And if ye doubt the tale I tell,
Steer through the South Pacific swell;
Go where the branching coral hives
Unending strife of endless lives,
Where, leagued about the ’wildered boat,
The rainbow jellies fill and float;
And, lilting where the laver lingers,
The starfish trips on all her fingers;
Where, ’neath his myriad spines ashock,
The sea-egg ripples down the rock;
An orange wonder dimly guessed,
From darkness where the cuttles rest,
Moored o’er the darker deeps that hide
The blind white Sea-snake and his bride
Who, drowsing, nose the long-lost ships
Let down through darkness to their lips[22].
Священник всегда останется священником; масон — масоном[23]; и журналист всегда и везде останется журналистом.
Нас было на борту трое, и все мы были газетчиками. Мы были единственными пассажирами бродячего пароходика, бегавшего по морям, куда вздумается хозяевам. Когда-то он возил железную руду из Бильбао, после был сдан в аренду испанскому правительству и отправлен в Манилу, а ныне заканчивал свои дни в Кейптауне, перевозя рабочих-кули[24] и время от времени добираясь до Мадагаскара и даже до самой Англии. Мы узнали, что он идет порожняком в Саутгемптон, и решили поплыть на нем: плату с нас запросили пустячную. Келлер, репортер американской газеты, возвращался домой с Мадагаскара, где освещал дворцовые казни. Дюжий Зёйланд, наполовину голландец, был владельцем и редактором городской газетки где-то под Иоганнесбургом. И наконец я — совсем недавно я торжественно забросил всякую журналистику и поклялся забыть, что некогда понимал, чем отличается плоская печать от стереотипии[25].
Когда «Рэтмайнс»[26] выходил из Кейптауна, Келлер заговорил со мной. Спустя минут десять от моей нарочитой отчужденности не осталось и следа, и мы углубились в оживленное обсуждение моральных границ обработки корреспонденций[27]. Затем из своей каюты высунулся Зёйланд, и мы почувствовали себя как дома: мы ведь были людьми одной профессии и не нуждались в долгих церемониях. Мы формально вступили во владение пароходом, взломали дверь пассажирской ванной комнаты — путешественники на манильских линиях мыться не привыкли — выгребли из ванны груду сигарных окурков и апельсиновых шкурок, сунули мелочь ласкару[28], чтобы тот брил нас во время плавания и только тогда представились друг другу.
Трое обычных людей задолго до Саутгемптона перессорились бы просто от скуки. Но у нас необычное ремесло, и нас обыкновенными людьми не назовешь. Почти все истории в мире (а из сорока едва ли одну можно было бы рассказать в дамском обществе) были для нас новостями, как говорится, общественным достоянием и всеобщей собственностью, и мы щедро обменивались ими — со всем их местным колоритом и особенностями. После, в перерывах между постоянной игрой в карты, настал черед рассказов о себе, о пережитых нами приключениях, о том, что мы видели и через что прошли: о черных и белых, о панике на Бруклинском мосту, когда слепой ужас охватывал одного за другим и люди насмерть давили друг друга[29], сами не понимая почему; о пожарах и искаженных, истошно кричавших человеческих лицах в раскаленных оконных рамах; о катастрофах во льдах и снегах и репортажах, которые мы писали на спасательных буксирах под ледяной моросью со снежной крупой, рискуя обморожением; о долгих погонях за похитителями алмазов; о стычках с бурами в вельде и на заседаниях городских комитетов; о хитросплетениях политики Кейптауна и «ослиного правления»[30] в Трансваале… И еще тысяча и одна история о картах, лошадях, женщинах — и первый помощник, видевший в жизни побольше нас троих вместе взятых, но не владевший даром слова, сидел с раскрытым ртом до рассвета.
Когда нам надоедали байки, мы снова брались за карты, но нередко интересный расклад или беглая фраза заставляли кого-нибудь из нас заметить: «Кстати, это напоминает мне об одном типе, который… о случае, когда…» — и рассказы продолжались, а «Рэтмайнс», разрезая теплую воду, шел на север.
Однажды, после особенно бурной ночи, проведенной за картами, мы сидели на палубе у рулевой рубки. Старый боцман-швед, прозванный нами «Фритьоф-датчанин»[31], стоял у штурвала и притворялся, что не слушает наши разговоры. Несколько раз он с недоумением покрутил штурвал, и Келлер, приподнявшись в шезлонге, спросил:
— В чем дело? Не можешь заставить посудину слушаться?
— В воде что-то чувствуется, — сказал Фритьоф. — Что- то непонятное. Как будто под гору плывем. Будто тащит что- то этим утром.
Никто не ведает, какие законы управляют дыханием открытой большой воды. Иногда и последняя «сухопутная крыса» ощущает, что поверхность океана словно бы косо встает впереди и корабль с трудом взбирается на длинный невидимый склон. Бывает и так, что пройденный за день путь не получается приписать ни полным парам, ни попутному ветру, и капитан тогда говорит, что судно «шло под уклон». Но до сих пор никто достоверно не сумел объяснить, чем вызваны эти подъемы и спуски.
— Кажется, дело в попутном волнении, — сказал Фритьоф. — При попутном волнении корабль всегда плохо слушается.
Море было гладкое, как пруд для уток, не считая медленных вдохов и выдохов. Я бросил взгляд за борт, не понимая, откуда могла взяться волна. На кристально-ясном небе вставало солнце. Лучи упали на воду, озарив море резким светом; казалось, оно вот-вот зазвенит, как блистающий гонг. Сколько хватал глаз, лишь кильватерный след и узкая белая полоска, что тянулась за свисавшим с кормы лаглинем, нарушали спокойствие вод.
Келлер выбрался из шезлонга и побрел на корму за ананасом — целый урожай их дозревал там под навесом.
— Фритьоф, лаглиню надоело плавать. Он решил вернуться домой, — протянул он.
— Что? — пронзительно завопил Фритьоф.
— Лаглинь возвращается в порт, — повторил Келлер, свесившись с кормы. Я подбежал к нему и увидел, что лаглинь, еще недавно туго натянутый над релингом, вяло провис и завился кольцами.
Фритьоф наклонился к переговорной трубе и вызвал мостик.
— Да, девять узлов, — ответили с мостика.
Фритьоф вновь заговорил.
— Что нужно от капитана? — был ответ.
— Зовите его на палубу, — проревел Фритьоф.
К тому времени Зёйланд, Келлер и я успели заразиться тревогой Фритьофа — всякое волнение на борту заразительно. Капитан выскочил из каюты, о чем-то коротко поговорил с Фритьофом, глянул на лаглинь и помчался на мостик. Через минуту Фритьоф начал разворачивать пароход.
— Обратно в Кейптаун? — спросил Келлер.
Фритьоф, ничего не отвечая, вцепился в штурвал. Затем он позвал нас на помощь. Мы поворачивали штурвал, пока «Рэтмайнс» не начал слушаться — и вот белый кильватерный след корабля уже лежал впереди, а спокойное маслянистое море летело мимо носа, хоть мы и шли половинным ходом.
Капитан на мостике вытянул руку и закричал. В следующий миг я пожалел, что не закричал вместе с ним: одна половина моря будто вспучилась холмом над другой. У этого горба не было ни гребня, ни пены, он не загибался, как волна — ничего, кроме черной воды с мелкими завихрениями, бегущими по краям. Я увидел, как холм надвинулся на «Рэтмайнс», обшивка застонала, нос приподнялся и я подумал было, что настало мое последнее земное путешествие. Мы поднимались долго, бесконечно, бесконечно долго, и Келлер крикнул мне в ухо:
— Бездны глубин, черт возьми!
«Рэтмайнс» застыл. Винт его бешено вращался, взрезая склон водяного ущелья, уходившего вниз на добрые полмили.
Мы полетели по этому склону. Нос почти все время оставался под водой, воздух пах влагой и тиной, как пустой аквариум. Впереди встал еще один холм; больше я ничего не разглядел — нахлынувшая волна отбросила меня назад, понесла и ударила о дверь рулевой рубки. Не успел я перевести дух или протереть глаза, как нас стало бросать в разодранных волнах; вода лилась из штормовых портов, как с крыш в бурю.
— Было три волны, — сказал Келлер. — Топку залило.
Все кочегары вылезли на палубу, точно готовясь утонуть.
Пришел старший механик и погнал их вниз, а прочие матросы, задыхаясь, начали откачивать воду неуклюжей, зато одобренной Департаментом торговли[32] ручной помпой. Убедившись, что «Рэтмайнс» цел и покачивается на поверхности, а не идет ко дну, я спросил, что случилось.
— Капитан говорит, произошел подводный взрыв. Извержение вулкана, — объяснил Келлер.
— Теплее от этого не стало, — заметил я.
Эти широты почти не знают холода, но холодно мне было зверски. Я спустился вниз и переоделся. Когда я снова вышел на палубу, все было окутано липким белым туманом.
— Нам следует ждать новых сюрпризов? — обратился Келлер к капитану.
— Не знаю. Будьте благодарны, джентльмены, что остались в живых. Землетрясение вызвало громадную волну. Вероятно, дно где-то приподнялось на несколько футов. Но вот холод совершенно непонятен. Термометр показывает сорок четыре градуса на поверхности воды, а должно быть не менее шестидесяти восьми…[33]
— Это просто омерзительно! — весь дрожа, заявил Келлер. — Но не лучше ли вам включить сирену, капитан? Кажется, я слышал чей-то гудок.
— Слышал! Боже! Понятно, слышали, — сказал капитан с мостика и дернул за шнур сирены.
Сирена не откликнулась. Она трещала, шипела и билась в удушье, так как в котельной было полно воды и огонь в топке еле горел. Наконец сирена издала стон. Ей ответил из тумана чуть ли не самый громкий и жуткий гудок сирены, какой я когда-либо слышал. Мы с Келлером побледнели, как мел. Туман, холодный туман был со всех сторон. Всякому простительно бояться невидимой смерти.
— Поддайте пару! — крикнул капитан в переговорную трубу. — Пар на сирену, даже если придется ползти!
Сирена вновь застонала. Мы ждали ответа. С тента на палубу капала вода. Ответный гудок прозвучал на сей раз за кормой, но гораздо ближе.
— Мы сейчас столкнемся с «Пемброк-Кастлом»! — сказал Келлер. — Слава Богу, хотя бы пойдем на дно вместе, — добавил он со злобным удовлетворением.
— Это колесный пароход, — прошептал я. — Разве вы не слышите лопасти?
Мы свистели и гудели, пока не вышел весь пар. Ответ нас чуть не оглушил. В воде что-то бешено заплескалось, и что- то серое и красное промелькнуло мимо нас в белой мгле.
— «Пемброк-Кастл»[34] перевернулся вверх дном! — закричал Келлер. Будучи журналистом, он всему искал объяснений. — Цвета пароходства «Кастл»! Мы угодили в серьезную заварушку!
— Да это море просто заколдовано, — подал голос Фритьоф из рулевой рубки. — Кораблей теперь два!
По носу прозвучала еще одна сирена. Наше суденышко закачалось на волнах, поднятых чем-то невидимым.
— Черт возьми, вокруг целая флотилия, — буркнул Келлер. — Не потопит один, поспеет другой. Тьфу ты! Это еще что такое?
Я потянул носом. В воздухе стояло ядовитое зловоние — я уже чувствовал этот запах раньше.
— Будь мы на суше, я сказал бы, что рядом аллигатор, — ответил я. — Пахнет мускусом.
— И десяти тысяч аллигаторов не хватит, — возразил Зёйланд. — Я знаю, как они пахнут.
— Заколдовано! Заколдовано! — твердил Фритьоф. — Море сейчас вверх тормашками, а мы идем по дну.
«Рэтмайнс» снова закачался, когда мимо прошел какой-то невидимый корабль. Серебристо-серая волна разбилась о нос и залила палубу густой серой тиной, поднятой извержением из бездонных морских глубин. Капли плеснули мне в лицо — такие холодные, что обжигали, как кипяток.
Подводный вулкан взметнул к поверхности неведомые мертвые воды, те хладные недвижные воды, что убивают все живое и пахнут тленом и пустотой. Но мы не нуждались ни в густом тумане, ни в этом отвратном мускусном запахе, чтобы почувствовать себя совершенно несчастными. Мы стояли, жалкие, дрожа от холода.
— Туман возник потому, что горячий воздух соприкоснулся с холодной водой, — сказал капитан. — Он должен вскоре рассеяться.
— Включите сирену! И давайте выбираться отсюда, — стуча зубами, крикнул Келлер.
Снова протрубила сирена. Далеко за кормой нам ответили два гудка. Их неистовый вопль становился все громче, он словно разрывал туман прямо за кормой. Я пошатнулся, когда «Рэтмайнс» нырнул носом под двойной волной, поднятой пароходами.
— Ну хватит, — сказал Фритьоф. — Все это без толку. Нужно поскорее отсюда уходить, ради Бога!
— Звучит так, будто миноносец с сиреной «Парижа»[35] взбесился и сорвался с якоря, да еще и приятеля с собой прихватил. Иначе я не понимаю…
Слова замерли на губах у Келлера, его глаза начали вылезать из орбит, челюсть отвисла. В шесть или семи футах над фальшбортом, обрамленное туманом, без всякой опоры, словно полная луна в небесах, висел Лик. Он не был человеческим, но не был он и мордой зверя, ибо не принадлежал этой земле, какой знал ее человек. Рот был раскрыт, свисал нелепо маленький язык, белая кожа по углам растянутых губ шла глубокими морщинами, на нижней челюсти росли щупики, как у марены, в пасти не было никаких признаков зубов. Но ужаснее всего были незрячие глаза — белые, вращавшиеся в белых как вываренная кость глазницах, слепые. И этот Лик, испещренный складками, как львиная голова на ассирийских рельефах, был живым и корчился от ярости и страха. Длинный белый щупик прикоснулся к фальшборту. Затем Лик исчез с быстротой червяги, прячущейся в свою подземную нору. Следующее, что я помню — это мой собственный голос.
— Странно все же: плавательный пузырь должно было выдавить у него из пасти, — со всей серьезностью говорил я, обращаясь к мачте.
Келлер подошел ко мне, белый как полотно. Он опустил руку в карман, достал сигару, откусил кончик, уронил ее, засунул в рот трясущийся большой палец и пробормотал:
— Гигантский крыжовник и дождь из лягушек! Огоньку, дайте мне огоньку! Прошу, дайте мне огоньку…
По его пальцу потекла капелька крови.
Я разделял его чувства, но проявление их было, мягко говоря, несуразным.
— Перестаньте, вы откусите себе палец! — сказал я.
Келлер хрипло рассмеялся и подобрал с палубы свою сигару.
Казалось, один только Зёйланд, нагнувшийся над фальшбортом, сохранял хладнокровие. Позже он признался, что его сильно тошнило.
— Мы все это видели, — повернулся он к нам. — Видели.
— Но что? — произнес Келлер, жуя нераскуренную сигару.
В эту минуту поднялся ветер, туман полетел клочьями, и мы увидели безжизненное, вздымавшееся со всех сторон море, серое от тины. После вода в одном месте вздыбилась и стала подобна библейской кипящей мази[36], и из кипящего водоворота вынырнуло Существо, серое и красное Существо с длинной шеей — Существо, ревущее и извивающееся от боли. Фритьоф шумно вдохнул, забыв выдохнуть, пока название корабля, вышитое красным на его фуфайке, не вздулось, расползлось, как плохо набранная строка.
— Боже мой! Оно слепое. Hur illa![37] Это создание слепо.
И мы все вздохнули от жалости, ибо теперь мы хорошо видели, что существо на воде было слепым и невыносимо страдало от боли. Кровь струилась из его жестоко изрезанных, израненных боков. Серая слизь морских глубин ручейками стекала вниз из громадных складок на его спине. Белая голова откидывалась и колотила по ранам, тело в муках поднималось из серых и красных волн. Мы увидели дрожащие плечи, покрытые водорослями и поросшие ракушками, но такие же белые там, где показывалась кожа, как и безволосая, лишенная зубов и гривы, слепая голова. После вдалеке показалась темная точка, раздался пронзительный вой, и словно стрела пролетела в один миг по воде, и рядом вынырнула вторая голова на длинной шее, подняв справа и слева рокочущие стены воды. Два Существа встретились: одно было невредимо, второе в агонии — самец и самка, сказали мы себе, это она поспешила к другу. Мыча, она проплыла вокруг него и положила голову на изгиб его исполинской черепашьей спины, и он на мгновение исчез под водой, но снова вынырнул, стеная и истекая кровью. Голова и шея полностью показались из воды и напряглись, и Келлер проговорил, точно при виде несчастного случая на городской улице:
— Дайте ему воздуха. Ради Бога, ему нечем дышать.
После начались судороги, белое тело скручивалось, извивалось и дергалось взад и вперед. Наш пароходик закачался, волны окатывали нас серой слизью. Ярко светило солнце, ветра не было, и мы все смотрели, и вся команда, и кочегары тоже поднялись снизу и смотрели, смотрели с изумлением, скорбью и жалостью. Существо было таким беспомощным, таким одиноким, у него была лишь подруга. Взор человеческий не должен был видеть его; чудовищно и непотребно было выставлять его на всеобщее обозрение здесь, на перекрестке торговых путей, в этих оживленных широтах нашего атласа. Его выбросило из глубин, изувеченного и умирающего, из его убежища на морском дне, где он мог бы мирно дожить до Страшного Суда, и мы видели, как биение жизни покидало его, словно яростные прибрежные воды, что грохочут у скал под бичами ветров. Его подруга лежала на воде чуть поодаль и непрерывно стонала; мы кашляли от налетавшего на корабль мускусного запаха.
Вспенились окрашенные кровью волны, и битва за жизнь подошла к концу. Извивающаяся шея упала, как цеп, туловище легло на бок, мелькнул белый живот и испод гигантской задней ноги или плавника. Мертвое тело погрузилось в волны и море закипело над ним, а его подруга все плавала вокруг, поворачивая во все стороны слепую голову. Мы боялись, что она нападет на пароход, но ничто не заставило бы нас в этот час покинуть палубу. Мы смотрели, затаив дыхание. Она замерла, прервав поиски; мы слышали, как плещется вода, ударяя в ее бока. Она высоко, как могла, вытянула шею, слепая и одинокая, и было в ней все одиночество моря, когда она издала последний отчаянный стон, эхом разнесшийся над волнами — так уносится вдаль, подскакивая над гладью пруда, плоский камешек. И потом она поплыла на запад; солнце освещало ее белую голову и пенистый след, и вскоре не осталось ничего, только серебристая точка на горизонте. Мы снова легли на курс, и «Рэтмайнс», покрытый морской слизью от киля до клотика, показался нам поседевшим от ужаса.
— Мы должны сопоставить наши наблюдения, — такова была первая связная фраза Келлера. — Мы все опытные журналисты, у нас на руках величайшая и неоспоримая сенсация всех времен. Будем вести себя друг с другом честно.
Я стал возражать. Журналистская солидарность ничего не дает, когда все располагают одинаковыми фактами. В конце концов каждый подошел к делу по-своему. Келлер снабдил свой репортаж тремя заголовками один другого больше, превознес «храброго капитана» и завершил статью упоминанием американской предприимчивости, заключавшейся в том, что именно житель Дейтона, штат Огайо, увидел гибель морского змея. Такого рода репортаж оскорбил бы само Творение, не говоря уж о жанре морской истории, но в качестве образчика живописной манеры изложения, характерной для полуцивилизованного народа, был отнюдь не лишен интереса. Зёйланд написал полтора тяжеловесных столбца, привел примерную длину и объем туловища животного, а также полный список членов команды, готовых клятвенно подтвердить его рассказ. Как можно понять, Зёйланд не был склонен к фантастическим описаниям или стилистическим красотам. Я написал три четверти столбца сдержанного и вполне, так сказать, буржуазного отчета о происшедшем, избегая любых газетных штампов по причинам, что становились мне все более понятны.
Келлер был вне себя от радости. Из Саутгемптона он собирался телеграфировать в нью-йоркский «Уорлд» и в тот же день отправить подробный репортаж в Америку по почте. Затем он намеревался ввергнуть Лондон в оцепенение тремя грандиозными заголовками и поразить весь мир.
— Увидите, как я действую, когда доходит до настоящей сенсации, — сказал он.
— Это ваш первый визит в Англию? — осведомился я.
— Да, — ответил он. — Но вы, кажется, плохо понимаете, с чем мы столкнулись. Смерть морского змея — это же колоссально! Боже мой, дружище, да это величайшая сенсация, какой когда-либо удостаивались газеты!
— Забавно думать, что ни единая газета этого не напечатает, — заметил я.
Зёйланд, стоявший рядом, быстро кивнул.
— Вы о чем? — спросил Келлер. — Если ваши британские газеты способны закрыть глаза на такое событие, не ждите того же от меня. Эх! Я-то думал, вы журналист.
— Я и есть журналист. Вот почему я твердо это знаю. Не будьте ослом, Келлер. Мы старше вас на семьсот лет. Пятьсот лет тому мои предки уже знали то, что ваши внуки, если им повезет, узнают лет через пятьсот… У вас ничего не выйдет.
Разговор происходил в открытом море, милях в ста от Саутгемптона, и Келлеру казалось, что ему все по плечу. На рассвете мы миновали Нидлсский маяк[38], и свет дня озарил беленые коттеджи на зеленых лугах и наводящую благоговейный страх упорядоченность Англии — линия к линии, стена к стене, мощные каменные доки и монолитный причал. На таможне нам пришлось ждать около часа — достаточно времени, чтобы мои слова возымели действие.
— Дерзайте, Келлер. Сегодня отплывает «Хейвел». Можете отправить вашу статью, и я отведу вас на телеграф.
Келлер вздохнул. Он оробел — так, говорят, робеют в Ньюмаркет-Хит[39] молодые лошади, не привыкшие к открытым ипподромам.
— Я хотел бы еще раз пробежаться по репортажу. Подождем до Лондона? — предложил он.
Зёйланд, кстати сказать, еще рано утром разорвал и выбросил за борт свою статью. Его соображения совпадали с моими.
В поезде Келлер начал править написанное — и всякий раз, когда его взгляд падал на аккуратные возделанные поля, коттеджи с красными черепичными крышами и ровные берега каналов, синий карандаш безжалостно впивался в листы. Кажется, он использовал все прилагательные, что нашлись в словаре. Но он был знающим и трезвым игроком, и каждый его ход бил наверняка.
— Вы не дадите змею ни единого шанса? — с сочувствием спросил я. — Помните, в Штатах переварят все, от брючной пуговицы до двойного орла[40].
— В том-то и беда, — пробурчал Келлер. — Мы так долго натягивали всем нос, что чистейшую правду я хотел бы сперва испробовать на лондонских газетах. Но первый выстрел за вами, конечно.
— Мне он ни к чему. Даже не собираюсь обращаться в наши газеты. Буду счастлив оставить их для вас. Домой-то вы намерены телеграфировать?
— Нет, если удастся напечатать репортаж здесь. То-то удивятся ваши британцы!
— Крикливый заголовок шириной в три столбца вам не поможет, уверяю вас. Англичан не так-то легко удивить.
— Я начинаю это подозревать. Неужели в вашей стране все ко всему равнодушны? — спросил он, глядя в окно. — Сколько лет этому фермерскому дому?
— Он совсем новый. Лет двести, самое большее.
— Хм. И полям тоже?
— Вон ту живую изгородь подстригали лет восемьдесят.
— Дешевая рабочая сила, а?
— Довольно-таки. Думаю, вы для начала предложите статью в «Таймс»?
— Нет, — сказал Келлер, глядя на Винчестерский собор[41]. — Это — как пытаться расшевелить стог сена. Только подумать, что «Уорлд» взял бы три столбца с иллюстрациями — и затребовал бы еще! Отвратительно.
— Но «Таймс», возможно… — начал я.
Келлер со злостью швырнул газету в угол купе. Она развернулась во всем аскетическом величии своих столбцов и шрифта — раскрылась с треском, как переплет энциклопедии.
— Возможно! Проще пробить броню крейсера! Посмотрите хотя бы на эту первую полосу![42]
— Немного обескураживает, правда? — сказал я. — Но вы можете обратиться в какой-нибудь развлекательный бульварный журнал.
— И подарить им мою… нашу сенсацию? Да это священная история!
Я показал Келлеру газету, которая должна была ему понравиться — образцом для нее послужили американские издания.
— Мило, — сказал он, — но не то. Мне больше по душе широкие старомодные столбцы «Таймс». Хотя за редакторским столом, должно быть, сидит какой-нибудь епископ.
Едва мы прибыли в Лондон, как Келлер исчез в направлении Стрэнда. Не могу сказать, чем он в точности там занимался. Кажется, он вторгся в редакцию одной вечерней газеты без четверти двенадцать дня (я сказал ему, что в это время у британских редакторов, как правило, работы мало) и упомянул мое имя как свидетеля.
— Меня чуть не выставили, — кипятился он за ланчем. — Стоило сослаться на вас, как старик попросил вам передать, что ваши розыгрыши всем надоели, что вы прекрасно знаете, куда и когда нужно приходить, если хотите что-то продать, и что они скорее увидят вас на виселице, прежде чем выдадут аванс за еще одну вашу чертову байку. Правда в этой стране, похоже, никого не интересует.
— Замечательно. Этого и следовало ожидать, Келлер. Вы наткнулись на стену, только и всего. Почему бы вам не оставить английские газеты в покое? Телеграфируйте в Нью-Йорк. Там напечатают что угодно.
— Но именно поэтому я и хотел опубликовать материал здесь! Как вы не понимаете?
— Я давно все понял. Так вы собираетесь отправлять телеграмму?
— Да, собираюсь, — отрезал он чересчур решительным голосом человека, который не может ни на что решиться.
После мы долго гуляли по городу — по улицам, что лежат меж мостовыми, как каналы застывшей, спаянной воедино лавы, по мостам, выстроенным из несокрушимого камня, по подземным переходам с бетонными фундаментами и стенами в ярд толщиной, среди домов, что простояли века, и сбегающих к реке ступеней, словно высеченных из цельной скалы. Черный туман заставил нас укрыться в Вестминстерском аббатстве, и, стоя там в темноте, я слышал шорох крыльев умерших столетий, кружащихся над головой Личфилда Э. Келлера, журналиста из Дейтона, Огайо, США, который хотел удивить британцев.
Он споткнулся, всматриваясь в густую темноту, и шум города вновь достиг его пораженного слуха.
— Пойдемте на телеграф, — сказал я. — Разве вы не слышите, как взывает к вам нью-йоркский «Уорлд», как жаждет заполучить репортаж о великом морском змее, слепом, белом, пахнущем мускусом и смертельно раненом при извержении подводного вулкана, и о том, как любящая подруга проводила его в последний путь средь волн океана, свидетелем чего был гражданин Соединенных Штатов Америки, неустрашимый, находчивый, талантливый репортер из Дейтона, штат Огайо? Трижды ура штату каштанов! Веселей! Открывай ворота! Жж-ж! Бум! Трах!
Келлер был выпускником Принстона и нуждался в поощрении.
— Вы выиграли на своем поле, — отозвался он, доставая из кармана исписанные листы вместе с бланком телеграммы, которую уже успел написать. Он сунул бумаги мне в руки и простонал:
— Я сдаюсь… Если бы я не приехал в вашу проклятую страну… если бы я отправил все из Саутгемптона… если вы когда-нибудь попадетесь мне западней Аллеганских гор… и если…
— Ничего страшного, Келлер. Это не ваша вина. Виновата ваша страна. Будь вы лет на семьсот старше, вы поступили бы, как я.
— И что же вы намерены делать?
— Написать. Но так, как будто все это вымысел.
— Рассказ?
Это было сказано с полновесным отвращением журналиста к художественной словесности — незаконному ответвлению нашей профессии.
— Называйте, как хотите. Я называю это ложью.
И это стало ложью. Ибо правда — дама нагая, и если она случайно выныривает со дна морского, истинному джентльмену подобает облечь ее в цветистую юбочку строк или отвернуться и сделать вид, что он ничего не видел.
1892
Пер. С. Шаргородского