«Обойденные», «На ножах» с «Соборянами», так как им «некуда» сунуться
Воротясь домой, князь остановился перед портретом своей матери и судорожно зарыдал, оплакивая свои преступления, в которые он был вовлечен шайкою гнусных злодеев, известных под именем нигилистов и имеющих своим принципом девиз «цель оправдывает средства». Он долго рыдал, но, наконец, взор его упал на письменный стол. На столе лежала записка. Дрожащими руками разорвал он конверт и увидел подпись цыганского графа Мундштука. Вот что писал граф:
«Любезный князь!
Завтра в полночь все члены нашего общества, как мужчины, так и женщины, служащие общему делу, соберутся в ресторане Доминика и будут отливать фальшивую монету, после чего произойдет общая дележка заработка, а потому, как председатель общества, приказываю вам явиться в означенный ресторан. Помните вашу клятву, данную вами в верности служения обществу».
Внизу, под фамилией графа, стояла следующая приписка:
«Князь, несколько месяцев тому назад я видела вас купающегося в Черной Речке и скажу вам откровенно: вы мне очень нравитесь. Завтра увидимся на собрании.
Платонида Гермафродитова».
Прочитав эту записку, князь вдруг почувствовал, что он пламенно влюблен в таинственную незнакомку. Всю ночь ворочался он с боку на бок, целый день ходил как сумасшедший и вечером, лишь только часовая стрелка стала приближаться к цифре XII он с замиранием сердца полетел в ресторан Доминика.
Тайное общество «зашибателей копейки» было уже в сборе, когда в ресторан явился князь. Первое, что ему бросилось в глаза, это были стриженые девки в очках и долгогривые нигилисты с нечесаными бородами. Они сидели за мраморными столиками и ели сырое мясо, употребляя при этом в дело вместо вилок свои грязные пальцы. Тут были также и цыганский граф, и пан Тзмпрзжицкий, и барон Киндербальзам и даже Марфа Васильевна с купцом Буйновидовым. Князь вошел в ресторан как сумасшедший и алчными глазами начал искать таинственную незнакомку, но вдруг почувствовал, что к нему кто-то лезет в задний карман. Он обернулся, и глазам его представился длинноволосый нигилист, вытаскивающий у него носовой платок.
— Что вы делаете, милостивый государь! — воскликнул он.
— Пользуюсь тем, что плохо лежит, — отвечал длинноволосый и прибавил: — Вы знаете, что, по Прудону, всякая собственность есть кража; мне понадобился платок и я беру его.
— Но ведь князь наш член! — заметил подоспевший к ним в это время граф Мундштук.
— Это для меня решительно все равно!
И платок князя исчез в кармане нигилиста. Князь в удивлении посмотрел на нигилиста, но тот не смутился и произнес:
— Рекомендуюсь: Амфилох Азбукиведиглаголенский. Прошу любить и жаловать.
Они пожали друг другу руки, но в это время проходящий мимо лакей нечаянно наступил на ногу нигилисту. Нигилист размахнулся и с такой силой ударил лакея по скуле, что у того вылетели изо рта ровно четыре с половиной зуба.
Другой нигилист сидел в углу, пил пиво, рассказывал Марфе Васильевне, что истинно развитый человек ничем не должен отличаться от животных, и в подтверждение своих слов лаял по-собачьи.
К князю подошла молоденькая девушка в синих очках и остриженная под гребенку. Она была в нагольном тулупе и в мужских сапогах со шпорами.
— Гермафродитова? — спросил князь.
— Да! — отвечала она.
И уста их слились в единый долгий поцелуй.
— Господа, приступим к отливанию фальшивой монеты! — воскликнул, наконец, цыганский граф Мундштук.
Присутствующие вынули формы. Пан Тзмпрзжицкий начал растапливать на газовых рожках олово в железной кастрюльке, и через час было отлито до сотни двугривенных. Граф Мундштук приступил к дележке и вдруг оделил кого-то. Послышалась крупная непечатная брань. Все кричали и никто никого не слушал. Кто-то схватил со стола вилку и начал махать ею в воздухе. Некоторые из присутствующих стибрили с буфета по чайной ложке, а некоторые таскали друг у друга платки из кармана и сбивали с носов очки.
В это время князь Слабонервов пришел в себя и ему вдруг сделалось гадко, скверно. В одно мгновение устыдился он окружающей его обстановки и во все горло закричал «караул!».
В дверях ресторана показался городовой. Завидя блюстителя порядка, все сборище схватилось за шапки и опрометью бросилось спасаться через кухню, а через минуту князь Слабонервов во всю прыть мчался к себе на квартиру, в Большую Морскую, и нес на своих руках обомлевшую Гермафродитову.
Когда князь достиг своей квартиры и взялся за ручку колокольчика, он вдруг увидал Тзмпрзжицкого. Пан стоял в углу и сверкал своими изумрудными глазами…
На сей раз довольно, будь каким угодно современным талантливым писателем, а уж кровавее этого романа, ей-ей, ничего не придумаешь!..
16 декабря
Странное дело! Петербург — город русский, столица Российского государства, но в нем имеется всего две труппы актеров, дающих представления на русском языке: одна драматическая и одна оперная, тогда как в то же время трупп, представляющих на иностранных языках, имеется пять, а именно: немецкая, французская, итальянская, театр Буфф и театр Берга. Сюда также можно причислить и шестую группу цирка Гинне, где клоуны бормочут по-французски, по-немецки или по-английски, а собаки и лошади понукаются тоже на этих языках. Неужели это делается в видах обучения нас иностранным языкам? В иноязычные театры идешь иногда поневоле, так как для того, чтобы добыть билет в русский театр, необходимо обладать или особенным счастьем, или физическою силою, или заплатить театральному барышнику двойную цену, или, что еще лучше, отдаться бенефицианту, который иногда сдерет с тебя за билет четвертную сумму. Так, например, я, желая развлечься театральным представлением, но ни разу не могши достать билета в, русский театр, всю прошлую неделю ходил в иноязычные театры и до того насобачился в иностранных выражениях, что сегодня, сев писать для моего журнала «Сын Гостиного Двора» рассказ из народного быта, написал такую ерунду, что даже сам испугался. Все русские слова, как назло, выскочили из головы и заменились иностранными. После всего этого легко попасть и в сумасшедший дом.
Вот какой странный рассказ вышел из-под моего пера.
На комфортабельно устроенных антресолях, драпированных батистом, после элегантного фриштика из казеина и бутерброда, лежал русский пейзанин и читал брошюру популярных лекций о гигиене. Против него на козетке фигурировала пикантная пейзанка, кокетливо демонстрировав свою миниатюрную ботинку из-под шемизетки, и цитировала что-то из литературного альбома с гравюрами.
— Эдокси! — сказал пейзанин. — В голове моей возник гениальный проект, детали которого и параграфы я изложу тебе. Ты интеллектуальный субъект, можно сказать ба-бле, и идея моя не будет для тебя терра инкогнита. Ты знаешь, сколь охотно любят абитюе наших таверн все тривиальные экспрессии и цинические бон-мо. За эти бон-мо я хочу предложить нашему пейзанскому сосьете взимать с циников материальный штраф в виде сантимов и сумму эту ассигновать на основание классического лицея, где будут штундироваться наши дети.
— Все это очень распрекрасно, моншер Пьер, — пикировалась с мужем Эдокси. — Я знаю твои гуманные идеи в деле морали и эдюкации и вполне солидарна с ними, но поговорим немного об индивидуальности субъекта. Я питаю симпатию к одному сержанту, стоящему у нас на постое, и вот уже три дня, как нахожусь с ним в интимных отношениях. Будучи субъектом индивидуальным, я не хочу тебя игнорировать и потому анонсирую тебе об этом.
С энергией тигра вскочил Пьер с антресоль, и на физиономии Эдокси послышался громкий аплодисмент.
Эдокси вскрикнула, но дикий Пьер вцепился в ее шевелюру и сорвал шиньон. В это время вбежал бравый сержант и прекратил между ними баталию, встал нейтралитетом.
— Вот тебе и цивилизация! — воскликнула Эдокси, и на нее вдруг напала паника.
— Я ни полигамии, ни полиандрии допустить не могу! — проговорил Пьер и поник головой.
Сержант вынул из кармана полштоф и восстановил между ними мир.
Не правда ли, преизрядная чепуха? А все оттого, что посещаешь одни иноязычные спектакли, да и в русский театр попадешь, так видишь тоже иностранные пьесы, переделанные на русские нравы, а сюжеты этих пьес столько же пристали к русским нравам, сколь к корове пристало седло.
18 декабря
Вчера поутру генеральша призвала меня к себе и сказала:
— Ну, Касьян, теперь я твоей службой вполне довольна. Насчет медиумства ты теперь совсем привык и даже, можно сказать, собаку съел, так что любого француза можешь за пояс заткнуть. Одно только, манер у тебя деликатных нет. Летом мы поедем за границу, и ты этому самому медиумству будешь учиться там у знаменитого и самого главного медиума Юма, а теперь пока нынешнюю зиму привыкай к деликатным манерам. Я хочу, чтобы ты бывал везде, где бывают аристократическое общество и разные графы и генералы. Сегодня в Большом театре идет в первый раз «Комарго»: вот тебе два кресла, возьми с собой горничную Машу и иди.
Вынула из кармана два билета и подает. Взял билеты, но Маше ни слова, а побежал к дьячку Ижеесишенскому.
— Ну, говорю, Фараон, идем в Большой театр балет «Комарго» смотреть.
— Окрестись лучиной! Нечто в театр духовные особы ходят?
— А ты нечто духовная особа? Вот, коли бы волосы длинные носил, тогда дело другое, а теперь кто ни взглянет на тебя, — сейчас скажет: купец из-под Щукина…
Почесал он это в затылке да и говорит:
— А и в самом деле идем. Ни разу балета не видая. Говорят, очень занятно. — Отправились.
Отменное представление! Как мне эти самые голоногенькие девочки понравились, что танцы водили, так просто беда! Пришел домой и на мою Марью Дементьевну глядеть не могу. Та мне: «Здравствуй, Касьян Иваныч, хорошо ли веселился?» А я ей: «Брысь!» Заплакала, ну, да леший ее побери!
Понятное дело: коли ежели человек на ученых актерок нагляделся, так нешто ему может после них нравиться простая женщина? Ни в жизнь!
22 декабря
И зачем я побывал в балете? Созерцание хорошеньких голоногеньких женщин сделало то, что я окончательно перестал находить хоть что-нибудь хорошее в моей Марье Дементьевне. Вот уже четыре дня прошло с тех пор, как я случайно попал в Большой театр на первое представление «Комарго» и среди пестрой толпы танцовщиц заметил одну нежненькую блондиночку в желтом платье, а блондиночка эта до сих пор не идет из моей головы да и только! Так вот и стоит перед глазами, так и дрыгает розовыми ножками! Чувствую, что влюблен и влюблен очень глупо. Боюсь, чтобы не начать писать стихи «к ней» и, таким образом, чтобы не дойти до положения «поэта-солдата» Петра Мартьянова, который, как известно, пишет стихи не только «к ней», но даже «к ее банту», к «ее алькову». Ежели я дойду до положения этой любовной горячки, то это может неблагоприятно повлиять на мой журнал «Сын Гостиного Двора», первый нумер которого должен непременно выйти в первый день нового года. А Марья Дементьевна, как назло, так и лезет ко мне, невзирая на то, что на все ее речи я отвечаю одним коротким ответом: «брысь!»
12 января 1873 г.
О, как я влюбился в неизвестную мне балетную блондинку в желтом платье! Влюбился, как кот в марте месяце, и самым наиглупейшим образом! Лишь только заведу глаза, как она уже стоит передо мною и у самого носа махает голенькой ножкой. Я даже от пищи стал отказываться, хотя питье принимал охотно. С нежнолюбящей меня подругой моей, Марьей Дементьевной, я перестал разговаривать и на все ее вопросы отвечал односложным «брысь». По целым часам просиживал я ночью у окошка и за неимением луны смотрел в то место, где должна быть луна. Я хотел заложить Карповичу шубу и часы и поднести ей букет живых цветов с любовной запиской; раз, незаметным образом, забрался на сцену Большого театра и хотя оттуда был выведен, но, невзирая на это, торжественно задумал поступить в балет на роли чертей, дабы сблизиться с милой блондинкой. С этой целью я начал даже составлять черновое прошение на имя начальника репертуарной части П. С. Федорова. Сотрудники мои по изданию газеты «Сын Гостиного Двора» стали уже опасаться за существование самой газеты. Я похудел. В это время меня навестил дьячок Ижеесишенский, с которым мы не видались со дня первого представления балета «Камарго».
— Что с тобой? Или холера перекатила? Ведь ты тоще попова кота без хвоста! — воскликнул он, всплеснув руками.
Я отвел его в сторону и сообщил, в чем дело. Он почесал затылок и многозначительно понюхал табаку.
— Хочешь, вылечу тебя от этой любвишки? — сказал он. — У меня есть отличное средство. Как рукой снимет!
— Вылечи, голубчик, — прошептал я и от полноты чувств упал к нему на грудь.
— Тащи графин холодной воды!
Я принес.
— Пей! — проговорил он, наливая стакан. Я повиновался.
— Пей другой!..
И таким образом он вкатил в меня целый графин. Я начал дрожать от холода.
— Теперь собирай в узел чистое белье и едем в Туликовы бани!
Был вторник — день банный, и мы отправились.
— Веденей, поддай на каменку по-татарски и в лучшую выпари вот этого господина купца! — крикнул дьячок знакомому парильщику. — Двугривенный на чай!
— С нашим удовольствием, ваше боголюбие, — отвечал парильщик. — Пожалуйте, ваше степенство! — обратился он ко мне.
Я отдался ему, и он повел меня на полок, где уже было приготовлено с десяток распаренных веников.
Дьячок последовал за нами.
— Запоем они страдают, что ли? — спросил про меня у дьячка парильщик.
— Хуже того. Влюблен. Так уже ты постарайся получше!
— Будьте покойны, все до капли вон выхлещем! — отвечал парильщик и принялся хлестать меня веником.
Тщетно ревел я коровой, тщетно хотел убежать с полка, тщетно молил парильщика дать мне легкую передышку, он был непреклонен и до тех пор не спустил меня с полка, пока не обхлестал об мою шкуру весь запас веников и не превратил их в то лекарство, которое некогда считалось нашими педагогами за радикальное средство от лени.
Через полчаса я красный, как вареный рак, сидел уже дома за самоваром и пил чай. Около меня сидела моя подруга Марья Дементьевна… и дивное дело, лицо ее по-прежнему казалось мне приятно, стан гибок, и я снова, как и в былое время, влепил ей в уста сахарные крупную безешку. Любви к балетной блондинке как не бывало!
Лекарство, исцелившее меня, настолько прекрасно, что я смело рекомендую его всем безнадежно влюбленным и опубликую его в ближайшем нумере «Сына Гостиного Двора» и даже, мало того, — подобно Рукину и Истомину, лечащим от запоя, буду лечить от любви. Людям, решающимся на самоубийство вследствие безнадежной любви, советую испытать на себе это средство перед самоубийством: попытка не помешает, а пустить себе пулю в лоб или утопиться всегда можно успеть и после.
Вечером был у меня литератор Практиканов и принес мне богатейший материал для моей газеты «Сын Гостиного Двора». Материал этот есть не что иное, как интимное письмо Турецкого Султана к Князю Бисмарку о своем житье-бытье. К Практиканову оно попало из мелочной лавки вместе с завернутой в него колбасой. Вот это письмо:
«Другу любезному, Оттону Карлычу, почтение!
Я уведомляю тебя, друг любезный, что я к тебе на именины приехать не могу, а лучше ужо по весне, как поедешь в Вену на выставку, так заезжай-ко сам к нам. Ей-ей, дело-то ладнее будет. С такой, брат, турчанкой познакомлю, что любой француженке нос утрет. Да тебе ехать оно и сподручнее. Ты — немец аккуратный и в дороге не исхарчишься, а наш брат поедет, да, пожалуй, и загуляет. К тому же я теперь стал соблюдать экономию. Сам знаешь, семейство большое: одних жен тысяча штук. Той на платье понадобилось, той на башмаки, другая стонет, что солопишко ветром подбит, третьей шляпку новую подай — и ведь все с меня, с одного вола. К тому же на праздниках и на попов издержался. Ведь наши попы народ алчный. Придет славить, так ты и в руки-то ему дай, да и брюхом-то он вынесет. А я теперь живу смирно и спокойно. Встанешь это поутру пораньше, пойдешь с архиереем нашим Муфтием Иванычем в трактир чайку напиться. Сухари свои берем. Придем и спросим на двоих, а потом коли ежели кто подойдет из знакомых, третью чашку потребуем да на копейку сахару. В двенадцать часов обедаем. Похлебаешь это щец со свининкой да студню, свернешь из нотной бумаги папироску да и на сеновал на бок. На диване совсем нынче не сплю: первое дело материя прорвалась, а обить новой все лень, а второе — столько в нем блох, что и не приведи Бог, больше, чем вашего брата немцев в Питере. За шутку извини. А что, кстати, у вас с восточным вопросом? У нас уже давно эту самую игру бросили, и я велел вынести его на чердак. Теперь по вечерам ежели, так все больше либо в три листика, либо в горку играем. Придет это папа римская, Муфтий Иваныч, евнух мой главный, вот мы вчетвером и засядем по копейке темная, а потом опрокинем по рюмке померанцевой, да и разойдемся по домам. Папа все жилит в игре, потому стар стал и думает, что его надувают. Вчера сцепился с Муфтием Иванычем насчет веры спорить, чья лучше. Потеха, да и только. Ну, наша вера хоть и поганая, а наш Муфтий Иваныч его переспорил, потому он насчет веры собаку съел. И пришли ты мне, друг любезный, Оттон Карлыч, вашу прусскую железную каску. Не думай только, чтобы она мне для войны нужна была, совсем нет; я и стрелять-то теперь разучился, а начал я, видишь ты, теперь постройку новой бани. Ну, сам знаешь, архитекторишки воруют, так я сам хожу по лесам да за десятником наблюдаю, так все боюсь, как бы кирпич мне в темя не упал. А коли на голове железная каска, так оно и спокойнее; к тому же в ней и на пожары ездить сподручнее, а я до пожаров смерть охотник, только воду качать сам не люблю. Коли пришлешь хорошую, то я тебе вышлю такого табаку, что до ошаления им закуришься. Подателю сего письма Меджидке водки не подноси, а то он загуляет и на целую неделю пропадет. Прощай. Жены мои, Фатьма Захаровна, Акулина Селиверстовна, Степанида Петровна, Анна Ивановна № 1, Анна Ивановна № 2, 3 и 4, Каролина Федоровна, Пульхерия Семеновна, Магдалина Федоровна, Тереза Федоровна… Ну, всех не перечтешь! Одним словом, вся тысяча и с ребятишками шлют тебе почтительный поклон и нижайше кланяются.
Султан турецкий Абдул Азисов».
18 января
Материал для моей газеты «Сын Гостиного Двора» так и падает мне в руки, как некогда падала с неба манна евреям, путешествовавшим в пустыне. Я вполне чувствую, что не достоин этих благ, но ведь смешно было бы отказаться от своего счастья. Еще так недавно я приобрел такой богатый исторический документ, как письмо к князю Бисмарку; ныне же я располагаю еще большими драгоценностями, а именно: письмом князя Бисмарка к турецкому малому визирю, письмом папы римской к банкиру Ротшильду, письмом персидского хранителя великой печати к купцу Быстроносову, торгующему внутри Апраксина двора, воспоминаниями городового В. П. Бурнашева о Шекспире и многими другими документами. Получил я их от нашего мелочного лавочника, Ивана Иваныча Иванова, который, узнав через подругу моего сердца, Марью Дементьевну, что мне очень понравилось письмо турецкого султана, самолично явился ко мне на квартиру и любезно доставил все вышепоименованные письма. На вопрос мой, где он их приобрел, он сообщил мне, что ему принес их на святках в куче разной бумаги какой-то неизвестный хмельной шпанец с огромным кинжалом и, обменив на яствия, сознался, что слимонил эти бумаги из библиотеки Эскуриала во время бывшего там в прошлом году пожара. Лавочника Иванова я принял с распростертыми объятиями и угостил чаем.
Заношу в мою записную книжку письма, доставленные мелочным лавочником, и бьюсь об заклад, что ежели редактор-издатель «Русской Старины», М. Семевский прочтет их, то в кровь исцарапается от зависти. Вот они:
«Другу бесценному, Абдулу Азисовичу, от друга его любезного, Оттона Карлыча. И посылаю тебе низкий поклон и с любовью низко кланяюсь. И скажу тебе, что у нас поговаривают о походе. Идем с французов недоимки взыскивать. Исправник наш, шельмец, крепко позапустил их и потому мы вступаем скоро против них взыскать недоимки. Работы будет много, но мы, солдаты, не унываем, так как у нас, в Неметчине инженер-механик Лебервурстов изобрел паровую дральную машину, которая, сберегая солдатские силы, будет пороть сразу по сотне человек. Ты пишешь, что все валяешься на сеновале, а по вечерам играешь в трынку с папой римской, мухоеданским архиереем Муфтием Иванычем, а у нас совсем напротив и даже на другой манер. У нас каждый день ученье, каждый день гимнастика, так что некогда урваться в портерную и пивка попить. Ей-ей, не вру. А теперича хоть бы эта самая железная каска. Дерешь, дерешь ее кирпичом каждый день, а толку никакого, а ротный все ругается, зачем не блестит. У нас на этот счет очень строго. Вчера только урвались за вал в орлянку сыграть — вдруг тревога. Не успели и денег разобрать, и я в это время потерял шесть кровных трешников и две семитки. Веришь ли, такая у нас гонка идет, что даже вот уже две недели не могу себе подметок подкинуть, а сапожный товар как куплен, так до сих пор и лежит. Смерть люблю это самое сапожное ремесло, а все времени нет. Вчера еще несчастие случилось: штык сломал. Пошел к знакомой кухарке Ульяне, что у купцов живет, и стал у ней просить денег на починку — не дала. Ты, говорит, с Покрова обещался башмаки мне сшить, да до сих пор жилишь. Дура, говорю, коли ежели бы мы на своей воле были, так неужто бы я стал из-за башмаков мараться? А ведь у нас что ни день, то ученье да тревога. Денег все-таки не дала. Плюнул и ушел. Думаю совсем ее бросить, потому что ж нашему брату солдату с женщиной жить, коли от нее никакой пользы. Солдат — человек бедный и ему взять негде. На казенной-то гороховой колбасе тоже немного напляшешь, а захочешь свининки, пирожка и все эдакое, к тому же нам теперь и лекции читают, что от мяса получаются силы. А силы мне нужны. Прежде вон я живым манером и с одного удара перерубал тесаком медный пятак, а теперь не могу. Ты пишешь, друг любезный, Абдул Азисович, и зовешь меня к себе в Туретчину. Может, и заверну к вам, коли нас на выставку в Вену погонят. А что до турчанки, с которой ты меня хотел познакомить, то присылай ее к нам. У нас она не пропадет задарма. У нас богатых юнкеров много и их полублагородия ее поддержут. А что, кстати, твой евнух Мустафа Захарыч? Мы слышали, что он собирается ехать в Питер и хочет открыть там в Гостином Дворе меняльную лавку. Коли правда, то сообщи. Дочка моя Акулина тебе кланяется. У ней все зубы болят. Вчера ходила к нашему коновалу; заговаривал он ей, да что-то не помогло. Вот все думаю ее замуж отдать за какого ни на есть писарька, да народ-то больно нынче хитер стал. Все требуют денежного приданого, а у ней самовар и перина давно припасены. Также и бурнус ей летом справил. Именины мои прошли благополучно. Ходил с кренделем по начальству и собрал пять рублей с тремя четвертаками.
Прощай, будь здоров и кланяйся супружницам твоим. По именам их не называю, так как их у тебя тысяча штук, да к тому же у меня и бумаги не хватит.
По безграмотству и личной просьбе Оттона Карлова сына Бисмаркова письмо сие писал и к нему руку приложил ефрейтор Василий Федоров Шесток, он же, Бисмарков, ставит три креста***».
«Его благородию, господину купцу Мовше Боруховичу Ротшильдову.
Многоуважаемый и боголюбивый Мовша Борухович! Ревнитель красоты храмов и убогой римской обители нашей! Шлю вам поклон и привет, искренние из глубины сердца моего и молю Бога о здравии и благоденствии вашем и всего семейства вашего. Сообщаю вам, Мовша Борухович, что задумали мы в богоспасаемом граде нашем устроить новую обитель, так как старая обитель наша стала быть осаждаема то появлением привидениев во образе безобразных гигантских карликов, то мышами и другими насекомыми, но, не обладая денежными средствами, не можем сего исполнить, не обращаясь к щедротам усердствующих дателей и к вам, как к нашему главному и наибольшему жертвователю.
Много видела обитель наша от вас помощи, и каждая вещь, пожертвованная вами, вселяет в сердца наши теплое чувство молитвы о долголетии вашем, но тем не менее обращаюсь к вам с покорнейшею просьбою. Поусердствуйте! Рука дающего да не оскудеет и вам воздастся сторицею. Смиренный брат Скорпион, податель сего письма, вручит вам книжку для записи доброхотных жертвований, которую вы и предъявите знающему и уважающему вас купечеству. Вся надежда теперь на купечество. Только в этом сословии тлеет еще искра ревности к украшению монашеских обителей; только в них еще осталось доброжелательство к благосостоянию монашества; только оно еще не тронуто тлетворным духом неверия, а в остальных сословиях заметно крепкое ослабление в вере. Мню, что всему виной злокачественная гидра, именуемая энгелизмом. Она привела к тому, что некоторые дерзают мнить, якобы я не есмь непогрешим. Еще молю вас, не оставьте нас в оскудении, а то дошли теперь до того, что не каждый день и стерляжью уху едим; к тому же и баня совсем развалилась, а какие ежели были бриллиантовые супирчики, то уж давно все у Карповича, а на выкуп их денег нет, да и квитанции заложены. Дошел до того, что нынче к зиме и шубу лисью из старого меха перетряхал и перекрывал новым сукном, а старый спорок подарил кардиналу отцу Василиску. Конечно, пока боголюбивые купчихи Изабелла Фердинандовна Испанская и Евгения Монтиховна Французова были в силе, то они, помогали как снедью, так равно и денежною милостию (даже, бывало, стеариновые огарки присылали), но теперь они торговли больше не производят, так как обанкрутились и ежели бы не убегли, то наверное сидели бы в долговом. Нельзя ли также прислать мне грограну бисмаркового цвета на рясу (цвет сей дикий, вроде цвета гороховой колбасы), а тоже и чаю цветочного, хоть полцибика, да сахару постного московского ящичек, а то насчет этого товару мы крепко поиздержались и по постам пьем либо с изюмом, либо с медом. Братию начал поить нынче липовым цветом да сушеной малиной. Жмутся, а пьют. О себе скажу, что я нынче здоровьем плох, хворость одолела: то поясница болит, то грудь, да и подагра разыгралась. На прошлой неделе накидывал в бане банки на спину, а также и кровь жильную у цирульника пускал, но не помогло. Живем мы тихо и спокойно. Изредка хожу к салтану Абдулу Азисовичу и балуюсь в три листика. Третьего дня, пользуясь своею непогрешимостию, был у него в гареме, да что — не рука нам…
Прощайте, дорогой Мовша Борухович! Целую вас братским целованием, боголюбивый брат наш, кланяюсь всему благочестивому семейству вашему и остаюсь всю жизнь мою молитель за вас, папа римская Пий».
«Другу Никите Семенычу! С пальцем девять, с огурцом пятнадцать! Толстое почтение с кисточкой, поклон с набалдашником! На прошлой неделе урвался у тятеньки на ярмарку и еду к вам в Питер. Еду налегке и, окромя двух самоваров и трех перин, ничего не взял лишнего. Бочонок кизлярки и погребец со мной. Даже и жен не взял с собою, потому, думаю, что этого добра и у вас довольно. Думаю также посвататься и жениться у вас, коли невеста подходящая выищется. Мы ведь не то что русские купцы, нам и на бесприданнице жениться не стыдно. Это только вашему брату подавай непременно, окромя денег, бархатный салоп да атласное одеяло. По дороге играем в горку. Вчера обыграли проезжего станового. Проигрался он, рассердился и стал нам из-под полы свиное ухо показывать. Ну, да я теперь попривык и мне это наплевать! Не токмо, что ухо, а хоть целую свинью покажи, так и то не рассержусь. С нетерпением жду побывать у вас в Приказчичьем клубе. Говорят, что там наших восточных человеков гибель, и игра в мушку идет отменная. Попытаем счастья. В подарок тебе везу шашку. Коли не понравится, то можешь переделать ее на аршин или на кочергу, а камни с рукоятки употребить жене на серьги. Не знаю, как у вас, в Питере, кобылятина, а у нас дорога. Шесть с четвертаком пуд. Прощай! На постоялом дворе останавливаться не буду, а привалю прямо к тебе на фатеру. Кланяйся жене.
Твой друг Назар Эддинов Музафаров».
Примечание. Прошу, пожалуйста, не смешивать воспоминания городового В. П. Бурнашева с воспоминаниями петербургского старожила В. П. Бурнашева, которые были напечатаны в «Биржевых Ведомостях» и в «Русском Вестнике». Это только однофамильцы, и воспоминания моего Бурнашева много достовернее и правдивее, чем воспоминания Бурнашева-старожила.
«Это было еще до потопа. Как сейчас помню, в день Кирика и Улиты я был приглашен на завтрак к его превосходительству Кирику Кузьмичу Безносову, по случаю высокоторжественного дня его ангела. Он в то время жил на Фонтанке в казенном доме, на том самом месте, где теперь протекает Лиговка, и занимал место директора паровой живодерни, состоя в четвертом классе. Швейцар Фомка, у которого во время нашествия гуннов мыши отъели левое ухо, улыбаясь, отворил мне дверь, и я увидел самого хозяина. Он сидел в роскошном вольтеровском кресле, подаренном ему его двоюродной сестрою, Анной Спиридоновной Затыканьевой, урожденной Колумб. Она приходилась теткой датскому принцу Гамлету и была замешана в повстаньи готтентотов во время действия Коммуны. Кресло, на котором сидел хозяин, было сплетено из комариных ног и было выкрашено кровью райских птиц, взятых из Ноева Ковчега. Одет он был в прелестный бухарский халат из паутины писателя Манна и был в опорках на босу ногу. Опорки эти некогда принадлежали историку Геродоту, были привезены из Ярославля книгопродавцом Лисенковым и его превосходительство до самой смерти не снимал их; когда же он умер, то он похоронил их в новом дубовом гробе. Лысые волосы его, окрашенные в зеленую краску, стояли дыбом и были жирно вымазаны патокой. Гости были уже в сборе. Тут был гражданинский сочинитель князь Мещерский, Александр Кач, квартальный надзиратель Держиморда, французский палач Сансон, Гомер, только что написавший тогда свою Иллиаду и продавший ее на Апраксин двор книгопродавцу Маврикию Вольфу по четыре копейки за строчку. Также виднелась седая голова актера Петра Каратыгина и вишневый парик Фаддея Булгарина. Меня особенно поразил один из гостей. Это был молодой человек, лет восьмидесяти пяти, щеки которого цвели, как наливной лимон. Одет он был в серую сибирку, сапоги со скрипом и в суконную фуражку с заломом, какую обыкновенно носят подмосковные фабричные, когда они бывают на дворянских выборах в Китае. Он ходил промежду гостей и обрезывал перочинным ножом с их фраков пуговицы. Тут же были: Павел Иваныч Чичиков, молодой англичанин Давид Копперфильд и испанский Дон-Кихот. Но обратимся к делу.
— Как ваше здоровье, ваше превосходительство? — обратился я к хозяину, учтиво придерживая шпагу, и поцеловал у него руку.
— Ничего, только вот ящер одолел, — отвечал он и крикнул: — Отчего ты не по форме одет?
Я смешался, стал осматривать свой мундир и, к ужасу; моему, заметил, что на мне вместо мундира надет женин чепчик, а вместо шпаги висит казацкая нагайка, которой я за час перед сим дрессировал моего ученого воробья, сбираясь с ним идти на медведя.
— Виноват, ваше превосходительство! — прошептал я.
— То-то, виноват! На сей раз прощается, а в другой раз я посажу тебя на гауптвахту и заставлю читать повести Бажина. Мне его сиятельства-то совестно! — проговорил, он, указывая на Держиморду.
Тот покосился, вынул из-за уха кусок сапожного вару, смазал им свои усы и, выпив рюмку керосину, отправился в Александрийский театр на бенефис Филиппо, где он должен был быть по наряду и брить на барабане лбы купцов, решившихся сесть, вместо райка, в первый ряд кресел.
По уходе его гости оживились и стали играть в чехарду, которая тогда только-только начала входить в моду во всех аристократических домах. Первый раз я играл в нее на балу у Дюка Иллирийского.
— Душевно рад, что ушел этот князь Держиморда, — проговорил хозяин, радостно потирая руки. — Претяжелый человек! — прибавил он. — Вчера я встретил на Елагиной его метрессу, маркизу Помпадур. Едет в коляске на белых мышах и так нос задирает, что просто беда! Я ей поклонился, а она выставила мне язык. Однако соловьев баснями не кормят! Пожалуйте-ка хлеба-соли откушать! Вот, например, отличный жареный крокодил. Его мне прислал в замороженном виде из Архангельска покойник Бетховен. Вот музыкант-то, доложу вам! Одно только, что он не пишет ничего и кроме бабок ни на каком музыкальном инструменте не играет. Пожалуйте, господа! Крокодил отменный, его готовил мой крепостной повар Андрюшка, ученик Ришелье, а я всякий раз перед приготовлением этого блюда всыпаю ему на конюшне тридцать горячих, и мера эта помогает: так вкусно приготовит потом, шельмец, что язык проглотишь!..
Я подошел к крокодилу и хотел у него отрезать себе левое крылышко, но вдруг заметил, что за то же самое крылышко держится восьмидесятипятилетний молодой человек в серой сибирке. Глаза наши встретились и сверкнули. Он обругал меня по-турецки, а я его по-персидски; он обругал меня по-арабски, а я его по-татарски; он меня по-еврейски, а я его по-гречески; он по-латыни, а я уже по-русски! Он вскипятился и схватился за стул, а я поднял нагайку, но в это время хозяин бросился посреди нас и сказал:
— Как, разве вы не знакомы? Рекомендую: Владимир Петрович Бурнашев, а это известный писатель Вильям Шекспир, приехал к нам в Петербург для того, чтобы тайно похитить и увезти в Лондон знаменитого трагика Марковецкого.
— Очень приятно! — пробормотал я, и мы с чувством пожали друг другу руки.
— Однако, Владимир Петрович, вы хорошо образованы, коли ругаетесь на всех языках! — проговорил он на чистом французском диалекте с немецким акцентом.
— Еще бы! — отвечал я. — Да меня еще при Павле хотели сделать за это испанским посланником, но я отказался. Тридцать тысяч курьеров присылали, но я все-таки отказался. Я и теперь мечу прямо в истопники к князю Белосельскому!
— Прочтите что-нибудь из ваших стихотворений? — упрашивал меня Шекспир.
Я поломался и прочел мое известное стихотворение: „Чижик, чижик, где ты был“.
— Роман „Битва русских с кабардинцами“ не ваш? — допытывался он.
— Мой. Все знаменитые романы мои. Даже и „Парижские Тайны“ и „Петербургские Трущобы“ написал я.
— Где вы обыкновенно пишете?
— Я пишу обыкновенно на каланче Московской части. Там уж никто не мешает. А вы?
— А я, напротив, люблю многолюдие, и все мои лучшие драмы и трагедии написаны мною в Туликовых банях.
— Очень приятно, очень приятно! — проговорил я и через четверть часа, поблагодарив гостеприимного хозяина за хлеб, за соль, расстался с ним и отправился домой, но прямо домой не поехал, а завернул к Держиморде и подробно донес ему на Безносова, как тот называл его тяжелым человеком и как ругал его метрессу.
— Благодарю! Сто раз благодарю! — проговорил он. — Ты верный служака! А Безносову достанется! Я упрячу его туда, куда Макар и телят не загонял! Эй, вестовой!
Держиморда ласково распростился со мной и дал мне на чай целковый.
Подъезжая к моему дому, сердце мое трепетало от радости. Я сознавал, что, донеся на гостеприимного Безносова, я исполнил долг службы».
Ну, что, хороши исторические документы? Бьюсь об заклад, что г. Семевскому ни в жизнь не откопать таких!..
31 января
Сотрудники так и валят ко мне валом и, ведь что удивительно, предлагают свои статьи безвозмездно. Пробовал их посылать в редакцию «Сын Отечества»: пойдите, говорю, туда; там любят безвозмездные статьи, так ведь не идут. Нет, говорят, Касьян Иваныч, мы уж к вам, потому у вас угощение и все эдакое.
Вот и сегодня поутру. Только что встал от сна и сел пить кофий, как вдруг звонок. Отворяю сам двери и вижу перед собой городового. Признаюсь, обробел и даже попятился, потому был в халате и туфлях на босу ногу. Нынче ведь ужасно насчет этого строго и не только что наш брат редактор должен быть на глазах начальства во всем параде, но и даже городской голова, выбранный всеми городскими сословиями, и тот не смеет иначе предстать пред начальнические очи, как в присвоенном его должности мундире.
— Вы редактор Яманов? — крикнул городовой легким басом с хрипоткой и снял фуражку.
Ну, думаю, сейчас вязать начнет, потому полагал, что он из фуражки хочет вынуть положенную туда веревку. Однако вскоре нашелся и заговорил:
— Позвольте, милостивый государь! Так невозможно… Покажите прежде предписание высшего начальства, а потом уж и приступайте… Ежели вы видите меня в халате, то застаете меня дома не как редактора, но как частное лицо.
Городовой улыбнулся и милостиво потрепал меня по плечу.
— Успокойтесь, почтеннейший Касьян Иваныч, я вовсе не насчет вязанья, а насчет помещения статей в вашем многоуважаемом журнале. Позвольте познакомиться: городской страж Вукол Мухолов…
— Как! Вы пишете статьи? — невольно воскликнул я.
— Что же тут удивительного? — возразил он. — Нынче очень многие из нашей братьи пишут и редакторы ухаживают за ними, как за самыми нужными сотрудниками, потому известия, сообщаемые ими, суть известия из первых рук. Еще вчера мой товарищ по службе, бывши ночью на часах, написал для одной большой газеты статью о пользе намордников, и что удивительно, написал стоя и прислонясь к фонарному столбу.
— Коли так, прошу покорно садиться…
Городовой сел.
— Я бы желал быть вашим сотрудником, — заговорил он. — Но прежде всего я должен предупредить вас, что я не намерен навязывать вам ни фельетонов, ни передовых статей, а мое сотрудничество в вашей газете ограничится только доставлением вам дневника городских приключений. Дневник этот я буду вам доставлять к воскресенью, и таким образом вы будете знать о всех происшествиях в городе.
— Но ведь этот дневник печатается уже в полицейской газете? — перебил я его.
— Мой дневник совсем особенный. Пожалуйте!
И он подал мне лист бумаги. Я прочел его и нашел, что дневник совсем «особенный», и мы начали условливаться в плате.
— О, помилуйте, платою мне будет приятное знакомство с вами, и рюмка водки, и соленый огурец, — проговорил городовой.
Я поблагодарил его, мы выпили и закусили, и городовой, любезно со мной раскланявшись, ушел.
Заношу этот дневник в мою записную книжку. Вот он.
28 Января, в 7 ч. вечера, в зале Александрийского театра подкинуто публике «Дитя», неизвестного пола, но, по-видимому, пятиактного возраста. Оно оказалось страдающим идиотизмом. Дознанием полиции Спасской части обнаружено, что «Дитя» это несколько раз уже было подкидываемо публике по воскресным дням и, наконец, отдано в архив, но как оно добыто из архива и вновь подкинуто — неизвестно. Виновный в подкинутии разыскивается для привлечения к ответственности, а «Дитя» взято на воспитание и усыновлено некиим г. Тарновским.
29 Января, в гусачном заведении И. Успенского, под фирмою «Сын Отечества», помещающемуся по Невскому проспекту, дом № 66, городовым, бляха № 32, 692, усмотрены помещенными в некоторых нумерах, на нарах, несколько подозрительных статей. Статьи эти оказались похищенными из разных газет. Содержатель заведения в похищении означенных статей не сознался и объяснил пользование ими привычкою. Дело передано судебному следователю.
Того же числа, дворник дома № 42, по Бассейной улице дал знать местной полиции, что подвизающийся в нижних стойлах «Биржевых Ведомостей», именующий себя воспоминальщиком Владимиром Бурнашевым, до того договорился, что стал называть некоторых, давно умерших лиц, живыми, и наоборот. Прибывший на место происшествия частный врач оказал означенному воспоминальщику медицинскую помощь и оставил его для дальнейшего пользования в стойлах «Биржевых Ведомостей».
30 Января полицией Адмиралтейской части дознано, что некто, неизвестно где подвизавшаяся писательница, именующая себя Дмитриевой, разрешилась от бремени недоношенным и уродливым романом «На перепутьи». Роман этот оказался страдающим идиллическо-миндально-любовными бреднями и помещен для чтения на страницах приемного покоя «Вестника Европы».
Того же числа один театральный рецензент при выдаче ему актером послебенефисного пайка с такой жадностью набросился на него, что упал навзничь с высоты своего роста и получил при падении сотрясение мозга. Больной отправлен в газету «Новости» для писания рецензий.
30 Января сотрудником журнала «Гражданин», князем Мещерским, заявлено полиции Московской части, что у него из незапертого чердака украден здравый смысл. Подозрение ни на кого не изъявлено. Розыск производится.
Того же числа редактор того же журнала, автор «Мертвого Дома», Федор Михайлович Достоевский, убил себя наповал фразою «очистительное влияние каторги». Дознанием обнаружено, что г. Достоевский уже и прежде заговаривался. Тело оставлено в редакции для привлечения подписчиков.
31 Декабря в подвальном этаже «Русского Мира» загорелся разный хлам, сложенный туда уланистым сочинителем Всеволодом Крестовским. Пожар быстро распространился на верхние этажи и дошел до стропил издания, но действием прибывших сотрудников, под управлением полковника Комарова, огонь прекращен к девяти часам вечера. При тушении была употребляема вода передовых статей. Причиною пожара называют корректора, который, во время чтения хлама г. Крестовского, два раза вспыхивал от стыда и, по всем вероятиям, заронил в хлам искру. Виновный в складе хлама Крестовский привлечен был к ответственности, но по причине расстройства умственных способностей оказался «Вне Закона», а потому и оставлен на попечении владельца «Русского Мира»…
12 февраля
В городовом Вуколе Мухолове, который доставляет мне «дневник городских происшествий» для моей газеты «Сын Гостиного Двора», я поистине нашел драгоценного сотрудника. Все городские происшествия известны ему до мельчайших подробностей и не только происшествия, но даже разговоры частных лиц, хотя бы разговоры эти происходили в запертом кабинете. Все сие узнает он чрез свое обширное знакомство с дворниками, кучерами, кухарками, горничными и лакеями. Удивительно способный человек! Мне кажется, что он даже знает, что каждый человек думает. Как оказалось, в литературе он не новичок, несколько лет уже пишет из Петербурга корреспонденции в «Московские Ведомости» и хорошо знаком с Владимиром Петровичем Бурнашевым. Кроме того, городовой Мухолов очень приятный собеседник, и подруга моего сердца, Марья Дементьевна, от него в восторге. Что ни говори, а все-таки человек военный, да к тому же и «мундира не марает», а ходит всегда в самом новеньком мундире с иголочки, а она, известное дело, как и все женщины, до военных очень падка. Да и как не прельститься им! Придет это, сядет, шашкою брякнет, выпьет рюмку водки, по-военному крякнет, ус покрутит, левый глаз скосит — картина да и только! В разговоре не иначе к ней относится, как называя ее «мамзель», то и дело толкует о своей чести и каждый раз приносит ей в подарок или полфунта винных ягод, или тюрюк кедровых орехов. Один в нем есть недостаток: говорит, говорит, например, и вдруг ни с того ни с сего схватит кого-нибудь из присутствующих за ворот и крикнет: «Расходитесь господа! Вас честью просят!», но потом, впрочем, тотчас же опомнится и извинится.
Сегодня меня позвала к себе генеральша; она стояла посреди залы и гневно сверкала глазами. Я остановился.
— Касьян! — проговорила она. — Поведение твое в издании газеты «Сын Гостиного Двора» переходит всякие границы. На тебя жалобы со всех сторон, и я должна прибавить, что жалуются люди солидные и с весом. В своей газете ты ругаешься и бьешь всех сплеча. Я не говорю уже об актерах и купцах, но ты трогаешь, например, редактора-издателя «Русского Мира», а он все-таки полковник. Ты то и дело задеваешь князя Мещерского, но он все-таки князь. Он может завираться, но он князь, князь! И, наконец, почем ты знаешь, может быть, это он бредит в своей газете, а за бред никто не подлежит ответственности? Ты, должно быть, забыл мои наставления? Так я повторю. Я дозволила тебе трогать чиновников чином не свыше коллежского советника, но ты уже трогаешь и статских и, даже мало того, людей, находящихся в генеральских чинах! Кажется, кроме этих чинов, поприще большое. Трогай и задевай городских голов — это дозволяется, но генералов — я не потерплю и запрещу тебе издавать газету. Я буду просматривать перед печатью твои статьи. Ну, теперь ты получил от меня предостережение, а потому иди к себе в комнату, но помни, что первую же написанную тобой статью ты должен принести мне на просмотр.
С понуренной головой и как ошпаренный, отправился я в свою комнату и плюхнулся на первый попавшийся стул.
— Что, измылили шею-то? — спросил городовой, который вследствие развития своего слуха слышал все от слова до слова, что говорила мне в зале генеральша.
Я не отвечал на его вопрос, молчал и соображал в своем уме, как бы дойти мне до той благонамеренности, чтобы следующий фельетон был одобрен генеральшей. Городовой встал с места, подал мне на прощанье руку, но я все еще соображал; Марья Дементьевна пошла его провожать, но я все еще соображал; вслед за сим в соседней комнате раздалось громкое троекратное чмоканье, похожее на то, как бы кто-то понукал лошадь, но я все еще соображал; наконец, к вечеру я сообразил, сел к письменному столу и написал самый благонамеренный фельетон, такой благонамеренный, какого никогда не напишут даже и сотрудники «Правительственного Вестника». Вот он.
Яркое февральское петербургское утро с улыбкой взглянуло ко мне в окно, и я проснулся. Радостно потянулся я на моем тюфяке и вспомнил, что с сего дня началась на Руси широкая масляница, с блинами и с катаньем с гор, с морем шампанского. Веселые картины радостного существования русского народа живо восстали в моем воображении. Я мысленно переносился то в богатые приволжские города, то в роскошные села северных губерний. И вот в воображении моем восстало богатое село Холмского уезда. На горе стоит каменная церковь, с зелеными глазами, с веселенькими домиками церковнослужителей и с большим тесовым строением, с надписью «школа». На широком крыльце сидит школьный сторож в новом нагольном тулупе, поет арию из оперы «Жизнь за Царя» и общипывает от листьев веники, превращая их в метлы. Под горой раскинулось огромное село в два посада, с пожарным сараем, с земскою избой, с запасными магазинами, битком набитыми зерновым хлебом. Вон крестьянские мальчишки, в синих парадных кафтанах, с веселыми песнями провели сытных и мочных лошадей к водопою. Во всех избах из труб валит густой дым. Хозяйки справляют широкую масляницу и пекут блины. Вот передо мною внутренность избы. В углу большой образ в серебряной ризе и перед ним теплится лампада. Под образом стол, покрытый белоснежною скатертью. Вся семья в сборе. У широкой русской печи стоит молодуха в кумачном сарафане и наливает блинное тесто на шипящие сковороды. На печи лежит старик, и грамотный внучек читает ему вслух народный рассказ Погосского. За столом сидит отец семейства, в синем кафтане, надетом поверх ситцевой розовой рубахи. Но вот на стол уже поданы гречневые блины и кринка масла. Отец семейства лезет в подполье и выносит оттуда склянку с вином и бурак со свежей икрой… Но картина меняется. Вот за амбарами, банями и ригами ледяные горы. Все село в сборе. Лихие парни в меховых шапках, ловко скатывают с гор парадно одетых девок. Шум, визг; легкий мороз щиплет здоровые щеки, и хорошо всем, приятно!
Как ни жалко было мне расставаться с навеянными картинами, но я встал с постели и принялся за чашку душистого мокко.
— Дворник пришел! — доложил мне лакей. Я велел его позвать.
— Хозяин прислал вам объявить, что с будущего месяца он сбавляет с вас десять рублей в месяц за квартиру, — проговорил он и поклонился.
— Благодари твоего благородного домовладельца! — отвечал я и предложил ему водки.
— Покорно благодарю-с! Я только за обедом употребляю, сегодня к тому же мы идем в Соляной городок слушать лекции о Святой земле. Эти лекции нас совсем отучили от вина: не хотите ли вот книжечку почитать?.. — и он подал мне брошюру. — Очень занятная!
Я взглянул, умилился и невольно восторжествовал за успех нашей родной русской сцены. Передо мной был портрет знаменитого русского актера Сазонова, в знаменитой роли последнего из замечательнейшей пьесы «Со ступеньки на ступеньку». Портрет этот составлял приложение к брошюрке, заключающей в себе знаменитые куплеты из сейчас названной пьесы.
— Наконец-то и наши русские актеры начинают издавать свои изображения в ролях, принесших им всемирную известность! — подумал я и радостно потер руки. — И ведь какова скромность! Нет, чтобы издать себя в роли Шейлока, Лира, Гамлета, Франца Мора, Фигаро, Фамусова или лучше Хлестакова, а начинают с роли посыльного. Что иностранные знаменитости? Нет, вам далеко до нас! Как до звезды небесной далеко.
— Одеваться! — крикнул я и через четверть часа был уже на улице.
Я шел по Разъезжей улице. Птицы радостно пели на кровле домов. Нарядно одетые мастеровые и фабричные толпами стояли у кабаков и хвалили честность хозяев, прибавивших им задельную плату.
— Мясо-то как подешевело! Мясо-то, — говорила какая-то скромно, но чисто одетая старушка другой старушке. — Вы сегодня вечером куда?
— В народный театр Малафеева! Нынче можно, матушка, и пороскошничать. У меня две дочки на службе: одна в Почтамте, другая в Контроле.
Я зашел в лавку купить перчатки. У прилавка стоял мужичок в новых валенках и тулупе; он расплачивался с приказчиком за купленный ситец.
— Хоть ты и не торговался, земляк, но все-таки я тебе полтину уступаю! — проговорил приказчик, сдавая ему сдачу.
По дороге мне попадались знакомые.
— Слышал, ростовщиков подтянули? — проговорил один.
— Слышал, около театров нет уже ни одного барышника и билеты можно покупать прямо из кассы! — проговорил другой.
— В великом посту разрешены русские и оперные представления, и поговаривают, что к весне будут разрешены частные театры, — приветствовал меня другой.
Все это, конечно, мелкие факты, но они меня несказанно радовали, и я шел, посвистывая. Меня остановил знакомый артиллерийский офицер в мундире с «иголочки».
— Здравствуй! а я могу тебе сообщить самую приятную новость! — проговорил он. — Во-первых, всем бенефисным актерам прибавлено по второму бенефису, а во-вторых, московское и петербургское купечества пожертвовали огромную сумму на устройство реальных школ.
— Ты куда теперь? — спросил я его.
— Я иду на блины к одному достоуважаемому мещанину, занимающемуся свозом мусора, — отвечал артиллерист. — У него сегодня блины. Он празднует сдачу своего сына в солдаты.
— А, коли так, то и удерживать не смею. А я на Марсово поле посмотреть, как веселится наш простолюдин.
— Касьян Иваныч! — окликнул меня кто-то.
Я обернулся. Это был генерал. Он сидел в санях. Рядом с ним сидел купец в лисьей шубе. Я раскланялся.
— Приходите к нам сегодня обедать! — продолжал генерал. — У меня сегодня помолвка. Я выдаю мою дочь за его сына. — И генерал указал на купца. Я поблагодарил и раскланялся. Генеральские сани тронулись.
— Боже мой, каких времен мы дожили! Даже и сословных предрассудков не существует и во всем равенство! — подумал я и радостно потер руки.
Мне захотелось курить; я вошел в табачную лавку и спросил себе папирос фабрики купца капитана Патканова.
— Были, да все вышли! — любезно отвечал табачник. — Я бы с удовольствием услужил вам и послал бы своего ученика в другую табачную за этими папиросами, но ученика моего нет в лавке. Он теперь в воскресной школе, куда мы его посылаем каждый праздник.
Я поблагодарил хозяина и вышел на улицу.
— О! грамотность, грамотность! Наконец-то ты начинаешь процветать и запускать широкие корни в народную массу! — громко воскликнул я и очутился на Чернышевой мосту.
— Апельсинчики! Яблочки! — выкрикивала на все лады торговка, окутанная в теплый байковый платок и протягивавшая проходящему народу немного подгнившие плоды.
— Купим по штучке!.. — сказал какой-то мастеровой.
— Нельзя. Гигиена запрещает употреблять в пищу гнилые плоды, — заметил ему на это другой мастеровой. — Это не что иное, как рассадник болезней. Разве ты не был на лекции о гигиене, которую читали в Орфеуме?
Первый мастеровой промолчал, потупился и покраснел.
Я положительно торжествовал, но торжество мое не должно было этим закончиться. Судьба дала мне случай видеть кой-что еще более торжественное. При повороте с площади в Театральную улицу я увидел едущую во всю прыть коляску. В коляске сидел мой знакомый, балабаевский городской голова. Он был в треуголке и на нем были надеты один на другой два мундира…
В это время ко мне в комнату вошла генеральша.
— Ну, что, пишешь? — проговорила она.
— Пишу-с.
— А ну-ко прочти! Я начал читать.
— Превосходно, превосходно! — заговорила она. — Вот видишь: ведь можешь же писать как следует! Продолжай и впредь так. Отныне ты будешь получать от меня за каждую подобную статью по пятиалтынному, и это составит важное подспорье для твоей газеты.
После такой похвалы моему умению писать как следует генеральша, довольная мною, вышла тихими шагами из комнаты.
20 февраля
Что ни говори, а городовой Вукол Мухолов прекрасный и преполезный человек для моей газеты «Сын Гостиного Двора». Он обладает бездною знания, всеведения, вездесущия и практичности. Всякое происшествие, даже хоть бы имевшее место под землею, и то известно ему до мельчайших подробностей, все материальные выгоды, которые может извлечь редактор-издатель из своей газеты, знакомы ему до подноготности. И всем этим знанием, и всей этой практичностью он всецело делится со мною! На днях, например, он сообщил мне важную отрасль дохода, которую я могу извлекать из моей газеты, и сегодня же дал мне случай нажить этим способом хорошую копейку. Он познакомил меня… Но лучше я передам вкратце мой разговор с городовым Мухоловым.
Пришел он ко мне на днях; как водится спросил водки, — как водится, выпил и крякнул.
Я тоже выпил, потер руки и улыбнулся.
— Что улыбаешься? Или радость какая-нибудь есть? — спросил он.
— Есть, — отвечал я. — Ты знаешь, что я получил от генеральши выговор за резкое направление в моей газете «Сын Гостиного Двора», с приказом сделаться благонамеренным журналистом. С этой целью я написал самый благонамеренный фельетон, который поместил в последнем нумере моей газеты. Генеральше этот фельетон очень понравился, и она обещала мне давать за каждую подобную статью по пятиалтынному, а это составляет важное подспорье для моей газеты.
— Значит, получаешь субсидию? Прекрасно! Давно бы пора! — воскликнул он.
— Как ты назвал? Как? — переспросил я.
— Субсидию!.. — отчетливо проговорил он снова.
— Но что же это за слово такое? Что оно обозначает?
— Чудак! Сделался редактором-издателем газеты, а не знаешь, что такое субсидия! Это заповедная мечта каждого начинающего журналиста!
— Чего же ты кричишь? Ты лучше расскажи толком!..
Городовой Мухолов выпил рюмку водки, крякнул и начал:
— Изволь… Видишь, ты, например, миловидную девочку, некогда бегавшую с корзинкой из магазина, а теперь разъезжающую по Невскому на рысаках, — знай, что эта девочка получает субсидию; видишь франта в бриллиантовых перстнях, сорящего деньги по французским ресторанам, тогда как прежде он бегал в пальтишке, подбитом ветром, в греческую кухмистерскую, — знай, что франт этот получает субсидию; видишь мелкую чиновную птаху, манкирующую службою и появляющуюся во всех увеселительных местах, тогда как жена его сбежала от него на квартиру, нанятую ей его начальником, — знай, что чиновная птаха эта получает субсидию; видишь журналиста при пятистах подписчиках, уже два года защищающего идеи заштатных генералов, — знай, что журналист этот получает субсидию; видишь…
— Довольно! Довольно! — перебил я Мухолова. — Понял!
— Еще бы не понять! Дело вообще простое… Так как же ты намерен поступать насчет грабежа? Сделавшись благонамеренным журналистом, будешь бить, как говорится, по всем трем и драть «со всех и вся» или ограничишься только пятиалтынными, получаемыми от твоей генеральши?
— А разве есть еще источники доходов, которые можно извлекать из газеты? — воскликнул я.
— О, невинность, невинность! Есть, и даже многие! Коли в мои руки перепадет халтура и ты намерен со мной поделиться, то я укажу тебе на очень хороший источник.
— Друг! укажи! Половина барышей твоя! Я теперь совершенно благонамеренный и потому хочу пуститься во все тяжкия!
От полноты чувств я даже бросился Мухолову на шею. Он слегка отстранил меня от себя и сообщил мне сицевое:
— Как в Петербурге, так и в Москве есть очень много отживающих свой век богатых и знатных старцев, которые в течение всей своей жизни били баклуши, опивались, объедались и время от времени доносили на своих знакомых, дабы хоть путем этого доноса достичь какой-нибудь высшей должности. По своему тупоумию и привычке к баклушничеству они даже и доносить-то порядком не умели, а потому не достигли ни до какой степени администратора и слыли за «пустых людей». Теперь на закате дней своих они с завистью взирают, как возвеличиваются путем печати имена их бесчисленных родственников и знакомых, некогда административных деятелей, теперь сошедших уже в могилу, — тех самых, на которых они некогда доносили; с завистью взирают, как время от времени появляются в журналах записки, письма и мемуары этих родственников, с болью в сердце чувствуют, что им, баклушникам, никогда не достичь этой чести и что их записки и письма после их смерти не попадут ни на какую потребу, кроме оклейки стен и на тюрюки мелочной лавочки, а потому и ищут возможности опубликовать эти записки еще при своей жизни. Эти отживающие старцы баклушники, одержимые теперь подагрой, написали свои мемуары, в которых, разумеется, превозносят себя и платят за напечатание их в журналах хорошие деньги.
— Хочешь, я познакомлю тебя с этими старцами, — закончил Мухолов, — и тогда ты можешь от них зашибить порядочную копейку?
— Но ведь для печатания подобных мемуаров есть специальный журнал «Русская Старина», издаваемый Семевским? — возразил было я.
— Есть, но коли тебе заплатят деньги, то печатай в своем журнале. Только, чур, условие: барыши пополам!
Мы согласились, и городовой Мухолов познакомил меня с одним из таких старцев. Старец этот оказался графом Тощим и вчера поутру явился ко мне на квартиру в сопровождении лакея и городового Мухолова, который по этому случаю был в статском платье. Разумеется, я принял графа в генеральшиных комнатах, испросив у ней на это разрешение, и она несказанно удивилась, что меня посещают такие знатные лица. Это высоко, высоко подняло меня в ее глазах.
Ровно в половине двенадцатого часа граф Тощий вошел ко мне в залу. Он был в бархатных сапогах и ступал ногами, как бревнами. Его поддерживал под руку старик лакей. Граф дико блуждал по сторонам глазами, как бы что-то жевал и имел в руке слуховую трубу. Голова его была гола, как колено. Его сопровождал городовой Мухолов.
— Вот это, ваше сиятельство, редактор газеты «Сын Гостиного Двора» Касьян Иваныч Яманов! — отрекомендовал меня городовой. — Алчет и жаждет рукописи ваших мемуаров.
Разговор, само собой, происходил через слуховую трубу, потому что граф был глух, как дерево.
— Очень приятно, очень приятно, — зашамкал он, садясь в кресло. — В каком чине состоять изволите? — обратился он ко мне.
Я смешался, однако скоро нашелся и крикнул ему в трубку:
— Чина, ваше сиятельство, не имею, в литераторы вышел из народа и теперь сделался редактором одной газеты!
— Без чина? А коли так, так напечатай мне вот мемуары и оттисни для меня двести оттисков. Ручаюсь, что чрез это ты приобретешь триста лишних подписчиков.
— Дай-то Бог, ваше сиятельство, — произнес я жалобно, — потому что средства газеты скудны, бумага и типография дороги.
— Ты не энгелист?
— Самый благонамеренный, ваше сиятельство! — крикнул ему городовой, — через козни энгелистов перенес множество лишений и неприятностей!
— Я награжу тебя, награжу… заходи ко мне от трех до четырех дня! Сегодня же заходи… — шамкал граф.
Я и городовой кланялись. Вручив мне рукопись, граф встал и, не подавая мне руки, направился к выходу. Но у дверей он остановился и, обратясь ко мне, сказал:
— Ты не знавал на Кавказе в восемьсот двадцать первом году любимого денщика генерал-майора Хватищева?
— Никак нет-с, ваше сиятельство! Я в сорок первом году только родился.
— Ну, все равно… Вылитый ты. И я, глядя на тебя, думал, не он ли это?
Граф всем корпусом повернулся и ушел. Мы сопровождали его до лестницы.
— Наверное, пятьсот рублей тебе отвалит! Да таковую же сумму можешь у него занять при случае! — проговорил городовой, дружески ударяя меня по плечу.
— Ах, дай-то Бог! — невольно вздохнул я и принялся рассматривать мемуары графа.
Привожу начало этих мемуаров. Вот они: «Я, граф Никанор Калиныч Тощий, составляю гордость и украшение русской аристократии, но аристократии не одной породы, а ума и таланта. В продолжении почти семидесяти лет художническая деятельность моя сделала меня известным всей Европе. Как художник, я принадлежу к числу самоучек; с семилетнего возраста начал я лепить из черного хлеба коровок, барашков, и всю свою жизнь положил в это занятие. На девятом году, поднеся маленького борова из хлеба персидскому шаху, я получил в подарок великолепный бриллиантовый перстень. Я был поистине прелестный ребенок в пятнадцать лет; я бился на рапирах, как знаменитый Севербрик, был первым волтижером между товарищами и, зажмурясь, стрелял из пистолета в подброшенное в воздух куриное яйцо и попадал в него пулею. Отец мой, Калина Захарыч, хоть и любил стращать своих крепостных на конюшне, но был прекрасный человек; мать моя, Екатерина Людвиговна, урожденная баронесса фон Хабенихтс, хоть и била горничных по щекам и стригла им косы, но была образованнейшая и добрейшая женщина. Дядя мой, Увар Захарыч, жил в Москве вельможей, имел свой крепостной оркестр из женщин и съедал ежедневно по пятисот устриц. В своей подмосковной он имел гарем, составленный на манер турецкого, отличался целомудрием и раз, откуся нос у одной девицы, со слезами на глазах тотчас же вручил ей вольную. Он был вспыльчив, но кроток, как агнец. Тетка моя по матери, образованнейшая женщина своего времени, переписывавшаяся с французскими эмигрантами, вышла замуж за князя Пошлепкина, через год бросила его и, связавшись с французом парикмахером, убежала за границу. Живо помню, как я еще пятнадцатилетним мальчиком, в бытность мою у ней, разъезжал по аллеям ее сада в колясочке, которую возили три миловидные девочки, запряженные как лошади…»
Но, однако, довольно. Сейчас отправляюсь к графу Тощему за получением денежной милости.
Сейчас случилось ужасное происшествие, при одном воспоминании о котором у меня становятся дыбом волосы и по телу бегают мурашки. Кровь приливает в голове и рука дрожит, так что еле заношу на страницы моей записной книжки эти строки… Я был у графа Тощего, был им обласкан, получил четыреста рублей денег и, купив по дороге фунт конфект для подруги моего сердца, Марьи Дементьевны, радостно возвращался домой. Я не шел, а летел и соображал, как я поделюсь деньгами с другом моим, городовым Мухоловым. С восторгом подошел я к моему дому, с восторгом поднялся по лестнице и, остановясь у дверей моей квартиры, хотел уже взяться за ручку звонка, как вдруг заметил, что дверь не заперта. Я отворил ее и тихонько вошел в квартиру; когда же очутился в мрей комнате, то увидел страшное зрелище. Друг мой, городовой Мухолов, сидел в моем любимом кресле, и на коленях у него помещалась Марья Дементьевна; он держал ее в своих объятиях и покрывал ее лицо звучными поцелуями, а она нежно перебирала волосы на его голове… Я обомлел и неподвижно остановился на пороге моей комнаты, как Лотова жена, превратившаяся в соляной столб.
4 марта
Измену Марьи Дементьевны я считал положительно невозможной, а потому и ошалел на несколько дней, но вчера, когда я случайно узнал, что актер Нильский сделался членом театрально-литературного комитета, что этот Нильский будет заседать в этом комитете и обсуждать годность и негодность пьес к представлению на Императорских театрах, тогда я решил, что на свете все возможно, что, может быть, будет время, когда бывший полотер, а ныне известный русский акробат, Егор Васильев, будет заседать в Академии наук, а мне, отставному приказчику, поручат командование войсками, отправляющимися в поход на Хиву. Обстоятельство с актером Нильским, случайно залетевшим в театрально-литературный комитет, значительно успокоило меня, и я решился хладнокровно и без ссоры переговорить с Марьей Дементьевной о нашем разводе. Она видела мою решимость, избегала моего взгляда и лишь изредка всхлипывала где-нибудь за углом, но делала это, однако, так, чтобы я мог слышать ее плач. Сегодня поутру разговор этот состоялся, и я ей очень учтиво объявил, что между нами все кончено и чтобы она уже не рассчитывала больше ни на какую поддержку с моей стороны.
— Городовой, Вукол Кузмич Мухолов, «лег бревном» на нашем жизненном пути; вы не захотели переступить это бревно, а потому и идите к нему! — сказал я.
На глазах ее показались слезы, и она воскликнула:
— Никуда я не пойду отсюда! Я служу у генеральши горничной, получаю восемь рублей в месяц и горячее отсыпное, местом довольна и потому никуда не пойду!
— Вы глупы, Марья Дементьевна! Это завсегда так говорится, когда мужчина и женщина расходятся. Идите из моей комнаты и с сегодня не входите в нее иначе, как спрося у меня позволение. Между нами все кончено. Благодарю судьбу, что мы не были венчаны!
Она помолчала, тронулась с места, но на пороге моей комнаты остановилась и сказала:
— Ах, вы!.. А еще туда же, сочинители, и толкуете о равноправности женщины! Нет уж, коли равноправность, так во всем равноправность. Небось когда на даче, на Черной Речке, ты амурничал с табачницей, так я не гнала тебя от себя; когда ты то и дело бегал пить кофей к купеческой содержанке, что в нашем доме живет, — я не гнала тебя… Я не гнала тебя, когда ты втюрился в балетную блондинку и кричал мне «брысь», а, напротив того, упросила дьячка Ижеесишенского, чтобы он полечил тебя в бане вениками; а теперь, когда я один-то разик соблазнилась на твоего же знакомого, так ты меня от себя прочь гонишь? Ах, ты сочинитель, сочинитель! Уж коли сам нечист, так не кори и другого! — закончила она и вышла из комнаты.
— Дура! — крикнул я ей вслед, но крикнул уже не как сожительнице, а как просто глупой женщине. И дивное дело, после этого разговора всю душевную тягость у меня как бы рукой сняло.
6 марта
Сегодня поутру я сидел в моей комнате и пил кофий, как вдруг на пороге появился ливрейный лакей.
— Его сиятельство граф Тощий просит вас к себе и прислали за вами карету! — возгласил он.
Я оделся и отправился. Граф был в кабинете. Он сидел в вольтеровском кресле. Старик камердинер вставлял ему в рот две великолепные челюсти, работы американского врача Елисаветы Вонгль.
— Лицо утюжить, ваше сиятельство, прикажете? — спросил камердинер.
— Не надо. Это свой человек, — сказал граф. — Здравствуй! Садись! — обратился он ко мне.
Я сел и устремил на графа вопросительный взгляд.
— Скажи, пожалуйста: ты за энгелистов или против энгелистов? — спросил он.
— То есть как это?
— Ну, за стриженых девок и косматых семинаристов или против них?
— Это как будет угодно вашему сиятельству, потому они мне вреда ни на каплю не сделали.
— Не сделали, так сделают. Вчера я прогуливаюсь по Невскому, вдруг из магазина Черкесова выходит одна стриженая. На носу очки, подол у платья приподнят, на голове мужская шапка; поравнялась со мной и дерзко-предерзко усмехнулась мне прямо в глаза. Веришь ты, с досады я даже плюнул в срамницу… И вдруг эдакие дряни и лезут изучать медицину, в доктора готовятся! Я полагаю, что главная их цель заключается в том, чтобы мужские голые тела рассматривать;
— Это точно, ваше сиятельство!
— Или со временем намерены поступить лекарями в полки. От новых генералов, чего доброго, станется, что их допустят до этого. Ей-ей! Скажут, что женщина с больными гуманнее, ласковее и все эдакое. Ты пойми, какой вред от этого будет! Они начнут заводить на каждом шагу шуры-муры с офицерами и солдатами, а через это субординации, в которой заключается вся сила войска, как не бывало.
— Это точно, ваше сиятельство!..
— Женщина и вдруг лекарь! Да ведь после этого они и в попы запросятся! Мы-де и попами можем быть…
— Запросятся, ваше сиятельство!
— Ага! Согласен? Отлично! А ну, дать ему за это рюмку портвейну!
Граф помолчал и сказал:
— Скажи, пожалуйста, можешь ты написать такую повесть, чтоб сразу опоганить всех энгелисток, стриженых и нестриженых и даже бритых, буде такие имеются?
— Могу, ваше сиятельство! Но отчего бы вам не обратиться прямо к специалистам по этому делу? В деле опоганения нигилисток у нас есть специальные мастера. Всеволод Крестовский, Авенариус, Маркевич, что в «Русском Вестнике» пишет, и, наконец, родоначальник их Лесков-Стебницкий. Я полагаю, даже и Достоевский из «Гражданина» за это дело с удовольствием возьмется.
— Знаю, но видишь ли, в чем дело: улан Крестовский человек неосновательный, Авенариус — кто его знает, где теперь? Маркевич в Москве; что же касается до Лескова, то он, кажется, начинает уже сворачивать со своей дороги. На днях камердинер читал мне его повесть — «Запечатленный ангел» и, представь себе, ни слова об энгелистах! Ты человек солидный, основательный, так возьмись за это дело и напиши; в денежном отношении обижен не будешь, и, кроме того, по моему влиянию я могу тебе услужить еще кой-чем.
— Коли так, хорошо, извольте! — сказал я.
— Главное дело, сделай так, чтоб в повести фигурировали графы и князья и поминутно сталкивались с энгелистами; чтоб графы и князья были классики, отличались самой строгой честностью, а энгелистов сделай подлецами, мерзавцами, циниками и дураками. За образец себе можешь взять повесть Маркевича «Марина из Алого Рога», помещенную в № 1 «Русского Вестника». А теперь ступай!
Я хотел уже было откланяться, но вдруг голову мою осенила счастливая мысль. Я встал в почтительную позу, слегка наклонил голову набок и сказал:
— Ваше сиятельство, прошу у вас протекции: нельзя ли мне сделаться актером Александрийского театра, даже хоть бы и без жалованья? Похлопочите?..
— Это зачем тебе?
— На случай новой всеобщей военной повинности. Сами знаете, в солдаты идти не хочется, а говорят, что артисты Императорских театров, художники, доктора медицины, профессора, монахи и духовные будут освобождены от военной повинности. В псаломщики меня не примут, в монахи идти не хочется, потому что чувствую приверженность к общественной жизни; чтоб сделаться доктором или профессором, нужно учиться, а чтоб быть актером Александрийского театра, ничего этого не надо и достаточно уметь только читать. Даже и писать не требуется, потому что есть актеры, которые еле-еле могут подписать свою фамилию, а один из них так даже в слове, состоящем всего из трех букв, сделал четыре ошибки: слово «еще» написал «эсчо».
— Хорошо, хорошо, похлопочу, — сказал граф, и я откланялся.
Радостно прибежал я домой, наскоро прочел в «Русском Вестнике» произведение г. Маркевича «Марина из Алого Рога», сел писать повесть и к утру «надрал» изрядное начало. Вот оно:
В обширной зале, освещенной круглыми, en oeil de boeuf, окнами, стояла красивая статная девушка, в украинской рубахе с узорно расшитыми рукавами. Хотя роскошные ее волосы и были собраны в одну толстую косу, но она была отчаянная нигилистка, всех графов и князей называла «заскорузлыми» аристократами, ходила в одной малороссийской рубахе, купалась в реке при мужиках и брак считала «обветшалым учреждением». В ожидании приезда из-за границы графа Заболотного она разбирала его книги и ставила их в полки, прочитывая заглавия.
— History of civilicion in England by Thomas Bukle, — прочла она английское заглавие на французский манер. Она прочла «Бюкль» и вдруг догадалась, что это «Бокль». «Заскорузлый аристократишка, а туда же, Бокля читает!» — подумала она, плюнула и выругалась по-извозчичьи.
Языков она не знала, с трудом разбирала по-французски, но считала себя очень образованною, так как умела резать лягушек и прочла одну главу из «Акушерства» Сканцони. В это время вошел Хмельницкий, управляющий имениями графа Заболотного, и принялся ругаться. Он был представителем древнего рода гетмана Хмельницкого и был благонамерен, так как ежедневно обтирался мокрой губкой, не признавал за Решетниковым таланта и с пеною у рта бесновался на то, что в литературе фигурирует какой-нибудь «сын свободного художника» или «купеческий племянник». Девицу в рубахе он называл Акулиной.
— Что, стар этот граф Заболотный? — спросила Акулина.
— Не совсем еще старик.
Она дерзко улыбнулась, и в улыбке ее обозначилась мысль, что она хочет соблазнить графа и потом, обокрав его, раздать его деньги косматым нигилистам.
В это время в балконную дверь вошел седокудрый мужчина в рваном пальто. По его высокому лбу и умным глазам тотчас же можно было заметить, что он был аристократ.
— Ты куда лезешь? — крикнул на него Хмельницкий.
— Я граф Заболотный и ищу моего управляющего, — проговорил незнакомец и при этом тотчас же произнес латинскую фразу.
Хмельницкий смешался, а Акулина, улыбнувшись «углом рта», начала заигрывать с графом.
— Чаю, граф, не прикажете ли? — предложил ему Хмельницкий. — Моя Акулина тотчас же распорядится.
— Вы из чашки лакаете или из стакана будете лопать? — спросила она.
Графа покоробило, но, как аристократ, он приятно улыбнулся и прошел в свой кабинет. Отворив окно, он обозрел свое поместье «Зеленое Копыто» и сел в кресло. Вскоре туда явилась Акулина и принесла чай.
— Борьба за существование… сапоги выше Шекспира… женский вопрос… я не признаю брака… — заговорила она и принялась щекотать графа, но тот спокойно пил чай и с сожалением смотрел на нее.
Она была хороша в эту минуту: что-то вакхическое светилось в ее глазах.
— Я очень горда, — проговорила Акулина и тут же стянула у графа из кармана его бумажник.
— Вы имеете на это полное право по своей красоте. Еще древний поэт сказал: «Fastus inest pulchris, sequiturge superda forman».
— И не стыдно вам заниматься этими «лингвистическими окаменелостями»!
— Читали ли вы когда-нибудь поэтов? — спросил граф.
— Нет, Пушкин не развит, — отвечала она, — да и зачем читать. Вся сила в лягушке.
В это время вошел князь Толстопузинский. Он приехал с графом погостить в его поместьи, но по дороге у них сломался тарантас, и он остался чинить его в кузне, тогда как граф отправился в поместье пешком. Это был толстый господин, в костюме трефового валета, и держал в руках алебарду, которую только что купил у кузнеца. Увидав графа, он тотчас же заговорил с ним по-латыни. Оба они были классики до мозга костей, а потому и умные люди, до того классики, что даже в бане с парильщиками разговаривали не иначе, как по-латыни, и мылись не мочалками, а греческими губками. Акулина между тем, слегка дернув князя за фалду, лукаво выбежала из комнаты. Князь, только сейчас заметив ее, ошалел от ее красоты.
— Mon cher ami, — воскликнул он, обращаясь к графу, — ты в Венеции в церкви Santa Maria Formosa был? Святую Варвару Пальма Веккио помнишь?
— Помню чудесно!
— Так отныне эту девицу мы будем называть: lа bella Barbara di «Зеленое Копыто».
— Друг, пойми, что она нигилистка! — воскликнул граф.
Князь ужаснулся, мгновенно пожелтел, как лимон, и голова его начала седеть.
Князь и граф ночевали в разных комнатах. Ночью в открытые окна их спален то и дело лезла Акулина. Она была в одной рубахе и во все горло пела пакостные песни, но граф и князь приняли это за сон или видение.
На другой день, в восемь часов утра, они уже сидели на балконе, пили чай и разговаривали.
— На венгерском языке слово «гусар» значит тысяча копий, то есть гус-ара, — сказал граф.
— Но Цезарь Борджиа, папа Лев X, Боккаччио, Петрарка… — возразил князь.
— А ты читал Плиния и Саллюстия? Ежели читал, то что ты скажешь о стихотворениях Anastasius Grühn'a?
— Это псевдоним графа Ауэрсперга… В «Comédie du pape malade», издание 1516 года…
— О, Dio mio! Шеллинг, Гете, Ганс-Закс… Еще Иезекииль в своей книге…
Под балконом в это время стояли пейзане «Зеленого Копыта», слушали беседу графа и князя и говорили: «Ах, какие умные люди!» Вдруг к балкону подошел мужик. Он хромал на левую ногу, вместо волос имел конскую гриву, на один глаз был крив, имел три ноздри и волчьи зубы. По его противному лицу даже и неопытный взгляд мог тотчас заметить, что он отчаянный нигилист. Это был кузнец, чинивший вчера тарантас.
— На чаек бы с вашей милости за вчерашнюю починку! — проговорил он.
Но тут появился управляющий Хмельницкий.
— Вон, мерзавец! — крикнул он. — Не давайте ему, граф, он убил семь жен, и ежели теперь не в Сибири, то только благодаря мне.
Кузнец-нигилист попятился и направился прочь от балкона, но вдруг лицо с лицом столкнулся с Акулиной и обругал ее по-русски. Сердце Акулины екнуло: в эту минуту она почувствовала, что не Хмельницкий ее отец, а именно этот кузнец.
Граф потупился, и по его высокому аристократическому челу с залысиной потекли обильные слезы.
Начало этой повести носил к графу Тощему и читал ему. Граф так хохотал от восторга, что даже два раза выронил изо рта свои челюсти.
— Продолжай, продолжай! — воскликнул он и на прощанье подарил мне старую енотовую шубу.
12 марта
Работаю, работаю и работаю. Помимо трудов по изданию газеты «Сын Гостиного Двора» составил «Дачную географию», которую и посвящаю как петербургцам, так равно и приезжим провинциалам. Думаю, что география эта может разойтиться в большом количестве экземпляров. Вот она:
ЧЕРНАЯ РЕЧКА
Черная Речка, орошаемая рекою того же имени, замечательна своими нецелебными грязями, содержащими в себе иногда старый башмак и дохлую кошку. Почва болотистая. Климат вредный. В дачах круглое лето дуют сквозные ветры. Морей нет, но зато есть трактир с надписью на вывеске «Черная Речка» — «La mer noire» (Черное море), против которого находится знаменитая школа сквернословия, иначе называемая дилижансовой станцией, где кондукторы и ямщики ежедневно читают жителям лекции по этому предмету. Озер изобилие; они находятся на каждой улице и высыхают только в сильные жары. Острова и горы только в Строгоновом саду; первые из них необитаемы, вторые охотно посещаются туристами для пьянства и изъяснения в любви. Высочайшая вершина именуется «Горкой» и на ней помещается кафе-ресторан. Между достопримечательностями сада находятся древние скамейки, испещренные иероглифами и непечатными словами, а также и развалины моста, уничтоженного в 1871 г. двумя пьяными офицерами. Важнейшие произведения Черной Речки суть грязь и вонь. Из металлов попадается в карманах жителей медь и серебро; золота вовсе нет. Фауна не обширна: кошки, собаки, а также водится щапинская лошадь (Equus Stchapini).
Жители находятся на некоторой степени образованности, занимаются сплетнями и состоят из чиновников.
Впрочем, попадается и купец. Язык русский с примесью трехэтажных слов. Все жители исповедают веру в будущее замощение местной набережной. Черная Речка ведет обширную внутреннюю торговлю водкой.
К югу от Черной Речки лежит Благородное собрание, куда жители ходят проигрываться в мушку.
НОВАЯ ДЕРЕВНЯ
Новая Деревня граничит к северу с истоками Черной Речки, к югу Большой Невкой, к западу Старой Деревней и к востоку Приказчичьим клубом. Местность низменная. Гор не имеется. Морей теперь нет, но до знаменитого 19-го Февраля в области, называемой «Минерашками», стояло разливное море шампанского. Климат умеренный. Флора однообразна, но камелии в изобилии; на западной окраине, ближе к Старой Деревне, попадаются и махровые. Жители ведут мелочную торговлю во всех видах; в особенности торговлею занимаются женщины. Вер много, но Каролин и Амалий еще больше. Правление волостное, но ограниченное пригородной полицией. Фауна та же, что и на Черной Речке, но кроме щапинской лошади попадается лошадь бочарская, по своей худобе мало отличающаяся от первой. На юго-восточной стороне Новой Деревни лежат знаменитые «Минерашки», основанные в конце сороковых годов Излером. В них — древняя усыпальница пьяных и могилы многих капиталов. «Минерашки» замечательны кровопролитными битвами у буфетов; родина канкана. В настоящее время французская колония управляется Деккер-Шенком.
К востоку находится Приказчичий клуб, замечательный своими водочными ярмарками, бывающими два раза в неделю, и где жители Новой Деревни сбывают также свои произведения.
Ежели Россия называется житницей Европы, то Новая Деревня, по обилию в ней питейных заведений, смело может назваться летним кабаком Петербурга.
КРЕСТОВСКИЙ ОСТРОВ
Крестовский остров с трех сторон окружен Невою, а с четвертой Финским заливом. Климат суровый, но смягчается влиянием буфета. Почва низменная, болотистая и сырая, но в саду «Русского Трактира» имеется туго натянутый канат, по которому можно ходить без боязни промочить себе ноги. Кроме Невы, в дождливую погоду сквозь крыши дач протекают и другие реки. Озер нет, но горы есть, и самая высшая вершина их называется Кулербергом. Сюда ежегодно 23 июня, накануне Иванова дня, стекаются для поклонения Бахусу петербургские немцы, и каждый из них ставит себе за непременную обязанность хоть раз слететь с этой горы кувырком. Кроме Кулерберга, зимой бывают горы, покрытые льдом и снегом. Флора и фауна разнообразны: в лавках и у разносчиков можно даже найти апельсины, лимоны, пальмы, персики, фазанов, стерлядей, омаров и пр. Жители занимаются рыболовством на тонях и платят дань за проезд в город Тайвани, образ правления которого деспотический.
В 1869 г. они подпали было под власть Щапина, но отстояли свою независимость.
Главный город Крестовского острова — «Русский Трактир». Столица. Резиденция Луизы Филиппо. Высшая практическая и теоретическая школа любви. Теория этой науки преподается все той же Луизой Филиппо.
«Русский Трактир» — защищен с моря небольшим военным и коммерческим портом, носящим название «Яхт-Клуб». «Яхт-Клуб» управляется независимо от города. Правление в нем республиканское, федеральное, и президент или командор избирается всеми жителями. Занятие жителей (эмигранты) — рекоплавание и шлюпкостроение. Привозная торговля заключается по преимуществу в иностранных винах, отпускные — в пустых бутылках.
ЛЕСНОЙ КОРПУС
Лесной корпус замечателен только пожарами театров, которые горят ежегодно. Местность сплошь гористая. Ледники встречаются на каждом дворе. Горные богатства ограничиваются песком. В погребах много минеральных вод. Флора бедна и состоит преимущественно из сосен, но в «Татарском ресторане» попадается и ананас. По части фауны — комаров, мух и блох в изобилии. Лесные жители дики, несообщительны, сидят, закупорившись в дачах, и платят дань Щапину, который Лесной корпус и избрал своей резиденцией. Главное занятие жителей — еда и сон. Общественной жизни никакой. Трактиров мало, но и те пусты.
КОЛОМЯГИ
Коломяги представляют собой плоскую возвышенность. Рек и морей нет. В воде чувствуется недостаток, а потому жители истребляют непомерное количество пива.
Ветры господствуют, что заметно на жителях, которые то и дело покачиваются. Здесь водится преимущественно немец; попадается и чухонец, прикидывающийся немцем. Скотоводство процветает, и страна изобилует свиньями. Лесов было много, но они истреблены немецкими педагогами.
ВОЛЫНКИНА ДЕРЕВНЯ
Волынкина деревня находится на берегу Финского залива. Границы неизвестны. Жители ведут жизнь суровую, поклоняются Бахусу и занимаются охотой и рыбной ловлей. Дичь везде и во всем в изобилии. Воды много, но как питье она не употребима. Волынкина деревня замечательна своей ежедневной ярмаркой в погребке, куда собираются все туземцы после своих скитаний по воде и по суше. Правление анархическое. Кулачное право процветает. Жители состоят из чиновников и купцов, но попадается и актер.
17 марта
Плачу и стенаю! Вчера генеральша запретила мне издание моей газеты «Сын Гостиного Двора». Только я начал пооперяться и вдруг… Все кончено! Друг мой дьячок Ижеесишенский со мной и утешает меня сколь может. Вчера купили четверть водки и сегодня же среди плача и воздыханий кончили ее… Марья Дементьевна сбежала, «Сын Гостиного Двора» вырвали из глотки. Что-то будет?
1906