вбежала Ольга Васильевна.
— Что здесь происходит, что здесь происходит? — стала она тормошить ребят, прильнувших к окнам.
— Да мужа своего ищет, — неохотно отозвался Ромка, сын математички.
Ольга Васильевна тоже прильнула к окну, потом подбежала к другому.
А Лида Деленчук обошла первую комнату, вторую, заглянула в шкаф и под кровать, вышла в коридор, открыла подпол и, свесившись, заглянула туда. Нет, нигде не было ни Ганны, ни Сергея Петровича.
Она тем же путем, через окно, вылезла во двор. Тут-то Ольга Васильевна набросилась на Лиду Деленчук, стала ее стыдить. Но та не обратила на нее никакого внимания. С минуту она стояла задумавшись, затравленным взглядом озираясь по сторонам.
— Они прячутся вон где! — вдруг заорала она, указывая рукой на широкое, во всю стену окно мансарды. И тут же с разлету кинулась барабанить кулаками в дверь, ведущую наверх.
Сверху затаив дыхание за нею наблюдали смертельно испуганные Ганна и Сергей Петрович.
— Догадалась, мерзавка, — наконец проговорил Сергей Петрович. Он был в отчаянии. — Это я, я во всем виноват! Как же я не заметил, что она идет следом за мной?
— Надо выходить, делать нечего, — ответила ему Ганна.
— Ганна Степановна, — взмолился Деленчук. — Ни в коем случае! — Он молитвенно сложил руки, готовый пасть на колени.
Она удержала его от этого, хотя и сказала:
— Но она не уйдет, ей нужен скандал. И она его уже устроила!
Лида Деленчук продолжала исступленно барабанить в дверь.
Во дворе кроме мальчишек были уже и какие-то незнакомые люди, наверное прохожие, Ганна видела их впервые. Правда, Ольга Васильевна пыталась всех выпроводить, но и мальчишки, и взрослые уходили только до калитки, а дальше — ни шагу. Всем было интересно, чем закончится эта история: выйдут или не выйдут?
Отбив руки, перестав вдруг барабанить в дверь, Лида Деленчук отбежала на середину двора, чтобы ее видели сверху, и, грозя поднятыми над головой кулаками, стала кричать:
— Не выйдете — дом подожгу! Подожгу, подожгу! — Она казалась обезумевшей, даже приплясывала.
Ольга Васильевна решила спасти Ганну, кинулась к Лиде Деленчук, чтобы выгнать ее со двора. Но та отбежала к сараю, выхватила охапку сена, заготовленного покойным Стефураком для кроликов, бросила сено к двери мансарды, трясущимися руками стала шарить по карманам спички.
Ольга Васильевна отшвырнула ногой сено, саму Лиду, схватив ее за руку, отбросила далеко от двери.
Но тут, к изумлению всех, дверь раскрылась, и на пороге появился сам Сергей Петрович Деленчук в новом распахнутом пальто. Лицо у него дергалось от волнения. Прижав велюровую шляпу к груди, он жалобным голосом обратился к жене:
— Ну что ты скандалишь?.. Все равно ведь уйду… Хоть на каторгу, но уйду!..
— Не уйдешь, не уйдешь! Убью! — крикнула Лида и стала искать камень или что-нибудь другое. Вспомнив про палку, которой разбила стекло в форточке, она забежала за дом и вернулась с палкой в руке.
— Я в милицию заявлю! — сердито крикнул Сергей Петрович и топнул ногой. Лицо у него стало каменное.
— Ах, в милицию! — Она размахнулась палкой. Он успел отбежать в сторону, прикрыть голову шляпой. Удар пришелся ему по плечу.
Под хохот мальчишек Сергей Петрович бросился к воротам, юркнул в калитку.
Лида Деленчук побежала за ним, у ворот обернулась, увидела Ганну, что-то энергично объясняющую Ольге Васильевне, и пригрозила ей палкой, которую не выпускала из руки:
— А с тобой, гадина, у меня будет особый разговор!
В ответ погрозила кулаком Ольга Васильевна.
— Угрожает!.. От этой дряни всего можно ждать, — расстроенная, проговорила Ганна.
Вечером, управившись по дому, Ольга Васильевна снова пришла к Ганне. О дневной малоприятной истории вспомнили мельком.
— В другой раз буду поумнее, — подытожила разговор Ганна.
Посидели, поговорили о том, о сем. Порадовались первому снегу. Скоро и Новый год!
Ольга Васильевна среди соседок была самой близкой подругой Ганны, хотя и была старше лет на двенадцать. Опытная медсестра, она давно работала в женском отделении местной больницы. В трудную минуту она могла заменить и акушерку. И часто заменяла. Положение у нее в больнице было привилегированное, ее боготворил главный врач, и она в нем души не чаяла.
Среди самого пустячного разговора, когда перескакивают с пятого на десятое, Ольга Васильевна вдруг спросила:
— А что, если бы тебе попался серьезный жених? — Лицо у нее было загадочное, смотрела она прищурившись, изучающе.
— Хочу жить одна, Ольга Васильевна, — с мольбой в голосе ответила Ганна. — Я уже привыкла к одиночеству. Сама себе хозяйка! — И с удовольствием вытянулась на стуле, хрустнула всеми косточками.
— Дурочка, — сказала Ольга Васильевна. — Это на первых порах хороша свобода. Потом будет скучно одной. Узды захочется.
— Нет, Ольга Васильевна, — с какой-то бесшабашностью проговорила Ганна. — Я еще в Крым хочу! Мне обещали путевку, которая полагалась Ивану. Посмотрю, какое оно, Черное море, и как растут пальмы.
— Сдался тебе этот Крым! — Ольга Васильевна махнула рукой.
— Не скажи, не скажи! Народ не дурак, все туда едут.
— А потом десять лет отплевываются!.. Рассказывают, что там ни пройти, ни проехать. И у моря валяются чуть ли не друг на дружке. От солнца негде скрыться, пообедать — и то часа два надо простоять в очереди. Пропади пропадом такой отдых!
— Ругают, а едут, — не сдавалась Ганна. — К нам, в Карпаты, небось не стремятся. И горы тут, и фрукты навалом, и воздух самый чистый на свете, а едут все же в Крым. А кто к нам? Туристы и школьники! Вот и все твои курортники!
— Не скажи, не скажи… Едут профессора и другие ученые из Москвы и Ленинграда, — разглаживая скатерть по краю, с обидой сказала Ольга Васильевна.
— Ну, твои не в счет!..
У Ольги Васильевны летом обычно отдыхали муж и жена, московские биологи, люди старые и добрые, с которыми она вечерами подолгу просиживала за чаем. Какие только она не заваривала чаи! Из мяты, из зверобоя, из ромашки, из тмина!.. Из незнакомых биологам «материнки» и «деревия»… А то из цветов липы, из ростков вишни. Распивались чаи с мелко наколотыми кусочками сахара — щипчики всегда лежали на столе — на веранде, где повсюду были натыканы в мешочках или в пучочках луговые травы и цветы. Их запах сводил биологов с ума, они готовы были дневать и ночевать на веранде.
— Потом, еще поваляться хочу в постели, — снова с какой-то бесшабашностью, так не присущей ей, проговорила Ганна. — Отоспаться хочу за многие годы!
— На том свете успеется! — хмыкнула Ольга Васильевна.
— И на этом надо успеть!.. Хочу потом вернуться в самодеятельность. Уже ходила, просилась в хор. Не в основной, в котором была когда-то, а в подсобный, старушечий.
— Могла бы петь и в основном. Зря ты тогда послушалась Ивана, бросила это дело. Уж наездилась бы по свету, — сказала Ольга Васильевна.
— Нет! Пойду в старушечий. Этот хор только изредка колесит по району. Буду спивать старые гуцульские песни.
— Песни — это, конечно, хорошо, — задумчиво проговорила Ольга Васильевна.
— Поехать мне надо еще во Львов. Телевизор хочу купить шестидесяти-двух-санти-метровый, — чуть ли не по слогам еле выговорила Ганна. — Денежки теперь у меня есть за борова и кроликов. Пока не истратила — поеду! Жизнь у нас с Иваном, сама знаешь, была не из легких. На телевизор нам отродясь бы не собрать.
— Знаю.
— Пей чай!.. Он и меня приучил жить честно. — Она вдруг вспыхнула, глаза ее ненавидяще засверкали. — Будь моя воля, всех жуликов засадила бы на каторгу. На всю жизнь! Чтобы другим неповадно было воровать и обманывать. На иных и смотреть не могу! — Она перевела дыхание, сделала глоток остывшего чая. — Самой теперь надо наверстывать упущенное, Ольга Васильевна, жизнь проходит, тридцать пять лет — не семнадцать.
— Знаю. И все равно тебе одной ничего не сделать. — Ольга Васильевна, вдруг что-то вспомнив, рассмеялась — тихо так, по-старушечьи.
— Смеешься-то чему?
— Сегодня утром на прием пришла старая гуцулка. Сто один год! Чуть горбится, идет опираясь на топорик. И топорик-то у нее не какой-нибудь там, а бронзовый, инкрустированный. «Зачем тебе бронзовый? — спрашивают ее в очереди. — Взяла бы деревянный, легче было бы идти». — «А вдруг медведь попадется навстречу? Вот и убью!» — говорит. Крепкая еще!.. От села Малый Быстрец до нас, считай, тридцать километров, если ехать автобусом. Она же пришла пешочком, прямиком через лес, две горы еще одолела. Так будет десять — двенадцать километров. И никакой одышки, усталости. Ну и как ты думаешь, зачем она пришла, что ей надо от Гаврилы Ивановича? А вот что: просит сделать ей операцию, замуж собирается.
— Что она, рехнулась?
— Ты послушай дальше!.. Гаврила Иванович — сама знаешь, какой он деликатный, — осторожно спрашивает: «Ну если тебе сто один год, тогда сколько лет жениху?» Отвечает: «Восемьдесят три!» — «Нет, — говорит наш главный, — не буду делать операцию!» Она его просит: «Тогда он не женится на мне, ему баба нужна». — «Ну и бог с ним, не буду делать операцию», — отвечает Гаврила Иванович. «Да сделай, пожалуйста, — просит гуцулка, — ведь у него дом, корова, телевизор что твой шкаф, человек он одинокий, глядишь, скоро помрет, и все это добро мне останется. Женщина я бедная!»
Ганна от смеха чуть не свалилась со стула. До слез смеялась Ольга Васильевна.
— Ну и чем закончилась бабкина история? — спросила Ганна.
— А ничем. Поедет жаловаться в Ивано-Франковск. Бери пример с бабки из Малого Быстреца! — многозначительно подняв палец, проговорила Ольга Васильевна.
— К чему ты это рассказала? — почувствовав подвох, спросила Ганна.
— Есть у меня на примете один хороший человек!.. — сказано было тоже с многозначительностью.
Ганна рассмеялась:
— Хорошие милуются со своими женами, Ольга Васильевна, растят детей. Ко мне же сватаются женишки с брачком. Это все накипь! Настоящие где-то на донышке.
— Подумай, подумай. Может, с ним и поедешь в твой знаменитый Крым!.. — продолжала свою мысль Ольга Васильевна, не обратив внимания на слова Ганны.
— И ради чего, скажи пожалуйста, я снова должна выходить замуж? Лучше Ивана все равно не найду.
— Нехорошо начали говорить о тебе в городе. — Ольга Васильевна отвела глаза, посмотрела поверх шкафа.
— Дожила! — Привстав, Ганна отвесила Ольге Васильевне низкий поклон.
— Мужиков много, говорят, к тебе ходит. Думают черт те что! — с любопытством Ольга Васильевна посмотрела на кафельный стояк, точно видела его впервые. У самой был точно такой, ставил один и тот же мастер, вместе с Ганной ездила за кафелем в Коломыю, заплатила целых восемьдесят семь рублей за комплект, всю месячную зарплату.
— А что мне делать с ними?.. Прогоняю, а ходят.
— Думай, милая, думай. — И Ольга Васильевна стала собираться домой, сославшись на усталость.
И Ганна думала. Она до того была убита словами Ольги Васильевны, что не нашла силы встать, проводить ее до самого порога дома, что делала всегда после вечернего чаепития. По пути обычно договаривали то, о чем не успели сказать при Иване.
«Да, наверное, все это так и есть, все это правда, — свернувшись калачиком в углу кушетки, размышляла Ганна. — Наверное, обо мне давно ходит худая молва. Как это я раньше сама не догадалась?..» Стала припоминать. Вот математичка, позавчера попавшаяся навстречу у рынка, остановила на ней долгий и чересчур внимательный взгляд. Раньше этого за ней Ганна не замечала. Прошла контролер из сберкассы, толстозадая Евгения Близнюк, посмотрела искоса, хмыкнула одной левой половиной лица, точно никогда и не знала такую Ганну Стефурак!.. Почтальонши при ее появлении стали шушукаться и покатываться со смеху, в особенности эта вертихвостка Галя в своем задрипанном ситцевом мини-мини, в кургузом, выше пупа, жакетике из какого-то там перлона или нейлона. «Раздуют и сегодняшнюю дурацкую историю с этим Деленчуком, — с ужасом подумала Ганна. — Наговорят и насочиняют бог знает что! И Лидка Деленчук в первую очередь!» Укутавшись от охватившего ее озноба прабабушкиной шалью в зеленую клетку, с тяжелыми, точно литыми кистями, она решила: «Поеду в Крым. Должны же дать обещанную путевку безутешной вдове Ивана Стефурака!.. Вернусь — пойду на фабрику. А вечера — мои. Буду в старушечьем хоре петь стародавние гуцульские песни про женскую долю, в песнях изолью свое горе… Буду бабам шить на досуге платья, чаевничать с подружками. Книги еще читать! Сколько хороших, наверное, пропустила за последние годы. Ивану некогда было, ну и я не читала…»
Мечтала, думала, витая в облаках.
А жизнь совсем-совсем по-другому распорядилась мечтами Ганны.
Это случилось дней через десять после Нового года.
Ганну наконец-то вызвали в контору, где еще недавно работал Иван. Сам Гриценко извинился перед ней, сказал своим сочным баритоном, что вот осенью, к его великому сожалению, ей своевременно не смогли достать путевку в Крым, — были исчерпаны фонды! — а вот из новогодних ей выдают путевку первой, как члену семьи бывшего отличного работника конторы, незабвенного Ивана Стефурака… правда, не в обещанный санаторий, а в дом отдыха, но хороший, хороший дом…
— Но это почти что одно и то же, а может, даже лучше, потому что в санатории режим, а в доме отдыха можно ходить на голове, там вы себя будете чувствовать на полной свободе, что, наверное, больше соответствует вашим вдовьим планам…
Это ей сказали уже в профкоме.
Сказал бы мужчина — Ганна влепила бы ему пощечину, невзирая на свою кротость и мирный характер. Но сказала женщина!.. Известно, что женщины ранят друг друга больнее. Тут она спасовала. Краснощекая секретарша профкома приходилась родной сестрицей Павлючихе, жене всесильного Павлюка, — секретарше так хотелось испортить Ганне настроение! Судя по всему, она знала, что старый черт Павлюк сватался к вдове, хотел оставить семью.
Но всего этого не могла знать Ганна.
Она сдержалась и, чтобы не наговорить секретарше дерзостей, даже сказала что-то в благодарность и, сунув путевку в сумочку, вылетела из тесной, заставленной ящиками комнаты профкома.
Но, оказавшись на морозном воздухе, на проспекте, еще не в полных сумерках уже светящемся огнями фонарей, она очень быстро забыла о случившемся, забежала в магазин, купила несколько катушек ниток, пуговиц и в самом прекрасном расположении духа направилась домой.
Проспект в этот вечер показался ей более оживленным, и более освещенным, и вообще каким-то праздничным. И ей вдруг расхотелось домой.
Проходя мимо кинотеатра, у которого уже толпился народ, Ганна подумала: «А почему бы и мне не пойти на шестичасовой сеанс?» Она тут же стала в очередь за билетом…
Возвращалась Ганна домой около восьми часов. Улочка, на которой она жила, хотя и начиналась от ярко освещенного проспекта, но, как всегда, была темно-угрюмой. Правда, она еще несколько подсвечивалась легким покровом осевшего и потускневшего снега.
Только Ганна дошла до развилки, где улочка сужалась почти вдвое, и хотела уже было ступить на шаткий, с подгнившими досками мостик через канаву, как слева к справа от заборов ей навстречу метнулись две женщины.
Первую она сразу узнала по фигуре. Она была единственная такая на всю «монастырскую сторону» — глыба, а не женщина! — колыхающаяся от жира Павлючиха, с борцовской шеей и мощными руками, согнутыми в локтях.
Вторую Ганна сперва не разглядела, но та сама выдала себя, обрушив на нее длинную и отборную матерщину. Однажды Ганна уже слышала во дворе и этот голос, и эти «обороты», еще более постыдные в устах женщины. Не удивительно, что на край света готов был бежать от нее бедный Сергей Петрович Деленчук.
Ганна не успела даже подумать о том, что может сулить ей эта неожиданная встреча у развилки, как получила сильный удар-скуловорот, от которого у нее долгим звоном зазвенело в правом ухе, а из глаз посыпались потоки искр, как из-под точильного круга. Она и сообразить ничего не успела, — что произошло? — как получила такой же сильный удар слева, а потом, с короткими интервалами, снова справа и слева. Теперь у нее звенело в обоих ушах и не слышны были никакие другие звуки, даже ругань Лиды Деленчук. В довершение всего ей дали такого богатырского пинка, что, раскинув руки и выронив сумочку, она пролетела несколько метров.
Когда Ганна плашмя упала на камни, ее стали топтать, норовя ударить побольнее, каблуками, снова матеря последними словами, которые она уже не могла слышать не только потому, что на время оглохла, но еще и потому, что потеряла сознание.
Две озверевшие женщины схватили ее за руки и ноги, раскачали и швырнули в канаву, затянутую тонким льдом.
— Пусть сдохнет как собака! — задыхаясь от одышки, сказала Павлючиха.
Лида Деленчук снова длинно заматерилась.
Ганна пришла в себя, когда стала захлебываться холодной, сводящей скулы водой. Вот тут-то она застонала.
Мимо проходили запоздавшие зрители из кино, жители дальней гористой улицы. Они и вытащили ее из канавы.
Когда прибежавшие к ней домой Ольга Васильевна и соседки-учителки раздели Ганну, бросив в коридор ее разорванную и мокрую одежду, то на теле у нее не оказалось живого места: оно было в ссадинах и синяках. Особенно было обезображено лицо. Ганна не могла ответить ни на один из заданных ей вопросов. Когда же на какое-то время сознание возвращалось к ней, она хваталась за голову, начинала стонать.
Ольга Васильевна сразу же положила ей на голову лед — отколола тут же, у дома, на водосточной трубе, — и побежала на угол вызывать «скорую».
Ганну повезли в больницу.
Сердце у нее оказалось здоровое, ей сделали обезболивающий укол и повели на рентген. Ее снимали стоя, лежа, то отдельно руку, то ребра, то колени.
У нее нашли и сотрясение мозга, — к счастью, в легкой форме, спасла зимняя меховая шапка, — и трещины в трех ребрах, и тяжелые травмы от ушибов и ударов. Одних кровоподтеков насчитали семнадцать, из них четыре — на лице. На лице были еще две рваные раны: на лбу и на правой скуле, чуть ли не под самым глазом.
По протекции Ольги Васильевны Ганну положили не в большую, а в малую палату, где лежало всего семеро больных, и среди них задыхающаяся от астмы старуха откуда-то из-под Верховины — райцентра, который еще недавно называли Жабье.
Началось интенсивное лечение Ганны. Пузырь со льдом круглосуточно лежал у нее на голове. Ее кололи, поили лекарствами, замучили компрессами.
На четвертый день она тихо, еле слышно заговорила.
Она попросила вызвать следователя, привлечь своих обидчиц к ответу.
Ольга Васильевна, которая официально, но, правда, по собственной просьбе, была приставлена к ней как к тяжелобольной, нуждающейся в круглосуточном уходе, отсоветовала ей делать это.
— Ну хорошо, заведут дело на Павлючиху и Лидку, ну будут судить их. Кто же от этого останется в выигрыше: ты или они?.. Конечно, они!.. Эти две дряни приведут свидетелей и докажут, что ты хотела отбить у них мужей. Тебя же втопчут в грязь!.. А что ты сможешь возразить? Скажешь, приходили сами? При собственных женах свататься? Да кто же тебе поверит!..
— Значит, им все простить?
— Не простить, а забыть. Вообрази, что ты свалилась с горы, попала под машину, да мало ли что может случиться с человеком?.. Начисто надо забыть все происшедшее. Да и случай подходящий: сотрясение мозга, отшибло память!
— Забыть навсегда?..
— Другого выхода у тебя нет. Я все эти ночи не спала, все думала.
Ганна попросила поднести ей зеркальце. Увидела накрученные во все стороны бинты, меж которых в щелку проглядывали ее глаза, и прослезилась.
На другой день она спросила у Ольги Васильевны:
— А если будут допытываться, кто и за что меня так разукрасил?
— Скажи, какие-то хулиганы. Тут приходил капитан из милиции, я ему так и сказала…
— Ну, какие у нас в городке могут быть хулиганы? — сквозь слезы в отчаянии проговорила Ганна.
— А ты скажи: нездешние, такие длинногривые. Помнишь, летом приезжала их целая ватага, у всех стали куры пропадать?.. «И сумочку отняли, — скажи, — и путевку в Крым изорвали от злости, когда не нашли денег». Я всем так рассказываю, не знаю, что ты наплела врачам.
— Значит, простить? — Ганна не могла примириться с этим. — Ты разве не видишь по синякам, как они меня топтали ногами?
— Знаю! Вижу! — Ольга Васильевна была тверда.
— Не будет ли это предательством по отношению к Ивану? — И уже задумчивее, почти что про себя: — Иван это дело так бы не оставил…
Но Ольга Васильевна услышала — или догадалась по движению ее губ?
— А ты покойников не трогай. Решай сама за себя, — сказала она.
На двадцатый или какой там еще день — уже начался метельный февраль — Ганна настойчиво стала проситься домой. Ей намного было лучше, к тому же устала от старухи из-под Верховины.
Вот уж не знала Ганна, что это за такая страшная штука — астма.
Днем в палате все пытались развлечь старуху разговорами и рассказами, чтобы, не дай бог, она не уснула, иначе будет тяжело ночью. Старуха была покладистой, она ложилась так, чтобы ей было удобно дышать и слушать: то вся скрючится, то ляжет поперек кровати, — сама была маленькая и сухонькая, помещалась… Но за день больные так намаются с нею, что после обеда их обязательно сморит сон. Подремлет, а то, глядя на соседок, хоть на полчаса заснет и старуха. Но этого ей было достаточно, чтобы потом бодрствовать всю ночь. Ночью-то и начиналось самое страшное!.. Дыхание у старухи становилось тяжелым, она с каким-то воплем и присвистом хватала воздух, металась в припадке по кровати, била руками по одеялу, по падавшим из-за спины подушкам, — спала-то она сидя!
Все просыпались, вскакивали, бегали по палате и коридору, звали врача, сестру.
Приходил дежурный врач, прибегали заспанные сестры, старухе делали внутривенное вливание, потом уколы, давали подушку с кислородом.
Заснуть после этой ночной кутерьмы было уже невозможно. У Ганны начинал болеть затылок, разламывалась голова.
Ее еще несколько дней продержали в больнице, а потом на той же «скорой» доставили домой.
Ганне показалось, словно она вырвалась на волю из тюрьмы. Все ей было мило дома! За нею ухаживала Ольга Васильевна, прибегали и другие соседки, через день ее навещал лечащий врач. Все необходимое Ганна получала, как и в больнице, благо та находилась совсем недалеко. Но дома у нее теперь главным лекарем была Ольга Васильевна. Она выхаживала свою дорогую подружку еще всякими снадобьями из трав и кореньев, которые летом собирала по лесам и полонинам.
Однажды, когда Ольга Васильевна присела к ней на кровать, Ганна обняла ее за плечи, сказала:
— Вот думаю, думаю: что мне делать? И не нахожу себе ответа.
Ольга Васильевна жестко проговорила:
— А я знаю. Надо выйти замуж!
Ганна даже рассвирепела, оттолкнула ее от себя:
— Но я не желаю. Понимаешь? Не же-ла-ю! Не хочу!
— Не хочу, — только хмыкнула соседушка, нисколечко не обидевшись на Ганну. — Мало ли чего и мне не хочется. А вот делаю.
— Не хо-чу!..
— Тогда уезжай в другой город.
— Ну кто меня ждет, кому я там нужна? — уже жалобно, как ребенок, проговорила Ганна.
— Тогда выходи замуж.
— Да что я, каторжная? — возмутилась Ганна.
— Каторжная не каторжная, а выйти придется. Иначе так ославят, что потом сама убежишь на край света. Что — не правду говорю?
Но Ганна не ответила. Она лихорадочно думала: «Надо войти в другую жизнь. Заново научиться жить! Ведь тут все будет другое!.. Двух людей не бывает не только одинаковых, но даже похожих друг на друга. Все — разные! Дышат по-разному, смеются по-разному!..» Страшила чужая неизвестная жизнь, чужие взгляды, чужие привычки. Ведь она все время будет сравнивать того, нового, с Иваном Стефураком…
— Пожалуй, я уеду… Так будет лучше, — после долгой паузы проговорила Ганна. — Продам дом, поселюсь в каком-нибудь другом городке. Тысячи переезжают — и ничего, устраиваются и обживаются.
— Ладно, спи, дурочка! — Ольга Васильевна встала. — Дом продать — еще что вздумала. Ты его строила?.. Я тебе приглядела такого жениха, что будешь с ним жить как за каменной стеной. Горя не будешь знать! Ты только скорее поправляйся, сразу и свадьбу сыграем.
— Кто хоть твой жених-то? — фыркнула Ганна.
— Начальничек. И немалый. Известная в городе фигура!
— Так сразу и свадьба? — разочарованно произнесла Ганна. — А любовь?
— Какая любовь? — Ольга Васильевна состроила уморительную рожицу, наклонившись над ней.
— Ну любовь, самая обыкновенная…
— А-а-а, поняла… Любовь потом и придет! Это и бывает настоящая любовь, когда он и она поживут вместе.
— Ну, это совсем и не так, Ольга Васильевна. — Ганна устало откинулась на подушку, натянула до подбородка одеяло.
— А по-твоему, сперва любовь?
— А как же.
— Ты вот пойди в загс, поговори с заведующей. Я уж наговорилась, она месяц лежала у меня в палате. Десять регистрируют, восемь разводятся. Вот эти как раз вышли «по любви», молодые люди. А раньше выходили «без любви» — и ничего, всю жизнь жили в любви и согласии. Кого выберут в мужья маменька и папенька, так и будет. О разводах люди и понятия не имели. И не было столько безотцовщины.
— Ну, Ольга Васильевна, у тебя совсем старые взгляды на жизнь.
— А я разве говорю, что новые? Старые, милая, старые, отсталые. — И она махнула рукой. — Заговорилась я совсем с тобой. Давай спать. — Ольга Васильевна стала устраиваться на диване, а вскоре и погасила свет.
Но Ганна не спала, не могла уснуть. Перебирала свою жизнь с Иваном Стефураком, вспоминала всяческие истории, случавшиеся с ними. Вспомнила и свою последнюю поездку с Иваном за Верховину, в Бангоф.
Это было в начале июня, месяца за два до того, как он лег на операцию. Придя на автостанцию, они не стали ждать большого автобуса из Ивано-Франковска, который довез бы их до Верховины (дальше пришлось бы ехать на попутных машинах), а решили добираться до места без пересадки, на маленьком, юрком автобусе, который минут через двадцать как раз уходил со станции. Правда, на автобусах этого типа поездка всегда превращалась в пытку. В нем было и тесно, и душно, и трясло сильно.
В надежде, что, может быть, на этот раз все будет иначе и народу как будто бы на станции немного, Иван и Ганна взяли билеты, а вскоре тронулись в путь.
Но на первой же остановке в автобус набилось человек десять новых пассажиров с мешками и чемоданами. Они заняли все свободные места и половину прохода.
А дальше шофер притормаживал не только на остановках, но и на каждом перекрестке, где замечал поднятую руку. Подобранным в пути он, конечно, никаких билетов не выдавал.
И тут пассажиры, едущие с билетами от самой автостанции, начали роптать: и дышать стало нечем, и повернуться негде, а ехать еще ой как далеко.
Но какие-то доброхоты, сидящие сразу же за креслом шофера, тут же стали на его сторону:
— Ехать-то всем надо, все люди-человеки!
Ободренный этой поддержкой, шофер и в дальнейшем останавливал автобус, где и когда ему заблагорассудится. Посадил он еще человек десять.
Вот шофер увидел на дороге знакомого лесника с двумя новыми бочонками, ведер на пять каждый, и его посадил. Бочки пошли на руках поверх голов пассажиров в конец автобуса, их куда-то сунули и сели сверху.
Увидел шофер человека с громадным мешком — все догадались, что это кукурузная мука для кулеша, — и его посадил. Мешок бросили под ноги у самого шоферского сиденья, и на него повалилось человек пять.
И тут в автобусе произошел какой-то перелом в настроении пассажиров, все заулыбались, засмеялись, громко заговорили друг с другом: оказывается, автобус-то резиновый!
Но это веселье почему-то не понравилось шоферу.
— Больше ни одного человека не посажу! — прокричал он сквозь тревожное урчание мотора.
Но пассажиры не обратили на его слова никакого внимания: они продолжали смеяться и рассказывать друг другу всякие дорожные случаи.
В это время, преодолев подъем и обогнув склон холма, автобус вышел на прямую дорогу. Впереди, метрах в ста, на обочине стояли две девочки с завернутыми в мешковину ягнятами в руках и робко махали шоферу.
— Посади, посади девочек! — заорали все, и громче всех Стефурак.
— Куда я их посажу? — привстав с сиденья, заорал и шофер. — Тебе, что ли, на голову? — Он зло посмотрел на Стефурака, сидящего во втором ряду справа от него.
— Посади, посади девочек, место я найду! — в ответ шоферу весело прокричал Стефурак под одобрительные возгласы пассажиров.
Ганна сообразила, что он задумал, и пересела к нему на колени.
Машина остановилась, девочек каким-то чудом, чуть ли не на руках, как и бочонки, перенесли на место Ганны, посадили друг дружке на колени, в придачу дали им еще одного ягненка, а второго взяла к себе Ганна.
В автобусе все покатывались со смеху. Если бы люди не стояли впритык друг к другу, то наверняка бы кто-нибудь повалился под ноги соседу.
Ганна тоже смеялась так, что у нее от смеха сильно закололо в боку, она еле смогла перевести дыхание…
А тут еще через какое-то время на дороге показалась старая горбатенькая гуцулка в кожушке, с переметной сумой на плече, опирающаяся на палку. Погрозила шоферу палкой, требуя остановиться.
Каждое движение шофера было на виду у пассажиров, тесно обступивших его ничем не отгороженное сиденье. Заметив, что он никак не реагировал на угрозы бабки, они не закричали, а прямо-таки взревели:
— Останови, останови машину!
Шофер, крепко выругавшись, резко притормозил. Но войти в автобус было не так-то просто — он был забит до предела.
Тогда древний гуцул, весь заросший волосней, в шляпе с пером, в таком же кожушке, как у бабки, закричал из средних рядов:
— Давай, давай бабку ко мне на колени!
Часть пассажиров вышла из автобуса, бабке помогли сесть, а потом забраться деду на колени. Обняв его за шею, она тут же запела частушки с «перцем»: бабка была «под градусом», возвращалась из гостей.
Когда все снова заняли свои места, автобус двинулся вперед с таким дьявольским урчанием, что, казалось, вот-вот он развалится на части. Но никто этого не замечал. Все смеялись! И громче всех Иван Стефурак, подзадоривая бабку спеть еще и еще…
Никогда Ганна не видела Ивана таким веселым, беспечным, если не сказать бесшабашным…
А вообще-то «чоловик» он был серьезный.
Возвращаясь из кинотеатра, где обычно заканчивалось их воскресное гулянье, — с заходом в тир, где любили пострелять все, от Федора до Игорька, а в особенности Игорек и Леся (у Леси из десяти выстрелов бывало не меньше пяти — семи попаданий, а Игорек довольствовался нажатием на курок и звуком выстрела!), с заходом в переполненное кафе, где Игорек и Володя под присмотром Леси съедали свои традиционные две порции мороженого, в то время как Федор выпивал свое традиционное пиво, — они на этот раз сделали небольшой крюк, прежде чем направиться к мосту, по которому им предстояло с «монастырской стороны» возвращаться к себе, на правый берег.
Федор нашел улочку и дом Ганны Стефурак.
Они вошли во двор.
Федор сказал детям, больше обращаясь к Лесе, конечно:
— Вы тут посидите на скамеечке, а я поищу хозяйку.
— Не задерживайся только! — резко бросила Леся, усаживая братиков рядом с собой. Она сложила руки на груди, вся нахмурилась, приготовившись терпеливо ждать отца. Пора было возвращаться домой и обедать.
Федор постучал в верандную дверь.
— Зайдите, — донеслось до него издалека, точно из подземелья.
Он вошел на веранду, оттуда — в коридор, постучался в комнатную дверь.
На этот раз слабый голосок ответил:
— Зайдите, не бойтесь.
Он открыл дверь. Посреди комнаты стоял обеденный стол, накрытый клеенкой в ярких красных цветах. Он перевел взгляд дальше. По ту сторону стола, у стены, покрытой разноцветным гуцульским ковром, высунув голову из-под одеяла, на кровати лежала женщина с чуть ли не сплошь перебинтованным лицом. В щелочку между бинтами выглядывали лихорадочно блестящие глаза, приоткрыт был кончик приплюснутого носа да ярко-пунцовый рот. Что лежит там женщина, а не мужчина, он догадался по губам да по голубенькому платочку, который лежал у изголовья.
— Ой! — воскликнула Ганна, сразу узнав пришедшего по его торчащим ушам, и прикрыла платочком правую половину лица поверх бинтов. Тут же спрятала оголенную руку под одеяло.
Переступив порог, Федор набычился, огляделся по сторонам: в комнате было сумеречно.
— Мне Ганну Стефурак, — сказал он, не очень-то уверенный, что попал в нужный ему дом.
— Я и есть Ганна Стефурак, — раздалось с кровати.
Тогда он снял шапку, потоптался на месте.
«Эва, право, какой неуклюжий! — подумала Ганна. — А еще поет!»
— Так я из самодеятельности, от Николая Ивановича…
— Знаю, знаю, — перебила его Ганна, — нас знакомила Любка-ветеран. Помните?
Опершись руками о стол, он подался вперед, чтобы лучше ее разглядеть, но Ганна отвернулась к стене, сказала, придерживая платок у щеки:
— Не надо меня так пристально рассматривать.
— Да, узнать вас нелегко. Вы что — серьезно заболели?.. А мы вас ждем, ждем, — не очень-то складно начал Федор. — Николай Иванович позавчера вернулся из поездки по району, просил проведать вас, узнать, куда вы пропали… Не отдумали вернуться в хор? Николай Иванович очень хорошо вас помнит, радуется вашему возвращению…
— Пришла бы, конечно, как обещала. Да вот видите — заболела, — ответила Ганна.
— Что случилось с вами? — Федор сел на краешек стула, грудью навалившись на стол.
— Да вот упала, сильно ушиблась…
— А может, вас кто обидел? — И он этаким бойцовским петушком вздернул голову.
— Нет, ушиблась… — И она совсем повернула голову к стене. От обиды у нее показались слезы на глазах. Никому она не могла сказать правду.
— А у вас холодно! — вдруг поежился Федор. — Что, некому ухаживать? Пришлю бабок из старушечьего хора, хотите?
— Нет, не надо, спасибо, — Ганна улыбнулась краешком губ, незаметно приложила платочек к глазам. — Сейчас придет соседка, Ольга Васильевна, она все делает для меня. Передайте Николаю Ивановичу: вот встану на ноги и тогда зайду к нему. Скажите, Ганна Стефурак не отдумала насчет хора, но пока, вот видите…
— Хорошо, я все передам Николаю Ивановичу. — Федор поднялся, нахлобучил шапку на голову. — На прощание я хочу запалить вам печку. А то Николай Иванович этого мне не простит! Очень уж у вас холодно!
Ганна попыталась возразить, сказать, что не так просто обращаться с газовым стояком, но он успокоил ее:
— У меня точно такой же, только облицован не коричневым, а зеленым кафелем. — Он распахнул полушубок, включил свет, взял с табуретки гаечный ключ, отвернул краник на газовой трубе, оторвал угол тут же рядом лежащей газеты, запалил его, перекинул факелочек в левую руку, а правой отвернул второй краник, у самой печной дверцы, сунул горящую газету в печку — и газ вспыхнул, загудел тут же ровным гулом. Он прихлопнул дверцу.
И тут в комнату вбежал Игорек с криком:
— Ну, тато, ты скоро? — и стал тянуть его за полушубок.
Увидев лежащую в постели Ганну, он двумя ладошками с изумлением схватился за свои красные от мороза щеки, прихватив и торчащие уши и выпятив нижнюю губу (крайняя степень изумления!), вытаращив хитрые глазенки, посмотрел снизу вверх на отца, перевел взгляд на Ганну, снова на отца, снова на Ганну…
— Нашлась, нашлась наша мама! — вдруг завопил Игорек, бросился к Ганне, в грязных сапогах стал взбираться к ней на кровать, обхватил своими холодными, как ледышки, руками Ганну за шею, сорвал с ее лица голубой платочек, начал осыпать поцелуями бинты, и все с криком: «Вот она, наша мама, нашлась наша мама!»
Федор в первую минуту даже не сообразил, что случилось, — до того все произошло неожиданно и молниеносно. Потом бросился к сыну. Но Игорек так крепко вцепился в Ганну, что его никак не оттащить было от нее. Тогда он, уже рассердившись, дважды шлепнул его по мягкому месту. Но тут Игорек истерически закричал и еще сильнее вцепился в Ганну, у него побледнели ручки и румянец исчез с лица, он заревел, обливаясь слезами:
— Вот она, наша мама, вот мама! Я говорил, что она не может умереть! Говорил, говорил, говорил!..
Прослезившись сама, Ганна обняла мальчика и прижала к себе, поцеловала его в щечку, погладила по головке.
Прослезился и Федор и смущенно отошел к тихо гудящему стояку.
Тут Игорек удобно уселся на кровати, стал пальчиком водить по забинтованному лицу Ганны, спрашивать:
— Тебе очень больно, мама? Почему так долго заживают твои болячки? А тато говорил, что ты умерла! Он обманывал нас? — Игорек повернулся к отцу: — Тато, ты обманывал меня? — И снова закричал, обняв Ганну за шею: — Нашлась, нашлась наша мама!..
И тут только Федора осенило! Ведь Евгения при катастрофе автобуса тоже была так обезображена! И в гроб ее положили, предварительно перебинтовав все лицо! Такой она и осталась в памяти сына!
Вбежал в комнату уставший от ожидания Вова, позади в приоткрытой двери остановилась Леся, потом сделала шаг в комнату.
— Ну ты скоро, тато? — теперь стал кричать Вова.
Но, увидев отца, хмурого, прослезившегося, не знавшего, куда от них спрятать глаза, перевязанную плачущую женщину в постели и сидящего рядом с нею Игоря, болтающего ногами, счастливого, расплывшегося в широкой улыбке, и не понимая, что здесь происходит, брат и сестра переглянулись и стали пятиться назад. Леся уже оказалась в коридоре, когда Игорек спрыгнул с кровати, нагнал ее, схватил за руку, вернул в комнату, другой рукой ухватил за пальто Вову, стал насильно тащить их к кровати, ликующе, раздирая рот до ушей, на крике объясняя им, что произошло невероятное:
— Так это же нашлась наша мама! Посмотрите, посмотрите! Тато обманывал нас, когда говорил: «Умерла наша мама!» Ее же понарошку понесли на кладбище! Я говорил, говорил, что не может умереть наша мама!..
Теперь навзрыд заревели Леся и Вова. Вова тут же подбежал к сестре, боднул ее лобастой головой в живот. Она обхватила его за голову, прижала к себе. Плечи ее судорожно дергались. Брат и сестра, конечно, нисколечко не поверили Игорю — они-то, уже умудренные жизнью, великолепно разбирались в том, что такое смерть, в особенности почти что взрослая Леся, но одно лишь упоминание о матери немедленно, механически вызывало у них слезы и плач.
Единственное, что догадался сделать Федор в этой нелегкой ситуации, — это быстро вытолкать детей на улицу. Вышла Леся, точно слепая, ткнувшись головой в коридорную дверь. Понуро, опустив голову, шмыгая носом и вытирая ладонью глаза, вывалился за нею грузный Вова. Но когда Федор подошел к Игорю, чтобы стащить его с кровати, тот с такой ненавистью посмотрел на него и так громко закричал, запрокинувшись на спину и отбиваясь ногами, что он сразу отпрянул назад, испугавшись за сына.
Федор вышел в коридор и, уже закрывая дверь, сказал Ганне Стефурак, что за сыночком придет кто-нибудь вечером.
Он стремглав пронесся через двор к воротам, Леся и Вова — бегом за ним. Но, оказавшись уже на улице, ни Леся, ни Вова не стали догонять отца. На десять шагов от него отстал Вова, на двадцать, к тому же все замедляя и замедляя шаг, — Леся… Каждому из них хотелось остаться одному со своими мыслями, разобраться в только что происшедшем, в особенности — Лесе.
Не то же ли самое происходило в только что оставленном ими доме?
Когда все ушли, Игорек, с умилением глядя на Ганну, уже совсем успокоившийся и так легко свыкшийся со своим положением, снова стал водить пальчиком по ее бинтам.
— Как хорошо, что все ушли, правда? Пусть они живут у себя, а мы будем жить вдвоем здесь? Ты хочешь, мама?..
Ганну била мелкая дрожь, словно лихорадило. Она встала, накинула халат. Потом раздела Игоря, положила перед ним на стол все, что ей в комнате показалось похожим на игрушки, в каком-то бессознательном состоянии подошла к тихо гудящей газовой печке, к чему-то открыла и закрыла дверцу и вышла в соседнюю комнату, чтобы немного побыть одной, прийти в себя, собраться с мыслями, понять, что же произошло сегодня…
Поздно вечером за Игорем пришел не «кто-нибудь», а сам Федор с дочерью. Федор остался на улице, привалившись к фонарному столбу, видимо установленному дня три назад, так как еще и стружка не была убрана вокруг. (После случая с Ганной улицу наконец-то решили электрифицировать, поставили на равном расстоянии друг от друга три фонаря.)
Леся одна пошла за братом — не пошла, а побежала!
Игорек спал на кушетке, отбросив к ногам тяжелую, в зеленую клетку шаль, разметав руки — в комнате было жарко натоплено. Леся подняла его, кое-как напялила на спящего крепким сном одежонку, взвалила себе на правое плечо и понесла домой. Она даже не удостоила взглядом лежавшую на кровати Ганну, которая полными слез глазами внимательно наблюдала за каждым ее движением.
Когда на улице она проходила мимо Федора, тот спросил:
— Снесешь одна?
— Снесу, не беспокойся… Можешь спокойно посидеть у своей курвы! — с ненавистью ответила Леся.
Лесе казалось: она разобралась во всем происшедшем. Ее обманули! Вся дневная сцена в ее глазах выглядела хитро инсценированной и хитро подстроенной, рассчитанной на дурочку. «Меня принимаете за дурочку? — смеялась она про себя, идя рядом с отцом. — Так я вам покажу!» И вот — показала!.. Она сразу почувствовала то, что еще не дошло до ее маленьких и глупеньких братиков: эта израненная и чужая женщина может претендовать на роль их новой матери, войти в их дом, распоряжаться и хозяйничать в нем, наряжаться вместо нее, Леси. Этого еще не хватало!.. В новых нарядах будет ходить она, а не эта бабенка!.. Она презирает ее, а потому называет как заблагорассудится.
Услышав грязное слово из уст дочери, Федор вспыхнул, ошалело посмотрел Лесе вслед, потом сделал несколько судорожных шагов, чтобы надавать ей оплеух, но вовремя спохватился: может испугаться Игорек.
Он долгим взглядом проводил дочь до самого поворота улочки, где она с тяжелой ношей растворилась во мраке, вернулся к своему фонарному столбу, снова привалился к нему, пытаясь успокоиться. Подумал: «Давно, давно начала дерзить Леся, еще мать была жива, но сейчас совсем распустилась. Возраст, что ли, у нее такой?.. В последнее время она и часа не усидит дома, все пропадает на «монастырской стороне». Там — подружки, там их кавалеры… Да, детям нужен присмотр, мне некогда с ними заниматься, и мальчишки могут отбиться от рук… Но где им найти новую мать — вот задача!»
Он уже хотел вернуться домой, будучи в отвратительном настроении, но, повздыхав, все же поспешно направился во двор к Ганне Стефурак вручить ей принесенный подарок. Под мышкой у него была зажата завернутая в газету инкрустированная шкатулка собственной работы. Дорогая была шкатулка, из грушевого дерева. Над такой надо поработать недели две. Инкрустировалась она перламутром, металлом, бисером. Делать подарки — было слабостью Федора. Потому-то у него дома, в отличие от других резчиков, полки, на которые выставлялись готовые изделия, всегда пустовали.
Он мучительно думал, с какими словами преподнести эту шкатулку Ганне Стефурак. Уже перед верандой решил, что скажет так: «Вот маленький подарок будущей участнице самодеятельного хора…» И конечно, поблагодарит за Игоря. Что с него взять? Еще многого не понимает, несмышленыш…
Все знавшие Ганну называли ее сумасшедшей. Выйти за вдовца с тремя детьми, среди которых и эта холера Леся, — до этого надо же додуматься!.. Дочку Федора хорошо знали соседки-учительницы, она училась в той самой десятилетке, где они преподавали.
Но Ганна уже сделала свой выбор и оставалась такой же непреклонной, как и раньше в своих отношениях с «женихами». Без Игорька, так напоминающего ей сыночка Сережу, без его проказ она теперь не могла представить своей жизни. И Володя ей нравился, хотя он был робким ребенком. «Будут хорошие сынки!» — с любовью глядя на Игоря и Володю, думала она и, странно, гордилась, что будет им настоящей, заботливой матерью. Раз ей непременно надо выйти замуж (еще убьют!), она мужа сама выбрала, сама!
— Чем же обворожил тебя этот ушастый Федор? — спрашивали у Ганны.
— Приятным голосом и… детьми! — смеясь, отвечала Ганна.
— Как же это случилось у вас? Ведь лежала больная, только что познакомились? — не отставали от нее.
— Он пришел навестить меня, сидел-сидел, потом так тихонечко затянул песенку, я подтянула, он громче, и я громче. — Каждый раз на этом месте Ганна безудержно смеялась. — И, как видите, спелись!..
В первое время очень горевала Ольга Васильевна. Потратить столько сил на лечение Ганны, поставить ее на ноги — и так легко отдать какому-то резчику по дереву с заречной стороны!.. Человек, которого она сватала Ганне, был и бездетным, и хорошо устроенным в жизни, и более симпатичным внешне. Достоинств у него было намного больше, чем у Федора. Ольга Васильевна очень любила людей с образованием, с положением — одним словом, начальство, хоть какое бы оно ни было. Потом смирилась, шутливо спрашивала у Ганны:
— Куда же подевалась твоя керамическая фабрика, самодеятельность, телевизор, шитье? Активистка!..
— Да ведь сама же говорила, Ольга Васильевна, что нужна семья, надо выйти замуж, — понуро опустив голову, отвечала Ганна.
— Правильно, правильно, — удовлетворенно произносила Ольга Васильевна. — А то все будете работать и петь в хорах, кто же за вас будет детей рожать?.. Ну, слава богу, хоть одна дуреха поумнела. — И дружески трепала Ганну по плечу.
— Рожать не придется, Ольга Васильевна, их теперь у меня трое, — отвечала Ганна.
Вместо разгульной многодневной свадьбы со всеми стародавними обычаями, так ревностно оберегаемыми в гуцульском крае, Федор с Ганной решили устроить чаепитие. Так оно выглядело бы скромнее, думалось им, и было бы не столь разорительно. Но чаепитие тоже влетело в копеечку. Виноват был Федор. Это он пригласил готовить сладости к чаю известную в городе повариху и кондитера Станиславу Юрьевну. Ему хотелось, чтобы этот вечер остался у всех в памяти, как настоящая свадьба.
Станислава Юрьевна, рыхлая, как квашня, старуха, приехала к Ганне за четыре дня до назначенного вечера. Привезла на телеге с десяток ящиков и корзин, в которых находилось все ее хозяйство: тазы, противни, мясорубки, различные формы для тортов, формы для пирожных, набор каких-то особых ложек, вилок и ножей, необходимых для приготовления сладостей. Она своими корзинами и ящиками заняла всю кухню, коридор и веранду и, несмотря на это, не скрывала, что ей здесь тесно, неудобно и вообще все не с руки. И было отчего: за свою многолетнюю практику она справила двести семь свадеб, переженила половину городка, но не помнит еще такой свадьбы, где бы первую половину, пьяную, как бы отсекли. Оставили чаепитие, на которое гостям как раз бывает наплевать. Сладости обычно на второй или на третий день после свадьбы раздают детишкам и дальним родственницам.
Станислава Юрьевна требовала ведрами масло, ящиками яйца, мешками сахар и муку. Все это Федор ей доставил. Выпечка сладостей у Станиславы Юрьевны для нормальной свадьбы занимала четыре дня. По этому подобию она и готовила ненавистное ей чаепитие. Федор обещал ей хорошо заплатить.
Каждый день выпекалось что-то одно, — тут существовал твердый распорядок. В первый день, например, в доме Ганны пекли печенье разных сортов. На столе укрепили особой конструкции мясорубку с набором Станиславой Юрьевной изобретенных насадок, — они предназначались для приготовления теста, фарша, шинковки овощей и фруктов. Тесто пропускалось через пластину, в которой было прорублено несколько отверстий разных размеров и форм. Печенья было наготовлено горы, оно заняло всю посуду, все вазы, все пустые коробки, найденные в кладовой.
День второй начался с того, что на помощь Станиславе Юрьевне пришли соседки из ближайших домов во главе с Ольгой Васильевной и стали сбивать яичные белки для бисквита. Грохот разносился по всему двору. Одновременно готовили рогульки с тмином. Тесто тоже пропускалось через мясорубку: сквозь пластину с двумя круглыми отверстиями оно выходило колбасой, рубилось на куски, скручивалось и посыпалось тмином.
На третий день готовили ореховые торты, на четвертый — торты под кремы. Под кремы шло и варенье, и повидло — из сливы в особенности.
Много чудес увидела за эти четыре дня Ганна. Впервые видела и такое чудо, как Станислава Юрьевна.
Станислава Юрьевна, нажарившись за день у духовки и напробовавшись сладостей, вечером садилась с великим аппетитом ужинать. Ела только острое: соленое, кислое, наперченное. Выпивала положенный ей стакан водки, остаток выплескивала через плечо на пол, переворачивала стакан донышком вверх и начинала спивать своим помощницам свадебные песни.
Ганна убегала, чтобы не слышать и непристойных песен, и гомерического хохота.
На пятый день с утра все сладости стали перевозить на дом к Федору. Такси сделало три рейса.
А к вечеру Федор заехал за Ганной и увез ее в загс. Оттуда уже поехали к нему домой как законные муж и жена.
Игорек, с нетерпением дожидавшийся их у ворот, еще издали увидев такси, со всех ног бросился навстречу.
Поравнявшись с ним, машина остановилась. Федор и Ганна вышли. Игорек с букетом цветов разбежался, обхватил Ганну руками, радостно завопил:
— Вот и наша мама приехала, мама приехала!
Она поцеловала его, взяла букет, Игорек со всех ног побежал обратно с криком:
— Мама, мама приехала!
Когда они вошли во двор, у порога дома их встретили Володя и Леся. Володя степенно пошел им навстречу, низко поклонился. Ганна поцеловала его в обе румяные щечки, которые любили хватать и щипать все кому не лень. И еще за торчащие уши! У Володи они всегда были красные, точно их только что драли.
Леся, сложив руки на груди и ни на сантиметр не двинувшись со ступеньки, только поклонилась легким кивком головы, скривив свои тонкие губы.
«Ох, трудно мне будет с ней», — горько подумала Ганна, но тут пулей вылетел из дверей Игорек, а за ним на крыльцо торопливо вышли родные и друзья новобрачных.
Молодых поздравили, сказали много хороших и ласковых слов, а сестра Федора Магдалина, приехавшая из Бурштына, поцеловала Ганну и прослезилась. Правда, никто из присутствующих не решился, как это было положено по традиции, поставить молодых у порога на колени, благословить их. Это право принадлежало только родителям, которых не было ни у Федора, ни у Ганны.
Магдалина схватила Ганну под руку, повела в дом. Федор пропустил гостей вслед за ними, а сам двинулся замыкающим, этакой качающейся, будто в шторм, походкой, тяжело ступая по ковру, расстеленному у порога. Поведение Леси ему было неприятно. Хорошо, что она вскоре ушла к подругам.
В комнатах шла радостная и оживленная беседа, рассматривались подарки, когда старуха, которая временно жила у Федора и вела его хозяйство, пригласила всех к столу, заставленному вазами со сладостями.
Командовала же за столом Станислава Юрьевна, разодетая в свои стародавние наряды, увешанная яркими сомнительной ценности брошами и браслетами. Но серьги на ней были дорогие, брильянтовые, хотя и неброские.
Садились не торопясь, долго и вежливо уступая друг другу места в центре стола.
Так и чаепитие проходило: спокойно, мирно, за разговорами обо всем на свете, без всплесков веселья и дурачества, каким бывает застолье при свадьбе истинно молодых.
Рассмешил всех только однажды Николай Иванович, когда предложил тост:
— Пью за династию хористов из этого дома! Папа и мама поют? Поют! И чтобы дети тоже пели, когда подрастут! Есть династии каменщиков, печников, резьбарей. Почему не быть династии хористов? За наш городской хор, лучший в мире!
Николаю Ивановичу зааплодировали. Потом даже спели несколько песен под его дирижерством.
Под конец вечера мужчинам все же пришлось вынести по чарке водки и бутерброды. А то они, бедняжки, совсем скисли от одного вида бисквитов, тортов и рогулек, отведав только по рюмочке сладкого вина.
Тихо и спокойно началась жизнь Ганны в доме у Федора. На все, казалось, наложила отпечаток их свадьба.
Она вместе со старухой, которая временно жила у Федора, пока ее сын служил в армии, занималась хозяйством, обшивала мальчишек. В хор, конечно, она не пошла, хотя очень звал Николай Иванович.
Пел в хоре Федор.
Иногда Ганна брала с собой мальчишек и шла с ними слушать Федора. И уже одним этим была счастлива: мальчишки сидели, раскрыв рты как галчата. Вернуть прошлое, она поняла, невозможно. К тому же у нее было много-много забот! Иногда надо было сходить и в собственный дом, прибрать и проветрить его, — сиротливым и заброшенным остался он.
Была еще Леся…
Как-то Ганна спросила у Федора, сидя у него в мастерской:
— Что делать с Лесей?
— Грубит? — спросил он, не отрываясь от работы.
— Нет. Молчит! Как будто бы меня нет в этом доме.
— А ты ее подкупи, — нисколько не сердясь, ответил Федор.
— Не понимаю.
— А чего тут понимать?.. Современная молодежь любит жить шикарно, с размахом. Иная девчонка за тряпки отца родного зарежет. Чтобы нас не резали, от них надо откупиться деньгами и подарками. Леся, например, мечтает о кримпленовом платье, подружки ее все уже носят, вот и купи ей!
— Первый раз слышу про такой материал. — Ганна даже зябко поежилась.
— Значит, отстала от жизни, как и я. — Он поднял голову, широко улыбнулся. — Не то французский, не то английский материал. Правда, дорогая штука, на рынке у меня запросили сто двадцать рублей. Тебе-то, наверное, уступят, женщины друг с другом бывают сговорчивее. Купи ей отрез, сама сшей — вот и увидишь, как твоя Леся станет шелковой и разговорчивой.
— Она твоя, а не моя, Леся. А мальчишки — мои! — Ганна, глядя в окно, горько усмехнулась: — Матери бы моей рассказать! В семнадцать лет ей впервые справили ситцевое платье. Ситцевое!
— Ты про старое забудь. Я тоже мальчонкой ходил босым. А вот Игорек уже имеет четыре пары всякой обуви. Забудь, забудь про старое!
Федор сбросил с колен деревянный чурбак, из которого собирался вырезать вазу для фруктов на высоком цоколе, бросил и нож, потер мозолистые, в ссадинах ладони, тоже уставился в окно на яблони в саду, на которые слетелась стайка крохотных пичужек. Надо было видеть, как эти пичужки скакали с ветки на ветку, подбирая на ходу гусениц, жучков и что еще там попадалось им, молнией проносились на своих быстрых лапках по стволу дерева, — сверху вниз и снизу вверх! — перелетали на соседние деревья, менялись деревьями, пока кто-то их не спугнул в саду. Это, конечно, был Игорек — с красным пластмассовым мечом он гнался за соседской кошкой. Но Федор всего этого не видел. И Ганна не видела. Они думали.
— У нового поколения новые запросы, — продолжал свою мысль Федор. — На то, как жили мы, оно никогда не согласится. Почему Леся ходит такая сердитая? Я тебе объясню. Дорогое чаепитие мы устроили. Обидно ей, она думает: «На те деньги мне бы лучше купили это проклятое кримпленовое платье и сапожки на платформе». «Платформа» тоже ведь стоит немалых денег, дешевле ста двадцати рублей не купишь. Ее подружки давно уже все это приобрели, а я, видишь, все медлю, не решаюсь…
Ганна с любопытством посмотрела на Федора, но ничего не сказала.
— Когда ты все это ей купишь, у вас наладятся прекрасные отношения, — многозначительно заключил разговор Федор.
«Не такой уж он простой, хотя и ушастый», — с улыбкой подумала Ганна.
Она послушалась совета Федора. Купила Лесе и отрез этого загадочного кримплена, — нашелся как раз очень приятного голубого цвета, для ее возраста! — и «платформы» тоже. Отдала за них все деньги, вырученные за борова и кроликов, на которые собиралась во Львове приобрести шестидесятидвухсантиметровый телевизор. У Федора не взяла ни копейки, решила подарок сделать от себя лично.
Но, невзирая на старания Ганны, Леся не бросилась ей на шею. Она что-то промямлила в благодарность, но не перестала и в дальнейшем оставаться сердитой и дерзкой.
Ганна решила как-нибудь с нею поговорить по душам.
Однажды такой случай представился, когда Федор с мальчишками пошел на реку смотреть гоночные соревнования на больших и малых спортивных лодках. Ганна проводила их до самого берега, постояла там минутку и вернулась домой.
«И здесь ведь все изменилось, Федор прав, — подумала Ганна. — А я как-то все это не замечаю. Еще недавно, в первых числах мая, все шли смотреть на гонку первых плотов с Верховины. Помнится: все кричали, махали руками, подзадоривали бокарашей, гуцульских плотогонов, которые, навалившись всем телом на громадные рули, проворно вели плоты по извилистой и порожистой реке. А теперь лес везут лесовозами, а реку облюбовали спортсмены. И ведь приезжают со всех концов страны. И переворачиваются, и ломают себе ноги и руки, и тонут, а все равно вот уже пятый или седьмой год приезжают!..»
Это был странный разговор. Чуть ли не с первых же слов роли их переменились. Ганна почувствовала себя девчонкой, а девчонка — взрослой, умудренной жизнью женщиной.
Лесе вся ее жизнь представлялась ясной, строго расписанной на пятьдесят лет вперед.
— Через год я кончу десятилетку и подам в медицинский…
— А если не сдашь экзаменов?
Леся посмотрела на Ганну с такой усмешкой, скривив свои тонкие губы, что та зареклась задавать ей новые вопросы.
— Пока я буду учиться, вы с татой будете посылать мне деньги, как это делают другие родители. Договоримся на ста рублях.
— А если будет стипендия? — не удержалась и спросила Ганна.
— Стипендия дается на карманные расходы, а не на жизнь, — отрезала Леся. — Я на последних курсах выйду замуж, конечно тоже за медика, но за гинеколога или зубного техника, — знаешь, делает протезы? — и после окончания института возвращусь в отчий дом. Чтобы мы вам не мешали, вы к этому времени оформите свой собственный дом на мое имя, и мы с мужем поселимся там. Участок у вас совсем-совсем неплохой!.. Правда ведь, лучше жить отдельно друг от друга: вы — здесь, мы — там?
— Лучше, лучше, — закивала головой Ганна.
Когда она вышла во двор, ей стало страшно своего будущего. Такая Леся ведь может легко пустить их по миру. Ганна решила дома своего пока никому не отдавать. А там видно будет! Сама себя успокоила. «Когда она еще кончит свой институт!.. За это время сколько воды утечет… Игорю будет десять лет. Вове — тринадцать… Да и мы состаримся лет на шесть! Что будет с нами — никто не знает!»
Впервые в доме Федора она загрустила как-то в дождливую пору в конце июня, когда весь сад вдруг заполнили воробьи и стайка дроздов.
— Дрозды к холоду, — сказала старуха. И действительно, вечерами стало очень холодно, как поздней осенью.
Вот тогда-то Ганна пришла в отчий дом, прибрала комнаты, затопила газовые стояки, зажгла все лампочки, чтобы было светло-светло, и принялась перебирать старые семейные фотографии в альбомах, с любовью и восхищением рассматривать рукоделие матери. Под конец разревелась, вспомнив и отца, и мать, и Ивана.
А когда недели через две настал Иванов день, она с венком в руке направилась к церкви. Этого дня Ганна почему-то ждала с нетерпением, точно что-то должно было с нею произойти.
Проспект сегодня был особенно многолюдным. На Иванов день народ съезжался из соседних сел и городков. Приезжали и из других дальних мест. Это был храмовый праздник. Правда, сейчас он потерял свое былое религиозное значение.
Раньше в такой день центральная улица — «проспект», как называют ее сейчас, — и сбегающие от нее к реке улицы отдавались под ярмарку, бывали запружены телегами, фурами, дрожками, по ним ни пройти было, ни проехать. На заборах висели красочные шерстяные покрывала, так называемые «лижники» (у каждого, смотря из каких сел привезено, был свой рисунок, своя выделка), ковры с традиционным гуцульским орнаментом, обязательным украшением каждого дома… Здесь же можно было видеть всю красу гуцульского искусства — резьбу по дереву, ткацкие изделия, вышивание… Бывало весело на таких ярмарках, многие забывали и про храмовый праздник, и про то, зачем приехали из дальних краев, когда напивались у пивных ларьков или в бесчисленных харчевнях…
Эта же улица сегодня выглядела совсем иначе. Она была асфальтирована, заставлена сотней «Москвичей», «Жигулей» и «Волг». Улица справедливо называлась проспектом. И что раньше продавалось с рук или на возах — в изобилии имелось в магазинах.
«Но ни одной лошади! — с ужасом подумала Ганна, оглядевшись по сторонам. — И откуда им взяться? Лошадей нынче нигде не держат, говорят, возни с ними много. Ну и дураки! Что может быть благороднее лошади! И как люди обходятся в крестьянстве без лошади?.. Не по каждой тропке побежит машина или трактор. — Рассмеялась: — Раньше на всю округу имелся один автомобиль!»
Но вот что уж оставалось неизменным при таких больших церковных праздниках, так это нищие, юродивые и бабки, торгующие всякой мелочью и чепухой. «И откуда они берутся в наше время?» — только подумала Ганна, как тут же отвлеклась от своих мыслей: по обе стороны проулка, ведущего от проспекта к церкви, на мини-ярмарке уже раздавался нестройный хор зазывных голосов.
Ганна прошлась по одной стороне проулка, по другой.
В корзинах, ящиках, коробках и на клеенках лежали расписанные яички «писанки»; всякая домашняя утварь из дерева; разрисованные кувшины и тарелки из керамики; ядовитых цветов литографии с изображением Христа и апостолов на толстой, добротной бумаге.
Много чего было и для детворы: свистульки, сопилки, игрушки из керамики, полуметровой длины конфеты в прозрачной обертке.
Тут же в толпе какие-то подозрительные типы с заговорщическими и испитыми лицами предлагали каждому «золотые» кольца из самой что ни на есть чистой меди.
Купив у одной из старушек десяток свечей, Ганна с трудом пробилась за церковную ограду, прошла мимо церкви, из раскрытых дверей которой неслось пение хора, и направилась к могиле Стефурака.
Меж могил по тропочкам со скучающим видом разгуливали дачники, разодетые как паны, и туристы, похожие на бродяг в своих облезлых, выцветших джинсах и курточках из мешковины. Народ этот был любопытный, падкий на зрелища. Они всюду совали свой нос.
У многих могил толпились родные. Куда ни посмотришь вокруг — на крестах уже висят венки из свежих цветов или, как взяли сейчас в моду, венки искусственные, из нейлона или перлона, в целлофановых мешочках. Нет, она, Ганна, принесла венок из живых цветов.
Повсюду горели свечи. На иных могилах можно было насчитать и по двадцать, и по тридцать свечей. Торжественно и празднично выглядело кладбище в бесчисленных огоньках.
Она подошла к могиле своего Ивана, повесила венок на железный крест и стала прилаживать свечи у его подножия. Достала огонька у соседей. Молча постояла, закрыв глаза.
Свечи разгорелись и полыхали жарким огнем.
Озираясь по сторонам, сравнивая могилу Стефурака с соседними, она подумала, что и Ивану надо поставить памятник. Не сирота же он какой-нибудь, имеет живую жену. Вон нынче все ставят какие богатые и затейливые памятники. Чем же ее Иван хуже других?.. Да, народ нынче пошел богатый. Другому ничего не стоит выбросить на памятник и тысячу, и две тысячи. Денег теперь никому не жалко. Никто их не бережет. А раньше копили каждую копейку, и все на землю. Каждый старался купить лишний морг земли или лесу. По количеству земли строились отношения между людьми. Больше земли — и больше почета. Вот как было совсем недавно!.. Сравнишь памятники нынешние и еще недавних лет, когда весь этот прикарпатский край принадлежал польским панам, как и соседние области — мадьярским и румынским помещикам, и диву даешься, как всюду изменилась жизнь. Даже по кладбищу это видно. Памятник раньше мог поставить только очень богатый и знатный человек. Если сейчас пройтись по кладбищу, эти памятники можно по пальцам сосчитать. Все больше ставили простые деревянные кресты. Правда, бывали кресты и в два обхвата толщиной, и в два человеческих роста. Делали их из дуба, они долго простоят. Они и сейчас вон как возвышаются среди других крестов на кладбище. А нынче что ни памятник, то заказывают художнику и просят, чтобы их памятник ничем не напоминал соседние, смотрят и обсуждают эскизы, привозят откуда-то издалека камень. Да, она тоже поставит своему Ивану памятник, пусть не такой уж и богатый, но красивый. Посоветуется с соседями. Может, что и Федор подскажет. Ведь он, Иван, был не хуже других, и как она понимает сейчас, даже лучше, лучше, лучше. Кто же виноват, что он был такой нетерпимый к несправедливости? Зря, конечно, она иной раз попрекала его этим.
Она огляделась по сторонам, отошла от своих дум. На кладбище было празднично и от нарядной толпы, и от нарядных венков, и от обилия горящих свечей. Особенно много свечей горело у церковных крылечек. Свечи стояли среди травы, густо натыканные рядками.
Только вот стало хмуриться небо, и она с опаской посмотрела, откуда набегут тучи. Потянуло холодом. А еще час назад как будто бы ничто не предвещало надвигающегося дождя. Ярко светило солнце, небо было голубое, многие рачительные хозяева с утра пораньше распустили сено. И она это сделала. Она все смотрела и смотрела на небо. Неужели дождь испортит сегодняшний праздник? Неужели?.. Да, испортил… В какие-нибудь десять или пятнадцать минут с Верховины набежали низко стелющиеся тучи, сразу как-то потемнело вокруг, и пошел мелкий, частый дождь. Она подумала, что не зря и вчера в саду было так много дроздов, они скакали в траве, подбирали червей. В сухую погоду ведь дроздов никогда не увидишь в городке.
Она, как и стоящие у соседних могил, еще некоторое время храбро мокла под дождем, а потом побежала к церковному крыльцу — не к тому, через которое всегда входили мужчины или сидели там на скамейках, важно беседуя обо всем на свете, а к боковому, женскому. Но здесь даже на ступеньках народ стоял стеной. Из церкви неслось: «Аллилуйя, аллилуйя», и многие на крыльце повторяли «аллилуйя» и крестились.
Нет, она не сделала попытки даже подняться на одну ступеньку, чтобы укрыться от дождя, а тем более пройти внутрь церкви, как это делали другие, энергично работая локтями. Она не повторила «аллилуйя» и не перекрестилась. Она побежала к ширококронному ореху, под которым прятались женщины, одетые так же легкомысленно, по-летнему, как и она. Что бы догадаться взять зонтик или плащ!
Поеживаясь от холода, она вплотную встала рядом с женщинами и долго смотрела сквозь косой дождь, как гасли на могилах свечи, даже самые толстые, с сильным, высоким и, казалось бы, неугасимым пламенем, и сожалела, что так быстро пропадало очарование праздника Иванова дня.
А из церкви с нарастающей силой неслось: «Аллилуйя, аллилуйя».
Нет, здесь, под орехом, редко кто крестился. Стояли молча, с глубокой печалью на лицах. У каждого была своя дума.
Думала и Ганна.
С церковью она порвала еще в войну, девчонкой, когда край их, как и вся Украина, находился под пятой гитлеровцев. Надо было видеть, что здесь творили немцы, сколько они загубили мирных людей, как измывались над народом проклятые их прислужники — бандеровцы. Ох эти бандеровцы, бандеровцы, эти садисты и кровопийцы… И откуда их тогда столько взялось? Что же церковь?.. Подняла она гневный голос протеста, прокляла душегубов? Нет, она этого не сделала! Наоборот, во всех церквах священники в своих проповедях прославляли немецкое оружие, немецкие победы, а в день рождения этого изверга Гитлера служили молебен», провозглашали ему «многая лета»… Кто не шел на эти молебны добровольно, тех автоматами сгоняли пьяные полицаи… Могли и убить, могли и на всю жизнь искалечить… Делалось все это, конечно, по велению восседавшего во Львове немецкого холуя митрополита Шептицкого, но разве это меняло положение? Эти стены слышали проповеди и молебны, они должны были рухнуть от кощунственных слов…
«Нет, будь на свете бог, — думала она, — он не допустил бы этих злодеяний. Только в нашем маленьком городке было убито несколько сот коренных жителей, украинцев. Много было убито и поляков. А о евреях нечего и говорить. Их поубивали всех до единого, и старого и малого, собрали со всего района. Пять тысяч! Произнести страшно!»
Не забыть, как уничтожили всю семью Багрийчука только за то, что кто-то из его девочек вынес бежавшему из лагеря красноармейцу кусок хлеба…
Не забыть смерти Василия Кравченко — его разрубили на части и дом спалили…
«А в чем провинился отец Ивана, старый Стефурак, мастеровой человек?» — подумала она. Иван рассказывал… Поздно ночью постучались к ним бандеровцы, вызвали отца «на минуту», и пропал с тех пор человек… Это было в ночь под новый, 1942 год… Нашли отца только в апреле, когда растаял снег, — зима в тот год была морозная и снежная, что не часто бывает в Карпатах. Нашли на этом же кладбище. Меж двух могил, лежащим лицом вниз… Выстрелили в затылок…
Нет, она и креститься не будет, и в церковь не войдет. Правда, все эти злодеяния совершались в те времена, когда церковь была греко-католической; сейчас она стала православной. Но разве это что меняет…
Дождь усилился, он теперь пробивался сквозь густую ореховую листву, и все находившиеся под деревом еще плотнее подвинулись друг к другу. Было сыро и прохладно.
С нею заговорили соседки, она им ответила, и как-то так получилось, что отвлеклась от тяжелых дум.
Ах, как ее молодые и пожилые соседки были красивы в своих национальных костюмах! Какие цвета, какая вышивка! Особенно нарядны были жительницы сел Яворова, Рожнова, Космача… По их вышитым кофточкам, в особенности по нарукавным орнаментам, она всегда могла безошибочно сказать, какая откуда родом. У каждого села было что-то свое, неповторимое, и это искусство вышивания передавалось из рода в род. Это было красиво и вечно.
Видя, как женщины вокруг нее дрожат от холода, как они промокли, она пригласила их к себе домой.
— Чаем напою, погреетесь, — сказала Ганна.
И когда через некоторое время дождь и на самом деле поутих, Ганна вдруг увидела, как от церковной стены, вдоль которой чуть ли не впритык стояли люди, прячась от дождя, отделился Дмитрий Стасюк на своих высоких костылях. Его легко было узнать и за километр — и по мощной фигуре, и по тому, как он осторожно ставил костыли, после чего делал стремительный скачок вперед. Это ему, инвалиду войны, Иван в течение двух лет добивался через райисполком бревен, шифера, цемента для ремонта его развалившегося дома! А когда все эти материалы были доставлены во двор Стасюка, Иван созвал знакомых мастеров на «помочь», набежало человек двадцать, и дом инвалида войны отремонтировали за один день! Начали в восемь утра, а в восемь вечера все уже закончили! Дом блистал новой крышей, новыми окнами, новой бревенчатой стеной.
И вот теперь Дмитрий Стасюк пробирался меж могил на своих высоких костылях, а куда — Ганна догадывалась… За ним гуськом, петляя по тропочкам, шла вся его большая семья и семья сестры-вдовушки. Всех их было одиннадцать человек, жили они под одной крышей. Вот Стасюки дошли до могилы Ивана Стефурака, стали вокруг, Дмитрий взял у жены горстку свечей, зажег одну, протянул ей, а остальные роздал детям, племянницам, сестре. Свою свечу запалил последним, созвав с головы шляпу.
Тут Ганна прослезилась, закусив ладошку. Чтобы не разреветься, она повела соседок домой. За ними увязалось еще человек десять старушек-богомолок.
Отчий дом был близок, дошли быстро.
Двор встретил Ганну настороженной тишиной. Сразу чувствовалось что-то нежилое во всем его облике. Валялась у стенки скамья. Сорвано было нижнее колено водосточной трубы. Лежала неубранной лопата, успевшая сильно заржаветь на заросшей сорняками грядке, где перья лука уже вымахали на полметра.
Когда Ганна открыла дверь, ее обдало сыростью и затхлостью. «Ведь недавно была здесь!» — в отчаянии подумала она и сразу же поспешила зажечь все лампочки, залить комнаты электрическим светом. Потом затопила газовые стояки, огонь загудел в них, и стало веселее и уютнее в ее заброшенном доме.
Сегодня Ганне хотелось быть особенно щедрой, делать всем добро.
Она полезла в подпол, достала банки с консервированной свининой, банки с огурцами и помидорами. Все это было собственного приготовления. Иван любил все домашнее, осенью всегда помогал ей в заготовках и в консервировании. Сам приготовит ей посуду, вымоет, высушит. Наведет порядок и в подполе. Особенно он любил колдовать над свиными консервами, когда под рождество резали борова. Сам заливал их салом. Такие консервы простоят несколько лет, и ничего с ними не сделается. По нескольку лет простоят и огурцы.
Она побежала к соседкам, у одной взяла в долг корзину молодой картошки, у другой — литр самогона.
Ей помогали хозяйничать, потом накрыть на стол.
Было и весело за столом, когда рассказывались всякие житейские истории, было и грустно, когда какая-нибудь из женщин вспомнит своего «чоловика», вспомнит обязательно с хорошей стороны, хотя, бывало, он и поколачивал ее, и порой напивался в будни.
И она, Ганна, рассказала про жизнь со своим Иваном, вспомнила, как взяла его в дом примаком.
После чаепития и дождь перестал, появились и голубые разводы среди туч.
Женщины стали расходиться, сытые и согретые. Все благодарили Ганну. Те, что были из ближних сел, спешили на автостанцию. Дальним предстоял пеший путь. И не потому, что к ним не ходили автобусы. Ходили! Они бегают по всему Прикарпатью до самого дальнего села. Но пеший путь был более эффектным, связан с неудобствами и всякими неожиданностями, которые обожают старушки-богомолки. Так раньше ходили к святым местам, когда давали обет.
Ганна вышла проводить гостей до проспекта.
Умиляли ее старушки. Народ этот был опытный. Многие из них были в резиновых сапогах или в галошах. Почти у каждой что-нибудь было припасено на случай дождя. У кого старенький зонтик, у кого плащ или целлофановая скатерть. Какой же Иванов день обходится без дождя? Они не только знали об этом, но и помнили. Помнили!.. К тому же это народ был отчаянный. Не обходили лужи, как молодые в своих модных туфельках на высоких каблучках, а смело, даже с каким-то озорством ступали по ним, окатывая друг друга брызгами, весело тараторя о чем-то своем, старушечьем. А ведь иным из них предстояло шлепать по грязи три-четыре дня, пока доберутся до дома. Шутка ли, в их возрасте отмахать восемьдесят, а то и все сто километров, ночуя где придется в пути.
Но вот и проспект. Тут многолюдно, как и утром. Видимо, только что закончилась служба в церкви. Многие идут серединой улицы, и их вежливо, под мягкое место, расталкивают еле ползущие «Жигули» и «Москвичи».
Июль — декабрь 1974
На этот раз телеграмма пришла из Львова. Василий Фесюк сообщал, что надеется быть дома завтра.
Телеграммы от Фесюка вот уже с полгода шли из разных городов. Если раньше Максим к ним относился спокойно — посылались телеграммы издалека, за много тысяч километров, — то сегодняшняя поступила из соседней области, а потому сильно его взволновала. Просил к тому же встретить! Значит, и на самом деле приедет.
— Львов — это уже близко! — Максим в который раз вслух прочел телеграмму. — Он будет завтра в полдень или к вечеру, смотря на какой попадет поезд. Как ты думаешь — все-таки надо встречать? — Максим вопросительно посмотрел на жену. — И когда встречать?
— Ни в коем случае! Ни в полдень, ни вечером. Утром оставишь ему записку и ключ… Мы ведь давно с тобой обо всем договорились? — теперь Марийка вопросительно посмотрела на мужа. — И сам доедет, не маленький.
Он не ответил. Тогда она прошла в соседнюю комнату, стала перебирать брошенное на кушетку белье. Годное складывала в чемодан, старое отбрасывала в сторону. Руки у нее дрожали.
Василия Фесюка дома никто не называл по имени, даже Максим, сын. Говорили о нем как о человеке постороннем или неизвестном.
Через некоторое время Максим зашел к жене, возобновил начатый разговор.
— Встретиться нам хоть раз все равно придется. Уж лучше это сделать сразу, выговориться и выяснить наши отношения.
— С убийцей матери? — шепотом, чуть не задохнувшись, спросила Марийка, еще ниже опустив голову, вся сжавшись в комок.
— Ну, может быть, это и не совсем так… Об этом всегда ходили противоречивые слухи… Но не только о матери мне хочется узнать. Обо всех! Мне-то он должен рассказать!
— Расскажет! — сквозь зубы процедила Марийка. — Такой уж дурак твой отец!
— Расскажет, расскажет! Я заставлю его, если он не сделает добровольно. Это мой долг — узнать правду о преступлениях военных лет. Кто же это сделает, если не я? Пока что я тут на селе единственный историк.
— Ис-то-рик! — хмыкнула Марийка.
— Ну, преподаватель истории, не все ли равно? То, что он расскажет, ведь не найдешь ни в каких архивах. Уходит время, уходят из жизни свидетели той страшной поры, а правда должна остаться для людей, для будущего. Другие-то не расскажут — знаешь наших деревенских молчунов!
— Ничего бы я не стала у него расспрашивать, — жестко проговорила Марийка. — Велика честь! Какая наглость, еще встречать просит!
— Я хочу понять природу преступления, пойми ты это! — подойдя к жене, исступленно заговорил он, схватив себя за раскрытый ворот рубахи. — Ведь преступниками не родятся, ими становятся, это тебе хорошо известно. Какова социальная среда…
— И родятся, и становятся! — Марийка не дала ему договорить, посмотрела с усмешкой.
Вот такую — неуступчивую, ироническую — он ненавидел ее, готов был убить.
— Я ему и руки не подам, ты хорошо знаешь мой характер…
— Вот именно! — опять она оборвала его.
— Когда надо, я могу быть железным…
— Же-лез-ным! — Тут она расхохоталась, запрокинув голову, показывая ослепительно белые зубы.
— Думаешь — не могу?..
Она не сразу ответила, и вопрос его повис в воздухе. Он смутился и отошел к окну. Посмотрел, как по саду носится с соседскими мальчишками Андрейка.
— Я ничего не думаю, дурачок. Ты лучше собери свои книги и записки, утром мы перебираемся к Параске. Ноги моей здесь больше не будет! — Марийка встала, захлопнула крышку чемодана, а ненужное белье бросила в распахнутый шкаф. — И тебе не позволю! — добавила она грозно.
Он ходил по комнате из угла в угол, бил стиснутым до боли кулаком в ладонь и говорил, говорил, точно оправдываясь перед женой.
Василий Фесюк ехал домой утренним поездом. От самого Львова он стоял у окна вагона и с настороженным любопытством ждал приближения Станислава, нынешнего Ивано-Франковска.
«Много лет прошло с той поры, много лет», — горестно говорил он про себя, качая седой головой.
Но когда поезд подошел к вокзалу, он не вышел на платформу, не сбегал за лимонадом, пирожками или сигаретами, как другие, хотя и пить хотел, и есть; сигареты, правда, у него были, вот он и курил их до тошноты, наблюдая из окна за праздничной толпой пассажиров и провожающих. Иной вспоминалась ему эта платформа.
За годы войны ему несколько раз пришлось побывать в Станиславе.
Первый раз он приезжал сюда с обозом продуктов. И тогда этот город считался областным центром, был вторым после Львова в немецком дистрикте. Везли из села масло и мед в бочонках, ящики с яйцами и яблоками, бочки с квашеной капустой, помидорами и огурцами. Все это добро предназначалось для «поезда подарков с Украины», которые тогда чуть ли не ежедневно отправлялись в фашистскую Германию. Сколько таких поездов было отправлено: сотня, две, три?.. Этого он не знал, но на всю жизнь запомнил, какой плач стоял повсюду, когда отбирались продукты.
Плакали в селах и когда у крестьян отбирали теплые вещи для немецкой армии: кожушки, валенки, рукавицы, фуфайки. Обращение к населению, помнится, подписал один из главарей ОУН[1], сам Кубийович, оно было напечатано во всех оккупационных газетах, а духовенство во главе с митрополитом Шептицким благословило начинание этого старого гитлеровского агента, и обращение зачитывалось во всех церквах во время богослужения. Помочь немецкой армии считалось богоугодным делом. С легкой руки Кубийовича ведь снимались тогда колокола в церквах, во всех домах отвинчивались медные ручки с дверей, отбирались медные тазы для варки варенья и другая хозяйственная посуда. Все это отправлялось в гитлеровскую Германию для изготовления оружия против Советской Армии.
С делегацией оуновцев от района в апреле 1943 года Василий Фесюк ездил в Станислав на проводы в Германию двухтысячного эшелона с украинскими девушками и хлопцами, которым предстояло работать на немецких фабриках и заводах. Обещанные ОУН гитлеровцам в начале войны четыреста тысяч рабочих были давно отправлены, отправлялись новые в счет двух миллионов. Правда, от этой поездки в Станислав он всячески отбивался, но на него нехорошо посмотрел войт, потом ксендз Сагайдачный и еще некоторые из националистов… и он поехал.
На платформе, помнится Фесюку, играл оркестр, заглушая рыдания и уезжающих, и их родных. И было отчего рыдать: расставались надолго, если не навсегда. Многие из уехавших тогда так и не вернулись назад, погибли в Германии…
Приехав через какой-то час на долгожданную станцию Коломыю, откуда до дому было уже совсем близко, Василий Фесюк, подхватив свой чемоданчик и мешок с плотницким инструментом, вышел на платформу. Долго искал глазами сына в многолюдной толпе; ему казалось, что он его сразу узнает среди тысячи людей.
Но нет, и он сына не признал среди встречающих, и к нему никто не подошел. Встречали других, а не его.
Тогда Фесюк стал в сторонку, рядом с комнатой дежурного, и закурил для успокоения. «Телеграмму, может, не получил?.. Не успел к поезду?»
Уже поравнялся с ним последний вагон уходящего поезда, уже разошлись радостные толпы пассажиров. На опустевшей платформе остался торчать только он один. Хоть реви!
У дежурного Фесюк спросил, как ему добраться до ратуши, потому что не знал нынешних названий улиц и площадей. Дежурный толково ему все объяснил. Выходило, что автобусом ехать минут десять. Ратуша для Фесюка была ориентиром — она находилась в центре города на площади, вдоль которой тянулись торговые ряды, но, главное, рядом с ратушей, в трех минутах ходьбы, высилось здание Музея народного искусства Гуцульщины, куда он всегда наведывался, когда попадал в Коломыю. То-то должно было в нем все измениться за прошедшее двадцатипятилетие!
Автобус отходил от самых дверей привокзального ресторана. Народу было мало, и он вошел со своими вещами с переднего входа, сел на переднее место. Обзор у него был прекрасный.
Оглядывался по сторонам Фесюк и что-то не узнавал Коломыю. Слева промелькнула длинная Першотравнева, вся в новеньких каменных домах, справа — сквер с танком на постаменте. «Да, да, помнится, случилось это в марте 1944 года, советские войска наступали внезапно, танкисты перерезали дорогу немецким эшелонам, их тогда здесь скопилось больше пятнадцати… Два танка погибло… О взятии Коломыи ходило много легенд, их знали в самых отдаленных селах Прикарпатья…»
Чем дальше ехал Фесюк, тем меньше узнавал Коломыю. А ведь знал, знал ее когда-то хорошо.
Еще мальчиком он приезжал сюда чуть ли не за сто верст, сопровождая отцовские сани с волочащимися по снегу стволами вековых смерек[2]. Хлеба у всех в селе хватало только до Нового года, потом его надо было покупать. За хлеб отдавали лес, в крайнем случае — скотину. Ехали большим обозом четыре-пять дней, останавливаясь на отдых и ночлег на окраинах сел, через которые приходилось проезжать. Всюду была страшная нищета.
Приезжал сюда и молодым парнем, пригонял на продажу бычка.
Приезжал за разными покупками, когда женился.
Приезжал в дни войны, когда здесь были немцы… Тогда он в составе «депутации» сопровождал в Коломыю тридцать парней из района, рекрутов для создаваемой оуновцами дивизии СС «Галичина». Весь город, помнится, был в знаменах со свастикой. Парад принимал губернатор дистрикта Вехтер и командир дивизии Фрейтаг. Играл оркестр, шли знаменосцы с гитлеровскими знаменами, за ними — первые добровольцы из монахов и активистов церковных парафий. Потом пронеслась на низкорослых горных конях гуцульская кавалерия…
— Рынок, — объявила остановку кондукторша.
Схватив чемоданчик и мешок, Василий Фесюк выскочил из автобуса — и уперся прямо в универсам!.. У него разбежались глаза от всего того, что было выставлено в витрине. «Любопытно, любопытно», — подумал он и зашел внутрь, прошелся по отделам. Все здесь можно было купить: и кондитерские изделия, и консервы многих сортов, и различные вина, включая румынские, венгерские, алжирские, и всякого рода товары, вплоть до клеенки разных расцветок.
«Богато, богато живет народ, товара не меньше, чем в Киеве и Львове», — покачал он удивленно седой головой и на всякий случай взял бутылку водки, неуверенный, что дома ему предложат рюмку в честь его возвращения. Сильно огорчился в консервном отделе: и у него в чемоданчике были точно такие же — «скумбрия в томате». Выходит, зря тащил их за тысячу километров, надеясь удивить ими всех дома.
Вышел из универсама, а рядом на площади еще универмаг «Коломыя»! Не поленился, прошелся по этажам, потолкался у прилавков. Готовой одежды какой хочешь, и заграничного товара хватает на любой вкус.
На рынок, который находился справа от универмага, Фесюк уже взглянул сквозь железную ограду. Хотя было около трех часов дня, но и там толпился народ, и там прилавки были полны продуктов и всякого товара…
Проходя мимо магазинов, он цепким взглядом окидывал витрины, запоминая, где и что выставлено, надеясь в скором времени вернуться сюда за покупками. Плюнул в сердцах, когда в хозяйственном магазине увидел отличный набор плотницкого инструмента. «Какого же черта я тащил эту тяжесть за десять тысяч километров!» От негодования он даже пнул ногой свой мешок, брошенный вместе с чемоданчиком у стены…
В конце площади, недалеко от ратуши, ему преградила дорогу большая, празднично одетая толпа. У всех были букеты цветов, у тротуара стояло много такси и частных машин. Фесюк спросил у молодого человека, что здесь происходит, и тот объяснил, что это свадьбы, целых шесть, сейчас женихи и невесты снимаются в фотоателье, скоро они должны появиться на улице.
Он дождался молодоженов. Женихи были в черных костюмах, невесты — в белых свадебных платьях, в фатах до самых пят. «Прямо панские свадьбы!» — с изумлением признался он себе.
Молодожены вместе с дружками разместились в машинах, машины тронулись вперед самым тихим ходом, и громадная толпа в двести или триста человек направилась вслед за ними серединой улицы.
Любопытства ради он пошел вместе со всеми. Ведь давно-давно не бывал на свадьбах и празднествах. Думалось еще, что в церковь все они направились, хотел посмотреть, как сейчас проходит служба.
Но толпа привела его к небольшому скверу, где было еще больше народу. Лишь по бронзовой фигуре солдата на постаменте, возвышавшемся в сквере, он догадался, что это площадь Героев, и молодожены пришли сюда по новой и уже привившейся традиции дать клятву быть достойными продолжателями дела отцов.
Пробиваться вперед, к памятнику, ему было не к чему, и он присел на скамейку рядом с тремя оживленно беседующими старушками. Покурил, дождался, когда разъедутся молодожены и их гости, разойдется толпа любопытных и он останется один на один с памятником и вечным огнем, полыхающим у его подножия.
«Не причастен ни к свадьбам, ни к делам отцов!» — усмехнулся он. Посидел еще, покурил, потом обошел памятник и братские могилы вокруг него, постоял у мраморных плит с именами погибших. Не поленился, сосчитал, сколько плит и сколько имен на каждой. Выходило, что здесь похоронено около шестисот человек, среди них два Героя Советского Союза.
Вздохнул: «Многовато крови пролилось за войну, и особенно в Прикарпатье…»
— Что — родных, знакомых ищете? — услужливо раздалось рядом. Он обернулся. Это была одна из трех старушек.
— Да нет, просто так, — нехотя ответил Фесюк.
— А то, если нет здесь, поищите на другой братской могиле, это возле старого городского кладбища, всего одну остановку проехать после новой гостиницы… — не обратив внимания на его слова, продолжала словоохотливая старушка.
— Да нет, ничего мне не надо, — уже раздраженно ответил Фесюк.
А старушка продолжала:
— Здесь похоронены солдаты и офицеры, что погибли при взятии города, а там — люди партийные и активисты, погибли они после войны от рук бандеровцев…
Он с такой злостью посмотрел на старушку, что та отпрянула от него в испуге… Зашагал обратно к ратуше… Он давно мечтал: как только окажется в Коломые, то первым делом зайдет в Музей народного искусства Гуцульщины, походит по его залам, посмотрит, что нового прибавилось за последние четверть века, какие работы новых знаменитых резчиков по дереву там появились. Но настроение у него было испорчено, и, вместо того чтобы пойти в музей, он сел в автобус и поехал на автостанцию. Всего-то надо было проехать две остановки.
На автостанции, как всегда в субботние и воскресные дни, было многолюдно. Но и автобусов хватало. Одни приходили, другие уходили. Судя по расписанию и по маршрутной карте, как уразумел Василий Фесюк, автобусы бегали во все концы Прикарпатья, добирались даже до райцентра Верховина, до поселков Буркут и Бангоф, откуда рукой подать до высоченных карпатских вершин — Поп Иван и Говерла. Это его потрясло.
«Раньше ехали на телегах, шли пешком, порой по неделе находились в дороге, а теперь тебя за час или за два доставят до любого уголка Карпат, — подумал он, но не стал испытывать судьбу, не пошел на стоянку своего маршрута. — А вдруг… встречу кого-нибудь из сельчан, кого и не хочется видеть?.. Всякое ведь может случиться… Нет, лучше сперва прижиться дома, а потом уж выходить на люди… Да и автобус мой ушел минут десять назад, следующий ожидается не скоро».
Василий Фесюк направился на остановку такси, решив, что если не найдет себе попутчиков, то и один разорится на дорогу. Здесь в ряд выстроилось с десяток машин, стояла и небольшая унылая очередь. Он встал в конец. Но шоферы никого не брали, всем говорили, что «заняты». А чем они заняты, кроме болтовни? Поедут в Ивано-Франковск! А почему только по одному маршруту? А потому, что день субботний, ждут коломыйских девочек, повезут их в областной центр, в театр. У них культпоход!
— Это что же — за сто километров? — возмутился Фесюк.
— Около того, — подтвердил сосед.
Вскоре и девочки появились, школьницы старших классов. Надо было видеть, в какие наряды они одеты, в какие туфельки обуты! Фесюк не мог оторвать глаз от туфелек. У всех они были импортные, на толстой подошве, архисовременные. Точно к таким же он приценивался на рынках в Киеве и во Львове, хотел купить невестке Марийке, но в последнюю минуту одумался, пожалел денег.
Шоферы до отказа бесцеремонно набивали машины, и они уходили одна за другой.
Потрясенный Фесюк обратился к соседу — тому тоже надо было ехать в сторону Верховины:
— Вы когда-нибудь видели такие чудеса?.. Девочки из Коломыи едут в театр за сто километров! Одна дорога туда и обратно, наверное, каждой обходится по пятерке?
— Не меньше, — спокойно ответил сосед, не придавший никакого значения происходящему, и посмотрел на Фесюка оценивающе. — Давно не были в этих краях?
— Давно, конечно, — ответил он, но не стал уточнять срок.
— То-то видно, что отстали от жизни.
«Да, наверное, я и на самом деле сильно отстал от жизни, на дикаря похож со стороны». С этими мыслями он поднял чемоданчик, взвалил на спину мешок и направился на перекресток ловить попутную машину.
Подошел грузовик. На нем он проехал километров десять, пока машина не свернула в сторону от дороги. Пересел на другую. Дорога была прямая как стрела, асфальтированная, не хуже, чем в Киеве. Ехали через Заболотов. Все удивляло Фесюка вокруг, а в особенности — новые дома. Куда подевались знаменитые гуцульские приземистые хатки? Их не было и в помине. Всюду за добротными заборами стояли господского вида дома, все каменные, все под черепичной или оцинкованной железной крышей.
— Колхозные дома? — осторожно спросил он у шофера.
— Колхозников, — ответил тот.
«Да, богато, богато живет народ», — в который раз подумал Фесюк и спросил:
— Почему едем через Заболотов, а не через Яблонов?
— Там дорогу ремонтируют, кладут новый асфальт, — ответил шофер, молчаливый, с виду средних лет человек.
— И эта дорога хороша. Не представляешь себе, какая здесь раньше была грязь. Ни пройти ни проехать.
— При небольшом воображении это сделать нетрудно, — шофер, кажется, впервые взглянул на своего возбужденного пассажира.
Машина свернула вправо, а дорога побежала себе дальше, на Снятин. Вскоре проехали Ильинцы, Тростянец…
Фесюк жадно смотрел по сторонам. Все здесь уже было знакомое, родное. Слезы душили его. Чтобы не разреветься, он закурил, предложил сигарету и шоферу. Но тот поблагодарил, взял из своей пачки.
Мимо проплывали заборы, в три-четыре ряда увешанные табачными листьями. На одних заборах листья уже побурели, высохли, на других были еще свежие, видимо, их срезали совсем недавно.
На полях стеной стояла кукуруза, пора уже было ее убирать. Расстелен был лен, во многих местах темно-коричневый, тоже готовый к сбору.
Сено всюду было наметано на «остреву». Так копнят сено только в Карпатах — на вбитых в землю суковатых жердях — и нигде больше на свете.
Деревья в садах ломились от яблок и груш.
Была середина сентября, золотая пора в Карпатах. Солнце, теплынь, уже схлынули дачники и туристы, кругом изобилие, достаток и тишина.
«В хорошее время возвращаюсь домой, — думал Фесюк. — Где еще на свете найдешь такой богатый и красивый край, как Карпаты!.. На любую работу пойду, на любые условия согласен, только бы жить дома, под этим небом». От умиления он чуть не заплакал.
Часто в пути попадались шумные свадебные кортежи с музыкантами во главе и дома в иллюминации, увитые гирляндами из цветов, где уже праздновали свадьбы. За длинными столами пировали, на помостах танцевала молодежь.
Но чем ближе подступали к дороге Карпатские горы, тем беспокойнее становилось на душе у Фесюка. Вспоминалось, вспоминалось прошлое, от которого некуда было убежать. «От себя не убежишь!» — горестно признался он себе.
Он очень осторожно спросил шофера:
— И у вас тут, наверное, в войну и какой-то еще срок после… пошаливали националисты?
— Националисты! — хмыкнул шофер. — Бандеровцы, что ли? — Он вдруг зло посмотрел на своего пассажира.
— И они тоже, конечно…
— Не пошаливали, а зверствовали! — в бешенстве вдруг проговорил шофер. — Жаль только, что по разным там амнистиям многие из этих катов вернулись в свои села. Я бы всех перестрелял! До одного! Вот этими руками! — Он потряс их перед Фесюком, задохнувшись, сделал паузу, хватил жадно несколько глотков воздуха и уже более спокойно поведал: — У меня самого брата убили. Случилось это уже в пятьдесят первом году, война давно закончилась, все уже жили мирной жизнью. Шел он с двумя товарищами в соседнее село, там затеяли субботник по уборке сена. Всех троих и уложили автоматной очередью из кустов… Вот какие это душегубы!
Фесюк не рад был, что затеял разговор с шофером. «Об этом ни с кем больше ни слова!» — дал он себе клятву.
Когда шофер у чайной остановил машину, чтобы попить воды, Фесюк тоже слез, сунул шоферу в карман рубль и некоторое время просидел в скверике. Сердце у него часто-часто билось, во рту было сухо. Он тоже взял бутылку минеральной воды, выпил — и дальше уже ехал на других попутных машинах с такими же случайными пассажирами. Заговаривать он ни с кем даже не пытался. Но когда у него спрашивали, куда он и к кому едет, он отвечал, что сам плотник, вот его инструмент в мешке, едет из-подо Львова, хочет помочь фронтовому приятелю: тот строит новый дом, да вот силенок не хватает…
Верили, не лезли в душу с новыми расспросами, приветливо кивали головой, когда сходили.
Последняя грузовая машина доставила его прямиком в село. Ехал он на мешках с комбикормом. У фермы слез, направившись к себе домой не дорогой, которая шла вдоль шумной горной реки, а тропкой, петляющей по горбам среди огородов.
Фесюк нерешительно вошел в калитку, осторожно прикрыл ее. Некоторое время он потоптался на месте, словно на чужом, незнакомом дворе, но потом какой-то старческой, вихляющей походкой направился по бетонной дорожке к порогу дома.
Его цепкий взгляд сразу схватил крошево бетона под ногами, хотя, казалось, до бетона ли ему сейчас. «И бетон, оказывается, не вечен», — подумалось ему. Вспомнил Гринюка, его слова: «Эта дорожка переживет и тебя, Василь». Не пережила. Жив ли этот хреновый мастер?
У порога он опустил чемодан, а мешок с инструментом сам вывалился из рук, глухо звякнув о бетон. На дверях висел замок, в колечко была сунута цидуля.
— И дома не встречают! — он даже почернел от негодования.
Выхватил цидулю, прочел: «Ключ под ступенью». К кому она была обращена, кто писал — ничего нельзя было понять.
Достал ключ, пнув ногой деревянную полусгнившую ступеньку. Открыл дверь, швырнув и замок, и мешок в угол коридора. Вошел в комнату. Она была такой же, какой оставил. Только все в ней было побросано.
— Дураки, убежали, словно пожар случился! — сказал он вслух, громко.
Вышел на крыльцо. Окинул взглядом село. Горбы — семь по эту и пять по ту сторону реки — все были на месте, по ним только и можно было узнать село. Остальное все было новое. Куда и здесь подевались гуцульские хаты под дранковой крышей и соломой, с низкими подслеповатыми окнами? Одна лишь его и оставалась на все село.
Около церкви, прикрыв ее наполовину, на этой стороне высилось новое трехэтажное здание. Оно фасадом стояло к реке, и он никак не мог определить — школа ли это, больница или какая-нибудь фабричка. Много вокруг было всяких служебных помещений, высоко взметнулась труба кочегарки. По сброшенным лесам было видно, что строительство только-только закончено, идет внутренняя отделка.
Село было как на ладони, потому что хата его стояла не у самой реки, в низине, а повыше, на бугре. Когда-то таких хат всего-то было несколько по соседству. А теперь вон их сколько разбежалось по буграм! И не хаты, а дома! Дома большие, на четыре-пять комнат, на четыре ската, чаще крытые алюминиевым листом, — это он сразу определил. Да сверху алюминий еще покрыт алюминиевой краской, что придает ему и особую надежность, и красоту. Такая крыша простоит хоть полсотни лет — и ничего с нею не сделается. «Да, этого Карпаты никогда не знали», — подумал Фесюк.
Он прошелся по двору, осмотрел сарай, летнюю кухню, заглянул на дом со стороны, — все требовало ремонта, все находилось в плачевном состоянии, в особенности крыша, латаная-перелатанная толем и досками. «Непутевый хозяин, — в сердцах выругал он сына. — А еще ученый человек, историю преподает, детей учит уму-разуму. Какой же с него пример?»
Вернувшись в дом, он разделся, почувствовав смертельную усталость, хмыкнул: «Шестьдесят — не двадцать!» Стал искать, что поесть. Ничего ему не приготовили, даже картошки. Единственное, что он нашел на кухне, — это начатую буханку хлеба, соленые огурцы в миске и несколько луковиц, но и этому обрадовался. Правда, на полочках было много всяких круп в кулечках, можно было сварить кашу какую. Но он не знал, как обращаться с газовой плитой и газовым баллоном, а истопить печь у него не было сил.
— И за хлеб с огурцами спасибо, — сказал он опять вслух, достал из чемоданчика консервы и водку.
Сел один вечерять, сразу хватил стакан водки — и от радости возвращения, и от горести одиночества.
Скоро стемнело. Зажег свет. В комнате было сыровато, и он принес из сарая дровишек, затопил стояк. Смотрел на абажур и никак не мог налюбоваться ярким светом. Вспомнил, как жили еще недавно при каганце. Света не было, очень дорог был керосин. Приносили его спекулянты из Надворной или из более ближнего Космача. За бутылку керосина надо было отдать бутылку топленого масла. Вот как ценился керосин! А сейчас — жги электричество сколько хочешь. И ведь провели же столбы до самого дальнего приселка! Это ему казалось чудом.
И вдруг… по дому ударили из чего-то такого, что посыпались стекла из окон.
Фесюк соскользнул со стула на колени, сунул голову под стол, зажмурился и затаил дыхание. Ждал нового удара. Но его не последовало. Подождав еще некоторое время, он поднялся на ноги. Рядом со стулом лежал камень размером с кулак. Еще несколько камней, меньших размеров, валялось посреди комнаты. «Ударили почти что одновременно, с трех сторон, потому-то они слились в один удар. Кто-то ведь даже пробрался во двор!»
Он подождал еще немного — сам не зная чего, — а потом вдруг спохватился, погасил свет и уже в темноте стал затыкать дыры в окне подушками, одеялом и половиками. У него дрожали руки, ему было страшно.
Василий Фесюк день сидел дома, два сидел — никто не приходил его навестить. «Что они, черти, все забыли меня?» — недоумевал и сердился он. Так он жаждал сельских новостей!.. О многом, многом хотелось ему расспросить. Чьи это панские хоромы выросли на горбах, чьи телевизионные антенны высятся над крышами, чьи «Волги» и «Жигули» проносятся по дороге, кто играет свадьбу, что за мельницей вот уже второй день с утра до вечера гремит музыка… Кто жив, кто умер…
Нет, никто не приходил, никто не появлялся на тропинке, ведущей к его хате. Мимо, низом, проходили многие, но к нему не сворачивал никто.
Было обидно, было отчего сердиться. А самому выйти на дорогу, пройтись по селу — не хватало смелости. Выбитые стекла в доме грозно предостерегали его от этого соблазна. «Не тюрьма, не ссылка, но вот когда оно пришло, возмездие», — иногда с горечью произносил он про себя и тут же вскакивал и метался по дому или по двору. В доме было неуютно, вокруг валялась уйма ненужных вещей, тряпья, книг и ученических тетрадей, самодельных игрушек и игрушек нарядных, купленных в магазине, и он уходил бродить по двору.
А двор — это большой и хороший сад. Удивительно, как он сохранился. Деревья полны яблок и груш. Трава вся усеяна падалицей. Вокруг жужжали пчелы, а под грушу из-за них совсем было не подойти. Еще недавно, за тридевять земель отсюда, ему казалось: вот вернется домой, с утра до вечера будет сидеть в саду, объедаться фруктами. Где еще на свете найдешь такие сладкие и сочные груши, как у него? А яблоки? Но вот погрыз яблочко, сорвал грушу, чуть не захлебнулся от грушевого сока, и больше не захотелось. Надо убирать урожай, в первую очередь — грушу, но где это ему было осилить одному! Да и до груш и яблок ли ему было сейчас!
Ходил он по саду, цепким взглядом высматривал, где и что ему предстоит сделать, ставил подпорки под клонящимися к самой земле ветками, складывал в горки падалицу, из которой, будь у него настроение, можно было бы приготовить хорошее вино. Часто он подходил к забору, огораживающему сад от проходящей внизу тропки. Тут вдоль забора стояли голенькие, без ягод и листвы, три вишни и две черешни. Их посадили уже без него, в его отсутствие, видимо — Максим.
Как-то у него состоялся воображаемый разговор с сыном: «Это ты, Максим, посадил вишни и черешни?» — «Я, тато…» — «И в честь чего ты их посадил?» — «Когда женился. Ты-то груши и яблони посадил?» — «Да, груши и яблони… Тогда никакого здесь сада не было. И трава не росла. Пришли мы с твоей матерью после церкви с саженцами в руках, я взял лопату и посадил эти деревья. Когда же это было?.. Давай считать…» — «Да мне вот недавно тридцать исполнилось…» — «Да, это было давно, до нападения Германии на Польшу, считай, почти сорок лет…» — «И у нас с Марийкой уже прошло пять лет». — «Да, тоже немало… И много вишни бывает на деревьях?» — «Много, раздаем и соседям, и туристам. И на птиц хватает…»
Чтобы не задохнуться от сигарет, от непрерывного курения, Фесюк вытащил инструменты, стал понемногу приводить дом в порядок. Дом сильно обветшал. Шутка ли, столько лет никто и гвоздя не забил. И забор весь сгнил, держался на двух-трех подпорках.
Начал с порога. Двумя ударами топора развалил лестничку с трухлявыми ступеньками. Поставил новую, добротную, хотя следовало ступеньки сделать каменные, облицевать цементом. «Ладно, потом уж как-нибудь», — махнул рукой.
Поднялся на крышу, стал ремонтировать печную трубу. Нашел в сарае штук десять старого кирпича, чудом сохранившегося еще с тех давних времен, когда перекладывали печь. Сложил почти что новую трубу, обмазал глиной — и вроде бы получилось хорошо.
Потом принялся за забор. Тут работы было много. Надо бы, конечно, свалить его и взамен поставить новый, но не стал пока этого делать: решил ограничиться подпорками и в двух местах закрепить его новыми столбами.
На четвертый день у Василия Фесюка кончились сигареты, и ему волей-неволей пришлось идти искать магазин. Надо было и хлеба купить, и водки, и закуски какой-нибудь. Магазин оказался совсем не в том месте, где он искал его. Показала вертлявая молодица, вся в нейлонах, в туфельках золотого цвета. Вместо темной халупы, где за прилавком стоял хозяин, разбойник Кобылюк — потом он возглавлял одну из боевок сельской ОУН, — он увидел магазин с большой витриной, как в городе. Продавщицы — в белых халатах, полки полны консервов, макарон, сахару, круп и других продуктов. Всяких ликеров и плодоягодных вин тоже хватало. Ну а водка стояла ящиками. Хватало и сигарет разных сортов, кофе и сладостей, хлеба и булочных изделий. «Да, в достатке живет народ», — думал он про себя, сравнивая увиденное с тем, что когда-то до войны было в халупе Кобылюка.
Народ в магазине все был какой-то незнакомый, шоферы, трактористы, девчонки с кошелками, стайка болтливых молодиц. Была еще старуха, не спускавшая с него глаз; все морщила лоб, силилась вспомнить, откуда ей знакомо лицо Фесюка…
Василий Фесюк набрал всего в сумку и в сетку, хлеб сунул под мышку и уже почти выходил из магазина, когда на пороге показалась старуха в черном. Он сразу признал в ней мать Алексея Цапюка, комсомольского секретаря. Какой она была, такой и осталась. В черном она стала ходить после того, как мужа ее задавило при валке леса…
Фесюк отошел назад, уступил ей дорогу.
Она же стала в дверях — и ни шагу, точно вросла в порог. Вся заволновалась, затряслась, всхлипнула, дернула черный платочек за концы и, вскинув над головой кулачки, заголосила:
— Верни, верни, кат, моего Алексея!.. Куда, проклятые бандеры, вы подевали моего сына?.. Что он вам сделал, душегубы?.. Верни, верни, проклятый фашист, моего Алексея и всех безвинных, кого вы по-зверячьи уничтожили!..
И покупатели, и продавцы сбежались к ним.
Смертельно бледный Фесюк стоял склонив голову и закрыв глаза.
Мать же Цапюка остекленевшими глазами озиралась по сторонам, ее душили спазмы, она судорожно глотала слюну. Но вот она успокоилась, вошла в магазин, обратилась к окружающим:
— Еще один бандера вернулся в родные края — полюбуйтесь!.. Я думала, они все там подохли в Сибири, а они нет, возвращаются живехонькими и в ус себе не дуют!.. Думают, что работой в тайге смыли людскую кровь со своих рук и теперь они полноправные граждане!.. Нет, каты, народ еще тысячу лет будет вас проклинать. — И с этими словами она подошла к Фесюку и плюнула ему под ноги.
Дома он полдня пролежал в постели. И обедать не стал. Сунул корочку хлеба в рот, снова лег под одеяло.
«То, что произошло в магазине, пожалуй, пострашнее града камней», — подумал Василий Фесюк.
На пятый день поздно вечером к нему постучали. По тяжелому топоту на крыльце Фесюк догадался, что это Гринь Кривой. «Другого хромого километров на двадцать не должно быть вокруг, спутать его не с кем. Но, может, за последние годы появились новые хромые?» — подумалось ему.
Фесюк открыл дверь. Да, это был Гринь Кривой, Григорий Кривенюк. Он и пополнел, и полысел, но голос у него был все такой же зычный, как в молодости, хотя и стал сипловатым. Усы отпустил вроде запорожских. Одет был в городской костюм, и рубаха была в полоску, самая модная. «А ходил, помнится, во всем гуцульском и летом не снимал кептарь, как какой-нибудь столетний дед, и в постолах его всегда можно было видеть, хотя всякой другой обуви ничего не стоило достать, имея в руках немецкий автомат».
Похлопали друг друга по спине, но без всяких там лобзаний и телячьих нежностей. Да и друзьями, собственно, никогда не были.
— Ну что, Василь, отвоевался?
Фесюк махнул рукой, отвел глаза.
— Подумать только, сколько лет прошло! А как будто вчера расстались, правда, Василь?
— Тебе-то пофартило, выскочил чистеньким. А я полностью отсидел свои десять лет, еще пятнадцать потом помотался по разным городам уже по своей воле. Правда, думал: за это время все забудется, старые помрут, молодым наплевать на прошлое, у них свои заботы…
— Радуйся, что тогда вас при прорыве всех не шлепнули под горячую руку, заменили сроком. Все забудется! Уже забылось!
— Забылось! Видишь, как встретили в первый же день? — Фесюк показал на завешенные окна. — С утра горит электричество. Забылось!.. — Хотел рассказать и про случай в магазине, но было и стыдно, и обидно, подумал: «Наверное, и сам знает, успели давно разнести по селу».
— У нас так встречают всех возвращенцев. Это тебе мальчишки выбили стекла, внучата погибших в те годы… Что с них возьмешь? Терпеть надо.
— Может, скажешь, сколько еще терпеть?
— Еще столько же и еще всю жизнь!.. А насчет стекла не горюй. Не впервой, принес и тебе, посмотри на крыльце, должно хватить на твои окна. Прихватил и алмаз, и мелких гвоздей горсточку, сам и остеклишь. — И Кривенюк подошел к печке, высыпал гвозди на угол.
— Ну, спасибо, спасибо. — И с этими словами Фесюк вышел на крыльцо. Там и на самом деле к стене были прислонены стекла полуметровой длины, обернутые в холстину. Подошел Кривенюк, и они вдвоем осторожно внесли ношу в комнату.
— Тяжесть немалая, сильно устал, наверное? — участливо спросил Фесюк.
— Это что!.. Надо было стекла достать! Сейчас это нелегко, все материалы отданы школе. К началу учебного года не успели, хотят к Октябрьским праздникам открыть. Такой нигде нет в районе, первая! Пять лет строили, обошлось колхозу в шестьсот тысяч рублей. Эх, превратиться бы в пацана, пойти в первый класс такой школы! — мечтательно произнес Кривенюк. — Видел бы ты, какие там классы, какие парты, какой отгрохали физический и химический кабинеты! И кинозал есть, и столовая, и спортзал, и мастерские! Да, поспешил родиться!.. Как вспомню, с какими муками закончил два класса, так и плакать хочется, поверь, Василь.
— Верю, верю, я тоже два класса кончил. На третий год мать, царство ей небесное, понесла учительнице курицу, попросила вычеркнуть меня из списка учеников, и та с большой радостью это сделала. Было нас у учительницы тридцать шесть человек, она одна, где же ей, бедняжке, с нами справиться, — с усмешкой рассказал Фесюк и добавил: — Правда, за последние годы я немного подучился, ходил в вечернюю школу при мебельной фабрике, где работал…
— А новая колхозная школа рассчитана на пятьсот двадцать учеников, и учителей в ней будет больше двадцати. И все народ образованный, кончали институты в Киеве и во Львове, — не слушая Фесюка, продолжал взахлеб рассказывать Кривенюк.
Но Фесюк прервал его:
— По случаю встречи и повечеряем вместе, не против? — И принялся прибирать на столе.
— Что же, Василь, хлопнем по стаканчику! — с нескрываемой радостью согласился Кривенюк, хотя и огорчился: не дали дорассказать о школе.
Фесюк ушел за огурцами и картошкой, а вернувшись, нарезал еще сала, открыл банку скумбрии. Рядом со столом на табуретку поставил корзину с яблоками и грушами.
— Говорят, Максим ушел? Не пожелал жить с отцом? — спросил Кривенюк.
— Ушел, что уж тут поделаешь. Сердится, не может простить отцу его прошлого.
— Да, такого и нарочно не придумаешь. Один сын и то…
— Про это давай ни слова, договорились? — Фесюк сердито посмотрел на гостя и с бутылкой в руке плюхнулся на стул.
— Ладно уж, к слову пришлось. — И Кривенюк сел напротив.
Фесюк разлил водку, взял стакан.
— Не знаю, правильно поступил или нет, но вот вернулся домой. Нет мне жизни без Карпат!.. Хорошо ведь устраивался в разных городах — и на Алтае, и в Мордовии. Поработал немало и на больших стройках, и в колхозах. Сам знаешь, рабочие руки всюду теперь нужны.
— Еще бы, не как раньше было, — снова охотно ввязался в разговор Гринь Кривой, — не надо ездить в Канаду или Бразилию, гнуть спину на заморских буржуев. Знаешь, сколько украинцев эмигрировало за океан только из Галичины с девятисотого по девятьсот десятый год? Триста пятьдесят тысяч! И столько же — с Закарпатья. А теперь — у самих до черта работы.
— Вот-вот, — согласно кивнул головой Фесюк, но нехорошо посмотрел на Кривенюка, подумал: «Кто он и что он сейчас? Разговаривает, как агитатор какой». Сказал на всякий случай: — У меня ведь и профессия хорошая, плотник и столяр, все могу делать.
— Хлебная работа, — согласно кивнул головой Кривенюк. — Теперь богато живут не куркули, а плотники, печники, шоферы — одним словом, рабочий класс. Держи голову выше!
— Да куда уж выше, — рассмеялся Фесюк, протягивая стакан.
— Твое здоровье! С возвращеньицем! — Кривенюк чокнулся, выпил, сунул в рот ломтик огурца. — Как сейчас подумаешь, выходит, зря эти дураки бандеры воевали с советской властью. Жить можно ой как хорошо! Зря боялись. Ведь всех почти миловала. — Он пытливо посмотрел Фесюку в глаза. — Ты случайно не затаил обиду?
— Чего обижаться-то?.. Что заслужил, то и получил. Могли бы и больший срок дать. Учли — не закоренелый злодей…
— А что так долго не возвращался домой? Чего столько лет мотался по свету?..
— Людской молвы боялся… Как встретят дома, в селе? Не безвинная овца, хватает грешков…
— Да, грешки, грешки! — вздохнул Гринь Кривой. — Как подумаешь, сколько зазря народу убито при немцах! Сто тысяч, миллион, а может, и все два миллиона?.. Кто считал!.. Вот твой сынок сейчас этим как раз занимается, спроси у него, книжку какую-то пишет, изобличает ОУН и Бандеру… Лекции читает по селам, поносит всякий национализм. Заодно по каждому селу собирает имена погибших, записывает, при каких обстоятельствах погибли, кто мог убить. Так, пожалуй, и отца родного не пожалеет, занесет в список на вечные времена. Не хотелось бы, правда, Василь?
— А ведь и тебя может увековечить, — поддел его Фесюк.
— Меня-то за что? Курицы в жизни не зарезал.
— А с автоматом не бегал?..
— Ну, был порученцем, всякие пакеты разносил, а порученцу положено оружие, это каждый знает. Так что, выходит, не за что, не за что, Василь Петрович! К тому же, дураку, тогда было семнадцать лет, что понимал. За мирный же характер ведь мне дали псевдо Голубь.
— Скажи пожалуйста, и отчество мое не забыл!.. Ладно уж вспоминать, — махнул рукой Фесюк. — Ты лучше расскажи, где и кем работаешь.
— Упаковщиком при складе, Василь Петрович. У нас ведь в колхозе прибыльное подсобное хозяйство. Мастерская по производству сувениров, ну и штат резьбарей по дереву, всякие шкатулки и тарелки выделывают. Резьбарь сейчас — главная фигура в наших краях. Все стали сходить с ума по гуцульскому искусству. И не только у нас, но и за кордоном. Может, за старое возьмешься, будешь резьбарить?
Фесюк покачал головой, разжал пальцы?
— С этакими руками? Нет, резец любит чуткие пальцы, не гожусь. А вот плотничать или столярничать — есть еще силы. Правда, в последнее время что-то побаливает спина, да и радикулит донимает.
— Делал бы ты двери и оконные рамы, купался бы в деньгах. Дома́-то сейчас возводят быстро, кирпича сколько угодно, а вот где достать все остальное? Мастеров ныне мало осталось, молодежь на это дело не идет, ей подавай технический прогресс, а кто будет крыть крышу? Печь ставить? — Почесал затылок, вздохнул. — Как подумаешь, кругом одни проблемы, Василь.
— Боюсь, что тяжелую работу мне теперь трудно будет делать, мне что-нибудь полегче.
— А то устраивайся к нам в мастерскую, помогу тебе. Будешь надомником, в мастерской все равно мало места, в две смены работают.
— Подумаю, время есть, — сказал Фесюк. — Куда спешить? Дети хлеба не просят.
— Лишние гроши не помешают. Новый дом поставишь.
— И на кой бес он мне? И в этой хате доживу свой век. Правда, ее придется как следует отремонтировать — и крышу новую поставить, балки сменить. Я уже понемногу начал, не заметил новые ступеньки на крыльце?
— Нет, не заметил. Да ведь темно.
— Жить все-таки надо. Но как? Ты ведь все знаешь. — Посмотрел на Гриня Кривого все-таки с усмешкой. Подумал: «За неимением лучшего хоть дошлого Кривенюка иметь другом».
— Я тебе так скажу, Василь: вести себя надо тише воды, ниже травы. Как я! Никуда не суюсь, никого не поучаю. Сам знаешь: народ ничего не забыл, живы и дети, и внуки погибших. А имена погибших выбиты на мраморе памятников. Когда освоишься дома, поезжай, посмотри, сколько памятников поставлено в Карпатах. В каждом селе! И на всех — имена. «Никто не забыт!» — это они. «Ничто не забыто!» — это мы с тобой, люди с подмоченным прошлым. Об этом всегда надо помнить.
Фесюк разлил остаток водки, чокнулись, выпили. Гринь Кривой продолжал свой рассказ:
— Недавно выставили троих из соседнего села. Тоже отсидели свой срок — ну, у этих было побольше твоего! — и вообразили, что теперь им все можно. Стали задирать знакомых, поругивать порядки в селе, как-то и драку учинили. Собрал наш председатель колхоза общее собрание — и выставили голубчиков из села, да еще обратились в область, чтобы их и из области выставить куда-нибудь подальше. А то тут приехал погостить к родне некий Глибчук — когда-то состоял в космачском курене. Отсидел свой срок, жил в Караганде, говорят, неплохо устроился. Так вот стал этот Глибчук задирать соседей, затеял драку с прохожими. Покуролесил он тут дня три, пока не собрались родные погибших и не проучили его. Недели две пролежал этот Глибчук в больнице, потом жена увезла его в свою Караганду, говорят, там он и отдал богу душу…
— Да, веселый мы с тобой затеяли разговор. — Фесюк встал, прошелся по комнате, остановился у газовой плитки. — Ты лучше покажи, как с газовым баллоном обращаться. А то еще хату взорву. В этой комнате я и думаю обосноваться, здесь мне будет тепло и стряпать себе близко.
Кривенюк охотно исполнил его просьбу, зажег плитку. Хотел поставить чайник, но в ведре не оказалось воды. Тогда он подхватил его и пошел к колодцу. Услужливый был малый.
Глядя, как он бегает, припадая на левую ногу, Фесюк вспомнил прошлое. Был Гринь Кривой шустрым бандеровцем, правда, лет тогда ему было совсем немного. Левая нога у него была короче, хотя подошва на его постоле была на четыре сантиметра толще, должна была вроде уравнять с правой. Бегал он и тогда хорошо, всюду его можно было встретить с автоматом. Он-то, говорили, и убил хромого сторожа сельсовета. Будто бы не терпел хромых! Хотел быть хромым в единственном числе, без конкурентов. Зверствовал, говорят, и в соседних селах Покутья. И там поубавил всех хромых и заодно — всех слепых. Но сам-то Кривенюк все отрицал, обижался, когда говорили про него такое.
Но вот дверь с шумом распахнулась, и Гринь Кривой своим зычным голосом прокричал:
— Чай лучше греть из свежей воды, не правда ль, Василь? Я всегда дома лаюсь со своими, а им плевать, какой подать чай.
— Да, да, — поддержал его Фесюк. — И самому лучше заваривать, дело это не женское, это я хорошо понял в Сибири. Вот где пьют крепкий чай! — Но мыслями он был далеко, многое и другое ему вспоминалось.
Наработавшись по дому, Василий Фесюк садился отдыхать на ступеньках крыльца и долго-долго смотрел на село. Каждый раз ловил себя на том, что не узнает его: такое село ему не мечталось и не снилось.
Смотрел он на село и ждал: может, кто из соседей все-таки его навестит? Может, зайдут друзья детства и молодости — Дудар и Джумачук? Ждал с затаенной надеждой сына Максима, невестку Марийку, внука Андрейку. А вдруг соберутся и придут?.. Максима оставил малышом, не помнил его, не представлял, как выглядят и Марийка с внуком. Несколько раз в письмах просил прислать фотографии, — и фотографии не прислали, и на письма не ответили.
Проглядев все глаза, он снова брался за топор или пилу. Разваливал на поленья сухие чурбаки, припасенные сыном на зиму, складывал в сарае. Сколотил скамейку на двух вкопанных столбах рядом с калиткой. Починил ту часть крыши, которая протекала, — на большее не хватило сил, крышу всю надо было менять на черепичную или железную. А может, и на алюминиевую? «Нет, на такую хату-развалюху и черепичной достаточно, иначе засмеют», — подумал он.
На одно пока что он не мог решиться: навести какой-то порядок в комнатах, убрать всякий хлам, натасканный в коридор, остеклить окна. «Как-нибудь потом, на днях», — все откладывал он.
Спасибо Гриню Кривому: однажды вечером опять навестил его, старика. В первую очередь Фесюк спросил про Максима: может, видел?.. Оказывается, не только видел, но и разговаривал, когда тот с семьей уезжал из села. Перевелись в Снятинский район, там тоже много новых школ-десятилеток, и там требуются опытные учителя.
— Не передавал ли что? — спросил Фесюк с великой надеждой.
— Передавал. В сельсовете Максим вернул, оформил дом на твое имя. Просил, если где найдешь завалявшиеся тетрадки, записи лекций или там учебники и книги, собери их, за ними зайдет медсестра Параска, она и перешлет им, она адрес знает.
— Надо идти в сельсовет, снести паспорт и другие документы, но сил никаких, — пожаловался Василий Петрович. — Правда, и не решаюсь пока.
— С этим делом я тебе помогу, все это пустяки, да и в сельсовете всех хорошо знаю, — с присущей ему лихостью проговорил Кривенюк. — Скажу, хвораешь, радикулит разыгрался, устал с дальней дороги.
— Ох и врать ты горазд, — покачал головой Фесюк. — Сделай, сделай милость. — И передал ему пакет в целлофане, стянутый резинкой.
— Дома ты один скиснешь в четырех стенах, Василь, — пряча в карман документы Фесюка, проговорил Кривенюк. — Может, поработаешь со мной в упаковочной? Мне как раз нужен напарник — одному трудно приходится, много и всякой плотницкой работы.
— Вот приведу дом в порядок, тогда и загляну. Как же без работы? Без работы зачахнешь тут от тоски. И заработок нужен.
— Учти, у меня в упаковочной мало кто бывает из сельчан, делать им там нечего, приезжает только шоферня за грузом из райцентра. Так что никто тебя не будет донимать разговорами о… прошлом.
— Вот рассчитаю свои капиталы и приду. И на жизнь надо отложить, и крышу новую сделать.
— И материал, и мастера я тебе найду. Ты готовь только денежки.
— И во сколько, ты думаешь, обойдется крыша из… алюминиевого листа?
Кривенюк рассмеялся:
— Аж куда хватил! На алюминий у тебя пороху не хватит, такая крыша стоит две с половиной тысячи. Ты поставь что-нибудь попроще, черепицу или железо, — покрасишь железо, и оно будет долго тебе служить.
— А я-то думал, — рассмеялся и Фесюк, — и мне доступен алюминий, у всех вижу беленькие крыши, так и светятся на солнце. Но я шучу, шучу. Куда на старую хату алюминий? Засмеют.
— Такие крыши доступны только колхозникам, Василь Петрович, у них заработки большие. Алюминий и мне не снился, хотя семья зарабатывает хорошо.
— Во сколько же тогда обходятся новые дома? Смотрю — у всех они на высоком фундаменте, — отродясь в Карпатах такого не было! — на четыре-пять комнат, с высокими окнами.
— Клади на круг десять — тринадцать тысяч.
— Ох, ох, ох! Отстал, отстал я от жизни!
— У каждого своя судьба, Василь Петрович, как к кому повернется фортуна. Слышал про фортуну? К тебе она повернулась этим самым местом…
«Да, грамотен стал Гринь Кривой, — подумалось Фесюку, когда тот ушел, сославшись на неотложные дела. Ужинать пришлось одному. — Такой при его хватке мог бы стать и большим начальником, не будь подмоченного прошлого. Но, кажется, и так устроился неплохо. Да, прошлое, прошлое… Куда от него денешься?»
И о своем прошлом он много размышлял после возвращения. Вдали от дома как-то было легче, хотя и тоскливо, отвлекало много разного, а тут — все напоминало.
С чего началось прошлое Василия Фесюка?
Как-то — это произошло в первые месяцы войны — в селе ждали приезда высокого проводника ОУН из Львова, и войт бегал по хатам, искал резную тарелку для преподнесения хлеба-соли.
Войт, конечно, хорошо знал, что такие тарелки могут быть только у старого резьбаря Ивана Пентелюка или же у его учеников. Старик учил серьезным вещам, и на экзамене у него всегда сдавали декоративную тарелку. По сухой резьбе он точно определял, чему научился молодой мастер. Но старик давно припрятал от немцев все свои лучшие работы — а главными у него как раз были декоративные и инкрустированные тарелки, — притворился и хворым, и оглохшим, и войт ни с чем ушел от него.
Завернул войт к Василю Джумачуку. Но тот, невзирая на свой кроткий характер, очень даже складно соврал ему про то, как три года назад продал свою «выпускную» тарелку проезжему артисту из Львова. Не отстал от Джумачука и Василь Дудар. Дудар поведал войту длинную историю про скупщика своих работ, польского полковника, которого хорошо знали в Карпатах как человека, коллекционирующего именно декоративные тарелки гуцульских мастеров, потому что по ту сторону Карпат резьбой занимались еще гурали.
Войт не стал его дальше слушать, хлопнул дверью и к Василю Фесюку зашел уже в каком-то бешенстве. Человек он был крутой и с хваткой. Все его боялись.
У Фесюка тарелка красовалась на стене, обрамленная вышитым рушником Иванны. Это был его подарок жене. Хотя он был неплохим резьбарем, но занимался резьбой от случая к случаю; основной его профессией оставалась плотницкая работа, она кормила семью. Правда, Джумачук и Дудар, его кореши, ухитрялись жить только на резьбарские заработки.
— Вот за этой тарелкой я и пришел к тебе, — сказал войт Фесюку и без всякого спросу снял ее с гвоздя. Заодно взял и рушник. — Встретим завтра высокого гостя из Львова — и все это верну.
Иванна, возмущенная бесцеремонностью войта, обеими руками вцепилась в тарелку:
— Это моя тарелка, мне подарена! Не отдам, не вернете! — И вырвала же!
Ах, если бы она знала, что этого нельзя было делать, если бы знала! Как на нее испепеляюще посмотрел войт!..
Фесюк в свою очередь вырвал тарелку у Иванны и отдал войту, отдал и рушник, нижайше попросив у него прощения за глупый поступок жены. Разве с войтом можно спорить? Войт — хозяин села, власть его неограниченна, к тому же войт у них не простой, а один из заправил районного провода ОУН, а на селе он вместе с ксендзом Сагайдачным управляет станичной ОУН.
Войт еще раз бросил на молодую женщину испепеляющий взгляд и с тем ушел, сунув под мышку тарелку с рушником.
Проводник приехал через несколько дней. Оуновцы во главе с войтом и ксендзом устроили ему торжественную встречу, преподнесли хлеб-соль. Гость был очень тронут встречей и вместе с хлебом… унес на память и серебряную солонку, и резную тарелку, и очень понравившийся ему рушник.
На другой день проводник пожелал лично поблагодарить Василия Фесюка за сделанный «подарок». Принял он Фесюка в окружении верховодов районной ОУН, съехавшихся в село на какой-то инструктаж, и после всяких слов, сказанных о его мастерстве, обратился к войту:
— Что же это у вас в станичной организации состоят одни торговцы и куркули? Привлекли бы для разнообразия и мастеровых людей вроде пана Фесюка, ревнителя украинского народного творчества.
— Так ведь он плотник, Станислав Дмитриевич, — пытался оправдаться войт, — резьбарством занимается на досуге, от нечего делать.
— Все равно, все равно, в нем что-то есть… — И проводник неопределенно повертел в воздухе пальцами.
Так Василий Фесюк удостоился внимания оуновской верхушки. Он тогда еще плохо себе представлял, что это за штука ОУН и чего она хочет. А приближенный к среде униатов и поклонников тризуба, дал себя на какое-то время обмануть националистическими бреднями о «соборной Украине». Откуда ему тогда было знать, неискушенному в политических делах человеку, простому плотнику, что вожаки ОУН, старые гитлеровские агенты, под «соборной и самостийной Украиной» понимали совсем другое, а именно будущую колонию Германии. Ведь они ее запродали немцам давно, еще до прихода фашизма к власти в Германии, когда в 1929 году в Вене создали ОУН. Во всем этом он неплохо разобрался потом, правда уже будучи далеко от родных мест. А в 1941 году националистический угар на какое-то время и ему вскружил голову. Немалая роль в этом принадлежала и ксендзу Сагайдачному, большому ловцу человеческих душ. Он всячески обхаживал Фесюка, чтобы приблизить его к своей парафии, а через него, может быть, и его друзей. Он же первый дал ему рекомендацию для вступления в «симпатики», то есть в сочувствующие ОУН. Но на этом, правда, и заглох вопрос о вступлении Фесюка в организацию. Законы вступления в ОУН были строгие. Рекомендацию могли дать только старые члены, а они были не такими щедрыми, как ксендз, считали, что ОУН — для избранных, для «справного мужика». Да и в симпатиках надо было походить три года.
Когда немцы оказались под Москвой и Ленинградом, во Львове и Станиславе во всех церквах зазвонили в колокола, произносили проповеди и служили молебен во славу немецкого оружия. Ксендз Сагайдачный в своей проповеди в сельской церкви отличился тем, что объявил о падении этих городов как о событии уже совершившемся и предрек в самом ближайшем будущем уничтожение всей «безбожной коммунии».
Многие в селе понимали, что успеха гитлеровцев — дело временное, что скоро все должно измениться, Советский Союз — великая держава. В победу советского оружия твердо верила и жена Фесюка — Иванна. Она всячески предостерегала Василия от тесных связей с националистами. Она и других предостерегала, в чем проявила неосторожность, была замечена и занесена в соответствующие списки для расправы. Но пока ее не трогали. Пока в селе уничтожали коммунистов, комсомольцев, активистов, евреев, поляков, как это ежедневно делалось и в тысячах других сел и сотнях городов Западной Украины.
Ксендз Сагайдачный (он страшно сердился, когда его называли попом) и сам поверил в свои рассказы о падении Москвы и Ленинграда. По этому поводу он устроил крестный ход: просил всевышнего о скорейшем уничтожении всего Советского Союза. На крестный ход собралась оуновская верхушка из ближайших сел, пришли представители церковных парафий, и тысячная процессия направилась на кладбище. Впереди несли гроб, набитый советскими книгами и журналами, символизирующий «безбожную коммунию». Вырыли глубокую яму, главную речь произнес сын войта, адвокат пан Танасий, приехавший из Станислава, опустили гроб в могилу, а сверху насыпали большую земляную гору наподобие кургана, чтобы не выскочила советская власть обратно.
Василий Фесюк тоже стоял в толпе, тоже слушал речи, но относился ко всему происходящему как к чему-то несерьезному, вроде спектакля самодеятельности, на котором ему однажды пришлось побывать в Косове.
А вот когда через некоторое время его включили в тройку по оказанию помощи оуновской полиции «мобилизовать» молодежь для отправки в фашистскую Германию, а там еще через некоторое время направили с районной депутацией на проводы в ту же Германию продовольственного эшелона, тут-то он и почесал себе затылок… Задуматься ему еще пришлось и потому, что с некоторых пор его стали избегать кореши — Василий Джумачук и Василий Дудар, — а ведь с детства были вместе, хотя и жили на разных горбах, вместе бегали в школу, вместе пасли скот, вместе получали подзатыльники от сурового и старого Ивана Пентелюка. Правда, перестали с ним знаться и многие другие сельчане… Кинулся Василий Фесюк за помощью и советами к Иванне, но она посмотрела на него как на обреченного. Чем она могла ему помочь и что могла посоветовать?
Отступать было некуда и уже поздно. За отступничество полагалась смерть, уничтожение семьи, а то и целого рода.
А потом, когда в 1944 году советские войска погнали немцев обратно к границе и оказались в западных областях Украины, то многие, чьи руки были обагрены кровью безвинных людей и кому не предписывалось уходить в подполье, бежали в прикарпатские леса и Карпатские горы. Бежало много полицаев, охранников лагерей смерти, эсэсовцев из разгромленной дивизии СС «Галичина», палачей из гестаповских команд уничтожения, уголовников, погревших руки на войне; бежали и причастные к гитлеровской администрации, в первую очередь из идейного центра бандеровщины — из города Львова, а также из других городов и сел Львовской, Дрогобычской, Тернопольской, Волынской и Ровенской областей.
С оружием в руках ушли в лесные схроны оуновцы из равнинных мест и горных сел Прикарпатья, в том числе войты, бургомистры, старосты, многие ксендзы, дьяки и монахи.
Вооруженные отряды оуновцев стали сводиться в курени, сотни, четы и рои, — они перестраивались на чисто военный лад.
Ушел в лес и Василий Фесюк. Он был бы рад, конечно, остаться дома, но понимал, что не станут оуновцев гладить по головке за сотрудничество с немцами. Больше же всего он боялся мести бандеровцев. Всем оуновцам было велено идти в леса и горы, и ослушаться было нельзя. Об этом в своих последних проповедях, ссылаясь на пасторские послания из Львова, предупреждал и ксендз Сагайдачный, грозя небесными карами; он и сам поклялся уйти в лес вместе с тремя сыновьями. В первые же дни ухода летучие боевки перевешали и перестреляли всех, кто пытался дезертировать, кто притворился больным, кто членовредительствовал. Уничтожили их семьи, спалили дома.
В лесу Фесюк неожиданно встретился с проводником Станиславом Дмитриевичем. Это уже был не представитель, пусть даже очень важный и из самого главного провода ОУН во Львове, а один из верховодов куреня. Одет во все черное, военное, эсэсовское, с тризубом на околыше кожаной, отороченной черным каракулем шапки. Оказывается, как потом узнал Фесюк, Станислав Дмитриевич приезжал к ним в село не ради того, чтобы полюбоваться на гуцулов и восхититься их резьбой и вышивкой, а инструктировать строительство тайных убежищ в глубине лесов и гор. Человек он был дальновидный! Невзирая на немецкие победы первых месяцев войны, он в это время в глубоком тылу, за тысячи километров от Москвы и Ленинграда, проверял надежность и скрытность построенных схронов, один из которых приглядел и для себя. И вот как он пригодился.
Узнав от Фесюка, что тот включен в сотню, которой командует сам войт, он велел пойти к нему и сказать, что Станислав Дмитриевич приказывает перевести его, Фесюка, в саперную группу.
— Ты плотник, такие люди нам нужны. Нам предстоит превратить Карпаты в неприступную крепость, — сказал Станислав Дмитриевич. — Пусть Советы берут Берлин, мы будем их уничтожать здесь!
Хорошо, что «по знакомству» Фесюка еще не сунули в одну из боевок для ночных акций против своих же односельчан, обрадовавшихся приходу советских войск.
Фесюк не спеша делал свою работу, но иногда его отрывали и постолярничать, и нести патрульную службу, и в составе продовольственных троек отбирать у крестьян хлеб и одежду.
А когда через некоторое время закончилась война, то многие, в том числе и Фесюк, думали, что вскоре и они разойдутся по домам. Но этого не случилось. ОУН не хотела признавать своего поражения. Наоборот, повсеместно на огромной территории западных областей Украины она усилила борьбу, теперь — чтобы сорвать мирную жизнь советских людей.
Бандеровцы поджигали колхозные фермы, клубы, школы, убивали учителей, председателей, агрономов, активистов, рядовых колхозников.
Спасти мужа решила Иванна. В селе организовали колхоз, и сейчас там очень нужны были опытные руки Фесюка. Однажды Иванна пошла искать своего Василя по лесам, думая дойти до этих проклятых схронов. Но бандеровские патрули задержали ее и вернули назад. И еще предупредили: забыть мужа. Тогда она, как-то будучи в райцентре на базаре, проявляя величайшую осторожность, как научили ее, решила зайти в райисполком, посоветоваться: как ей быть, как все же вызволить мужа из леса? Но ее все равно заметили — бандеровская разведка бдительно следила за советскими учреждениями, в особенности за райкомом партии, за райисполкомом и отделением милиции.
И мужа она не спасла, и сама погибла. Вот когда войт — сотенный — вспомнил и резную тарелку, в которую когда-то вцепилась Иванна. Имела наглость отказать войту!..
Иванну казнили самым жестоким образом: распяли на входных дверях и забили в рот здоровый клин. На грудь пришпилили записку: «Так будет поступлено с каждым, кто вздумает «советоваться».
Максиму тогда только-только исполнилось два годика; соседки отнесли его в село, где жила сестра Иванны — Мария.
Женщины из бандеровской «запасной сетки» распустили слух, что убийство Иванны — дело рук Василя Фесюка.
А Василий Фесюк про убийство Иванны узнал только через две недели. Горю его не было конца. Схватив топор, он побежал было объясняться с войтом — сотенным, догадываясь, что это дело его рук. Но до сотенного он не дошел. У порога его схватили, отняли топор, жестоко избили и бросили в «волчью яму».
Потом он держал ответ перед СБ — службой безопасности. С ним поступили самым «гуманным» образом. Чтобы он больше не смел поднять руку на начальника, его, чистюлю, решили хорошенько проучить. Фесюка включили на одну акцию в боевку.
Его подняли в полночь. Фесюку казалось, что они вроде бы идут на ночную прогулку в одно из дальних сел. Радовался раньше времени тому, что все были с автоматами, а он шел без оружия. Правда, настораживало, что многие были переодеты в красноармейские шинели. Но это бывало и в будни, к тому же шинели хорошо греют… Лишь когда перед самым селом все десять человек из боевки вытянулись в затылок друг другу, перестали курить и разговаривать, он понял, что идут они на что-то серьезное. В этом он еще больше убедился, когда у крайней хаты из сарая ему вынесли бидон с булькающим бензином и велели нести.
Но где ему было угадать, на какое подлое дело его повели!
Боевка дошла до середины села. Нигде ни огонька. Была предрассветная пора. Село показалось Фесюку вымершим. Попробуй-ка раньше в эту ночную пору чужим людям показаться на сельской улице в Карпатах!.. Разорвали бы собаки, с вечера спущенные с цепи! А лай бы какой стоял! Но собаки исчезли на второй год войны. Собак всюду истребили по приказу бандеровцев, чтобы безнаказанно ходить по спящим селам и творить свои черные дела.
Вот как сегодня…
Боевка остановилась у какой-то приземистой хатки. Половина бандеровцев — группа прикрытия — растворилась во дворе среди хозяйственных построек, другая половина — группа захвата, как у воинских разведчиков, — подошла к двери хатки, забарабанила в нее во всю силу.
После долгого молчания за дверью раздалось глухое:
— Кого вам?
— Открой, открой, там видно будет!
В хате зажгли лампу. В занавешенное окно было видно, как метались тени по комнате.
Дверь открыли, и все ввалились в коридор, а оттуда — в комнату.
Хозяин, однорукий человек в исподнем, босой, растерянно смотрел на непрошеных гостей, почесывая свою кудлатую голову. С постели выглядывала больная женщина с лихорадочно блестевшими глазами и запекшимися губами. Где-то за печкой на широких нарах сидела старуха, положив руки на выглядывающих из-под одеяла мальчика, и девочку лет шести-семи.
— Садитесь, — сказал хозяин, не зная, как держать себя с вооруженными автоматами людьми, вглядываясь в лицо каждого, пытаясь найти среди ночных пришельцев знакомого сельчанина. — Чем могу служить?.. Вернулся с войны после госпиталя, да вот беда — жена хворает.
На спинке стула висела вылинявшая солдатская гимнастерка с двумя поблескивающими орденами Славы и многими медалями, среди которых виднелись и «За отвагу», и «За боевые заслуги».
— Выходит, ты герой, — самым мирным тоном начал Тигр, командир боевки, конопатый мужичок из недавних полицаев откуда-то из-под Ровно, и провел пальцами по орденам и медалям. — За какое геройство получил награды и где?
Однорукий тоже самым мирным образом стал рассказывать: артиллерист, старший сержант, прошел всю войну…
— Значит, Слава третьей степени?.. — прищурив глаз, точно нацелив в него пистолетом, спросил Тигр.
— Получил за Днепр, за Днепр! — ликующим голосом проговорил однорукий.
— А Слава второй степени?
— За Берлин, за Берлин!
— А руку где потерял?
— Там же — в Берлине! В фашистском логове!.. Случилось это уже в последние дни апреля, считай, Берлин был уже взят… Не повезло нашему расчету!.. Рядом с огневой позицией разорвался снаряд, всех в расчете поубивало, а мне вот оттяпало руку… — Вздохнул, вытер пот со лба, посмотрел вокруг. — Все же остался жив, хоть и полежать пришлось больше месяца в госпитале. Все же дома, вот жена, дети, мать…
— Значит, как я разумею, — продолжал мирно допрашивать однорукого Тигр, не спуская с него прищуренного глаза, — ты по мере возможности помог разгрому немцев?
— Да, да, по мере возможности, — смущенно проговорил однорукий, переминаясь с ноги на ногу.
— А ведь должен был знать, что великая Германия — наш друг, соборную Украину мы могли бы сотворить только с помощью немецкого оружия? Должен был знать?
— Да ведь он, немец, гад и разбойник…
Однорукий не успел договорить, как Тигр вдруг взревел, как зверь, как тигр — не зря ему дали такое псевдо, — и, выхватив пистолет, трижды выстрелил в живот старшему сержанту.
Однорукий грохнулся на пол, обливаясь кровью. В поднявшемся в комнате вое и крике Фесюк пытался выбежать из хаты, но ему преградил дорогу стоявший у дверей автоматчик. Тогда он закрыл уши и уткнулся головой в угол, под распятие, но получил такой удар прикладом по спине, что вынужден был повернуться и испить чашу до дна.
Однорукий, лежа на полу, молил:
— Убейте меня, только семью пожалейте… Семью, семью пожалейте… — Теперь-то он понял, что за ночные гости пожаловали к нему.
— Пожалеем, пожалеем! — ответил Тигр, пряча пистолет в кобуру.
Но тут выскочила из постели больная с лихорадочно горящими, сумасшедшими глазами, налетела на Тигра, схватила его за горло… Она была оттеснена двумя дюжими бандеровцами, один ударил ее ножом в бок, а второй добил ударом в сердце.
— Пожалеем, пожалеем, — проговорил Тигр.
На середину комнаты, потрясая поднятыми над головой кулаками, теперь выбежала старуха, мать однорукого. Она не кричала — выла…
— А тебя, старую, — отталкиваясь от нее обеими руками, сказал Тигр, — что ты народила такого героя, мы тоже пожалеем. — И он дал знак своим головорезам.
Старуху схватили под руки, поставили на колени в лужу крови рядом с сыном, один из бандеровцев зажал ее распущенные седые волосы под сапогом, низко пригнув голову к полу, а второй ударом топора, которым разваливают на поленья чушки, отсек голову…
Однорукий еще был жив, хотя метался в агонии. Теперь он еле слышно твердил одно:
— Детей, детей пожалейте…
— Пожалеем, пожалеем, — ответил однорукому Тигр, и детей с силой выдрали из-под вороха одеял и подушек, куда они зарылись с головой.
Обезумевшие мальчик и девочка пали ниц, схватили в объятия сапоги Тигра, стали причитать:
— Дяденька, мы вам будем пасти коров и овечек, не убивайте нас…
Но это не произвело на Тигра никакого впечатления. На акциях он уже привык к тому, что дети вымаливают себе жизнь любыми обещаниями, чаще, правда, — пасти коров и овечек. Что они могут еще пообещать?
— Дяденька…
— Дяденька…
Но дяденька стоял как монумент, он думал, потом изрек:
— Нет у меня ни коров, ни овечек.
— Дяденька, мы вам будем лизать сапоги, они у вас всегда будут чистые, не убивайте нас…
И, не дожидаясь согласия, они стали слизывать с его сапог пыль и грязь.
Тигр ждал. Дети уже задыхались, языки у них стали черные, как головешки. Но когда сапоги были вылизаны до блеска, над детскими затылками прогремело по выстрелу…
Все было кончено, акция была выполнена.
Дверь распахнулась, первым выскочил на улицу Фесюк, за ним степенно вышел Тигр. Замыкающий опрокинул лампу на пол, и огонь сразу побежал по сухим доскам.
— Облейте все постройки бензином, — приказал Тигр. — И бегом, бегом! — Но Фесюка он остановил: — Все видел?
Того била нервная дрожь.
— Все, все!
— Все понял?
— Все, все!
— Ну, теперь иди себе с богом и не балуй…
Фесюк бежал быстрее всех. Когда он остановился на опушке леса, чтобы перевести дыхание, огонь уже высоко взметнулся над покинутой хатой и всеми постройками.
Изнурительная война с бандеровцами продолжалась долго. Фесюку еще повезло, он вышел из игры осенью 1947 года, когда головной схрон куреня, где он находился, был блокирован чекистами.
Выйти из схрона на призывы властей, обещавших прощение всем, кто сложит оружие, оказалось невозможным. ОУН не разрешала! Двое попытались тайком уйти, но были схвачены патрулями и доставлены к Станиславу Дмитриевичу. Каждого за ноги привязали к вершинам двух согнутых в дугу берез — и отпустили березы. Разорвало беглецов пополам, как курочек разрывают за лапки.
В последние дни, когда стало ясно, что сдача схрона неминуема, из него выпустили четверых. Уничтожить схрон, в конце концов, не так уж и трудно, главное — найти его! Обычно из схрона никого не выпускали. Больных лечили сами или приводили под угрозой смерти фельдшера из села или даже райцентра. Но тут заболел у войта — сотенного — сын, адвокат пан Танасий, который когда-то с ксендзом Сагайдачным «хоронил» советскую власть. Ему нужна была срочная операция желудка, он истекал кровью. Безнадежно больных обычно пристреливали, а тут войт решил спасти сына, он на любое был согласен, даже отдать его Советам, прекрасно зная, что Советы пощадят больного, сдавшегося добровольно. Заодно войт смилостивился, отпустил еще двух тяжелобольных, уже рядовых бандеровцев. Один весь покрылся чирьями, ни ходить, ни лежать не мог, а у второго было воспаление уха, орал он страшно, просил пристрелить. Пристрелили бы, конечно, но тут подвернулась экспедиция с больными, и его тоже включили в нее.
Возглавить экспедицию поручили Гриню Кривому, который при прорыве все равно оказался бы бесполезным по причине своей хромоты. При прорыве надо бегать быстрее зайца. Вчетвером они ушли с белыми полотенцами на палках вместо флагов. (И Гринь Кривой, и те трое больных после выздоровления вернулись домой, живут и здравствуют по сей день, даже адвокат, — правда, этому пришлось сменить занятие.)
Перед уходом Гриня Кривого Фесюк успел с ним поговорить, попросил изредка навещать Максима, — ведь он, Кривенюк, останется жив, власть это обещала ему, а сам Фесюк выжить не надеялся. При прорыве в живых остаются единицы. В свое счастье он не верил, да и жить ему особенно не хотелось после всего того, что он перенес в последние годы.
Ночью всех подняли на ноги, завязался сильный бой, попытались прорваться сквозь чекистские цепи, но потерпели неудачу. В тяжелом многочасовом бою погибли четыре чекиста, были и раненые…
Оставшиеся в живых бандеровцы были захвачены с оружием в руках. Среди последних оказался и Фесюк…
Только войту — сотенному, как выяснилось потом, вместе с адъютантом удалось скрыться в ту ночь. Через подземный ход они вышли в безопасное место в лесной чаще, где у войта находился тайник с золотом, награбленным у убитых торговцев-евреев. Они направились через перевал к границе, которая проходила тут недалеко…
Всех захваченных при прорыве судили, приговорили к различным срокам заключения. К десяти годам приговорен был и Фесюк. Суд учел то смягчающее обстоятельство, что обвиняемый активным участником оуновского движения не был и искренне раскаялся.
Как же сложилась судьба Максима, которому тогда исполнилось четыре года?..
До семи лет он прожил у тети Марии, которая в нем души не чаяла. Но однажды с нею случилось несчастье, в гололед она упала и повредила себе позвоночник, не могла ходить, ее увезли на долгое лечение в Одессу, где для таких лежачих больных есть специальный санаторий. Снова Максим оказался сиротой. Но его судьбой занялся сельсовет, мальчика устроили в районный детдом. Носил не фамилию отца, а девичью фамилию матери, погибшей от рук бандеровцев. И хата была переписана на него.
В детдоме Максим пробыл два года, и его перевели в школу-интернат — тут же в райцентре. Здесь он находился уже целых шесть лет, закончил восемь классов и перевелся в областной интернат-десятилетку.
В обоих интернатах Максим получил хорошее образование и воспитание, привык к самостоятельной, почти солдатской жизни. Вставал в семь утра, делал зарядку, убирал с товарищами комнату и, если была его очередь, бежал в столовую накрывать столы.
В девять утра начинались уроки. Свободное же время в интернате обычно было с трех до пяти. В эти два часа ученики делали «полезные работы», играли в футбол, совершали недалекие прогулки. С пяти часов они готовили уроки, а потом весь вечер занимались в различных кружках. Максим состоял в самодеятельном гуцульском ансамбле, но чаще всего его можно было видеть сидящим за выпуском очередного номера стенгазеты. Это было его комсомольское поручение. В свободные часы он много читал, в особенности произведения западноукраинских писателей. Но любил книги и по истории и географии.
В 1960 году, закончив учение в интернате-десятилетке, Максим поступил на историко-филологический факультет института имени Стефаника в том же Станиславе. Учился хорошо, окончил институт с отличием.
В это время в его родном селе открыли восьмилетку, и при распределении он попросился домой. Ему охотно дали туда направление. Кто другой поехал бы в этот глухой медвежий край?.. Максим стал преподавать историю. А через год он женился на математичке. Марийка тоже была родом из этого района, и если он был из северной его части, то она — из западной, из самого крайнего села, расположенного на левом берегу Черемоша.
В последние годы Карпатские горы, сады, полонины все чаще и чаще снились Василию Фесюку. Если он встречал человека с Прикарпатья, то готов был ему отдать последнее, хотя не таким уж был щедрым, умел беречь копейку.
За тысячи километров от Карпат время двигалось удивительно медленно. Год равнялся десятилетию. Иногда Фесюку казалось, что в этих далеких краях он прожил сотню лет. А за сотню лет, был уверен, всеми забыты и военные, и первые послевоенные годы, вокруг живут новые люди с новыми интересами, и до него, простого селянина, уже пожилого человека, когда-то провинившегося и давно искупившего вину, никому не будет никакого дела.
Красивых мест хватало и в Сибири, и на Украине, и в средней части России, и на приднепровской Украине, и во многих других местах, где ему пришлось побывать и поработать в последние годы. Плотники и столяры всюду были нужны. И женщин было много хороших, незамужних и вдовушек, красивых и симпатичных.
Но никакие соблазны не остановили его. С каждым годом он все ближе и ближе оказывался к родным местам. Очень хотелось посмотреть и на сына. Сейчас он сам отец, за тридцать должно быть ему.
Фесюк очень гордился Максимом. Когда он из письма Марии, свояченицы, узнал, что сын закончил институт, то три дня пировал с соседями, места себе не находил от радости.
Посмотреть на сына было заветной мечтой Фесюка. Сын — учитель, собирается стать ученым! Это же немыслимо было даже себе вообразить до воссоединения западных областей с Украиной. За все годы, что он помнил себя, из их села вышел один адвокат — пан Танасий, и это был сын войта. Мужику дорога в университет была заказана. А тут — учитель, к тому же истории. Истории!.. Нет, невообразимо, невообразимо! А то, что сын не пишет отцу, не отвечает на письма, — его тоже можно понять. Сердится, сердится, не может ему простить смерти матери. Верил: встретятся — и все образуется. Верил еще, что заново начнет жизнь, сил у него еще много, и возраст еще не такой страшный — шестьдесят три…
И опять подолгу отдыхал Василий Фесюк, наработавшись по дому. Теперь он уже садился не на ступеньки крыльца, а на новую скамейку, поставленную перед калиткой, на виду у всего села.
Уже, кажется, он сделал все первоочередные работы. И крышу залатал, и окна застеклил, и дров нарубил, завалив ими сарай.
Садился он на скамейку все еще с затаенной надеждой и долгим взглядом провожал каждого проезжающего по дороге или бредущего по горным тропам. Нет, никто не сворачивал к его дому.
— Да, так и околеешь в одиночестве. Стоило ли ради этого стремиться домой? — спросил он как-то вслух и поймал себя на этом. — Вот уж и заговариваться стал!
Но однажды к нему направилась старушка. Он со страхом смотрел, как она, покачиваясь из стороны в сторону, поднимается по тропке. Старух он боялся пуще огня. На всякий случай вошел во двор, прижав ногой калитку, и облокотился на нее.
Это была старая карга, суматошливая баба в очках. Она говорила такой скороговоркой, что он еле ее понимал. Из утешительниц! Из церковного окружения!.. Спросила, почему он не ходит в церковь, ведь он когда-то был близок к ней, веровал в бога. Не нужна ли ему какая помощь, не хочет ли покаяться в церкви истинно православной, а не греко-католической, какой он знал ее раньше?
— Нет, ничего мне не надо, — ответил Фесюк.
— Подумайте, подумайте, не торопитесь с ответом, — строго проговорила утешительница, поблескивая стеклами очков.
— А что мне думать-то! — запальчиво ответил Фесюк. — Бог, бог! Сам будь неплох, говорят русские.
— Трудно на старости лет без бога!
— Сыт, сыт богом по горло! — прокричал он уже в каком-то бешенстве и резанул ребром ладони под самый подбородок. — С божьим именем ведь в войну залили кровью Украину!
— Тогда церковь была униатской!..
— Но бог-то один!..
Утешительница со страхом отпрянула от калитки, торопливо крестясь.
Уходила она, мелко-мелко семеня кривыми подагрическими ножками. Теперь он мог ее всю разглядеть.
В эти дни к нему приходил еще один посетитель. Пришел к вечеру, постучал. Открыл Фесюк дверь — и отпрянул от неожиданности.
— Узнаешь? — спросил человек.
Конечно, узнал. Только весь скрючился, мерзавец, опирается на палку. Узнать его было легко по широко расставленным совиным глазам, которые, как казалось, никогда не закрывались, не мигали, вообще ни на что не реагировали. Потому-то и псевдо у него было Сова. Но Фесюк сказал:
— Нет, не узнаю.
— Должен, должен.
— Не знаю, не знаю, иди себе с богом! — И взялся за дверную ручку.
Сова пытался сунуть палку в дверь, но Фесюк отшвырнул палку ногой и со звоном захлопнул дверь. Тот постоял-постоял и, постукивая палочкой, ушел, выкрикивая всякие угрозы в его адрес.
Фесюка долго трясло от негодования. «Скажи пожалуйста, ведь жив! Жив, жив, мерзавец! Отсидел свой срок и приехал подыхать домой!»
Кого же он так ругал?
Это был бывший референт надрайонного провода СБ, оуновского гестапо. В гестапо, правда, их называли несколько иначе: «криминальассистент». На совести референта были сотни зверски убитых, ни в чем не повинных крестьян окрестных сел. Сам-то он, конечно, никого не убивал, но изощрялся в рекомендациях, которые были равнозначны приговорам: этому отсечь голову, этого посадить на кол, этого — на муравейник, этого четвертовать, этого удавить, этих истребить до третьего колена со всеми старыми и малыми, а этих опутать колючей проволокой и утопить. При СБ был палач. Тех, кого судили очно, тут же отдавали в его руки. Палач-верзила расправлялся с жертвой запросто: набрасывал на нее бандеровскую удавку, заученным рывком закидывал или заносил себе за спину и душил на весу. В иной день он таким приемом убивал и по десять человек. Референт, хотя это и не входило в его обязанности, мог подолгу наблюдать за «работой» своего палача, которого все называли «ходячей виселицей».
О референте, фактическом судье СБ, в лесных схронах говорили со страхом. Его боялись даже отпетые бандеровцы, при ночных акциях убивавшие людей с такой жестокостью, что кровью в хатах окрашивались не только пол и стены, но и потолок.
Василию Фесюку так стало нехорошо от посещения референта, что он еще дня три не находил себе места от негодования. «Так, пожалуй, каждый мерзавец начнет ко мне ходить со своим сочувствием и «помощью». Больно уж мне они нужны», — сердился он.
Но однажды его словно озарило, и он подумал: «А не правильнее ли будет — не ждать, когда к тебе придут, а самому пойти к людям?» И вслед своим мыслям он произнес вслух:
— А, Василь Петрович?
Он оделся и с какой-то удивительной внутренней свободой вышел на улицу, постоял у калитки. Поежился от холода. Была первая половина октября, по утрам уже бывали заморозки. Воздух был чистый, хрустальный, небо голубое, без единого облачка. Мягким солнечным светом были освещены покрытые густым лесом горы вокруг.
С тем же чувством свободы и какой-то душевной облегченности от принятого решения он направился к дороге и впервые после приезда ступил на ее жесткие и лобастые камни. А то все пробирался мягкими и неслышными тропками!.. Редко кто попадался ему навстречу, а если и попадался, то все какие-то незнакомые. Обгоняли его велосипедисты, раза три — мотоциклисты, раз десять — «Москвичи». Раз навстречу попалась голубая «Волга». Человек, сидящий в ней, городского вида, в шляпе, при галстуке, несколько притормозил машину, поравнявшись с ним, внимательно посмотрел на него сквозь стекло, что-то в его глазах показалось Фесюку очень знакомым, но рассмотреть не успел — машина вдруг пронеслась мимо…
«Интересно, кто это? — подумал Фесюк. — Не председатель ли колхоза, к которому придется зайти? Или председатель сельсовета? А может, кто другой?.. С каких это пор председатели на селе стали разъезжать на «Волгах»?.. Спрошу у Гриня Кривенюка!»
С тем он и повернул к художественным мастерским подсобного хозяйства колхоза, помня настойчивое приглашение Кривенюка навестить его: «Может, поработаешь со мной в упаковочной? Мне как раз нужен напарник…»
Кривенюк был на месте, но встретил Фесюка холодно, выговорил ему:
— Мог бы прийти и раньше, Василь Петрович. Видишь, работаю один?
— Дела все, дела, — неопределенно ответил Фесюк.
Ему с первого взгляда не понравилась упаковочная. Это был громадных размеров сарай, заваленный древесной стружкой, ящиками, досками и всякой рухлядью и к тому же продуваемый сквозняками.
— Нет, мне с моим радикулитом одна смерть в твоей упаковочной, — сказал Фесюк. — Здесь и здоровый мужик не долго протянет.
— Наденешь свитер, ватник, сапоги, напялишь на голову теплую шапку, как я, и никакая хвороба тебя не возьмет! — ответствовал ему Кривенюк.
— Нет, нет, — категорически отказался Фесюк.
— Да, жаль, — с явным неудовольствием проговорил Кривенюк, заколачивая последние два ящика с готовой продукцией. — А я так надеялся! Что же мне с тобою делать, Василь Петрович?
— Может, найдется другая работа?
— Тогда подожди немного, скоро освобожусь, и подумаем.
Покончив с ящиками, сбросив фартук и отряхнувшись от пыли и опилок, Кривенюк повел Фесюка по мастерским. В первой в два ряда стояли верстаки, за которыми работали молодые резьбари — комсомольцы. В соседнем, токарном — вытачивали всякие детальки из дерева для сувениров, но за станками тоже стояли молодые парни и девчата.
Василий Петрович направился к выходу. Нет, ничего подходящего здесь он не нашел для себя. И обстановка была не для пожилого человека. Вокруг были молодые лица, было шумно, сверхгромко орало радио.
На улице он спросил Кривенюка:
— А где у вас работают старые мастера? Наверное, и такие есть?
— Есть, есть, Василь Петрович. И немало. Отстал, отстал ты от жизни! Карпаты теперь не столько край лесорубов и животноводов, сколько край художников. У нас, например, в селе что ни дом сейчас — так там обязательно живет мастеровой человек. Я уж не говорю о таких знаменитых резьбарях, как Василь Джумачук или Василь Дудар. У них всегда бывают серьезные заказы по Художественному фонду, и они работают в своих домашних мастерских.
— Василий Джумачук?.. Василий Дудар?.. — задумчиво спросил Фесюк.
— Да, да, Джумачук и Дудар, они наша гордость, их работы выставляются не только в Киеве и Москве, но и далеко за морями-океанами, в Канаде, Лондоне, в разных там иностранных столицах. Хорошо знал их?
— Когда-то вместе учились резьбарскому делу… У самого Ивана Пентелюка… Товарищами были, нас так и называли: «Три Василя».
— Скажи пожалуйста! — всплеснул руками Кривенюк. — Теперь твои тезки раскатывают на «Волгах», о них пишут в газетах, печатают их фотографии, ну и, конечно, они получают премии и дипломы.
— Голубая «Волга» Василя Дудара?
— Дудара, Дудара, зеленая — Джумачука.
— Голубая «Волга» мне встретилась на дороге, но не узнал я Дудара. На профессора похож, какой же он резьбарь? Чудеса!.. И это на самом деле был Васька Дудар? — не мог поверить Фесюк.
— Дудар, Дудар! Так, пожалуй, ты не узнаешь и Джумачука.
— Ничего удивительного. Сколько лет не виделись? Считай, с самого сорок первого года. Больше тридцати лет, выходит.
— И тебя-то ведь не так легко теперь узнать, Василь Петрович. — Вдруг Кривенюк спросил: — А может, какое-то время поработаешь на сопилках?
— Сопилках?.. — повторил Фесюк, соображая, что бы это могло значить. Играть на сопилках он играл в детстве, когда пас скот, а вот что значит работать на них — не имел понятия.
— Сопилках, сопилках! Пустяковая работа! Там в халупе у нас трудится один дед, приезжий из соседнего района, просится на пенсию. Может, заменишь его? — И, не дожидаясь согласия, он потащил Фесюка сперва к мельнице, а оттуда вниз по крутой каменистой тропке на берег реки.
Здесь стояла небольшая избушка наподобие черной русской бани.
— Привет, дед! — прокричал Кривенюк, переступая порог. — Привел тебе смену.
Дед бросил быстрый взгляд на Фесюка и усмехнулся:
— Где нынче найдешь дураков!
— Как работается? Как выполняешь план? — прокричал Кривенюк.
Дед демонстративно зажал уши руками, потом сказал:
— Глупее не придумаешь работы. Делай с утра до вечера одно и то же. А с планом ничего, справляюсь.
Посреди прокопченной избушки стояла плита, на ней — прокопченная ванна с горячей водой, на углях лежало пять штук раскаленных добела жигал.
С кучи, лежащей слева, дед брал круглую заготовку с просверленной серединой, натренированным движением прожигал на ее поверхности шесть одинаковых отверстий на равном расстоянии друг от друга, а потом одним ловким поворотом жигала прочищал нутро будущей сопилки. Бросив заготовку в кучу справа, дед брал новую. Если она была кривая, он опускал ее в ванну, чтобы потом выпрямить, брал следующую заготовку, совал остывшее жигало в угли, хватал рядом раскаленное — и все повторялось сначала.
— Из чего нарезают заготовки? — спросил Фесюк, наблюдая за механической работой деда.
— Из простой лещины, — ответил дед.
— И большие бывают заказы?
— Сорок тысяч штук в год, — на этот раз ответил за деда Кривенюк как человек более осведомленный и в какой-то мере «администрация». — За них платят золотом, Василь Петрович. По десять — пятнадцать тысяч берут только Япония и Канада. Мне-то приходится заколачивать ящики!
Фесюк взял прокопченную палочку, пахнущую дымком, повертел в руках, бросил в кучу.
— Ты не смотри, Василь Петрович, что у нее никакого сейчас виду, — прокричал Кривенюк, — очистят, окрасят — и любо будет глядеть и играть на ней.
Фесюк молча вышел, Кривенюк поплелся за ним. Уже поднимаясь к мельнице, Фесюк сказал:
— Нет, это занятие не для меня.
Вышли к мельнице, молча прошлись по берегу.
Вдруг Кривенюка снова осенило:
— Василь Петрович! — Он судорожно схватил его за рукав. — А может… будешь делать вишенки? — И посмотрел на него каким-то новым, оценивающим взглядом.
Фесюк перехватил этот взгляд и весь насторожился. Но спросил:
— Это еще что за вишенки?
— Идем, идем, все расскажу и покажу! — И, сильнее обычного припадая от волнения на левую ногу, Кривенюк повел Фесюка по тропке, ведущей к соседнему горбу.
Фесюк еле поспевал за ним.
Не заходя в дом, Кривенюк затащил гостя к себе в мастерскую, с грохотом снял замок, отбросил дверь. Это было нечто напоминающее сарай и гараж, половину занимал «Москвич» синего цвета. Еле-еле протиснувшись между стеной и машиной, они прошли в темный закуток. Кривенюк включил лампочку на двести пятьдесят свечей, и под ее ослепительным светом Фесюк увидел небольшой и простенький токарный станок, покрытый толстым слоем древесной пыли и опилок, рядом на полу — гору дощечек трех-, четырехсантиметровой толщины и примерно тридцатисантиметровой длины.
— В низу станка на отдельном приводе еще имеется сверло. Смотри! — Кривенюк щелкнул вторым выключателем — и внизу завертелось сверло. Он выключил его, схватил дощечку, зажал в станок, подвел под нее суппорт и, включив мотор, стал осторожно обдирать резцом края, а потом снимать с дощечки стружку. Когда заготовка округлилась, Кривенюк отрезал от нее небольшой шарик размером с вишенку. Это он сделал с такой привычной быстротой, что Фесюк и не успел как следует разглядеть процесс нарезки.
— Ловко у тебя получилось, — не без восхищения сказал он, положив на ладонь еще тепленький и словно прошедший полировку кругленький шарик. — А ну-ка покажи еще разок.
— Смотри внимательно за резцом! — Кривенюк снова подвел резец под дощечку, легким нажатием на него стал врезаться в дерево и, снимая стружку, сделал в нем полуокружность. Потом, передвинув резец сантиметра на полтора влево, он проделал тот же процесс, но в обратном направлении. В результате от дощечки отвалился второй абсолютно круглый шарик.
И этот перекочевал к Фесюку.
— У меня, пожалуй, так никогда не получится, — с сожалением проговорил неправду Фесюк. Удивительно цепкая память была у него, он мгновенно все запоминал. Хоть сейчас мог бы повторить все процессы нарезки вишенок, проделанные Кривенюком. Мысленно он это сделал и обрадовался тому, как хорошо у него все получилось.
— Получится! И я вначале так думал, когда брался за них. Потом будешь их щелкать как орешки. — Кривенюк нарезал еще один шарик, включил сверло, в каждом шарике просверлил по отверстию и отдал их все Фесюку.
— А тут какой материал идет?..
Они вышли во двор.
— Да береза, осина, липа. Материал не имеет никакого значения. Сперва будешь за час нарезать штук двадцать вишенок, потом попривыкнешь, будешь делать по семьдесят — восемьдесят штук. Но это, конечно, еще будут не вишенки. До вишенок еще далеко! Сейчас покажу весь процесс, сам и решишь, как тебе поступить. Но я всячески советую ими заняться. Работа хлебная, заработки большие. — Кривенюк закрыл мастерскую, повесил пудовый амбарный замок и повел Фесюка домой. Открыл дверь, пропустил его в коридор. Захлопнув дверь, тут же заорал: — Стефания, почему не начали работать? Пятый час! Собирай всех, а мы тут с сусидом малость поговорим, — и увел Фесюка в свою комнату.
Она была богато обставлена, стены — в гуцульских килимах прекрасных расцветок и в рушниках, каждый из них мог украсить музейный стенд.
Когда они пришли в столовую, там уже сидела вся семья за работой. Чувствовалось, Кривенюк достаточный тиран. Тут были и старенькая мать, и какая-то ошалелая, с безумно усталым лицом жена Стефания, и два длинногривых сына-богатыря, несколько лет назад окончивших десятилетку, и дочка Эмилия, ученица пятого класса. Посреди большого овального стола высилась трехлитровая банка с краской. Вооружившись кисточками, все малевали беленькие шарики, поддев их левой рукой на стерженечек. Покрашенные в темно-вишневый цвет, шарики приобретали совершенно натуральный вид вишенок. Их раскладывали на фанерку, и, когда она заполнялась, Стефания относила ее в крайнюю комнату, сильно протопленную, заменявшую сушилку, а сыновья водворяли на стол другую фанерку. Работали молча, не отвлекаясь на разговоры.
Молчали и Кривенюк с Фесюком.
Наблюдая за работой парней, которым по своей богатырской комплекции лес бы рубить или плоты гонять, Фесюк шепнул Кривенюку:
— Чего сыновья-то этим делом занимаются?.. Послал бы их учиться, учеными бы стали…
— Как твой Максим? — Кривенюк усмехнулся и отвел Фесюка к окну. — Учитель твой или инженер получает сто двадцать целковых, а тут на материнских харчах можно в месяц выгнать триста — пятьсот рублей, только старайся! Да и отвечать ни за что не надо, и голова не болит от забот. — Спросил доверительно: — В Крыму ты на курортах бывал, нет?.. А они вот третий год туда ездят, на машинах раскатывают и во́ды-виски пьют в ресторанах. Вот, Василь Петрович, что такое вишенки!
Кривенюк отошел от него и тоже подсел к столу, но на другой конец, подозвал Фесюка, стал ему показывать, как делаются листочки к вишенкам. Перед ним лежал небольшой плоский штамп, лежали узкие полосы плотного белого материала. Штамп напоминал скоросшиватель, только успевай нажимать на него сверху. За какую-то минуту Кривенюк изготовил кучу беленьких листочков.
— Ловко у тебя получается! — проговорил Фесюк.
— А дальше совсем все просто! — Кривенюк взял два только что отштампованных листочка, по одному провел кисточкой с клеем, положил сверху кусок нейлоновой жилки, на какую ловят рыбу, прикрыл вторым листочком, сунул их под второй штамп такого же небольшого размера, как и первый, щелкнул там каким-то рычажком и отдал склеенный вишневый лист Фесюку. — Теперь остается только покрасить его в зеленый цвет, прикрепить три таких листочка к трем вишенкам — и сувенирчик готов! — И Кривенюк с победным видом встал из-за стола.
— Что-то вот только сильно пахнет краской, — поморщившись, сказал Фесюк.
Парни-богатыри захихикали, не поднимая голов со свисающей волосней.
Рассмеялся и Кривенюк:
— Да как же не будет вонять! Нитроэмаль, известно, что воняет. Через каждый час надо делать перерыв, подышать свежим воздухом, иначе сдохнешь. Пошли на улицу, а то уж надышались этой отравы.
Они побродили по двору, и Фесюк спросил:
— И сколько платят за такие вишенки?
— Колхозу — полтора рубля, а колхоз мне — рубль. Вернее, не мне, а моим работягам.
— Да, не за красивые глаза платят такие денежки!..
— За красивые глаза денежки платят только в кино, Василь Петрович, а так всюду надо вкалывать. Устрою тебе такой же станочек, как у меня, — нынче в селе он имеется в каждом доме, как и ткацкий станок для килимов и лижников, — и делай себе на здоровье вишенки! Мои-то ленятся, работают по нескольку часов в день, а ты можешь вкалывать и по десять. За год купишь «Жигули», да еще на книжку положишь кое-что.
— Ну уж «Жигули» мне ни к чему, — сказал Фесюк.
— А то, если хочешь, давай кооперироваться.
— Это что за штука?
Кривенюк взял его под руку и повел уже по саду. Урожай у него тоже еще не был собран. Шли, все время пригибаясь, петляя между подпорками, которые были подставлены чуть ли не под каждую ветку. Кривенюк протянул руку, сорвал две тяжелые, как гири, груши, одну отдал Фесюку, другую с жадностью надкусил и был наказан за это: облил всю грудь соком. Швырнул грушу за ограду и, вытираясь платком, сказал:
— Ты будешь себе работать, Василий Петрович, ходить тебе никуда не придется, материал и краску я тебе буду доставлять и готовую продукцию сдавать, чтобы тебе не встречаться… — тут он повертел в воздухе платком, подыскивая подходящее выражение, — не встречаться с нежелательными элементами. Как раз есть свободный станочек, продают недорого.
— И какую тебе награду за такую отеческую заботу обо мне?
— Половину выручки, Василий Петрович, божеская цена. Тебе полтинник с рубля, и мне полтинник.
— И ты считаешь, — улыбаясь, проговорил Фесюк, — это справедливым?
— Задаром предлагаю свои услуги, Василь Петрович, задаром. — На Фесюка Кривенюк посмотрел с сожалением, как на несмышленыша.
— И тебе не стыдно будет обирать старика?
— Каждый думает о своей пользе, Василь Петрович. Сыновьям надо построить дома, женить балбесов, хватает и других забот.
— И все равно грабеж, грабеж! — Фесюк сунул грушу в карман пиджака и стал выбираться меж подпорок из сада.
— Надумаешь — дай знать, Василь Петрович. Дочку-школьницу буду посылать, пусть бегает за продуктами или еще за чем придется. Водку сам покупай. — И он затерялся среди деревьев.
Не дойдя до калитки, Фесюк вернулся назад, окликнул Кривенюка.
— Чуть не забыл — хотел у тебя спросить про референта. Помнишь такого? Представляешь себе, приходил, мерзавец!
— Принимал его?
— Да ты что!..
— И правильно сделал, Василь Петрович. Гад страшный! Ничему его жизнь не научила. Знаешь, чем сейчас занимается? Всюду пишет заявления, просит материальную помощь, как «пострадавший». Ну, это черт с ним, хотя за что помощь? Пишет еще доносы на «заблудших» вроде тебя. Порочит всех, кто вернулся или возвращается к мирному труду и хотел бы навсегда забыть свое прошлое. Референт и напоминает, и советует! Будь с ним осторожен.
Фесюк кивнул и ушел окончательно.
Принявшись наконец за уборку комнат, Василий Фесюк подобрал немало учебников, книг и журналов, разбросанных где попало. Собрал он и много ученических тетрадей по арифметике за прошлые годы, а также тетрадей с записями то ли лекций по истории, то ли выступлений на собраниях.
Фесюка особенно заинтересовали тетради с записями, найденные в ящике стола. На некоторых печатными буквами было написано: «Союз креста и тризуба». Эти тетради он отложил в сторону, чтобы посмотреть вечером. Они были пронумерованы, жаль только, что не все нашлись.
Но до вечера Фесюк не стал ждать, а, наспех убрав одну комнату, швырнул веник и совок в коридор и тут же присел за стол. И от чтения первых же записей пришел в оцепенение…
Тетрадка под номером один почти вся состояла вот из таких коротких справок по селам района…
За годы войны в селе было много убитых и повешенных.
Члены ОУН Поляк Владимир, по кличке Горобец, и Слижук Федор забирали у крестьян хлеб, масло, мясо. Им помогали оуновцы Фиджелюк Михайло, Михайлюк Иван, Гавриляк Дмитро и другие. Этими головорезами были убиты Гавриляк Юрий, Оринчук Петро, не пощадили они и калеку Илька Николая. Бандиты взяли в хате Доленчука Андрея и зверски убили в лесу. На рассвете крестьяне увидели на берегу Черемоша два трупа, обмотанных колючей проволокой. Это были муж и жена Павловские. Страшной смертью погибла Петриняк Мария, ее повесили на черешне в саду. Зверски убили председателя сельсовета Гавриляка Николая с сыном…
Когда пришли немцы, в селе наступили черные дни расправ и своеволия. Куркули Борук, Жмендак и другие поспешно разбирали плоды труда колхозников. Урожай огородных культур, который на десяти гектарах был выращен бригадой Стефюка Дмитрия, был захвачен кулаком Стефураничевым Андреем. Давние богачи, куркули, ксендзы повели яростную антисоветскую работу среди крестьян.
В селе больше ста пятидесяти человек было отправлено на каторжные работы в Германию, уничтожена девяносто одна семья, сожжено восемнадцать домов. От рук бандеровцев погибли активисты Глитняк Михайло и его семья, Гавук Михайло, его жена и двое детей, Бойко Василий и его мать, Павлюк Остафий, Тарабаса Дмитро, Левко Дмитро, Онифруйчук Федор и другие.
Оуновцы сожгли клуб и библиотеку, ограбили кооператив, растащили зерно и скотину в колхозе. Арестовали триста пятьдесят человек и отправили на каторжные работы в Германию. Оуновцы убили сотни невинных людей, и среди них многих женщин и девушек. Лазорик Олену Ивановну облили керосином и сожгли заживо…
Тетрадка под номером четыре была вся наполнена историями, их было с десяток. Василий Фесюк не раз и не два перелистал тетрадку.
Когда кончилась война, в село Лючи вернулся фронтовик Степан Стефанко, в прошлом лесоруб. Дома у него оставались жена Параска и шесть дочерей.
Семью Стефанко бандеровцы сразу занесли в свои черные списки. Как же, хозяин воевал против их союзника — гитлеровцев!.. Возглавлял бандеровскую шайку сын крупного кулака, владельца пашен, лесов и большого стада крупного рогатого скота, Михайло Лисищин, по кличке Штайер. В шайке были и три меньших брата Штайера. Действовали бандеровцы в районе сел Лючи, Яблонево, Бабинополье, Верхний Березов на протяжении всех лет войны и еще несколько лет после ее окончания. Они были хорошо вооружены, делали и дальние рейсы по уничтожению в селах семей фронтовиков, работников сельсоветов, учителей, агрономов, председателей колхозов, бригадиров, рядовых колхозников, участковых милиционеров, военнослужащих, оказавшихся в этих местах.
Однажды в конце 1945 года Параска Стефанко с дочерью Анной ехала на лесовозе на рынок в Косов. Мать и дочь попали в засаду банды Штайера. Бандеровцы высадили их из машины, увели в лес и там расстреляли.
Через некоторое время в соседнем селе Бабинополье бандеровцы поймали старшую дочь Степана Стефанко, пятнадцатилетнюю Марию, пришедшую к подруге. Марию казнили перед сельсоветом. У нее отрезали груди, на спине вырезали звезду. Повесили на дереве.
Через какое-то время при ночном налете на Лючи бандеровцы закололи штыками еще трех дочерей фронтовика Степана Стефанко. Сам Степан с младшей дочерью Юлией в это время находился у родни.
В тот зимний день Стефанко проводил дочь в школу, а сам направился в отряд самообороны. Но до места он не дошел. По нему из кустов предательски ударила автоматная очередь. Так погиб прошедший всю войну солдат Степан Стефанко!..
Полностью осиротевшую Юлию взяли в районный детдом. Таких там было много. Из села Лючи в детдоме находился еще мальчик Андрей Гаврилко. У Андрея отец тоже был фронтовик, тоже недавно демобилизовался. Бандеровцы повесили и отца, и мать.
Через многие годы Юлия вышла замуж за Андрея Гаврилко.
Живут они в селе Яблонево.
Юлия Степановна Стефанко работает инспектором Яблоневского объединения розничной торговли Косовского райпотребсоюза. Она член КПСС.
Всю эту историю семьи она мне рассказала, когда я приехал в Яблонево и навестил ее на работе.
Аналогичных судеб, судя по ее рассказам, много как в самом Яблоневе, так и в соседних селах, где бандеровцы уничтожили сотни мирных жителей, и среди них много стариков и детей.
В селе Космаче от рук бандеровцев погибло больше ста пятидесяти человек. Здесь располагался бандеровский курень, сотни и боевки которого контролировали положение далеко окрест села, ходили на акции почти по всему Косовскому району.
Среди многих кровавых дел куреня — убийство разведчиков-парашютистов из Киева.
Это произошло ранней весной 1944 года. На окраину села Космач, которое больше чем на десять километров тянется в длину, была выброшена группа разведчиков-парашютистов. Их было семеро. Видимо, группа направлялась в другое место и для других дел по ту сторону перевала, отделяющего Космач от соседнего Надворянского района. В это время шло наступление советских войск по всему Прикарпатью. Зима в тот год была снежная, снег в лесу еще доходил до пояса. Разведчики только и смогли добраться до дома лесника и там обосноваться.
При выброске с самолета их заметили. На поиски была брошена бандеровская сотня. Бандеровцы быстро нашли и место приземления, и место укрытия киевских разведчиков. Дом лесника окружили. Разведчики отбивались до последнего. Но силы были неравные. К тому же вскоре иссякли боеприпасы. А рация была повреждена, невозможно было сообщить о положении группы.
Разведчиков схватили и повели через реку Пыстинку на соседний горб, где стоял крайний дом на селе. Там и допрашивали, подвергая зверским пыткам. Девушек посадили на кол.
Ничего не добившись от разведчиков, их вернули обратно в дом лесника и здесь изрубили на куски. Убили и семью лесника, сожгли его дом.
На этом месте, на взгорье, в лесу сейчас стоит обелиск, на нем — фотографии убитых. Мимо, понизу, в летнюю пору проходят туристские группы из турбазы в Шешорах, где находятся Серебристые водопады, направляясь в Ворохту и дальше через перевал — в Закарпатье. Туристы подолгу просиживают здесь.
Убийцу, главаря сотни по фамилии Грига, искали долго. Нашли его только через двадцать лет, в Черновицах. Судили, расстреляли.
При перенесении праха разведчиков собрались тысячи жителей сел Косовского района. Похоронили их в центре Космача, недалеко от Дома культуры. На братской могиле сейчас поставлен памятник.
Вот имена погибших:
Георгий Исаев,
Сергей Райский,
Владимир Доноусов,
Мария Лазутина,
Ольга Токарь,
Мария Мельничук,
Василий Туригин.
Если вам придется побывать в Космаче и вы направитесь к обелиску, поставленному на том месте, где раньше находился дом лесника, то по правую руку вам встретится старая, почерневшая от времени, полусгнившая деревянная церковь с сорванным крестом. В дни войны эта церквушка сыграла зловещую роль в жизни селян района. В ней благословлялись бандеровские сотни и боевки перед походами на акции — на убийства и поджоги.
Вот что мне рассказал военный, с которым я познакомился в Кутах. Во время войны, в ноябре 1944 года, он со своей частью какое-то время стоял в городе Рава-Русская, Львовской области.
«Это был единственный город за годы войны — а ведь потом мы были в городах венгерских, австрийских, чешских и немецких, где мы круглосуточно находились в состоянии боевой готовности, хотя Рава-Русская к этому времени была глубоким тылом — наши войска вели бои уже в Будапеште.
Был у нас гвардейский саперный батальон, хотя наш корпус тогда еще не был гвардейским. Удивительно умелые и бравые ребята были там. Но из-за потери бдительности они в Раве-Русской понесли большие жертвы. Как-то группа саперов заготавливала лес километрах в пятнадцати — двадцати от города. Думали, что, может быть, придется зазимовать, надо строить блиндажи. Но, к счастью, не пришлось, через месяц мы уже перебазировались в Венгрию и потом приняли участие в боях на озере Балатон.
Так вот, эта саперная группа заготавливала лес… Недалеко было село… Однажды кто-то из саперов пошел туда купить молока. А в селе ему сказали: «Вы принесите папирос и консервов, и мы вам дадим и молока, и яиц, и горилки, а за деньги ничего не продаем…» На другой день саперы нагрузились своими запасами и после работы заглянули в село.
А там уже была инсценирована свадьба, саперов тоже пригласили за стол, сильно напоили, растаскали потом по избам и девятнадцать человек из двадцати зарубили топорами.
В живых остался один. Уж очень он был красив и молод, за него вступились бабы.
— Хорошо, — сказал главарь местной бандеровской банды. — Мы его оставим в живых. Пусть только бегает хорошо.
Сапера раздели догола — а уже стояли сильные морозы, зима была холодная, — и пустили в таком виде бежать до города.
Сапера подобрали где-то на окраине с обмороженными руками и ногами, сошедшего с ума…»
Отложив тетрадку, Василий Фесюк подумал про Максима: «А истории смерти однорукого сержанта ты не знаешь. Не знаешь ты и про мученическую смерть на муравейнике…» И тут он вздрогнул от воспоминаний.
Как-то он шел по лесу и издали заметил на открывшейся перед ним поляне что-то белое-белое. Когда он подошел ближе, то увидел два обглоданных скелета на муравейнике. Ноги и руки у погибших были скручены заржавелой колючей проволокой.
Потом он как-то выпытал у одного из эсбеистов про погибших. Тот ответил:
— Какие-то учителя, муж и жена, — и загоготал. — А знаешь, как щекотно на муравейнике?..
Фесюк вырвал чистую страничку из тетради, торопливо записал для себя: «В тетрадку номер четыре добавить про смерть однорукого сержанта, про детей, убитых в затылок, а также про смерть учителей на муравейнике».
Записал и снова вздрогнул от воспоминаний.
Вот что прочел Фесюк в тетрадке под номером шесть:
Что такое ОУН? Фашистско-террористическая организация, созданная для уничтожения советских людей, «жовто-блакитная мафия».
Кто возглавлял ОУН?.. Все старые немецкие агенты, сотрудники абвера и гестапо…
И дальше:
Вот что готовили украинскому народу гитлеровские палачи. Выписки сделаны из книги «Совершенно секретно! Только для командования!» (Стратегия фашистской Германии в войне против СССР. Документы и материалы. Издательство «Наука».)
…3. Поэтому ни в коем случае не следует вводить немецкое обслуживание для местного населения оккупированных восточных областей. Например, ни при каких условиях не должны производиться прививки и другие оздоровительные мероприятия для ненемецкого населения.
4. Ни в коем случае не следует давать местному населению более высокого образования. Если мы совершим эту оплошность, мы сами породим в будущем сопротивление против нас. Поэтому, по мнению фюрера, вполне достаточно обучать местное население, в том числе так называемых украинцев, только чтению и письму.
5. Ни в коем случае мы не должны какими бы то ни было мероприятиями развивать у местного населения чувство превосходства! Необходимо делать как раз обратное!
6. Вместо нынешнего алфавита в будущем в школах надо ввести для обучения латинский шрифт.
7. Немцы должны быть обязательно удалены из украинских городов. Даже размещение их в бараках вне города лучше, чем поселение внутри города! Ни в коем случае не следует строить русские (украинские) города или благоустраивать их, ибо местное население не должно иметь более высокого жизненного уровня.
Немцы будут жить в заново построенных городах и деревнях, строго изолированных от русского (украинского) населения. Поэтому дома, строящиеся для немцев, не должны быть похожи на русские (украинские). Мазанки, соломенные крыши и т. д. для немцев исключаются.
8. …ни в коем случае не следует создавать единого украинского правления на уровне генерального комиссариата или даже рейхскомиссариата» (стр. 122—123).
А вот выписка из раздела «Замечания и предложения Восточного министерства по генеральному плану «Ост»:
б) К вопросу об украинцах.
По плану главного управления имперской безопасности на территорию Сибири должны быть переселены также западные украинцы. При этом предусматривается переселение 65 процентов населения. Эта цифра значительно ниже, чем процент польского населения, подлежащего выселению…» (стр. 115).
А тетрадка под номером восемь начиналась со следующей записи:
Часто меня спрашивают, зачем это вы, Максим Капуляк, пошли в учителя, вам бы быть судьей или политическим деятелем. Я им отвечаю: «Чтобы стать на место убитых. Ведь бандеровцы во всех селах в первую очередь убивали учителей. Темную крестьянскую массу легче одурачить, чем грамотную. На чем держалась власть греко-католической церкви у нас в Прикарпатье? На массовом невежестве, на неграмотности. Люди порой не знали элементарных вещей».
Вот список убитых учителей по району…
Но тут Василий Фесюк прервал чтение, заметив в окне двух мужчин, идущих к дому.
Дверь без стука раскрылась, и на пороге показались… Джумачук и Дудар. Теперь Фесюк узнал их без особого труда.
Он бросил на стол тетрадку и поднялся с места.
— Не воспоминания пишешь, Василь? — спросил Джумачук, вытирая ноги у порога.
— Нет, читаю записки Максима… Не собирается ли он писать книгу под названием «Союз креста и тризуба»? — Фесюк вышел из-за стола, горестно покачал головой. Остановился посреди комнаты. — Страшновато все это у него читать!..
— Твои же дружки убивали — как же «страшновато»? — зло поддел Дудар.
— Ах, Дудар, Дудар! — с укоризной ответил Фесюк. — Откуда мне было это знать, если я не расставался с топором и рубанком?.. Приходилось еще работать и каменщиком, и печником. Жизнь всему научила.
— Что, там в горах и лесах — города строил? — снова поддел Дудар.
— Города не города, а всякие схроны строил… Обставлял их мебелью, правда не ахти уж какой, но столы, скамейки, полки, нары все же имелись у этих подлецов.
Запросто, как будто бы не было стольких лет разлуки и стольких событий между ними, три поседевших мужика, «три Василя» расселись за столом, заваленным тетрадками и учебниками Максима.
Дудар не дал Джумачуку и рта раскрыть, продолжил начатый Фесюком разговор, обрадовавшись, что затеял его сам хозяин дома. Этого разговора все равно было не миновать, так уж лучше покончить с ним сразу.
— Я слушал лекции твоего Максима, — сказал Дудар. — Он у нас как пропагандист выступает, получше твоих приезжих лекторов. У тех общие слова, а у Максима — знание жизни, факты, цифры, фамилии и погибших, и их убийц. Потому-то на его лекции всегда набивается народ, хотя цифры и факты у него имеются лишь по одному нашему району. Но их все равно страшно слушать. Трудно представить себе людям, в особенности молодежи, что столько в селах убитых. А он им зачитывает списки по каждому селу, советует походить по этим селам, сверить списки с именами погибших, выбитыми на мраморе бесчисленных памятников и обелисков, хотя там указана только их небольшая часть… Когда я говорю о злодеяниях бандеровцев, я имею в виду убитых из-за угла, во время ночного налета, сожженных в хатах и повешенных на деревьях… Убитых детей, женщин, стариков — эти звери ведь никого не щадили…
Выслушав взволнованную речь Дудара, Фесюк тихо проговорил:
— Да, тут в тетрадках собраны ужасные факты, читать невозможно…
— Мы все эти зверства видели с Джумачуком, нам приходилось хоронить и разрубленных на части, и повешенных, и сожженных…
Тихий Джумачук похлопал Фесюка по руке:
— Непримиримый сынок у тебя вырос, Василь. Бандеровцы съели б его живьем! — А потом, все разглядывая Фесюка, радостно проговорил: — А это ты хорошо сделал, Василь, что вернулся домой. Но хоть сколько-нибудь за эти годы ты поумнел?
— Поумнел! — Фесюк тихо рассмеялся. — Академию кончил! Ну, и семь классов вечерней школы при мебельном комбинате в Мордовии.
— С чего это тогда у тебя началось? — Порывистому Дудару не сиделось, он не мог унять свое волнение, вскочил, походил вокруг стола. — Был мужик как мужик. Будь посмелее, как мы с Джумачуком, бросил бы свое плотницкое дело, поголодал бы некоторое время, но занимался бы своим любимым резьбарством. Теперь тоже был бы знаменит… и вообще жил в достатке. Резьбарь — это фигура!..
— Когда это мы тебя проглядели — не пойму! Чем эти гады, оуновцы, охмурили тебя? — спросил Джумачук.
— Оуновцы! — хмыкнул Дудар, снова присаживаясь к столу. — Бандиты, убийцы, садисты, грабители, бешеные волки! Какое отношение имеют к украинскому народу эти выродки? Это чистые фашисты, прикрывающиеся именем украинского народа. — И он ударил кулаком по столу.
— Побереги руку, — сказал Джумачук, — работать придется.
— Да с декоративной тарелки все началось, будь она неладна, — горестно проговорил Фесюк, все эти горячие и грозные слова Дудара приняв на свой счет.
— С какой это тарелки? — Дудар переглянулся с Джумачуком.
— Да помните, случилось это в первые месяцы войны. К нам в село приезжал именитый проводник ОУН из Львова, и войту понадобилась тарелка для преподнесения хлеба-соли.
— Ну помню, помню, — расплылся в улыбке Джумачук.
— И я не забыл, — сказал Дудар, напряженно уставившись на Фесюка.
— Вы-то свои тарелки спрятали…
— Еще бы! — сказал Джумачук.
— Я этому гаду войту вот фигу показал! — И Дудар сунул Фесюку фигу под нос.
— А мне-то свою тарелку пришлось отдать. Висела она, как вы помните, на стене, у всех на виду.
— Ну и дурак! — сказал Дудар.
— Ясно, дурак. — И Фесюку пришлось рассказать про всю свою жизнь — с тех первых месяцев войны и по сегодняшний день, почти что за целых тридцать три года.
Его слушали молча и напряженно.
— Значит, Иванну не ты убил? — Дудар испытующе, как следователь, не спускал с Фесюка глаз.
— Иванну? — Фесюк сильно удивился, посмотрел на Джумачука, посмотрел на Дудара. Не шутят ли они? — Как это могло вам прийти в голову? За что же мне было ее убивать?
— Не знаю, не знаю, народ и тогда так говорил, и сейчас так считает — ты убил Иванну, — с той же категоричностью и прямотой продолжал Дудар.
— Нет, не я, не я… Придет же такое в голову! Жили мы дружно, сами это знаете, часто бывали у нас. Чем же Иванна могла провиниться передо мной? — Снова Фесюк посмотрел на Джумачука, посмотрел на Дудара.
Джумачук решил внести некоторую ясность:
— Говорят, убил, чтобы жениться на другой… Будто бы у той было полсотни моргов землицы…
Фесюк грустно улыбнулся:
— Чьи-то выдумки. Да и какие полсотни моргов землицы могут быть у человека при советской власти?..
— Ну, тогда еще не все было ясно, — проговорил Дудар. — Могли быть и надежды. Были под австрияками, поляками, мадьярами, румынами, немцами, иди знай, как могли поделить Европу и где могли оказаться Карпаты.
— Нет, — сказал Фесюк, — об убийстве Иванны я узнал только через две недели. Убийцы мне ведь не докладывали. Даже среди своих дружков там умели держать язык за зубами. Хотел было рассчитаться с надрайонным проводником, но его сильно охраняли эсбеисты. Потом стал охотиться за войтом — сотенным — понял, что это дело его рук… Да кончилось это для меня «волчьей ямой»… Работал на строительстве схронов, блиндажей, всяких запасных ходов и выходов к ним. Мне повезло: остался жив… Чтобы сохранить в тайне свои зверячьи берлоги, бандеры потом обычно убивали всех причастных к работе… — Он вздохнул, устало потер лоб, точно силясь снять с себя это наваждение. — Нет, в смерти Иванны я не виноват, хотя всякое было в моей жизни…
— Да, тяжелые были времена, — сочувственно проговорил Джумачук. — Тогда сын убивал отца, брат брата. Вот тут недалеко, в Соколивке, живет один тип, недавно вернулся из колонии. Так он в те годы ночью пришел к брату, держал брата за руки, когда другие из боевки рубили ему голову секирой…
— Как думаешь жить? Не тянет ли резьбарство? — круто повернул разговор Дудар.
— Заниматься резьбарством? Нет, благодарствую, отучили. Я как только вернулся, то первым делом закопал в саду все инструменты, какие нашел в хате. Чтобы не было никакого соблазна. Вся надежда у меня, как и раньше, на топор и рубанок, — ответил Фесюк.
— Хорошее ремесло, ничего не скажешь. Плотник и столяр в колхозе — тоже почетная фигура, работы всякий день невпроворот, — согласно закивал головой Джумачук.
— А вишенками или другими сувенирами тебя еще не соблазняли? — спросил Дудар.
Хотел Фесюк рассказать о предложении Гриня Кривого «кооперироваться», но промолчал, стало стыдно.
Дудар посмотрел на часы, поднялся:
— Ну, мне пора в дорогу, надо успеть до вечера в Коломыю и обратно.
Встали и Фесюк с Джумачуком. Вышли во двор, а потом направились по тропке вниз, к дороге, проводить Дудара. Там стояла «Волга».
— Заходи, — сказал Дудар, протягивая Фесюку руку. — Покажу последние работы, чайку попьем. — Он забрался в машину и укатил в Коломыю, где у него в музее готовилась персональная выставка, приуроченная к шестидесятилетию со дня рождения.
«Невообразимо, невообразимо, гуцул — на «Волге», к тому же гуцул-резьбарь, который при панской власти всегда нищенствовал!» — думал Фесюк, глядя вслед удаляющейся машине.
— Может, Василь, проводишь меня до мельницы? — Джумачук подергал его за рукав.
— Что ты говоришь?
— Говорю, может, проводишь меня до мельницы?
— Провожу, провожу, — охотно закивал головой Фесюк, — и по селу пройдусь. А то одному как-то еще непривычно. Что это за дворец ты строишь позади старой хаты? Высоко, высоко ты забрался, Джумачук…
— Ну, дворец не дворец, а дом на шесть комнат со всеми удобствами — это правда. Ведь и дочка с семьей живет у нас, народу много. Не хочешь подняться ко мне? И на работу моих строителей взглянешь, может, что и посоветуешь, ведь этих домов тебе пришлось построить много?
— Я им давно счет потерял, — ответил Фесюк.
— Вот видишь, вот видишь, — обрадованно сказал Джумачук.
Высоко строился дом Джумачука, чуть ли не на самой макушке самого высокого горба.
— Да как ты туда материал возишь? — остановившись, с изумлением смотря на верхушку горба, спросил Фесюк.
— До двухсотметровой отметки на грузовиках, потом — на тракторе. Трактор неплохо тянет.
— Так, наверное, очень дорого все обходится?
— Вдвое дороже, чем строиться внизу. Можно два таких дома поставить.
— А как же там будешь обходиться без воды?
— Зачем же без воды? Будет вода. Для этого роем колодец.
— Да какая же глубина должна быть у колодца?
— От двадцати до двадцати пяти метров.
— Да как же его рыть?
Джумачук улыбнулся, посмотрев на Фесюка как на ребенка.
— Роют. Две тысячи стоит работа.
Джумачук легко поднимался по тропке, Фесюк — с остановками. То и дело ему надо было отдышаться.
— Вот что значит, Василь, долго не бывать на Карпатах. Наши раз десять на дню поднимаются вверх-вниз — и ничего, сердце стучит ровно. Иная баба и за спичкой побежит с горба на горб, и поболтать с сусидями.
— Высоко, высоко все-таки ты поднялся, — на этот раз надолго остановился Фесюк, привалившись к стволу смереки.
— Люблю простор, Василь. Да свежий воздух. Да тишину. А ночью выйдешь из хаты — хватай рукой звезду, висит над самой головой. Нет, брат, Карпаты ни на что нельзя променять. Вот зовут и в райцентр — в Техникуме прикладного искусства преподавать, и в Ивано-Франковск — не еду, пусть дурака ищут в другом месте.
— Так на какой ты отметке живешь?
— До меня пятьсот метров, Василь…
Через три дня Дудар и Джумачук снова появились у Фесюка.
— Одевайся, пошли к председателю. Ждет нас к одиннадцати часам, — стал торопить Дудар.
— Ох, братцы, боюсь я вашей затеи, — догадавшись, что задумали приятели, ответил Фесюк.
— Поговорить с тобой хочет, — загадочно произнес Джумачук.
Фесюк надел плащ, и они втроем, «три Василя», вышли на улицу, спустились с горба на дорогу.
По пути Дудар и Джумачук давали Фесюку всякие советы, в том числе и как себя вести с председателем Порайко Аркадием Владимировичем. Рассказали его биографию: из сирот военной поры, семья вся убита бандеровцами, слышать о них не может. Советовали, если возникнет на эту тему разговор, молчать, не ввязываться в споры.
— Да ты сразу увидишь, как он к тебе относится, — сказал Дудар. — Если он поверил нашим рекомендациям и захочет с тобой иметь дело, то сразу обратится к тебе на «ты». Если, не дай бог, Порайко раза два скажет «вы», тогда дело твое швах, вставай и уходи.
— Он что у вас — самодур? — Фесюк остановился посреди дороги.
— Нет, представь себе, прекрасный человек и хозяин. Характер такой, не умеет хитрить, все, что думает о тебе, — всегда у него на лице. — Джумачук взял Фесюка под руку, и они двинулись дальше. — Шестой год председательствует у нас, показал себя с самой лучшей стороны, колхоз сделал миллионером. Валовой доход до Порайко у нас был шестьсот тысяч в год, сейчас — три миллиона. Разве могли бы мы при старых доходах построить прекрасный детский сад на сто детишек, четыре каменных дома по четыре квартиры в каждом для учителей, а теперь вот заканчиваем школу-десятилетку! Знаешь, во сколько она влетает колхозу? В шестьсот тысяч! Правда, рассчитана на пятьсот двадцать человек, большая школа.
— А с каких шишей у вас такие доходы? — спросил Фесюк. — Ваш председатель что — фокусник какой?
Теперь все объяснять Фесюку стал Дудар.
— Нет, не фокусник, а просто толковый человек, хороший хозяйственник. У нас лучший животноводческий колхоз в районе, одних овец двенадцать тысяч да коров тысячи полторы. Сами делаем сыр и масло. Шерсть тоже остается в колхозе, а не сдается государству для валенок. Аркадий Владимирович этого добился в Киеве, когда повез туда колхозные лижники[3]. Увидели власти такую красоту — и шерсть перевели на производство лижников. Колхоз их сдает больше трех тысяч штук, клади на круг по сто рублей каждый, и вот тебе уже триста тысяч дохода. Теперь нашему примеру последовали и другие колхозы. Ну, прибавь к маслу, сыру, мясу, лижникам еще художественный и сувенирный промыслы да гончарное производство, которое было в самом запущенном состоянии до Порайко…
— Да, солидно, солидно получается, — согласился Фесюк.
— Да и колхоз ведь солидный, самый крупный в районе, объединяет четыре соседних села. Одних жителей в нем больше десяти тысяч, — не без гордости заключил Дудар.
— Считай, население хорошего районного центра, — добавил Джумачук, — а если тебе назвать еще цифры сельскохозяйственных угодий, добавить сюда выпасы и полонины, да еще леса и неудобицы, то считай, что не колхоз и не райцентр, а небольшое европейское государство вроде Монако или Люксембурга!
Рассмеялись, стали на обочину, пропустили встречные легковушки и грузовики и продолжили свой путь. До правления колхоза не близко, село тянулось вдоль реки на целых тринадцать километров. Успели за дорогу наговориться еще о всякой всячине.
Дудар вдруг остановился, взял Фесюка за локоть:
— Интересно знать, что говорили в войну эти дураки из ОУН о нашей будущей жизни, когда поняли, что их карта бита?
— Да ну тебя! — махнул рукой Фесюк и шагнул дальше.
Его теперь нагнал Джумачук:
— Василь, ведь ты бывал с ними, приходилось слышать их «лекции», они учили вас уму-разуму, интересно ведь!..
Фесюк сдался:
— Говорили, в особенности войт, что все гуцулы подохнут с голоду, при колхозе даже трава не будет расти…
— Потому-то он драпанул так далеко, оказался в Канаде с награбленным золотом? — рассмеялся Дудар.
Это было новостью для Фесюка: он ничего не знал про судьбу войта.
Дудар ему рассказал… В этой самой Канаде войт открыл ресторан с украинской кухней; иногда печатает воспоминания о том, как его сотня «воевала с немцами»; присылает знакомым в селе короткие письма на рождество или открытки с «украинским сюжетом» и надписью: «Христос народився». Одна открытка хранится и у него, потом как-нибудь покажет.
Больше всего возмутило Фесюка сообщение Дудара про «войну с немцами», которую якобы вел войт. Он им без прикрас рассказал, как боевка войта на его глазах убила героя войны, однорукого сержанта, и его семью, — этого он вовек не забудет…
Зашли в двухэтажное здание правления колхоза, поднялись наверх. В приемной отдышались. Дудар вперед пропустил Фесюка, а сам с Джумачуком направился вслед за ним, оставив дверь председательского кабинета настежь раскрытой.
Фесюк робел в больших кабинетах. Он прошел к окну и сел на последний в длинном ряду стул. А Дудар и Джумачук прямехонько направились к председательскому столу в глубине просторной комнаты, поздоровались с Аркадием Владимировичем, дружески обменялись с ним двумя-тремя ничего не значащими для Фесюка фразами и с тем ушли, плотно прикрыв за собой дверь.
— Садитесь сюда, поближе, Василий Петрович, — пригласил председатель, дописывая торопливо какую-то бумагу.
Зажав в руке фуражку, Фесюк пересел, оставшись один на один с незнакомым человеком.
«Ловко это они меня провели», — подумал он о своих друзьях.
За столом сидел кареглазый богатырь. Бросив в сторону карандаш, он прямо и жестко приступил к разговору:
— Если бы это зависело от меня, Василий Петрович, я бы всех буржуазных националистов, всех этих бандеровцев, сочувствующих и причастных в любой форме к этому подлому движению, виноватых и мало виновных, — всех перестрелял бы и перевешал под горячую руку. Не стал бы щадить никого, как они не щадили наших советских людей. Рука бы не дрогнула! — Он показал здоровенный кулачище. — Хотя я по натуре и мягкий человек, курицы в жизни не зарезал, — тяжело вздохнув, добавил он и посмотрел в окно. — Чересчур много пролито безвинной крови, погибло много хороших, преданных людей… Но… властям виднее. Власть советская, и ей больше знать, как в таких случаях правильнее поступать. Прошлого мы никогда не забудем, да и не сможем — живы родные погибших, — но нам надо смотреть вперед. — Порайко вдруг чуть ли не перегнулся через стол. — Будем оправдывать доверие советской власти, так, что ли? Как ты считаешь?
— Только так, — согласно кивнул головой Фесюк, возликовав в душе, что председатель обращается к нему на «ты».
— Ну и хорошо! — уже миролюбиво продолжал Порайко. — Честно говоря, я даже обрадовался, когда при встрече Дудар мне сказал, что вернулся отец Максима. Думаю: наконец-то снесем его халупу — одна осталась такая на все село, портит весь вид, можно сказать. Максиму мы предлагали свою помощь, но ему все равно бы не справиться с постройкой нового дома. А тебе и карты в руки — плотник! Видел, Василий Петрович, какие нынче дома строятся в Карпатах?
— Видел, когда ехал с Коломыи. Господские дома. Да и здесь богатые.
— Не каждому и пану снились раньше такие. Материал мы тебе отпустим, кирпич не проблема: завод в соседнем районе, да и кирпич недорогой, тысяча штук стоит пятьдесят рублей. Нет денег — дадим ссуду. Мы все любим Максима, он нам очень нужен по разным сельским делам, и мы хотим вернуть его назад из Снятинского района.
— Он мог бы и не уезжать, — осторожно вставил Василий Петрович, — хватило бы места для всех. Не из-за дома же он уехал!
— Слышал, слышал… Кому-то надо уступить. Может, тебе как отцу, ну и как человеку более опытному? Подумай…
— Подумаю.
— Бери свой инструмент, Василий Петрович, и не мешкая включайся в работу. Силенок у тебя, вижу, еще достаточно, и вернулся ты как нельзя кстати. Фронт строительства в колхозе огромный, выбирай, что тебе больше по душе. Но я бы посоветовал, даже просил, начать со школы-десятилетки. Мы ее строим третий год, малость растянули строительство, но ничего, дело подходит к концу. Июль в этом году выдался дождливый, снесло мосты и кое-где размыло дороги, и часть рабочих нам пришлось снять со школы, бросить на авральные работы. Закончим школу — возьмемся за строительство Дома культуры. Строить будем или по типовому проекту, из стекла и бетона, как в Кобаках, или по своему проекту, в стиле гуцульского деревянного строительства, как в Космаче. Скоро мы решим этот вопрос на правлении, но, правда, не раньше, чем сдадим школу. Главное у нас сейчас — школа! Как только туда переведем всех учеников из разных помещений, разбросанных по селу, — горя у меня больше не будет!
— Понимаю, понимаю, — закивал головой Фесюк.
— Годика через два в этой школе ведь будет учиться и твой внук, Василий Петрович, не так ли?
— Вроде бы так, четыре ему недавно исполнилось, а может, и все пять.
— Как звать внука?
— Андрейка.
— Да, вспомнил, Андрейка…
Дверь приоткрылась, и секретарша, из недавних школьниц, прокричала:
— Аркадий Владимирович, приехали из района!
— Иду, иду! — Порайко взял кожушок и, одеваясь на ходу, подошел к Фесюку. — Ну, я думаю, в основном мы обо всем договорились?
— Да как будто бы так… Спасибо за все…
А в приемной, уже попрощавшись с Фесюком, Порайко вдруг остановил его:
— А может, и ты пойдешь с нами, Василий Петрович? Посмотришь, как выглядит новая школа? — Обернувшись, он стал здороваться с инструктором районо и молодыми учителями, которые приехали на очередной осмотр готовности школы к открытию. Спросил: — Двинемся прямо на объект?
— Да, да, — и педагоги радостно закивали.
Председатель большими стремительными шагами несся по дороге. Остальные еле поспевали за ним. Встречные почтительно здоровались с Порайко. Когда они дошли до середины села, Порайко остановился, показал приезжим на очищенный от всяких строений и кустарника большой пустырь размером с футбольное поле:
— Вот на этом участке мы собираемся строить Дом культуры. Правее будет торговый центр. Не отдельные там и сям разбросанные магазинчики и киоски, а что-то вроде крытого рынка. В Швеции не бывали?.. Жаль, жаль. Представится случай — не отказывайтесь. Когда я был там с делегацией, мне очень понравился шведский опыт, эти торговые центры, где в одном месте сконцентрировано все, что нужно человеку.
Снова председатель стремительно двинулся дальше.
Зашли в школу.
Весь первый этаж был перепахан, во все концы были переброшены мостки через траншеи, прорытые для прокладки труб парового отопления. Вокруг сновали ученики старших классов, убирали и выносили строительный мусор. Здесь же находился комендант недостроенной школы. Вместе с ним они поднялись на третий этаж.
Комендант позвенел ключами, открыл дверь.
Третий этаж был совершенно готов. Зашли в один из классов, залитый мягким солнечным светом, — большие квадратные окна простирались чуть ли не во всю стену. Пахло свежей краской и свежей побелкой. Расставлены были выкрашенные в салатный цвет парты нового образца.
Председатель, увидев рядом с собой Фесюка, предложил ему забраться за парту и сам залез за соседнюю — правда, это ему удалось труднее.
— Ну как, Василий Петрович? — увидев его блаженное от счастья лицо, спросил Порайко и заговорщически подмигнул: — Удобно сидеть за новой партой?
— О таком классе только и мечтать, товарищ председатель, — смущенно проговорил Фесюк, обобщив свое впечатление о школе.
Комендант предупредительно открывал одну дверь за другой.
Прошлись по всем классам, потом — по кабинетам. Осмотрели кинозал — здесь даже стулья были расставлены. Зашли в спортзал. Сильное впечатление произвели химический и физический кабинеты. Остались довольны фотолабораторией, просторной учительской.
Спустились во второй этаж, направились в самый конец длинного коридора, где в крайнем классе плотники стелили полы и навешивали дверь. Порайко понаблюдал за их работой, стал с плотниками подсчитывать примерный объем оставшихся работ, когда прибежали прораб, директор школы, группа монтеров со своими претензиями. Они тоже включились в беседу. Выходило, что работы еще много.
— Подводит, подводит нас подрядчик! — сказал председатель.
— Но не по своей вине, — запротестовал прораб, нисколечко не похожий на прорабов, которых Фесюк на своем веку перевидел сотни. Это был элегантно одетый, средних лет инженер. Фесюку он сразу понравился.
— Я ему о дождях рассказывал, он в курсе дела, — сказал Порайко, кивнув в сторону Фесюка.
— Нам бы еще несколько хороших рабочих — мы бы к Новому году сдали школу, — сказал прораб.
— Вот, знакомьтесь: Василий Петрович Фесюк, опытный плотник и столяр, — поагитируйте его!..
Все с такой надеждой смотрели на Фесюка, что ему как-то стало даже неловко. Он протянул руку к рядом стоящему плотнику, взял у него топор.
— Если я так уж нужен, останусь работать хоть сейчас, — сказал Фесюк.
— По рукам, по рукам! — Порайко обрадованно подтолкнул к нему прораба, потом сам сильно стиснул ладонь Фесюка. — А я дам команду, Василий Петрович, начнут тебе возить кирпич и бутовый камень.
Фесюк провел ногтем по лезвию топора, сбросил плащ.
А председатель, потянув за собой прораба, директора школы и инструктора районо, быстрым шагом направился дальше…
Однажды в конце октября в школе появился Гринь Кривой.
Работы во втором этаже были завершены, входная дверь закрыта на ключ, и теперь рабочие всех специальностей трудились на первом этаже.
Кривенюк еще издали приветствовал Фесюка своим зычным голосом. Подойдя ближе, громко спросил:
— Ну как, Василь Петрович, что-нибудь надумал насчет вишенок?
Почему-то Фесюка этот голос сегодня раздражал.
— Не кричи ты, пожалуйста, я не глухой.
Кривенюк нехорошо, с обидой посмотрел на него:
— А раньше ты чего-то не замечал мой голос?
— Старею, значит. — Фесюк отложил топор, закурил, нервно протянул пачку Гриню Кривому. Тот отрицательно покачал головой. — Ну, а насчет вишенок что тебе сказать? — продолжал Фесюк. — Не нужны они мне, хоть и понимаю, золотые у тебя вишенки. — Усмехнулся: — Своих, говорят, в саду бывает столько, что некуда их девать, птицам остаются. — Он положил руку на топорище. — Моя профессия вот — топор…
Все еще нехорошо глядя на Фесюка, Кривенюк разочарованно проговорил, уже снизив голос:
— Да, зря, зря… А я-то думал, планы строил…
— Возьми в компанию референта, может, меньше доносов будет писать. А то ходит по селу без дела, звереет от тоски… — Фесюк искоса посмотрел на Кривенюка.
Тот отскочил в сторону, точно его ужалила змея:
— Да с ума ты сошел, Василь Петрович? Взять этого гада?
Фесюк прикрыл уши, взяв пример с деда, прожигающего сопилки в своей прокопченной избушке.
— Подумай, подумай, а то и впрямь закатает доносами, — посоветовал, усмехаясь, Фесюк. — Деньги-то не пахнут, — добавил он, затоптав сигарету, чем дал понять Гриню Кривому, что разговор надо кончать, надо работать, работы тут много, и спешная.
А перед Новым годом, когда все работы в школе были закончены и чуть ли не все село включилось в подготовку школьного новоселья, Василий Петрович взял свой видавший виды чемоданчик и, послушавшись совета председателя колхоза, поехал в Коломыю. Накупив здесь подарков и игрушек, он снова сел в автобус и направился дальше, в соседний район, в то село, где учительствовал сын Максим.
Село было большое, ничуть не меньше райцентра. Он нашел и улицу, и дом, где жила семья сына, нерешительно вошел во двор. Цепким взглядом, брошенным по сторонам, он увидел много всякого народа на громадном дворе, разгороженном кривыми жердочками на четыре квадрата, с новыми двухэтажными каменными домами по восемь квартир в каждом. Почему-то при его появлении все находившиеся в первом квадрате приутихли, обернулись в его сторону. Или это ему показалось? Повисли на жердочках детишки, внимательно следя за каждым его шагом.
Он в нерешительности остановился у недавно сколоченной горки, сиротливо возвышающейся на асфальте посреди двора — зима была бесснежной, ждали снега к Новому году, — оглядываясь по сторонам, скользя взглядом по лицам взрослых и ребятишек.
К нему подбежали два мальчика шести — восьми лет, в лыжных костюмах, один — с хоккейной клюшкой.
— Вам кого, дедушка? — спросил мальчик с клюшкой, старший.
Василий Петрович стал объяснять… Мальчишки заволновались, к ним подбежали другие. Все стали кричать:
— Куда же подевался Андрейка? К нему приехал дедушка, а он где-то ходит со своей мамой!
Первые два мальчика наперегонки бросились в дом. Он пошел за ними, но остановился на почтительном расстоянии от крыльца. Мальчишки исчезли за дверью. Оставшиеся окружили его, внимательно заглядывая ему в глаза, перешептываясь:
— Это дедушка Андрейки, приехал издалека, наверное, погостить на Новый год…
Но вот дверь на крыльцо раскрылась, и на пороге показался человек, без пиджака, но при галстуке, чуть выше среднего роста, смуглый, с пышной шевелюрой, с темными цепкими глазами, и настороженно посмотрел в его сторону.
«Не Максим ли?» — обожгло Василия Петровича, и вдруг потяжелевший чемоданчик в его руке чуть ли не сам собой стал сползать на землю. Он бросил его у ног, сорвал шапку, обнажив седую голову, и, сдерживая себя, чтобы не побежать, степенно, насколько хватало сил, направился к крыльцу.
Человек в галстуке настороженно и отчужденно смотрел на него.
— Я не ошибаюсь… вы не Максим Фесюк?..
— Да, Максим, — дрогнувшим голосом ответил человек в галстуке, — но только не Фесюк, а Капуляк, по матери…
Тогда Василий Петрович раскинул руки и, стиснув в левой шапку, поднялся на первую ступеньку. Максим сделал шаг назад. Но Василий Петрович взял его за руку, припал к ней губами, как это было принято при панах, и горько зарыдал, произнося:
— Прости, сынок, прости, кругом я один виноват…
Внизу раздается голос внука, Андрейки:
— Дедо, пора домой. Я уже пришел, спускайся вниз!
Дед молчит, переглядывается с плотниками.
— Ну, ребята, шабаш, — говорит бригадир. — Андрейка пришел!
Все начинают собирать инструменты. Летний день светлый и длинный, не поймешь, когда и кончаются рабочие часы.
Андрейка из-под ладони смотрит снизу вверх, но не может найти деда среди вознесшихся к самому небу строительных лесов будущего Дома культуры.
— Ну, дедо!..
Василию Петровичу так становится хорошо от нетерпеливого голоса внука, что, сунув топор за пояс, он уже до самого низа спускается по шатким мосткам, широко улыбаясь.
Идут они домой, взявшись за руки. А дома у них ведь сейчас никакого. Хата снесена, и на ее месте каменщик с подручным возводят новый дом.
Живут дед и внук в шалаше, который сложили себе посреди сада. Максим и Марийка временно поселились у своей знакомой Параски. Андрейка целый день проводит у них, а потом идет встречать деда с работы и вместе с ним направляется к его строящемуся дому. Еще неизвестно, переселится потом в этот дом Андрейка, — отец и мать согласия на это не давали. Может даже случиться так, что они будут жить в колхозном доме, где живут и остальные учителя. Эта неизвестность сильно мучает Андрейку, не меньше и деда.
Хорошо жить в шалаше, в саду.
В это лето совсем нет на деревьях груш и яблок, их много было в прошлом году, а вот черешни и вишни — сколько хочешь.
В особенности много черешни. Вишня же еще зеленоватая, ее не всегда и приметишь среди листвы. Андрейка объедается черешней, ведрами мать носит ее домой к Параске, и все равно от тяжести черешни многие ветки свисают на улицу, дразня прохожих — не местных, конечно, здесь у каждого свой сад, а приезжих, туристов, которые любят ходить по горным тропкам.
Черешня крупная, сладкая, в середине июля она становится почти что черной. На ней лопается кожура, она портится. И туристам ее всю не обобрать.
А вслед за черешней вскоре начинает поспевать вишня. В конце июля она тоже становится почти что черной. Но и вишню всю не обобрать.
Остается вишня воробьям.
Особенно много воробьев бывает на деревьях в знойный полдень. Андрейка часто прибегает в сад наблюдать за ними.
Вот какой-нибудь вертлявый воробей, перепрыгивая с ветки на ветку, выберет себе угольно-черную вишню, крепко вцепится лапками в качающуюся ветку, легким ударом клюва пробьет набухшую вишенку — только брызги полетят! — и, прильнув словно к роднику, станет пить вишневый сок.
Черешня гниет и сама опадает. А вишня — нет, она сохнет на дереве. Правда, прежде пожелтеют листья — среди деревьев вишня желтеет первой, — потом листья высохнут, покоробятся, начнут свертываться в трубочку.
При ливневом дожде, который летом часто обрушивается на Карпаты, эти листья просто смоет дождевым потоком. Голенькими тогда остаются иссушенные палящим солнцем ветки. Сиротливо выглядят на них вишенки. Без листвы они кажутся какими-то неживыми, словно висят на проволочках. И дерево само напоминает что-то неживое, бутафорское.
Так вишенки держатся в этих местах до середины августа, а там быстро высыхают. При первом же сильном порыве ветра их разносит во все концы сада.
А к этому времени дед Василий уже вставил окна и двери, изготовленные еще в старой хате, настилает сейчас полы в новом доме. День-то летний долгий, темнеет только после девяти часов вечера. Старается, старается дед, словно хочет перед всем миром искупить старые грехи.
1974—1975
Карпаты
Когда в сборнике о героях Прикарпатья, присланном мне в Ленинград, я прочел протокол допроса комсомолки Олены Смеречук, то долго ходил взволнованный, каждому встречному рассказывал об этой удивительной девушке.
Чем же меня поразил ответ Олены Смеречук криминальассистенту гестапо Мюллеру?
Своим достоинством. Преданностью коммунистическим идеалам. И почти что детской наивностью. В десяти строчках был весь человек. Прекрасный человек!
Будь Олена Смеречук родом из крупного промышленного центра или большого города, то, может быть, и воздействие этого протокола было бы иным. Великая Отечественная война советского народа против германского фашизма знала много исключительных героев. Была «Молодая гвардия», были участники сотен подпольных партийных групп и партизанских отрядов. Но Олена Смеречук жила в селе Зеленом, затерянном среди Карпатских гор, на территории Западной Украины, немногим больше года до начала войны вошедшей в единую семью советских народов.
Немногим больше года Олена Смеречук прожила при советской власти! Немногим больше года!..
Я достал карту Ивано-Франковской области и стал искать село Зеленое. Взгляд мой остановился на ее южной оконечности. Видимо, название села мне запомнилось, когда несколько лет назад я вычерчивал маршрут своего предполагаемого путешествия по всему отрогу Восточных Карпат — начиная от района Буркут — Рахов — Говерлы, — путешествия, которое, к сожалению, тогда не состоялось.
Ну, конечно, так оно и есть, село Зеленое расположено в двадцати или тридцати километрах выше Верховины, недалеко от Буркута, за которым вскоре начинается румынская граница.
Выехал я из Ленинграда во Львов хотя и в середине лета, но в дождливую пору. Дождь шел и во Львове. Чтобы не сидеть здесь на вокзале тринадцать часов в унылом ожидании экспресса Варшава — Бухарест, который доставит меня в Коломыю, я направился туда на автобусе. Доехал за шесть часов.
В Коломые я сделал пересадку и вскоре добрался до Косова, центра Гуцульщины, расположенного уже среди гор Прикарпатья.
От тряски в автобусах у меня болела каждая косточка. В Косове я прожил два дня, после чего благополучно доехал до Верховины, а оттуда с небольшими приключениями и до села Зеленого.
Село расположено на левом берегу бурного Черного Черемоша. Многие дома здесь лепятся и по склонам холмов, покрытых лесом, стоят и среди альпийских лугов.
Места неописуемой красоты.
Но каково было мое разочарование, когда, поселившись в гостеприимном доме овчара Юрия Васильевича Ватаманюка, я узнал, что не в то Зеленое попал!.. Второе Зеленое, правда, тоже находится в отрогах Восточных Карпат, но совсем в другом конце, в Надворнянском районе.
Когда дождь хотя бы ненадолго затихал, я выбегал за порог дома. Это был склон горы. Здесь тучи ползли меж домов и сараев, стлались по лугам, висли на ветках сосен.
Внизу же, подо мной, над бешеным Черным Черемошем, полыхали молнии. Такое чудо я видел впервые.
Вскоре я пустился в обратную дорогу на Коломыю. Проехав около ста пятидесяти километров, я наконец-то добрался до Надворной, а тут до нужного мне села Зеленого было уже рукой подать, еще каких-нибудь двадцать пять километров.
Олена Смеречук, расстрелянная гестаповцами, была старшей дочерью лесоруба-коммуниста Петра Дмитриевича Смеречука.
Петр Дмитриевич тоже расстрелян немцами.
Расстрелян немцами и его сын Василий.
Расстреляна немецкими холуями, бандеровцами, дочь Анна.
На фронте погиб сын Николай. Ослепшая от слез и горя, раньше времени умерла жена Петра Дмитриевича Мария Степановна.
Из большой семьи Смеречуков в живых остались самые младшие — Иван да Настя. Когда погиб отец, Ивану было двенадцать, а Насте три года…
Почему же столько бед обрушилось на семью украинского лесоруба Петра Смеречука? Почему Смеречуков преследовали и гитлеровцы, и их подручные — оуновцы, западноукраинские фашисты?
Чтобы понять это, надо вернуться к событиям первой мировой войны.
Когда в 1915 году русские войска дошли до Карпат, а потом отступили из этих мест, то с ними ушли в Россию молодой Петр Смеречук и его отец Дмитрий. Оба они вступили в русскую армию. Судьба отца осталась неизвестной; видимо, он погиб в одном из боев с австрийскими войсками. Но Петр выжил, хотя был ранен, а потом, в дни революции, с оружием в руках устанавливал советскую власть.
Навсегда он сохранил в своем сердце любовь к России, к Советской Украине, к советским людям.
В 1919 году Петр Смеречук вернулся в родное Зеленое, чтобы рассказать сельчанам правду о революции, бороться за воссоединение Украины.
И друзей у него стало много, и врагов много. Друзьями были лесорубы, врагами — хозяева этих лесов, их приказчики, местные кулаки, торгаши и особенно церковники.
Основные лесные массивы вокруг села принадлежали польским помещикам. Крестьяне почти не имели земли. Небольшими полосками на холмах и то владели не все. А кто и владел — тот тоже влачил жалкое существование. На этих двадцати — тридцати сотках неухоженной землицы надо было пасти скот, косить сено, разводить огород.
Земля не могла прокормить крестьянина. И он шел работать в лес. За десятичасовой рабочий день ему платили около двух злотых.
На эти деньги можно было купить два-три килограмма картофеля или немного хлеба. Чтобы не умереть с голоду, в семье должны были работать все. Но крестьянка за свой тяжелый труд в лесу получала лишь полтора злотых, а подростки — и того меньше: что-то около злотого.
Вот против таких порядков боролся Петр Смеречук. А потому часто оставался без работы.
В 1920 году он женился. Через год родилась Олена, ставшая потом первой помощницей матери по дому и нянькой своих младших братьев и сестер. В 1923 году родился Василий, в 1925-м — Николай, в 1928-м — Анна, в 1929-м — Иван, в 1938-м — Настя.
Петр Смеречук был хорошим семьянином, работящим и добрым человеком. Таким помнят его односельчане. И семья у него была хорошая, дружная. Ее всегда ставили всем в пример. Ставили в пример и самого Петра Смеречука, человека твердых убеждений, принципиального, решительного в действиях и в спорах. Доводы у него всегда были железные.
Часто он схватывался с сельским попом Яскивом — были соседями, — дьяком Борисюком да еще с торговцем Гринишаком. Это были вожаки местных националистов, оуновцы. Спор этот у них начался давно, еще до воссоединения Западной Украины. Оуновцы стояли за самостийную «соборную Украину», подчиненную Германии, фактически колонию Германии, а он был за Советскую Украину.
С Петром Смеречуком оуновцы перестали спорить и здороваться, когда он вступил в Коммунистическую партию Западной Украины.
Они стали врагами не на жизнь, а на смерть!
В любви к Советскому Союзу, интернационалистами воспитали Петр Смеречук и его жена Мария Степановна своих дочерей и сыновей.
И когда осенью 1939 года произошло долгожданное воссоединение Западной Украины с Советской Украиной, семья Смеречуков встретила это событие как самый большой праздник.
Но праздник длился недолго. Стало неспокойно на границе. Она ведь проходила не где-нибудь за тридевять земель, а тут же, сразу за соседним селом Рафайловом (ныне Быстрица). С той стороны зачастили лазутчики и диверсанты.
Сельсовет выдвинул коммуниста Петра Смеречука на пост заместителя начальника местной милиции. Он горячо принялся за работу.
Однажды Петр Смеречук с двумя милиционерами вступили в бой с бандой диверсантов. Банду удалось задержать. Но в перестрелке Петр Смеречук был ранен.
Когда он поправился, его вызвали в Москву.
Из рук Михаила Ивановича Калинина Петр Смеречук получил в Кремле медаль «За отвагу».
Вот в какой семье выросла Олена Смеречук!
Как только в селе открыли рабочую столовую, Олена пошла туда официанткой. Нанялись в новый леспромхоз лесорубами брат Василий и брат Николай.
У Петра Дмитриевича Смеречука сразу прибавилось трое помощников, легче стала жизнь в семье.
Давно молодежь села подумывала о комсомоле. Почин в организации ячейки, по совету отца, сделали трое Смеречуков: Олена, Василий и Николай. За ними вступили в комсомол близкая подружка Олены Галина Мильчевич, с которой она еще недавно сидела за одной партой, а потом и молодые лесорубы Михайло Бойко, Степан Шпинта, Дмитрий Яремчук, Николай Зеленчук и другие. Всего — восемнадцать человек.
Девятнадцатым комсомольцем спустя какое-то время стал Василий, сын дьяка Михайла Борисюка. Далеко смотрел дьяк, посылая сына в комсомол! Но молодые комсомольцы не разгадали его замысла. Рады были каждому, мечталось о большой организации.
Открыли клуб. Проводили беседы среди лесорубов, читали им газеты. Взялись за ликвидацию неграмотности среди взрослого населения. В обучении крестьян активно себя проявил Василий Борисюк. Он окончил гимназию в Станиславе. У него был красивый почерк. По этой причине его вскоре выбрали техническим секретарем ячейки. Он обычно вел протокол собрания, который потом набело переписывал дома.
Допоздна засиживались комсомольцы в клубе, допоздна звенели их песни в темной ночи.
У Олены Смеречук вдруг оказалось столько всякой работы! Столько забот! Все надо было поспевать сделать. И работать — набегаешься за день с подносом! И в хоре петь! И комсомольские поручения выполнять! И помечтать!.. Ведь советская власть давала всем возможность учиться.
Это потом, через много лет после зеленинской трагедии, Галина Мильчевич вспомнит:
— Часто мы с Оленой строили планы на будущее. «Куда ты пойдешь учиться?» — спрашивала она меня. «В медицину, — отвечала я, — на врача поздно, а вот сестрой смогу быть». — «А я пойду дальше учиться, ничего, что снова сяду за школьную парту, ведь должны же считаться с тем, что при панах мы не могли учиться больше четырех классов. А потом — в институт!.. Буду знаешь кем? Инженером-строителем! Буду строить санатории, чтобы в них лечились не паны и богатеи, что приезжали в Яремчу из Польши и других стран, а наш простой народ. Буду еще строить больницы. А в первую очередь — школы! Чтобы все дети учились, все были грамотными!»
В селе любили Олену. Да и как было ее не любить — умницу, выдумщицу и красавицу?
Какая она была из себя?
Среднего роста. Крепенькая. Пошла в отца. Сероглазая. Волосы заплетала в две тугие косы. Любила, чтобы они лежали на груди, но часто откидывала назад. По характеру тоже была твердая. Тоже в отца! Сказала — что отрубила.
За хорошую работу ее как-то весной 1940 года выбрали в делегацию передовых людей Западной Украины, посылаемую в Киев.
Несколько дней Олена себе места не находила от радости и счастья. Она поедет в Киев! Она увидит Киев! Это была ее давняя мечта.
Делегаты три дня гостили в Киеве. Им показывали фабрики и заводы, водили в театры и кино. Побывали они и в одном из ближних колхозов. А потом их посадили в поезд и повезли в Одессу.
Впервые они, жители гор, увидели такое чудо, как Черное море. Синее-синее Черное море!
Загорелая, накупив братцам и сестрицам книг и других подарков, вернулась Олена в Зеленое. И сразу побежала в клуб к своим комсомольцам! Долго и подробно рассказывала о том, что видела в поездке, как живут советские люди, как много хорошего можно перенять у них.
Ее приглашали всюду, даже в далекие села.
И она ходила, ездила. Особенно охотно выступала в школах, перед малышами. Любила рассказывать, какое оно, Черное море, и про то, как она пыталась выкупаться и чуть не утонула. Рассказывала так смешно, что детишки покатывались со смеху.
Люди, слушавшие Олену, часто говорили ей:
— Ой, Олена, далеко ты пойдешь, забудешь тогда нас!
— Не забуду, — смеясь, отвечала она, — где еще на свете найдешь такие горы, как наши Карпаты? А наш воздух? А вода? А леса?..
Как самую активную комсомолку Зеленого ее вскоре выбрали членом райкома комсомола.
И вдруг — война!..
Знали, чувствовали, что она начнется, но чтобы так скоро… Не хотелось верить. Как в мышеловке, захлопнулись выходы из Зеленого. С перевалов спустились мадьярские войска, из Надворной пришли немцы. За день или за два до этого из села успела выскочить только группа допризывников, и вместе с ней комсомолец Николай Смеречук.
Вскоре оккупированными оказались и Надворная, и Станислав, и даже далекий Львов. Немцы захватили его 30 июня 1941 года, на девятый день войны.
Для того чтобы понять, что произошло в селе Зеленом в первые дни войны, надо знать, какова была роль греко-католической церкви в жизни населения западных областей Украины.
— Поп у нас в селе был что бог! — говорит брат Олены Иван Смеречук. — Его поповское слово, в особенности в проповедях, значило многое. Как скажет поп, так и будет. Народ-то у нас был темный, неграмотный, не то что сейчас, когда у всех восьми- или десятиклассное образование.
Мне интересно посмотреть и на церковь, и на дом попа, и на дом дьяка, чтобы зримо себе представить расположение противоборствующих сил тогда в Зеленом. Как далеко от них находились дом Смеречуков и клуб, где вечерами пропадала молодежь?
Церковь находится в самом центре села. Рядом с оградой раньше стоял дом дьяка Борисюка. Сейчас этого дома нет, на его месте стоит другой, живет там учитель. Да, обзор отсюда хороший, круговой, видно далеко. Кстати, как и у попа Яскива. Его дом тоже не сохранился, — стоял он через дорогу, как раз напротив дома Смеречуков. Попу все хорошо было видно: и кто вошел, и кто вышел от Смеречуков. Он все свободное время просиживал у окна.
Происходившее в селе после воссоединения Западной Украины сильно сердило попа. Серьезным соперником церкви стал клуб! Там ставят спектакли. Там создали хоровой кружок. Там проводят громкую читку газет, объясняют гуцулам, что делается на белом свете. А во что превратили школу? К прежней одноклассной хате пристроили два класса, приняли на учебу еще семьдесят учеников. По вечерам в эти классы приходят взрослые, садятся за эти же парты и, мусоля карандаши, выводят в тетрадках буковки величиной с пятак. Что же станет с церковью, если все прихожане станут грамотными? Это же крах!
— Чьих рук это дело? — часто вопрошал среди своих приближенных поп Яскив. — Смеречуков! И старших, и младших. И в особенности этой Олены, заводилы. И остальные Смеречуки хороши — Василий и Николай и совсем еще пацаны, эти Иван да Анна, которым только исполнилось по двенадцать лет. Нечего сказать, хороших детей вырастил Петр Смеречук! — сердился поп. — В церковь небось не ходят и других совращают с пути истинного. Помогают большевикам ловить людей, засылаемых из-за кордона. Среди них ведь могут попасться и посланцы ОУН. Что же скажут верховоды ОУН там, в Кракове или в Мюнхене? Где же, скажут, станичная ОУН, что там делают Яскив, Борисюк, Гринишак, Нечай?..
Немало сердило попа и то, что после возвращения Петра Смеречука из Москвы с медалью «За отвагу», а еще раньше — Олены из Киева и Одессы многие сельчане заладили ходить к ним за разными советами, послушать рассказы про увиденные города. А совсем ведь еще недавно по всем делам ходили к одному попу Ивану Яскиву!..
Поп часто спрашивал в гневе:
— Кто же в селе хозяин — я или этот безбожник и большевик Смеречук?
Слова его помнят и по сей день, хотя поп давно отдал богу душу.
— Теперь уже ждать недолго, — успокаивал тогда попа дьяк Михайло Борисюк. — Терпение, батюшка, терпение.
Он много знал, этот Михайло Борисюк, со своим дружком Лукой Гринишаком. Они часто отлучались в Надворную, часто к ним наведывались и какие-то таинственные незнакомцы из Львова и дальних краев.
— Вот, говорят, скоро у вас отнимут и сад, и огород, — шептали они попу. — Говорят, нетрудовой элемент пошлют рубить лес, на дорожные работы.
— Это я нетрудовой элемент?.. Отнимут последний морг землицы? — закипая от гнева, стучал кулаком по столу Яскив. — Не отдам! Стрелять буду!
В Зеленом Иван Яскив был первым помещиком, как и большинство попов в селах Западной Украины. Им было с кого брать пример. Главным помещиком, крупным земельным магнатом, считался ведь не кто иной, как сам митрополит Шептицкий! Богат был и другой князь церкви — епископ Григорий Хомишин в Станиславе! У этого тоже хватало земли, лесов и денег.
Дьяк Михайло Борисюк, правда, большого богатства еще не успел нажить. Он намеревался это сделать на политической стезе, за счет ОУН. К тому же дьяку очень уж хотелось покомандовать людьми!
Поп Иван Яскив был древний старец. Борисюку же только минуло сорок пять. Он был полон сил и энергии, здоровый мужик, — ему не кадилом бы размахивать, а лес рубить, землю пахать. Это он превратил церковь в штаб станичной ОУН. Сюда стекались донесения от агентов-прихожан и письма, инструкции из-за рубежа. Дьяк всегда все знал, следил и за газетами, обо всем докладывал попу: и что делается в Европе, и что — в их Прикарпатье, и что — в самом Зеленом.
В последнее время Борисюка особенно интересовали события в Святоюрском соборе во Львове, в резиденции Шептицкого, откуда все чаще стали поступать пастырские послания. Из собора со дня на день он ждал важных вестей, сигнала.
И вот они пришли, эти вести!..
Когда 30 июня 1941 года передовые части гитлеровской армии вошли во Львов — а впереди них шли бандеровцы из батальона головорезов «Нахтигаль», — митрополит Шептицкий в соборе святого Юра отправил благодарственное богослужение в честь «непобедимой немецкой армии и ее славного вождя Адольфа Гитлера».
Об этом богослужении было напечатано во всех оккупационных газетах, передавалось раз десять на дню по радио, после чего гремели победные немецкие марши.
На богослужении Шептицкий также благословил бандеровцев на «святую борьбу с большевиками».
— Начинайте с богом! — сказал митрополит.
И бандеровцы начали… Они расстреливали, вешали, душили, рубили на куски. Опьяненные кровью, убивали и старых, и малых. И это происходило на всей территории Западной Украины, в сотнях ее городов, в тысячах сел и поселков, все три года немецкой оккупации и еще несколько лет после освобождения этого края, пока всех их не выкурили из последних лесных схронов или не уничтожили там же.
Вести одна важнее другой приходили в Зеленое и из более ближних мест. Ведь в шестидесяти километрах, в Станиславе, находилось непосредственное начальство попа Яскива и дьяка Борисюка — епископ Григорий Хомишин.
Этот епископ-холуй тоже всячески прославлял немецкое оружие и бесноватого фюрера. Много всяческих триумфальных встреч и богослужений в честь гитлеровской армии провел он в Станиславе. Церковь позаботилась, чтобы город утопал в фашистских знаменах, транспарантах и лозунгах. 12 июля 1941 года Хомишин при участии местного духовенства, представителей оуновской верхушки и делегаций прихожан из ближних сел отправил «архиерейскую службу богу» в честь немецких захватчиков и бандеровцев.
Поп Иван Яскив и дьяк Михайло Борисюк тоже были на службе в соборе, слушали, молились, перенимали «опыт предательства», которым потом воспользовались у себя в Зеленом. Они отдали гитлеровцам для переплавки все церковные колокола. Это произошло восьмого ноября, сразу же после храмового праздника св. Дмитрия. Самый большой колокол снимали пятьдесят человек, наиболее рьяные националисты из церковного прихода.
Если в Станиславе Григорий Хомишин за свои старания начальником гестапо Гансом Кригером был награжден легковым автомобилем, то дьяк Михайло Борисюк от гитлеровцев получил должность бургомистра сел Зеленого, Пасечного и Рафайлова.
Эта власть ему была уготована и пастырским посланием митрополита Шептицкого из Львова. В послании говорилось:
«…Повинен душпастир своєю властю назначити війта, радника і начальника поліції, пригадуючи вірним конечність послуху для німецко-військової влади.
…Треба також звернути увагу на людей, які щиро служили більшовикам».
Душепастырь Иван Яскив по совету новоиспеченного бургомистра назначил Луку Гринишака секретарем сельской управы, а матерого оуновца Василия Ференцюка, по кличке Нечай, — комендантом полиции.
Эта троица — Борисюк, Гринишак и Нечай — и стала выполнять вторую часть пастырского послания, хотя каждый из них в отдельности давно обратил внимание на людей, которые помогали большевикам строить новую жизнь. Списки преданных советской власти они составили еще до войны — к этому их обязывала инструкция ОУН 1939 года. Списки у всех троих точно по сговору открывались Смеречуками.
Однажды сынок Василий сказал отцу-бургомистру, что в последнее время комсомольцы его сторонятся, кажется, в чем-то подозревают…
— А ты как думал? Отец-то бургомистр, служит немцам! — ответствовал Михайло Борисюк. — Будут подозревать! А ты делай вид, что не замечаешь!
— Так вот, — продолжал Василий, — ячейка переходит на нелегальное положение, будет бороться с немцами, создадут партизанский отряд.
Да, такое решение Надворнянского райкома комсомола состоялось тогда, в июле 1941 года. Для подпольной работы в тылу у немцев оставался и секретарь райкома Дмитрий Прокопенко.
Известие Василия было чрезвычайное. Чтобы прижать всех этих преданных к ногтю, неплохо бы еще иметь свежие факты! И вот он — партизанский отряд, а может быть, и склад оружия?
Михайло Борисюк сказал:
— Следи, сынок, следи! Докладывай, что будут делать. Листовки писать или оружие собирать? Докладывай обо всем. Ты, главное, разнюхай, где они будут хранить оружие.
И послушный сынок докладывал…
У новоиспеченного бургомистра пока руки не доходили до своих. Куда они денутся? У него было много срочных дел. Он помогал полицаям отбирать скот, сгонять всех на дорожные работы.
Надо было еще уничтожать отходящие группы советских солдат и офицеров, и в особенности этих, в зеленых фуражках. Уничтожением занимались вооруженные отряды оуновцев, которые возглавлял Лука Гринишак. Но и ему, бургомистру, хватало работы. Горячее это было лето, кровавое. Ведь наряду с советскими военнослужащими надо было истреблять и всех иноплеменных, всяких там евреев и поляков, как того требовала инструкция ОУН, а их было немало и в Зеленом, и в соседних Пасечном и Рафайлове. И россияне-москали попадались! Ну, этих уничтожали в первую очередь, даже раньше, чем евреев, и самым зверским способом: рубили на части, закапывали в землю живьем, сажали на кол. Ведь все зло, как учили его еще в школе, а потом в обществе «Просвіта», идет от них! Москали ведь поработили Украину! А вот немцы любят Украину, несут ей освобождение от большевиков. Правда, пока что они свою любовь больше высказывают к яйкам и куркам и не прочь бы, судя по некоторым фактам, освободить Украину и от украинцев, но это происходит от их неразумения, потом все станет на место, «соборная Украина» своим хлебом и салом подчинит себе всю Европу.
Любил иногда пофантазировать этот дьяк-бургомистр, но тут же ему приходилось возвращаться к суровой действительности. Гитлеровцы кроме курок и яик все больше и больше требовали гнать в Германию молодых рабочих и работниц, эшелоны с продуктами и лесом, эшелоны с металлом. Они требовали через церковь наказать населению вывинчивать медные ручки из дверей, собирать медную посуду, медные подсвечники, ну а колокола с церквей снимать в первую очередь.
Приходили к дьяку-бургомистру из соседних сел советоваться по каждому поводу, даже по таким «мелочам»; что делать с детьми, чьих родителей уже успели уничтожить?
— Рубите их, забивайте карьеры! — приказывал Михайло Борисюк.
И детей рубили, как капусту.
Да, нелегко было быть бургомистром.
Где же у Михайлы Борисюка было сейчас время заняться еще жителями села Зеленого?.. Но дойдет время и до сих, «сусидив». Многие еще поплачут кровавыми слезами. Как требовала поступить инструкция ОУН?
А вот как:
«Ми повинні добитися, щоб ні одне село не визнало Радянської влади. ОУН повинна діяти так, щоб усіх, хто визнав Радянську владу, знищити. Не залякувати, а фізично знищувати. Не потрібно боятися, що люди прокленуть нас за жорстокість. Нехай із 40 мільйонів українського населення залишиться половина — нічого страшного в цьому нема. Не забувайте слова Бендери; «Наша влада повинна бути страшною».
Михайла Борисюк хорошо запомнил эти слова Бандеры.
Как-то в ближних селах боевка Гринишака захватила заблудившуюся группу наших солдат и офицеров, многие из них были ранены. На их казнь пригласили и дьяка-бургомистра. Дали ему в руки секиру, чтобы он сделал зачин. Одним ударом в висок он насмерть сразил капитана, командира этой группы.
Не испытал никакого ужаса от смерти невинного человека этот Михайло Борисюк. Наоборот, ему понравилось убивать! Второго, сержанта, он тоже свалил ударом секиры, но сержант, богатырь парень, украинец, родом откуда-то Из-под Харькова, оказался необыкновенно живучим. Борисюк наносил ему удар за ударом, пока не изрубил на части, а потом в бешенстве стал топтать его своими тяжелыми немецкими сапогами, превратив лицо убитого в месиво.
Нет, понравилось, понравилось дьяку-бургомистру убивать!..
Бандеровцев он осенил крестом, и те добили остальных из автоматов.
С приходом немецких оккупантов комсомольцы села Зеленого тайно собирались в хате Василия Сенеджука — она стояла в сторонке, в удобном месте, — или же уходили в горы.
Они вели жаркие споры: как бороться с гитлеровцами?
Не забудем: только немногим больше года зеленовские комсомольцы прожили при советской власти. Не знали они, что такое «нелегальное положение», как размножить листовки, как обращаться с оружием. Некоторым из них не было и семнадцати лет.
Начали с листовки, призывающей население сел Зеленого, Рафайлова и Пасечного к активной борьбе с гитлеровцами. Текст приняли на очередном тайном сборе. Листовку потом каждый переписывал от руки на вырванных из школьных тетрадок страницах. Разносили их и расклеивали по селам темными ночами.
Рискованное это было дело. В селах оуновцы сразу подняли тревогу.
Разумеется, Петр Дмитриевич Смеречук, человек опытный, всякое повидавший на свете, многому научил сына Василия и дочь Олену. Но помочь им в главном — достать оружие! — он не мог. Оружие у всех работников милиции немцы отобрали в первые же дни под угрозой расстрела, а помещение опечатали. Самих же милиционеров отправили по хатам под домашний арест. Да и без этого Петру Дмитриевичу стало опасно выходить из дому: чуть ли не круглосуточно по рядом проходящей шоссейной дороге разгуливали немецкие и венгерские патрули, сопровождаемые националистами. У Петра Дмитриевича было положение обреченного: большая семья!.. Хотел же он в первые дни войны уйти из села вместе с нашими отступающими войсками, но взмолилась жена: «На кого ты оставляешь детей?»
Он тяжело переживал случившееся.
И семья его, и все комсомольцы и коммунисты села находились под неусыпным наблюдением станичной ОУН, которая была строго законспирирована. И не столько мужской части станичной ОУН, сколько женской, которая была законспирирована еще строже, разделена на самостоятельные тройки, о существовании которых знали только вожаки Борисюк, Гринишак, Нечай.
Были страшны своей беспощадностью немцы, но не менее страшны и оуновцы, Созданная еще за много лет до войны, ОУН руководилась матерыми платными агентами гестапо и абвера. Все эти бандеры, мельники, кубийовичи, стецко, лебеди и им подобные добивались одного: опираясь на территорию Западной Украины, «на своих людей», с помощью гитлеровцев захватить Советскую Украину.
С гитлеровцами и оуновцами предстояло начать борьбу горстке комсомольцев села Зеленого, чтобы потом вовлечь в нее остальную молодежь.
Оружие, хотя и с большим трудом, комсомольцы все же доставали. За бутылку самогона они у пьяного гитлеровца выменяли пистолет, у венгерского обозника — винтовку и две гранаты…
Что же они задумали?
В первую очередь уничтожить немецкий гарнизон, расположившийся в соседнем Рафайлове. Уже разработали подробный план, утвердили его. Каждый знал свое место при намечавшемся ночном налете.
Оружие хранили в тайнике, под пеньком старой смереки в лесу, Там уже лежало три винтовки, пистолет, десяток гранат и несколько шашек тола.
Последние тайные сборы проходили уже без Василия Борисюка. Комсомольцы стали его избегать.
При встречах на улице он хватал их за руки, спрашивал:
— Как же вы без меня? А я, а я?.. Когда и где собираемся?..
Проходили мимо молча.
У него появились новые дружки, но это уже были кулацкие сынки с обрезами и автоматами.
Зеленовские комсомольцы слишком поздно спохватились: Василий Борисюк все знал о них, знал и об их планах, и о лесном хранилище оружия.
А что знал он, то во время коротких встреч за завтраком или за ужином узнавал у него отец-бургомистр. Днем Михайло Борисюк пропадал по делам и чаще всего обедал с гитлеровцами, для которых каждый день готовилось обильное угощение.
Мы идем с братом Олены Иваном Петровичем Смеречуком по главной дороге села, потом по-над берегом Быстрицы-Надворнянской. Кружим по проулкам, пока не доходим до огорода, распаханного напротив двухэтажного, городского типа дома.
— Вот здесь тогда находился полицейский участок. Называли его и комендатурой. Во всех случаях начальника величали комендантом. Здание потом сгорело, кажется, кто-то поджег.
— А куда делся фундамент? — спрашиваю я.
— Фундамент разобрали для новых хат, земля пошла под огород.
Я слушаю печальную повесть про арест и гибель зеленовских комсомольцев.
Олена и брат ее Василий в день ареста — это было седьмого октября — как раз собирались перейти на нелегальное положение. У Олены даже был собран узел с вещами. Но уйти они не успели, на них донесли. Пришли за ними полицаи из местных оуновцев Василий Йосипенко и Ярослав Обрубанский и, угрожая карабинами, вытолкали из хаты. Остальным велели сидеть дома, никуда не отлучаться.
Вечером те же Йосипенко и Обрубанский пришли за отцом, тоже повели в участок.
Аресты в тот день шли по всему селу. Хватали коммунистов, комсомольцев, советских работников, всех сочувствующих советской власти.
Вокруг участка стоял усиленный наряд полицаев. Кроме винтовки или автомата каждый при себе имел еще увесистую палку. И комендант Нечай в том числе. Они градом ударов встречали каждого арестованного.
В тот день было схвачено шестьдесят три человека. Ночь они провели в участке. Какие-то доброхоты из дежурных полицаев советовали комсомольцам сдать свои членские билеты коменданту, попросить у него прощения: «Мол, это черт попутал вступить в комсомол». Или: «Насильно записали в эту ячейку». Но ни один из семнадцати не пошел на эту провокацию. Никто не сдал комсомольского билета, хотя у многих он был с собор.
А утром приехал долговязый немец-гестаповец, вместе с ним — двое солдат с овчарками. Расположившись в самой большой комнате, они начали допрос.
Перед допросом полицаи швыряли арестованного на скамейку, двое садились ему на ноги, двое других хватали жертву за голову и руки, а пятый из команды экзекуторов — это был Йосипенко или Обрубанский — наносил удары палкой по спине. Полагалось или двадцать, или десять ударов — как прикажет комендант Нечай.
Потом избитого до полусмерти подводили к столу, за которым восседали приехавший гестаповец и дьяк-бургомистр Борисюк.
Михайло Борисюк бегло переводил ответы сельчан на немецкий. В молодости он служил в австрийской армии, хвалился, что даже в одном полку с самим фюрером, имел такой же высокий воинский чин — ефрейтор.
Но Михайло Борисюк не просто переводил. Он еще комментировал ответы, давал каждому из своих «сусидив» исчерпывающую характеристику, особенно комсомольцам, подсказывал и наказание.
Когда «сусид» пытался оказать полицаям сопротивление, дерзил или не отвечал на вопросы немца, он получал еще десять или двадцать ударов палкой — как прикажет господин комендант.
На Олену спустили одну из рвущихся с поводка овчарок. Став на дыбы, она схватила Олену за плечи и сильными когтистыми лапами содрала с нее половину кофты, окровавив всю грудь.
Василий бросился спасать сестру, потом — с поднятыми кулаками — на полицаев. Те схватили его под руки, подвели к двери. Василий думал, что его сейчас вышвырнут на улицу, но ему сунули руку в дверь и прищемили со всей силой.
Крик Василия Смеречука слышали за километр. Ему сломали пальцы правой руки.
Под вечер к комендатуре подъехали крытые брезентом грузовые машины. Полицаи снова взяли палки в руки. Стали на почтительном расстоянии друг против друга. Арестованных из здания выпускали по одному. Они должны были пройти к машинам сквозь строй. Наиболее старательные из полицаев-оуновцев успевали им нанести по два и по три удара.
А полицаи, стоявшие в машинах, хватали подбежавшего за волосы или за ворот, швыряли в кузов, ударом приклада валили с ног. Укладывали друг на друга, вповалку.
Когда их привезли во двор гестапо в Станиславе, трое лежавших внизу уже не поднялись. Они были мертвы.
В живых остались шестьдесят зеленовцев.
Я еду в Ивано-Франковск, бывший Станислав.
Сижу в областном государственном архиве. Мне дают «дело» с протоколами допросов комсомольцев села Зеленого. Есть в нем и несколько протоколов допросов коммунистов и сельских активистов. Сотрудница архива рассказывает мне, что эти документы сохранились совершенно случайно. Удирая из Станислава, гестаповцы торопились сжечь свой архив. Но это было не так просто сделать. Архив был громадный! Только в Павливском лесу, который находился недалеко от города, гитлеровцы вместе с оуновцами расстреляли 127 тысяч жителей Станислава и окрестных сел. С немецкой аккуратностью на каждого кроме протокола допроса заводилась еще регистрационная карточка. Все это хранилось в десятках тысяч папок. Как же можно было их сжечь за день или два? Советские войска в это время уже вели бои на подступах к городу.
Гестаповцы часть «дел» побросали в огонь, не развязав даже тесемки на папках, но другую, в которой хранились «дела» и зеленовцев, успели сильно распотрошить, многие — разорвать в клочья. Какие-то отдельные страницы, оставшиеся потом тлеть в пепле, и удалось спасти нашим разведчикам, ворвавшимся в здание гестапо.
Теперь они собраны, склеены, их можно читать.
С трепетом перелистываю эти полусожженные и подпаленные страницы.
Самые обыкновенные слова в них приобретают глубочайший смысл.
Ведь они произнесены в гестапо.
После многодневных пыток.
Перед лицом смерти.
В этих коротких и лаконичных ответах вся сущность недолго прожитой жизни…
Разумеется, меня прежде всего интересует оригинал протокола допроса Олены Смеречук.
Я читаю немецкий текст протокола допроса. Сличаю его с русским, который записан у меня в блокноте. Даже при моем поверхностном знании немецкого нахожу их идентичными. И не только текстуально! Но и по глубокому смыслу, и по спокойному, уверенному тону ответов на вопросы криминальассистента палача Мюллера.
Достоинство человека одинаково прочитывается на всех языках.
Вот он, протокол допроса:
«Доставленная на допрос украинка Смеречук Олена, рожденная в мае 1921 года, уроженка и житель села Зеленого, незамужняя, греко-католического вероисповедания. Заявляет следующее: «Правда, что я была комсомолкой. В комсомольской организации состояла 8—9 месяцев. Принимала регулярное участие во всех мероприятиях и вообще была всегда преданна коммунистическому делу. Вступая в комсомол, я была убеждена, что только Коммунистическая партия в состоянии улучшить социально-экономическое положение рабочего класса. Больше дополнить нечего, сказала всю правду. Олена Смеречук».
Подпись переводчика с украинского на немецкий неразборчива.
Под нею стоит резолюция:
«Считаю, что вышеуказанная являлась активной комсомолкой, что и сама подтверждает. Предлагаю ее ликвидировать».
Тут подпись очень даже ясная: «Криминальассистент Мюллер».
Вслед за ней идет резолюция начальника Станиславского отделения гестапо Ганса Кригера — до Станислава сей палач успел казнить десятки тысяч людей в Кракове и во Львове:
«Приказываю: Смеречук ликвидировать. Составить алфавитную карточку. Регистратуре занести в список. Дело сдать в архив».
И размашистым росчерком красного, кровавого карандаша:
«Кригер. 7 ноября 1941 года. Станислав».
Дата под этим протоколом стоит не случайная.
В день Октябрьского праздника, когда на Красной площади шел военный парад, откуда его участники уходили прямо на фронт, гитлеровцы во всех оккупированных областях производили массовые расстрелы советских людей, выносили всем находившимся под следствием смертные приговоры.
А советские люди так отвечали им…
Вот протокол допроса комсомольца села Зеленого Бойко Михаила Филипповича:
«На поставленные вопросы дал следующее показание: «Я состоял членом комсомольской организации. Я познакомился с целями Коммунистической партии и считаю их правильными. Я бедняк, и только КП может мне помочь».
Многое я дал бы, чтобы посмотреть на рожи гестаповских палачей, когда им бросали в лицо —
комсомолец, лесоруб Дмитрий Яремчук:
«Я регулярно посещал комсомольские собрания. Активно помогал партии. Агитировал молодежь бороться за социализм, вступать в ряды комсомола»;
комсомолец Василий Дырда, — вот как выглядит его ответ на украинском:
«Я комсомолець і згідний з цілями партії. Більше свідчень у мене немає»;
комсомолка Мария Спиданюк:
«Я была заместителем секретаря комсомольской организации. Мне удалось сагитировать в комсомол много молодежи».
В таком же духе, иногда с некоторыми отклонениями от вопросов криминальассистента, отвечали и остальные комсомольцы села Зеленого.
Поразил меня и протокол допроса местного жителя кузнеца Йозефа Млечко:
«На поставленные ему вопросы дал следующее показание: «Соответствует действительности тот факт, что был активным коммунистом, несмотря на то что не состоял членом Коммунистической партии. Активно участвовал в выборной кампании и других работах. Собрания партии посещал регулярно, несмотря на то что принуждения в этом отношении не было…»
Разумеется, во всех этих протоколах допроса криминальассистент Мюллер предлагает, а Ганс Кригер утверждает: «Ликвидировать!»
Нигде шеф Станиславского гестапо не забывает напомнить регистратуре: «Составить алфавитную карточку, занести в список, дело сдать в архив». Награды и звания ведь шли за количество уничтоженных советских людей.
Галина Мильчевич вспоминает:
— Однажды вечером Олена Смеречук сказала мне: «Завтра, наверное, нас снова вызовут на допрос. Давай выстираем сорочки». В камере стояло ведро с водой. Нам не хотелось идти на допрос, на смерть, в грязных сорочках. Мы выстирали их, постелили на цементный пол, а сами, тесно обнявшись, легли сверху. Мы не спали. Мы всю ночь пролежали с открытыми глазами… А рано утром Олену вызвали на допрос. Больше она не вернулась в камеру…
Из шестидесяти заключенных жителей Зеленого к смерти было приговорено пятьдесят пять. Их погрузили в две автомашины и повезли в Павливский лес под Станиславом.
Говорят, сперва под огонь пулеметов поставили одну Олену Смеречук. Видно, ее считали самой опасной из комсомольского подполья в селе Зеленом.
Когда затихло эхо выстрелов, рядом поставили отца и брата Олены — Петра Дмитриевича и Василия.
Снова огненным смерчем ударили пулеметы.
Покончив с семьей Смеречуков, гитлеровцы и оуновцы стали выводить на расстрел остальных зеленовцев, но уже большими группами. Добивали же их одни оуновцы. Гитлеровцы им везде охотно поручали самую кровавую работу. (Не было палачей страшней оуновцев. Из них комплектовались команды «душегубок», они служили охранниками в лагерях смерти, их посылали как карателей на подавление партизанского движения в Белоруссию, Польшу, Югославию.)
Убитых зеленовцев свалили в ямы, где уже лежало много десятков тысяч трупов.
В село Зеленое вернулось пятеро, из них — трое комсомольцев. Это были моторист местного медпункта Юрий Глибко, лесоруб Федор Смеречук (однофамилец Олены) и телефонистка Галина Мильчевич.
Чуда в их возвращении не было. Это была тактика гитлеровцев. Они почти всегда оставляли свидетелей своих зверств. Для чего, спрашивается? Для устрашения! Чтобы предупредить население оккупированных городов: вот через какие вы пройдете муки, если не покоритесь фашистской Германии; посмотрите, запомните, как выглядят люди, вышедшие из гестапо, послушайте, что они расскажут о пытках, побоях, холоде, голоде. Верили: у слушателей мурашки должны побежать по спине.
Раздетые и разутые, эти пятеро пешком возвращались домой из Станислава. Был декабрь, стояли сильные морозы. Сейчас это расстояние в шестьдесят километров автобус покрывает за час с небольшим. Тогда шли восемь суток. Во встречных селах у окраинных домов стучались в окна, просили хлеба и ночлега. Иногда давали поесть и переночевать.
Иные жители советовали им говорить, что возвращаются они не из гестапо, а из советской тюрьмы, — иначе убьют бандеровские патрули.
На третий или четвертый день, когда они совсем замерзли, их валил ветер с ног и они умирали с голоду, они так и сказали.
Старушка, открывшая им дверь, укоризненно покачала головой, сказала:
— Зачем вы врете? Из советской тюрьмы не такими возвращаются. Вышли вы из немецкой тюрьмы.
— Из гестапо, — прошептала Галина Мильчевич, единственная девушка среди пятерых, взявшая на себя заботу о товарищах.
Старуха сытно накормила их, оставила у себя переночевать и громко запричитала, когда они стали рассказывать о перенесенных в гестапо пытках, о гибели товарищей.
А утром, когда они в метель вышли на дорогу, то первая, кого они встретили за селом, была Мария Степановна Смеречук, мать Олены. Шла она, согнувшись под тяжестью заплечного мешка с продуктами, — несла его в Станислав для мужа, дочери и сына. Что могло быть в мешке? Картофель, сало, хлеб, немного сахару и, конечно, бутылка самогона для охранника. Он с такой охотой всегда принимал от нее передачи! (Но ни разу не передал их по назначению, как свидетельствует Галина Мильчевич.)
Мария Степановна шла усталая, опираясь на палку. Она сильно постарела за последние месяцы. От слез стала плохо видеть. Потому-то не разглядела в идущих, скрюченных от холода, одетых в какую-то рванину людях своих земляков.
Двенадцать раз за два месяца добиралась до Станислава Мария Степановна — где пешком, где на телеге. Иногда ей выпадало счастье за небольшой магарыч проехать остаток пути на грузовике.
На этот раз она всю дорогу прошла пешком. Она снова торопилась в Станислав, в гестапо, где у нее уже никого не было в живых.
Ознакомившись с историей гибели комсомольской организации (многое позабылось за тридцать три года, ушли из жизни многие свидетели тех событий!), я оставшиеся дни перед возвращением в Ленинград посвящаю изучению самого села Зеленого.
Нахожу много общего с селом Зеленым Верховинского района.
И там село тянется на одиннадцать километров, и здесь — на одиннадцать.
Там — бешеный Черный Черемош, здесь — Быстрица-Надворнянская.
Правда, в Черемоше вода темная, свинцовая, а здесь так и светится вся. Объясняется это вот чем: дно Черемоша выложено черными гранитными плитами, Быстрицы — белыми, словно выгоревшими на солнце, округлыми камнями.
Но и здесь и там вода в реке чистая, незамутненная, стекает с горных вершин.
Дома же в этих двух селах одинаково лепятся на горбах, хотя берега Быстрицы шире, есть какая-то равнинная часть, по которой проходит асфальтированная дорога — она считается и главной улицей, — и горы раздвинуты намного дальше.
В обоих селах народ тоже в основном занят одним делом — рубкой и вывозом леса. Правда, в первом Зеленом имеется еще животноводческий колхоз.
Единственно, чем разнятся эти два села с одинаковым названием, — так это тем, что в Зеленом Верховинского района бандеровское движение не имело в годы войны столь широкого размаха, как здесь. И там убивали, — убита была и жена моего хозяина Ю. В. Ватаманюка, у которого я пережидал дожди (историю ее убийства поведал шофер лесовоза, который довез меня до Верховины, — сам Ватаманюк не решился рассказать об этом), — но в Зеленом Надворнянского района бандеровцы имели курень, их было больше, и зверствовали они с особым ожесточением.
Вместе с Иваном Смеречуком я иду проведать мать Николая Зеленчука, расстрелянного с группой зеленовских комсомольцев. Марии Ивановне 82 года.
Заходим в хату. На стене висит портрет сына Николая. Прекрасное, одухотворенное лицо. И вид бравый.
Ах, какого славного парня расстреляли гитлеровцы и их прихвостни — украинские националисты!..
Тяжело слушать рассказ плачущей матери о сыне. Но я слушаю. Это долг живых.
Потом мы с Иваном Смеречуком направляемся к вдове кузнеца Йозефа Млечко. Я почему-то многого жду от этой встречи. Интересный человек, наверное, был этот «беспартийный коммунист» Млечко.
Слушаю рассказ Марии Млечко… Йозеф Млечко был родом из Дрогобычской области, из села Добровляны. Приехал в Зеленое в 1937 году. Здесь и женился. Вскоре к Йозефу переехали брат Степан и сестра Ольга. Он был работящим и добрым человеком. Не состоял в партии, но считал себя коммунистом. Коммунистом и умер.
Из рассказа Марии Млечко узнаю и много нового для себя. Оказывается, у оуновцев существовал неписаный закон: если немцы кого-то расстреливали из патриотов, то потом добивать всех его близких должны были они, оуновцы. Сама Мария скрылась, а Степан и Ольга Млечко после гибели брата сразу же уехали к себе на родину, в Добровляны, — это далеко от села Зеленого.
Но «служба безопасности» оуновцев и там их настигла. Брат и сестра были зверски убиты.
Мне приносят увеличенную фотографию Йозефа Млечко в раме. Статный парень, очень хорошее лицо, внимательные глаза.
— Правда ли все то, что рассказала нам вдова Йозефа Млечко? — спрашиваю я у Ивана Смеречука, когда мы, распрощавшись с хозяйкой, выходим на улицу.
— Правда, — отвечает он. — Ведь мою сестру Анну бандеровцы убили по той же причине. Раз немцы расстреляли отца, брата и сестру, значит, надо убить и остальных членов семьи. Старшей из нас двоих была Анна. Вот ее и следовало убить в первую очередь. Уже закончилась война, была осень 1945 года. Кому и что могла сделать шестнадцатилетняя девушка? Убили у порога дома — выскочил из-за сарая бандеровец, выстрелил два раза из пистолета в упор…
Вижу, слезы навертываются на глаза Ивана Смеречука, все эти десять дней стойко сопровождавшего меня по селу вместе со своими друзьями.
Да, тяжело вспоминать погибших. Пусть с тех дней прошло более тридцати лет, но забыть их все равно невозможно.
Сотни жителей погибли в Зеленом.
Такая же участь постигла многих жителей соседних сел — Пасечного и Быстрицы. И они погибли от рук своих же земляков-националистов, Это всегда было так: где национализм, там льется кровь, море крови. Национализм — всегда синоним смерти.
В годы гитлеровской оккупации здесь убивали по любому поводу и случаю. Отказался идти в боевку бандеровцев — смерть. Отказался им отдать последнюю овцу — смерть. Не дай бог, назвал бандеровца по имени, открыл его псевдо — смерть до третьего колена. Нехорошо посмотрел — смерть с мучениями: могли разрубить на части, повесить в хате, на яблоне, удавить бандеровской удавкой.
Начиная с весны 1942 года секретарь сельской управы Гринишак и комендант полиции Нечай стали готовить станичную ОУН к будущим боям. В горах они строили новые, тщательно замаскированные схроны, собирали туда оружие и продовольствие. Как бы они ни зверствовали, какие бы ни были у немцев успехи, они чувствовали: возмездие неотвратимо.
К приходу советских войск в эти края осенью 1944 года в горах уже действовал целый бандеровский курень. Командовал им Лука Гринишак, кощунственно взявший себе псевдоним Довбуш.
Ушли в курень все полицаи во главе с комендантом Нечаем.
Ушел в курень и дьяк-бургомистр Михайло Борисюк с сыном-предателем Василием. Он стал сотенным в курене, Сынок Василий служил под его началом. Вместе с отцом они отличались особой жестокостью при расправах со своими односельчанами. Потом дьяк привел в сотню и двух других своих сыновей.
Наиболее крупной акцией куреня было уничтожение партизанского отряда «Искра», когда он по пути к пересдам ненадолго остановился в урочище Солотрук. Произошло это в июне 1944 года.
Именем командира отряда Кулагина теперь названа местная школа-восьмилетка, в память о погибших поставлен обелиск в центре Быстрицы.
А еще раньше, в конце июля 1943 года, здесь побывало партизанское соединение Ковпака. В затяжные бой с немецкими частями, подтянутыми из Яремчи и Надворной, и бандеровскими сотнями оно не вступило, повернуло на Делятин.
Уже после окончания войны в курень прибыл из-за рубежа посланец ОУН, некий Твердохлиб — Гром. Прибыл он с женой, надеясь надолго обосноваться здесь. Он был назначен главарем так называемого окружного провода ОУН. Он должен был объединить все бандеровские боевки трех соседних районов. Это ему удалось на первых порах.
Боевки окружного провода ОУН в 1948 году устроили засаду между селами Зеленым и Пасечным. Здесь имеется коварный изгиб реки, вместе с рекой изгибается дорога под нависающими скалами. Пулеметы бандеровцев ударили сверху, спереди и позади дороги, из-за реки.
Светлые воды Быстрицы-Надворнянской окрасились в красный цвет.
Много хороших людей погибло здесь и во время и после войны. Но и возмездие потом пришло суровое и справедливое. Все бандеровские схроны были уничтожены.
Были убиты в бою «друг фюрера» дьяк Михайло Борисюк и три его сына.
Та же участь постигла коменданта полиции Василия Ференцюка — Нечая.
Был пойман, судим и расстрелян Лука Гринишак — Довбуш.
В схроне был уничтожен вместе с женой главарь окружного провода ОУН Твердохлиб — Гром.
Части бандеровцев удалось бежать на Запад, другая часть, самая многочисленная, сложила оружие, третья — продолжала бессмысленную борьбу до полной ее ликвидации.
С бандеровщиной было покончено.
Посреди села Зеленого стоит обелиск в память комсомольцев-подпольщиков, погибших в 1941 году.
На обелиске выбиты имена погибших:
Бойко М. Д.
Бойко М. Ф.
Дырда В. Ф.
Зеленчук М. Д.
Майковский М. О.
Остапюк В. П.
Остапюк Д. П.
Остащук М. О.
Сенеджук В. Д.
Смеречук О. П.
Смеречук В. П.
Спиданюк М. О.
Шпинта С. М.
Яремчук Д. Ю.
У этого обелиска пионеры проводят линейку, тут их принимают в комсомол. Они — ученики школы-десятилетки, которая мечталась Олене Смеречук. Она думала построить такую! Построили другие, вернее — достроили. Сохранили они в этой новой школе и ту небольшую хату в одну классную комнату, в которой при панах учились тридцать зеленовских детишек в две смены. В этой комнате и поныне стоит парта, за которой сидела Олена Смеречук.
Теперь здесь учатся четыреста тридцать школьников. Было тридцать, стало четыреста тридцать! Рядом построено еще двухэтажное каменное здание. Там наверху — спортивный зал, внизу — механические мастерские, а напротив, через дорогу, второе такое же здание. Это интернат для пятидесяти шести учеников из дальних хуторов. Живут детишки на всем готовом, ни о чем не тужат, в осеннюю слякоть и зимние холода не плетутся во тьме по горным опасным тропам.
Школа носит имя Олены Смеречук.
Каждый год ее выпускники разлетаются во все концы страны — в институты и университеты Ивано-Франковска, Черновиц, Львова, Киева. Они становятся учителями, врачами, агрономами, инженерами. Об этом мечтала и Олена Смеречук. Она хотела учиться на инженера-строителя!
Говорят, комсомольцы-подпольщики села Зеленого мало что успели совершить героического, потому что погибли в самом начале войны.
Погибли первыми — это правда. Но мало сделали?
В кровавой бойне, развязанной гитлеровцами и оуновцами в Зеленом, остаться человеком, не потерять человеческого достоинства — это ли не героизм?
Не знаю героизма выше!
Сентябрь — октябрь 1974
Летом 1975 года, находясь в Карпатах, я как-то стал перечитывать украинское издание собрания сочинений Леси Украинки и в громадном пятом томе, где на 860 страницах собрано эпистолярное наследие поэтессы, наткнулся на ее переписку начала века.
Леся Украинка в 1901 году лечилась в Карпатах, и по ее письмам родным и друзьям я прочертил для себя маршрут ее нелегкого путешествия из Черновцов в Буркут. Этот маршрут почти весь проходит по Гуцульщине.
«Так ведь все эти небольшие городки и громадные села, по которым она проезжала, находятся недалеко от меня, — подумал я. — Почему бы не побывать в них через семьдесят пять лет? Наверное, я увижу много интересного в дороге, открою для себя что-то новое в понимании поэзии Леси Украинки, и в понимании творчества многих галицийских писателей прошлого, и в познании этого прекрасного прикарпатского края народных умельцев, узнаю далекую и близкую историю края; сравню то, что было, с тем, что стало».
Решив совершить путешествие из Черновцов в Буркут, я стал готовиться к поездке.
А в конце августа 1976 года отправился из Ленинграда в дорогу. Ехал после воспаления легких, еще не совсем поправившийся от болезни, в сопровождении жены моей Ольги Ивановны.
Приехали в Черновцы. Остановились у друзей.
Город производит прекрасное впечатление. Он весь утопает в зелени. Много в нем солнца. Улицы полны нарядной публики.
Листаю старые журналы, рассматриваю старые фотографии, хожу по музеям, по улицам, — нет, ничто в современном областном центре не напоминает старых провинциальных Черновцов, бывшей столицы Буковины.
Все стало иным.
Вот так же, как и мы, семьдесят пять лет назад со львовского поезда на перрон черновицкого вокзала сошла поэтесса Лариса Петровна Косач, известная под именем Леси Украинки. Ее встретила Ольга Кобылянская, будущий автор знаменитой повести «Земля», и увезла к себе домой, на улицу Новый Свет, 61.
Дом, в котором сейчас открыт литературно-мемориальный музей, на улице Димитрова, 5, куплен Кобылянской на гонорар, полученный из Советского Союза в 1928 году, когда Черновцы были румынским городом. В музее много места уделено и пребыванию Леси Украинки в Черновцах. Кобылянская относилась к ней нежно, высоко ценила ее поэзию, обширные знания и высокие человеческие качества. Ко всему, была признательна Лесе Украинке, которая первой на Украине Надднепровской написала большую критическую работу «Малорусские писатели на Буковине» — и о ней, Кобылянской, и о ее земляках Федьковиче и Стефанике.
Леся Украинка хорошо знала Кобылянскую не только по книгам, но и лично. За два года до того Кобылянская приезжала к ней погостить в Зеленый Гай на Полтавщине. Они быстро подружились. Потом часто переписывались. Перелистайте пятый том Леси Украинки. Так доверительно, как пишет она Кобылянской, можно писать только близкому человеку.
В невыносимо трудное для себя время предприняла эту поездку в Черновцы, за границу, в глухую провинцию тогдашней Австрии, Лариса Петровна. Правда, ее давно привлекали Буковинские Карпаты, воспетые в новеллах Кобылянской. Но не в красотах Карпат сейчас было дело. У нее обострилась мучившая ее с детства болезнь — костный туберкулез, — память о крещенских морозах в Луцке, когда во время водосвята она застудила ноги в мокрых валенках; сильно давало себя знать усилившееся в последнее время малокровие; видимо, начинался процесс и в легких — она часто кашляла. Ко всему этому — смерть в Минске близкого друга, одного из первых русских марксистов, Сергея Мержинского. Умер он у нее на руках после многомесячной тяжелой болезни. Она перенесла сильное нервное потрясение. Но — выстояла.
Да, удивительно прозорлив был Иван Франко, когда говорил о мужественности натуры Леси Украинки. Слова его — «едва ли не единственный мужчина во всей соборной современной Украине» — стали вещими. Разумеется, их надо понимать шире, отнести не только к натуре, но и ко всему творческому облику поэтессы. И в то же время это была необыкновенно женственная натура. Лучшее тому свидетельство — ее поэзия и… ее фотографии.
В семье Ольги Кобылянской создали дорогой гостье с Украины спокойную, приятную обстановку. Она могла хорошо отдыхать, а вскоре уже и читать, и работать по нескольку часов в день, даже совершать недалекие прогулки на Прут. В разгаре была весна, сады и парки — в цвету, и все располагало к активной жизни.
Состояние Ларисы Петровны в течение месяца стало настолько хорошим, что ее даже уговорили согласиться на литературный вечер, который состоялся в Народном доме. Было и приветствие — слово произнес сам «сечевой батько»! — и чтение ее стихов, и она выступила с краткой речью. Газета «Буковина» 26 мая писала, что «необыкновенная землячка очаровала всех своей высокой образованностью, горячим патриотизмом и редкой скромностью».
Лариса Петровна после этого поехала на две недели в Кимполунг, так красочно описанный в произведениях Кобылянской. Но лето в тот год выдалось дождливое, и она через некоторое время вернулась обратно в Черновцы. Стала готовиться к поездке в Буркут. Буркут рекомендовал ей как лучшее место для лечения доктор Кобринский, друг дома Кобылянских. Правда, Кобринский предупредил поэтессу, что жить в Буркуте особенно негде: это не курорт, а небольшой поселок, где всего четыре домика, но он едет как раз туда, попробует помочь ей устроиться. В Буркуте горный воздух, настоянный на смереках, на цветах и травах полонин, — то, что ей сейчас особенно нужно, чтобы поправить свое здоровье.
Она стала ждать весточку из Буркута. Занялась выполнением разных поручений, которых надавали ей в Киеве. Среди них было одно особенно важное: издание социалистических брошюр, рукописи которых она тайно перевезла через границу и оставила во Львове у издателя Ганкевича. Он обещал сообщить ей в Черновцы стоимость работы и сроки выпуска брошюр, но не сделал этого. Она отправила ему три письма. Но Ганкевич молчал. Она очень беспокоилась, обратилась с письмами к знакомым писателям — Михаилу Павлыку и Ивану Франко. (По поводу издания брошюр она потом все лето вела переписку и проклинала минуту, когда оставила рукописи у львовского издателя. Куда легче было напечатать их здесь, в Черновцах.)
Однажды во время прогулки она встретила Климента Квитку, знакомого студента из Киева. Несколько лет назад она узнала, что Квитка изучает народную музыку, собирает народные песни, и решила ему помочь — предложила записать песни, которые она хранила в памяти с детства. Он охотно согласился, записал их, был ей чрезвычайно благодарен; песни эти потом вошли в подготовленный им сборник.
Климент Квитка в Черновцах оказался проездом. Он ехал на лечение в Швейцарию. Узнав, что Лариса Петровна собирается в Буркут, он решил изменить маршрут своей поездки и тоже направиться на лечение в более близкие Карпаты, благо это и обходилось дешевле.
Так у Леси Украинки неожиданно появился попутчик.
Наши черновицкие друзья всячески отговаривают нас от задуманного путешествия в Буркут.
— Ну что вы сейчас найдете во всех этих селах и городах через семьдесят пять лет после поездки Леси Украинки? — спрашивают они. — Все, с кем она встречалась, давно умерли… Все, что она написала, вошло в ее собрание сочинений… Все, кто близко ее знал, давно напечатали свои воспоминания… Так зачем же ездить? Посмотреть Карпаты? Так Буковинские Карпаты красивее и находятся рядом… Поживите лучше неделю-другую в Черновцах… Где вы еще найдете такой красивый и зеленый город?.. Что можно ответить на это?
— Мы едем записывать не воспоминания о Лесе Украинке, а повидать мир, который видела она, понять ее радости и печали. А найдутся воспоминания — запишем их!.. Хотим еще на пороге шестидесятилетия Советского государства сравнить сегодняшнюю жизнь людей с прошлой жизнью на Гуцульщине, о которой с такой болью и гневом писали многие выдающиеся украинские писатели.
Наши черновицкие друзья не сдаются.
— А вы хоть подумали о том, какие неудобства вас ожидают в пути с автобусами, гостиницами и ресторанами? Сейчас самый что ни на есть туристский сезон!..
— Мир не без добрых людей! — приходит мне на помощь Ольга Ивановна.
— Ну, раз так — тогда счастливой вам дороги!
Мы благодарим друзей за гостеприимство, садимся в поезд и едем из Черновцов в Вижницу, где Леся Украинка сделала первую остановку по дороге в Буркут.
«В Вижнице красивые горы и приветливые люди. Совершили мы много прогулок, раз заехали высоко на гору Немчич и видели оттуда при закате солнца что-то очень красивое и серебряное, как мечта, говорят, называется Ростоки…»
Выехав в 8.40 из Черновцов, мы менее чем через два часа приезжаем в Вижницу — конечный пункт железнодорожной ветки, упирающейся в берег Черемоша.
Мы ехали в хорошем чистом вагоне с откидными креслами, и довольно малолюдно и прохладно было в нем, А в письме к Кобылянской, рассказывая об одиссее поездки в Буркут, Леся жаловалась, что «из Черновиц до Вижницы — ничего особенного, только жара и теснота в вагоне».
Да и местность, по которой мы проезжали, видимо, сильно отличалась от той, по которой ехала Леся Украинка, была не столь однообразной. Наш поезд шел то среди безбрежных кукурузных полей ближайших колхозов, то среди аллей высоких деревьев, хорошо защищающих поезд от раскаленного солнца. Судя по тому, что этим деревьям было не так много лет, поэтесса ехала голой знойной степью.
По рекомендации Кобылянской Леся Украинка останавливалась в доме Анны Москвы, видной общественной деятельницы Северной Буковины. Вот с поиска этого дома нам и хочется начать свое пребывание в Вижнице.
Выйдя из здания маленькой, почти игрушечной станции, мы оглядываемся по сторонам. У города неповторимый вид. Окружающие его крутые горы, покрытые густым лесом, придают особую красоту и своеобразие Вижнице.
На улице Ленина, судя по всему — центральной, мы становимся в тень под раскидистым орехом, раздумывая, в какую сторону нам следует пойти.
— А не благоразумнее ли сперва позавтракать, а потом уже начать знакомство с Вижницей? — спрашивает меня жена. — Стоим-то у самого порога столовой, и столовая такая симпатичная.
Мы заходим и, хотя народу немного, садимся за столик, за которым завтракает пожилой рабочий в спецовке. Разговорившись, узнаем, что находимся в столовой самообслуживания деревообрабатывающего комбината.
— Накормят нас? — спрашиваю соседа.
— Накормят, не обеденный перерыв. — Он несколько смущенно добавляет: — Я-то пришел раньше времени, у меня станок в ремонте. Чего потом мне торчать в очереди?
Столовая просторная, модерновая, окна в ней — от пола до потолка.
Сосед наш человек словоохотливый, симпатичный. Он нам все популярно растолковывает: и как пройти к гостинице, и как к дому Анны Москвы. Рассказывает и о самом интересном в Вижнице.
— Но наш комбинат — самое главное в городе! — говорит он. — Выпускаем пиломатериалы, изделия для, строящихся домов, много и другой всякой всячины вплоть… — не поверите! — до деревянной опоры для заднего сиденья «Жигулей».
— Да, солидное у вас предприятие, — соглашаюсь я.
— Заходите на комбинат. Поведу по цехам, — любезно предлагает свои услуги наш сосед. — Спросите Николая Ивановича, меня каждая собака знает.
— Как только выберем свободный час, обязательно заглянем, — обещаю я. — Прежде надо устроиться в гостиницу, найти дом Анны Москвы. И на перевал Немчич надо выбраться! Далеко до него?
Сосед наш страшно смущается, отводит глаза:
— Не пришлось побывать, не скажу. Что-то около десяти километров, говорят…
— Не бывали на Нем-чи-че? — В моем голосе, видимо, столько изумления, что за соседними столиками все оборачиваются в нашу сторону.
— Нет, не пришлось, — говорит сосед. — С малых лет я знал только работу. Другой радости не было, и нужда заставляла. А сейчас — куда мне на Немчич! — Он машет рукой. — Я вам лучше еще расскажу про нашу Вижницу. Есть в ней нечто и такое, чего нет в других местах. — И он, доверительно наклонившись ко мне, чуть ли не шепотом произносит: — Это Черемош, а на Черемоше — гонка бокор!.. Сплавляют их с верховья по субботам и средам. Завтра как раз среда, так что не прозевайте. Около часа дня будьте на берегу у подвесного моста. Если не закончат ремонт станка, то и я прибегу. — И он подмигивает мне, как заговорщик.
Мы обещаем Николаю Ивановичу побывать и на комбинате, и на берегу, благодарим этого симпатичного человека за беседу. Сперва уходит он, а минут через пятнадцать, закончив завтрак, покидаем столовую и мы. Некоторое время стоим под орехом.
— Кажется, наше путешествие началось удачно, — говорит Ольга Ивановна. — И погода хорошая — зря нас в Черновцах пугали дождем, и позавтракать успели, и все необходимые сведения узнали у сведущего человека.
— Сведущего! — хмыкаю я. — А на Немчиче, чудак, еще не побывал!.. Хрупкая, больная Леся Украинка за недельное пребывание в Вижнице успела налюбоваться закатом с Немчича, а наш милейший Николай Иванович за всю свою долгую жизнь не выбрался на перевал.
— Я знаю в Москве людей, которые за всю свою жизнь ни разу не побывали ни в Большом театре, ни во МХАТе, ни в Третьяковке. Ну и что из того? — парирует жена. — Аналогичные примеры могу привести и по Ленинграду.
— Если у нас будет возможность, захватим на Немчич и Николая Ивановича. Найти его не трудно, комбинат рядом, — говорю я и не могу успокоиться: — Жить рядом с Немчичем — и не побывать на нем! Ну и чудеса! — И, подхватив саквояж и портфель, иду по направлению к центру города.
Метров через триста, напротив райкома партии, мы останавливаемся у большой строительной площадки. Судя по всему, возводится что-то крупное, солидное. Чтобы не терзаться в догадках, я подхожу к разгружающим машину с кирпичом, спрашиваю, что здесь строится. И мне охотно отвечают. Строится пятиэтажный многоквартирный дом для рабочих гравийно-щебневого завода. Сам завод и карьеры находятся в восьми километрах от Вижницы.
— Пятиэтажный дом в райцентре — это что-то да значит! — говорю я жене.
— Не уверена, что в таких небольших городах надо строить небоскребы. Посмотри, как уютно вокруг! — отвечает мне Ольга Ивановна.
Мы идем с нею не по узкому тротуару, а серединой широкой улицы. Она недавно заасфальтирована, по ней не ходит транспорт. Как я вскоре убеждаюсь, в асфальт одеты и боковые улочки. Всюду дворы утопают в зелени и цветах.
В одном месте мы останавливаемся, пораженные. Между тротуаром и фасадом дома — два высоких дерева черешни. Но с этих деревьев рядом с ярко-красной черешней с веток свисают и… виноградные гроздья, правда, еще не спелые, хотя уже подернутые загаром.
Что это перед нами — гибрид «черешня-виноград»?.. Прохожие смотрят в нашу сторону и тихо хихикают. Конечно, мы не первые… Но, приглядевшись, я замечаю; от стены дома тянутся напоминающие кобру две лозы. Они переползли к этим двум деревьям, обвили их вокруг, поднялись до самой макушки, а там плети от них расползлись по кроне дерева, облепили ветки.
Мы проходим мимо большого продуктового магазина, универмага, кинотеатра и, свернув вправо у памятника Ленину, попадаем в небольшую гостиницу. К нашей радости, телеграмма моя из Черновцов получена, номер забронирован.
Приведя себя в порядок, мы вскоре выходим на улицу. Со мною это всегда так: мне и минуты днем не усидеть в гостинице, к тому же в незнакомом городе, И жена, к счастью, любит походить, погулять.
— Сперва мы поищем дом Анны Москвы, — говорит она. — Удивительная фамилия для здешних мест, не правда ли?
— Я тоже подумал об этом, но пока не разгадал происхождения.
Я испытываю особое удовольствие оттого, что у меня руки свободны, и готов к любым дальним походам. Но дом Анны Москвы нам не приходится долго искать. Он оказывается за углом, на Коммунистической, 13.
Дом этот одноэтажный, видимо всего-то на одну семью. Он до того крохотный, что я даже разочаровываюсь. Мне же казалось, что я увижу что-то большое, красивое. В гостеприимном доме Анны Москвы ведь останавливались многие известные украинские писатели. Ага, есть даже мемориальная доска!.. Здесь кроме Леси Украинки бывали Иван Франко и Ольга Кобылянская. Жаль, что упущено имя самой Анны Москвы, не сказано, что это дом ее.
Я легко себе представляю, как у подъезда останавливается фиакр и из него выходят Леся Украинка и Климент Квитка. Леся в длинном строгом черном платье, в шляпе с какими-нибудь цветами, модной в те годы. Рядом — студент Квитка с чемоданом и баулом. Выбегает радостная Анна Москва и с громкими восклицаниями обнимает поэтессу, — она тоже в длинном, но пышном платье со всякими оборками и кружевами. Почему-то Анна Москва мне представляется и дородной, и высокой, и улыбчивой, в противоположность грустной и худенькой Лесе Украинке.
Насмотревшись на дом и не решившись постучаться к живущим там незнакомым людям: а что это даст? — не музей, частная квартира! — мы направляемся вверх по улице, снова возвращаемся к дому Анны Москвы, еще некоторое время стоим перед ним. А потом, почему-то погрустневшие и молчаливые, возвращаемся уже к нашей гостинице. Стоим некоторое время у порога — и идем куда глаза глядят по улице Ленина.
Ольга Ивановна останавливает женщину, ведущую за руку мальчика лет шести с перевязанной щекой. Спрашивает: далеко ли до перевала Немчич, в какую сторону нам идти?.. Женщина, вскинув руку по направлению к дому Анны Москвы, отвечает, что до перевала километров двенадцать, но не советует идти пешком, подъем на Немчич крутой.
— Лучше добираться туда на автобусе, — говорит женщина. — От нас вы хоть куда попадете, маршрутов много.
Мальчику с перевязанной щекой быстро надоедает весь этот разговор, и он с силой дергает мать за руку. И она чуть ли не бежит за ним.
Мы о Немчиче слышали много всяких рассказов еще в Черновцах, и ехать на вершину перевала в маршрутном автобусе вряд ли решимся. Через Немчич маршрут тянется ведь до самых Путил, путь дальний, успеет ли автобус засветло в тот же день вернуться в Вижницу?
Мы идем дальше по улице в надежде, что, может быть, нам удастся достать такси или какую-либо другую машину на Немчич. Поравнявшись со зданием райкома партии, где помещается и райисполком, я говорю Ольге Ивановне:
— Сейчас проверим справедливость слов Леси Украинки о приветливости вижничан. Ты погуляй, я скоро вернусь, — и вхожу в парадный подъезд…
Минут через двадцать я появляюсь на улице вместе с заведующим отделом культуры райисполкома Михаилом Иосифовичем Лучиком, знакомлю его с Ольгой Ивановной, говорю ей:
— Сперва мы посетим деревообрабатывающий комбинат — его кратко называют ДОК! — а после обеда поедем на Немчич. Любезный Михаил Иосифович по профессии музыкант, на новой для него должности работает всего полгода и с удовольствием совершит вместе с нами путешествие на перевал.
Михаил Иосифович согласно кивает головой, говорит:
— Сам-то я приехал в Вижницу из другого города, давно собираюсь на Немчич.
— А вечером, если хватит сил, — продолжаю я, — Михаил Иосифович приглашает нас в клуб на концерт троистой музыки!
— Троистой? Что это значит?
Лучик объясняет:
— Раньше под этим подразумевались скрипка, цимбал и бубен. Несколько позже — две скрипки и виолончель. Теперь троистая музыка — это целый оркестр. Может быть и сопилка, и кларнет, и бубен, и скрипка.
— Если успеем, то обязательно пойдем на концерт! — говорит жена.
— Сожалею, что лишен возможности повести вас на концерт нашего известного ансамбля «Смеричка», — Михаил Иосифович разводит руками. — Этот молодежный ансамбль на различных конкурсах нахватал столько призов, что его в конце концов умыкнула областная филармония. Теперь вижничанам на концерты «Смерички» приходится ездить в Черновцы.
— А нам сегодня обязательно надо побывать на комбинате? Может, туда — завтра? — спрашивает Ольга Ивановна.
— Лучше сегодня, — говорю я. — И ДОК посмотрим, и нашего знакомого мастера Николая Ивановича захватим на Немчич. Невероятно же: человек родился здесь, а не был на перевале!.. Поедем туда на автобусе отдела культуры, — другой свободной машины сегодня нет ни в райисполкоме, ни в райкоме.
Лучик говорит:
— Если у вас еще есть знакомые в Вижнице, мы их тоже можем захватить. Места в автобусе всем хватит.
Мы направляемся на комбинат, он тут недалеко.
Пока в конторе гадают, кто это может быть Николай Иванович, среди тысячного коллектива рабочих ДОКа объявляют его розыск, — мы не догадались спросить у Николая Ивановича ни фамилии, ни цеха, где он работает, у меня было совсем другое представление о размерах комбината! — нам в сопровождение дают технолога производственного отдела Нину Евгеньевну Дригу, и мы пускаемся в путешествие по цехам комбината.
Нина Евгеньевна — натура женственная, несколько странно ее видеть в роли специалиста по изготовлению изделий из дерева. Она своим мелодичным голосом рассказывает нам, что сделано за последние несколько лет на ДОКе. Реконструированы многие цеха, механизировано большинство трудоемких работ.
— Да сейчас вы все это увидите в натуре, — говорит она и ведет нас прежде всего в машинозаготовительный цех.
Долго мы стоим и наблюдаем за работой четырехстороннего строгального станка марки С26-2. Из этого станка выходят детали, проструганные с четырех сторон, и к тому же с заданным размером. Очень умный станок!
Нина Евгеньевна ведет нас дальше.
На отдельном участке перед сборочным цехом стоит мощный пресс, на котором склеивают дверные полотна. Под пресс одновременно закладывается шесть полотен. Температура сто пятьдесят градусов, время выдержки — пятнадцать минут.
Нина Евгеньевна ведет нас по громадному сборочному цеху, потом сувенирному, а нашего Николая Ивановича все нет и нет. Уже час дня.
Михаил Иосифович Лучик торопит нас обедать, потому что ровно в два часа за нами заедет к ресторану автобус и надо будет выехать на Немчич. Делать нечего, мы благодарим Нину Евгеньевну, просим извинить нас, что не можем посетить и остальные цеха комбината, и покидаем стены ДОКа.
Из Вижницы мы едем берегом небольшой речушки, еле продирающейся меж камней, щедро раскиданных по ее ложу. Сама дорога — ровная, прекрасная.
— Проезжаем село Виженка, — говорит Михаил Иосифович.
Справа от нас мелькают большие и малые дома, поля, сады, потом — снова большие дома, меньше всего похожие на крестьянские.
Вскоре наш автобус въезжает в лес и начинает взбираться по серпантину горной дороги. То и дело навстречу нам из-за поворота выскакивает на бешеной скорости грузовик с лесом, какой-нибудь автофургон или легковая машина. Дорога поднимается все вверх, вверх, иногда очень круто, шофер вынужден все время переключать скорости, едем чаще на первой. А слева от нас — обрыв, ущелье.
Едем мы минут пятнадцать-двадцать, все вверх, вверх — и вдруг оказываемся на вершине Немчича.
Оставив автобус на стоянке, недалеко, от которой строится большое деревянное здание в гуцульском стиле, мы устремляемся к той части перевала, откуда лучше всего видны окрестные горы.
Да, места неописуемой красоты!
Особенно красивы дальние горы, по ту сторону Черемоша. Грозные хребты тянутся в глубь Карпат один за другим. Вот уж когда горько сожалею, что я не художник, что у меня нет с собой красок, чтобы запечатлеть это чудо! Но я все равно выхватываю из кармана пиджака вдвое сложенную ученическую тетрадку, заменяющую мне блокнот, и начинаю рисовать шариковой ручкой. У меня получается что-то вроде детского рисунка, только контуры гор, но я и ему рад, хоть останется какая-то память от посещения Немчича.
А под этими грозными хребтами, по берегу Черемоша — с десяток там и сям разбросанных домов, Это начало села Ростоки, которое, как и другие гуцульские села, тянется на много километров.
Вот с этого места, на котором мы стоим, наверное, и любовалась Леся Украинка тем берегом, о котором потом так восторженно писала.
Вернувшись к нашему автобусу, мы рядом с ним видим откуда-то появившийся «ГАЗ-69». Машина новенькая, вдоль всего борта крупными желтыми буквами выведено: «Корреспондентская».
Я с удовольствием рассматриваю «газик», — корреспондентский ведь вижу впервые. Завидую нынешним сельским журналистам, ездящим по районам вот на таких прекрасных, выносливых машинах. С горечью вспоминаю свои корреспондентские годы, когда работал в ленинградской областной газете «Крестьянская правда» и приходилось много ездить по городам и деревням Северо-Запада. Тогда, в 1935—1937 годах, наша область была громадная, в нее входили нынешняя Ленинградская, а также Новгородская, Псковская, Мурманская и часть Вологодской области. Приходилось ездить — смешно сказать! — приходилось месить грязь на дорогах, шагать десятки километров по бездорожью, пока доберешься до нужной деревни. Особенно тяжело бывало в осеннюю и весеннюю пору. В моей памяти случаи и комические, и трагические.
Жена подходит ко мне, говорит:
— Наверное, вспоминаешь военные годы? Вот бы вам тогда корреспондентскую машину, правда?
— Да, — вздыхаю я, вспоминая военные годы, когда в разные концы фронта мы, сотрудники армейской газеты, пробирались на попутных машинах. Сколько унижений приходилось претерпевать на перекрестках или у контрольно-пропускных пунктов, пока тебя захватят на грузовик с пустыми бочками из-под бензина или же с пустыми ящиками из-под боеприпасов, а то и в какую-нибудь закрытую фанерным верхом ремонтную мастерскую.
— А помнишь… — начинает вспоминать жена: она служила в нашем армейском госпитале, была в курсе всех моих «походов».
Но тут к нам подходит шофер «газика», и я у него спрашиваю:
— Привезли кого-нибудь из сотрудников районной газеты?
— Нет, гостя привез, ленинградского ученого Гобермана. — Шофер показывает в сторону строящегося здания, у которого, собравшись в кружок, беседует человек десять. — Он специалист по деревянной архитектуре, искусствовед.
— Гоберман? — переспрашиваю я. — Вы не путаете фамилию?
— Чего же мне путать! — шофер ухмыляется. — Знающий человек, хороший собеседник. И имя-отчество могу сказать. Давид… но тут он осекается, зажмуривает глаза. Вижу, как у него дрожат веки. — Вспомнил! Ноев ковчег… Ноевич!
— Да, тогда это он, — говорю я Ольге Ивановне, и мы направляемся к беседующим.
Надо же случиться такому! Который год собираюсь в Ленинграде отыскать Гобермана, чьи книги по архитектуре Гуцульщины и Закарпатья, а также по искусству Гуцульщины хорошо знаю, познакомиться с автором, сказать ему какие-то добрые слова о его работах. Книги Гобермана обычно выходят в издательстве «Искусство», иллюстрированные прекрасными цветными и черно-белыми фотографиями, и представляют, конечно, большую художественную ценность. Особенно богато, щедро снабжены уникальными фотографиями книги «Гуцульщина — край искусства» и «Росписи гуцульских гончаров». Я не раз пытался достать эти издания, да куда там! Такие книги после выхода в свет сразу становятся библиографической редкостью.
Мы знакомимся с Гоберманом. И он, чувствуется, рад этой нашей неожиданной встрече на перевале, и он кое-что читал из моих книг. Выясняется и еще любопытная вещь: живем в Ленинграде, оба на Петроградской стороне, к тому же… в каких-то двухстах метрах друг от друга!
Гоберман, в свою очередь, знакомит нас со строителями деревянного здания. Среди них — и автор проекта здания, он же мастер по орнаментальному выжиганию, Иван Васильевич Иваницкий, автор интерьера Степан Васильевич Сахро, резчик по дереву Юрий Ильич Паучек.
— Зовите меня просто Юра, — говорит Паучек.
Все трое еще сравнительно молодые люди, и здание это — будущий ресторан — их первая крупная работа.
— Не хотите вместе со мной осмотреть строящееся здание? — спрашивает Гоберман. — Строители нам все охотно покажут и расскажут.
Разумеется, мы с женой охотно соглашаемся, и все шумной толпой поднимаемся на холм, входим в здание.
В нижнем этаже работа в самом разгаре. Здесь будет что-то вроде закусочной или бара. Судя по всему, посетителям здесь будет уютно. Уже тамбур привлекает мое внимание. Дерево имеет естественный вид, хотя Паучек своим резцом разукрасил его элементами гуцульского орнамента. Срублен без единого гвоздя, «в лапу».
Гоберман обращает мое внимание на то, что тамбур срублен не просто в лапу, а в лапу с шипом, так называемым «конским зубом». Это придает постройке особую устойчивость, крепость.
По этому поводу со всех сторон сыплются остроты, Иваницкий, человек серьезный, говорит:
— Гуцулы не знали гвоздя. Они прекрасно владели топором.
Много любопытного я вижу вокруг себя. Вот люминесцентные светильники, обрамленные деревом и украшенные резьбой и выжиганием. Вот ствол дерева, прислоненный к стене. Из него, оказывается, Юра Паучек собирается резать вешалку; не стандартную, а подходящую под интерьер зала.
Строители приглашают нас на второй этаж.
Здесь — обеденный зал. Он вместительный, залит светом. Окна большие, без переплетов, в них видны ближние и дальние горы.
Потолок украшен орнаментальным выжиганием, бордюр вдоль стен — резьбой. В простенках использовано и выжигание, и резьба. Они хорошо сочетаются в разрисовке рушника, напоминают настоящую вышивку. Искусная работа!.. Даже система отопления в этом зале, идущая по низу стены, прикрыта планками с резьбой.
Гоберман раскрывает свой роскошный фотоаппарат и в сопровождении Иваницкого и Сахро уходит на галерею снимать окрестные виды и саму галерею. А Юра Паучек ведет нас с женой показать декоративный задник эстрады. Тут тоже щедро применена резьба. Любит, любит Юра работать резцом! Незатейливый сюжет рассказывает о богатствах этого края животноводов и лесорубов.
— Вечерами здесь будет располагаться ансамбль троистой музыки, — говорит Паучек. — Будет гуцульская музыка и гуцульские напевы. Приезжайте на другой год. Отведаете и блюда гуцульской кухни!
Мы обещаем.
Я спрашиваю у Юры Паучека:
— Вы давно уже работаете профессионально?
— Нет, недавно. Начал самоучкой. Только год назад закончил Вижницкий техникум прикладного искусства. — И Паучек доверительно продолжает рассказывать: — До этого крутил баранку грузовой машины. Хотя и поздно, но твердо решил бросить свою шоферскую профессию, поступил в техникум. Слышали про наш Вижницкий техникум?
— Слышал, слышал, — говорю. — Знаменитый техникум!
— Ну и правильно. Учиться, конечно, мне было нелегко. Шутка ли — самый старший по летам среди студентов! Но я не обращал на это внимания, много работал, резал больше всех в техникуме. Как свободная минута — так я в лес!.. Люблю лес! Там всегда найдешь какую-нибудь ветку или корягу, из которой можно вырезать что-либо интересное: человека, зверя, птицу. Знаете, сколько у меня уже работ? Больше пятисот!.. Жалко, что многие из них затерялись на разных выставках. А оформление ресторана — дело временное. Настоящее призвание у меня совсем, совсем другое. — Он вдруг спрашивает: — Хотите, покажу вам «Горную сказку»?
Разумеется, мы хотим, ждем чего-то интересного.
Паучек идет за Гоберманом, а мы спускаемся к нашему автобусу, у которого уже дожидается Лучик.
Вскоре появляется Гоберман, отпускает корреспондентский «газик», садится к нам в автобус. Через какое-то время бежит Юра Паучек, и наш шофер трогает.
Едем мы вниз, на ту сторону перевала, в направлении Черемоша. Спуск крутой и извилистый. После очередного поворота Паучек просит шофера остановиться. Он ведет нас на поляну за дорогой.
— Я вам хочу показать «Горную сказку», — говорит Юра Паучек, обращаясь к немногочисленным пассажирам автобуса, и проводит рукой вокруг: мол, смотрите, любуйтесь, оцените.
Я оглядываюсь по сторонам, замечаю много любопытного. Слышу возгласы восхищения вокруг себя. Энергичный Гоберман раскрывает аппарат, делает первые снимки.
А Паучек продолжает:
— Перевал Немчич является зоной отдыха, через него открыт туристский маршрут союзного значения. Районному руководству стало ясно, что нужно и о месте отдыха подумать, и об охране природы не забыть. Ну и, конечно, что-то сделать и для туристов.
Остальное Паучек рассказывает нам уже по ходу действия.
Паучек хорошо знает богатый гуцульский фольклор. Вот он и оформил поляну за дорогой, как стойбище на полонине. Резец в его умелых руках и на самом деле сотворил сказку.
Посреди стойбища стоит распахнутая, без передней стены, как на театральной сцене, курная изба пастухов. Ее интерьер выполнен в сказочном стиле.
— А теперь пройдите к источнику, — просит Паучек.
Мы охотно направляемся за ним: пить всем хочется, день стоит жаркий.
Источник прикрыт резной крышкой. Ковшик же для питья сделан в виде постола. Вырезаны даже отпечатки пальцев.
Увидя наше замешательство, Паучек смеется, говорит:
— Откуда в старое время у бедняка гуцула могла быть кружка? Обходились без кружки. Подойдет пастух к источнику, снимет постол, напьется холодной водицы и снова наденет на ногу. Вот так и жили у нас в горах.
— Пейте, пейте, а я вас сфотографирую! — слышу я голос Гобермана. — Где в наше время предложат вам водичку из постола? Подадут в алюминиевой кружке на цепочке!
И я пью холодную родниковую воду из постола, так натурально вырезанного из куска дерева.
— А теперь пройдите сюда, посидите на этой скамье-колоде! — зовет нас Паучек.
Я сажусь. А скамья-колода — это бревно, и несут его двое на плечах. Надо же было где-то в лесу найти такие обрубки дерева, — или это выкорчеванные пни? — на которых проступали бы человеческие черты. Остальное уже доделал резец Паучека. Если внимательно приглядеться к этим фигурам, то можно заметить, что тот, кто повыше, взял тонкий конец бревна, идет себе и улыбается, а второму, идущему позади, коротышке, достался толстый конец, от непосильной тяжести он, бедняга, весь скрючился.
Среди многих чудес, которые мы потом видим через каждые двести-триста метров, мне особенно запоминается «Закуток курильщика». Он сооружен на бугре, который вырастает перед путником слева от поворота дороги.
Бугор этот обнесен оградой из деревянных плашек. Посреди высится гигантская фигура наглого курильщика с полуметровой цигаркой в зубах. А у ног лежит колода, одним концом обращенная к дороге. Вот эту часть колоды Юра Паучек и обработал своим резцом. Получилась голова не то лошади, не то коровы, не то козла. Загадка!.. Оказывается, эту загадку Юра нарочно придумал для курильщиков, чтобы им не скучно было сидеть и дымить цигарками. Пусть курят, гадают, спорят!.. Главное для Юры, чтобы они, накурившись, бросили цигарку не куда попало в лесу, а в громадную пепельницу, которую он соорудил у колоды в виде обычной ямы.
Автобус наш спускается к самому Черемошу, и мы дальше уже едем берегом реки. Вода бурлит, пенится во многих местах, — она чистая, зеленая, почти изумрудная. Увидеть бы сейчас на этих просторах проплывающий бокор с бокорашами!.. Бокорашей обычно бывает трое на переднем плоту. Они энергично действуют своими длинными веслами, направляя ход бокора, находясь не в конце его, как это может показаться некоторым, а впереди, где им открыт весь речной простор, видна каждая извилина на реке и каждый порог.
Но сегодня вторник, бокоры проплывают здесь по Черемошу только по средам к субботам, это я хорошо помню. Надо набраться терпения, дождаться завтрашнего дня.
Некоторое время мы стоим на прибрежных камнях, любуясь и видом широко разлившейся реки, и видом гор, наблюдаем за жизнью Росток на противоположном берегу. И едем дальше по нашему правому берегу в село Подзахаричи. Там временно проживает Юра Паучек, с которым мы все успели подружиться. Сам-то он, вообще, из Вижницы.
Но, прибыв в село, мы обнаруживаем, что уже позднее время, нам не успеть воспользоваться приглашением Паучека побывать у него дома, походить по селу. Обменявшись адресами и тепло попрощавшись с талантливым резчиком, направляемся в обратный путь. Впереди у нас снова перевал Немчич — другой дороги в Вижницу, к сожалению, нет.
По мере приближения к вершине перевала и потом, при спуске, затихают разговоры в автобусе. На Немчиче следует быть осторожным, начеку. Дорога узкая, поворотов много, часты обрывы.
С утра мы гуляем по Вижнице, заходим в магазины, радуемся широкому выбору товаров, просто бесцельно кружим по улицам и не можем налюбоваться городом: такой он уютный, зеленый, холмистый, чистенький. Вот бы пожить в таком небольшом городке с пятитысячным, а не пятимиллионным населением год, два… Городок рабочий, в нем кроме ДОКа есть лесопильный завод, раскинувшийся по берегу реки у нового транспортного моста, различные бытовые комбинаты и еще — маслозавод, продукцию которого мы высоко оценили за завтраком.
Городок весь газифицирован, тут свой природный газ, хотя хлеб выпекают по старинке, на дровах. Не потому ли он такой вкусный? Мы покупаем круглую буханку, — хлеб пахнет хлебом, и корочка у него такая соблазнительная, что мы не выдерживаем, отламываем горбушку и едим тут же, к удивлению прохожих.
Славу Вижнице создает, конечно, и техникум прикладного искусства, о котором нам прожужжали уши. Он и на самом деле старейший в этом крае, здесь были знаменитые преподаватели по резьбе, по обработке металла, художественному вышиванию. Из небольшой когда-то мастерской с двадцатью учениками он превратился в серьезное учебное заведение, где ныне обучается двести пятьдесят человек. Прекрасные изделия выпускников мы видели в краеведческом музее, а с работами одного из них — Юрия Паучека — вчера познакомились на перевале Немчич.
На улице Ленина мы останавливаемся у школы-десятилетки, носящей имя Юрия Федьковича. В своей обзорной статье «Малорусские писатели на Буковине», написанной по-русски и опубликованной в 1900 году в петербургском журнале «Жизнь», Леся Украинка дала исчерпывающую характеристику творчества Федьковича. Она не приняла его поэзию, но высоко отозвалась о прозе. Да, трудно оспорить оценку поэтессы, у нее был удивительный критический дар. С именем Федьковича связана целая литературная эпоха на Буковине. Он первый показал жизнь и страдания гуцулов, создал образы вождей народных мстителей Олексы Довбуша и Лукьяна Кобылицы. Но он рано умер. Преемниками его через много лет стали Кобылянская и Стефаник. Они пошли дальше в реалистическом изображении жизни простого народа, ее глубоких социальных противоречий.
Юрий Федькович некоторое время был инспектором школ Вижницкого района. Он много сделал, чтобы преподавание шло на украинском, а не на немецком языке, запретил телесные наказания. Деятельность его вызывала недовольство местных властей, особенно церковников. Федьковича изводили доносами, а староста запретил писателю приходить на службу в простой гуцульской одежде. До сих пор в Вижнице помнят ответ Федьковича старосте: «Живу среди народа, люблю тот народ и народной одежды не покину». Проработав здесь около двух лет, Федькович вынужден был покинуть город, уехать в Черновцы.
Лучшая школа города носит его имя, а на доме, где он жил, установлена мемориальная доска…
Предельно усталые и от ходьбы, и от обилия впечатлений, мы часам к двенадцати снова оказываемся у дома Анны Москвы.
И на этот раз не решившись постучаться к незнакомым людям, мы направляемся вверх по улице, но затем снова возвращаемся к этому дому. Со стороны, наверное, о нас могут подумать бог знает что, — не наивные ли чудаки, дожидающиеся выхода из дома Леси Украинки или Ивана Франко?
Мимо нас шумными группочками бегут туристы, кто в тренировочных синих спортивных костюмах (они уже стали и выходными), кто в лохматых живописных одеяниях битников, которые в двух словах и не опишешь.
— Куда это вы?.. — обращаюсь я к двум пробегающим мимо нас парням.
Но им не до нас, они бегут дальше. Из коротких реплик и криков бегущих вслед за ними мы легко догадываемся, что несутся туристы вниз по улице в сторону Черемоша встречать плоты. Не увидели ли они бокор откуда-нибудь с вершины горы?
Большими шагами, чуть ли тоже не бегом, мы устремляемся за туристами. Поравнявшись с почтой, сворачиваем влево, идем-бежим переулком, потом пустырем. Сердце у меня готово выскочить из груди, бешено стучит. Но вот наконец и берег Черемоша. Слева, вдали, виднеется новый мост. По нему уже с месяц как открыто движение, но машин что-то я не вижу. Справа, ниже по реке, ближе к нам, находится узенький подвесной мост.
С берега открывается живописный вид и на реку, и на обступающие ее с двух сторон горы. На нашем берегу — Буковинские Карпаты, на противоположном — Покутские.
На берегу много народу. Удивительно, что кроме туристов и всякого другого приезжего люда здесь немало и местных жителей. Их легко опознать. Они не суетливы, ведут мирные беседы, пришли просто погулять по берегу. Так бывает на небольших станциях: приходят посмотреть на проходящие поезда.
Среди местных замечаем мальчика с перевязанной щекой, потом — его мать. И они нас видят, подходят. Женщина спрашивает, обращаясь к Ольге Ивановне:
— Ну как — были на Немчиче?
— Были, — отвечает жена.
— Правда, красивый перевал, и горы кругом красивые?
— Очень, — отвечает Ольга Ивановна.
— Ну, а сегодня дождемся бокора, — говорю я. — Я-то видел их лет двенадцать назад, на Черном Черемоше, в районе Верховины. А жена моя вот не видела. Да и я с удовольствием посмотрю.
— На других реках Прикарпатья гонки бокор прекращены, сохранились только у нас на Черемоше, тоже ведь одна красота. Сотни раз встречала бокоры, и все равно интересно, — говорит женщина.
Но вот с подвесного моста, из собравшейся там толпы, что-то кричат, машут руками.
Мальчик с перевязанной щекой с такой силой дергает мать за руку, что кажется — оторвет руку. Они бегут к мосту. За ними бежим и мы.
Вот и подвесной мост.
Мы забираемся на середину, находим местечко у перил. В ожидании бокора проявляет нетерпение группа расфранченных туристов, похожих на киноработников. Они уже нацелились на реку объективами своих фото- и любительских киноаппаратов. А так собравшиеся ведут неторопливый разговор.
Узнаю много любопытного. Оказывается, еще недавно, до войны, вот этот правый берег был румынский, а этот левый — польский, — река пограничная. Были таможни на той и на этой стороне. Ходили тут и там часовые. Правда, контрабандисты легко их обходили темными ночами, перебирались с берега на берег в лодках, а то и просто вброд. Особенно много контрабандистов было на правом берегу; они промышляли цуйкой, ромом и сигаретами.
Был на Черемоше и красивый железнодорожный мост, по которому ходили поезда, но его взорвали в дни войны бандеровцы. На его месте и построили этот подвесной мост.
Сейчас здесь тоже проходит граница, но между смежными областями республики: справа — Черновицкой, слева — Ивано-Франковской.
Узнаю и такую удивительную вещь: городок Куты, который находится напротив Вижницы, на левом берегу Черемоша — городок «армянский». Почему армянский? А потому что в его создании, вместе с исконным украинским населением, участвовало много армян. Откуда здесь могли появиться армяне? А они бежали из турецкого плена, вот и осели здесь. Чудеса!.. Буду в Кутах, обязательно и во всех подробностях разузнаю эту историю.
Здесь, на мосту, можно услышать и про многое другое. Ну, например, что картина «Тени забытых предков» снималась на этом берегу.
Но вот в разных концах подвесного моста раздается:
— Плывет, плывет!
Все прорываются к перилам, чтобы лучше видеть приближение бокора. Его не тянут буксиры, как на равнинных реках, бокор сам плывет по течению: Черемош — горная река.
За головным плотом, на котором в ряд стоят трое кормчих, или бокорашей, как зовут их в Карпатах, управляя ходом бокора длинными веслами-кормилами, тянутся на привязи еще шесть плотов. Хорошо уже видно, как бокораши в высоких сапогах и в ватниках всем телом налегают на весла, чтобы не дать бокору приблизиться к левому берегу, ведут его по стремнине, минуя заодно подводные камни, которых тут великое множество.
Мне живо вспоминается Гнат Хоткевич, этот любимый и сейчас на Гуцульщине писатель, ее певец, и его «Гуцульские картинки». Сурово и поэтично он описал труд сплавщиков леса. Вспоминаю, что бокор в старину называли дарабой, а плот — талбой. И весла назывались иначе: кермами, и не кормилами, а потому бокораши — керманичами. Все было иначе!.. И Вижница у него другая: пьяная и утонувшая в грязи, в корчмах сплавщики оставляли весь свой заработок, достававшийся им с таким трудом и риском.
А бокор все ближе и ближе подходит к нашему подвесному мосту, ход у него становится совсем медленным.
Сразу же за мостом, или почти что под мостом, прямо под нами бокора дожидаются рабочие сплавной конторы. Двое стоят по колено в воде. Бокораши своими громадными веслами, выставив их в стороны, тормозят ход бокора, один из них ловко забрасывает на берег под ноги рабочим конец длинного троса. Трос подхватывают, закрепляют на стоящем у воды тракторе, трактор делает рывок и устремляется вперед, волоча по песку головной плот. И бокор совсем замедляет ход, к левому берегу заносит только его хвост.
А к первому трактору пристраивается второй, и теперь они уже вдвоем подтягивают бокор к берегу. Остановившись, передохнув, они тянут бокор дальше на берег. На суше оказываются первый и наполовину — второй плот. Рабочие лесной конторы, подтянув свои болотные сапоги и поплевав на ладони, берут тяжелые лесорубские топоры и начинают перерубать проволоку, скрепляющую плоты. Трактора тащат первый плот в глубь берега. Позади остается широкий след на песке.
Подходят следующие два трактора, вытягивают на берег целиком второй плот и наполовину — третий. Рабочие и на них перерубают проволоку, и трактора тащат и второй плот далеко на берег.
Слаженно, быстро, сноровисто трудятся рабочие. Не проходит и каких-нибудь пятнадцати минут, как возвращаются первые два трактора, подтягивают на берег очередной плот, рабочие берутся за топоры, раздаются глухие удары.
За час-полтора трактора растаскивают все семь плотов, составляющих бокор. Очень тяжелым оказывается последний плот, хвост. Двум тракторам тащить его не под силу. Подходит третий трактор, более мощный, и подталкивает плот сзади.
С моста хорошо видна Вижницкая лесная пристань: с узкоколейкой, штабелями бревен и теса, горами дров и опилок. Пристань тянется далеко по берегу. Большая часть леса здесь грузится на платформы, и «кукушка» увозит их. Но немало леса, судя по штабелям, остается для нужд деревообрабатывающего комбината.
Подвесной мост, на котором мы стоим и наблюдаем за работой рабочих сплавной конторы, то и дело начинает дрожать и качаться. По нему проскакивают мотоциклы.
Вот по этому подвесному мосту, соединяющему Вижницу Черновицкой области с таким же небольшим городком Куты Ивано-Франковской области, мы вскоре и перебираемся на левый берег Черемоша.
Вот и Куты, «армянский» город, где ненадолго останавливалась Леся Украинка по дороге в Буркут.
Перейдя подвесной мост и оказавшись на левом берегу Черемоша, мы широкой зеленой улицей направляемся в Куты. Справа и слева улица затенена громадными вековыми деревьями — грецким орехом. За заборами — сады. Дома каменные, самой разной архитектуры, с балконами, верандами, мезонинами, иногда облицованные керамической плиткой нежных тонов. Попадаются и двухэтажные дома на пять-шесть комнат. Много строящихся домов.
И орех, орех, орех на всем нашем пути! Ореховое царство!
Мы поднимаемся из прибрежной части, расположенной в низине, к холмистому центру и словно попадаем в старенький одноэтажный городок австрийской или польской провинции. Видны следы разрушений, часто попадаются пустыри, заросшие бурьяном. Удивительно, как разнятся две половины одного и того же городка!
По совету добрых людей мы поселяемся на несколько дней у одинокой старухи Елизаветы Тарасовны. Домик ее стоит в тихом переулке, в небольшом фруктовом саду. Чуть ли не половину сада занимают два столетних ореха в пять обхватов каждый. А между ними — плантация клубники. Есть, правда, в саду и две яблони, и слива, и груша. Вдоль забора растет горох и фасоль. Много цветов, насаженных вдоль стен дома. Все это я внимательно рассмотрел, пока мы ждали хозяйку.
Елизавета Тарасовна с напускной строгостью, как мать родная, говорит:
— Ну что вы это надумали приехать в Куты на два-три дня! Живите все лето, дом все равно пустует! Воздух у нас здоровый, тишины сколько хочешь, фрукты ничего не стоят. Что еще человеку надо?
— Да вот мы затеяли большое путешествие, — начинает рассказывать Ольга Ивановна. — На одном месте нам долго не придется засиживаться. — И осторожно раскрывает мои секреты…
Елизавета Тарасовна искренне удивлена, пожимает плечами:
— Приехать из такой дали, как Ленинград, и ради чего, спрашивается?.. Изучать жизнь маленьких городков, как наши Куты!.. — Она хлопает себя по коленям. — Да что здесь можно найти интересного?
— Многое! — вмешиваюсь я в разговор и дополняю рассказ жены. — Известно, в Кутах несколько дней прожила Леся Украинка, когда направлялась в Буркут. У кого она останавливалась, у кого бывала, не сохранилось ли об этом какое-нибудь воспоминание?
Елизавета Тарасовна энергично машет рукой:
— Да когда это было?.. Кто и знал ее — давно помер!
— Но, может быть, остались воспоминания?.. — не сдаюсь я. — Меня интересует и жизнь здешних людей раньше, до 1939 года, до воссоединения всего этого края с Украиной, Увлекла меня еще в Вижнице и такая экзотическая тема, как пребывание в Кутах армян.
— Насчет Леси Украинки ничего не знаю, слышала только, что бывала у нас. Спросить надо Филенко, директора школы, он у нас в Кутах занимается историей города. А насчет армян могу кое-что рассказать… Наш городок и сейчас многие по привычке называют армянским. До войны их здесь проживало около двух тысяч, третья часть населения. Сейчас едва наберется человек тридцать, да и то все старики и старухи. Когда-то армяне бежали из Турции, через Молдавию пробрались на Черемош. Они были хорошие садоводы, знали многие ремесла, ну и быстро прижились у нас.
Елизавета Тарасовна приносит блюдо с клубникой и вазу с грецкими орехами.
Мы едим прекрасную клубнику, — оказывается, наша хозяйка за лето собирает два урожая, — потом принимаемся за орехи.
— Возьмите их с пяток и сожмите в кулаке, — советует Елизавета Тарасовна и продолжает рассказывать о далекой старине, о нападении на Куты татар и турок, о борьбе опришков, народных мстителей, с местными помещиками и властью. Говорок у нее чисто украинский, хотя и попадаются словечки гуцульского диалекта.
Я беру орехи, следую советам хозяйки. И два ореха сразу же раскалываются у меня в ладони. У них удивительно тонкая кожура. И ядро чистое, сладкое.
— Орех этот завезли к нам на Гуцульщину армяне, насадили всюду. Вы ореховые деревья увидите во всех селах, по всем дорогам. И огородничество привили здешним жителям армяне, и садоводство. Гуцулы раньше жили только в горах и занимались скотоводством. Пахотной земли у них не было, она стоила дорого, принадлежала разным помещикам. Вот изготовлять хорошие сыры, масла, растить табуны овец — они были большие мастера… — Елизавета Тарасовна вдруг проворно вскакивает, говорит: — Да что я вам все это рассказываю, когда сами можете обо всем прочесть!
Из соседней комнаты она приносит толстый том, кладет передо мной на стол. Это «История городов и сел УССР. Ивано-Франковская область».
— Посмотрите Косовский район, поищите там наши Куты, — и Елизавета Тарасовна берет Ольгу Ивановну за руку и уводит ее знакомить с кухней и хозяйственными делами.
Я остаюсь один, перелистываю страницы книги. Уникальное издание! Выпустить такой необходимый справочник по всем областям республики, по всем ее районам, городам, поселкам и селам додумались только на Украине.
В «Истории…» я нахожу все интересующие меня сведения. О поселении армян говорится то же самое, что запомнила из нее и Елизавета Тарасовна. Правда, за сто лет до заселения Кут армяне уже жили в Снятине и в других городах Прикарпатья. Но вот что говорится о Кутах:
«В 1717 году получили от Й. Потоцкого привилегию армяне, которые прибыли сюда из Молдавии, спасаясь от турецкого гнета. Армяне занимались ремеслами, огородничеством, садоводством, сосредоточили в своих руках торговлю скотом. Торговали они и солью, мясными продуктами, лекарственными травами. Эти товары вывозились в Венгрию и на Балканы…»
В другом месте:
«Развивались традиционные промыслы: гончарство, килимарство, обработка шкур. В начале XIX века в Кутах было 70 мастеров, главным образом армян, 30 рабочих и 40 помощников. Они изготовляли на экспорт сафьян, около 70 тысяч шкур ежегодно…»
Но меня на других страницах уже интересует ближняя история Кут, другие события.
Узнаю удивительную вещь: в Кутах бывал В. И. Чапаев! Когда, какими судьбами? А вот что сказано в «Истории…»
«Летом 1916 года, когда российские войска после боя с австро-венгерскими войсками вошли в город, меж ними и населением установились дружеские отношения. Солдаты организовали в Старых Кутах для нуждающихся жителей бесплатную кухню, на свои деньги наняли дьяка, чтоб учил грамоте детей, делились одеждой, обувью.
Захватив Куты, австро-венгерские войска жестоко расправились с теми, кто хорошо относился к русским. В июне 1916 года отряд русских войск, в котором участвовал В. И. Чапаев, совершил обходный маневр и смелой атакой выбил австро-венгров из окопов, вырытых на горе, за городом. В Куты снова вошли русские войска».
А вот что происходило в 1941 году.
Фашисты захватили Куты 1 июля. Они тут же принялись грабить население, арестовывать и убивать людей.
Не меньше они зверствовали и потом.
«9 апреля 1942 года они убили 1038 человек. 15 августа, арестовав 1181 жителя, фашисты отправили их в коломыйскую тюрьму, а потом расстреляли в Шепаривском лесу…»
В «Истории…» говорится вот еще что:
«Их прислужники — украинские буржуазные националисты — сожгли железнодорожный мост через Черемош, мельницу, лесопилку, около пятисот домов. Куты потеряли вид города: дома в центральной части были полностью разрушены, также наполовину уменьшилось население».
Куты в «Истории…» теперь именуются не «городом», а «селом городского типа».
Городом Куты считались до 1944 года, когда здесь была железная дорога.
Превратили его в село немецкие и украинские фашисты.
Ну вот я и узнал историю кутских пустырей, заросших бурьяном. Остальные подробности, надеюсь, мне расскажет Елизавета Тарасовна или кто-либо другой.
Что же здесь происходило в 1944 году?
— А происходило вот что, — рассказывает за вечерним чаем Елизавета Тарасовна. — Немцы увели свои войска на тот берег, а советские только подходили к Кутам. Город на несколько дней остался без власти. Вот этим-то и воспользовались местные националисты и кулачье. Под главенством попа-душегуба Романа Закревского они стали наводить свой порядок. Догадываетесь, что они могли натворить?.. За две-три ночи они сожгли самые крупные дома в городе — много сотен хороших домов. Выйдешь во двор — со всех сторон полыхает огонь, пепел несется по улицам, стреляют из автоматов, слышны крики людей, которых режут на части…
Елизавета Тарасовна замолкает, и пауза длится долго, кажется — вечность. Наконец, совладав с собой, наша хозяйка продолжает:
— Эти мерзавцы убивали всех, кого не успели убить немцы. В первую очередь, конечно, вырезали всех иноплеменных, потом принялись за украинцев — кто симпатизировал советской власти, ждал прихода советских солдат. Каждому бандиту давалась полная свобода убивать и грабить. А чтобы потом их не мучила совесть, поп-душегуб Закревский заранее отпускал им грехи, освящал в церкви их ножи и автоматы. Он и развязал эту резню! И сам бегал с автоматом! Если бы вы знали, какие трагедии здесь происходили!.. Недалеко от нас в разных домах жили два брата. Младший был женат, имел девочку восьми месяцев. Старшему не нравилась его жена, он давно грозился ее убить. Вот в эти дни он и пришел к младшему брату, потребовал, чтобы жену и ребенка он сам убил. Брат, конечно, отказался. Тогда на другую ночь старший брат явился к нему с дружками, убил младшего при жене, — убить тогда означало изрубить на куски, — а потом убил и жену его, и ребенка. Этот садист вместе со своей бандой всадил в них пятьдесят ножей — те самые ножи, что в церкви освятил поп-душегуб Закревский… В соседнем доме другой бандит убил своего дядю и трех его взрослых сыновей, своих двоюродных братьев. — Елизавета Тарасовна машет рукой. — Могла бы рассказать и более страшные случаи, но не буду, не буду!..
— Да, не надо, — умоляюще просит Ольга Ивановна.
— Чем же закончились эти дни безвластья? — спрашиваю я.
— А вот чем… Когда советские войска стали входить в город, бандеровцы учинили здесь еще немало зверских убийств, сожгли вокзал — а он был деревянным, самым красивым в Прикарпатье! — и ушли в Вижницу. Уходя, они подожгли железнодорожный мост, взорвали один из его пролетов. И наш город, который железной дорогой был связан со всем светом, оказался отрезанным от всего света. Так Куты стали селом… Многое делается, чтобы восстановить былую славу Кут, но дело это трудное: надо много денег, откуда их взять сельсовету?.. Вот, спасибо, построили мебельную фабрику, как-то стало веселее, началось большое жилищное строительство. Видели, когда шли к центру?
— Видели, Елизавета Тарасовна. Какова же судьба бандеровских убийц?
— Душегуб Закревский со своими бандитами ушел на Запад, к немцам, а потом перебрался в Канаду. И многие местные головорезы живут там. А поп-душегуб, на совести которого сотни человеческих жизней, говорят, чуть ли не стал митрополитом. Там он теперь готовит новые банды «спасителей Украины». Для начала они поджигают советские флаги. Читали недавно в «Комсомолке», как они бесчинствовали в дни Всемирной олимпиады в Монреале? Как издевались над нашими спортсменами?
— Читал.
— Вот рассказываю, рассказываю вам про наши Куты и думаю, что, пожалуй, вы правы: много всякого было в истории нашего города. Если внимательно все изучить, то можно написать интересную книгу, А ведь я вам и тысячной доли не рассказала из того, что могла бы рассказать!.. И назвала бы я книгу так: «Куты — город, ставший селом»… Что — плохо? — И она горько смеется…
В понедельник, когда мы навещаем председателя сельсовета, энергичную Евдокию Николаевну Осичную, она после беседы тут же отправляет нас на лесокомбинат. Это самое крупное предприятие в селе включает в себя комплекс работ, начиная от посадки леса и кончая изготовлением мебели. В год комбинат вывозит древесины, выпускает мебели и товаров ширпотреба на шесть миллионов рублей. Комбинат крупный, механизированный, современный. Мы с женой обходим все цеха, начиная с заготовительного и кончая упаковочным, откуда полированные шкафы и другая мебель отправляются заказчикам.
Когда мы возвращаемся в сельсовет, Осичная ведет нас знакомить с работой кутской бригады колхоза имени Шевченко. Центральная усадьба колхоза располагается в Кобаках, за восемь километров отсюда. В колхозе развитое животноводство, большие сады, выращивают табак и лен — всего не перечислишь. Это все дает колхозу три миллиона дохода. И несколько миллионов колхоз получает еще от сувенирного цеха. Колхоз — миллионер, заработки здесь большие, живут колхозники богато, что нас, конечно, очень радует. Удивляет диспропорция: громадный лесокомбинат со всеми лесными угодьями, сплавом, вывозом и продажей древесины, мебельной фабрикой, ширпотребом дает столько же дохода, сколько скромный колхозный цех сувениров.
Во вторую половину дня мы едем по окрестным селам. За рулем машины — директор средней школы Иван Трофимович Филенко.
Едем дорогой, над которой слева и справа сходятся могучие кроны столетних ореховых деревьев. Орех, орех, орех — на всем нашем пути.
Проезжаем село Тюдов. И здесь всюду по дороге ореховые деревья, а за заборами — море яблок и груш. Удивительно благодатный и богатый край.
Между Тюдовом и следующим селом — Великий Рожин — мы еще издали видим громадную скалу, угрожающе нависшую над дорогой.
На почтительном расстоянии от скалы Филенко останавливает в сторонке машину, и мы метров сто идем вперед берегом Черемоша.
— Это Сокольская гора, или, как у нас принято называть, — Сокольская скала, — говорит Филенко. — Скала, оконечность хребта того же названия, простирается далеко, до десятка километров, и обрывается у села Яворова на дороге Косов — Верховина.
С уважением и со страхом мы смотрим на скалу, которая когда-нибудь все же рухнет вниз, сметая все на своем пути. С Сокольским хребтом же, надо думать, ничего не случится, простоит еще миллиарды лет.
Филенко просит:
— Посмотрите вверх! Видите в средней части скалы следы чего-то белого?
— Да, вижу, — говорю я.
— В начале века два отважных гуцула на этой отвесной скале выбили большими буквами слова Шевченко: «Схаменіться! Будьте люди, бо лихо вам буде! Розкуються незабаром заковані люди — настане суд». Стереть эти стихи никто не мог. До них просто не добраться было, никто не хотел рисковать жизнью даже за большие деньги. К тому же, какой украинец решился бы на это?..
— И как же все-таки стерли?
— Это случилось в первую мировую войну. В Кутах стояли австрийские артиллеристы. Наставили они здесь рядком с десяток пушек и расстреляли стихи.
Мне вспоминается, — где-то я вычитал! — на Сокольской скале каменотесы выбили слова Шевченко: «Борітеся — поборете!», но, не очень надеясь на свою память, не затеваю спора с Филенко.
Мы идем вдоль берега шумного Черемоша.
— Вот по этой дороге от Тюдова в Великий Рожин любила гулять Леся Украинка, когда находилась в Кутах, — рассказывает Филенко. — Тогда здесь было тихо, никаких машин, как сейчас, можно было наслаждаться природой, дышать чистым горным воздухом.
Берег Черемоша у Сокольской скалы — высокий и укрепленный. Река в этом месте делает крутой поворот, набирает силу и дальше несется с еще большей скоростью. Там и сям из воды выглядывают крупные, острые камни и грозные, внушительных размеров валуны. Много валунов пораскидано и у самого берега на повороте реки.
— Как же между этими камнями и валунами раньше проводили свой несущийся по волнам бокор гуцулы — уму непостижимо! — говорю я. — Тогда-то бокоры были не такие тяжеловесные, как сейчас у лесокомбинатов! Состояли из двух-трех, а то и одного плота… В половодье их могло швырять, как скорлупу, не так ли?
— И швыряло! У этих валунов разбился не один десяток плотов, погиб не один бокораш, — отвечает Филенко. — Об этом можете прочесть у Гната Хоткевича. У Марко Черемшины на эту тему есть грустный рассказ «Рулевой».
Над Сокольской скалой показывается вертолет, перелетает через Черемош и исчезает среди гор на том, вижницком берегу.
— Почтовый вертолет, — говорит Филенко. — За час облетает целый район, удобная штука.
Мы садимся в «Жигули», едем дальше. Огибаем по эллипсу берег у Сокольской скалы и через какие-нибудь десять минут оказываемся у небольшого моста. Дорога через мост идет в село Ростоки, которое мы несколько дней назад видели с перевала Немчич; дорога, сворачивающая вправо перед мостом, — в село Великий Рожин.
Мы выходим из машины. На берегу — мемориальный комплекс. Он построен в память жителей села, погибших на войне и от рук бандеровцев и кулачья. В комплексе — обелиск, два барельефа по бокам: на первом — воины склонились над павшим героем, на втором — скорбящая мать. Позади барельефов на пяти мраморных досках выбиты имена погибших.
— Такие памятники будут вас сопровождать до самого Буркута, — говорит Филенко. — В войну на Карпатах погибло много народу. Посмотрите памятники и в Кутах, и в Кобаках, где вы наверное будете в музее Марко Черемшины.
— Да, творчество Марко Черемшины я очень люблю, — отвечаю я Филенко. — Думаю обязательно поехать в Кобаки.
— Жаль, что эти дни я буду занят на разных совещаниях в Косове: на носу первое сентября, начало учебного года. А то бы совершили с вами путешествие и в Кобаки, и в Снятин, на родину Стефаника. Давно не бывал там.
Мы едем обратно в Куты. Минуем центр, выезжаем на дорогу, ведущую в Косов. У памятника освободителям Кут горит вечный огонь. Лежат цветы… Стоит группа туристов, вчитываются в фамилии, выбитые в мраморе… Мы присоединяемся к ним.
В нашем путешествии что-то уж очень нам везет. Пока мы с Ольгой Ивановной размышляем, ехать нам в Кобаки и Снятин или нет, а если ехать, то где достать машину, в Кутах на «Волге» появляется известный украинский писатель Микола Олейник с женой. Мы их случайно встречаем у скверика напротив сельсовета.
Совсем недавно, за месяц до нашего отъезда из Ленинграда, я прочел книгу Олейника «Дочь Прометея». Она — о жизни Леси Украинки, в ней много карпатских страниц.
Естественно мое желание человека, путешествующего по Карпатам, сразу начать с автором разговор о его книге. Но это я сделаю потом, а пока что спрашиваю у Миколы Яковлевича, далеко ли он держит путь.
— В Черновцы хочется проскочить. Там много интересного.
— Мы только на днях оттуда! — невольно и с сожалением вырывается у меня. — Подвезете нас до Кобак?
— Подвезем. Можем и дальше! — храбро отвечает Микола Олейник, и его с готовностью поддерживает его жена Надежда Максимовна.
— И до Снятина?
— И до Снятина! Можете с нами за компанию снова вернуться в Черновцы, — придя в веселое расположение духа, отвечает Олейник. — А вообще-то я хочу жене показать родину Черемшины и Стефаника. Сам-то я здесь уже всюду побывал.
Мы с Ольгой Ивановной садимся в машину Олейников, едем к нашей хозяйке, тепло прощаемся с нею, пообещав как-нибудь приехать в Куты и пожить здесь все лето, забираем свои вещи и вместо Косова, находящегося на северо-западе, серьезно отклоняемся от своего маршрута и едем на северо-восток.
Дорога на Кобаки тянется ровная и прямая, и местность вокруг становится равнинной. С каждым километром мы все дальше и дальше удаляемся и от Карпат, и от Черемоша.
В пути успеваем вдоволь наговориться.
Въезжаем в Кобаки. Село протянулось на много километров вдоль шоссейной дороги. Справа и слева за традиционными гуцульскими заборами мелькают чистенькие дома в садах. У правления колхоза мы сворачиваем в гору и останавливаемся у крестьянской хаты под соломенной крышей. Она, пожалуй, одна такая на все большое село. Хата — родителей Марко Черемшины, здесь мемориальный музей писателя.
В хате висит люлька, в которой мать укачивала своего сыночка Иванко… У печки выставлена всякая домашняя утварь… На стене — вышитые полотенца, а на постели и на лавках — домотканые покрывала…
Из этой вот хаты вышел в большой свет, в большую литературу Иван Семенюк, взявший себе псевдоним Марко Черемшина. Прототипами героев многих его новелл стали крестьяне Кобак. Среди них — и его соседи. Их тяжелая жизнь проходила на глазах впечатлительного мальчика.
Рождение писателя — всегда тайна. Такой мне показалась жизнь Марко Черемшины, выходца из Кобак, отправившегося после окончания гимназии в Вену, чтобы поступить на медицинский факультет, но не попавшего на этот факультет из-за высокой платы за обучение и поступившего на юридический.
О себе он сам рассказал в автобиографии. Там же он и раскрыл секрет своей адвокатской конторы. Вот что он пишет:
«Выполняя решение радикальной партии, я в 1912 году открыл адвокатскую контору в Снятине, где и поныне защищаю крестьян перед судом и властями».
Его называли — «мужицкий адвокат». Черемшина этим гордился. Он многих спас от окончательного разорения.
За свою жизнь Черемшина не так уж много и написал. В разное время у него вышли три книги. Их легко сложить в один том. Но ценность этого тома громадна.
Очень часто, перечитывая Черемшину, я ловлю себя на мысли, что из него вышел бы прекрасный поэт. В этом меня особенно убеждает этюд, написанный к юбилею Стефаника. Это прекрасные стихи в прозе. Со стихов, правда, он и начинал. Бросил их писать и перешел на прозу по совету Ивана Франко и Осипа Маковея. В поэзии он был бы тонким лириком, в прозе же стал суровым реалистом. Вот ведь какое может иной раз случиться с писателем!..
Читать Черемшину — нелегкий труд. Такое же чувство я всегда испытываю и при чтении новелл Стефаника. Правда, проза у Стефаника более жесткая и беспощадная. Оба они были непримиримыми борцами за народное дело, и оба — новеллисты. В какой-то мере и жанр новеллы, видимо, сблизил этих двух писателей.
Побывав в Кобаках, невозможно, конечно, не посетить Снятин, город, в котором Марко Черемшина прожил с 1912 по 1927 год — до самой своей кончины.
До Снятина что-то около двадцати километров. Снова наша машина бежит по ровной и прямой дороге.
Снятину восемьсот лет. Это небольшой, чистенький и тихий городок. Когда-то через него пролегали торговые пути, соединяющие Восток с Западом, Краков и Львов — с городами Черного моря. Лет за сто до заселения Кут здесь поселились первые бежавшие из Турции армяне-ремесленники. Город стал быстро богатеть, но богатства Снятина привлекали к нему не только купцов из разных стран, но и грабителей и завоевателей. Город претерпел много осад и нападений. Только за первую половину XVII века татары и турки совершили на него двадцать девять набегов, при этом город пять раз предавался огню.
На центральной улице мы легко находим небольшую усадьбу, дом с колоннами. Сейчас здесь музей Марко Черемшины. А раньше в нем помещалась адвокатская контора писателя. В доме все сохранилось в том виде, в каком оно было при жизни хозяина. В этих комнатах Черемшина принимал бедных гуцулов, и многие его новеллы навеяны их рассказами о тяжелой крестьянской доле.
Из Снятина мы едем в село Русово, на родину другого выдающегося писателя — Василия Стефаника. До Русова минут двадцать езды.
Небольшой одноэтажный дом во фруктовом саду. Ветки на яблонях свисают до самой земли. Трава усеяна падалицей. Обилен урожай слив разных сортов, и ими усеяна трава. Сливы крупные, соблазнительные.
Мы входим в дом. Столовая, спальня, кабинет Василия Стефаника. Все предельно скромное. Всюду выставлены книги писателя, переводы его книг.
Объяснения нам дает грузный пожилой человек — Кирило Васильевич. Это — сын Стефаника. Он живет здесь, в отцовском доме.
Творчество Стефаника я знаю хорошо, очень люблю. Помню и все, что о нем сказали И. Франко, Л. Украинка, О. Кобылянская. Помню и слова М. Горького, которые часто приводятся в монографиях: «…как коротко, сильно и страшно пишет этот человек».
Вошел Стефаник в литературу первым же небольшим сборником «Синяя книжечка». В нем пятнадцать новелл, по две-три странички в каждой. Но каких новелл — золотых!.. В этих пятнадцати новеллах дана такая беспросветная, обнаженная правда жизни, что содрогнется даже каменное сердце. Человек эмоциональный, Стефаник страдал, видя вокруг себя беспросветную нищету и невежество. Ему невозможно было писать длинно, не нужны были и хитросплетения сюжета. Он все брал из жизни и набрасывал яркими мазками в своих рассказах.
Последующие книги — «Каменный крест», «Дорога», «Земля», «Мое слово» — подтвердили славу Стефаника, великого мастера реалистической новеллы.
Очень ценны воспоминания и письма писателя. Всюду он удивительно открытый и беспощадный.
Уходя, мы некоторое время прогуливаемся по саду. И я, и Олейник не удерживаемся от соблазна — да и пропадает же добро! — и срываем несколько слив.
У нас большое желание из Русова направиться на родину еще одного известного галицийского писателя-демократа Леся Мартовича. Он — третий из покутской группы новеллистов, близкий друг Стефаника и Черемшины. Родина Мартовича — село Торговцы, оно тоже находится тут недалеко, в сорока или пятидесяти километрах.
Но дело уже идет к вечеру, нам с женой надо достать такси или попасть на автобус Снятин — Косов, Олейникам — ехать в Черновцы. К тому же наши дамы несколько устали и проголодались. Поездку в Торговцы мы откладываем до следующего раза и возвращаемся в Снятин.
Заходим в кафе.
— Но мне все же жаль, что мы не поехали в Торговцы, — говорит Надежда Максимовна, жена Олейника. — Там что же — раньше все торговали? — обращается она к мужу.
— Да, видимо, название произошло от торгов, — отвечает Олейник. — Село находится на торговом тракте Снятин — Городенка. Сюда в старое время гнали с Карпат много скота на продажу.
Невольно у нас заходит разговор и о самом Лесе Мартовиче.
— Что вам больше всего запомнилось из его произведений? — спрашивает меня Олейник.
— Некоторые рассказы и повесть «Забобон». Мартович писал про жизнь прикарпатских сел, и этим он мне прежде всего интересен, — отвечаю я.
— Да, это был крупный писатель-реалист, — говорит Олейник. — Занимал видное место в литературной жизни Галичины и Буковины. Многие сюжеты его рассказов выхвачены из жизни. Как и Черемшине, в этом ему тоже помогала адвокатская практика, защита крестьян от всякого произвола.
— Из его рассказов особенно нравятся «Мужицкая смерть» и «За межу», хотя и страшные рассказы, не уступают стефаниковским, — говорю я.
— Тогда надо было писать именно так, страшно, чтобы пробудить людскую совесть. Народ бедствовал, и сам Мартович ведь умер в нищете, и почти все его родные тоже…
— По этому поводу мне часто вспоминается «Людмила» Стефаника, — говорю я Олейнику.
— Это рассказ? О чем он? — спрашивает Ольга Ивановна.
— Нет, воспоминания про Леся Мартовича… Стефаник рассказывает, как к нему однажды приехал старый приятель Лев Бачинский… И вот вечером к ним зашла Людмила, младшая сестра Мартовича… Бедно одетая женщина, больная, попросила писателя устроить ее в больницу в Снятине — платить за лечение ей нечем. Она рассказывает о своем одиночестве и о своей бедности, жалуется, что нет у нее возможности хотя бы купить поросенка… Бачинский дает Людмиле немного денег, обещает за книги ее брата достать еще какую-то сумму на покупку коровы… И столько горечи в словах Стефаника, когда он пишет, что неужели гениальный писатель, покойный Лесь Мартович, не может из гроба дать своей сестре корову?.. Стефаник горько сетует на читающую и нечитающую украинскую громаду…
В кафе заходит шумная толпа туристов, и мы, допив свой кофе и доев пирожки, выходим на улицу. И тут все наши планы в мгновение меняются!
Олейники берутся нас доставить в Коломыю, чтобы оттуда нам легче было выехать в Косов. Этот вариант, разумеется, нас очень устраивает: найти такси или сесть в автобус на Косов здесь не так просто. Олейникам же в таком случае предстоит сделать крюк в тридцать километров от Черновцов, а в Коломыю и обратно — и все шестьдесят!.. Мы с женой за это обещаем им показать в Коломые Музей гуцульского народного искусства, в котором они еще не были.
Я заранее предвкушаю удовольствие от того, с каким интересом они ознакомятся с бесценными сокровищами, собранными там. Для меня коломыйский музей — один из самых интереснейших в мире. Почему? Да потому, что в нем существует логическая связь между всеми экспонатами, выставленными в многочисленных залах на двух этажах. Они не отвлекают, а дополняют друг друга, создают грандиозную мозаику жизни и быта горца-гуцула. Посетитель покидает этот музей не с головной болью, а с праздничным чувством, словно он соприкоснулся с чем-то сокровенным.
Я, конечно, оказался прав. Музей понравился Олейникам. В благодарность они решаются сделать еще один крюк, довезти нас до самого Косова, чтобы уже оттуда через Куты направиться наконец в долгожданные Черновцы.
Так, неожиданно для себя, мы в конце дня оказываемся в Косове.
«В Косове… не очень понравилось».
Из письма Л. Украинки к О. Кобылянской
«Небольшая по площади историко-этнографическая область горных украинцев — гуцулов, Гуцульщина занимает территорию Надворнянского, Косовского и Верховинского районов Ивано-Франковской области, Раховского района Закарпатской области, Путильского и Вижницкого районов Черновицкой области».
Лесе Украинке не очень понравилось в Косове. Судя по свидетельству и других очевидцев, в начале века это был унылый городишко. Здесь имелась солеварня да жили чудаки — народные умельцы, за бесценок продававшие свои изделия.
Но история у Косова большая, идет в глубь веков. У разных авторов можно вычитать, что князь Даниил Галицкий послал в Карпаты войска во главе с полководцем Косичем оборонять границы, и еще до основания города здесь было военное поселение. На этих прикарпатских землях с XII века шла борьба с венгерскими, польскими, молдавскими и литовскими феодалами. Долгими и кровопролитными были сражения с монголо-татарскими ордами и турецкими полчищами. С XV века край этот попал под власть панской Польши. Леса и лучшие земли расхватали помещики. Крестьяне бедствовали, разорялись и убегали в горы. Так развилось широкое движение опришков, народных мстителей. В веках живет имя их отважного вождя Олексы Довбуша.
Жестоко пострадал Косов от набегов турецких и татарских орд и в первой половине XVII века. С 1772 года город перешел под власть Австрии. Новые оккупанты хозяйничали здесь тоже непомерно долго — целых полтора века. В 1918 году Карпаты снова перешли к Польше.
Край этот воссоединился с Советской Украиной лишь в 1939 году. Вскоре началась война. Прикарпатье захватили немецко-фашистские войска. Город был освобожден в 1944 году. Он сильно пострадал во время оккупации; потом по нему долгие месяцы проходил передний край.
Косов во все времена был славен своим искусством. И сейчас в нем живут талантливые мастера: гончары и резчики по дереву, вышивальщицы и ковроткачихи, чеканщики по металлу и мастера по кожаным изделиям. Слава Косова давно перешагнула границы страны. Особенно расцвели народные промыслы в последние годы. В селах Косовщины трудятся более пяти тысяч мастеров. Среди них — тридцать шесть членов Союза художников СССР. Ни в одной из других республик Советского Союза нет, насколько мне известно, ничего подобного.
Как-то давно секретарь Косовского райкома партии Михаил Дмитриевич Петрик подарил мне небольшой альбом «Косов». Это своеобразный фоторассказ о народных умельцах района, Петрик — автор текста. Он же тогда посоветовал мне съездить в села Брусторы и Космач, познакомиться с местными мастерами. Я сохранил память и об этих селах, и о самом секретаре райкома, горячем поборнике народного искусства.
И вот я снова в Косове.
Направляясь в райком партии, я недалеко от него, на улице Ленина, вижу большую броскую карту. Это — «Перспективы социального развития города Косова». Стою битый час на солнцепеке и самым внимательным образом изучаю карту. На ней не только цифры и названия, но и зримые предметы, дома и улицы. Все это должно быть построено в ближайшие двадцать лет. И по берегу Рыбницы, и на горбах в черте города вырастут пансионат, плавательный бассейн, больница, детский сад, курзал, ресторан, крытый рынок, музыкальная школа, новая десятилетка и многое, многое другое.
Не фантазия ли все это художника, разрисовавшего карту ядовито-зеленой краской? Судя по всему, нет, не фантазия. Иначе вряд ли бы поместили карту на центральной улице.
Косов быстро растет и благоустраивается. Кто не был в нем несколько лет, удивится многому.
В райкоме партии меня ждет приятная весть: секретарем здесь по-прежнему Михаил Дмитриевич Петрик. Знакомы мы с ним с 1963 года. Тогда я впервые приехал в Косов. Сюда в то лето перевели и Петрика из района, где он секретарствовал четырнадцать лет. Встречались мы и много позже. Не раз я обращался к нему со всякими просьбами для косовчан: то построить мост через безымянную речушку на Пионерской улице, снесенный во время половодья, то достать путевку больному пенсионеру в санаторий, то еще что-то… Одним словом, неплохо знаем друг друга. К тому же в какой-то степени мы с ним земляки: Петрик воевал на Северо-Западном фронте, в районе Демянска, а это не так уж далеко от Ленинграда.
Михаил Дмитриевич — человек мягкий, интеллигентный, обязательный. И внешний облик соответствует его характеру. Мне его всегда легко было себе представить в роли ректора какого-нибудь института, научным или творческим работником и очень трудно — в роли секретаря райкома. На этой должности более подходящим казался бы кто-нибудь другой — и с более мощной комплекцией, и с более сильным голосом, и вообще… руководящий товарищ, наделенный даром повелевать людьми. Работа секретаря сельского райкома — трудная, изматывающая, круглосуточная. На этой должности прежде всего должны находиться физически сильные люди. «Выдержит ли Петрик трудные условия жизни и работы в таком сложном, разоренном войной районе, как Косовский?» — часто думал я. И оказалось: выдержал!
На правах старого знакомого я отрываю Михаила Дмитриевича от важных райкомовских дел, от телефонных звонков и увожу на залитую солнцем улицу. Мне хочется вместе с ним походить по городу, на натуре увидеть и услышать от него обо всем новом, что сделано в Косове за те последние несколько лет, что я не был здесь. Ведь во все это вложено немало и его душевных сил, и его здоровья. Он не способен стучать кулаком по столу, кричать, приказывать. Это не в его характере. Но он может убедить человека словом. Это же во сто крат труднее!..
Я подвожу Михаила Дмитриевича к перспективной карте. Он говорит:
— На ней уже многое устарело. Из намеченного кое-что уже успели построить. Могли бы и зачеркнуть на карте. — И обращается ко мне с вопросом: — Что нового вы сами заметили в этот приезд в Косов?
— Асфальт! — радостно произношу я. — Асфальтированы дороги. А то была одна мука в черте города, например, доехать до автостанции. Асфальтированы и тротуары, можно по-человечески ходить по улицам.
— Правильно, — соглашается Петрик. — Но перед тем как асфальтировать дороги, надо было провести канализацию. Ее-то не было в городе! Видели бы, что это за труд перекопать центральную магистраль на четыре-пять метров глубиной! А чтобы асфальтировать тротуары, надо было совершить не менее трудоемкую работу по прокладке электрического и телефонного кабеля. Нам ведь фактически заново пришлось создавать коммунальное хозяйство города. Вот вам и асфальт! — смеется Петрик. — А нашу «Сельхозтехнику» видели?
— Нет, пока не пришлось. Это то, что строилось на болоте?
— Ну, когда это было! И было ли болото?.. Побывайте, побывайте там. «Сельхозтехника» — наша гордость, признана лучшей на Украине. Занимает одно из первых мест и во всесоюзном масштабе. Не одним животноводством и народными промыслами, оказывается, могут быть славны Карпаты. И передовой техникой тоже!
— Конечно, почему бы и нет, — не очень уверенно произношу я.
Петрик насмешливо смотрит на меня: видит, что «Сельхозтехника» не вызывает у меня особого энтузиазма, спрашивает:
— Ну, а новую турбазу видели? Может, даже пришлось побывать там?
— Пришлось, Михаил Дмитриевич. Напоминает прямо-таки рыцарский замок где-нибудь в горах Австрии.
— Наверное, тогда видели и новый ресторан «Водограй»?
— Не только видел! Мы вчера с женой имели честь там обедать. Все понравилось, в особенности гуцульские блюда. Внутри ресторан богато отделан, очень хорошо сочетается дерево с керамикой. Мне только показалось, что место для ресторана выбрано не совсем удачно. Стоит на берегу, плохо смотрится со стороны.
Михаил Дмитриевич энергично возражает — разумеется, без громких слов, без жестикуляции:
— Когда мы в этом районе подымем уровень воды в реке — там должны построить небольшую плотину, она образует просторный бассейн в сотню метров длиной! — и на том же правом берегу возведем еще пансионат на двести-триста человек, то и наш «Водограй» окажется на самом что ни есть удобном, людном месте. Учтите, и турбаза находится рядом, через реку. — И после паузы: — Так что и ресторан мы могли бы уже зачеркнуть на карте. И вот этот новый пятиэтажный дом, — указывает он вправо.
— Ну, этот дом я сразу заметил! — смеюсь я.
Мы направляемся к новому дому. Он хорошо оформляет площадь с памятником В. И. Ленину. Дом пятиэтажный, многоквартирный, внизу — большой гастроном. Обходим отделы. Имеется вполне приличный ассортимент продуктов. Тут же кафе с широким выбором кондитерских изделий.
Из гастронома переулком выходим на берег Рыбницы. К сожалению, в этой многоводной реке с таким обнадеживающим названием нет никакой рыбы. Недавно здесь возведен большой бетонный мост, в разных его концах идут отделочные работы.
— Если помните, — говорит Петрик, — на этом месте раньше стоял полусгнивший деревянный мост. В прошлом году он рухнул. Теперь в Косове три капитальных бетонных моста. Так что строительство нового моста мы могли бы тоже зачеркнуть на карте.
На мосту начинают трещать отбойные молотки.
— Михаил Дмитриевич! — кричу я. — Если строить такими темпами… Не выполните тогда запланированное за три-четыре года?
— Нет, что вы! — кричит мне в ответ Петрик и машет рукой. — Строить придется много и сверх того, что начертано на карте. Кроме мелких лавчонок, нам ведь ничего не оставили в наследство старые галицийские власти. Разве что еще несколько церквей!
Мы уходим от шумного моста.
— Церкви строили вместо школ — держать народ в невежестве, — продолжает свою мысль Петрик. — Нам приходится все наверстывать. — Он оборачивается к реке. — Там, за деревьями, на том берегу, видите новый корпус?
— Вижу и хотел спросить…
— Это новое здание техникума народных художественных промыслов. Вам обязательно и там надо побывать. Директором там — Галина Яковлевна Кива, я вас познакомлю. Она вам все подробно расскажет. Но это можно сделать на днях. А сегодня хочу вам еще показать новую больницу.
Тем же переулком возвращаемся на улицу Ленина, идем по ней в сторону больницы. До нее неблизко. Идти с Михаилом Дмитриевичем по городу не так-то просто. То, что ему все время приходится раскланиваться, а то и перекинуться парой слов со знакомыми, — это еще полбеды. Но некоторые останавливают его, чтобы поговорить о всяких нерешенных делах! Тут я самым неделикатным образом вмешиваюсь в разговор и чуть ли не насильно увожу с собой секретаря райкома. Мы ведь тоже заняты серьезным делом!
Показывая на квартал одноэтажных домиков-магазинов, напоминающих курятники, Петрик с усмешкой говорит:
— Тоже «наследство»! Скоро все это снесут и на этом месте построят новый многоэтажный дом на сто тридцать шесть квартир. Проект уже готов. Косов отныне тоже в основном будет расти ввысь.
— Не потеряет ли он тогда своего неповторимого облика горного районного центра? — осторожно спрашиваю я.
— Потери небольшие. Надо, чтобы людям удобно жилось. И земли надо беречь. Совсем даже не случайно, что под «Сельхозтехнику» мы отвели болото, а не десяток гектаров пахотной земли. Ничего, отстроились и про трудности забыли… Хотя нет! — озабоченно и горестно произносит Петрик. — Директор Пластовец получил два инфаркта. Замечательный коммунист и человек, — вам и с ним надо обязательно познакомиться.
По пути в больницу я замечаю новое здание мебельного магазина, дальше — магазин трикотажа, еще дальше — Дом быта, а на площади, напротив интерната — и новый многоэтажный универмаг.
Но вот за перекрестком показываются белые корпуса. Догадываюсь, что это и есть новая больница, или, вернее, — больничный городок…
С Михаилом Дмитриевичем мы ходим с этажа на этаж, из здания в здание. В палатах главного четырехэтажного корпуса — сто сорок коек. Больница санаторно-курортного типа, оборудована новейшей медицинской техникой. При ней — поликлиника, все необходимые службы. Строили за счет государства, но силами колхозов.
Вдосталь находившись, усталые от увиденного и услышанного, мы, выйдя во двор, прямиком направляемся под сень фруктовых деревьев большого сада, не вздумав даже присесть на скамейки, установленные на асфальте чуть ли не через каждые десять шагов. Молча расхаживаем по тропкам среди яблонь. Больница производит большое впечатление не только своим внешним видом, порядком, но и квалифицированными врачами, которые приехали из многих крупных городов Украины. Подумать только! Любого колхозника из горного села, заброшенного в отрогах Карпат, заболей он, привезут сюда, уложат в постель, начнут исследовать его хвори, водить на рентген, делать всякие анализы, терпеливо лечить, кормить, пока не поставят на ноги. И не возьмут за все это ни копейки! Пофантазируй на эту тему до воссоединения западных областей с Украиной — засмеяли бы, не поверили! А сейчас это — реальность, к которой все так привыкли, что и не замечают. Порой даже становится обидно!.. Новая больница — хорошо, новый техникум для деревенских парней — хорошо (а о нем лучшие люди Прикарпатья мечтали сто лет), новый мост — тоже хорошо…
Думаю я о своем недавнем разговоре с Миколой Олейником о «Людмиле» Стефаника… Даже сестра такого крупного писателя, как Лесь Мартович, не могла еще пятьдесят лет назад по своей бедности устроиться в больницу, что же говорить о простом крестьянине-гуцуле, всегда задавленном нуждой, живущем в горах, где-нибудь на приселке?..
Думаю я еще вот о чем: о роли секретаря райкома в жизни района. Кроме всяких обязанностей, которые ложатся на его плечи, он еще и главный архитектор, и главный строитель. За все ведь он в ответе, будь рядом с ним хоть сто архитекторов и начальников строительств. С него за все спрашивают в первую очередь! Проектируют и строят другие, а больше всего хлопот у секретаря райкома, он ночами не спит, он раньше всех встает, он больше всех тайком глотает разные там пилюли, которые заботливая жена разложит ему по карманам. Трудная должность!..
— Михаил Дмитриевич, — вдруг, точно очнувшись от своих размышлений, спрашиваю я, — чей этот сад, по которому мы разгуливаем?
— Сад — больничный, — как-то буднично отвечает Петрик. — Мы его оставили для больных, когда отводили этот участок под больницу. И не столько, конечно, для взрослых, сколько для детей. Признайтесь, при саде легче перенести болезнь! Природа ведь тоже неплохо врачует. А будет за окном унылый пустырь — и здоровый человек заболеет.
Я оглядываюсь по сторонам:
— Но детей я что-то нигде не вижу.
— Они здесь появятся… через несколько лет. По ту сторону сада мы скоро начнем строительство нового четырехэтажного корпуса. Детского. Строить его будут за счет и силами колхозов. Денег у колхозов много, задача райкома — помочь разумно их израсходовать.
Тут я уже проявляю нетерпение:
— Михаил Дмитриевич, если не секрет: откуда у района столько средств, что вот так много понастроили за последние годы и не меньше еще собираетесь строить?
— Всему голова — сельское хозяйство! — Петрик загадочно улыбается.
— Как это понять?
— А вот так!.. Девятая пятилетка была очень результативной для района. Повсеместно у нас повысились урожаи. Если раньше снимали с гектара семь центнеров зерна, то сейчас — двадцать пять! В Карпатах нет больших земельных участков. К тому же почвы подзолистые, хлопот с ними много. В обработке земли нам неоценимую помощь оказала районная «Сельхозтехника». Теперь мы и зимой можем сытно кормить скот! Наше первое дело — давать государству все больше и больше молока, сыра, масла, мяса. Уже сейчас мы сдаем пятьдесят тысяч тонн мяса и сто тысяч тонн молочных продуктов.
— В год? В пятилетку?..
— В год, в год!.. Резко подскочили доходы колхозов, многие из них стали миллионерами. Если раньше район не выходил из долгов, — они у нас стабильно составляли пять миллионов, — то сейчас на банковском счету у колхозов девять миллионов рублей прибыли. На них они могут строить что хотят. Не видели вы, случайно, Дом культуры в Кобаках?
— Видел. Очень нравится.
— Он обошелся колхозу имени Шевченко в триста пятьдесят тысяч рублей. Будете в Ричке, посмотрите на новую школу-десятилетку: построена по последнему проекту. Обошлась колхозу в шестьсот тысяч. Там думают строить и вторую школу, правда, уже в Яворове. Тоже ведь обойдется не меньше! Разве о таких расходах раньше могли мечтать в колхозах? Конечно, нет. Обновился жилой фонд не только в Косове, но и в селах. За последние годы в районе возведено более трех тысяч новых благоустроенных домов. Не какие-нибудь там хаты, а дома каменные, под добротной крышей!
— Да, эти новые дома я вижу на каждом шагу, — согласно киваю я головой. — Строить у вас умеют, чувствуется традиция.
— Традиция, конечно, дело хорошее, но, чтобы ее развивать, нужны немалые средства. В придачу к возросшим доходам от сельского производства у нас в последнее время повысилась прибыль и от народных промыслов. Сейчас на селе строят даже больше, чем в Косове. Во многих домах и новая мебель, и телевизор, и стиральная машина, и многое другое, без чего не обходится городской житель. По всем статьям догоняем город! И не только Косов села догоняют, а берите повыше: крупные центры!
— Это я заметил. Плохо одно — при новых домах не строят хлева, не заводят коров, овец, птицу.
— Да, с этим стало трудно, — соглашается Петрик. — Не хотят портить вида усадьбы. К тому же никому не хочется лишних хлопот. Учтите, в каждом доме прибавился и такой конкурент, как телевизор. А он у людей отнимает все вечера. Телевизор поставил много серьезных проблем. Жаль, что никто не взялся их исследовать.
— Очень опасная тенденция, когда во всем равняются на большие города. Интересно, откуда местные жители собираются получать продукты?
Петрик смеется:
— Если прижмет — заведут и корову, и овец.
— Пока что я всюду вижу, что заводят новенькие «Жигули».
— Правда, правда, — охотно соглашается со мной Петрик и от души смеется. — Легковых машин у нас в районе и в Косове в частном владении сейчас уже больше тысячи.
— Вот мы с женой и в этот приезд в Косов остановились у нашей старой хозяйки, — начинаю я рассказывать. — Раньше у нас на улице не было ни одной машины, паслись козы и бегали куры. Сейчас — насчитали больше десятка «Жигулей». Козы и куры исчезли.
— Тот же процесс происходит и в колхозах. И там покупают машины, но, в отличие от жителей маленьких городков и поселков, пока не разоряют хлева, держат скот и птицу. Да, тесновато становится на карпатских дорогах!.. И на косовских улицах тоже. Пора, кажется, уже ставить регулировщиков на перекрестках, много стало дорожных происшествий. — Петрик предается воспоминаниям. — Когда я в 1963 году приехал сюда, то казалось — попал в большое село, а не в столицу Гуцульщины. Даже в центре бегали куры и козы, не только на вашей улице…
— Из-за тишины в этих местах я и полюбил Косов, проводил здесь лето, убежав от шума ленинградских пригородов.
— Как бы не пришлось и отсюда бежать! — смеется Петрик. — Новое властно проникает и в далекие от крупных центров Карпаты.
К воротам подкатывает «газик». Из него выскакивает молоденький райкомовский шофер.
— Едемте в «Сельхозтехнику»! — говорит Петрик. — Познакомлю с тамошним народом. Посмотрите, что они сотворили на косовских болотах.
Еду я туда… без всякого интереса. Трудно придумать для объединения более скучное название, чем «Сельхозтехника»… Что это — склады сельской техники, ремонтные мастерские?..
Но на месте болот, на которых когда-то, как мне вспоминается, тракторы, чуть ли не по кабину утопая в грязи, волокли сгнившие деревья и выкорчеванные пни, нас встречает Белый город. И в этом Белом городе — большой дом, магазин, клуб, какие-то заводского вида цеха, необыкновенной формы здания, собранные из стекла. А между ними — небольшие скверы.
Меня первым делом подводят к постаменту, на котором стоит тощенький, довоенный трактор на высоких колесах. Под ним надпись: «В память про первый советский «Универсал», который разорвал межи на колхозном поле Покутья».
— Вот с этого трактора мы начинали, — рассказывает директор Белого города Микола Данилович Пластовец, о котором я уже кое-что знаю от Петрика, и прежде всего — про его инфаркты. — Тогда мы назывались МТС. Пахал этот трактор землю под автоматные очереди местного кулачья. Нашим трактористам каждый день приходилось менять место ночлега — вот как было в первые послевоенные годы. Директора МТС все-таки убили…
Петрик оставляет меня на попечение Пластовца, а сам возвращается в Косов.
Много чудес показывает мне Микола Данилович в Белом городе, раскинувшемся на двадцати гектарах. Всюду я вижу порядок и современную механизацию.
Одних грузовых машин здесь сто пятьдесят шесть, тракторов разных, включая и наш ленинградский «Кировец-700», — пятьдесят шесть. Они доставляют удобрения в колхозы и совхозы района, снабжают их горючим, «Сельхозтехника» ремонтирует там транспорт, ведет техническое обслуживание ферм. Если перечислить все, чем занимаются в Белом городе, то на это уйдет несколько страниц. Но главное — пахота и перевозки.
Да, сложное хозяйство. Чтобы его вести прибыльно, на уровне современных требований, надо быть, конечно, очень опытным руководителем. Опыта, чувствуется, у Пластовца достаточно. Не зря о нем секретарь райкома говорит с большой теплотой.
Пластовцу было неполных восемнадцать лет, когда он в 1942 году ушел на фронт. И оказался там очень нужным! Умел водить машину, вообще хорошо знал технику. Любовь к технике привили ему и в школе, и в автоколонне, которая стояла в селе, куда он бегал после уроков помочь шоферам.
В дивизии Пластовец служил у артиллеристов. Был ранен, попал в госпиталь. Войну закончил в Чехословакии, будучи уже коммунистом. Тогда ему исполнилось двадцать лет.
Слушая Пластовца, я вспоминаю Третий Украинский фронт, где и мне пришлось повоевать, молодых солдат. Храбрый, отчаянный был народ! Без оглядки лезли в огонь и в воду. Я видел сожженных немецкими огнеметами у венских мостов через Дунайский канал, утонувших в реке Рабе у австрийских границ. О них я написал «Венгерскую повесть» и рассказы, которые потом вошли в сборник «Две книги о войне».
Они же, молодые, когда закончилась война, принялись строить новое, восстанавливать разрушенное.
После демобилизации Пластовца назначили начальником автоколонны в леспромхозе. Потом он учился в Киеве. Его перебрасывали с места на место, пока он не оказался в Косове…
— Когда я начинал работать в объединении, то коммунистов у нас было пятеро, сейчас — пятьдесят три. Сила! — говорит Пластовец. — На них ложится основная нагрузка в работе. Беспартийные у нас тоже собрались умелые, технически образованные люди. Дружный коллектив!
Этим он как-то подытоживает разговор, начатый мной, и ведет показывать станцию технического обслуживания типа «Модуль». Станция досталась Пластовцу дорогой ценой. Если первый инфаркт у него случился после осушения болот и возведения на них первых строений, которые потом, весной, «поплыли» вместе с фундаментом при таянии снега, то второй — из-за технических трудностей при строительстве «Модуля».
Даже при беглом осмотре «Модуля» мне становится ясно, что построить эту станцию в такой глубинке, как Карпаты, было невероятно трудным делом. Я про эту новинку вообще слышу впервые.
Что же за штука «Модуль»?
Представьте себе громадное помещение, что-то вроде ангара, площадью в тысячу восемьсот квадратных метров. Стены от пола до потолка — из стекла-профилита. В помещении светло, как на улице. Потолок — пространственная решетка, состоящая из системы алюминиевых труб, держащихся на шарнирах. Вся крыша — как зонтик, опирающийся на четыре колонны. Между ними и установлены стеклянные стены.
Это цех диагностики. Здесь проверяется состояние машин автопарка. Но как?
Вот машина въезжает в ворота, которые тут же за нею захлопываются. Машина становится на первый стенд. Самые совершенные приборы на табло показывают, насколько износились детали ее ходовой части. Машина переходит на следующий стенд. Здесь дается точная характеристика тяговой силы. На третьем стенде определяется состояние двигателя. По выводам на трех табло делается заключение, что предпринять с машиной.
Но вот машину, предположим, отправили в ремонт. В цехе пятнадцать гидроподъемников. И слесари, и водитель ремонтируют машину в полный рост, им незачем распластываться под нею. В их распоряжении кран-балка, который может помочь при переносе двигателя или демонтаже передних и задних мостов. Много здесь и других механизмов. Работать в «Модуле», наверное, одно удовольствие.
— Микола Данилович, — спрашиваю я, — есть где-нибудь что-то похожее на ваш «Модуль»?
— Такая диагностическая система — первая на Украине. Имеется еще в передовом одиннадцатом таксомоторном парке Москвы, — отвечает Пластовец и ведет показывать мне новые чудеса в Белом городе.
Возвращаюсь я в Косов лишь поздно вечером.
И еще два дня потом я с утра до вечера пропадаю в Белом городе.
Лесе Украинке не очень понравилось тогда в Косове… Но в Косове родился один из замечательнейших людей Галичины, которого она хорошо знала, с которым переписывалась и кого считала своим идейным другом. Это был Михайло Павлык.
Бронзовый бюст-памятник этому неистовому борцу с реакцией на Галичине стоит на благородной формы постаменте посреди скверика в центре города. Удивительно удачная работа скульптора! В ней и внешнее сходство, и точный характер человека.
Усталый от ходьбы, я сажусь на скамейку. Здесь прохладно, надо мной шумят листвой каштаны. С утра я успел порядочно исходить берег Рыбницы.
В местной школе Миша Павлык закончил три класса, потом учился в Коломые. Во Львове, в студенческие годы, проявился его поэтический талант.
Большую роль в жизни Павлыка — поэта, прозаика, публициста и ученого — сыграл Иван Франко. Познакомились они молодыми людьми в редакции студенческого журнала «Друг», подружились и всю жизнь были вместе. Михайло Павлык — идейный соратник великого Каменяра. Оба они в конце прошлого и в начале нынешнего века стояли во главе революционно-демократических сил Галичины, вели ожесточенную борьбу с украинскими националистами, либералами, с так называемыми «москвофилами», с народовцами и церковниками.
Мысленно перебирая вехи его жизни, я думаю: «Да, трудно, голодно, но красиво прожил мальчик с берегов Рыбницы. Неистовый был человек!» Он многократно привлекался к суду. Где-то я вычитал, что это происходило около тридцати раз. Его арестовывали то одного, то с боевыми сестрами Анной и Параской, то вместе с Иваном Франко. За что арестовывали? За пропаганду учения социализма — в статьях, рассказах, повестях. Когда была напечатана повесть «Ребенщукова Татьяна», суд приговорил Михайло Павлыка к шести месяцам тюрьмы.
Потом была эмиграция. В Женеве и в других европейских городах он продолжал писать свои сочинения, завязал дружбу со многими выдающимися писателями и революционерами. Среди них были Э. Войнич, Степняк-Кравчинский, Г. Плеханов, Вера Засулич.
А вернувшись из эмиграции, Михайло Павлык с еще большей энергией стал выступать против своих идейных противников. Писал повести и рассказы из народной жизни, пропагандировал в газетных и журнальных статьях идеи социализма, переводил и печатал труды К. Маркса и Ф. Энгельса. И — спорил, разоблачал! Полемист он был выдающийся!
И сегодня полезно читать Михайла Павлыка. Творчество его нисколечко не потеряло своей актуальности, в особенности — статьи, направленные против буржуазных националистов и церковников. Как и Иван Франко, он словно предвидел, до чего они могут докатиться в своей ненависти к народу.
Националисты и церковники! Сколько мук претерпел от них украинский народ! Сколько безвинной крови эти предатели потом пролили во время войны, когда стали на сторону германского фашизма! С оружием в руках они ведь уничтожали всех, кто проявлял хоть малейшую симпатию к социализму, к Советской стране. И оружие это освящалось в церквах!.. Во многих семьях, в которых мне пришлось побывать во время прошлых наездов в Карпаты и за недолгий срок нынешнего путешествия, и по сей день оплакивают родных и близких, павших в те годы.
Удивительно цельной была жизнь крутолобого косовчанина Михайла Павлыка, умершего, как писала одна из дореволюционных газет Галичины, от голода и холода. Нуждались Иван Франко и Лесь Мартович. Жить в те годы на литературный заработок было невозможно, в особенности писателю-демократу.
Потом я иду к бывшей солеварне.
Солеварня связана с именем Михайла Павлыка. Он многие годы боролся за права ее рабочих. Приезжал он из Львова и вместе с Иваном Франко, и тот занимался делами солеварни. Потом не раз еще здесь бывали Франко и Черемшина.
Недалеко от солеварни еще лет сорок назад находилась шахта. Рабочие спускались под землю, где соль располагалась пластами. Ее крушили киркой и сбрасывали в подземное озеро. Там соль растворялась, густую соляную массу насосами перекачивали наверх, наполняли вагонетки и доставляли в солеварню. В громадных котлах соль варилась, очищалась от земли, разливалась в формы. Потом ее упаковывали и переносили в склады.
Сейчас на том месте, где когда-то находился ствол шахты, образовалось небольшое озеро из поднявшихся подземных вод. Берега его заросли камышом. Еще лет десять назад, бывая летом в Косове, я любил вечерами гулять здесь по пустынному берегу. Но теперь вся эта территория застроена и загорожена, стала владением промыслово-художественного объединения «Гуцульщина».
Сопровождаемый главным инженером объединения Василием Ефимовичем Томчуком, я иду по этажам бывшей солеварни. Стены здесь в сажень толщиной. Здание хорошо сохранилось и, переоборудованное в различные цеха, превращено в современную фабрику. Годовой оборот объединения немалый, всякой продукции здесь выпускается на девять миллионов рублей. Из них на один миллион — различных видов резьбы, керамики, на восемь миллионов — килимов, местных ковров.
Ознакомление с «Гуцульщиной» мы начинаем с цеха, где изготовляются килимы. Он, может быть, не очень просторный, но светлый и чистый. Минут пять мы с Томчуком наблюдаем, как за станками трудятся ткачихи. Работа, конечно, у них нелегкая, требует и сосредоточенности, и быстрой реакции, и, я бы сказал, еще какой-то профессиональной виртуозности, а не одних только трудовых навыков, чтобы так проворно манипулировать нитками десятка цветов, которые лежат перед ними. Но ткачихи ухитряются не только быстро работать, но и перекинуться словечком, и посмеяться шутке. Стоит какая-то добрая атмосфера в цехе — и трудовая, и в то же время хорошей душевной свободы. Цех у меня оставляет самое приятное впечатление.
Оттуда мы направляемся в цех, где изготовляются, инкрустируются и покрываются лаком нарядные шкатулки с гуцульским орнаментом. За верстаками сидят чистенькие, хорошо одетые парни восемнадцати — двадцати лет с современными шевелюрами, только недавно закончившие школу-десятилетку.
И в этом цехе царит несуетная трудовая атмосфера. Сидят молодые рабочие, склонившись над верстаком, и колдуют резцами. Как и у ткачих за станками, при инкрустировании надо быть предельно сосредоточенным, внимательным и точным при работе с инструментом. Ошибиться нельзя.
Глядя на молодежь, я вспоминаю фотографию рабочих солеварни, которую мне показали утром. Надо было сидеть этих несчастных, разутых и раздетых гуцулов из соседних горных сел, за права которых еще недавно при австрийских властях боролись Иван Франко, Михайло Павлык, Марко Черемшина… Нет ли среди молодых резьбарей внуков и правнуков тех, кто познал рабский труд и в соляных копях под землей, и у горячих котлов солеварни?.. Наверное, есть, все эти ребята тоже из соседних сел…
Василий Ефимович Томчук рассказывает:
— Окончившие среднюю школу учатся у нас ремеслу три месяца и могут уже самостоятельно работать. Сложные работы мы, конечно, поручаем выпускникам нашего техникума. Бывали в техникуме народных художественных промыслов?
— Пока нет, но собираюсь, как только там начнутся занятия.
— У них как раз новоселье, основные классы уже перешли в новое здание.
— Здание издали я видел. Производит внушительное впечатление.
Мы переходим от верстака к верстаку.
Перед каждым из молодых резьбарей лежит штук по десять одинаковых шкатулок. Они делают какую-то очередную операцию.
Я беру одну из шкатулок, рассматриваю со всех сторон. Работа чистая, аккуратная. Беру другую… Шкатулки похожи друг на друга, как близнецы. У них один и тот же размер — выточены они на одном станке, из одного и того же сорта дерева, — один и тот же несложный орнамент, одна и та же инкрустация из темной породы дерева, перламутра и бисера. Понимаю, что это всего-навсего сувениры, но все же…
— Фабрика — и только! — говорю я Томчуку.
— Ну, разумеется, — отвечает главный инженер. — У нас же объединение с твердым производственным планом. Как же иначе!
— Не поглотит ли вот такое объединение, как ваше, искусство народных умельцев? Не выродится ли творчество в машинное производство?
— В других местах это, конечно, может произойти. У нас — нет. У нас фабричное производство сочетается с индивидуальной работой мастеров, и они никак друг другу не мешают. Можно сказать, идут параллельным курсом… Поживете у нас в Косове и во всем этом будете хорошо разбираться.
— А каково будущее вашей молодежи?
— Они приобретают мастерство пока на легких работах. Потом — все усложнится. Могут, поработав у нас, поступить и в техникум, если проявят свои таланты.
Я продолжаю мучить Томчука:
— Хорошо. А как быть резчикам, ткачихам, вышивальщицам и другим вашим умельцам, живущим на селе, в двадцати — тридцати километрах от Косова? Где они достают работу, кто о них заботится?
— И о них заботимся мы. Во всех крупных селах, где издавна развиты народные промыслы, имеются отделения нашего объединения, небольшие свои фабрички. Вы их найдете в Кутах, Яблуневе, Пыстыне, Ричке, Брусторах. Рабочие могут трудиться и дома, в своих домашних мастерских, а продукцию сдавать в отделение.
— А если там живет квалифицированный мастер вроде старейшего Юрия Корпанюка, признанного художника, заслуженного мастера народного творчества Украины?
— Раз он художник, то, значит, является членом Союза художников СССР. А раз так, то он и сдает свою работу нашему соседу, Косовскому отделению Худфонда. Все, что ни изготовит член Союза, все у него купит Худфонд. Но это уже индивидуальные работы, отмеченные талантом и личностью автора, над ними он работает долго, и платят ему, конечно, соответственно его труду. Худфонд часто дает и заказы своим членам. Обычно это бывают сложные работы, но и ценятся они дорого.
— Если все это так, как вы рассказываете, Василий Ефимович, то тогда у вас в Косове все идеально продумано с развитием художественных ремесел, — говорю я, направляясь с Томчуком в экспериментальную мастерскую. — Невзирая на всякие постановления, с этим делом еще плохо обстоит во многих республиках, там не знают, что делать с народными умельцами, как их привлечь к работе, что делать с их продукцией.
Томчук смеется:
— Да ведь у нас обо всем этом думали целых сто лет! И только в 1939 году, после воссоединения с Украиной, мечта наших мастеров превратилась в жизнь. Жили они до этого разобщенно, заработки у них были случайные, зависели от перекупщиков. А сейчас иной мастер, если не ленится, может заработать и четыреста, и шестьсот рублей в месяц. Бывали у наших мастеров? Нет? Пойдите, пойдите, и не столько в Косове, сколько в села.
— Пойду непременно, — говорю я. — Меня еще интересует, куда вы деваете всю свою продукцию, — ведь на миллионы производите?.. Это тоже проклятый вопрос во многих республиках!
— Килимы поступают на внутренний рынок — за ними буквально охотятся; где-нибудь в Киеве, Харькове, Донбассе их днем с огнем не сыщешь! А резьбу и керамику мы экспортируем, продаем уже на золото, — как-то до обидного буднично рассказывает Томчук.
— Куда экспортируете, например?
— Долго перечислять — в восемнадцать стран!.. Но главным образом в ФРГ, Англию, Канаду, США, Францию, Японию. Разумеется, и во все социалистические страны.
Из «Гуцульщины» я направляюсь в Худфонд. Это близко.
Да, тут все обстоит так, как мне рассказывал Василий Ефимович Томчук. Художник, опытный мастер — основная фигура Худфонда. Здесь ими дорожат, гордятся их работами. Различной формы декоративные тарелки и шкатулки долго не задерживаются на полках, идут на различные выставки, в том числе и зарубежные, украшают музеи как образцы истинно народного творчества.
При Худфонде имеется большой керамический цех, где работают многие известные мастера. На керамику в мире тоже большой спрос.
Сегодня — воскресенье, особенно нечего делать. Направляемся на ярмарку.
Раньше ярмарка проходила в небольшом закутке в центре города. Там было необыкновенно тесно. Теперь под ярмарку отвели площадь в двадцать раз больше старой по ту сторону Рыбницы. Но опять все жалуются: на ярмарке тесно.
Нам с женой еще не приходилось бывать на этой новой ярмарке. Уже издали я замечаю огромный поток людей, движущихся к мосту. Рябит в глазах от многоцветья легковых машин, которыми заставлены две широкие улицы, сходящиеся у реки. Машинами заставлена и большая площадь, отведенная специально под стоянку слева от моста. И вдоль всего берега, по которому мы идем на ярмарку, впритык стоят машины. Сколько их: сто, двести, триста?! Не считал, но думаю, что больше. Подступы к косовской ярмарке мне напоминают запруженные автомобилями улицы перед аэропортом в Копенгагене в самые летные часы суток.
Мы с женой с любопытством разглядываем номерные знаки. Чаще попадаются машины из Ивано-Франковска, Черновцов, Львова, потом — из черноморских городов, Но немало из Ростова, Минска, Киева, Москвы, Ленинграда, попадаются даже из Мурманска. Сидят в этих машинах все больше женщины: загорелые, разодетые, хорошо отдохнувшие на курортах и по дороге домой завернувшие в Косов за много сотен километров.
Что они все ищут на косовской ярмарке?
Лижник — гуцульское длинноворсистое многоцветное шерстяное одеяло.
Многие машины уже забиты ими, а их владельцы все несут новые и новые! Это уже, видно, для родных и знакомых.
— Ты думаешь, и нам удастся купить лижник? — осторожно спрашивает меня жена.
— А зачем он нам? Одеял, кажется, дома хватает, — говорю я.
— Но это все же лижник…
— Не думай о лижнике, иначе прозеваешь всю ярмарку, — советую я ей.
— Пожалуйста, — обиженно отвечает она и провожает неравнодушным взглядом каждую счастливицу, попадающуюся навстречу со свернутым лижником под мышкой.
Но идут люди и с другими покупками.
Вот пожилой человек несет на плече новенькую пятиведерную бочку, И до чего же она аккуратно сделана! И какая она вся упругая! Кажется, брось на землю — подпрыгнет, как мяч. Неудивительно, что многие останавливают человека с хорошей, нужной покупкой, опрашивают, есть ли еще в продаже бочки, сколько они стоят. И человек с удовольствием всем отвечает, сам еще не остывший от радости покупки.
А вот какой-то счастливчик катит перед собой новенькую тачку. Самую обыкновенную тачку! И этого человека многие останавливают, расспрашивают, со всех сторон разглядывают тачку. Ведь тоже большая редкость в наш век техники, где ее купишь? А тачка всем так нужна в хозяйстве!.. Ну, а ко всему, тачку, как и бочку, делал настоящий мастер, а не холодный сапожник. Она чисто отстругана, у нее аккуратные ручки, колеса, ободки. Такую тачку не стыдно выставить и в музее.
— Да, на Гуцульщине еще не перевелись мастера, — с радостью говорю я жене.
— Любит, любит человек красоту и добротность, — отвечает она. — В наш век стандартов каждая ручная поделка вызывает радость. Не удивлюсь, если в скором будущем вдруг расцветут все народные промыслы.
— Если, конечно, повсюду успеют перенять эстафету из рук старых мастеров, — подхватываю я ее мысль. — У молодежи десятиклассное образование, ей подавай механизацию, она стремится в вузы. Ну, а кто возьмет в руки столярный инструмент?
— Будут хорошие условия — найдутся охотники…
Снова навстречу несут лижники. Идет толпа расфранченных, состоятельных дачников. На ходу рассматривают свою покупку, сравнивают лижники, смеются.
Но вот идущие на ярмарку и с ярмарки расступаются: посреди улицы две крестьянки ведут тяжело переступающего на тонких ногах боровка пудов на десять.
Не успевает толпа сомкнуться, как снова ей приходится расступиться. Двое молодых людей ведут симпатичного бычка, у которого шерсть отливает чистым золотом. Один погоняет бычка прутиком, другой — подталкивает сзади велосипедом. Но толпа тут же замыкается вокруг них и растет, как снежный ком.
Молодых людей спрашивают, сколько они заплатили за бычка. И те называют цену: двести рублей. Спрашивают: зачем им бычок? Отвечают: на свадьбу.
— Вот откормим бычка месяца за три, а там наступит Новый год, женим друга, — говорит парень с велосипедом, потрепав своего товарища по плечу.
В толпе смеются, не выпускают парней из круга, а женщины гладят, гладят бычка по золотистой шерсти…
Мы переходим запруженный машинами и людьми мост, но не так-то просто повернуть в сторону ярмарочных ворот. Дорога туда забита встречными машинами: ругаются высунувшиеся из кабин шоферы грузовых машин. Суматоху увеличивают автобусы с туристами из близких и дальних турбаз — тоже пытаются въехать прямо на ярмарку.
С немалым трудом, крепко взявшись за руки, мы все же пробираемся к воротам. Толпа сперва сжимает нас в тиски, потом выжимает из себя и несет на весу. Сопротивляться или изменить что-либо уже невозможно. Я успеваю только снять солнцезащитные очки и поднять их над головой.
После того как мы минуем ворота, толпа еще некоторое время несет нас на себе, потом — из разжатых тисков плавно опускает на землю.
Вокруг нас — стихия ярмарки.
— Сперва — к лижникам! — Жена тянет меня вправо, к длинному ярмарочному забору.
Но путь нам преграждают продавцы мехов. Нам предлагают мех нутрий — белый, коричневый и золотистый. Нам предлагают норку белую и коричневую. Нас просят взглянуть на каракуль черный и каракуль серый, — это уже молдаване, приехали откуда-то из-под Кишинева.
Мы бегло рассматриваем все эти меха и идем к лижникам.
У забора, увешанного лижниками, толпится много всякого народу. Завороженно смотрят на них женщины — и транзитные франтихи, и скромные туристки, проводящие свой отпуск в походах по Карпатским горам. Да и мужчин не оставляют лижники равнодушными. Они кого угодно могут заворожить своей добротностью, орнаментом и нежными красками.
Лижники украшают квартиры жителей окрестных городков, вроде Косова, без них невозможно себе представить дом колхозника-гуцула где-нибудь на селе или в приселках. Лижник — это и покрывало на постели, это и одеяло, это и теплый тюфяк. Лижник может заменить и ковер, в некоторых домах он висит на стене.
Но в последнее время с лижниками творится что-то неладное. Они входят в моду в больших городах. Началась какая-то лижникомания!
Вот мы сейчас с женой как раз являемся свидетелями того, как бойко их раскупают. Стоящая рядом с нами парочка, не то из Свердловска, не то из Мурманска, нервно перебирает и откидывает лижники в сторону, не зная, на каком остановить выбор, пока мужчина не хватает один из них и не лезет в карман за деньгами. Торгуется ли он? Ради приличия — да, но с таким равнодушием!.. Мастерица-лижникарка хорошо изучила психологию современного горожанина, не уступает ни копейки. И мужчина выкладывает ей всю сумму, какую она запросила: сто двадцать рублей.
Еще лет семь-восемь назад, помнится, на старой ярмарке лижники стоили что-то около сорока рублей. Но и при этой доступной цене охотники на них находились редко. При нынешнем ажиотаже я, конечно, не удивлюсь, если через год-два стоимость лижников подскочит до двухсот рублей!
На место ушедшей парочки становимся, или, вернее, втискиваемся мы. Жена развертывает и свертывает лижники. Я думаю, что это она делает из праздного любопытства, и всячески стараюсь ей помочь. Рядом с нами, наступая нам на ноги, вырастают еще две парочки. Они бесцеремонно рвут лижники из наших рук.
Я пытаюсь увести Ольгу Ивановну. Но она твердо стоит на месте, продолжая разглядывать лижник, который ей удалось притянуть обратно к себе.
Я спрашиваю мастерицу:
— Из какого вы села?
— Из Яворова, — отвечает пожилая женщина.
— Нам как раз предстоит ехать туда после Косова! — с радостью говорю я жене и тяну ее за руку.
Но Ольга Ивановна делает вид, что не слышит меня. Она спрашивает, сколько у меня денег с собой. Не вздумала ли она и на самом деле купить лижник? Лижники ведь завораживают! Но пока жена думает, размышляет, рассматривает орнамент, лижники уплывают от нас, их расхватывают подошедшие парочки. Несколько сконфуженная, жена переходит к соседней мастерице. Снова, на этот раз с другими покупателями, мы развертываем и свертываем лижники. Они не лучше и не хуже предыдущих. Но нет, жене и эти не очень нравятся, она видела и красивее у сидящих в машинах, когда шли сюда. Она переходит к третьей мастерице. И тут повторяется то же самое!
— Надо приходить на ярмарку рано утром, а не к одиннадцати часам! — отвечает ей мастерица, когда жена говорит, что ищет не пятицветные, а восьмицветные лижники.
— Поедем, поедем в Яворов! — успокаиваю я Ольгу Ивановну. — В Яворове выберешь лижник, который тебе больше будет по душе, чего нам тут толкаться! Там покажут и как делаются лижники!
— И вправду — купим в Яворове! — вдруг соглашается со мной Ольга Ивановна. У нее даже улыбка появляется на лице. Слава богу — наваждение прошло!
Взявшись за руки, начинаем выбираться из толпы, сгрудившейся у лижников. Я иду впереди, рассекая пленом встречный людской поток.
Но какими-то боковыми течениями нас выносит к вышивальщицам. Эти находятся чуть ли не в самом центре ярмарки. Стоят они, бедняжки, в ужасной тесноте, разложив свою работу на газетах и мешковинах, расстеленных прямо на земле. У них можно купить вышитые блузки, рушники, салфетки, наволочки, скатерти. Прекрасные расцветки, прекрасная, тонкая работа. Жаль, что на всю эту многообразную вышивку еще не наступила мода и ее не рвут из рук, как лижники.
Нас с женой толпа все же разводит в разные стороны. Ее, как на волнах, уносит в ту часть ярмарки, где продаются всякие редкости вроде новенького французского шиньона или вышитой по гуцульскому рисунку дубленки, Там можно приобрести даже расшитую где-то за Полярным кругом женскую доху работы северных мастериц!.. Меня же уносит к хозяйственному ряду.
Здесь тоже много интересного, для хозяйства можно купить самые невероятные вещи. Особенно хороши изделия из меди. Я долго разглядываю медный угольник-ободок для плиты. Аккуратная, чуть ли не ювелирная работа. С таким ободком плита должна выглядеть очень нарядной. А если ее еще начистить, мелом? Будет слепить глаза, как солнце.
Мое внимание привлекают и водосточные трубы. Продают их связками из десяти оцинкованных труб, каждая в семьдесят-восемьдесят сантиметров длиной! Правда, трубы эти не такие широкие, как в городах, а вдвое уже, сделаны на гуцульский манер. И, в отличие от городских, их не собирают, вставляя концом одну в другую, а припаивают друг к другу, и такая водосточная труба служит долгие годы. У хорошего хозяина она простоит и двадцать, и тридцать лет…
Потом мне удается проникнуть в сувенирный ряд. Здесь продают изделия из дерева. К сожалению, я ничего не могу выбрать для подарков: на прилавках — аляповатые поделки на невзыскательный вкус. Чуть ли не у каждой продавщицы — надоевшие всем орлы, графины и рюмки, выкрашенные в ядовито-яркие цвета, деревянные яйца-писанки и всякая другая чепуха. Иногда, правда, можно встретить и какую-нибудь жемчужину: шкатулку или тарелку талантливого мастера, но она стоит очень дорого, сто и больше рублей.
А из сувенирного ряда я выбираюсь в ту часть ярмарки, где стоят десятки грузовых машин, понаехавших из соседних областей с готовой одеждой и обувью. Здесь просторнее, меньше толкотни, можно отдышаться и осмотреться. Удивительно, в этих машинах имеются и хорошие костюмы, и пальто, и хорошая обувь, а покупателей — единицы. Давно одет и обут народ! А если он что-то и ищет в этой толкучке, то уж наверняка — красивое, нестандартное. Особенно это относится к молодым людям. Жаль, что торговые организации всего этого не учитывают, годами штампуют одни и те же модели из материалов невыразительных расцветок.
Но от горьких размышлений отвлекает… нашедшая меня жена! Она с покупками. В одной руке у нее большая пачка темных табачных листьев, в другой — куча разноцветных и разрисованных ложек.
— Ложки, догадываюсь, для подарков. А для чего табак? — спрашиваю я.
— Для моли. Нафталин, давно известно, уже не действует на нее. А табак, говорят, убивает.
С тем мы и покидаем косовскую ярмарку, не побывав во многих ее концах. Покидаем, правда, тоже с трудом. Навстречу нам несется новый вал яростных покупателей.
Очень приятное впечатление у меня остается от знакомства с директором Косовского техникума народных художественных промыслов Галиной Яковлевной Кивой.
Вот интересная судьба человека!
Родом она с Киевщины, из села Пустоваровка Сквирского района. С детства увлекалась вышиванием. В шестнадцать лет с группой комсомолок приехала в Косов, поступила в Училище прикладного искусства. Закончила его в 1951 году, стала работать бригадиром в местной ковроткаческой артели. Была хорошей производственницей, организатором, общественницей. В артели проработала семь лет, потом отправили учиться в Высшую партийную школу Украины. Когда после окончания школы Галина Яковлевна вернулась в Косов, то вскоре ее выбрали одним из секретарей райкома партии. И здесь она показала себя с самой лучшей стороны, зрелым партийным работником. Когда же в 1969 году на базе училища был создан техникум, а через некоторое время началось строительство нового здания, то директором техникума назначили Галину Яковлевну. На трудное и большое дело она согласилась. Ей пришлось директорскую работу начинать с того, что она почти что стала прорабом на стройке.
И вот прошло пять лет. На правом берегу Рыбницы, в Москаливке, выросли корпуса нового здания техникума.
С утра мы с Галиной Яковлевной побывали в старом здании, а сейчас переходим новый мост, на котором идут отделочные работы, направляемся в новое здание. Удивительно, как могли возвести такое громадное здание в таком небольшом городке, как Косов. Это обычный райцентр, не пользующийся никакими особыми привилегиями в Ивано-Франковской области среди других районов. Достать здесь что-либо из дефицитных строительных материалов так же трудно, как и везде.
— Теперь уже многое осталось позади, — рассказывает Кива. — Завершим строительство общежития, соберем под одну крышу студентов, живущих у местных жителей, в разных концах Косова, откроем столовую, перевезем в новые мастерские оборудование из старых помещений, и я тогда свою прорабскую миссию сочту законченной.
— Наступят новые хлопоты — директорские! — говорю я.
— А они меня никогда не оставляли все эти годы. Просто станет легче. Попытаюсь сочетать директорские обязанности с собственной работой — вышивкой.
— Сделано громадное дело — построен техникум! Это вам зачтется! — утешаю я ее.
Галина Яковлевна ведет меня по новому зданию. Очень оригинален вестибюль, оформленный керамикой и резьбой по дереву. По сравнению со старым, в новом здании просторнее, светлее, много учебных классов, большие коридоры, где можно отдохнуть, и порезвиться, и устраивать выставки.
— Не дожидаясь окончания всех работ, мы уже начали переселение, — говорит Кива. — Осваивать новое помещение будем на ходу. Да уже и начали! Все классные занятия с первого сентября идут здесь!
Но хлопот, конечно, еще много у директора техникума. Это видно по тому, как со всех сторон по всяким вопросам к ней устремляются ее замы, и помы, и представители строителей. Порой на меня смотрят осуждающе — видимо, принимают за скучающего бездельника, какого-нибудь «представителя», отрывающего директора от серьезных дел. Наиболее решительные берут Галину Ивановну под руку и уводят от меня. И тогда я остаюсь один, хожу, смотрю, делаю для себя какие-то маленькие открытия. И в этом одиноком хождении тоже есть своя прелесть.
С часа дня, когда во всех классах начинаются занятия, мы совершаем небольшое путешествие по всем четырем этажам техникума.
Заходим в класс, где преподает художник Василий Федорович Бойчук. Здесь учатся будущие чеканщики по металлу. Сидят студенты и старательно рисуют призму из учебного цикла «геометрические формы». Рисунок почти у всех получается приличный, у некоторых — просто хороший.
Среди студентов я замечаю сына степей — казаха. Знакомимся. Это Туленберген Сармабеков.
— Я из Алма-Атинской области, из села Киров Джамбульского района, — с удовольствием сообщает он.
— Вон откуда вы прибыли в Карпаты!..
— Мечтал попасть в Карпаты! — говорит Сармабеков. — У нас хорошо знают про косовский техникум.
Галина Яковлевна негромко говорит мне:
— Из трехсот пятидесяти наших студентов пятьдесят — казахи. Мы хотя и неофициально, но шефствуем над Казахстаном. У них в республике нет техникума, похожего на наш.
Этажом ниже мы заходим в класс, где преподает Юрий Алексеевич Касьяненко. Здесь — отделение художественной обработки кожи. Первый курс. Те же «геометрические формы». Но вместо призмы студенты рисуют куб. Начало года, во всех первых классах рисуют призмы и кубы!
— На этом отделении в основном учатся студенты из Ивано-Франковской и соседних областей, — говорит Кива. — Старые традиции, животноводческие области.
Дольше всего мы находимся в классе преподавателя Николая Сергеевича Сельги. У него третий курс, отделение художественной обработки металла. И здесь занятие сегодня посвящено рисунку, но в отличие от других классов — рисунку с натуры. Посреди класса на возвышении сидит одна из студенток, и ее рисуют все, рассевшись вокруг нее полукругом. Я заглядываю в рисунок через плечо рисовальщика, перехожу от одного к другому. Нахожу много удачных работ.
Побывав еще в нескольких классах, мы с директором выходим на улицу. Галина Яковлевна ведет меня в мастерские. Они пока ютятся в старых одноэтажных домах.
Заходим в один из классов отделения по художественной обработке дерева. Вокруг — верстаки, за которыми пилят и строгают, как заправские столяры, молодые студенты-первокурсники.
Галина Яковлевна знакомит меня с преподавателем. Это — Владимир Васильевич Гавриш, известный косовский резчик, работы которого мне приходилось видеть в коломыйском музее. Он член Союза художников СССР, участник многих республиканских и других выставок народного творчества. Среди преподавательского состава есть еще два члена Союза художников: известный резчик Н. Федирко и искусствовед А. Соломченко.
Галина Яковлевна чувствует, что тут, в мастерской, я задержусь надолго, и оставляет меня на попечение Гавриша, бежит по каким-то неотложным директорским делам.
Разговорившись с Владимиром Васильевичем, я спрашиваю, какую школу резчиков по дереву он сам кончил.
— Я учился у знаменитого Девдюка. Говорит вам что-нибудь эта фамилия? — И Гавриш пытливо (мне же почему-то кажется — насмешливо) смотрит на меня.
— Как же, как же! — отвечаю я. И не удерживаюсь, чтобы не похвастаться: — Действительно, был знаменитый мастер. Не раз в старое время получал золотые медали за свои работы. Много сил потратил на обучение гуцульских детей.
Гавриш удовлетворен моим ответом, кивает головой.
— Нас у него было пятеро учеников. Учились мы три года, Приобретали только практические навыки, никаких теорий!.. Наставник у нас был добрый, но строгий, многому научил… После учения у Василия Девдюка я несколько лет трудился самостоятельно, потом поступил в экспериментальную мастерскую «Гуцульщина». Там проработал много лет. А вот уже с 1958 года преподаю в техникуме. Тоже скоро исполнится двадцать лет! Пора и на пенсию, кажется, — грустно улыбается Гавриш.
— Расскажите немного о прошлом, Владимир Васильевич, — прошу я.
— Старые мастера свою работу держали в секрете. С этим еще и сегодня можно столкнуться в некоторых селах. Брали они в ученики мальчиков только из своего рода, чаще — внуков и племянников, другим — отказывали. Так создавались династии известных мастеров, Девдюк — исключение. Сейчас учится каждый талантливый. Тайны гуцульского искусства преподаются в нашем техникуме не только ребятам из нашего края, но и из других областей, даже республик. Заметили многонациональный состав наших студентов?
— Заметил, и мне это понравилось. Если не секрет, как вы сами готовите резчиков?
— Какой уж там секрет! — Гавриш машет рукой. — За последние двадцать лет техникум закончили около тысячи человек. Разъехались во все концы Украины, а также Белоруссии, Молдавии, Казахстана, Российской Федерации. У нас на Украине практически не осталось такой области, где бы не работали выпускники Косовского техникума. За четыре года у нас на отделении студент овладевает специальностью мастера художественной резьбы, столяра и токаря по дереву. Сразу три специальности — где вы это еще сыщете?
— Если можно, Владимир Васильевич, расскажите об учебном процессе, о практических занятиях, — снова прошу я.
— Тогда нам придется сесть! — Гавриш ведет меня в угол мастерской, где и тише, и удобнее вести беседу. — На первом и втором семестре первого курса студент занят столярной конструкцией, элементами гуцульской резьбы и инкрустацией. В конце года студент уже обязательно должен уметь сложить художественный гуцульский орнамент с инкрустацией деревом по дереву, металлом и бисером. На втором курсе он продолжает заниматься столярной конструкцией, подготовкой полуфабриката шкатулки, оформлением шкатулки инкрустацией и резьбой.
Владимир Васильевич достает с полки готовую квадратную шкатулку, протягивает мне со словами:
— Вот так она должна выглядеть.
— Вполне профессиональная работа, — говорю я, со всех сторон придирчиво осмотрев шкатулку.
— А после такой шкатулки студент занимается токарным делом. Он вытачивает круглую шкатулку. Сам разрабатывает конструкцию орнамента и переносит его на материал. Может вместо шкатулки делать и декоративную тарелку, тоже нелегкая работа.
Гавриш протягивает мне и декоративную тарелку. Она тоже выглядит нарядной, красивой. Только искушенный в резьбе человек может ее отличить от тарелки, сделанной опытным мастером.
Поставив тарелку на полку, Гавриш продолжает:
— Кроме практических занятий у нас в техникуме много времени уделяется теории. Студент изучает композицию, рисунок, технологию резьбы, самостоятелен в выборе орнамента. Отсюда он выходит широко образованным человеком, сам может преподавать. Вот так!..
— Я сейчас побывал в некоторых классах на уроках рисунка, обрадовался уровню подготовки ваших студентов, — говорю я.
— Народ нынче пошел грамотный, быстро схватывает все. У молодежи десятиклассное образование, шутка ли сказать!.. Раньше резчик чаще всего был неграмотным, дай бог, если он успевал закончить два класса. Учиться было некогда, надо было зарабатывать, помогать семье, родителям. Да смешно даже сравнивать!.. Ну, а на третьем курсе студент делает уже сложные работы, и более крупные. Это — ответственный курс, на нем уже можно бывает точно определить, каким резчиком станет тот или другой студент. А на четвертом курсе уже изготовляют шкатулки разных форм и композиций, декоративные тарелки, и студент свободен в выборе материала, а также характера инкрустации. Итог учебы — дипломная работа. Вот так!..
От посещения техникума у меня остается большое впечатление. Когда завершат строительство, то чувствую, что техникум станет еще более авторитетным учебным заведением, сюда устремятся новые сотни желающих учиться прекрасному искусству народных гуцульских мастеров. Здесь учат серьезно! Только вот так, с большой любовью к делу, можно сохранить и приумножить богатства народного творчества, художественных промыслов.
Есть чему поучиться и что перенять у косовчан другим городам и краям!..
А теперь мне остается познакомиться с творчеством самой Галины Яковлевны Кивы, директора техникума. Чтобы увидеть ее работы, мы с женой идем к ней домой.
Уже одного беглого взгляда, брошенного на вышивку, разбросанную на креслах, стульях, диване, кровати, достаточно, чтобы высоко оценить и художественный вкус, и мастерство Галины Яковлевны. Сильное впечатление производит все это многоцветье рушников, ковриков, наволочек, скатертей, салфеток, фартуков и различных накидок и дорожек. Какая прекрасная гамма цветов! Какая богатая орнаментовка! Тут можно найти мотивы гуцульские и другие, незнакомые. Но больше — гуцульских. Разве есть на свете вышивка лучше гуцульской? По-моему — нет. Да и она вся очень разная. Что ни село — свои мотивы, свои любимые цвета, свой стиль вышивки. Ну, разве спутаешь с какой-нибудь другой вышивкой работу мастериц из села Космач!.. В традициях вышивки этого села у Кивы выполнены два больших рушника. Кого угодно могут свести с ума эти золотисто-оранжевые цветы, вышитые крестиком. Колхозниц из Космача я легко узнаю на любой ярмарке, на любом празднике. Но золотисто-оранжевый цвет у них самый любимый не только в вышивке. Пройдите по их большому селу. Половина домов окрашена в ярко-желтый цвет. Иное — в соседних селах, например в Брусторе и Шешорах. И это нашло отражение в работах Галины Яковлевны. Горы и небо Карпат словно переливаются в ее вышивке.
— Сожалею, что дома не сохранилось моих лучших работ. В последние годы они пополнили музеи Киева, Львова, Ивано-Франковска, Коломыи, — говорит Кива. — И еще обидно, что у меня совсем мало времени для новых работ. А хочется так много сделать!
Я советую Галине Яковлевне большую часть своих директорских обязанностей, хотя бы «мужских», взвалить на помощников, а самой — вышивать такие яркие рушники в золотисто-оранжевых цветах.
Жаль ведь талантливого художника.
Побывать в Косове и не навестить кого-нибудь из здешних резчиков по дереву было бы непростительно. И вот я который день ломаю себе голову: на ком же остановить свой выбор? Список, лежащий передо мной, и длинный, и прекрасный. Имена громкие, каждый мастер по-своему интересен.
Как-то вечером к нам неожиданно заходит Гоберман. Он приехал в Косов на несколько дней, у него тут какие-то важные дела. Мы с женой рады новой встрече с ним. Гоберман интересуется, как проходит наше путешествие, а мы расспрашиваем его о поездках по селам Косовщины, где он собирает материал для новой книги.
Потом я иду проводить гостя по нашей Пионерской улице до проспекта.
Мы идем и беседуем о разных вещах, и я говорю о своем желании побывать у кого-нибудь из интересных косовских резчиков.
— Вы знакомы с Владимиром Васильевичем Гузом? — спрашивает Гоберман.
— Нет.
— Слышали о нем?
— Много хорошего!
Мы проходим еще каких-то пятьдесят метров и останавливаемся у дома номер десять.
— Нам есть смысл зайти в этот дом, — говорит Гоберман.
Оказывается, Гуз живет на той же Пионерской улице, на которой остановились мы с женой! Гоберман его знает по прошлым своим наездам в Косов.
Встречает нас высокий улыбающийся человек, снимает очки, крепко пожимает нам руки. Сколько ему? Семьдесят три? Ничуть не похоже. Выглядит прекрасно, полон сил и энергии. Рад встрече с Гоберманом, охотно знакомится со мной. Тут же тащит нас в свою крохотную мастерскую, где только верстак с ворохом инструментов да полка с книгами. Да еще у окна висит затененная абажуром настольной лампы декоративная тарелка из темного дерева размером с рыцарский щит.
Мастерская рассчитана на одного человека, в ней в крайнем случае могут находиться двое. Гоберман вскоре уходит, но обещает Владимиру Васильевичу навестить его завтра.
Я остаюсь вдвоем с мастером. Он расспрашивает меня о Ленинграде, о целях моего путешествия. Я же потом интересуюсь его последними работами.
Владимир Васильевич протягивает мне шкатулку:
— Вот, посмотрите эту юбилейную шкатулку. Делаю ее в честь шестидесятилетия Октября.
Но мне эту шкатулку и в руки взять боязно. Она вся какая-то воздушная, кружевная. Я впервые вижу такую, хотя за многие годы поездок по Карпатам повидал у гуцульских мастеров тысячу самых разных шкатулок.
И размером юбилейная шкатулка побольше традиционных, и несколько она необычная по форме, неожиданно мало в ней и орнаментальных элементов. Инкрустирована же только бронзой. И цвет у шкатулки благородный, присущий кружевам — светлый. Сделана шкатулка из явора: порода прочная, твердая. Еще имеется у нее одна особенность. Чуть ли не впервые я вижу у этой шкатулки элементы орнаментальной резьбы, которые раньше не встречались мне у других мастеров. Это — «лестничка», «копельницы», «кучеры». Они и создают ощущение того, что поверхность у шкатулки словно кружевная.
Я с интересом наблюдаю, как работает Владимир Васильевич. Трудится он с большим удовольствием. С таким же удовольствием он показывает мне технику резьбы, раскрывает свои небольшие секреты. А это уж не так часто встречается среди мастеров, говорит о душевной щедрости моего хозяина. Обычно резчики не переносят присутствия чужого человека во время работы. Правда, она требует особой сосредоточенности. У скольких мастеров я побывал!.. Кроме того, что среди них попадаются нелюдимые, немало и людей скрытных. Они и фартук накинут на разбросанный на верстаке инструмент, и загородят собой незаконченную работу, и притворятся, что ничего не понимают из того, о чем вы их спрашиваете, а то и просто не впустят в дом и в мастерскую, сославшись хотя бы на ремонт. Я и с этим сталкивался.
Откуда этот страх? Говорят: от прошлого. Боялись конкуренции, потерять последний кусок хлеба. Но сейчас чего бояться? Говорят: привычка.
Владимир Васильевич какое-то время работает то одним, то другим резцом или долотом, — они разных форм и размеров, порой предельно миниатюрные, — берет другой, лежащий рядом, и перед тем, как коснуться поверхности шкатулки, проверяет на отдельной дощечке, насколько остер инструмент.
Ничего как будто бы необычного в его работе, все выглядит просто и понятно несведущему человеку. Я об этом говорю мастеру.
Гуз улыбается, и, как мне кажется, снисходительно на этот раз:
— Главное в нашем деле не сам процесс резьбы — это дело привычное, сорок лет не расстаюсь с резцом! Главное — важная часть нашего труда — это предварительная работа, поиски, то, чего никто не видит. И не каждому ее объяснишь. Трудно найти нужную композицию, а потом сделать компоновку орнамента. Из каких элементов будет состоять орнамент, как эти элементы расположатся на материале?..
Из дальнейшей беседы я узнаю, что кружевная юбилейная шкатулка, которую я не без страха держу в руках, боясь ее уронить или испачкать, предназначена для Ленинграда. Для Музея этнографии! Вот так чудеса!
— Но почему — Ленинграду? — спрашиваю я.
Оказывается, юбилейная шкатулка имеет свою историю.
Летом 1975 года Владимир Васильевич побывал в Ленинграде. Как-то он зашел в этнографический музей и там в разделе украинского искусства увидел свою работу — резную баклажку. Это было уж очень неожиданно для него — и обрадовало, и огорчило. Ведь баклажка изготовлена лет двадцать назад и не очень-то характерна сейчас для его творчества. И он пообещал музею, что пришлет для украинской экспозиции что-нибудь новое, одну из своих последних работ.
Старый мастер говорит:
— Революция произошла в Ленинграде, и этой юбилейной шкатулке место там!
Гуз знакомит меня и с другими своими работами. Сейчас он выполняет несколько заказов для Министерства культуры Украины. И они также посвящены 60-летию Октябрьской революции.
Среди них тоже есть юбилейная шкатулка. Владимир Васильевич приносит ее из столовой. Там, видимо, у него имеется специальное хранилище для особенно ценных работ. Вторая шкатулка сделана вчерне, над нею еще предстоит много потрудиться. А отличается от ленинградской прежде всего тем, что вместо одностворчатой имеет двустворчатую крышку, к тому же она закрепляется не обычной металлической, а деревянной петлей.
Хотя и эта шкатулка инкрустируется бронзой, но у нее другой орнамент, другой сюжет. И еще одна особенность: каждая створка крышки украшается бронзовой пластиной. На ней — чеканка. На одной — это рабочий с молотом, на другой — крестьянка со снопом пшеницы.
Приносит Владимир Васильевич из столовой и две декоративные тарелки.
Первая — из груши, темная. Выполнена в традиционной манере плоской резьбы, инкрустирована только бронзой. По краю тарелка выполнена одним, а не тремя или пятью орнаментальными элементами, что обычно делают резчики, к тому же имеет более глубокий рельеф. Это сделано для того, чтобы тарелка лучше смотрелась, было больше контрастов.
Часто резчики по дереву перегружают свои работы большим количеством орнаментальных элементов. А еще — инкрустированием. Инкрустируют не чем-то одним, а и металлом, и бисером, и перламутром, и разными породами дерева. Потому-то от пестроты некоторых шкатулок рябит в глазах.
Здесь же во всем чувствуется сдержанность и строгость.
Хороша также и вторая тарелка, меньшего размера, светлая, из явора. На ней тоже рельефная резьба, но и только. Сама фактура дерева в ней уже служит украшением.
— Что же все-таки является самым-самым главным в работе резчика по дереву? — спрашиваю я у Гуза, перебрав все его последние законченные и незаконченные шкатулки и тарелки.
— Не хотите ли стать резчиком? — спрашивает он смеясь.
— Поздновато, — с сожалением говорю я.
Владимир Васильевич бросает резец на верстак, откидывается назад, снимает очки и, протирая их, говорит:
— Самое-самое… это гармоничное сочетание орнамента с формой предмета. Если резчик этого не может достичь, — причины могут быть самые разные! — тогда он не сможет быть самостоятельным, его работы всегда будут кого-нибудь напоминать.
Снова он работает, а я думаю над его словами, созерцая висящую у окна, в тени, большую, сантиметров на восемьдесят в диаметре, массивную декоративную тарелку. В центре ее — Богдан Хмельницкий на коне.
Я спрашиваю про историю этой тарелки, давно ли она сделана.
— Давно, — говорит Гуз. — Это один из вариантов тарелки. Посвящена она была трехсотлетию воссоединения Украины с Россией. Много всяческих треволнений тогда было у меня…
— Трудно давалась фигура Хмельницкого на коне?
— Да нет! — Гуз машет рукой. — Некоторым не понравилась кайма на тарелке. Видите — на ней изображены архитектурные памятники той далекой эпохи? Вот и сочли их неуместными, предложили придумать что-нибудь современное… Ну и затирали, не давали ходу этой тарелке.
— И кайма, оказывается, может не понравиться! — смеюсь я.
— Может, — смеется и Гуз. — Затирал-то тарелку человек, который в прошлом сам был резчиком, — правда, плохим, неграмотным! — потом стал руководящим деятелем среди нашего брата. Да ничего у него не вышло, правда взяла верх. Оригинал этой тарелки сейчас хранится в Киеве, будете там — посмотрите в музее.
Владимир Васильевич поднимается, снова уходит в столовую и возвращается с несколькими своими старыми работами, подаренными дочери.
— Не будь у меня настойчивой дочери, и этих бы не осталось, — говорит Гуз, — Ничего ведь другого не сохранилось, все, что наработал за сорок лет, хранится в музеях или частных собраниях.
И старые работы хороши. Мастера столь высокой культуры и профессионализма я встречаю впервые, пожалуй. Гузу под силу любая сложная композиция, о выполнении я уж не говорю.
И снова я беру в руки юбилейную ленинградскую шкатулку, любуюсь ею. Чтобы изготовить такую шкатулку, мало иметь золотые руки, опыт, хороший материал и инструменты — надо еще обладать поэтической душой, быть человеком увлеченным, уметь пользоваться не только традицией, но и самому что-то вносить в нее, обогащать, идти дальше в поисках новых выразительных форм.
Я прошу Гуза немного рассказать о себе. Оказывается, он получил редкостную в довоенное время в западных областях Украины профессиональную подготовку. Закончил художественное отделение Львовского технического училища, где преподавали все разделы декоративного искусства. После училища год с небольшим проектировал ковры для небольшой частной фабрики, а там — переехал в Косов, стал заниматься резьбой. Некоторое время работал и в местной художественной школе. Но школу вскоре закрыли: не было средств на ее содержание.
— А среди мастеров, живущих в селах, было много талантливых людей. Их надо было учить и грамоте, и основам художественной резьбы. Открыть снова училище удалось только после освобождения западных областей Украины. На его основе ведь потом создали местный техникум. В училище я преподавал до тысяча девятьсот шестьдесят второго года, — рассказывает Владимир Васильевич. — А потом ушел на пенсию. Как член Союза художников СССР, сейчас работаю дома. Часто выполняю ответственные заказы для Киева, и своих работ хватает.
Я договариваюсь с Владимиром Васильевичем, что когда он привезет свою юбилейную шкатулку в Ленинград, то даст мне знать, и мы вместе пойдем в Музей этнографии народов СССР.
Почетное место должна занять его шкатулка в разделе украинского искусства.
«В Яворове мы очень хорошо провели время».
Маршрутный автобус останавливается недалеко от правления колхоза «40-риччя Жовтня». Мы с женой поднимаемся на второй этаж, входим в кабинет председателя — Николая Григорьевича Копчука. Как и договаривались с ним по телефону из Косова, мы подъехали к одиннадцати часам.
За столом сидит голубоглазый богатырь лет пятидесяти.
Выслушав короткий рассказ о нашем путешествии из Черновцов, Копчук спрашивает:
— Что бы вам хотелось посмотреть у нас в Яворове?
— Прежде всего усадьбу Ольги Окуневской. У нее гостила Леся Украинка, когда летом 1901 года направлялась на лечение в Буркут… — начинаю я.
— Знаю, знаю эту историю! Покажем усадьбу. Еще что?
— Ну, это главное. А дальше — что сами порекомендуете.
— Бывшая усадьба Окуневских находится на приселке Широком — это тут недалеко, в горах, можно за час дойти. По пути побывайте и у Юрия Корпанюка — вы как раз будете проходить мимо его дома. Слышали о братьях Корпанюках?
— Ну кто не знает династии знаменитых резчиков по дереву Шкрибляков-Корпанюков! — отвечаю я. — Их работами увлекаюсь давно, изучил все, что хранится в коломыйском музее. Прочел все, что написано о братьях.
— Похвально, похвально, — говорит Копчук. — Жаль только, что Юрий Иванович сейчас болеет, не уверен, сможет ли вас принять. Но попытайтесь, попытайтесь… Братья Юрий и Семен — гордость Яворова!.. Семен несколько лет назад умер, но у него остался сын Василий, тоже талантливый резчик, загляните и к нему. С кем и с чем вас еще познакомить? Да, посмотрите у нас производство лижников, ведь Яворов их родина, отсюда они пошли по Карпатам!
При упоминании лижника Ольга Ивановна улыбается, и Копчук спрашивает:
— Купили или собираетесь?
— Собираемся, — отвечает жена.
— Походите и по окрестностям села, — рекомендует Копчук, — места у нас красивые. Сходите и на другие приселки кроме Широкого. Многие из них, правда, находятся на высоте в пятьсот и больше метров, но не спеша эти горы нетрудно одолеть. В провожатые я вам дам Петра Васильевича Лосюка, директора нашей школы. Он хорошо знает историю села, к тому же человек ученый, кандидат педагогических наук, будет вам интересен и как собеседник.
— Спасибо, спасибо, — благодарю я Копчука.
— А жить будете в доме фельдшерицы Анастасии Яценко, — недалеко отсюда, в центре села. Наш Яворов растянулся на двенадцать километров вдоль шоссе да расползся на двадцать восемь приселков в горах. Походить придется изрядно, не всюду можно будет добраться на моем «газике», — не пугает это вас?
— Если в меру, то нет.
— Ну, а теперь коротко о нашем колхозе…
Все, что рассказывает Николай Григорьевич Копчук, — интересно. Валовой доход колхоза солидный — 3 миллиона. Из чего он складывается? А вот… Овец — 10 000. Крупного рогатого скота 1350, в том числе дойных коров — 500. Земли — 12 000 гектаров, из них сельскохозяйственных угодий — 5300, остальное — сенокосы, выпасы, полонины, леса. Кроме животноводства в колхозе занимаются художественными промыслами: изготовляют лижники, сувениры и различные изделия из дерева.
Николай Григорьевич сажает нас в свой «газик», и мы едем знакомиться с Яворовом и соседними селами — Ричкой и Соколивкой.
За несколько часов мы успеваем увидеть многое: и деревянную церковь XVII века, и новую школу, и художественные мастерские, и фермы, поставленные на просушку (скот летом пасется на полонинах где-то в районе Буркута), и даже успеваем побывать в старой лесорубской хижине — колыбе, превращенной в шашлычную для туристов. Отведать шашлык нам не удается — это долгое занятие, надо готовить самому! — и мы едем обедать к Николаю Григорьевичу.
Уже где-то около шести вечера мы приезжаем на нашу квартиру в Яворове.
Нам повезло с хозяйкой — Анастасией Трофимовной Яценко. Женщина она словоохотливая, общительная, веселая, бывшая фронтовичка. С первых же минут мы чувствуем себя в ее доме, как в собственном. Немедленно стол накрывается скатертью-самобранкой, и наше знакомство начинается с воспоминаний о днях войны.
Служила Яценко в 53-й армии Второго Украинского фронта. Ну и мы с женой после Карельского фронта воевали по соседству — в 9-й Гвардейской армии Третьего Украинского. Немало общего в судьбах Анастасии Трофимовны и Ольги Ивановны: обе работали старшими медсестрами в армейских госпиталях.
Когда уже многое было рассказано и достаточно съедено и выпито, Анастасия Трофимовна смеется, просит:
— Ольга Ивановна, вспомните самый «страшный» эпизод войны!
— А вот… — тоже смеясь, начинает рассказывать жена. — Как-то рано утром я стояла на часах… Госпиталь наш тогда раскинулся на берегу озера… И вдруг слышу — в тумане раздаются всплески весел: «чвак, чвак…» Ну, думаю, плывет вражеский десант на лодках! Испугалась страшно! Вскидываю винтовку, стреляю в воздух! Сразу же отовсюду сбегается народ, а из тумана вдруг жалобно раздается: «Братцы, не стреляйте, свои, свои!..» На лодке действительно оказались свои, наши раненые, выздоравливающие. Чертям, видите ли, захотелось молока, вот и поплыли они вечером, тайком от всех, на тот берег… И сами вдосталь напились молока, и нам привезли два бидона!..
Я эту историю знаю хорошо, слышал раз десять, она вызывает у меня только улыбку, а женщины — хохочут!
— А самое страшное у вас, Анастасия Трофимовна? — спрашивает Ольга Ивановна.
— Самое страшное случилось в Монголии, уже после окончания войны с Японией… Стояли мы в степи… Однажды среди ночи вдруг поднялась буря — хлещет дождь, ураганный ветер!.. В один миг унесло нашу палатку ветром, и мы остались почти что в чем мать родила — на песке… Единственный случай за годы войны, когда мы, все медсестры, закричали «мама»…
Женщины снова звонко смеются, на этот раз — и я с ними. На войне ведь было много и комического, смешного.
— Но работать фельдшером на селе, наверное, ничуть не легче? — спрашивает Ольга Ивановна.
— В чем-то легче, а в целом — труднее… Тут рассчитывай только на свои силы. Главная моя беда — роженицы. Заранее они ведь никогда не придут в роддом — им всегда некогда! Не на кого оставить ребятишек, некому поручить корову и овечек — причин у них всегда тысяча!.. Прибегут от них в последнюю минуту, а тут выясняется, что живут где-нибудь у черта на куличках, куда и днем не проберешься, не то что ночью. Не бывали вы на наших приселках, нет? Пойдете туда и сами узнаете, что это за удовольствие подниматься к тамошним жителям по горным тропам. Летом еще ничего, а каково осенью, а то еще зимой, когда день короток и стоят сильные морозы?.. Да-а-а-а… — вздыхает Яценко.
— Ну, вспомните какой-нибудь случай! — на этот раз я прошу нашу хозяйку.
— Так и быть, расскажу, — сдается Анастасия Трофимовна. — Как-то меня ночью вызвали к роженице. От шоссе пришлось еще около пяти километров пробираться на приселок. Это был самый трудный случай в моей практике. Роженицу, конечно, можно было бы повезти в роддом — время позволяло. Но некому было нести носилки до шоссе. Сама приняла ребенка — родилась девочка. А матери нездоровится, поднялась температура, вся так и горит в жару. Что делать, ума не приложу. На улицу и носа не высунешь: бушует пурга. И никого из соседей поблизости, — на приселках дома стоят далеко друг от друга. Хоть реви от отчаяния!.. Пришлось остаться у больной. Семь дней и ночей не отходила от ее постели, боролась за ее жизнь, заодно — и ребенка… — Анастасия Трофимовна подходит к окну, берет за край вышитую занавеску прекрасной работы. — Девочка, слава богу, выжила, выросла и стала у нас в Яворове известной вышивальщицей…
— Ну еще какой-нибудь случай, Анастасия Трофимовна! — снова прошу я.
Яценко садится за стол.
— Вот еще один трудный случай, никогда не забыть, — начинает рассказывать она. — Ночью вызвали к роженице… После обильного снегопада как раз ударили сильные морозы, было что-то около тридцати градусов, — в тот год, помнится, у нас в крае погибло много фруктовых деревьев, и особенно ореха… Ну, пришла в дом к роженице, а хозяин в отъезде, не с кем и не на чем везти ее, хозяйку, да и дорога вся в сугробах, никакие машины не ходят… На этот раз мне на помощь пришел мой сыночек Володя, притащил свои детские саночки. Посадили мы на них роженицу; она то свалится в одну сторону, то в другую — одна мука была с нею!.. Я тяну саночки за веревку, Володя толкает их сзади, руки у нас окоченели, переваливаем с сугроба на сугроб, чуть ли не плачем от усталости. Как мы добрались до Соколивки — убейте, не помню!..
Мы с интересом слушаем Анастасию Трофимовну, вместе с нею переживаем ее рассказы. Впервые я нахожусь в доме сельской фельдшерицы, и мне все интересно знать и про ее жизнь, и про нелегкую работу.
Вот раздаются шаги у порога — это приходит с работы муж Анастасии Трофимовны. Мы знакомимся. Михаил Андреевич тоже фельдшер, работает в медчасти села Соколивки. В прошлом — фронтовик, участник матросских десантов. Сейчас у него такой усталый вид, что мы его с миром отпускаем поужинать и спать.
И тут же вслед за ним приходит сын Володя. Ему лет двадцать — двадцать пять. Поговорить с ним нам тоже не удается: Володя спешит в клуб, там какое-то важное собрание молодежи.
Анастасия Трофимовна уходит готовить мужу и сыну ужин, Ольга Ивановна ложится отдыхать, а я сажусь к окну, смотрю на далекие и в то же время такие близкие горы.
Небо хотя и закатное, оранжевое, но скромных, бледных тонов. Лес на горбах почему-то при этом выглядит темным, теряющим свои очертания, а горы, которые высятся над ним, — фиолетовыми. Сено же, наметанное во дворах на остреву, кажется золотистым, будто бы даже светится… Потом, когда начинает чернеть небо и горы из фиолетовых становятся темно-синими и исчезает позолота со стогов, — самую нежную зеленую окраску приобретает трава. И чем чернее небо — тем светлее трава!.. Такое чудо я вижу впервые, и это, видимо, чисто карпатское явление.
Любопытно, что мы поселились в доме, который стоит в каких-нибудь ста шагах от церкви, сразу же за церковной оградой. А по эту сторону — старый фруктовый сад и на другом его конце — «дом ксендзов», в котором помещается колхозная амбулатория: там и работает Анастасия Трофимовна. Когда-то в «доме ксендзов» жил и отец Ольги Окуневской.
«Дом ксендзов», «дом ксендзов»!..
Мне живо вспоминается повесть Гната Хоткевича «Каменная душа» — прекрасная книга о стародавней жизни самобытного гуцульского края.
Героиня этой повести, молодая попадья Маруся из села Криворивни, — село находится в пятнадцати километрах от Яворова, если ехать в сторону райцентра Верховины, — приезжает на храмовой праздник в Яворов и именно здесь, в «доме ксендзов», встречается с красавцем Марусяком, атаманом шайки опришков, о котором мечтала дни и ночи.
В страхе, что сейчас начнут грабить гостей, собравшихся после церковной службы, хозяйка дома, попадья яворовская, низко кланяясь, подходит к атаману…
У Анастасии Трофимовны хорошая библиотека, есть там и Хоткевич.
Я беру с полки книгу, нахожу нужную главу и страницу, читаю:
«— Та якого би-сте окупу хотіли, пане ватажку? Люде ми небагаті, самі сте знаєте попівські гаразди.
— А я хочу окупу. Та ще й не простого.
І як спочатку, бачачи, що опришок сміється, всі зітхнули вільніше, так тепер засумували: Марусяк звик брати добрі окупи.
А опришок стоїть, підпершися у боки, і згори поглядає на всіх. Дійсно був красень. Сила тремтючим потоком переливалась в жилах, била ключем. Весь у червонім, тримаючи в руках життя і смерть усіх присутніх, він стояв, мовби який бог-громовержець що злетів з недоступних гір, — і чув це, чув свою міць, свою власть над душами цих людей.
— Ой, беру я окуп, беру не малічкий! — поволі цідив опришок, поблискуючи зубами. — Грошима не хочу, фантєм не хочу, лиш хочу…
Опришок зупинився. Приємно йому було тримати усіх в напруженні. Завмерли всі… Ану ж чийого життя захоче?
— Хочу, аби мене онна молодиця поцулувала.
Мов гора в усіх з плеч звалилася. Загальне зітхання полегкості пролинуло по хаті і — як уже воно так сталося, хто його знає, — лиш очі всіх присутніх чомусь звернулися на Марусю. Вона це почула й згоріла відразу. Опришок теж зупинив на ній свій погляд і усміхався».
Повесть читается с неослабевающим интересом. Секрет, наверное, в самом языке, в его самобытности, так ярко выражающей характер горцев-украинцев. Правда, не каждый и украинец поймет этот гуцульско-галицийский диалект. Но, набравшись терпения, ничего, его можно одолеть, и не только украинскому, но и русскому читателю. Только вслушайтесь в музыку слова!
Я думаю, что совсем не случайно книга иллюстрирована гравюрами. Да, к этим страницам подходит только гравюра на дереве. Суровый край!..
Я выхожу в сад. Стою, озираясь по сторонам. Сквозь сгущающиеся сумерки все еще проглядывают очертания гор и лесов, там и сям виднеются разбросанные по горбам дома. Какая старина вокруг!..
Утром приходит директор школы Петр Васильевич Лосюк, с которым нам предстоит путешествовать по Яворову и окрестностям. Мы знакомимся и тут же садимся за обильный завтрак, который приготовила Анастасия Трофимовна. Сама же хозяйка убегает на работу. Раньше ушли муж и сын.
— Что вас интересует в Яворове? — спрашивает Лосюк.
Я рассказываю, что нас привело в село.
— Хорошо, пойдемте в усадьбу Окуневской, — говорит Лосюк. — И я давно там не был.
Петр Васильевич по образованию математик, но увлечен вопросами воспитания и кандидатскую работу написал на эту тему. Он протягивает мне автореферат диссертации — правда, тема воспитания в нем поставлена предельно локально, звучит суховато, по-ученому: «Нравственное воспитание старшеклассников в процессе овладения народным декоративно-прикладным искусством». Но воспитание есть воспитание, Лосюк как раз и спрашивает меня, что я думаю по этому вопросу вообще.
— Ох, сложную задачу вы мне задали за завтраком, — отвечаю я, смеясь. — Вас-то кто-нибудь воспитывал, была у вас бонна, приходили на дом учителя?
— Нет, всего этого у меня не было. Воспитала мать — своей жизнью, своим примером.
Перелистывая автореферат, я прошу Петра Васильевича рассказать о себе: мне интересна его биография, хочется узнать, каким образом он стал ученым — ведь Лосюк первый кандидат наук в многовековой истории не только Яворова, но чуть ли не всего Косовского района. Это что-то да значит!
Петр Васильевич смущен, не ожидал такого поворота в разговоре, но делать нечего — сям его затеял.
— Ну, прежде всего, — начинает он, — и отец, и мать у меня из многодетных семей. Отец был тринадцатым, мать — десятой. У самих, правда, было только пятеро. Это произошло, наверное, потому, что отец поздно женился. Он в первую мировую войну был ранен и контужен, попал в плен к итальянцам и четыре года провел на острове Сардиния. Земли у нас было мало, полтора морга — это что-то около одного гектара. Использовалась она под огород и для сенокоса. Но одним огородом не проживешь, надо было искать заработок на стороне. Отец знал плотницкое дело и, помнится, все время что-нибудь строил в соседних селах и городах. Зарабатывал он мало, потому приходилось работать и матери. Закончив дела по хозяйству, она вечерами садилась при свете каганца ткать лижники. Работа эта приучает к усидчивости, дисциплине, аккуратности и трудолюбию. Глядя, как тяжело приходится матери, как она выбивается из последних сил, чтобы прокормить семью, я всегда старался помочь ей и по дому, и в ее ткацком деле. И какие-то материнские черты характера, видимо, передались мне. Люблю аккуратность и дисциплину, например…
— Не кажется ли вам, что вы и прошли дома настоящую школу нравственного воспитания? Познали труд с детства, труд на всю жизнь?.. В школе можно изучить науки и научиться хорошим манерам. Но основы нравственности все-таки закладываются дома, в семье. Какая семья — такая и нравственность. Исключения, разумеется, могут быть. И проблема нравственного воспитания — это скорее всего проблема укрепления семьи, ее благополучия: не материального, а морального. Многому ли вы научите старшеклассников на уроках декоративно-прикладного искусства?
— Многому!.. Вместе с пониманием искусства, воспитанием художественного вкуса мы на практических уроках закладываем и основы трудовых навыков, стараемся наверстать то, что иным из учеников не привили дома, в семье! — с жаром отвечает мне Лосюк.
Петр Васильевич производит очень приятное впечатление. Ладно скроен, высок, статен, интеллигентен, у него приятный, глуховатый тембр голоса. Чувствуется: натура увлекающаяся, человек трудолюбивый. Ну что же — повезло яворовской средней школе с директором!
Дорога на приселок Широкий начинается от шоссе Косов — Верховина, идет по-над церковью и раскинувшимся за нею кладбищем, круто лезет на горбы. Не знаю, как поднимаются по такой крутизне телеги и грузовые машины, в особенности в распутицу, но чувствую, что нам такую дорогу не одолеть даже при хорошей сухой погоде, как сегодня.
Петр Васильевич просит нас не отчаиваться. Оказывается, и местные по этой дороге ходят редко, а жители приселка Широкий чаще всего предпочитают добираться домой кружным путем, горными тропками.
— И мы пойдем тропками, — говорит он. — Это займет больше времени, но не так будет утомительно.
— Если на приселках жить неудобно, почему бы гуцулам не спуститься на равнинную часть села? Места как будто всем хватило бы в Яворове.
— Это, конечно, правильно. Но здесь нет того простора и красоты, как на приселках. Да это вы сами скоро увидите и поймете! — отвечает Лосюк.
Мы смело пускаемся в обходной путь на приселок, благо и погода сегодня радует. Хотя небо в большей части и облачное, но облака плывут не сплошной грядой, а этакими оторванными льдинками. В иных местах они быстро рассеиваются, и, когда показывается солнце, горы вдруг сразу преображаются.
Перейдя небольшой ручей, мы входим в тенистый лес. Идем по нему минут десять, сворачиваем влево, а когда начинаем подниматься по горной тропе, то перед нами открывается долина: посреди нее продолжает тянуться наш лес, а справа и слева от него идут горбы, за которыми высятся грозные горные вершины. То тут, то там среди садов на горбах виднеются новенькие дома, большей частью под алюминиевой крышей.
Жители приселка Широкий хотя и проторили обходной путь в Яворов, но он тоже не из легких. Правда, на первых порах мы этого не ощущаем. Тропки продолжают одна другую под нарастающим, но незаметным углом. Потому-то и подъем в первые минуты кажется не таким утомительным, даже радостным, учитывая необыкновенную красоту окружающей местности. Большую часть пути мы идем по пояс среди травы и луговых цветов. Иногда тропки забегают на чужие дворы, и тогда нам приходится перелезать через ограды или же, если в них имеются выдвижные перекладины, отводить их в сторону, потом — задвигать за собой.
«Да, такой красоты и на самом деле не увидишь в селе, — думаю я, оглядываясь по сторонам, — красота приселка иная, здесь много простора, высокое небо…»
Необозримые дали и отроги Карпат зовут, зовут нас!.. Мы одолеваем крутизну одного горба за другим, поднимаемся все выше и выше. Но вскоре устаем, да и дышать становится трудней. Приходится останавливаться чуть ли не под каждой лесной яблоней, словно посаженной специально для усталых путников. Вот когда пригодился богатырский рост Лосюка! Он легко достает нижние ветки, и, утолив горьковатым дичком жажду, мы направляемся дальше.
Обозревая сверху пройденные нами тропы, я думаю о том, как же по ним пробивается к больным наша хозяйка Анастасия Трофимовна, и в особенности темной осенней ночью или в зимнюю стужу и непогоду, когда вокруг — ни огонька, непроглядная тьма?.. Я делюсь своими мыслями с Лосюком. Он отвечает:
— Она сильная женщина, уже двадцать лет бегает по этим горбам!
Вскоре, преодолев еще один подъем, мы как-то неожиданно для себя ступаем на проселочную дорогу. Видна свежая колея и следы копыт. Оказывается, мы вышли на ту самую верхнюю дорогу, которая так нас напугала в Яворове. Здесь она ровная и тянется такой дальше.
— Вот мы и добрались до приселка Широкий, — с нескрываемым удовольствием сообщает нам Лосюк и шагает теперь по дороге.
Впереди среди деревьев показывается первый дом приселка. Стоит он в большом саду, на возвышенности, и очень отличается от современных гуцульских домов. Дом этот — с галереей под козырьком, которая тянется по всему фасаду; такие постройки теперь уже редко встречаются в Карпатах.
Лосюк говорит:
— Перед вами — дом Юрия Ивановича Корпанюка!
Я смотрю на выглядывающий из-за деревьев дом в саду и на горные вершины. Вот с этих круч пошла лет сто пятьдесят назад гуцульская резьба. Где-то рядом находится приселок Плоский — он прославил Шкрибляков, а приселок Широкий — их внуков и правнуков Корпанюков! Отсюда все началось! Сейчас резчиков по дереву — тысячи. Всем нынче полюбилась резьба. Мастеров готовят и в объединении «Гуцульщина», и в его филиалах, и в техникуме. Но Шкрибляки были зачинателями, первыми! За ними идут Корпанюки!
Мы входим в сад Корпанюка.
И тут радует нас еще одна неожиданность. Мы видим сидящего за барьером галереи самого Юрия Ивановича Корпанюка!
Поднявшись по ступенькам, Петр Васильевич Лосюк приветствует старого резьбаря, говорит ему какие-то хорошие слова, знакомит с нами. Юрий Иванович только качает головой, внимательно рассматривая нас, но, видно, ничего не слышит из того, что ему говорят.
На галерею выходят дочери — Василина и Анастасия. Они становятся рядом с отцом, и Анастасия рассказывает:
— В последнее время тато часто болеет. Мы его сегодня силком вытащили сюда, думаем, пусть подышит свежим воздухом, посмотрит на горы, может, ему станет легче. Жаль, что совсем перестал слышать, не может побеседовать с вами.
Юрий Иванович сидит, положив руки на барьер. Он принаряжен дочерьми, на нем белая вышитая рубаха, поверх нее — вышитый меховой жилет — кептарь. Из-под меховой шапки выбиваются седые космы волос. Дать бы ему в руки посох — патриарх, и только!.. Глаза большие, широко открытые, много повидавшие в жизни и не потерявшие синевы. И в то же время — отрешенные от земных дел и забот! Юрий Иванович смотрит на горные вершины, на все это великолепие, которое окружает его в саду, на простирающиеся за оградой луга, и бог знает думает о чем. Не о жизни ли и о смерти? Не о вечности ли этих гор и бренности земного существования?..
Лосюка и мою жену Анастасия и Василина уводят в комнаты показать какие-то сохранившиеся работы отца. Я же не иду; все лучшее, что изготовил в разное время Юрий Иванович, хранится в Коломыйском музее, где я неоднократно бывал. Мне хочется сейчас молча посидеть рядом со старым мастером, человеком легендарным в Прикарпатье. Удивительно покойно лежат на барьере его большие натруженные руки. Руки резьбаря напоминают руки молотобойца, тоже сильно раздались ладони…
Пройдя еще около километра по верхней дороге, мы по пути к бывшей усадьбе Ольги Окуневской заходим во двор дома покойного Семена Корпанюка.
Сейчас в доме живет семья его сына — Василия.
Василий Корпанюк — крупный, сухопарый, жилистый. Да тут в горах вряд ли встретишь толстяков — на этих кручах быстро можно спустить жирок. Василий одного роста с Лосюком, выглядит молодо, хотя ему за пятьдесят. Встречает нас настороженным взглядом, словно ждет какого-то подвоха.
Лосюк представляет нас, и все же настороженность не сходит с лица резьбаря. Но зато приветливо улыбаются его жена и дочь. Дочери Марийке, ученице седьмого класса, интересно посмотреть на гостей из Ленинграда, она говорит:
— Ох, из какого далека вы приехали!
Стоим у порога дома, в саду, говорим о всяких пустяках: о дороге на приселок, о погоде, о сенокосе. О видах на урожай яблок.
— В этом году одна мелочь… — нехотя роняет слова Василий Корпанюк.
— Да, неурожайный нынче год, всюду нет яблок, — отвечает ему Лосюк.
Потом наступает неловкая и долгая пауза — хоть уходи со двора.
Убегает Марийка, хватает грабли хозяйка — ворошить сено. Впору и нам уйти, но Лосюк обращается к Корпанюку:
— Ну как, Василий Семенович, покажем гостям музей?
— Да, делать нечего, придется, — отвечает он и неохотно приглашает нас в дом. Наверное, ему до смерти надоели туристы и гости, присылаемые из Яворова.
Из коридора по приставленной широкой лестнице мы поднимаемся на чердак, заставленный домашним скарбом, проходим в светелку.
В ней размещается «музей». Размером комнатка, видимо, три на три метра. Хотя она не очень-то велика, но у меня глаза разбегаются от выставленных вещей. Здесь собраны большие ценности.
Стены светелки увешаны декоративными тарелками и блюдами из дерева. Под ними на столике — шкатулки разных размеров. А под самым потолком, поставленные стоймя, в гнездышках на полке красуются керамические тарелки и миски, судя по расцветке и сюжетам, работы косовских мастеров, — точно такие же я видел в Коломыйском музее народного искусства Гуцульщины. А на полу, справа от дверей, стоят коновки[4] разных форм и размеров. Не работы ли Ивана Юрьевича Грималюка? Похожее я видел и в Коломые, и в доме у самого Грималюка!
Василий Корпанюк знакомит нас с историей наиболее дорогих ему экспонатов. Хотя он зря утруждает себя — под каждым имеется подробная справка. Моя жена слушает его внимательно, ей тут все внове, а мне в какой-то степени знакомо по частым наездам в Прикарпатье, к тому же у меня никогда не хватает терпения подряд осматривать все выставленное: в любом музее я перебегаю с места на место. Поражаюсь, конечно, в первую очередь работам братьев Шкрибляков чуть ли не вековой давности. В них можно проследить и ранние, незатейливые, и поздние, усложненные композиции народного орнамента. Представлены и сухая, или плоская, резьба, и инкрустированная.
— Что означает плоская, или сухая, резьба? — слышу я вопрос Ольги Ивановны.
Лосюк отвечает ей:
— Плоской, или сухой, резьба называется потому, что части ее выступают на одинаковом уровне с плоскостью доски и вырезки делаются неглубокими.
Василий Корпанюк добавляет:
— Резьба к тому же не покрывается политурой, остается чистой, сухой.
— Бывает резьба еще рельефная, — говорит Петр Лосюк, но я уже отхожу в другой конец светелки.
Сухая резьба выглядит сурово и строго. И смотрится не как музейный экспонат, а как предмет домашнего обихода, имеющий практическое значение. Может быть хлебницей, может заменить вазу для фруктов.
Иначе смотрятся тарелка или блюдо, даже если это сухая резьба, но инкрустированная металлом, бисером, перламутром или ценными породами дерева. Внешне такая тарелка или блюдо, конечно, выглядят намного наряднее, красочнее. Но в этой нарядности есть что-то и безжизненное, потому-то ее и назвали декоративной. Правда, у больших мастеров, как, например, у Шкрибляков или у того же Семена Корпанюка, и инкрустированная резьба выглядит хорошо, не подавляет собственно резьбу, скорее даже оттеняет строгие линии орнамента.
Среди многих понравившихся мне работ я для себя особенно выделяю тарелку Семена Корпанюка, датированную 1936 годом, светлого тона, вырезанную из явора, скупо инкрустированную медью. Очень уж благородный вид у этой тарелки!..
Позади слышу голос Лосюка, — Петр Васильевич терпеливо объясняет Ольге Ивановне:
— Орнаментальные мотивы в гуцульской резьбе в основном имеют геометрический характер, то есть форму квадрата, ромба, треугольника, круга, полукруга… Элементы, образующие их, характеризуются различным комбинированием прямых, замкнутых и пересеченных параллельных линий…
Рядом с понравившейся мне тарелкой Семена Корпанюка я вижу работу нашего хозяина Василия. Его тарелка темного цвета, из груши. На ней сухая резьба тоже сочетается с инкрустацией медью. Строгие линии, строгий орнамент. По каким-то неуловимым приметам у Василия я нахожу почерк отца, Семена Корпанюка.
А что это за маленькая тарелочка, притулившаяся рядом?
А это тарелка работы дочери Василия — Марийки. Тарелку она разукрасила резьбой, когда ей было неполных семь лет, еще не ходила в школу.
Любопытно! Рядышком — работы деда, отца, внучки!
Собираясь уходить, мы рассматриваем керамические тарелки и миски, которые моя жена осторожно, по одной штуке, вытаскивает из гнездышек на полке. Василий делает страдальческое лицо: «Как бы их не разбить!» Эта коллекция тоже богатая, цены ей нет. Все выставленное — работы известных косовских мастеров прошлого века Петра Баранюка и Алексея Бахметюка — учителя и его лучшего, талантливейшего ученика. Тоже громкие имена на Гуцульщине, ничуть не меньше, чем Шкрибляки и Корпанюки!
Их изделия легко различить среди тысячи других. Фон у них всегда светлый, в росписях преобладают желтый, зеленый и синий цвета. Есть на тарелках и мисках жанровые сценки, есть и растительные мотивы. Любили Баранюк и Бахметюк изображать и животных, чаще — оленей. Но мне больше по душе их жанровые сценки, в особенности сатирические, на которых часто изображаются потешные австрийские усатые офицеры с громадными саблями на боку, то едущие на охоту, то милующиеся со своими возлюбленными… А вообще живопись на их тарелках и мисках, как и на печных изразцах, — очень жизнерадостная, у печки, выложенной такими изразцами, не заскучаешь…
А чьи эти коновки на подставке, на полу? Ну да, я угадал, Ивана Юрьевича Грималюка из Рички. Почерк его выжигания по дереву тоже не спутаешь ни с чьим другим. Все, что он мастерит, особенно коновки, сразу становится достоянием больших и малых музеев или домашних собраний. Вот и Василий Корпанюк стал собирать, знает, что в скором будущем им тоже не будет цены, как работам известных резьбарей и керамистов.
Нет, после музея Василий Корпанюк не зовет нас в свою мастерскую показать последние работы, продемонстрировать технику резьбы. Чувствуется — из суеверных мастеров, боится худого глаза.
Мы некоторое время сидим во дворе, и я с тревогой смотрю на отроги Карпат, на которые низко наползают черные грозовые тучи. Становится и темнее, и прохладнее. Неужели и сегодня будет дождь?.. Но вот появляется наш хозяин с Лосюком, выносит на крыльцо начатую тарелку и кучу инструментов в фартуке, садится на ступеньку, и я теперь не свожу глаз с его рук, жду какого-то чуда.
Тарелка, или, вернее, заготовка, которую держит Василий, невелика по размеру. В центре ее, еле заметными линиями, намечены четыре полукружия вроде молодого полумесяца и в каждом — по два листочка и по одному треугольнику. Видимо, это часть задуманной композиции, но может быть, и вся, кто знает.
Вот Василий берет резец, — называет его «желобистым долотом», — и начинает вырезать листочки. Делает это он осторожно, не раз сверяясь с полукружьем, прежде чем коснуться кончиком резца поверхности тарелки. А коснувшись, он делает уверенное движение резцом, и на наших глазах листочек приобретает характерное очертание. Вот появился и второй листочек, и третий. Ошибиться он боится. Потом не так просто будет найти новую доску из явора или груши, к тому же без единой трещинки, чистую по фактуре.
Треугольники Василий начинает вырезать только после того, как многократно измеряет циркулем намеченные точки между линиями, — вырезает уже другим резцом.
На наших глазах преображается тарелка, заметно проглядывается будущая композиция, или орнамент, как любят здесь называть, совершается чудо преображения куска дерева в произведение искусства.
Ольга Ивановна перебирает инструменты, разложенные на фартуке, и Василий, не отвлекаясь от работы, называет каждый:
— Вот это скосик, а это фуджок… Это очкарик, а это вибиранчик…
— Так сколько же у вас резцов?
— У меня около пятидесяти, у других бывает и больше ста.
Василий вдруг смотрит на небо, на горы, бросает резец, говорит:
— На сегодня, пожалуй, хватит. А то не дойдете до Яворова, попадете под дождь.
— А как же усадьба Окуневской? — спрашиваю я, ища помощи у Лосюка.
— Нам туда уже не успеть, — отвечает Петр Васильевич.
Наскоро попрощавшись с Василием Корпанюком, мы бегом направляемся к калитке.
Над Яворовом уже грохочет гром. А здесь мне на руку падает первая дождинка.
Родина лижников — Яворов. Отсюда они пошли по соседним селам района и далеко за его пределы. Не раз я видел в проходящих через Коломыю международных экспрессах, как их увозили в Польшу и Венгрию. Наверное, увозят и в другие страны.
Будь моя воля, я каждому северянину послал бы по лижнику. Спать под лижником — что в жарко натопленной печке.
Познакомить нас с мастерицей, которая покажет, как изготовляется лижник, берется кладовщик Николай Федорович Соломийчук. Сопровождаемые им, мы пускаемся с женой в путешествие по селу.
Соломийчук — щупленький, смирный, тихий с виду человек. Есть, правда, во всем его облике, в манере держаться и говорить и что-то загадочное, осторожное. Словно начеку человек.
— Если Василина Шатрук дома, тогда нам никто другой и не нужен! — Соломийчук сворачивает на проселочную дорогу, мы — за ним.
Любопытно — до двадцатых годов лижники в Яворове изготовлялись одноцветные: серые, белые, черные. Какая была шерсть, такой и получался лижник. На одноцветный лижник и спрос был ограниченный, и функции у него были ограниченные. А вот когда жена учителя двухклассной яворовской школы Прасковья Король стала красить пряжу в разные цвета и ткать лижники с орнаментом — вот тогда и пошла слава о них по Карпатам!.. Многоцветные лижники стали вскоре изготовлять чуть ли не в каждом доме в Яворове, а потом и в соседних селах, но дальше, за пределы Косовского района, не распространились. На Косовщине живет народ с более богатыми традициями художественных промыслов, с более тонким художественным вкусом и просто более талантливый. Здесь все умеют делать! Войдите в любой дом в любом селе — и везде вы найдете или лижникарку, или ковроткачиху, или вышивальщицу, или резьбаря, или мастерицу по раскрашиванию яичек — «писанок». Удивительный край умельцев и художников!
Мы подходим к новенькому дому, стоящему на пригорке.
Кладовщик стучится в дверь и, не дожидаясь, когда покажутся хозяева, входит в коридор, оставив нас на улице. Вскоре он возвращается и таинственным жестом приглашает следовать за ним.
Да, Василина Николаевна Шатрук дома, дома и ее муж, они рады гостям из Ленинграда. Василина Николаевна — женщина средних лет, с мягкими чертами лица, по всему своему виду — одна доброжелательность. Очень приятное впечатление производит и ее муж Петр Петрович.
Хозяин ведет нас в кабинет, а хозяйка, извинившись, уходит заканчивать какие-то дела по дому. Сидим мы в кабинете, обставленном модерновой мебелью, увешанном коврами и картинами, и слушаем рассказ Петра Петровича о его службе на севере Карелии, где он обморозил себе ноги, почему вот и стал инвалидом.
Прерывает нашу беседу вернувшаяся Василина Николаевна. Она усаживает нас слушать проигрыватель, ставит пластинку… и мы переносимся на полонину, о которой за эти дни в Яворове наслышались всевозможных рассказов. Пастухи играют на дримбах, на сопилках, поют то протяжные и грустные, то озорные и безудержного веселья песни.
А вот Василина Николаевна переворачивает пластинку — и льются звуки скрипки и цимбала, захлебывается бубен. Становится еще веселее!
Что же это за чудо-пластинка?
Оказывается, это и есть «Украинская троистая музыка», на которую нас пригласили еще в Вижнице (но в тот день мы не смогли пойти). Тут и выход, и проводы, и встречи с полонины, и новогодние колядки, и старинные гуцульские мелодии, и верховинские мотивы.
— Ну как, нравится наша гуцульская музыка? — выключив проигрыватель, спрашивает Василина Шатрук.
— Прелесть! — говорит Ольга Ивановна. — Обязательно увезу в Ленинград такую пластинку!
— Но не думайте, что пастухи на половинах только и знают, что веселятся. Работа у них тяжелая, редко выдается свободная минута. И у нас, лижникарок, не меньше забот. Идемте, покажу, с чего начинается лижник.
Мы направляемся вслед за хозяйкой во двор.
У колодца Василина Николаевна ставит на землю большой цинковый таз и вываливает в него с полмешка сбившейся в комья овечьей шерсти, привезенной с полонины. Наполнив таз водой, она присела на корточки и, засучив рукава по локоть, начинает мыть шерсть. Вода сразу же становится черной.
Василина Николаевна выливает черную воду на землю, и Соломийчук, придя ей на помощь, наполняет таз свежей водой. И эта вскоре становится черной!
Снова вода выливается и наполняется таз. И так проделывается многократно.
После этого Шатрук с тазом в руках спускается к речушке, протекающей недалеко от ее забора.
В проточной речной воде наша хозяйка еще несколько раз промывает шерсть, пока она не становится белой и чистой. Во дворе шерсть раскладывается на длинную скамью.
— Пусть шерсть тут посохнет, а мы с вами подымемся наверх, — предлагает Шатрук.
Мы возвращаемся в дом.
Василина Николаевна ведет нас на мансарду. Здесь стоит деревянный ткацкий станок, который можно встретить чуть ли не в каждом гуцульском доме. У стены — мешки с расчесанной шерстью, вдоль стены, на гвоздях — мотки разноцветной шерстяной пряжи.
Летом работать в мансарде, наверное, очень трудно. Даже в пасмурную погоду, как сегодня, и то в ней невыносимо душно, хотя и окно открыто. Что же здесь тогда делается в солнечный жаркий день?
Я об этом говорю хозяйке. Она отвечает:
— Но станок, — по-нашему «верстат», — не поставишь в новом доме с новой мебелью… Не подходит!.. Это он раньше стоял посреди хаты на виду у всех, был кормильцем и поильцем. Сейчас и всякой другой работы хватает, и без лижника можно прожить. Другие времена!
— Но лижник так украшает жилище. Он у вас в каждом доме, — говорю я.
— Это правда, но мороки с ним ох как много! — Она садится за «грабли», или, как называют еще, «скубалку». «Грабли» — это две металлические щетки. Одна, большая, намертво прикреплена к скамейке. Василина Николаевна кладет на нее комочек шерсти, накрывает второй щеткой и начинает водить ею взад и вперед до тех пор, пока комочек шерсти чуть ли не превращается в пух.
— Вот из этой расчесанной шерсти теперь делаются кудели. — Василина Шатрук тут же показывает весь процесс изготовления.
Потом она показывает сразу два процесса: как прясть на веретене нитку для основы лижника, тонкую, так называемую продольную, и как прясть нитку толстую, поперечную — уток. Тут же она наматывает изготовленную пряжу на мотовила.
— Теперь пришла пора красить пряжу, — объясняет Василина Шатрук. — В какие же цвета красить?.. А это уже зависит от замысла. Самое трудное — составить нужный цвет краски, подходящий по тону для рисунка лижника.
Василина Николаевна протягивает нам кипу эскизов, по которым она в разные годы изготовляла лижники «по особому заказу». Что это за особый заказ? А вот такой заказ, когда ее просят изготовить лижник не по ее собственному рисунку, а по привезенному эскизу. Заказчики — обычно приезжие знаменитости из больших городов, любители гуцульского искусства. Эскизы тоже для них делают знаменитые художники. И цвета на этих эскизах самые поразительные, и орнамент самый фантастический.
— И неужели вам удавалось в точности изготовить лижник по этим эскизам? — спрашиваю я, перебирая в руках замысловатые рисунки художников. — Где же взять краски таких тонов?
— Находятся, — смеется Василина Николаевна. — Ведь лижникарка сама немножко художница. И краски подобрать, и изготовить лижник по эскизу художника — дело опыта, ну и, конечно, вкуса. Я этим делом занимаюсь вот уже сорок лет, и мать мне немало секретов передала.
Она подходит к станку, «верстату», — это довольно-таки громоздкое деревянное сооружение с уже подготовленной для лижника основой, — и ее руки начинают проворно хватать лежащие на станке моточки шерсти разных цветов и плести рисунок. Разумеется, делает она это на память, не глядя ни на какие эскизы. А рисунок — это четыре ромба, занимающие все двухметровое поле лижника. Пройдя ряд, мастерица подбивает ткань деревянной планкой, висящей над станком, и продолжает свою работу. Движения у нее почти механические, — она разговаривает с нами, а пальцы так и снуют с мотками ниток под натянутую основу.
— Ну, вообразим, что лижник уже готов. С виду он не такой уж красивый сейчас, — говорю я. — Что же вы с ним делаете, что потом он приобретает нежную окраску и весь выглядит таким пушистым и приятным?
— Дальше лижник идет в валило, — отвечает Василина Николаевна. — Вот после валила и происходят все чудеса с лижником.
— Валило? — переспрашиваю я.
— Валило, — смеясь, отвечает мастерица. — Чтобы его увидеть, надо сходить на старую мельницу, там все вам и покажут. Это недалеко отсюда, в соседнем селе Ричке…
Мы спускаемся вниз, благодарим Василину Николаевну за подробный рассказ, направляемся к выходу, но тут нам дорогу преграждает появившийся в коридоре Петр Петрович и уводит в столовую. А там — накрыт стол. Пока мы беседовали наверху, Петр Петрович похозяйничал на кухне. Все есть на столе!.. А у окна стоит председательский «газик», прибывший, судя по всему, чтобы увезти нас в Ричку. Ох это гуцульское гостеприимство, чем не Кавказ?
Приехав в Ричку, мы оставляем машину на пригорке, а сами по узкой тропке, выбитой в твердой, как гранит, породе с острыми выступающими краями, спускаемся к бешено несущейся внизу Рыбнице. Останавливаемся перед «мостом». Это — переброшенное с берега на берег бревно. Как же по нему перейти на тот берег?
— Да это так просто, — произносит Соломийчук и чуть ли не бегом перебегает по бревну.
Нет, нам с женой, людям городским, так по бревну не пробежать, будь мы хоть втрое моложе кладовщика. Для этого надо родиться здесь, среди гор, с малых лет бегать по перекладинам и висячим мостам. Соломийчук возвращается к нам. После долгих размышлений мы все беремся за руки — он впереди! — и мелкими шажками, затаив дыхание, стараясь не смотреть на клокочущую на камнях реку, перебираемся по бревну на противоположный берег.
Это — полуостров, омываемый рекой, на котором стоит вековой давности полуразвалившаяся мельница. Рядом, на изгороди, сушится с десяток растянутых лижников, с которых стекает вода. Но вида у них тоже еще никакого. Загадочные лижники!..
После долгих переговоров с «мельником» — рабочим, обслуживающим мельницу, вернее, бывшую мельницу: зерно она больше не мелет, один из жерновов валяется тут же на земле, — нам разрешают спуститься вниз, вовнутрь полутемного, мрачноватого помещения, откуда несет леденящим холодом. Чувствуется, что это святая святых лижникарного производства. По сгнившим, осклизлым доскам мы осторожно направляемся к деревянной камере, размером два на три метра и достаточно глубокой, в которой с большой силой бьет вода, поступающая по отводящему каналу из Рыбницы.
Все мы зачарованно смотрим на камеру.
— И что происходит там, внизу? — спрашиваю я у Соломийчука.
— Сейчас вам все покажут, — загадочно и как можно тише произносит милейший кладовщик. — Мы стоим у самого валила…
— А мы эти самые лижники бросаем в валило, они там «валяются» часов пять-семь, потом вытаскиваем, — буднично и запросто объясняет сопровождающий нас «мельник». Он берет деревянный метровой длины крюк, изготовленный, видимо, из коряги, низко нагибается над бурлящей камерой и, ловко подцепив один из крутящихся в водовороте лижников, поднимает его наверх и бросает нам под ноги. (Так, помнится, в низовье Волги нам когда-то рыбаки доставали из прорези громадных сомов и сазанов и швыряли на мостки. Выбирайте любого!)
— И-да, — произношу я, переворачивая мокрый, сбившийся, ни на что не похожий лижник.
— В валиле лижник промывается, становится совсем чистым, а главное — с силой бьющая вода вышибает из шерсти ворсинки. Ворсинки!.. Понимаете — ворсинки!.. — Соломийчук делает какие-то отчаянные движения пальцами, пытаясь объяснить то ли как «вышибаются», то ли — что такое ворсинки.
— Понимаем, понимаем, — говорю я, придя на помощь кладовщику.
— Вышибать ворс из шерсти — главное назначение нашего валила, главный его фокус, понимаете?..
— Понимаем, понимаем, как же не понять такую простую вещь!..
Потом уже, на улице, нам показывают лижник, побывавший в валиле, хорошо просохший, и при нас его начинают расчесывать металлической щеткой.
На глазах лижник начинает преображаться.
Броские, яркие краски, напоминающие масляные, становятся приглушенными, нежными. Каким же образом это достигается? А вот каким. На красную линию ромбов ложится начес серого, на коричневый — красного, на зеленый — коричневого. Лижник приобретает акварельные, нежные тона. Длинный, пышный начес делает его особенно привлекательным и заодно — почти невесомым. Я понимаю туристов: удержаться от покупки такого лижника трудно, невозможно…
Тут бы нам с женой вернуться к «газику» и уехать в Яворово. Но к нам обращается «мельник»:
— Не хотите взглянуть, как вода поступает в отводящий канал?
Что бы сказать: нет! Но я говорю:
— Конечно, хотим. Это же должно быть очень интересно!
Знать бы, какая меня ждет смертельная опасность впереди!
Мы направляемся в конец полуострова. Слева от нас, внизу, с бешеной скоростью несется горная Рыбница. Полуостров небольшим мысом врезается в нее, справа — скала, поросшая мелким кустарником и крапивой. В этом месте река делает резкий поворот, а потому кажется особенно быстрой. Не случайно, конечно, именно здесь прорыт отводящий канал.
Мы доходим до оконечности мыса и останавливаемся у самой кромки выступа. Под нами в стене зияет большое круглое отверстие, прикрытое предохранительным щитом, куда устремляется речная вода. По отводящему каналу, переходящему в небольшой туннель, она несется под землей на мельницу. Когда-то река приводила в движение сложный мельничный механизм, сейчас же всю свою яростную силу она обрушивает на лижники в валиле. Так как отверстие в стене прикрыто предохранительным щитом от коряг, которые часто несет река, то никто из нас не чувствует никакой опасности на краю выступа. И я в том числе, конечно. Правда, я стою ближе всех к краю, рядом — жена, кладовщик и «мельник» — несколько в отдалении.
«Мельник» говорит:
— А теперь посмотрите, как несется вода в канал, когда я подниму предохранительный щит. — И он вытягивает наверх похожий на стремянку тяжелый, мокрый щит.
Я нагибаюсь, «мельник» в это время у меня что-то спрашивает, я оборачиваюсь, чтобы ответить, и тут… происходит невероятное. Правая моя нога в обуви на резиновой подошве скользит на влажной почве выступа, я делаю резкое движение, чтобы удержаться на ногах, отойти от края, не упасть в клокочущий поток, который тут же унесет меня в длинный отводящий канал и по нему — в валило, и падаю навзничь в сторону потока… Все происходит с такой невероятной внезапностью, что я не успеваю ничего сообразить. О том, что произошло со мной, я догадываюсь через какую-то сотую долю секунды, почувствовав сильную боль в левой руке. При падении, оказывается, я машинально и мертвой хваткой цепляюсь за выступ скалы, на котором, к счастью, растет какой-то кустарник и крапива. И небо, вдруг опрокинувшееся надо мной, приводит меня в чувство. И еще — крик Ольги Ивановны, которая при моем падении успевает в последнее мгновение схватить меня за носок правого ботинка, но, удерживая меня, сама стоит в опасном положении на самом краю выступа, над клокочущим потоком.
Я через правое плечо бросаю взгляд на реку и делаю небольшое усилие, чтобы приподняться на локте, но чувствую невыносимую боль. Тело мое висит над рекой — вытянутое, напряженное, окостеневшее, В земную твердь упирается только задник моего левого ботинка, Правый ботинок крепко держит Ольга Ивановна.
И тут Ольга Ивановна, отойдя на полшага от края выступа, вдруг садится, вернее — падает на землю, хватает за носок и левую мою ногу и изо всей силы начинает тянуть к себе. Правой ногой она упирается в лежащий справа камень. Каких усилий ей стоит тянуть меня, я вижу по тому, как толстый каблук у нее со свистом отлетает в сторону…
Ольга Ивановна осторожно тянет и тянет меня к себе, пока ноги у меня не оказываются на выступе. Тут уж я могу протянуть ей правую руку, — левая без всякого моего участия, словно приросшая к скале, ощупью передвигается по кустам и зарослям обжигающей крапивы.
Я поднимаюсь на ноги, помогаю встать жене. Тут у нее нервы не выдерживают, и она плачет. Я, конечно, чувствую себя очень виноватым, но думаю о том, что хотя и хлопотно это, но вот, оказывается, как необходимо пускаться в путешествие с верным другом. Правда, от неминуемой смерти она меня спасала уже не раз, у нее есть немалый опыт.
Кладовщик и «мельник», глядя на нас, только пожимают растерянно плечами, говорят между собой какими-то междометиями и делают вид, что никак не могут понять, что же произошло у них перед глазами.
Мы направляемся в дом «мельника». Оттуда выбегают женщины, при виде нас всплескивают руками и охают, бегут за лекарствами и бинтами, заливают мою окровавленную руку от локтя до запястья йодом, чистят и отмывают мою рубаху, брюки. Мужчины, чувствующие какую-то неловкость перед Ольгой Ивановной, старательно прибивают каблук на ее туфле.
Опасность миновала, и, кажется, пора бы порадоваться, пошутить и посмеяться. Но ничего не хочется — ни радости, ни сочувствия.
Мы прощаемся с обитателями дома при бывшей мельнице и направляемся к нашей переправе на реке. Рядом идет Соломийчук. Чтобы унять свое волнение и как-то нарушить тягостное молчание, я спрашиваю кладовщика:
— И сколько лижников колхоз может изготовить за год?
— Около трех тысяч штук, иногда чуточку побольше.
— И все расходятся? — с самым наивным видом спрашиваю я, хотя косовская ярмарка до сих пор стоит перед глазами.
Он смеется этаким лукавым бесом:
— Из рук рвут! Не успеваем выполнять заказы. Пишут и просят из Молдавии, Средней Азии, с Кавказа, с Дальнего Востока. Готовы платить вдвое, втрое дороже государственной цены. Только дайте лижник!
— Выгодное, стало быть, производство?
— Очень даже! И народ круглый год занят. В особенности зимой. Сидят себе наши женщины в сильный мороз или в слякоть дома за верстатами и ткут свои лижники. Заработки большие, только не ленись. На какие же шиши строятся новые дома? Видели их у нас и в соседних селах? Стоят недешево, иной дом и в десять тысяч обходится.
Но тут мы выходим к нашему берегу, и разговор сам собой прекращается…
В бывшую усадьбу Окуневских мы на этот раз с Лосюком отправляемся вдвоем, к тому же нижней дорогой, по которой ездили в стародавние времена. Она тянется по берегу небольшой горной речушки, которую мы переходили в прошлый раз. Места — девственные. Видимо, дорога эта заброшена давно. Она узкая, вдобавок во многих местах обвалилась. То и дело мы взбираемся на пригорки, идем темным прохладным лесом, снова спускаемся к мирно журчащей речушке, перебегаем с берега на берег по выглядывающим из воды камням или переброшенному трухлявому бревну. И так все время: с левого берега на правый, с правого на левый, с пригорка на пригорок.
Изрядно поуставший, я говорю Лосюку:
— Дьявольская дорога!.. Уж лучше бы мы и на этот раз шли горными тропками.
— Но эта дорога — историческая, — отзывается Лосюк. — По ней ведь ехала Леся Украинка к Окуневской. Верхняя дорога построена много позже, тогда и забросили нижнюю. Но в свое время и нижняя была хорошей, за ней следили, да и речка была более мирной.
Я оглядываюсь по сторонам в надежде найти какие-то приметы давних лет, но ничего не нахожу вокруг. В распадке между горбами один лес да лес.
— По этой дороге, — продолжает Лосюк, — к Ольге Окуневской, да и вообще в их семью, шли и ехали и Иван Франко, и Ольга Кобылянская, и Михаил Драгоманов. Бывали и такие общественные деятели, как один из первых пропагандистов социализма в Прикарпатье Остап Терлецкий. Все члены семьи Окуневских отличались прогрессивными взглядами.
Уже что-то около часа мы пробираемся лесной дорогой. Вот она круто сворачивает вправо, а мы подаемся влево, потому что горная гряда должна тянуться где-то рядом с нами, оттуда доносится собачий лай. Наверное, за разговором мы где-то прозевали развилку. Но она могла и давно исчезнуть, размытая половодьем, или превратиться в речное дно. Как рассказывает Лосюк, речушка в последние годы не раз меняла свое русло.
Мы берем все левее, все дальше и дальше углубляясь в темный лес. Временами мне кажется, что мы заблудились. И когда мы уже приходим в отчаяние, не найдя нигде даже какой-нибудь полустершейся тропинки, которая могла бы вывести нас на горбы, Лосюк среди деревьев замечает — где-то там высоко-высоко! — изгородь. Найден хоть какой-то ориентир, на который мы можем держать путь.
Петляя меж деревьев, мы выходим на большую поляну, и отсюда я уже хорошо вижу открывшуюся вершину горба и изгородь, которая по нему тянется.
Распластавшись на траве, мы некоторое время отдыхаем, а потом начинаем взбираться вверх. Подъем крутой, через каждые пять-десять шагов я делаю передышку. Петр Лосюк же идет легко и привычно, как и положено гуцулу.
Вот наконец-то и вершина горба. Мы снова делаем привал, и на этот раз не столько из-за усталости, сколько из-за поразившего меня вида Карпат, открывшегося взору по ту сторону леса.
Перед нами — непрерывная горная цепь. На переднем плане горы зеленые, за ними — горы синие, дальше — горы фиолетовые. Замыкают цепь горы дымчатые, с размытыми очертаниями.
И над всей этой горной цепью простирается такое синее небо, проглядывают такие необъятные дали!..
Трудно отвести глаза от этой неповторимой красоты.
А потом мы перелезаем через изгородь и оказываемся на территории бывшей усадьбы Окуневских. Вдоль изгороди высятся ветвистые деревья с серебристыми стволами. Чем-то они напоминают платаны.
— Это бук карпатский, — объясняет Петр Лосюк и гладит рукой ствол. — Попадается сейчас редко, его почти повсюду вырубили.
И я провожу рукой по стволу. Бархат!
Немного дальше нам встречается дерево, которое я тоже вижу впервые. Крона у него густая, цилиндрично-округлая, напоминает шапку, которую напялили на голову карлика. Ствол почти такой же серебристый и гладкий, как у бука.
— Это граб, — говорит Петр Лосюк. — Тоже сейчас встречается редко. У него очень твердая древесина. Граб хорошо имитирует черное дерево, из него изготовляют детали музыкальных инструментов, ткацкие челноки и многое другое.
Но на нас уже обратили внимание. У порога дома из-под ладони в нашу сторону смотрят женщина и мальчик.
Прямо через луг мы направляемся к ним.
Усадьба занимает большой участок. Кроме дома и различных хозяйственных построек, меж которых пасутся овцы, здесь и большой выгон, и сенокос, и сад.
Петр Лосюк знакомит меня с хозяйкой дома Анной Андреевной Мицканюк и ее внуком Колей, учеником четвертого класса яворовской школы.
Нас приглашают в дом, но мы благодарим, просим побеседовать с нами на улице, в тени. Коля бежит и приносит стулья.
Анна Андреевна охотно рассказывает. Работала она у Ольги Окуневской с 1942 по 1960 год, до последних дней ее жизни. Скончалась пианистка в возрасте восьмидесяти пяти лет. А знала ее Анна Андреевна с детства, потому что родилась недалеко отсюда, на соседнем участке. Конечно, Леси Украинки она не видела (родилась она в год смерти поэтессы), но многих других известных писателей и общественных деятелей у своей хозяйки встречала.
Жаль, что не сохранилась уникальная библиотека Окуневской, в ней были книги на пяти языках. Нет рояля, мощные аккорды которого далеко разносились по Карпатам. В тихий, безветренный вечер игрой пианистки заслушивались и в Яворове. Нет ни мебели, ни каких-нибудь предметов, которыми пользовалась при жизни хозяйка.
— Если что и осталось, — говорит Мицканюк, — так это портреты. Остальное все увезли родственники и знакомые Ольги Окуневской.
Но мы и портретам рады.
Коля бежит домой и вскоре выносит большой групповой портрет семьи Окуневских в тяжелой раме. На нем изображены отец и три дочери. В середине — Ольга, совсем молодая, ей лет двадцать.
Выносит Коля и написанный маслом портрет красивой молодой женщины. Это сестра Ольги Наталья.
Вот что мы узнаем от Мицканюк…
Их было три сестры: Ольга, Наталья и Эмилия. Эмилия умерла молоденькой, при первых родах. Это так потрясло Ольгу и Наталью, что они дали клятву — никогда не выходить замуж. И сдержали слово. Ольга была знаменитостью, выступала с концертами даже, в Вене, но сестры отказались от «света», забрались сюда в горы, в «монастырь», как называли они отцовскую усадьбу. Отец-то был священником, жил в Яворове, а здесь было его хозяйство, держали скот и птицу, в летние жаркие месяцы приезжали на дачу. Когда дочери решили навсегда поселиться на приселке Широком, то отец снес старый дом, построил новый.
Потом Мицканюк рассказывает про братьев Окуневских — Теофила и Ярослава. Первый был адвокат, второй — врач, служил в торговом флоте, побывал во многих странах. «Монастырь» братья посещали редко, только в большие праздники.
Да, все это было так, как рассказывает Мицканюк. Но не все она знает.
Детство Ольги, правда, прошло здесь, в приселке Широком и в Яворове, но потом она целых четыре года прожила в Киеве, учась музыке у Миколы Лысенко. В 1896 году она закончила учение и, возвращаясь домой через Черновицы, — вся эта территория тогда принадлежала Австрии, — познакомилась и подружилась с Ольгой Кобылянской, которая потом не раз гостила у нее в приселке Широком. Свое музыкальное образование Ольга Окуневская продолжала в Вене. Леся Украинка приезжала сюда к Ольге в ее каникулы.
Как же у нее сложилась жизнь в дальнейшем?
По окончании Венской консерватории Ольга лет десять преподавала в музыкальном училище в Перемышле, потом долго жила у себя в приселке Широком, снова вернулась к педагогической работе, выступала в концертах, пока где-то в середине двадцатых годов окончательно не возвратилась в Карпаты. С тех пор она и жила здесь безвыездно.
Слушая Мицканюк, я мысленно переношусь в начало века, хочу представить себе приезд Леси Украинки в эти горы…
Из дома выходят Окуневский и Наталья, смотрят на незнакомых людей, на всякий случай зовут Ольгу. Та выбегает на крыльцо и, всплеснув руками, с радостным криком, подобрав длинное платье, несется через скошенный луг навстречу гостям.
Подруги обнимаются, Ольга знакомится со спутником Леси — Климентом Квиткой, и они идут к дому.
Недавно прошли дожди, и снова стояли жаркие июльские дни. Воздух напоен пряным запахом сохнущей травы. Вокруг тишина и горы, и Леся говорит подруге, как завидует ей, что та живет в таком раю.
Пока в доме хлопочут, как лучше устроить дорогих гостей, и Ольга с Натальей то и дело бегают из дома в летнюю кухню, давая все новые и новые указания прислуге, Лариса Петровна и Климент Васильевич, сопровождаемые отцом Окуневским, разгуливают по двору, знакомятся с хозяйством. Попутно Окуневский рассказывает историю края, говорит о местных достопримечательностях, до которых большой охотник Квитка.
Но вот Ольга освобождается от домашних хлопот и, схватив Лесю за руку, уводит от мужчин. Они уединяются на скамейке, поставленной меж трех сосенок (сейчас это вековые могучие сосны!). Конечно, первым делом у них идет разговор о Киеве, вспоминают общих знакомых, перескакивают с пятого на десятое. Ольга спрашивает Лесю, что она написала нового, что издала, что привезла для чтения.
Леся охотно отвечает подруге и в свою очередь спрашивает про ее успехи в музыке.
— Потом я тебе поиграю, и ты сама оценишь! — отвечает Ольга.
— Ну и я тогда прочту новые стихи, — говорит Леся.
Ольга наклоняется к Лесе, шепотом спрашивает:
— А Климент Васильевич в какой роли едет с тобой в Буркут?
— Просто попутчик. Хочет записать у гуцулов старые песни, — несколько смущенно отвечает Леся.
— А зачем ему песни?.. Он кобзарь?..
— Хотя Климент Васильевич учится на юридическом факультете, но он большой любитель и собиратель украинских народных песен.
Ольга грозит пальцем, смеется:
— Знаем мы этих собирателей!..
— Серьезно, серьезно, — отвечает Лариса Петровна.
Да, она вряд ли тогда предполагала, что вскоре станет женой Климента Васильевича, а когда он кончит университет, уедет с ним на место его службы в Грузию.
Лариса Петровна думала проведать подругу, побыть у нее час-другой и снова пуститься в дорогу. Да и возница требовал сейчас же вернуться в Яворов. Ольга Окуневская не хотела слышать ни ворчанья возницы, ни сетований Леси. Вознице хорошо заплатили, чтобы он на день остался в приселке, а Лесе было приказано отдохнуть с дороги и налюбоваться Карпатами.
Я пытаюсь нарисовать себе картину дальнейшего пребывания Леси у Окуневских.
После обеда все собираются в зале. Ольга садится играть, исполняет, наверное, любимые рапсодии Листа, а потом произведения своего учителя — Миколы Лысенко. Леся слушает и радуется за подругу. Через некоторое время она в письмах к Кобылянской напишет, что в Яворове она очень хорошо провела время и что Ольга Окуневская стала значительно лучше играть и сама стала куда интереснее.
Потом за рояль садится Климент Васильевич. Он и хорошо играет, и легко подбирает сопровождение к песням, которые исполняет Наталья Окуневская. Да и стихам, которые после всех нараспев читает Леся Украинка, он умело, ненавязчиво аккомпанирует.
А в окно виднеются горы, зажженные закатом.
Обратно в Яворов мы с Петром Лосюком возвращаемся верхней дорогой, по которой на днях шли от Корпанюков. Правда, перед самым селом мы сворачиваем с нее и спускаемся вниз по тропкам. И на этот раз хмурится небо, собирается дождь!
Мы прямо направляемся в «дом ксендзов», находим Анастасию Трофимовну, просим ее свести нас на могилу Ольги Окуневской.
— Может, как-нибудь потом? — спрашивает Яценко. — Смотрите, какой у вас усталый вид!
— Нет, лучше сейчас, — прошу я. — Завтра мы собираемся в дорогу, да и погода может испортиться.
К счастью, в амбулатории нет больных, Анастасия Трофимовна накидывает на голову платок, и мы направляемся на кладбище.
По сравнению с другими карпатскими кладбищами, на которых мне пришлось побывать в разное время, яворовское кажется сильно запущенным. Вокруг могил или вымахавший в человеческий рост кустарник, или густые заросли малины.
Анастасия Трофимовна приводит нас к железной ограде с сорванной дверцей. В трех углах — могилы священников. Вместо надгробий на них — однотипные тумбы с ржавыми железными крестами. В четвертом углу — сосна из белого мрамора в два человеческих роста, надломленная, перевитая сверху такой же мраморной сосновой веткой.
Я подхожу к мраморной сосне. Это памятник на могиле Эмилии Окуневской. Вот что выбито на мраморе?
Спи, зломлена життєм сосна.
Цвіт мого життя,
Хоть забула ти на мене,
Не забуду я на тя.
Посреди ограды высится и небольшой могильный холмик, заросший травой.
— А это могила Ольги Окуневской, — скорбно говорит Анастасия Трофимовна. — Я была на похоронах.
Мы молча стоим вокруг заброшенной могилы. Потом я говорю, правда ни к кому не обращаясь!
— Надо бы кому-нибудь догадаться поставить на могиле Окуневской памятник или хотя бы простой камень, написать на нем, что здесь погребена известная пианистка, много сделавшая для украинской культуры.
— Мы выполнили пожелание покойной — она не признавала никаких памятников, — отвечает мне Анастасия Трофимовна.
— Ну, хотя бы простой камень! — не сдаюсь я.
— Каменную плиту, конечно, надо бы установить, — поддерживает меня Лосюк.
Молча мы возвращаемся назад.
Поздно вечером, когда становится совсем темно, начинают греметь гром и полыхать молнии. Иногда вспышки молний по целой минуте заливают ослепительным светом всю округу. Дважды они высекают шаровую молнию с длинным хвостом, но шары падают за дальними холмами, на которых высвечивается каждое дерево.
Я достаю из портфеля солнцезащитные очки, одни протягиваю жене. Сидим в очках спиной к окну, надеясь, что гроза скоро перестанет. Но она не перестает. Гром гремит и молния сверкает еще долго, и не где-нибудь, а над Яворовом и ближними лесами. Иногда по окнам с такой силой начинает хлестать дождь, что кажется, вот-вот стекла разлетятся на мелкие кусочки.
С помощью Анастасии Трофимовны мы занавешиваем окна одеялами и лижниками. Но в комнату все равно при вспышке молний пробивается свет сквозь щели.
Тогда я в очках ложусь на постель, набрасываю поверх очков еще полотенце. Так и засыпаю в очках, оглохший от непрерывных раскатов грома, ослепший от молний.
Просыпаюсь я среди ночи от стука в окно. Просыпается и жена. Почти что одновременно слышится скрип открывающейся входной двери в коридоре, голос Анастасии Трофимовны:
— Кто там стучится? Идите сюда.
Сквозь шелестящий шум дождя слышны тяжелые шаги. А потом — всхлипывание у дверей…
Ольга Ивановна встает, выходит в коридор, спрашивает у одевающейся Анастасии Трофимовны:
— Что случилось, куда вы собираетесь?
— Да вот к больному мальчику надо, у него сильная резь в животе, что-то проглотил или съел несвежее… — доносится до меня в открытую дверь.
— И далеко вам идти?
— Да километра два по шоссе и столько же по тропкам в приселок Плоский.
— Да ведь ничего не видно в такую темень! Как вы пойдете?
— Глаза у меня, как у кошки, — слышится смех Анастасии Трофимовны, — скоро и светать начнет…
Я долго не могу уснуть в эту ночь. Думаю: «Работа шахтера — героическая, сталевара — героическая, ну а как назвать работу сельского фельдшера, пробивающегося в грозовую ночь к больному?»
Я пытаюсь представить себе, как сейчас по горным тропкам шагает Анастасия Трофимовна, и мне становится зябко и неуютно.
В Криворивню мы едем на машине Петра Васильевича Лосюка, хотя село находится уже на территории соседнего, Верховинского района. Мы крепко подружились с яворянами, с Петром Васильевичем в первую очередь, и нам тоже не так легко вдруг расстаться с ними, сесть в автобус и умчаться из села.
Ко всему же, Лосюку хочется хоть разочек повозить нас на своих новеньких «Жигулях», показать свое шоферское искусство.
В эту поездку Петр Васильевич пригласил еще одного человека. Это Иван Михайлович Синитович, инспектор районного отдела народного образования. Насколько он нам был необходим в дороге, мы оценили потом и были благодарны Лосюку и за это.
Синитович — историк, долгие годы преподавал в школах Верховинского района, в том числе и в Криворивне, ну а к тому же родился в соседнем Красноилове. Так что он вполне авторитетно представлял Верховину в нашей поездке.
Правда, была еще одна причина, почему Лосюк пригласил именно его в поездку, а не кого-либо другого, но об этом читатель и сам догадается потом.
От Яворова дорога поднимается все выше и выше, все в гору, и так — до перевала Буковец. Перевал голенький, хотя, судя по торчащим пням, здесь когда-то был лес. По этому поводу Синитович горько шутит:
— Правда, бука нет, но есть Буковец!
Дальше идет крутой спуск с несколькими поворотами, за которыми показывается громадный мост через ущелье. Внизу протекает река.
На дороге — непрерывное движение. Проезжают в оба конца автобусы, туристские машины, грузовики, бензовозы. Движение, как на Киевском шоссе под Москвой.
Синитович говорит:
— А раньше, бывало, пройдет за день несколько подвод по этой дороге — и людям хватало этого! Тихий и сонный был край!
— Нигде почему-то не вижу скота! — говорю я.
— И не увидите, — отвечает Синитович. — Весь колхозный скот, как Косовского, так и Верховинского районов, находится на полонинах вокруг Буркута. Там его набирается до ста тысяч голов!
Горы, горы обступают нас по дороге со всех сторон!
Потом мы въезжаем в долину — и снова вокруг нас горы, горы и разбросанные по горным кручам и по берегу протекающего слева от нас Черного Черемоша каменные, недавней постройки дома.
На берегу идут большие строительные работы, вздыблены высокие земляные валы. Как рассказывает Синитович, возводится большой откормочный комплекс для скота.
— На десять тысяч овец, — уточняет Лосюк.
Мы, оказывается, уже в Криворивне. Из Яворова ехали каких-то полчаса.
И я, и Ольга Ивановна с нескрываемым восторгом смотрим и на горные вершины, и на воды Черного Черемоша, хотя несколько лет назад нам приходилось проездом в село Зеленое бывать в Криворивне. Вот она, литературная Мекка, куда в начале столетия съезжались многие видные украинские писатели, фольклористы, художники!
Криворивню открыл для Ивана Франко известный фольклорист, друг галицийских писателей Владимир Гнатюк. И с той поры — с 1901 по 1914 год — Иван Франко почти каждое лето отдыхал и работал здесь.
В Криворивне стали бывать В. Стефаник, О. Кобылянская, М. Черемшина, О. Маковей, М. Коцюбинский. Гнат Хоткевич прожил здесь с 1906 по 1912 год.
Что же их всех тянуло сюда кроме природы, гуцульского быта, богатого фольклора?
Конечно — Иван Франко!.. Франко — великий писатель-революционер, которого любовно называли Каменяром!.. Франко — поэт, прозаик, критик, философ, историк, публицист, переводчик с десятка языков, экономист, собиратель фольклора!..
Мы идем по музею, о котором я много наслышан. Открыт он в доме резчика по дереву Василия Якибьюка, у которого жил Иван Франко. Долгие годы заведовала музеем вдова Гната Хоткевича Платонида Владимировна. Недавно она скончалась. Знай, что буду писать «Путешествие», я бы приехал сюда несколько лет тому назад. Но теперь поздно горевать по этому поводу.
Мы в мемориальной комнате. Здесь жил и работал Иван Франко; семья его располагалась в двух соседних комнатах. Вот за этим деревянным столом сидел и писал Иван Франко, вот на этой старой крестьянской кровати он спал, вот эту изразцовую печь он топил, когда наступали холодные дни.
Ко всему приложил руку хозяин дома, резчик Василий Якибьюк. Элементы гуцульского орнамента проглядывают на всем деревянном.
А вот в соседней комнате — диван, на котором любил сидеть Михайло Коцюбинский, когда приходил в гости к Франко и они часами просиживали за беседой на литературные и политические темы, делились творческими замыслами.
Какими судьбами попал в Криворивню Михайло Коцюбинский? Его тоже рассказами про любимую Гуцульщину заманил сюда неугомонный Владимир Гнатюк. Это было летом 1910 года, когда Коцюбинский возвращался домой на Полтавщину с острова Капри, где он гостил у Максима Горького. Потом он приезжал в Криворивню еще несколько лет подряд, пока не написал повесть «Тени забытых предков».
— А вот скамеечка, на которой сидела Леся Украинка, — говорит Синитович.
Да, простая деревенская скамейка… Известно, что Леся Украинка по дороге в Буркут только день отдыхала в Криворивне, остановившись в доме священника Волянского. Она нанесла визит Ивану Франко, которого хорошо знала и с которым давно переписывалась. Но беседа их в тот день почему-то не получилась — видимо, очень усталым и больным чувствовал себя Иван Франко. Во всяком случае, он обещал Лесе Украинке приехать к ней в Буркут, что вскоре и сделал, оставив у нее и у Климента Квитки самые прекрасные воспоминания о себе, о чем она писала Каменяру.
С интересом, но со щемящей грустью перехожу я из комнаты в комнату, — их в музее пять! В каждой своя экспозиция. Но со всех стен, с больших и малых фотографий, на меня смотрит Иван Франко. На многих он снят здесь, в Криворивне, в последние годы жизни. В свои пятьдесят пять лет Франко уже выглядит глубоким стариком. Печальны его глаза. У него скрючены параличом руки, он не может держать перо. Приходится диктовать статьи, стихи и переводы секретарю, диктует и сыновьям, когда они бывают рядом.
Из писем Франко известно, что тяжелая болезнь не подорвала его душевной силы, что он ежедневно трудился по нескольку часов.
Седоусый, задумчивый, печальный, пряча кисти рук в длинных рукавах пиджака, он уже редко выходит из дома, сидит только на скамейке во дворе.
Таким сделала Ивана Франко его многотрудная жизнь, борьба с молодых лет, нужда, которая преследовала его тоже с молодых лет, изнурительный, каторжный труд в редакциях газет и журналов. Посмотрите, в каких только жанрах он не работал, сколько времени он потратил только на переводы!.. Собранные все вместе, его сочинения в новом академическом издании составят пятьдесят томов! Другому и за десять жизней столько не написать!
Разумеется, не прошли бесследно в жизни Ивана Франко и преследования австрийских властей, и тюрьмы, и суды…
Как-то в одну из моих прошлых поездок по Карпатам я попытался из Косова через Нижний Березов проехать на Делятин, — правда, шофер предупредил меня, что дорога там плохая, лучше ехать длинной дорогой через Коломыю. Но я почему-то настоял на своем, вскоре вынужден был вернуться на шоссе и от села Яблонева повернуть на Коломыю.
Но тут как назло в машине что-то испортилось, и, чтобы не торчать около нее, я пошел по направлению к Коломые, надеясь, что скоро шофер нагонит меня. Шел я десять минут, шел двадцать, а машина все не показывалась. И тогда, усталый, я сел на обочину дороги… И тут мне очень ясно вспомнился и представился эпизод из жизни молодого Ивана Франко. Воспоминания, наверное, были навеяны картиной художника В. Савина «И. Франко на этапе». Репродукция с нее часто печатается в разных путеводителях. Так вот, сидит на обочине дороги Иван Франко, как и я, а позади него стоит жандарм. Та же дорога на Коломыю.
Картина имеет свою историю. Случилось это в весеннюю пору 1880 года. Молодой, двадцатичетырехлетний революционер Иван Франко, за минувшие два года просидевший в тюрьмах в общей сложности около девяти месяцев, ищет заработка, ему не на что жить во Львове, он чуть не умирает с голоду и едет в Нижний Березов готовить к экзаменам на аттестат зрелости своего хорошего знакомого Кирилла Геника. И тут по дороге, в соседнем селе Яблоневе, его арестовывают по приказу старосты и отправляют по этапу в Коломыю. А до Коломыи — около двадцати километров. Эту сцену и отобразил художник. В коломыйской тюрьме Иван Франко просидел три месяца.
Но в том же году он еще несколько раз арестовывался. Его в сопровождении жандарма, как преступника, вели по этапу к месту рождения в село Нагуевичи; его задерживали в Коломые, когда он чуть не умер с голоду; его снова арестовали, когда он вторично направился в Нижний Березов и некоторое время прожил у Кирилла Геника, находясь в безвыходном материальном положении, — на этот раз Франко вели по этапу больного тяжелой формой лихорадки.
Да, страшную жизнь прожил этот железный человек. Болезнь все же сокрушила его. В разных краях лечился Иван Франко, у разных врачей, но это ему не помогло. С начала первой мировой войны он уже не выезжал из Львова, лежал в больнице. Но думал о Криворивне, о ее природе и людях, которых он нежно любил.
Умирая, Франко оставался таким же непримиримым к церкви, как и при жизни. Он не крестил детей. Это было неслыханно для тех лет. Умирая, он не стал причащаться, несмотря на упорные домогательства церковников.
26 мая 1916 года Франко умер. На Личаковском кладбище Львова ему поставили памятник: Каменяр, размахнувшийся молотом, разбивает гранитную стену неправды и неволи.
А в Криворивне в 1953 году открыли этот замечательный музей — музей, достойный памяти Ивана Франко.
Идем, идем мы из комнаты в комнату и среди большого количества фотографий, книг, других экспонатов останавливаемся только у тех, которые в какой-то мере имели отношение к жизни Ивана Франко в Криворивне.
Но вот, при более близком и внимательном рассмотрении, я в сторонке, у окна, вижу фотографию, которая сразу же меня ошеломляет!.. На фото — молодой, стройный, красивый Станиславский и рядом — Книппер-Чехова. Сняты в яркий солнечный день, оба смеются.
Я нахожу в соседней комнате Синитовича, подвожу к фотографии, спрашиваю:
— Какими судьбами, Иван Михайлович, эта фотография могла попасть в музей Франко?
— Да ведь труппа МХАТа была здесь, в Криворивне, в 1909 году, — отвечает он.
— В Криворивне? — Ну конечно.
— Что же могло мхатовцев привести сюда?
— Завернули они в Карпаты по настоятельной просьбе Гната Хоткевича. Тогда мхатовцы совершали гастрольную поездку по Европе, были на территории Австрии, ну и приехали полюбоваться горами, посмотреть и на первый гуцульский театр. — Синитович берет меня под руку, подводит к групповой фотографии, висящей в другом углу комнаты. На фотографии — труппа гуцульского театра в полном составе. — Вот крайний справа, в самом уголочке, — это мой отец Михайло Синитович, он был артистом театра Гната Хоткевича. В своих театральных воспоминаниях Хоткевич и моего отца не обошел добрым словом. Перелистайте второй том «Избранного» Хоткевича!..
— Да ведь я его хорошо знаю!
— Повести и рассказы запомнили, а воспоминания могли и позабыть. Перелистайте, перелистайте, там много замечательного!
— Придется, — говорю я. — Случай-то необыкновенный!
Да, актеры у Хоткевича — все молодые, богатырского сложения крестьянские парни, среди них — две женщины. Одеты в расшитые гуцульские кептари, многие в шляпах, у всех в руках — гуцульские топорики. И у Хоткевича бравый вид, сидит он среди своих молодцов в высокой бараньей шапке, опершись на трость. Рядом, в очках, сивоусый, — режиссер Ремез.
— Но подробно о гуцульском театре мы поговорим потом, когда поедем в Красноилов. Что вас еще интересует из жизни Франко в Криворивне? — спрашивает Синитович.
Мы переходим в соседнюю комнату. Я останавливаюсь у фотографии старой крестьянки с иссеченным морщинами лицом. Это Параска Фарук, у которой жил Коцюбинский, которую хорошо знал Иван Франко.
— Жива Параска Фарук?
— Нет, давно умерла, — говорит Синитович.
Я указываю на соседнюю фотографию. На ней изображен Василий Якибьюк, в доме которого мы находимся.
— Нет, тоже помер, — говорит Синитович.
— Неужели в Криворивне не осталось никого из стариков, кто встречался с Иваном Франко?
Синитович и Лосюк идут к дежурной по музею и, вернувшись, радуют меня вестью, что один из современников Франко жив-здоров. Это Иван Онуфриевич Плитка.
— Мне обязательно надо встретиться с ним, — говорю я своим друзьям. — Одного музея мне мало, нужна встреча и с живым свидетелем тех далеких дней…
Гуськом — впереди Синитович, за ним Лосюк, потом мы с женой — направляемся по указанной нам тропа к Ивану Плитке. Тропа сперва пологая. Потом она начинает забирать вверх, и вскоре мы уже поднимаемся по серьезной крутизне. Идти становится труднее, дышать тоже. Воздух тут сильно разреженный.
— Далеко ли еще до Плитки? — то и дело останавливаясь, хватаясь за кусты, чтобы не покатиться вниз с тропы, и тяжело переводя дыхание, спрашиваю я у своих попутчиков.
— Да вот еще немножечко осталось пройти, — отвечают то Синитович, то Лосюк.
Я все тяжелее дышу… Но в то же время не свожу глаз с Криворивни. С горы открывается широкая панорама села. Среди новых домов вижу вросший в землю, почерневший от времени старый гуцульский дом с дранковой крышей. Она чуть ли не одна такая на все село.
— Это и есть дом Параски Фарук, — говорит Синитович, — у нее жил Михайло Коцюбинский, когда писал «Тени забытых предков». Часто в этом доме бывал Иван Франко, — любил слушать рассказы Параски про стародавнюю жизнь…
Снова мы поднимаемся в гору, — Лосюк и Синитович уходят далеко вперед, — а тропа становится все круче и круче. Я уже задыхаюсь по-настоящему, не могу перевести дыхание. Никогда я еще не испытывал таких мук. Но пути отступления отрезаны, это я хорошо понимаю. Спуститься вниз по этой тропе будет ничуть не легче. Тяжело дышит и жена. Мы беремся за руки. Меня она буквально тащит на себе. Но дышать я все равно не могу, задыхаюсь. Чтобы совсем не задохнуться, я ложусь на землю и ловлю открытым ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег.
Синитович и Лосюк идут впереди и в ус себе не дуют. Гуцулы! Разве такие тропки они привыкли преодолевать!.. Правда, Синитович моложе меня лет на десять, а Лосюк и на целых двадцать. Они спускаются к нам, берут нас за руки, и с их помощью, с большим трудом уже преодолевая каждый метр, мы наконец-то добираемся до долгожданного дома Ивана Плитки! А дом его — не последний на горбе! Если идти дальше и выше, то там будут новые дома: с огородами, садами, сенокосами, пастбищами, на которых пасутся коровы и овцы.
Мы входим в жарко натопленную хату. У печи наподобие русской сидит сам Иван Онуфриевич Плитка и хлебает борщ, а на печи — девочка лет шести, наверное, его внучка, черноглазая, похожая на цыганку. Рядом — котенок с умной мордашкой.
Мы знакомимся с Иваном Онуфриевичем, говорим о целях нашего прихода. Говорит один Синитович, потому что дед понимает только его: в этом районе уже свой диалект, свой гуцульский говорок. Как в Дагестане, где жители каждого аула говорят на своем языке или наречии.
Девочку, внучку Плитки, зовут Марийка. Ольга Ивановна протягивает ей горсть конфет. Марийка не остается в долгу, тут же спрыгивает с печи, скрывается в сенях и возвращается оттуда с тарелкой, полной белых спелых слив. Самостоятельность ее очень нравится всем, и деду тоже, и у нас завязывается хороший, непринужденный разговор с Иваном Онуфриевичем.
Ему восемьдесят четыре года. Прожита большая и трудная жизнь, многие годы он служил в австрийской армии, среди солдат разных национальностей, а потому неплохо владеет многими языками.
Знал ли Иван Онуфриевич Франко, видел ли?
Да, видел, не раз приходилось в молодости присутствовать на его беседах с местными крестьянами. Иван Франко предсказывал будущее, говорил, что всегда так не будет, как сейчас. Тирания исчезнет, исчезнет межа, разделяющая людей на богатых и бедных, все люди будут жить в братстве и согласии. Приходили к Франко и из дальних сел. Он давал крестьянам советы по судебным делам. Местные австрийские власти ведь по каждому поводу тогда привлекали бедных гуцулов к суду, арестовывали из-за каждого пустяка.
— Тяжелая жизнь тогда была у людей, — говорит Иван Онуфриевич. — Видели фотографии тех лет в музее?.. На карточках почти всегда гуцулы без сапог, одеты бедно. А как выглядят детишки, снятые у школы!.. Тоже босые, в рваной одежонке. Школа у нас в селе была одноклассная, и училось в ней человек тридцать. Записывали в школу всех, но учиться могли одиночки. Остальные откупались курицей. Дашь учителю курицу, он и вычеркнет тебя с радостью из списка. Можешь бегать по полонинам, пасти скот! Вот так, с темноте и в невежестве, прошла жизнь у многих из наших сельчан. — Иван Онуфриевич машет рукой: дескать, ничего хорошего, ничего радостного не может он вспомнить!
— Ну, а еще про Франко, — прошу я его.
— Не раз я встречал Каменяра с удочкой на Черемоше, любил он рыбалку. Видел несколько раз его на сенокосе, — и косить любил, и сено ворошить. А еще — был большой охотник собирать грибы!.. Обойдут с сыном Тарасом все горы! И по нашей ходили! Сам он уже не мог собирать, руки болели, а вот находить — находил. То и дело слышишь, бывало: «Тарас, вот белый гриб, срежь осторожно ножиком. Тарас, посмотри сюда, не подберезовики?..» Повезло нам, что в летнюю пору к нам приезжал Франко с семьей, приезжали Коцюбинский, Кобылянская, проживал здесь Хоткевич, — многих помню.
Мы благодарим Ивана Онуфриевича за беседу, желаем ему доброго здоровья и выходим из дому. Провожает нас Марийка. Я у нее с помощью Синитовича спрашиваю, не знает ли она в село другую тропинку кроме той, по которой мы поднимались к ним.
— Знаю, — говорит Марийка, бежит вперед, выводит нас на свою «хорошую» тропинку.
Сверху она нам кажется и более короткой, и менее отвесной. Но это, оказывается, только сверху!.. Когда же, миновав зеленый луг, на котором пасется Марийкин теленок, мы спускаемся немного ниже, тропинка превращается чуть ли не в отвесную винтовую лестницу. Лишь горной козе спускаться по этой тропке, а не нам, пожилым людям. Марийка, наверное, легко скачет по ее стертым ступенькам, а нам приходится тяжело, даже Лосюку и Синитовичу. Только взявшись крепко за руки, поддерживая друг друга на бесконечных поворотах, мы с великим трудом спускаемся вниз и выходим на шоссейную дорогу. Вот уж где я вздыхаю полной грудью, радуясь, что все трудности нашего похода к Ивану Плитке остались позади.
Как могут гуцулы жить на таких горных кручах, в таких ласточкиных гнездах — уму непостижимо. Ведь каждому из них по всяким надобностям, наверное, приходится по нескольку раз на дню спускаться вниз. Представим себе, что это нетрудно сделать летом, при свете дня. А как быть темной ночью? Как быть в слякоть, в гололед?.. Эти мысли не дают мне покоя.
Но думать особенно некогда. Надо садиться в машину, ехать дальше.
Из Криворивни, через Верхний Ясенов, едем в Красноилов. Дорога не близкая, занимает минут двадцать. Потом переезжаем ветхий мост, поставленный на капитальный ремонт, охраняемый группой подвыпивших людей. Село почему-то на меня производит удручающее впечатление. Оно какое-то разбросанное и в то же время стиснутое в лощине, запущенное, грязное. Зачем людям надо было селиться в таком неудобном месте — загадка. Жаль, что Синитович родом из этого села. А то бы высказал ему и Лосюку много горьких слов.
Но село это вошло в историю Карпат тем, что здесь Гнат Хоткевич создал первый народный гуцульский театр.
Хоткевич был не только прозаиком и драматургом, но и певцом, профессионалом-бандуристом, театральным режиссером, художником. Будучи инженером-технологом, он в то же время близко стоял к революционным массам, жил их интересами, их борьбой.
Он участвует в вооруженном выступлении харьковского пролетариата в 1905 году, дерется на баррикадах Москвы. Чтобы не попасть в лапы полиции, он эмигрирует в Австрию, в Галицию. Здесь он поселяется в Криворивне.
Оказавшись в гуцульском селе, Хоткевич был покорен красотой окружающих мест, свободолюбивым характером крестьян, их обычаями, их искусством, их образным языком и с головой ушел в изучение всего этого. А сколько сказок и легенд он наслушался!..
Не имея никаких средств к существованию, он предпринимает путешествие по Галичине и Буковине, выступает с концертами, играет на бандуре. Репертуар у него был большой, исполнителем он был выдающимся. Эти поездки дали Хоткевичу возможность после возвращения в Криворивню засесть за работу над новой повестью и пьесой.
Но надо было знать неуемный характер этого человека, многогранность его интересов!.. Он не мог жить, отгородившись от окружающих его людей. К тому же он был человек с фантазией!..
Хоткевич организует из молодых крестьянских парней Красноилова небольшой драматический кружок. Собирая их в читальне «Просвіти», он преподает им основы драматического искусства, пишет одноактные пьесы, которые потом разыгрывает вместе с кружковцами.
Но драматическому кружку нужно помещение, где можно было бы ставить пьесы, а такового нет. Вот тут Хоткевичу приходит в голову идея строительства театра в селе.
Здание это сохранилось до наших дней. Правда, в селе теперь построен Дом культуры, необходимость в этом крохотном деревянном здании отпала, и его отдали… под склад сувенирного цеха местного колхоза. Театр отдали под склад!.. В нем все ободрали, разрушили сцену и вообще помещение превратили в хлев. О прошлом напоминает только мемориальная доска! Обидно!.. А здание нужно было сохранить и открыть в нем небольшой музей — ведь история создания гуцульского театра исключительная, неповторимая!
— А построили театр вот как, — рассказывает Иван Михайлович Синитович. — Тайно и долго собирали бревна в лесу, подгоняли друг к другу, рубили «в лапу», а однажды ненастной ночью привезли эти бревна в село и здесь при свете фонарей сложили здание над обрывом. По австрийским законам, украинцы не могли без особого на то разрешения строить общественные здания. Но если они бывали уже построены — их нельзя было разрушать.
Я с большим интересом слушаю историю гуцульского театра.
В 1909—1912 годах театр гастролировал по многим городам Галичины и Буковины, бывал даже в Кракове. Всюду его постановки встречались с большим интересом. Это было вызвано и необычным сюжетом пьес, написанных о жизни простого народа, и игрою артистов, вчерашних крестьянских парней, и поэтичным гуцульским диалектом украинского языка. Ездил с театром режиссер, украинец Олекса Ремез, бывший артист императорского театра в Петербурге, эмигрировавший за границу после революции 1905 года. А Хоткевич работал над пьесой «Довбуш».
О творчестве Хоткевича этого периода я и сам хорошо знаю, не раз перечитывал все написанное им о Гуцульщине. Годы пребывания в Карпатах были самыми плодотворными и яркими в его писательской биографии.
Над «Довбушем» он трудился долго. Это была наиболее ответственная тема. О Довбуше написано много. Хоткевичу мечталось особенно ярко выписать образ вождя опришков, показать его трагическую жизнь. Пьеса была поставлена в гуцульском театре. Много сил он потратил и на репетиции, и на всю постановку, но работу над ней не считал законченной.
Написал Хоткевич «Горские акварели», «Гуцульские картинки» и еще — повесть «Каменная душа»…
Лосюк смотрит на часы, торопит:
— Чтобы успеть проскочить мост — самое время ехать!
Ах да, я совсем забыл, что стража моста пустила нас в село только на два часа, в четыре она закроет мост.
Из Красноилова мы направляемся в Устерики. Давняя моя мечта — побывать в этом знаменитом селе. Чем оно знаменито? Здесь сливаются воды двух мощных горных рек — Белого и Черного Черемоша. Дальше, в сторону Вижницы, и еще дальше — до впадения в Прут они уже текут обнявшись как единая река под названием Черемош.
Остановившись в центре села, мы идем на берег. Но попасть туда не так-то просто. Значительная его часть огорожена, за оградой какие-то склады. Обойдя ограду, перепрыгивая с камня на камень, мы все же пробиваемся до самой речной воды, до самого устья Черемоша. Ведь название села Устерики произошло от «устье реки».
Место слияния двух рек производит сильное впечатление. Если Черный Черемош плавно несет свои воды мимо нашего берега, сделав до этого крутой поворот с юга на юго-запад и замедлив свой бег, то Белый Черемош летит навстречу прямо с возвышенности, к тому же под прямым углом, очертя голову и потому, конечно, производит много шуму.
Отсюда по Белому Черемошу вырываются в Черемош нынче бокоры и потом доплывают до Вижницы. Основной же лес сплавляют по реке Путиле, которая впадает в Черемош у села Усть-Путила, — находится отсюда в каких-нибудь шести километрах.
По этим берегам, по этим камням часто ходил Гнат Хоткевич, встречался с местными крестьянами, гостил у них, вместе с ними плыл на бокорах до Вижницы, сидел с ними в корчмах. Потому-то он сумел правдиво и поэтично описать жизнь людей этого края.
А в основу повести «Каменная душа» он положил мотивы народной песни «Павло Марусяк и попадья». Ее можно услышать и сейчас от старых людей. Мне ее как-то пропела на автостанции, где я ждал автобуса, старая, но озорная гуцулка. Хоткевич не раз, наверное, слышал эту песню. Главные события, отраженные в повести, а еще ранее — в песне, происходили и в Яворове, в «доме ксендзов», и здесь, в Устериках. Об этом писал и Иван Франко в своей работе «Лукьян Кобылица» и в рассказе «Гуцульский король». Реальное лицо атаман опришков Марусяк, реальна попадья Маруся, полюбившая атамана, — была такая в Криворивне. Реальными лицами были и злодей — кровавый арендатор (мандатор по-гуцульски!) Грдличка, онемеченный чех, и атаман пушкарей Юриштан…
Прочтите «Каменную душу», прочтите «Горские акварели» и «Гуцульские картинки». И не в переводе, а в оригинале, на украинском, сдобренном гуцульским диалектом. Пусть вас не смущает, что некоторые слова будут непонятны. Не поленитесь, посмотрите в конце книги «Словничок малозрозумілих слів». Вслушайтесь в музыку слова!..
Но история с МХАТом всю дорогу не дает мне покоя.
В Яворове я тут же беру у Анастасии Трофимовны второй том Хоткевича, перечитываю «Воспоминания о театральной деятельности». Да, все было так, как рассказал мне И. М. Синитович в Криворивне. В тот же вечер я перелистываю и «Историю городов и сел УССР. Ивано-Франковская область». Там на страницах 124—125 я нахожу такие строчки:
«По просьбе Хоткевича в 1909 году во время гастрольной поездки за границу Криворивню посетили видные деятели российского театра К. Станиславский, В. Немирович-Данченко, Л. Сулержицкий. Он были очарованы красотой Карпат, искусством гуцулов. Позднее между Г. Хоткевичем и К. Станиславским началась переписка про возможность постановки пьесы «Довбуш» на сцене Московского Художественного театра. К. Станиславский решил пригласить в Москву Г. Хоткевича для оформления постановки, но первая мировая война не позволила выполнить задуманное».
«Теперь я пишу в самой «натуральной» обстановке, в лесу (в 50 шагах от моей хаты), под величавой смерекой, и вокруг только деревья и папоротник, птицы поют, Черемош шумит…»
Эстафету поездки в Буркут на последнем этапе нашего карпатского путешествия подхватывает председатель колхоза «40-риччя Жовтня» Николай Григорьевич Копчук. Правда, подхватывает трудно, неохотно, целых три дня. Поездка в Буркут и дальняя, и нелегкая. Многие избегают ездить туда, берегут машину, особенно в дождливую пору. Вот и сегодня, как и все последние дни, небо в тучах, иногда моросит дождик. Но и солнышко порой проглядывает из-за туч, подавая какие-то надежды на благополучный исход нашей поездки.
Как бы там ни было, мы садимся в «газик» — и едем.
В начале пути Копчук выглядит и суровым, и недовольным. Может быть, мы оторвали его от важных дел? Оказывается, нет. Проходит минут десять, машина уже выезжает на окраину Яворова. И тут вдруг Копчука словно подменяют: он становится разговорчивым, пытается даже шутить. Человек он, видимо, очень разный. Может быть хорошим, может — плохим. О нем так и отзываются. Из своих пятидесяти лет двадцать два года работает председателем. Наверное, у него недостатки, присущие многим руководителям колхозов, давно работающим на этой должности, и прежде всего — властность характера. Но колхоз числится на хорошем счету, планы выполняет, доходы имеет большие, а потому и недостатки прощаются председателю. Прощают в селе, прощают и в районе.
Из Яворова мы довольно быстро проносимся в Криворивню, а оттуда — в Верховину. Райцентр широко раскинулся по берегам Черного Черемоша.
За Верховиной наш «газик» оказывается на перекрестке, где возводится большое каменное здание.
— Здесь будет что-то вроде дома для туристов, — поясняет Копчук. — Конечно, и местные жители могут им пользоваться — и парикмахерской, и ателье по пошиву одежды, и хорошим рестораном.
Справа от строящегося здания тянется асфальтированное шоссе на Ворохту, слева — дорога на Буркут. Жаль, что нам предстоит ехать по булыжнику.
Уже вскоре нашу машину начинает швырять из стороны в сторону. Судорожно вцепившись в дужку, на которой натянут брезентовый верх, я уже не выпускаю ее из рук.
Дорога идет по берегу Черного Черемоша, все время петляет. Дороге некуда деться: слева — река, справа — горы. То она снижается до самой воды, то поднимается вверх. В одном месте становится боязно смотреть вниз: слева от нас ведь никакой, даже символической ограды. Но потом дорога уже идет по низине, рядом с рекой.
Все очень живописно вокруг. На том берегу Черного Черемоша на горбах лепятся дома и хозяйственные пристройки, за ними тянется непрерывная горная цепь, поросшая елью и сосной. Это — «горы Гринявы», как они именуются на моей карте.
Жаль, что впечатление от этих мест портит дорога.
Как же по ней ехали Леся Украинка и Климент Квитка?
В письмах Леси Украинки подробно рассказывается об этом. В Криворивне она отпустила фиакр и наняла фуру, то есть — подводу. В Жабьем наняли другую подводу, уже для дальней дороги, до Буркута. После Жабьего поэтессу «трясло, трясло и еще раз трясло». Когда становилось уж совсем невыносимо тряско, она шла пешком за подводой. Изорвала черевики в клочья. И красива была дорога по берегу Черемоша, и тряско было на подводе, как и нам в «газике».
Стоял тогда июль, цвели колокольчики и кашка, во встречных селах началась косовица. Правда, иногда шел дождик, как и в дни нашего путешествия по Карпатам. Погода здесь летом во все времена дождливая.
Я открываю дверцу, смотрю на небо. Пасмурно, хотя, кажется, дождя не предвидится, или он пройдет стороной.
Слышу угрожающий шум реки.
Черный Черемош — во многих местах порожистый, дно у него черное, а потому вода кажется зловещей. В некоторых местах, там, где дорога оказывается очень узкой, колеса нашего «газика» чуть ли не зачерпывают воду.
— Как же эта дорога выглядит в половодье, когда разбухает река? — спрашивает Ольга Ивановна.
— А никак, — смеется Копчук, — оказывается под водой.
— И ездят по ней?
— Ездят. Другой-то дороги нет.
То и дело навстречу нам попадаются мощные лесовозы, доверху груженные хлыстами. Нашему «газику» каждый раз приходится прижиматься к горе, вежливо уступать дорогу. А мы сидим затаив дыхание, гадая: «Заденет — не заденет?»
Нет, к счастью, ни разу не задел. Но бывает, что и задевает.
Показываются первые дома села Зеленого. Они выстраиваются в ряд и на берегу, и разбегаются по горбам. Чем дальше мы едем, тем выше поднимаются дома. Но потом они опять появляются на берегу.
— По ту сторону этих гор тянется горный массив Черногора, — говорит Копчук. — Там и гора Поп Иван, и Говерла — самая высокая вершина Карпат.
Я только собираюсь осторожно спросить Николая Григорьевича, нельзя ли нам после Буркута ненадолго повернуть в сторону Черногора, как вдруг из-за поворота реки навстречу нам выскакивает надувная резиновая лодка. В ней сидят двое — он и она — и отчаянно гребут, пытаясь остановить верчение лодки вокруг своей оси. Они попали в район, где много подводных камней, течение сильное, вокруг камней образуются водовороты, вот и вертит лодку.
Мы со страхом смотрим на этих любителей острых ощущений, Иван Игнатьевич даже останавливает машину, и мы раскрываем дверцу… Да, теперь этих отчаянных гребцов часто можно встретить на горных реках, в особенности на Черемоше ниже Устерик. Открыли они себе Карпаты лет десять назад и слетаются сюда со всех концов страны. Плывут одиночки, плывут большие группы.
На этих реках много порогов. Плывя, надо глядеть в оба, чтобы вмиг не оказаться в воде, не захлебнуться, не сломать себе шею.
У меня пропадает всякая охота заводить с Копчуком разговор о Черногоре, а он, широко улыбаясь, спрашивает:
— Интересно, что эти двое будут делать, когда попадут на перекаты у села Быстрец?
Но вот новый и на этот раз знакомый поворот реки и дороги, и я на горе вижу дом овчара Юрия Васильевича Ватаманюка. Дом крохотный, на одну небольшую комнату и кухоньку, выкрашен синькой, а потому легко запоминается.
Ольга Ивановна просит Копчука хоть ненадолго остановиться здесь, чтобы навестить Елену Васильевну и Юрия Васильевича, наших хороших друзей.
— На обратном, на обратном пути! — говорю я. — И повидаем их, и поедим у них полонинской брынзы, и горячего чайку попьем с вареньем!
Копчук поддерживает меня, и Ольга Ивановна вынуждена согласиться с нами. Оказывается, и Копчук, и наш шофер хорошо знают Ватаманюков. Тем лучше! Все вместе и нагрянем к ним в гости.
Я с теплотой вспоминаю наше пребывание у Ватаманюков летом 1973 года. Тогда мы прожили у них что-то около недели. Всё ждали, когда прекратятся дожди и грозы, чтобы пойти вместе с Юрием Васильевичем на полонины, походить по ближним лесам. Но так и не дождались!.. Пасынок его Василь учится у нас в Ленинградском университете на факультете журналистики. Иногда Василий навещает нас, так что мы в курсе житья-бытья родителей.
Надо знать тяжелую жизнь Юрия Васильевича, долгие годы проработавшего овчаром, чтобы порадоваться и за него, и за Елену Васильевну. У овчара из горного гуцульского села, заброшенного в отрогах Карпат, пасынок учится в Ленинградском университете! Скажи об этом здесь еще недавно, до воссоединения западных областей с Украиной, — никто бы не поверил!
Я оглядываюсь по сторонам, спрашиваю у Копчука:
— Это что же — все едем по Зеленому?
— По Зеленому, по Зеленому! — Он смеется. — Это же не ваши российские села — домик к домику, да все рядышком вдоль одной улицы! У гуцулов дома разбросаны по всем горам да по всем горбам. Так им удобнее! Рядом — и пастбище для скотины, и сенокос, и огород. Потому-то наши села не имеют ни конца, ни краю.
Да, все это хорошо я знал, замечал и раньше. Но вот только сейчас в дороге всерьез подумал об этой особенности гуцульских сел. Видимо, кроме чисто экономических факторов здесь играет роль и характер людей, и традиции. Ну и, конечно, близость реки. Реки же карпатские капризные, быстрые, широко разливаются весной, в иной год сносят десятки мостов.
— У другого и корова пасется на вершине горы. Вон посмотрите! — говорит Копчук, взмахнув рукой…
Зеленое остается позади, и мы какое-то время едем по пустынному берегу, Показываются первые дома села Шибены. Мы долго едем и по этому селу, кажется, и ему не будет конца. Но вот впереди виднеется перекресток, мы подъезжаем к нему. Одна дорога идет вправо, в поселок лесорубов Бангоф, другая — на мост, на правый берег Черного Черемоша.
Мы переезжаем мост. Через какое-то время по берегу, впереди показывается аллея столетних смерек. Вот по этой аллее «газик» и доставляет нас в долгожданный Буркут!
Мы выходим из машины. У меня болят затекшие ноги, не выпрямить спины, не повернуть головы. Вижу, то же самое происходит и с остальными. Но, оглянувшись по сторонам, глотнув буркутского воздуха, я быстро прихожу в себя.
Николай Григорьевич и Иван Игнатьевич часто бывают здесь, привыкли к красотам Буркута, а мы с женой стоим как зачарованные. Удивительно красивое место Буркут. Пожалуй, самое красивое из всех мест, где нам пришлось побывать в Карпатах. Лежит Буркут на дне глубокой и громадной чаши, образуемой горами. Горы высоки, сверху донизу покрыты лесом. Посмотреть бы на поселок с какой-нибудь вершины! То-то, наверное, крохотными квадратиками выглядели бы дома внизу!..
А они не такие маленькие. Их с десяток на берегу. В них, по рассказам Копчука, общежитие лесорубов, пекарня, медчасть. Один дом большого размера стоит на пригорке. Мы подходим к нему. На первом этаже — столовая, на втором — комнаты для приезжих. Этот дом поставлен на месте старого, сгоревшего в годы войны, в котором останавливалась Леся Украинка в дни пребывания в Буркуте. На фасаде нового дома установлена мемориальная доска.
Мы направляемся в гору, к минеральному источнику, из которого пила воду Леся Украинка. А широкая тропинка, переходящая в каменистую дорогу, поднимается выше, скрывается за поворотом.
Копчук рассказывает:
— Вот по этой дороге поднималась Леся Украинка на полонину Луковец. Через Луковец ведь потом она возвращалась в Вижницу, а не той дорогой, по которой ехали мы. На той стороне гор Гринявы тоже лесной край, там протекает уже Белый Черемош. Есть там село Гринява. Оттуда берегом реки поэтесса и направилась в Долгополье, и дальше — на Куты и Вижницу.
Мне вспоминается из писем Леси Украинки, что в Гриняву за нею и Климентом Квиткой приехал на своих конях отец Попель, увез к себе в Долгополье, где они прожили десять дней, перевернув всю библиотеку священника в поисках публицистики и беллетристики. В те дни шли дожди, не выехать было в Куты…
Мы пьем воду из источника, она холодная и пахнет железом, но других достоинств я у нее почему-то не вижу.
С возвышенности я смотрю по сторонам и снова не могу насмотреться на Буркут. Да, это самое красивое из всех тех мест, где нам пришлось побывать в Карпатах.
Здешняя природа кого угодно может зачаровать. Она и зачаровала Лесю Украинку, — прочтите ее письма, некоторые из стихов, написанных здесь.
Пребывание Леси Украинки в Буркуте было одним из счастливейших моментов ее жизни, — вспоминал потом и Климент Квитка.
Здесь у них три дня гостил с друзьями Иван Франко. Здесь он в Черном Черемоше ловил форель, в лесах собирал грибы, а за беседой — блистал юмором. Здесь у Франко родился цикл «Буркутские стансы».
Нам повезло с Копчуком. Хорошо, что поехали с ним, а не с кем-нибудь другим. Он тут все знает, часто бывает на ближайших половинах. Некоторые из них находятся на высоте тысячи пятисот метров над уровнем моря. Вот на какой высоте пасется скот колхоза «40-риччя Жовтня».
О полонинах Николай Григорьевич рассказывает с большим вдохновением.
— На них я стал бывать еще мальчишкой. Отец здесь пас чужой скот. Да, жаль, что многие старики из дожили до наших дней! Посмотрели бы, как все изменилось вокруг, каким почетом сейчас окружена работа животновода. И заработки большие, и бытовые условия замечательные, и питание бесплатное. Ешь вдоволь молока, сметаны, брынзы! И свежего мяса хватает! Есть на полонине и кухарка!.. Сказать бы старикам, что такое будет при советской власти, никогда бы не поверили. Все это относится и к нашим лесорубам. У них тоже была собачья жизнь. Никаких тебе общежитий с чистым бельем, никакой бани, никаких горячих обедов с холодным пивом! Был лес, был ночлег в колыбе, был кусок черствого хлеба с кипятком, иногда — кулеш, сваренный на костре, Знаете, видели, что такое колыба?.. Ели кулеш, попахивающий дымком, приготовленный на воде?..
— Да, Николай Григорьевич, — говорю я, сдерживая смех. — Колыба — это жилище лесорубов. Складывали ее из деревьев, в щели запихивали что попало. Осталась на весь свет одна такая колыба в Яворове, да вот открыли в ней шашлычную…
— Вот именно! — смеется Копчук.
— А кулеш — это кулеш! — говорю я многозначительно, явно проголодавшись.
Но тут нас зовут, нам машет рукой повариха лесорубской столовой.
— Вовремя нас приглашают обедать, — говорит Копчук. — Обеды здесь вкусные, и хлеб хороший, выпекают сами, на дровах. Повариха рада будет нас накормить. — Он смотрит на часы. — Она, бедняжка, приготовила обед, ждет не дождется своих лесорубов, а они еще будут не скоро.
А поздно вечером, когда мы наконец попадаем в дом Ватаманюков в селе Зеленом, первое, что нам подается на стол, — это как раз кукурузный кулеш с полонинской брынзой, к тому же кулеш, сваренный на чистом молоке. Следом, конечно, ставится на стол и многое другое. Надо знать гуцульское гостеприимство.
Мы пьем за здоровье Копчука и шофера Ивана Игнатьевича, за здоровье наших хозяев, за успехи в учении молодого Василя, который сейчас находится далеко-далеко от нас, за горами и долами, в Ленинграде, желаем ему хорошо закончить университет, стать отличным журналистом, а потом и летописцем этого прекрасного прикарпатского края.
Так у многоопытного овчара и прекрасного рассказчика Юрия Васильевича и его жены Елены Васильевны мы с Ольгой Ивановной и заканчиваем наше многодневное, затянувшееся путешествие по Гуцульщине.
Неповторимое это было путешествие.
Карпаты — Ленинград
1976—1977