САД НА ОГНЕННОМ ВЕТРУ

Когда книги, созданные хорошим писателем за многие годы, собираются его руками в общий продуманный ряд, особенно наглядно выступает их кровное родство. Живой мир, вызванный силой воображения, жаром сердца, богатством трудно обретенного опыта, раскрывается во всей широте, в многоцветье, в единстве, а токи, незримо питающие его, становятся явными для внимательного глаза. И во всем этом отчетливо прорисовывается в самых выразительных и главных своих чертах духовный и творческий облик самого художника. Он предстает одновременно и в нынешней зрелой завершенности, и в процессе становления — от одной книги к другой, и в каждой из них все ясней проступает его связь с почвой, его породившей, и временем, которое его сформировало.

Михаил Николаевич Алексеев родился и вырос в селе. Называлось оно Монастырским и лежало юго-западнее Саратова — в сторону Баланды и Аткарска. В отличие от степных, по преимуществу саратовских волостей, родное село будущего писателя окружали леса, овраги, болота. В полуверсте от Монастырского находился омут, прозванный Вишневым. Вокруг разбросались помещичьи вотчины — чаадаевская, салтыковская, шереметевская.

Но предки алексеевских земляков не знали тягот «крепости» даже в самые лихие времена. Жили они, как видно по названию села, на монастырской земле, в глухом и дальнем лесном углу и власть монашескую над собой не больно признавали. О божьих слугах вспоминали раз в году, по осени, когда приходила пора отправлять в монастырь очередной обоз с годовым оброком. В остальное время жили своим порядком, помаленьку крепили хозяйства и многие успели выкупиться на волю еще до реформы.

Прадед писателя — николаевский солдат, тянувший лямку все положенные по тем временам четверть века и прихвативший под конец службы Крымскую кампанию, — вернулся в Монастырское с молоденькой женой. Буквально выкрал он семнадцатилетнюю дворовую девчонку (разумеется, с ее согласия) у какой-то не то полтавской, не то харьковской помещицы. В приданое мужу-москалю принесла Настя на его родину звонкие украинские песни, умение стряпать невиданные в этих местах галушки и еще любовь к садам, к буйному весеннему вишенному кипению, к тяжелой румяной сласти наливных яблок. С легкой ее руки всех монастырцев захватило повальное увлечение садами. За то «по-уличному» прозвали Алексеевых Хохловыми, или попросту «Хохлами» И, наверное, не случайно в повествовательной манере автора «Вишневого омута», «Карюхи», «Ивушки неплакучей» то и дело слышатся песенные, романтические интонации, характерные для традиционной украинской прозы. И отсюда же скорее всего — истоки алексеевского юмора.

Душу мальчика питали две волны.

Одна поднималась от самой земли, от привычного крестьянского быта, труда, обихода. Михаил Алексеев застал последние дни старой единоличной деревни, пережил злобные срывы отца, приходившего в отчаяние от вечной нужды, успел впитать в душу горечь безысходности, тяготевшей над мужиком. Отсюда, к слову, драматизм «Карюхи» да и других алексеевских сочинений, обращенных к сельской жизни предреволюционной и предколхозной поры.

Но из тех же родников пробивались иные, светлые струи. Они несли дыхание жизни, приобщали к радости и красоте крестьянского труда. Будущего писателя еще малышом ввел в этот мир дед-садовник. Его добрые руки умели пестовать яблони и ласкать ребятишек, он знал поименно каждую птаху и травинку.

От дедовых уроков, от птичьей щебетни, звеневшей в его саду, вошло во все книги Михаила Алексеева, и прежде всего в «деревенские» его сюжеты, проникновенное чувство приобщенности к природе. Органичность этого чувства уловил еще Николай Асеев — один из самых первых читателей и ценителей «Вишневого омута», откликнувшийся на выход этой книги. И все это, вместе взятое, — суровая проза крестьянской жизни и ее поэзия, неотделимая от всего огромного, вечно живого мира, — и есть та первая, вспоившая будущего писателя волна.

А вторая волна нахлынула извне. Алексеев родился в тысяча девятьсот восемнадцатом году, первое осознанное воспоминание связано у него с трехлетним возрастом, то есть с 1921 годом. И не удивительно, что это воспоминание — о голоде. В «Вишневом омуте», на тех его страницах, где изображаются первые шаги маленького Мишатки в большой мир, мы найдем множество обстоятельных «кулинарных» рецептов на предмет употребления в пищу слезок, косматок, щавеля, дягиля, столбунцов, чернобыла и прочего «подножного корма», спасавшего едва дождавшихся весны ребятишек от голодной смерти в том лютом для Поволжья году. И смерть Ленина запомнил шестилетний Михаил, и вступление семьи в колхоз — было это в тридцатом. Старую Карюху отец отводил на общественный двор ночью, чтобы не слышала мать; она все-таки услышала и всполошила ребят истошным воплем. А через несколько дней двенадцатилетний мальчишка шел по крестьянским дворам: школьная комсомольская ячейка разослала учащихся агитаторами за колхоз.

Подробней об этом первом своем общественном поручении Алексеев поведает уже в наши дни, в романе «Драчуны». И здесь же с присущим ему юмором расскажет, как почти сразу же оно сорвалось, поскольку «агитатор», как и другие его приятели, не вышел ни ростом, ни годами, и растревоженные сомнениями мужики не могли принять всерьез убеждения и доводы неоперившихся мальцов.

Однако надобно тут же сказать, что сами-то мальцы были Настроены по-боевому. Что сознавали они себя юной сменой коммунаров-большевиков, творцами новой небывалой жизни Не только в Монастырском, но и на всей планете. В тех же «Драчунах» повествуется о том, как вдохновенно звенели над селом разученные ими песни о реющем над миром и зовущем на борьбу рдяно-горящем знамени, о красных кавалеристах — тех, кто в ночи ясные и в дни ненастные готов гордо и смело мчаться в бой за «братишкой Буденным» сквозь громы и пожары…

Будущий писатель и его друзья тоже готовились с беззаветной стойкостью встретить любые испытания, и эта готовность пригодилась им очень скоро, когда новой страшной голодовкой обрушился на село тысяча девятьсот тридцать третий год… А на следующий год разом умерли отец и мать. Братья разлетелись кто куда, и шестнадцатилетний Михаил остался единственным хозяином пятистенной избы. Перемучившись вдосталь, наловчился за лето доить корову и печь хлеб на зависть иным соседкам. Но зимой бы пришлось совсем туго, когда б не предприимчивый дружок-сверстник Васька Ступкин, потерявший в тридцать третьем Перемершую от голода семью. Вдвоем коечкак одолели Нужду, зимние тяготы и даже учение, хотя было у приятелей на двоих пара старых подшитых валенок, да латаный пиджачишко, да корова Лысенка, на которой возили в район на базар пиленные на дрова кладбищенские кресты… Впрочем, лучше всего прочитать «Драчунов» и новеллу «Астрономы» в повести «Хлеб — имя существительное»: почти все произведения Михаила Алексеева построены на прочных автобиографических устоях, а всего, что пришлось ему пережить, с лихвой хватит на добрый десяток его героев и, наверное, останется в запасе еще на столько же, если не более.

Но самым важным актом приобщения Алексеева к народной судьбе стала Великая Отечественная война. Он встретил ее, находясь на действительной службе в должности политрука парковой батареи Харьковского артучилища. Несколько месяцев сражался на Юго-Западном фронте. А в июле сорок второго его часть с ходу вступила в бой на донских берегах близ хутора Нижне-Яблонского. То было начало битвы за Сталинград — Алексеев участвовал в ней с первых до последних дней. И здесь же, под станцией Абганерово, был принят в партию…

«Солдаты» — первый роман Михаила Алексеева, который был написан сразу после войны — в 1946–1947 годах. С этого рубежа началась его деятельность в большой советской литературе.

«Солдаты» — совсем неплохой роман для писателя-дебютанта, для того времени, когда военная тема только начала осваиваться в эпическом масштабе советской литературой. Его герои — это прежде всего работники, оторванные вражеским нашествием от главного жизненного дела. И во имя этого дела, ради его ^защиты и торжества они и на фронте вершат праведный, тяжелый, смертный труд, загоняя, как зверя, войну.

Однако самому Алексееву из всех его военных книг не зря особенно дорога «Дивизионка» (1957–1960). Вспышка лирической прозы, которая произошла в эти годы в нашей литературе, историческое и психологическое углубление военной темы, успешно начатое только что пополнившей писательские ряды плеядой литераторов-фронтовиков, сама атмосфера времени, не говоря уже о накопленном профессиональном опыте, — все это сообщило новаторскую направленность алексеевскому поиску. Писатель впервые вступает на равных в круг своих героев, лично свидетельствуя достоверность изображаемого, демонстративно отказываясь от вымысла и фабульной канвы, беря на вооружение приемы очерка, репортажа, фельетона.

Это не снизило художественных достоинств произведения Всякий эпизод фронтового быта, любая черточка в облике друзей-побратимов согреты и освещены в «Дивизионке» любовной и лукавой усмешкой. Она сообщает авторскому повествованию особую доверительность и свободу. Задушевность и юмор становятся для Алексеева своего рода универсальным стилистическим ключом. С одной стороны, это дает ему возможность «обыгрывать» по ходу повествования всевозможные житейские мелочи и передряги, самые неожиданные «чудинки» в привычках людей, добиваясь живой убедительности изображения С другой стороны, веселая эта простота с особенной силой помогает понять, что каждый из проходящих перед нами в «Дивизионке» рядовых участников войны ежечасно творит подвиг самоотверженной верности Родине.

Пожалуй, именно здесь, словно поверив наконец самому себе, полностью освободившись от гипнотического воздействия неписаных «правил», порождающих безликую гладкопись, Алексеев обрел индивидуальную, безошибочно угадываемую среди многих манеру письма. И еще, как надо понимать, ощутил многообразие возможностей для применения осознанной силы. Не потому ли так неожиданно для читателей и в какой-то мере для самого себя шагнул он от документально-лирической, насквозь военной «Дивизионки» к «Вишневому омуту» — роману, сочетающему строгую простоту бытовой основы со сказовой образностью, символикой, населенному фигурами эпическими и комедийными, построенному на драматичнейших столкновениях добрых и злых сил, на проникновенных раздумьях о жизни, правде и красоте, а главное, уводящему читателя далеко от фронтовых дорог — в многоструйное течение крестьянского бытия. То был выход на главную, ключевую для писателя тему, закономерно завершивший этап «самоопределения», наметившийся в «Дивизионке».

Но уже отсюда, из очевидной внутренней преемственности, сблизившей «военную» повесть и «деревенский» роман, можно лишний раз убедиться, что между основными направлениями алексеевского творческого поиска существует постоянная и органичнейшая связь. Сам писатель определяет ее единством образной некрасовской характеристики, напоминая, что великий поэт назвал в свою пору русского мужика «сеятелем и хранителем» родной земли. И действительно, коль скоро заходит речь о воплощении духовной силы и красоты народного характера, исторической его основы, нельзя забывать об этом единстве. Без этого невозможно понять и. показать высоту солдатского повседневного подвига, без этого не раскроешь силу крестьянской души, для которой и мирный труд на земле то и дело оборачивается борьбой.

Народ для Алексеева — всегда победитель, какие бы страшные беды и грозы ни обрушивало на него время. Он побеждает по праву хозяина и творца жизни. В том правда и смысл его существования на земле, правда его труда и характера, закрепленных в народном сознании в песенном и сказочном поэтическом творчестве, исполненном огромной жизнеутверждающей силы.

На этой основе, собственно, и построены идея и сюжет «Вишневого омута» (1958–1961), где развернута хроника крестьянской семьи, охватывающая десятилетия конца прошлого — начала нынешнего века. Жизнь и судьбы изображенных здесь героев чем дальше, тем ощутимей испытывают воздействие потрясающих страну событий: русско-японская война, революция 1905 года, столыпинщина… Автобиографическая канва проступает с развитием действия все более осязаемо. Писатель, по его признанию, даже реальные имена не решается заменить выдуманными, настолько слит с именем в его внутреннем видении облик, и характер «списанного с натуры» человека.

Однако эта на первый взгляд натуралистическая тенденция в данном конкретном случае оказалась целиком подчиненной силе художественного обобщения и внесла свою долю участия в раскрытие центральной идеи романа.

Есть у «Вишневого омута» одна примечательная особенность, которая выявилась лишь теперь, когда родились и увидели свет другие произведения Алексеева, посвященные деревне — вплоть до недавно вышедших «Драчунов». Дело в том, что книги эти словно бы вырастают из «Вишневого омута», как молодые могучие побеги из плодоносного яблоневого ствола. Корни ствола уходят в земную глубину — в прошлое родного писателю села, к истокам зарождения семейства Харламовых-Алексеевых. Но вершина романа — это события Великой Отечественной войны: тяжкие испытания, выпавшие на долю женщин-солдаток, ребятишек, стариков, встают перед нашими глазами. Эпилог приходится на весну Победы. Другими словами, время, охваченное действием «Вишневого омута», вбирает в себя целиком события, вошедшие и в ткань «Карюхи», «Драчунов», «Ивушки неплакучей» и — в значительной степени — оповести «Хлеб — имя существительное» (часть составляющих ее новелл приходится на 50-е годы). Но важнее всего то, что события эти, как и взятые в целом сюжеты названных книг, представляют собой при ближайшем рассмотрении очередные эпизоды знакомой нам по «Вишневому омуту» семейной либо-сельской хроники.

«Хлеб — имя существительное» (1961–1963) — это все тот же поиск активного духовного начала, определившего облик советского села, его стойкость в самых суровых испытаниях. Эта стойкость увиделась писателю как некое слагаемое, составленное из множества неприметных на первый взгляд душевных усилий и подвигов. «Маленькие люди», выступившие носителями этих качеств, предстали перед нами как личности незаурядные, неповторимые.

Чудаковатый, неунывающий Никифор Удальцов, по прозвищу Капля… Непутевый Самонька — хвастун, лодырь и горе-ловелас… «Почтмейстер» Зуля, простодушно полагающий, что предварительное ознакомление с корреспонденцией односельчан входит в число прямых служебных его обязанностей… Так словно бы шутливо открывает здесь Алексеев свою очередную «сельскую галерею». Открывает, опять-таки как и в «Дивизионке», самолично вступая в книгу с первой страницы щедрым хозяином, предлагающим спутнику-читателю увлекательные и веселые деревенские знакомства и встречи.

В ряду многих героев повести особенно выделяются и противостоят друг другу Василий Куприянович Маркелов и Марфуша Журавушка.

Маркелов — порождение издержек, связанных с колхозным строительством 30-х годов, с трудностями послевоенного десятилетия. Это фигура волюнтариста и «лжеактивиста», нарисованная точно, скупо и зло. Алексеев сумел убедительно показать социально-психологические корни этого типа. Перед нами носитель собственнической мелкобуржуазной психологии, «хозяйственный мужичок», расчетливый, цепкий, эгоистичный, умеющий использовать любую конъюнктуру и, приспособляясь ко всему, служить, по собственному его выражению, и «богу и черту». Жажда накопления материальных благ соединилась в душе Маркелова с такой же неуемной жаждой власти и почета.

В прежние времена это был бы кулак, у которого на десятерых бы хватило остервенелой энергии накопительства. Да, собственно, и на председательском месте Маркелов действует в том же духе, прикрываясь демагогическими рассуждениями и спекулируя на лозунгах дня. Он злоупотребляет властью, выслуживается перед районным начальством такого же волюнтаристского склада, пока наконец не оказывается выброшенным на «Председателевку» — улицу, приютившую на краю села, на самом отшибе, уже не одного незадачливого участника пресловутой председательской «чехарды».

Безнравственность и, в конечном счете, бессилие Маркелова и ему подобных лишь сильнее подчеркивают душевную красоту Зули, Маркедона, Стышного, «вечного депутата» Акймушки Акимова и других героев повести. Но Журавушка стоит среди них на первом месте. Обаятельный и драматический этот характер становится идейным И эмоциональным стержнем «Хлеба». Не случайно она в том или ином качестве появляется почти в каждой из составляющих эту повесть глав-новелл и служит писателю верным моральным критерием при оценке изображаемых персонажей.

Мы часто встречаем в «Хлебе» ее имя, слышим пересуды о ней, смеемся вместе с дедом Каплей над Самонькой, заработавшим от ее руки заслуженный синяк, переживаем за нее, читая о грубых домогательствах Маркелова, возымевшего начальственные виды на броскую и манящую ее красоту. Наконец, в новелле «Астрономы» — одной из поэтичнейших в повести — мы узнаем о ней главное: как стала она Журавушкой, как расцвела первая и последняя ее любовь, как обрушила на нее война раннее вдовство.

Но в полную силу разгорается поэтический этот свет в заключительной, недаром венчающей повесть, новелле. Женственный, страстный, гордый, целомудренный, самоотверженный, очень русский и крестьянский характер алексеевской героини раскрывается у нас на глазах от эпизода к эпизоду. И каждый из них любовно и точно отобран писателем и до поры, до «черного воскресенья», открывающего военную страду, исполнен всепоглощающей радости, жаркого порыва к счастью. Недаром же она — Журавушка, она воистину создана для счастья, как птица для полета. Любовь властвует здесь с самой первой запевной строки, с проникновенно-лирического гимна ночи, в таинственном лунном свечении которой раскрываются лепестки цветов и рвущиеся навстречу друг другу человеческие сердца. Журавушка, ее помыслы, чувства, стремления, воссозданные на этих страницах, словно сама жизнь человеческая во всей ее торжествующей полноте. Но мы знаем уже — этот огромный и светлый праздник бытия вот-вот должен оборваться, уже отмечен ему срок в книге Журавушкиной судьбы…

И вот что очень важно — нигде Журавушка не выступает у Алексеева как жертва, сломленная бедой. Любовь и верность, страстная жажда жизни, воплощением которой она является, помогают ей выстоять в самые жестокие дни, одолеть и горечь невосполнимой потери, и голод, и выматывающую тяжесть крестьянского труда военной поры.

Журавушка — самая большая поэтическая удача Михаила Алексеева.

А одна из лучших книг, из числа вышедших за эти годы из-под его пера, на мой взгляд, «Карюха» (1967).

Ни одна из работ Алексеева не отличается такой завершенностью и цельностью композиции, таким органическим единством формы и содержания. То, что наметилось уже в «Вишневом омуте» и получило развитие в лучших новеллах, повести «Хлеб — имя существительное» (если брать в целом, то они все-таки далеко не равноценны, эти новеллы), выступило в «Карюхе» победоносно.

Можно даже сказать об этой повести как о произведении этапном, обозначившем новое качество алексеевской прозы. Ее появление совпало по времени с выходом целого созвездия отличных книг о нашей деревне. В эту пору, во второй половине шестидесятых годов, читатель-современник получает повесть Сергея Залыгина «На Иртыше» и его же роман «Соленая Падь». Тогда же начинают свое уверенное восхождение Василий Белов и Валентин Распутин — первый публикует «Привычное дело», «Плотницкие рассказы», «Под извоз», второй — «Деньги для Марии» и «Последний срок». Тогда же Федор Абрамов выступает с повестью «Пелагея» и с ключевым романом своей тетралогии о Пряслиных «Две зимы и три лета», Борис Можаев — с повестью «Живой», Виктор Астафьев — с наиболее впечатляющими главами-повестями «Последнего поклона» — собственно, это и стало актом рождения названной книги. И в те же годы стремительно восходит звезда Василия Шукшина. То был несомненный и очевидный акт творческого подъема для целой плеяды писателей, в том числе и для Алексеева, о чем и свидетельствовала его «Карюха».

Можно говорить о внутренней музыкальности этой повести: в ней, словно в симфонии, звучат, перекликаясь, переплетаясь между собой, несколько ведущих тем. Буквально каждый эпизод, самый что ни на есть рядовой, прозаичный, вдруг получает Глубину, обретает символическое звучание, включаясь в раскрытие ведущей идеи. Случайных, проходных сцен, характеров, даже деталей, здесь вообще нет, в полную нагрузку работает каждая строка.

Повесть Алексеева, действие которой происходит во второй половине 20-х годов, в канун коллективизации, являет собой значительный вклад в нынешние писательские размышления о прошлом нашей деревни, о путях, которые она выбирала в ту пору. Это убедительный ответ на попытки своеобразно идеализировать задним числом «хозяйское» начало в «крепком» крестьянине тех лет, выдвигая на первый план поэзию мужицкой рачительности, труда на земле, духовной связи с природой без всякого учета необратимой и необоримой силы социально-психологических закономерностей, диктующих собственнику-индивидуалисту, намеренному жить и выбиваться «в люди» среди себе подобных, линию неизбежного подчинения волчьим требованиям, определяющим условия существования такого «свободного» сообщества…

Сюжеты «деревенских» книг Алексеева, накладываясь друг на друга, образуют своего рода летописное лиро-эпическое сказание, где каждая страница отражает очередной этап народной судьбы.

Война здесь — один из таких этапов. Но это этап особый, грозный, ключевой — незабываемое и трагическое испытание, в котором раскрылась непобедимость жизненных сил, заключенных в народных глубинах, восторжествовали мировоззренческие, социальные и нравственные идеалы нашего строя, рожденного Октябрем. Добавив к этому пережитое за фронтовые годы самим художником, нетрудно понять, почему именно войной и всем, что связано с нею, образовано в его мироощущении некое силовое поле, воздействие которого Алексеев, о чем бы он ни писал, испытывает постоянно.

Роман «Ивушка неплакучая» (1966–1974), как уже говорилось, — это очередной мощный побег, взявшийся от тех же корней, что вспоили и подняли «Вишневый омут» — главное родовое древо взращенного писателем сада. Не случайно именно здесь, в первом «деревенском» своем романе, наметил он сюжетные узлы и драматические ситуации, которые породила, выражаясь его словами, «удивительная эра», пришедшая на село вместе с войной, — «эра стариков, женщин и подростков, где женщины были основной силой — новейший и своеобразный матриархат»… В повести «Хлеб — имя существительное», в главах, посвященных Журавушке и ее подругам, тема эта получила новое развитие. Здесь уже отчетливо определились две качественно разные фазы «матриархата» — собственно военная, осиротившая и обезмужичившая село и сплотившая солдаток в едином общем горе и труде, и послевоенная, когда воротились домой немногие уцелевшие фронтовики и счастливые их жены поспешили воздвигнуть вокруг семейных очагов крепостные стены ревности и недоверчивого страха. «…Как-то никому не приходило в голову, что не все узлы обязательно развяжутся, что иные из них затянутся еще туже, рядом со старыми образуются новые… что в тяжкой и горькой работе по разматыванию тех клубков придется участвовать не одному поколению: хватит этой работы и детям и внукам, останется, может быть, еще и для правнуков», — характеризовал эту пору сам писатель, открывая вторую книгу «Ивушки», где и развернул во всей широте тему, не оставляющую его в покое…

В его глазах то был еще один очень важный этап битвы за победу, которая, как говорит в романе пожилой секретарь райкома Федор Знобин, должна стать «победой для каждого советского человека». Вот почему такое большое, можно сказать, ведущее место отведено в романе изображению трудового и нравственного народного подвига, которым обернулась жизнь колхозного села как в годы войны, так и в трудную пору послевоенного становления. Складываясь из множества каждодневных забот и усилий, этот подвиг совершается в нарастающем драматизме событий самыми обыкновенными, а подчас и просто слабыми людьми, даже не подозревающими всей меры того, что делается их руками. Такими, к примеру, проходят через роман Маня Соловьева, пользующийся ее женской слабостью Тишка, не упускающий своего лесник Архип Колымага. Но и в каждом из них Алексеев успевает увидеть дорогой ему проблеск того душевного огня, которым в полную силу светится образ центральной героини.

В ней, Фене Угрюмовой, по мере нашего знакомства с нею, между прочим, то и дело начинают проступать черты, знакомые нам по Журавушке. Сам Алексеев предвидел возможность подобных ассоциаций. Выступая перед читателями, он не однажды подчеркивал, что «Ивушка» — не повторение открытий, сделанных в «Вишневом омуте» и «Хлебе». Просто сходные ситуации, житейские и психологические, приводят порою к сходным художественным решениям.

Соглашаясь с писателем, скажем больше — образ Фени не только несет печаль самобытности, уже тем самым достойно пополняя созданную писателем галерею женских крестьянских натур. Он продолжает эту галерею, которая, как бы вырастая из глубин десятилетий и открываясь трагической и жалкой фигурой Ульяны в «Вишневом омуте», отражает перемены, вносимые ходом истории в сознание и духовный облик русской крестьянки. Этот путь восхождения долог и мучительно труден. Алексеев ни разу не поступился правдой, показывая раскрепощение женской души от жестоких, унизительных пут патриархальщины, а также новые испытания, выпавшие во времена Великой Отечественной на долго тех же крестьянок, что пережили солдатками и первую мировую, и гражданскую войны и вдосталь натерпелись тревог и сомнений в коллективизацию. В том же «Вишневом омуте» особенно обстоятельно прослежена в этом смысле жизненная тропа Фроси Вишенки. Именно в ней можно видеть прямую предшественницу и Журавушки, и в особенности Фени Угрюмовой в «Ивушке». Словно родные дочери наследуют у нее они неизбывное трудолюбие, упорство, душевную стойкость и чистоту, сознание своего достоинства и права на счастье, безоглядность любовного порыва, животворную силу материнского чувства. Но все эти свойства выступают в Фене крупнее, резче, последовательнее.

— Читая «Ивушку», отдаешь должное и той обстоятельности, с которой течет повествование, и выразительности движущих его характеров. С другой стороны, примечательно, что иные из ведущих эпизодов романа обнаруживают очевидную тенденцию к сюжетной автономии, читаются как своего рода «новеллы» — прием, знакомый нам по «Хлебу». Так стягиваются в самостоятельный рассказ эпизоды, изображающие учебу Фени и ее подружек, приобщающихся к нелегкой Механизаторской работе. В этой сюжетной цепи и стычки с Тишкой, и сцена отчаянной переправы через поднятую половодьем реку, и ночная ловля рыбы на лесном озере… Самостоятельными новеллами выглядят история материнской трагедии Степаниды Луговой и показанная с доброй усмешкой попытка побега на фронт, предпринятая Павликом — младшим братишкой Фени.

Сказанное наводит на мысль, что Алексеев гораздо уверенней чувствует себя, работая над рассказом или повестью. Однако центробежные силы, то и дело дающие себя знать в этом романе, неизменно нейтрализуются темой и главной идеей, захватившей писателя, а также жизнью его героев. Их судьбы сплетены временем в многоликий образ народной судьбы. И он, этот образ, неотступно влечет писателя, требуя все больших масштабов художественного обобщения, все большего ухода в глубины, где совершается великое таинство неостановимого взаимодействия социальных и нравственных процессов, определяя, в конечном счете, движение самой истории. Познание Времени и притом конкретного, «своего», переживаемого лично художником и его поколением и вообще всеми людьми, которые одновременно с ним проходят по земле срок, отпущенный им судьбой, познание этого времени в движении, в закономерности зарождения и смены тех или иных его качеств — таково стремление, обуревающее Алексеева. И потому ему малы, тесны уже границы малых эпических жанров, как бы ни лежала к ним душа, но вновь и вновь нужен роман, который, в свою очередь, воспринимается им как очередной фрагмент развернутого на годы повествования. Сам писатель скромно назвал это повествование «автобиографическим циклом». Но это все-таки нечто гораздо большее, о чем, между прочим, свидетельствует недавно вышедший роман «Драчуны» (1977–1981).

Он словно вобрал, вплавил в себя многие сюжетные линии, судьбы, события, знакомые нам по прежним «деревенским» произведениям Алексеева. Не случайно автор не однажды ссылается на них, как на нечто хорошо знакомое своему давнему другу-читателю, который вновь оказался в селе Монастырском, повстречал и узнал немало прежних знакомцев, прошелся по улицам, заглянул в избы, где уже не раз доводилось ему бывать, и конечно же навестил старого деда Михайлу в его полном чудес саду, взращенном добрыми, не знающими устали дедовыми руками.

Но, наверное, важнее всего, что первым из всех монастырцев, с кем довелось увидеться нам опять, оказался главный герой и рассказчик, десятилетний Мишанька — отчаянный, неугомонный, с широко распахнутыми глазами и сердцем. Приобщение к огромному миру с его радостями и бедами, красотой и уродством началось для него давно — с того же «Вишневого омута». Именно тогда впервые открыл для себя Алексеев прием, испытанный многими мастерами-предшественниками, — обращение к памяти детства, к самым сильным и ярким впечатлениям от столкновений с жизнью, которые не только потрясают, но и формируют человеческую душу, ибо как никогда податлива и чиста она в такую пору и доверчиво-жадно готова принять в себя все, что открывают и дарят природа, люди, время, чем обжигают и обижают они, что навязывают порой…

Другое дело, что чувство в этом нежном возрасте еще опережает и подчас даже подавляет мысль, что понимание всего, что происходит вокруг и обрушивается на маленького человека, а также умение разобраться в своих собственных переживаниях и поступках тоже еще только формируется и не набрало зрелой глубины, не обогатилось опытом. Но на этот случай рядом с малолетним героем-повествователем неотступно и незримо следует сам автор, у которого более чем в достатке этого самого, так дорого оплаченного «богатства».

Известно, что организм наш на протяжении жизни обновляется полностью и неоднократно и, ставши взрослыми, мы уже по-другому воспринимаем и солнечное тепло, и бег времени. И когда погружаемся в глубины памяти и встречаем самих себя в давно минувшем детском обличье, то воспринимаем его словно со стороны и едва ли не по-отцовски. И улыбаемся то печально, то иронически, то с откровенной завистью. Порою хочется сдержать некий порыв или не допустить поступка, последствия коего так горьки для нас теперь. Порою вспыхивает в сердце, казалось бы, совсем забытая радость или, наоборот, с воскресшей силой обжигает стыд за нечто давным-давно свершенное… Словом, такой «диалог» может продолжаться бесконечно. Не потому ли представляется ныне поистине неисчерпаемым источник, к которому вновь и вновь обращается Алексеев? И при этом очень интересно и важно, он всякий раз забирает все глубже и шире. И его воспоминания о деревенском детстве становятся солнечней и драматичней, и малолетний его герой все уверенней выступает как свидетель и участник событий, историческая суть и социально-нравственная значимость которых видны автору все отчетливей. И потому обобщающая мысль, заложенная в подтекст, в ощутимые глубины романа, обретает масштаб и характер воистину философский.

Примечательна в этом смысле завязка «Драчунов». Она даже не возникает, а вспыхивает как всякая нелепая житейская случайность, как мимолетный эпизод повседневной жизни маленькой сельской школы — с любовной усмешкой изображает писатель этот беспокойный, шумный мирок, где кипят и сталкиваются ребячьи страсти, привязанности, антипатии. Закадычная дружба главного героя и его однолетки Ваньки Жукова, такая, казалось бы, по-мальчишески беззаветная и верная, переходящая во взаимную влюбленность, при которой приятели и часу не мыслят прожить врозь, внезапно обрывается жестокой дракой и переходит во взаимную вражду. Роковая стычка между друзьями подстроена глупым и злопамятным великовозрастным балбесом, по сути, это недоразумение чистой воды — ни Мишка, ни Ванька неповинны в том, в чем каждый убежденно винит другого. Но слишком чудовищной несправедливостью, доподлинным и нежданным вероломством и коварством выглядит в глазах каждого эта несуществующая вина. И вот в который уже раз оправдывается поговорка насчет одного-единственного шага, отделяющего любовь от ненависти. И вчерашняя дружба оборачивается враждой, столь же самозабвенной и страстной.

И сразу тускнеет, утрачивает великое множество былых радостей Мишаткина и Ванькина жизнь. Тем паче, что от злого костерка их нелепой драки сразу же занялось пламя небывалого по ожесточению всешкольного побоища. И хотя оно с великим трудом было пригашено, от него рассыпались по всему селу жгучие искры неприязни, обиды, подозрений. Очаги возникают и разгораются то здесь, то там, каждодневно подогреваясь действиями вчерашних приятелей. А тут еще втягиваются в «кампанию» старшие братья и родители, ополчаются друг против друга целые семьи и кланы. И вот уже угрюмая атмосфера взаимного недоброжелательства и недоверия охватывает все село…

Разумеется, ни о каких прямых аналогиях речи быть не может. Но, право же, многое из прочитанного обращает наши мысли к нынешним неладам между людьми и даже между народами. И почти убежден, что повод для подобных подсознательных ассоциаций писатель дал совершенно намеренно и даже самый сюжет романа обдумывал, живя тревогами наших дней. И вот, строжайше соблюдая верность жизненной правде, прибегнув к испытанному лирико-философскому «ключу» и не менее испытанному автобиографическому сельскому материалу, он построил собственную модель «холодной войны» — не политическую и даже, пожалуй, не социальную, а скорее нравственно-психологическую, обстоятельно исследовав соответствующий ее «механизм».

Исследование это тем более убедительно, что Алексеев развертывает его как цепь мучительных переживаний своего маленького героя в связи с постигшими его утратами. Горечь их всякий раз подчеркивается поэтичнейшими воспоминаниями об увлекательных, нередко рискованных похождениях и приключениях двух приятелей в те дни, когда они и помыслить не могли о возможности разрыва. Взятые сами по себе, эти воспоминания образуют живописную движущуюся панораму. И, пожалуй, со времен «Бежина луга» и некрасовских «Крестьянских детей» не появлялось еще в нашей литературе столь впечатляющего и, я бы даже сказал, «энциклопедического» повествования о житье-бытье, развлечениях, играх и трудах деревенских ребятишек. Тем паче, что все это показано не со стороны, а от лица непосредственного участника и не в мимолетных эпизодах, а в образе неостановимого повседневного бытия на протяжении всех четырех времен года, каждое из которых, огромное как целая жизнь, приносило Мишанькам, Ванькам и Гринькам множество совершенно удивительных радостей и открытий, а вместе с ними очередное обновление, всегда присущее, по словам писателя, открытой детской душе.

Важно сказать и о том, что Алексеев на всем протяжении романа неизменно акцентирует точные исторические ориентиры изображаемых событий. Они ему необходимы потому, что он рассказывает не Просто о своем крестьянском детстве, но вглядывается в начало пути целого поколения, судьба которого на многие годы определила судьбу всей страны и, в свою очередь, сама определилась ею. Ребята, представшие перед нами в «Драчунах», ровесники Октября и живут-подрастают, учатся и познают жизнь в советской деревне. Это деревня первого послереволюционного десятилетия, где. еще свежа память о гражданской войне и упованиях, связанных с «батюшкой-нэпом», где вовсю идут толки о начавшейся коллективизации и сама она вскоре докатывается до Монастырского в грохоте первых на селе тракторов, вызывая бурю мужицких переживаний, споров, междоусобных стычек, втягивая в этот водоворот и малолетних героев.

Очень интересно, что тогда же появляется в Монастырском и только что вышедший томик «Поднятой целины» — ребята увлеченно слушают учительницу, которая читает им эту необыкновенную книгу, где изображены люди и события, до того похожие на происходящее вокруг, что Мише с Ванькой, уже помирившимся к той поре, подумалось невольно, что автор «списал» своих героев прямо с их земляков-односельчан.

Однако Алексеев ведет далее борозду, проложенную Шолоховым, вздымая, вслед за современниками-собратьями по перу, пласты, едва лишь тронутые в свою пору писателями-первопроходцами тридцатых годов. И картина раскулачивания, изображенная в «Драчунах», носит иной, нежели у Шолохова, характер. Потому что этот процесс возглавляют в Монастырском отнюдь не Давыдов и даже не Нагульнов, но лица, равнодушные ко всему, кроме собственного благополучия и карьеры, чуждые деревне и судящие о ее жителях и тружениках, что называется, с кондачка, то и дело попадая впросак. Но каждая из подобных ошибок оборачивается драмой для очередной крестьянской семьи, неизбежным ее разорением, изгнанием, а то и просто тайным бегством-уходом в иные отдаленные края. И все больше пустеет село… А на пороге уже стоит горько-памятный 1933 год, что обрушился на земляков героя, на окрестные деревни и села, на многие губернии лютым голодом, от которого вымирали целые семьи…

Об этих страшных неделях и месяцах Алексеев вспоминал еще в повести «Хлеб — имя существительное». В «Драчунах» он снова вернулся к ним, воссоздавая на сей раз происходившее во всех холодящих душу подробностях, выявляя силу душевной стойкости и благородства в людях, встречающих беду. Чувство долга перед погибшими земляками, в том числе и перед памятью малолетних сверстников своих, движет сердцем И пером художника, а также стремление понять меру нравственного и гражданского мужества людей, которые, говоря словами писателя, совершили подвиг «уже одним тем, что в самую трудную годину, до самого своего смертного часа не разуверились в Советской власти, не предали ее анафеме, не прокляли, завещая эту святую веру всем, кому суждено было жить, бороться, побеждать и исполнять свои обязанности на крутых поворотах истории…» Собственно говоря, Мишанька, Ванька, Колька Поляков и все прочие «драчуны», с коими знакомит нас писатель, и представляют собой, как уже было сказано, то самое поколение, которое принимает эту эстафету и заветы, проходя через трагические испытания в свои детские годы и не представляя еще, что предстоит ему в самом недалеком будущем, спустя каких-нибудь 8 лет, если считать от того же 33 года. В этом смысле характеры ребятишек, их судьбы и дела, изображенные в романе, должны восприниматься по-особому. Перед нами завтрашние герои Брестской крепости, защитники Севастополя и Сталинграда, солдаты-победители. Особенно важно помнить об этом, имея в виду, что Алексеев уже в полную силу работает над романом о Сталинграде, где ему довелось сражаться от первого до последнего дня великой и памятной битвы. И «Драчуны» в этом плане — своего рода «экспозиция» к будущей книге.

Немало наших писателей успело рассказать о своей военной молодости, крещенной огнем на рубежах великих сражений. И всякий находил для этого собственный ключ и поворот. Что сделает, что откроет нам Алексеев, замыкая очередной круг творческого поиска, заранее предполагать, разумеется, нельзя, да и не нужно. Но во втором томе собрания его сочинений, в одной из новелл, составляющих повесть «Биография моего блокнота», рассказывается о дикой яблоньке, растущей в некоей безымянной приволжской балке. Когда-то давным-давно, в самый разгар Сталинградского сражения, у самых ее корней вырыли блиндаж три старших лейтенанта. Яблонька, как могла, укрывала их от пуль и осколков, подбрасывала ветки для костра, утоляла своими терпкими плодами жажду и голод. Отсюда молодые офицеры поднялись в наступление. А много лет спустя один из них, уже известный писатель, вернулся, чтобы отыскать безвестную балочку и дорогое сердцу деревце. Яблоня была крепка, и плоды ее — обильны и сладки…

Думается, что эта яблонька, выстоявшая на огненном ветру войны и времени, — самый верный и постоянный образ-пароль ко всем алексеевским книгам…

Всеволод СУРГАНОВ

Загрузка...