Глава седьмая. Солдаты

1

С того скорбного дня, как не стало бедной Матас, прошло несколько весен. Каждая из них несла людям то страх и опасение, то надежду. Чаще стали доходить в горы новые мысли. Жизнь становилась тревожнее, быстрее. В аулы наезжали теперь молодые ингуши. Они называли себя студентами, рассказывали о борьбе, которую вели в России рабочие, чтобы облегчить людям жизнь, изменить вековечный порядок, когда богатым достается все, а бедные должны работать на них и голодать.

А в башню Калоя пришла радость. Дали подарила сына — Мажита.

Калой перестал ходить в набеги. Уже два года он вместе со всеми пахал и косил, убирал урожай и заготавливал дрова. Снова братья арендовали на плоскости землю, только теперь в другом месте, и им удавалось сводить концы с концами. Запахивали и принадлежавший Виты клочок земли. Но не корысти ради, а чтобы поле не тосковало. С первого урожая справили поминки по Матас и поставили ей на могилку серую каменную плиту.

Сам камень не стоил ничего. Братья вырубили его в горах. Но надпись обошлась дорого. Каждую буквочку, каждую точку посчитал грамотей-мулла. Каждый прочитанный стих из Корана пришлось оплатить зерном.

Но братья не скупились. Они знали, что Матас видит все и, конечно, довольна ими.

Что может быть дороже почести, воздаваемой памяти ближнего!

Однажды пришло братьям письмо. Было оно от Виты, из Сибири. Рассказывал он о тяжелой жизни на каторге. Но о себе писал мало. Все больше спрашивал про дела горцев и только в конце, чтобы не подумали, что очень тоскует, просил написать про Матас: где она, как живет и здорова ли?

Прочел братьям это письмо писарь, который в ту пору объезжал свой участок, проверяя подворные списки.

Калой едва понимал его. Но когда писарь прочитал письмо второй раз, стало яснее, и Калой рассказал своим, о чем написал Виты. И снова плакали женщины по бедной Матас, расстроился и ушел в сарай Орци. А Калой завалился на нары и, пока писарь ел, думал и думал о том, что говорил ему из далекой Сибири молочный брат.

Но одно место в письме он так и не понял: «Заключенные ждут амнистии!» О чем это речь? И когда писарь поел, он снова начал его допрашивать.

— Чаво это — амнести? Какой слова?

С большим трудом писарь пояснил Калою, что сейчас 1909 год, а через четыре года исполняется триста лет, как Россией правят цари из рода Романовых. Что по этому случаю царь-батюшка для праздника помилует своих врагов, и арестанты надеются на эту милость.

Калой усмехнулся:

— Кто знает, что будет через четыре года! И сколько людей не доживет до этого праздника!

Но самое главное, Виты жив. Есть его адрес, и хоть изредка можно будет посылать ему гостинцы.

Калой дал писарю целковый за бумагу и за ответ, который тот написал брату. В нем Калой рассказал Виты о жизни в горах и о том, что Матас умерла.

Женщины, затаив дыхание, сидели в углу башни, прижавшись друг к другу, слушая, как Калой диктует письмо. Когда он называл имя Матас, они догадывались, о чем идет речь, и снова плакали.

Только один Мажит ничего не понимал. Сидя у матери на руках, он старался достать за хвост кота, который залез от него под нары.

В этот месяц Калой отослал Виты две посылки с сушеным мясом. Не забыл положить туда и цу мажиргиш[147]. Эта пища была очень сытной и могла не портиться годами.

Но не одна любовь к мирной жизни удерживала Калоя от дерзких набегов.

Царские власти, бессильные бороться против самих абреков, подвергали экзекуции, штрафам их аулы, а родных и близких поголовно ссылали в Сибирь.

Калой, да и все в горах, знали, сколько безвинных чеченцев было разорено и сослано за неуловимого эбарга Зяламха.

Жестоко, но справедливо наказывал Зяламх своих врагов. Он убивал карателей, грабил богачей. Однако тяжелой ценой оплачивал это народ. Зяламх тайно покинул Чечню и вместе со своей семьей скрылся у ингушей. Он готов был прекратить борьбу, потому что сотни чеченцев уже томились из-за него в тюрьмах. Но власть продолжала преследовать его. Для его поимки был создан отряд добровольцев-охотников во главе с есаулом Вербицким. Отряд этот так жестоко расправлялся с горцами, что о нем в народе сложили песню:

…В огне сгори, Вербицкий!

Палач детей и жен!..

Калой не мог допустить, чтобы из-за него разорили Эги-аул, сослали людей… Ведь только ради них он шел на отчаянные дела, рисковал жизнью. Вот еще почему он стал «мирным».

Около года Зяламх и его семья тоже мирно жили в ингушском селении на плоскости. Но царские люди узнали об этом, и ему пришлось покинуть гостеприимный Экажконьги-Юрт.

Куда идти? Где искать спасение?

Многих ингушей знал эбарг Зяламх. Со многими из них ходил на большие дела… Но сейчас ему нужен был человек, слово которого было бы свято для всех других. И он решил искать Калоя.

Тайными тропами в ночную темень шла семья Зяламха в горы. Шли женщины, дети… В ауле Лежги пришлось искать приюта. Жене Зяламха стало плохо. А к утру она принесла ему сына. Что за судьба родиться от людей, у которых ни крова, ни очага, все богатство которых — вражда, вся радость — прожитый день!..

Но было у них одно настоящее богатство: ингуш никогда не спрашивал у пришельца, кто он, откуда и куда держит путь. И если гостю его угрожала опасность, он готов был сам встретить ее, а если надо, умереть. Однако плох тот гость, который без крайней нужды злоупотребляет этим священным обычаем.

Через три дня Зяламх снова двинулся в путь.

Перед рассветом залаяли собаки. Калой проснулся, прислушался. Надрывный лай псов говорил о том, что в ауле кто-то чужой. Калой накинул бешмет, вышел, окликнул собак. Услышав голос хозяина, они осмелели и ринулись за ворота.

Калой сбежал с терраски и увидел людей, остановившихся поодаль. Прогнав собак, он подошел к гостям.

— Счастлив ваш приход! Заходите! Заходите! — обратился он к пришельцам, стараясь рассмотреть их.

Мужчина с конем в поводу, парень-подросток, две женщины и много детей… Мужчина шагнул вперед, и Калой тотчас узнал его.

Узнал не по лицу, а по росту, по излому шапки, по манере носить винтовку — вниз дулом под правой рукой. Это был Зяламх. Они молча обнялись. Калой взял под узду его лошадь и пошел вперед. Им не нужно было говорить, чтобы понять друг друга. Калой был рад гостю и в то же время глубоко опечален тем, что ему пришлось покинуть плоскость и со всей семьей, терпя лишения, скитаться по чужим людям, искать убежища в далеких от родины горах.

Значит, круг сжимался.

Орци выбежал им навстречу. Когда гости вслед за Калоем вошли в дом, обе хозяйки были уже на ногах. Дали убирала постели, Гота разжигала печь.

Не прошло и часа, как гость и вся его семья, обласканная, согретая теплом и радушием хозяев, спали в отведенной им комнате спокойным сном, каким давно уже не приходилось спать.

И хотя в эту ночь никакой опасности для Зяламха не было, Калой на всякий случай велел Орци расставить в разных дворах заседланных лошадей. А когда рассвело, братья принялись за обычные домашние дела. Глядя со стороны, никто не мог бы подумать, что в их доме есть посторонние. Так прошел день. Жена Зяламха, жена его брата, младший братишка и дети привыкли скрываться. Они научились всегда говорить вполголоса и не подходить к окнам. Здесь можно было и не таиться, но у них это получалось само собой.

Ни Дали, ни Готе не было известно, кто у них в гостях. Калой сказал им, что это семья чеченца, который из-за кровничества вынужден прятаться и избегать людей. И это было истиной, потому что Зяламх действительно стал знаменитым абреком Залимханом из-за того, что его оскорбителей и кровников взяла под защиту власть и всей своей силой обрушилась на него.

Когда стемнело, Орци привел лошадей, посадил на них детишек гостей и тронулся в путь. За околицей обе женщины тоже сели верхом на лошадей, и караван двинулся в глубь гор, к аулу Кек, где у Зяламха были близкие друзья.

Кек стоял так высоко в горах, что выше уже не было ингушских поселений.

Часа через два следом выехали Зяламх и Калой. Прощаясь с хозяйками дома, Зяламх тихо сказал:

— Спасибо вам за хлеб-соль! Молю Аллаха, чтоб вам никогда не приходилось искать гостеприимства, скрываться, как это приходится нам!.. Счастливо живите!

— Счастливого пути!

— Да сжалится над вами Аллах! — ответили Дали и Гота. И, кажется, они впервые подумали, что беды и горе, изведанные ими, — еще не самые тяжкие испытания. «Не приведи Аллах вот так… бездомничать…»

Ночь была светлая, хотя луна еще не всходила. Калой и Зяламх проехали по дороге к аулу Пуй, что лежит на пути к Кеку, потом резко свернули в лес и направились в обратную сторону. Через некоторое время перед ними открылся вид на черную башню на горе. Это был замок Ольгетты. Оставив лошадей внизу, Калой провел гостя вверх пешеходной тропой, показал одному ему известный тайник и сказал, что здесь, если придется, он может оставаться и жить сколько угодно. Только никто не должен знать об этом убежище. Зяламх понимал, что Калой делится с ним самым сокровенным. Все меньше оставалось у него теперь таких друзей.

Вскоре они спустились к лошадям и вернулись на дорогу, по которой ушла семья Зяламха.

В Кек приехали поздно. Там все, кроме хозяина дома, спали. Орци давно уже угнал обратно лошадей. Калой не стал задерживаться и, поручив гостя хозяину, пошел со двора. Зяламх захотел проводить его, и они вместе вышли на дорогу. Поднялась луна, осветила горы. Было безветренно, тихо. Где-то журчала вода.

Калой и Зяламх остановились на крутой тропе. Их не смущала черная бездна у самых ног. Зяламх был спокоен.

— Вот куда загнали они меня… — грустно промолвил он, окидывая взглядом кольцо обступивших гор. — Такому, как я, не надо было иметь семью… Себя мне не жаль. Но их измучил… А ночью все мерещатся люди, что томятся и погибают из-за меня в тюрьмах…

— Да разве ты виноват в этом? — пытался успокоить его Калой. — Это трусость слуг царских! С тобой не могут справиться, так берут беззащитных…

Зяламх печально покачал головой.

— Я знаю тебя, Калой, — сказал он, — ты смелый человек, но ты добрее меня. Ты ради своей жизни не дал бы страдать другим… Вот они сожгли, разгромили ваш аул Цорх. А за что? Я же близко к нему не подходил! А я вместо того, чтобы смириться, свирепею! Ненависть к злодеям застилает мне ум. Я жажду их гибели и бью, бью, где могу, сколько хватает сил… — Глаза Зяламха горели. — Теперь это стало моей судьбой. Они меня сделали таким. Но ты свободен. Они еще не встали на твой след. Ты очень умно брал их за глотку, не открывая себя. Ты еще можешь вернуться к сохе. А разве есть что-нибудь вкуснее чурека, добытого своими руками из этой земли? Я хочу уйти за границу… Вот только достанем немного денег — и уйду… Мне как-то сказали русские — я тайно встречался с ними… не здешние были, — что таких, как мы, и в России много… Что они сбросят со своего стула царя Николая и сами станут хозяевами жизни… И будет большая война между русскими эбаргами и слугами царя! Вот тогда и я вернусь, и мы все вместе посчитаемся с ними за все! — Голос Зяламха был хриплый, простуженный. Он то улыбался, то хмурил брови и зло поводил глазами.

— Власть царя — это гора! — сказал Калой невесело. — Трудно будет ее одолеть… И когда это будет?.. А пока тебе лучше притихнуть. Всполошились они!..

Зяламх улыбнулся.

— Да. Все они знают теперь чеченца из Харачоя — от царя и до последнего писаря! И многим хочется положить себе в карман обещанные за мою голову восемнадцать тысяч. Только я ценю ее дороже… И об этом узнает еще не один.

Они простились, условившись встречаться в башне замка Ольгетты. Калой из уважения к гостю пошел за околицу пешком, ведя коня в поводу. А Зяламх долго стоял, вспоминая свое село Харачой в веденских горах, где теперь не осталось ни одного родного ему человека. Он смотрел на яркую луну и думал том, что она сейчас видит со своей высоты и Ведено и его родной аул. Как хорошо луне!

Судьба Зяламха тяжелым камнем легла на сердце Калоя. Он с тоской думал о друге, о его несчастной семье. Ведь «даже самая длинная веревка всегда имеет конец…» Загнали его сюда, но остановятся ли на этом?

И яснее увидел Калой: есть люди, сильные силой власти, и есть люди, которым приходится самим стоять за себя… И вражда между ними — вечная. А раз так — нет нужды искать конец веревки… страшный конец… Надо просто жить и, где удастся, наносить удары.

Прошел год. Как-то разнесся слух, что Зяламх среди бела дня напал на город Кизляр и похитил все ценности из банка. Люди удивлялись его смелости. Многие завидовали его богатству, и никто не знал, что в числе его друзей были эбарги и с этих гор.

Слава и дерзкие налеты Зяламха не давали покоя властям. Он был укором их бессилию и заразительным примером для других.

К концу сенокоса в горах появился Чаборз. Он в сопровождении нескольких родовых братьев объехал свои угодья, заглянул в соседние ущелья, побывал в пещерах. Горцы поняли: старшина кого-то высматривает.

По дороге домой он встретил Орци и, отозвав его в сторону, сказал:

— Если установят, что твой брат бывал с Зяламхом, будет беда. Аул разорят. Сожгут.

Глаза Чаборза пытливо смотрели в глаза Орци. Но тот выдержал его взгляд и с невозмутимым спокойствием ответил:

— Видишь ли, один человек сразу в двух местах бывать не может, если он не джин или не оборотень. Спроси село. Мой брат — всегда с народом. На всех работах он дома… — Орци умолк и, поглядев на Чаборза, простодушно добавил: — А если нам когда-нибудь почему-нибудь придется уйти к Зяламху… — он улыбнулся, — ты, Чаборз, узнаешь об этом… И самым первым! Мы не обидим тебя, почтим твою власть, придем к тебе в гости…

— Оставь свои глупые шутки! — огрызнулся Чаборз. — И запомни: я предупредил вас!

— И я предупредил! — с той же наивной улыбкой ответил Орци, словно встреча с Чаборзом доставила ему огромное удовольствие.

Старшина уехал.

А позднее, к концу месяца ревущего оленя, когда леса почти обнажились, а на вершинах гор заиграли метели, ночью из всех трех ущелий к башне Эги прискакали родственники. Они принесли страшную весть: со всех сторон в ингушские горы вошли солдаты. Их сотни, тысячи! Русские пехотинцы, казаки, дагестанские всадники, ингуши из милицейской охраны. Их ведут важные начальники.

Калоя не было дома, и Орци не сразу сообразил, что делать. Страх за брата перепутал мысли. Наконец он побежал к Иналуку. Дали, Готу и Мажита они отправили к родственникам в другое село. Верный человек поскакал в Пуй, Кек и Нелх. Знали, что где-то там скрывается семья Зяламха. Но неужели ради двух женщин и детей собрано такое воинство? Неужели начальники хотят перенести на бессильных, беззащитных женщин свою злобу и ненависть к этому неуловимому человеку?

— Хотя ведь не зря говорится: «Кто не смеет ударить коня, тот бьет по седлу!» — усмехнулся Иналук, — Зная характер этого чеченца, они могут его семью превратить в приманку, в капкан для него. А может, что-то против нас замышляется?..

— Хоть бы Калой на них не нарвался! Он с оружием… Тогда конец… — нарушил молчание Орци.

Через несколько минут юноши рода Эги ускакали в разные аулы, чтоб предупредить друзей Калоя, просить их укрыть его от врагов, как только он появится.

Утром посланные возвратились и встретили новый день обычными делами.

К полудню прибыли военачальники и солдаты.

Вокруг аула встала охрана.

А пешие и конные отряды солдат по тропам и напрямик, через хребты и долины пошли дальше, к верховью Ассы. И тогда горцы поняли: облава. Только на кого? На самого волка или на его щенят?

В дом, где остановился главный начальник войск, изредка прибывали офицеры. Видимо, они докладывали, как идут дела.

Несколько раз появлялся и Чаборз. Туда приволокли двух баранов, развели костры.

Орци сидел у себя вместе с Иналуком. Из окна они наблюдали за тем, что происходило вокруг.

Взрослое население Эги-аула пряталось по домам, но дети, хоть и боялись солдат, гонимые любопытством, все-таки выбрались из башен и глазели на пришельцев.

В середине второго дня по общему оживлению военных стало ясно: случилось что-то важное. Один за другим на потных конях скакали посыльные. Офицеры отдавали какие-то распоряжения. Солдаты двойной цепью окружили аул. И наконец до жителей дошла весть: в хевсурских горах, совсем под ледниками, схватили семью Зяламха.

Через несколько часов под сильной охраной ввели в аул измученных женщин и кучу детей. Маленьких матери несли на руках, другие цеплялись за их юбки. Старшая женщина была женой Зяламха, вторая — женой его погибшего брата, Солтамурада.

Их привели во двор, где жил главный, теперь уже известный горцам начальник Назрановского округа князь Андроников — офицер из лучших царских войск, которые назывались «гвардия».

Жители Эги-аула поняли: князь решил, что семья Зяламха — это хвост, за который он вытащит из гор и самого эбарга. Не даст же тот на поругание врагам своих женщин! Чтобы вызволить их, он, конечно, кинется в бой и сложит голову… Так думали и говорили жители аула. Осмелев, они понемногу стали выходить, взбираться на крыши башен, с которых были видны пленники князя, окруженные тройным кольцом солдат.

Наконец на террасе появился сам князь. Это был высокий холеный мужчина. Все пуговицы на его шинели, накинутой на плечи, блестели, как золото. Шашка была в серебре. Он внимательно посмотрел на женщин и спросил у старшей из них:

— Где твой муж?

Переводчик перевел.

«Спрашивает, где Зяламх», — разнеслось по всем дворам, по крышам. И тотчас снова воцарилась тишина. Затаив дыхание, люди ждали ответа женщины, муж которой вот уже десять лет заставляет трепетать этих начальников и именем которого их жены пугают своих детей.

— Не знаю, — тихо ответила она.

И это было сказано так обычно, как сказала бы любая женщина.

— Врешь! Где Залимхан? — повысил голос князь.

— Не знаю, — так же спокойно, как и в первый раз, ответила жена Зяламха.

— Где Залимхан? — вышел из себя и закричал Андроников.

Дети испугались, заплакали. Мать обернулась и велела им умолкнуть.

— Царем поставленный начальник должен быть умным человеком, — заговорила она, посмотрев на князя усталым взглядом. — Как же он не понимает, что такой человек, как мой муж, сам не знает, где он будет! Вы же гоните его, как зверя… Я знаю, где он, когда видят его мои глаза. А когда не видят, вы должны знать… У вас тысячи глаз…

— Умница!..

— Хорошо сказала!..

— Чего он терзает ее!.. — тихо переговаривались люди.

Князь был взбешен ответом жены разбойника. Она позволила себе поучать его! Но кругом стояли младшие офицеры, солдаты, горцы, и он сделал вид, что не понял насмешки.

— Пусть она не боится и расскажет, где он. Мы возьмем его живым, — пообещал Андроников.

— Я не боюсь, — ответила женщина, и горькая усмешка скользнула по ее лицу. — Он не такой мужчина, которого вы можете взять живым… Я боюсь другого. Если он узнает, что вы взяли нас в плен, вам не избежать встречи с ним… Ведь у вас, наверно, тоже есть родные, дети… Вспомните о них… Не надо больше крови!

Народ видел: женщина говорила от души. Но князь только рассмеялся.

— Не думаешь ли ты, что мы собрались для того, чтоб убегать от твоего Залимхана? Мы пришли изловить его! Он трус и грязный убийца из-за угла! Вот мы забрали у него жену и детей. А где он, хваленый джигит? Завтра я его самого схвачу, как телушку!

Жена Зяламха побледнела, но потом впалые щеки ее вспыхнули румянцем. Каким жалким казался ей этот самонадеянный человек, который каждым словом своим сам себе рыл могилу. Она не сомневалась в том, что весь их разговор станет известен мужу. Ингуши увидят его, расскажут. И она ответила князю последний раз:

— Нет. Он не трус. Это ты, чтоб схватить нас, беззащитных женщин и этих младенцев, пришел сюда с тысячами солдат. А если б моему мужу понадобилась твоя жена, он сам, один, сумел бы забрать ее у тебя с постели! Я хочу дожить до завтрашнего дня, чтобы узнать: будешь ли ты так смеяться, когда нас поведут с этих гор!

— Мужское сердце!

— Жена достойна Зяламха! — с восторгом передавали друг другу горцы. А князь, круто повернувшись на каблуках, ушел в саклю. Пленников затолкали в сарай, заперли и приставили к ним караул. Ночь наступила тревожная. Тучи заволокли небо. Порой начинал порошить сухой снег, но его сметал ветер. Вокруг аула и далеко по Ассе до утра горели солдатские костры. Всю ночь на хуторах тревожно лаяли собаки.

Орци не находил себе места. Ни он, ни Иналук не ложились. К полуночи стало светлее. Где-то над тучами взошла луна. В саклях, где расположились офицеры, долго был виден свет, хлопали двери. Начальство праздновало победу. Орци, поставив у дверей заряженную винтовку, каждую минуту ждал возвращения Калоя, ждал перестрелки с ним. Но ночь прошла спокойно.

Утром лагерь поднялся, зашумел.

Приехал Чаборз. Он прошел прямо к князю Андроникову и рассказал ему, что в ущелье Ассы отряду не избежать засады. Это сообщили ему верные люди. Река и неприступные скалы сделают Зяламха неуязвимым, и он попытается отбить семью.

Чаборз предложил выйти с гор на Военно-Грузинскую дорогу через другое ущелье — Джараховское.

Князь закурил, задумался. Он понимал, что этот старшина прав. Но старшина не знал, что при сложившихся обстоятельствах — после вчерашнего разговора с женой абрека в присутствии всего аула и офицеров, после обещаний, которые князь надавал генерал-губернатору, выступая в поход, после письменно отданного приказа о маршруте — начальник округа уже ничего не мог изменить, не рискуя навлечь на себя репутацию труса и насмешки товарищей по оружию. Нет. Не ему, князю, гвардейскому офицеру, отступать от слова.

И ровно в назначенный час он возглавил сводный отряд и вступил в Ассиновское ущелье.

Дул порывистый ветер. Недружелюбно шумела горная река.

Отряд двигался по узкой тропе бесконечной вереницей пеших и конных солдат. А скалы — слева и справа — таили загадочное молчание.

Чтобы нарушить тягостное безмолвие, командиры приказали солдатам петь. Но никакого пения не получилось. Люди шли цепочкой. Ревела река.

Начались мосты. Их на пути было тринадцать.

На втором мосту князя догнал поручик, которому было приказано взорвать башни аулов Нелх и Кек, где целый год ютилась семья Зяламха. Поручик рапортовал о выполнении приказа и добавил, что всех жителей этих сел, захваченных на месте, ведут под конвоем в конце отряда. Князь выслушал его и молча отдал честь.

«А может быть, старшину обманули? — думал он. — Может быть, умышленно хотели, чтоб мы пошли по другому ущелью, где действительно приготовлена засада? А я взял, да и не попался на эту уловку! В военном деле так: кто кого обхитрит!» Но от этой мысли его внутренне передернуло. «Тоже мне „военное дело“»!

«Кампания»! Против кого? Против жалкого вора и казнокрада! Противничек! — И он иронически улыбнулся. Оглянувшись, начальник округа увидел цепочки солдат, женщин, детей Зелимхана, идущих под конвоем. «Зачем солдаты ведут их под ружьем? Куда они здесь денутся?!» — подумал он. Поручик саперной части шагал рядом с командиром сотни Дагестанского полка, весело улыбаясь и жестикулируя. Видно, он рассказывал о том, как уничтожил ингушские села.

Миновали третий мост. Небо над ущельем то открывалось, и тогда видна была его узкая синева, подобная морской лагуне, то заволакивалось косматыми тучами, которые цеплялись рваной бахромой за макушки гор и вершины чинар.

Когда, бодро пофыркивая, довольный утренней прохладой конь начальника вступил на четвертый мост, раздался выстрел. Князь запрокинулся и упал навзничь. Выстрелы гремели с обеих сторон. Никто не мог понять, сколько человек в засаде и откуда стреляют. Солдаты в панике метались, валились под пулями и палили наугад…

Начальник округа лежал убитый. Тяжело ранен был командир сотни дагестанцев. Убиты поручик, ингуш из милиции, казак, много всадников Дагестанского полка. Раненые стонали, взывая о помощи. Семья Зяламха сбилась в кучу. Плакали дети.

Стрельба стихла так же внезапно, как и началась. Непривычной показалась тишина. Вдруг жена Зяламха, лихорадочно перебегавшая глазами от одной скалы к другой, от одного дерева к другому, сквозь слезы увидела его… Зяламх стоял на горе, около острой каменной глыбы, и смотрел в ущелье. «Он смотрит на нас… на детей». Крик замер на ее губах. «Сейчас убьют…» — пронеслось в голове. Она была уверена, что и солдаты видят его… Суеверный ужас исказил лицо одного из них… Вот другой сдернул с головы шапку… Третий приподнял винтовку…

— Не трожь!.. — крикнул кто-то. И ни один солдат не выстрелил… Или они верили молве, что Залимхан заговорен?.. Или не хотели стрелять в человека, который никогда не причинял вреда простым людям…

Что это? Рядом с ним встал горец. Лицо в башлыке… Но какой он огромный! Словно горный дух… Горец тронул Зяламха за плечо. Еще мгновение — и они вместе исчезли в чаще леса… будто их и не было.

А может быть, действительно все это ей показалось? Женщина повернулась к жене Солтамурада и поняла, что Зяламх был… что он прощался с ними…

Заломленная папаха, коричневое от вечного ветра лицо, короткая борода, винтовка в опущенной руке и гордый взгляд, устремленный на дно ущелья… Это конец… Только это осталось теперь ей навсегда…

Абреки ушли. Семью Зяламха повели дальше. Вместе с ними повезли трупы. И трупов больше, чем пленных.

Вечером на дальней горе Зяламх прощался с друзьями с берегов Ассы.

— Женщинам они ничего не сделают, — говорил Калой, а Зяламх глядел вдаль, словно надеялся увидеть их за горизонтом. — А тебе следует уйти совсем в другую страну, раз ты не хочешь остаться с нами. Сейчас они кинутся за тобой, как никогда прежде. А народу нужно, чтоб ты был на воле… Ведь это дает людям силу держать поднятой голову…

Зяламх вздохнул:

— Понимаю. Десять лет я на воле. Десять лет дерусь. А круг сужается. Отца убили, братьев убили, жен, детей отняли. Один я остался да он, — Зяламх показал на своего пятнадцатилетнего брата. — Убьют и нас… Но до тех пор, пока я жив, они будут чувствовать, что им не все дозволено. Спасибо, Калой, тебе, твоим людям. Вы всегда были настоящими горцами. Сердце плачет, отрываясь от вас… Но вы дорого заплатили за дружбу со мной. Цорх, Эрш, Кек, Нелх взорваны, сожжены. Люди — в Сибири. Теперь грозят выслать вас всех… И у них хватит на это силы… Разве я могу оставаться здесь? Сегодня они ранили меня в сердце. Многим я отплатил. Но со многими счеты еще впереди!.. Моя доля такая. А тебя как старшего брата прошу: ты побереги себя! Мы не должны дать им возможность уничтожить всех нас. Ты подожди… Потерпи. Душа подсказывает мне: такие, как мы, еще понадобятся народу. — Он обнял Калоя. — Может, и не увидимся… Так я перед всемогущим Аллахом прощаю тебе все на этом и на том свете! И за все прошу у тебя прощения!

— За все прощаю… И сам прошу прощения… — ответил Калой. Он придержал стремя, пока друг его и гость садился на лошадь. Потом отдал его брату своего коня.

— Бери! От всего сердца!..

Зяламх только покачал головой и поехал. Мальчик последовал за ним.

Долго двигались они по горе. А Калой со своими людьми стоял на вершине и смотрел им вслед, предчувствуя, что отважные харачоевцы покидают их навсегда.

Разные судьбы ждали их впереди.

Видел ли позже Калой Зяламха? Никто на это не смог бы ответить. Сам он молчал и жил, как все крестьяне-горцы, заботой о земле, о хлебе. И не было видно, чтобы его занимали другие дела.

Правда, иногда он уезжал из дому на несколько дней. Но это случалось редко, да и что удивительного! Ведь у Эги так много родни во всех плоскостных аулах.

Ровно через год после похода Андроникова, в том же месяце, когда ревет олень, пришла весть о том, что где-то в Чечне в стычке с войсками убит младший и последний брат Зяламха — тот самый мальчик, которому Калой подарил лошадь. А еще через два года — в месяц рогов — вернулся Калой из Владикавказа черный от душевной боли. Он привез газету, на которой был нарисован убитый Зяламх.

На это известие сбежался весь аул. Люди не могли поместиться в башне, и Калой вышел к ним на террасу. Впервые так много лиц глядело на него, так много людей ждало его слов. Говор стих. Казалось, все затаили дыхание. Калой поднял на молитву руки. Это был безмолвный ответ тем, кто еще сомневался. Вслед за ним подняли руки все…

Когда кончилась дуа, Калой вынес газету, повернул ее темным пятном изображения к людям и негромко сказал:

— Вот он…

Только те, кто находился рядом с ним, могли рассмотреть на этом снимке босого горца в черкеске, который лежал навзничь и держал в мертвой руке браунинг.

Газета пошла над головами людей.

— Со времен имама Шамиля, — заговорил Калой, — ни один человек по всей Дягистане[148] не причинил царской власти так много неприятностей, как он. Они сами выгнали его из дому, сделали эбаргом, возненавидели и сами убили! Убили всех его родных! Тысячи чеченцев и ингушей разорили и сослали на каторгу! Я видел, я встречал городских ингушей, которые говорили, что все беды на нас навлекал он. Теперь его нет. Теперь увидим: он ли был виной всему?

Стояла осень. Близился вечер. Длинные тени от башен стелились но земле. Но лица людей, обращенные к Калою, тонули в ярких и теплых лучах солнца. Кто с ними говорил так по-человечески? Их или стращал «пристоп», сулил кары земные за недоимки и разные «провинности», или стращал мулла за грехи и сулил муки ада. Но теперь они слушали своего односельчанина, который говорил с ними на их языке об их несчастной жизни и о том, что тяготило душу каждого из них. Нет, не было утешений в словах Калоя. Но зато это были слова и мысли, близкие людям.

— …И не ждать нам от них добра! — говорил Калой, рассекая ладонью воздух. — Назрановские купцы считают, что нас никто не любит за то, что мы не совсем мирные. А русские люди… вот друзья Виты говорили мне, что мы и не должны быть мирными… Что же нам делать? Я вижу у многих здесь очень злые глаза. Это хорошо. Но чтобы от этого не стало плохо, я расскажу вам кое-что…

Калой задумался, поглядел на народ, что-то прикидывая в уме, и продолжал:

— Поехал я этой весной в город клешни да хомутину купить. Думал и гвоздей взять конских. Что ни говори, а фабричные гвозди хоть и дороже, но лучше! Приехал, а там все лавки на замке и в колокола бьют. Значит, праздник. Досадно стало. Но не возвращаться же сюда! Решил я на хуторе у друга переночевать. Повернул с базара, еду, приглядываюсь. Народ разодет. Много выпивших, шатаются. Я боковыми улочками к околице, чтоб избежать беды. И случайно попал прямо на их главную церковь. Новая она. Высокая — с три боевые башни. Сама белая, голова зеленая и золотые кресты на полумесяцах. Значит, их вера верх держит. Колокол на церкви бьет так, что себя не слышно. Вокруг церкви забор и земли прихвачено — на сотню наших хозяйств. И все это место народом забито. И видно мне с лошади: по краям — жители города, а в середине — войско. За оградой тоже людей тьма. Друг на друга напирают, хотят увидеть, что в середине. Оглянулся я: и в окнах, и на крышах — всюду люди, на деревьях не мальчишки — мужчины стоят! Захлестнуло меня с лошадью народом, как потоком воды, — ни вперед, ни назад выехать. В это время запели. Я смотрю: из церкви выходят мозгары[149], все по паре, в бурках из золотой ткани. В руках кресты и чашки на длинных цепочках качаются. Из чашек дым валит. Вышло их бессчетное множество! Шапки высокие, волосы женские — по плечам, бороды до пояса. И все носом одну песню зудят. Солдаты сразу подняли винтовки перед собой, а народ схватился шляпы снимать. Ну, думаю, значит, стрялять будут, а эти боятся, чтоб шляпы ветром не сорвало. Я тоже натянул папаху на самые брови. Жду. Но стрелять не стали. Опустили винтовки, потом повернулись, заложили их за плечи, как косы. В это время заиграли медные дудки, длинные, вокруг человека обвиваются, грохнул барабан величиной с колесо казачьего фургона, и солдаты пошли… Впереди офицеры. Кто верхом, кто пеший. Шашками машут, ногами притопывают — все, как один! На мозгаров, на золотые флаги, что за ними, глядят, глаз не отводят. А мозгары еще сильнее зудят и на солдат конскими хвостами машут.

Я не помню, сколько времени все это было, а солдаты все шли и шли. Откуда только они брались и куда уходили! Где их столько поместиться могло! Думаю, может, это один и те же вокруг церкви кружат? Пригляделся: нет, разные. В это время народу вокруг поприбавилось. Меня все ругают. Вместе с конем к дому прижали. Смотрю: по середине улицы люди рекой пошли. Впереди — картина. Над нею флаги несут. На картине пристоп нарисован без шляпы и с синей лентой от плеча до печенки.

Только я подумал, что мне отсюда до ночи не выбраться, как на меня начали кричать со всех сторон. Не пойму, что им надо. Тут подбегает стражник. Злой. Глаза навыкате. Весь красный.

«Басурман ты этакий! — кричит. — Шапку перед царем долой!» Это я сейчас знаю, что он кричал. А тогда не мог понять, что ему надо. Оказалось, на их картине не пристоп нарисован был, а сам царь, и перед ним полагалось шапку снимать. И вот к стражнику подбежали другие, человек двадцать. Накинулись они на меня, опрокинули вместе с лошадью, сорвали с головы папаху, выхватили кинжал мой из ножен, сунули его в землю и обломали по рукоять. А потом избили, измяли и вытолкали в боковую улицу.

Провожал меня дальше старик начальник в белом фартуке, с большой медалью на груди. Завел он меня почти за городскую стену и сказал: «Запомнил, бритоголовый, двадцать первый день февраля 1913 года[150]. В этот день исполнилось ровно триста лет, как род Николая стал в России царским».

Запомнил я этих Романов навсегда! Царь в России, а род его меня здесь, во Владикавказе, нашел и измочалил, как тряпку. До сих пор никому я этого не рассказывал. Кому приятно такое о себе! Но поглядел на вас, молодые люди, и подумал: злы вы на начальство. Не любите его, как и оно вас. Но надо терпеть.

Двадцать пять лет Шамиль воевал, десять лет Зяламх не сдавался, дрался с ними. А что вышло? Романы триста лет цари!..

За триста лет дерево и то врастает корнями в землю на триста локтей. Кто его вырвет? Но всякому дереву есть срок. И, когда корни сгниют, простой ветер может повалить его. Человек сила, но род сильнее. Род сила, а племя сильнее… Сколько героев, сколько царей и их родов приняла эта земля? А род людской, племена не кончаются! И если при нашей жизни подгниет корень Никола Романы, мы будем с той бурей, которая обрушится на его ветви. Не доживем мы, вырастут другие сыновья у народа — доживут они!..

Что я хочу сказать? Как-то мне говорил мой друг Илья: «Придет наш день!..»

Когда меня били на празднике рода Романы-царя, я вспомнил это и сказал себе: нет, не мой это день… а их, и… стерпел… И хочу вам сказать: терпение — это ведь тоже мужество!

Калой умолк… Молчал и народ. Потом поднялся один из юношей и звонким голосом крикнул:

— Калой, мы поняли тебя. Правда, мы еще ничего не видели, ничего не знаем. Но ты заметил, как нам больно за вас, за Зяламха, заметил, что мы готовы на все. И если ты все же говоришь — надо терпеть, мы будем терпеть. Но когда придет время, ты скажешь нам.

Юношу шумно поддержали его друзья и товарищи.

— Хорошо! — сказал Калой. — А теперь разойдемся и помянем, кто чем может, горца Зяламха, который жил и умер за правду.

Народ начал расходиться.

Мажит уже давно дергал мать за подол и незаметно тянул от окна Он знал, что, если она займется гостями, ей будет не до него. Мальчик заставил ее зайти в чулан и захлопнул дверь. Тихо поругивая его, Дали присела на корточки, а он привычным движением вытащил ее грудь и начал сосать.

Дали обняла сына, притихла. Перед ее глазами, как живые, встали дети Зяламха, его жена, невестка… Теперь они сироты… И Мажит мог остаться без отца, если б его убили в городе… Она еще сильнее прижала к себе «девушкой рожденного»[151], словно хотела уберечь от зла. Немного погодя, Мажит убежал играть. Пять лет было сыну, а Дали все не отнимала его от груди, стараясь передать ему свою силу.

2

В этот год зима выдалась бесснежная, холодная. Весна — дождливая, затяжная… Старые люди предсказывали сухое лето.

Горцы всегда боялись засухи. Самые большие несчастья приносила она. В засуху не родил хлеб. Сохла и не росла трава. Погибала скотина, умирали люди. Так было всегда. И в этот год ничто не вселяло надежды. Кто имел посевы на плоскости, тот еще мог как-то обернуться, а у кого все было только в горах, того ждала беда.

Много думал в это лето Калой. Был он уже в том возрасте, когда не все кажется просто. И мысль о том, что, может быть, снова придется вернуться к прежней жизни, рисковать, зависеть от случая, уже не грела его. Нелегко таиться по ночам, быть готовым к убийству или к тому, чтобы быть убитым… Ведь теперь у него было счастье — сын, жена, брат, невестка… Жили дружно. Любили друг друга. Но если наступит голод, он, конечно, пойдет доставать для них… Он снова будет отнимать у тех, по чьей вине он не имеет земли для пары здоровых рук.

Шло лето. Каждое утро выходили люди из башен и всматривались в небо. И каждое утро на него всходило только солнце. И чем веселее бежало оно к зениту, тем печальнее становились люди. Ни облачка…

Приближался месяц этинга, и горцы собирались хоть что-нибудь скосить, когда к ним пришла новая беда. Но на этот раз беда была не только их, даже не только одного народа, а всей России.

В полдень прискакал гонец от начальника округа. Он выехал на середину Эги-аула и хриплым голосом закричал:

— Эй! Выходите! Выходите! Объявление!

Встревоженные горцы выглядывали из башен и бежали к маленькой площади. Гонец держал пику с трехцветным флажком. Он торопился, не дожидаясь, когда соберутся все, поднял вверх пику, встряхнул флажком и что есть силы прокричал:

— Слушайте! Я, посланный начальником округа, объявляю! Слушайте все! Началась война!.. Царь германский напал на нашего царя! А вам приказано завтра в полдень собраться у Ассы! Всем мужчинам Хамхинского и Цоринского элу[152]! С вами будет говорить начальство! Меня ни о чем не спрашивайте! Все узнаете завтра! — И он поскакал дальше, в другие аулы.

Народ глядел ему вслед, пока мелькавший на пике флажок не скрылся из виду.

Война…

Еще никто не знал, где война, почему война, но все уже знали, что от нее не может быть добра. У горцев свежи были в памяти все беды от прежних войн, и они слишком хорошо знали поговорку: «Война не родит сыновей…»

Еще не все эгиаульцы успели побывать на площади, не все, кто был на ней, успели вернуться домой, как в соседние хутора и аулы, по тропам и без троп, через леса и ущелья, обгоняя вестника беды, бежало зловещее, черное слово — война!..

Иналук уже несколько дней болел и не выходил из дому. Калой проведал его, рассказал новость.

— Интересно, зачем они собирают все Цоринское и Хамхинское элу? К чему бы это? Объявили о войне — и ладно… А что же еще?

— Как что? — воскликнул Калой. — Хлеб, мясо, шерсть, пулю-порох где взять? Солдата — где взять?

Иналук только глядел на Калоя, с трудом соображая, что тот говорит.

— Вот для того и собирают, чтоб взвалить эту ношу на наши плечи!

— Но ведь мы и так…

Калой не дослушал Иналука.

— Да, мы небогаты. Но каждый хоть что-то да сможет дать? А в казне из наших горстей горы соберутся. Только, думаю я, этим не обойдется…

Он не договорил, встал, пожелал брату здоровья и пошел к себе. Проходя мимо встревоженных односельчан, он приветствовал их. Всюду говорили о войне.

— Что они от нас хотят, как ты думаешь? — обратился к нему пожилой горец, у которого оспа, как лопатой, изрыла лицо. — На нас и так только кожа да кости!

Калой улыбнулся.

— Что нам гадать, — сказал он, — ведь говорят, что с того, на ком нет штанов, хоть всемером навались — не снимешь! До завтра недалеко, узнаем. Вот жаль только, что день пропадет. Косить бы надо…

Вечерело, когда Калой пришел к себе. Орци правил косы. Жены готовили ужин и с тревогой смотрели на Калоя.

— Ну чего вы? Давно не виделись, что ли? — в шутливом тоне прикрикнул он на них и сел ужинать.

После ужина, уже во дворе, он посмотрел на горы, прикинул что-то в уме и сказал:

— «На красный закат — готовь накидку, на красный восход — готовь еду…» Завтра быть погоде… Один пойдешь косить. А я схожу, послушаю начальство…

Орци хотел возразить ему, но не решился и только с еще большим усердием принялся отбивать косу.

Когда наступила ночь и встревоженный аул погрузился в сон, Орци притянул к себе Готу и прошептал ей на ухо:

— Неспроста Калой отсылает меня косить…

— А зачем? — так же тихо спросила жена.

— Чтоб меня не взяли, если завтра будут брать на войну! Я сразу понял!.. Только ничего у него не выйдет. Я пойду сам. А его не пущу.

Гота ничего не ответила.

Чуть свет Орци сделал вид, что идет косить. А немного позже Калой отправился на сход. К полудню у реки Ассы, в урочище Дорхе, собралось множество народу.

Начальник округа не заставил себя ждать. Он приехал верхом из Гойтемир-Юрта в сопровождении пристава, Чаборза и нескольких казаков. Видно было, что начальник очень озабочен.

Они остановились на возвышенности, лицом к реке, около которой паслось несколько сот стреноженных коней. Горцы окружили военных. Разговоры смолкли. Начальник, сняв картуз, вытер белоснежным платком вспотевшую лысину, расправил усы и заговорил. Чаборз, который теперь уже неплохо понимал по-русски, переводил его без особого труда. У одного из конвоиров на пике развевался трехцветный флаг, и он держал его так, чтобы полотнище колыхалось над головой начальства.

— Горцы Кавказа! Верные сыны России, дети всемилостивейшего нашего монарха! — прокричал начальник округа и остановился. Подражая ему в интонации, Чаборз приблизительно перевел эти слова. — Мне приказано объявить вам, что пятнадцатого июля сего года Австро-Венгрия объявила войну родственной и союзной нам Сербии, а девятнадцатого в войну против нас вступила Германская империя. Великое испытание обрушилось на матушку Россию! Но через три дня на нашей стороне против Германии встали Франция и Англия. Верные сыны отечества, доблестные наши армии повсеместно атакуют и теснят противника! Врага ждет возмездие! Завоевать нашу землю ему не дано!

Чаборз переводил и орал еще громче и быстрее начальника. Казалось, все эти слова и мысли принадлежали ему. Народ с удивлением смотрел то на офицера, который багровел, чтобы перекричать шум ветра и реки, то на Чаборза, у которого от усердия глаза лезли на лоб.

— Победоносный конец войны — не за горами! Армии союзников достаточно сильны! — кричали начальник и Чаборз, и народ едва успевал понять, о чем их речь, и уж никак не мог успеть за ними рассердиться на врага.

— Идет мобилизация! — продолжал начальник округа. — Миллионы сынов отечества встают под наши победоносные знамена!

Тут он снова вынул платок, звучно высморкался и сунул его в карман. При этом на лицах одних слушателей появилось крайнее удивление, на других — сдержанная улыбка.

— Видели? Спрятал в карман! — непроизвольно вырвалось у кого-то. — Циска-мулла, добавь ему в платок! — выкрикнул другой.

Уже состарившийся дурачок из Гойтемир-Юрта вскочил, матерно выругался и, дико тараща глаза, стал отыскивать обидчика. Когда люди из дальних аулов увидели длинное, худое лицо того, кого называли Циска-муллой, и его огромный влажный нос, на который не хватило бы и двух платков, раздался дружный хохот. Начальник в удивлении посмотрел на Чаборза.

— Это они довольны, что много людей идет на немца, — выкрутился тот.

Вдохновленный таким патриотическим поведением людей, оратор продолжал:

— По воле всех кавказских народов будет сформирована кавалерийская армия, куда войдет и Ингушский полк! После моего отъезда во главе со своим старшиной вы путем добровольной записи или жеребьевки должны выставить от каждых пятидесяти жителей по одному воину с конем, сбруей, амуницией и в бурке. Если у воина все это имеется, ему общество за счет казны выплачивает двести рублей. Если нет — снаряжает его за свой счет! Понятно?

— Понятно! Понятно!.. — раздались голоса.

Начальник округа с одобрением кивнул и снова потянулся за платком.

— Теперь голову вытрет!.. — крикнул тот же озорной голос.

Этого человека, видимо, больше, чем война, занимали манипуляции начальника с носовым платком. А начальник действительно приподнял фуражку и протер лысину.

— Циска-мулла, добавь ему! — не унимался шутник.

И опять Циска-мулла вскочил и оскалился.

— Своей матери добавь! Своей матери! — орал он, размахивая руками и брызгая слюной.

На этот раз хохот разразился такой, что Чаборзу пришлось объяснить его дурачеством юродивого. В это время встал Калой, сидевший с мужчинами на бугре.

— Оставьте шутки! — сказал он достаточно громко и строго, так, что его услышали все. — Где-то умирают люди, завтра кому-то из нас надо будет встать с ними рядом, а вы дурака валяете!.. Глупые могут уйти!

Выждав, не возразит ли кто, он сел на место.

На сей раз начальник сам понял, что этот горец призывал к порядку, и, воспользовавшись воцарившейся тишиной, сказал:

— За разгром войска Шамиля под крепостью Владикавказ ингушское ополчение было в свое время награждено георгиевским знаменем! Оно почетно хранится во дворце войскового атамана! За отличия в турецкой кампании 1877 года на Дунае доблестные ингушские кавалеристы были удостоены двух серебряных труб и георгиевского штандарта. За участие в войне 1904 года против Японии ингушские офицеры и конники по приказу наместника Кавказа получили право оставить при себе навечно боевое оружие и каждый из них был награжден памятным подарком — серебряной чаркой и блюдом! Я уже не говорю о тех орденах, которые они получили. Эта слава, доблесть и верноподданничество ваших предков обязывают вас не посрамить их памяти и выставить полк, который в войне за Россию покажет пример храбрости и геройства на страх врагам! В полк надо послать лучших мужчин, потому что командовать армией дал свое согласие сам его императорское высочество великий князь Михаил Александрович, брат августейшего монарха!

— Ура-а-а! — подхватили в несколько голосов стражники, а за ними и Чаборз. А ингуши с удивлением и иронией смотрели на них, не понимая, зачем взрослые люди вдруг начали вопить.

— Кто-то должен ответить ему… так полагается, — подсказал Чаборз людям.

Но непривычный к беседе с начальством народ молчал. Потом как-то, не сговариваясь, все повернулись к Калою. Калой встал, подумал и начал.

— Скажи начальнику, — обратился он к Чаборзу, — и пусть он передаст царю, что мы опечалены тем, что началась война. — Чаборз перевел. — И мы знаем, что войну можно остановить только войной, как пожар в степи — только пожаром! Польза от этой войны для нас одна: мы хоть теперь узнали, как велика заслуга наших отцов перед царями и как она богато оплачена: два флага, две дудки и серебряные тарелки, с которых нечего было есть до сих пор…

— Для полного счастья нам только барабана еще не хватает! — неожиданно раздался голос Орци.

Народ рассмеялся, а у Чаборза глаза забегали, как у волка, попавшего в капкан. Он не мог придумать, что сказать начальству. Но в конце концов, видимо, все-таки нашелся, потому что начальник, слушая его, снисходительно кивал головой.

— Скажи, — продолжал Калой, сделав вид, что ничего не услышал, — война началась не по нашей вине и, наверное, не по нашему желанию кончится. Но раз все горцы собираются помочь русским людям, ингуши не отстанут от других, будут впереди! — Он замолчал. В голове его быстро пронеслась мысль: «Кому-то из нас двоих все равно придется идти… Так не Орци же, который вовсе не воин… Дадут деньги, — значит, дома будет хлеб… Жалованье… Зовут лучших мужчин…» И он громко крикнул: — В войско брата царя первым запишите меня!

Запись добровольцев и жеребьевка по аулам проходили в назначенные сроки.

По болезни врачи отстранили от воинской службы Иналука.

Были и такие, которые, не желая идти воевать, находили бедных людей, платили им и посылали за себя в полк. Это не запрещалось.

Но так как все говорили, что война продлится недолго, что за время службы всадники будут получать жалование — двадцать рублей в месяц, а отличившиеся еще и особое вознаграждение, то комплектование полка шло успешно. Для многих горцев в этот засушливый год война явилась неожиданным подспорьем, избавлением от голода. Почти каждый из них имел седло или лошадь, сбрую или бурку, поэтому, получив на покупки деньги, можно было запастись зерном и прокормить семью до следующего урожая.

А в доме у Калоя было плохо. Впервые за всю жизнь Орци восстал против решения старшего брата. Он говорил с ним как равный и требовал, чтобы тот остался дома, а сам собирался идти вместо него.

— Я тебя знаю, — говорил он. — Когда ты в день сходки элу хотел оставить меня на покосе, я сразу понял, для чего ты это делаешь. Но я не думал, что ты сам напросишься идти в полк, не дождавшись жеребьевки. Вместо дяди Турса тебя воспитывал мой отец. Ты растил меня вместо моего отца. Теперь я вместо тебя должен растить Мажита? Да что же мы, прокляты, что ли, что у нас ни один отец не остается для своего сына?.. Я младший. У меня нет детей, и я…

— Ты плохо знаешь, что такое младший! — строго оборвал его Калой. — Иначе ты не возражал бы мне… Я плохо выучил тебя… Есть дети! Нет детей!.. Это причина для разговора?.. Нет, так надо, чтоб были!..

Орци опустил глаза, отвернулся.

— Я перед людьми дал слово и менять не буду!.. — отрезал Калой и замолчал.

Однако младший снова возразил.

— Ты несправедлив, — начал он с обидой.

Калой уставился на него. Но Орци смело выдержал этот взгляд и продолжал: — Мне уже немало лет. И все, кроме тебя, считают меня мужчиной. А ты стараешься оберегать меня, как ребенка. Ты несправедлив. Ты не хочешь изменить своего слова, потому что тебя осудят. А что скажут про меня? «Младший брат дал, чтоб старший пошел на войну, а сам остался с бабами»?.. А если тебя искалечат, убьют?.. Скажут, что я ел хлеб, купленный ценой твоей жизни!.. Этого не будет! Ты должен понять меня. Если ты не разрешаешь мне идти вместо тебя, я пойду с тобой… У нас была одна жизнь. Одной она и останется.

Орци вышел. И Калой понял, что на этот раз он должен будет уступить. Со страхом думал он о том, что Орци попадет на войну… Орци, которого он действительно привык считать ребенком.

— Старший, — неожиданно обратилась к нему молчавшая все время Гота. — Каждой женщине тяжело, когда муж ее покидает дом для такого дела… Война — это не то, чему можно порадоваться. Но меня одной будет достаточно, чтобы заставить его уйти с тобой…

— Замолчи! Только тебя мне не хватало! — закричал на нее Калой и замотал головой, как бык на привязи.

Гота умолкла, но не испугалась деверя. Она знала, сколько доброты скрывалось в этом человеке за его порой свирепой внешностью. Дали подошла к ней, обняла за плечи, и они вместе вышли из комнаты.

В день, когда всадники обеих горских общин собрались у Гойтемир-Юрта, чтобы вместе тронуться в путь, из города пришла весть о том, что царь Япошка тоже начал воину против царя Германа.

— О! Теперь туго придется Герману! А когда подойдем мы, от него только клочья полетят в разные стороны, — говорили мобилизованные. — Хотя бы без нас война не кончилась!..

В полдень собрались все — и отъезжающие и провожающие. Было солнечно, но не жарко. В воздухе пахло пересохшей травой. Над головами то появлялись, то исчезали звонкие стаи щуров.

Приехал старшина. Он был весь в золоте, в белой черкеске, как князь. Чистокровный конь его ни минуты не стоял на месте. Чаборз поднял плеть. Люди утихли.

— Земляки! — воскликнул он. — Сегодня тот день, когда лучшие мужчины покидают горы, и никому не известно, кто вернется назад. Волей Аллаха и государя я был у вас старшиной. Но я рожден в этих горах ингушской женщиной, и когда наступил день испытания для всех, я не могу оставаться в стороне. Начальство приняло мою просьбу. Вместе с вами сегодня ухожу и я. И по моему ходатайству, с согласия начальника округа и назрановского пристопа, я до своего возвращения передаю цепь и звание старшины народом уважаемому… — он замолчал, отыскивая кого-то глазами, — народом уважаемому, честному человеку Иналуку из Эги-аула.

Люди в удивлении зашумели. Все, что сказал Чаборз, было так неожиданно. Никто не мог подумать, что он добровольно уйдет со своего места, а тем более, что он станет тянуть на должность старшины человека из рода, с которым у гойтемировских вечные распри.

Иналук был удивлен не меньше других. Он подъехал к Чаборзу, взял цепь, поднял ее и сказал:

— Я никогда не был старшиной. Но, если вы хотите, я могу взять на себя эту цепь, хоть и не знаю, как справлюсь…

— Бери!

— Бери! — кричала толпа, и Иналук с волнением надел на себя знак власти.

За сто лет главенства в горах рода Гойтемировых оно впервые перешло к другим.

Мысль эта не сразу пришла Чаборзу в голову. Он долго думал и решил, что так будет лучше всего показать Эги свое дружелюбие, свою справедливость. Ведь дома у него оставалась семья, дети. А на войне могли и убить. Ну, а если все закончится благополучно, он не сомневался в том, что цепь снова вернется к нему, если он не поднимется еще выше, к начальнику округа или даже в канцелярию самого губернатора!..

Мулла призвал народ на молитву.

Всадники спешились, отдали лошадей близким и длинными, неровными рядами стали за его спиной. За ними расположились провожающие. Молились горячо, в голос. Стоял ровный приглушенный гул. Все понимали, что эта молитва для многих — последняя на родной земле.

Прощание было коротким. Только матери обняли сыновей, братья — братьев. Женам не полагалось подходить на людях к мужьям.

Новый староста и мулла первыми тронулись в путь. Они ехали рядом. За ними — Калой, к нему присоединился Чаборз. Остальные по двое следом потянулись к ущелью.

Провожатые стояли на возвышенности. Ни причитаний, ни слез. Все здесь знали и привыкли считать, что «мужчины рождаются для войны».

— Вот и конец всем распрям и вражде, — в задумчивости произнес Чаборз, искоса поглядев на Калоя.

«К чему бы это?» — подумал Калой, которому и так было не по себе от соседства с ним. И, помолчав, он сказал: — А разве война не мать вражды?..

Калой уже понял, что Чаборз намекает на примирение. Но он не верил ему. Он знал, что у этого человека во всем — только расчет. И твердо решил никогда не впускать его в сердце.

Последним в колонне вел свою лошадь Орци. На ней сидел верхом Мажит. У поворота Орци обнял мальчика и отпустил к Дали и Готе, которые остались стоять наверху.

Вскочив на лошадь, он оглянулся, поднял руку и поскакал догонять остальных. Скоро он скрылся за поворотом, и только облачко пыли, взлетевшее за ним, кружась, оседало в кустах. Но вот не стало и его… Наступил покой и тишина, словно не было на земле людей…

Обе женщины молчали. Нарушил это молчание запыхавшийся Мажит. Увидев, что вокруг уже нет чужих, он сейчас же потянул мать за подол.

— Дай!.. — крикнул он властно и капризно.

— Отец сказал, что теперь в доме ты будешь мужчиной… — строго ответила мать, отцепляя его руку от подола. — А разве мужчина может быть сосунком?

Мажит в удивлении разинул рот. Дали ожидала, что он сейчас раскричится, но он только засопел и пошел за ней.

— А ты тоже слышала? — спросил он Готу.

Та подтвердила. Весь остальной путь все трое шли, не нарушая молчания. Каждый думал о своем.

Дома Мажит влез на нары и растянулся на отцовском месте.

— Я бы поел чего-нибудь, — сказал он матери точно так, как говорил иногда отец. — Подай-ка мне чурека с молоком!..

Дали отвернулась к полке с посудой, чтобы скрыть волнение и жалость, и поставила перед ним еду.

Весь этот день за тем, что делалось у ингушей, в котловине Дорхе, следили из лесных зарослей хевсуры. Они посчитали, сколько мужчин ушло, сколько осталось. Кто ушел. Многих они знали даже в лицо. И решили, что сил у соседей поубавилось намного. В эту же ночь они загнали свою скотину и отары овец на пастбища ингушей. Надо же было и им делать что-то, чтобы прожить.

Мысль о том, как Орци оставить дома, не покидала Калоя. В пути он говорил об этом с Иналуком. Вместе они решили попросить сельскую комиссию, которая ждала их по выходе из ущелья, чтобы она как-нибудь забраковала Орци, потому что дома без него женщинам будет трудно.

Им повезло. В комиссии нашлись свои люди, и Орци был признан негодным «по болезни глаз».

Он помрачнел, но спорить не стал. Может быть, он заподозрил братьев? Только когда рекруты тронулись дальше, в Назрань, в конце отряда Калой снова увидел брата. В облаке пыли тот понуро плелся следом, рассеянно глядя по сторонам.

В Назрани Орци снова был «забракован» окружной комиссией. Только теперь не по глазам — доктор нашел его здоровым, а уже из-за плохой лошади.

От обиды Орци готов был провалиться. Но он сдержался, бросил на своих судей злобный взгляд и исчез.

Здесь к горцам присоединились новые отряды из других аулов, и к вечеру всех их направили в город в казармы. На этот раз, как ни оглядывался Калой, брата он не увидел. И Калой решил, что тот, поняв его уловку, разозлился и уехал домой, даже не попрощавшись.

Ночевали во Владикавказе, в казармах. Наутро должны были пройти последнюю проверку.

Горланя непонятные для горцев команды, порой даже подталкивая руками, урядники кое-как выстроили их в колонну по три и повели за город на плац.

Здесь уже стоял стол под зеленой скатертью, за которым сидели офицеры. Позади стола толпились зеваки, собравшиеся с окраины. Стайками носились во все стороны неугомонные мальчишки.

Вскоре прискакал князь Химчиев, командир первой сотни. Это был красивый молодой человек с черными мефистофельскими усами и бородой. Он ловко спрыгнул с коня, поздоровался с товарищами и занял за столом главное место. Командир полка поручил ему сегодня заменить себя. На нем, как и на остальных офицерах, была серая, дагестанского сукна черкеска, серебряные погоны с инициалами «ИН», белые газыри, черный бешмет. Химчиев снял папаху, вытер платком жесткий бобрик волос и приказал:

— Начнем!

Всадники поодиночке подъезжали к столу, называли свое имя и фамилию, показывали амуницию, сбрую и пускали впробежку лошадей. После этого их заносили в список полка и определяли в сотню.

Смотр близился к концу, когда Калой неожиданно увидел Орци на гарцующем коне. Он едва узнал брата. И, конечно, никто, кроме него, не мог даже подумать, что Орци подвыпил и подпоил свою лошаденку. Она настолько преобразилась, что не находила себе места.

Вот он лихо подскакал, осадил коня у самого стола, поднял его на дыбы и закричал по-ингушски:

— Я забракованный! В Мужичах меня назвали слепым, в Назрани моего коня — хромым! Если вы люди царя и вам нужны солдаты, запишите меня! И посмотрим на войне, кто раньше получит крест!

Ингуш офицер, сопровождавший всадников из Назрани, наклонился к князю и что-то шепнул ему на ухо. Но тот только отмахнулся.

— Пусть покажет лошадь! — крикнул он и тише добавил: — Если таких браковать, как же быть с теми, которых зачислили?!

Орци рысью отъехал на некоторое расстояние, резко повернул лошадь назад и, хлестнув ее, понесся прямо на начальство.

«С ума сошел!» — подумал Калой.

Народ шарахнулся в стороны. Офицеры едва успели пригнуться, как Орци перелетел через них и тут же помчался назад. Прыжок… и конь снова перескочил через стол.

Побледневшие офицеры вскочили.

— Хватит! Остановить! — закричал князь Химчиев, в удивлении вскинув могучие брови и потрясая над головой кулаками. — Если хоть один ингуш попадет на фронт, ты будешь первым! Слышишь?..

Когда ошеломленные люди пришли в себя, плац разразился хохотом. А Орци на своей сумасшедшей лошаденке вьюном вился перед столом.

— Где самые плохие люди на земле? — вращая глазами, обратился он к князю.

— В четвертой сотне! — выслушав переводчика, подхватил его шутку тот и с издевкой указал на своего друга — командира этой сотни.

— Запишите меня туда! — прокричал Орци и, не дожидаясь ответа, умчался в строй.

«Сукин сын! — воскликнул про себя Калой. — Что ты с ним сделаешь! — И вместе с досадой он почувствовал радость за смелость брата и за то, что тот все-таки остался с ним. — Молодец!»

Прошла неделя. Каждый день в Ингушский полк прибывало пополнение из плоскостных аулов.

Начальство придумало называть солдат-горцев не солдатами или казаками, а всадниками.

С утра и до позднего вечера на площадях города, на окраинах шло срочное обучение новобранцев всех войск и национальностей. Всюду раздавались зычные команды: «Ать-два! Ать-два!», «Два шага вперед — коли! Шаг назад — отбей! От кавалерии — за-а-кройсь!..» И солдаты с яростью кололи штыками соломенные мешки и, приседая на корточки, перекладиной поднимали над собой винтовки. Пот струился с сосредоточенных лиц молодых парней, сроду не ведавших о такой сложности военного артикула. А унтер-офицеры к вечеру срывали могучие голоса и шипели на своих подопечных, как гусаки.

Солдаты-горцы были избавлены от необходимости колоть соломенные мешки. Но зато их день, начинавшийся с бесконечной чистки коней, заполняли не менее важные для войны занятия.

Всадников учили ходить и перестраиваться в конном строю, рубить лозу, стрелять. Учили рассыпаться лавой, собираться в нужном месте и с гиком нестись на «врага». Поначалу тут поднималась такая неразбериха, что командирам приходилось выезжать на видное место и голосом и руками созывать своих людей.

Но что было еще труднее, так это обучить их командам по сигналу трубы и отдаче чести.

Горцы терпеть не могли этой условности и всячески избегали ее. При встрече с офицером на улице они делали вид, что не замечают его, и переходили на другую сторону. На этой почве между ними и офицерами чужих частей возникали неприятные инциденты. Тогда по гарнизону было дано негласное указание не обращать на поведение всадников серьезного внимания. В конце концов кто-то наверху понимал, что не в этом главное, а тем более, что горцы никогда не служили в войсках.

А вечерами, когда с тягучим скрипом поднимались по проволокам газовые фонари, разливавшие вокруг себя бледно-зеленый свет, площади пустели, успокаивались. И город начинал жить иной жизнью.

На окраинах хлопали закрывающиеся на железные засовы ставни, за калитки выходили на лавочки старики и старухи и слушали, смахивая слезу, как в казармах заливались запевалы, а стоголосые хоры стройно выводили:

…Думала, думала

Цыганочка молода…

Вдоль казарменных заборов с приглушенным смехом бродили, покачиваясь на наборных каблучках, девчата в бархатных кацавейках, дожидаясь, когда там, за стенами, раздастся последняя команда «На молитву — шапки долой!» и после короткой тишины, во время которой, они знали, солдаты читают «Отче наш», полковые басы во главе с дьяконом затянут «Боже, царя храни…»

А тогда уже недолго и до смешного, но трепетного момента: на заборе то тут, то там начнут появляться молчаливые тени и, перевалившись на эту сторону, превращаться перед девчатами в ладных парней, готовых за вечер, проведенный с ними, отсидеть любой срок на гауптвахте.

Этот ночной мир, приходивший к русским ребятам и казакам как награда за целый день муштры, был недоступен горским юношам.

Им полковой мулла внушал, что христианам ничего другого не остается, как только наслаждение этой жизнью, потому что «там», впереди, в царстве вечной жизни, их за неверие ждут муки ада… Мусульмане должны помнить о бренности всего земного и думать о спасении души для райских кущ и вечно юных чернооких гурий. Он научил всех молитвам. Так как день всадников бывал занят, все пять намазов они вынуждены были совершать после вечернего отбоя. Позже одни, умаявшись, ложились спать, другие, веровавшие в шейха Кунта-Хаджи, пели скорбные назмы, призывая своего святого «сжалиться над ними, вернуться и спасти их души от греха».

А в это время в центре города, по Александровскому проспекту, залитому светом витрин и реклам, фланировали молодые люди и барышни, щеголи и кокотки, шокировавшие приличную публику бессовестно накрашенными губами. Гремели трамваи, цокали по булыжной мостовой кони, лихие извозчики, пощелкивая кнутами, то и дело выкрикивали привычное: «Эй, берегись!»

На треке, где у ворот висела надпись: «Водить собак и входить нижним чинам запрещено!», за оградой били фонтаны, горели цветами клумбы и в ажурной ротонде гремел военный оркестр.

В богатых особняках граммофоны картавили бесконечную «ой-ра!», в распахнутых освещенных окнах мелькали веселые, разгоряченные лица гостей. Рестораны, гостиницы наводняли военные и коммерсанты. Офицеры кавказских частей брали на откуп погреба, привлекавшие посетителей не только интимной обстановкой, но и названиями вроде «Сан-Ремо» или экзотического «Бедный Гиго». Там, в розовых стенах, расписанных амурами, видами Дарьяльского ущелья, портретами томной царицы Тамары с глазами умирающей газели и выразительным турнюром, стелился сизыми пластами табачный дым, сквозь который даже на низких потолках почти невозможно было различить золотые виньетки стиля рококо — свидетельство вкуса, щедрости и богатства владельца.

Звон посуды, гортанные возгласы, смех заглушались здесь беспрерывной игрой сазандара, который или тоскливо рыдал «над разбитой душою», или встречал вновь входящего «Ингушским маршем» и внезапно переходил на залихватскую лезгинку.

И тогда с шумом отодвигались стулья и столы. На освобожденный пятачок пружиной выскакивал «джигит», вихрем кружились вокруг него руки, захлестывалась черкеска, из-под которой в неумолимом движении с пятки на носок мелькали сафьяновые ноговицы.

— Ворс-тох! — неслось со всех сторон. Оглушительно хлопали ладоши.

В разгар танца перед ним появлялась женщина. Сиял на ней сиреневый атлас. Нетвердо ступали ее ноги в черных ажурных чулках. Нелепо поднимались к белокурой прическе руки в черных митенках.

Женщина конфузилась, знала, что не умеет танцевать, но все же шла. Ей нужно было, чтобы все видели ее глубокое декольте, рельефные бедра, жемчуг и тетовские бриллианты. Она улыбалась. И в этом кармагале никто не замечал в ее блеклых глазах ни затаенной скуки, ни просто человеческой усталости.

Танцор сейчас же кидался к даме, чтобы наладить с ней плавный танец. На успокоившихся плечах его теперь можно было различить сверкающие погоны корнета.

Минуту спустя его просили уступить место солидному штаб-ротмистру. Он охотно соглашался и тотчас же посылал полового за извозчиком.

Под возгласы «браво» кончалась лезгинка. Штаб-ротмистр галантно целовал даме ручку и успевал получить согласие на рандеву… А юный корнет услужливо провожал даму «подышать свежим воздухом». Там он усаживал ее в фаэтон и коротко приказывал: «Редант!» или «Улановские сады!» и — «Пошел!..» Слышалось нежно-избитое «Душка!..» и зычный голос извозчика: «Эй! Берегись!..»

Здесь, в эту ночь, каждый, как умел, торопился прожигать жизнь. А там, в далекой Восточной Пруссии, солдаты Первой и Второй русских армий, не подготовленные, не снаряженные, безрассудно брошенные в бой бездарным высшим командованием, несли тяжелые потери и гибли в гнилых Мазурских болотах.

Чуть свет корнет Бийсархо и рядовой Гойтемиров, оставив постели сомнительной свежести и случайных подруг, наспех позавтракали форелью и выпив бутылку Абрау-Дюрсо, кинулись в сад. Чаборз на ходу сунул хозяину хрустящую бумажку. Корнет сделал вид, что в спешке не заметил этого. Они побежали к калитке. На шоссе стоял оставленный ими на ночь фаэтон. Они вскочили в него. Дремавший извозчик вздрогнул, схватился за вожжи. Но поняв, что рассвело и надо ехать, задул фонари и тронул. Видно, ездил он с этими господами уже не в первый раз, потому что, не спрашивая, повез их из ночного заведения прямо в город. Звонкая булыжная мостовая от Садов растянулась на семь верст.

Корнет был в форме офицера Ингушского полка. Рядовой богатством одежды скорее походил на кавказского князя, чем на солдата.

Какое-то время они ехали молча. Чаборз еще морщил лоб от головной боли, но выпитое вино действовало безотказно. Самочувствие его быстро улучшалось.

Он вспомнил прошедшую ночь. Она представлялась ему в каком-то тумане. Вспомнил женщину… И это было самое ужасное. Она вынудила его тряхнуть кошельком, уже не юными силами и, не обращая внимания на его годы, проделала с ним черт знает что… От этих воспоминаний его передернуло. Он стал прикидывать в уме, сколько все это стоило… Но, отогнав досужие размышления, решил приступить к делу, ради которого столько дней сорил деньгами и сам разошелся, как черт, угодивший в рай.

— Соси, — начал он, — мы скоро выступаем.

— Я не знаю, — отмахнулся от него все еще страдавший головной болью молодой человек.

— Ты не знаешь, а я знаю. Но дело не в этом. Солтагири — друг командира полка. Ты друг Солтагири. Кроме того, между вами дальнее родство… Я прошу тебя, поговори с ним. Если я буду торговать в полку, вы будете не в обиде. Видимо, на войне не так, как у нас, на проспекте: послал человека — и он принесет тебе что угодно… А я умею ценить добро… Конечно, я мог бы поговорить и сам. Или других послать к командиру. Да не хочется впутывать посторонних… Должен тебе сказать: если право на магазин получат люди, которые сейчас добиваются его, ты не сможешь найти с ними общий язык… А мы с тобой, хоть и разница у нас в годах, за короткое время поняли друг друга… Это большое дело! А тем более на войне!

— Хорошо, — ответил корнет. — Я поговорю с Солтагири. Но сухой разговор — плохой помощник… Начнутся занятия, я отпущу тебя. А ты возвращайся и приготовь здесь стол и все, что надо… Эти девчонки пусть тоже останутся. Они вполне приличные. Только скажи, чтоб для Солтагири вызвали свою «баронессу». Я бы и сам мог все это… но ты понимаешь, я буду занят… Словом, вечером мы с ним приедем и тогда вместе поговорим обо всем.

Чаборзу предложение Соси понравилось. Только мысль о чересчур резвой девчонке, которую он снова должен будет сегодня развлекать, приводила его в уныние. Хоть бы как-нибудь от нее избавиться! Попалась же такая честная, которая считает, что обязана расплатиться с ним за каждую истраченную на нее копейку!..

Фаэтон въехал на окраину города. Бабы выгоняли скотину в стадо. На плацу кадетского корпуса под звуки «Амурских волн» духового оркестра кадеты в белых соколках делали вольные упражнения.

Бийсархо вспомнил училище, с которым он недавно расстался, и ему сделалось грустно. Юность ушла. Он дорвался до той самостоятельной жизни, о которой так много мечталось в юнкерские годы. Он жил этой жизнью. Но, может быть, от пресыщения ею она не казалась ему теперь такой привлекательной. Все было обыденнее, грязнее, чем в мечтаниях…

Навстречу шла на учение рота пехотинцев. Звонкий тенор выводил:

Взвейтесь, соколы, орлами,

Полно горе горевать!

Толь не дело под шатрами

В поле лагерем стоять!..

Из боковой улицы наперебой этой неслась другая песня:

Все тучки, тучки понависли,

А с моря пал туман,

Скажи, о чем задумался,

Наш грозный атаман…

Город казался лагерем. И запевалы заливались во всех концах, как петухи на заре. За чугунным мостом свернули влево, к своим казармам. А от Атамановского дворца вместе с осенним ветром донеслось:

Марш вперед,

Россия ждет,

Черные гусары!

Взвод лихой

Зовет нас в бой,

Наливайте чары!..

— Год лихой, — пробормотал в бороду извозчик-молоканин и тяжело вздохнул: — …Россия ждет…

— Ты что сказал? — спросил его корнет.

— Нет, барин… Так… Думки всякие… — ответил тот. — Эй, поберегись!

Замешкавшийся дворник, которого лошади чуть не сбили с мостовой, отскочил в сторону и, увидев на сиденье корнета, по многолетней привычке старого солдата прижал к плечу метлу и приветливо гаркнул:

— Здраввя желаю!

Бийсархо приложил руку к каракулю папахи.

Зная уже повадки своего офицера, всадник-денщик встречал корнета за воротами, держа под уздцы его лошадь с закинутыми на седло поводьями.

— Где сотня? — спросил тот, соскакивая с фаэтона.

— Только что ушла. Вахмистр повел, — ответил денщик и едва успел схватиться за стремя командира, как тот уже вскочил в седло.

— Ступай! Устраивай!.. — бросил Соси Чаборзу. — Твое отсутствие беру на себя! — И лихо помчался догонять своих.

Сотня выходила на полигон, когда он подскакал к ней, щелкнул плетью и осадил коня.

— Здорово, молодцы! — крикнул он своему взводу по-русски.

— Здарав джилай, ваш сокородия! — послышался довольно дружный ответ ингушей, и они сами засмеялись от удовольствия, что могли так здорово сказать по-русски.

Через некоторое время маршевые роты и эскадроны были срочно назначены к отправке в действующую армию. Фронт требовал пополнений.

Вместе со всеми уходил и вновь сформированный Ингушский конный полк, который с полками соседних народов должен был образовать кавказскую туземную кавалерийскую дивизию.

В назначенный день, ярким солнечным утром, части начали прибывать на Апшеронскую площадь, именовавшуюся так по названию большой красной церкви, выстроенной здесь в честь и память воинов одного из старейших полков русской армии на Кавказе.

Шли с песнями. Несмотря на то, что на солдатах были скатки, лопаты, вещевые мешки, в рядах слышались скоромные шутки, смех. Прохожие останавливались, провожали их долгими взглядами.

В полдень войска были выстроены огромным квадратом, в центре которого оставалось свободное поле, где стоял аналой с Евангелием в кожаном переплете. Рядом табурет, на нем серебряная кропильница.

День был воскресный. В церквах звонили колокола, служили молебны за русское воинство. А воинство пока стояло вольно. К задним рядам подходили родные, знакомые. Кто просто беседовал о чем-то, кто тихо плакал, кто наставлял своего «воина» в последний раз.

Кавалеристы спешились. Бок о бок с Ингушским полком стояли казачьи сотни. Собравшись вокруг бывалого казака со шрамом на щеке, молодежь пела:

Не серые гуси во поле гогочут,

Не серые орлы в поднебесье клекочут,

То гребенские казаки перед царем гутарят,

Перед Грозным царем, Иваном Васильевичем.

Они самому царю-Надежде говорят:

— Ой ты, батюшка, наш православный царь,

Чем ты нас подаришь, чем пожалуешь?

— Подарю я вас, казаченьки, да пожалую

Рекой вольною, Тереком-Горынычем,

От самого гребня до синего моря,

До синего моря, до Каспицского.

И только закончили они старинную, как рядом жаворонком взвилось:

Чубарики-чубчики вы мои!..

И вот «Чубарики» подхватывает вся сотня. Веснушчатый парень, задрав сморщенный нос, сует, указательный и мизинец в рот и, закрыв глаза, заливается таким посвистом, что кажется — жилы на шее лопнут. Даже кони, захрапев, сдают в сторону.

Со всех концов города к площади идет и идет народ. Тут важные особы, чиновники в форменных фуражках и молодежь.

Калой и Орци попали в один взвод. Но они редко подходили друг к другу. Орци чувствовал себя виноватым за то, что поступил в полк против воли брата. Но он иначе не мог.

Они стояли в разных концах взвода. Калой на правом фланге, а Орци где-то в хвосте.

Калой глядел на народ поверх всех голов. Он видел, как женщины передавали своим узелки с гостинцами, как крестили солдат, обнимали их. И только около ингушей не было ни родных, ни знакомых. Как безродные, стояли они в этом море людей.

Всадники понимали: это потому, что их родственники остались далеко в аулах. Но все равно от одиночества в такой день скребло на душе.

И случается в жизни, когда люди будто читают в сердцах друг у друга.

Забегали казачки одна к другой, зашептались, разбежались в разные стороны и снова сошлись, сгрудились в каком-то заговоре. Вот они развязывают узелки-платочки, отбирают, откладывают в сторону колбасу и сало, а с тем, что осталось, направляются к ингушам. Тронулись смело. А подошли — оробели. Многие из них, может, никогда толком и не видели так близко этих смуглолицых мужчин, которых дома привыкли называть «зверьми» и «азиатчиной», считали врагами. Ан вышло сегодня, что враг не тот, с кем грызлись из-за плетня, а тот, кто шел общую хату палить, родину в полон брать. И перед этой бедой все прежние беды свои показались не стоящими ни вражды, ни злобы.

Ингуши с удивлением смотрели на подошедших женщин, переглядывались, думали, что те среди них ищут своих парней.

Немолодая, но красивая, яснолицая казачка подошла к Калою и ткнула ему в руки свой узелок. Осмелели и остальные.

— Нате! Берите!

— Угощайтесь!

— Это вам! — говорили они, краснея, и отдавали всадникам гостинцы. Ингуши растерялись. Молодые смотрели на старших, не зная, что делать: брать или не брать.

— Чем богаты, тем и рады! Поделитесь промеж собой как-нибудь. Знали б, что вы здесь одне, без своих марушек, побольше бы захватили! — говорила женщина Калою.

— Зачем нада?.. Ми кушал. Свой мальчишка отдай. Пасиба… — бормотал Калой и пытался вернуть казачке узелок. Но она решительно отвела его руку:

— И своим есть… Да вы-то что ж, не свои, что ли? Это мы не от голода вам, а вроде… для сердца… Кунаками там будете с нашими ребятами… Может, кому и голову-то придется сложить одна на другую…

Она всхлипнула, но тут же овладела собой, улыбнулась.

Всадники тесным кольцом обступили казачек. Все были взволнованы. Наступила та особая минута, когда вдруг уходит прочь все, что разнит людей, и они остаются только людьми с неприкрытыми сердцами.

Сам еще не зная зачем, Орци протиснулся к женщинам, подошел к той, что дала Калою узелок, и, вырвав из черкески черно-белый газырь, протянул его ей.

— Бери!.. — обеими руками снимал он с себя газыри и раздавал их женщинам. — Бери… Бери…

А кончились газыри, он улыбнулся, сощурился и, стараясь, чтобы его поняли все, ясно проговорил:

— Чем богаты — я рад!.. Для сердца!.. Пасиба! Ваша мужчин била бы такой хороший, тогда мы родной брат была бы…

Ингуши дружно смеялись над речью Орци, но тоже говорили: «Пасиба!..»

Когда женщины вернулись к своим, сухопарая старуха, скривив презрительно губы и полузакрыв глаза, зло прошипела:

— Гордости нет! А еще казачки! Вон скока своих, а оне басурманев кормить… Срамота!

Красивая казачка смерила ее взглядом, сплюнула прилипшую к губе шелуху семечки и беззлобно протянула:

— А-а-а, Сивая Галчиха здесь? Людей поучаете?.. — и строго отрезала: — Добро всегда есть добро! И не лезьте! Не пачкайте! — Она повернулась к старухе широкой спиной и, затянув с девчатами шуточную, пошла по кругу:

Ахвицер молодый!

На ем чуб золотый!

И погоны да золотыя,

А мы девки да молодыя!

Эх, барыня, барыня,

Барыня-сударыня!

Ударил колокол.

— Равняйсь! — пролетело над площадью.

Войска пришли в движение. Народ отхлынул. Солдаты умолкли, выровнялись.

Под звон колоколов из храма вынесли распятие. Вышли священники. Над толпой заколыхались золотые хоругви… Послышалось торжественное пение.

Шествие направилось к центру площади. Народ и войска обнажили головы. Начался молебен.

Служил старенький архиерей. Не стыдясь и не замечая своих слез, он окропил застывшие ряды солдат святой водой и прочитал короткое напутствие к защите веры, царя и отечества.

И войска пошли. Впереди казачий оркестр в синих черкесках. Над ним, мерно вздрагивая и покачиваясь, поплыл бунчук с роскошным хвостом и золочеными бубенцами. Оркестр вел мобилизованных под звуки марша «Тоска по родине» с печальными словами:

Не для меня

Придет весна…

До самого деревянного моста через Терек в рядах казачьих сотен, ухватившись за стремена, шли жены. Но к Александровскому проспекту роты и сотни подтянулись. Пехота, строго чеканя шаг, пошла церемониальным маршем, держа равнение на памятник герою Кавказской войны Архипу Осипову.

Здесь оркестр встал в стороне и, пропуская мимо себя войска, грянул старинный марш «Под двуглавым орлом…»

Ингушский полк на ходу получил приказ вернуться на ночь в казармы, потому что на станции не хватало вагонов. На Вокзальной улице полк свернул вправо. Сегодня судьба подарила всадникам лишний день. И никто никогда не узнает, кому из них этот день сохранил жизнь или сократил ее.

А прочие части живым потоком стекали по вокзальной лестнице к железнодорожным путям, конец которых где-то далеко на западе упирался в войну.

Поручив штаб-ротмистру Солтагирию Байсагурову отвести людей в казармы, командир полка уехал в штаб выяснять обстоятельства, связанные с отправкой части.

Байсагуров подозвал корнета Бийсархо, и они поехали рядом.

У обоих были прекрасные кони. У Байсагурова караковый с подпалинами, у Бийсархо серый в яблоках. Головы кони держали высоко, шли, слегка гарцуя. Прохожие любовались ими. Дамочки и гимназистки старались не заглядываться на офицеров дольше приличного. Зато на всадников они могли смотреть, не смущаясь. А среди них тоже были юноши и мужчины, достойные внимания. Кони у всех кабардинские. Серые черкески перетянуты в талии. Природная кавалерийская осанка. Суровые аскетические лица.

Офицеры тонко рисовались, незаметно работая шенкелями. А всадники вели себя просто. Поймав взгляд хорошеньких глазок, они подмигивали им или горделиво подкручивали усы.

Так бывало всегда, когда сотни проходили по городу. Но сегодня чувствовалось иное настроение. Его нельзя было назвать подавленным. Но проводы солдат, которые прошли на глазах полка, плач матерей и жен заставили всадников вспомнить о своих, подумать о предстоящей ратной жизни, полной опасностей, лишений и жертв.

— Хорошо, что остались, — сказал Байсагуров своему молодому другу. — Это же похороны, а не проводы! У нас должно быть иначе. — Он был не в духе. В такие минуты корнет знал: лучше слушать, чем говорить. И он почтительно молчал. — Сейчас же отбери по два всадника из селений Мочко-Юрт, Длинная Долина, Балта, хутор Льяновых. Пусть едут и привезут завтра на вокзал наших девушек-гармонисток.

— У нас должны быть такие проводы, чтоб весь город сбежался! Чтоб запомнили нас! — Он помрачнел еще больше и замолчал, а потом иронически улыбнулся, отчего на одной его щеке залегла глубокая морщинка. — Ведь о многих из нас это останется единственным воспоминанием…

— Дорогой Солтагири, не слишком ли мрачно? — тихо спросил Бийсархо.

Двух смертей ведь не бывает!

А одной не миновать.

И кавказцы это знают

И не станут унывать!..—

пропел он.

Командир улыбнулся.

— Ты, кажется, меня подбадриваешь? Вали, дорогой, и делай, что велел. Я хочу, чтоб, прощаясь с Кавказом, люди не чувствовали тоски. А к девяти часам будь в «Сан-Ремо». Только без б…й. Гульнем напоследок!

Бийсархо козырнул.

— Слушаюсь! Быть к девяти без б…й!

Он рысью поехал назад, вдоль полка, выкликая по именам знакомых всадников. А через минуту Бийсархо уже промчался назад в сопровождении десятка парней.

На следующее утро, когда полк прибыл на товарную станцию, его встретили лезгинкой.

Сотни ингушей, старых и молодых, прибыли из ближайших аулов. Вскоре в разных концах перрона начались танцы.

Тем временем шла срочная погрузка лошадей, обоза, фуража. Около вагонов хлопотал Чаборз. Он продал в городе мясную лавку, закупил нужные для господ офицеров напитки, продукты, теплые вещи, которые могли пойти в зимних условиях, и теперь грузил все это в один из выделенных для него вагонов.

Время отправления приближалось, а он не управлялся.

Когда полковой интендант заметил это и обрушился на него с бранью, Чаборз попросил Бийсархо дать ему в помощь несколько всадников.

Тот приказал уряднику. Урядник вместе с другими направил к Чаборзу и Калоя. Но узнав, чьи вещи ему приходится таскать, Калой повернулся и, несмотря на угрозы, молча ушел к своему вагону.

Урядник доложил об этом корнету. Тот вызвал Калоя к себе и начал его распекать, требуя, чтобы он немедленно вернулся. Но Калой тяжелым взглядом посмотрел на офицера и спокойно сказал:

— Ты на меня не кричи. Я тебе в отцы гожусь. А Чаборза товар грузить не буду.

— Как так не будешь? Я приказываю!

— Приказывать — дело твое. А не выполнять — мое… — Он степенно удалился.

Корнет побледнел, заметался. Он понимал, что эти добровольцы еще не знают устава, не понимают дисциплины, но позволить не выполнить свои приказания…

Он кинулся к Байсагурову и официально доложил о происшествии.

— Меньше пыла, господин корнет! — так же официально ответил ему друг. — Пока невозможно требовать от них безоговорочного подчинения. Люди без году неделя в армии. Это понимать надо. Я разберусь.

Погрузка лошадей и материальной части закончилась. Уже каждый знал, где он едет, и всадники держались своих вагонов. Тут же на дебаркадере в разных местах продолжались танцы. Присутствие жителей аулов, девушек, городской публики, прибежавшей на этот шум, музыка создали приподнятое настроение.

Байсагуров был доволен своей выдумкой. Он легким шагом быстро проходил мимо вагонов, где разместилась его сотня. У него все было в порядке, если не считать инцидента с Калоем.

Всадника Эги Калоя, конечно, надо было сейчас же взять под арест. Вагон-гауптвахта стоял тут же. Но штаб-ротмистру не хотелось быть в числе первых офицеров, «отличившихся» недисциплинированностью солдат.

В этот момент Байсагуров столкнулся с Калоем. Отступив на шаг, он будто впервые взглянул на него. И, несмотря на огромное различие в положении, Байсагуров подсознательно почувствовал, что перед ним не тот темный и безропотный солдат, с которым можно обходиться, как с серой скотиной, а человек, сумеющий постоять за себя. Полк уходил на фронт. А пуля может угодить не только в лоб, но и в затылок…

— Почему не выполнил приказания командира? — спросил он Калоя. — Ведь вам объясняли, что в военное время за невыполнение приказа могут даже расстрелять?

Он говорил по-ингушски, поэтому вопросы его Калой воспринимал как обычный разговор.

— Понимаешь[153], — ответил Калой, — все это нам говорили. Но нам не говорили, что может быть приказ перетаскивать товары Чаборза. Я понимаю так: если мне приказывают казенное дело, военное дело, я делаю. Но если меня хотят сделать работником Чаборза, я на это не соглашаюсь… И должен тебе сказать: не соглашусь не только по приказу этого молодого человека, но даже если меня привяжут к пушке и разорвут в клочья!

Байсагуров — офицер, обученный в кавалерийском училище на воинском уставе и дисциплине, растерялся. Он не знал, что говорить этому человеку, который готов был действительно за свои убеждения умереть. На какое-то мгновение в памяти Байсагурова возник образ гусара Дениса Давыдова, который командовал чуть ли не такой же армией, как эта. Но в училище говорили о значении партизанской борьбы, о книге Давыдова «Опыт теории партизанского действия», но никто ничего не говорил о том, как гусар Давыдов разговаривал со своими крестьянами, добровольно подчинившимися ему для борьбы с «супостатом Банапартой».

И вот теперь штаб-ротмистру Байсагурову приходилось самому думать, как вести себя с таким народом, чтобы заставить его повиноваться без применения дисциплинарных мер.

А Калой в это время внимательно рассматривал своего начальника. С виду тот был красивым, мужественным. «С таким можно пойти на любое дело. Не подведет», — думал Калой. Худое лицо, тонкий нос с большой горбинкой, большие, но не злые глаза, крутой подбородок. Все в нем было ладно. Только девичья белизна и никудышные усы портили все. Это были даже не усы, а два пучка волос под носом. И Калой, прервав молчание, простодушно сказал:

— Послушай, мы знаем, ты сын приличных родителей и сам видный человек. Только отпусти ты себе человеческие усы! Воллаги, всю сотню обрадуешь! А то над нами люди смеются.

От неожиданности Байсагуров так расхохотался, что Калой почувствовал себя неловко. Перестав смеяться, штаб-ротмистр сказал:

— Хорошо. Я для вас отпущу усы. Но при одном условии: вы должны исполнять любые приказы командиров — нравятся они вам или нет. Неправильный приказ только я могу отменять! А не то я вовсе сбрею усы! Потому что если меня солдаты не слушаются, — значит, я плохой командир и недостоин усов. А вы достойны не командира, а бабы.

Калой развел руками.

— Ну и хитрый же ты! Мы согласны! За всех говорю. Вот увидишь. Слово — булат!

И Байсагуров почувствовал, что он нащупал какую-то тропку к душам этих людей. И еще он понял, что хоть он и является командиром сотни, но внутри нее уже есть свои авторитеты, с которыми всадники считаются. В мирное время эти авторитеты были бы немедленно удалены, развенчаны. Но сейчас Байсагуров понимал, что с помощью таких, как Калой, ему легче будет управлять людьми. Только бы не сорваться, не сойти с найденной тропки. Иначе — беда.

Раздался первый звонок. Байсагуров побежал вверх по лестнице. Там за оградой, под деревьями, почти потерявшими листву, ждала его девушка.

Прожженный сердцеед, холостяк, он не пожелал, чтобы товарищи увидели предмет его последних воздыханий. Он сам не мог еще сказать — серьезно это или нет, но почему-то не хотел, чтобы ее причислили к случайным увлечениям. Девушка подняла на него глаза, полные испуга.

— Ах, как ты долго… Мне не верится, что ты сейчас уйдешь… Что делать… Я не могу… — Она едва сдерживалась.

— Перестань… Не надо… Не я один… Я буду помнить… писать… Ты знаешь, у меня много было увлечений… Но ты… такая… одна…

Она достала платочек, торопливо стерла мешавшие слезы.

— Я буду ждать… все время… всю жизнь! Слышишь?..

Он сжал ее руки:

— Да… Если останусь, я вернусь к тебе… Только к тебе! Но я или вернусь таким, как ты сейчас меня видишь, или не вернусь никогда! Калекой Солтагири не будет! А в этой войне мало надежды остаться невредимым… Это мое решение знаешь только ты.

— Как ты смеешь так говорить! Я все равно буду ждать тебя, что бы ни случилось! Ты не имеешь права!..

Она подняла к нему лицо, полное отчаяния. Это лицо со следами оспы никто бы не мог назвать красивым. Близорукие глаза щурились. Но она любила, и любовь делала ее прекрасной. Солтагири смотрел, слушал ее, верил ей… И он понял… понял поздно, что только эта любовь была у него настоящей. И ему так захотелось остаться.

Ударили два раза в станционный колокол.

— По ва-го-на-м! — донеслось откуда-то снизу.

Солтагири обнял девушку, припал губами к ее мокрому родному лицу.

— Прощай, Вика…

— Боже!..

Тонкие пальцы ее с неожиданной силой впились в его плечи, словно могли удержать… не отдать…

Снизу, с перрона, сквозь шум и гомон толпы доносились нетерпеливые вздохи паровоза. Почти все всадники уже были в вагонах.

— А ну, девушка! Сыграй нам на прощание «Лезгинку петуха, ступившего на горячие угли!» — кричит кто-то из теплушки, из-за спины Орци.

Девушка улыбнулась, заиграла плясовую и, с задором посмотрев, на всадников, пошла по кругу.

Орци прямо из вагона прыгнул к ней.

— Нет! — воскликнул он. — Не такой, как ты, оставаться без пары! Ворс-тох! — И он пустился в пляс, то плавно следуя за ней, то молодецки вскакивая на носки.

Девушка оказалась умелой танцоркой. Она игриво склоняла голову к гармони, искоса поглядывая на Орци и уменьшая шажки, словно сдаваясь ему, а когда он преграждал ей путь, широко растянув мехи снизу вверх, ускользала от него в другую сторону. И Орци плясал, забыв все на свете.

Ни один из них не хотел сдаваться. Вокруг собралась огромная толпа. Били в ладоши. Заливалась гармонь.

Под пламенным взглядом раззадорившейся девчонки Орци действительно подпрыгивал, словно петух на раскаленных углях. Хохот и стон стояли вокруг. Никто и не услышал, как пробил третий звонок.

Эшелоны с обозом шли с запасных путей. Тронулся и последний состав с людьми.

Пробегавший Байсагуров увидел своего всадника в яростной пляске. Он выволок его из круга и потащил догонять вагоны.

Вслед за ним Орци вскочил на последнюю платформу с обозом и, еще целиком находясь во власти прерванного поединка, оглянулся.

Девушка стояла в центре круга, где он ее оставил, и продолжала играть. Заметив, что он видит ее, она взмахнула гармонью и снова поплыла по кругу. Орци, издав вопль, который, кажется, услышали даже там, в уходящей от него толпе, вскочил на крытую брезентом двуколку и под лязг вагонов снова затанцевал, не отрывая глаз от далекой красавицы в белой черкеске. Так и плясали они и вместе, и врозь, пока встречный состав навечно не встал между ними.

Вика вначале шла, потом бежала за поездом. Казалось, она смотрела на пляску Орци. Но видела она другое. Поодаль от пляшущего солдата стоял Солтагири. Вот он снял папаху, склонил голову, как бы прося у нее прощение. И это было все…

Воинские эшелоны, набирая скорость, проходили мимо последних домов города, мимо заводов. Люди махали руками, снимали шляпы и картузы, крестились, крестили поезд.

Калой смотрел на этих людей и думал, думал. И вот пришла мысль, которая раньше никогда не могла прийти: «Провожают нас, — горцев, как своих… значит, и мы — Россия».

Вдали проплывали снежные вершины.

А вокзал, от которого только что был отправлен Ингушский полк, жил своей жизнью.

Подошедший поезд встречали духовым оркестром. К вагонам бежали люди с цветами. Сестры милосердия в длинных белых косынках с красными крестами на груди торопились с носилками. На всю эту суету из окон вагонов смотрели строгие мужские лица, многие в бинтах.

Потом одни из них выходили на костылях, других несли на носилках. Кто-то стонал. Кто-то виновато улыбался оттого, что он такой беспомощный, что несут его женщины.

— Помогите, пожалуйста! — обратилась сестра милосердия к девушке с застывшим взглядом.

Вика безмолвно приняла носилки, на которых лежал молодой человек, и увидела, как глубоко провалилась покрывавшая его простыня в том месте, где должны быть ноги.

До самой двуколки не могла она оторвать взгляда от этого провала… С того дня красный крест на ее груди засветился на долгие годы войны.

3

Уже несколько недель полк стоял в деревушке под Проскуровом. Каждый день проводились конные и пешие учения. Сотни совершали марши, рыли окопы, преодолевали препятствия. Учились перестраиваться по сигналам трубы, ползать, делать перебежки, стрелять, рубить.

Офицеры волновались. Ожидали приезда начальника дивизии. Доходили слухи, что он уже побывал в соседних полках и многим не поздоровилось. Правда, говорили, что сам великий князь был сдержан и вежлив. Но зато после его отъезда полковое начальство обрушивало громы и молнии на головы тех офицеров, части которых вызывали нарекания.

И Байсагуров не давал покоя ни себе, ни своим людям. Он готов был заниматься с сотней день и ночь, лишь бы не пострадало его самолюбие.

В один из этих дней на большой поляне сотня занималась рубкой. Утренний холодок только подбадривал всадников. Они стояли в два ряда и по очереди скакали к лозам, рубили направо и налево, потом прокалывали чучело и пристраивались к своим с левого фланга. Обычно занятия эти проходили повзводно. Но сегодня штаб-ротмистр делал общую проверку. И многим уже досталось от него. Штрафников он ставил отдельно. Последним в их число попал и Калой. Не потому, что он не мог срубить пяток лоз, а потому, что это, как и многое другое в их занятиях, казалось ему несерьезной, детской забавой. «Не все ли равно, — думал он, — как ударить противника! Лишь бы тот завалился! И главное, чтоб не он тебя первым…»

Размышления эти прервал подъехавший командир.

— Вы опозорите всю сотню! Весь полк… и даже народ! — крикнул он гневно. — А про твою силу мне ведь целые истории рассказывали, — обратился он к Калою. — Где же она? В сказках? В молодости осталась? Тебе бы теперь барашек пасти… Но раз ты пришел на войну, да еще добровольцем — придется делать то, что и все!

У Калоя в глазах потемнело. Никто не позорил его так при народе. Но он лишь покрутил головой, словно шею ему жал воротник, и ничего не ответил.

А Байсагуров уже выхватил саблю и понесся к стоящим по обе стороны дорожки лозам.

Он рубил красиво, со свистом. Потом поставили по пяти лоз в пучок. Он срубил и их. Всадники уже знали, легко ли это, и с уважением смотрели на такую чистую работу. Но в командира сотни словно черт вселился.

— Десять лоз! — крикнул он всадникам. Они с удивлением посмотрели на него и поставили.

Сотня замерла. Командир явно рисковал своей репутацией. Вот конь пошел с места в карьер, сверкнула полоска стали — и все десять срезанных прутиков острыми концами воткнулись в землю.

Как ни зол был Калой на Байсагурова, но ловкость и сила восхитили его. Восхитили и причинили боль. С детства в игрищах не имевший себе равных, он увидел, как его обошли… Словно мальчик, зажегся он желанием доказать командиру сотни и всем, что его рано еще отсылать к овечкам.

Целую неделю Калой выспрашивал у лучших рубак полка о тонкостях этого искусства. Целую неделю все свое свободное время тайно проводил в лесу, примыкавшему к поселку, колдуя там со своей саблей, наведенной на бритву. А в конце недели, когда командир сотни снова привел их на поляну, он играючи смахнул клинком все лозы и попросил разрешения срубить столько же, сколько и командир.

Байсагуров поднял брови, но разрешил. И так же, как это было неделю тому назад, сотня затихла. Калой поскакал, взмахнул клинком и чисто снес лозы. Всадники ликовали. Солдат сравнялся с офицером.

— Молодчина! — крикнул Байсагуров. — Вот это всадник. Видно, не сидел, повесив нос! А если больше, срубишь?

— Срублю, — ответил Калой.

— Давай! Ставь двенадцать! — приказал командир.

Калой срубил двенадцать. Потом четырнадцать. Пятнадцатую лозу чуть заломил.

Байсагуров был спортсменом. И подвиг немолодого всадника вызвал в нем неподдельный восторг. Это было событием не только для сотни, но и для всей дивизии! Он снял с себя великолепную гурду[154] и протянул Калою. Калой бережно принял драгоценную саблю, полюбовался ею, погнул в разные стороны и возвратил командиру.

— Спасибо за подарок. Правда, я не сделал ничего особенного. Раз ты хочешь, я буду считать себя хозяином этого клинка. Однако прошу тебя: пусть он останется на своем месте. Две шашки носить нельзя. Хранить ее мне негде и рубить ею я не смогу. Уж очень легкая, нежная!

Командиру понравилась находчивость и скромность Калоя. И в нем шевельнулось угрызение совести за то, что он в прошлый раз так резко говорил с ним.

— Как это ты так быстро выучился? А? — сгорая от зависти, приставали к Калою молодые люди.

— Выучишься, — усмехнулся он, — если тебе посоветуют барашек пасти…

— Не обижайся, Портос! — благодушно воскликнул Байсагуров. — Ты же добрый человек! А я вас ругал тогда за дело. На фронт идем. И вы меня еще вспомните! Да вот и сейчас, наверно, самому приятно. Ведь столько никто не срубит!

«Как он сказал: „Портос“? Что это такое? Бык, что ли?» — думал Калой. Но решил спросить потом. Чтобы люди не смеялись. Если это обидное слово, он проучит командира на всю жизнь!..

Несколько дней спустя полк на заре подняли по тревоге. Думали, что пришел приказ выступать. Но командир полка сообщил, что назначен внезапный смотр дивизии и отдельных пехотных частей.

Уже через час полк прибыл на поле, в назначенное место. Здесь не было никого, кроме дежурного штаб-офицера из дивизии. Он принял рапорт, указал курган, где будет командование. Об очередности построения было известно лишь одно: первой пройдет Осетинская пешая бригада, а последним — 8-й Донской казачий артиллерийский дивизион, приданный Кавказской туземной дивизии, не имевшей своих артиллеристов. Посоветовавшись с офицерами, командир полка полковник Мерчуле попросил штаб-офицера, который был его другом, выпустить его полк на плац последним, перед артиллерией. Цель была простая: учесть чужие ошибки и постараться избежать их.

Штаб-офицер согласился, и полк отошел на край поля, к лесу, справа оставив место для донцов.

Сейчас же была отдана команда еще раз почистить коней, привести в порядок себя, приторочить бурки. Наступил ясный, солнечный день.

Корнет Бийсархо сходил с ума. То он проглаживал носовым платком чью-то лошадь и, обнаружив налет пыли, заставлял всадника вновь чистить коня. То у кого-то замечал незастегнутым шарик-пуговку на бешмете. То ругал за грязь на чувяке. И изрядно надоел всем.

— Неужели начальник будет разглядывать мои пуговки? — не выдержал Орци.

Бийсархо вышел из себя.

— Не возражать! — закричал он. — Разговорчики!.. И тут ему на глаза попалась лошадь Орци.

— А это что еще за осел? Откуда появилась у меня во взводе эта мелкорослая тварь? — сверкая глазами, напирал он на Орци.

Когда он злился, все мышцы на его лице приходили в движение, обтягивая резкие скулы, широкий рот и сильные зубы. Казалось, он готов был впиться человеку в горло. Он становился страшен. Но подчиненные не боялись его. Они привыкли к нему, да и вообще не в их натуре было пугаться. Поэтому Орци посмотрел на командира и сказал:

— Что же я ее с каблуков снял, что ли? От рождения она такая. И комиссия ее видела и ты ее видел сто раз. Неплохая лошадь…

Всадники отворачивались, смеялись.

Разъяренный Бийсархо помчался куда-то в сторону. Через минуту он вернулся и приказал Орци:

— Ступай сейчас же к санитарам и немедленно обменяй эту скотину на лошадь.

Орци пожал плечами и повел своего коня в лес, где на всякий случай стояли санитарные двуколки. Бийсархо расхохотался ему вслед:

— Что и говорить, для атаки лучшей лошади не найти! Пока дотащится — и войне конец!

Орци хотел было вернуться и дать отпор обидчику, но передумал: «Ничего! Ты у меня еще посмеешься!..»

Один за другим подходили полки и строились побригадно.

К девяти утра дивизия была в сборе.

В это время пришла весть, которая заставила побледнеть офицеров: смотр будет проводить не только начальник дивизии — его императорское высочество великий князь Михаил Александрович — родной брат государя, но и дядя государя — сам Верховный главнокомандующий армией, его императорское высочество великий князь Николай Николаевич.

Этого никто не ожидал.

Ровно в девять часов подъехали автомобили, на курган поднялось начальство. Войска издали увидели главнокомандующего. Он был на голову выше всех. Чуть пониже его виднелась папаха начальника дивизии.

Труба пропела «Смир-н-о-о-о!» Всадники замерли возле лошадей.

Начальник дивизии сел на коня и в сопровождении адъютанта и трубача поскакал к полкам. На полпути он принял рапорт своего помощника, а затем, здороваясь, объехал части.

— Здарав джилай!! Ваш височ!.. — прокричали и ингуши, которых специально обучали произносить отрывисто замысловатые титулы.

Когда гул приветствия замер, раздался одинокий голос: «Здрав джилай, ваш балгароди височ!»

Начальник дивизии не услышал этого. Он скакал к артиллеристам. Но многие всадники, да и офицеры не удержались и фыркнули.

— Кто сказал? — оглянулся корнет Бийсархо.

— Я, — спокойно ответил Орци, сидя на толстой санитарной кобыле, белой, как сметана.

— Сколько раз говорили, — воскликнул корнет, — кричать только вместе! И начальнику дивизии говорить «ваше высочество», а не «благородие»! Это же великий князь!

— А я думал, «балгароди» лучше, — невозмутимо ответил Орци.

— Ведь так мы тебя величаем. А кто выше тебя? Ты вот захотел — и меня на жеребую кобылу усадил…

— Замолчать! — прошипел на него корнет по-русски, так и не поняв, издевается над ним эта дубина или действительно не понимает ничего. И опять всадники разрывались от сдерживаемого смеха.

Но вот командиры полков, следовавшие за начальником дивизии, отдав ему честь, поскакали к своим частям, а он направился к кургану Верховного главнокомандующего.

Полковник Мерчуле вернулся в подавленном настроении. Командиры сотен смотрели на него с тревогой. Какая задача поставлена полку? Мерчуле вызвал к себе Байсагурова.

Зажав небольшую бородку в кулак, он прищурился, глядя на ряды выстроившихся сотен своего полка, и, видимо, что-то прикидывая в уме.

Как кавказец он хорошо знал ингушей, уважал их за товарищество, смелость и верность в дружбе. Но как кадровый офицер он понимал, насколько недостаточна сейчас их воинская выучка, чтобы демонстрировать ее перед главковерхом русской армии. Что делать? Как не уронить чести офицерского состава и всего полка?..

Этим он и поделился с Байсагуровым, которого считал наиболее способным офицером.

Оказывается, начальник дивизии предупредил, что Верховный может изменить порядок прохождения полков и начать командовать сам. Такое уже случалось.

— Понимаешь, чего я боюсь, — закончил Мерчуле. — Перепутают, сигнала не поймут — и все! Из стройной части полк в одну секунду превратится в табун! Я видел. Такое и с более обученными случалось! Черт побери!

Байсагурова обескуражило это сообщение. Он молчал.

— Мы идем последними, — с печальной усмешкой продолжал командир полка. — Вот если бы он протрубил нам «в атаку», мы бы показали!

Штаб-ротмистр в жизни был большим приятелем командира полка, и здесь, где их никто не слышал, они говорили на «ты».

— Послушай! — тихо воскликнул Байсагуров. — Эврика! Это же мысль! Не дожидаясь его команды, двинуться в атаку самим! А там ищи-свищи!

— То есть как? Без приказания?

— Да очень просто! Если другим он будет выбирать аллюры, то мы сами выберем себе… Пойдем в три креста[155] — и конец!

— Да с меня погоны сорвут! — воскликнул Мерчуле и в сердцах отвернулся.

Грянул дивизионный оркестр. Осетинская бригада пришла в движение.

Оба полка шли в пешем строю, отлично держа равнение на высокое начальство.

Только мягкость шага выдавала в них кавказцев, отличавшихся легкой походкой, которая выработалась в течение веков оттого, что ходили горцы в чувяках.

— Послушай! — торопливо сказал Байсагуров. — Началось. Надо решать.

А мимо начальства уже шел Кабардинский полк. Как и ожидалось, раздался сигнал дивизионного трубача. Полк сделал поворот направо, потом налево… Перестроения эти были эффектны, но проходили не гладко.

— Что дороже — один офицер или честь полка? — почти закричал Байсагуров.

— О чем ты? — не понял его Мерчуле. Он следил за кабардинцами.

— Послушай! Тебя сейчас увозит врач. Приступ аппендицита… Все остальное — положись на меня. Пан или пропал!..

Мерчуле поглядел на него, подумал и повторил:

— Пан или пропал! Но если о сговоре узнают… А в общем — с Богом! Случится что — буду тебя выручать.

Он велел адъютанту созвать офицеров. И когда те подскакали, сказал:

— Господа офицеры! Я заболел и не могу превозмочь тяжелого состояния… Командовать полком приказываю командиру четвертой сотни штаб-ротмистру Байсагурову. Сожалею, что не в силах быть вместе… Надеюсь на службу!

Проводив Мерчуле, Байсагуров вернулся. Он был бледен и строг, как никогда.

А впереди, на поле, смотр проходил как настоящие маневры. Один за другим выходили Татарский[156], Чеченский полки. По сигналам они перестраивались, меняли аллюры…

Байсагуров отдал приказ надеть бурки. И общий облик полка, одетый в домотканые черкески, преобразился.

Команды следовали одна за другой и все больше удивляли офицеров, которые чувствовали в них что-то неладное.

— Подтянуть подпруги! Са-а-а-дись!..

Еще несколько команд — и полк отступил назад и скрылся в лесу. На месте остался только сам Байсагуров, штандарт, трубач да взвод всадников.

Но вот очередь дошла до третьей бригады. Тронулся Черкесский полк, за ним должны были идти ингуши.

А на кургане только сейчас заметили, что полк исчез.

На месте Ингушского полка стоял взвод. Тридцать человек вместо восьмисот. Это было невероятно. Но полка не было.

Начальник дивизии посмотрел на командира бригады. Тот без шума направил к ингушам штаб-офицера. И в это время в их расположении послышался сигнал: «Развернутым строем — шагом марш!»

Из лесу выступили черные всадники.

Начальство не успело понять, что происходит, как последовал новый сигнал полковой трубы: «В лаву! От середины!..»

Начальник дивизии искоса посмотрел на своего дядюшку. Главковерх с заметным любопытством следил за движением конницы, а она стремительно рассредоточивалась по фронту и шла за своим командиром полка, который со знаменем и трубачом быстро уходил вперед.

— «К середине — со-о-омкни-и-и-ись!» — скомандовал трубач. Всадники вновь понеслись к центру.

— «Шаш-ки-к-и во-о-о-н! В атаку марш-марш!» — последний раз прозвучала медь, и тысячи лошадиных копыт в бешеных ударах обрушились на поле.

Земля задрожала.

А всадников не было видно. Они лежали на конях, над которыми взлетали черные крылья бурок и голубых башлыков.

Вот их командир свернул направо и наперерез полку помчался к кургану. Шагах в двадцати он выпрямился в седле, поднял перед собой клинок и, осадив коня, отсалютовал:

— Ваше высочество! Ингушский полк в атаке! Штаб-ротмистр Байсагуров!

Как только он повернулся и встал лицом к полку, его всадники разом поднялись на стремена и, сотрясая воздух гиканьем и возгласами «вурр-ооо!», яростно размахивая и кружа саблями над головой, лавой промчались под штандартом и скрылись за дальней деревней в тучах пыли.

Отдав честь главнокомандующему, Байсагуров сделал свечу и как вихрь умчался за полком.

Главковерх, не скрывая удовольствия, похвалил атаку и поблагодарил племянника и командира бригады за настоящий сюрприз.

— Рады стараться! — по-солдатски ответил полушутя, полусерьезно начальник дивизии.

— Кто командует полком? — спросил главковерх, насупив брови.

Помощник командира дивизии ответил, что командует полком полковник Мерчуле. Но он внезапно заболел, и полк вел командир четвертой сотни штаб-ротмистр Байсагуров.

— Отлично! Побольше бы таких! — сказал великий князь. — Командиру полка благодарность. Штаб-ротмистра произвести… Кес-ке-се?[157] — вдруг спросил он, взглянув на поле.

Там к центру плаца шагом подъезжал одинокий всадник на брюхатой лошади. В левой руке его сверкала шашка, в правой была плеть. Ехал он траверсом[158], лицом к начальству, и изо всех сил нахлестывал свое толстокожее животное. А оно, как от овода, только отмахивалось от него хвостом. Наконец всаднику все же удалось разогнать лошадь, и она нашла курцгалопом, вздымая вместе передние ноги и едва продвигаясь вперед. И тогда всадник тоже закрутил шашкой над головой, заорал «вур-ро-о-о!» Стало ясно: он шел в атаку вслед за своим полком.

А на поле уже вступали донцы.

Кто-то из штаб-офицеров поскакал, чтобы убрать всадника в сторону.

Тем временем лошадь его, видимо, приняв возглас «вурро» за «тпрру», остановилась. Заложив на спину кренделем короткий хвост, она стала освобождать свое бездонное брюхо от казенного фуража. Понукания не действовали.

Штаб-офицер был шокирован.

— Мерзавец! — воскликнул он. — Что ты здесь делаешь? Или ты не видишь, кто там!..

— Это не я, это лоша делает! Он десят лет армия. Если он сама не знаю, кто там, я откуда знаю?

— Да убирайся ты со своей коровой! — потерял терпение офицер.

— Мой лоша мой командер сказал осел. Эта лоша ты сказал коров! А я как, пеший атака пойдем? Да?

— Олух! Сворачивай сюда! — закричал офицер.

— Не олух! Орци я! — огрызнулся всадник и снова начал разгонять свою кобылу.

Офицер выхватил шашку, ударял лошадь Орци фухтелем и, схватив ее за повод, поволок в сторону.

— Отпускай! — угрожающе сказал Орци. — Плен моя не пойдет! Отпускай!

Но офицер продолжал уводить коня вместе с ним.

— Тогда смотри мине! — закричал Орци и взмахнул шашкой. Офицер чудом успел парировать удар в голову. Клинок Орци скользнул по его сабле до эфеса.

В это время, развернувшись, на них полным ходом шла артиллерия.

Офицер бросил Орци и поскакал в сторону.

Некоторое время кобыла Орци неслась вместе с батареями, потом устыдилась своей прыти и снова перешла на курцгалоп. И опять до кургана донесся победоносный крик Орци — «вурроо!» Он продолжал атаковать.

Когда штаб-офицер показал начальству разрубленный эфес и пояснил, что всадник кинулся на него, чтобы не попасть в «плен», главнокомандующий рассмеялся.

— Его теперь в полку доконают! — сказал он, успокаиваясь. — А ведь он не сдался даже офицеру! Атаковал! Шел на подкрепление! Это воин! Не так ли? А вот кто кавалериста на такого битюга посадил, тому не мешает всыпать! Солдату медаль!

Он замолчал, задумался и, окинув офицеров строгим взглядом, который, казалось, и смотрел на каждого и не видел никого, обращаясь к начальнику дивизии, сказал:

— Ну что ж, дивизия твоя пока дикая. Гаять с нею было бы лучше, чем воевать. Но ничего не поделаешь. Общее положение вам известно. Фронт требует новых сил. А с недостатками на ходу разберетесь! — Он козырнул и пошел к автомобилю.

Начальник дивизии уехал вместе с ним.

Помощник начальника дивизии, тучный мужчина с красной шеей и большими седеющими усами, снял папаху, перекрестился.

— Слава тебе!.. Пронесло! — Потом усмехнулся, покачал головой: — А здорово окрестил — «дикая»!.. Не в бровь, а в глаз! Так она теперь и пойдет!..

В эту ночь во всех полках дивизии офицеры кутили. Но особенно бурно предавались веселью ингуши. Командиру полка сразу «стало лучше». Да и как было не поправиться, когда он получил благодарность главковерха, его друга произвели в ротмистры и даже серьезная оплошность корнета Бийсархо обернулась первой медалью в полку.

Орци был приглашен в офицерское собрание. Здесь его снова и снова заставляли пересказывать все, что с ним случилось на плацу, и хохотали до изнеможения.

Кутеж закончился поздно ночью, когда были исчерпаны все запасы местной лавчонки и чаборзовских ящиков. А через пару часов сна офицеры уже стояли во главе служебных команд полка, выстроенных для торжественной присяги.

4

Была глубокая осень. На смену утренним заморозкам приходили туманы и нудные дожди. Казалось, кто-то сквозь тонкое сито цедил их на головы солдат.

Лес притих. Мокрые листья уже не шуршали внизу. Природа замерла в преддверии зимы и холодов. А люди все сильней разжигали пламя вражды, и огонь сражений все шире растекался по несчастной земле.

Где-то на крайнем юге против России в войну вступила Турция.

«Дикая дивизия» вместе с другими резервами была переброшена на Карпаты.

Совсем недавно, разгромив неприятельские армии, русские захватили здесь большую часть Галиции и обложили австро-венгерскую крепость Перемышль. Днем и ночью воздух сотрясали тревожные вздохи орудий.

Каждый день офицеры и всадники ждали приказа выступить на передовую.

Ингушский полк стоял в помещичьей усадьбе, окруженной старинным парком, переходившим в лес.

Штаб занимал охотничий домик. Сюда и вернулся к своим офицерам Мерчуле с новостями от начальника дивизии.

Вечерело. На дворе стелилась промозглая сырость, а в домике командира полка буйно полыхал большой камин, наполняя комнату теплом и ярко озаряя загорелые лица гостей. Они сидели вокруг дубового стола, на скамейках, а те, что помоложе, бросив на пол бурки, расположились у огня. И если бы не серебро погонов да блеск орденов под газырями, можно было б подумать, что здесь сошлась лихая разбойничья ватага.

Первое, чем поделился командир со своими друзьями, — это бочонком вина, полученным из родного села Илори. И хотя здесь в нем не было недостатка — мадьярские вина ничуть не уступали иным, друзья-офицеры с особым наслаждением цедили из кружек свое, кавказское, как драгоценный сок родной земли и частицу черноморского солнца.

Второе, чем поделился он, — это новостями «из военных сфер» дивизии и корпуса, где подвизалось немало титулованных особ, которые считали своей единственной задачей в войне пить пиво, интриговать, присваивать чужую славу и поражать фронтовых коллег осведомленностью в государственных делах.

Шел не первый месяц войны, а офицеры-фронтовики знали лишь то, что происходило у них на переднем крае и в лучшем случае — в масштабах своей армии. Вот почему, когда командиру полка случалось побывать в штабе дивизии, они с большим нетерпением ждали его и слушали «новости», в которых, конечно, далеко не все соответствовало действительности.

Выпив по первой кружке, гости воздали должное хозяину и налили по второй. Мерчуле откинулся на спинку единственного кресла, которое, видимо, прежде служило самому помещику, и сощурился, глядя на огонь. Наступила тишина. Только дрова потрескивали в камине.

— Э! Паши! — воскликнул командир первой сотни Химчиев, называя Мерчуле по прозвищу. — Не терзай нас. Вино чудесное. Но где же речь тамады, которую мы ждем?

— Будет и речь, — откликнулся командир полка. — Для грузин это не новость, но так как здесь большинство ингушей, для них я должен начать немного издалека. В прошлом веке, спасаясь от врагов и преследователей, из Франции в Россию бежал прямой потомок Иоахима Мюрата, прославленного наполеоновского маршала и неаполитанского короля. Путешествуя, он заехал в Грузию, увидел дочь владетельного князя Дадиани Мингрельского, влюбился в нее, и они поженились. Отец невесты дал им богатые владения, и молодые остались жить в Мингрелии. Когда у них родился сын, назвали его Наполеоном. А по-грузински ласкательно Напо.

Так вот, в штабе дивизии я совершенно неожиданно встретил принца Напо. Сейчас это пожилой человек. Полковник. Он служит у великого князя Михаила Александровича помощником по строевой части. Мы с ним сумели начать сей бочонок, и за этим занятием он рассказал мне немало интересных вещей.

Вы понимаете, строевик он, может быть, и никудышный, но вхож принц Напо во все двери. И знает очень много. Расскажу вам главное из того, что мне пришлось услышать.

Ну, во-первых, в высших сферах до сих пор тяжело переживают провал наступления нашей Первой и Второй армий в Восточной Пруссии. Бездарного Ренненкампфа[159] многие готовы считать изменником.

Хорошо, что хоть Юг сумел поднажать здесь, в Карпатах. Во-вторых, союзники дали немцам сражение на Марне. И те, не ожидая от французов такой прыти, отошли. Там с обеих сторон дралось около двух миллионов человек. Это грандиозно. Но надо было видеть, господа, с каким чувством рассказывал об этом Напо! Временами мне казалось, что передо мной тот самый великий маршал Мюрат! Вот что значит кровь!

Наша Ставка готовила новые планы, когда в сентябре кайзер вдруг обрушил на нас в направлении Варшава — Ивангород удар Первой австрийской и Девятой германской армий. Весь октябрь шли кровопролитные бои. Однако на этот раз Ставка сумела перегруппировать силы, создала перевес на правом берегу Вислы и повела контрнаступление.

Вы помните, в то самое время нас перебросили сюда. Это был маневр. Немец ожидал здесь нового наступления и не смог снять отсюда на Польский театр ни одной дивизии. План по захвату Варшавы был сорван. А дальше наши двинули их еще на полтораста верст назад. Таково положение на сей день. Положение совсем неплохое. И давайте за это опорожним заждавшиеся кружки.

— Да, это обнадеживающие вести! — воскликнул любимец командира полка Химчиев. — Но что же будет с нами? Так можно и всю войну просидеть, пороха не понюхав!

— Не волнуйся, князь! — улыбнулся Мерчуле. — В этой мясорубке каждый получит свое! Да! Вот еще, чуть не забыл! Оказывается, по ту сторону фронта о нас ходят целые легенды. Нас там называют «Варварами России». Их командование пытается урезонить своих и говорит, что мы, мол, относимся к иррегулярным войскам, которые по своим качествам всегда уступают кадровым.

Но австро-венгерских, да и немецких солдат эти объяснения плохо успокаивают. Они усвоили одно: раз дивизия «дикая», — значит, в нее собраны все русские зуавы, ирокезы, бушмены, — словом, фанатичные дикари, которые гораздо опаснее даже казаков. За каждого убитого дикаря мстят. С пленников снимают скальпы, а иногда пьют их кровь и пожирают!

Гости Мерчуле дружно смеялись.

— А ведь в этом есть доля правды! — воскликнул Байсагуров. — Всадники обязательно будут мстить за каждую нашу жертву!

— И молодцы! — решительно сказал командир полка. — Это война. Пусть знают наших.

Было за полночь, когда дверь в горницу распахнулась и на пороге появился человек в бурке, запорошенной снегом.

— Из штаба дивизии. — представился он и передал пакет командиру полка.

Мерчуле прочитал приказ, поднялся. Улыбнулся Химчиеву.

— Господа офицеры, выступаем в 3.00.

Взяв под козырек, офицеры направились в сотни.

Ночь стала светлее. На дремлющий лес тихо ложился мягкий снег.

Ингушский полк пришел в соприкосновение с противником совсем неожиданно.

Железнодорожная станция, на которую он был направлен, считалась оставленной без боя. Но на рассвете разведка донесла, что станция забита австрийцами. Они окопались там и, видимо, не собираются уходить.

Из штаба дивизии последовал приказ: «Станцию взять!» Местность была холмистая. В лощинах держался туман. Две сотни спешились и вступили с противником в бой по обе стороны железнодорожного пути. Остальные, прикрываясь лесом, зашли австрийцам во фланг. И когда пешие сотни поднялись в атаку, кавалеристы с диким воем и гиканьем ударили по врагу.

Схватка была короткой. Австрийцы бежали, бросая оружие. Станция и большие трофеи достались полку почти без потерь.

Часа через два все было готово, чтобы с воинскими почестями предать земле первых убитых. Но Чаборз, подоспевший сюда из обоза, о чем-то поговорил с Бийсархо, муллой, и они втроем пошли к командиру полка и стали просить его исхлопотать вагон для отправки убитых домой. Они говорили, что это поднимет настроение всадников и их уважение к командиру.

Вечером, когда блеклое солнце зашло за лесистые холмы и от земли потянуло холодом, проводить своих товарищей на станцию собрались все, кому позволяла служба.

Паровоз стоял под парами. В конце состава были вагоны с трофеями и один — с убитыми. Сопровождали их раненые. В этот же вагон погрузили кое-какие вещи, добытые на станции для семей погибших. Груз никто не проверял, и под наблюдением Бийсархо Чаборзу ничего не стоило добавить к двенадцати покойникам еще два гроба. В одном из них были австрийские винтовки, в другом — патроны. Легко раненный в руку родич Чаборза знал, куда и кому отвезти этих «покойников» и что за них получить. Сам он должен был вернуться в полк через две недели. Поезд тронулся. Мулла молитвенно поднял руки. За ним подняли Чаборз, Бийсархо и все остальные. Пошел снег. Вагоны медленно уплывали в серую даль. Вот уже виден только последний… Наконец в снежной пороше исчез и он. Холод пробирался под бурки солдат, ложился на сердце…

Чаборз с облегчением вздохнул и, обращаясь к мулле и Бийсархо, прошептал:

— Пойдемте ко мне… Есть чем погреться… В такой день никому не грех… — А когда шли, подумал: «Когда же еще бой? Отослать бы еще пару гробов…» И вдруг, испугавшись собственной мысли, он почти вслух воскликнул: «Чур меня!..»

Калой и Орци последними покинули станцию. Шли они вместе, но каждый думал о своем.

«Сколько горя и слез повезли!.. А сколько могил встретилось уже в пути!.. Убитые в землю уходят, а горе остается…»

Мысли Калоя перебил Орци:

— Было убито двенадцать, а отправили четырнадцать гробов…

— Должно быть, двое скончались от ран, — откликнулся Калой. Орци оглянулся. Вокруг не было ни души. Он совсем приблизился к брату и сказал:

— В двух фобах Чаборз и Соси отправили домой… винтовки и патроны!..

Калой остановился.

— Что?

Орци повторил.

— А зачем?..

— Как зачем? — удивился Орци. — Продавать!.. Если сказать Байсагурову, — заторопился он, — их сейчас же арестуют и по проволоке скажут, чтоб задержали вагон! Сказать?

Калой тяжелым взглядом смотрел на брата, и счастье было того, что в наступившей мгле он не видел его глаз.

— Они собираются торговать награбленным. А ты чем? — наконец спросил он.

— Как чем? Я не собираюсь… — растерялся Орци.

— Будь это дома, я изодрал бы твою шкуру!.. — сказал Калой.

Орци невольно попятился.

— Наперед запомни: останусь один, но языкатого брата не потерплю!.. Калой пошел. Орци виновато шагал за ним.

— Соси не раз глумился надо мной, — сказал он через некоторое время, — вот я и подумал: не отомстить ли ему?..

— Язык — это бабское оружие! — откликнулся Калой. — А если тебе больше нечем мстить, юбку надень!..

Больше они не говорили. Только через некоторое время Орци, видимо, в ответ на какую-то свою мысль здорово стукнул себя по лбу кулаком.

В эту ночь взвод Бийсархо шел в пикеты. В такой снегопад нужна была особая осторожность, и корнет предупреждал своих людей. Всадники не верили в опасность. Кому придет на ум в метель на двор вылезать! Однако приказ есть приказ.

Орци с товарищем лежали в кустах, в стороне от поврежденной железной дороги. Снег огромными хлопьями валил без конца.

Они завернулись в бурки. И самым сильным их противником оказался сон. Он одолевал обоих.

В полночь на полотне показалась тень. Присмотревшись и не поняв, волк это или собака, всадники, однако, отметили, что животное, прислушиваясь и оглядываясь, бежало от кого-то со стороны противника. Это рассеяло сон, насторожило.

И снова время шло, и ничто не нарушало ночного покоя.

У Орци заныло в животе. «Надо же в такое время!» — с досадой подумал он и решил назло самому себе перетерпеть. Но резь усилилась, стало невмоготу. В конце концов ему все-таки пришлось подняться и пойти в разбитый домик путевого обходчика, в который они заходили, когда шли на пост.

Соблюдая осторожность, Орци тихонько добрался до дома. В нем по-прежнему все было мертво. Двери и окна сорваны взрывом. Однако здесь снег не слепил глаза и не дул ветер.

Через некоторое время Орци мог уже возвратиться на пост. Но ему так не хотелось снова вылезать на холод, что он решил покурить. Курить он начал недавно, курил плохо и тайно от Калоя. Табачный дым сам по себе не доставлял ему удовольствия, но зато было приятно иметь кисет, табак, угощать товарищей и самому угощаться.

Вот и сейчас он скрутил цигарку, сунул в рот и вспомнил: «А спичек-то нет!..»

В это время около дома послышались осторожные шаги. Кто-то обходил его, останавливаясь и, видимо, прислушиваясь. Постояв в дверях, человек вошел в сторожку.

Орци, уверенный в том, что это его напарник, обрадовался и негромко спросил:

— Спички с тобой?..

Но вместо ответа человек нелепо взмахнул руками и отскочил в сторону. В просвете окна Орци увидел австрийца. Страх, как кинжалом, пронзил всадника. Человек бросился к окну, споткнулся о кирпичи, схватился за подоконник. Орци подмял его под себя и прижал к полу. Тот не сопротивлялся, не двигался. Орци сорвал с него пояс с револьвером, сунул оружие себе за пазуху и связал руки. «Притворяется», — мелькнула у Орци мысль, и он также молниеносно замотал лицо пленного башлыком, ноги затянул поясом. Лишь после этого он подумал о том, что враги, наверно, уже прикололи или увели с собой его товарища… «И все из-за этого проклятого живота!..» Он вынул револьвер, ощупал его, взвел курок и выглянул в окно… Там никого не было видно. Тогда Орци, петляя и прячась за кустами, побежал на пост…

Товарищ лежал, ничего не подозревая. Орци увлек его за собой. Они побежали к дому. Пленный оставался на месте.

— Да не убит ли он? — воскликнул напарник Орци.

Он перевернул пленного на спину. Тот был жив, только тяжело дышал и таращил глаза.

Всадники развязали его и повели к себе.

Австриец едва волочил ноги.

В блиндаже при свете фонаря Орци увидел наконец свою жертву. Это был молоденький младший офицер, умиравший от страха. Взгляд его безумно блуждал по бородатым лицам горцев в косматых папахах, с огромными кинжалами на поясах. Видимо, он ждал какого-то ужасного конца.

Урядник послал за корнетом. Бийсархо пришел немедленно. Узнав о случившемся, он велел Орци и второму всаднику идти обратно на пост, а пленного направил в штаб полка.

Через час все пикеты отвели назад. Полк занял оборону. Были предупреждены и соседние части. Атака австро-венгров, намеченная на предрассветный час и рассчитанная на внезапность, была встречена дружными залпами и плотным пулеметным огнем. Понеся большие потери, противник отступил.

Орци получил вторую награду — крест. Неожиданно для самого себя он становился заметным человеком в полку.

Как-то Бийсархо узнал, что Орци прячет револьвер плененного офицера и потребовал отдать трофей. Орци согласился. Он только попросил разрешения поговорить с корнетом наедине, потому что у него-де есть «личный секрет», связанный с этим делом. Когда всадники покинули землянку, Орци приблизился к Бийсархо и зашептал:

— Я этот револьвер сам добыл, рискуя жизнью… Офицер не преподнес мне его. Я боролся! Но я отдам… Отдам… Только сначала хочу, чтобы вы с Чаборзом вернули в полк два гроба… — Орци улыбнулся. — Те два гроба…

Бийсархо близко видел улыбающиеся глаза Орци. Он готов был размозжить ему физиономию. Как смел этот хам так говорить с ним, с офицером! Но вместо этого он заставил себя усмехнуться.

— Ну и пройдоха же ты!..

— Мы все пройдохи! — засмеялся Орци. — А что делать? Я понимаю… деньги и мне и тебе нужны! Каждому нужны… Я этот револьвер хочу Чаборзу продать. А вот эту штуку не продам!.. Домой повезу!

Откуда-то из глубины бездонного кармана он вытащил роскошный золоченый портсигар с монограммами и золотыми монетами на крышке. Запирался портсигар кнопкой с драгоценным камнем.

— Где взял? — загорелся Бийсархо.

— У убитого вытащил. — Орци вскинул портсигар, поиграл им и снова сунул в карман.

— Да ты знаешь, за мародерство тебя могут… расстрелять! — воскликнул Бийсархо, умирая от зависти.

— Не расстреляют! — хихикнул Орци. — А хоть и расстреляют, я рискую! Да… Ты вон какое жалованье получаешь и тоже рискуешь… А у Чаборза мало, что ли? А и он идет на риск: водку сюда, гробы — туда… Ха-ха-ха! — Орци тихо смеялся. — А у меня ни лавки, ни жалованья! Царь на царя идет тоже не так, ради геройства, а за что-то! И рискует царь. То ли он победит, то ли его поколотят! Словом, война, я так понимаю, это кто кого осилит, обхитрит, кто у кого вырвет! Ну и мы тоже не должны хлопать ушами… Свой у своего — нельзя, конечно! А у врага — отчего же? Друг друга понимать надо!.. — Он опять приблизил к офицеру глаза и любезно улыбнулся. — Ну, я пойду…

Когда Орци вышел, корнет на цыпочках подбежал к двери и приник к ней ухом. Он знал, что всадники ждут Орци… Ведь они слышали, как он потребовал сдать трофей.

— Ну? Отнял? — услышал он их голоса.

— Конечно! Не будешь же перечить офицеру! — сокрушенно ответил Орци, и всадники засмеялись.

Успокоенный его ответом, корнет вернулся к столу. Он не видел, как Орци, отвечая товарищам, одной рукой показал из-за пазухи револьвер, а другой похлопал себя по неприличному месту…

Зима эта для кавалеристов проходила без большого урона. Наступление остановилось. Было приказано подменить пехоту, которую отводили для отдыха и переформирования. Противник, видимо, тоже собирался с силами и особенно не лез. Но все равно жизнь в землянках, в окопах или в седле — в зной и холод, в пыль и слякоть под открытым небом — изнуряла людей, заставляла мечтать о мирном времени, о доме.

В феврале нового, 1915 года стало известно, что с поста Верховного главнокомандующего смещен, как его называли, Большой Николай.

Ингуши не понимали, как царь, который был племянником Большого Николая, мог пойти против брата своего отца! Ведь это значит — показать всем, что у них в роду нет согласия, нет уважения! А как на это посмотрят чужие цари?

В часы, когда на позиции наступало затишье и в окопах оставались только часовые, офицеры и всадники залезали в свои «лисьи норы»[160].Там они чинили одежду, играли в карты и передавали друг другу фронтовые новости, невесть как попадавшие сюда.

Однажды в одной из таких нор при свете огарка Калой пытался починить обувь.

К нему подошел всадник и, забрав сапог, сам принялся за дело. Обычно молодые солдаты-горцы всегда старались чем-то помочь своим старшим товарищам.

— Ты лучше расскажи нам, за что Большого прогнали? — попросил солдат Калоя. — Ты ведь все знаешь. А сапоги я тебе починю!

Калой прилег. Тусклый свет делал его бороду совсем черной, и она, сливаясь с концом закинутой бурки, казалась длинной, до самого пояса.

— Приехал, говорят, царь туда, — начал Калой, — где стоит самая главная землянка на войне, и вызывает к себе дядю своего, будто тот ему и не дядя, а племянник. И при всех чужих офицерах спрашивает: «Ну как, не можешь справиться с немцами?..» Все переглянулись, испугались за царя. Знали, что Большой Николай свирепый и очень сильный человек. Другой раз разозлится, как даст по столу кулаком, так доски вдребезги!.. Ну, думают, влепит он сейчас племяннику-царю оплеуху, да такую, что тот до конца войны глухим останется. Но Большой Николай сдержался при людях. Только гневно посмотрел на царя усталыми, опухшими глазами и сказал: «Я-то с немцами как-нибудь справлюсь! Лишь бы ты со своими немками справился!.. А то, пока ты водку пьешь, твоя немка-жена нам вместо патронов картинки, на которых боги нарисованы, присылает и себе жеребца по кличке Распутин Гиришка завела…» Ну, думают офицеры, — теперь конец. Убьет царь Большого. Отбросил царь полу шинели, сунул руку в карман… выхватил платок и освободил в него нос… А потом поднял на дядю опухшие от водки глаза и сказал: «Этого я тебе никогда не прощу и не забуду!..» — и побежал в автомобиль. А когда уже отъехал, оглянулся и крикнул дяде: «Эй! Я лишаю тебя права кричать главные команды! Я сам буду теперь главные команды кричать! Иди домой!!!»

Всадники, затаив дыхание, слушали Калоя. Так вот, оказывается, за что прогнали Большого Николая.

— А дальше что? — спросил кто-то из темноты.

— А что дальше? Офицеры перестали слушаться Большого, и он уехал. Царя слово главным стало.

— Эх! А все-таки здорово он царю выложил! — воскликнул кто-то.

В это время снаружи раздался свисток, загремели выстрелы. Всадники кинулись к выходу. Выскакивая, они разбегались в разные стороны, занимали свои места и, еще не привыкнув к дневному свету, открывали стрельбу, сами не зная, куда и в кого.

Где-то показавшиеся было австрийцы исчезли. Постепенно стрельба затихла, и люди опять потянулись в землянки. На дворе было сыро. На дне окопа — талый снег, слякоть. Калой вернулся на нары. Босые ноги его стали черными от грязи. Он вытер их соломой и прикрыл буркой.

— Ты уже чересчур стараешься! — сказал он парню, который продолжал чинить сапоги. — Мне в них не на смотрины!

— Калой, а откуда ты узнал все про большого Николая? — продолжали выспрашивать всадники. — Так рассказываешь, словно сам с ними был!

— Я там не был, — нехотя отозвался Калой, — но слышал от того, кому рассказывал тот, который сам видел того, кто был при этом!..

— Зурна издалека! — протянул один из всадников.

— А ближе никто из нас этой зурны не услышит, — откликнулся другой. — Мы ведь и этого не знали!..

Калой молча надевал готовые сапоги и не намеревался выдавать, что многие новости он узнавал от своего командира сотни Байсагурова, который очень сблизился с ним и нередко рассказывал интересные истории.

Весной всадникам уже не так часто приходилось отсиживаться в окопах. И хотя в них, за проволочными заграждениями, за брустверами, было где укрыться и передохнуть, горцы терпеть не могли траншеи. Они всегда предпочитали движение, маневр, где можно действовать свободно и каждому проявить себя.

Наступление в Карпатах, которое с весны проводило командование, они встретили даже с радостью.

Чаще всего ингушей посылали в разведку. Всадники умели бесшумно проникнуть в тыл врага, чтобы добыть ценные сведения, достать «языка». Многие из них имели за это награды.

Наконец сложила оружие австро-венгерская крепость Перемышль, которая не сдавалась семь месяцев.

С утра до вечера понуро брели по дорогам партии пленных. Их было сто двадцать тысяч! Калою и всадникам казалось, что вся Германия идет в Россию, что после этого должна прекратиться война, потому что у врага, наверно, дома не останется ни одного солдата. Но кончился поток серо-зеленых шинелей, а война продолжала греметь, не затихая ни днем, ни ночью.

В один из таких дней на участке, где находился полк Мерчуле, пехоте никак не удавалось пробиться вперед. Горная дорога и вся местность вокруг находились под постоянным обстрелом артиллерии. Удивляло то, с какой точностью снаряды накрывали шоссе и скопления наших войск. Видно, отличные расчеты управляли батареей. И надо было обезвредить ее.

Смельчаков на это дело нашлось более чем достаточно. Всадники лихо выскакивали из рядов и, крикнув: «Мине тоже керест хочу!» — пристраивались к добровольцам.

Одним из первых вызвался и Калой. Не желание отличиться, как у многих других, и не безудержная молодецкая удаль толкнули его на это, а злость на врага за тех искалеченных, окровавленных русских пехотинцев, которые двигались в тыл сами и на носилках. Опыт, приобретенный на войне, подсказывал ему, сколько легло их там, на этой проклятой дороге, скольких корчат предсмертные муки, если так много раненых идет в тыл.

К вечеру отряд охотников из тридцати человек с корнетом Бийсархо и местным крестьянином-проводником пробрался нехожеными горными тропами в глубокий тыл врага.

Брату Калой не разрешил идти.

С наступлением темноты охотники бесшумно сняли часового наблюдательного пункта и скрутили офицера, корректировавшего огонь. Разделившись на группы, они поползли к орудиям. Австрийцы никак не ожидали появления противника с тыла. Всадники застигли их врасплох. Произошла короткая, но яростная рукопашная. Расчеты врага были порублены.

Калой увидел, как в землянке распахнулась дверь и из нее выбежал человек. Он погнался за ним. Тот начал отстреливаться. Пули свистели рядом. Однако Калой продолжал преследовать его. Наконец он догнал врага и протянул руку, чтобы схватить за шиворот. Но тот неожиданно нагнулся, и Калой перелетел через него. На земле между ними завязалась борьба. Враг был верткий и сильный. Однако хватило его ненадолго. Как только пальцы Калоя легли ему на горло, он захрипел и забился в конвульсиях. Калой приподнял его и ударил головой о землю. Тот вытянулся, обмяк.

Калой встал, прислушался. Вокруг была тишина, и только где-то за дальней горой глухо стреляло орудие. Отряд охотников ушел. Калой забрал у пленного все бумаги, встряхнул его, чтобы он очнулся, и поволок за собой, надеясь догнать товарищей. Но вскоре то ли нарочно, то ли в самом деле обессилев, немец рухнул на землю. Калой выругался по-русски, взвалил его на плечо и пошел дальше. Шел он, как казалось ему, к своим. Но в сплошном кустарнике трудно было определить направление, и, вспомнив, что по пути сюда он видел Медведицу позади, Калой направился прямо на нее.

Через некоторое время он остановился, снова прислушался. По-прежнему было тихо. Калой решил нарушить приказ, закричать. Может, свои где-то рядом.

— Во-о-о! Ми-ча-д шо-о?[161] — раздалось в ночи.

— О-о-о! — ответили холмы, и снова все замолкло.

Немец от неожиданности вздрогнул. «Значит, притворился, чтобы измучить меня и бежать», — решил Калой и, сбросив пленника на землю, выхватил кинжал, срезал все застежки с его штанов, распорол их сзади пополам, выбросил пояс и велел идти, поддерживая штаны руками. Увидев метровый кинжал, пленный перестал притворяться и зашагал.

Как ни странно, но он тоже шел на Медведицу. Только один раз Калой увидел, что они идут к Медведице боком. Он остановил пленного, поводил кончиком кинжала у него перед глазами и коротко сказал:

— Иди Россей!..

Поняв безнадежность своего положения, немец тяжело вздохнул и зашагал к Полярной звезде.

Калой шел следом, поглядывая то на звезды, то на блестящий шар бритой головы пленного.

Как только батарея перестала бить по дороге, пехота двинулась вперед. Командование поняло, что отряд охотников выполнил свою задачу.

Еще до рассвета Бийсархо рапортовал о выполнении приказа, сдал пленного корректировщика, доложил, что орудия выведены из строя, а их расчеты уничтожены. При этом в отряде оказалось пять раненых и один, очевидно, убитый.

Сотня Байсагурова была потрясена, когда узнала, что не вернулся их признанный тамада Калой.

Орци подъехал к командиру и сказал, что пойдет на поиски брата.

— Уходить нельзя. Взвод наш и так уже поредел, — ответил Бийсархо. — Я не разрешаю тебе отлучаться! Не у тебя одного потеря…

— Я должен пойти за ним, — сдержанно повторил Орци. — Мне все равно, как поступают другие. Я найду брата живым или мертвым!

Дело дошло до командира сотни. Байсагуров отпустил Орци.

— Потакаешь! А я должен дисциплину поддерживать!.. — вспылил Бийсархо.

— Мои приказы не обсуждать! — строго оборвал его Байсагуров. — Вы, господин корнет, не сделали никакой попытки найти своего лучшего «охотника»! Так людьми не разбрасываются! Если бы не отличное выполнение задачи, я бы еще спросил с вас за это! Пошлите с Орци одного из тех, кто там был и знает дорогу…

Бийсархо козырнул и, повернувшись по форме, ушел.

Полк получил приказание изменить маршрут, перейти через горный кряж и атаковать с тыла засевшего в местечке противника.

Байсагуров подозвал Орци и объяснил ему, где на обратном пути он должен искать своих.

— Вас-то я найду. Найду ли брата — не знаю… Бийсархо нарочно бросил его там… — И затаенная угроза послышалась в голосе всадника.

— Не говори, чего нельзя подтвердить, — остановил его командир. Орци покачал головой.

— Э! Ты не знаешь! Он ненавидит меня и брата за то, что мы раскусили его… Да к тому же он пасется у Чаборза, а тот сожрал бы Калоя и меня живьем… Твою доброту я не забуду…

Уже прозвучала команда «Садись!» и полк приготовился выходить на дорогу, когда все увидели, что из садов, где они провели ночь, бегут два человека.

В одном из них всадники сразу узнали Калоя. Второй оказался немецким офицером.

Гул радостных голосов пронесся над полком. Друзья Орци хлопали его, поздравляли, обнимали.

А у пленного вид был очень странный. Без кивера, босиком, он бежал, подпрыгивая и упираясь в бока снятыми сапогами.

Когда они приблизились к командиру полка, Калой взмахнул ладонью, словно ему в глаза попала муха, это должно было означать, что он отдал честь, и громко отрапортовал:

— Гаспадин вашава-соки балга-ародия командир Ингушски полку, полковник Мерчули! Эта джирный свина ночи бежал, я его держал, суда таскал! Пирнимай! Яво мине очень надоел. Се время бар-бар… Эта бумага яво карман била. — С этими словами Калой отдал командиру полка все взятые у пленного документы.

Мерчуле прочитал их с помощью переводчика и с любопытством посмотрел на офицера, который оказался полковником генерального штаба, прикомандированным к батарее для проверки качества усовершенствованных снарядов.

— Господин полковник, — обратился к нему Мерчуле, — офицер везде должен оставаться офицером, даже в плену! Как вы стоите? Что вы держите сапоги, как цыган на базаре?

Когда немцу перевели это, он выкатил круглые от злости глаза и, брызжа слюной, надтреснутым голосом громко ответил:

— Как я понимаю, вы главарь этой ватаги. Да, я офицер! Поэтому меня могли убить в бою, взять в плен, содержать в тюрьме, подвергать пытке, могли расстрелять! Но издеваться над моей честью никто не имеет права!

— Вы разговариваете с командиром полка и потрудитесь стать во фронт! — крикнул Мерчуле.

— Вы этого хотите? Пожалуйста! — полковник бросил сапоги и опустил руки по швам. И тотчас же штаны его развалились и сползли до колен.

— Что за безобразие! Позор! — закричал Мерчуле. Полк хохотал.

— А это вы спросите своего папуаса! — ответил пленный, и, подобрав штанины, снова уперся руками в бока.

Мерчуле строго посмотрел на Калоя.

— Что это значит?

— Мене один казак учил. Когда штана пуговица нет, тогда бижат нелизя. Штана держат нада. Когда сапог руках, тоже босый нога сапсем болит и яво сапсем бежат не могу.

— Как ты дорогу нашел сюда? — спросил Калоя командир полка, с трудом удерживаясь от смеха.

— Я не нашел. Он нашел, — показал Калой на пленного. — Я говорил, иди Россей! Кинжал показал. Тогда яво пирямо суда ходил. Яво очинь хорошо Знаю, гиде Россей!..

Лошадь Калоя была тут же, и он занял свое место во взводе. Только взглядом обменялись они с Орци. Люди не должны были знать об их чувствах. Счастливый Орци сидел на своем куцехвостом великане из числа тех, что он с товарищами недавно угнал у неприятеля.

В последнее время начальство за каждую добытую у врагов лошадь платило всадникам хорошие деньги, и они наперебой стремились попасть за линию фронта, пойти в разведку, выкрасть у врага коней.

Направив пленного в дивизию и объявив, что он представляет Калоя к «Георгию», Мерчуле повел полк в горы.

И над кавказской конницей хоть и не совсем стройно, но бодро и весело поднялась песня — верный друг всякого солдата:

Ми не знаю страха,

Не боится пули!

Нас ведут атака

Харабрий Мерчули!

Пушки ми отбили,

Ради от души!

Вся Рассийя знаю

— Джигити ингуши…

Совершив стремительный бросок, полк задолго до вечера вышел на исходную позицию.

Но, видимо, неприятель был осведомлен об этом и принял контрмеры. Разведка донесла, что сбоку от местечка, в лесу, скрывается венгерская конница. Тогда Мерчуле пустил одну сотню в направлении местечка, чтобы выманить на нее врага и ударить ему во фланг.

Маневр удался. Венгерская конница на громадных гунтерах[162] выступила из лесу, как на парад. Под лучами заходящего солнца сияли орлы на касках, белели метелки султанов. Полк с развернутым штандартом сначала двинулся шагом. Потом сверкнул лесом никелированных палашей и перешел на рысь.

В это время с русской и с венгерской стороны на двух трубах прозвучало: «В атаку марш-марш». И вдруг венгерский гунтер Орци узнал свой сигнал и, закусив удила, помчался к своим.

Орци делал невероятные усилия, чтобы остановить его, но тот, повинуясь приказу, карьером несся вперед. Орци оглянулся. Полк остался позади.

Венгры поздно заметили угрозу с фланга. Перестроиться у них уже не было времени. Они дрогнули и начали поворачивать назад.

Орци на глазах у всех один врезался в их строй и замахал клинком направо и налево. Обезумев от ужаса, он кричал, визжал и рубился, не замечая ранений. А когда он подумал, что пришел конец, потому что шашка стала вываливаться из рук, его захлестнуло лавой своих.

Сверкали клинки, взметались бурки, волчьим воем выли всадники, настигая уходивших врагов.

Бой длился минуты. Но Орци казалось, что прошла вечность. Вот он увидел брата. Калой скакал за офицером. Тот поднял коня на дыбы, закрылся им и взмахнул клинком… Орци зажмурился. А когда он снова посмотрел, лошадь офицера валилась на землю с напрочь отрубленной головой. С нею вместе падал седок, подняв руки вверх… Но поздно… Ужасный удар Калоя развалил его надвое…

И вот уже все кончено. Гонят серых от страха, спотыкающихся, дрожащих пленных. В их глазах еще мечется ужас смерти. Кто-то ловит коней, скачущих по полю и ржанием взывающих к своим седокам, которым уже никогда не подняться. Санитары подбирают раненых.

Но опять трубит труба, полк карьером летит на ее зов. Опять слышится: «В атаку марш-марш!» — конники с тыла врываются в улицы местечка, куда отступила с фронта вражеская пехота. Где-то стреляют, кто-то кричит, кто-то командует… Кто-то кого-то рубит… Валятся люди… Тянутся к небу молящие о пощаде руки… Руки, которые только что сами убивали русских солдат…

— Пленных не бить! — кричит Байсагуров.

Всадники не слышат его. И только когда уже никто с земли не встает, они приходят в себя, лязгают зубами, озираются, не выпуская из рук окровавленных сабель. И наконец на смену ярости приходит усталость. Пустеет душа…

По поселку идут цепи русских солдат. Обросшие, в грязи, в пыли, с винтовками наперевес. Шагая через трупы врагов, они здороваются со всадниками, говорят им какие-то слова благодарности за поддержку и идут дальше на новые рубежи.

Около дома, занятого под штаб полка, лежат ряды всадников, для которых этот бой стал последним.

Им в родном краю, где-нибудь у дороги, поставят белые камни. Но никто из родных никогда не придет сюда, в далекие Карпаты, на их одинокую могилу.

Подскакал Мерчуле. Спрыгнув на землю, снял шапку, постоял с опущенной головой, потом посмотрел на всадников, окруживших его, и громко сказал:

— Выше голову, орлы! Каждому Богом дан его путь и срок. Вечная память нашим братьям! Вечная слава им! — И, надвинув на лоб папаху, крикнул: — Трубач! Сбор!

И снова: «По коням!» «Равняйсь!..» «Садись!..»

— Эги Орци! — вызывает командир полка. Орци выезжает. У него на голове повязка. Она прижала ему уши, и он стал не похож на самого себя.

— Под штандарт!

Орци подъезжает к штандарту.

— Орлы Кавказа! — говорит Мерчуле. — Многие из вас в этом бою заслужили награду и получат ее. Но этого человека, который первым ворвался в стан врагов, видели все. Вот каким должен быть воин! Спасибо тебе! Ты настоящий герой! «Не я, — хотел сказать Орци, — а эта проклятая лошадь, которая силой потащила меня в самый ад…» Но вместо этого он отдал честь и, бодро крикнув: «Рад а старатс!» — встал на свое место во взводе.

— Равнение на-пра-во-о! Ша-го-о-ом ма-а-а-рш! — скомандовал Мерчуле. И полк пошел мимо навеки уснувших земляков. Пошел, отдавая последнюю почесть солдатам России.

— Да сжалится над вами Аллах! — сказал Калой. — А мы здесь, кажется, совсем разучились жалеть…

Загрузка...