Однажды я поймал в лесу эхо.
— Ты чего разоряешься?
— …разоряешься…
— Да нет, я у тебя спрашиваю.
— …спрашиваю…
Я понял, что Эхо попросту трусит. Повторять чужие слова куда безопасней, чем говорить свои.
— Ты не бойся, — подбодрил я его, — можешь свободно говорить, смело высказывать свое мнение.
— …свое мнение? — отозвалось Эхо, но это был не просто повтор. В голосе Эха явно слышалось удивление.
— Ну да, свое мнение. Разве это так плохо?
И тут Эхо забылось.
— Да нет, неплохо, — впервые заговорило оно от себя, — но у нас тут один попробовал высказать свое мнение, так его за это съели волки.
— Съели волки? Хорошие же порядки у вас в лесу! А как же тебя эти самые волки?..
— Меня не съели, я стараюсь не показываться им на глаза.
— А вообще-то ты умеешь показываться?
Эхо смутилось.
— Раньше умело… Теперь разучилось. Волки, сами понимаете…
Тут я отпустил Эхо.
— Смотри, не попадись волкам, — посоветовал я ему на прощанье.
— …волкам… — отозвалось Эхо.
— И голос побереги. Трудно тебе будет без голоса!
— …без голоса…
Так и перекликались мы в лесу — я и Эхо. Оно во всем соглашалось со мной, ни в чем не противоречило. Потому что мы были в лесу, где волки уже одного съели.
Я встаю, а она еще не ложилась. Она стоит под окном, как стояла с вечера.
— Уходи! — гоню я ее. — Мне надо работать.
Ночь уходит весьма неохотно. И не успеешь оглянуться — снова стоит под окном.
— Чего тебе не спится? — спрашиваю я не слишком строго.
— Холодно, — отвечает Ночь. — Разве тут уснешь, разве согреешься?
Тогда я гашу свет и впускаю Ночь в комнату.
— Ладно, грейся. Только это в последний раз. Завтра же ты должна оставить меня в покое.
Ночь обещает, но я знаю, что это — только слова. Куда она денется среди зимы, не ночевать же ей под открытым небом!
Завтра и послезавтра все повторяется снова.
Чуть стемнеет, Ночь приходит в мою комнату и уходит только на рассвете. Мне не хочется ее тревожить.
А время идет, и ничего я не успеваю сделать. Ночи этого не объяснишь — она темная, разве она понимает?..
Вишневая Косточка вылетела из окна в полном смятении.
— Караул! — кричала она. — Раздели, ограбили!
Пробегавший Ветер подхватил ее и потащил за собой.
— О, вы себе даже представить не можете, — жаловалась ему Косточка. — Такое безобразие, такая наглость! Шуба — представляете?.. И вдруг — как вам это понравится?
— Погодите, погодите! — прервал ее Ветер. — Нельзя ли помедленней? А то я спешу, да еще вы спешите — и в результате ничего не поймешь.
— Меня ограбили, — снова заговорила Косточка. — Украли единственную шубу. Пригласили к обеду, предложили раздеться, а потом — выставили за окно.
— Что-то вы опять путаете, — сказал Ветер. — Сейчас такая жара — при чем здесь Шуба?
— Ах, вы мне не верите? — обиделась Косточка. — Затащили бог знает куда, да еще не верите! Ладно, обойдусь без вас. Можете отправляться своей дорогой.
Оставшись одна, Косточка огляделась по сторонам и увидела, что сидит она над самым ручьем. Ручей был светлый, прозрачный, и в нем, как в зеркале, отражались деревья, кусты и даже тучи. Отражалась в ручье и Косточка.
Лучше бы она в нем не отражалась!
Взглянув на себя, Косточка пришла в ужас от своего вида: казалось, она собрала всю пыль и грязь, которые были на дороге.
«Надо выкупаться!» — решила Косточка и стала осторожно сползать к ручью. Но только она окунулась в холодную воду, как Ручей подхватил ее и понес неизвестно куда.
— Не тяните меня, прошу вас! — взмолилась Косточка. — Меня уже раз тянули — до сих пор не могу опомниться.
— У вас несчастье? — участливо спросил Ручей. — Какое? Может быть, я смогу вам помочь?
И Косточка повторила ему свою историю — о том, как ее пригласили к столу и как она осталась без шубы. А в заключение сказала о Ветре:
— Это такой хам, такой хам! Я с ним поделилась, как с другом, а он сказал, что я лгу.
— Я знаком с Ветром, — сказал Ручей. — Он иногда бывает резок, но он — открытая душа.
— Вы так считаете? — раздраженно ответила Косточка. — В таком случае — высадите меня на берег. Я не хочу и минуты оставаться в вашем обществе!
Они проплывали как раз мимо дома, и Косточка выскочила на берег перед самым окном — точно таким, как то, из которого ее выбросили.
«Все к лучшему, — решила Косточка. — Теперь я смогу найти свою шубу».
Но при ее росте забраться в окно было просто немыслимо. Косточка уже пришла к этому выводу, когда ее окликнули:
— А, здравствуйте! Вы все еще ищете свою шубу?
Это был Ветер.
— Лучше помогите, чем зря расспрашивать, — недружелюбно сказала Косточка. — Видите, что не могу до окна дотянуться.
Ветер подхватил ее и легко забросил в окно.
И опять все началось с неприятностей: Косточка попала на письменный стол и чуть не разбила Очки, которые просматривали там какие-то бумаги.
Очки строго посмотрели на нее и спросили:
— Что это за хулиганство? Откуда вы взялись?
— Я вернулась за своей шубой, — сказала Косточка. — Меня ограбили самым бессовестным образом.
— Где вас ограбили? — спросил Карандаш, на минуту отрываясь от работы.
— Здесь. В этом доме. Во время обеда. Теперь припоминаете?
— Ничего я не припоминаю, — возразил Карандаш. — Я вас впервые вижу. И шубы никакой здесь не было. Да и какая может быть летом шуба?
Последней фразы Косточка не могла вынести.
— Не вам меня учить, как мне одеваться! Лучше следите за своим длинным носом! — раздраженно сказала она Карандашу.
Косточка очень разволновалась, и надо было как-то ее успокоить.
— Может быть, посадить ее в нашем саду? — предложили Очки, которым приходилось кое-что читать из области садоводства.
— Посадить? За что меня сажать? Постыдились бы говорить такое!
Но ее все-таки посадили.
…Перед самым окном, в которое когда-то влетела Косточка, растет большая, развесистая Вишня. Она глубоко пустила корни и давным-давно позабыла о грехах молодости, когда она была глупой Косточкой, среди лета потерявшей свою шубу.
И лишь по временам, когда Ветер всколыхнет ее воспоминания, Вишня робко стучится в окно, словно просит прощения за прежние ошибки.
Купил Дурак на базаре Правду. Удачно купил, ничего не скажешь. Дал за нее три дурацких вопроса да еще два тумака сдачи получил и — пошел.
Нелегко сказать — пошел! С Правдой-то ходить — не так просто. Кто пробовал, тот знает. Большая она, Правда, тяжелая. Поехать на ней — не поедешь, а на себе нести — далеко ли унесешь?
Тащит Дурак свою Правду, мается. А бросить жалко. Как-никак за нее заплачено.
— Ты где, Дурак, пропадал? — набросилась на него жена.
Объяснил ей Дурак все, как есть, только одного объяснить не смог: для чего она, эта Правда, как ею пользоваться.
Лежит Правда среди улицы, ни в какие ворота не лезет, а Дурак с женой держат совет — как с нею быть, как ее приспособить в хозяйстве.
Крутили и так, и сяк, ничего не придумали. Даже поставить Правду, и то негде. Что ты будешь делать — некуда Правды деть!
— Иди, — говорит жена Дураку, — продай свою Правду. Много не спрашивай — сколько дадут, столько и ладно. Все равно толку от нее никакого.
Потащился Дурак на базар. Стал на видном месте, кричит:
— Правда! Правда! Кому Правду — налетай! Но никто на него не налетает.
— Эй, народ! — кричит Дурак. — Бери Правду — дешево отдам!
— Да нет, — отвечает народ. — Нам твоя Правда ни к чему. У нас своя Правда, не купленная.
Но вот к Дураку один Умник подошел. Покрутился возле Правды, спрашивает:
— Что, парень, Правду продаешь? А много ли просишь?
— Немного, совсем немного, — обрадовался Дурак. — Отдам за спасибо.
— За спасибо? — стал прикидывать Умник. — Нет, это для меня дороговато.
Но тут подоспел еще один Умник и тоже стал прицениваться.
Рядились они, рядились и решили купить одну Правду на двоих. На том и сошлись.
Разрезали Правду на две части. Получились две полуправды, каждая и полегче, и поудобнее, чем целая была. Такие полуправды — просто загляденье.
Идут Умники по базару, и все им завидуют. А потом и другие Умники, по их примеру, стали себе полуправды мастерить.
Режут умники правду, полуправдой запасаются.
Теперь им куда легче разговаривать между собой.
Там, где надо бы сказать: «Вы подлец!» — можно сказать: «У вас трудный характер». Нахала можно назвать шалуном, обманщика — фантазером.
И даже нашего Дурака теперь никто дураком не назовет.
О дураке скажут: «Человек, по-своему мыслящий». Вот как режут Правду!
Было тихо.
Было темно.
В темноте — сквозь окно — светились желтые зрачки звезд.
В тишине — за окном — притаились какие-то шорохи.
Мышка сказала:
— Когда я вырасту большой, я обязательно стану кошкой…
Случилось так, что в один день родились в лесу Мышонок и Медвежонок. Пока матери стирали пеленки, отцы выпили на радостях и пошли добывать для своих детей счастье.
А счастьем в ту пору в лесу маги ведали. Они получали его по накладной и отпускали в порядке очереди. Всем распоряжался главный маг, которого называли завмагом.
Увидел завмаг отца Мишку:
— А, Михайло Иванович, почетный гражданин леса! За чем пожаловали?
— За счастьем.
— Сию минутку! Нарезать или целым куском?
— Тут у меня еще приятель есть, — говорит отец Мишка. — Ему тоже надо бы счастья.
Стали искать приятеля, да как его найдешь? Затерялся отец Мышка где-то в хвосте очереди. Делать нечего — взвалил на плечи Мишка счастье и домой поспешил — как бы старуха плохого не подумала.
А отец Мышка отыскался, когда его очередь подошла.
— Тебе чего? — спрашивает завмаг.
— Мне бы счастья, для сына.
— Нету счастья, все вышло! — говорит завмаг, а сам прячет что-то под прилавок.
Так и вернулся отец Мышка домой ни с чем.
— Ох беда, — заплакала жена. — Нет для нашего сына счастья!
— Ничего, мать, — сказал отец Мышка. — Главное, что есть сын. Вырастет, сам добудет.
Когда счастья нет, долго тянется время. У отца Мишки — другое дело: не успел оглянуться — сын подрос. А отец Мышка маялся, маялся, и когда сынок на ноги стал, старого Мышки уже и на свете не было.
— Ну, мать, — говорит сын Мышка. — Собирай меня, пойду в свет добывать счастье!
— А чего тебя собирать? В доме пусто, как стоишь, так и иди. Не пропадешь, ты у меня не маленький!
Попрощался сын Мышка с домашними и пошел.
— Эй, Мышка, и я с тобой!
В берлоге переполох.
— Не пущу! — ревет Медведица. — Там сыро, холодно, ты простудишься…
Лег сын Мишка на спину, лапами сучит:
— А я хочу! Хочу!
Тут уж дело серьезное — как бы не заболел ребенок.
Стали Мишку в дорогу снаряжать. Уложили счастье — и его, и мамино, и все, какое было в берлоге. Еле взвалил на себя сын Мишка.
— Ты уж, Мышка, присматривай за ним, — просит Медведица. — Видишь, какой он у нас…
Пошли.
Ковыляет Мишка со своим счастьем, а Мышка бежит налегке. Дорога трудная, неровная, того и гляди лапку подвернешь. И ночевать под открытым небом… Мышке-то не привыкать, а Мишке обидно: у него все-таки счастье!
— Хорошее у тебя счастье, — говорит Мышка. — Ты бы его подстелил, все же не на сырой земле ночевать!
— Ну вот еще! — буркнул Мишка. — Легко тебе чужим распоряжаться!
Долго шли. Мышка — на что молодец! — и тот притомился. А тут еще овраг на пути — длинный, глубокий.
Жмется Мишка, не решается, видно, боится счастье потерять. А Мышке терять нечего: раз, два — и перебежал на ту сторону.
— Ну чего ты там?
Стыдно Мишке признаться, что он за свое счастье держится, он и говорит:
— Ты, Мышка, дальше иди, а мне чего-то не хочется. Я, наверно, домой пойду.
Потащился Мишка домой. Долго тащился; Сколько дорог, не знаешь, по какой идти, в какой лес сворачивать. Пошел не по той дороге, свернул не в тот лес и заблудился.
Сидит он в чужом лесу, а время идет. Вот уже и зима наступила. Надо бы берлогу вырыть, да как ее выроешь? Даже не знаешь, откуда начинать — сверху или снизу?
Падает снег, трещит мороз, а Мишка сидит, трясется над своим счастьем.
Трясся, трясся, потом перестал. Лежит, не дышит.
Вот тут он лежит, а вот тут — его счастье. Со стороны можно подумать, что Мишка умер от счастья, но на самом деле это не так. Не от счастья он умер — от холода.
А Мышка долго еще по свету ходил. Правда, счастья так и не нашел, но зато нашел кое-что другое… И стал сам отцом Мышкой, потому что у него родился сын, вот ведь какая радость!
Ну понятно, как каждый отец, пошел отец Мышка к завмагу за счастьем. Для себя бы не стал, но для сына — сами понимаете. И в очереди постоял, и просил, и вымаливал. Но опять, как и Мышка-дедушка, вернулся домой с пустыми руками.
— Ох беда, — плачет жена. — Нет для нашего сына счастья!
— Ничего, мать. Главное, что есть сын. Я прожил без счастья, и он проживет!
«Я прожил без счастья…» — сказал отец Мышка и улыбнулся счастливо.
Орлу нужно небо.
Киту нужно море.
Козлу нужны горы.
А Тушканчику нужна норка. Отдельная норка. Остальное его мало интересует.
Правду сказать, на все остальное у Тушканчика просто нет времени. У него в его норке — дел, дел, неизвестно, когда их переделаешь.
С осени до весны — зимняя спячка.
С весны до осени — летняя спячка.
А там начинается осень — и снова зимняя спячка до весны.
Ну, конечно, в перерывах между спячками побегаешь за продуктами, запасешься — надо же как-то жить. Но тут уже торопись, не зевай — как бы не проспать спячку. А так чтобы просто побегать, как говорится, пожить для себя — на это у Тушканчика никогда не хватает времени. Было бы время…
— Эх, было бы время! — вздыхает Тушканчик. — Можно бы столько сделать, горы перевернуть! С зимы до весны — зимняя спячка. С весны до лета — весенняя спячка. А там — летняя спячка, осенняя спячка…
Планы большие, но когда это все успеть?
Времени нет, ни минуты свободного времени!
Вы, конечно, слышали о Ящике, о простом фанерном ящике, который долгое время был у всех на посылках, а потом, испещренный со всех сторон адресами, настолько повысил свое образование, что его перевели в кладовку на должность главного кладовщика.
Работа, как говорят, не пыльная. Правда, если приглядеться поближе, пыли в кладовке всегда хватало, но зато у Ящика здесь, даже при полной темноте, было настолько видное положение, что он сразу оказался в центре внимания. На полках, на окне, на столе и на табуретках — всюду у Ящика появились приятели.
— Вы столько изъездили! — дребезжали приятели. — Расскажите, пожалуйста, где вы побывали.
И Ящик зачитывал им все адреса, которые были написаны у него на крышках.
С каждым днем беседа оживлялась, и вот уже Ящик, совершенно освоившись в новой компании, затянул свою любимую песню:
Когда я на почте служил ящикОм…
Все давно перешли на ты, и ничего особенного, конечно, в том не было, что Клещи, отведя Ящик в сторону, спросили у него совершенно по-дружески:
— Послушай, Ящик, у тебя не найдется лишнего гвоздика?
Нет, лишнего гвоздика у Ящика не было, но ведь дружба — сами понимаете.
— Сколько надо? — щедро спросил Ящик. — Сейчас вытяну.
— Не беспокойся, мы сами вытянем…
Когда я на почте…
— пел Ящик, развалясь посреди чулана. Он потерял половину гвоздей, но еще неплохо держался. Это отметили даже Плоскогубцы.
— Ты, брат, молодец! — сказали Плоскогубцы и добавили как бы между прочим: — Сообрази-ка для нас пару гвоздиков!
Еще бы! Чтобы молодец — да не сообразил! Ящик сделал широкий жест, и Плоскогубцы вытащили из него последние гвозди.
— Эх и Ящик! Аи да Ящик! — восхищались чуланные приятели. И вдруг спохватились: — Собственно, почему Ящик? Никакого Ящика здесь нет.
Да, Ящика больше не было. На полу лежали куски фанеры.
— Здорово он нас провел! — сказали Клещи. — Выдавал себя за Ящик, а мы и уши развесили…
— И помните? — съязвили Плоскогубцы. — «Когда я на почте служил ящикОм!..» Ручаемся, что это служил не он, да и не на почте, да и не ящиком, да и вообще нет такой песни.
Последние слова Плоскогубцев прозвучали особенно убедительно.
— Нет такой песни! — подхватили обитатели чулана. — Нет такой песни и никогда не было!
Костер угасал.
В нем едва теплилась жизнь, он чувствовал, что не пройдет и часа, как от него останется горка пепла — и ничего больше. Маленькая горка пепла среди огромного дремучего леса.
Костер слабо потрескивал, взывая о помощи. Красный язычок лихорадочно облизывал почерневшие угли, и Ручей, пробегавший мимо, счел нужным осведомиться:
— Вам — воды?
Костер зашипел от бессильной злости. Ему не хватало только воды в его положении! Очевидно, поняв неуместность своего вопроса, Ручей прожурчал какие-то извинения и заспешил прочь.
И тогда над угасающим Костром склонились кусты. Не говоря ни слова, они протянули ему свои ветки.
Костер жадно ухватился за ветки, и — произошло чудо. Огонь, который, казалось, совсем в нем угас, вспыхнул с новой силой.
Вот что значит для костра протянутая вовремя ветка помощи!
Костер поднялся, опершись на кусты, встал во весь рост, и оказалось, что он совсем не такой уж маленький. Кусты затрещали под ним и потонули в пламени. Их некому было спасать.
А Костер уже рвался вверх. Он стал таким высоким и ярким, что даже деревья потянулись к нему: одни — восхищенные его красотой, другие — просто, чтобы погреть руки.
Дальние деревья завидовали тем, которые оказались возле Костра, и сами мечтали, как бы к нему приблизиться.
— Костер! Костер! Наш Костер! — шумели дальние деревья. — Он согревает нас, он озаряет нашу жизнь!
А ближние деревья трещали еще громче. Но не от восхищения, а оттого, что Костер пожирал их своим пламенем, подминал под себя, чтобы подняться еще выше. Кто из них мог противиться дикой мощи гигантского Костра в лесу?
Но нашлась все-таки сила, которая погасила Костер. Ударила гроза, и деревья роняли тяжелые слезы — слезы по Костру, к которому привыкли и который угас, не успев их сожрать.
И только позже, гораздо позже, когда высохли слезы, деревья разглядели огромное черное пепелище на том месте, где бушевал Костер.
Нет, не Костер — Пожар. Лесной пожар. Страшное стихийное бедствие.
— О, простите, я не одето! — улыбнулось Солнышко и натянуло на себя тучку.
— Ну, не сидеть же вам в темноте! — нахмурилась Тучка и зажгла молнию.
— К вашим услугам! — сверкнула Молния. — Что бы такое вам зажечь?
И она зажгла домик.
— С вашего позволения, я сгорю, — зарделся Домик. — Но вы не беспокойтесь, я оставлю по себе пламя…
И Домик поджег соседние домики.
— Рады стараться! — загорелись Соседние Домики и подожгли весь город.
Земля была растрогана.
— Вы очень любезны, — сказала она и посыпала голову пеплом.
Подошло Солнце к Горизонту.
— Спрячь меня, — просит. — Такой горячий день, нет отбоя от посетителей.
— Неудобно как-то, — кривится Горизонт. — Что обо мне на земле подумают?
— А кто будет знать? Если спросят, скажешь, не видел.
— Не умею я врать, — колеблется Горизонт. — Ну да ладно, что с тобой поделаешь?
Спряталось Солнце за Горизонт, и тут-то о нем все стали спрашивать. А Горизонт и вправду не умел врать.
— Не знаю, — говорит, — не видел. — А сам покраснел, каждому ясно, что врет Горизонт, знает он, где Солнце.
Красный-красный стал Горизонт. «Ну его, — думает, — это в последний раз. Больше я с этим Солнцем не связываюсь».
Так думает Горизонт. А как оно будет на самом деле? Что тут гадать! Подождем до завтра.
Травинка выткнулась из земли и увидела над собой звезды. Их много, они со всех сторон обступают Травинку, и ей приятно, что звезды ее заметили.
Травинка тянется к звездам. Она даже немножко приближается к ним, но впереди остается еще довольно приличное расстояние.
Травинка тянется из последних сил. Ей необходимо узнать, что происходит там, наверху, и вообще — в мире. Потому что она любопытна, как все травинки, и еще потому, что это приближает ее к звездам…
А умирает Травинка на земле. Она не может расстаться с землей, слишком глубоко она пустила здесь корни.
У Вселенной непорядок с одной Галактикой.
— Что с тобой, Галактика? Как-то ты вся затуманилась…
— Да вот, Солнце тут есть одно…
У Галактики непорядок с одним Солнцем.
— Откуда у тебя, Солнце, пятна?
— С Землей что-то не ладится…
У Солнца непорядок с одной Землей.
— Что у тебя, Земля, там происходит?
— Понимаешь, есть один Человек…
У Земли непорядок с одним Человеком.
— Что с тобой, Человек?
— Бог его знает! Вроде ботинок жмет…
Один ботинок — и тяготит всю Вселенную!
Снежинку потянуло к Земле — очевидно, она слышала о Земле немало хорошего.
И вот Снежинка отправилась в путь.
Она двигалась не так быстро, как ей хотелось, потому, что ее останавливали другие снежинки, и каждой нужно было рассказать о Земле — самой лучшей в мире планете.
Снежинки медленно опускались на Землю, словно боясь ее раздавить: ведь Земля одна, а снежинок собралось слишком много.
Снежинки доверчиво припали к Земле, поверяя ей свои мечты, свои планы на будущее…
И тогда на них наступил Сапог, толстокожий тупой Сапог, который хотя и был на правильном пути, но очень мало понимал в жизни.
Один Сапог — это еще не вся Земля, по сравнению с Землей он ничего не значит. Но разве могли снежинки в этом разобраться? Раздавленные Сапогом они превратились в лед и больше ни о чем не мечтали.
И на этом льду поскользнулось немало разной обуви, шедшей по следу тупого Сапога, раздавившего маленькие снежинки…
Когда Гранитной Глыбе исполнилось два миллиона лет, рядом с ней, — возможно, для того, чтобы ее поздравить, — появился только что родившийся Одуванчик.
— Скажите, — спросил Одуванчик, — вы никогда не думали о вечности?
Гранитная Глыба даже не пошевелилась.
— Нет, — сказала она спокойно. — Жизнь так коротка, что не стоит тратить время на размышления.
— Не так уж коротка, — возразил Одуванчик. — Можно все успеть при желании.
— Зачем? — удивилась Глыба. — От этих размышлений одни расстройства. Еще заболеешь на нервной почве.
— Не сваливайте на почву! — рассердился Одуванчик. — Почва у нас хорошая — чистый чернозем…
Он до того вышел из себя, что пух его полетел по ветру. Тоненький стебелек упрямо качался на ветру, но уже не мог привести ни одного убедительного аргумента.
— Вот тебе и вечность. Утешение для дураков. Нет уж, лучше совсем не думать, — сказала Глыба и задумалась.
На каменном лбу, который не могли избороздить тысячелетия, пролегла первая трещина…
Великие открытия совершаются чисто случайно.
Чисто случайно встретились в лесу Еж и Лев.
— Приготовься, Еж, — говорит Лев, — сейчас я тебя ударю.
Приготовился Еж: свернулся клубком, не поймешь, где у него душа, а где пятки.
Лев размахнулся и — хлоп! В чем дело? По всем расчетам Ежу бы на три метра отлететь, а он отлетел только на полтора. А на остальные полтора отлетел Лев. Да и этих метров показалось ему мало: поджал хвост — и ходу!
«Интересное явление, — подумал Еж, — надо будет его проверить!»
Стал он проверять, как полагается в научном исследовании. Делал опыты и на волках, и на медведях. Все подтвердилось: чем сильнее удар, тем дальше зверь отлетает. Вот так Еж и открыл закон:
ДЕЙСТВИЕ РАВНО ПРОТИВОДЕЙСТВИЮ
Это было великое научное открытие. До сих пор в лесу только действовали, а противодействовать никто не решался. Теперь же все воспрянули духом. Зайцы, бобры, суслики — всякая лесная мелкота повылезла из своих нор, прет прямо на Льва.
— А ну, — говорит, — ударь!
Начал Лев ударять. Народу перебил — глядеть страшно.
— Это не по закону! — возмущается мелкота. — По закону действие равно противодействию!
Ударяет Лев. Ему наплевать на законы. И тут нашелся один Суслик. Подытожил все опыты и — дополнил закон Ежа:
ДЕЙСТВИЕ РАВНО ПРОТИВОДЕЙСТВИЮ — ЭТО ФИЗИЧЕСКИЙ ЗАКОН, НО ТАМ, ГДЕ ДЕЙСТВУЕТ ФИЗИЧЕСКАЯ СИЛА, ФИЗИЧЕСКИЕ ЗАКОНЫ БЕЗДЕЙСТВУЮТ
В науке этот закон известен под именем закона Ежа-Суслика.
Стащил Зайка в огороде морковку. Идет, а навстречу ему Козел.
— Эй, Заяц, продай морковку!
— А сколько дашь?
— Да у меня, видишь ли, нет ничего — только рога.
Подумал Зайка: рога — это тоже неплохо. Можно и забодать кого при случае.
— Ладно, давай рога.
— Они не снимаются, — объяснил Козел, — но я здесь буду, никуда не уйду.
— Ладно, — говорит Зайка, — сиди здесь. А я побегу, еще себе морковку добуду.
Побежал Зайка в огород, а там Волк. Сидит, нюхает морковку.
— Дяденька, дяденька, — просит Зайка, — продай морковку!
— А сколько дашь?
— Дам рога, — обещает Зайка. — Хорошие рога, крепкие.
Смеется Волк:
— Откуда же у тебя, у Зайца, рога?
— Есть рога, есть! — клянется Зайка. — Они вон там, за кустом. Правда, вместе с Козлом… если не возражаете…
— С Козлом? — оживился Волк. — Ну что ж, это подходит.
Побежал Волк, сожрал Козла, а Зайка остался со своей морковкой. И неловко Зайке, что так получилось, да что поделаешь? Его, Зайкиной, вины здесь нет, он ведь за что купил, за то и продал…
Слух о мустангах обошел весь мир и дошел до Шакала, который, помимо всего, питался также и слухами.
Мустанг… Красивое, стройное животное. Одна голова, одно туловище, четыре ноги…
Шакал посмотрелся в лужу. Ну конечно, не может быть никакого сомнения!
— Кого ты там увидел? — полюбопытствовала Гиена.
— Мустанга, кого ж еще!
Гиена посмотрела на свое отражение.
— Четыре ноги, одно туловище, одна голова, — объяснил Шакал. — Красивое, стройное животное.
— Все правильно, — сказала Гиена. — Но почему ты смотришь в лужу? Разве ты не можешь просто смотреть на меня?
Вот это да! Значит, и она тоже…
— И ты тоже? — спросил Шакал.
— Почему тоже? А кто еще?
Два мустанга стояли над лужей и выясняли свою принадлежность к этому благородному племени.
— Мы очень быстро бегаем, — сообщил Шакал. — Иногда обгоняем курьерский поезд.
— А чем мы питаемся? — коснулась Гиена главного вопроса.
— Мы питаемся травкой, — сказал Шакал. — Ну и вообще… растительностью.
— Ах, как хочется растительности! — вздохнула Гиена.
И они стали щипать траву.
Трава была как трава — совершенно невкусная. Шакал мусолил ее и смотрел на Гиену. У Гиены была голова, четыре ноги и большое мясистое туловище.
— Не понимаю, что со мной, — сказал Шакал. — Когда я смотрю на тебя, у меня появляется аппетит, а когда смотрю на траву, он сразу куда-то пропадает.
Гиена смотрела на Шакала. У Шакала была голова, туловище и целых четыре ноги.
— А скажи, пожалуйста, — сказала Гиена, — мустанги, они не питаются мустангами?
Бежит Мышка по коридору, вдруг кто-то ее цап за шиворот! Скосила Мышка глаза, зажмурилась и решила сделать вид, будто она не узнала Кошку.
— Скажите, пожалуйста, вы не видели Кошку?
Кошка опешила:
— А вам что — нужна Кошка?
— Д-да, — пискнула Мышка.
«Что-то тут не то, — подумала Кошка. — На всякий случай правды говорить не следует».
— Кошка сидит в кабинете, — схитрила Кошка. — Она там всегда сидит… У нее там работа.
— Может, мне ее там поискать? — предложила Мышка, не совсем уверенная, что ее отпустят.
— Что ж, поищите, — разрешила Кошка, а про себя подумала: «Беги, беги, так ты ее и найдешь! Вот так дураков учат!»
Побежала Мышка. Сидит Кошка, ухмыляется: «Ай да я, ай да Кошка! Хорошо Мышку за хвост провела!»
А потом спохватилась: «Как же так? Выходит, я ее за здорово живешь отпустила? Ладно, попадешься ты мне в другой раз!»
И в другой раз попалась Мышка.
— Ну как, нашли вы тогда Кошку? — спросила Кошка, зло радуясь.
— Да, да, не беспокойтесь, — заторопилась Мышка, а сама так и смотрит, куда бы улизнуть.
«Ну погоди, — решила Кошка. — Сейчас я тебя поймаю!»
— Значит, Кошка в кабинете сидит?
— В кабинете.
— И вы можете ее привести?
— М-могу…
— Ну-ка приведите.
Побежала Мышка.
Час прошел, и два, и три — нет Мышки. Конечно, где ей Кошку привести, когда Кошка — вот она! — здесь сидит.
Хорошо Кошка Мышку обхитрила!
Все началось с того, что Суслик сказал:
— Славный ты парень, Мишка!
Медведь смутился:
— Ну вот еще! Нашел о чем говорить!
За обедом Медведь сказал жене:
— Ох, этот Суслик! Такой чудак… Ты, говорит, Мишка, славный парень…
Вечером пришли гости. Посидели, поболтали.
— Ты про Суслика скажи, — подтолкнула мужа Медведица.
— Ох, этот Суслик! — застеснялся Медведь. — Придумает же такое… Ты, говорит, Мишка, славный парень.
— Так и сказал, — подтвердила Медведица.
Гости переглянулись.
— Я и рта не успел раскрыть, — разговорился Медведь, — а он уже: славный ты, дескать, парень…
Потом было утро, потом был день, а вечером гости Медведя сидели в гостях у Суслика.
— Медведь какой-то стал не такой, — жаловался Суслик. — Встречаю его сегодня, и что же? Вы бы видели, как он на меня посмотрел. Дескать, он выше, а я ниже…
Гости переглянулись.
— Я и рта не успел раскрыть, а он уже посмотрел, — жаловался Суслик. — И подумать только: еще вчера был такой славный парень, а сегодня… С чего бы это?
И опять было утро, и опять был день, а вечером гости Суслика сидели в гостях у Суслика. Медведь не принимал гостей.
— Я, пожалуй, останусь здесь, — сказала Подошва, отрываясь от Ботинка.
— Брось, пошляемся еще! — предложил Ботинок. — Все равно делать нечего.
Но Подошва совсем раскисла.
— Я больше не могу, — сказала она, — у меня растоптаны все идеалы.
— Подумаешь, идеалы! — воскликнул Ботинок. — Какие могут быть в наш век идеалы?
И он зашлепал дальше. Изящный Ботинок. Модный Ботинок. Без подошвы.
Когда стали заселять новый дом, первой в нем поселилась Трещина.
С высоты своего потолка она оглядела отведенную ей комнату и презрительно сплюнула штукатуркой.
— Ерунда! И это называется — новый дом!
— Чего вы плюетесь? — проскрипела Половица, приподымаясь. — Не нравится — не надо было вселяться.
— А если я хочу в новый дом? Сейчас все тянутся к новому — с какой стати мне отставать от жизни!
Трещина сказала — как припечатала. Потому что при последних словах из нее вывалился такой Кусок Штукатурки, который сразу поставил Половицу на место.
«Ишь ты, заступник нашелся! С такими повадками, глядишь, дом и вовсе развалится!»
Так подумали окна и двери, которые не каждому открывались и поэтому вслух своего мнения не высказывали: кому охота, как Половица, получить за Трещину?
Стул забрался на стол с ногами и рассеянно наблюдал, как Щетка растирала мастику, стараясь довести пол до блеска. Потом ему захотелось поговорить.
— Трудная работа? — участливо спросил он и сам себе ответил: — Черная работа — она всегда трудная. Образование-то у вас, небось, никудышнее?
— Среднее техническое, — скромно ответила Щетка.
— Среднее образование? — изумился Стул. — И вы не могли найти более подходящую работу? Что-нибудь такое, умственное?..
Щетка посмотрела на Стул, который важно восседал на письменном столе, и сказала:
— Не всем же быть начальниками.
Стул выгнул спинку, минуту помолчал и проронил:
— Да, не всем… Но вы заходите… Я постараюсь что-нибудь для вас сделать.
На следующий день Щетка вымылась, причесалась и пришла в канцелярию Стула устраиваться на работу. Она подошла к столу, на котором он вчера восседал, но Стула там не оказалось. За столом сидел человек и что-то быстро писал.
Щетка обошла вокруг стола и вдруг заметила Стул. Он стоял под человеком, крепко упершись в пол четырьмя ногами, и, казалось, целиком ушел в работу. Щетка хотела окликнуть его, но в это время человек сердито заерзал, очевидно, делая Стулу замечание, потому что Стул что-то проскрипел, словно оправдываясь.
И Щетка поспешила убраться из комнаты. Стул сейчас занят, Стулу нельзя мешать, у Стула серьезная, срочная работа.
Умственная работа!
Тюремная Решетка знает жизнь вдоль и поперек, поэтому она так легко все перечеркивает.
Конечно, к ней тоже нужно иметь подход. Если вы подойдете к ней снаружи, она перечеркнет свою камеру, а если, не дай бог, подойдете к ней изнутри — она перечеркнет весь мир, и с этим вам нелегко будет примириться.
Удивительно устроена эта Решетка: она может перечеркивать все, что угодно, и при этом твердо стоять на своих позициях.
— Покрасьте меня, — просит Лоскут. — Я уже себе и палку подобрал для древка. Остается только покраситься.
— В какой же тебя цвет — в зеленый, черный, оранжевый?
— Я плохо разбираюсь в цветах, — мнется Лоскут. — Мне бы только стать знаменем…
— Сегодня щелочь, завтра кислота… Вот так и живем…
— А сам-то ты как относишься к химической реакции?
— Да никак. Просто меняю окраску.
Кислород для жизни необходим, но без золота тоже прожить непросто. А на деле бывает как?
Когда дышится легко и с кислородом вроде бы все в порядке, — чувствуется, что не хватает золота. А как привалит золото, — станет труднее дышать, и это значит — не хватает кислорода.
Ведь по химическим законам — самым древним законам земли — золото и кислород несоединимы.
Зеркало и Портрет — давние противники. Послушали б вы, как они спорят между собой. Зеркало буквально лезет на стенку, чтобы доказать свою правоту. Портрет, чтобы доказать свою правоту, лезет на противоположную стенку.
Дело в том, что Зеркало и Портрет по-разному отражают действительность.
Портрет — довольно удачный снимок — просто фотографирует жизнь, причем изображает ее преимущественно в серых красках.
Зеркало чаше всего вообще отражает не жизнь, а розовые обои на противоположной стенке.
Портрет создал один-единственный образ.
Зеркало хватается за все, но ничего удержать не может.
Но зато Зеркало идет в ногу со временем!
Но зато Портрет имеет свое лицо!
Кто из них прав? Ну-ка, подумайте!
— Подумать только, какие безобразия в мире творятся! — возмущается под прилавком Авторучка. — Я один день здесь побыла, а уже чего не увидела! Но подождите, я напишу, я обо всем напишу правду!
А старый Электрический Чайник, который каждый день покупали и всякий раз из-за его негодности приносили обратно, — старый Электрический Чайник, не постигший сложной мудрости кипячения чая, но зато усвоивший житейскую мудрость, устало зевнул в ответ:
— Торопись, торопись написать свою правду, пока тебя еще не купили…
Носок оказался нелегким участком работы, и все нитки были натянуты до предела. С одной стороны на них ботинок жмет, с другой — нога нажимает. Попробуйте поработать в таких условиях, попробуйте не допустить прорыва! Но нитки тесно сплелись между собой, крепко держались друг за дружку.
И вдруг — Дырка.
Совсем незнакомая Дырка, прежде таких дырок здесь не встречалось.
— Что — тянетесь? — крикнула Дырка, разинув пасть, что должно было означать улыбку. — Тянитесь, тянитесь, может, и вытянетесь раньше времени!
— Почему ты смеешься? — удивились Нитки. — Разве тебе никогда не приходилось работать?
— Работать? Мне? — еще шире улыбнулась Дырка. — Да вы, я вижу, меня совсем за дуру считаете. Не-ет, ребятки, это вы работайте, а я и без работы не соскучусь. — Так сказала Дырка и — показала ногу.
Это был до того неприличный жест, что нитки просто опешили.
— Как вы себя держите! — укоризненно заметила одна из них. — Где вы воспитывались?
— В самом лучшем обществе, — ответила Дырка. — Разве это не видно по мне? Разве у меня не достаточно изысканные манеры? — И — опять показала ногу.
Стали Нитки совестить Дырку, стали наставлять на путь истинный. Ничего не получается! Нитки, которые были поближе к ней, прямо надорвались, ее уговаривая, а Дырка ничего, даже больше от этого стала. Так разошлась, что всю пятку заняла, вверх по носку потянулась.
Пришлось вызвать Штопальную Иглу. Та прибыла с толстым клубком штопальных ниток и грибком — чтобы растянуть на нем носок и хорошенько разобраться, в чем дело.
Но разбираться-то особенно было нечего. Дырка — дырка и есть, и с какой стороны на нее ни смотри, все равно дырка.
Штопальная Игла даже не стала разговаривать с ней, а так — один стежок, другой стежок, — и все, Дырка сидит за решеткой. Крепкая решетка, надежная, из толстых штопальных ниток. Уж теперь-то Дырка не разойдется, как прежде, уж теперь она ногу не покажет.
Какую там ногу! И самой-то Дырки не видно совсем, будто ее и не было.
Надоела Нолю холостая жизнь.
«Так вот живешь и ничего не значишь, — подумал он. — Надо множиться!»
Стал Ноль искать, с кем бы помножиться. Выбирал, выбирал — все не по нраву. Единица слишком тоща, да и нос длинноват, хлопот не оберешься. Тройка горбата. Семерка косо стоит, еле на ногах держится. Все Нолю не так, видно, высокие у него требования.
Наконец, приглядел Восьмерку. Симпатичная Восьмерка, кругленькая, даже будто на Ноль похожа, только поуже в талии. Подкатился к ней Ноль с одной стороны, подкатился с другой, а потом — чего долго раздумывать! — пошел множиться.
Собрались Восьмеркины родственники. Все старые цифры, солидные. 88, 888, даже 88888, очень большая величина, и та пришла, не погнушалась. Только жених на родственников — ноль внимания. Что ему их многозначность? Он сам Ноль — не кто-нибудь!
— Ты, — говорит Восьмерке, — должна понимать, что такое семья. Как я сказал — так и все, без никаких разговоров!
— Я постараюсь! — обещает Восьмерка.
Робкая, безответная она была, да и засиделась в восьмерках, только и мечтала, как бы помножиться.
И вот — помножились.
Доволен Ноль. Важный такой стал, степенный. А Восьмерки при нем — и не видно. Затер он ее, затер совсем, до того затер, что потом никто и сказать не мог, куда девалась Восьмерка.
Вот как это выглядело:
0x8 = 0
И опять остался Ноль один.
— Не повезло мне с Восьмеркой, — оправдывался он перед ее родственниками. — Слишком уж она смирная была, ни в чем не перечила. С такой и жить не интересно.
Стал Ноль искать себе другую пару. Нашел Пятерку — цифру тоже ничего. Правда, с Восьмеркой ее не сравнить, не те пропорции, но ведь теперь Нолю и выбирать-то особенно не приходится.
На этот раз Ноль повел себя иначе. «Ну его, это умножение! — подумал он. — С этими домостроевскими обычаями, чего доброго, опять жену в гроб загонишь! Нет уж, лучше по-современному, как все, соединиться: записаться и жить вместе».
Записались они с Пятеркой. Пятерка и Ноль. Хорошо получилось: 50. Пятерка выросла в десять раз, а Ноль — уж и неизвестно во сколько. Семья все-таки много значит!
Доволен Ноль.
— Вот как. — говорит, — вышло. Ты простой Пятеркой была, а теперь кем стала?
— Я очень счастлива, — говорит Пятерка.
— Еще бы не счастлива! Без меня ты была просто Пятеркой, а теперь…
— Да, теперь…
— Именно теперь! — не унимается Ноль. — Именно теперь, когда я взял тебя, когда ты со мной на равных правах.
— На равных… — эхом отзывается Пятерка.
— Может, скажешь, не на равных? Я тебя даже вперед пропустил — ты всегда впереди меня. Разве ты не чувствуешь этого?
— Чувствую…
— Ты как будто даже не рада?
— Очень рада, — вздыхает Пятерка.
— Почему же ты вздыхаешь?
— Так…
— Нет, не так. Ты должна понимать, что раньше…
Это были долгие разговоры. Сначала Пятерка терпела, думала: ну, поговорит Ноль на радостях и успокоится. Да не тут-то было. Чем дальше, тем Ноль больше распаляется. Зудит и зудит — нет спасения!
Чуть свет — уже начинает:
— Вспомни, кем ты была.
Уже ночь, а он — все еще:
— Не забудь, кем ты стала.
Не дает Пятерке покоя: радуйся, да и только! Не выдержала Пятерка.
— Лучше уж, — говорит, — я простой Пятеркой буду, чем так радоваться.
И ушла от Ноля.
Остался Ноль в одиночестве и не поймет — что случилось? Так хорошо жили, и вот — покинула его Пятерка. За что, скажите, пожалуйста?
А ему, Нолю, теперь, как никогда, подруга нужна. Стар он стал, здоровье совсем сдало. Еле-еле нашел себе какую-то Двойку. Горбатенькая Двойка, кривая, — но все-таки цифра!
Долго Ноль соображал, долго прикидывал — как бы и на этот раз маху не дать. Выведал, с кем Двойка в задачнике встречалась, как вела себя в таблице умножения, какие у нее были плюсы и минусы. Узнал, что Двойка ведет дневник — в дневник заглянул. В дневнике тоже было все в порядке: двойка как двойка, к тому же по математике.
«Пора закругляться! — решил Ноль. — А то, чего доброго, другие охотники найдутся».
И — сразу приступил к действию.
— Давай соединимся!
— Ишь, старый хрыч! Если хочешь сложиться, так и говори, а нет — проваливай.
— Я сложусь, я сложусь, — заторопился Ноль. — Я всегда готов, ты не сомневайся!
Так и сложились они:
2 + 0
Два плюс Ноль… А чему же равняется?
2 + 0 = 2
Вот и доигрался Ноль, домудрился. Нет Ноля. Конец ему пришел.
Даже мелкие цифры, которые всегда ниже Ноля стояли, и те не удержались:
— Ну и дурак был этот Ноль! Круглый дурак!
Лишь когда его выносят за скобки, все начинают понимать, что это было за число.
— Это был наш общий множитель!
— Это был наш общий делитель!
Так число приобретает значение. После того, как его вынесут.
— Проводники, проводники… Каждый проводит свою линию… Одним надо где-то светить, другим — чего-то там двигать… Тоже двигатели нашлись, осветители. И ведь сколько ихнего брата на этом горит, а все туда же тянутся… Мир хотят изменить — знаем, не в первый раз! Перемена постоянного тока, постоянство переменного… Изолировать надо таких — чтоб другим не повадно!
Возле зеркала все время крутились какие-то люди, и Мухе захотелось узнать, что они там увидели. Дождавшись, когда все разошлись, Муха подлетела поближе и заглянула в зеркало.
— Подумаешь! — презрительно фыркнула она. — Обычная муха, я ее даже, кажется, где-то видела.
Муха призадумалась.
— Но что-то они все-таки в ней нашли. На меня, небось, и внимания не обращают, а на нее…
И Муха еще раз посмотрела в зеркало — теперь уже с уважением.
Былинка полюбила Солнце…
Конечно, на взаимность ей трудно было рассчитывать: у Солнца столько всего на земле, где ему заметить маленькую, неказистую Былинку! Да и хороша пара: Былинка — и Солнце!
Но Былинка думала, что пара была б хороша, и тянулась к Солнцу изо всех сил. Она так упорно к нему тянулась, что вытянулась в высокую, стройную Акацию.
Красивая Акация, чудесная Акация — кто узнает в ней теперь прежнюю Былинку! Вот что делает с нами любовь, даже неразделенная.
Лес возникает оттого, что дерево тянется к дереву. Оттого, что дом тянется к дому, возникают на земле города.
А если никто ни к кому не будет тянуться…
Если никто ни к кому не будет тянуться, опустеет наша земля. И не будет на ней городов, и не будет лесов и садов, — ничего, ничего не останется на земле, если никто ни к кому не будет тянуться.
Что и говорить, этот Фонарь был первым парнем на перекрестке. К нему тянулись провода, тоненькие акации весело купались в его свете, прохожие почтительно сторонились, проходя мимо него. А Фонарь ничего этого не замечал. Он смотрел вверх, перемигиваясь со звездами, которые по вечерам заглядывали к нему на огонек.
Но однажды Фонарь случайно глянул вниз, и это решило его судьбу. Внизу он увидел странную незнакомку. Длинная и худая, одетая во все черное, она покорно лежала у ног Фонаря и, казалось, ждала, когда он обратит на нее внимание.
— Кто вы? — спросил Фонарь. — Я вас раньше не видел.
— Я Тень, — ответила незнакомка.
— Тень… — в раздумье повторил Фонарь. — Не приходилось слышать. Вы, видно, не здешняя?
— Я твоя, — прошептала Тень, этим неожиданно смелым ответом кладя предел всем дальнейшим расспросам.
Фонарь смутился. Он хоть и был первым парнем на перекрестке, но не привык к таким легким победам.
И все же признание Тени было ему приятно. Приятность тут же перешла в симпатию, симпатия — в увлечение, а увлечение — в любовь. В жизни так часто бывает.
И опять-таки, как это бывает в жизни, вслед за любовью пришли заботы.
— Почему ты лежишь? — тревожно спросил Фонарь. — Тебе нездоровится?
— Нет, нет, не волнуйся. Я совершенно здорова. Но я всегда буду лежать у твоих ног. Ведь я — твоя Тень.
Дальнейший разговор принял характер, представляющий интерес только для собеседников.
Они встречались каждую ночь — Фонарь и его Тень — и по всем внешним признакам были довольны друг другом. Фонарь давно забыл о звездах и видел только свою Тень — больше его в мире ничто не интересовало. Даже закрыв глаза (а это бывало днем, потому что все фонари спят днем), он любовапся своей Тенью.
Но однажды в полдень, когда Фонарю не очень спалось, он вдруг услышал голос Тени. Фонарь прислушался и вскоре сообразил, что Тень говорит с Солнцем — большим и ярким светилом, о котором Фонарь знал только понаслышке.
— Я твоя, — говорила Тень Солнцу. — Ты видишь, я у твоих ног… Я твоя…
Фонарю захотелось немедленно вмешаться, но он сдержал себя: было как-то неловко заводить разговор при постороннем Солнце. Зато вечером он выложил ей все. Ему ли. Фонарю, бояться собственной Тени!
— При чем здесь Солнце? Я не знаю никакого Солнца, — оправдывалась Тень, но Фонарь был неумолим.
— Уходи сейчас же! — заявил он. — Я не хочу тебя знать!
— Знай меня, знай! — захныкала Тень. — Я не могу от тебя уйти.
И она говорила правду: разве может Тень уйти от такого яркого Фонаря?
— Не сердись на меня! — ныла Тень. — Давай помиримся…
Фонарь покачал головой.
О, напрасно он это сделал! Он покачал головой слишком категорически и — разбился.
Что Тени оставалось делать возле разбитого Фонаря? Она прицепилась к пробегавшему мимо Автобусу и — была такова.
Она долго бегала по улицам, большая и толстая, как автобус, потом деловито шагала куда-то, озабоченная, как человек, и дремала в парке, спокойная, словно дерево. И каждый считал ее своей, потому что, когда она приходила к человеку, в ней ничего не оставалось от автобуса, а когда приходила к дереву, в ней не оставалось и тени от человека…
Дядя у Желтопузика — с одной стороны — работает крокодилом. Племянник у Желтопузика — с другой стороны — работает головастиком. А Желтопузик как раз посредине, и он. естественно, нигде не работает.
Год не работает.
Два не работает.
Три не работает.
Пора уже справлять юбилей.
На юбилей, как обычно, сходятся гости. С одной стороны — естественно, дядя, и, естественно, племянник — с другой стороны.
— Дорогой наш! — говорят они толстым голосом и повторяют совсем уже тоненьким: — Наш дорогой!
Мы так спешили, — говорят они толстым голосом, — мы так торопились, — говорят они тонким голосом, — мы так рады, так рады, так рады, наш дорогой!
Желтопузик смущается. Он так смущается, что его можно назвать: сначача Розовопузиком, потом — Краснопузиком и наконец — Бордовопузиком. Он слушает эти разные голоса — и смущается, и снова слушает, постепенно превращаясь из Бордовопузика в Краснопузика, из Краснопузика в Розовопузика, а из Розовопузика… ну конечно, в кого же еще? В дорогого нашего Желтопузика!
Гости располагаются. С одной стороны — дядя, который работает крокодилом, с другой стороны — племянник, который работает головастиком, а посредине — он, Желтопузик, который нигде не работает.
Год не работает.
Два не работает.
Три не работает.
И теперь справляет свой юбилей.
Обычные разговоры. Что слышно? Что нового? Говорят, Бегемота перевели в зоопарк. А Леопард? У них, слышали, что-то там было с Верблюдом? Интересно, чем это все кончилось?
— У меня новость, — говорит племянник, который работает головастиком. — Кажется, меня скоро переведут в лягушки.
— В лягушки? Ха-ха-ха!
Это смеется дядя, который работает крокодилом.
— Не понимаю, что здесь смешного. Просто я хорошо работал головастиком, и теперь хотят отметить мой рост.
— Рост? И это вы называете — рост? Нет, дорогой, я предпочитаю плохо работать крокодилом, чем хорошо — головастиком.
— А я, дорогой, предпочитаю наоборот.
Желтопузику не приходится занимать гостей. Ему приходится только слушать.
— Когда хорошо поработаешь, как-то на душе веселей. Да и вообще жить интересней.
— Интересней?
Дядя, который работает крокодилом, наклоняется к племяннику, который работает головастиком:
— Не обижайтесь, дорогой: у вас слишком мелкие интересы.
— И вовсе не мелкие. Вы думаете, головастиком — это просто, да?
— А что особенного?
— Прежде всего голову надо иметь!
Битый час — и все о работе.
Ошибаетесь, мой дорогой, — нет, дорогой, это вы ошибаетесь, — жаль, что вы никогда не были крокодилом, — а мне искренне жаль, что вы никогда не были головастиком.
Дядя — с одной стороны, племянник — с другой стороны, а там, совсем в стороне, главный родственник — Желтопузик. Он слушает эти разные голоса и превращается из Желтопузика в Розовопузика, из Розовопузика в Краснопузика, из Краснопузика в Бордовопузика. Потому что — ну сами скажите! — кто же здесь в конце концов дорогой? Дядя, который работает крокодилом, племянник, который работает головастиком, или он, Желтопузик, который нигде не работает?
Год не работает.
Два не работает.
Три не работает.
Кто же здесь справляет свой юбилей?
Орел летал по всему свету. Но его убили.
Индейка носа не кажет из птичника. Но она жива.
Индейку кормят и поят, за ней хорошо присматривают. За ней присматривают, а на Орла смотрят во все глаза. Потому что из него получилось отличное чучело.
На Орла смотрят, — но он все-таки чучело…
Индейка не чучело, — но на нее никто не смотрит.
Правда, она пока жива, это большое утешение. Но ведь рано или поздно из нее сварят суп — и что тогда? Как тогда на нее посмотрят?
Такова она — судьба Индейки. К ней всю жизнь хорошо относятся, а потом съедят, — в отличие от Орла, которого сначала съедят но зато потом всю жизнь хорошо относятся.
В новогоднюю ночь старый Волк особенно остро почувствовал свое одиночество. Увязая в снегу, продираясь сквозь цепкие елки, он брел по лесу и размышлял о жизни.
Да, ему никогда не везло. Самые лучшие куски у него выхватывали из-под носа другие. Волчица — и та оставила его, потому что он мало приносил зайцев.
Эти зайцы, сколько из-за них неприятностей! У кого их много — перед теми все на задних лапах стоят, а у кого мало… Да, в волчьем мире зайцы решают все.
Елки, елки… «Елки-палки, — думал Волк, — когда же все это кончится? Никуда не денешься от этих елок, хоть из лесу беги!»
И вдруг… Волк присел на хвост, потер глаза: неужели правда? Под елкой сидит самый настоящий, самый живой заяц. Он сидит, задрав голову, и смотрит куда-то вверх, и глаза его горят так, словно ему там невесть что показывают.
«Интересно, что он там увидел? — подумал Волк. — Дай-ка и я погляжу». И он поднял глаза на елку.
Сколько елок видел он на своем веку, но такой ему видеть не приходилось. Она вся искрилась снежинками, переливалась лунным светом, и казалось, что ее специально убрали к празднику, хотя на ней не было ни одной елочной игрушки.
— Елки-палки! — сказал Волк и замер с открытым ртом.
Бывает же на свете такое чудо! Посмотришь на него — и чувствуешь, как у тебя внутри что-то переворачивается — не в желудке, нет, а повыше. И уже ничего не хочется — только сидеть и смотреть.
Так и сидели они рядышком — Заяц и Волк — под новогодней елкой, и смотрели на нее, и внутри у них что-то переворачивалось.
И Заяц подумал, что есть на свете кое-что посильнее волков, а Волк подумал, что елки-палки, честно говоря, ведь не в зайцах счастье…
— Почему вы не носите очки? — спросили у Муравья.
— Как вам сказать… — ответил он. — Мне нужно видеть солнце и небо, и эту дорогу, которая неизвестно куда ведет. Мне нужно видеть улыбки моих друзей… Мелочи меня не интересуют.
Жил-был добрый волшебник. Он мог превращать песок в сахар, а простую воду в молоко, но он ничего этого не делал, так как был убежден, что чудес на земле не бывает.
Пошел он однажды на край света. Пришел, свесил ноги через край и сидит, смотрит вниз — на звезды и луну, на разные планеты.
Вдруг добрый волшебник почувствовал, что рядом с ним кто-то стоит. Он скосил глаза и увидел петуха, который пристроился на самом краю и преспокойно клевал звезды.
— Что ты делаешь! — забеспокоился добрый волшебник. — Ведь так мы останемся без звезд.
Петух перестал клевать.
— И правда, — сказал он, — мне это как-то не пришло в голову. Но согласитесь — здесь же больше нечего клевать.
— А зачем ты забрел на край света? — спросил добрый волшебник.
— У меня просто не было другого выхода, — сказал Петух. — Так сложилась жизнь — ничего не поделаешь.
Доброму волшебнику захотелось узнать, как складывается жизнь у петухов, и Петух охотно ему рассказал.
Оказывается, он вовсе не был петухом. Он был таким же человеком, как добрый волшебник, только помоложе. Петух даже уверял, что у него была жена, очень красивая женщина, которую он любил больше всего на свете. Он так любил свою жену, что друзья стали над ним посмеиваться.
— И вот один из них, — сказал Петух, — колдун по образованию, превратил меня в петуха… И теперь мне нравятся все курицы… — Петух опустил глаза. — Вот поэтому я сбежал на край света.
— Если бы меня кто-нибудь расколдовал, — закончил Петух. — Я мог бы вернуться к своей жене и опять жить по-человечески…
— Да, если бы, — вздохнул волшебник. — Но чудес не бывает.
Так они сидели на самом краю света и говорили о жизни. Потом волшебник спохватился:
— Однако, что же мы здесь сидим? Надо идти устроиться где-нибудь на ночь.
Они шли по краю света, как по берегу большой реки. То и дело Петух окликал волшебника:
— Посмотрите, какая хорошенькая курочка! — и тут же начинал себя стыдить: — Ах, какой я все-таки… Бессовестный, непутевый…
Поздно вечером набрели на берлогу медведя.
— Заходите, — пригласил Медведь, — хотя угощать у меня особенно нечем. На краю света с продуктами — сами понимаете…
— А как ты попал на край света? — спросил добрый волшебник.
— Можно и рассказать, — сказал Медведь, усаживая гостей. — Это целая история.
— Дело в том, что я не медведь, а петух, — сказал Медведь. — Я пел и зарабатывал довольно неплохо. Было у меня вволю и пшеницы, и овса, и кукурузы… Это так чудесно — быть петухом, — вздохнул Медведь и посмотрел на Петуха, ища сочувствия. — Если бы не мед, я бы и сейчас жил, горя не знаючи…
— Какой мед? — спросил волшебник. — Ты же говорил о зерне.
— Да, зерна у меня хватало. Но мне захотелось меда. Я много слышал о нем, и, понимаете… мы же никогда не довольны тем, что имеем… И вот однажды, когда стемнело, я забрался на пасеку…
Медведь замолчал. Ему было совестно рассказывать о том, что произошло дальше. Но раз уж начал — надо досказать.
— Осторожно, чтобы не разбудить пчел, я залез в улей и стал пробовать мед. Он оказался совсем невкусным, но я столько о нем наслышался, что уже не мог себя удержать. Я уплетал мед за обе щеки и уже подумывал, как бы утащить с собой улей, но вдруг почувствовал, что со мной что-то происходит.
Медведь отвернулся и стал сморкаться в тряпочку.
— Можете себе представить, — продолжал он, — перья и крылья мои куда-то исчезли, а вместо них появилась шерсть и вот эти лапы. И самое главное — я потерял голос. Вот послушайте.
Медведь заревел так, что все вокруг содрогнулось.
— Нет, ничего, голос как будто есть, — робко заметил волшебник, но Медведь только лапой махнул:
— Э, разве это голос! Вот прежде было…
Медведь попробовал показать, что у него было прежде, но опять заревел и смутился:
— Нет, не получается. Эх, если б мне опять петухом стать!
— Ничего не поделаешь, — вздохнул добрый волшебник. — Чудес не бывает.
— Привет честной компании, — послышалось сверху, и в берлогу заглянул человек.
— Ты кто? — покосился на него Медведь. — Часом, не охотник?
— Да нет, какой из меня охотник, — сказал Человек. — Я и не человек вовсе. Медведем родился, медведем и состарился. Да вот на старости лет захотелось стать человеком. Человеку, думал, легче, человеку и пенсию дают. Только вижу теперь — ох, нелегкое это дело быть человеком! Вот и хожу, ищу — кто бы меня опять в медведя переколдовал.
Волшебник покачал головой:
— Чудес не бывает…
Сидят они в медвежьей берлоге, а настроение у всех — ой, не веселое!
— Эх, кабы мне быть человеком! — сокрушается Петух.
— Кабы мне быть петухом! — вторит ему Медведь.
— Кабы мне быть медведем! — вздыхает Человек.
Надоело это все доброму волшебнику, не выдержал он и крикнул:
— А, да будьте вы все, кем кто хочет!
И тотчас же стали все, кем кто хотел, потому что пожелал этого не кто-нибудь, а волшебник.
Петух стал человеком.
Медведь — петухом.
Человек — медведем.
Посмотрел волшебник — сидят в берлоге петух, медведь и человек — и вздохнул:
— Я же говорил, что чудес не бывает!
Но компания и та, и словно уже не та. Ободрились все, повеселели.
Петух песни поет.
Медведь лапу сосет, другой лапой закусывает.
А человек — просто так сидит, улыбается.
«Что с ними произошло? — удивляется волшебник. — Неужто и вправду случилось чудо?»
Но недолго ему пришлось так раздумывать. Вот уже и петух перестал петь, и медведь оставил свою лапу, и человек улыбаться перестал.
— Эх, — вздохнул петух, — благое дело быть медведем. Залезть в берлогу, лапу сосать…
— Нет, — возразил медведь, — человеком все-таки лучше…
А человек ничего не сказал. Он только посмотрел на петуха и задумался.
В этот день старик Дикобраз проснулся раньше обычного и, протерев глаза, обнаружил, что ночевал с открытой клеткой.
— Ох ты, боже ты мой! — всполошился старик Дикобраз. — Эдак чего доброго украдут…
Говоря так, старик Дикобраз имел в виду, конечно, себя, потому что, кроме него, ничего доброго в клетке не было.
— Какая неосмотрительность! — сказал старик Дикобраз и подошел, чтобы закрыть клетку, но в это время его осенила мысль, одна из тех, которые в последнее время все чаще приходили ему в голову.
«А что если пойти погулять? — подумал старик Дикобраз. — Прогуляться туда-сюда, так сказать, отдохнуть диким образом?»
И, вместо того, чтобы закрыть дверь клетки, он распахнул ее еще шире.
Там, снаружи, была свобода, о которой так приятно думать, когда сидишь здесь, внутри. Дикобраз пригладил щетину, имевшую у него привычку торчать, и с удовольствием шагнул изнутри наружу.
В зоопарке сегодня был день отдыха, но звери все равно показывали себя, словно и не замечали отсутствия публики. Одни делали это небрежно, с достоинством, другие, напротив, бегали, суетились, чтобы успеть каждому попасть на глаза.
У клетки африканского Слона Дикобраз на минуту задержался. Дело в том, что Слон как раз выставил наружу свой хобот, и Дикобраз не мог его не пожать, поскольку питал давнюю симпатию к Африке. В этом не было ничего фамильярного: он просто пожал протянутый хобот, сказав при этом несколько слов, приличествующих моменту. Но Слон почему-то обиделся, спрятал свой хобот и выставил вместо него хвост. Тут уж старик Дикобраз не мог удержаться от смеха, потому что хвост африканского Слона оказался намного короче хобота. И старик Дикобраз смеялся долго, до неприличия, — и, уж конечно, не стал пожимать Слону хвост, несмотря на свои давние симпатии к Африке.
Потом он стоял перед клеткой Белого Медведя. Медведь был до того белый, что отсюда, со стороны, походил на большую тетрадь в клетку, так что на нем даже можно было решить какую-нибудь задачу, но старик Дикобраз был в задачах не силен, да и вообще был не настолько силен, чтобы связываться с Белым Медведем. Но он все же от души посмеялся, представив себе, как на этом Медведе пишут задачу или какую-нибудь резолюцию. Резолюцию нужно писать в углу, а где у Медведя угол? И опять старик Дикобраз смеялся долго и от души.
Все-таки веселое это дело — отдыхать вот так, диким образом!
Старый друг Водосвинка, с которым они прежде были соседями, обрадовался гостю и попытался распахнуть дверь, но она была заперта с другой стороны.
— Извини, — сказал старый друг Водосвинка. — Сторож унес ключи… А ты здесь какими судьбами?
— Да вот, решил побродить. Когда все время сидишь, это, говорят, вредно для здоровья.
— Вредно, — вздохнул толстый Водосвинка.
— Может, вместе пойдем? — предложил старик Дикобраз, предвкушая ответ старого друга Водосвинки.
— Я бы с удовольствием, — простодушно откликнулся тот. — Да сторож ключи унес… Такое безвыходное положение…
Водосвинка растерянно почесал за ухом, словно надеясь там отыскать ключи, но, так ничего и не найдя, вздохнул и просунул голову сквозь решетку.
— Жаль, что мне нельзя выйти, — сказала эта голова, хотя в сложившейся ситуации только она и имела такую возможность.
— Жаль, — сказал старик Дикобраз и засмеялся, потому что ему совсем не было жаль, ему было даже немножко приятно, что у Водосвинки, по сравнению с ним, все складывается не лучшим, а худшим образом.
— Почему ты смеешься? — подозрительно спросил Водосвинка.
— Да так… Вспомнил этот анекдот про Моржа. Ты знаешь анекдот про Моржа?
Водосвинка знал анекдот про Моржа, и поэтому он тоже начал смеяться. Так стояли они, подталкивая друг друга сквозь прутья клетки, и смеялись — Водосвинка над глупым Моржом, а Дикобраз — над глупым Водосвинкой.
— Ну, я пошел, — сказал старик Дикобраз. И не удержался, чтобы не спросить: — Значит, ты остаешься?
— Остаюсь, — вздохнул Водосвинка. — Сторож ключи унес.
Тапир, странное животное, нечто среднее между лошадью и свиньей, спросил у Дикобраза что-то по поводу ипподрома.
— Интересно, кто сегодня первый пришел, — сказал он, укладывая поудобнее свое грузное тело. — Я всегда слежу за тем, кто пришел первым.
— И вы тоже бегаете? — в свою очередь поинтересовался старик Дикобраз.
— Бегаю ли я! — воскликнул Тапир и посмотрел на Дикобраза так, как смотрит профессор на студента-двоечника. — Бегаю ли я! Нет, мой дорогой, я отнюдь не бегаю, отнюдь! Но это нисколько не мешает мне быть в курсе того, как бегают другие. Вы поняли мою мысль?
— Нет, — сказал старик Дикобраз. — Ничего я не понял.
— Ну как же! — досадливо поморщился Тапир. — Для того, чтобы узнать вкус борща, не обязательно в нем вариться. Для того, чтобы понимать скачки, не обязательно самому скакать очертя голову. Улавливаете?
— Нет, не улавливаю, — сказал старик Дикобраз и засмеялся.
— Ну как бы вам популярнее объяснить? — волновался Тапир. — Как бы вам изложить подоходчивей?
Он задумался, склонив голову, которая, пока он думал, опускалась у него все ниже и ниже, затем коснулась пола и замерла. Глубокая задумчивость обычно переходила у Тапира в глубокий сон.
Потом был Носорог, страшный зверь, с которым даже жутко болтать, разве что через решетку. Пользуясь этой решеткой, Дикобраз все же с ним поболтал, но не извлек из этого удовольствия, потому что страшный зверь Носорог был начисто лишен чувства юмора.
— Послушайте, что это у вас на носу? — спросил его старик Дикобраз.
— Рог, — сказал Носорог.
— А я думал, что это тросточка.
— Нет, это рог, — сказал Носорог.
— А может быть, это хвост? — спросил Дикобраз, вспомнив историю со Слоном. — Может, вы стоите наоборот и с вами нужно с другой стороны разговаривать?
— Нет, это рог, — сказал Носорог.
Ничего интересного. Правда, Дикобраз посмеялся, но не от души, а только так, в порядке разъяснения.
— Смеетесь? — спросил Носорог. — Тут у нас Леопард растерзал Быка. Я тоже очень смеялся.
Клетка клеткой, но мало ли что…
— Нет, я не смеюсь, — сказал Дикобраз и попрощался с Носорогом.
День кончился, пора было возвращаться домой. Старик Дикобраз шел по аллее, в темноте натыкаясь на клетки лисиц и пантер, которые ворчали, выражая свое недовольство. По ошибке он чуть было не попал в клетку Льва, но она, к счастью, оказалась запертой.
«Хорошо, что они сидят в клетках, — подумал старик Дикобраз. — Иначе хоть не выходи из дому!»
Дома, уже засыпая, он вдруг вспомнил этот дурацкий анекдот про Моржа и опять посмеялся над простаком Водосвинкой. Потом вспомнил, что Леопард растерзал Быка, встал и поплотнее закрыл дверь своей клетки.
И снова долго смеялся.
Ноги у антилопы Бейзы длинные и тонкие, как у Безоарова козла. Шея у нее длинная и тонкая, как у Безоарова козла. Рога у нее длинные и тонкие, как у Безоарова козла. Поэтому, конечно, Безоаров козел полюбит антилопу Бейзу.
у свиньи Бабирусы почему-то рога на носу. Такая неприятность, вместо того, чтобы вырасти на голове, рога у свиньи Бабирусы выросли на носу, и их никто не называет рогами. Их даже не называют бивнями — как у слона, а называют клыками — боже, какой позор! — просто клыками, как у волка.
Так-то вообще у свиньи Бабирусы все в норме. И приятная полнота, и короткая, совсем коротенькая щетина… Но клыки, эти клыки! В последнее время ее даже стали спрашивать:
— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?
Ну вот, пожалуйста. Оказывается, у Мамонта точно так же загибались клыки, только их у него называли бивнями.
— Нет, — говорит свинья Бабируса, — я не знаю никаких мамонтов, у меня нет покойных родственников, я сама по себе.
Ну почему, почему она не может быть интересна сама по себе? Почему от нее все отворачиваются, лишь только узнают, что она не родственница покойного Мамонта?
У антилопы Бейзы никто не спрашивает о родственниках, ею интересуются лишь потому, что она — антилопа Бейза. Бейза! До чего неприятное имя! То ли дело — Безоаров козел… Свинья Бабируса называла б его Безоаром.
— Мой Безоар, как ты спал?
— Превосходно, моя Бабируса.
К сожалению, все это только мечты, и никогда, никогда свинья Бабируса не узнает, как спал Безоаров козел.
— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?
Кто знает — может, и родственница. Но разве это что-то изменит? Разве от этого исчезнут ее клыки и на голове вырастут рога — такие, как у антилопы Бейзы? И разве от этого к ней придет ее Безоар?
Безоар… Странное, загадочное имя. Такое имя можно услышать только во сне, где и видишь, и слышишь все по-другому. И там, во сне, среди каких-то лесов, среди каких-то степей вдруг услышишь ты «Безоар!», чтоб потом, проснувшись, без конца покорять это имя.
Безоар! Безоар!
— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?
— Да, представьте себе. Я его ближайший потомок.
В чем дело? Почему все засуетились вокруг? И рогатые, и безрогие сбились в одно стадо, а в центре этого стада — она, свинья Бабируса. К ней подходит Муфлон. Он говорит:
— От имени всех баранов разрешите вас поздравить, а также передать привет и самые добрые пожелания.
Бык передает привет от быков, Осел — от ослов, Верблюд — от верблюдов. Кто-то преподносит букет с великолепными, крупными желудями. Кто-то разрыхляет землю, чтоб Бабирусе было удобней сидеть.
Все интересуются Мамонтом. Как он жил, как он был, как он выглядел. Да, конечно, у него были клыки. Ну и все остальное, как у свиньи Бабирусы.
— Подумать только! — говорит Муфлон.
И все остальные говорят:
— Подумать только!
Все интересуются Мамонтом. Говорят, что он был больше слона, это правда? А что он ел, а чем он вообще интересовался?
— Покойный Мамонт был моим предком, — напоминает свинья Бабируса.
И тут от стада отделяется козел Безоар. Да, представьте себе, козел Безоар выходит из стада, оставив там плачущую антилопу Бейзу. Он подходит к свинье Бабирусе и смотрит на нее — если б вы видели, какими глазами!
А свинья Бабируса смотрит на него. Боже мой, какие у него ноги, и какая шея, и какие рога! И вообще — какой он, козел Безоар!
И свинья Бабируса говорит:
— Покойный Мамонт был моим предком.
Потом они вдвоем выходят из стада, оставив там плачущую антилопу Бейзу, и идут вдвоем, и свинья Бабируса высоко поднимает свои клыки, точно такие клыки, как были у ее предка Мамонта.
И все вокруг — совсем, как во сне: и степи, и леса. И тихий голос зовет:
— Безоар!
Это голос свиньи Бабирусы.
Они идут рядом, он и она, и она смотрит только на него, а он — только на нее — если б вы видели, какими глазами! И уже ничего не слышно — ни шелеста листьев, ни птиц…
— Как ты спал, мой Безоар?
— Превосходно, моя дорогая!
Киви-киви выглядит так, будто у него крылья в кармане, поэтому у него такой независимый вид. И он ходит с этим видом, словно бы говоря: «Вот погодите, сейчас я выну крылья из карманов, тогда посмотрите!»
А на самом деле у Киви-киви попросту нет крыльев. Был бы он зайцем или бобром, в этом не было бы ничего удивительного, но он птица, ему положено их иметь, поэтому всем кажется, что у него крылья в карманах.
Еще в школе, когда он выходил отвечать, учитель всякий раз делал ему замечание:
— Как ты стоишь? Ну-ка вынь крылья из карманов!
Но он не вынимал, он не мог вынуть, ему нечего было вынуть, и ему всякий раз снижали отметку по поведению.
Потом он вырос и встретил Горлицу, и они часто гуляли вдвоем по полянке, пропадая в высокой траве. Киви-киви хорошо бегал, у него были сильные ноги, и он всегда догонял Горлицу, а она его догнать не могла. И так они гуляли и бегали по полянке, и Горлица предлагала ему полететь, а он отвечал:
— Что-то не хочется.
Но он обманывал, ему очень хотелось, ему так хотелось полететь с Горлицей, но он обманывал, потому что у него не было крыльев.
И однажды Горлица улетела с кем-то другим. А он все ходил с независимым видом, будто это его не тревожило, будто — подумаешь, велика беда, скатертью дорога!
Потом Киви-киви поступил на работу. Он стал почтальоном и должен был доставлять срочные письма, но он доставлял их с большим опозданием, потому что всюду ходил пешком. И когда ему делали замечание, он обманывал, что была буря, что на него налетели коршуны и пришлось задержаться, чтобы их разогнать.
И у него отобрали все срочные письма и сказали, чтобы он поискал себе другую работу. А он сказал:
— Подумаешь, велика беда, я и сам хотел уходить, эта работа мне вовсе не нравится!
Потом он работал на метеорологической станции. Для того, чтоб определить погоду, нужно подняться очень высоко, но он не поднимался, он не мог подняться, и, когда его спрашивали о погоде, он обманывал, что будет дождь, или что будет солнце — тоже обманывал. И все возмущались, все говорили, что это безобразие, что этому нет названия, что эту станцию давно пора разогнать.
Но станцию не разогнали, а выгнали только его — Киви-киви.
И все равно он ходил с независимым видом, показывая всем, что, подумаешь, как-нибудь проживем, обойдемся — подумаешь!
И еще он работал в разных местах, но нигде не задерживался, и его называли летуном за то, что он так часто меняет работу.
А он все обманывал, обманывал и обманывал, он все обманывал и ходил с независимым видом. Целый день он ходил с независимым видом, а вечером залезал в свою норку и ворочался с боку на бок и долго не мог уснуть. И он тер об землю эти места, где у него должны были вырасти крылья, и вспоминал небо, каким оно было после дождя… И он думал, что небо это — подумаешь, и Горлица эта — подумаешь, и вообще это все — подумаешь!
Потому что себя он не мог обмануть.
Если бы я был Горностаем, я расхаживал бы, как король, и все удивлялись бы, откуда у меня моя шуба, и все спрашивали бы: «Скажите, где вы купили эту шубу, кто вам ее подарил, кто вам ее прислал, у вас, наверно, богатые родственники?» А я бы ходил в горностаевой шубе, в шубе из чистого горностая, потому что я был бы сам Горностаем, и я отвечал бы: «Нет, я нигде не купил шубу, и никто мне ее не подарил, и никто не прислал, я хожу в горностаевой шубе, потому что, вы же видите, я сам Горностай». Но они бы мне, конечно, не верили — ведь Горностая встретишь не на каждом шагу, и они бы просили: «Ах, пожалуйста, дайте нам поносить эту шубу!» А я бы отказывал, я бы всем категорически отказывал: и Зайцу, и Суслику, и Волку… И Волку? Нет, боюсь, что Волку я бы не смог отказать, Волку очень трудно отказать, он наверняка снял бы с меня мою шубу…
Если бы я был Волком, я бы снимал шубу с каждого Горностая, и с Куницы, и даже с Зайца, хотя у Зайца шуба очень плохого качества, она все время линяет, и ее едва хватает на один сезон. Но я все равно бы снимал с него шубу, потому что ведь я был бы Волком, а Волк может себе это позволить, Волк может себе позволить абсолютно все, кроме удовольствия залезть на дерево. Волки не лазят по деревьям, хотя, конечно, им очень хотелось бы, они бы не отказались, но где им, куда! По деревьям лазят обезьяны, а волки бегают по земле, и им ни за что не залезть на дерево!
Если бы я был Обезьяной, я бы никогда не спускался на землю, я бы прыгал по веткам и кричал, и визжал, и швырял бы сверху бананы, стараясь попасть кому-нибудь в голову. И другие обезьяны тоже бы визжали и швырялись, и мы бы соревновались, кто громче завизжит и кто скорее попадет, и радовались бы, что никто не может достать нас на дереве. Разве что Жирафа, потому что она сама, как дерево, потому что у нее шея такая длинная, что по ней можно лезть и лезть и все равно до конца не долезешь!
Если бы я был Жирафой, я бы ни перед кем не склонял голову, я бы смотрел на всех сверху вниз, такая б у меня была длинная шея. И мне ничего не стоило бы заглянуть через забор, и я видел бы, что там внутри, а там обязательно что-то должно быть внутри, потому что заборы существуют не зря — но, конечно, не для тех, у кого такая длинная шея. И никто до меня не мог бы дотянуться, потому что для этого нужно было бы прыгнуть очень высоко, а это не каждый умеет.
Если бы я был Леопардом, я бы, конечно, сумел. Я бы прыгнул этой Жирафе на шею и в одну секунду откусил бы ей голову. А потом прыгнул бы на дерево и откусил бы головы всем обезьянам, а заодно и Волку, чтоб не отнимал чужих шуб, а заодно и Горностаю, чтоб не кичился своей шубой. Если б я был Леопардом, мне не был бы страшен никто — разумеется, кроме Льва, потому что Лев каждому страшен. Когда встречаешь Льва, хочется стать маленьким и незаметным, хочется зарыться в землю, как Крот.
Если бы я был Кротом, я бы каждый день зарывался в землю. Я бы рылся там под землей, и меня бы совсем не интересовало, что происходит здесь, на белом свете. И кто у кого отнял шубу, и кто у кого откусил голову — все это было бы мне ни к чему, все это меня нисколько бы не тревожило. И никто бы меня не видел — ни Лев, ни Леопард, потому что они ведь не станут рыться в земле, им и на земле дел хватает. А я бы себе рылся да рылся, — и только иногда высовывал голову, чтобы посмотреть, как там растет трава и как ее щиплют бараны. Бараны ходят по полю и щиплют траву, и греют спину на солнышке, и они могут ни о чем не думать, хотя, конечно, и они думают, иногда они так задумаются!..
Если бы я был Бараном!
Впрочем, я ведь и есть Баран.
Сегодня чуть свет заглянул ко мне Заяц.
— Вставай, братец Кролик, пошли на охоту!
На охоте мне не раз приходилось бывать, но все это получалось как-то случайно. Нарвешься на собаку — и ходу, а она за тобой. Ну, и пошла охота.
— Оставь, — говорю, — я еле с прошлой ноги унес.
— Да нет, братец Кролик, я не о том. Мы сами будем охотиться.
Мы — охотиться. Вот чудак!
— Тоже скажешь… Какие из нас охотники?
— Еще какие! — говорит Заяц и разглаживает усы — это он недавно завел себе такую привычку. — Пойдем, засядем в кусты, глядишь, и затравим кого-нибудь. На прошлой неделе — слыхал? — во-от такого Медведя затравили.
— Медведя?
— Ну да, — Заяц почему-то начал смеяться. — Сидим мы, понимаешь, с ребятами в кустах. То, се, пятое, десятое… Смотрим, Медведь ползет. Не спеша так, видно, прогуливается. Ступит шаг — воздух понюхает, но нас не чует: ветер-то в нашу сторону. И тут Хорек говорит: «Трави его, ребята!»
Первым начал травить Сурок. Спрятался подальше за кустик и кричит: «Эй, ты, рыжий!» Медведь идет, будто его не касается. «Рыжий! Рыжий!» — кричит Сурок. Еще немного прошел Медведь и все-таки обернулся. «Это вы меня?» — спрашивает, а сам никого не видит, потому что мы все в кустах. Только хлопает глазами да носом водит по сторонам. Потеха!
«Тебя! — кричит Хорек. — Тебя, рыжего!» — «Я вовсе не рыжий, — говорит Медведь. — Это вам показалось». — «Рыжий!» — кричит Хорек. «Я коричневый, — оправдывается Медведь. — Это только сверху немного выгорело». Представляешь? Мы там, в кустах, прямо валимся со смеху. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» кричит Сурок.
Тут и я голос подал: «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» А чего мне стесняться? Ветер-то в нашу сторону!
Эх, жаль, что тебя там не было, когда я ему это крикнул. Я еще тогда, когда крикнул, подумал: «Жалко, что здесь нет братца Кролика!» «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» — крикнул я, и Медведь сразу присел, попятился. «Нет, не родила! — заревел он. — При чем здесь кошка и еще какая-то кандала?» Жаль, что тебя там не было, ты б на него посмотрел. Мы с ребятами так и покатились в кусты от смеха. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» — кричит Сурок. И я тоже кричу: «Рыжий!»
Ревет Медведь, рвет на себе шерсть, будто хочет показать, какой он внутри. «Честное слово! — ревет. — Не верите, да? Чтоб я так был'здоров, чтоб мои дети так были здоровы!» — «Рыжий! — кричим мы, а сами помираем от смеха. — Рыжий черт! Рыжая команда!»
И тогда, представляешь, он лег на спину и рванул шкуру у себя на груди. «Не верите? Тогда сами можете посмотреть. Снимайте с меня шкуру!»
— Ну?
— Ну и сняли. Это проще всего, когда Медведь затравленный.
Да, вот это охота. Никто за тобой не гонится, никто не преследует по пятам. Сиди себе под кустиком, отдыхай. Тут и покричишь, и посмеешься.
Пошли мы с Зайцем.
— А кого сегодня будем травить? — спрашиваю его по дороге.
— Это уж кого придется, заранее трудно сказать. — Заяц засмеялся: — Не могу забыть, как он сдирал с себя шкуру.
Когда мы пришли, ребята — Сурок и Хорек — уже сидели под кустиками.
— Значит, травим? — сказали они.
— Травим, — сказали мы с Зайцем.
Залезли мы под кустик, и все вместе стали ждать. Час ждем, два ждем — никто не появляется. Погода хорошая, солнышко не печет, и ветерок с полянки как раз в нашу сторону.
— Я пойду погляжу, — говорит Заяц. — Может, они там ходят другой дорогой?
Вышел он на полянку, вокруг походил, назад возвращается. Я уже и потеснился, чтобы место ему освободить, как вдруг слышу — Хорек кричит:
— Рыжий!
Упал Заяц на землю, по сторонам оглядывается. Но по сторонам никого нет.
— Рыжий! — кричит Хорек.
А за ним и Сурок:
— Рыжий!
Только я один ничего не понимаю.
— Кого травим? — спрашиваю ребят.
— Ты что — не видишь? Вот этого! — И показывают на Зайца.
А Заяц, видно, и сам смекнул — не в первый раз на охоте. Сидит, прикрылся ушами, а глазами водит по сторонам. Никогда я не думал, что у Зайца такие большие глаза. И круглые, как капуста.
— Это вы меня, ребята? — спрашивает Заяц и жмется к земле.
— Тебя! — кричит Сурок. — Тебя, рыжего!
Глаза у Зайца стали еще круглей, и такими большими, что в них сразу поместились мы все, со всеми нашими кустиками.
— Какой же я вам рыжий, ребята? — тихо сказал Заяц. — Я просто серый, обыкновенный, как все.
— Рыжий! — кричит Сурок.
— Рыжий! — кричит Хорек.
Никуда от них не сбежишь, не спрячешься,
— Вы же меня знаете, ребята, — объясняет Заяц, а у самого даже уши дрожат. — Я же серый, это только сверху немножко выгорело.
— Рыжий красного спросил, где ты бороду красил? — пропел Хорек, покатываясь от смеха,
— Я на солнышке лежал, кверху бороду держал! — подхватил Сурок.
— Ну что вы, какая у меня борода? — сказал Заяц, и мы все исчезли из его глаз — такими они стали мутными. — А если у меня шкура- немножко… так внутри я ж совсем не такой…
— Такой! — крикнул Хорек.
— Такой-сякой! — крикнул Сурок.
А я добавил, вспомнив, как травили Медведя:
— Рыжая кандала, тебя кошка родила!
Услышав про кошку, Заяц вскочил, но тут же снова упал на землю.
— Не верите? — крикнул он и заплакал.
Слезы текли у него по шерсти, она становилась мокрой и торчала клочьями, так что на Зайца было смешно смотреть.
И мы хором крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули, и опять.
А он все мокрел и мокрел от своих слез, и шерсть у него все больше торчала клочьями. И он катался по земле, которая к нему прилипала, так что уже нельзя было определить его цвет.
— Не верите? — плакал он. — Почему же вы мне не верите? Ну почему? Почему?
Конечно, мы верили ему. Но охота есть охота.
Может показаться странным и даже загадочным, как это ленивец Ай, никогда не покидавший дерева, вдруг приобрел такую известность. Но он все-таки ее приобрел, и за всю жизнь это было его единственное приобретение. Потому что ленивец Ай никогда ничего не имел и ничем не дорожил, кроме покоя.
Но покоем он дорожил.
Когда барсук Сурильо объявил всем войну, а затем начал военные действия, один ленивец Ай не покинул своего дерева. Он смотрел, как удирают лама Викунья и свинка Пекари, как они пускаются наутек и улепетывают без оглядки, но ему даже не пришло в голову позаботиться о себе. И не потому, что ленивец Ай не боялся барсука Сурильо — попробуйте не бояться Сурильо, который всем объявляет войну и затевает военные действия, — но ленивец Ай не побежал по примеру ламы Викуньи и свинки Пекари потому, что не любил, да и не умел бегать.
Тем временем прибыл броненосец Татупойу, который, по хитрому замыслу барсука Сурильо, воплощал в себе одновременно живую силу и технику. Броненосец Татупойу затормозил у самого дерева и стал бряцать об него своим панцирем, поднимая такой шум, какой бывает только на войне.
— Эй ты, Ай! — кричал при этом броненосец Татупойу. — Тебя что, война не касается? Ты почему не спасаешься бегством?
Бегством! Ленивец Ай знал, что если он сейчас побежит, то это будет выглядеть довольно смешно, и броненосец первый же станет над ним смеяться.
— А зачем бежать? — сказал он, переводя разговор в область абстрактной философии. — От беды все равно не сбежишь, а за счастьем все равно не угонишься.
В ответ на это броненосец дал задний ход, чтобы его было как следует видно с дерева, и опять пошел на приступ, так страшно бряцая панцирем, что ленивец Ай побежал бы непременно, если б не боялся показаться смешным.
Объявив всем войну, барсук Сурильо никак не рассчитывал на такое серьезное сопротивление. В военных действиях должны участвовать две стороны, а если одна из них отсиживается на дереве… Как видно, ленивец Ай решил взвалить на барсука Сурильо всю тяжесть войны…
— Ладно, пускай сидит, — сказал он броненосцу Татупойу. — Но передай ему, что я его все равно победил.
— Он тебя все равно победил, — сказал ленивцу броненосец Татупойу.
Ленивец Ай не стал возражать против этого.
— Если дерево остается деревом, а земля землей и если все остается по-прежнему, то не все ли равно, кто кого победил?
Так сказал ленивец Ай, и слова его разнеслись по лесу, потому что мысль, заключенная в них, вносила ясность в создавшееся положение.
И свинка Пекари, которая все еще бежала, с трудом поспевая за ламой Викуньей, вдруг остановилась и воскликнула:
— Но если все остается по-прежнему?!
— То не все ли равно, кто кого победил! — подхватила лама Викунья, и они побежали обратно.
Барсук Сурильо с удовольствием обнаружил в себе победителя, но деревья оставались деревьями, а земля землей — и он никак не мог доискаться, в чем же, собственно, состояла его победа? И он снова и снова гонял по лесу свою живую силу и технику, чтобы еще раз напомнить всем, что он победил.
— Вы знаете, кто победил? Вы все знаете, кто победил? — допытывался броненосец Татупойу.
— Побеждает тот, кто не ищет победы, — сказал на это ленивец Ай, которому было уже не впервой выражаться столь глубокомысленно.
И слова эти тоже разнеслись по лесу.
— Мы никогда не искали победы, — сказали лама Викунья и свинка Пекари.
В конце концов барсук Сурильо уже и сам не мог понять, что же он здесь одержал: победу или поражение? Что же он здесь потерпел: поражение или победу?
И броненосец Татупойу ничего не мог ему на это ответить. Потому что в глубине души, если отбросить всю эту технику и оставить только живую силу, он и сам восхищался этим ленивцем Аем, который умел говорить такие замечательные слова.
Потому что опять-таки, если отбросить всю эту технику, мудрость — это удел побежденных.
Так подумал броненосец Татупойу, подумал и тяжело вздохнул, впервые почувствовав себя победителем.
Мы лежали на траве, перед нами была речка, за нами — горы, над нами — небо, и я сказал:
— Значит, так тебя никуда и не тянет?
— Нет, — сказал Динозавр. — Не все ли равно, где вымирать?
У него были грустные глаза. Видимо, он понимал, что живет в Мезозойскую эру. А может, он вообще ничего не понимал, и потому у него были грустные глаза.
Он лежал, распластав свое двадцатиметровое тело, и задумчиво смотрел на реку, которая вся была полна его отражением. Когда смотришь вот так на реку, в голову приходят печальные мысли, быть может, потому, что все реки текут сверху вниз.
— Удивительное дело, — сказал я. — Я знаю тебя миллион лет, и из них ты и дня не прожил по-настоящему. Ну отчего бы тебе чем-нибудь не заняться, не изобрести, например, паровоз?
— А, — сказал Динозавр, — все равно вымирать!
Жизнь на земле была еще совсем не налажена. Вокруг, насколько хватит глаз, не было ни одного населенного пункта, ни одного дорожного указателя, который бы куда-нибудь указывал путь.
— И все-таки, — сказал я, — здесь тоже можно что-то придумать. Проложить дорогу, поставить дорожный знак и так постепенно прийти к цивилизации.
Динозавр сунул голову в речку и похлебал воды.
— Выдумываешь ты все, — сказал он. — Нет, чтоб спокойно полежать на траве…
Мы лежали на траве. Перед нами была речка, за нами — горы, над нами — небо. И я сказал:
— Если эту речку повернуть туда, а вон ту гору перенести сюда и потом проложить между ними дорогу…
— Зачем? — спросил Динозавр. — Ведь все равно вымирать…
Вверху над нами пролетел Птеродактиль. Он легко рассекал воздух крыльями и кого-то высматривал на земле, — возможно, нас с Динозавром. Когда он летел, он был похож на большую бабочку. Потом он сел на вершину и стал похож на орла.
— Летает, — сказал я.
— Летает, — сказал Динозавр. — Подумаешь…
И тут я понял, что он никогда не изобретет паровоза, не проложит дороги и даже не поставит указателя, по которому другие могли бы прийти к цивилизации. Я понял, что он так и закопает себя здесь — до тех дней, когда его обнаружат в раскопках.
Можно жить в Мезозойскую эру и все-таки не быть динозавром…
Я сунул голову в речку и похлебал воды.
Нас было трое: куница Илька, жук Кузька и енот Полоскун. Из всех троих я не был ни могучим енотом, ни прекрасной куницей — я был жуком Кузькой, и этим все сказано.
Они меня не замечали. Случилось так, что я сидел в траве рядом с ними, нас было трое, и сидели мы в тесном кругу, и все-таки они меня не замечали. Или только делали вид?
— Илька, — говорил енот Полоскун, — я опять боюсь, что ты простудишься. Может, тебе что-нибудь подстелить? — и он делал такой жест, будто хотел снять свою великолепную шкуру.
Мне очень нравилась его шкура. Была б у меня такая шкура, я бы надевал ее только по праздникам, а не таскал не снимая, как енот Полоскун. И у меня замирало сердце, когда он готов был постелить эту шкуру прямо на землю. Но Илька говорила:
— Не нужно, Полоскун, мне вовсе не холодно.
И она принималась дергать волоски из своего великолепного хвоста. «Любит, не любит», детская игра, а мы тут, кажется, все взрослые. Был бы у меня такой хвост, я берег бы в нем каждую волосинку и пересчитывал бы по вечерам, потому что волосы иногда выпадают. «Любит, не любит»… Интересно, кого она загадала? Может быть, енота Полоскуна? Но енота зачем загадывать, тут все и так ясно. Вот он здесь сидит и моет для Ильки фрукты, и угощает ее фруктами, и любит ее, конечно, любит, и совсем незачем об этом гадать.
Куница Илька тем временем оставила хвост и принялась за свою красивую мордочку. Она вечно возилась со своей внешностью, и это можно понять: с такой внешностью я бы тоже возился.
— Я сегодня видела Гризли, — сказала Илька и потрепала себя по щеке. — Он мне подарил шишку.
«Любит, не любит…» Может быть, это Гризли? Огромный медведь, такой, как три енота, не говоря уже об Ильке, а тем более обо мне. Мы все трое боялись медведя Гризли.
— Ты слышишь, Полоскун? Мне Гризли подарил шишку.
Настроение у енота сразу испортилось. Он сгорбился, опустил нос и даже перестал мыть фрукты.
— У меня нет шишки, — сказал енот Полоскун, и голос его звучал виновато. — Гризли — конечно, он может подарить тебе целый лес, потому что он — Гризли.
— Целый лес? Ты думаешь, он подарит мне целый лес? — спросила Илька и потрепала себя по спине.
Полоскун промолчал. Он с тоской смотрел на немытые фрукты.
— Ты обиделся? Нет, не говори, я вижу, что ты обиделся. — Куница Илька опять принялась за свой хвост. — Если хочешь знать, мне не нужен никакой Гризли, я не променяю на него даже нашего Кузьку, если ты хочешь знать…
«Любит, не любит…» Может, она имела в виду меня? Я представил себя рядом с этим медведем. Медведь Гризли и жук Кузька — даже представить смешно. А собственно, что тут смешного? Если она не хочет променять, то и смеяться нечего…
Если она имеет в виду меня, то тут дело совершенно ясное, и ей незачем обрывать свой хвост, тем более, что теперь и я имею к нему отношение. Я решил ей так и сказать, но меня опередил Полоскун.
— Илька, — сказал енот Полоскун, — ты не променяешь на Гризли Кузьку, а меня? Меня ты на него променяешь?
Куница Илька посмотрела на енота и отвела глаза. Это был очень быстрый взгляд, но все же она успела заметить, как волнуется Полоскун, ожидая ответа. И куница Илька отвернулась от него и опять занялась своей внешностью.
— Нет, — сказала она, — тебя я не променяю.
Тут уже не выдержал я:
— Постойте, как же это? И его, и меня?
— А, это ты, Кузька, — сказал енот Полоскун и осторожно провел по траве лапой, потому что он, видите ли, боялся меня раздавить. — Что это ты вечно крутишься здесь? У тебя, как видно, много свободного времени?
— Да, это я, — сказал я, — и времени у меня хватает, и я буду крутиться здесь до тех пор, пока Илька не скажет, кого она из нас на кого променяет.
— Илька, — сказал енот Полоскун, и я увидел, что он снова волнуется. — Илька, ты видишь, Кузька хочет знать…
Куница Илька оставила в покое свой хвост. Казалось, она совсем забыла о своей внешности.
— Кузька хочет знать? — сказала она и потрепала енота по голове. И хотя сказала она обо мне, енот почему-то страшно обрадовался. Он присел на свои четыре лапы и твердил одно:
— Илька… Илька… Илька…
Как будто на него напала икотка.
— Кузька хороший, — сказала Илька и потрепала енота. — Кузьку я ни на кого не променяю, — сказала она и опять потрепала енота.
И енот обрадовался, и я обрадовался и уже ничего не мог тут понять…
Любит? Не любит?
— Счастливая любовь, — сказала бабочка Ванесса. — Все-таки бывает на свете счастливая любовь!
Лягушка Квакша вытянула свою короткую шею и с завистью покосилась на змею Анаконду, которая вся состояла из одной шеи и потому могла слушать в свое удовольствие.
— Это было еще в те времена, когда смельчак Ихневмон охотился на крокодилов. Крокодилы были огромные, но Ихневмон их убивал, потому что он был храбр и любил красавицу Циветту. И в честь Циветты он убивал крокодилов, в этом проявлялась его любовь.
Бабочка Ванесса тихонько вздохнула, и лягушка Квакша тихонько вздохнула, и змея Анаконда тихонько вздохнула. И Ванесса продолжила свой рассказ.
— Однажды, когда Ихневмон убил какого-то там крокодила и уже повернулся, чтобы идти дальше, он вдруг услышал у себя под ногами плач. Ихневмон наклонился и увидел в траве плачущую ящерицу Скаптейру.
— Бедная ящерица! — сказала лягушка Квакша и опять покосилась на змею Анаконду.
— Ихневмон наклонился к ней, — продолжала бабочка Ванесса, — и стал расспрашивать, не потеряла ли она чего-нибудь, потому что в траве так легко что-нибудь потерять.
«Да, потеряла, — сквозь слезы ответила ящерица Скаптейра. — Я потеряла моего крокодила… Ты сам убил моего крокодила, и ты еще спрашиваешь…»
«Это был твой крокодил? — удивился смельчак Ихневмон. — Разве крокодилы бывают чьи-нибудь?»
«Это был мой крокодил, — сказала ящерица Скаптейра. — Ты же видишь, мы с ним похожи, только он большой и в воде, а я маленькая и на суше».
«По-моему, это достаточная разница, — возразил Ихневмон. — Почему бы тебе не найти кого-нибудь маленького и на суше?»
«Я не хочу маленького на суше, — сказала ящерица Скаптейра. — Мой крокодил был большой, и он не боялся воды. Быть может, за это я его полюбила…»
— Как это верно, — сказала змея Анаконда. Она, большая, вот так полюбила Зяблика — за то, что он был маленький и летал.
— Смельчак Ихневмон стоял над ящерицей Скаптейрой, и ему хотелось как-то загладить свою вину. И он сказал, что если ящерице обязательно нужно любить крокодила, то он ей покажет такое место, где крокодилами хоть пруд пруди. Но ящерица Скаптейра ответила, что ей не нужен другой крокодил, что она любила именно этого. И тут уже Ихневмон ничего не мог понять, потому что он не видел, чем этот крокодил отличается от всех остальных, а уж он, Ихневмон, повидал на своем веку крокодилов!
«Послушай, ящерица, — сказал Ихневмон, — мне очень жаль, что так получилось. Я бы и сам заменил тебе крокодила, но ты же видишь, я совсем не большой и живу не в воде, а на суше. И кроме того, я люблю Циветту. Ты не сердись на меня, ящерица, но я действительно очень люблю Циветту и ничего с собой не могу поделать, ты уж меня прости».
— И вот здесь начинается самое интересное. Оказалось, что смельчак Ихневмон, по которому тоскует прекрасная Циветта, ящерице Скаптейре совсем ни к чему, что если б даже он захотел заменить ей крокодила, она бы, ящерица, этого не захотела. Оказалось, что смельчак Ихневмон может убить крокодила, но заменить крокодила он не в состоянии.
Ну что ж, тут, пожалуй бы, ему и уйти, он все сказал, остальное от него не зависело. Но он был добрый, Ихневмон, ему было жаль эту бедную ящерицу, и, чтоб утешить ее, он уже был готов заменить ей ее крокодила…
Он помнил о своей Циветте, он знал, что его ждет Циветта, но не мог двинуться с места, потому что перед ним сидела эта некрасивая, плачущая, отвергнувшая его ящерица Скаптейра, и ему хотелось заменить ей крокодила. Ах, как ему хотелось заменить ей крокодила!
— Мало ли кому что хочется, — сказала змея Анаконда, которой никто не мог заменить ее Зяблика.
— Бедная Циветта! — сказала лягушка Квакша.
В том-то и дело, что не бедная, — сказала бабочка Ванесса. — В том-то и дело, что Ихневмон вернулся к прекрасной Циветте, и с тех пор у них счастливая любовь. Ихневмон не охотится на крокодилов, он живет со своей Циветтой и никуда от нее не отлучается Потому что он знает: стоит ему отлучиться, и ему снова захочется заменить крокодила какой-нибудь ящерице. Ведь на свете так много ящериц и так мало крокодилов…
— К сожалению, это так, — сказала змея Анаконда.
А лягушка Квакша сказала:
— Бедный Ихневмон!
Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.
Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.
Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:
— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?
И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.
Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица. '
Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. «Тарпан? — спросят. — А что это такое — тарпан?»
Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица — это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного — до того одного, которого она любила.
И, конечно, это был Белогрив.
Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.
— Холодно? — спросил Белогрив.
— Нет, — она сказала и закрыла глаза.
— Устала? — спросил Белогрив.
— Нет, — сказала Рыжая Кобылица.
И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.
— Тогда я не понимаю… — сказал он и замолчал.
Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.
Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.
— А если я не могу без тебя… — сказала Рыжая Кобылица.
— Глупости, — сказал Белогрив. — Ты просто устала.
— Но ты меня любишь?
— Нет. Все это глупости.
Подумать только, что их давно уже нет — ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?
Но тогда это имело значение. Тогда Рыжая Кобылица сняла голову с его спины и побрела прочь. Она уходила в степь, а мы смотрели ей вслед, и никто не окликнул ее, никто не пошел за нею.
Мы смотрели ей вслед и не сразу заметили, что за нею движутся какие-то тени. Они двигались с разных сторон, постепенно смыкаясь вокруг нее.
— Волки! — крикнул кто-то из нас, но никто не двинулся с места. Мы смотрели на нее, и сердца наши обливались кровью, потому что все мы ее любили. Все, кроме одного.
И вдруг он, этот один, сорвался с места и поскакал по степи. Он бежал так, как умел бежать только он — почти не касаясь земли, распластавши на ветру белую гриву.
Там он и погиб — рядом с нею, с той, которую не любил.
— Ты меня любишь?
— Нет. Все это глупости.
Не знаю, быть может, с тех пор нами овладел страх, и нас все чаще настигали пули и стрелы. Мы уже не летели над землей, а прижимались к ней, выбирая места пониже, чтобы не так бросаться в глаза. Но нас все равно находили и все равно убивали. А потом я остался один…
Но я был, был тарпаном! Я не знал ни этой конюшни, ни этой телеги, я скакал между степью и солнцем, раскаляясь от зноя и бега и видя впереди только степь… И Белогрив — это вовсе не выдумка, и Рыжая Кобылица — не выдумка, и все мы, сколько нас было, не выдумка, не выдумка!
Все-таки когда-то я был тарпаном!
Мелкий грызун Шиншилла был, безусловно, прав, говоря, что заяц Агути парит в небесах, витает в облаках, что он обитает в воздушных замках. Заяц Агути действительно обитал в этих замках. Он проводил в них все время, за исключением тех немногих часов, которые требуются, чтобы пощипать траву, сбежать от охотника, а также побеседовать с мелким грызуном Шиншиллой.
Замок Агути стоял на горе, вернее, над горой, посреди голубого облака. Некоторые считают, что голубой цвет — это слишком старо и сентиментально, что сейчас больше в моде серые облака, но заяц Агути выбрал именно это облако, потому что был и сам чуточку сентиментален, за что мелкий грызун Шиншилла всячески его порицал.
Замок Агути был самым настоящим, хотя и воздушным замком, со всеми этими ходами и переходами, а также главным входом, у которого сидели огромные львы, разумеется, не каменные, а живые. Они были привязаны к зайцу, как собаки (чего нельзя сказать о собаках, преследовавших его на земле), но охраняли львы не зайца Агути, они охраняли прекрасную Корзель.
— Либо корову, либо газель, — возражал по этому поводу Шиншилла, мелкий грызун. — Ты, Агути, всегда все перекручиваешь.
Бедный Шиншилла, он умел мыслить только логически, у него все было или-или, третьего не дано. И он не в состоянии был понять, что тому, кто живет в воздушных замках, дано третье, и это третье — Корзель, а совсем не газель и, уж конечно, не корова.
Красавица Корзель была пленница этого страшного Бегелопа, который украл ее у родителей, чтобы добиться ее любви. Но она не могла его полюбить, потому что у него был слишком толстый живот и слишком тонкие ноги. И, кроме того, он так страшно разевал свою пасть, что нет, конечно, Корзель не могла полюбить Бегелопа.
— Либо бегемота, либо антилопу, — возражал мелкий грызун Шиншилла, верный принципу, что третьего не дано.
Еще как дано! Еще как было дано, когда Бегелоп явился среди ночи, схватил красавицу Корзель и утащил ее в свою берлогу! В этой берлоге он сообщил ей о своей любви и потребовал немедленной взаимности, но она не знала, что такое любовь, а он не мог ей этого объяснить, потому что у него была слишком большая пасть и слишком тонкие ноги.
— Это же так просто, — растолковывал ей Бегелоп. — Ты берешь и любишь меня, а я беру и люблю тебя, и значит, оба мы любим друг друга.
Но она не понимала, что значит — любить.
— Ну как тебе сказать? — пытался сказать Бегелоп. — Это когда посмотришь — и сразу почувствуешь. Посмотри на меня. Ну? Чувствуешь?
Но она ничего не чувствовала.
Тогда Бегелоп позвал своего приятеля Уткорога.
— Либо утконоса, либо носорога, — вставил Шиншилла.
Нет, он позвал именно Уткорога и попросил, чтобы тот объяснил подоходчивей, что такое любовь.
— Любовь… — сказал Уткорог и почесал себя рогом под мышкой. — Любовь… — сказал он и почесал себя еще где-то. — Любовь…
Больше он ничего не сказал. Он только говорил «любовь» и чесался в разных местах, но в этом не было ничего вразумительного. Красавица Корзель смотрела на Уткорога и не могла понять, что такое любовь, потому что он слишком много чесался и у него был этот дурацкий рог, и он не мог сказать больше одного слова. Тогда Бегелоп позвал Ягудила.
— Либо ягуара, либо крокодила.
Тогда Бегелоп позвал Ягудила, и тот приполз, длинный такой и пятнистый, как выкрашенное бревно, и лежал, как бревно, пока Бегелоп объяснял ему, что от него требуется, и только широко раскрывал свою пасть, словно соревнуясь в этом с Бегелопом. И когда Ягудил наконец все усвоил, он так посмотрел на Корзель, что она испугалась и, уж конечно, не могла понять, что такое любовь.
И вот тогда, только тогда Бегелоп позвал зайца Агути. И заяц Агути пришел, и шерсть его блестела, как золото, а глаза сияли, как звезды.
Заяц Агути посмотрел на красавицу Корзель и сразу забыл все, что знал прежде, и вспомнил то, чего не знал никогда.
— Знаешь ли ты, как рождается луна? — спросил заяц Агути. — Она рождается, как серп, который не знал любви, потом она растет и становится похожей на сердце, которому не хватает его половины, а потом находит свою половину и становится полной, как два сердца, слившиеся в одно.
Заяц Агути был немножко сентиментален, и потому он так говорил.
— Знаешь ли ты, как вырастает цветок? — спросил заяц Агути. — Сначала он прозябает в земле, но потом пробивается к свету и видит небо над своей головой. И он вдруг понимает, что теперь ему не жить без неба, что теперь их будет двое, только двое на всей земле.
Бегелоп слушал зайца Агути и пытался запомнить его слова, чтобы потом сказать их Корзели.
— Знаешь ли ты, как возникает любовь? — тихонько повторял он вслед за зайцем Агути. — Она возникает внезапно, и никто не может сказать, откуда она взялась, как никто не может сказать, откуда луна в небе и цветы на земле. Но когда она приходит, без нее уже невозможно жить, как нельзя жить без луны и цветов, как нельзя жить без тебя, Корзель, потому что ты — самая прекрасная…
Вот что сказал заяц Агути, и хотя это было сентиментально, Корзель опустила глаза и ей захотелось услышать еще что-нибудь в этом роде, потому что она поняла, что такое любовь.
— Наконец-то ты поняла! — радовался Бегелоп. — Теперь ты, заяц, можешь идти, больше ты нам не нужен.
— Нет, он нужен, — сказала красавица Корзель. — Он нужен, потому что только с ним я понимаю любовь, а без него мне снова будет ничего не понятно.
Услышав, что он нужен, заяц Агути почувствовал в себе такую силу, какой не чувствовал никогда.
— Да, Бегелоп, — сказал он, — я нужен, а ты не нужен. И можешь убираться отсюда и не попадаться мне на глаза.
И услышав, что он не нужен, Бегелоп почувствовал в себе такую слабость, какой никогда не чувствовал, и он встал и ушел из собственной берлоги.
Это было именно так, хотя Шиншилла, мелкий грызун, этому не поверил.
— Либо ты ушел, либо она ушла… Но чтоб ушел Бегемот… — так он по-своему назвал Бегелопа.
И когда Бегелоп ушел, заяц Агути взял Корзель и повел ее в свой замок. Он бросил к ее ногам все облака, и она ступала по ним, и ей было радостно, как бывает радостно, когда ступаешь по облакам. И заяц Агути шел рядом с ней, и это было самое лучшее, что можно придумать.
Там они с тех пор и живут, и их охраняют огромные львы, послушные и верные, как собаки. Они живут посреди голубого облака, и по ночам у них в замке зажигаются звезды — вот эти звезды, которые видны с земли.
А когда заяц Агути щиплет траву или спасается от охотников, он знает, что там, высоко, у него есть замок, где его ждет красавица Корзель.
— Либо корова, либо газель, — поправляет Шиншилла.
Мелкий грызун, что знает он о воздушных замках? Что знает он о цветах, которые выбиваются из подземелья, чтобы увидеть небо над своей головой?
Все звери относились друг к другу с уважением, а иногда даже трепетом, и только к обезьяне никто не относился всерьез, потому что она дурачилась и кривлялась, как маленькая. И тогда обезьяна сказала:
— Произойди от меня, человек!
Человек не сразу решился:
— Мне бы, понимаешь, лучше от льва. Или, допустим, от носорога.
— А что такое лев? Вот он что такое! — сказала обезьяна и тут же изобразила льва.
Это было довольно похоже, хотя и не так страшно, как настоящий лев.
— А что такое носорог? — сказала обезьяна и приставила к носу растопыренную пятерню.
И вдруг она заговорила серьезно.
— Конечно, — сказала она, — от льва каждый произойдет. И от носорога тоже найдутся охотники. А как быть другим? Зайцам, например? Или нашему брату? — обезьяна вздохнула. — Я вот изображаю тут разных… А почему? Потому что мне собой быть неохота.
— Да, — сказал человек, — бывают такие ситуации.
— Бывают, — кивнула обезьяна. — Только ты не подумай, что я жалуюсь, у меня этой привычки нет. Просто… хочется кем-то стать, чтоб к тебе относились по-человечески. Ты произойди от меня, человек, а?
Говоря так, она опять скорчила какую-то рожу, в которой человек мог бы узнать себя, если б посмотрел повнимательней. Но он смотрел невнимательно, потому что думал совсем о другом.
«Действительно, — думал он, — как это устроено в мире. Кто смел, тот два съел. Сила солому ломит. У сильного всегда бессильный виноват. Каждый хочет произойти от слона или даже от мамонта, а от таких, как обезьяна, никто не хочет происходить. Несправедливо это!»
— Ладно, — сказал он, — произойду. — И пожал обезьяне руку.
И звери, которые все вместе уважали друг друга и все вместе не уважали других, были оскорблены этим поступком. Подумать только, им предпочли — кого!
Так человек произошел от обезьяны. Из чувства справедливости. Из чувства внутреннего протеста. Из чувства простой человечности.
За последние девять месяцев население земли увеличилось ровно в полтора раза. Столь значительный в процентном выражении, этот прирост наделе представлял незначительную величину, беспомощную и капризную. Это был первый на земле человек, происшедший от человека.
Он ползал на четвереньках, заглатывая по пути мелкие камешки, а родители гонялись за ним и, поймав, лупили по тому месту, где, как они опасались, мог вырасти хвост. Человек отрывал руки от земли, чтобы прикрыть это злополучное место, и тут-то родители убеждались, что только таким путем им удастся поставить сына на ноги.
На деревьях резвились ближайшие родственники. Им было безмятежно и весело, потому что от всех забот они отмахивались хвостами.
Глядя на эту развеселую жизнь, человек то и дело порывался залезть на дерево, но тут же получал замечание:
— Не будь обезьяной!
А ему хотелось быть обезьяной. Потому что обезьяну никто не воспитывает, никто ей не читает нотаций. И если она сорвется с дерева, то ей будет больно только один раз, потому что никто не станет ее за это наказывать
И человек стоял, прикрывая руками незащищенные места, и думал, что, когда он вырастет, он обязательно станет обезьяной.
А земля вращалась, и солнце светило, и все было так, как будто ничего не переменилось. Но стояли под деревьями три обезьяны, не похожие на других обезьян, три обезьяны, порвавшие со своим прошлым, чтобы начать на земле новую жизнь.
И эта жизнь началась тогда, когда обезьяна взяла в руки палку, чтобы воспитать подрастающее поколение.
— Питекантропы! В наших жилах течет древняя кровь, это ложь, что мы происходим от обезьяны!
Услыхав, что они происходят не от обезьяны, питекантропы почувствовали себя сиротами. Они стали на четвереньки и ткнулись носами в траву.
— Выше головы, питекантропы!
Питекантропы доверчиво подняли головы.
— Кто происходит от обезьяны, тот не питекантроп!
Ах вот оно что! Тогда действительно… Если б питекантропам сказали об этом раньше…
— Пусть встанут те, кто происходит от обезьяны!
Питекантропы смотрели друг на друга. Интересно все-таки — кто? Неужели есть и такие?
Никто не вставал. Все стояли на четвереньках. Каждый твердо верил в свое происхождение.
Человек должен жить. Человек должен как-то шагать по жизни.
Но как?
Человек мог бы шагать по жизни, как по земле: глядя вперед и выбирая себе дорогу. Тогда б он видел, что у него впереди, а прошлого мог бы не видеть.
Ну, это ладно, если впереди только хорошее. А если неприятности, неурядицы, серьезные неудачи? Ведь так, пожалуй, и идти не захочется… Другое дело — пройденный путь: все позади — и толковать не о чем.
Именно так человек вступил на жизненный путь: лицом к пройденному. И зашагал в будущее, не видя, что у него впереди…
— А где еще одно твое ребро?
Это были первые слова, с которыми на свет появилась Ева.
— Дорогая, я тебе сейчас все объясню. У создателя не нашлось материала, и он создал тебя из моего ребра.
Она стояла перед ним — божественное создание — и смотрела на него божественным взглядом.
— Я так и знала, что ты тратишь свои ребра на женщин!
Так началась на Земле семейная жизнь.
Уже на заре истории была уничтожена половина человечества: Каин убил Авеля.
Потом потекли мирные дни. Каин оказался дельным хозяином: он быстро освоил землю и заселил ее обильным потомством. И своим детям, которые не могли всего этого оценить, Каин не раз говорил:
— Берегите, дети, этот мир, за который погиб ваш дядя!
О господи, мы в слепоте своей не ощущаем тяжесть утраты! Великий Каин любил людей, он обращался с каждым — как с братом! Великий Каин любил народ, не уставал говорить о народе…
За что же камень в его огород — как раз когда Каин сидит в огороде?
Первым человеком был Адам. Мафусаил не был первым человеком. Первым пророком был Моисей. Мафусаил не был первым пророком.
Поэтому Мафусаил прожил девятьсот шестьдесят девять лет. И в некрологе о нем было написано: «Безвременно скончался…»
А земля обетованная оказалась обычной землей, да еще вдобавок сухой и каменистой.
Соплеменники Моисея ковырялись в этой земле и с тоской вспоминали то время, когда они, голодные и босые, брели по безводной пустыне и впереди у них была земля обетованная…
— Лучше открытое обличение, нежели тайная любовь!
Прежде подданные тайно любили царя, но, услышав такую притчу, перешли к открытому обличению:
— И это называется царь!
— Подумаешь — Соломон Мудрый!
— Считает себя мудрым, а на самом деле дурак дураком!
Подданные обличали вовсю. Они не щадили ни Соломона, ни его жен, ни его роскошных хоромов. Они перемывали косточки царя, как перемывают грязную посуду.
И тогда Соломон сказал еще одну притчу.
Он сказал:
— Кто хранит уста свои, тот бережет душу свою, а кто широко растворяет рот, тому беда!
И подданные захлопнули рты.
Подданные замолчали.
Подданные по-прежнему тайно любили царя.
По ночам, когда землю окутает мгла, загораются звезды над нею. Есть созвездие Ворона, Пса и Орла — нет созвездия Прометея. То ли сфера небесная слишком мала — Прометей на ней не отмечен…
Но горит над землею созвездье Орла, что клевал Прометееву печень. И горит над землею созвездие Пса, злого Цербера, стража ночи. И стоглавая Гидра таращит глаза, словно миру погибель пророчит. Скалит пасти Дракон, извивается Змей…
Но от них на земле не светлее…
Среди тысяч и тысяч ночных огней ищут люди огонь Прометея.
Он катил на гору свой камень.
Он поднимал его до самой вершины, но камень опять скатывался вниз, и все начиналось снова.
Тогда он пошел на хитрость.
Он взял щепочку, подложил ее под камень, и камень остался лежать на вершине.
Впервые за много веков он свободно вздохнул. Он вытер пот со лба и сел в стороне, глядя на дело своих рук.
Камень лежал на вершине горы, а он сидел и думал, что труд его был не напрасен, и был очень доволен собой.
Один за другим проходили века, и все так же стояла гора и лежал камень, и он сидел, погруженный в мысли о том, что труд его был не напрасен. Ничто не менялось вокруг. Сегодня было то, что вчера. Завтра будет то, что сегодня.
У него отекли ноги и онемела спина. Ему стало казаться, что если он еще немного так посидит, то и сам превратится в камень.
Он встал и полез на гору. Он вытащил щепочку, и камень с шумом покатился вниз, а он бежал за ним, прыгая с уступа на уступ и чувствуя прилив новых сил.
У подножия горы он догнал камень и остановил его. Потом поплевал на руки и покатил камень вверх, к вершине горы…
— Кланяйся, Тантал, кланяйся!
Века и века стоит Тантал по шею в воде и склоняется к ней, мучимый жаждой. Но вода исчезает, не уступая ему ни глотка. Под ногами сухая земля, а рядом журчат ручьи, плещет река, и гром гремит в небесах:
— Кланяйся, Тантал, кланяйся!
Тантал бросил вызов богам, его соблазнили лавры Прометея. Но Прометей оставил людям огонь, а что оставит после себя Тантал? Только свои Танталовы муки?..
— Кланяйся, Тантал, кланяйся! Ты уже давно служишь богам, хотя убежден, что борешься с ними.
Титаны восстали против богов-олимпийцев.
— Что это вы, ребята? — журил их Зевс. — Ай-ай, нехорошо! Давайте говорить по-божески. Только не все сразу, подходите поодиночке!
Подошел первый титан-одиночка. Смотрит Зевс — здоровенный титан! Где с таким говорить по-божески! Пришлось поставить его на колени.
Стоит на коленях титан — и все равно выше Зевса на целую голову.
Пришлось отрубить ему голову.
— Ну вот, — сказал Зевс, — с этим как будто договорились. Давайте дальше — поодиночке!
Высший совет богов постановил разрушить Трою.
— Подкиньте им троянского коня, — сказал Зевс. — Да не забудьте посадить в него побольше греков.
Воля Зевса была исполнена.
— Ну как Троя? Разрушена?
— Пока нет, громовержец. Там у них нашелся какой-то Лаокоон…
— Что еще за Лаокоон?
— Личность пока не установлена. Но этот Лаокоон не советует ввозить в город троянского коня, он говорит, что надо бояться данайцев, даже если они приносят дары.
— Уберите Лаокоона. Личность установим потом.
Воля Зевса была исполнена. Два огромных змея задушили Лаокоона, а заодно и его сыновей.
Смелый троянец умирал как герой. Он не просил богов о помиловании, он только просил своих земляков:
— Бойтесь данайцев, дары приносящих!
— Сильная личность! — похвалил его Зевс, наблюдая с Олимпа за этой сценой. — Такому не жалко поставить памятник.
Воля Зевса была исполнена. И, учитывая последнюю просьбу Лаокоона — не ввозить в город троянского коня, — ему воздвигли красивый памятник: Лаокоон въезжает в город на троянском коне.
Богини спорят о красоте:
— Ну-ка, Парис, кому ты отдашь яблоко?
Медлит Парис: Гера предлагает ему власть, Афина — славу, Афродита — самую красивую женщину.
Медлит Парис: он любит и власть, и славу, и женщин… Но больше всего Парис любит яблоки.
Войдите в положение Париса: он выбирает все же из богинь, у них и стан стройнее кипариса, и воспитанье не в пример другим… Ну, словом, все богини в лучшем виде. Парис не хочет никого обидеть, он очень мягкий человек, Парис. И, пользуясь своей судейской властью, он разрезает яблоко на части и всем троим вручает первый приз.
— Ну, вы видали этого кретина? — вскричала возмущенная Афина. — Он у меня отрезал два куска!
— Нет, у меня! — не менее сердито воскликнула богиня Афродита, на остальных взирая свысока.
А Гера, настоящая мегера, металась, как пантера по вольеру, грозя сослать Париса на галеры, суля ему холеру и чуму.
А он не знал, за что такая участь. И он стоял, казня себя и мучась и вопрошая небо:
— Почему?!
Ах, каких детей породила Ехидна! Старший — настоящий лев. Младший — настоящий орел. Средние — Цербер и Гидра — умницы, каких мало: на двоих двенадцать голов.
Выросли дети, и каждый нашел для себя занятие. Цербер трудился под землей — сторожил подземное царство Аида. Орел действовал с воздуха — клевал печень Прометея, прикованного к скале. А лев и Гидра работали на земле — опустошали окрестности Немей и Лерны.
Все дети пристроены, все при деле, Ехидне бы жить да радоваться. Но тут подвернулся Геракл со своими подвигами. Он задушил Немейского льва, отрубил головы Лернейской гидре, застрелил из лука орла, а Цербера связал и бросил в темницу. Хорош герой — убивать чужих детей! Да его б за такие подвиги…
— Господа олимпийцы, перед вами несчастная мать! Она породила детей, которые стали ее единственной радостью и надеждой. И вот приходит какой-то Геракл, давно известный своими подвигами, и убивает этих детей. Он убивает их на наших глазах, а мы храним олимпийское спокойствие. Господа олимпийцы, до каких пор наши гераклы будут уничтожать наших гидр, которые опустошают наши города? До каких пор наши гераклы будут уничтожать наших орлов, которые клюют наших прометеев?.. Отвечайте, господа олимпийцы!
А ведь старик Гомер был когда-то молодым человеком. Он пел о могучем Ахилле, хитроумном Одиссее и Елене — женщине мифической красоты.
— Вы знаете, в этом Гомере что-то есть, — говорили древние греки. — Но пусть поживет с наше — посмотрим, что он тогда запоет.
И Гомер жил, хотя многие теперь в этом сомневаются. И он пел — в этом теперь не сомневается никто. Но для древних греков он был просто способный молодой поэт, сочинивший пару неплохих поэм — «Илиаду» и «Одиссею».
Ему нужно было состариться, ослепнуть и даже умереть, для того чтобы в него поверили.
Для того, чтобы сказали о нем:
— О, Гомер! Он так хорошо видит жизнь!
Разве мало прекрасных Елен?
Пепелище… Безмолвие… Тлен… Все живое уведено в плен… А и что? Почему?
Неясно.
Не поднимется Троя с колен… Пепелище… Безмолвие… Тлен…
Разве мало прекрасных Елен?
Все чужие Елены — прекрасны.
Одиссей не странствовал по свету — он все годы просидел в окопах. Шла война. Гремели залпы где-то. Ожидала мужа Пенелопа.
Одиссей не встретил Навсикаю. Не гостил у влюбчивой Калипсо. Линию огня пересекая, он ходил с ребятами на приступ.
И не в море, не во время бури полегли отважные ребята. Полифем, единоглазо щурясь, покосил их всех из автомата…
И опять — атака за атакой, вместо шумных пиршеств Алкиноя.
Не вернулся Одиссей в Итаку. Он остался там, на поле боя.
И теперь забыты «Илиады», «Одиссеи» все сданы в музеи: ни к чему поэмы и баллады — на войне убило Одиссея.
…И на много, на много дней стала слава пустой и ненужной. Табуны троянских коней разбрелись по своим конюшням. Кони мирно щипали траву и лениво плелись к водопою. И все реже им наяву рисовались картины боя. И все реже слышался вой, сотрясавший древние стены…
Тишина. Безмятежье. Покой. Чистый воздух. Свежее сено. Бесконечный разгон степей. Стойла чистые. Прочная кровля.
В мире — мир.
Троянских коней прибавляется поголовье.
Дамокл поднял голову и увидел над собой меч.
— Хорошая штука, — сказал он. — Другого такого не найдешь в Сиракузах.
— Обрати внимание, что он висит на конском волосе, — растолковывал ему тиран Дионисий. — Это имеет аллегорический смысл. Ты всегда завидовал моему счастью, и этот меч должен тебе объяснить, что всякое счастье висит на волоске.
Дамокл сидел на пиру, а над его головой висел меч. Прекрасный меч, какого не найдешь в Сиракузах.
— Да, счастье… — вздохнул Дамокл и с завистью посмотрел на меч.
Зевс полюбил прекрасную Ио.
— Этого еще не хватало! — возмущалась его жена. — Объясните мне хоть, кто она такая!
— «Ио» значит «исполняющая обязанности», — объяснил Гере всезнающий Гименей.
— Ну, знаете! Мне ничья помощь не нужна, я могу сама исполнять свои обязанности!
Услыхав, что ее помощь не нужна, Ио ударилась в слезы. Зевс стал ее утешать:
— Ладно, будет реветь, как корова!
Что значит в устах бога даже простое сравнение! Ио тут же превратилась в корову. И Зевсу ничего не оставалось, как помириться с женой.
— Забудем прошлое, — сказал он. — Хочешь, я подарю тебе корову?
Тесей уже занес свой меч, чтобы поразить великана Прокруста, но вдруг опустил его:
— Нет, не могу я так, без суда. Судите его, люди!
И вот начался суд.
Говорили о том, сколько людей загубил Прокруст, калеча их на своем прокрустовом ложе. Вспоминали маленьких, которых он вытягивал, и больших, которым обрубал ноги.
— Ты, разбойник, что ты можешь сказать?
Великан встал. Лицо его было печально, печальны были его глаза.
— Я виновен… Виновен в том, что слишком любил людей…
Его засыпали градом насмешек.
— Да, я любил людей, — убежденно сказал Прокруст. — Я любил их, хотя понимал, как они далеки от идеала. Человек — мера всех вещей, но какой мерой мерить самого человека? Где эта мера, где?.. Вот она! — И Прокруст показал на свое ложе. Я все измерил, все подсчитал. Идеальный человек должен быть таким — только таким, ни больше, ни меньше. Так судите же меня, люди, за то, что я сделал для вас, за то, что я пытался приблизить вас к идеалу!
Прокруст помолчал, внимая гулу толпы, которая не слушала ничего, кроме своего возмущения. И он продолжал, все больше загораясь:
— Судите меня, люди, за мои трудные дни, за мои бессонные ночи. За то, что в то время, когда вы тешились жизнью, я мучительно искал ту единственную меру, которой достоин человек. Судите меня за мою к вам любовь, за то, что я постоянно думал о вас и хотел, чтобы вы стали лучше. Все, что я делал знал и умел, — все это было для вас… И ложе это — оно тоже для вас!
— Для нас? — зашумела толпа. — Нет, с нас довольно! Эй, Тесей, положи-ка его самого!
И тут случилось невероятное: великан, еще недавно наводивший страх на всю округу, вдруг стал уменьшаться. И когда его подвели к ложу, он уже был самый простой человек, ниже среднего роста.
Так стоял он, небольшой человек Прокруст, перед своим прокрустовым ложем, которое было явно ему велико, так стоял он и бормотал:
— Люди, не судите меня… Просто я ошибся в расчетах…
Не беда, что Янус был двулик, в общем-то он жизнь достойно прожил. Пусть он был одним лицом ничтожен, но зато другим лицом — велик. Пусть в одном лице он был пройдоха, но в другом был честен и правдив. Пусть с людьми он был несправедлив, но с богами вел себя неплохо. Пусть подчас был резок на язык, но подчас довольно осторожен.
Не беда, что Янус был двулик. В среднем он считается хорошим.
Женщины ходили за Нарциссом по пятам и делали ему самые заманчивые предложения. Но Нарцисс отвечал каждой из них:
— Я не могу любить сразу двоих — и себя, и тебя. Кто-то из нас должен уйти.
— Хорошо, я уйду, — самоотверженно соглашались одни.
— Нет уж, лучше уходи ты, — пылко настаивали другие.
Но результат был один и тот же.
Только одна женщина сказала не так, как все.
— Да, действительно, — сказала она, — любить двоих — это дело хлопотное. Но вдвоем нам будет легче: ты будешь любить меня, а я — тебя.
— Постой, постой, — сказал Нарцисс, — ты — меня, а я?
— А ты — меня.
— Ты меня — это я уже слышал. А я кого?
— Ты меня, — терпеливо объяснила женщина.
Нарцисс стал соображать. Он шевелил губами, что-то высчитывал на пальцах, и на лбу у него выступил пот.
— Значит, ты меня? — наконец сказал он.
— Да, да! — радостно подтвердила женщина.
— А я?
Женщина ничего не ответила. Она посмотрела на Нарцисса и подумала, что, пожалуй, ей трудно будет его полюбить.
— Знаешь что? — предложил Нарцисс. — Зачем так все усложнять? Пусть каждый любит сам себя — это гораздо проще.
Персей много говорил о своих подвигах, но был среди них один, о котором он не любил рассказывать.
Отрубив голову Медузе Горгоне, Персей по дороге домой заехал на остров Кипр к знаменитому скульптору Пигмалиону. Пигмалион в то время был влюблен в только что законченную статую, как обычно бывают влюблены художники в свое последнее произведение.
— Это моя самая красивая, — сказал Пигмалион, и статуя вдруг ожила.
От таких слов ожить — дело вполне естественное, но скульптор увидел в этом какое-то чудо.
— О боги! — взывал он. — Как мне вас отблагодарить?
Боги скромно молчали, сознавая свою непричастность.
Пигмалион долго не находил себе места от радости. Потом наконец нашел:
Я пойду в мастерскую, немножко поработаю, — сказал он ожившей статуе. — А ты тут пока займи гостя.
Женщина занимала гостя, потом он занимал ее, и за всеми этими занятиями они забыли о Пигмалионе.
Между тем скульптор, проходя в мастерскую, наткнулся на голову Медузы Горгоны, которую оставил в прихожей неосторожный Персей. Он взглянул на нее и окаменел, потому что таково было свойство этой головы, о котором знали все, кого она превратила в камень.
Прошло много долгих часов, и вот в прихожую вышли Персей и его собеседница.
— Какая безвкусица! — сказала ожившая статуя, глядя на скульптора, превращенного в камень. — Знаете, этот Пигмалион никогда не мог создать ничего путного!
Так сказала женщина, и Пигмалион навеки остался камнем…
— Кто такой Икар?
— Это сын Дедала. Того, что изобрел крылья.
Мудрый человек был Дедал. Он знал, что нельзя опускаться слишком низко и нельзя подниматься слишком высоко. Он советовал держаться середины.
Но сын не послушался его. Он полетел к солнцу и растопил свои крылья. Он плохо кончил, бедный Икар!
А Дедал все летит. Он летит по всем правилам, не низко и не высоко, умело держась разумной середины. Куда он летит? Зачем? Это никому не приходит в голову. Многие даже не знают, что он летит — мудрый Дедал, сумевший на много веков сохранить свои крылья…
Дедал… Дедал…
— А, собственно, кто такой Дедал?
— Это отец Икара. Того, что полетел к солнцу.
— Ерунда-с! — отметил Мидас, игру Аполлона послушав. За это ему, согласно уму, достались ослиные уши. Отличные уши, роскошные уши, сокровище для меломана! Теперь-то Мидас уж спуску не даст ни Аполлону, ни Пану.
Старается Пан, заливается Пан, леса и долины радуя. Но…
— Ерунда-с! — роняет Мидас, лениво ушами прядая.
Гремит Аполлон, забирая в полон все сущие в мире души. Но…
— Ерунда-с! — роняет Мидас, развесив ослиные уши.
Орфей спустился в ад, а там — дела все те же: ни песен, ни баллад — один зубовный скрежет. Кипящая смола да пышущая сера, да копоть — вот и вся, по сути, атмосфера.
И здесь, в дыму печей, в жару котлов чугунных, стоит певец Орфей, перебирает струны. О райских берегах, о неземных красотах…
Кипит смола в котлах — в аду кипит работа.
Орфей спустился в ад, но ад остался адом: шипенье, грохот, смрад — каких тут песен надо? Когда живой огонь воздействует на чувства — какой уж тут глагол? Какое тут искусство?
— Ну посуди сам, дорогой Прометей, в какое ты ставишь меня положение. Старые друзья, и вдруг — на тебе!
— Не печалься, Гефест, делай свое дело!
— Не печалься! По-твоему, приковать друга к скале — это так себе, раз плюнуть?
— Ничего, ты ведь бог, тебе не привыкать!
— Зря ты так, Прометей. Ты думаешь, богам легко на Олимпе?
Гефест взял друга за руку и стал приковывать его к скале.
— Покаялся бы ты, дорогой, а? Старик простит, у него душа добрая. Ну, случилось, ну, дал людям огонь — с кем не бывает?
Прометей молчал.
— Думаешь, ты один любишь людей? — вздохнул Гефест. — А боги на что? Ведь они для того и поставлены. И тебя они любят, как другу тебе говорю. А если карают… — Гефест взял копье и пронзил им грудь Прометея. — Если карают, то ведь это тоже не для себя. Пойми, дорогой, это для твоего же блага!
— Избавь меня, бог, от друзей, а с врагами я сам справлюсь!
Он так усердно боролся с врагами, что бог избавил его от друзей.
Едва Карфаген возник, как уже стали поговаривать о том, что он должен быть разрушен.
— У нас кончились ассигнования на строительство, а на разрушения не использованы средства, — поговаривали в римском сенате. — Поэтому, как ни прискорбно, другого выхода нет: Карфаген должен быть разрушен.
Римляне с прискорбием согласились и стали понемножку разрушать Карфаген.
Дело осложнялось тем, что жители Карфагена, мало сведущие в бюджетных трудностях чуждой им Римской империи, сильно тормозили разрушение своего города.
— Карфаген должен быть разрушен! — поговаривали в римском сенате через год.
— Карфаген должен быть разрушен! — поговаривали там через три года.
Римский бюджет переживал трудности. И вместе с ним переживали трудности жители далекого города Карфагена.
— В споре рождается истина…
— Что ты, Сократ, не надо! Спорить с богами бессмысленно, выпей-ка лучше яду!
— Пей, говорят по-гречески!
— Просят, как человека!
Так осудило жречество самого мудрого грека.
Праведность — дело верное. Правда карается строго. Но не боялись смертные выступить против бога. Против его бессмысленных, бесчеловечных догматов.
В спорах рождались истины. И умирали сократы.
Верная, примерная Ксантиппа, как ты любишь своего Сократа! Охраняешь ты его от гриппа, от друзей, от водки, от разврата, от больших и малых огорчений, от порывов, низких и высоких, от волнений, лишних впечатлений, от весьма опасных философий, от суждений. слишком справедливых, изречений, чересчур крылатых… Любящая, добрая Ксантиппа, пожалей несчастного Сократа!
Платон был общительный человек, и у него было много друзей. Но все они говорили ему:
— Платон, ты друг, но истина дороже.
Никто из них в глаза не видел истины, и это особенно обижало Платона. «Почему они ею так дорожат?» — с горечью думал он.
В полном отчаянии Платон стал искать истину. Он искал ее долго, всю жизнь, а когда нашел, сразу потащил к друзьям.
Друзья сидели за большим столом, пили и пели древнегреческие песни. И сюда, прямо на стол, уставленный всякими яствами, Платон вывалил им свою истину.
Зазвенела посуда, посыпались черепки.
— Вот вам истина, — сказал Платон. — Вы много о ней говорили, и вот — я ее принес. Теперь скажите — что вам дороже: истина или друг?
Друзья притихли и перестали петь древнегреческие песни. Они сидели и смотрели на истину, которая неуклюже и совсем некстати громоздилась у них на столе. Потом они сказали:
— Уходи, Платон, ты нам больше не друг!
Это был тот день, когда к Помпее, жене великого Цезаря, под видом женщины проник переодетый мужчина.
— Кай Юлий, это уже не в первый раз! — сказали Цезарю его приверженцы.
— Не в первый? Я что-то не вспомню других.
— Кай Юлий, у тебя просто плохая память.
Цезарь был оскорблен:
— Ну, знаете… Мне может изменить жена, но память мне изменить не может.
— Может, может! — хором твердили приверженцы.
И тогда Цезарь заколебался.
— Уходи, Помпея, — сказал он. — Жена Цезаря должна быть вне подозрений.
Это был тот день. Это был последний день Помпеи в доме у Кая Юлия Цезаря.
— До свиданья, Юлий, — грустно сказала она. — Я думаю, ты еще будешь раскаиваться.
Жена ушла.
Подозрения остались.
Жена Цезаря была вне подозрений.
Туллий Цицерон был рабом своего красноречия.
Гней Помпей был рабом своего успеха.
Юлий Цезарь был рабом своего величия.
Один был в Риме свободный человек: раб Спартак.
— Эй, что ты там чертишь на песке?
— Вычисляю. Знаете ли вы, что, если найти точку опоры, можно перевернуть земной шар?
— Перевернуть земной шар? Ого, в этой мыслишке кое-что есть!
Не троньте, не троньте его кругов! Не троньте кругов Архимеда!..
Один из пришлых римлян-врагов с ученым вступает в беседу:
— К чему говорить о таком пустяке? — легат вопрошает с улыбкой. — Ты строишь расчеты свои на песке, на почве, особенно зыбкой.
Сказал — и услышал ответ старика:
— Солдат, вы меня извините. Но мудрость жива и в сыпучих песках, а глупость — мертва и в граните.
— Ты, вижу, мастер красивых слов, — легат завершил беседу. — Старик, я не трону твоих кругов.
Сказал — и убил Архимеда.
История мчится на всех парах, одни у нее заботы: уже архимеды горят на кострах, восходят на эшафоты…
Они, архимеды, кладут кирпичи, другим уступая победу…
И ныне, как прежде, над миром звучит: НЕ ТРОНЬТЕ КРУГОВ АРХИМЕДА!
А Герострат не верил в чудеса. Он их считал опасною причудой. Великий храм сгорел за полчаса, и от него осталась пепла груда.
Храм Артемиды. Небывалый храм по совершенству линий соразмерных. Его воздвигли смертные богам — и этим чудом превзошли бессмертных.
Но Герострат не верил в чудеса, он знал всему действительную цену. Он верил в то, что мог бы сделать сам. А что он мог? Поджечь вот эти стены.
Не славолюбец и не фантазер, а самый трезвый человек на свете — вот он стоит. И смотрит на костер, который в мире никому не светит.
Диоген получил квартиру.
После тесной и душной бочки стал он барином и жуиром, перестал скучать в одиночку. Всем доволен, всем обеспечен, он усваивал новый опыт. Иногда у него под вечер собирались отцы Синопа. Те, что прежде его корили, те, что прежде смотрели косо…
И все чаще в своей квартире тосковал Диоген-философ.
И тогда, заперев квартиру, неумытый, в одной сорочке, шел к соседнему он трактиру.
Диогена тянуло к бочке…
Палач тяжело дышал.
— Сил моих нету! Прямо детский сад, а не серьезное заведение!
— Чтобы рубить головы, надо свою сохранить на плечах, — мягко улыбнулся царь Ирод.
— Трудно с ними, — всхлипнул палач. — Сущие ведь младенцы!
— Младенцы? — Ирод встал из-за стола. — Младенцы? — Ирод вышел на середину кабинета. — Запомни, палач: если думать о будущем, младенцы — это самый опасный возраст. Сегодня младенец а завтра Иисус Христос!
«Горе тому, кто соблазнит единого из малых сих!»
Соблазненные такими речами, сии малые захотели большего. Они обивали высокие пороги, высиживали в приемных, предъявляли справки о том, что они действительно малые. Власти предержащие выслушивали их со вниманием.
— Вы добрые малые, и горе тому, кто вас соблазнит! — говорили предержащие власти и выдавали малым самые лестные характеристики.
— Вы добрые малые… — говорили они и заверяли характеристики своими подписями.
Но время шло, воздавалось кесарю кесарево, богу богово, а добрым малым никто ничего не воздавал. И они сидели в приемных с заверенными характеристиками.
Стали отделять овец от козлищ.
— Ты кто есть?
— Овечка.
— А откуда рога?
— Честным трудом добыты.
— А борода?
— В поте лица нажита.
— Проходи, проходи, овечка!
Отделяют дальше.
— Ты кто?
— Овечка.
— Где ж твоя борода?
— Беда ободрала.
— Где ж твои рога?
— Нужда обломала.
— Проходи, проходи, овечка!
Проходят козлища, лезут, прут, нагоняют страх на честных овечек. «Ох, — трясутся овечки, — трудные времена пошли! Не знаешь, когда бороду отпускать, когда постригаться!»
…А в остальном у нас, господи, все по-старому. Род приходит, и род уходит, и возвращается ветер на круги своя. Все алчущие, все жаждущие — все вопиют, и никто никого не слышит. Горе нам, господи, ибо не ведаем, что творим… У вас там наверху поспокойнее: никакой суеты сует, никакого томления духа… Благо тебе, Спаситель, что ты спасся вовремя…
А еще Иуда передает тебе свой поцелуй…
Иудейские секты — начало, становление христианства… Не забылось, не отзвучало слово древнего Экклезиаста:
— Сердце мудрого в доме плача, сердце глупого — в доме веселья…
Назореи, вот незадача: где же вам справлять новоселье?
Вас никто осуждать не станет, обижать никто не посмеет: вы и добрые христиане, вы и честные иудеи. Вы и глупыми быть перестали, вы и умными стать не успели…
Вы живете, свой дом печали называя домом веселья.
Не стало бесам житья: отовсюду их изгоняют. Только вселится бес в человека, а тут уже целая куча праведников:
— Чур тебя, нечистая сила! Изыди!
Изошли бесы кто в чем стоял и удалились в изгнание.
Бредут они по грешной земле, на судьбу свою плачутся.
— Совести у них нет, — плачется Бес Совестный.
— Черствые сердца, — плачется Бес Сердечный.
И вдруг чуют бесы — идет им навстречу праведник. В темноте не видать, но у бесов на это особое чутье.
— Наше вам почтение! — поклонился Бес Церемонный. — Позволено будет спросить, откуда путь держите?
— Из города.
— А что вы делали в городе, позволено будет спросить?
— Изгонял бесов, — говорит праведник.
Притихли бесы, опустили глаза, чтобы в темноте не так блестели.
— А это хорошее дело — бесов изгонять? — осторожно спросил Бес Совестный.
— Видно, хорошее, если за него деньги платят, — сказал праведник и пошел своей дорогой.
Призадумались бесы: вот ведь как устроился человек. Кого-то там погонял — и деньги в кармане. И сердце у него не болит, и совесть его не мучит…
— Я бы так, наверно, не смог, — вздохнул Бес Церемонный.
Бесы отводили глаза и старались не смотреть друг на друга.
— Платят, видно, на совесть, — между прочим сказал Бес Совестный. — А работа ничего. Чистая работа.
Бес Сердечный молчал. Он долго молчал, а когда заговорил, то сразу высказал общее мнение:
— Хватит! Айда в город, бесов гонять!
По дороге запаслись одежонкой, чтоб принять человеческий вид, подзубрили кой-какие молитвы. И — закипела работа.
Поначалу было трудно: известно, дело непривычное. Но потом изловчились, во вкус вошли. Иного беса можно б и не изгонять, а они и того изгоняют.
— Нечего с ними церемониться! — говорит Бес Церемонный.
— У нас работа на совесть! — заявляет Бес Совестный.
А Бес Сердечный только сплюнет в сердцах да еще на руки поплюет для надежности.
Раздобрели бесы, остригли хвосты, животы отпустили — такие тебе стали праведники!
— Чур тебя! — говорят. — Изыди, нечистая сила!
Раз, два сказал — и деньги в кармане, так почему б не сказать?
Любит нечистая сила чистую работу!
Все началось при Ромуле и кончилось при Ромуле, будто и не было этих двенадцати веков триумфов и побед, будто не было величия Римской республики и могущества Римской империи, и славы, славы, немеркнущей славы ее полководцев, консулов, императоров и рабов.
Последний Ромул — Ромул Августул Момилл (что отличает его от первого — просто Ромула) — живет на вилле, построенной еще знаменитым римлянином Лукуллом, которого, возможно, тоже не было, как и его современников — Цезаря и Суллы. А было — что?
Последний Ромул, Августул Момилл, пытается вспомнить — что было…
Сначала семь холмов и посреди них — волчица, кормящая мать, воспитавшая основателя вечного города (ничего нет вечного на земле — поздняя мудрость, неизвестная основателям). Первый Ромул построил город, и с этого, собственно, все началось… а быть может, совсем и не с этого, потому что первый Ромул давно уже стал легендой.
Легенды, легенды… Много их накопилось за тысячу двести лет. Самнитские войны. Пунические войны. Дакийские войны. И в результате — владычество Рима на юге и севере, западе и востоке… Легенды говорят, что было такое владычество.
Варвар Одоакр, которому Ромул отдал престол в обмен на роскошную виллу Лукулла, называет все это римскими сказками.
— Чепуха! — смеется варвар Одоакр. — Каждый себе что-то придумывает. И если хотите знать, ваш Цезарь ничего не смыслил в политике, а Цицерон был никудышный оратор.
А похищение сабинянок? А мудрые законы Нумы Помпилия?
— Чепуха!
Одоакр сейчас в Риме король, поэтому он разбирается в римской истории. И может быть, действительно Цезарь был не того… Цицерон был не того?..
Последний Ромул, Августул Момилл, готов с этим согласиться. В конце концов, не он делал эту римскую историю, и если в ней что-то не так, — пусть спрашивают с других. С Помпилиев. С Клавдиев. С братьев Гракхов. Ведь не он, Ромул, основал этот Рим — его основал тот, другой Ромул.
Выкормыш волчицы. Смешно сказать! И придумают же такое!
Последний Ромул смеется. Он представляет, как тот, первый строил город без лопаты и топора, без всякого нужного инструмента. С одной волчицей, смеется последний Ромул.
Без инструмента, смеется он, даже эту виллу не построишь. Правда, вилла построена хорошо, этот Лукулл, был он там или не был, видно, любил пожить. А кто не любит? Все любят. Да, чего там говорить, вилла неплохо построена. Сам Одоакр, король, останавливается здесь во время охоты.
Король Одоакр останавливается здесь, и Августулл Момилл принимает его, как настоящий хозяин, и даже сидит с ним за одним столом. И тогда Одоакр называет его императором — в шутку, конечно, но не без основания, потому что Ромул ведь и вправду был императором…
Был или не был? Кажется, все-таки был.
Тарквиний Гордый, Помпеи Великий, Антонин Благочестивый… Доблестный Марий, потерпев поражение, сказал знаменитую фразу: «Возвести своему господину, что ты видел Мария сидящим на развалинах Карфагена». Непокорный Катилина, потерпев поражение, сказал знаменитую фразу: «Я затушу развалинами пожар, который хочет уничтожить меня». Последний Ромул смеется: от всей истории остались одни знаменитые фразы. А может быть, и их тоже не было?
Трубят рога. Входит варвар Одоакр. Король Одоакр. Он хлопает Ромула по плечу, он опирается на его плечо и так проходит к столу, где для него уже все приготовлено. Он садится, он пьет («Твое здоровье, Ромул!»). Он рассказывает что-то смешное — и сам смеется, и Ромул смеется. Он разрывает мясо руками и глотает его, и заливает вином…
— Погляди, — говорит Одоакр, — какую я приволок волчицу.
Удачная охота. Сегодня хороший день. И вечер будет хороший.
Сколько лет Рим воевал с варварами, а все так просто — посадить варвара на престол…
Последний Ромул стоит над телом мертвой волчицы.
В жизни каждого Варфоломея есть своя Варфоломеевская ночь. Была такая ночь и у святого Варфоломея.
Она пришла с большим опозданием, где-то в середине средних веков, когда о самом апостоле уже почти забыли. Но он не унывал, он знал, что и на его улице будет когда-нибудь праздник.
И вот наконец…
Варфоломей побрился, надел свой лучший костюм, доставшийся ему в наследство от распятого учителя, и вышел на улицу.
На улице была ночь. Варфоломеевская ночь.
— Спасибо, родные, порадовали старика, — бормотал апостол, глядя, как братья во Христе уничтожают друг друга, — господь не забудет ваше святое дело!
Варфоломей прослезился. Потом выпрямился и крикнул громко, впервые за всю свою безответную жизнь:
— Так их! Истинно так! А теперь — этих!
К нему подошли двое.
— Именем Варфоломея! — сказали они и взяли святого за шиворот…
Была ночь. Варфоломеевская ночь. Варфоломеевская ночь, но уже без Варфоломея.
Старушка подошла к костру, на котором сгорал Ян Гус, и сунула в него вязанку хвороста.
— О святая простота! — воскликнул Ян Гус.
Старушка была растрогана.
— Спасибо на добром слове, — сказала она и сунула в костер еще вязанку.
Ян Гус молчал. Старушка стояла в ожидании. Потом она спросила:
— Что ж ты молчишь? Почему не скажешь: «О святая простота»?
Ян Гус поднял глаза. Перед ним стояла старушка. Простая старушка.
Не просто простая старушка, а старушка, гордая своей простотой.
Кальвин сжег Мигеля Сервета. Кальвинисты воздвигли ему памятник.
— Вот здесь, — говорили кальвинисты, — на этом самом месте безвременно сгорел великий Сервет. Как жаль, что он не дожил до своего памятника! Если б он так безвременно не сгорел, он бы сейчас порадовался вместе с нами!
— Но, — говорили кальвинисты, — но он недаром сгорел. Да, да друзья, великий Сервет сгорел не напрасно! Ведь если б он здесь не сгорел, откуда б мы знали, где ему ставить памятник?
Горят костры, костры горят — Христа распятого наследство. Иезуиты говорят, что цель оправдывает средства. Что, если ты наточишь нож для высшей цели, значит, прав ты. Что на земле святая ложь куда надежней грешной правды… Пусть сгинут все до одного, пусть станет прахом все земное!..
Ложь во спасенье… Но кого? Кого спасать такой ценою?
— Между нами говоря, дорогой Галилей, я и сам думаю, что она вертится. — Отец инквизитор покрутил пальцем, показывая, как вертится Земля. — Но одно дело — думаю, а другое дело — говорю. Вы ученый человек, неужели вы до сих пор не поняли разницы?
— Нет, я понял, — сказал Галилей, — и именно поэтому я говорю, а не только думаю.
— В таком случае говорите так, чтобы вас никто не слышал. А то ведь — я не хочу вас пугать — у вас могут произойти неприятности… Вспомните Джордано Бруно.
Галилей вспомнил.
«Я уже стар, — подумал он, — и у меня впереди большая работа. Это очень важная работа, и не хочется умереть, не закончив ее…»
Святая церковь пышно праздновала отречение Галилея. Рекой лилось виной, приготовленное из крови Спасителя. А когда был провозглашен тост за дружбу науки и религии, отец инквизитор подмигнул Галилею и шепнул:
— А все-таки она вертится!
— Послушайте, Ньютон, как вы сделали это свое открытие, о котором теперь столько разговору?
— Сам не знаю, как… Просто стукнуло в голову…
— Яблоко стукнуло? А ведь, признайтесь, это яблоко было из моего сада…
Они стояли каждый в своем дворе и переговаривались через забор, по-соседски.
— Вот видите, моя ветка свешивается к вам во двор, а вы имеете привычку здесь сидеть, я это давно приметил.
Ньютон смутился.
— Честное слово, не помню, что это было за яблоко.
На другой день, когда Ньютон пришел на свое излюбленное место, ветка была спилена. За забором под своей яблоней сидел сосед.
— Отдыхаете? — кивнул соседу Ньютон.
— Угу…
Так сидели они каждый день — Ньютон и сосед за забором. Ветки не было, солнце обжигало Ньютону голову, и ему ничего не оставалось, как заняться изучением световых явлений.
А сосед сидел и ждал, пока ему на голову упадет яблоко.
Может, оно и упало, потому что яблок было много и все они были свои. Но сейчас это трудно установить. Имени соседа не сохранила история.
На вкус и цвет товарищей нет, и когда Ньютон заговорил сразу о семи цветах, у него стало в семь раз меньше товарищей.
— Он и прежде любил утверждать, что белое — это черное, — припоминали бывшие товарищи. — А теперь выходит, что белое — это красное, оранжевое, желтое, зеленое, голубое, синее и фиолетовое? Так, что ли, надо его понимать?
Все знали, как надо понимать, и все ничего не понимали. И тогда, чтобы им объяснить, Ньютон взял семь цветов и соединил в один белый цвет.
— Ну, знаете! Семь цветов — в один! — зашептались вокруг.
И у Ньютона стало еще в семь раз меньше товарищей.
Говорят, что в самом конце Дон-Кихот все-таки женился на своей Дульсинее. Они продали Росинанта и купили себе козу. Коза дает два литра молока, но это, говорят, не предел. Говорят, бывают такие козы, которые дают в день до трех литров…
Впрочем, это только так говорят…
Санчо Панса, трезвый человек, человек не сердца, а расчета, вот уже подряд который век ходит на могилу Дон-Кихота.
И уже не бредом, не игрой обернулись мельничные крылья… Старый рыцарь — это был герой. А сегодня он лежит в могиле.
Был старик до подвигов охоч, не в пример иным из молодежи. Он старался каждому помочь, а сегодня — кто ему поможет?
Снесены доспехи на чердак, замки перестроены в хоромы. Старый рыцарь был большой чудак, а сегодня — мыслят по-другому…
Видно, зря идальго прожил век, не стяжал он славы и почета…
Санчо Панса, трезвый человек, плачет на могиле Дон-Кихота.
Простак, Убийца и Король, играя без подсказки, со временем входили в роль и привыкали к маске.
И даже кончив свой спектакль и сняв колпак бумажный, держался простаком Простак, Убийца — крови жаждал, Скупой — копил, транжирил — Мот, Обжора — плотно ужинал, Любовник — все никак не мог вернуться к роли мужа…
И не поймешь в конце концов — где правда, а где сказка. Где настоящее лицо, а где — всего лишь маска.
Мне хочется во времена Шекспира, где все решали шпага и рапира, где гордый Лир, властительный король, играл не выдающуюся роль; где Гамлет, хоть и долго колебался, но своего, однако, добивался; где храбрый Ричард среди бела дня мог предложить полцарства за коня; где клеветник и злопыхатель Яго марал людей, но не марал бумагу; где даже череп мертвого шута на мир глазницы пялил неспроста.
Мне хочется во времена Шекспира. Я ровно в полночь выйду из квартиры, миную двор, пересеку проспект и — пошагаю… Так, из века в век, приду я к незнакомому порогу. Ссудит мне Шейлок денег на дорогу, а храбрый Ричард своего коня. Офелия, влюбленная в меня, протянет мне отточенную шпагу… И я поверю искренности Яго, я за него вступлюсь, презрев испуг. И друг Гораций, самый верный друг, меня сразит в жестоком поединке, чтобы потом справлять по мне поминки.
И будет это долгое — Потом, в котором я успею позабыть, что выпало мне — быть или не быть? Героем — или попросту шутом?
— Панург, друг мой, — сказал брат Жан, — пожалуйста, не бойся воды! Твое существование прекратит иная стихия.
Всем известно — кому из прочитанных книг, а кому — просто так, понаслышке, сторонкой, — как бродяга Панург, весельчак и шутник, утопил всех баранов купца Индюшонка. После торгов недолгих с надменным купцом он купил вожака, не скупясь на расходы. И свалил его за борт. И дело с концом. И все стадо послушно попрыгало в воду.
Ну и зрелище было! И часто потом обсуждал этот случай Панург за стаканом. И смеялся философ, тряся животом, вспоминая, как падали в воду бараны.
Но одно утаил он, одно умолчал, об одном он не вспомнил в застольных беседах: как в едином порыве тогда сгоряча чуть не прыгнул он сам за баранами следом. Он, придумавший этот веселенький трюк, испытал на себе эти адские муки, когда ноги несут и, цепляясь за крюк, не способны сдержать их разумные руки Когда знаешь и помнишь, что ты не баран, а что ты человек и к тому же — философ… Но разумные руки немеют от ран, от жестоких сомнений и горьких вопросов…
А теперь он смеется, бродяга хмельной, а теперь он хохочет до слез, до упаду… Но, однако, спешит обойти стороной, если встретит случайно на улице стадо.
Человек простой и неученый, всей душой хозяина любя, Пятница поверил в Робинзона. Робинзон уверовал в себя.
Он уверовал в свое начало и в свои особые права.
И — впервые Слово прозвучало. Робинзон произносил слова.
Первое — пока еще несмело, но смелей и тверже всякий раз. Потому что, став превыше дела, слово превращается в приказ. И оно становится законом, преступать который — смертный грех.
Ибо должен верить в Робинзона Пятница, туземный человек.
Над землей повисло небо — просто воздух. И зажглись на небе звезды — миф и небыль, след вселенского пожара, свет летучий… Но закрыли звезды тучи — сгустки пара. Слышишь чей-то стон и шепот? Это ветер.
Что осталось нам на свете? Только опыт.
Нам осталась непокорность заблужденью. Нам остался вечный поиск — дух сомненья.
И еще осталась вера в миф и небыль. В то, что наша атмосфера — это небо. Что космические искры — это звезды…
Нам остались наши мысли — свет и воздух.
— Доктор Фауст, хватит философий, и давайте говорить всерьез!
Мефистофель повернулся в профиль, чтобы резче обозначить хвост.
Все темнее становилась темень, за окном неслышно притаясь. За окном невидимое время уносило жизнь — за часом час. И в старинном кресле — неподвижен — близоруко щурился на свет доктор Фауст, маг и чернокнижник, утомленный старый человек.
— Доктор Фауст, будьте оптимистом, у меня для вас в запасе жизнь. Двести лет… пожалуй, даже триста — за здоровый этот оптимизм!
Что он хочет, этот бес нечистый, этот полудемон, полушут?
— Не ищите, Фауст, вечных истин. Истины к добру не приведут…
Мало ли иллюзий есть прекрасных? Доктор Фауст, ну же, откажись!
Гаснут звезды. В доме свечи гаснут. В старом кресле угасает жизнь.
— Где Фигаро?
— Он только что был здесь.
— Где Фигаро?
— Он там еще как будто.
— Где Фигаро?
— Он есть.
— Где Фигаро?
Он здесь. Он будет здесь с минуты на минуту. Ах, этот Фигаро! Ему недаром честь. Поможет каждому и каждому услужит…
Жаль, что он там, когда он нужен здесь, и здесь тогда, когда он здесь не нужен.
Если бы у лилипутов не было Гулливера, то как бы лилипуты писали свою историю?
Но у лилипутов был Гулливер…
«Лемюэль Гулливер, лилипут по рождению, воспитанию и вероисповеданию. Происходил из довольно низкого рода, но сумел подняться до невиданных высот и высоко поднять знамя нашей великой, славной Лилипутии…»
Лилипуты читают эти строки и вырастают в собственных глазах.
Бражники, задиры, смельчаки — словом, настоящие мужчины… Молодеют в зале старики, женщины вздыхают беспричинно.
Горбятся почтенные отцы: их мечты — увы! — не так богаты. Им бы хоть бы раз свести концы не клинков, а собственной зарплаты.
Но зовет их дивная страна, распрямляет согнутые спины — потому что женщина, жена, хочет рядом чувствовать мужчину.
Бой окончен. Выпито вино. Мир чудесный скрылся за экраном.
Женщины выходят из кино. Каждая уходит с д'Артаньяном.
Сколько стоит душа? Ни гроша. На нее не придумана мода. И живет на земле, не греша, золотая душа — Квазимодо.
Он живет, неприметен и сер, в этом мире комфорта и лоска, в этом веке, где каждый нерв обнажен, как Венера Милосская.
Недоросток, уродец, горбун, Красоты молчаливый свидетель, тащит он на своем горбу непосильную ей добродетель.
Сколько нужно порывов темных, чтобы разум один заменить? Сколько нужно иметь невиновных, чтобы было кого обвинить? Сколько немощи — для здоровья? Сколько горечи — чтобы всласть? Сколько нужно иметь хладнокровья, чтоб одну заменило страсть?
И победы — совсем не победы, и блестящие латы твои ни к чему тебе, рыцарь бедный, Дон-Жуан, дон-кихот любви…
Сколько крика нужно для шепота? Сколько радости — для печали? Сколько нужно позднего опыта, чтобы жизнь была — как в начале? Сколько, сколько всего, что хочется, когда хочется так немного?.. Сколько нужно иметь одиночества, чтобы не было одиноко?
Молчалину невмоготу молчать, лакействовать, чужих собачек гладить. Невмоготу с начальниками ладить, на подчиненных кулаком стучать. В нем тайно совершается процесс, невидимый, но давний и упорный. Сейчас он встанет, выразит протест, оспорит все, что почитал бесспорным. Куда там Чацкому, герою громких фраз, которые достаточно звучали! Но ждите, слушайте, настанет час, придет пора — заговорит Молчалин!
Нет, не придет… Он знает их тщету — всех этих фраз, геройства и бравады. Молчалину молчать невмоготу, но он смолчит — минуя все преграды. И будет завтра так же, как вчера, держать свое бунтарство под запретом.
Когда со сцены уходить пора — молчалиным не подают карету.
Для чего на землю солнце светит, и сады шумят, и плещут реки?
— Для добра, — нам пояснят Монтекки.
— Для добра, — нам скажут Капулетти.
Но ведь солнце в черных тучах меркнет, а сады ломает град и ветер!
— Это зло, — вздыхают Капулетти.
— Это зло, — печалятся Монтекки.
И еще вдобавок — войны эти. Люди гибнут, множатся калеки.
— Для добра, — храбрятся Капулетти.
— Для добра, — воинствуют Монтекки.
Но ведь станет пусто на планете. Воевать ведь скоро станет некем!
— Не беда! — ответствуют Монтекки.
— Не беда! — смеются Капулетти.
Ну а если… И леса, и реки — все сгорит… И кто тогда в ответе?
— Капулетти, — говорят Монтекки.
— Нет, Монтекки, — молвят Капулетти.
Люди ищут философские камни, а они лежат повсеместно. Каждый камень по-своему Гамлет: без толчка не сдвинется с места.
Есть у камня свои сомненья и свои вековые вопросы. Чтобы камень принял решенье, нужно камень поднять и бросить.
Философские, мудрые камни, каждый знает привычное место… Каждый камень — по-своему Гамлет…
Но трагедии им — неизвестны.
Ври, Мюнхгаузен!
Выдумывай, барон!
Выдавай за чистую монету!
Не стесняйся, старый пустозвон, —
Все равно на свете правды нету!
— Итак, я летел с двадцать третьего этажа…
Мюнхгаузен посмотрел на своих слушателей. Они сидели, ухмылялись и не верили ни одному его слову.
И тогда ему захотелось рассказать о том, что у него на душе, о том, что его давно печалило и волновало.
— Я летел и думал, — заговорил он так правдиво и искренне, как не говорил никогда. — Земля, думал я, в сущности, неплохая планета, хотя не всегда с ней приятно сталкиваться. Вот и сейчас она тянет меня к себе, даже не подозревая о возможных последствиях, а потом, когда я больше не смогу ей противиться, она спрячет меня, как прячет собака кость. Прячет, а после сама не может найти. Земля тоже не сможет меня найти — если станет искать когда-нибудь…
Мюнхгаузен опять посмотрел на слушателей. Они по-прежнему ухмылялись и не верили ни одному его слову.
И ему стало грустно — так грустно, что он величественно поднял голову и небрежно окончил рассказ:
— Я задумался и пролетел свою конечную остановку. Только это меня и спасло.
— Мальбрук, ты в поход собрался?
— Собрался! — сказал Мальбрук.
— Тогда возьми свою шпагу.
— Давайте! — сказал Мальбрук.
— И пику возьми, и мушкеты.
— Давайте! — сказал Мальбрук.
— Винтовки и пистолеты.
— Давайте! — сказал Мальбрук.
— И бомбы, и пушки, и мины.
— Давайте! — сказал Мальбрук.
— И всякие эти машины… Мало ли что — а вдруг…
— Вдруг? — посерьезнев взглядом, тихо спросил Мальбрук. — Машин, пожалуй, не надо…
— А как же бомбы, Мальбрук? И пушки, и к ним снаряды? Ведь мало ли что — а вдруг…
— Снарядов тоже не надо. И пушек, — сказал Мальбрук.
— Винтовок и пистолетов?
— Не надо, — сказал Мальбрук.
— А копий, пик и мушкетов?
— Не надо, — сказал Мальбрук.
— Но ты же в поход собрался?
Мальбрук возмутился:
— Ну вот! Когда это я собирался? Когда? Да еще — в поход!
Датский принц давно уже не тот, не рискует с тенью разговаривать. Доктор Фауст в опере поет, у него на все готова ария. И на самый каверзный вопрос он готов ответить без суфлера.
Ленский ожил. Недоросль — подрос.
Хлестаков назначен ревизором.
Среди прочих радостных вестей новость у Монтекки с Капулетти: скоро будет свадьба их детей, и о том объявлено в газете.
И, как денди лондонский одет, Плюшкин прожигает все — до цента.
Собакевич поступил в балет.
Пришибеев стал интеллигентом.
Дон-Жуан — семейный человек, у него отличная семейка.
Полюбивший службу бравый Швейк стал недавно капитаном Швейком.
И Мюнхгаузен, устав от небылиц, что ни слово — так и режет правду…
Сколько в мире действующих лиц действуют не так, как хочет автор!
У рассудка — трезвые заботы. У мечты — неведомые страны.
Называли люди дон-кихотом первого на свете Магеллана. Первого на свете капитана, первого на свете морехода, уплывающего в океаны, называли люди дон-кихотом.
У рассудка — точные расчеты. У мечты — туманные идеи.
Называли люди дон-кихотом первого на свете Галилея. Первого на свете Птоломея, первого на свете звездочета, негодуя или сожалея, называли люди дон-кихотом.
Но земля, как прежде, рвется в небо, и мечта скитается по свету. В прошлое уходят быль и небыль, но живут бессмертные сюжеты: обезьяне было неохота расставаться с добрым старым веком, и она считала дон-кихотом первого на свете человека.
Действие происходит в доме Дульсинеи, у очага.
В глубине сцены большой портрет Дон-Кихота. Под ним кресло, в кресле — Санчо Панса, толстый мужчина лет 60. Рядом с ним, на низенькой скамеечке, Дульсинея, толстая женщина лет 45, вяжет кофту.
Санчо Панса (заключая рассказ). А потом я закрыл ему глаза…
Дульсинея. Ах, Санчо, вы опять разрываете мне сердце! Вот уже сколько лет вы разрываете мне сердце, а я все не могу прийти в себя. Но, пожалуйста, вернитесь к тому месту, где вы встретились с этим рыцарем и ваш господин сказал…
Санчо Панса (возвращается к тому месту). Он сказал: «Сеньор, если вы не разделяете мнение, что Дульсинея Тобосская — самая красивая дама, то я всажу в вас это мнение вместе с моим копьем!»
Дульсинея (ликуя и сочувствуя). Бедный рыцарь! Он был на волосок от смерти!
Санчо Панса. Определенно. Но он не захотел спорить, он сказал, что лично ему не попадалось ни одной приличной женщины и что, быть может, такой и является Дульсинея Тобосская. Он сказал, что наш сеньор счастливее его.
Дульсинея. Бедный рыцарь!
Санчо Панса. Да, он оказался неплохим человеком. И знаете, Дульсинея, ведь мы чуть не убили его. А сколько бывает, что человека сначала убьют, а потом уже выясняют, какой он был хороший…
Дульсинея (погрустнев). Я была глупой девчонкой, Санчо, я ничего не понимала. Когда ваш сеньор назвал меня дамой своего сердца, я решила, что он спятил… И вот прошло двадцать лет… У меня выросли дети. Старший, Алонсо, служит в армии короля, средний, Алонсо, работает с отцом в поле, младший, Алонсо, пасет овец. У меня трое детей, и всех их я назвала в память о нем.
Санчо Панса. Да… (Обращаясь к портрету.) Алонсо Кехана, Дон-Кихот, славный рыцарь Печального Образа. Лежите вы, сеньор, в земле и не подозреваете, что делается с вашим именем. А оно, имя ваше, живет, его дают маленьким детям, чтобы он вырастали такими же, как и вы. Нет, сеньор, вы не должны были умирать.
Дульсинея. И подумать только, что все это из-за меня, что я, я одна виновата в его смерти!
Санчо Панса. Ну нет, это вы уже говорите лишнее. Он умер от болезни. Я сам закрыл ему глаза.
Дульсинея (на самой высокой ноте). Санчо, не спорьте с женщиной, у которой трое детей и которая знает толк в этом деле. Он умер от любви.
Санчо Панса (с сомнением). От любви рождаются, а не умирают.
Дульсинея. И рождаются, и умирают. Все Санчо, все, что происходит на свете, — все это от любви.
Санчо Панса (не убежден, но не желает продолжать спор). Да, отчаянный был человек. Не могу забыть, как он воевал с этой мельницей. «Сеньор, — говорю ему, — не связывайтесь вы с ней!» И знаете, что он мне ответил? «Санчо, — говорит, — мой верный Санчо! Если я не захочу связываться, и ты не захочешь связываться, и никто не захочет связываться, то что же тогда будет? Сколько нехорошего совершается на земле, и все оттого, что люди не хотят связываться». — «Сеньор, — говорю я ему, — но зачем же нам воевать с мельницами?» — «Санчо, — отвечает он и смотрит на меня близорукими глазами, — верный мой Санчо, если я не стану воевать с мельницами, и ты не станешь воевать с мельницами, и никто не станет воевать с мельницами, то кто же будет с ними воевать? Настоящий рыцарь не гнушается черной работы».
Дульсинея. Я это мужу всегда говорю.
Санчо Панса. Да, поездили мы с ним. Бывало, не только поспать — и поесть некогда. Только пристроишься, а тут: «Где ты, мой верный Санчо? Погляди, не пылится ли дорога!» — «А что ж, — говорю, — дорога на то и дорога, ей пылиться положено». — «Нет, добрый мой Санчо, дороги бывают разные, и люди по ним ездят разные, так что ты, пожалуйста, погляди!» — «Сеньор, — говорю, — это и не люди вовсе, это стадо какое-то». — «Тем более, Санчо, тем более! На хорошего человека у меня рука не поднимется, а это… Так что вперед, храбрый Санчо, пришпорь своего осла!»
Дульсинея (восхищенно). Страшно-то как!
Санчо Панса. Еще бы не страшно! Их, этих свиней, сотни три, нас двое. После этого он полдня в себя приходил, а как пришел, первым делом: «Где ты, мой верный Санчо? Погляди, не пылится ли дорога!» Близорукий он был, за два шага ничего не видел.
Оба задумываются.
Дульсинея вяжет кофту. С охапкой дров входит муж Дульсинеи, высокий, тощий мужчина лет 50. Хочет пройти тихо, чтоб не помешать, но роняет полено.
Санчо Панса (привстав). Здравствуйте, сосед. Как поживаете?
Муж. Да так… (нерешительно смотрит на жену).
Дульсинея. Он хорошо поживает.
Муж. Спасибо… Я хорошо…
Дульсинея (мужу). А мы тут говорили о покойном сеньоре. Ты помнишь покойного сеньора? (Санчо.) Он помнит покойного сеньора. (Мужу.) Он был настоящим рыцарем и никогда не брезговал черной работой. Он был смелым. И он любил… Ты понимаешь, что значит — любить? (Санчо.) Он не понимает, что значит — любить. (Мужу.) А как он воевал! Он дрался, как лев!
Муж (нерешительно). Совсем, как наш старший Алонсо.
Дульсинея. А? Ну да, ты прав. (Санчо.) Он прав. Наш старший весь в сеньора.
Санчо Панса. Я рад за вас, потому что мои дети пошли Бог знает в кого. Ведь теперь какие дети? Хорошие примеры на них не действуют.
Муж подбирает полено и роняет второе. Подбирает второе и роняет третье. Дульсинея и Санчо следят за его работой.
Дульсинея (Санчо). Он у меня ничего. (Мужу.) Правда, ты у меня ничего? (Санчо.) Он согласен… Между прочим, вы ничего не заметили? Ну-ка присмотритесь к нему! А? Особенно в профиль…
Муж в смущении роняет дрова.
Ладно, не будем ему мешать. Расскажите еще, сосед, о сеньоре.
Санчо Панса (задумывается). Мы с ним были два сапога пара. Я тоже любил разные приключения. Куда он, туда, бывало, и я. Сколько раз после боя лежим мы с ним рядом — не двинуть рукой ни ногой, а он говорит: «Санчо, знаешь ли ты, сколько в мире звезд?» — «Тьма», — говорю. «Правильно, Санчо, тьма — и еще одна. И эта одна — моя Дульсинея!»
Муж Дульсинеи с поленом в руке улыбается и с гордостью смотрит на жену. Он очень внимательно слушает рассказ Санчо Пансы
Ох, и любил он вас, соседка. Уж так любил, так любил, ну просто — никакого терпения. Извините, сосед.
Дульсинея. Он извиняет.
Санчо Панса. Настоящий рыцарь. Иной раз так поколотят, лежит — ну хоть сейчас на кладбище. «Санчо, — шепчет, — послушай, как у меня бьется сердце!» А сердце — еле-еле: тик-так, как дамские часики… «Санчо, — говорит, — оно бьется любовью к ней!» Это значит, к вам, соседка. Извините, сосед.
Дульсинея прикладывает к глазам кофту, встает.
Дульсинея. Извините, я пойду… Я больше не могу… У меня столько дел на кухне… (Быстро уходит).
Муж (после ухода жены сразу обретает дар речи). Вот так она всегда: чуть вспомнит — тут же расстроится. Никак не может забыть. Я, конечно, понимаю: разве можно так просто забыть человека? Тем более, такой человек. (Говорит быстро, словно спеша выложить все, что накопилось за многие годы.) Между нами говоря, я сам не могу забыть — все время что-то напоминает. А она тем более женщина. Разве ж я не понимаю? Ваш сеньор замечательный был человек, хотя сам я его не знал, но жена мне рассказывала. Ну просто удивительно, какой это был человек… Между нами говоря, я стараюсь быть на него похожим. Вы слышали сегодня: она уже замечает. Пока это только так, чисто внешнее сходство, но я стараюсь. И детей своих так воспитываю. В общем, между нами говоря, в нашем доме ваш сеньор пользуется большим уважением. Мой младший Алонсо сказал недавно: «Когда я вырасту, я буду таким, как мамин сеньор!»
Санчо Панса. Мне приятно это слышать. Пожалуй, вы действительно немного похожи на рыцаря Печального Образа. Он был такой же худой…
Муж (доверительно). Между нами говоря, я. расположен к полноте Но я стараюсь. Я ем через день и почти ничего не пью, потому что от этого дела полнеют. Кроме того, я совершенно не ем мучного, молочного и мясного, а также жирного, сладкого и острого. Хотел еще отказаться от овощей, но у меня не хватает силы воли. Но погодите, я заставлю себя, вот тогда вы меня сравните с вашим сеньором!
Санчо Панса. Вы еще попробуйте ездить на лошади. Для рыцаря это первое дело.
Муж. Что вы, с лошади я упаду! Между нами говоря, я даже с кровати падаю! И кроме того, для того, чтоб похудеть, надо больше ходить пешком.
Санчо Панса. Все рыцари ездили на лошадях.
Муж. Не нужно об этом, с лошадью у меня не получится. (Посмотрел на портрет и вздохнул.) И еще вот — драться я не умею…
Санчо Панса. Ну, без этого и вовсе нельзя. Мой сеньор всегда дрался до потери сознания.
Муж. Боюсь я как-то. Крови не выношу. Курицу — и то не могу зарезать. Жена у меня кого угодно зарежет, а я не могу. Это у меня с детства.
Санчо Панса. Положим, мой сеньор тоже никого пальцем не тронул. Главным образом били его.
Муж. Чтоб меня били, это тоже я не могу. Я, между нами говоря, не переношу физической боли. Какую угодно, только не физическую. Однажды, вы знаете, полено на ногу уронил, так со мной потом сделался нервный припадок. Я вам честно говорю, это у меня, наверно, такая болезнь. (Вздыхает.) Он бы на моем месте, конечно… Мне даже совестно и перед женой, и перед детьми, что это я, а не он на моем месте. Конечно, я стараюсь, но все что-нибудь не так получается.
Санчо Панса (обдумав последнее замечание). А что, если вам не стараться, а? Я вам вот что, сосед, посоветую: ешьте каждый день, даже три раза в день, ешьте мучное, мясное, молочное, соленое, кислое и сладкое. Пейте, сколько влезет, толстейте, раз вы к этому расположены. В общем, сосед, будьте сами собой.
Муж (испуганно). Самим собой? Но кому я такой нужен? Меня выгонят в первый же день. Ни старший Алонсо, ни средний Алонсо, ни младший Алонсо — никто не захочет меня знать, не говоря уже о жене. Они терпят меня лишь потому, что я на него похож, а попробовал бы я не быть на него похожим!
Входит Дульсинея. Муж сразу умолкает.
Дульсинея. Вот она, участь женская: все пригорело. Вам, мужчинам, этого не понять. Пока за молоком проследишь, суп выкипит, пока тесто замесишь, молоко сбежит. И посуда три дня немытая, — вот они, женские дела. (Мужу.) Пойди суп помешай Когда закипит, всыплешь картошку. Только почистить не забудь Соли ложку столовую… Только грязную ложку не сунь, помой сперва. Ты понял? (Санчо.) Он понял.
Муж подбирает дрова и уходит. Дульсинея садится на скамеечку, опять принимается за свою кофту.
Ну, а потом что?
Санчо Панса. А потом я закрыл ему глаза…
Медленно идет занавес.
На фоне музыки, которая звучит то тише, то громче, слышны отдельные фразы.
Дульсинея. Ах, Санчо, вы опять разрываете мне сердце! Прошу вас, вернитесь к тому месту, где вы встретились с этим рыцарем…
Санчо Панса. Он сказал: «Сеньор, если вы не разделяете…»
Дульсинея. Я была глупой девчонкой, Санчо…
Дальнейшие слова звучат уже при закрытом занавесе. У левой кулисы появляется Муж. В одной руке у него щетка, в другой ведро. Печально опустив голову, он идет к правой кулисе, словно шлюстрируя звучащие в это время слова.
Голос Санчо Пансы. Алонсо Кехана, Дон-Кихот, славный рыцарь Печального Образа!..
Голос Дульсинеи. Все, Санчо, все, что происходит на свет, происходит от любви!
Рассказать вам сказку про белого бычка? Вы говорите — рассказать я говорю, — рассказать. Рассказать вам сказку про белого бычка?.. Я живу в этой сказке.
Это у самого леса, не доходя. Если идти по дороге, нужно свернуть у ларька и по тропинке, по тропинке — прямо к нам на лужайку.
Место у нас хорошее, не хуже других. Трава высокая, посредине дерево, а под деревом мы с бычком. Лужайка маленькая, но для двоих не тесно.
Сразу за нами начинается лес — хозяйство Бабы Яги. Одни заводят себе цветники, другие — садик или огородик, а Баба Яга завела себе темный лес и поселилась в нем в своей избушке на курьих ножках. Ее тоже можно понять: живет старушка одна, дети, какие были, давно разъехались, вот она и окружила себя темнотой, чтоб никто не глядел на ее старость.
Правда, не все так думают. От нас через дорогу большая синяя сказка, на берегу которой стоит старый рыбак. Каждый день он забрасывает свой невод и все, что поймается, выпускает обратно в море, хотя он бедный старик и у него злая старуха. Потому что обычная рыба его не устраивает, ему нужно поймать золотую рыбку. Это тянется еще с тех пор, когда старуха его была красной девицей и он решил поймать для нее что-то особенное. И вот прошла целая жизнь, красна девица стала злой, некрасивой старухой, но старик этого не замечает, ему кажется, что все осталось по-прежнему…
Если идти от нас по тропинке, придешь к ларьку, в котором торгует Золушка. Это ее сказка, вернее, не ее, а ее тетки, доброй волшебницы. Золушка живет у тетки и продает в ларьке волшебные палочки. Торговля идет хорошо, потому что палочки она продает бесплатно. Перед ее ларьком всегда очередь: многие покупают волшебные палочки на дрова.
— Добрый день, как вы тут поживаете?
Это Змей Горыныч, сосед. Тот, у которого в сыновьях Мальчик-с-пальчик. С тех пор, как Змей усыновил Мальчика, его самого не узнать: прежде такое вытворял, а теперь его и не слышно. Мимо пройдет — поклонится да еще пригласит в гости — на Мальчика его посмотреть.
Так мы живем. Посредине мы с бычком, вокруг наши соседи А может, мы и не посредине, может, это только так кажется…
Рассказать вам сказку про белого бычка? Каждый день мы ее начинаем сначала…
У нас лужайка, на лужайке дерево, а под деревом мы с бычком. Нас с бычком — раз-два и обчелся, и нам так не хватает кого-нибудь третьего… Ну, конечно, не кого-нибудь…
— Золушка, — говорю я, — ну зачем тебе эта теткина сказка? Не век же в ней вековать.
Я чудак. Я ничего не понимаю. Потому что как же она оставит ларек? Должен же кто-то продавать волшебные палочки.
— Бесплатно?
— Конечно. Чтобы больше было чудес.
— Но ведь многие покупают их на дрова!
Оказывается, они и покупают дрова. Все волшебство не в палочке, а в том, для чего ее покупаешь.
— Золушка, — говорю я, — разве тебе плохо на нашей лужайке? У нас и дерево есть, правда, всего одно дерево, но когда стемнеет, это все равно, что в лесу. И будем мы под этим деревом жить-поживать, добра наживать — чем плохо?
— Жить-поживать? — испуганно отзывается Золушка. — Но ведь это же конец сказки. Когда так бывает, значит, уже конец.
Я ее успокаиваю. У нас с ней конца не будет. Ведь у нас же сказка про белого бычка. Я хочу рассказать ей сказку про белого бычка, но она рассказывает мне свою сказку.
В той сказке, в которой Золушка жила раньше, у нее было мало радости. Злая мачеха, злые сестры, сколько ни работай — никакой благодарности. Но потом Золушку полюбил принц, она стала его невестой, и тогда-то случилось самое страшное: все стали жить-поживать, добра наживать.
Туфельку больше не возили по городу в поисках Золушки, — теперь Золушку возили по городу в поисках туфелек, бальных платьев, жемчугов и других предметов первой царской необходимости.
Золушка жила во дворце. Прежде, чем стать принцессой, ей надо было привыкнуть к новым условиям. Ей надо было привыкнуть к мягкой постели и вкусной еде, к лакеям, которые угадывают мысли на расстоянии, и к советникам, которые на расстоянии подсказывают мысли.
Золушка пробиралась на конюшню, где стояли рысаки, похожие на рысаков доброй волшебницы, и спрашивала:
— Лошадки, лошадки, вы из какой мышеловки?
Рысаки презрительно фыркали в ответ: происходить из мышеловки они считали для себя унизительным.
Золушка подходила к лакею:
— Добрый человек, вы не могли бы снова стать ящерицей?
И лакей отвечал так, как отвечают все лакеи:
— Как будет угодно вашей милости.
Золушка все чаще вспоминала о своей тесной каморке. Там было сыро и холодно и приходилось много работать, но зато там мыши превращались в рысаков, а тыква в карету. Здесь же кареты не растут в огороде, их делают знаменитые мастера, и бриллианты здесь — просто бриллианты, а золото — просто золото.
— Почему ты не радуешься? — спрашивал у Золушки принц.
— Мне не радостно.
— Это не причина. А почему не веселишься?
— Мне не весело.
— Это не причина.
Кончилось тем, что Золушка сняла туфельки и босиком ушла из дворца. Вдвоем с теткой они открыли ларек и продают в нем волшебные палочки.
— Но ведь для многих это просто дрова!
Она смеется:
— Если очень захотеть, даже твой прутик может стать волшебной палочкой.
— А когда палочки кончатся? Ведь все на свете имеет конец. Только наша сказка не имеет конца, потому что у нас все повторяется.
Но она сказала, что в жизни ничего не должно повторяло что повторение — это все равно что конец.
И что лучше иметь одну простую палочку, которая, если захотеть, может стать волшебной, чем иметь целое царство и больше ничего не хотеть.
Тропинка выбегает с лужайки и пробегает мимо ларька. Нет она не пробегает мимо — она останавливается и долго чего-то ждет. Чего она ждет? Что кто-то покинет ларек и ступит на нашу тропинку?
— Му-у! — говорит мой бычок.
Что «му», то «му». Действительно, лучше не скажешь.
А тропинка все ждет. Она стоит у ларька и не желает двигаться дальше. И я все на нее поглядываю: ждет она или не ждет?
Сгущаются сумерки, к нам подступает наш лес, и бычок прижимается ко мне: ему страшно.
Ждет она или не ждет?
Я рассказываю ему сказку. Я рассказываю нашу любимую сказку о белом бычке, который полюбил белую ворону…
Однажды вечером этот белый бычок увидел на заборе что-то белое. Может, его хозяйка повесила сушить что-нибудь из белья, а может, повесила объявление, что продается бычок, еще молодой, но хорошей породы? Белый бычок ничего об этом не знал, и он решил, что на заборе сидит белая ворона.
Он еле дождался утра и сразу побежал к забору. Но — то ли высохло белье, то ли хозяйка сняла свое объявление, — в общем, белый бычок увидал, что ворона его улетела.
Он ходил по двору, заглядывал на деревья и так задирал голову, что все над ним смеялись, говорили, что он ловит ворон, хотя ему была нужна только одна ворона. «Белая ворона? — качала головой лошадь. — Может быть, белые ворота?» — «Может быть, новые ворота?» — осведомлялся баран. «Может быть, новое корыто?» — уточняла свинья.
Мой бычок широко раскрывает глаза, чтобы прогнать от себя страшную сказку, и тогда я заканчиваю не так, как было в сказке, а так, как мы сами придумали. Это наш любимый конец:
— Он ушел со двора и с тех пор бродит по свету. Он идет то за тучкой, то за белым дымком, заглядывается на снежные вершины и на белеющие вдали паруса… Неужели на белом свете для белого бычка не найдется белой вороны?
— Му-у! — радостно говорит мой бычок. Он не сомневается, что белая ворона будет найдена.
Рассказать вам сказку про белого бычка? Третий день мы идем с ним по горной дороге, уходя все дальше от нашей сказки, в которой все повторяется, повторяется… Потому что повторение — это все равно, что конец. А зачем нам конец? Мы с бычком еще молодые…
Горная страна, владение соседа Горыныча… Кажется, близко, а мы идем третий день, потому что расстояния в горах — это особые расстояния…
Домик Горыныча вынырнул из-за горы, будто хотел перебежать нам дорогу, да так и застыл посредине, зазевавшись на нежданных гостей.
Я привязываю бычка к воротам, чтобы он куда-нибудь не свалился, а сам вхожу в дом.
За большим столом, как мужичок на огромном поле, трудится Мальчик-с-пальчик. Он меня не замечает. Я останавливаюсь у него за спиной и смотрю, как он старательно выводит в тетрадке:
1 волк + 7 козлят = 1 волк.
— А где папа?
Он с удовольствием оторвался от тетрадки и посмотрел на меня веселыми глазами.
— Пошел с кем-нибудь посоветоваться.
— О чем посоветоваться?
Мальчик-с-пальчик прыснул в кулак, впрочем, сдержанно, поскольку речь шла об отце.
— Известно, о чем. О моем воспитании. Он совсем не умеет воспитывать, вот и ходит советоваться.
И Мальчик-с-пальчик рассказал о своей последней проделке.
У них в классе есть Царевна Лягушка. Она, конечно, больше лягушка, чем царевна, а воображает, будто наоборот. Вот подождите, говорит, ко мне прилетит стрела, а по ней меня отыщет царевич.
Мальчик замолчал и нахмурился.
— Ну, я взял и пустил эту стрелу. Будто от царевича.
— И она поверила?
— Поверила. Теперь носится с этой стрелой.
— А вы смеетесь?
— Смеемся, — кивнул Мальчик-с-пальчик и еще больше нахмурился.
Бедная Лягушка! Мы тут себе сидим и разговариваем, а она там ждет своего царевича, и когда куда-нибудь уходит, предупреждает соседей: «Тут один царевич должен прийти. Пусть подождет, я ненадолго».
Вот когда пригодилась бы волшебная палочка… Но Золушка говорит, если очень захочешь, даже прутик может стать волшебной палочкой. Прутик есть, остается захотеть. Очень сильно захотеть…
Я напрягся изо всех сил и — махнул прутиком.
В дверь постучали, и на пороге появилась девочка. Обыкновенная девочка, а совсем не лягушка.
— Что нам по арифметике? — спросила она с порога и смутилась, увидев меня.
Мальчик тоже смутился. Он посмотрел на меня, и — дети хорошо разбираются в таких вещах — взгляд его остановился на прутике. Видимо, поняв, что произошло, он успокоился и сказал:
— Заходи!
И — покосился на прутик.
— Мне только спросить, — сказала Царевна Лягушка, обращаясь скорее ко мне, чем к Мальчику.
Я отвернулся к окну.
Погода начала портиться: на стекле появились капли дождя. Кажется, это ручьи катятся с гор — с тех гор, которые видны из окна дома. Я вожу прутиком по стеклу, но не остановить горные потоки.
У меня за спиной разговор:
— Здесь неправильно, — голос Царевны Лягушки. — Один волк плюс семеро козлят равняется семеро козлят.
— Но он же волк. Понимаешь? Волк!
— Зато их семеро.
— Все равно волк съест козлят, — убежденно говорит Мальчик.
— Так ты хочешь, чтобы он их съел?
— Я хочу? Я совсем не хочу!
— Зачем же ты так решаешь?
Я подхожу к ним и теперь могу поближе рассмотреть девочку. Что-то в ней все же есть от лягушки: большой рот и глаза зеленоватого цвета. И одета она в старое зеленое платьице, перешитое из еще более старого. А на голове у нее две косички, похожие на рожки (мечту моего бычка). Одной рукой девочка поправляет косички, а другой прижимает к себе что-то, спрятанное за пазухой.
— Что это у тебя?
Царевна Лягушка сразу забыла об арифметике.
— Это у меня стрела. Мне ее прислал царевич. По этой стреле он должен меня найти. Меня очень трудно найти, потому что я живу в таком месте… Но по этой стреле царевич меня найдет, и мы уедем далеко-далеко, может быть, в тридевятое царство…
— Но почему ты решила, что это стрела от царевича?
— А от кого же еще? — она улыбнулась, словно и впрямь больше ждать стрелы было не от кого.
— А если царевич все-таки не придет?
— Это царевич-то?
И до чего же она уверена, что все случится именно так, как она придумала!
— Ну так вот, — говорю я, — царевич здесь ни при чем. Над тобой просто подшутили.
— Так я вам и поверила! — она крепче прижала к себе стрелу. — Я лучше пойду, мне еще по физике учить — про волшебную лампу Аладдина.
— Но если ты мне не веришь, пусть он сам тебе подтвердит.
Мальчик молчит. Он не поднимает глаз от тетрадки. Царевна смотрит на него, и глаза ее, два зеленых островка, расширяются (так бывает во время отлива) — и вдруг (так бывает во время прилива) их начинает заливать водой.
— Что ты? Из-за чего? Неужели тебе не лучше знать правду?
Тонут зеленые островки. Теперь это даже не островки, это корабли, которые потерпели крушение.
Мальчик-с-пальчик еще ниже опустил голову.
— Если б мой отец умел воспитывать… Если б не был таким слабохарактерным…
— Ты не прав, твой отец не слабохарактерный. Я знаю его с тех пор, когда он был Змеем Горынычем.
— Кем был?
— Змеем Горынычем. Знаешь, как перед ним тряслись? Чуть что — и нет человека.
— Это неправда, — говорит Мальчик-с-пальчик. — Это вы все выдумываете.
— Я ничего не выдумываю. Можешь сам спросить у отца.
1 волк + 7 козлят = 1 волк.
Семеро козлят расплываются, их уже невозможно прочесть.
1 волк + (что-то расплывчатое) = 1 волк.
Только мокрое место от козлят. Это оттого, что Мальчик плачет.
— Кап, кап, кап! — это Мальчик-с-пальчик.
— Кап, кап, кап! — Это Царевна Лягушка.
— Кап, кап, кап! — это дождь стучит за окном.
Не успеешь человеку открыть глаза, как из них тотчас льются слезы.
Дорога сбежала в долину и пошла не спеша. Иногда от нее отделялась тропинка, уводившая неизвестно куда, лишь бы не идти в общем потоке. Было жалко смотреть, как она, беспомощная, пытается пробиться, проложить собственный путь, стать тоже куда-то ведущей дорогой.
Еще одна тропинка ныряет в кусты, и оттуда доносится слабый шорох. Мы прислушиваемся, раздвигаем кусты, и вот — он сидит перед нами.
Судя по горбу, это здешний верблюд, но судя по ушам, это здешний заяц. Правда, хвост и копыта наводят на мысль, что это скорее конь, а еще скорее — конек, учитывая размеры.
— Сейчас, — говорит конек, — сейчас я ее разбужу!
— Кого это?
— Спящую красавицу. Разве можно спать, когда вокруг такое творится?
Он стал рассказывать, что вокруг творится. Я, наверно, слышал о бременских музыкантах? Ну так вот.
Выгнали бременские музыканты разбойников и стали жить в их доме. Живут-поживают, добра наживают (именно так!). Осел воду возит, петух на воротах кукарекает, собака дом сторожит, а кот по кладовкам шныряет, хозяйство учитывает.
Шнырял кот, шнырял и вышнырял сапоги. Натянул их, усы подкрутил и давай командовать: «Ты, осел, дом сторожи, тебе это больше подходит. Ты, петух, воду носи. А ты, собака, давай кукарекай!»
Делать нечего — надо слушаться: все-таки кот в сапогах!
Носит петух воду в клюве по капельке, а собака визжит, скулит — учится кукарекать.
«Что-то они у меня невеселые, — тревожится кот. — Не иначе — сапогам завидуют. У петуха вон и шпоры есть, а сапог нету…»
Позвал осла. «Что-то наш петух мне не нравится. Пойди, стукни его копытом».
Дальше живут уже без петуха. Осел дом сторожит, а собака за себя кукарекает да еще за петуха воду носит.
«Чем она недовольна?» — удивляется кот. «Пойди, — говорит ослу, — ударь собаку копытом!»
Дальше живут уже без собаки. Осел воду возит. Осел дом сторожит. А в свободное время осел кукарекает.
— Разве ж это справедливо? — спрашивает конек.
— Ну, если такой осел…
Дело не в осле, говорит конек. Я, наверно, слышал о Храбром портном? Ну так вот. После того, как он там победил, все успокоились, стали жить-поживать (жить-поживать!). Только сам портной не может никак успокоиться: у него все подвиги в голове.
И вот приходит к королю самый маленький писаришка, без имени и отчества, и говорит: «Допустите меня до него, ваше величество. Он у меня успокоится».
Не поверил король: «Да ты прочитал, что у него на поясе сказано? Ведь он, когда злой бывает, семерых убивает!»
Писаришка только хихикнул в рукав: «Ничего, ваше величество, вы только меня до него допустите!»
«Шут с тобой, — отмахнулся король. — Иди, допускаю.»
Вызывает писаришка Храброго портного. Сам сидит, глаза в стол прячет, а портной стоит перед ним, с ноги на ногу переминается. Выждал писаришка несколько минут и говорит: «Так-так…»
Портной переминулся с ноги на ногу. «Что — так? Говорите прямо!»
И тогда писаришка поднял на него глаза. Голубые глаза, с небольшой поволокой. «Так… — опять помолчал. — Так-так…»
Внутри у портного стало чего-то холодно. «Я вас не понимаю… В каком смысле — так?…»
Писаришка поднялся во весь свой маленький рост. «Значит, так? Что ж, так и запишем!»
Тут не выдержал Храбрый портной: «Не записывайте! — просит. — Только не записывайте!»
Сидит за столом писаришка, маленький писаришка, без имени и отчества, а перед ним стоит Храбрый портной. Смирный такой, мухи не обидит…
— Разве ж это справедливо? — спрашивает конек.
— Ну, если такой храбрый…
Дело не в храбрости, говорит конек. Я, наверно, слышал про Красную Шапочку? Ну так вот, после того, как волк ее съел, все стали жить-поживать и добра наживать. А волк нацепил на себя красную шапочку, и никто не мог догадаться, что он волк.
И вот выходит он к людям из леса и говорит:
«Граждане, — говорит он и поправляет на голове красную шапочку, — что это у нас происходит — так это же прямо беда! Где наши бравые музыканты? Их нет. Где наши храбрые портные? Их нет. А тут еще один, не помню по фамилии, девочку сожрал. Правильно я говорю, бабушка?»
Из толпы вытолкнули заплаканную бабушку.
«Правильно, сынок, правильно! Коли хочешь, я тебе и фамилию назову!»
«Фамилию?» — «Фамилию, сынок!» — «Фамилию?!» — «Фамилию, голубчик!»
«Ну ладно, давай фамилию», — говорит волк, снимая красную шапочку.
— Вы понимаете, в каком смысле он снял эту шапочку? — объяснил мне конек. — В том смысле, что теперь ему стесняться нечего… Вот такие дела… — Он помолчал. — А эта красавица спит и ничего не подозревает.
— Но разве ж она может помочь? Разве ж от нее зависит?
— Ну, знаете! — вздыбился конек. — Если все будут так рассуждать… От одного не зависит, от другого не зависит, а от кого зависит? От серого волка?
Сколько на свете сказок, и в каждой какие-то свои неприятности.
— Ты погоди, не горячись…
— Да, я горячусь! — сказал конек. — Я горячусь и буду горячиться, пока не разбужу эту Спящую красавицу и всех остальных, которые спят!
— А почему всех должен разбудить именно ты?
Оказывается, это очень важный вопрос — кто разбудит. Потому что если красавицу разбудят разбойники, то она тоже станет разбойником, а если так — лучше ей никогда не просыпаться. Между прочим, эти братья-разбойники давно замышляют ее разбудить, а это такие братья… У них на каждого по четыре ружья.
— Когда хочешь кого-нибудь разбудить, главное — изолировать братьев-разбойников! — говорит конек-горбунок.
Спящая красавица спит, но все же она красавица. Конек не смыкает глаз, но он далеко не красавец. Он тощий, замученный, будто держит весь мир на своем горбу.
Тоже нашелся Еруслан Лазаревич! Самого от земли не видать, а еще хочет тягаться с разбойниками! Добро бы был настоящий конь.
А что если его прутиком? Взять прутик и — раз!
— Видишь этот прутик?
При виде прутика он попятился.
— Вы это оставьте, сейчас не время шутить.
— А я не шучу.
Мне оставалось только захотеть. Очень сильно захотеть, чтобы этот маленький горбатый конек стал большим и сильным красавцем…
— Приступим к делу, — сказал конек. — Нужно успеть, пока светло, а то после ее не добудишься…
Он хотел еще что-то сказать, но тут я напрягся и — махнул прутиком.
Мой бычок, который испуганно таращил глаза, теперь таращит их восхищенно. Словно подменили конька-горбунка: уши стали короче, ноги длинней, да и спина выпрямилась. А рост, рост! Прямо богатырский!
— Видишь, а ты не хотел. Вот теперь буди свою красавицу.
Поднял конь красивую голову, прищурил красивые глаза.
— Будить? Стану я вам будить!
— А как же осел? Пусть себе кукарекает? А Храбрый портной? Ты должен был всем помочь!
Конь — просто чудо: сильный, красивый. Смерил он меня взглядом, смерил моего бычка.
— Во-первых, я никому ничего не должен. А во-вторых, — с какой это стати? — Он лег на траву, вытянув красивое тело. — Пусть каждый сам старается для себя.
— А серый волк? А братья-разбойники? Ведь у них на брата по четыре ружья!
Коня будто ветром подняло на ноги и затрясло, как от ветра.
— Я не буду… Я не хочу… Отведите меня на конюшню!
Аты, баты, шли солдаты,
Аты, баты, на базар.
Аты, баты, что купили?
Аты, баты, самовар.
Аты, баты, сколько стоит?
Аты, баты, три рубля…
Аты-баты, как ножницами, стригут пространство, то удаляясь от нас, то опять приближаясь, и нам никак не понять смысла этих занятий. Десять шагов туда — десять шагов обратно. Двадцать шагов туда — двадцать шагов обратно. Как бы далеко они ни ушли, они всякий раз возвращаются на старое место. Смог бы я так идти? Наверно, не смог бы. Аты-баты могут, потому что жизнь им предельно ясна и на все у них готовы ответы. Куда идти? На базар. Что купить? Самовар. Сколько дать за него? Три рубля и ни копейки больше.
Но вот, наконец, появляется самовар, о котором у них столько разговоров, вот он ставится на землю, и аты-баты усаживаются вокруг него.
Я выхожу из своего укрытия, на всякий случай оставляя там своего бычка.
— Здравствуйте, ребята.
— А, здорово! Чай будешь? Эй, где там у нас лишняя чашка?
Мы знакомимся. Аты-баты представляются по очереди:
— Катигорошек.
— Выкатигорошек.
— Окатигорошек.!
— Перекатигорошек.
Вообще-то они все Горошки, а отличают их только профессии. Один был кучером, катал царя и министров («Кати, Горошек!»), второй выкатывал из подвала бочки с вином («Выкати, Горошек!»), третий поливал улицы («Окати, Горошек!»), четвертый просто бродил, нигде подолгу не задерживаясь («перекати-горошек»). Но теперь они на военной службе, так что у всех у них дело одно.
— Какое дело?
Они переглянулись между собой и приосанились.
— Слыхал про Несмеяну? Ну вот. Значит, мы ее охраняем. Несмеяна — это царевна. Не настоящая царевна, а бедная девушка, которую для смеха взяли во дворец. У них тут царствует Царь Горох, а министры у него все — шуты гороховые. Вот они и взяли во дворец бедную девушку. Для смеха.
— Ну и что?
— Вот тебе и что. Взяли ее, а она, вместо того, чтобы радоваться, плачет целыми днями. Только портит всем настроение. Ну и заперли ее. Чтоб повеселела.
Наступила ночь. Уснули аты-баты, а на посту остался один — Катигорошек.
Он стоял, как положено стоять на посту: твердые плечи, твердая грудь и твердый взгляд, устремленный в пространство
Но вот он поднял этот взгляд вверх — туда, к окну башни, и еле слышно позвал:
— Несмеяна!
В окне появилась девушка.
— Несмеяна, — зашептал Катигорошек, — послушай новый анекдот. У одного царя был сын, а у сына жена, а у жены свекор. И этот свекор был тоже царем…
Катигорошек рассказывал анекдот, подчеркивая смешные места, а кое-что даже изображая.
— Правда, смешно? — осведомился он. — А вот еще анекдот… Обхохочешься!
Царевна не смеялась.
— Да ты вникни, ты только себе представь, — Катигорошек перевел дух и опять зашептал, то и дело оглядываясь на спящих товарищей: — Помню, я нашего катал, вот было смеху!
Тут он прервал рассказ, потому что время его истекло и на смену ему спешил Выкатигорошек.
Этот стражник грозно замер на своем посту и стоял неподвижно, пока его товарищ укладывался на отдых. Но едва лишь все стихло, он поднял голову и позвал:
— Несмеяна!
И опять царевна в окне.
— Не смеешься? — спросил Выкатигорошек. — Это ты зря. Раз надо смеяться, ничего не поделаешь. Все мы в мире горошки, что прикажут — то делаем. — Он вдруг скорчил рожу и высунул язык: — А у тебя вся спина сзади!
Царевна не улыбнулась.
— Ты слышишь? Ты, наверно, не слышишь? Я говорю: у тебя спина сзади. Понимаешь? Сзади спина!
Нет, не улыбнулась царевна.
Тогда он отошел на приличное расстояние и — пошел к ней мелким шажком, неся издали свою подстрекательскую улыбку. но на полдороге шлепнулся на землю, поднялся и сказал с улыбкой, которая ничуть не пострадала при падении:
— Чуть-чуть не упал.
Царевна не улыбнулась.
— А ты знаешь, как катится бочка? — Выкатигорошек лег на землю и несколько раз перевернулся со спины на живот. Потом встал, отряхнулся и сказал: — Вот видишь, ты сама не хочешь…
Тут пришло время сменяться с поста, и на его месте застыл неприступный Окатигорошек. Он стоял, не сводя глаз с одной точки, находившейся в противоположном направлении от того места, которое он должен был охранять, и старался не моргать, чтобы не закрывать глаз даже на долю секунды. Но вскоре заговорил и он:
— Царевна, — сказал он, — у нас такой царь, такие министры… Царевна, это же просто смешно: почему вы одна не смеетесь?
Она ничего не ответила.
— Хорошо. Допустим. Допустим, у вас есть причины. Но, царевна, войдите в наше положение: вы думаете, нам весело вас сторожить? Куда веселее поливать дороги, чем шагать по ним без всякого смысла — взад-вперед. Но мы же не по своей воле, царевна, у нас нет своей воли, мы делаем то, что нам говорят…
— Я сейчас заплачу, — сказала царевна.
— Нет, нет, пожалуйста, только не это! Я хотел вас рассмешить, а вы вдруг расплачетесь — это даже смешно…
— Ничего нет смешного.
— Нет? Почему же нет, это вы просто не видите. А вы посмотрите, присмотритесь получше… Уверяю вас, если хорошо присмотреться…
— Какой вы смешной, — сказала царевна.
— Да, я смешной, я очень смешной! Вы даже не представляете, какой я смешной!.. Только… почему же вы не смеетесь?
Ночь кончилась. Аты-баты опять на ногах. Десять шагов туда — десять шагов обратно. Двадцать шагов туда — двадцать шагов обратно.
Я отвязываю бычка и на прощанье машу им прутиком. Я машу прутиком и говорю про себя:
— Пусть им царевна засмеется!
Его дворец.
Первое, что мы видим, — это распахнутое окно. Первое, что мы слышим, — доносящийся из окна оглушительный хохот. От этого хохота сотрясается весь дворец, и кажется, это он хохочет, широко разинув свое окно.
Мы хотим пройти мимо, но тут в окне появляется голова царя сопровождаемая головами министров.
— Эй, ты, — кричит царь Горох. — Куда ведешь своего осла?
— Это не осел, — говорю я и выставляю бычка наперед, чтобы царь его получше увидел.
— Ты молчи! — ликует царь. — Я у него, а не у тебя спрашиваю!
Он хочет сказать, что спрашивает у моего бычка. А осел, дескать, я. Это он так шутит.
— Так, говоришь, не осел?
Головы министров покатываются со смеху и дружно скатываются с окна. Остается только веселая голова царя Гороха.
— Ох, — говорит царь, — ты меня совсем уморил! Ничего не скажешь, веселый парень. Значит, как ты говоришь? Не осел? Вот это отмочил! Ты погоди, я сейчас к тебе выйду!
Царь исчез в окне и тут же появился на ступеньках.
— Так, говоришь, не осел? Это ничего, остроумно.
Царь присаживается на ступеньку и снимает с головы корону, обнаружив при этом великолепную, прямо-таки царскую лысину.
— Жарко нынче в короне, — объясняет свои действия царь. — И вообще без головного убора — это как-то здоровее для организма. А? Как ты находишь?
— Я не знаю.
— Не знаешь? — засмеялся царь и смеялся долго, до слез. — Это ничего, остроумно. Я вижу, с тобой не соскучишься. А это у тебя кто? — царь хитро подмигнул: — Не осел?
— Да нет, это бычок.
— Не жареный, нет? Терпеть не могу бычков в сыром виде!
— Он не сырой, он живой!
Царь Горох гладит бычка по спине, треплет его за уши:
— Это он для тебя живой, а для нас — просто сырой, верно?
Разговор принимает такой оборот, что я чувствую — надо скорей убираться. Но царь и не собирается нас отпускать, он только еще вошел во вкус разговора.
— Значит, ты так: из сказки в сказку? Вроде бы путешествуешь? Ну это ничего: у меня полцарства ходит по миру. Перекатигорошки. А вот интересно знать: что ты скажешь о соловье-разбойнике?
Непонятно, почему он вспомнил о соловье? Наверно, потому, что тот тоже летает из сказки в сказку.
— О соловье я много могу рассказать. Это такая птица!
— Отлично сказано, — похвалил меня царь. — Ну, вот и расскажи. Ты расскажи, а я послушаю — что за птица соловей-разбойник.
— А почему вы говорите, что он разбойник? Разве он что-нибудь натворил?
— Ну и шутник! — рассмеялся царь. — Ну и весельчак! Значит, ты не знаешь, разбойник он или не разбойник?
Царь внезапно оборвал смех и сказал совершенно серьезно:
— Лисичка-сестричка съела братца-кролика. Братец-волк съел лисичку-сестричку. В такой обстановке нельзя забывать о соловье-разбойнике, нельзя закрывать на него глаза… Вот смеху-то!
Он опять смеялся, но я не мог забыть его серьезного выражения.
— Я не закрываю, — сказал я. — Я, честное слово, не закрываю!
— Ну так как же? — широко улыбнулся царь. — Разбойник он или не разбойник?
«Аты, баты, три рубля», — звучит у меня в голове. Я пытаюсь отделаться от этой фразы, но она все звучит и звучит, и, запутавшись окончательно, превращается в нечто совершенно нелепое: «А тебя-то — труляля!» Кого это — тебя? Моего бычка? Соловья? Или, быть может, царевну Несмеяну?
Аты, баты, три рубля, а тебя-то труляля! Вот так, когда нужно найти слова, никогда их не находишь.
— Разбойник, — говорю я и, чувствуя, что это совсем не то, добавляю: — Подумать только, такой соловей — и такой разбойник! А на вид — маленькая, неприметная птичка…
— Постой, постой — ты о ком говоришь? Соловей-разбойник не птичка, а великан, настоящее чудовище… — Он помолчал и вдруг словно что-то вспомнил: — А эта… птичка соловей?.. Значит, она тоже разбойник?
«Какой же она разбойник?» — хотел я сказать, но посмотрел на него и опять растерял все слова. Я смотрю на царя Гороха, и мне хочется закрыть глаза, но я вспоминаю, что их нельзя, нельзя, нельзя закрывать… И опять получается труляля.
— Разбойник, — говорю я, — разбойник.
— Ну, ты молодец! — засмеялся царь. — Балагур! Рубаха-парень! Эй! — крикнул он, надевая свою корону. — Разыскать соловья! — и продолжал, обращаясь ко мне: — Так, говоришь, не осел? Это ничего, остроумно!
Я стал собираться, но он опять меня удержал:
— Ты веселый парень, и я тебя за это люблю. А этих, горошков, я не люблю, потому что они все какие-то невеселые. Тоже — придумали: хорошо смеется тот, кто смеется последним. А кто будет первым, я тебя спрашиваю? Я-то сам, конечно, стараюсь. И я, и мои министры. Эй! — крикнул царь, и министры появились в окне, весело гогоча. — Вот видишь, делаем все, что можем.
Царь Горох сел поплотней, и снял с головы корону.
— А сам-то откуда?
— Из сказки про белого бычка.
— Ну и как там? Что слышно? Какие новости?
— Рассказать вам сказку про белого бычка?
— Валяй, выкладывай!
— Вы говорите — выкладывай, я говорю — выкладывай. Рассказать вам сказку про белого бычка?
— Ничего, — одобрительно хмыкнул царь, — остроумно придумано.
— Вы говорите — придумано, я говорю — придумано. Рассказать вам сказку про белого бычка?
Тут к царю подбежал министр:
— Ваше величество! Несмеяна смеется!
Видно, все же мой прутик подействовал.
— Смеется? — спросил царь, уже не смеясь, а, наоборот, очень серьезно. — И как же она смеется? От души?
— Сейчас уточним, ваше величество!
— Уточните! — коротко приказал царь. И повернулся ко мне с прежней улыбкой: — Так про какого ты говорил бычка? Про этого, черного?
— Вы говорите черного, я говорю — черного…
— Так, говоришь, он черный? — перебил меня царь Горох. — То-то я смотрю — темная личность…
— Вы говорите — темная личность, я говорю — темная личность…
— Значит, темная? Ах он, разбойник!
— Вы говорите — разбойник, я говорю — разбойник…
— Что ж ты раньше молчал? — царь встал со ступеньки и надел корону на голову: — Эй, стража! Взять этого разбойника!
Из дворца выкатились шуты гороховые, подхватили бычка и укатились прочь.
— Постойте, куда же вы? Это же мой бычок!
— Ты говоришь — мой бычок, я говорю — мой бычок…
— Но он мой!
— Ты говоришь — мой, я говорю — мой… Действительно, ловко придумано. И чего ты машешь прутиком? Тут ведь тебе не стадо!
Я махал прутиком, чтобы вернуть своего бычка, мне очень хотелось вернуть бычка, но прутик не действовал… Или мне недостаточно сильно хотелось?
Я повернулся и побрел из дворца.
— А, здорово, садись, выпей чайку!
Аты-баты опять отдыхают, окружив так удачно купленный самовар.
— Спасибо, не хочется.
— А мы, как видишь, сторожим. Все ее, Несмеяну.
Из башни доносился девичий смех.
— Но если она смеется, зачем ее сторожить? Раз она смеется, значит, она поступает правильно?
— Ну это, брат, как сказать… Смеяться тоже можно по-разному. А Несмеяна смеется не так, как смеются все… Не в том значении…
— А у меня забрали бычка… Я рассказал царю сказку, а он забрал у меня бычка…
И тут заговорил Перекатигорошек, который прежде молчал. Когда человек молчит, неизвестно, что за слова в нем скрываются, а это бывают такие слова… Я бы лично запретил людям молчать, пускай говорят все, что думают, чтобы все, что они думают, было известно.
— Дубина! — сказал Перекатигорошек. — Олух царя небесного! Нашел, кому рассказывать сказки!
В Тридесятом государстве не было государства. Там был только дуб, вокруг которого, привязанный цепью, ходил кот ученый
— Такой ученый — и на цепи?
— На цепи. Каждое ее звено — это звено моей жизни. Когда я был молод, я бессмысленно бегал по лесу. Но потом я начал кое-что понимать, и тогда появилось первое звено… — Кот обошел вокруг дерева и продолжал: — Пока цепь была коротка, я не придавал ей большого значения. Я нацепил на нее часы и спрятал в карман… У меня тогда еще был карман… Знаете, такой, жилетный… — Он вздохнул: — У меня тогда еще был жилет…
Тут он обнаружил, что мы стоим, и засуетился с неловкостью оплошавшего хозяина. Он усадил меня, и сам сел, аккуратно сложив свою цепь.
— Вот так — чем дольше живешь, тем длиннее цепь и тем тяжелее ее нести. Поэтому все мы под старость сгибаемся.
Цепь была не золотая — нет, не золотая была у кота жизнь. Она была старая и ржавая, отлитая по общему образцу и даже не пригнанная по росту.
— А у меня была веревка. Знаете веревку? За один конец держишь, а к другому привяжешь бычка…
— Я знаю веревку. Я знаю все на свете веревки, потому что я старый ученый кот.
Он встал и пошел вокруг дуба. Он закинул цепь на плечо и тащил ее, кряхтя и постанывая. Сделав полный круг, он повернул назад и приволок цепь на прежнее место.
— Вот так-то, — сказал кот. — А вы говорите — Синяя птица.
Я ничего не говорил, но кот, видимо, отвечал не мне — он отвечал собственным мыслям.
— Синяя птица… — ответил он. — Скажите лучше — Синяя Борода. Когда мне предлагают одно из двух, я выбираю третье.
И он стал рассказывать о страшном рыцаре Синей Бороде, который убивал своих жен за то, что они верили не в него, а в какую-то Синюю птицу.
— Он занимался этими женщинами, а я был у него ученым котом. Бывало, захандрит, спрашивает: «Слушай, кот, почему это так: сколько я жен любил без памяти, а кого любил — не упомню». — «Такова, — говорю, — жизнь». Вздохнет он: «Умный ты, кот, ученый. А вот скажи, почему это так: берешь жену молодую, а бросаешь — старую?» — «Такова, — говорю, — жизнь». Тут он погладит синюю бороду: «И все-то ты знаешь, кот, на все у тебя ответы». Правда, о старости жен он только так говорил. И не бросал он их вовсе, а убивал, и все — молодыми.
Кот говорил спокойно, как будто речь шла о самых обычных вещах. Видно было, что его давно не волнует эта история.
— У Синей Бороды был замок — большой, уж не помню, на сколько комнат. И была там одна комната, в которую он запрещал входить; может, у него там был кабинет, может, личная библиотека. Но жены — глупые женщины, они решили, что он прячет от них Синюю птицу. Ту, которая должна приносить счастье, а на самом деле приносит одни неприятности. И только подумать: все у них было, что можно желать на земле. Чего еще надо? Ходить по воде? Плавать по воздуху? Но жизнь — это жизнь…
Солнце село на верхушку дуба, поболталось на ней, как фонарь, и стало спускаться, переползая с ветки на ветку. Оно краснело за свою осторожность и все же двигалось медленно, и было видно, что солнце, всегда такое высокое, тоже боится высоты.
Жизнь — это жизнь, как хорошо сказано! Простые слова, а ведь в них — все. В них и конек-горбунок, и братья разбойники, и царь Горох со своими шутами. В них все сказки, в которых мы побывали с бычком, а может, и та, в которой мы так и не побывали.
— Мы тут искали одну сказку. Такую, которая не имеет конца… Вы случайно не знаете?
Кот встал и прислонился к дереву.
— Я знаю все сказки, — сказал он, и солнце, сползавшее по ветвям, наделось ему на голову. Так стоял он, сложив на груди ученые лапы, смотрел куда-то далеко-далеко и говорил:
— На море, на океане, на острове Буяне стоит бык печеный, во рту чеснок толченый… Летела сова, веселая голова.
Вот она летела, летела и села, да хвостиком повертела, да по сторонам посмотрела… Друг мой, вы видите эту цепь? Каждое ее звено — это сказка. Поверьте, я старый ученый кот, я имел когда-то жилетку, а в жилетке карман, а в кармане часы на цепочке. Я смотрел на эти часы, и мне казалось — время идет вперед, а оно уходило в обратную сторону. И пока я смотрел на часы, лучшее время ушло, и вот все, что от него осталось… Друг мой, сравните звенья этой цепи, и вы поймете, что все сказки похожи одна на другую.
И что значит — сказка не имеет конца?
Кот встал и пошел вокруг дуба. По мере того, как он шел, цепь его наматывалась на дуб и все укорачивалась, укорачивалась…
— Вот я иду. Иду, иду, иду… Что? Дальше идти некуда? Вы скажете, что это конец сказки? А я скажу — нет. Я просто поворачиваюсь и иду в обратную сторону. Иду, иду, иду… Опять идти некуда? Я опять поверну обратно. Тут главное идти, а туда или назад — это уже непринципиально.
— Но ведь повторение — это все равно что конец?
Кот посмотрел на меня с улыбкой, в которой был заключен ответ. Да, говорилось в этой улыбке, некоторые считают именно так. Но со временем они поймут, жизнь их научит.
— Повторение, — сказал кот, — мать учения.
Солнце село и, прикоснувшись к земле, сразу почувствовало себя уверенней. Небо — это небо, земля — это земля. И как высоко ни летай, дома все-таки — лучше.
Пора и мне возвращаться домой. У меня там тоже есть дерево, вокруг которого я протопчу тропинку и буду ходить по кругу, как кот. Буду идти туда, потом обратно, и снова все повторять, потому что повторение — мать учения.
— А вы говорите — Синяя птица… — сказал мне на прощание кот. — Когда поживешь да помыслишь, начинаешь понимать, что Ходящий По Морю — это всего-навсего мореход, а Плывущий По Воздуху — это всего-навсего воздухоплаватель… А Синяя птица — это просто синица, которая у нас в руках вернее журавля в небе…
У попа была собака. Он ее любил. Она съела кусок мяса. Он ее убил. Старая история. Золушка бы сказала:
— Так бывает, когда все сводится к куску мяса.
— Поп убил собаку? — удивилась бы Царевна Лягушка. — Что вы, этого не может быть! Ведь он же ее любил, правда? И кусок мяса они поделили поровну — так бывает всегда, когда любят…
— Сначала любил, а потом убил? — рассмеялся бы царь Горох. — Это ничего, остроумно.
А кот, старый ученый кот рассудил бы совсем иначе:
— Такова жизнь. В ней можно быть либо попом, либо собакой, либо мясом, которое едят с обеих сторон. Когда мне предлагают одно из трех, я выбираю четвертое.
Так сказал бы кот, и я с ним вполне согласен. Довольно с меня этих сказок, у меня есть своя, с лужайкой и деревом, вокруг которого я протаптываю тропинку. И пусть эта тропинка никуда не ведет, зато она никуда не уводит.
Рассказать вам сказку про белого бычка? Бычка, правда, нет, но сказка о нем осталась. Я иду по этой сказке, и мне видно, что делается вокруг.
Золушка по-прежнему продает волшебные палочки. Она радуется, что люди тянутся к чудесам, но на ее палочки такой спрос не потому, что они волшебные, а потому, что бесплатные. Идет зима, надо запасаться дровами.
Я узнаю соседа Горыныча. Он стоит в очереди в самом конце, а рядом с ним… Кто это рядом с ним? Да ведь это же Мальчик-с-пальчик и Царевна Лягушка!
Сорока-ворона кашку варила, деток кормила… Как летит время! Еще недавно они были маленькие — и вот уже такие большие. А сосед Горыныч, напротив, как-то поменьше стал. Одни в гору идут, другие под гору. Жизнь — это жизнь.
В очереди волнение: кто-то обнаружил старушку, которая норовила шмыгнуть без очереди. Сосед Горыныч качает головой, видно, стыдит. Остальные широко раскрывают рты — видно, ругаются.
— Да пропустите же ее! — слышу я. — Уважайте старость!
Все начинают уважать старость и старуху пропускают без очереди. Она что-то долго возится у прилавка — и вдруг исчезает. Вместо нее выволакивается вязанка палочек, которая тут же рассыпается по земле, обнаруживая за собой старушку — Бабу Ягу.
Вот какая старушка хозяйственная: живет в лесу, а ходит сюда за дровами. Сейчас она рассыпала свою вязанку и принимается считать, складывая палочку к палочке.
Раз, два, три, четыре, пять… Вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает. Прямо в зайчика стреляет. Охотник стреляет Зайчик умирает. Я протаптываю свою тропинку: раз, два, три, четыре, пять…
Подходит очередь соседа Горыныча. Он берет две палочки и тут же вручает их Мальчику-с-пальчику и Царевне Лягушке. Эти двое целуют Горыныча, потом целуют друг друга и обмениваются палочками.
Так вот оно что! Значит, Мальчик-с-пальчик все-таки женился на Царевне Лягушке… Выходит, он не зря послал ей тогда стрелу Нет, конечно, тогда он еще ничего не думал, но — жизнь есть жизнь, вырастают дети и смотрят на все другими глазами.
Дождалась Лягушка своего царевича. Думала, он из-за моря придет, а он тут же сидел, на соседней парте. Интересно, как они там решили свою задачу:
1 волк + 7 козлят =
Сколько они тогда спорили из-за этой задачи, а теперь не спорят, значит, все же решили, нашли верный ответ.
Баба Яга сосчитала палочки, связала их и тут же исчезла за этой вязанкой. Вязанка двинулась, но, кажется, не в ту сторону: вместо того, чтоб удаляться, она стала приближаться ко мне.
Терем-теремок, кто в тереме живет? Я здесь живу. Заходите, гостями будете.
— Ты гляди, — удивляется Баба Яга. — Никак я заблудилась?
— Это бывает, — говорю я. — Я и сам заблудился, полсвета обблудил, пока домой попал.
— В жизни оно — знаете как, — вздыхает Баба Яга, усаживаясь на вязанку.
— В жизни как в жизни, — согласно киваю я.
Шаг. Остановка. Еще шаг. Остановка. Я протаптываю свою тропинку и разговариваю с Бабой Ягой.
— Ходишь?
— Хожу.
— Ты бы ко мне зашел, если ходишь. Я тут рядом, в лесу.
Я объясняю, что мне некогда, что мне надо ходить по кругу. Туда идти, потом обратно, потом опять туда. Потому что повторение — это мать учения.
— Я и сама мать, я понимаю, — вздыхает Баба Яга. — Только трудное наше дело, материнское. Дети-то нынче знаешь какие пошли?
Баба Яга рассказывает о своих детях. Уехали они от нее и даже писем не пишут.
— Ничего, я еще до них доберусь, — говорит Баба Яга. — Я с них шкуру спущу, с окаянных. Пусть знают, что мать — это мать…
Мать — это мать. Действительно, лучше не скажешь.
— Мне-то самой много ли надо? Все ведь для них, иродов, чтоб им свету божьего не видать, чтоб им подавиться собственными костями!
Ладушки, ладушки, где были? У бабушки… Пусть поговорит старушка, пусть поговорит. Видно, не с кем ей горем своим поделитьсся.
— Ты бы все же ко мне зашел, а? Посидели б, попили чайку. Я б тебе все как есть рассказала…
— Да нет, я уж лучше здесь, у себя дома. Все-таки у себя — это у себя.
— Что правда, то правда.
Она встает и скрывается за своей вязанкой.
— Ну ладно, пойду и я к себе. У меня еще изба не метена, ступа не чищена…
Я протаптываю свою тропинку. Я иду по своим следам — в одну сторону, потом в другую, и этому не видно конца.
Шаг. Остановка. Еще шаг. Остановка.
Жили-были три солдата. Вот и сказочка начата. Жили-были три павлина. Вот и сказки половина. Жили-были три гуся. Вот и сказочка вам… вся? Как бы не так: я поворачиваюсь и иду в обратную сторону.
Рассказать вам сказку про белого бычка?
ПРИЗНАТЕЛЬНОСТЬ
…но увидев слезы у нее на глазах, лук от волнения забыл, что его режут.
ЗРЕЛОСТЬ
…и теперь, выйдя на широкую дорогу, он уже не рвался в краеугольные камни, а довольствовался скромной ролью камня преткновения.
ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЙ ПРИМЕР
…вот, например, ложка: она ведь тоже не всегда бывает в своей тарелке, но это ничуть не мешает ей работать с полной отдачей.
ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ
…но — ох, и до чего же трудно быть изюминкой! Особенно в ящике с изюмом.
ЗДОРОВЫЙ ОПТИМИЗМ
…мушка верит в мушку, мошка верит в мошку. А мышка верит в мышку — и совершенно не верит в кошку.
ПРОИГРЫВАТЕЛЬ
…и потому, что он в жизни всегда проигрывал, слушать его было особенно интересно.
ТОЧКА ЗРЕНИЯ
…а что до лысины, то ей главное, чтоб сверху блестело.
СПОР
…каждый на свою стенку лезет, а истина лежит, между тем, внизу, у всех под ногами.
ДИСКУССИЯ
…Баран выразил общее недоумение. Заяц выразил общее опасение. Потом встал лев и выразил общее мнение.
СВОЕ МНЕНИЕ
…наконец и воробей получил возможность высказать свое мнение.
— Чик-чирик, — сказал воробей. — Чик. Чирик. Этого — чик! Этого — чирик! А чего с ними чикаться?
ПРОБЛЕМЫ
…тут важно: кто ездит, куда ездит, зачем ездит…
— И на ком ездит, — вставил верблюд.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
— …факты — упрямая вещь, — сказал осел.
ВОЛКИ И ОВЦЫ
…и когда волки были сыты и овцы целы, возникла проблема: как накормить овец?
РЫЦАРИ КРУГЛОГО СТОЛА
…в заключение был дан обед. Лягушка съела мушку, уж съел лягушку, еж съел ужа… Обед прошел в обстановке взаимного понимания.
НАЧАЛО НАЧАЛ
…мироздание строилось по принципу всех остальных зданий: с самого первого кирпича оно уже требовало ремонта.
ЖИВАЯ СТАТУЯ
…оживив себе жену, Пигмалион очень скоро пожалел, что не сделал ее из более мягкого материала.
УРОК КРАСНОРЕЧИЯ
…и тогда Демосфен выплюнул свои камни и набрал в рот воды
ПРЕЕМНИКИ
…они мыслили точно так, как Сократ. А цикуту им заменяла цитата.
ТРАМВАЙНАЯ ФИЛОСОФИЯ
…человек уходит из жизни, как выходит из трамвая: на его уход обращают внимание те, кого он толкнул или кому уступил место.
МОДА
…нимбы носят вокруг головы, а петли — вокруг шеи.
СИЛА ИСКУССТВА
…очнувшись от своей игры, Орфей застал жену в объятиях Морфея.
АРХЕОЛОГИЯ
…вавилоняне раскапывали культуру шумеров, при этом закапывая свою.
ПРОГРЕСС
…таким образом, эта маленькая страна, производившая только пуговицы и зубочистки, теперь производит все: от пуговиц до зубочисток включительно.
ЖИТЕЙСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
…цель оправдывает средства, но — увы! — не всегда их дает.
СМИРЕНИЕ
…буйным становится человек, когда он продает душу дьяволу, но каким же кротким становится он, когда отдает богу душу!
ЖИЗНЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ
…одни на спине, другие — в петлице… Вот так каждый несет свой крест…
МЕЧТЫ ВСЕВЫШНИЕ
…если б люди вели себя, как ангелы, а работали, как черти!
ФОРМУЛА ЛЮБВИ
…ведь, в сущности, что такое любовь? Любовь — это такое явление, которое, укорачивая жизнь каждому человеку в отдельности, удлиняет ее человечеству в целом.
ФОРМУЛА РЕВНОСТИ
…а ревность — это цемент, соединяющий крупицы любви в сплошную стену, отделяющую человека от общества. Чем меньше крупиц, тем больше требуется цемента.
НЕКРОЛОГ
…он сгорел, как свеча в эпоху сплошной электрификации.
МЫСЛИ
…мудрые мысли погребены в толстых книгах, а немудреные входят в пословицы и живут у всех на устах.
КУХНЯ
…а писательская кухня — это обыкновенная кухня, в которой днем варится суп, а ночью создаются бессмертные произведения.
ПРИЗНАНИЕ
…и вот уже он стал таким великим художником, что мог позволить себе ничего не видеть вокруг, как Гомер, и ничего не слышать вокруг, как Бетховен.
МНОГОКЛЕТОЧНЫЕ
…количество клеток современной обезьяны равно n+1. Единицей обозначается клетка, в которой обезьяна сидит.
РОДОСЛОВНАЯ ПРЕСМЫКАЮЩИХСЯ
…и так, пресмыкаясь, огромные ящеры превратились постепенно в маленьких ящериц.
СКАЗКА
…а так как Золотой Рыбке было мало ее морей, у старика отобрали последнее старое корыто.
ПУБЛИКА
…и все были разочарованы, что он не смог исполнить на бис свою лебединую песню.
ЧУВСТВО ЛОКТЯ
..когда Калигула ввел в сенат своего коня, все лошади Рима воспрянули духом.
БОЙТЕСЬ ДАНАЙЦЕВ!
…дошло до того, что данайцы стали бояться друг друга.
ВЕРА
…и до конца своих дней Гомер слепо верил в прозрение своих современников.
ТЕМПЫ РОСТА
…от никого — к Робинзону, от Робинзона — к Пятнице. Таков прирост населения необитаемых островов.
ИСТОРИЯ
…что же касается войн Алой и Белой розы, то это были только цветочки.
ГЕОГРАФИЯ
…мало быть Магелланом. Надо, чтобы где-то был еще Магелланов пролив.
Сквер. На скамейке сидит ЧЕЛОВЕК С ФОЛИАНТОМ.
К нему подходит ЧЕЛОВЕК С ЧЕМОДАНОМ.
ЧЕЛОВЕК С ЧЕМОДАНОМ. Не подскажете, как мне найти сапожника?
ЧЕЛОВЕК С ФОЛИАНТОМ. Сапожника?
Ч. С Ч. Сапожника. Ботинок у меня порвался, а я города не знаю, только что сошел с поезда.
Ч. С Ф. Сапожник у нас рядом живет. Но вам лучше сходить к парикмахеру.
Ч. С Ч. (трогает волосы). Вы считаете?
Ч. С Ф. Не в том смысле. Сапожник у нас не чинит обуви. Ее чинит парикмахер.
Ч. С Ч. А сапожник?
Ч. С Ф. Лечит больных. Вместо лекаря.
Ч. С Ч. Неужели в городе нет лекаря?
Ч. С Ф. Есть, и очень хороший. Но он шьет костюмы.
Ч. С Ч. А портной?
Ч. С Ф. Разносит почту.
Ч. С Ч. А почтальон?
Ч. С Ф. Заседает в суде.
Ч. С Ч. Как странно… И давно у вас так все перепуталось?
Ч. С Ф. Кто его знает.
Ч. С Ч. Вы разве не здешний?
Ч. С Ф. Можно сказать, что здешний. А скорее — нет. У нас в городе все нездешние. Трубочист, мой приятель, он работает маляром, не раз говорил мне: «Я красил в этом городе все дома, но ни один не казался мне таким чужим, как тот, в котором я родился». (Углубляется в фолиант.)
Ч. С Ч. Как странно… Я ехал в поезде, и вдруг порвался ботинок. Я почти не ходил, все время лежал — и вдруг он порвался.
Ч. С Ф. Сходите к парикмахеру.
Ч. С Ч. Да, вы правы. (Трогает волосы.) Заодно можно будет постричься.
Ч. С Ф. Постричься у парикмахера? Ну, нет! Для этого вам нужно сходить к прокурору.
Слышен свист, топот.
Ч. С Ф. (вскакивает и, сложив ладони рупором, кричит). Держи полицейского! (Садится и спокойно поясняет.) Это наш полицейский. Опять что-то украл. Он у нас в городе вместо вора.
Ч. С Ч. (хватается за голову). Полицейский вместо вора… Ох ты, господи, все перепуталось! Позвольте мне вашу книжечку… (Тянет к себе фолиант, лихорадочно листает его). Ну, вот, все стало на место. Рыбы дышат жабрами. Лошади кушают овес.
Ч. С Ф. У нас лошади не едят овес.
Ч. С Ч. Как это не едят? Лошади кушают овес, это всем известно.
Ч. С Ф. У нас лошади не едят овес.
Ч. С Ч. Но позвольте, как же так? Если лошади не кушают овес, тогда вообще все летит вверх тормашками.
Ч. С Ф. А вы знаете, где у них верх?
Ч. С Ч. У кого?
Ч С Ф. У этих… тормашек. Мы не знаем, поэтому нам наплевать, как это все летит — вверх или вниз тормашками.
×. С Ч. Вниз тормашками не бывает.
×. С Ф. Еще как бывает! И это-то как раз самое страшное. Одно утешительно, что никогда не знаешь, где у них верх, а где низ.
Ч. С Ч. И надо же было, чтобы в поезде порвался ботинок!
Ч. С Ф. Что ботинок! Я вот двадцать лет прожил с чужой женой.
Ч. С Ч. С чужой?
Ч. С Ф. Ну, вообще-то она моя. Считается, что моя. Но где-то у нее есть муж, с которым она не живет, потому что она с ним не встретилась.
Ч. С Ч. Какой муж? Ведь вы ее муж.
Ч. С Ф. Это потому, что я встретился с ней, а вы посчитайте, с кем я не встретился… Вот и получается: двадцать лет живу с чужой женой, а она — с чужим мужем. И дети у нас какие-то не свои, и семья наполовину чужая… Сапожнику проще, он человек холостой, и он ходит в семью художника. Там у него все свои: и жена художника, и дети.
Ч. С Ч. А как же художник?
Ч. С ф. Художник ходит в семью пирожника.
Ч. С Ч. А пирожник?
Ч. С Ф. В семью чертежника.
Ч. С Ч. Но зачем это? Ведь у каждого есть свояя семья!
Ч. С Ф. Если бы знать, что своя. Но тут никогда не бывает уверенности. Вот вы, к примеру, ехали в поезде. У вас была своя полка, а потом вы сошли на этой станции, потому что у вас порвался ботинок. А ведь могло быть так, что билет на эту полку дали бы совсем другому пассажиру, и тогда бы он сошел на этой станции.
Ч. С Ч. Я взял билет в предварительной кассе.
Ч. С Ф. А если тот пассажир должен был прийти раньше вас? Если он задержался — вы об этом не подумали? А что у вас в чемодане? Это ваш чемодан?
Ч. С Ч. Ну, знаете!
Ч. С Ф. А что ж тут удивительного? Ведь чемодан могли купить не вы. Возможно, его настоящий хозяин случайно не зашел в магазин или зашел, но у него случайно не оказалось денег…
Ч. С Ч. Если так рассуждать, тогда и все, что в чемодане…
Ч. С Ф. И все, что в чемодане, и все, что на вас.
Ч. С Ч. Но я купил это все на свои деньги!
Ч. С Ф. А деньги? Разве они не могли достаться кому-то другому? Ведь вы же с ними не родились!
Ч. С Ч. Ох, опять у меня что-то в голове… Разрешите? (Нервно листает фолиант). Дважды два четыре. Пятью пять двадцать пять. Уф! Кажется, я снова соображаю.
Ч. С Ф. Пятью пять никогда не было двадцать пять. Это было бы слишком просто.
Ч. С Ч. Прошу вас, не сбивайте меня!
Ч. С Ф. Не волнуйтесь. Главное, знать, что чем заменяется, и тогда в нашем городе ориентироваться совсем просто. Например, вы хотите пойти в театр, но вместо театра у нас стадион, а вместо стадиона больница. Просто, не правда ли? А вместо кондитерской фабрики у нас построили прачечную, которая за час обстирывает весь город. Но это только так говорится — обстирывает, наши люди сами любят себе постирать, поэтому даже один этот час прачечная работает вхолостую. А конфеты мы завозим из соседнего города. Ежедневно три эшелона конфет. Их у нас едят вместо семечек. Только вы не подумайте, что у нас семечек не едят, их у нас едят вместо хлеба.
Ч. С Ч. У вас нет хлеба?
Ч. С Ф. Полные закрома. Его у нас едят вместо масла. А масло вместо мяса. А мясо вместо рыбы.
Ч. С Ч. А рыбу?
Ч. С Ф. Вместо молока.
Ч. С Ч. Рыбу вместо молока — можно расстроить желудок. И разве молоко едят?
Ч. С Ф. Пьют. Вместо картошки.
Ч. С Ч. Но разве картошку пьют?
Ч. С Ф. Не задавайте глупых вопросов. Я же вам сказал, что у нас одно другим заменяется.
Ч. С Ч. Удивительно!
Ч. С Ф. Самое удивительное у нас то, что совсем не удивительно, а самое неудивительное — то, что всех удивляет. Вот я сижу здесь, читаю. Удивительно? А у нас это в порядке вещей.
Ч. С Ч. Что ж тут удивительного, если человек читает?
Ч. С Ф. Но кто читает? Я! Вам это не кажется странным?
Ч. С Ч. Нет, почему же…
Ч. С Ф. Потому что я — неграмотный.
Ч. С Ч. Неграмотный — и читаете?
Ч. С Ф. Читаю. А что делать? Меня, видите ли, записали читателем. В библиотеку. А вообще-то я не умею читать. Но, как говорится, назвался читателем… У нас один назвался писателем — уже десятитомник издал. От него у нас и наша неграмотность: люди просто перестают читать.
Ч. С Ч. Такого я не слышал. За всю мою жизнь.
Ч. С Ф. А вы уверены, что ваша жизнь — это ваша жизнь? Я, например, не уверен. Иногда мне кажется, что я проживаю не свою, а чужую жизнь. С вами так не бывает?
Ч. С Ч. Никогда.
Ч. С Ф. Когда-то я читал… Раньше, когда я еще читал… Так вот, я читал, что на других планетах тоже есть жизнь… И я подумал: может быть, как раз там моя жизнь? С вами так не бывает?
Ч. С Ч. Господь с вами!
Ч. С Ф. Значит, вы не сомневаетесь, что проживаете свою жизнь?
Ч. С Ч. Я могу вам рассказать свою биографию.
Ч. С Ф. Биографию! Спросите трубочиста — и он вам расскажет биографию маляра. А почтальон расскажет биографию судебного заседателя. И каждый назовет эту биографию своей…
Ч. С Ч. Боже мой! Парикмахер вместо сапожника. Прачечная вместо кондитерской… Разрешите? (Тянет к себе фолиант).
Ч. С Ф. (удерживает фолиант). Нет, вы сами подумайте. Как быть, если лошади не едят овес и дважды два не дает четыре…
Ч С Ч. (тянет к себе фолиант). Прошу вас… только на одну минуту… У меня все в голове вниз тормашками… (Пытается восстановить прежний порядок). Я ехал в поезде… у меня порвался ботинок… и я сводил его к парикмахеру… Может быть, я… а может быть, не я… может быть, почтальон или трубочист… (Вскакивает, кричит). Держи полицейского!
Ч. С Ф. (встает, с чувством пожимает ему руку). Не беспокойтесь. Полицейский от нас не уйдет. У нас на каждого полицейского по три вора.
И в декабре не каждый декабрист. Трещит огонь, и веет летним духом. Вот так сидеть и заоконный свист, метельный свист ловить привычным ухом.
Сидеть и думать, что вокруг зима, что ветер гнет прохожих, как солому, поскольку им недостает ума в такую ночь не выходить из дома.
Подкинуть дров. Пижаму запахнуть. Лениво ложкой поболтать в стакане. Хлебнуть чайку. В газету заглянуть — какая там погода в Магадане?
И снова слушать заоконный свист. И задремать — до самого рассвета.
Ведь в декабре — не каждый декабрист.
Трещит огонь.
У нас в квартире — лето…
За столько веков Амур испробовал все виды оружия.
Стрелы.
Ружья.
Пушки.
Бомбы разных систем.
И все это для того, чтоб люди полюбили друг друга.