ХАИМ НАХМАН БЯЛИК

Хаим Нахман Бялик – классик ивритской литературы. Его перу принадлежит как любовная лирика, так и полные боли и силы строки о доле и судьбе еврейского народа. На его стихи написаны песни и романсы. Его творчество переведено более чем на тридцать языков. Он считается одним из создателей современного иврита.

Бялик родился в 1873 году на хуторе Рады возле Житомира, в семье лесника. С семилетнего возраста, после смерти отца, он жил в доме деда в Житомире, затем учился в Воложинской ешиве, откуда в семнадцать лет уехал в Одессу. После того, как в 1903 году была опубликована его поэма о кишиневском погроме, он стал национальным поэтом. В 1921 году он переехал в Берлин, а в 1924 поселился в Тель-Авиве, где сразу же его дом стал одним из центров культурной жизни. Умер Хаим Нахман Бялик в 1934 году в Вене, после неудачной операции.


***

Я хочу привести здесь кусок из «Автобиографических отрывков» Хаима Нахмана Бялика (в переводе, взятом из учебника Открытого Университета Израиля), который послужит прекрасной иллюстрацией и вступлением к двум поэмам о детстве, которые я включила в эту книгу:

«Понимаю, то, что я видел, не могло произойти в действительности. Но мы с моим сердцем знаем: все, что видели – видели воочию, и никогда сердце мое не сомневалось в этом.

Серебряная ночь. Я стою на улице у ворот нашего двора. Справа от меня – лес, слева – степь. Над головой небо, небо. А передо мной – невысокая горка с крутыми склонами, покрытыми зеленой травой, сверкающей тысячами капель росы в таинственном, призрачном лунном свете. Склон холма поднимается все выше и выше, пока не оканчивается маленьким белым домиком на вершине. Все дремлет, обмершее, застывшее, окутанное легкой вуалью серебристо-синей дымки. Как вдруг – две вереницы гномов, с чистыми детскими лицами, в черных одеждах идут по холму в сторону леса; и как будто песня – невыразимо сладостная песня, едва слышная, сокровенная, безмолвно льется в сердце. Льется от них – в мое сердце. В мое сердце. Потому что слышал я ее не слухом, а сердцем.

Они прошли своим путем, не обратив на меня внимания, а я глядел им вслед, пока они не скрылись из виду. Я помню, как, войдя домой, обнаружил, что потерял дар речи. Ухватившись за край материнского передника, я силился сказать «мама» и не мог. Слово «мама» застыло в моей гортани – и осталось там по сей день».

К птице

Из жарких стран вернувшаяся птица —

привет тебе! Стучись в мое окно!

Как к пенью твоему душа стремится,

Как холодно тут было и темно!

Ты спой, родная, расскажи, поведай,

вернувшись из прекраснейшей земли —

ужель несчастья страшные и беды

и в тот чудесный теплый край пришли?

Несешь ли ты привет мне из Сиона,

несешь ли ты от дальних братьев весть?

Слышны ль счастливцам этим наши стоны?

Известно ль им, как мы страдаем здесь?

Известно ль им – тут недруги ужасны,

так много их, так много всюду зла?

Так спой же, птица, о земле прекрасной,

в которую весна уже пришла!

Несешь ли песню от долин и склонов,

напев родной земли доныне жив?

И сжалился ль Всевышний над Сионом,

или теперь там кладбище лежит?

Все так же пахнет чудная долина

Шарона и вершина Левоны?

И не прервал ли сон свой вечный, длинный,

Ливан – или, как прежде, видит сны?

Что увлажняет там Хермона склоны —

слеза с небес – иль росы поутру?

А Иордана берега – зелены?

А как там горы, что стоят вокруг?

Все так же тучи в тех краях нередки?

Все так же тьма повсюду там лежит?

Спой, птица, о земле, в которой предки

смерть находили, находили жизнь…

Скажи – ростки, наверное, завяли,

те, что сажал я в том краю весной?

Когда-то цвел я сам – теперь едва ли

мне хватит сил, и старость предо мной.

Скажи же, птица, что там нашептали,

листы и корни? Что узнали мы

от них? Они шептали, что мечтали

опять занять ливанские холмы?

А братья, что там сеют со слезами —

поют ли, собирая урожай?

О, мне бы крылья – я б давно был с вами —

я б полетел в цветущий этот край!

А что тебе я сам сказал бы, птица,

что хочешь из моих услышать уст?

Не пенье – только плач тут может литься,

ведь этот край так холоден и пуст.

О бедах ли бесчисленных поведать,

что всем известны, – это хочешь знать?

Кто их сочтет, измерит, эти беды,

что вновь настанут, что придут опять?

Лети же – над пустыней, над горою,

покинь меня и улетай к себе,

поскольку здесь, крылатая, со мною,

ты будешь плакать о моей судьбе.

Но только слезы ничего не значат,

рыданье утешенья не дает.

Давно болят глаза мои от плача,

и сердце так измучено мое!

Уже давно устали слезы литься,

и нет конца, не совладать с тоской.

Привет тебе, вернувшаяся птица!

Возвысь же к небу чистых голос свой!

Зефиры

С птичьим посвистом – маминых уст поцелуй

от ресниц отгоняет виденье ночное.

Я проснулся, и свет в белизне своих струй

мне ударил в лицо необъятной волною.

Лезут сны на карниз, и покуда хранят

тени сладкой дремоты прикрытые веки,

но уже пронеслось ликование дня

по булыжнику улиц в гремящей телеге.

Из сидящего в раме окошка гнезда

раскричалась птенцы, опьяненные светом,

и уже за окном началась суета —

то друзья-ветерки заявились с приветом.

И зовут, и лучатся, сияют светло,

торопливо мигают, снуют, намекают,

как птенцы озорные, стучатся в стекло,

ускользнут, возвратятся и снова мигают.

И в сиянье их лиц на окошке своем

различу я призыв: «Выходи же наружу!

Мы ребячеством радостным утро зальем,

мы ворвемся повсюду, где свет обнаружим:

мы растреплем волну золотистых кудрей,

по поверхности вод пронесемся волнами,

в сладких грезах детей, и в сердцах матерей,

и в росе засверкаем – и ты вместе с нами!

В детском плаче, в изогнутом птичьем крыле,

в мыльном радужном шаре, на пуговке медной,

и на гранях стакана на вашем столе,

и в веселом звучании песни победной!»

Над кроватью снует их прозрачный отряд

и щекочет меня в полусне моем сладком,

и сияют их глазки, и лица горят,

на щеках зажигая огни лихорадки.

Я брежу, и тает плоть…

Омой меня светом, Господь!

Эй, зефиры прозрачные! Ну-ка, ко мне,

залезайте, мигая и делая рожи,

пробегитесь по белой моей простыне,

воспаленным глазам и пылающей коже,

по кудрям, по ресницам, по ямочкам щек —

и в глубины зрачков сквозь прикрытые веки,

омывайте мне сердце и кровь, и еще —

растворитесь в душе – и светите вовеки!

И горячая дрема меня обоймет,

и наполнится сладостью каждая жилка,

кровь сметает преграды, и в сердце поет

изначальная радость безмерно и пылко.

Как сладко, и тает плоть!

Залей меня светом, Господь!

Таинства ночи

Приоткрыто окошко в ночной тишине,

волны ветра чредою заходят ко мне.

Тихо-тихо текут, их шаги не слышны,

будто только вернулись из тайной страны.

Как неслышно порхают, садясь на постель,

будто полные тайной пропавших земель.

Видишь, как их пугает огарок свечи,

как дрожат они, света коснувшись в ночи,

как пускаются дружно они наутек,

если вдруг моя тень в полумраке растет?

Кто они, эти духи без лиц и имен,

из неведомых стран, из неясных времен,

что пришли они выведать здесь в этот час,

оставаясь незримыми, в тайне от нас?

И вообще, где живут они, духи? Секрет.

И бессмыслен вопрос, и неясен ответ…

Что за странник таинственный скрылся в углу,

кто по стенам неслышно прокрался к столу,

обвиняя, грозя и беря на прицел,

теребя: «Ты проснулся? Ты Господу спел?»

И внезапно мне комната стала узка,

сжались тени и бросились ввысь облака,

и в душе моей трепет великий возрос,

захотелось ей знать, сколько в небе есть звезд.

Эта страсть разгоралась в ней, как на огне,

и великая дерзость рождалась во мне.

И когда подошел я к окну своему,

и всей грудью вдохнул, и вгляделся во тьму, —

я увидел, как, соткан из мглы, затаясь,

там стоит этой ночи властитель и князь.

Он объял целый мир – только здесь, на земле,

огонек моей свечки трепещет во мгле,

и на небе одна лишь мигает звезда,

будто мир остальной замолчал навсегда.

Если взглянешь наверх, если кинешься прочь,

все равно всюду встретишь одну только ночь,

тень над тенью летит, тень меж теней прошла,

всюду тени плывут, всюду черная мгла.

Будто кто-то пленил меня, кто-то связал

и швырнул меня в ночь, и похитил глаза,

и на плахе моя голова отнята —

вот такая повсюду стоит чернота,

заполняя весь мир, проникая во все…

Синагогу чуть видно. Она не спасет.

Он стоит над домами, губитель и князь,

целый мир он собой накрывает, склонясь,

два засохших кладбищенских древа – и те

лишь по скрипу я смог опознать в темноте.

Ночь исполнена таинства и ворожбы…

Как мне выбраться прочь, как уйти от судьбы,

как мне вытащить слух мой из этой тиши,

водоема бессмертья и мрака души,

как мольбу уловить еле слышную мне,

ту, которую спящий прошепчет во сне?

Загрузка...