Следовало бы писать дальше новую вещь, но нет на душе покоя. Надо выдержать еще несколько дней.


1 июля.

Все, кажется, прояснилось. В «Новом мире» очень быстро прочли. Борис Германович Закс (он раньше вел отдел прозы, а теперь – ответственный секретарь, тоже, как и Дементьев, неусыпно оберегающий журнал, и, следовательно, Твардовского, от опрометчивости) — вечный кисляй, скептик — дал о моем романе отзыв, какого я от него никогда не слышал. Да и не только я. «Отличная книга, талантливая, удачная» и т. д.

Потом прочел Дементьев. Тоже сказал:

— Вы написали хо-ро-ший роман. Это одна из самых лучших ваших книг.

И печатают без промедления. Дают в восьмой номер.

Окончательное редактирование взял на себя Закс. Завтра пойду к нему домой, посидим часа три, и вещь будет готова для набора.

В предназначенном для набора виде дадут еще Твардовскому. Дементьев сказал:

— Абсолютно ручаюсь, что Трифонычу понравится.

Наверное, во вторник или в среду рукопись уйдет в типографию. (…)

Основание для ухода из «Знамени» у меню есть. Сучков вчера улетел за границу, так и не прочитав рукописи в новом виде. А я должен пребывать в неведении, удовлетворена ли редакция вновь написанными главами. И не будут ли предъявлены мне еще какие-либо требования?

Сегодня сам сообщу «Знамени», что забираю роман.


4 июля.

Пятница, 2-го, был трудноватый для меня день.

Три часа сидели над рукописью с Заксом, редактировали для набора. Редактирование очень тщательное, умное. Сняли разные мелкие уколы по адресу Хозяина, кое-что еще по мелочам удалили «страха ради иудейска» — теперь в романе поменьше говорится об арестах, лагерях и т. д.

Удалили три больших куска: 1) чистка Берии (эти страницы я использую в следующей вещи), 2) охоту и проход по Андриановке Петра (этот кусок действительно пустоват) и 3) всего Пыжова.

Образ Пыжова уже был раньше дважды подточен. Первый раз, когда я — ради маскировки прототипов — отказался от того, что он друг юности Онисимова. И второй раз — когда я превратил Пыжова из писателя в кинорежиссера. Получилось что-то неполноценное, недостоверное. Дальнейшие сокращения совсем обессмыслили эту фигуру. Да, лучше совсем снять, чтобы при случае вернуть Пыжова в роман таким, каким он был у меня сначала. На всякий случай завещаю эдак сделать (по экземпляру, который помечен буквой Э, что означает Эталон).

После редактирования сразу поехал в «Знамя». Трудный разговор с Кожевой (так называл Кожевникова Казакевич). Разговаривали в огромном кабинете (это чуть ли не зал) главного редактора. Присутствовал еще Кривицкий и Козлов.

Кожева требовал, настаивал, уговаривал, чтобы я оставил роман в «Знамени». Пытался даже припугнуть:

— Вам несдобровать, если возьмете у нас роман.

Я сумел его тут осадить.

Одним словом, после получасового трудного разговора расстались на том, что я все обдумаю и сообщу редакции, каково мое решение.

Повод к разрыву у меня есть. Впрочем, это одновременно и повод, и истинная серьезная причина: затянули рассмотрение вещи, отодвинули печатание на неопределенный срок, не перевели денег «Новому миру». Ну, и сообщу, что передал туда.

Сегодня, вероятно, будет читать Твардовский. Подожду его слова, прежде чем совсем покинуть «Знамя».


7 июля.

Вчера наконец рукопись сдана в набор в «Новом мире».

В воскресенье прочел Твардовский, одобрил. Мне передали его письменное заключение.(…)

Все-таки письмо вдовы, как вижу, до сих пор действует на Твардовского. Он и сейчас видит ее в Елене Антоновне. Даже в одном месте написал на полях про Елену Антоновну: «Этого она не простит автору». (Речь шла о том, что муж не был с ней откровенен.) Кто же это она?!

Перед сдачей в набор я разговаривал с Дементьевым. Опять я отстаивал право писателя исходить от прототипов. Ссылался на Гоголя, Тургенева. (…) Впрочем, подобные высказывания — они поистине бесчисленны — ему, конечно, известны без меня. Мы на этот раз не спорили, пришли к согласию: суть в претворении лица (или лиц) в образ, в характер. Дементьев твердо заявил:

— Мы займем принципиальную позицию.

Запишу еще один кусочек разговора. К Твардовскому рукопись пошла уже без глав, что были посвящены Писателю, всякое упоминание о нем мы удалили. И все же Трифоныч, как рассказал Дементьев, спросил:

— А не об этой ли истории хотел писать Фадеев в своей «Черной металлургии»?

Да, значит, мой Пыжов, хотя и начисто вынутый из вещи, все же как-то в ней присутствует.

От названия «Сшибка» решили отказаться. Действительно, слово трудновыговариваемое, хотя по смыслу очень подходит. Озаглавили временно попросту «Онисимов». Потом опять засомневались: следует ли, учитывая все обстоятельства, эдак еще выделять главного героя? Дементьев (или, может быть, Закс) предложил название «Новое назначение». В общем, вопрос о заглавии я предоставил усмотрению редакции.

На душе облегчение, удовлетворение. Вещь в наборе. Завтра уезжаем в Комарово. Буду писать о Серго.

10 июля.

Комарово. Вчера сюда приехали. Ох, слава тебе господи, оторвались от Москвы.

«Игра» с двумя журналами потрепала мне нервы. Сейчас подведена черта: вещь идет в «Новом мире».

Однако «Знамя», возможно, еще не примирилось с этим.

В последний день перед отъездом я сказал Козлову, что окончательно отдал роман «Новому миру». Через час он позвонил:

— Кожевников заявил, что мы тоже отправляем рукопись в набор. В редактировании она не нуждается.

Вечером в тот же день встречаю Кожевникова на кинофестивале, говорю:

— Отдал роман «Новому миру».

— Поздно. Рукопись в наборе.

Огорошил меня этим. Думаю, что «берет на пушку». На всякий случай тут же отправил в «Знамя» официальное письмо о расторжении договора. (…)

Через неделю мне пришлют из «Нового мира» верстку. Ну, а потом будем ждать, что скажет цензура. Дурных предчувствий у меня нет.

Думаю над следующей вещью.


12 июля.

В эти дни все размышляю: как писать дальше? Не приняться ли за большой роман «Серго»? Однако слишком много трудностей, нужен еще и еще материал, придется освещать и конфликт в Грузии, и разногласия с Лениным, и все проблемы Сталина, и оппозицию и т. д. Ноша очень тяжела. Как же быть?

Пришел к выводу, что я уже раньше нащупал правильное решение. Оно в том, чтобы написать не очень объемистую повесть о Серго, эпизод из годов индустриализации. К тому же в уме выделился и отдельный рассказ «Серго в Баку».

С завтрашнего дня этим и начну заниматься.


24 июля.

Получил из Москвы для подписи договор на экранизацию романа. Рукопись была обсуждена на редакционном совете одного из творческих объединений Мосфильма. И принята для экранизации.

Приятная новость. (…)

Из Москвы дошли сведения, что «Знамя» отказалось от борьбы за роман.


2 августа.

Утрясается… Ха-ха.

Позавчера, 31-го, получил письмо из «Нового мира»:

«Дорогой Александр Альфредович!

На пути публикации романа возникли трудности. Из вышестоящих инстанций нам переслали второе письмо О. Хвалебновой, в котором она протестует уже против нового варианта романа (он ей откуда-то известен). Это вынуждает нас отложить печатание романа.

О дальнейшем ходе дела посоветуемся по Вашем возвращении в Москву.

С приветом Б. Закс.

28.VII.65».

Ох, что же предпринять? Надеюсь, мы с вдовой справимся. Но каким образом? Возможно, будет разбирательство на секретариате Союза писателей совместно с редколлегией. Не сомневаюсь, что писательская общественность и организация меня поддержат.

Но время, время. Сколько месяцев это займет? В Москву ехать не хочется. Надо работать. На этом я пока и порешил.

Когда в редакцию было передано из ЦК еще и это письмо, Твардовский сказал: снимаем из номера вещь Бека.

Таким образом, роман уже не был послан в цензуру для получения от нее того или иного решения, а снят самой редакцией. И вследствие этого, так сказать, не запрещен. По-моему, это облегчает мое положение: роман можно обсуждать, посылать тому, другому и т. д.

Однако в редакции меня покоробило одно обстоятельство. Снятая из номера верстка так по сей день и осталась «грязной», то есть с множеством корректурных ошибок, пропусков, несообразностей. В таком виде ее никому не дашь. Осталось впечатление, будто вещь брошена и ею больше не занимаются. Я сказал об этом Заксу. Он ответил:

— Что вы! Вещь набрана. Мы не собираемся от нее отказываться.

— Но почему же не сделали чистенькой верстки?

— Да мы и так из-за этой аварии слишком загрузили типографию. Войдем в колею, сделаем.

— Гм… Времени-то, Борис Германович, прошло много.

— Ждали вас. Теперь вместе обдумаем, как действовать.

В тот же вечер я был у Николая Корнеевича Чуковского. Все ему подробно изложил. Николай Корнеевич в домашней куртке расположился в кресле, покуривал, вникал. И высказал такое мнение:

— По-моему, «Новый мир» поступил с вами неважно.

— Почему? Я этого не вижу.

— Очень просто. Взяли роман у «Знамени» и не стали печатать. Это предательство. Они обязаны были пойти на конфликт с цензурой. И не отступать.

— Не согласен. Это был единственный выход у редакции. Она лишь отложила печатание романа. А дальше будем бороться.

— А пойдет ли она на борьбу? — Он длинным носом нюхнул воздух.— Пока этим не пахнет. Оставят в тяжелый момент вас одного.

— Нет, Твардовский — человек слова.

— Не будьте, дорогой Бекуша, карасем-идеалистом. (…)


10 сентября.

В те же дни, то есть только что вернувшись в Москву, я узнал, что имеется еще одно заявление о моем романе, подписанное группой металлургов, работников Комитета по делам металлургии, которые тоже выступили с требованием, чтобы роман не публиковался. Их письмо (почему-то не переданное в «Новый мир») было адресовано в Комитет по делам печати.

Этот недавно возникший Комитет, которому теперь подчинена и цензура, еще рассеян по Москве, не заполучил пока единой крыши для всех своих, так сказать, подразделений. Отдел художественной литературы, например, занимает несколько комнат в здании Гослитиздата на Ново-Басманной.

Поехал туда. Меня принял заместитель заведующего Н. Мы и раньше уже были знакомы. Он не удивился моему появлению. Да, заявление группы металлургов ему известно. Да, этот документ здесь. Н. пошутил:

— Хотят вас сбить с катушек, Александр Альфредович.

— Так дайте же мне познакомиться.

Он какие-то мгновения, как мне показалось, колебался. Потом в глазах проблеснула игра. Он, видимо, решился.

— Дело в том… Это под грифом «секретно». Дам при условии. Во-первых, не выносить из этой комнаты…

— Пожалуйста. А что же во-вторых?

— Не ссылаться на меня. Не болтать, что я вам дал читать эти материалы.

Сие предисловие выглядело странным. Я сказал:

— Ведь я же автор. Кому же и читать, если не мне?

— Я же не отказываю. Но вот два условия.

— Понятно. Обещаю.

Он открыл сейф — черт возьми, еще и кабинета нет постоянного, а сейф уже тут как тут,— отыскал папку, раскрыл, протянул мне.

— Э,— произнес я,— тут чтения много. Может быть, разрешите пройти в какую-нибудь пустую комнату, чтобы я мог сосредоточиться?

Опять какие-то огоньки мелькнули в карих глазах. Ей-ей, он мне сочувствует. И кажется, готов не столь строго соблюдать неизвестные мне правила.

Он меня повел в большую пустующую комнату — зал заседаний, что ли,— усадил за просторный стол:

— Работайте.

И оставил одного. Я вынул из кармана блокнот, ручку. Стал читать. Вот верхний лист:

«Председателю Комитета по делам печати тов. Романову.

(…)Направляю заявление от группы металлургов. Поддерживаю их просьбу.

Председатель Комитета по делам металлургии Бойко. 21.VII.65».

На следующем листе просьба группы металлургов:

«…Просим дать нам возможность ознакомиться через соответствующие организации с романом писателя Бека о металлургах, прежде чем он будет опубликован в печати.

Подписи: Лемпицкий, Селезнюк, Каблуковский, Семочкин, Джапаридзе, Ксирихи, Ильин, Габриэлян».

Хм… Вот, значит, как была оформлена выдача цензурой посторонним лицам верстки моего романа. Незаконное дело!

Конечно, за этим стоит вдова. Была настороже. И кто-то вовремя ее оповестил, подал сигнал: верстка в цензуре.

Теперь понятно, почему протест металлургов не переслан в «Новый мир». Это же улика! Кто вам выдал верстку? На каком основании?

Далее читаю обширное, мотивированное требование запретить роман. Подписей уже шестнадцать. Это работники бывшего министерства металлургии. Заношу в блокнот фамилии. (…)

Письмо, как уже сказал, обширное. Несколько страниц на машинке. Не сомневаюсь: это рука вдовы. Составляю конспект. Некоторые фразы переношу в блокнот дословно.

Итак:

В лице Онисимова выведен Тевосян.

Мы ставим вопрос не только о Тевосяне. Роман Бека — клевета на обобщенный образ советского руководителя-коммуниста.

Книга не представляет художественной ценности. Копание в личной жизни, смакование подробностей трагической болезни.

Издевательская критика таких качеств руководителя, как знание дела, строгая государственная дисциплина, трудолюбие, четкость, аккуратность и т. д.

Пропагандируется мелкобуржуазная распущенность, анархизм и отрицание дисциплины.

Отрицательные черты Онисимова — хамелеон, замкнут, грубость, черствость.

Не обладает никакими подлинно человеческими качествами.

С издевкой говорится о партии и партийности.

Борьба с троцкизмом представлена обывательски и издевательски.

Автор подводит читателя к мысли: кто не подвергся репрессиям — тот недостойный человек.

Не показан самоотверженный героический труд советских людей, в результате которого создана мощная металлургическая база.

Онисимов любит, чтобы под рукой был человек, с которого можно спустить три шкуры.

Отстранение Онисимова от руководящей работы изображается как неизбежный и правильный шаг.

Непроверенные факты. Академик Бардин получил выговор по делу Лесных (Ремина), будучи вице-президентом Академии наук, а не заместителем министра.

Отчество Тевосяна «Федорович» (вместо «Тевадросович») появилось в указе о назначении его заместителем председателя Совета Министров, а не при награждении его званием Героя социалистического труда.

Сигареты «Друг» с мордой пса являются как бы параллелью Онисимова, символом.

Груб. Добро с ним не вязалось.

Крайне отрицательно показана семья и быт крупного советского руководителя-коммуниста. Холодный дом. Отец и мать обеспокоены, узнав, что сын начал читать Ленина.

Семейная обстановка трудовых людей подвергается осмеянию и клевете. Весь быт подается в обывательском тоне, рассчитанном на то, чтобы вызвать неприязнь к руководителям.

Автор придумал историю с кусочком масла из спецбуфета по звонку жены.

Единственно положительными героями представлены братья Головня (Коробовы).

Конфликт между Коробовым-младшим и Тевосяном отошел в прошлое. Но писатель Бек ловко использовал это недовольство Ильи Коробова и на протяжении всего романа противопоставляет младшего Головню Онисимову (Тевосяну), показывая последнего как душителя всего нового.

Между тем металлурги во главе с Тевосяном боролись за технический прогресс.

Особенно велика роль Тевосяна в создании жаропрочных сталей.

Мы знаем чуткое, внимательное отношение Тевосяна к запросам, ко всей жизни рабочих.

Все товарищи, работавшие с Тевосяном (за исключением Бардина), показаны бледно и, как правило, отрицательно.

Клеветнически изображен секретариат Тевосяна. В особенности вызывает возмущение надуманный факт отказа заведующего секретариатом от поездки с Тевосяном за границу.

В общем, образ Тевосяна выставлен напоказ в искаженном и безобразном виде.

Ввод в роман Тевосяна под своей собственной фамилией никого обмануть не может, так как вся биография Онисимова построена на отдельных фактах биографии Тевосяна.

Речь идет не об отдельных неправильно отображенных эпизодах, а о всей порочной концепции романа.

Это произведение с клеветническим изображением строителей социализма несомненно будет воспринято внутри страны и за рубежом как политическая сенсация.

На этом письмо заканчивается. К нему приложена следующая официальная бумага:

«Председателю Комитета по делам печати

Считаю вредным опубликование этого произведения и прошу принять необходимые меры, чтобы это произведение не появилось в печати. Председатель Комитета по делам металлургии Бойко».

Хочу здесь отметить одну любопытную особенность письма шестнадцати. Ни словечка о Сталине. Можно подумать, что этой фигуры вовсе нет в романе. Набрали в рот воды. Почему же? Наверняка по вопросу о Сталине еще нет ясной линии наверху. Вдова-то, думается, осведомлена. И предпочла осторожность.

И вот еще что. Ни одной ошибки по части технологических проблем авторы разгромного письма не указали. Должен сознаться, сие было приятно. Собственно говоря, подписавшие выступают в данном случае не в качестве специалистов металлургического производства, а попросту с критикой произведения, с критикой, о которой может судить каждый, кто прочтет роман. Ну, повоюем.

Однако как же воевать? Это не совсем ясно. Плана пока нет.

В этот же день я созвонился с Николаем Ивановичем Коробовым и поехал вечером к нему домой.

Доменщики Коробовы занимают особенное место в моей писательской жизни. Когда-то я увлекся и отцом (теперь покойным), обер-мастером доменных печей Макеевки, и его сынами. Отчасти именно через Коробовых, полюбив их, я любил и свое время. В младшем — Илье — видел и вижу нашего нового Курако, революционера техники. Частенько наведывался и к старшему — Павлу, который стал жителем Москвы. Он много лет был заместителем наркома металлургии и, относясь ко мне с приязнью, охотно рассказывал, ждал моего романа. Но не суждено было дождаться. Страдая издавна болезнью сердца, Павел Иванович месяц назад умер. Пишу об этом и сейчас со скорбью.

Хаживал я и к Николаю Ивановичу (Бардин о нем как-то сказал: штабист), занимавшему разные руководящие должности в связанных с металлургией учреждениях, ныне члену коллегии в Комитете по делам металлургии. Он неизменно принимал меня с симпатией, с доброй улыбкой, неторопливо рассказывал, посвящая в скрытые от стороннего глаза всякие прошлые министерские истории. Мне нравилось своеобразие, независимость его оценок, характеристик.

И вот он подписал письмо против моей вещи. Как же могло это произойти?

Николай Иванович встретил меня так, будто ничего не случилось. Опять улыбка, открывавшая белые зубы, смягчавшая очертания тяжеловатой — коробовской — нижней челюсти, выражала благорасположение.

Мы уселись в кабинете. Начался разговор.

— Николай Иванович, как же вы подписали?

Он объяснил. У вас-де в романе получилось противопоставление Тевосяна семье Коробовых. Коробовы написаны с любовью. И уже пошли разговоры, что Коробовы подзадорили вас написать такой роман, дали вам материал. Поэтому-то, чтобы пресечь такие толки, я и подписал письмо.

— Но роман-то вы читали?

— Мне дали прочесть два отрывка.

— Значит, подписали, не прочитав роман.

Он повторил:

— Дали два отрывка.

— Какие?

— Случай в буфете. И сцена в эвакуации.

— И что же вы там нашли неверного?

Николай Иванович долго думает, вспоминает.

— Да вот. Он едет в эвакуацию в дачном вагоне.

— Но так и бывало. А еще что?

Опять он долго думал. Но так ничего и не ответил. И припомнил, рассказал один эпизод военных лет, связанный с Павлом Ивановичем и отцом. (Павел Иванович выругал отца, когда тот в 1942 году на Урале принял где-то на заводе подарок — кусок мяса.)

Я вновь вернул его к роману.

— Какие же отступления от исторической истины можете вы указать?

Нет, ничего не указал. Но выдвинул вот какой упрек (видимо, кем-то — не Хвалебновой ли? — сформулированный): в этом романе автор хотел угодить Хрущеву. И стал ругательски ругать Никиту. Обмазал-де дерьмом Сталина (хм, рьяно вступается за Сталина!), и сам оказался в дерьме. Э, мне, значит, еще лепят и угодничество? Ну, вряд ли ко мне это прилипнет.

Вновь припираю:

— Но как же вы могли подписать, не прочтя всей вещи?

— Мне вовсе не хотели показывать это письмо. Считали, что семья Коробовых использовала писателя. Я уже вам объяснял. И чтобы не было этих разговоров, я подписал.

Я покачал головой. Эх, Николай Иванович! Но, с другой стороны, надо его понять. Не удержаться бы, наверное, ему в Комитете, если бы не поставил свою подпись.

Затем Николай Иванович развил еще и такие мысли. Ваш прототип, возможно, был еще во много раз хуже, чем он описан у вас. Однако следовало изобразить его совсем другим. Симпатичным. Обаятельным. Можно дать и некоторые недостатки, но в основе это должен быть глубоко положительный образ. Так надо для воспитания молодежи.

Грустно было это слушать. Неужели такого рода примитивщина многими усвоена, широко распространена? Сколь же скудна, неинтересна станет литература, если уйдет от исследования нашего общества, заменит исследование подкрашиванием? Не хотелось даже спорить.

С неважным осадком в душе ушел я от Николая Ивановича. (…)


15 сентября.

Получил наконец чистую верстку в «Новом мире». Имею достаточное количество экземпляров. Своего рода маленькое первое издание.

Сегодня возобновлю работу над новой повестью. Самочувствие, настроение хорошие.


27 декабря.

Малеевка. И вот я опять в Малеевке.

Позади Япония и месяц в Москве после Японии.

К работе не притрагивался. Весь месяц занимался, главным образом, «проталкиванием» романа, а также всякими мелкими делами (рецензия, выступление по радио и т. д.).

Пришлось организовывать обсуждение романа на бюро объединения прозы. Опять пошли в ход верстки, которые ради такого случая предоставил «Новый мир». Но еще надо было проследить, чтобы вещь была прочитана тридцатью — сорока писателями (члены бюро да плюс актив), проследить, чтобы переходила от одного к другому каждая верстка. (…)

Оно наконец состоялось. И увенчалось, скажу, триумфом, какого у меня никогда еще не было. Потом (после обсуждения) говорили, что, когда выступал Каверин, у Бека навернулись слезы. Возможно, так оно и было. Во всяком случае, я был взволнован, растроган.

Здесь успокоюсь, войду в колею работы.

Стенограмма обсуждения — очень весомый документ. (…)


27 декабря.

Верится, что новый год будет для нас, для нашей маленькой семьи, хорош! Роман, надеюсь, пробьется. Скоро появится моя книга «Мои герои», недавно вышла повесть Н., сейчас она садится писать о Японии. В декабрьском номере «Юности» напечатаны стихи Тани. Впервые! Только радоваться ли, что дочка избрала наш путь?


1966


7 января.

Малеевка. Пишу о Серго. Одновременно обдумываю второй роман об Онисимове. Склоняюсь к тому, чтобы развивать действие не спеша, выложить все, что у меня есть. Писать откровенно, полно, будто это последняя моя книга. Онисимов как историческая фигура, я ее исследую. Сохранять эту интонацию.

Некоторые раздумья насчет образа Пыжова. Многим этот образ (в моей рукописи) очень нравится, у других вызывает возражения, порой острые. Надо ли давать его в новом романе? С одной стороны, соблазнительно. Это еще раз оттенило бы Онисимова. Пришел вместе с Онисимовым чистый, талантливый, благородный человек. Человек-красавец. И что с ним сделала жизнь? Вымазался в грязи и в крови. Душевный мир — клоака. Кончает с собой.

Но опять, возможно, пойдут нарекания. И много работы. И узнавание будет облегчено.

И все-таки хочется о нем написать,— мне кажется, что я понимаю его. Посмотрим, посмотрим, как это будет получаться. Отступаться, может быть, не следует.


21 января.

Малеевка. Записка от Н. Звонил Рыбаков, передал, что был в «Новом мире», там ему сказали, что роман Бека идет в третьем номере.


27 января.

Три дня пробыл в Москве.

Вносил вместе с редакцией последние поправки в роман. Решено давать начало (полос тридцать) в третьем номере.

Евгений Герасимов преисполнен оптимизма. Говорит:

— Решил бросить редакционную работу. Но, пока не напечатаем ваш роман, не уйду.

Я предпочел выразиться неопределенно:

— Посмотрим, посмотрим, что нас ожидает.

Но в душе тоже верю в счастливый исход, хотя узнал, что уже и маршал Василевский куда-то обратился с протестом против романа (дочь Тевосяна замужем за сыном Василевского).

Конечно, сопротивление еще встретится. Надеюсь, одолеем.

А пока работать над следующей вещью! Что я и делаю.


19 февраля.

Все эти дни хорошо работал.

Но вот неприятная новость. Вчера мне позвонила Ася Берзер (из «Нового мира»). Оказывается, цензура не подписала номер с моей вещью. Предлог — необходимо провести совещание с металлургами.

Это, конечно, выбило меня из колеи. Боюсь, опять будет суета.

Еще не знаю, как буду себя вести.

Но, главное, мне хочется писать и писать новую вещь. И сделать так, чтобы меня из нее не выбили. Постараюсь оберечь свою работу. Послезавтра, в понедельник, еду в Москву.


28 марта.

Малеевка. Вот я опять в Малеевке (на этот раз вместе с Н.).

Здесь сразу почувствовал себя лучше, а то в Москве все время мне трепали нервы. Готовились вместе с редакцией к разговору с металлургами, но потом это было отменено: пройдет съезд партии и тогда все будет видней.

Из важных для меня событий опишу встречу писателей с Н. А. Михайловым. Он был когда-то секретарем ЦК комсомола, затем дипломатом (нашим послом в Индонезии), ныне управляет недавно учрежденным Комитетом (уже называющимся не «по делам печати», а просто «по печати»). Для своего возраста Михайлов несколько излишне полноват, усвоил за многие, видимо, годы некую манеру «большого лица», какой-то оттенок важности.

Он рассказывал о деятельности комитета, потом отвечал на вопросы-записки. Среди них оказалась и такая: «почему запрещен роман А. Бека «Новое назначение»?»

Михайлов ответил так:

— Кто вам сказал, что роман Бека запрещен? Этот роман никогда и никем не запрещался. Он лишь не разрешен.

Раздались смешки, чей-то хохот, выкрики (встреча происходила в Малом зале, где чувствуешь себя вольнее, чем в Большом). Михайлов слегка покраснел. И продолжал:

— Да, роман еще рассматривается. И Комитет по печати, коль скоро идет о нем речь, с чувством особой доброжелательности относится к этому роману. Однако есть возражения металлургов. Они указывают, что там изображен Тевосян. Мне два дня назад звонил по этому поводу заместитель министра черной металлургии Бойко. Вместе с тем роман горячо поддерживает академик-металлург Целиков. Надо еще все взвесить, подумать.

Гул неодобрения. Чей-то возглас:

— Надо напечатать. И тогда спорить.

Михайлов:

— Почему вы говорите об этом с таким раздражением? Тут торопливость ни к чему.

Из зала:

— Сидите сложа руки?

Михайлов:

— Вовсе нет. Не далее как вчера мы у себя говорили, что было бы хорошо потолковать еще раз с товарищем Беком об этой рукописи.

Тут вскочил Эмиль Львович Миндлин — седой, толстый, возмущенный. И, что называется, не помня себя, высоким срывающимся голосом выпалил:

— До каких пор будет продолжаться это безобразие? До каких пор будут сидеть на голове у писателя? Чудовищно! Стыдно!

Михайлов опять покраснел, но сохранил самообладание. Ответил:

— Думаю, я ничего не сказал такого, что можно было бы рассматривать как чудовищное. Думаю, что вы это сказали сгоряча, в состоянии запальчивости. (…)

Потом еще говорила в связи с романом Маргарита Алигер, говорила хорошо.

— Николай Александрович, если один академик пишет, что ему чрезвычайно понравился роман, а некоторые другие, наоборот, утверждают, что книга им очень не понравилась, то почему вы исключаете возможность спора? Ведь для того, чтобы сложилось мнение относительно книги, она должна жить. Пусть товарищи выступят с критикой напечатанного произведения. Разве им откажут в опубликовании критического и даже резко критического выступления? Спор в печати тут сам собой напрашивается. Почему от этого надо уклоняться?

Я слушал Алигер и тоже вопрошал мысленно: да, почему же, почему?


21 мая.

Москва. Приехав в Москву, пошел вчера по своим делам.

Оказалось, что «Новый мир» поставил в пятый номер и повесть Катаева, и тридцать полос моего романа.

Катаев, как выразился Кондратович, принес жертву. Он явился в редакцию (из ЦК) после разговора с Пенкиным и вычеркнул четыре полосы из своей повести.

С моим романом у Пенкина, к счастью, обернулось по-иному. Жертвоприношения опасны. Очень опасно трогать, а тем более выбрасывать, вырезать жизненные центры произведения. Ежели встанет так вопрос, не соглашусь на это,— и там будь что будет.

Итак, начало романа в номере (включая сцену в метро).

И уже вся Москва знает, что роман идет в пятом номере «Нового мира», что роман разрешен и т. д. Просто поразителен интерес к нему, к тому, что с ним совершается. Все происходит словно бы под стеклянным колпаком — очень невыгодная ситуация для вдовы и иже с ней. (…)

Еще и в АПН (агентство печати «Новости») берут мою вещь для издания за границей. Прочитали все, кто составляет там «головку». Обсудили на заседании правления. И постановили: принять для заграничного издания. Теперь только ждут разрешительного грифа цензуры.

А пока — спокойствие, терпение. Ничем, кажется, помочь я не могу.


26 мая.

Позавчера, 24-го, мне позвонил Рыбаков:

— Поздравляю. Вчера я был в «Новом мире», и как раз Кондратович вернулся из цензуры. И повесть Катаева, и ваш роман подписаны. Все, кто был в редакции, встретили это известие аплодисментами.

И вот по Москве сразу же разнеслась эта новость. Уже десятки людей знают: вещь Бека разрешена, идет в пятом номере. Поздравляют меня. Я отвечаю:

— Еще рано. Поздравляйте тогда, когда журнал с моим романом появится в продаже.

И шучу:

— Мы же советские люди. (…)

«Новый мир» решил печатать роман в трех номерах, чтобы, как выразился Кондратович, «продлить удовольствие».

В общем, это будет просто чудо, когда роман наконец появится.


6 июня.

Снова в Малеевке.

Одна дама здесь меня спросила:

— А. А., можно вас поздравить?

Я сказал:

— Еще рано. Пока только родовые схватки. (…)

В АПН вовсю идет перевод на итальянский, привлечен переводчик-итальянец, дают исключительное право (эксклюзив) издательству Эйнауди. Наверное, к 15 июня перевод будет готов и уйдет в Италию. Предисловие заказано Юрию Домбровскому, его роман «Хранитель древностей» популярен в Италии.

Все пока ладится. Работаю. Проживу здесь до 15 — 20 августа. На июль приедет Н., и будет наезжать Таня, которая сейчас хорошо сдает экзамены в университет. 3-го сентября отправимся в туристское путешествие в Западную Германию, а потом в Грузию.


13 июня.

9 июня, приблизительно в половине второго, меня здесь, в Малеевке, позвали к телефону.

Я знал, что 10-го номер «Нового мира» пойдет в машину. И ждал этого дня. Ждал не без тревоги. Цензура разрешила (подписала) мой роман 23-го мая. А машины в типографии заняты. Значит, надо ждать 17 — 18 дней. Не случится ли что-нибудь за этот срок? Вдруг опять кто-либо вмешается?

Дважды мне звонили в Малеевку из Москвы. И каждый раз, идя к телефону, я думал: вот оно, неприятное сообщение из «Нового мира». Но нет, это были деловые звонки из других редакций («Пионер» и «Вопросы литературы»). Думалось, что и этот звонок, 9-го, тоже окажется каким-то в этом роде.

Но чаша все же меня не миновала. Звонили-таки из «Нового мира». Говорил Кондратович:

— Александр Альфредович, неприятная новость. Меня сегодня вызвал А. и заявил, что цензура аннулирует разрешение, которое дано на ваш роман.(…)

Ночью я не спал. Думал, прикидывал: что же делать? Неужели обречен на полное бессилье? Обращаться с письмом в ЦК? Но именно этого и хотели бы противники романа: передать вопрос еще в одну инстанцию, начать новое рассмотрение. И я лишь сыграю им на руку, если обращусь с жалобой, которая обернется затяжкой.

Что же предпринять? По всем признакам весы еще колеблются, надо лишь бросить еще гирьку на свою сторону, и перетянем. Но какую же гирьку? Неужели я совсем-совсем беспомощен?

И пришла мысль: объявить голодовку, так называемую смертельную голодовку. Требование у меня единственное: восстановить разрешение цензуры на публикацию романа в пятом номере. (…)


14 июля.

Позавчера вернулись из Малеевки в Москву.

Последнюю неделю я болел. (…) Возможно, и болезнь эта вызвана моими мытарствами, вдовой: довела!

Итак, что нового?

Оказывается, в римском еженедельнике «Эспрессо» помещена статья Дивио Дзанетти, недавно побывавшего в Москве. Целая главка в этой статье отведена моему роману. В Москве-де циркулирует еще не опубликованный роман Александра Бека «Новое назначение». В этом романе говорится о Тевосяне, который стал после смерти Орджоникидзе министром металлургии. Когда-то крупный революционер, Тевосян превратился в услужающего. В романе-де описано самоубийство Орджоникидзе. Автор показывает, как происходят в условиях пролетарской революции такие превращения, какое случилось с Тевосяном. Далее Дзанетти пересказывает сцену в метро. Причем многое перевирает; раннее утро заменил вечер, появилась откуда-то площадь Пушкина. Видно, что он романа не читал, а пользовался чьей-то информацией. Я, разумеется, с ним не встречался.

Кроме того, из Италии идут телеграммы, адресованные АПН. Одна от какого-то издательского деятеля, другая от «самого» Эйнауди. Они обеспокоены, почему задерживается высылка моего романа, уже переведенного на итальянский. Нервничает, как мне сказали, и переводчик. Это горячий неаполитанец, он грозит, что сам передаст итальянскому издательству свой перевод.

Таким образом мы вползаем в международную литературную непристойность. Статья Дзанетти — первый звоночек. (…)


16 июля.

Итак, приехал в редакцию. Кондратович уже вернулся из ЦК. Встретил меня словами:

— Сняли роман.

И рассказал подробности. Его вызвал инструктор — тот самый, кто курирует журнал,— и сообщил, что есть указание (или даже решение) снять роман.

— Почему? — спросил Кондратович.— Какая мотивировка?

— Ничего не могу вам сказать. Надо снять, и все.

— Я пойду тогда к Шауро.

— Зачем? Шауро за роман. Вопрос решается выше.

У Кондратовича сложилось впечатление, что указание исходит от секретариата или согласовано с самыми большими людьми. Он думает, что решено вообще роман не печатать, хотя инструктор и сказал, что недели через две будет что-то окончательней и, может быть, роман еще пойдет. Кондратович это воспринял лишь как утешительные слова.

Тут в комнату Кондратовича вошел Твардовский - хорошо одетый, благостно-седой, розовый, отлично выглядевший. Узнав новость, помрачнел. Все мы (и Кондратович, и Закс, и он сам) пошли в его кабинет. Кондратович опять пересказал подробности. Твардовский выговорил:

— Что же они мнят?

Кондратович повторил свои предположения. Потом я рассказал, как ко мне вернулась язва желудка, которую считал давно излеченной, вернулась, когда узнал, что разрешение цензуры аннулировано. Твардовский по этому поводу припомнил деревенскую неприличную частушку. Невесело посмеялись.

Решили, что надо определить позицию Союза писателей, и, если эта позиция будет твердой, тогда еще можно бороться. Я сказал:

— Они очень твердо держатся.

Трифоныч искоса на меня посмотрел:

— Не будь ребенком.

Посоветовал мне послать короткое, на полстраницы, письмо Брежневу.

— Обратись к нему с достоинством. Леонид Ильич, как же можно дальше писать, дальше работать? Иди в другую комнату и сейчас же напиши.

— Нет, я так не делаю. Надо обдумать, посоветоваться с женой. Такие вещи нельзя делать наспех.

— Но надо сделать именно теперь. Не теряя времени. Не позже как завтра.

— Ладно. Составлю, хотя ни на что не рассчитываю.

Потом я еще сказал:

— Слава богу, что все ясно. Теперь засяду года на три за новый роман. Принесу через три года в редакцию, и опять начнется кошмар.

— Вот именно.

Далее я изложил свои дела в АПН. Роман передан иностранцу для перевода. Издательство Эйнауди и римский еженедельник усиленно интересуются. Этому Твардовский придал значение:

— Да, если там роман уже объявлен, сие важно.

Еще пошутили, посмеялись. Я распростился.

Еду в Союз.

(…) Приободренный, я снова поехал в «Новый мир». Опять пришел в кабинет Твардовского. Все рассказал. Здесь настроение тоже поднялось. Трифоныч стал шутить веселее. Высмеивал мысль о голодовке.

Передал, что Симонов, узнав, что я объявляю голодовку, высказался так:

— Я тоже заканчиваю сейчас очень рискованную вещь. И, если не напечатают, заявлю: «Перестаю пить. Ни рюмки водки, ни стакана вина, даже к пиву не притронусь, пока не напечатают. Пусть-ка призадумаются».

И Твардовский хохотал. Обо мне сказал:

— Бек необыкновенно хитер. Но в нем есть и простодушие.

Я ответил:

— В этом-то и состоит мое особенное обаяние.

И опять все, кто присутствовал, захохотали (чуточку, пожалуй, подлаживаясь к своему великому редактору).


19 июля.

Сначала один пропущенный эпизод.

Кажется, я уже записал, что АПН поручило Юрию Домбровскому дать вступительную статью к моему роману для итальянского издания. Домбровский очень умный, проницательный, талантливый и отважный человек. Худощав почти до невероятия. Смуглое лицо будто обуглено. Неизменно вдохновлен. С ним приятно разговаривать. Он делился со мной размышлениями насчет вступительной статьи. Надо написать так, чтобы заинтересовать читателя, но это у нас вряд ли пропустят. Если же написать по-нашему, то этим отпугнешь заграничного читателя. Как быть?

И наконец он нашел решение. Во-первых, это роман, проливающий свет на трагедию Фадеева. Во-вторых, Бек — писатель, против которого восстают его прототипы. И что-то еще тоже завлекательное. Как-то при встрече он мне это выложил. Думаю, он подаст все это интересно, живо. (…)

Ну, возвращаюсь к последовательным записям.

Итак, вечером 17-го я выехал, едва успев приехать, из Малеевки в Москву, чтобы 18-го утром прийти к Мелентьеву в ЦК.

В поезде обдумывал, как вести себя у него, какую занять позицию. Записывал синим карандашом свои мысли (в этой же тетради на последних страницах). Вот кое-что:

«Мы, писатели, не можем разрешить этого грубого вмешательства вдов, пользующихся связями, затевающих интриги. Действуют какие-то избегающие гласности закулисные силы. Нарушается законность. Пусть металлурги выступят в печати перед общественностью. Споры нужны литературе. Предложите редакции «Нового мира» опубликовать вслед за романом критическое выступление металлургов, самое резкое. Я сделал все поправки, предложенные в Союзе писателей и в Комитете по печати. Роман трижды редактировался. Надо когда-то поставить точку. Подвести черту».

Решил, что принципиально не буду делать новых значительных поправок. Но не начинать с этого разговор, а подвести к этому.

Приехал домой. Рассказал Н. свой план. Она сразу перебила:

— Никаких «принципиально». Держись иного. Ты доведен до такого состояния, когда новое редактирование тебе уже не по силам. Обессилен. И это чистая правда. Уже не видишь свою вещь. И можешь ее испортить.

Я сразу согласился. Да, в этом сермяжная правда. И записал для предстоящего разговора:

«Я доведен, измотан. Настолько измучен, что физически не могу больше редактировать. Состарился. Болит язва. В редактировании наступает момент, когда художник больше не видит свою вещь. Я теперь в таком состоянии, что просто художественно испорчу свое произведение, если снова возьмусь за поправки. Портить не буду. Предпочту, чтобы роман не был напечатан»

Утром побрился, оделся в «международный» костюм, поехал.

Маленькая деталь: случайно вышло так, что меня подвез один из соседей по дому. И по дороге сказал:

— Человеку, который со мной едет, я приношу удачу. Если жена отправляется за какими-нибудь серьезными покупками одна, ничего не купит. Или купит не то. Просит меня: подвези. И тогда обязательно удача.

Черт побери, уже и приметам начинаю верить. Действительно, доведен. (…)

19 августа.

Завтра уезжаю из Малеевки. «Роман сдан в редакцию» писать бросил. Не получилось. Слишком подробно, слишком «художественно». Нужно несравненно суше, более бегло. Не для широкого читателя.

Может быть, приступлю позже еще раз.

Хочу вновь заняться второй книгой «Онисимова».

Насчет печатания первой пока никаких новостей.

А пора бы!


21 августа.

Сейчас с аппетитом сажусь за вторую книгу своей главной вещи. Это все более или менее выкристаллизовывалось. Закончу эту книгу маем — июнем 1973 года.

Главная «свежатина» — все, от Ст(алина) до Тр(оцкого), предали Ленина. И на 12-м съезде. И до этого. Как-то вдруг стал виден конец этой очередной книги. Об оппозициях там еще не будет и речи.

А 12-й съезд, грузинское дело, Сталин — Ленин тут еще не сложилось никакой традиции. Это можно будет дать с надеждой на напечатание.

Узнал о письме в губкомы, подписанном всеми членами Политбюро (и даже членами ЦК), письме, в котором был предан Ленин.

В этом гвоздь книги.

Сегодня вновь принимаюсь за нее. (…)


23 октября.

Вот и еще месяц прошел. Я побывал в Тбилиси, провел там много бесед с Кавтарадзе. Это большая для меня удача, он дал мне немало черточек для образа Ст(алина). Так и сказал: на земном шаре теперь нет человека, который знал бы о нем больше, чем я.

Были и еще интересные беседы. В общем, поездка получилась удачной.

После возвращения пришлось заниматься многими мелкими делами (верстка «Мои герои», разные доделки в пьесе, правка рассказа «Серго в Баку» и т.д.).

И только сегодня наконец сажусь вновь за роман. Хочу поработать вплотную. Возникает заглавие: «Власть». Впрочем, оно звучит очень уж вызывающе.

О «Новом назначении» ничего записать не могу. Положение прежнее: роман пребывает где-то на самом верху. И окончательного решения все еще нет. Что же, буду терпелив. Иного ничего не остается. Ждать и работать — вот моя программа.


29 октября.

Вчера приехал в Малеевку. Хочу здесь основательно поработать.

Первая задача — найти интонацию нового романа. Кажется, в мыслях я уже ее нашел. Это тон рассказа из современности. Тон нынешнего — 60-х годов — человека, повествующего для потомства. Посмотрим, как это ляжет на бумагу.


12 ноября.

Сижу в Малеевке, пишу новый роман. Пока остановился на заглавии «Последние годы» (это последние годы жизни Ленина).

Работой доволен. Каждый день отстукиваю страницу. Сижу за столом по четыре с половиной часа, потом час-полтора читаю по-немецки.

Уже верится, что вещь выйдет.


1967


1 апреля.

Малеевка. Опять удрал из Москвы в Малеевку.

План такой — месяцев шесть неотрывно поработать над романом. Затем осенью поехать на месяц в Грузию и Баку, пошуровать там и затем снова погрузиться в писание.

В Москве пробыл месяц, хорошо поработал,— но не писал, а читал в библиотеках и дома, и провел довольно много интересных бесед (в частности, с Л. Фотиевой, с Шатуновской, с некоторыми родственниками Кобы). Счастлив, что мне доступен материал, который никому не доступен за рубежом, да и у нас лежит втуне.


12 апреля.

Усердно работаю. И более или менее доволен страничками, которые здесь сделал. Теперь на очереди ответственная главка: Коба со своей первой женой. Замысел: она — раба, и в этом находит свое призвание, свое счастье. Посмотрим, как это у меня получится.


8 июня.

Сейчас работаю над рассказом Дыбеца для моей «Почтовой прозы». Через неделю, наверное, все закончу.

И тогда вернусь к своему главному герою.

И буду спокойненько писать, выкладывая всю страсть, все, чем владею, на бумагу.


28 июня.

Решил заново перебелить роман. Надо найти иную общую интонацию,— чтобы автор стоял как бы вне того, о чем он пишет, смотрел бы с некоей вышки. И соответствующий тон вдумчивого анализа, некой эпической отстраненности надо найти. И никакого умиления!

Беру машинку и усаживаюсь.


9 июля.

Хочу втянуться наконец в работу, в роман. Я от него изрядно оторвался.

Сейчас у меня на очереди глава, в которой впервые появляется Ленин. Кажется, выношена. Дам сразу его коллизию: класс и нация. Это, надеюсь, введет в проблематику вещи. Конечно, все это не в лоб, а где-то как бы будет просвечивать.

Завтра-послезавтра начну писать.

А сейчас подготовка. Разгончик. Сейчас меня интересует Нечаев в связи с тем, что в архиве другого моего героя (Кобы) было найдено после его смерти дело Нечаева. Эту ниточку я думаю вытянуть. Достал интересные материалы.

Теперь некоторые новости: и мои, и не мои.

Мне передали, что в итальянской газете «Джорно» («День») не то уже появилась, не то должна сегодня-завтра появиться большая статья о моем романе.

Жду ее с интересом. Посмотрим, будет ли она иметь какое-либо действие.

Предугадываю, что в Италии, наверное, раньше или позже, выйдет мой роман. Это мне предсказала Н. Ведь перевод-то уже сделан здесь, в Москве. А переводчик Мариано собирается вскоре совсем Москву покинуть. Не надо особой проницательности, чтобы понять, как он поступит.


5 августа.

Хорошо работаю. Доволен работой.

Наконец-то в эти дни я обрел, уяснил концепцию романа (над которым уже столь долго тружусь):

он ее создал, а она потом его же сожрала, а затем и самое себя.

Концепция, как мне кажется, очень интересная. Дает возможность оживить всякие омертвевшие аксиомы, возвратить им новое содержание, звучание.

Это незаметная (которая вся уйдет в подтекст), но важная, крайне важная — возможно решающая для романа — находка. Отмечаю ее.


17 августа.

Позавчера случайная встреча с Твардовским.

Было около пяти часов дня. Выхожу из ЦДЛ: вижу, на остановке такси на площади первым в очереди стоит Тв. Лицо ублаготворенное, красноватое (оказывается, он читал свои стихи в редакции «Юности», затем посидел в ресторане с Полевым). Подхожу. Душевно здороваемся. Перекинулись парой фраз, подходит такси.

— Ты в Пахру?

— Нет, хочу сначала заехать в редакцию.

Тогда, если не возражаешь, и я с тобой. Потом на этом же такси домой.

— Садись.

Мы сели. Он рядом с шофером, я — сзади.

И за десять двенадцать минут езды славно поговорили. Он спросил, над чем я работаю. Я сказал:

— Роман к столетию со дня рождения Ленина. Напишу вовремя, но выйдет, наверное, к стодесятилетию.

Он еще поинтересовался романом, потом повернулся ко мне всем корпусом:

— Вот какая странная, какая неистребимая вещь — литература. Все настоящее живет, воскресает через 20, 30 лет. Топтали, уничтожали Бабеля, Платонова, Булгакова. А они живы. Неопубликованные вещи печатаются. За Платоновым сейчас все листочки подбирают, которых он пером коснулся. А где те, которые жали, разоблачали, истребляли этих писателей? Никто о них не помнит, и имена их никому не ведомы.

Потом опять как-то разговор перешел на мой будущий роман.

— Но только не давай мысли и переживания Ленина. Это литературе запрещено. Возьми Пушкина или Толстого. Гринева Пушкин и так и этак открывает, а с Пугачевым иначе. Или для Толстого и Наполеон и Кутузов — куклы. Только внешнее описание. Это закон литературы. Нельзя писать: Ленин подумал… Казакевич это переступил и был наказан неудачей.

Я немного заступился за Каз(акевича) — он-де имеет заслугу как экспериментатор, хотя эксперимент действительно кончился неудачей (потом уже я подумал, что Тв. имеет в виду не только Казакевича, но и Солженицына, который в «Круге первом» дает изнутри Сталина. Этого Твардовский, наверное, не приемлет).

Он спросил:

— Читал Драбкину?

— Да.

— Как ты считаешь?

— Написано не в полный голос. Робковато. И она идет в поправках на усиление этой робости.

— Но вещь-то благородная.

— Конечно. Я всей душой желаю ей опубликования.

Потом я спросил, как с моим романом, анонсируют ли они его.

Твардовский еще больше перегнулся ко мне, и глаза стали хитрыми:

— Даем в анонсе. А как же не давать. Тогда, значит, роман запрещен. А у нас запретов нет. И цензура (еще хитрей стало красноватое широкое лицо) ведь не запрещает. И надо кончать разговоры о запретах.

Подъезжаем к «Н. м.» Он достает кошелек.

— Зачем? Я расплачусь.

— Расплатись. И я дам. Пусть получит водитель, раз ему повезло иметь двух пассажиров.

Вышел из машины.

— Ну, я рад,— сказал он,— что ты в хорошей рабочей форме. А насчет твоего романа… Кое-что наклевывается. Но не хочу тебя обнадеживать, потому что это уже наклевывается почти год.

На этом мы простились.


13 сентября.

Отвлекся от романа. Написал три страницы в юбилейный номер «Нового мира». Очень дорого мне обходятся такие отвлечения. На три страницы затратил четыре дня. Переключиться, обдумать, написать, отшлифовать — все это мне дается нелегко.

По радио каждый вечер слушаю мемуары С. А(ллилуевой). Крупное событие, во многих аспектах крупное. Его последствия сейчас вряд ли можно предвидеть. Записываю, слушая. Там есть черточки, очень нужные мне. Это для меня тоже работа над романом.


4 октября.

Сегодня уезжаю в Москву. В Малеевке поработал хорошо. Очень доволен. Сделал большую вставку (на лист): ввод Ленина. Это была трудная задача.

И закончил бакинский период Кобы — две главы, в которых дана его первая жена. Тоже трудноватое дело. И с тем, и с другим, кажется, справился. В общем, задача, которую я сам себе поставил в эту мою бытность в Малеевке, исполнена. Очень доволен.

Хочется таким же ровным шагом работать и в Москве. Буду стараться.

О предыдущем своем романе вовсе и не думаю. Великое дело — работа, спасает от суеты, от растравляющих переживаний.

Роман уже сделал для меня немало, уже так или иначе вошел в литературу, стал фактом истории советской литературы. Ну и баста! А там будь что будет!


14 декабря.

Усердно работал над романом. Закончил раздел: «Семья Аллилуевых и Коба»

Теперь подошел к разделу «Коба в 1917 году». Нелегко построить эти главы. Но сделаю. На этом конец «петли». Затем свидание Каурова и Кобы в Александровском саду в 1920 г. И первая часть будет закончена. Придется, наверное, над этим поработать месяц.

Вторую часть буду делать, главным образом, из уже написанного: Руся, Онисимов, Берия. И конечно, Коба. Далее — болезнь Ленина. Хорошо бы все оставшееся уложить в одну, третью, часть.


1968


13 января.

Я в Малеевке. Приехал вчера. Сегодня со вкусом и аппетитом принимаюсь за работу. Идут очень важные главы.

В эти дни родилась у меня концепция — (Ленин как) Дон Кихот русской революции. Чувствую: в ней много плодотворного.

За дело!


9 марта.

С 1 по 7 марта был в Ленинграде (дискуссия по военному роману в Комарово и работа в архиве).

В архиве нашел интересные материалы — и о семье Алл(илуевых), и, главное, лекции д-ра Осипова, который лечил В. И. Ленина.


2 июля.

В «Новом мире» — без перемен. Пятый номер лежит. Лежит в виде отпечатанных листов, ожидая брошюровки или, вернее, ножа.

Наверное, такое положение тянется уже месяц.

Таким образом, журнал умирает (или, как выразился Твардовский в разговоре с Рыбаковым, угасает). Никаких решений о журнале не принято, он не закрыт. Твардовский не снят, а номера не выходят. Весьма вероятно, что после четвертого ни один номер так и не выйдет. Это будет вполне в нашем стиле.

Что же мне делать с романом? (…)

По-прежнему работаю над новой вещью.


18 июля.

Четверг. Вчера похороны Паустовского. Народу — много. На улице перед подъездом толпа. Идут и идут люди мимо гроба, поставленного на сцене в большом зале.

Митинг был очень плохой. Говорили Сартаков, Алексеев, Шкловский (он выкрикнул свое слово, маленькое, одноминутное). Была явная боязнь, как бы после официального митинга не начались бы стихийные, непредусмотренные речи. Что-то вроде этого и началось. Но публику настоятельно просили выйти.


14 августа.

Начинаю новую тетрадь. Не совпадает ли это с началом какого-то нового этапа в нашей литературе, в нашей жизни? И какого? Хорошего или плохого? И, может быть, продлится прежняя томительная неопределенность. Говорю это о «Новом мире». Пока что она продолжается.

Запишу кое-что мне известное. (…)

19 июля у Трифоныча начался запой. Он крепился, крепился, ожидая встречи с Брежневым. А тем временем все накалялись наши отношения с Чехословакией. Дело явно шло к вторжению. Маневры, задержка вывода войск из Чехословакии, варшавское письмо — оно было опубликовано 18-го. Это письмо было по сути чуть завуалированным ультиматумом, а также призывом к сторонникам Новотного: организуйте какой-нибудь комитетик спасения революции, обратитесь к нам! Вторжение висело на волоске.

19-го Ш. приехала в Пахру. Обед. (…) Пришел Трифоныч, уже слегка в подпитии. Сел за стол и, не принимая участия в общем разговоре, безразличный к нему, отдавался своим думам и время от времени делился с Ш., которая сидела рядом. И эти его думы были прикованы к Чехословакии: «Боже, неужели же решимся? Боже, что же делается? Готовы из-за цензуры вступить в войну. Это впервые в истории происходит».

И еще говорил о похоронах Паустовского: «Только умер, а те, кого он ненавидел, уже тащат его к себе. Уже Мих. Алексеев выступает над гробом. Умрешь — и с тобой сделают то же. Хоть бы пожить подольше».( …) И начался тяжелейший запой.

Вчера я, будучи в Москве, зашел в «Новый мир». Потом, отдавая себе отчет, я понял, что ощутил там какое-то запустение. Ни одного автора! Тишина и словно ожидание. Чего? Конца или какого-то нового начала.

Сперва поговорил с Дорошем. Его вещь «Иван Федорович уходит на пенсию» не пропущена. Сказал: «Я уже начал ее портить, кое-что сделал ради цензуры». О шестом номере он сказал: «Проза подписана».— «А другие отделы?» — «Другие еще нет».— «А что будет?» Он ответил: «По-моему, будет тянуться такая же неопределенность».

Я пошел наверх. В редакции был Твардовский. Заглянул к нему. Он встретил меня приветливо. От запоя уже почти не осталось следов. Почти. Лишь глаза еще были белесыми, это с ними делает алкоголь. К нему потом сошлись Лакшин, Кондратович и Хитров. Разговор стал общим.

О чем говорили? Как-то сразу разговор перешел на Чехословакию.

Я сказал: «Мы, марксисты, — всегда оптимисты. Нет вторжения — хорошо. Было бы вторжение — тоже хорошо».

Он сразу это принял близко к сердцу, стал серьезным.

— Почему?

— Были бы сброшены все маски.

— Нет, нет. Ради этого нельзя. Было бы плохо.

И вступил Лакшин:

— Чем хуже, тем лучше — это неправильно. Нельзя это принимать.

И Твардовский соглашался. Они, очевидно, об этом много говорили.

Потом заговорили о Быкове. Я сказал, что мне понравилось. Тв. оживленно поддержал:

— Видишь, сколько писали о войне, а Быков все же сумел написать по-своему.

Кто-то из присутствующих вставил:

— А своим-то романом вы не интересуетесь?

— Не интересуюсь. Он уже многое мне дал. Вошел в литературу. И я уже увлечен новой вещью.

Тут вошла секретарша:

— А. Т., вам звонит Б., ваш знакомый.

Тв. взял трубку. Лицо изменилось, стало несколько замкнутым, потеряло оживленность.

— Да, да, приходите. Буду ждать.

И он подробно объяснил, как найти редакцию. Очевидно, говорил с провинциалом.

Я хотел уйти, но еще задержался.

— Над чем работаешь? — спросил он.

Я привстал, склонился к его уху:

— Пишу роман. Исследую отношения Ленина и Сталина.

Он опять стал живым, живо реагирующим:

— Сталин ненавидел Ленина. Могут совсем его затоптать, но я увидел в дни смерти Ленина, что народ его принял сердцем. Жил в сердце народа.

— Еще бы. Плакали.

— Да. Ненавидел. Но взял в свою игру. Разбил на параграфы.

Я сказал, что у меня будет сцена, как Сталин брил Ленина:

«— Под орех разделаю. Сами себя не узнаете».

— О, это надо дать как бы ненароком. Без нажима. Без символики. И будет то, о чем я говорю: с искусством ничего не сделаешь. Не понимают, как много может искусство.

— Работаю с увлечением.

Он опять живо и проникновенно откликнулся:

— Если можешь работать с увлечением, то ничто не страшно.

И повторил:

— Если можешь творчески работать, ничто не страшно.

Очевидно, это очень важно для него.

На этом и расстались. Когда-то и каким еще его увижу?!

Все в эти дни (или недели) решается.

Сегодня я опять сел за работу. Предстоит новый, большой, очень важный для работы кусок. Сталин и Ленин в июле и августе 1917-го. Или как я называю этот кусок: «У Аллилуевых».

А потом уже будет близок и конец первой книги.


21 августа.

Вернулся к своей работе. Кусок «Ленин и Коба в июле 17 г.» напишу пока бегло — надо еще поработать над материалами — и пойду дальше.

Между прочим, придется ввести и Зиновьева. Ведь он тоже, оказывается,— из печати это потом вытравили — был с Лениным на квартире Аллилуевых. Для меня это кстати — в таком контрасте можно нагляднее показать положение Кобы.

Сейчас узнал, что наши войска вошли в Чехословакию. А ведь не верилось, что это может случиться.

Важное событие! Чреватое.

Об этом передали сегодня по радио в 8 часов утра, затем в 10, затем в 12. Газет здесь, в Барвихе, до сих пор нет.

Вот так сдвиг!


27 августа.

Вторник. Итак, минула неделя. Всю эту неделю не мог работать. Да только ли я один?

Вчера были в Москве, встретились на четверть часа с Ш. Она рассказала кое-что важное.

Во-первых, о Твардовском. Он в Пахре уже в понедельник пошел куда-то с чемоданчиком и принес домой полный чемоданчик водки. Этого еще никогда с ним не бывало — запасов водки в предвидении (или предчувствии) запоя он никогда не делал, а ходил по дачам, по знакомым, и ему подносили (или выносили). «Бывает, что собака предчувствует бедствие,— сказала Ш. — Так, наверное, было и с ним».

В среду утром, около 9 часов, он постучал ей в окно:

— Ш., вставайте.

— Да что вы? Уходите. Я хочу поспать.

— Вставайте. Произошло что-то ужасное. Наши войска вступили в Чехословакию.

Она быстро оделась, вышла к нему. Он сидел на скамеечке у дома — еще почти трезвый. Она вышла и вынесла ему граммов 60 водки и кусок черного хлеба (как дворнику, прибавила она).

— Вторжение.

Она ответила:

— Что же, это полное обнажение и заголение.

Он почти простонал:

— Ой, какие ужасные слова вы говорите.

Выпил и заплакал. И начался опять запой (который длится и по сей день). Он пьет и плачет. (…)

Мы, конечно, потеряли чертовски много. 21 августа 1968 года так и останется в истории глубокой метой. На глазах идет драма.

Я уже возвращаюсь мыслью к своей работе. Попробую сегодня немного поработать, начну втягиваться.

Это мой долг, это выход для меня — писать свой роман.

Но вот что еще было тяжело в эти дни — так называемые простые люди (даже полуинтеллигенты, инженеры и т. д.) с поражающей тупостью реагировали на события.

Пожалуй, это самое тяжелое. Что-то сделалось с нашим народом. И, вероятно, надолго.

Но хорошо у нас в семье: я, Н., Таня — все мы едины и дружны.


11 октября.

Трудные времена. Дошло до какой-то точки. Кто-то выразился:

— Эпоха, которая началась в 1848 году Коммунистическим манифестом, теперь закончилась.

Трудно Тендрякову – у него сняли из плана книгу, потому что он отказался вычеркнуть что-то о Сталине. Трудно Войновичу. Его режиссер сделал попытку дать публичную репетицию «Двух товарищей». А Шапошникова позвонила (сама!) режиссеру: «Войнович остается при своих убеждениях, зачем же мы будем ставить его пьесу?»

Я, вечный оптимист, теперь, пожалуй, впервые ничего хорошего впереди не вижу, ничего хорошего не жду. Но роман свой все же дописать сумею. Это меня держит.


22 ноября.

Вчера позвонил в ЦК Мелентьеву. (…) И наконец все прояснилось. Вопрос уже рассмотрели, и одержали верх противники романа. Теперь хотят, чтобы я сам испортил свою вещь.

Я поехал в «Новый мир», сообщил о разговоре. Кондратович и Лакшин сокрушенно меня выслушали. И им стало ясно: надежд на опубликование уже нет. В январе они спишут полученный мною аванс, и дело будет закрыто.

Ну, а писательской общественности как-то объяснят, это, как говорится, дело десятое.

Что делать? Попробую дать роман в журнал «Москва», они просили и просят. Но портить не буду. Настроение угнетенное.


23 ноября.

Вчера передал верстку в журнал «Москва» Михаилу Алексееву.

Посмотрим, что с этого будет?


31 декабря.

С Новым годом, дорогой мой! С новой попыткой! С новыми надеждами!


1969


16 января.

Вчера был в «Новом мире». У них застрял 12-й. Две недели лежит в цензуре без движения. Впечатление — продолжается медленное удушение. А редакция все-таки дышит. Подготовлены еще три номера. (…)

Сегодня мне возвратили рукопись (верстку) от М. Алексеева. Его письмо (о Сталине, за Сталина) — последний мазок ко всей картине. Он вскрыл то, что как-то держалось в тайне. Вот как теперь решаются писать.

На этом, думаю, можно поставить точку в этом «Романе одного романа».

Сама жизнь ее поставила.


22 января.

Малеевка. После большого (чуть ли не двухмесячного) перерыва вновь берусь за роман «На другой день».

Берусь с аппетитом. В последние дни роман как бы проворачивался и проворачивался в голове. Многое нашел.

Теперь пойду с самого начала. Сделаю несколько вставок, уже подготовленных, и с разгончика пойду дальше.

На «Новом назначении» я, по существу, поставил крест. (…)

Взял у Снегова его работу «Сталин на 6-м съезде». Он топчет Сталина. Но у меня своя концепция, и хочется скорее выразить ее в действии, в повествовании.

Закончить «На другой день» — это моя жизненная задача. За дело.

Я провожу беседы для второй части романа «На другой день».

Урожай богатенький. Я доволен.


6 ноября.

Приехал на днях в Малеевку. Буду здесь дальше работать над романом.

В Москве у меня была встреча с Твардовским в редакции «Нового мира». Роман «На другой день» ему не понравился. При этом он сначала говорил мягко, подслащивая пилюлю («Прочел одним дыхом»), а потом все больше раздражался, перешел на грубости, хотя я держался очень смиренно.

Вот его слова (я кое-что записывал):

— Первая глава хорошо. А дальше письмо прилежаевское, извини… Ленин зализанный, традиционный. Прилежаевский Ленин.

Он и еще налегал на это прилагательное: «прилежаевский».

Ему возражал Дорош — говорил так:

— Само письмо не представляет интереса. Но характер Сталина получился. Но характер, конечно, ужасный.

Твардовский будто не слышал:

— Прилежаевские страницы. По краткому курсу все идет. Если бы отважился Бек сигануть куда-то... Идут добавки, и не очень удачные. Первую жену он утесняет.

Дорош:

— Получился характер человека. Его можно было бы назвать даже не Сталиным, а Чугуновым — все равно существует характер.

Твардовский опять пропускал это мимо ушей. Он сидел грузный, отечный, постаревший, и в то же время благообразный, величавый. Чем дальше он говорил, тем больше мне казалось: не пьян ли? Заговорили о характеристике, которую дала Сталину Светлана. (…)

И опять разговор перешел к новой моей рукописи. И опять Твардовский высказывал (все резче) недовольство:

— Ленин житийный. Все не удалось. Ничего не получилось.

Мне опять померещилось, что он выпивши. Говорил слишком громко и даже как будто язык немного заплетался (позже выяснилось, что он вовсе не был пьян).

Решили, что можно печатать первый кусок (вечер пятидесятилетия Л.).

— Приготовить, чтобы это было бы просто очерком. Чтобы не было никаких обещаний, заначек,— сказал Твардовский.

Я попросил заключить договор на новый роман. Тут он взорвался:

— Никаких договоров! Принес собачью чушь, да еще ему договор!

Я спокойно выслушал, попрощался и ушел.

Потом члены редколлегии, несколько смущенные, все же мне обещали, что устроят договор листов на 12. Что же, и это хлеб. Но с Твардовским отношения, конечно, испортились. Жаль.

Приступаю, значит, ко второй части романа. (…)

В общем, берусь с аппетитом за работу. Напечатать не рассчитываю. Но все равно хочется все, что имею, вложить в вещь. Вот как меняется время: писать романы — это теперь «хобби». Мое счастье, что я имею возможность этим заниматься. Возможность материальную (идут разные переиздания) и хороший внутренний заряд!


1970


2 января.

Новый год. А завтра мне исполнится — 67.

Ощущение творческого тупика я, кажется, преодолел.


8 февраля.

Вчера ко мне пришли Ю. Трифонов и Б. Можаев. Хорошие писатели, славные люди.

Рассказали разные подробности про «Новый мир». Они пришли ко мне с письмом по поводу Твардовского, адресованным Брежневу. Суть письма: ведется кампания, направленная к тому, чтобы устранить Тв. от руководства журналом. Тв. — крупнейший русский советский поэт. Журнал объединил талантливейших писателей. Предъявляет своим авторам требования высокой художественности. Проводит линию XX — XXII съездов партии. Серьезно и интересно поставлен обществ.-полит. отдел. Журнал пользуется большим авторитетом. Мы просим предоставить возможность Тв. спокойно работать и составить редколлегию из товарищей, которых он считает необходимым для пользы дела привлечь. Подписи: Каверин, Рыбаков, Елизар Мальцев, Вознесенский, Евтушенко, Алигер, Трифонов, Можаев, Нагибин, Тендряков и еще кое-кто. Должны были еще подписать Антонов и Исаковский. Я, конечно, немедленно подписал. Причем над Кавериным — то есть первым. Надо мной еще должна быть подпись Антонова.

Решили сходить к Симонову. Я предложил связаться с ним через Воробьева. Пошли к Воробьеву. Тот сразу же подписал. (Между прочим: Трифонов и Можаев были в Переделкине, зашли с этим письмом к Залыгину, тот, как они говорят, «затрясся»: «Вы меня погубите, я добиваюсь квартиры, а если подпишу, меня оставят без квартиры, сотрут в порошок» и т. д. И не подписал. А месяца три назад был слушок, что ему предлагали быть редактором «Нового мира».

Воробьев позвонил Симонову, и через некоторое время явился К. М. Седой, в глухой теплой куртке, трубкой, которая не курилась, но была в руке. Говорил о себе, о своем опыте, о том, как он ушел (кажется, в 1958 г.) из «Нового мира», ибо создались условия, при которых работать было невозможно. Быть может, и Тварловскому лучше уйти, потому что работать не дадут. Быть может, займется прозой, напишет что-то значительное. Но, с другой стороны, это для него будет тяжелой травмой. А психическое состояние у него очень неустойчивое. Текст письма одобрил («я бы только вычеркнул слова: «авторитет среди прогрессивной интеллигенции всего мира»). Дал понять, что ему подписывать не надо,— он выступит и скажет свое мнение на секретариате. Нельзя-де так поступать с человеком, которого вы оставляете главным редактором — то есть навязывать ему первого зама и членов редколлегии.

Сам Симонов еще не получил никакого приглашения на заседание секретариата (а заседание, говорят, будет в понедельник в 12 ч. дня). И вообще он узнает обо всем только из разговоров с товарищами, а от секретариата никакой информации не получал.

В общем, от встречи с Симоновым осталось какое-то разочаровывающее впечатление, он держал себя уклончиво.


12 февраля.

Вчера сделали попытку повидаться с Подгорным. Имеются как будто какие-то возможности быстро к нему прийти.

Собрались в полдесятого утра у редакции «Н. м.» — Розов (он охотно откликнулся на наш призыв), Можаев, Трифонов, Тендряков.

Тендряк подошел последним и сразу же сказал, что у него есть сомнения: стоит ли идти? О чем говорить? Что и кого отстаивать? Твардовского? Но это очень слабая позиция. Мы возразили (в частности, я): не Твардовского, а журнал, дело, которому грозит развал.

Поговорив на улице, пошли в редакцию, стали дозваниваться помощнику Подгорного. Телефон не отвечает. Звонили еще по какому-то телефону: опять безответно. Тут подошел Виноградов, объявился Владимов. Что делать? Кому-то пришла в голову мысль: мобилизовать Женьку Евтушенко. Позвонили ему. Он тотчас же приехал — в каком-то вязаном «черт меня побери», в красных носках, но серьезный, светлоглазый. Много-много мелких морщинок. Высказал свое мнение: «там» не любят, когда обращаются к двум различным лицам, у помощников есть мнительность, неприязнь друг к другу, обращением к Подгорному можно испортить обращение к Брежневу. Все-таки его уговорили, он начал звонить по своим телефонам (в частности, и через Георгадзе), и опять все напрасно — просто к телефону никто не подходил.

Потом все-таки что-то выяснилось, нам объявили: надо ждать еще два часа. Что же, ждем, балагурим, слушаем рассказы Женьки о коварстве Полевого, о чем-то еще.

Стало известно: в редакцию пришел Трифоныч. Подъехал Рыбаков. Сидим, как на похоронах. Будто где-то в соседней комнате лежит покойник. Я поднялся на второй этаж. Да, приблизительно в одиннадцать уже привезли завтрашний номер «Литгазеты» с заметкой о переменах в редакции «Нового мира». Это-то и создало особо похоронную атмосферу.

Мне кто-то сказал: «Хотите поговорить с Твардовским?»

Я пошел к нему. Он сидел серьезный, собранный. Зреет у него какое-то решение. (После мне сказали, что он дал телеграмму Брежневу с просьбой о личном свидании).

Итак, захожу.

— Здравствуй.

— Здравствуй. Ты зачем ко мне? Поболтать?

— Да.

Он ответил мягко, без раздраженности:

— Не надо. Мне сейчас не до болтовни.

— Ну, давай хоть пожму твою руку.

Пожал, ушел.

Прошло два часа. Говорят: «Еще надо ждать двадцать минут».

Розов за это время успел провести свой семинар в Литинституте и вернулся.

Наконец, уже в третьем часу, выясняется: Подгорный будет у себя только вечером. О встрече сегодня нечего и думать. Да и вообще, о чем с ним говорить? Мы хотели как-то задержать появление заметки в «Литгазете», теперь это делать уже поздно.

Ощущение полной беспомощности, бессилия.

Кондрат(ович) рвет какие-то бумаги в своем кабинете, чистит ящики. Что же, по домам.

Мы с Розовым взяли такси, заглянули в «Литгазету», я там взял завтрашний номер, поехали домой.

Мне потом говорили, что еще приходили писатели в редакцию, пришел и Солженицын.

Грустно.

Вчера я опять съездил в «Н. м.». Новость такая. Через дочь Брежнева удалось выяснить: он получил и прочел наше письмо (а также и письмо академиков по этому же поводу). И сказал ей: «Вопрос о Твардовском решен. Затем: «Я не люблю такого рода писем. Пришли бы три-четыре человека, поговорили бы». Ничего это письмо не изменило. (…)

Вот и кончился «Новый мир».

Были своего рода проводы-поминки. Собрались несколько писателей и все работники редакции в комнате Лакшина, появилась водка, рюмки, стаканы, нарезанная колбаса в бумаге, кислая капуста на тарелке, выпили за уходящих, выпили за Хитрова, еще какие-то были безобидные тосты.

Лакшин сказал, что Тв. не придет, просит его извинить, ему еще надо исполнять свои обязанности. Да, предстоит последняя обязанность — составить текст заявления и на этом поставить последнюю точку.

Закончился какой-то этап литературной жизни. И снова скажу: грустно. Но литература, верится, все-таки будет так или иначе жить, так или иначе пробиваться.

Трепыхаться уже нечего, буду опять втягиваться в работу.


1971


5 сентября.

Теперь вот какая новость. (…) Куски из моего романа напечатаны за границей в журнале «Посев». И там же дано объявление: целиком роман выходит в издательстве «Грани».

Какой там у них текст — верстка или рукопись? И если рукопись, то с главами о Писателе или без этого? Ничего не знаю.

В общем, биография романа стала еще интереснее.

Пока не могу предугадать последствий этой заграничной публикации.


13 сентября.

Похороны Хрущева.


20 декабря.

Умер Твардовский.

— Еще одна жизнь кончилась,— сказал Анатолий Рыбаков.

С этой жизнью была связана — так уж случилось — и моя.

Большой человек нашего времени, моего времени.

Вчера я поехал к Марии Илларионовне на Котельническую набережную. Она встретила меня как своего. Поцеловал ей руку, а потом и лицо. Поцеловал Валю.

Провел у Твардовских больше часа.

Народу там было немного — Симонов (он ушел через две-три минуты после моего прихода), Лакшин, Дементьев (оба они сидели с Марией Илларионовной целый день — я приехал уже к вечеру), Закс, Залыгин.

Ждали чьего-то приезда (как поздней выяснилось, представителей Союза писателей), они позвонили, что едут, но почему-то задержались.

Разговор шел о похоронах, потом о литнаследии, о том, что надо обязательно перепечатать в нескольких экземплярах дневники, (этой задачей была как-то воодушевлена Мария Илларионовна).

Далее в другой (соседней) комнате — туда меня позвали Дементьев и Лакшин — ко мне просьба: пойти завтра вместе с Залыгиным в «Лит. газету» и передать там для печати небольшой некролог от близких друзей Твардовского и от тех, кто многие годы печатался в «Новом мире». Я, конечно, согласился, хотя не сомневался, что «Лит. газета» на это не пойдет.

Осталось впечатление (от этого) какой-то суеты. Еще как-то пытаются удержать около себя Твардовского, хотя дух его уже отлетел, уже перешагнул и Дементьева и Лакшина. Было их жаль.

Жизнь пошла дальше. Но пусть, пусть будут хранителями истории Твардовского, истории его «отрицательства».

Потом все же прибыли представители секретариата — Мих. Луконин и Верченко. Обговаривали с М. И. и с друзьями порядок похорон. Говорили о том, кто именно будет выступать на панихиде, кто будет вести. М. И. категорически не согласилась на Суркова. Сказала: «А. Т. его называл: «петух с отрубленной головой».

В какой-то момент Луконин не без смущения сказал, что ни Лакшину, ни Дементьеву слова, наверное, дать не удастся. Мы-де спрашивали об этом наверху, и там-де промолчали. Но все-таки, может быть…

В общем, оттирают, оттирают тех, кто к нему был близок.

Наше посещение «Лит. газеты» было попыткой все же как-то сказать словечко в печати от имени старых «новомирцев».

Нас — меня, Залыгина, И. Виноградова и Буртина — принял Г. Никого из более высоких лиц в редакции не было. Взял наше письмо. Был приветлив, сочувствовал, но, конечно, ничего решить не мог.

И среди дня сообщил Залыгину, что поместить письмо не сумеют, вся полоса занята и т. д.

То есть этого и следовало ожидать.

Завтра похороны. Проводим Трифоныча в последний путь.

Умер во сне. Смерть праведника.


22 декабря.

Вчера похороны. Стоял в почетном карауле, смотрел на А. Т.

Странно, он очень похож на себя, на того себя, каким когда-то был.

Как-то помолодел в гробу. Может быть, это объясняется тем, что болезнь избавила его от одутловатости, от отечности лица, и щекам вернулся прежний молодой очерк. Нижняя губа запала, верхняя выдалась, это тоже не противоречило знакомому его облику, придавало лицу выражение упорства. И лишь нос был непохожим — удлинился, заострился, тогда как в жизни был коротенький.

Большой человек, большой характер. Вошел в нашу эпоху. За него уже идет борьба — официальный некролог, официальные выступления и вдруг… На кладбище Марию Илларионовну вел под руку Солженицын. Это была демонстрация (десятки фотокорреспондентов щелкали, перебегали, забегали вперед и снова щелкали) на весь мир: Твардовский-де в лагере Солженицына.

Интересно выразил свое впечатление от Солженицына Рыбаков. Ему довелось присутствовать в те минуты, когда Солженицына не пустили в Союз через тот вход, который ведет к подземному переходу. Солженицын не уступал, не уходил. «Я смотрел на него,— говорит Рыбаков. — Это урка. Таких я знавал по лагерям. Это урка, готовый на все. Можете меня резать, ломать, скручивать, я не подчинюсь, не отступлюсь. Такой же огонек урки в глазах, в повадке Солженицына».

Наблюдение интересное. Да, наверное, это характер урки, отчаюги,— но урки с огромным талантом и острым редким умом. Только урка мог вступить в такую борьбу. Вступить и победить. И вчера он дал еще сражение.

Я в зале пожал ему руку, сказал несколько дружески теплых слов, и странно — он был растроган. Даже глаза его повлажнели. У него рыжеватая борода, охватывающая все лицо, щеки красновато обветрены (или, может быть, болезненно красноваты), выражение скорби, утомления. И сквозь бороду я как бы увидел молодое, розовое, светлое лицо — то, какое видел в день нашего знакомства десяток лет назад в «Новом мире».

На панихиде выделилась речь Симонова. Сказал примерно то, что было на уме и у меня. Это было смелое выступление — признал его и как деятеля, и как редактора «Нового мира». Прошел, можно сказать, по самому краешку.

После похорон я был на поминках у Твардовских. Народу не много. Большинство — работники старого «Нового мира». В центре Дементьев и Лакшин. (Лакшин тоже вел под руку Марию Илларионовну на кладбище: с одной стороны Солженицын, с другой — Лакшин. Ох, не спустят этого ему.) Слова им на похоронах не дали. Читали свои речи здесь. Впечатление — обломки разбитой группы. И дух Тв. уже отлетел от них. Борются за него и те, и другие, и третьи, а он сам по себе. И так, сколько могу судить, бывало с ним всегда.

Хорошо сказала Валя Твардовская:

— Мама, разреши мне сказать.

— Скажи, доченька, скажи.

И Валя сказала:

— У А. Т. большая семья. Три внука. И не было бы семьи, если бы не единомыслие. Единомыслие держало, соединяло нашу семью. И в нашей семье (прорвались рыдания) не могло быть плохих людей.

И повторила:

— Нет плохих людей.

И опять рыдания.

Очевидно, она имела в виду своего сына, что-то совершившего и с трудом избавленного от суда.

Часа через два приехали более официальные лица — Луконин, Кайсын Кулиев (пьяный), Аркадий Кулешов. Я уехал. Никаких прощальных слов не произносил. Попросту поцеловал Мар. Илл. Она сказала:

— Спасибо вам, что приехали.

Меня тронуло ее «спасибо». Ну вот, страница перевернута. Будем жить, работать дальше…


1972


3 января (понедельник). Итак, Новый год.

За несколько дней до Нового года я закончил «На своем веку». Отдал в машинку. Затем, дня три — генеральная уборка. Далее берусь за книгу об Орджоникидзе. Должен сделать ее за год. Роман в новеллах — половина из них уже написана. Постараюсь написать «на полную железку». Вложу многое в нее.

Таковы мои новогодние планы.


16 февраля.

Завтра уезжаем с Н. на «два срока» (48 дней) в Дубулты.

Запишу о своих делах. Как будто обозначился некий международный успех моего «Нового назначения». За последние несколько дней сразу три радиопередачи о нем: 1) «Свобода»: круглый стол, разговор на 45 минут; 2) «Немецкая волна», краткое изложение статьи во «Франфуртер Альгемайне Цайтунг» (видимо, в обзоре печати — сам я не слышал), высокая художественная оценка, и 3) Би-би-си; рассказ о какой-то книжной выставке (я тоже не слышал), где общее внимание привлекала-де новая книга Александра Бека.

При этом все рассказывают и об истории романа, о вдове, о том, что Онисимов — это Тевосян и т. д. А Би-би-си, как мне сказали, даже увидела в Онисимове соединение двух прототипов: Тевосяна и… Микояна!

В общем, интерес к роману очень подогрет, как видно, его историей. Вещь выйдет, как можно уже установить, во многих странах. В ФРГ выходит (или уже вышла) в издательстве «Фишер Ферлаг». Будут издания и на других европейских языках. В общем, «Новое назначение» вышло в большое плавание. Слава богу!

Относительно выпуска романа у нас ничего не известно. Сдвигов нет, и, признаться, я уже не жду. Но какие-то приключения этой книги еще будут и будут продолжаться. (…)

В общем, настроение у меня ровное. И пора, пора отдалиться от Москвы, подышать свежим воздухом, спокойно (более или менее) поработать.

В общем, чувствую — какой-то большой этап жизни завершен, начинается следующий.

Оставляю эту тетрадь в Москве, а в Дубултах заведу другую. Надеюсь обработать этот мой дневник, этот «роман одного романа».


Источник: https://corpus.prozhito.org/person/426

Загрузка...