Дженнет стояла у руля. Я помещался сбоку за ее плечом, крепко ухватясь за хромированные держаки на корпусе рубки. Время от времени она перекладывала штурвал с видимым усилием. Иногда она оглядывалась на меня с улыбкой… Ее смарагдовые, русалочьи глаза потемнели.
Тем временем невидимое солнце, светившее откуда-то сзади, скрылось вовсе, и дымчатость на поверхности Океана пропала, остался только темный ртутный блеск, идущий словно из глубины, из недр Океана; горизонт вдали наливался нехорошей чернотой, и я видел, Дженнет не без тревоги поглядывала на стремительно заволакивающееся облаками небо.
Я оглянулся на люк, который вел вниз, в подпалубную каюту. Джереми, рулевой Дженнет, отстраненный от штурвала в этом показательном рейсе, сидел спиной к нам на нижней ступеньке трапа и курил трубку. Он смотрел телевизор. К нам наверх струился духовитый аромат трубочного табака. Удостоверившись, что Джереми нас не видит и вряд ли слышит в грохоте волн, я придвинулся к Дженнет, приобнял ее и произнес тихо в ее розово-перламутровое, как раковинка ракушки, ушко:
— Я восхищен вами, мисс Джонс. Вы — прекрасная морская богиня, которая правит квадригой, впряженной в колесницу Посейдона.
Дабы сгладить пошлость фразы, я улыбнулся и подпустил в тон ироническую этакую ухмылочку.
У Дженнет зарумянилась щека.
— Мы уже почти у цели, — усмехнулась она, кажется, оценив мою иронию. Еще миля, и колесница Посейдона пристанет к берегу… Кстати, справа мой дом… вон, в лесу.
Я не заметил, когда справа появился этот мыс, заросший бурым, тронутым осенью, лесом. Он плавно и круто вздымался от мутных вод к мутным небесам, вырастая из косматого хаоса Океана. На его черно-малахитовом фоне я разглядел светлое пятно, показавшееся мне бесформенным. Я взял бинокль. Я увидел странное сферообразное строение. Было похоже, будто некий храм провалился в землю, а наверху торчит полушарие его купола, которое и белело на фоне леса. Я ничего не успел сказать, когда услышал снизу, из каюты, рев Джереми.
— Дженни! — заорал он хрипло, как и полагается старому морскому волку. — Только что передали экстренное штормовое предупреждение! Шторм идет с северо-запада и через десять минут достигнет побережья!
— Да-а-а?! Вот это новость!.. Что ж они раньше думали? Впрочем, у нас скорость десять узлов! должны успеть, Джереми!.. Мистер Тай-макоу, держитесь, я делаю маневр.
Дженни переложила штурвал, и наш швербот сделал, на мой взгляд, опасный поворот, находясь несколько секунд боком к волне. Впрочем, удар следующего вала, особенно почему-то крутого и высокого, он принял, уже находясь к вектору удара под углом — наполовину кормой, наполовину бортом.
— Встань к рулю, Джереми, — тихо позвала Дженни.
Джереми, топая своими косолапыми ножищами, поднялся к нам. В рубке стало тесно, и, чтобы не мешать громоздкому Джереми, Дженни отступила вниз. Я по лицу ее видел, что она встревожена, хотя она и маскировала тревогу: послала мне улыбку, сопровождаемую русалочьим блеском глаз… Улучив момент, я отпустил держаки и следом за нею спустился в каюту, от качки едва не загремев с трапа. Дженнет кивнула на экран телевизора: послушайте, мол.
— Мы наблюдаем редчайшее в наших широтах явление природы: шторм, родившийся внезапно! — говорил, взволнованно частя, диктор местной студии. Мы связались с Лондоном. По уверению доктора Памелы Шеймур, вице-президента Королевского метеорологического общества, такой шторм с неизвестным местом возникновения не был отмечен ни разу за весь период наблюдений, а регулярные наблюдения погоды ведутся в нашей стране, как всем известно, более двухсот лет, а именно с 1798 года… Нечто похожее в наших краях наблюдали полгода назад, но это произошло не на море, а на суше, на востоке нашего графства, когда более четырех тысяч гектаров реликтового букового леса были превращены в месиво; для батсуотерцев это событие связано с печальной вестью об исчезновении и, скорее всего, гибели почетного горожанина лорда Литтлвуда…
На экране мельтешила снежная метель, картинка взрагивала и сыпалась: телесигнал пробивался еле-еле и вдруг и вовсе пропал.
Дженнет ахнула и всплеснула возмущенно руками.
Швербот меж тем мотало не на шутку; удары волн в корму и борта следовали непрерывно, и воображение мое упрямо заставляло меня думать, что очень похоже на то, будто кто-то стучится к нам и требует его впустить. Поневоле думалось о сером капюшоне… Дженнет принялась звонить по своему миниатюрному «эрикссону».
— Алло! — заговорила она напористо. — Здесь Дженнет Джонс, швербот «Джей-Джей», бортовой номер тринадцать сорок… Да, мистер Макбоот! Я на траверсе Ходдесдон-хауса, но меня уже настиг шторм… Нет-нет, держимся, разумеется, Джереми включил резервный двигатель, и я уверена, что мы дойдем, но все-таки… У меня на борту пассажир. Профессор Тай-макоу из России. Тай-ма-коу!.. Ти-ай, эм-эй, кэй-оу-ви… да, правильно…
Она позвонила еще куда-то:
— Маргрет? Передай Питеру, что мы на подходе. Пусть встретит нас.
— Ради Бога, простите, мистер Тай-макоу… — обратилась она ко мне, захлопнув крышечку телефона. — Я никак не могла предположить, что наша прогулка так обернется… Я, конечно, морская богиня, но…
— Все замечательно, мисс Джонс, — пробормотал я.
Дженнет еще что-то хотела сказать, но швербот накренило в очередной раз, и ее качнуло ко мне. Я не упустил момента и обнял ее (не забывая левой рукой крепко держаться за никелированный поручень в переборке). «Вы правда не сердитесь?» — успела прошептать она, прежде чем я поцелуем заставил ее замолчать…
Мы целовались безмолвно и долго, а когда я выпустил ее, мило смущенную, из объятий, я уже настолько освоился в обстановке, что почувствовал себя чуть ли не хозяином положения, и мне вздумалось подняться в рубку; отмахнувшись от предостерегающего оклика Дженнет, я ступил было на трап, как вдруг снаружи громыхнул удар такой силы, что швербот подкинуло; раздался треск; мне на голову, на плечи моего бутикового ватерпруфа, за шиворот хлынул тяжкий поток ледяной воды.
— Фленоглас выбило, Дженнет! — прохрипел Джереми, на миг обращая к нам свой библейский бородатый лик. — Задрайте люк к чертовой матери, а то нас зальет!
Дженнет бесцеремонно сдернула меня с трапа и птицей взлетела наверх. Я увидел в просвете люка, как еще одна мощная черная волна плеснула прямо в отверстое, лишенное фленогласа окно рубки и вода ринулась на нас, пенясь вокруг слоновьей ноги Джереми в огромном башмаке, но в сей момент Дженнет задвинула крышку люка.
В каюте был крошечный круглый иллюминатор, за которым сновала и возилась мутная вода, лишь на миг открывая нам величественную картину шторма за бортом — когда швербот подбрасывало на самый верх волны. И небо, и Океан почернели, словно ночь надвинулась, хотя часы показывали лишь четверть второго дня.
— Бедный, вы промокли совсем, — сказала Дженнет.
— ощущение не из приятных, но сам виноват…
Она опять открыла крышечку телефона и принялась звонить:
— Маргрет, приготовьте нашему гостю розовую комнату… и горячую ванну… с хвойным экстрактом, хорошо… Ужасный шторм, но мы вот-вот подойдем…
Дженнет взглянула на меня:
— Нас видят из окон дома. Мы уже рядом. Маргрет, включите у меня центральное отопление. Да… И в верхней столовой… и в розовом аппартаменте… Хорошо…
И Дженнет, отдав еще несколько распоряжений по хозяйству, захлопнула крышечку и взглянула на меня с удовлетворением.
Неожиданно качка прекратилась, и рев моторов сделался тише: видимо, Джереми выключил резервный двигатель. Дженнет улыбнулась мне; в глазах ее опять сиял лучистый свет двух смарагдов.
— Мы прибыли… Слава Богу.
Мы гуськом — Дженнет впереди, я за нею — поднялись в рубку. Джереми, с мокрыми по колено ногами, встретил меня ободряющей улыбкой. Видимо, видок у меня был вполне жалкий; действительно, я себя чувствовал омерзительно в мокрых до белья одеяниях. Пол в рубке был мокр, и вода еще, пенясь, стекала с палубы в узкие отверстия в борту.
Швербот шел по спокойной воде меж двумя высокими каменными дамбами. Я оглянулся. Сзади, за циклопической стеной волнолома, отгородившей нас от открытого моря, бушевал во мраке ртутный Океан; пена и брызги от взрывающихся волн взлетали, казалось, до небес… По черному небу мчались горы туч, и мне показалось, что на нас понесся из этой клубящейся массы взвихренный лохматый протуберанец, словно черная волосатая рука в последний миг протянулась за нами… И в самом деле, мимо разбитого окна рубки пронеслась мгновенная черная тень, в окно пахнуло затхлым каким-то холодом, и Дженнет испуганно откачнулась.
— Господи, что это, Джереми? Ты видел?
— Чертовщина какая-то… — Джереми покосился на разбитое окно и перекрестился. — Ладно, не переживай, Дженнет… Don't worry, Jannette… Мы уже приехали.
Он аккуратно подвел швербот к причалу — сложенному из тех же камней, что волнолом и дамбы: из огромных известняковых блоков, исщербленных временем и живописно покрытых кое-где мхом; по низу, над водой, темной грязно-зеленой каймой тянулся слой водорослей.
С покатой мокрой палубы я вслед за Джении ступил на потрясающе надежные плиты причала. Меня покачивало, и Джереми, снисходительно улыбаясь из черной окладистой бороды, похожий на своего библейского тезку ниспадающими на плечи густыми волосами, перехваченными на лбу темно-сиреневой лентой, услужливо и необидно поддержал меня за локоть.
Дженни тактично взяла меня под руку, и мы двинулись к ожидавшему нас на берегу черному маленькому «роллс-ройсу»-кэбу, как лондонское такси. Ноги мои норовили все еще поймать качающуюся палубу. У машины нас ожидал долговязый, какой-то придохлый, со впалой грудью, парень лет тридцати в демократически бесформенном свитере и в старых джинсах и кроссовках; у него было неприятное, оливкового цвета лицо с густыми, сросшимися над переносицей бровями — тип физиономий, ненавидимых мною; за впалогрудость я сразу окрестил его для себя Дохляком; рядом с ним, стоя почти по-военному смирно, преданно таращила на Дженнет глаза толстенькая молодящаяся коротышка в розовом платье с розовым передником. Дженнет обратилась к ней «Маргрет» и что-то спросила; та быстро и подобострастно ответила; Дохляк кивнул нам хмуро и небрежно, словно нехотя, открыл предо мной заднюю дверцу кэба. Дженнет села впереди, рядом с ним… Через минуту мы подъехали к круглому бело-серому фасаду дома.
Здесь, в отдалении от берега, под горою, поросшей густым вековым лесом (замшелые елово-дубовые дебри), стояла странная после громогрохочущего шторма тишина; кругом царило почти пугающее безмолвие в неподвижном воздухе. Природа словно оцепенела…
— Вот мой дом, который построил и подарил мне дед, — тихо (подчиняясь гипнозу внезапного и невообразимого безмолвия?) произнесла Дженнет. — Это воплощенная в камне, дереве и стекле идеальная математическая полусфера… Если мне не изменяет память, два пи эр квадрат и четыре шестых пи эр куб, не так ли?
Предо мной возвышался словно вросший в землю огромный серо-зеленый полушар. На высоте второго и третьего этажей его опоясывали полосы из слегка притемненного стекла: видимо, это были окна. На фронтоне над сдержанно-роскошной дверью в стиле позднего модерна красовалась надпись ярко начищенными бронзовыми буквами:
— Добро пожаловать в «Тихую пристань», мистер Тай-макоу…
— Ваш дед так любил математику, мисс Джонс?
— Тень лорда Джосайи Литтлвуда приветствует вас в этом доме, мистер Тай-макоу…
— Как?! — ахнул я. — Сэр Джосайя — ваш де-е-ед?! И это — его дом?!
В холле, просторном полусферическом помещении, освещенным утопленными в сводчатый потолок светильниками, Дженнет поручила меня Дохляку. Тот, хмуро-вежливо поглядывая на меня, провел меня через несколько незапоминающихся и явно нежилых помещений (все — с покатыми и несимметричными потолками и неправильных арочных форм дверями) наземного этажа, и по массивной дубовой винтовой лестнице мы поднялись на два или три этажа. Здесь мы вышли в холльчик со скошенным потолком, и Дохляк распахнул предо мною дверь — уже не арочную, но и не прямоугольную, а с закругленными углами, но каждый угол опять-таки был закруглен по неодинаковым радиусам.
— Сэр Джосайя объявил войну симметрии? — спросил я.
Дохляк, наверное, не был расположен понимать меня, потому что лишь плечами пожал и сухо произнес:
— Ваша комната, сэр. Пожалуйста, раздевайтесь, я сейчас отвезу вашу одежду в химчистку. Вы пока примите ванну. Так распорядилась мисс Дженнет. Вот здесь, в шкафу, ваша одежда; когда примете ванну, выбирайте, что вам понравится… Если вам что-нибудь понадобится, по телефону свяжитесь с Маргрет, нашей домоправительницей… Приятного отдыха, сэр… Вашу мокрую одежду положите вот здесь, я через пять минут заберу ее, сэр… Всего вам доброго, сэр…
Я погрузился в горячую ванну с зеленой хвойной водой с невероятным наслаждением. В голове после всего пережитого клубилась мягкая пустота: я словно перенесся в волшебную сказку, в которой исчезло, между прочим, время. Лежа в усладительно горячей воде, я философствовал о странном свойстве времени: то сжиматься, то разворачиваться, как свиток. Еще пару дней назад горничная Дженнет Джонс убирала у меня в номере, перестилала мою постель, развешивала мои полотенца… Время свернулось. Просверкнул миг, и оно развернулось, и вчера сделалось непредставимо далеким. Солнце заходит, и солнце восходит; и все, казалось бы; ведь ничего не изменилось… а мир меж тем уже другой… Другой.
Ванная была выдержана в золотистых тонах с тонкой отделкой черно-красным мрамором. И здесь, как, по всей видимости, и во всем доме, не было прямых углов — между потолком и стенами, и между стенами и полом, и между стеной и стеной: всюду сглаженности, скругленности, причем радиусы скругленностей всюду разнились; здесь царила асимметричность. Надо сказать, нарочитость асимметрии вначале действовала на нервы; пространство хотелось выпрямить.
Через неправильный полуовал двери я попал в отведенный мне аппартамент с сияющей под потолком яркой люстрой. Пиршество теплых тонов: желто-охряные ковры, коричневые покрывала, оранжевое постельное белье, кремовые подушки дивана, бежевые обои с шоколадно-ореховой вязью изысканно сложного узора… На тумбочке, где красовалась китайская ваза с раскидистым букетом бархатно-алых китайских садовых анемонов, аккуратно располагались мои наручные золотые часы «Слава», ключи от номера, карточка отеля, сотовый телефон «Nokia» (подарок от коллектива кафедры), авторучка, блокнот, родимый загранпаспорт, бумажник, носовые платки…
В шкафу для одежды, о котором упоминал Дохляк и который оказался не шкафом, а самой настоящей комнатой без окон (лампионы на стенах), я основательно покопался среди шелковых пижам, халатов, каких-то хитонов… пока не обнаружил несколько белых льняных костюмов для каратэ: единственное, что из всего предложенного показалось мне подходящим для первого пребывания в гостях в этом странном доме: пижамы и халаты показались чересчур интимны, домашни. Меня охватило понятное чувство отчаянного и очень приятного любопытства перед предстоящим: я по-детски нетерпеливо переживал ожидание забавного приключения, как будто мне было пятнадцать, а не пятьдесят два.
Собственно, приключение уже началось, благодушно думал я, неторопливо примеривая костюмы в аппартаменте пред зеркалом-стеной. В самом деле: роскошный чуднoй дом у кромки Европы, в глухом уголке в графстве Сомерсетшир на берегу Океана; англичанка-хозяйка, о которой я еще совсем недавно ведать не ведал, к тому же богачка несусветная, к тому же молода, свежа, красива, холена, при великолепных женских статях… Очевидно, предстоит обед-ужин с хорошим вином и изысканными блюдами (европейцы не дураки пожрать; в таком доме вино должно быть хорошим, а блюда — изысканными, иначе на кой черт нужна тогда вся эта асимметрия!), за коими последует ночь любовных восторгов и наслаждений. Ночь любовных наслаждений…
Я выбрал спортивный костюм, подходящий мне по размеру. Он преобразил меня. Вместо вислощекого и вислобрюхого профессора с унылой, заурядно-интеллектуальной физиономией отразился в зеркале моложавый, начавший седеть плейбой с мужественной родинкой над левой бровью, с бодро блестевшими глазами счастливого пятидесятилетнего барана, в которых светилось: «Жизнь удалась!» Правда, под глазами мешочки, мешочки… Со складочками. Увы…
В комнате-шкафу нашлись и стеллажи с горами обуви и носков. Я откопал толстые хлопчатобумажные белые носки и легчайшие полотняные тапочки, довершившие мое спортивное преображение.
Преображенный, едва ли не подпрыгивая от полноты жизни и счастливого вдохновения ожидания, я подбежал к окну и отдернул штору из плотного золотистого тюля. Банальный и безотчетный порыв! В окно немедленно вплыл — вкрался, словно ожидал меня, — тусклый сумрак снаружи, отчего в аппартаменте сделалось притемненнее; люстра словно пригасла.
За окном вдали тяжело ворочался ртутно-серый Океан; над причальной дамбой посекундно взметались вверх косматые взрывы брызг; неистовый ветер гнал над далекими волнами низкие, исчерна-сизые, клочковатые тучи и яростно рвал с волн пену.
Тоскливая картина!..
…как связанный!
Томительное предчувствие приближения какого-то рокового события, после которого нет пути назад.
Усилием воли я стряхнул чары, и сразу в голове заклубился вихрь: что я здесь делаю? какого лешего меня сюда понесло? вообще, какое мне дело до Веселой Дженнет, до ее Ходдесдон-хауса? Ах да! «Тихая пристань»! Здесь заканчиваются пути мятежных странствий… Я внимательно прислушался к себе: нет, хоть я и опомнился и взял себя в руки, а предчувствие чего-то ужасного не оставляет меня; более того, оно не просто томит, оно, зловещее и осязательное, словно в воздухе висит надо мною!.. До меня внезапно дошло, что я в плену: возжелай я сейчас убраться отсюда, я не смог бы, ибо меня даже платья лишили.
Бросив последний взгляд на мутный Океан и постылые черные тучи, я задернул гардину и в раздражении отодвинулся от окна.
Я, честное слово, многое отдал бы, чтобы очутиться в своем номере в отеле, за письменным столом с разложенной на нем рукописью, с раскрытым и готовым к работе компьютером, с ворохом моих черновиков и распечаток… И милое московское Митино вспомнилось, двухкомнатная квартирка, превращенная в кабинет трудоголика-математика… Ритины сетования на неизбывный беспорядок…
Воспоминание о Рите словно обожгло. Верная спутница моя, жена моя в странствиях моих и поисках. Я уже знаю, что не ты, не ты переслала мне проклятое письмо, взбаламутившее мою выстроенную жизнь, — а тот, действующий помимо твоей воли, кто когда-то заставил меня в полубезумии крутиться на берегу моря и кто поверг меня в обморок и до сих пор в этом обмороке держит. Прости меня — за Женю прости, о которой я не рассказал тебе в свое время, за всю эту путаницу, которую я влеку за собой и в которую впутал тебя. Спасибо тебе за твое великое терпение, за любовь, которой ты одарила меня, за нашу дочь Оленьку, за заботу обо мне, за то, что ты, всегда правильно понимая меня, позволила мне «жить на два дома»- в нашем общем на Ленинском и в Митино, с моим вечным раскардашем в комнатах и на письменном столе и с изящными хлорофитумами. Хлорофитумы были любимыми цветами Жениной матери, Лидии Васильевны, и ими в доме академика Ионова были уставлены шкафы, холодильник, увешаны стены в его кабинете и в гостиной… Теперь ты знаешь, почему я так люблю хлорофитумы, и за это тоже прости.
Какой тупик, какой тупик!..
Хаотическая, неосознаваемая злость вдруг овладела мною. Если б под рукой оказалось бы что-нибудь тяжелое — гиря гимнастическая пуда на два, например, — с каким бы наслаждением… Стоп. Стоп-стоп-сто-о-оп… Я упал навзничь на убранную под линеечку роскошную и мягко-упругую постель. Тончайший аромат анемонов… От приятно скользких шелков постельного покрывала исходил тоже аромат — кажется, лаванды. Ничего внушающего опасение — только нега, тишина; шум ветра едва доносился снаружи; все располагало к беспечному отдохновению.
Но о беспечном отдохновении и речи не могло быть.
Я сделался насторожен и напряжен, как струна. Меня объяла звонкая атмосфера опасности. Опасность — из букета анемонов, из задернутых плотно гардин, из толстых тайских ковров, устилавших пол… Кто-то готовил комнату к моему приезду, толстушка Маргрет — что это за Маргрет? Кто она? К неприятному имени «Маргрет» примешивался неприятный образ Дохляка с мрачным взглядом… Толстуха Маргрет. Даже в имени ее что-то таилось зловещее… Призрак ее еще мелькал в комнате: в темно-розовом платье с розовым передником, быстрорукая, вот она подвигает стул к стене, вот поправляет подушку на диване, букет в вазе… Я проследил взглядом за призрачным промельком; анемоны еще покачивались после ее прикосновения; рука призрака и на тумбочке шелохнула что-то, поправила: мне показалось, что «Nokia» моя передвинулась как-то иначе… Я вскочил с постели, уставившись на разложенные по тумбочке мои вещи; они смотрели на меня ожидающе, как живые, и от них тоже исходила опасность. Сдавленным от бешенства голосом я просипел матерное проклятие и зачем-то схватил мобильник, стиснул в руке — и в этот момент раздался стук в дверь.
И как нарочно, именно в отзыв на этот стук, отчаянно затиликала в ладони «Nokia», словно я ей больно сделал, и с перепугу я никак не мог трясущейся рукой открыть крышечку аппарата, дабы нажать зеленую кнопку ответа. Бело-розовый призрак Толстухи Маргрет метнулся куда-то за спину мне… Судорожно отковыривая крышечку, я оторопью бросился к стене и припал к ней спиной — вряд ли отдавая отчет себе, что делаю… Стук повторился громкий, требовательный; «Nokia» тиликала неумолчно.
— Сome in! — проорал я сорванно, и Веселая Дженнет, улыбающаяся, ясноликая, сияющая красотой и свежестью, в карминном элегантном хитоне с греческим орнаментом по подолу и ранту распаха, вплыла на порог аппартамента…
Вместе с нею воцарилось радостно-величавое спокойствие, моментально испарилось проклятое наваждение страха. В сию же секунду удалось отколупнуть крышечку. Кивнув Дженнет, я деловито (как ни в чем не бывало) нажал зеленую кнопку.
— Артем Николаич? Ну, слава Богу, дозвонилась!.. Артем Николаич, это Света Давыдэнко… Ну, Соушек Света! Помнишь такую?
— Конечно…
— Ты письмо наше получил?
— Получил…
— Артем, мне Шура-в-кубе телефон твой дал; ведь оргкомитет — это он да я, да мы с ним; он мне приказывает, я подчиняюсь; я на кафедру позвонила тебе, а мне сказали, что ты в загранкомандировке, и дали номер твоего сотового, так что ты не сердись…
Присутствие в одной точке пространства Дженнет Джонс, внучки лорда Джосайи Литтлвуда, и Светы Соушек было мучительным — некой невыносимо изощренной пыткой: смешение времен, сопряжение психических энергий, вторжение иного мира… Издевательство какое-то.
— Ничего, что я тебе в заграницу звоню, Артем?
— Да ничего, что ж…
— Ты хотел сказать, что очень рад меня слышать, да, Тимон?
— Именно так…
— Угу, понятно. Ну так я тебе тоже очень рада… Итак, что ты решил? Приедешь в июне в Азовск, нет?
— Света!.. Света, милая, какой у тебя телефон, а? У меня совещание, я сейчас не могу говорить!
— Записывай, милый! — Света скороговоркой назвала номер, и я нажал кнопку отбоя.
— Фон Вендлов, — сказала Дженнет, — философ средненький и незнаменитый, ничего не придумавший, заметил как-то, что люди живут в параллелепипедах, и от этого их горести. Дед наткнулся на это место в его книге и завопил, что фон Вендлов даже не подозревал, насколько он прав! Жизнь в параллелепипедах примитивизирует психику и тем превращает душу в легкую добычу дьявольских лукавств и простоты; параллелепипезация современной массовой архитектуры это чудовищное опрощение самих основ психической жизни, следствие капитуляции перед дьяволом. И дед построил дом, где нет параллелепипедов. Для него это было очень серьезно. Он часто жаловался, что опоздал… Возможно, вы знаете, что он считал это научной проблемой, и над этой проблемой работал как ученый-математик. Говорил, что он давно разработал теорию организации жизненного пространства, но ему мешала непонятная робость внедрить ее в жизнь: его никто не понимал. И я тоже; я недоумевала и сейчас недоумеваю, считаю перехлестом увлеченного: как можно организацией пространства усмирить дьявола? Наивно же… На мое непонимание он горько сетовал… Он устроил себе какую-то лабораторию в своем бунгало в лесу; это в сотне миль отсюда… Я там ни разу не была: он меня туда не пускал… Да… Он ведь меня вырастил. Моя мать умерла, когда родила меня; отец женился второй раз, родился Микки… Отец погиб: заразился какой-то гадостью в экваториальной Гвинее; он был ученым-эпидемиологом. Даже урну с его прахом не разрешили сюда перевезти, похоронили его там… Дед записал дом на меня и вообще все оставил мне…
Мы обедали в самой верхней части дома, в так называемой верхней столовой, где стеклянная сферическая стена одной из комнат в его куполе суживалась кверху и сходила на нет где-то над потолком.
Перед этим Дженнет провела меня по всему дому, чуднoму, конечно, но не лишенному некоторого шарма. Спускались мы и в винный погреб, где Дженнет среди внушительных гор бутылок выбрала бургундское шестьдесят пятого года.
— Но теперь я вижу: в своей войне против симметрии дед прав, — сказала Дженнет. — Мне очень нравится этот дом… В нем странно и хорошо. Кстати, днем из его окон потрясающий вид. Половина земного шара как на ладони. Смотришь из окна, и вся твоя жизнь, без утаек и теней, лежит перед тобой. Дед говорил, что из параллелепипеда жизни не видно… Из параллелепипеда зримое пространство по-другому организовывается.
В синем сумраке снаружи угадывалась глубоко внизу поверхность Океана; завораживающе мерцали под нами, словно в гигантской яме, огоньки на пирсе, на дамбе… двойной ряд их обозначал дорогу от причала к дому… Больше ничего не было видно в быстро сгущающемся мраке — только эти смутные огоньки: они мерцали слабенько, приглушенные туманом, наползшим со стороны Океана после того, как час назад внезапно стихла буря.
Туман не был безжизнен; в его непроницаемости что-то происходило; будто кто-то медленно ходил там, не отрывая от меня взора…
— Что случилось с сэром Джосайей? — спросил я. — Что говорит следствие?
— Ничего, — прошелестел ответ Дженнет. — Nothing… nothing… Перед отъездом в свое лесное поместье он весь горел от нетерпения. Мне кажется, он знал, что его ждет, и я даже подозреваю, что он сам все и организовал. Что-то его мучило, долго мучило, я знала, что у него есть какая-то тайна, нехорошая тайна, понимаете?.. Что-то из молодости.
Кто ты, невидимый? Ты всю жизнь ходишь рядом, ты проницаешь и гнетешь мою душу, ты не позволяешь мне вздохнуть свободно — с того дня, когда ты впервые явился мне в день норд-оста, твой угрюмый, пронзительный взор не дает мне покоя, и мглистая тьма, твое обиталище, во всякую секунду готова окутать мой горизонт… Иногда мне кажется, что ты протягиваешь ко мне руки, чтобы схватить меня — например, сегодня, когда ты с гнусной внезапностью разогнал шторм до семи баллов и погнался за мною. Зачем? Что нужно тебе? Зачем ты насылаешь призраки? Кто ты? Тебе мало, что ты отравил мне всю жизнь, ты хочешь забрать последнее, что у меня еще осталось.
Мне на плечо легла почти невесомая рука. Это была Дженнет; она ласково смотрела на меня; ее русалочьи глаза источали влажное сияние, от которого в этой странной сферической комнате делалось светлее; белая рука ее лежала на моем плече.
— Вы так задумались, мистер Таймаков… Что-нибудь случилось? Вы имели неприятный звонок?
Я перевел дух и одернул себя.
— Нет-нет… Я просто устал, видимо… Извините…
Она обняла меня — я почувствовал на своей шее гладкость и прохладу шелка ее хитона. Она припала ко мне всем телом. Ее губы были нежны, сильны, плотны, горячи.
— Ни о чем не думай… — шептала она. — Забудь обо всем… Боже, как меня тянет к тебе!.. Я, как увидела тебя, сразу погибла… Мы с тобой одни во всем доме… Я отпустила прислугу… Что же ты со мной делаешь… I fall in love with you…
…вершил любовь с потайным ощущением, будто делаю это назло ему, с вызовом ему. Я вкушал наслаждения от сладостно-мягких объятий Дженнет, внимал ее воркующим стенаниям — а сам едва ли не ехидно покашивался на мрак за окнами (за стеклянными выпуклыми стенами, ибо все стены, обращенные вовне, по всему дому были сплошь из выпуклых стекол, во весь стенной проем). Я потерял счет времени, я не знал, вечер ли, ночь ли на дворе; время утратило свое качество — принимать в себя отжитое; крошечная корпускула времени превратилась в просторную герметичную капсулу, внутри которой предавались любви Дженнет и я, а весь остальной мир пребывал снаружи, немотствуя и не смея вторгаться к нам.
Дженнет забылась, ее запрокинутое прекрасное лицо порозовело, золотистые волосы разметались, а изящные маленькие губы неостановимо и счастливо улыбались. Женя, любовь моя. Благословен воздух, которым ты дышишь. Благословенна земля, по которой ты ступаешь. Благословенны акации, тополя и клены, степная трава и скифские холмы, морская гладь и рябь, мелькающие барашки волн и серые тучи, несущиеся под неподвижными небесами, медлительные белые чайки с желтыми клювами и шумливая стайка воробьев в темных зарослях прибрежного тамариска — ибо на них задерживался твой взор. Благословен гул прибоя на пустынных осенних песках меотийского берега и стук голых веток в саду твоего дома, когда шумела ноябрьская борб — ты внимала этим звукам, и потому да пребудут они благословенными во веки веков. Благословенны руки твои, которые я целовал с благоговением, непередаваемым на скудном человечьем языке; благословенны бедра твои и горячее лоно твое, благословенны очи твои ясные, окутывавшие надежной защитой от всех вообразимых бед; благословенны веки твои, милая, которые целовал я как святыни и которые и есть святыни, и ничего нет на свете трепетнее и нежнее их; благословенны твои мягкие, горячие губы, которые мне позволялось целовать и которые с такой милой неловкостью целовали меня в ответ; благословен твой шепот, тихий смех, твой тающий, золотистый голос, который всегда со мной, всегда со мной.
Я целовал лицо Дженнет, тая от любви к ней и умиления, мочку маленького ушка с крошечной изумрудно-бриллиантовой сережечкой; тогда она открывала глаза, благодарно окатывала меня смарагдовым сиянием, шептала что-то лихорадочно: «уайз, уа-а-ат…»
Мы решили позавтракать в таверне «Белый теленок», расположенной на горе над Ходдесдон-хаусом.
После душа я облачался в свою всегдашнюю одежду (пока спал, она чудесным образом объявилась в спальне, вычищенная и выглаженная). Ни одной мысли не было в моей счастливой голове — кроме тупого восторга, что я в доме лорда Л. провел потрясающую ночь любви с его внучкой, нежной, пылкой дивой Дженнет. В дверь постучали. Появилась дива — сиятельно счастливая, ласковоглазая; не в хитоне любви, а в деловом строгом темно-бордовом костюме: приталенный пиджак, узкая юбка с разрезом…
В руках она держала — не за ручку, а несла двумя руками, как драгоценность или младенца, — потертый портфель старинного покроя, из крокодиловой кожи. В кожаном кармашке рядом с его застежкой белела картонка; взяв протянутый мне портфель, я разглядел: эта была визитная карточка лорда Л.
— Это — тебе, — сказала Дженнет. — По завещанию, оглашенному нотариусом в присутствии свидетелей. Смотри, тут написано…
На оборотной, пустой, стороне визитки стояло выписанное старчески-корявым почерком: «For Mr. Prof. Artem Timakov. Moscow. Russia».
Я, пораженный, пролепетал:
— Что это? — и хотел открыть застежку, но наткнулся на сургучную печать.
Дженнет ответила:
— Это твое наследство. Портфель вписан на твое имя в завещание, которое дед составил за неделю до своего исчезновения. Сейчас мы съездим к моему нотариусу, где ты распишешься у него в приеме наследства. Вступишь во владение… А потом поедем завтракать. Пошли вниз, там Маргрет накрыла нам кофе.
Утро было солнечным, теплым не по-осеннему, и ничто не напоминало о вчерашней странной буре; кофе был накрыт в саду, на террасе, заливаемой солнцем.
После кофе Дохляк отвез нас в Батсуотер, где в сдержанно-роскошном офисе нотариуса величественный джентльмен отобрал у меня портфель, внимательно осмотрел печать, едва ли не понюхав ее, и сунул мне подписать какую-то бумагу; я подписал; после этого портфель мне торжественно вернули со словами, из которых я не понял ни одного: джентльмен не озаботился перейти с сомерсетширского произношения на человеческий английский.
Дженнет сияла. Мы завезли портфель в мой номер в отеле (там стоял все тот же неистребимый запах) и вернулись в Ходдесдон-хаус.
Мне не терпелось, конечно, заглянуть в портфель, но Дженни не хотела меня отдавать деду, и мне пришлось подчиниться.
На гору мы отправились пешком.
Напоенный хвоей воздух в густом нерасчищенном ельнике сопротивлялся вдыханию, и я моментально сбился на одышку, но Дженнет двигалась легко, как девчонка, словно подъем, весьма крутой, был ей нипочем. Она успела дома переодеться в джинсы, свитер и кроссовки. Собрав волю, я запретил себе отставать и, преодолевая сбитость дыхания, упрямо шел за нею шаг в шаг. Вскоре дышать сделалось легче; ельник редел, и между елей завиднелись дубы и осины; в неподвижном воздухе пахло влажной землей. Над вершинами деревьев и меж стволов сквозило синее небо. Длинные ветки орешника и ежевики тихонько раскачивались в задумчивых замшелых зарослях, куда не достигал солнечный луч… Наконец, мы миновали лес и достигли вершины.
По обе стороны от гряды Калфридж расстилались темно-изумрудные пажити, пустынные в эту осеннюю пору — от подножия гряды до черно-синих лесистых всхолмленностей на горизонте; там и сям живописно краснели аккуратные россыпи черепичных крыш деревень. По правую руку, на юго-восток, далекий лес загораживался разноцветной панорамой кварталов Батсуотера с вознесшимся к небесам черной готической иголочкой Cloch Tawer. Чистейший воздух, напоенный запахами мокрой земли и травы, лился в легкие; даже голова кружилась.
Я обнял Дженнет, привлек ее к себе, и она податливо и доверчиво прильнула ко мне. У наших ног, расталкивая осенне-бурую заросль елового леса на склоне Калфриджа, меланхолически белела сфера купола Ходдесдон-хауса: будто инопланетный корабль в некие времена тихо опустился здесь и с тех пор ждет, ждет… чего-то — или кого-то.
Между тем уже небо закрылось облаками, но было тепло — как это иногда случается в тихие пасмурные осенние деньки, которые целительно томят душу то ли надеждой, то ли тоской по несбывшемуся.
Таверна «Белый теленок» помещается на самой оконечности гряды Калфридж, практически на утесе, нависшем над Океаном; далекий и тихий уголок Европы.
Мы сидели у большого окна за столом с чистой белой скатертью. На беленых известью сводчатых стенах висели олеографии и гравюры с видами окрестностей.
За окном расстилался серый Океан, зыбящаяся плоская поверхность которого проступала сквозь быстро редеющую туманную дымку, и виднелась часть берега и долина — Ходдесдон-вэлли.
Мы с Дженнет завтракали классической яичницей с беконом. Когда нам принесли чай, туман над Океаном разошелся, но вскоре полил дождь, с каждой секундой все пуще; по стеклу потекли густые слезы.
Дженнет позвали к телефону.
— Звонили из отеля, — сообщила она, на свой манер чуть наклонив голову к плечу. — Приехал некий мистер Арбутов из Парижа, который разыскивает тебя. Он звонил тебе по сотовому, но ты, наверное, оставил его в доме?.. Я попросила портье передать ему, что я приглашаю его на обед сюда к шести часам после полудня и вышлю за ним Питера на кэбе. Я хочу день провести с тобой tкte-а-tкte…
Савва Никифорович Арбутов, веселый русобородый гигант, человек-гора, доцент моей кафедры и мой первый и самый талантливый ученик — прекрасный математик от Бога, но в жизни шалопай и авантюрист. Спокойное бытие университетского доцента не по нему; неуемная натура его осложняет жизнь и ему, и мне. Например, он дважды пропадал: один раз, еще при коммунистах, он вдруг бросил науку и подался на ипподром, затем поступил в духовную академию в Сергиевом Посаде (тогда еще Загорске), откуда его выгнали на первом же курсе за пьянство, драку и подделку каких-то документов; и с ипподрома его турнули и едва не возбудили уголовное дело (слава Богу, что ипподромные мафиози не убили его: могло и такое быть; он ехал не так, как им было нужно и как ему было велено: свою игру какую-то затеял, дерзкий безумец); тогда мне стоило громадных трудов уговорить правоверное и добродетельное университетское начальство согласиться на его возвращение на кафедру доцентом. Во второй раз он исчез уже в новые времена: не предупредив никого, ввязался в кругосветное путешествие на воздушных шарах с командой таких же, как он, авантюристов; они долетели до Китая, на территорию которого рухнули незапланированно; там их арестовали за неверно оформленные визы; при аресте он оказал сопротивление и полгода провел в китайской тюрьме; когда он опять появился на кафедре — ободранный, но веселый и в прекрасном настроении, — я не смог ему отказать, и он возобновил свое доцентство… Савва был жаден до жизни, ему тесно жилось в кругу рутинных проблем, его натура и дух алкали постоянной экспансии новых областей бытия: все равно в чем — в профессии ли, в знакомствах, в занятиях, в образе жизни… Он выучил четырнадцать языков, например. И не пожалел на это времени! На кой черт, спрашивается, ему четырнадцать языков? Среди них турецкий, португальский, ретороманский, люксембургский и несколько наречий — баварский диалект зачем-то освоил, шотландский, уэльский… Да, Савва Арбутов неожиданный человек, как неожиданны все подлинные математики. Человек, мыслящий и действующий стандартно, не может быть математиком уже по определению.
Дженнет договорилась с хозяином таверны, что его повар приготовит нам обед, а сын его будет обслуживать нас за обедом в Ходдесдон-хаусе. Хозяин, мясистолицый улыбчивый дядька лет шестидесяти в безупречно белой униформе, с двумя рядами блестящих черных пуговиц на бравой груди, многословно уверил нас, что он все сделает на высшем уровне. На главное блюдо Дженнет заказала телячий ангус — жареную телятину под сомерсетширским луковым соусом, тем самым подписав приговор одному из телят на ферме мистера Ридденсхаммера.
Мы еще пили кофе, когда мистер Ридденсхаммер-младший, упитанный, как кабанчик, уже завел свой пикап и покатил на рынок в Батсуотер за провизией к нашему обеду.
— Философия есть двух родов. Философия первого рода постигает истину рационалистически, упорным кротовьим трудом разума. Философия другого рода достигает истины поэтически, с помощью вдохновенного лирического прорыва, изрекла Дженнет. Ее лицо раскраснелось от бургундского из шестьдесят пятого года, а русалочьи смарагдовые глаза блестели так, что в параболическом сфероиде столовой, просторной, как храм, казалось, струились изумрудные ручьи.
Савва, по своему обыкновению, немедленно заспорил. К черту поэзию; не лирический прорыв, а божественное озарение. Только им познается подлинная истина. Истина же, достигнутая разумом, не истина, а суррогат. Даже тупица Маркс, и тот знал, что разумом истину не постигнешь, разве только часть ее, за которой скрывается другая часть, за той — еще другая и так далее, и так далее; познавая истину разумом, впадаешь в дурную бесконечность; тогда как через озарение можно все эти ступени познания промахнуть одним скоком!..
Савва уже опьянел, и здорово; он приехал в Ходдесдон-хаус нетрезвым: он принялся ожидать кэб уже с четырех часов в баре отеля; перед обедом у Дженнет он не отказался ни от аперитива, ни от виски; а за столом приналег на бургудское так, что Дженнет пришлось еще раз спуститься в погреб. Савва увязался за ней; потащили и меня. Савва был шумен, Дженнет хохотала, я вяло улыбался; в бассейне Савва потребовал его наполнить, чтобы искупаться; Дженнет с трудом отбила эту атаку. В тренажерном зале он продемонстрировал нам мощь своих мышц, подняв штангу в сто тридцать килограммов. В тире он палил из пистолета, но в основном в молоко; он утихомирился тогда только, когда я все пять выстрелов положил в яблочко. Я стрелял впервые в жизни; Савва не поверил и поклонился мне в пояс, по-азиатски (его развезло); и мы отправились наверх дообедывать.
По дороге, улучив момент, когда Дженнет на минутку оставила нас, он поведал мне, что вся методология (-n) — мерного пространства строится на неверном допущении конгруэнтности Т-функций; тогда как они, увы, не конгруэнтны, что он и доказал.
— В плюсовом поле они и не могут быть конгруэнтными, — спокойно ответствовал я («Настал момент, милорд, настал!»), — но дело-то в том, что надо рассматривать не просто (-n) — мерный «булыжник», а пространственно-временной континуум. «Булыжник», как и все остальное в нашем тварном мире, существует во времени, а не вне его. Как только ты вводишь минус в описание Т-пространства, выскакивает, независимо от тебя, минус и при аргументе t. «Булыжник» моментально оживает и наполняется теплом… А у тебя время отсутствует! За отрыв пространства от времени тебя в прежнее время из партии бы выгнали, коллега. За то, что прешь против диалектического материализьма.
— Я не был никогда в партии, — ошарашенно буркнул вмиг отрезвевший Савва и посмотрел на меня. И вдруг возвестил: — Кажется, я зря приехал, шеф… Это ж все меняет!..
— А то! — сердито бросил я.
За десертом они с Дженнет внезапно заговорили о Боге и дьяволе, об их существовании, об их необходимости, ибо без них не понять тайны бытия. Я же потихоньку отчалил на диван в дальнем углу и заснул.
Мне приснился отец Литвина. В своем сером пыльнике он, не обращая внимания на зашедшегося в лае и рвущего цепь Сысой Псоича, шагал металлическими шагами по нашему двору, прямо по цветочным грядкам, по баб Катиным ирисам, к дому и что-то кричал беззвучно, разевая страшный, жабий рот и грозя мне, стоявшему на крыльце, безжизненным протезом руки, одетым в черную кожу.
Когда я проснулся, в столовой было пусто и притемненно; за окнами зияла темнота; похоже, что был глубокий вечер; может быть, ночь. На стене тускло светили несколько бра. На пустом неубранном столе с остатками десерта мерцали бокалы и бутылка недопитого бургундского. Издалека доносилась фортепьянная музыка. Я прислушался: Брамс… Значит, играл Савва. Он любил Брамса и сонаты Бетховена и играл их замечательно.
«Савва, милый, ты все понял и спасен, и я могу возвратить в тир украденный пистолет. Тебе повезло».
Я не просто восстал от послеобеденного сна. Я проснулся от дурмана жизни, очутившись в действительности.
В этой живой действительности я был отделен от остальных людей разгаданной мною тайной бытия, о которой с таким увлечением говорили Савва и Дженнет.
Не жди, любезный мой читатель, разгадки тайны бытия, оформленной в слова и в звуки. Это было бы слишком легкое решение, указывающее на ошибку.
Я чувствовал в теле необыкновенную легкость и мальчишескую бодрость. Я налил себе из кофейника остывший кофе, выхлебнул его одним глотком и отправился в свой аппартамент в теплых тонах. Я уже ориентировался в этом странном доме.
В аппартаменте я вернул в свои карманы все, что накануне под взглядом Дохляка выложил из них (паспорт я забрал утром, отправляясь к нотариусу), и накинул свой бутиковый ватерпруф. Анемоны оставались такими же свежими, какими они были вчера. Но комната — вполне пустой; никаких призраков Толстухи Маргрет в розовом платье…
Цифры номера телефона Светы Соушек сам собой возник в голове. Даже голосом ее произнесенный, словно она только что мне его протараторила. Стоя посреди безжизненной комнаты, которую я, по сути, уже покинул, я решительно натюкал Азовск: сообщить, что я не приеду.
Мне ответил мужской голос.
— Але!
Я попросил к телефону Светлану.
— Какую еще Светлану? Может быть, Светлану Афанасьевну? — грубо спросил голос.
Этот голос с характерным пришепетыванием и пришамкиванием был мне знаком. Знаком, черт подери!! У меня сердце заколотилось бешено: я догадался, что говорю с твоим сыном, Литвин. Твоя плоть и кровь, гад! Как я сразу не сообразил, куда звоню!!
— Пусть будет Светлану Афанасьевну, — злобно сказал я. — Я не знаю ее отчества. Для меня она Света. Мы с ней учились в школе в одном классе. Это профессор Тимаков из Москвы!
Встречи не будет, так что ты напрасно шебуршишься, почему-то сердитым голосом, словно я был в чем-то виноват, сообщила мне Света. «В чем дело, в чем дело? Умер сегодня ночью Сан Саныч, вот в чем дело!» И она бросила трубку.
Я, что ли, в том виноват, дуреха?.. Я, видите ли, «шебуршусь»! Ничего себе! Однако мимо, мимо… Все это уже пустое, профессор. И ты, Литвин, и твой сын, и Света — пошли вы все куда подальше!.. Weiter, weiter, как говаривал Ильич: дальше, дальше!
Шура-в-кубе умер… Какое странное совпадение, однако.
Я спустился на этаж ниже. Брамс несся из большой голубой залы, так называемой «музыкальной», с роялем. Савва играл «со сдержанной страстью», что ему всегда удавалась, когда он был в ударе; Дженнет, невероятно красивая в своем карминном бархатно-парчовом вечернем платье, стояла, облокотившись о крышку рояля; ее неожиданно серьезное, печальное и встревоженное лицо обращено было не на Савву, как я ожидал, а куда-то вдаль… Я поспешно отступил вон: если бы Дженнет обнаружила меня, это серьезное лицо не обещало мне легкого отступления.
Ковры коридора поглотили звуки моих торопливых шагов.
По нелепой и тесной винтовой лестнице я спустился еще на один этаж. Здесь располагались библиотека и рабочие кабинеты Дженнет и лорда Джосайи… Стоп!
Моя память высветила вдруг испуганное личико Дженнет, когда я во время первой экскурсии по дому поинтересовался, чтo находится за одной из дверей мы как раз шли мимо… «Это кабинет деда, — ответила вдруг сбивчивой скороговоркой Дженнет, и румяное лицо ее напряглось, — мы… мы сюда не входим. Маргрет только… она пыль вытирает здесь раз в неделю…» И Дженнет с излишней торопливостью пригласила меня в свой кабинет.
Не знаю, почему, собственно, это меня не то чтобы насторожило, а как-то зацепило… Словом, что-то не понравилось мне в этой торопливости Дженнет. Но тогда я и виду не подал.
С бьющимся сердцем я подступил к запретной комнате. У меня было чувство, что за дверью меня ждет нечто если не необыкновенное, то чрезвычайно любопытное. Но я все-таки не мальчик, и никакого трепета я не испытывал. Скорее я подпал напряжению, знакомому каждому исследователю, который в известной ситуации отдает себе отчет в том, что вот-вот — и грянет результат. Не знаю, какого уж такого выдающегося результата я ожидал от проникновения в комнату лорда Эл (мы, его коллеги, так называли сэра Джосайю Литтлвуда меж собой), но вступил я в комнату с таким чувством, с каким я подступал к очередной проблеме синтемологии.
Я ступил внутрь и плотно закрыл дверь за собой. Немедленно шибануло знакомым мерзостным запахом. Я был, ergo, на верном пути. Повинуясь интуиции, я застыл неподвижно — лишь рукой шаря по стене в поисках включателя электричества. Такового я не обнаружил. Привыкшие к темноте глаза тем временем различили в глубине комнаты плоскость письменного стола; на фоне окна — темь за ним странно фосфоресцировала — можно было разглядеть массивную настольную лампу с колпаком, по всей видимости, зеленым, как было принято в доброе старое мудрое время, знавшее толк в гигиене зрения. Тусклый лунно-туманный свет из окна позволял разглядеть в комнате, кроме стола, роскошный кожаный диван под несколькими рядами книжных стеллажей и раскидистый фикус в углу. Эти вещи скрадывали асимметричность форм, и, если бы не полусферическое окно, комната выглядела бы вполне паралеллепипедной. Не лишенная невинного злорадства мысль о победившей естественной симметрии мгновенно погасла, ибо в этот момент мне, сделавшему шаг к столу, почудилось какое-то движение в пространстве.
Я вгляделся. Непонятное, не уловленное глазом движение — то ли разрежение, то ли сгущение темноты — возникло возле дивана; когда я вгляделся, мне показалось, будто кто-то копошится там; я ничего не видел, кроме дивана и книжных полок над ним, и в то же время видел это копошение! Что за чертовщина, вскричал я про себя и сразу одернул себя и призвал: думай! Мне вспомнились вчерашние промельки розового платья Толстухи Маргрет в моем аппартаменте; эти копошения и вчерашние промельки неуловимо походили друг на друга. Я вглядывался в мутный полусвет-полутемень и отчетливо видел пухлую диванную спинку, каждую тугую складку обивки, корешки книг, плотно одна к другой стоявших на полках. Кто-то словно ходил там, возле дивана, трогал книги… пыль, что ли, вытирал там… Я сделал еще шаг. Копошение, движение — уже вокруг меня, по всему пространству комнаты, не только возле дивана — убыстрилось, нарастилось, будто взвихрилось. На мгновение вдруг знакомо блеснули очки лорда Эл — словно он прошел мимо меня, от стола к полкам. Думай, думай! Наблюдай!
Я решительно прошагал к столу. Ничего не произошло. Комната по-прежнему полнилась беззвучным движением, копошением, мельканием. Я отважно включил свет настольной лампы — под классическим зеленым стеклянным колпаком. Немедленно я увидел перед собою на столешнице рядом с моими руками руки лорда Эл, бархатные обшлага рукавов его стеганого халата, белоснежные манжеты с золотыми запонками, с малахитами в них. Запонки и манжеты я увидал — не увидал только пальцев: словно фокус сбился, и видение рук его сошло на нет; по снованию запястья походило, что лорд Эл что-то писал. На диване я увидел вальяжно расположившегося джентльмена в темной дорогой паре, со смеющимся морщинистым лицом, которого сразу узнал: это был американец Магнус Фейн, непримиримый противник лорда Эл и мой во всем, что касалось (-n) — мерных Т-функций; я пошевелился, и все переменилось: исчезли руки лорда Эл, исчез Фейн, вместо него возле полок терлась Толстуха Маргрет в розовом платье и метелкой смахивала с них пыль… Любезный читатель, это не были призраки! Упаси меня и вас Бог от таких плоских благоглупостей; это было что-то оптическое; все эти зыбкие видения, силуэты, очертания, фигуры складывались из мельчайших, переливающихся под электрическим светом пылинок-кристалликов или чего-то в этом роде и распадались при малейшем моем движении, при малейшем изменении положения моего тела в пространстве, то есть при малейшем изменении угла зрения, на микрон! — но светящиеся всеми цветами радуги пылинки-кристаллики моментально организовывались в другие движущиеся силуэты и фигуры. Стоило наклонить голову на этот микрон — и все менялось. Предо мной мелькали лица — множество лиц, среди которых иногда попадались знакомые по цеху; чаще всего я видел читающего или листающего книгу лорда Эл на диване и у полок или его руки на столе рядом с моими руками, то есть я как бы сидел на его месте; двигалась Толстуха Маргрет, вытирала пыль, поливала из леечки фикус…
Я уже дотюмкал, что я вижу обрывки того реального, что происходило в этой комнате в прошлом. Несколько раз мелькнуло милое холено-румяное личико юной Дженнет; однажды она даже посмотрела прямо мне в глаза: она стояла спиной ко мне в белом шелковом домашнем халатике, опершись коленом на диван, брала с полки книгу и оглянулась на меня (разумеется, на того, кто когда-то сидел на моем теперешнем месте), что-то спросив…
Я сделал то, что в общем-то совсем не приличествует делать порядочному человеку: я заглянул в ящики стола. Они оказались пусты; тени лежавших там предметов и бумаг неприятно мелькали перед глазами, но ничего там не было.
Выскочив в коридор, я наткнулся на Дохляка с пылесосом в руках и на щекастую Толстуху Маргрет; она волокла в руках узел с чем-то мягким. При виде меня они оба остановились как вкопанные; гнев, растерянность, отвращение ко мне, Бог знает что еще одновременно исказили их несимпатичные, отталкивающие физиономии.
— Посторонние сюда не ходят, сэр! — проквакал Дохляк. — Таково было завещание милорда! Вы можете под суд попасть!
Я с наслаждением послал его.
В тире, где я положил на место украденный давеча пистолет, из нескольких асимметричных дверей я наугад попал на нужную и сразу выбрался в холл. И здесь, как и везде в доме, царила притемненность. Брамс едва слышался… Приглушенный свет нескольких светильников на стенах не высвечивал даже готических сводов потолка, который пропадал, невидимый, в темноте. В обстановке фойе было что-то средневековое.
Огромная входная дверь оказалась запертой. Я несуетливо, вполне деловито, отправился по полукруглому периметру холла. Одно из стрельчатых окон мне понравилось больше других; я попробовал открыть раму; она открывалась не по-английски — вертикально, а по-человечески — на петлях.
Чтобы избежать случайностей, я, наспех пообедав в ресторане, спустился в reception и забрал деньги, те самые десять тысяч долларов, обращенные в фунты, которые мне заплатила Сорбонна. Как только я закончу эти Записки с того света (а до этого уже недолго), я деньги через Western Union отправлю Рите в Москву; ей же пошлю и записки, почтой DHL. Все черновые материалы по Т-преобразованию я, вернувшись в номер, собрал и рассортировал в порядке, в котором Савва разберется. Монография будет им дописана, и остальную часть гонорара получит он. А эти десять тысяч я честно заработал.
Вонь становится невыносимой. Голова раскалывается.
Никакого труда не составило покинуть дом Дженнет через окно. Я спрыгнул на упругий травяной газон. Огромный пес беззвучно ринулся на меня из темноты, но я даже испугаться не успел: в пяти метрах от меня пес столь же стремглав, лишь на миг замерев, развернулся и бросился от меня опрометью, мотая напряженным шерстистым хвостом, прочь в непроницаемую ночь столь же беззвучно, как и появился.
Ночь вокруг меня освещалась лишь скудным отсветом лампионов из окна фойе; появление громадного сенбернара выглядело мистическим — для слабонервных, не для меня. Мне все уже было «по хрену метель», как выражается Савва Арбутов. Мне кажется, что, если б пес бросился на меня, я бы попросту задушил его — такое настроение владело мною.
Не оглядываясь и не медля, хотя и не торопясь, я устремился прочь от дома, от тихой последней пристани, где стараниями лорда Эл и моими заканчиваются все пути… Я легко нашел ворота, которые были еще не заперты — наверное, их оставили открытыми для нашего с Саввой отъезда. Из темноты навстречу мне шагнул чей-то силуэт, показавшийся мне огромным. Спустя секунду я узнал Джереми.
— Милорд говорил мне, что вы придете, сэр… — сказал он.
— Ну да… мне же надо было получить наследство… — осторожно пробормотал я в ответ, не зная, что могло означать появление Джереми.
— Боюсь, он имел в виду другое, сэр… В общем, он просил меня передать вам, чтобы вы были внимательней, когда вскроете портфель… и потом, позже, когда вы примете решение… чтобы вы обращались аккуратно с тем, что вы там обнаружите.
— Какое решение? — вскрикнул я.
— Не знаю, сэр. Вы должны принять какое-то решение. Он предупреждал, что вы захотите скрыть свой уход от мисс Дженнет. Больше я ничего не знаю.
— Прощайте, Джереми, — сказал я почти против воли, уловив, что пора уходить.
— Прощайте, сэр…
По памяти (видел с горы Калфридж) я помнил, в какой стороне от Ходдесдон-хауса лежал Батсуотер; асфальтовая дорога, однако, вскоре свернула в сторону. Тем хуже для дороги, сказал я себе и не раздумывая пустился напрямую через поле.
Спустя некоторое время, вышагивая таким образом в дымчато-мутном свете луны (она показалась на небе, как только я вышел из ворот), я обнаружил, что мое лицо мокро; оказывается, я плакал.
Рита, милая, я плакал. Слезы текли неудержимо, и это раздражило меня. Но я ничего не мог с этим поделать. Я уже догадывался, что в портфеле лорда Эл меня ждет что-то, после чего все рухнет; вся окружающая меня жизнь и люди, даже эта Дженнет, из-за предстоящего мне разом вдруг опротивели, сделались ненужными, помехой. Недаром же всякий раз сэр Джосайя умолял меня не открывать никому, над чем мы работали с ним.
В темноте (луна вскоре скрылась за облаками) я не видел, где я иду, земля под ногами, сначала мягкая, вскоре сменилась на каменисто-бугристую, покрытую мелкими и жесткими кустиками. Разумеется, я немедленно вообразил, что вторгся на вересковую пустошь, без которой не обходится ни один порядочный английский роман. Я думал о портфеле и о разгаданной тайне лорда Эл. Во мне звучала странная, величественная музыка, сродни органной; но я, в отличие от простоватого Слокенбергия, кажется, уже знал, чьи пальцы касались клавиш и чья рука раздувала мехи…
Я добрел до отеля, когда начало уже светать: в начале восьмого. Перед подъездом, на стоянке для отельных автобусов, я увидел черный «роллс-ройс»: кэб из Ходдесдон-хауса.
При моем появлении вывалился из кэба гороподобный Савва, сразу состроивший брюзгливо-негодующее лицо; из дверей подъезда метнулась Дженнет — воплощенное смарагдово-карминное раскаленное пламя. В лице, однако, она была чрезвычайно бледна; кажется, она недавно плакала.
— Как же так можно, Тимми, — пролепетала она жалко, — что случилось? Куда ты пропал?
Мне нечего было сказать ей.
Если б когда-то, вечность назад, меня такими словами встретила на берегу далекого моря Женя, моя жизнь сложилась бы по-другому.
Я обнял Дженнет за плечи и легонько-легонько поцеловал ее в тонкие, как крылья бабочки, веки.
В номер я никого не пустил. Я попрощался с Саввой и с Дженнет на лестнице, извинившись, разумеется, за глупое бегство; я заявил, что сейчас ложусь спать; договорившись созвониться и встретиться вечером, мы расстались.
Дженнет все поняла и смотрела на меня трагически. Смарагдовый блеск ее глаз потускнел. Когда Савва, качаясь от усталости и подпития, удалился, она проговорила с отчаянием:
— У деда было такое же нетерпение на лице, когда он прощался со мной, уезжая в свою последнюю поездку в Лес. По-видимому, это сильнее тебя, Тимми…
— Да, милая. Это сильнее меня. Я к этому шел всю жизнь, как и сэр Джосайя к своему Лесу.
Оказавшись в номере, я запер дверь и бросился к столу. Я сломал печать на портфеле. Внутри оказалась папка с тесемочками, полная бумаг, и плоская шкатулка с предостерегающей надписью неровным, дерганым почерком лорда Эл: open last — открыть в последнюю очередь.
То, что я прочел в бумагах, подтвердило мои ожидания. Сверху лежало его письмо ко мне, открывающее тайну его исчезновения — тайну, которую я еще до письма разгадал. Но это не моя тайна, любезный читатель. Все дело в (- t), более сказать я не имею права. Остальное — за Саввой Арбутовым, все поднимать ему.
Далее я нашел большую законченную статью, ни в коем случае не предназначающуюся для опубликования. Она адресована мне, поэтому я заберу ее с собой.
Уравнения некоего энергетическо-пространственно-временнoго баланса, наброски которых он мне показал во время последней нашей с ним встречи, здесь блистают во всей своей законченности, а в основе их — мои нормированные по аргументу (-t) конгруэнтные Т-функции. Как изящно он решил эту задачу! Ах, Савва, Савва, жаль, что ты до этого доберешься нескоро… Скажу в утешение: если б не твоя гениальная идея о (-n) — мерных координатах Т-пространства и не найденное нами с тобой Т-преобразование, о котором ты теперь будешь дописывать монографию, этих уравнений мы бы еще долго не имели.
Удачи тебе.
Ужасный запах едва переносим. Дым клубами валит в щель под дверью, и от него в воздухе висит плотная горечь. Раскалывается и кружится голова.
Я уже чувствую нетерпение его. Серокрыльчатый капюшон угадывается в складках облаков, и стальные взоры мечут свой невидимый, но всю жизнь ощущавшийся мною давящий огнь.
Моя жизнь здесь кончилась. Ты победил, Литвин.
Я предпринимаю безумную попытку исправить все и победить тебя. Мое счастье и твоя жизнь находятся в плоской шкатулке лорда Эл.
Молись, гад, чтобы у меня все получилось.
И вот я сижу перед компьютером и достукиваю последние строчки моих записок.
Все мои дела в порядке. Сейчас я схожу на почту — отправлю рукопись записок тебе, Рита, милая и верная душеприказчица моя (без меня и ты освободившаяся наконец от меня, и наша дочь Оля должны быть счастливы, ни о чем другом не помышляю я) — и на телеграф — переправлю тебе деньги через Western Union. Потом запрусь в номере, вывешу красную табличку снаружи на дверь «Quiet, please» — «Не мешайте, пожалуйста» — и вскрою шкатулку.
На этом кончаются записки профессора Тимакова.
В английских газетах так рассказывалось о странном исчезновении русского профессора.
Номер отеля, когда его вскрыли на следующий день, после встревожившего Савву Арбутова молчания профессора, оказался пуст.
На столе, рядом с компьютером (вся память которого была полностью опустошена), находились неоконченная рукопись научной монографии, пустой портфель из крокодиловой кожи и несколько писем; одно из них адресовалось доценту Московского университета Савве Арбутову, второе — мисс Дженнет Джонс, касающееся только личного и не пролившее свет на случившееся.
Отдельно лежал листок, на котором рукой профессора Тимакова было написано:
Уже ночь. Вечером я сделал все, что намеревался, очистил компьютер и готов в путь.
Один мудрый человек сказал, что смерть — это когда сходятся две параллельные; этакий уголочек, сотворенный сатаной, который насильно свел эти несводимые линии, и они уткнулись друг в друга, и дальше нет хода; но я к этому уголочку поворачиваюсь спиной, и бесконечные параллельные, благодаря сатане расходящиеся передо мною в вечность, указывают свободный и с каждым шагом делающийся все шире и просторней путь к бессмертию.
В «Bathswater Star» извещалось, что мисс д-р Дженнет Джонс отказалась давать интервью газете о своем знакомстве с профессором Т., зато приводилось интервью с ее братом Микки Джонсом, владельцем бара «Merry Jannette», который рассказал, что профессор Т. был завсегдатаем его бара и что они много разговаривали. Микки «ответственно заявил», что небывалая для этого времени года гроза, случившаяся в ночь исчезновения профессора, связана с этим исчезновением и с работой знаменитого Батсуотерского математического конгресса; Микки потребовал у города прекратить принимать у себя «этих сумасшедших математиков, этих преступников», и объявил, что он создает общественную организацию «Мир без математиков», которая будет бороться против не контролируемой общественностью науки.
Здесь же, в городской хронике, приводилось красочное описание вышеупомянутой необычной грозы, когда невиданной мощности молния угодила в Clock Tower, расплавила громоотвод, и все музейные бесценные деревянные конструкции старинной башни XV века выгорели дотла. Гроза также наделала много других бед в городе. Напоминалось в этой связи и о недавнем внезапном и необъяснимо мощном морском шторме непонятного происхождения с уже известным нам комментарием д-ра Памелы Шеймур.
В лондонской «Times» половину полосы отдали Магнусу Фейну, профессору и начальнику лаборатории высоких энергий Массачусетского технологического института. Фейн напрямую связал исчезновения лорда Л. и профессора Т. в одно; пафос его многословного выступления в газете сводился к тому, что сейчас явно все материалы по «случайно открытому гениальными, но абсолютно безответственными учеными из России и Англии» Т-преобразованию пространства, а следовательно, и пространственно-временнoго континуума, а следовательно, и пространственно-энергетико-временнoго континуума находятся в руках русских, что доцента Московского университета Савву Арбутова надо срочно изолировать с помощью Интерпола и международной общественности, а все материалы по исследованиям, которые втайне от мировой научной общественности и от спецслужб проводили вместе профессор Т. и лорд Л., изъять и передать их на секретное хранение какой-нибудь ответственной международной комиссии; а лучше всего запаять в капсулу и отправить ее на Луну или на Марс; когда придет, дескать, время для работы над Т-преобразованием, тогда и капсулу найдем, и будем знать, что со всем этим делать.
В протоколе первичного осмотра номера профессора Т., составленном проводившим осмотр сержантом Тимоти Найтом, было отмечено, что все бумаги, обнаруженные на письменном столе, — рукопись, письма и проч. — источали отчетливый запах серы.