IV

Над землей спустилась чудная июльская летняя ночь; за­водский пруд и реку заволокло туманом, господский сад стоял на берепу громадной шапкой, все кругом стихло и замерло, и только со стороны завода гулко катились по воде отрывистые, смешанные звуки, точно глухое ворчанье какого-то необыкно­венного животного.

— Погоди, змеиная кровь, я доберусь до тебя… и все глаза тебе выцарапаю! — ругалась и плакала бойкая Даша, сидя в заключении в особой темной каморке, устроенной под девичь­ей.— Еще говорит: «Сама тебя высеку…» У! немецкое от­родье!

Перед своим отъездом в Ключики горбатая Анфиса свела Дашу в «келью», как называли в девичьей эту комнату, поста­вила ей кружку воды, заперла на ключ дверь и ушла, не сказав ни. слова. Горбунье всегда доставляло большое удовольствие запирать провинившихся девушек в келье, и она это выполняла с необыкновенно важным видом, хотя, под веселую руку, сама любила посплетничать про ненавистную для всего дома «Ман­тилью». Провожая подругу в заточенье, Матреша едва сдерживала слезы, а Даша нарочно не обращала на нее внимания, чтобы ослабевшая девка совсем не разжалобилась.

— Эка важность! Не ты первая, не ты последняя,— утеша­ла себя Даша насчет печальной участи подруги,— Евграф Пав­лыч добрый… побалуется и приданое сделает, да еще за хоро­шего мужика замуж выдаст. Только вот Мантилька окаянная донимает хуже смерти. Зла, зла, а тоже вот, поди ты, размякла к Федьке Ремянникову. Гоняется за ним, как распоследняя шлюха! Так ей и надо… Теперь горбунью с Яшкой послала в Ключики выслеживать Федьку. А Федька за поповной ударил­ся… ха-ха!

Сумасшедшая Даша и плакала, и хохотала, и принималась разговаривать вслух, чтоб хоть чем-нибудь разогнать одолев­шую ее тоску одиночества. Келья была совсем почти темная комната в четыре шага шириной и столько же длиной, около одной стены стояла деревянная кровать, покрытая соломой, около нее деревянный стол — и только; слабый свет падал свер­ху, где в бревенчатой стене было прорублено небольшое око­шечко, защищенное крепкой железной решеткой. Воздух здесь всегда был тяжелый и сырой, как в подполье, и сидеть в такой западне целых три дня было не легко, но Даша, пожалуй, еще помирилась бы со своей печальной судьбой, если бы не боялась до смерти мышей. Теперь она забралась на кровать с ногами и чутко прислушивалась к малейшему шороху. На возможность выйти из кельи раньше трех дней Даша не рассчитывала, по­тому что немка была беспощадна: сказала слово — и конец.

Наскучив сидеть на солэме, Даша легла и от нечего делать принялась слушать, что делается наверху, в девичьей. А там шла сдержанная суета, потому что сегодня ждали в гости Евграфа Павлыча; через пол можно было расслышать торопли­вые шаги, какую-то непонятную возню, стук передвигаемой мебели, чей-то говор и опять шаги без конца, точно в девичьей все сошли с ума и бегали из угла в угол, как пойманные мыши.

— Эк их там взяло! — ворчала Даша, лежа с закрытыми глазами на своей соломе.— Хоть бы уснуть.

Спать Даша была великая мастерица, но теперь, как на грех, и сон не шел, а в голову лезло черт знает что. Она думала о разных разностях, перебирая события своей жизни: вот она маленькая девочка, босоножка, бегает по улице в одной выбой­чатой рубашонке, потам умер отец, мать ходила по миру… по­том о ней доложила Мантилье горбатая Анфиса, как о красивой девочке. Четырнадцати лет Даша уже была в господской де­вичьей, пользовавшейся в Кургатском заводе плохой репута­цией, как прокаженное место, где красивые девушки гибли для барской прихоти ни за грош. Следовал ряд однообразных и скучных лег мудреной выучки в девичьей, где Мантилья «обихаживала» своих воспитанниц по-своему, откармливала их, как индюшек, учила петь цыганские песни, разному ненужному ру­коделью и т. д. Потом наступала «очередь», и опозоренная де­вушка выпускалась на волю, то есть выдавалась замуж за ка­кого-нибудь прощелыгу, чтобы до самой смерти выносить по­коры и побои мужа, насмешки соседей и общее презрение. Даша часто думала о том, чтобы убежать из девичьей куда гла­за глядят, утопиться, повеситься, но сграх наказания за побег и еще больше страх смерти удерживали ее, как удерживали других. Да куда бежать? Все равно поймают, а там плохие шутки: расправа с беглянками производилась на господской ко­нюшне, откуда наказанных замертво уносили на рогожках. На глазах Даши одна девушка бежала из девичьей. Дело было зи­мой, она ознобила руки и ноги, но ее вылечили и вое-таки от­правили на конюшню для острастки другим, где она и умерла под плетью.

— Не я первая, не я последняя,— утешалась Даша, пред­ставляя себе высокую, рослую фигуру добродушного барина, который все равно не сегодня-завтра назначит ей очередь.— Хоть бы скорее… Тощища смертная!.. Вот Матреша счастливее: ей очередь, а потом замуж выдадут… все же вольная будет.

Жизнь в девичьей была устроена совсем на монастырский манер, за исключением тех моментов, когда заявлялся сам ба­рин и кутил в девичьей, иногда ночи три напролет. Кроме бари­на, всем мужчинам доступ в девичью был запрещен под стра­хом смертной казни; даже никто из дворни не смел ходить в девичью, за чем немка и горбунья следили с неусыпным рве­нием в четыре глаза. Конечно, бывали случаи вторжения в жизнь затворниц мужского элемента разными незаконными путями, но это представлялось таким редким исключением, что в общий счет не могло идти. Собственно, девичья всегда суще­ствовала при кургатском господском доме, но свой настоящий вид она получила только в руках Матильды Карловны.

Сама Матильда Карловна была из русских немок. Евграф Павлыч купил ее у матери в Москве и вывез на Урал, в свой завод, где она и разделила общую участь всех обитательниц девичьей, пока не создала себе самостоятельного положения. Она была фавориткой барина года два, а потом сделалась дуэньей, организовавшей из девичьей настоящий гарем. Стран­ная была эта Матильда Карловна, начиная со своей наружно­сти. К ней как-то никто не мог примениться, и весь господский дом был против нее. Тысячи мелких пакостей подводились под ненавистную немку, и не было такой интриги, какую не устрои­ли бы ей ее враги, но Матильда Карловна крепко держалась на своем месте, потому что совсем завладела бесхарактерным барином. Быстро утратив обаяние нетронутой красоты, немка держалась при помощи своих воспитанниц; эта чередовавшая­ся юность в ее ловких руках являлась страшной силой,— барин все делал «по-немкиному», как говорила кургатская дворня. Одна Матильда Карловна умела всегда угодить и потрафить капризному Евграфу Павлычу и на его слабостях построила свою власть.

Все «люди» в господском доме ходили у Матильды Карлов­ны по струнке и боялись ее, как огня, даже такие звери, как Гунька. Интересно было, как Матильда Карловна забрала в свои розовые руки этого любимца и баловня. Гунька был вдо­вец и метил жениться на одной красивой заводской девке. Ма­тильда Карловна узнала об этом обстоятельстве через горбунью и объяснила Гуньке, что при первом неприязненном действии с его стороны его возлюбленная попадет в девичью, то есть в лапы к барину. Немка шутить не любила, и Гунька сделался в ее ру­ках чем-то вроде ручного медведя.

Но как ни сильна была Матильда Карловна, как ни креп­ка, а враг и ее попутал: понравился ей главный барский охот­ник Федька Ремянников. Это была какая-то дикая страсть. Неприступная и злая немка вдруг отмякла и отдалась забубён­ной, удалой головушке, рискуя в одно прекрасное утро поте­рять все. Эта связь была известна всему господскому дому, кроме одного барина; самые смелые люди не решались открыть ему глаза, потому что немка — немкой, да и Федька Ремянни­ков был порядочный зверь. Вообще шла очень опасная и риско­ванная игра, но Матильда Карловна даже и ухом не вела, точно постоянной опасностью хотела купить свое счастье. В ней толь­ко теперь проснулась настоящая женщина, и нахлынувшее чув­ство первой любви жгло ее огнем.

Эта история усложнилась еще тем, что Федька Ремянников, побаловавшись с немкой, переметнулся теперь на сторону ключевской поповны Марины. Весь господский дом и девичья за­мерли в ожидании близившейся развязки: дело было немалень­кое и могло разыграться крупным скандалом.

— А вот только дай бог увидать барина, все ему и бряк­ну! — ворчала бойкая Даша в девичьей, когда не было гор­буньи.— Да что смотреть нам на Мантильку… Будет, похороводилась, пора ей и честь знать. Ужо вот барин-то отвернет ей башку… туда и дорога… Вишь, расходилась змеиная-то кровь!.. Да и Федька тоже хорош…

Но все это говорилось и говорилось много раз, а смелости ни у кого не хватало: пожалуй, еще не поверит барин-то, тогда как? Дворня, между прочим, была глубоко убеждена, что нем­ка непременно приколдовала чем-нибудь барина и теперь отво­дит ему глаза на каждом шагу. Вообще дело не чисто, и как раз можно попасть впросак. Да и плети на конюшне были слишком хорошо известны всем: редкий день проходил без экзеку­ций, и страшные вопли истязуемых доносились даже в девичью. Это хоть у кого отобьет охоту…

Лежа на соломе, Даша долго перебирала в уме разные слу­чаи из жизни девичьей, прислушивалась к доносившейся сверху суете и, наконец, заснула. Во сне видит она, что сегодня насту­пила ее очередь, и в девичьей с утра стоит страшная суматоха: придет «сам», и нужно ему угодить. Все девушки одеты в голу­бые шелковые сарафаны, выложенные золотым позументом, и в кисейные рубашки; одна она сегодня в розовом атласном са­рафане, как Мантилька одевает всех очередных. Даше ужасно совестно и хочется плакать. Мантилька дает ей последние со­веты, как обращаться с барином, и Даша краснеет до ушей: какая бесстыдная эта Мантилька!.. Но вот приходит и барин. Все окна заперты внутренними железными ставнями наглухо, девушки встречают барина с опущенными глазами, шепчутся и смеются, а он взглянул на нее и тоже улыбнулся. Пока Евграф Павлыч пил чай, девушки пели песни, потом Даша поднесла ему на серебряном подносе чарку водки; барин улыбнулся опять, выпил и ласково посмотрел на нее.

— Что же девушкам ничего нет? — спрашивает Евграф Павлыч, обращаясь к Мантилье.— Дай им красненького… ве­селее будет.

Являются бутылки с красным вином, которое в девичьей из­вестно было под именем «церковного», потом сладкие наливки, барин заставляет всех пить; девушки краснеют, но не смеют отказаться. Начался широкий разгул, как умел кутить только Евграф Павлыч; он сидит на диване в бархатном халате и хло­пает одну рюмку за другой; рядом с ним сидит Даша, он обни­мает ее одной рукой, а другой — машет в такт разудалой цы­ганской песне, которая бьется в стенах девичьей, как залетев­шая в окно дикая птица. Все пьяны, девушки раскраснелись, блестят глаза, Мантилья с шалью через плечо запевает, голова у Даши тихо кружится, но Евграф Павлыч еще заставляет ее пить какое-то сладкое вино… Она опомнилась только у себя на кровати, когда над ней наклонилось потное, пьяное лицо ба­рина. Ужас охватил ее, и Даша начала сопротивляться ласкам барина, потом заплакала и начала умолять его, а в соседней комнате так и льется песня за песней… Даша в смертельном страхе вскрикнула и проснулась: кругом темнота, она лежит на соломе, а сверху доносится отчаянный топот пляски и какая-то залихватская песня.

— Господи, помилуй нас грешных! — в ужасе шепчет Да­ша, чувствуя, как холодный пот выстуйил у ней на лбу.

А над головой ходенем ходит пьяная песня и трещат поло­вицы от пляски: это пошел сам Евграф Павлыч вприсядку. Даше вдруг сделалось душно, и она зарыдала беззащитными, оди­нокими слезами. «Душегубы проклятые, кровопийцы!..» Нет, она лучше утопится, а не дастся живая барину в руки. Креста на них нет, вот и губят девушек! Лучше умереть, чем нечестнойто жить на смех добрым людям… В самый разгар этих горь­ких дум песня наверху как-то разом оборвалась, и наступила мертвая тишина, прерываемая чьим-то плачем да криком. Даша замерла и прислушивалась к каждому звуку, не смея дохнуть. Скоро загремел ключ в дверях кельи, и пока­зался свет.

— Вот посиди здесь, голубушка… — шипел голос Мантильи, которая втолкнула в келью плакавшую Матрешу.— А завтра я с тобой рассчитаюсь по-своему.

Матреша была в одной рубашке и в чулках, на голых руках припухли красными полосами следы чьих-то пальцев, русые во­лосы рассыпались в страшном беспорядке. Этот отчаянный вид подруги привел Дашу в страшную ярость, и девушка, не помня себя, кинулась прямо на немку.

— Ну, бей меня, бей, змеиная кровь! — кричала Даша, подвигаясь к самому лицу Матильды Карловны.— Что взяла?., а?.. Молодец, Матреша, не далась… и я не дамся. Слышала, Мантилья Карловна?.. Ха-ха!.. Креста на вас нет с барином-то… вот что! Кровь нашу пьете… Погоди, матушка, и на тебя упра­ву найдем… отольются волку овечьи слезы!

— Хорошо, хорошо, я завтра поговорю с вами,— сухо от­ветила немка, и дверь кельи затворилась.

— Не боюсь, не боюсь! Ничего не боюсь, хоть на мелкие части режь! — кричала Даша, стуча кулаками в запертую дверь.

Матреша, кажется, ничего не слыхала. Она забралась с но­гами на кровать, обняла колена руками и, положив голову на руки, погрузилась в тяжелое апатичное состояние оглушенного человека. Страшное напряжение душевных и физических сил кончилось каким-то столбняком.

— Матреша. голубушка, что с тобой, родимая? — допраши­вала Даша, обнимая подругу.— Ах, подлецы, подлецы, что с девкой сделали… Матрешенька, ведь ты не далась барину? Мо­лодец… и я не дамся. А Мантилька-то как теперь с барином? Видно, самой придется его утешать… У! злыдня бесстыжая, так ей и надо. А я все здесь слышала, как у вас там наверху пели и плясали… и как ты с барином драку подняла. Барин-то там остался?., а?.. Да ну, говори же, оглохла, что ли?

— Не знаю, ничего ^е знаю,— шептала Матреша.

Барин еще оставался в девичьей и сидел теперь в комнате Матильды Карловны; неожиданное сопротивление Матреши от­резвило его, и он задумчиво курил одну трубку за другой. Немка ходила по комнате с нахмуренным лицом; она была тоже разбита душой и телом.

— Славная эта Матрена,— проговорил, наконец, Евграф Павлыч после долгого молчания.— Раньше она мне как-то не нравилась. Ты смотри, Мотя, не притесняй ее, пусть сама оду­мается… Я не люблю таких девок, которые как семга… Совсем не любопытно.

— Вы домой пойдете или здесь останетесь? — спрашивала Матильда Карловна, останавливаясь.

— Конечно, здесь, Мотя,— засмеялся Евграф Павлыч сво­им хриплым смехом и потянулся обнять девушку.

Этого и боялась немка, но теперь она относилась к ласкам барина как-то совсем равнодушно, потому что ее мысли были далеко, в Ключиках, куда уехала горбатая Анфиса. Что-то там делается?

Загрузка...