Он выбежал из темноты и сразу же заговорил:
— Пойдите проведайте мою бедную мать, сэр. Пойдите проведайте моего бедного отца и мать!
Была снежная полночь; при свете уличного фонаря человек, обратившийся ко мне с этой странной просьбой, казался оборванным и ненормальным.
— Они живут на Голд-стрит, дом 22; проведайте их, сэр. Миссис Джеймс Уайт. Это моя бедная мать, она помирает с голоду.
— В Англии никто не умирает с голоду.
— Навестите их, истинную правду вам говорю, они старые, а есть им нечего, у них ничего нет.
— Хорошо, пойду.
Он пристально вгляделся в меня, как бы не веря своим ушам, потом вдруг повернулся и побежал по улице. Его фигура снова растаяла во тьме…
На Голд-стрит стоят серые домишки, двери которых всегда открыты, а на улице, в канавах, забитых мусором, играют дети.
— Я хотел бы видеть мистера и миссис Джеймс Уайт.
— Это на втором этаже, в конце коридора. Мистер Уайт, вас спрашивают!
Моя собака обнюхивала стену коридора, которая так непривычно пахла. Вскоре появился старик. Он недоверчиво посмотрел на нас, а мы на него.
— Мистер Джеймс Уайт?
— Да, это я.
— Вчера ночью кто-то, назвавшийся вашим сыном, просил меня посетить вас.
— Прошу вас, войдите, сэр.
Комната, не оклеенная обоями, не больше десяти квадратных футов; здесь стояла двухспальная кровать с грязным матрацем, покрытым бурой тряпкой; в камине не было огня; в кастрюле не было еды; я увидел две чашки, одну-две банки, голый пол, нож, ложку, таз, несколько фотографий, тряпье — все почерневшее, выцветшее.
На деревянном стуле перед камином сидела старуха; морщины избороздили ее темное лицо. У нее были седые волосы, маленькие серые глаза, на носу бородавка. Грязный платок, заколотый на груди булавкой, старая юбка и кофта — вот и вся ее одежда. На среднем пальце ее левой руки было толстое золотое кольцо. В комнате стояли только два стула, и один из них старик пододвинул мне, обтерев его рукавом. Моя собака улеглась, прижавшись мордой к полу: вид и запах нищеты раздражали ее.
— Кажется, вам очень не повезло в жизни.
— Очень, сэр.
Он присел на край кровати, и я увидел, что его лицо посерело от постоянного недоедания; седина тронула его редкие волосы и короткую бородку, — это был исстрадавшийся человек, отупевший от нужды и отчаяния.
— Но как вы дошли до такой бедности?
— Да ведь зима и работы нету.
Старуха, сидевшая у камина, прошептала:
— Старик может работать, сэр; еще как может!
— Да, могу; хоть сейчас могу.
— К сожалению, глядя на вас, этого не скажешь! Его рука сильно дрогнула, и он пытался унять дрожь.
— Холодновато у нас, а вообще-то я хорошо себя чувствую.
Старуха зашептала еще доверительнее:
— Старик у меня совсем здоровый, сэр; ей-богу, он может работать. Это он в такую погоду расклеился, потому как не ел ничего.
— Но сколько же вам лет?
— Старику семьдесят один, сэр, и мне столько же. Разница между нами всего в два месяца — так ведь, старик?
— Мне очень жаль говорить вам это, мистер Уайт, но при теперешней конкуренции много ли у вас шансов получить работу в вашем возрасте? Кто вы по профессии?
— Маляр, сэр, да я на любую работу согласен, все возьму, что дадут. Кое-что мне от мистера Вильямса перепадает, когда дела хорошо идут, но зима…
— Старик может работать, сэр; еще как может!
— Тридцать три года я в одной фирме работал; тридцать три года!
— В какой фирме?
— Тридцать три года, пока не закрылась…
— Но в какой же фирме?
— Отвечай, когда тебя господин спрашивает. До него не сразу доходит, что ему говорят, сэр.
— Для фирмы Скоттера на Джон-стрит… Тридцать три года. А теперь она закрылась.
— И давно закрылась?
— Три года.
— Как же вы жили с тех пор?
— Перебивались кое-как… Летом иногда работенка перепадала. Перебивались…
— Вы уж не сердитесь на моего старика, сэр. Почему ты им не скажешь? Сами видите, сэр, кое-как перебивались, а теперь вот ничего не осталось.
Она прикрыла рот рукой и зашептала, словно поверяя мне тайну:
— Худо же нам пришлось, сэр, ох, как худо! Право слово, и рассказывать неохота.
И этот почти беззвучный шепот, этот робкий жест, казалось, воскресили все беды, о которых она говорила, я беды эти снова посетили двух стариков в их ужасном уединении за плотно запертыми дверьми.
Воцарилось молчание; глаза моей собаки словно говорили: «Хозяин, мы тут засиделись: едой здесь не пахнет, огня нет!»
— В такую погоду вы, должно быть, очень страдаете от холода?
— А мы почти что не вылезаем из постели, сэр… Чтобы согреться, знаете… чтобы согреться.
Старик, все сидевший на черной кровати-развалине, кивнул.
— Но ведь у вас нет одеяла.
— Все спустили, сэр, все спустили.
— Неужели вы ничего не скопили за тридцать три года?
— У нас семья, сэр, семья; четыре сына да две дочки; а заработок — от силы тридцать шиллингов в неделю. Он всегда отдавал мне получку, сэр, старик всегда отдавал мне получку.
— Я всю жизнь был непьющий.
— Старик и капли в рот не брал, а теперь он стал старый. Но он может работать, сэр, может.
— Но неужели ваши сыновья не помогают вам?
— Один помер, сэр; в горячке помер. А у другого, — она коснулась лба иссохшим пальцем, — не все дома… Он, знаете, не того…
— Это, видимо, тот, которого я встретил вчера ночью?
— Не все дома… Это после военной службы. Малость того… — И она снова коснулась лба.
— А остальные два?
— Они хорошие дети, сэр; но у них самих семьи большие, знаете. Не могут…
— А дочери?
— Одна померла, сэр, а другая замуж вышла, уехала.
— И нет никого, кто бы помог вам?
Старик резко вмешался в разговор:
— Нет, сэр. Никого.
— Он неверно говорит, сэр… Дай я все объясню господину! Правду сказать вам, сэр, мы к этому непривычные; попрошайничать непривычные, вот что; никогда этим самым не занимались: не могли!
Старик снова заговорил:
— Тут Общество нами занималось, вот письмо ихнее. А помощи мы, выходит, не заслужили, потому как у нас ничего не скоплено. А у нас все деньги, почитай, год, как вышли; да и что я скопить мог, с шестерыми-то детьми!
— Старик ничего копить не мог; ему детей кормить надо было, а копить он не мог. Мы попрошайничать непривычные, сэр, ни за что!
— М-да… А вы знаете, что теперь всем будут платить пенсию по старости?
Старик медленно проговорил:
— Что-то слыхал, да мы политикой не занимаемся.
— Он никогда по пивным не околачивался, никогда, сэр.
— Но на выборах, конечно, голосуете?
На его губах мелькнула улыбка, и этой улыбкой, в которой не было даже насмешки, он вынес свой приговор столетиям, обрекавшим его на такой конец.
— Никогда я этим не занимался. Я старался от всего такого держаться подальше! — Он снова улыбнулся. — Прежде чем до меня дойдет черед, я помру, это уж точно.
— Но ведь еще и половины зимы не прошло. Что же вы будете делать?
— Ей-богу, сэр, и сам не знаю.
— А вам не кажется, что при таком положении дел вам будет… будет лучше… в инвалидном доме?
Молчание.
— Там ведь, знаете, очень… очень удобно, и…
Молчание.
— И ведь в этом нет никакого… никакого позора или…
Молчание.
— Ну?
Он встал и подошел к камину, а моя собака встревоженно обнюхала его штаны, как бы говоря: «Ты весь поношен, так и отправляйся куда следует, тогда хозяину не придется ходить к тебе и тратить время, предназначенное для меня». Потом она тоже встала и ткнулась мне мордой в колено: «Когда я состарюсь, хозяин, ты все равно будешь обо мне заботиться, мы оба это знаем. А об этом человеке заботиться некому. Пойдем отсюда!»
Наконец старик заговорил:
— Нет, сэр. Я не хочу туда, я работать могу. Я не хочу туда.
Позади него раздался шепот:
— Старик может работать, сэр, может. Пока у нас есть корка хлеба, мы уж лучше тут останемся.
— Вот поглядите, что я получил, но, ей-богу, я не могу. Я еще работать гожусь; всю жизнь работал.
Он вынул листок бумаги. Это был ордер на предоставление Джеймсу Уайту, семидесяти одного года, и Элайзе Уайт, его супруге, семидесяти одного года, коек в местном работном доме; в случае использования в целях нищенства ордер подлежал уничтожению.
— Старик может работать, сэр, может. Будьте уверены, сэр, хлебнули мы тут горя, прежде чем получили эту бумагу. Но мы не хотим. Я все говорю старику, что, мол, лучше уж мне тут помереть.
— Но ведь вам будет там гораздо лучше, миссис Уайт; вы же сами это знаете.
— Так-то оно так, сэр, да ничего не попишешь, я не хочу, и старик мой тоже не хочет.
— Я могу работать; могу тачку возить и всякую другую работу делать.
— А прожить-то сможете?
— Что ж, сэр, живы будем — не помрем. А потом, кто ж его знает, потом, видать, никуда не денешься.
И снова шепот:
— Потом-то уж ничего нельзя будет сделать. Сами изволите видеть, сэр, уж и сейчас ничего не осталось, ничего.
Она подняла руку и указала на кровать; и луч солнца, прятавшегося все утро, прорвался сквозь тучи и засверкал на ее обручальном кольце.