Я обосновался в доме у Олены Михайловны в сумерки и сразу не заметил кладбища за ее садом. Усталый с дороги, я выпил холодного молока в завалился спать. Утром же, выйдя в сад, я хотя и увидел за деревьями каменный забор, а за ним, где-то там, в глубине, маковку небольшой деревенской церквушки, но не поинтересовался ни забором, ни церквушкой по той простой причине, что внимание мое было поглощено самим садом. Он напоминал огромный шатер, — так здесь переплелись ветками деревья. Многие из веток под тяжестью плодов клонились до самой земли. Частокол подпорок тянулся до забора.
Я поднял с травы яблоко, холодное и мокрое от росы. Пальцы у меня сразу же стали липкими, точно я их окунул в патоку. Это было медовое яблоко. Я поднял и грушу, — трава вокруг меня была усеяна падалицей, И яблоко, и груша имели необыкновенный вкус.
Лишь через некоторое время, вспомнив про церковную маковку, я подошел к забору. Легко вскарабкавшись по каменным выступам, я увидел приземистую церковь, сложенную из черных бревен, и могилы вокруг нее.
Жить рядом с кладбищем, каюсь, мне никак не хотелось.
Озадаченный, я вернулся в дом и хотел было сразу же схватить чемодан, но пришлось ждать хозяйку, которая с утра пораньше ушла на рынок.
От горестных мыслей меня отвлек колокольный звон. Это был какой-то странный, суматошный звон. «Не пожар ли?» — подумал я. Помнится, хотя тому минуло много лет, так еще звонили у нас в школе на переменку. Но колокол, правда небольшого размера, у нас был медный, с чистым звуком и достаточно громкий, чтобы его услышали и за версту. Здесь же звук — глухой, неприятный, словно били в большую консервную банку.
Я вышел за ворота. Улочка — она же берег Безрыбицы — вся была в ухабах и колдобинах. Склонившись над водой, стояли столетние вербы с расщепленными и трухлявыми стволами. Плавали утята. На мостках женщины полоскали белье.
Когда церковный звон прекратился, из-за вербы раздался писклявый детский голосок:
— Дяденька, яку я рыбку пиймав!
Я подошел к мальчонке четырех-пяти лет, сидевшему у самой воды с прутиком-удочкой в руке. В стеклянной баночке у него плавала рыбка величиной с головастика.
— Да, солидная рыбка, — сказал я и погладил по русой головке мальца. — Как тебя звать?
Мальчонка весь съежился, застеснялся, но пропищал:
— Иванко…
У него было какое-то недетское выражение лица. К тому же он был очень худой и бледный. Я еще подумал: «Как странно в наше время встретить такого болезненного ребенка», — и с тем пошел дальше по берегу.
Обойдя три соседних дома, я повернул в переулок и вскоре оказался перед кладбищенскими воротами. Это были черные ворота; белые, парадные, находились на проспекте.
Кладбище производило внушительное впечатление. Оно сильно отличалось от наших российских кладбищ с развалившимися могилами и покосившимися крестами. Здесь все выглядело монументально, было сработано на века.
Многие могилы напоминали саркофаги. Они были облицованы цементом, огорожены решеткой на цементном основании. Кресты — толстые, железные, сваренные из труб. Много было и деревянных крестов, высотой в два человеческих роста, срубленных из дуба и бука, потемневших от времени.
Увидел я здесь и гробницы. На одной было написано: «Гробница Шебунчаков». Рядом, на соседней, вырублено в камне: «Здесь спочивают Юсипчук Андрей-Дусько и Боечка Михайло-Богдан». Похоронены они в один из апрельских дней 1944 года. Тут же за стеклом фотографии юношей.
От старушек, перебирающих цветы в расписных горшочках и кувшинах на соседних могилах, я узнал: когда из этих мест погнали гитлеровцев, мальчишки стали по лесам собирать брошенное оружие. Эти двое подобрали гранату.
В сторонке, на высоком постаменте, я увидел солидных размеров бюст, какие ставят в городских скверах вождям и поэтам. Я поспешил к этой могиле. Там был похоронен двадцатипятилетний инженер Федорук. Видимо, слово «инженер» когда-то оглушающе подействовало на родных умершего. Вряд ли бы это случилось сейчас. Много их стало, инженеров. Я встречал инженеров, работающих грузчиками, инженеров… мясников и официантов.
Я обошел кладбище, эскортируемый тремя словоохотливыми старушками, которые с радостью бросили перебирать цветы и пошли за мной. Почему-то они обрадовались мне, как сыну родному. Правда, вести с ними беседу была одна мука. Говорили они на галицийском диалекте, который и не каждый украинец поймет, не то что инородец, вроде меня, к тому же говорили редкостной скороговоркой, напоминающей пулеметную дробь. Понять я еще мог старушку с остреньким лисьим лицом, всю такую чистенькую, опрятную, когда она, сжалившись надо мной — видимо, я останавливался перед ней и стоял этаким истуканом! — быстро-быстро перебирала слова польские, венгерские, немецкие и еще бог знает какие (под чьим только владычеством не был этот край!) и наконец-то добралась до исконного украинского. Уразуметь же украинский дело нехитрое.
На кладбище со всех сторон грозной силой наступали новые строения. Вплотную к забору успели подойти дома, сараи и гаражи. Особенно активно вела себя керамическая фабрика, продукция которой красовалась на каждой могиле. Она уже вторглась на территорию кладбища, сровняв бульдозером с десяток могил.
На месте фабрики, как я понял из рассказов старушек, раньше стояла небольшая мастерская, и работало в ней четыре керамиста. Выпускали они в год всякой всячины тысячи на три. На фабрике же трудится восемьсот человек, ворочает она миллионами! И фабрике тесно, ее распинает во все стороны. На проспект ей податься нельзя, вот она и лезет на кладбище. Здесь в светлых корпусах каждая новая модель или повторение старой производится уже не в пяти или там десяти экземплярах, как раньше, оставаясь, невзирая на это, большой редкостью, а десятками тысяч. Туристы и отдыхающие, хлынувшие в эти края в последнее время, и эту стандартную продукцию рвут из рук.
Я решаюсь спросить у моих старушек и про церковный колокол. Почему у него такой жестяной звук и суматошный звон?
Узнаю одиссею церковных колоколов. Их тут раньше было с десяток. Во время войны гитлеровцы ограбили весь край, увезли и колокола на переплавку. Правда, кое-какие колокола остались припрятанными, их потом повесили обратно на звонницу. Но звонница сейчас по причине своей дряхлости капитально ремонтируется, и временно приходится звонить в школьный колокольчик. Повесили его под самую церковную маковку, выпилив там в основании три небольших оконца. У колокольчика такой приглушенный звон потому еще, что он не медный, а из каких-то там сплавов.
— Смешно, — говорю я своим старушкам, — звонить в школьный колокольчик!
— Смешно, — соглашаются они, — да что поделаешь — ремонт!.. Но лучше бы его совсем не делали!.. Недалеко отсюда ведь поселился собес.
— Разве собес может чем-нибудь помешать церкви?
— Церковный звон может помешать собесу! Исчислять пенсию!..
— И это смешно, — говорю я.
— Государство денежки платит, нельзя мешать собесу! — отвечает мне старушка с лисьим лицом, идущая справа от меня. — Вдруг ударят в колокола, а там возьмут да ошибутся — побольше выпишут? — И она хитро мне подмигивает.
Выйдя через парадные ворота на проспект, я ради любопытства захожу в собес, — он рядом, через три дома. Там сидит девчонка лет семнадцати в мини-мини и наводит красоту. Нет, такая не ошибется.
Когда я вернулся домой, Олена Михайловна уже ждала меня к завтраку.
— Ну как погуляли, как понравилось у нас? — спросила она, испытующе глядя на меня.
Я ответил уклончиво:
— Да ничего… Тихо у вас…
— Чего-чего, а тишины у нас хватает. И отдохнете от городских забот, и вдосталь почитаете на досуге — библиотека у нас богатая. — Подумала, провела рукой по скатерти: — И я буду спокойна: в доме есть человек. А то в последнее время много шалого народа наезжает в наши края.
— А вы что… собираетесь уезжать, Олена Михайловна?
— Хочу лето поработать на фабрике. Просят поучить молодых ковроткачих. Говорят: «Насидишься еще в надомницах!»
Завтрак был накрыт на веранде. Во всем чувствовался безукоризненный вкус хозяйки. Ей было под шестьдесят. В молодости, наверное, была и красивая, и озорная. Ковроткачеством занимается с малых лет. В комнате у нее и по сей день стоит бабушкин станок. Прясть и ткать — семейная традиция.
После завтрака, попыхивая трубкой, я вышел в сад.
Да, должен был признаться я себе, мне никогда раньше не приходилось бывать в таком сказочном саду. И чтобы сад напоминал шатер, и чтобы столько плодов на деревьях!.. В жару, наверное, в этом саду хорошо прятаться от солнца, — ни одного солнечного луча не пропустит листва.
Но главное — вокруг было тихо. Ти-ши-на! Какое прелестное слово! Ради тишины я ехал в такую даль из Ленинграда. Где Ленинград — где Восточные Карпаты!.. Чтобы не трещали мотоциклы, не ревели на соседних дачах транзисторы и магнитофоны, не орало с утра радио.
Но даже ради тишины мне не хотелось жить рядом с кладбищем.
«Конечно, я пока не подам вида хозяйке, но сам еще поброжу по городку, может быть найду что-нибудь более подходящее», — думал я, разгуливая по саду. Но вот я остановился перед поразившей меня яблоней. Дерево напоминало пляшущую цыганку — вот цыганка запрокинула голову, вся выгнулась, юбка спиралью завилась вокруг ног, а руки цыганка высоко отбросила в стороны…
В это время где-то совсем близко от нашего дома раздалась похоронная музыка. Правда, ничего скорбного в ней не было, даже что-то веселенькое пробивалось сквозь минорную мелодию.
«Экие разбойники, — подумал я про музыкантов, — наверное, всю ночь гуляли на свадьбе, не успели еще протрезвиться».
Я подошел к веранде. Олена Михайловна убирала со стола.
— Хоронят мото-цик-ли… циста! — не дожидаясь моих вопросов, проговорила она.
— Мото-цик-листа? — с не меньшим трудом произнес я.
— Ну да! Будь они неладны! Покою не стало от них живущим на проспекте.
Олена Михайловна, разумеется, хорошо знала и кого хоронят, и причину смерти.
Мотоциклист поздно вечером возвращался из Верховины. К тому же сильно выпивший. На бешеной скорости он выскочил на поворот новой асфальтированной дороги. А в это время в гору поднималась пароконная телега, запряженная в одну лошадь. На таких телегах дышло бывает длинное, далеко выдается вперед. Вот и налетел мотоциклист грудью на это дышло и повис на нем, пронзенный, точно пикой.
Олена Михайловна мне сообщила даже такую ужасную подробность. Мотоциклист так прочно застрял на дышле, что дышло пришлось отпилить. С куском дерева в груди и положили его в гроб.
Я вышел к воротам. За гробом шло человек десять, и довольно бойким шагом. Мало кого тронула смерть мотоциклиста! Глупейшая, конечно, была смерть. Но этим, видимо, и потрясла она меня.
Когда я вернулся к веранде, Олена Михайловна посмотрела на меня каким-то скользящим взглядом.
— Нехорошо, правда, так умирать? — спросила она.
— Да, веселого мало.
— Поживете у нас — всякого повидаете. — Взяв поднос с посудой, она ушла в летнюю пристройку, где у нее находилась кухня и кладовая.
Не тишина и не сад-шатер с «пляшущей цыганкой», а смерть мотоциклиста решила мою судьбу. Я остался жить в доме у Олены Михайловны.
Да, хозяйка была права. За лето я всякого насмотрелся здесь. До этого мне обычно казалось, что люди умирают на войне или от инфаркта в старости. Но это было мое наивное заблуждение. Причины бывали самые невероятные.
Вот одна из смертных историй.
Я немного знал этих Тимчуков. Знакомство мое с ними началось с самого младшего, с Иванка. Жили Тимчуки недалеко от нас, на той стороне Безрыбицы. Домик у них был хотя небольшой, но добротный, под новой цинковой крышей. И всяких хозяйственных построек хватало во дворе. Имели хороший сад, большой огород. Только вот вместо забора у них среди бурьяна торчали колышки, поверх которых тянулась колючая проволока. Правда, берег на той стороне был пологий, и не так трудно было проникнуть к Тимчукам с нашего высокого берега.
Самого Михайла Тимчука я встречал почти каждый день: в одно и то же время, в одном и том же состоянии. После обеда я обычно шел к водопаду. В городке это было место прогулок и отдыха. Там было что-то вроде пляжа, превращенного туристами-варварами в свалку битой посуды и консервных банок. Вода в водопаде была горная, ледяная. Я тоже не раз лазал под его обжигающие струи.
Свои прогулки я обычно совершал после пяти вечера, когда немного спадала жара. Тимчук мне всегда попадался навстречу у каменного моста, точно дожидался меня. Куртка черной спецовки у него была распахнута, брюки заправлены в сапоги. Всегда без кепки! Идет, выпивший, набычившись, с безумными глазами, готовый вцепиться в каждого встречного. Под мышкой держит кирпичик серого хлеба. Всегда один кирпичик! Ничего другого я у него никогда не видел в руках.
Вздорный мужик. Как-то приходил ко мне, чтобы я ему через местные организации посодействовал достать черепицы на крышу и сто метров металлической сетки для забора. Жаловался на свое начальство, на соседей, на весь мир.
— У вас что — крыша протекает?
— Нет, не протекает, но я тоже хочу черепичную крышу!.. Откуда у них берется кирпич, черепица, краска? — зло вопрошал он, рассказывая о том, какое большое строительство идет в соседних селах, сколько новых домов возводится у них в городке.
— Слава богу, всяких материалов теперь стало больше, их и в магазинах продают…
— Знаю я этих жуликов! Все жулики! — махнул он рукой.
Однажды Михайло Тимчук пришел к Олене Михайловне чинить телевизионную антенну, — он был мастер на все руки. Попросил у меня сигарету, закурил, постоял у дверей.
— Не пришлете мне белил из Ленинграда? — обратился он ко мне. — А я вам — сала и меду на заму!
— И у нас много строят. За белилами надо постоять в очереди, — ответил я.
— Ну и постойте!..
— Разве что за хлебом, если буду умирать с голоду, стану в очередь, а вы — за белилами!..
— Как же вы тогда живете? — насмешливо глядя мне в глаза, спросил Тимчук. — Машина у вас есть?
— Машины у меня нэма.
— А дача?
— И дачи нэма. Была бы — гложет, и не ездил бы в такую даль, в Карпаты.
— А какой марки у вас телевизор?
— И телевизора нэма. Вот когда уйду на пенсию…
Он скривил губы, презрительно смерив меня взглядом с головы до ног.
— Зачем же тогда жить, когда у вас ни черта нэма?
— Вот в этом я и вижу смысл жизни. Быть свободным от барахла, как птица.
— Японцы говорят: «Человек без собственности — хуже собаки». Слышали?
— Слышал. Они говорят: «Человек без денег — хуже собаки».
— Не один черт — что собственность, что деньги?..
Я, видимо, сразу же потерял интерес для Тимчука, потому что он стал по шаткой лестнице взбираться на крышу…
Через какое-то время Тимчук перешел из овощной базы, где он работал, в другое место, и я перестал встречать его у каменного моста. Наверное, он теперь и домой приходил позже. (Но оказалось все не так. Он завел себе любовницу в соседнем городке.)
Знал я в какой-то мере и жену Тимчука. Но знал ли? Я ее никогда не видел в лицо. Стара, красива, некрасива — не знаю.
Безрыбица — речка шириной в два метра. Если разбежаться, ее можно перепрыгнуть. Я всегда видел Тимчукову жену в одном и том же положении: согнутую в три погибели. То она стирала, то полола огород. Это всегда вызывало у меня улыбку. Жить на берегах одной речушки, ежедневно проходить мимо их дома и видеть только спину хозяйки!.. Недавно, правда, я встретил ее недалеко от нашего дома — узнал по платью, — она несла громадную вязанку хвороста. И опять лица ее я не увидел! («Запасается на зиму», — подумал я. Но и тут не угадал.)
Лучше, конечно, я знал пятилетнего Иванка. Он всегда торчал у одной из расколовшихся верб, закинув прутик-удочку в бурные воды Безрыбицы.
Как-то я подарил Иванку коробку цветных карандашей и тетрадку. На несколько часов он исчез с берега, а потом принес мне свои рисунки. Сюжеты были уличные, хотя попадались и рыбацкие. Судя по всему, родители никогда и ничего ему не дарили, разве что подзатыльники. Я обещал Иванку прислать футбольный мяч, когда вернусь в Ленинград.
И вот — трагедия…
Ушел Михайло Тимчук к богатой вдове в соседний городок, бросив семью. Злые языки говорили, что не столько вдовой, сколько автомобилем «Москвич», телевизором немыслимых размеров и особняком под черепичной крышей, огороженным добротным металлическим забором, соблазнился Михайло Тимчук.
А дома остались беременная жена и маленький рыболов Иванко.
Для несчастной женщины горе оказалось безысходным. Она привязала к себе орущего Иванка и бросилась с ним в колодец. Хворост, который принесла из лесу, она тоже бросила в колодец, чтобы не ушибиться при падении. Наверно, не о себе позаботилась — о мальчонке…
Сегодня похороны особенно людные. Пришли и многие отдыхающие в своих легкомысленных сарафанах и шортах, и загорелые до черноты, одичавшие туристы с ближних и дальних турбаз.
Сегодня и оркестр играет, как подобает ему в таких случаях, оглашая окрестные Карпатские горы громоподобными и душераздирающими воплями. Гремят, гремят трубы!
Никогда я не видел такой печальной прецессии. И столько заплаканных! Плакали у каждых ворот. Спазмы душили и меня.
Бог ты мой, сколько еще варварства, сколько дикости!..
Поживешь в доме у кладбища и по-другому станешь смотреть на жизнь. В большом городе многое скрыто от людских глаз занятостью и суетой, в маленьком — все на виду.
Вопят, вопят трубы!..
Август 1972
— Не хотите купить заграничную куртку? — спросила Олена Михайловна.
— Куртку?.. А зачем она мне? — Я недоуменно посмотрел на хозяйку.
— Кожаная. Будете щеголять в Ленинграде.
Спорить с хозяйкой всегда было трудно. Я спросил:
— А кто продает?
— Соседский сынок Нестор. Идти тут недалеко, на нашей же улице. Получил посылку из Канады.
— Чего же он сам не носит?
— Так дядюшка прислал три куртки. Куда их ему? Вот и попросил меня узнать, не купите ли одну.
— Олена Михайловна, ну зачем мне, пожилому человеку, куртка? — взмолился я наконец. — Куртки носят молодые, пусть им и предложит.
Старуха рассердилась:
— Ну хоть посмотрите для интереса! Не каждый же день вам предлагают канадские куртки!..
Я немного знал этого Нестора. Жил он через шесть домов от нас. Это был малосимпатичный, угрюмый угреватый парень. Я часто встречал его у ворот его дома. Надвинув кепку на глаза, сунув руки в карманы, вздернув плечи, он ненавидящим взглядом встречал и провожал каждого проходящего. Вечерами же его можно было увидеть в компании таких же великовозрастных бездельников на центральной улице — они тут с бешеной скоростью раскатывали на своих мотоциклах. Работать Нестор пока нигде не работал, жил на пенсию отца, на доходы от сада, на выручку от посылок своего заботливого американского дядюшки. Родитель его целый день сидел один в качалке в глубине сада. Его давно разбил паралич. Большое хозяйство вела мать.
Вечером мы с Оленой Михайловной пошли к Нестору.
Да, канадские куртки были хорошие, из тонкой кожи, хорошо сшиты. Одна из них очень ладно сидела на мне, и я спросил, сколько за нее просит Нестор.
Он заломил такую цену, что я посмотрел на него как на сумасшедшего.
— Да вы взгляните, что это за вещь! — Нестор дернул за полу куртку, которую я примерял.
— Хорошая, я и так вижу! — Я скинул куртку.
— Умеют у нас шить такие куртки? — с наглым видом глядя мне прямо в глаза, спросил Нестор. — Нет! Есть у нас такая кожа? Нет! Выходит — полное превосходство капитализма над социализмом! Вот за это и надо платить!..
Я швырнул куртку на кровать. Сказал не без гнева:
— У социализма имеются более солидные преимущества, молодой человек!..
— Не знаю, не знаю! Я сужу по вещам! — Нестор кинулся к шкафу, выхватил оттуда две нейлоновые шубы, с ними полез ко мне: — А это как вам понравится? Нейлон, ничего не весит, но жарко, как в печке!
— И шубы мне ваши не нужны! — Я потянул Олену Михайловну за рукав, чтобы уйти.
— Не нужны?.. Да они и не продаются! Гы-гы-гы! — рассмеялся Нестор, оскалив зубы, похожие на клыки.
— А тебе-то они зачем? — И Олена Михайловна жалостливо посмотрела на него.
— Фросе подарю! Потом возьму ее в жены! — буркнул Нестор.
— Кому, кому? — Старуха состроила уморительную рожицу.
— Фросе, соседской падчерице.
— Сдался ты ей, такое чучело! — И она выразительно махнула рукой.
Я пропустил ее вперед, вышел вслед.
До самой калитки мы молчали.
Я подумал: «Не такая ли вот дрянь прорывается с оружием в руках через границу, поворачивает с курса самолеты?.. Ненависти в нем хоть отбавляй!..»
— Каков фрукт, а? — произнесла Олена Михайловна. — С его рожей только и свататься к Фросе! — И она тихо рассмеялась.
Фросю я помню еще ученицей старших классов школы. Она была очень заметной девушкой на нашей улице, красавица. Лицо продолговатое, породистое. Брови темные, Глаза голубые. Стройная, с тонкой талией, она ходила, чуть откинувшись назад, гордо и независимо глядя людям в глаза. Мадам, как называли наши соседи мачеху, ничего не жалела для своей падчерицы. Фрося всегда хорошо, со вкусом одевалась, любая городская новинка немедленно появлялась у нее. Она ходила и в районную музыкальную школу, вечерами брала уроки у пенсионерки, преподавательницы английского языка.
Это была вполне современная, образованная девушка, хотя и жила она в провинции, вдали от больших городов. В эти города, как и любая в ее возрасте, она, конечно, мечтала попасть после окончания десятилетки, думала даже поступить в медицинский институт, но Мадам рассудила иначе: «Зачем красивой девушке что-то кончать, когда она и так долго не засидится в невестах». И она отправила Фросю после школы на какие-то финансовые годичные курсы в область, благо на курсах преподавала подруга ее детства, у которой Фрося к тому же и жила под неусыпным наблюдением.
Вернувшись с курсов, Фрося поступила контролером в сберкассу. И тут произошло невероятное: к сберкассе, влачившей жалкое существование, имевшей от силы сотню вкладчиков, вдруг выстроилась большая очередь мужчин. Толпилась в очереди, конечно, больше всего приехавшая на отдых молодежь, но хватало и серьезных кавалеров. Эти старались вложить большие суммы, чтобы поразить Фросю своими капиталами.
Через год, когда я снова приехал в отпуск в этот тихий, утопающий в садах городок, Фрося уже работала в книжном магазине. Оказывается, ее упросили туда перейти хотя бы временно, благо сберкасса намного перевыполнила свои планы, получила переходящее знамя, а магазин «горел».
Как-то, помнится мне, в один из своих прошлых приездов, зайдя в этот магазин, я увидел плачущую продавщицу.
— Что вы плачете? — спросил я.
Продавщица, пожилая женщина, молча протянула мне письмо из области. Ее предупреждали, что если магазин и во втором полугодии не выполнит плана, то на этот раз она обязательно будет уволена.
— На чем выполнить план? На чем? — Женщина разрыдалась.
Я прошелся вдоль книжных полок. Да, выбрать здесь что-нибудь было мудрено. Полки были заставлены старыми изданиями, макулатурой сельскохозяйственной, технической, художественной.
И вот в этот магазин пришла Фрося.
Я и сам не раз заглядывал к ней, когда видел счастливых покупателей, выходящих из магазина с книгами в руках. Не привезли ли какие-нибудь новинки? Нет, новинок не было, но зато была Фрося. Книги у нее брали, не глядя на названия, год издания, цену.
За июль и август Фрося продала почти все, что накопилось в магазине за последние годы.
Разумеется, у Фроси было много женихов из числа вкладчиков и книголюбов. Среди них — хирург из Москвы, вдовец, приезжающий сюда каждое лето на отдых; моложавый генерал-майор каких-то особых служб, ушедший на пенсию в свои сорок лет и поселившийся здесь; солдат из части, стоящей недалеко от городка; секретарь соседнего райкома партии. О несметном числе околачивающихся в окрестностях городка женихов-студентов из Москвы, Ленинграда, Киева я уже не говорю — их никто всерьез не принимал в расчет.
Никто всерьез не принимал в расчет и многих других женихов, в том числе и демобилизованного фельдшера-чудака. Звали его Роман. У парня ни кола ни двора, на окраине городка снимает угол у какой-то старухи, на работе получает что-то около восьмидесяти рублей, ходит еще в военном — это в летнюю-то жару! — а тоже увивается вокруг Фроси, все свободное время торчит у нее в магазине.
На страже Фроси стояла мачеха, Мадам. Она никому не говорила ни «да» ни «нет», хотя все чувствовали, что выбор ею сделан давно, но она чего-то ждет, чтобы окончательно решить судьбу Фроси.
Фрося росла послушной девочкой. Как скажет Мадам, так и будет. Это все знали.
Ох эта Мадам, Мадам!
Как-то в один из своих прошлых приездов, когда заболела Олена Михайловна, я больше недели у нее столовался. Конечно, обедать можно было бы в одном из пяти местных «ресторанов», но они здесь, как нарочно, закрываются в обеденные часы «на обед». Это создает много неудобств для отдыхающих и туристов. Отменить издевательский распорядок никто не в силах.
Мадам готовит хорошо, у нее всегда столуется человек десять. К тому же в самое удобное для отдыхающих время у нее не «закрыто на обед». Правда, она берет в три-четыре раза дороже, но обеды у нее вкусные, обильные и разнообразные. В этом городке вообще всюду готовят хорошо. Говорят — традиция.
У Мадам обширный сад. В отличие от многих соседей, у нее растут только зимние сорта яблок, они и бывают в цене зимой. Летом же здесь яблоки ничего не стоят.
Но главная доходная статья у Мадам — грецкий орех. Это дерево-исполин, высотой в пятиэтажный дом, с широченной кроной. Таких деревьев и в самом городке, и в ближайших селах немало, но у Мадам оно самое урожайное.
Орехи эти удивительные, совсем не похожие на растущие в Крыму или на Кавказе. Скорлупа у них чистая, тонкая. Возьмите с пяток этих орехов в ладонь, сожгите в кулак, и они без особых с вашей стороны усилий расколются на части. Ядро янтарное, сладкое.
Поздней осенью сюда на заготовку орехов съезжаются агенты кондитерских фабрик со всех концов страны. Здесь ореху знают цену.
Ну, а ко всему у Мадам имеются сбережения, оставшиеся от мужа-ветеринара, отца Фроси, и приумноженные ею. Разумеется, она получает и пенсию.
Дней через десять после нашего похода за курткой к Нестору, вернувшись домой с вечерней прогулки, я спросил у Олены Михайловны:
— Интересно, по какому это поводу иллюминируют двор у Мадам?
— Да ведь Фросю выдают замуж, — скорбным голосом ответила старуха, отведя глаза.
— За кого же?
— Да не поверите — за Нестора!
— За Нес-то-ра?
— За Нестора…
— Чудеса!..
Мы помолчали.
— Чудеса! — повторил, я. — Разве не было лучшей партии? Вон вы рассказывали…
— Было, было… Много достойных людей сваталось за Фросю. Но что может сделать бедная сирота против воли Мадам?
— Ну, она мне не кажется такой уж бедной сироткой!.. Интересно другое: что могло перевесить шансы этого Нестора против того же, скажем, московского хирурга или генерал-майора? Не нейлоновые же шубки? Они как раз ничего не весят!
— Но дорого стоят! Одну шубку Нестор, говорят, преподнес Фросе, другую подарил Мадам. — Олена Михайловна заговорщицки наклонилась ко мне: — Дядюшка-то у Нестора одинокий и хворый старик. Вот он и записал свое богатство на племянника. У него там, в Канаде, какой-то заводик, гуталин да разные крема выпускает.
— Что же — Нестор думает в Канаду поехать?
— Собирается! Капиталистом мечтает стать. И Мадам забирает с Фросей вместе. Мадам, говорят, и надоумила его заварить эту кашу. Баба она оборотистая, будет у него управляющей заводом.
— И что же — у Нестора есть разрешение на выезд?
— Разрешения пока нет, но дядюшка хлопочет…
Мы снова помолчали.
— Когда же свадьба? — спросил я.
— В воскресенье, говорят. Мадам и музыкантов заказала. Будет весело! — И, передернув плечами, точно от озноба, Олена Михайловна взяла ведро, пошла за водой.
А я стал вышагивать по тропочке в саду.
«Да, жаль, конечно, Фросю — ну какая она пара этому болвану Нестору? Болвану к тому же захотелось в Америку!.. Мадам — тоже!.. Подумать только, в таком маленьком городке, стоящем за тысячу километров от столиц, и вдруг такая прыть, такие замашки…»
Было от чего прийти в недоумение и негодование.
А городок негодовал. Все точно почувствовали себя обманутыми в чем-то светлом, большом.
Таким, как в оставшиеся до свадьбы дни, я его не помню: казалось, городок как-то сжался в своих размерах, стал и тише, и малолюдней, — присмирели даже дачники, куда-то подевались шумные толпы туристов.
Не потому ли все здесь так неузнаваемо изменилось, что все хорошо знают друг друга? Нет той отчужденности между людьми, которую можно наблюдать в больших городах, — жители близко принимают к сердцу и радости, и печали других.
Примириться с тем, чтобы Фрося вышла за Нестора, никто не хотел. Я уж не говорю о наших соседях, о моей хозяйке: они кипели от возмущения.
Олена Михайловна в эти дни чай мне подавала холодный, обед — то пересоленный, то пресный. А то она совсем оставляла меня голодным, уходила в соседние села навестить дочерей.
И я по часам стал отсчитывать время: скорее бы наступило воскресенье, скорее бы состоялась свадьба!..
И вдруг!..
Я возвращался с реки после вечернего купанья.
На центральной улице чувствовалось необычное оживление. Правда, в субботний вечер здесь всегда бывает и людно и шумно, но сейчас у каждых ворот еще можно было видеть шушукающихся женщин, то здесь, то там услышать взрывы хохота. Смеялись и старые и малые.
Что же могло случиться?
Дойдя до дома, я не успел захлопнуть за собой калитку, как мне навстречу кинулись хозяйка и собравшиеся к ней соседки.
По всему было видно, что меня ждали с превеликим нетерпением.
— Фрося бежала — слышали? — крикнула мне ликующим голосом хозяйка.
— Фрося?.. Невеста?.. — Не скрою, я был ошеломлен новостью. — Куда же она бежала?..
— Бог ее знает куда, но бежала! — Будь моложе, Олена Михайловна, наверное, пустилась бы в пляс — так она была возбуждена от радостной вести.
И все соседки тоже были взволнованы. Никогда я не видел у них таких горящих глаз, таких пылающих щек, такой гордой осанки. Они радовались за Фросю, одобряли ее поступок. Молодец дивчина, показала нос этому плюгавому Нестору и всем ненавистной Мадам.
— А как же теперь свадьба? — спросил я, сам не зная к чему.
— Не будет никакой свадьбы! — прокричала Олена Михайловна.
— А как быть с грандиозными приготовлениями?.. Иллюминацией?.. Танцплощадкой?.. Угощением, запахи которого всех сводят с ума?..
— Пусть сама все жрет, старая ведьма! — Женщины кричали все вместе.
Порадовавшись вместе с ними за Фросю, я ушел к себе в комнату.
Но весь вечер ко мне стучались то Олена Михайловна, то запыхавшиеся соседки — сообщить все новые и новые подробности…
Пропажу Фроси обнаружили после обеда, когда к ней на прощальную посиделку с чаем и пирогами собрались подружки.
Еще ничего не подозревая, Мадам послала соседского мальчика поискать Фросю в универмаге или на почте, куда она собиралась зайти. Мальчик выполнил ее просьбу, побывал еще на автобусной станции, на реке, зашел даже в кино. Фроси нигде не было.
Тогда на поиски невесты бросился угрюмый Нестор. На всякий случай он прихватил охотничье ружье.
Сердце его очень точно почувствовало, откуда может прийти беда: он первым делом заехал к фельдшеру на окраину города. И не ошибся! Следы поспешного бегства Романа были явны. В комнате у него все было переворошено и раскидано по полу.
— Бежали, гады! — завопил Нестор и кинулся обратно к своему мотоциклу.
Со скоростью сто километров в час он понесся на станцию, надеясь там перехватить беглецов.
Минут через десять перехватить самого Нестора погнался милицейский наряд — ружье у Нестора могло и выстрелить.
Воображаю, как заскрипели рессоры машины, когда в нее сели местные милицейские богатыри! Они тут весят не меньше центнера каждый. Растолстели на хороших харчах, от ничегонеделанья: ни в райцентре, ни в районе давно не было ни убийств, ни драк. Образцовый край!..
Но Фрося, как выяснилось позже, со своим фельдшером бежала совсем в другую сторону — не на юг, где в семидесяти километрах проходит железная дорога, а на восток, пересаживаясь с одной попутной машины на другую, чтобы замести следы. Добравшись до соседнего областного центра, они на местном самолете перелетели во Львов, оттуда — в Киев, оттуда — в Ростов, а там — исчезли в неизвестном направлении. Неизвестном для Нестора и Мадам.
А что стало с Нестором?
Не найдя беглецов на станции, он убил на перроне чью-то собаку. Ружье у него все-таки выстрелило!
Но привлечь его к ответственности было заботой уже тамошней милиции.
Наши же богатыри вернулись домой, распевая песни.
Утром, за завтраком, Олена Михайловна ошарашила меня новой вестью:
— Слышали? Мадам объявила распродажу свадебного угощения!
— Угощения?..
— Ну да. Что наготовила — все продает. Не хотели бы вы купить у нее какие-нибудь деликатесы?
— Нет, мне ничего не нужно, Олена Михайловна.
— И зря. Сами знаете, как она готовит…
В одиннадцать, как всегда, я направился на почту. Не доходя до дома Мадам, я замедлил шаг, чтобы лучше рассмотреть, что творится у нее во дворе.
Ажурные металлические ворота были распахнуты настежь. Вдоль сетчатой ограды стояли накрытые скатертями столы. А на них — горой высились на блюдах жареные цыплята, соблазнительно выглядывала из дорогих мисок разная закуска, жареная рыба, жареное мясо, котлеты величиной с лапоть. На отдельном столе в вазах громоздились сладости и пирожки — пирожки с мясом, пирожки с рисом, пирожки с капустой. Я когда-то их едал, они тают во рту.
В сторонке, на опрокинутых и сдвинутых вместе ящиках, стояли батареи «столичной», марочных вин, чешского пива «будвар», минеральной воды. Все было привозное, большая редкость в этих краях.
По двору метались дачники и дачницы, выхватывая со стола приглянувшиеся им яства. Было воскресенье, все спешили на реку и радовались, что сегодня не придется стряпать или же к часу дня бежать в ближайшую ресторацию — пообедать до ее закрытия на обед.
Мадам стояла у весов, ловко орудуя ножом и вилкой, получая деньги, выдавая сдачу. Ни тени страдания я не заметил на ее лице. Как всегда, она была тщательно одета, раскрашена, с неподражаемо высокой прической. Она умела владеть собой — назло соседям, всему городу!..
Тут же во дворе раздавался дьявольский скрежет: рвали доски с помоста для танцев. Доски были чистенькие, тщательно оструганные. Покупателей было много.
Среди оживленной толпы дачниц — в сарафанах, в мини-мини, в брючках; дачников — в шортах, гольфах, в диковинных расцветок рубашках можно было увидеть и по-праздничному одетых людей, приехавших на свадьбу из соседних сел и городков. Это были приглашенные и родственники. Они тихо, сторонкой уносили из дома Мадам свои подарки, посланные по здешним обычаям молодым чуть ли не за неделю до свадьбы. Кто тащил сервиз, кто — ковер работы местных мастериц, кто — шерстяное одеяло. Унесли, говорят, и одну из нейлоновых шубок. Вторую Мадам не отдала.
Минут через сорок, купив газеты, я возвращался обратно.
Еще издали я услышал гремящую на нашей улице музыку. «Что бы это могло значить?»
В кузове трехтонки, окруженной большой толпой зевак, стояли музыканты и играли что-то похожее на «Молдавеняску». В толпе приплясывали, смеялись.
Ко мне пробились наши соседи и соседки.
Музыканты еще неделю назад получили аванс у Мадам. Сегодня им предстояло побывать в трех местах: на свадьбе у Фроси и в двух селах, расположенных в десяти — пятнадцати километрах от райцентра, — еще на одной свадьбе и на похоронах. У Мадам они должны были играть с двенадцати до трех дня. Но, поскольку расстроилась свадьба Фроси, музыканты заехали к Мадам, чтобы выразить ей свою радость… в форме сожаления.
Мадам с каменным лицом выслушала музыкантов, поняла их с полуслова и потребовала вернуть аванс.
Музыканты, ребята дошлые, с одинаковой радостью ездящие и на свадьбы, и на похороны, хотя и вздрогнули от ее ледяного голоса, но вернуть аванс отказались. Авансы не возвращаются! К тому же они за нанятую на целый день машину заплатили немалые деньги.
— Ну что же, — сказала Мадам, — в таком случае вам придется отработать аванс. Играйте!
И музыканты играли свадебную программу — хотя бы в пределах аванса. Играли не столько для Мадам, сколько для собравшейся толпы. Им и самим стало весело от нелепости происходящего.
Целый день Мадам держалась стойко. А к вечеру, когда все было выгодно продано и наведен порядок, с нею случилась истерика, она перебила всю посуду.
Успокоившись, она решила примерно наказать злодея, который помог Фросе бежать с фельдшером. С нею, Мадам, шутки плохи!.. Перебрав всех начальников в райцентре, кто мог бы это сделать, она заподозрила в злодействе директора овощной базы, которого никогда и в глаза не видела. Почему именно его? Да потому, что в субботу только с этой базы уходила машина на станцию. К тому же, как передали ей кумушки… без особой надобности, порожняком. Не за городом ли сели в нее беглецы?.. Попутные машины, проносящиеся через райцентр, Мадам в расчет не взяла.
В понедельник утром Мадам как фурия влетела в кабинет директора овощной базы, увидела человека за столом, бросилась к нему, надавала оплеух и вырвала немалую часть бороды. А это был совсем не директор — он в это время находился в одном из колхозов, — за его столом сидел ревизор, приехавший из области…
Наконец нашлась работа милицейским богатырям: за хулиганство Мадам получила пятнадцать суток. Под наблюдением бравого милиционера она подметала центральную улицу.
И снова покатывались со смеху жители этого чудесного зеленого городка, умирали со смеху дачники на берегу ледяной горной реки…
На этом завершился фарс с замужеством Фроси, разыгравшийся на моих глазах. Городок вернулся к своей мирной жизни.
1971
— Будем класть новую печь, — сказала Олена Михайловна. — Эта уже отслужила свой век. Да и уродина порядочная, полкомнаты занимает.
— Но булочки выпекаете в ней преотличные!
— Это правда, добрая печь. Да устала я топить дровами. А новая будет комбинированная — на дрова и на газ.
— Дело ваше. Но я не стал бы переделывать печь. Ей еще сто лет стоять.
— Нет, это уже дело решенное. У меня к вам просьба: не одолжите немного денег? А то не хватит заплатить печнику.
— Одолжу. Сколько он просит за работу?
— Цена божеская — триста рублей.
— Сложить печь… триста рублей?.. Да за такую цену я сам возьмусь класть печь. Он, видно, чистый разбойник, ваш печник. Работы-то здесь дня на три!
— Нет, Гордей Илькович хороший человек, большой мастер, — с обидой сказала Олена Михайловна. — Один на весь район. Ему и больше могут заплатить.
— Куда уж больше!.. У нас профессора не получают ста рублей за день!..
Олена Михайловна с сожалением посмотрела на меня.
— Между прочим, печь он кладет не за три, а за восемь-девять дней. А потом — профессоров всяких сколько хочешь, все теперь ученые, а где возьмешь хорошего печника?
Она ушла на работу, а я остался размышлять над ее словами.
Еще за неделю до прихода печника к нам во двор стали наведываться соседи со всей улицы. В доме был я один, поэтому все стучались ко мне в окно, спрашивали:
— Не приходил еще Гордей Илькович?
— А кто он такой? — спрашивал я, внутренне клокоча от ярости, делая вид, что впервые слышу о печнике: покой мой был нарушен, я плохо работал.
— Да печник! Разве не знаете?
— Нет, не знаю, не видел.
Потом стали приходить откуда-то издалека, и в полуденную жару, и в дождь, усаживались у ворот или устраивались в саду под яблонями и ждали мою хозяйку, Олену Михайловну, чтобы уговорить через нее Гордея Ильковича сложить следующую печь у них. Приезжали мальчишки на папиных велосипедах, серьезные и почтенные люди на мотоциклах и машинах. И все с одним вопросом:
— Не приходил Гордей Илькович? Когда обещал?
Но и ночью я не имел покоя. Скрипели колеса телег, возчики чуть ли не под окнами у меня разгружали песок, цемент, глину, гравий, камень. Будто это нельзя было сделать днем.
Я уж надумал было съехать с квартиры, хотя бы временно, но отговаривала Олена Михайловна.
— Потерпите еще день-два. А чтобы вы могли работать, перебирайтесь наверх, завтра я там приберу. Как только Гордей Илькович начнет класть печь, сразу наступят тишина и покой. Он не любит, когда отрывают от работы.
Утром я перебрался наверх, но до появления Гордея Ильковича еще было далеко.
До него пока пришел другой печник — восьмидесятилетний Бо́гдан. Его называли только по имени. Это был сгорбленный, хотя и жилистый старичок в какой-то рванине. Его профессия — разбирать старые печи, новые он больше не кладет.
Работал Бо́гдан четыре дня. Сперва он вскарабкался на крышу, начал по кирпичику разбирать трубу, скатывать кирпичи вниз по желобку, сложенному из двух досок. С крыши, через слуховое окошко, он перебрался на чердак, с чердака — на кухню. Разобрав трубу до основания, Бо́гдан отобрал годный для новой кладки кирпич, сложил его в штабель.
После этого он принялся за печь. С зубилом в левой, с молоточком в правой руке, он с такой осторожностью отделял друг от друга кирпичи, скрепленные каким-то удивительно крепким раствором, что наблюдать за его нехитрой работой было одно наслаждение. Оказывается, и печь разобрать не так-то просто, нужен многолетний навык.
В последний, четвертый день Бо́гдан разбирал фундамент. Он выволок из-под печи столько камней — среди них были и громадные, в несколько пудов, — что ими можно было бы замостить весь двор.
— Да, с камнем Олена Михайловна дала промашку, не надо было новый возить. Тут на десять печей хватит, — проговорил старик, пытаясь разогнуть спину. И усмехнулся. — Строили на века! А к чему, спрашивается? Жизнь человеческая коротка, любая вещь переживает человека. Сейчас это поняли и, слава богу, не гонятся за вечностью. Печь новой кладки я разбираю за день-полтора и беру вдвое дешевле.
За разбор старой печи Олена Михайловна заплатила Бо́гдану шестьдесят рублей.
— Дешево взял, давно знаем друг друга, — сказала она, точно оправдываясь передо мной.
— Во сколько же вам обойдется новая печь? И за материал, что возят вам темными ночами, наверное, пришлось немало заплатить?
— Ох, и не спрашивайте! Особенно трудно было достать цемент. — Она махнула рукой, чтобы не растравлять себя неприятным разговором. — Завтра придет Гордей Илькович. Приходите и вы на магарыч.
— Что это еще за магарыч?..
— Приглашение к работе. Когда сложит печь — будет и магарыч благодарности.
— Так ведь этот разбойник пустит вас по миру!..
— По миру не пустит, но в новую печную трубу — вылечу! — И она весело рассмеялась, хотя, казалось бы, надо было плакать.
Наутро пришли дочери Олены Михайловны — Надя и Стефания с мужьями. Они принесли по большой корзине всякой снеди. Жили они в соседних селах.
На газовой четырехконфорочной плитке, что стояла в летней пристроечке во дворе, женщины готовили салаты, голубцы, жарили цыплят. Мужья носили воду из колодца, бегали по магазинам.
День был субботний, и пир ожидался великий.
Но на магарыч я не пошел — из протеста. Вместо этого я сходил на двухсерийный индийский фильм «Анупама». Зал был битком набит молодежью, духота стояла страшная, но, к счастью, фильм был совсем неплохой.
Вернулся я домой поздно вечером.
Окна в моей комнате ярко светились. Было шумно, весело, то и дело кто-нибудь взрывался смехом. Чувствовалось, что за праздничным столом сидит много народу. Сквозь занавеску и не различить было лиц, но контуры пустых водочных бутылок, выставленных на подоконник, проступали очень отчетливо. Я с грустью сосчитал их — уже было выпито семь бутылок.
Осторожно ступая по скрипучей деревянной лестнице, я поднялся наверх и лег спать. Но долго не мог заснуть. Внизу пели «Черемшину». Пели хорошо.
Утром, после завтрака, я по обыкновению читал на скамейке, когда во двор въехал велосипедист.
«Ну вот, явился еще один клиент!» — подумал я, вставая.
Незнакомец прислонил велосипед к стене. К багажнику у него был привязан громадный кожаный баул. Высокий и статный, в светло-зеленом костюме, в белоснежной рубахе, оттеняющей сильный загар, он мне показался не то тренером, не то генералом в отставке.
— Доброе утро! — с достоинством произнес он.
Меня поразили глаза незнакомца: черные, смеющиеся, озорные. А когда он снял шляпу, поразили волосы, подстриженные под ежик, — чистое серебро.
— Доброе утро, — ответил я, разглядывая его и удивляясь этому несоответствию глаз и седины. Сколько же ему может быть лет? — Если вы насчет печника, то он еще не приступал к работе…
Глаза у незнакомца смеялись, он ждал, что я еще скажу.
И я сказал:
— Вчера у него был магарыч, сегодня, наверное, опохмеляется…
— По-вашему, все печники пьяницы? Вот и не угадали! Никогда не опохмеляюсь, потому что никогда не перепиваю. Знаю свою норму. Вчера гулял, а сегодня — работать! — Он протянул широкую ладонь и, точно клещами, нежно стиснул мою руку. — Будем знакомы — Гордей Илькович!
Признаться, я немного смутился, но подумал: «Разбойничек новой формации. Ишь ты — нарядился, как на праздник!»
Печник стал отвязывать баул, спросил:
— Как вам нравится наш край?
— Красивые места, — сдержанно ответил я.
— А воздух какой!.. Фруктов сколько!.. Олена Михайловна рассказывала, что вы у нас частый гость. Переезжайте насовсем, бросьте свой Ленинград. Дом построите, а я вам хорошую печь сложу.
— И сдерете за нее триста рублей?..
— С вас возьму все шестьсот! — Он положил баул на землю, жестко сказал: — Как миленький дадите! И спасибо еще скажете! И простоите у меня в очереди годика два!.. Куда денетесь?.. Я единственный и последний здесь печник!.. — Но глаза его уже смеялись, и он дружелюбно смотрел на меня.
Не понять было — шутит он или говорит всерьез.
Но я сказал:
— Не думаю, что на вас свет клином сошелся. Отыскался бы кто-нибудь и другой. Хотя бы тот же Бо́гдан — он тут разбирал старую печь. Что, не может он новую сложить?
— Может. Но он изведет вдвое больше кирпича, поставит такую гробину, что в комнате будет не повернуться. К тому же его печь вечно будет дымить, никогда как следует не нагреется. Переделывать все равно позовете меня. А переделка, ох, дорогое и хлопотливое дело!
Я махнул рукой:
— Печная проблема меня не интересует. Никуда пока не собираюсь переезжать! — И ушел на свою скамейку.
— И зря, зря!.. Раз деревенские переезжают в город — их вон, пишут, за последние годы переехало двадцать или тридцать миллионов, — кое-кому из городских хорошо бы перебраться в деревню. Ей-богу, не проиграли бы. И что люди находят в больших городах — ума не приложу. От одной копоти задохнуться можно. А здесь воздух — дыши не надышишься и жизнь богаче городской!
Он раскатисто рассмеялся и, подхватив свой элегантный и здоровенный баул, направился в дом.
Я подумал: «Интересно, какую он еще сложит печь! Но болтун, видно, страшный».
Читать я уже не мог, только механически перелистывал страницы.
Вскоре из дома вышел человек, которого я узнал с трудом, — в брезентовой робе, вымазанной глиной, в вылинявшей кепочке со сломанным козырьком, в порыжевших, сморщенных сапогах. Поверх робы у него был надет кожаный фартук с двумя заплатами, тоже сильно испачканный глиной.
И я посмотрел на Гордея Ильковича, как всегда смотрю на рабочего человека, уже с уважением, без прежнего недоброжелательства.
Сходив за табаком и трубкой, я вернулся на скамейку.
Гордей Илькович слонялся по двору. То ковырнет лопатой глину, то сгребет горсть цемента и пропустит его меж пальцев, как муку, то постучит молоточком по кирпичу и бросит в кучу. Потом станет на пороге и долго обозревает кухню с громадной ямой посредине. Почешет затылок, сдвинет кепочку на глаза и ходит, ходит; сорвет яблочко, откусит, швырнет в траву.
— На другой день после магарыча, конечно, трудно работать, — сказал я сочувственно, закурив трубку.
Он достал сигареты, присел рядом.
— Нет, не в этом дело. В первый день на новом месте я обычно привыкаю к обстановке. Не так просто сложить печь, как это кажется со стороны. Я должен точно представить себе и место, и размер, и форму печи. Вы что думаете — я всем кладу печь одного и того же образца?.. Нет, это не так. У меня этих образцов больше тридцати. Надо выбрать единственно возможный образец, если не соорудить что-то вовсе новое. Знаете, я порою ночь не сплю, раз десять вскакиваю с постели, исчиркаю страниц двадцать бумаги.
Я с удивлением посмотрел на него.
— Печнику все важно! И размер комнаты, и высота потолка, и характер хозяйки, и качество песка и глины. За количеством я уже не могу гнаться, а качеством, красотой работы возьму!..
Гордей Илькович поднялся, отобрал из сложенного Бо́гданом штабеля два кирпича, вернулся на скамейку.
— Ну вот хотя бы взять кирпич. Другой бы сложил печь из нового кирпича, это проще, меньше мороки, на печь его всегда можно достать. А я кладу из старого. — Он с силой бросил один из кирпичей на груду камня, поднялся, принес обратно, показал мне: — Ни одной трещинки!.. Знали в старину секрет обжига, да и состав глины, видно, был другой. А бывает, новый и не бросишь — развалится. Замечали, когда выгружают кирпич, половина уходит в бой?
— Замечал. Но это больше от нерадивости. У нас кирпич выгружают варварским способом, сваливают, как булыжник.
— И это правда. Но знаете, что такое класть печь из старого кирпича? Смотрите! — Он стал счищать стамеской намертво приставший к кирпичу раствор, крошить его легким постукиванием молотка; то же самое проделал со вторым кирпичом. Потом стал шлифовать их друг о друга.
Я молча наблюдал за Гордеем Ильковичем. Он отшлифовал кирпичи со всех сторон, и они буквально преобразились в его руках, стали похожи на бруски масла.
— Ну как — красивый кирпич? — спросил он.
— Очень. А я думал, всякий кирпич подходит для кладки.
— Это подходит печнику-сапожнику. А у меня кирпичи должны быть одного размера, без отбитых углов и краев. Тогда и печь будет красивая, можно не штукатурить. Многие и не штукатурят!
Во двор вошло несколько человек.
Гордей Илькович вздохнул, нехотя пошел им навстречу.
Это были клиенты. Они подобострастно с ним здоровались, заискивающе смотрели ему в глаза. Он перелистывал записную книжку, говорил, когда и у кого сможет работать. Ему совали аванс, но он брезгливо отдергивал руку. Его отводили в сторону, о чем-то шептали на ухо, но в ответ он или качал головой, или смеялся своим заразительным смехом.
Чтобы не смущать печника во время переговоров, я ушел в комнату; вернулся во двор, когда заказчики ушли.
— Ну как, всех успокоили? — спросил я.
Он рассмеялся.
— Боятся, что вот возьму и умру вдруг. Каждый хочет, чтобы я у него работал в первую очередь. Дают на сто, на двести рублей больше. Но я на это не иду. Совесть дороже. Когда подойдет очередь, сам сообщу, адреса все записаны.
— И много народу в вашей записной книжке?
— Много. Чуть ли не каждый второй в радиусе тридцати километров.
— Да вам и десяти жизней не хватит, чтобы всем сложить печи!..
— Будь я жуликом, давно бы стал богачом! Судите сами: один предлагает за печь пятьсот рублей, другой на ту же сумму предлагает шиферу, а это знаете что такое?.. Этим шифером я могу покрыть пять крыш и получить с носа по шестьсот рублей. Получается, что за одну печь отваливает три тысячи. И не жалко!.. Людям ничего не стало жалко, давай им только красивую печь, красивую работу!..
На второй день Гордей Илькович с утра разбирал пол в правой половине кухни. Печь он решил ставить в углу, чтобы высвободить середину комнаты под столовую.
Покончив с полом, он принялся расширять яму до стенки, отгородил нужную ему часть под фундамент, а остальную засыпал землей, нося ее ведрами со двора.
Сегодня Гордей Илькович был уже не так словоохотлив: он работал. Чувство это мне хорошо понятно. И я ушел на почту, чтобы не донимать его своими вопросами.
Когда часа через полтора я вернулся домой, яма уже наполовину была засыпана камнем. Работал Гордей Илькович весело, быстро.
Но я хорошо видел, что ему не так-то легко поднимать и нести на руках двухпудовые, а то и трехпудовые камни — все-таки сказывался возраст.
Я возьми и скажи:
— Гордей Илькович, почему бы вам не взять помощника, подручного? Вдвоем бы легче работать.
С камнем в руках, прижав его к животу, он остановился и посмотрел на меня таким недоуменным взглядом, точно я свалился с луны.
Он снес камень в кухню, долго ворочал его там в яме, пока не поставил на место. Вернувшись во двор, вытер ладони о робу, достал сигарету, долго мял ее в пальцах.
— Сразу видно, что вы городской человек, не знаете деревенских проблем…
— При чем здесь проблемы?.. Взяли бы какого-нибудь молодого парня, он помогал бы вам в работе, а вы бы его научили…
Он не дал мне договорить.
— А вы подумали — где я возьму этого самого подручного? Идите работать ко мне — отдам половину заработка! — Почему-то он рассердился.
— Ну, мне уже поздно у вас работать. А в молодости, кстати, был подручным каменщика. Носил ему на третий этаж по десять-пятнадцать кирпичей.
— И не боялись руки испачкать?
— Не боялся. Любил физическую работу.
— А сейчас боятся. Вот в чем секрет!..
— Не понимаю.
— Вот вы бываете всюду — и по райцентру ходите, и по соседним колхозам, — много вы видели на стройке или на поле молодых парней, делающих физическую работу? Восемнадцати, двадцати лет?.. А ну-ка вспомните!.. Поезжайте по стройкам соседних районов — много ли найдете каменщиков, кровельщиков, плотников в возрасте меньше сорока — пятидесяти лет?
— Пожалуй, немного.
Он сел на скамейку, закурил.
— Ну вот, видите!.. У меня за последние три года работы в стройконторе и потом, когда ушел на пенсию, перебывало человек десять в помощниках. От силы они работали неделю-другую, а то уходили на другой же день. У всех один довод: «Грязная работа, руки грубеют». Черт их знает, откуда у нас взялось столько белоручек! Никто не хочет работать на физической работе. А есть такие, что и вообще нигде не хотят работать! Вот сейчас август, лето, самая горячая пора года, всюду нужны рабочие руки. Этих рук не хватает. А вот, пойдите по нашим скверам, садам, на реку — полно молодежи. Зимой живут в больших городах, а вот на лето наезжают на отдых к родителям. Они очень устали! Родители трудятся до ночи, а эти только тренькают на гитарах да песни свои мурлычут, как коты. Разве это дело? Самая сильная, здоровая половина общества все лето не работает, слоняется без дела.
— Ну, вы сгущаете краски, Гордей Илькович. Смотрите, сколько у нас студенческих отрядов, все лето трудятся на стройках, — возразил я.
— Капля в море, — сердито откликнулся он. — А ведь молодежи, повторяю, половина общества! Чем же молодые занимаются? Через наш городок с утра до вечера кочуют туристы, тысячи их… Молодых вы увидите и во всех горных домах отдыха. Кто ездит из города в город — с футбольной, с другими командами на всяческие там соревнования? Та же молодежь! Бог ты мой, а сколько коллективов самодеятельности всюду наплодилось! Посидите вечер у телевизора, посмотрите местную программу — все пляшут и поют. А вы говорите, подручные, помощники!..
— Сгущаете, сгущаете краски, Гордей Илькович!.. Не все же время работать, когда-то надо и поплясать, и мяч погонять…
Он мне не ответил. Порывисто швырнул недокуренную сигарету, сгреб с кучи самый большой камень и понес его в дом.
А я, покуривая трубку, пошел гулять по саду, думая над словами Гордея Ильковича. Да, кое в чем он прав, хотя и не во всем, конечно. Я стал перебирать свои летние впечатления, и не только по здешнему краю, но и по другим местам, где мне пришлось побывать. Да, молодежи мало в сфере производства. Что же она делает, чем занимается? В основном — молодые учатся, но есть среди них и праздношатающиеся. Недостаточно пополняется молодыми рабочий класс, крестьянство — тем более. В деревне и на самом деле мало молодежи, она уходит в город, и это, видимо, стало необратимым процессом.
Гордей Илькович до самого вечера работал не разгибая спины, но уже в каком-то раздражении. Испортил я ему настроение! Должно быть, молодые — самый проклятый для него вопрос. Но почему? Не только, наверное, из-за нерадивых подручных?..
К разговору о молодых мы с Гордеем Ильковичем вернулись на другой день, когда он закончил кладку фундамента, закрепил его цементом и положил первый ряд кирпича под основание печи. Потом он шлифовал кирпичи, устроившись с краю моей скамейки. Заготавливал их впрок, сортировал по длине, толщине, отбрасывал негодные в сторону.
Начал этот разговор сам Гордей Илькович.
— Из-за них, молодых чертей, ведь и работаю я на «сверхурочных», как ушел на пенсию в прошлом году. А мне пора на отдых, наработался на своем веку. Из своих шестидесяти лет я полвека делал какую-то работу. У нас дети рано начинали помогать родителям. Сперва по дому, потом на поле. В десять лет я уже все умел делать по крестьянству. А когда немного подрос, кочевал с отцом по ближним селам — клали печи. Отец у меня был большой мастер своего дела, — его до сих пор хорошо помнят старики. Чуть свет он подымет тебя с постели, наскоро похлебаешь какой-нибудь бурды, и вот плетешься за ним с торбой за плечом, месишь грязь по дорогам. На ногах сапоги — чиненые-перечиненные, одет в рваный пиджачишко… Летом мы работали на поле, а с осени начинали класть печи. И так — опять до самого лета. Работать приходилось и в дождь, и в снег. Себя я всегда помню мокрым, с хлюпающей грязью в сапогах…
Тут Гордей Илькович чему-то нехорошо рассмеялся, покачал головой.
— Что-нибудь еще вспомнили? — спросил я.
— Да какие тут воспоминания!.. Иной раз просто удивляюсь, как время изменилось… На той неделе я накосил сена для коровы, надо было убрать, одному мне не справиться, договорился с одним мужиком, что он поможет. Но мужик этот захворал, и жена упросила пойти со мной нашего младшего, Володю. Лентяй он страшный, ведра воды не принесет. И вот подходит, спрашивает, сколько ему заплачу. Вздохнул я и говорю: «Сколько мужику заплатил бы, столько и тебе». — «А сколько же все-таки?» — «Десять рублей», — говорю. «Таких дураков нет, батя, — говорит, — за десятку гнуть спину. Прибавь еще пятерку». И что же вы думаете — пришлось заплатить все пятнадцать рублей. Ну, значит, убрали сено, сложили в копны, приходим домой, мать нам хороший обед приготовила, а перед Володькой еще поставила крынку молока. Молочко он у нас любит!.. Ну, он сытно поел, молочко выдул до последней капельки и пошел гонять мяч на поле. На другой день с утра с гор наползли тучи, и я решил увезти сено, тут и трехтонка подвернулась. Вы думаете, сыночек поехал с нами?.. Ни за какие деньги его было не уговорить. Ну, ладно, привезли мы с шофером сено, сложили в сарай, сели обедать. И Володька с нами. Мать опять поставила перед ним крынку. Он сытно поел — и за крынку схватился. Хлебнул, а там вместо молока колодезная вода! Было смешно и горько смотреть, как он взбеленился. А мать ему и скажи: «Знаешь принцип социализма? Кто не работает, тот не ест». А я ей: «Поздно, мать, принялась воспитывать, бесполезно»… В общем — обед испорчен, перед шофером было стыдно.
Мы помолчали, Гордей Илькович продолжил повествование про свою жизнь:
— В тридцать девятом году вступили в колхоз. Приходилось работать в две смены, чтобы свести концы с концами: днем — что придется в колхозе, вечером — класть печи. Платили не как сейчас — торговались за копейку… Но не успели наладить жизнь в колхозе, как началась война. Отец у меня погиб на фронте в тот же год, вскоре мать умерла в эвакуации, убиты были и два младших брата… И меня немало потрепало на разных фронтах, повалялся же по госпиталям!.. Одних пулевых ранений у меня три: насквозь пробило легкое, разрывной пулей раздроблено бедро, плечо левое прошито. Про осколочные ранения не говорю… Ну, кончилась война, вернулся я домой, полгода проходил с костылем… На первых порах восстанавливали колхоз, работал как мог. Потом — завербовался, поколесил по разным городам. Строил и в Москве, и в Ростове, и в Киеве. В пятьдесят третьем приехал домой, и с тех пор меня больше никуда не тянет. Поступил в стройконтору, — деревня наша в трех километрах от райцентра. Строил дома, клал печи. Печное дело знаю и люблю. Могу всякие класть, в любой комбинации. А когда в здешних местах нашли газ, то работы стало хоть отбавляй. Всем надо переделывать печи! Но теперь на селе другая жизнь, и печи требуются другие.
— Дом у меня большой, кирпичный, — продолжал Гордей Илькович, помолчав. — Внизу четыре комнаты, наверху три. Целая хоромина. Сам строил, вот этими руками, только жена помогала. Думал, вырастут сыновья, может, который останется дома, станет помощником. Но ни старший — Степан, ни Володька никакого интереса не проявили к печному делу. Не получилась рабочая династия!.. Для них печник самая поганая профессия, стыдятся при людях признаться, что отец у них печник. А раньше — гордились, я сам гордился: печи могу класть, радость и тепло приносить людям!.. Вот, скажем, Степан. Смышленый парень, технику любит. Ему бы работать и работать здесь, цены бы ему не было в колхозе, — всяких машин у нас сейчас тоже хватает. Жил бы в своем доме на всем готовом и получал бы рублей двести. Но нет, не захотел жить в сельской местности, ушел из дому. Слава богу, еще бандитом не стал, а поступил в техникум. Пока он учился, мы ему каждый месяц деньги переводили, и посылки мать слала каждую неделю. Сейчас работает где-то в городе, получает сто рублей. Женился, ребенок есть. Но нет квартиры, живет у людей, комнату снимает. Ну, разве на его заработок с семьей можно жить в городе? Знаете, как в городе? Вышел на улицу — уже доставай пятачок на автобус. Пятачок этот надо заработать. И не один! За все надо платить. А здесь и пешочком пройтись — одно удовольствие… Сейчас собираю ему деньги на кооперативную квартиру, стоит в очереди, две тысячи надо. Да и на мебель и всякое другое по хозяйству положите две тысячи. Итого выходит, выкладывай, Гордей Илькович, чистенькими четыре тысячи…
Он снова замолк, внимательно разглядывая кирпичи, которые держал в руках. На минуту мне показалось, что ни о чем, кроме этих кирпичей, он сейчас не думает. Но это было не так.
— После Степана ушла из дому дочь Настя. Захмурил ей голову какой-то приезжий Васька, уехала с ним в Одессу. Я не удерживал, не мог в последнее время смотреть на дочь: вместо юбки — чересчур мини, ходит с голым задом, вместо косы — конский хвост… Все девки тут у нас посходили с ума с этими модами. Ничего хорошего, конечно, из ее переезда не получилось. Длинногривый Васька через полгода бросил ее, и теперь она тоже, как Степан, живет у людей. Сперва работала на хлебозаводе, но не выдержала жары у печей; сейчас продает мороженое… Ездил к ней, хотел вернуть домой… Рассказывал, сколько всякой работы и в деревне, и в райцентре, как всюду нужны люди, какие высокие заработки, а она смеется, говорит, что не хочет жить идиотской деревенской жизнью…
— Так что с вами теперь только младший?
— Собирается и он бежать из дому. Видели бы его! Уж гриву себе отпустил, не стрижется. «Голову хоть вымой, — говорю, — вши заведутся». — «Нет, — отвечает, — волосы должны быть грязные, тогда они лучше прическу держат, пристают друг к другу»… Уж брючки справил себе расклешенные, раз надел и спрятал; бережет — говорит, в городе будет носить. И откуда у деревенского парня такие замашки — ума не приложу. Бежать он хотел сразу же после седьмого класса, трое дружков его уехали, но мы упросили остаться здесь еще годик, кончить хоть восемь классов. Может, в городе образумится? Профтехшколу какую кончит, человеком станет? Хотя надежды очень малые: футболистом хочет стать. Почему футболистом? Потому что вбил себе в голову, подлец, что спортсмены разъезжают по разным городам, всюду им почет и уважение, отдыхают до соревнований и после, числятся на работе, но не работают, заполнили у нас в области все дома отдыха и гостиницы… Ну, а за то, что он еще год здесь проучится (у нас с ним договор!), мы ему должны справить костюм, пальто, купить транзистор, гитару, обувь и еще много чего — список большой!
Гордей Илькович сложил в штабелек отшлифованные кирпичи, взял два других и вернулся на скамью.
— Вот уйдет из дому Володька, и мы останемся со старухой вдвоем. Брошу ли я класть печи? Боюсь, что нет, до самой смерти придется работать. Дети не оставят в покое, им все время придется помогать. Трудная проблема. Не только у меня — во многих семьях.
Я посмотрел на Гордея Ильковича — и впервые увидел в нем старого человека. Да, не думал я, что он такой несчастный. С виду ведь — благополучный и преуспевающий представитель исчезающей профессии.
В последующие два-три дня мы ни о чем серьезном не говорили. Перекинемся ничего не значащими словами о погоде или еще о чем-нибудь и разойдемся. Он мне показался более замкнутым и сосредоточенным, да и реже теперь отлучался от своей печи.
И я весь был поглощен печью. Свою же работу, не в пример Гордею Ильковичу, я совсем забросил.
Ах, какими стройными рядками поднималась у него печь и — под боком у нее — плита! Особую прелесть кладке придавал раствор — он проглядывал меж кирпичей еле заметной ниточкой. Создавалось впечатление, что печь не кладут, а отливают из металла. Так же чисто возводил и отделывал Гордей Илькович и внутренние стены, скрытые от глаз. Никакой небрежности в работе! Я как-то запустил руку в духовку; казалось, что она выложена не кирпичом, а выстлана бархатом.
Гордей Илькович встретился со мной взглядом, спросил:
— Ну как — чисто сработано?
— Чисто.
— Эх, мне бы двух-трех учеников! — Он горестно вздохнул. — Научить бы их своей работе, тогда и умирать не страшно.
— И все-таки удивляюсь, что вы не находите себе помощников и учеников! — сказал я.
— Чего же тут странного? Я вам все объяснил!.. Не знаю, как в других местах: Россия — она большая! — а в наших уход молодежи в город в корне меняет лицо деревни. Побывайте у нас зимой. Улицы пустынные, если кого и встретишь, то старика пенсионера.
— Гордей Илькович, скажите, для кого же тогда у вас всюду строятся новые дома? Такого бурного строительства, как в вашем районе, и в Москве не увидишь.
— А я вам объясню, в чем тут дело… — Он присел на табурет. — Люди стали лучше жить в последние годы, богаче. Сейчас никого не удивишь деньгами, меньше ста пятидесяти — двухсот рублей в наших колхозах никто не получает. А если в семье два-три работника? Так это целый капитал!.. А расходовать эти деньги особенно не на что. Известно, что жизнь в деревне намного дешевле, чем в городе. Все свое, по театрам и ресторанам не ходят, на такси не ездят. Так что делать с этими деньгами?.. Раньше крестьянин их собирал в кубышку на «черный день». Теперь он знает — не будет «черного дня», живет при советской власти. Это — раз! А во-вторых — большой, многолюдной семьи в старом понимании не стало, один ребенок — чаще всего. Зачем же копить деньги?.. Вот и перестали копить, а что было накоплено — пущено в ход!.. Пойдите по домам — все уже обзавелись новой мебелью, да не какой-нибудь местного производства, а немецкой, румынской, болгарской, платят за нее тысячу двести, тысячу пятьсот рубликов. Все уже купили или охотятся за холодильниками и телевизорами. Видели наши телевизоры с экраном в пятьдесят — шестьдесят сантиметров?
— Да, видел. И позавидовал! Ни в Ленинграде, ни в Москве я почти не встречал телевизоров с таким большим экраном. Сидишь, как в кино!
— Наш мужик на телевизор денег не жалеет. Покупает самый дорогой, львовский. Не знаю, как в городе, но телевизор у нас произвел целую революцию. Даже древние старики сейчас приободрились. Умирать никто не хочет, у всех появился интерес к жизни. Я думаю, что и телевизор дал сильный толчок к уходу молодежи в город. Так вот, я спрашиваю вас, зачем копить деньги нашему крестьянину? Выходит, ни к чему. Вот он и строит новый дом для новой мебели, холодильника и телевизора. Телевизор распахнул перед колхозниками весь мир, и они не хотят отставать от людей, жить хотят по-городскому, по-человечески. Молодые — в город, а старики тащат город к себе! — Гордей Илькович смеется, качает головой. — Разве раньше кто-нибудь заплатил бы за печь триста рублей? Никогда! Или полторы тысячи за мебель?.. А теперь платят. Удивительно легко расстаются с деньгами. — Он закурил, задумался. — Но все то хорошее, что сейчас происходит в деревне, имеет и свои теневые стороны.
— Например?
— Причинен известный ущерб экономике… В Москве и Ленинграде вы этого не чувствуете, к вам отовсюду возят, а в городах помельче это очень даже заметно. Что — колхозы их снабжают? Нет, колхоз выполняет поставки, а если везет на рынок, так в большой город, где выгодней продать. Местный рынок держится на приусадебном участке и на кооперации.
— О каком же ущербе экономике вы говорите, Гордей Илькович?
— О самом обыкновенном! — Он искоса посмотрел на меня — притворяюсь я или нет? — Ну, приведу такой пример. Раньше колхозница все со своего огорода тащила на базар, да и огород у нее был большой. Сколько здесь было баталий из-за приусадебных участков! Каждый старался отхватить побольше земли. А теперь побывайте на колхозных собраниях — нигде не услышите этих споров. Я-то живу в деревне, все вижу. Огороды с каждым годом все меньше и меньше становятся по своим размерам. Идешь порой и видишь, как и посаженное заросло сорняком. И скотины сильно поубавилось, и птицы. Фрукты перестали собирать. Дачники возмущаются: на рынке нет черешни, а в садах ее склевывают птицы.
— Да, с фруктами это очень заметно. Ничего общего с прошлыми годами! Поредели у вас фруктовые ряды на рынке, — сказал я.
— Ну бог с ними, с фруктами! Еще хуже дело с мясом. Заметили, у колхозников во дворах не стало овец? А раньше здесь у каждого их было с десяток. И корова у каждого была, помните?
— Помню. Да, овец во дворах нигде нет, и коров стало меньше.
— Когда вы у нас были первый раз? В шестьдесят третьем году?.. Только в райцентре тогда было семьсот — восемьсот коров, молока хоть залейся. А сейчас и сотни не наберешь. Многие и оставшихся собираются продать, и я в том числе.
— Я хорошо помню молочный ряд у вас на базаре, — перебиваю я Гордея Ильковича. — Да что там ряд!.. Целый молочный павильон!
— Молочных продуктов не стало потому, что коров теперь меньше в частном владении. Трудно с сеном, возни много с коровой — это правда. Но не это все главное. Семьи стали маленькие — старик со старухой. А на двоих много ли надо молока? Литр всегда и в колхозе можно достать. Но не стало коров — стало хуже и с мясом. Заметили, мясной ряд совсем захирел?
— Заметил. Можно достать только в магазине.
— Удивительные вещи произошли в жизни! — встрепенулся Гордей Илькович. — В ряде случаев крестьянин из производителя стал потребителем!.. Правда, он нашел для себя нехитрое занятие: завел поросенка. Вот поросенка вы найдете почти в каждом дворе. Он закрыт в хлеву, с ним почти никакой возни. Да и корм ему легко достать. Идут остаточки со стола да плюс три-четыре буханки хлеба. Черного у нас не бывает в продаже, вот и кормят скотину белым. Но, может быть, это явление местное, в других областях иначе?.. Вот вы много ездите…
— Нет, Гордей Илькович, представьте себе, это уже общее явление. Перед тем как приехать сюда, я несколько дней гостил у своего друга в Псковской области. И там все держат поросят!.. Кормят хлебом, только черным… Вырастят поросенка пудов на двенадцать, заколют поздней осенью, накоптят окороков и в ус не дуют. В шесть-семь вечера в каждом доме стоит самовар, включен телевизор, и деревня словно вымирает.
— Да, телевизор… Тут тебе и кино, и театр, и путешествия… А главное, эта холера — футбол! У нас даже старые деды стали болельщиками. Как в большом городе! — Гордей Илькович встал. Пора было работать. — Так какой же выход? Как дальше будет развиваться жизнь в деревне? И нужны будут кому мои печи лет через пять? Может, зря я горюю о подручных, об учениках?
Вопрос он мне задал не из легких, приберег под конец разговора.
— Выход вижу один, — ответил я, точно кидаясь в омут. — Быстрее приблизить эту жизнь к городской, дать деревне все, чтобы не оставалось никаких городских соблазнов!.. Ведь произошло чудо — все теперь имеют среднее образование, а мы порой еще не считаемся с этим, по старинке подходим к деревне. Другие потребности стали у людей! Русские сапоги редко на ком сейчас увидишь, они навалом лежат в ваших магазинах, и стоят десять рублей, — не берут, ищут модные туфельки. И работу ищут почище. Марать руки никто не хочет в навозе.
— Значит?..
— Значит, надо идти в ногу с веком, всерьез взяться за усовершенствование деревенской жизни.
— И думаете, тогда не будут уходить? — Глаза у Гордея Ильковича снова смеялись.
— Будут, но меньше, многие и здесь найдут себе занятие.
Гордей Илькович еще больше повеселел. Было видно, что я его ни в чем не убедил, мои доводы кажутся ему однозначными.
— Скажите, пожалуйста, — спросил он, — а будут тогда класть печи? Будут печники?
— Нет, печи тогда и подавно не будут класть. Люди придумают что-то другое. Может, на заводах будут собирать. Как сейчас собирают дома.
Тут мы оба рассмеялись.
Во двор вошел длинногривый парень и остановился на почтительном расстоянии.
Мне показалось, что я его где-то встречал на улицах Москвы или Ленинграда.
Гордей Илькович изменился в лице, сразу же погасли его живые глаза, вскочил, пошел к молодому человеку. Я понял, что это и есть его злополучный сын, Володя. Разговор у них сразу же начался на повышенных тонах…
А в последующие дни Гордей Илькович занимался слесарной работой. Он полностью завладел моей скамейкой, превратив ее в верстак, закрепил на ней тиски, рядом водрузил мешок с инструментом; под скамейку сунул мотки проволоки, прутья разных сечений, угольное железо, обрезки листовой меди. Работал он молча и сосредоточенно. Глаза у него были суровые.
Он резал, гнул, сверлил железо, мастеря конструкции, которыми скреплял внутреннее полуокружье в печи; делал из меди ободок для плиты; чеканил затейливый рисунок на дверцах.
— Вы, оказывается, не только печник, слесарь, а еще и медник! — с восхищением сказал я, наблюдая за его артистичной работой.
— Печник все должен уметь делать! — На минуту он откинулся назад, выпрямив спину. Черные смеющиеся его глаза снова озорно смотрели на меня. — Люди хотят красоты — не чугунные или железные дверцы и конфорки, а медные. Медные наряднее! Почистишь порошком — гореть начнут. И ободок вокруг плиты лучше делать медный. Последний ряд кирпича я облицую кафелем, под кафель хорошо медь.
— Где же вы, Гордей Илькович, достаете медь?.. Ее днем с огнем не сыщешь.
— Открывай вам все секреты! — Он погрозил мне пальцем. — Последний печник и есть последний. Секреты он уносит в могилу.
А потом был «магарыч благодарности». На этот раз столы накрыли во дворе. И пир шел с самого утра.
То и дело открывалась калитка и заходили знакомые и незнакомые люди с поздравлениями и подарками, многие тут же садились за стол, поднимали чарочку за хозяйку и печника, потом шли в кухню и подолгу там стояли с застывшими от изумления лицами.
Да, печь выглядела очень нарядной. Она была компактная, крепко сбитая, литая. Украшала ее прежде всего, конечно, поразительная кладка. Кафель и медь придавали строгость, законченность формы.
Но все видели готовую печь, я же наблюдал, как она создавалась в течение многих дней, а потому был причастен к тайне рождения красоты, пережил чувство радости, стал от этого богаче. Такое счастье редко кому выпадает. Мне оно выпало. И за это я был благодарен Гордею Ильковичу. Но неужели — последнему печнику?..
1970