Игра красок земли (Повесть)


1

Даже через несколько часов после того, как произошло это чудо, он не мог взять в толк, почему вдруг заставил свою старую серую лошаденку сойти с дороги, проложенной через вересковую пустошь, и свернул на едва заметную неровную тропинку, петлявшую берегом реки, вместо того чтобы ехать домой кратчайшим путем. То ли ему захотелось взглянуть на овец, то ли послушать подольше журчание реки, а может быть, в голове у него родилась какая-то не совсем обычная мысль, и он решил обдумать ее в одиночестве. Во всяком случае, он так быстро и решительно направил лошадь к прибрежной тропинке, словно от этого зависела его участь. Ослабив поводья, он принялся насвистывать разные мелодии, которые сочинял тут же, на ходу, — если только их можно было назвать мелодиями, — совершенно позабыв о том, что надо еще помочь отцу перевезти торф с болота в старые овчарни на краю выгона.

И хотя трудно требовать от шестнадцатилетнего парня, чтобы в такой мягкий, тихий день — первый день осени — его безраздельно занимали торф и хозяйственные обязанности, у него даже в мыслях не было оттягивать возвращение домой и болтаться в хорошую погоду без дела. Где-то высоко над головой с криком летели на юг белощекие казарки, от каждого листка струился прощальный летний аромат, нежный и пьянящий. Такие дни таят в себе неизъяснимое очарование, заставляют нас забыть все заботы и невзгоды, рождая в сознании тысячи трепетных воздушных грез, которые то кружатся над сердцем, словно золотистые бабочки, то уносятся высоко-высоко, вслед за казарками, то обращают наши взоры и мысли к земному, и душа переполняется глубокой благодарностью и восторгом.

Никогда еще ему не доводилось видеть землю такой живописной и красочной: она была одновременно коричневой и зеленой, бледно-желтой и ярко-алой, кое-где ее коснулось увядание, а кое-где она сохранила чудесный пышный наряд, будто и не было холодного северного ветра прошлых ночей. Он перестал свистеть и позволил старой лошадке идти как вздумается, а сам глядел и не мог наглядеться на разноцветье земли, на неподвижные серебристо-голубые облака, на поросшие вереском холмы, горы и пустоши, на заросли ивняка за рекой, слушал плеск реки и вдыхал по-осеннему прохладный запах листьев и трав.

Так он ехал довольно долго, страшась даже моргнуть, завороженный переливами дивных красок. И не заметил, как тропинка неожиданно вильнула в сторону и круто поползла вверх по серебряному от мха холму. Лошадь теперь сильнее ударяла копытами о землю и навострила уши. Шум реки стал тяжелее и резче, напоминая гудение басовых струн под смычком. Вода вихрилась белыми барашками. Через минуту из-за холма показалась ослепительно белая пенистая струя небольшого водопада. Но вскоре водопад опять скрылся из виду, и журчание реки стало заметно спокойнее и глуше, тропинка свернула вниз, на равнину. Перед глазами раскинулся совсем новый ландшафт. Впереди лежали поросшие вереском торфяные поля, мягкие, словно пушистая скатерть, расшитая искусными пальцами расцвета и увядания. Неприметная ухабистая дорожка убегала вдаль. Вот и брод через реку.

Очнувшись, парень выпрямился, натянул поводья и пришпорил лошадь. Краски, которые он минутой раньше ощущал всем своим существом, вдруг куда-то отступили. Прямо перед ним, на линялой вересковой кочке недалеко от брода, сидела молодая девушка. Он сразу узнал ее. Это была Сигрун Мария Эйнарсдоухтир — единственная дочь хозяина соседней фермы, невысокая, крепкая семнадцатилетняя девушка. Ее называли по-разному — то Сиггой, то Руной, а иногда Руной Марией. Она сидела, согнувшись, на покрытой вереском кочке, один чулок лежал рядом, а другой она только начала снимать, наполовину обнажив стройную ногу.

2

— Добрый день, — поздоровался он, соскочив с лошади.

Девушка быстро подняла голову и слегка удивилась, увидев рядом лошадь и парня.

— Здравствуй, — весело ответила она, оставила в покое чулок, уселась повыше на кочке, одернула юбку, которая задралась выше колен, и, улыбаясь, протянула ему руку. — Ты застал меня, что называется, врасплох. Никогда бы не подумала, что встречу тебя здесь! Мы ведь не виделись с прошлой зимы.

— Как ты сюда попала? — спросил он.

— Домой возвращаюсь из Ущельного. Там живет моя двоюродная сестра, я у нее гостила с субботы.

Она снова одернула юбку, сняла цветастую косынку, провела ладонью по своим черным волосам, тронула туго уложенную на затылке косу, проверяя, крепко ли держатся шпильки. Затем аккуратно расправила косынку, сложила ее пополам и снова повязала голову. Движения у нее были мягкие, почти невесомые, будто она оправляла тончайшие розовые лепестки.

— Этим летом тебя не было на лотерее Союза молодежи, — сказала она, кокетливо растягивая слова. В зеленоватых глазах сверкнули искорки. — Почему?

— Мы убирали сено. — Он нагнулся и сорвал полузасохшую травинку полевицы; взгляд его невольно задержался на ее ногах, на голубых жилках, проступавших под кожей. — Потому я и не смог прийти.

— Какая скука, — сказала она сочувственно и принялась рассказывать о том, что лотерея в это лето была самой интересной из всех, какие когда-либо устраивал Союз молодежи. Так весело было, так здорово — дым стоял коромыслом! — Я вытянула пачку цикория и булавки! — Она залилась смехом, потом доверительным тоном добавила, что, кроме этого, ей посчастливилось выиграть еще старую тресковую голову, заплесневелую и твердую как камень. Ее притащили мальчишки с Торфяников и для смеху подсунули в кучу других призов. Вместе с тресковой головой в коробочке лежал букетик незабудок и свадебная травка!

Она взглянула на брод. Покрытый рябью поток, прозрачный и холодный, глубиной по колено, журча, обегал каменные глыбы и осколки камней. Девушка нагнулась, тихо вздохнула и снова взялась за чулок.

— Послушай, — сказал парень, — может, возьмешь мою лошадь и переправишься на тот берег верхом?

— Серьезно? Вот спасибо! Ты не представляешь, как я рада!

— Только имей в виду — лошадь без седла, — добавил он, словно извиняясь. — Так что вся вывозишься в конском волосе.

— А! Есть о чем говорить!

— И будь добра, как переправишься на тот берег, сразу же загони лошадь обратно в реку. Мне еще торф возить надо.

— А вдруг она убежит? Что тогда? Ведь некоторые лошади ужасно пугливые и непослушные!

— Ну, эта совсем не пуглива, — пробормотал парень и вопросительно взглянул на свою серую лошадь, как бы ожидая, что она заговорит или каким-либо иным способом опровергнет столь унизительное и явно незаслуженное подозрение. Но старая клячонка оставалась безмолвной. Она закусила удила и стояла с удрученным видом, прижав уши, будто обиделась. Она и жеребенком-то никогда не убегала, а достигнув почтенного возраста, и вовсе стала образцом примерного поведения и послушания для других лошадей.

Парень медлил, покусывая стебелек полевицы. Похоже, опасения девушки заронили в его душу недоверие к старой лошади и озадачили его.

— Можно бы, конечно, сесть на лошадь вдвоем, — наконец предложил он не очень уверенно и, опустив голову, уставился себе под ноги.

— Вдвоем? Ой, как здорово! — Она благодарно посмотрела на него и принялась натягивать снятый чулок. — Ясное дело, можно перебраться на тот берег вместе!

Словно в забытьи он слушал ее голос, нежный, ясный, полный сердечности и музыки. Она сразу же заговорила доверительно и с облегчением призналась, что с той самой минуты, как она очутилась за воротами Ущельного, мысль о переправе через реку приводила ее в ужас. Когда ей случается пересекать бурлящий поток, у нее всякий раз начинает кружиться голова и по всему телу разливается слабость. А все потому, что она жуткая трусиха, и вдобавок у нее, наверно, не слишком крепкое сердце. В груди иной раз как-то странно покалывает, а в ушах прямо колокольный звон стоит. Так что он встретился ей весьма кстати. Девушка говорила с ним просто и дружески, но он никак не мог преодолеть охватившее его смущение и молчал. Сигрун Мария очень изменилась с прошлой зимы, он едва ее узнавал и теперь, глядя на нее, чувствовал в груди непонятную дрожь, чего раньше никогда не испытывал. Он с трудом отваживался время от времени бросить на нее взгляд и при этом отчаянно смущался и краснел. Тем не менее он заметил перемены, происшедшие в девушке за лето. Она выглядела уже не бледным и худосочным подростком, как в прошлое вербное воскресенье, в апрельские заморозки, когда стояла у церкви, зябко кутаясь в пальто. За эти несколько месяцев фигура ее преобразилась, она вся как бы расцвела. Губы приобрели мягкую сочность, под узорчатым вязаным джемпером ощущалась упругость груди, а на крутой, с высоким подъемом ступне бесчисленными извилистыми ручейками, сбегаясь и разбегаясь, голубели жилки.

— О господи, до чего я сегодня неуклюжая, — засмеялась она, потянув чулок за пятку. — Никак не надеваются, мокрые насквозь! Наверно, я промочила ноги, когда переходила это противное болото возле Ущельного.

Он молчал, в растерянности перебирая поводья, потом отвернулся и стоял, поглаживая морду старой лошади, а Сигрун Мария меж тем, приподняв подол юбки, пристегнула чулки к резинкам и зашнуровала свои красивые черные ботинки. Должно быть, отец подарил их ей весной или летом. Он вспомнил, что, когда девушка стояла в вербное воскресенье у церкви и, пытаясь защититься от холода и пронизывающего ветра, куталась в пальто, она была обута намного хуже.

— Вот я и готова наконец, — сказала она, поднимая свой узелок. — Где мне сесть — впереди или сзади?

— Все равно, — ответил он. — А где тебе больше нравится?

— Лучше я сяду впереди. — Сигрун Мария вцепилась в конскую гриву, поднялась на стремени и, слегка закусив губу, одним прыжком вскочила на лошадь.

Пока он дважды безуспешно пытался повторить ее ловкий прыжок, она весело смеялась, но, как только почувствовала его за спиной, сразу стала серьезной.

— Держи меня за талию, — сказала она, — а то еще в реку свалюсь.

Он повиновался как в полусне и так осторожно обхватил ее, будто она была стеклянная. В ушах у него вдруг зазвучала музыка. Звуки были чистые и прозрачные, радостные и одновременно печальные, словно таинственный звон ясного весеннего утра.

Лошадь потянулась мордой к воде и только для видимости повела ушами: она отлично знала каждый метр брода и поэтому вовсе не собиралась фыркать и упираться. Затем очень медленно, но уверенно вошла в воду. Едва они достигли середины потока, девушка откинулась назад и закричала:

— Ой-ой! Держи меня крепче! Падаю!

Он крепко обхватил ее, прижал к себе. Пытаясь унять внезапное головокружение, стиснул ногами бока лошади. В этот момент он был близок к обмороку. Цветастая косынка девушки щекотала ему щеку, сквозь узорчатый вязаный джемпер он чувствовал тепло ее тела, чувствовал, как вздымается и опадает ее грудь, но все эти ощущения были удивительно смутны, нежны и мимолетны, словно их тотчас же обволакивало какой-то дымкой, тончайшей радужной дымкой. Биение его собственного сердца заглушало шум воды. Он очнулся только тогда, когда лошадь, выбравшись на берег, остановилась и начала яростно трясти головой, будто желая поскорее избавиться от незаслуженной ноши.

— Слава богу, все позади, и голова больше не кружится, — сказала Сигрун Мария, спрыгивая на землю. — Я так тебе благодарна, что ты помог мне перебраться через реку!

Пробормотав в ответ что-то невнятное, он тоже спешился и, не решаясь поднять на нее глаза, принялся усердно развязывать узел на поводьях.

— Ты думал, я могу упасть в воду, да? — лукаво полюбопытствовала она, обирая с юбки и чулок конский волос.

Да нет, он был уверен, что этого не случится.

— Как крепко ты меня стиснул! Ты, должно быть, силен, как медведь!

Он покраснел еще больше, уверяя, что далеко не так силен, и дважды очень внимательно осмотрел узел на поводьях, теребя их в руках. Дрожь в груди, казалось, грозила окончательно завладеть им и лишить его дара речи. Он чувствовал, что язык его не слушается.

— Скажи-ка, — спросила она снова, — а сколько тебе лет?

Сколько лет? В прошлую субботу ему исполнилось шестнадцать.

— В субботу? Какое совпадение! — Почему-то как раз в тот самый день она собралась в Ущельное повидать двоюродную сестру. И когда переходила пустошь, бог весть отчего подумала: а ведь сегодня наверняка чей-то день рождения. Но как ни напрягала память, не могла вспомнить, кто же все-таки в этот день родился.

Парень перестал теребить поводья и вдруг загляделся на желтый стебелек полевицы, который словно только и ждал, чтобы его сорвали и сунули в рот. Он так и сделал: нагнулся, сорвал его и, очистив от семян и корней, отправил в рот. Стебелек защекотал губы.

— Значит, тебе теперь шестнадцать? — переспросила она.

— Да, — ответил он.

— А мне в марте будет восемнадцать. — Она взмахнула узелком, задумчиво посмотрела в сторону, на рыжевато-бурые скалистые гребни, которые находились на земле ее отца, и беззвучно зашевелила губами, словно подсчитывая что-то про себя. — Между нами разница всего в полтора года.

Он ничего не возразил, слишком занят был разгрызанием стебелька полевицы. Неожиданно Сигрун Мария вспомнила еще одну, также очень важную, вещь и воскликнула:

— А знаешь, моя мама старше отца!

Он слышал об этом впервые.

— Ну да, она почти на целых пять лет старше папы, — заявила Сигрун Мария и снова принялась размахивать своим узелком. Лукавая улыбка играла на ее губах, а в зеленоватых глазах сверкали яркие искорки, точь-в-точь блики лунного света в глубоких таинственных омутах — изменчивого света августовской луны, когда сумерки и аромат сливаются в одно.

— Папа говорит, что пятилетняя разница в возрасте — все равно что ничего, — добавила она с еще большей доверительностью. — Он твердит, что моя бабушка из Монастырского Подворья была старше дедушки на двенадцать лет. И это не помешало им быть очень счастливыми. Их даже похоронили в одной могиле.

До этого дня он понятия не имел о существовании бабушки из Монастырского Подворья, и обстоятельства ее жизни и смерти были ему одинаково неизвестны, поэтому он не решился ничего сказать по этому поводу. В растерянности он смотрел по сторонам и наконец остановил взгляд на двух маленьких серовато-коричневых каменушках, которые летели вверх по реке. Он следил за их полетом, пока они не исчезли за низкими утесами.

— Ну ладно. — Сигрун Мария стряхнула с юбки невидимые конские волоски. Улыбка сошла с ее губ, и голос звучал уже не так сердечно, как раньше. — Ты ужасно неразговорчивый и страсть какой серьезный. Верно, размышляешь над каким-нибудь великим вопросом?

— Нет, — растерянно ответил он.

— Тогда расскажи что-нибудь новенькое.

— Да я ничего такого не знаю, — промямлил он, не поднимая глаз, сглотнул слюну, опять нагнулся и сорвал новый стебелек полевицы, очистил от семян и сунул в рот. Казалось, мысли его были заключены в какие-то диковинные, мягкие, благоуханные путы, которые он не мог и не хотел разрывать. Тут он неожиданно понял, что у полевицы нет совсем никакого вкуса.

— Да, кстати! Не знаешь, будет в следующее воскресенье почта или нет?

— Будет, — ответил он.

— Мне бы очень хотелось получить письмецо. Ужасно люблю получать письма. Хоть бы кто-нибудь догадался написать! И вовсе не обязательно, чтобы письмо было длинное, может быть всего несколько строчек.

Он молчал.

— Ужасно люблю получать письма, — повторила она, взглянув на него. Но так как он опять ничего не ответил, заговорила снова, перескочив на другую тему — А как у вас дела с сенокосом в это лето?

— Неплохо, — отозвался он. — Ведь в последнее время стояли очень погожие дни.

— Да, просто замечательные, — согласилась она и, подняв голову, взглянула на спокойные, мирные облака. — У нас с сенокосом тоже намного лучше, чем в прошлом году, но мы еще не кончили копать картошку. А вы свою убрали?

— Да, еще в конце прошлой недели.

— И как урожай?

— Думаю, отличный!

— У нас, я уверена, тоже будет отличный урожай, — сказала она. — В огороде перед домом овощи всегда хорошо растут, а вот на старых грядках у конюшни, где раньше сажали капусту, брюква что-то никак не принимается. Наверно, земля в том месте для нее не очень подходящая.

Она снова взглянула на облака, взмахнула узелком, выставила вперед ногу и, прищурив глаза, чтобы скрыть улыбку, спросила:

— А что скажешь о наступающей осени? Какая она будет — хорошая или плохая?

Пришлось волей-неволей признаться, что об этом у него нет ни малейшего представления — он в самом деле попросту не думал об осени, считая, что лето еще безраздельно царит на земле. Правда, ночами уже пронеслись первые холодные северные ветры, но сейчас опять пригревает солнышко и небо ясное.

— Ты ведь, наверно, умеешь предсказывать погоду? — не унималась она. — Так какая же она будет?

— Кто ее знает… Я плохо разбираюсь в погоде.

— Вот это да! Ты плохо разбираешься в погоде! Ну ты даешь, парень! — воскликнула Сигрун Мария, изобразив на лице величайшее изумление. Невежество парня рассмешило ее, и она укоризненно качала головой, поддразнивая его: — Как же можно быть таким тупицей! Я не знаю ни одного человека, который не брался бы предсказывать погоду. А ты — не умеешь!

— Думаю, осень обещает быть хорошей, — выдавил он, побагровев от смущения, и счел за благо снова обратиться к исследованию узла на поводьях. — По-моему, хорошая погода может продержаться до рождества.

— Вот видишь! — обрадовалась она. — Я была уверена, что ты ничуть не хуже других способен судить о погоде. Вполне возможно, ты разбираешься в ней лучше всех в нашем приходе. Только ты очень уж себе на уме и слишком важничаешь. Каждое слово из тебя нужно клещами вытягивать!

Она провела ладонью по волосам, проверила, не выскочили ли шпильки и не сполз ли пучок, и, убедившись, что все на месте, со вздохом вопросительно посмотрела на парня, будто в надежде, что он хоть что-нибудь скажет. Но он как воды в рот набрал. Девушка посмотрела вдаль, на изжелта-коричневые гребни гор, прислушалась к крику казарок в вышине, и зеленоватые искорки в ее глазах будто сразу потемнели. Она уже не улыбалась, и ямочки на щеках куда-то пропали.

— Пойду, пожалуй, — вздохнув, сказала она, всем своим видом показывая, что собирается уходить. — Тебе ведь, кажется, нужно еще торф возить с болота?

— Да, — кивнул он.

— Я тебя и так слишком задержала. Спасибо за переправу. — И она протянула ему руку, теплую и сильную.

— Не за что, — пробормотал он почти беззвучно.

— Если б не ты, я наверняка шлепнулась бы в воду и утонула, — сказала она и крепко сжала его пальцы. — За это я при случае угощу тебя хорошим кофе!

И она легко зашагала прочь от берега, но, дойдя до вершины холма, где вереск, точно пламя, переливался алыми и желтыми красками, повернулась и взмахнула узелком:

— Знаешь, о чем я сейчас подумала?

— Нет! — прокричал он в ответ.

— Все равно не скажу. Сам догадайся! — В ее голосе зазвучали задорные нотки. Она принялась чертить правой рукой по воздуху, выводя какие-то знаки, а потом без всяких объяснений продолжила свой путь, ни разу больше не оглянувшись, и вскоре скрылась за красным от вереска холмом. Парень ухватился за гриву лошади, готовясь еще раз переправиться через реку.

Сердце его по-прежнему бешено колотилось, и голос Сигрун Марии, веселый и смеющийся, звучал у него в ушах. Он до сих пор ощущал ее присутствие, чувствовал, как тепло узорчатого джемпера проникает внутрь и смешивается с радужной дымкой, окутавшей сердце, — вот так же лучи солнца смешиваются с росой. Когда он снова пересек реку и проехал несколько шагов по болотистой низине на другой стороне, он неожиданно увидел, что земля вокруг изменилась.

Это не была уже осенняя земля — золотисто-коричневая, серебристо-серая, выцветшая, бурая, — она была зеленой, ослепительно изумрудно-зеленой, вся в тончайшем, едва уловимом глянце вешних набухающих почек, словно в первые часы июньского утра, на зорьке. И от этой зеленой земли исходили удивительный мир и покой, вселяя в душу благоговение и предчувствие чего-то прекрасного и радостного.

С изумлением смотрел он вокруг, на расстилавшуюся перед ним новорожденную зеленую землю, которая, казалось, говорила с ним безмолвным и таинственным языком, успокаивая биение сердца и повторяя вновь и вновь:

— Это ты заставил меня изменить облик. Вы оба. Никому на свете не дано видеть меня такой, только тебе — только вам двоим, и больше никому.

3

Он ни с кем не поделился своим счастьем. Да и не смог бы о нем рассказать — разве выразишь все словами? Никто не должен был знать о том, что случилось у речного брода, даже мать. Даже она не сумела бы понять, что краски земли внезапно стали совсем иными, не поверила бы, что в осенний день земля вдруг оделась в тончайшую зеленую вуаль, словно на ранней зорьке с наступлением лета.

Не раз он просыпался среди ночи, дрожа от непонятного упоительного восторга, вглядывался в темноту и вместо сонного дыхания домашних слышал далекую музыку, рождавшуюся в его собственной душе. Глубокие нежные звуки, вздымаясь и опадая, как волны, уносили его на север, к реке, туда, где несколько дней назад на поросшем красным вереском холме стояла Сигрун Мария и махала ему на прощанье рукой. Тьма становилась душной, жгла как огонь. Он различал перед глазами зеленые искорки, чувствовал щекой прикосновение разрисованной розами косынки и вновь и вновь пытался разгадать смысл невидимых слов, которые она писала ему в воздухе. В тиши лунной ночи он наконец понял, что музыка, переполнявшая ему грудь и захватившая все его существо, — это музыка любви. Любовь пришла к нему в первый день осени, когда каждый лист прощается с летом, посылая ему последний благоуханный привет.

Заснул он только под утро, а когда встал, земля показалась ему еще зеленее прежнего.

Утром он ушел из дому один: надо, мол, сходить в горы взглянуть на ягнят — и целый день бродил по пустоши у подножия горы, вполголоса разговаривая сам с собой. Иногда он останавливался, поворачивался лицом к северу и что-то шептал.

День выдался тихий, светлый. В небе уже не было видно перелетных птиц — только хмурые соколы кочевали с утеса на утес. Трава поблекла, ложбины между кочками посеребрил иней — в мир пришла осень. А ему казалось, что все вокруг зеленеет, что воздух теплый, и, вдыхая его, он чувствовал нежный аромат, напоминающий запах таволги и гвоздики. От музыки, звучащей в сердце, на глаза то и дело навертывались слезы. Он благословлял травинки и мох, небо и дневной свет. Гладил горячими ладонями шершавую скалу и молил бога накормить и обогреть в холодную зиму крапивника, пролетающего внизу над дорогой, и куропатку, нахохлившуюся на уступе. Этот молчаливый неяркий осенний день совершенно преобразил его, сделал богатым и добрым, и он просил за всех, кто мал и слаб, кому нелегко приходится в жизни. Даже соколам он прощал их кровожадность и злобу, потому что зеленый мир его сердца, дышащий ароматом таволги и гвоздики, негромко звенящий, словно тонкоголосый струнный оркестр, требовал от него сочувствия всему живому, готовности в любую минуту прийти на помощь тому, кто в этом нуждается.

В сумерки он вернулся домой и, дождавшись, когда на севере вспыхнула первая звездочка, послал с нею привет Сигрун Марии.

— Люблю тебя, — шептал он северной звезде. — Твой до могилы.

4

Похоже было, однако, что всё вокруг, точно догадываясь о существовании дивного зеленого мира, исполнилось зависти и всячески старалось рассеять его очарование, смять его, уничтожить и вырвать раз и навсегда из сердца парня. Люди и природа действовали заодно. Небо постоянно осыпало землю дождем, снегом или градом, ветер выл что есть мочи. Последние краски на пустоши поблекли, и все кругом подернулось унылой серой пеленой.

Несколько раз он вместе с другими фермерами ходил в горы собирать овец. У загона сходились обычно все соседи, недоставало только отца Сигрун Марии. Ветер пронизывал до костей, дождь лил как из ведра. Овцы вязли в грязи и испуганно блеяли, фермеры же как ни в чем не бывало отряхивали мокрые бороды, перешагивали через лужи и, чертыхаясь и жуя табак, по десять раз ощупывали каждую овцу, определяли ее родителей, вспоминали всю ее родословную и спорили о ее племенных качествах. Они нетерпеливо толкали парня под локоть, если он медлил, разглядывая какое-либо клеймо, и лукаво спрашивали, уж не мерещится ли ему вместо овцы какая-нибудь бабенка, и все допытывались, над чем это он так задумался, уж не строчит ли про себя прямо тут, в загоне, письмецо какой-нибудь девице на выданье с предложением руки и сердца. А может, сочиняет вирши в честь одной из местных красоток? Он краснел и смущался, а они сплевывали табачную слюну и торжествующе восклицали:

— Вот оно что, парень! И как это я раньше не догадался!

Нужно было собрать все силы, чтобы защитить зеленый мир своего сердца. «Они не знают, что такое любовь, — думал он. — Они никогда не были влюблены, ни разу в жизни не вдыхали поздней осенью запах таволги и гвоздики, не вслушивались в упоительную музыку среди ночной тишины, никогда не обращались к северной звезде и не просили ее передать избраннице: „Люблю тебя, твой до могилы“».

Он старался не показывать, как больно задевают его насмешки, старался держаться мужественно. Время от времени ему даже удавалось ввернуть словцо в разговор, когда, выгнав какую-нибудь овцу на середину, фермеры до хрипоты спорили о ее родословной и достоинствах. Но голос его звучал неуверенно, слова застревали в горле, и он умолкал. Фермеры смеялись и тут же в два счета доказывали, что он мелет чепуху.

Он стал угрюм и молчалив. Иногда в сумерки подолгу сидел на сундуке в кухне, уставясь в огонь, ничего не слыша вокруг, будто стремясь прочесть в танцующих языках пламени свою судьбу. Молча принимал у матери тарелку, съедал несколько ложек и отставлял еду.

Мать спрашивала, что с ним, может, у него что-нибудь болит?

— Нет, — отвечал он, — ничего у меня не болит.

— Тогда почему ты так плохо ешь? — не отставала она. — С тобой что-нибудь случилось?

— Нет, — отвечал он, глядя в огонь.

Но однажды вечером он заметил, что сестра упорно наблюдает за ним. Теребя светлую косу, она стояла в углу у плиты и исподтишка разглядывала его. Видно было, что ей не терпится поделиться с ним чем-то очень важным. Во взгляде ее сквозило участие. Она была худа и веснушчата, двумя годами моложе его и только этой весной конфирмовалась.

— Мюнди, — сказала она, когда мать и братья ушли из кухни. — А я знаю, отчего ты стал такой странный.

Он молчал, будто и не слышал.

— Сегодня ночью я просыпалась, — продолжала сестра.

— Ну и что? — буркнул он, не понимая, куда она клонит.

— А вот что, — прошептала она. — Ты говорил во сне.

Он почувствовал, как щеки вспыхнули жаром и застучало в висках. Зеленый мир в сердце сжался, точно от укола иглы. Он не смел поднять глаз, не смел пошевелиться. Итак, его тайна не была больше тайной: он сам выдал ее во сне. Его тощая веснушчатая сестра держала в своих руках его жизнь и смерть, хотя была на целых два года моложе.

— Все спали, больше никто ничего не слышал, — прошептала она. — Но я никому не проболтаюсь, Мюнди, милый.

— О чем не проболтаешься? — спросил он, пытаясь сдержать дрожь в голосе.

— Ну, об этом… Сам знаешь о чем. — Подмигнув, она снова затеребила косу и на некоторое время умолкла. — Послушай, Мюнди, — сказала она наконец, — ты давно уже обещал починить замок у моей шкатулки.

— Когда это я обещал?

— Еще летом, — ответила она. — Очень неприятно, когда не можешь держать под замком собственные вещи.

— Ладно, — сказал он сухо и встал. — Принеси в сарай свечу.

— А из шкатулки все выложить?

Нет, выкладывать не обязательно, но пусть она сама тоже придет в сарай и постоит рядом, пока он будет чинить замок. Подаст ему молоток, клещи, подержит гайки.

Сестра беспрекословно повиновалась и стояла рядом все время, пока он возился с замком. Он искоса поглядывал на нее, облизывая пересохшие губы и насвистывая какую-то песенку. Когда стало ясно, что дольше затягивать работу нельзя, он повернулся к сестре спиной и кашлянул.

— Так что ты там сказала? — пробормотал он с рассеянным видом. — Я говорил во сне, что ли?

— Да. — Голос сестры был полон сочувствия. — Ты говорил во сне.

— И что же я сказал?

— Хочешь знать? — спросила она.

— Конечно, почему бы и нет.

— Ты сказал: «Милая».

— И больше ничего?

— Ничего, только один раз еще: «Сердечко мое».

У него стало легче на душе. Он отодвинул стамеску, приложил замок к шкатулке, наморщил брови и глубокомысленно уставился в потолок. Постой-постой… Дай-ка вспомнить… Ну да, он видел сон. Ему снилось, что он читает вслух какую-то книгу, вроде бы роман. Там говорилось о мужчине, который ухаживал за одной теткой и все время твердил ей: «Милая», ну да, и «Сердечко мое» тоже! Он это отлично помнит. Мужчина ходил, кажется, в коричневой фуфайке, а на женщине был синий клетчатый передник, а сама книга была большая и толстая, пожалуй со старый псалтырь, что стоит на полке над отцовской кроватью. Вот только он не припомнит, какие там были страницы — сплошь желтые и растрепанные, как в старом псалтыре, или пожелтевшие только по краям.

— Это было сегодня ночью? — помолчав, разочарованно спросила сестра с легким сомнением в голосе.

— Да, как раз сегодня ночью.

— А больше тебе ничего не снилось?

— Нет, — ответил он решительно и еще раз приложил замочек к шкатулке. Больше ему, слава богу, ничего не снилось. Не стоит придавать значение снам. В лучшем случае они предвещают перемену погоды.

Сестра сняла нагар со свечи. Не выпуская из рук светлую косу, она с волнением рассматривала пол в сарае.

— Мюнди, — начала она после довольно долгого молчания, даже веснушки у нее на щеках покраснели. — А ты никогда не слышал, как я говорю во сне?

Брат помедлил, подкрутил винтик и повернул ключ в замке.

— Слышал, — соврал он. — Осенью несколько раз.

— Когда именно? — спросила она.

— Часто, — ответил он. — Ты выбалтывала во сне ужасные вещи, когда возвращалась из церкви по воскресеньям. Думаю, отец очень удивился бы, услышь он тебя хоть раз!

— А что я говорила? — забеспокоилась сестра.

— Тебе лучше знать, — ответил он. — Вот твоя шкатулка, получай. Надо будет достать красной краски и подновить розы на крышке, а то они совсем стерлись.

— А разве у тебя есть кисточка?

— Нет, но ее можно сделать из конского волоса.

Она взяла шкатулку, подержала ее в руках, неуклюжая, раскрасневшаяся, шмыгнула раз-другой носом, бросила на него умоляющий взгляд и прошептала:

— Мюнди, дорогой…

— Да ладно, ладно, — оборвал он ее и вышел из сарая. — Не бойся, я не проболтаюсь. И кому, в сущности, интересна дурь, которой набиты головы только что конфирмованных девчонок!

5

Но с тех пор он жил в постоянном страхе, боясь проговориться во сне. Каждое утро он испытующе вглядывался в лица родителей, сестер и братьев и зачастую готов был поклясться, что им все известно о зеленом мире в его сердце, впрочем, к концу дня он обычно успокаивался. И все равно был настороже, перестал смотреть в огонь и старался по возможности скрывать свои чувства, чтобы никто ничего не заподозрил. Часто, очень часто грудь тревожно щемило, ведь тоска — непременный спутник любви, а следом за тоской приходят и сомнения, и мрачные мысли.

Стало еще холоднее, ветры с ледников вздымали над горой белые вихри, и скоро земля замерзла, стала белой и молчаливой. Незадолго до рождества установилась тихая и ясная погода. Лунный свет весело скользил по снежной равнине, среди звезд то и дело вспыхивало северное сияние. И все же на дорогах никого не было видно, кроме охотников за куропатками да почтальона, разве что изредка покажется бородатый фермер или работник, у которого вышел табак.

Однажды он уже совсем было решился написать письмо и попросить почтальона отнести его Сигрун Марии — даже не письмо, а всего несколько строчек, просто чтобы она знала: есть люди, которые помнят о ней, думают о ней иногда лунными вечерами, прислушиваясь к музыке собственного сердца. В конце письмеца можно будет добавить: «До встречи».

Но чем больше он размышлял над этим, тем яснее понимал, что слух о том, что он написал письмо Сигрун Марии, мигом облетит всю округу, точно сообщение о поимке кита, ведь почтальон, известный болтун и насмешник, невзирая на свою святую обязанность держать чужую переписку в глубокой тайне, непременно сочинит какой-нибудь стишок, в котором изобразит его рыцарем-крестоносцем, а девушку — юной графиней.

Нет, сначала надо бы поговорить с Сигрун Марией наедине. Он даже не был уверен, помнит ли она его еще. Может, она никогда им всерьез и не интересовалась, может, только в шутку упомянула о разнице в возрасте своих родителей и о том, как счастливы были в браке дедушка и бабушка из Монастырского Подворья, которые души друг в друге не чаяли и были похоронены в одной могиле. А он только переминался с ноги на ногу, молчал как пень — бедняжка чуть ли не клещами вытягивала из него каждое слово, — кусал губы, мял в руках поводья и не сводил глаз с каменушек, вместо того чтобы поддерживать разговор о погоде и о хозяйственных делах. Даже сочувствия не сумел выразить, когда она пожаловалась, что у нее, должно быть, слабое сердце — в груди иной раз как-то странно покалывает, а в ушах прямо колокольный звон. Нечего и надеяться, разве дочь самого зажиточного фермера в округе выберет в женихи простого нескладного парня, только и умеющего, что корпеть над книгами, да к тому же недотепу, который и урожаем не интересуется, и о запасах сена не заботится. Нет, она явно найдет себе кого-нибудь получше.

Тяжело вздохнув, он написал пальцем на сугробе возле сарая: «Люблю тебя. Твой до могилы». Вдруг послышался глухой звук далекого выстрела, он вздрогнул и поспешил стереть это краткое послание, адресованное Сигрун Марии. Как он завидовал охотникам, как хотелось ему иметь охотничье ружье, лучше всего двустволку, чтоб можно было самому зарабатывать деньги, как другие; тогда бы он не ходил за скотиной, а проводил дни и ночи на пустоши, заряжал ружье, спускал курок, опять заряжал и опять спускал курок, слушая, как эхо долго повторяет выстрелы в тишине.

Он уже не помнил, как однажды осенью у подножия скалистого уступа молил бога обогреть и накормить зимой куропатку. Будь у него двустволка, он мог бы как-нибудь в сумерках очутиться у дверей одного хутора — окровавленный, но мужественный, опоясанный патронташем, с полусотней куропаток за плечами. Он постучится и попросит глоток воды. Он неважно себя чувствует, с ним только что случился обморок, нельзя ли ему прилечь ненадолго, пока все пройдет.

«Ну разумеется, проходи в дом, — скажет хозяин. — Руна, доченька, дай Гвюдмюндюру гофманских капель, они мигом приведут его в чувство».

Он ляжет, закроет глаза и будет слушать, как она стучит каблучками, убегая за гофманскими каплями. Она принесет ему капли, сядет на краешек постели и озабоченно спросит:

«Тебе очень плохо?»

«Нет-нет, сейчас все пройдет, ничего страшного».

«Ты меня так напугал, я уж решила, что ты при смерти. У тебя в лице не было ни кровинки», — скажет она и потихоньку погладит в полумраке его волосы, а может быть, даже наклонится к нему близко-близко и выдохнет шепотом: «Люблю тебя. Твоя до гробовой доски».

Зажгут лампу, принесут ему обжигающий кофе, он сядет на постели, и хозяин заведет с ним беседу об овцах и о том, какой следует ждать погоды. «Оставайся на ночь, — скажет он. — А вечером все вместе сыграем в карты».

Может быть, все-таки сдаться на уговоры и принять приглашение? Нет, надо показать будущему тестю, что он не какая-нибудь там размазня, не маменькин сыночек. О ночлеге и разговору нет, он уже вполне оправился, а куропаток нужно поскорее отнести домой. Большое спасибо за кофе и гофманские капли, всего хорошего.

Он пожмет руку Сигрун Марии и пристально посмотрит в глаза. Когда же он наконец уйдет в лунную ночь, хозяин хутора скажет жене и дочери: «А он ничего себе, этот Гвюдмюндюр! Толковый парень!»

Ну вот, опять размечтался. Ведь у него нет ни ружья, ни патронташа — в лучшем случае он может разложить костер в горах в новогоднюю ночь, и отблески его станут приветом Сигрун Марии, если только будет хорошая погода и не помешает дождь или снег. Но он вовсе не был уверен, что она заметит костер, а если и заметит, то как она догадается, что это сквозь зимний мрак к ней летит привет из таинственного зеленого мира, который находится в этом же приходе. Скорее всего, она костра не заметит.

6

Наконец настал желанный миг, о котором он мечтал во сне и наяву с тех пор, как перевез Сигрун Марию через реку. Помогло ему письмо, адресованное ее отцу. Оно пришло в середине марта, когда до следующей почты было далеко, а вручить его следовало безотлагательно. Марки на конверте не было, зато была надпись: «Очень важное. Срочное».

Он надел выходной костюм — куртку на молнии и брюки гольф, расчесал волосы мокрой расческой, положил письмо за пазуху, достал из-под изголовья постели узорные варежки, взял в сарае дорожную палку и отправился пешком на север, к реке.

Земля была пустынной и голой и дышала прохладой. Золотой солнечный свет заливал все вокруг, превращая прозрачные льдинки в разноцветный хрусталь. Он присел на вересковую кочку, на которой осенью сидела Сигрун Мария, и снял носки. Закатав брюки выше колен, он вошел в поток.

Вода не показалась ему холодной, река журчала по-весеннему, и камешки на дне щекотали пятки, но, выйдя на берег, он все же поспешно вытер ноги и тут только заметил ядовито-рыжие заплатки, которые в начале зимы наклеил на свои резиновые сапоги. Однако он не особенно огорчился, рассудив, что при встрече Сигрун Мария вряд ли будет так уж внимательно разглядывать эти противные заплатки.

Помахивая палкой, он пошел дальше, торопясь поскорее пройти среди скалистых гребней во владения ее отца. Время от времени он принимался насвистывать или громко рассуждать сам с собой, повторяя все, что собирался высказать, и даже слышал ее ответы, краснея от счастья. А в груди настойчиво звучал трубный глас.

Но, завидев на равнине у подножия холма хутор ее отца, он оробел и забыл все слова, которые приготовил для нее. Это был даже не хутор, а роскошный дом с просмоленной кровлей, белыми стенами, большими вопрошающими окнами и чудесным флюгером на коньке крыши. Ему казалось, что по мере приближения к хутору сам он становится меньше ростом. Он уже не махал палкой, шагал медленно, глядя под ноги и тщательно выбирая, куда ступить, будто пробирался по неверной тропке через болото. Из головы не шли ядовито-рыжие заплатки на уродливых сапогах. Не сапоги, а настоящие страшилища! Боже, что подумает о нем Сигрун Мария, когда увидит эту отвратительную рвань, которую давно пора выбросить!

Возле дома никого не было. Он постучал в дверь три раза и обреченно ждал во дворе, крепко сжимая в руке палку. Отворил ему сам хозяин. Он был широкоплеч и лыс, весь его вид говорил о довольстве. Из ноздрей торчали волосы.

— Здравствуй, мой мальчик, — сказал он. Голос у него был низкий. — Я смотрю и думаю: кого это бог послал? А это, оказывается, ты!

— Да, — ответил юноша и поспешно полез за пазуху. — Я принес тебе письмо.

— Что? — удивился хозяин. — Письмо? От кого?

— Не знаю, — ответил парень, чувствуя, как на висках у него выступает пот. — Вчера вечером принесли с хутора, что на Гребне.

— А, ну так это опять старый Брандюр с Бугра со своей чепухой, — сказал хозяин и несколько раз кашлянул, словно у него запершило в горле. — Дай-ка сюда! — Он взял письмо, прищурился, разглядывая почерк, и вполголоса забормотал: — Очень важное. Срочное. Ну конечно, его каракули, пусть мне глаза выколют, если это не старик Брандюр!

Он тряхнул головой и шумно вздохнул.

— Заходи, мой мальчик, заходи, — произнес он, впрочем без особой приветливости, и первым прошел в комнату, указал ему на стул у стола, сел напротив и распечатал письмо.

— «Приветствую тебя, дорогой родственничек, — прочитал он вслух. — Дай бог, чтобы эти строчки застали тебя и твою семью в добром здравии и благополучии…» Ну так и есть, это старик Брандюр!

Он сунул руку в карман телогрейки, достал очиненное перышко и продолжал читать про себя, ковыряя в зубах; время от времени он хмурил брови и вздыхал, но тут же фыркал, прищелкивая языком.

Парень сидел ни жив ни мертв, не смея дышать и проклиная себя за то, что принес это треклятое письмо, которому, кажется, никогда не будет конца. На одной из фотографий на комоде он увидел Сигрун Марию в платье для конфирмации и услышал за дверью ее голос.

— Ну что за ерунда! Я уж не говорю о нахальстве! — сказал наконец хозяин, спрятал перышко, сунул письмо в конверт и равнодушно положил его на резную полку. — Скажи, мой мальчик, не забрел ли случайно в ваше стадо мой белый баран с бурым пятном в паху и на брюхе?

Белый баран с бурым пятном в паху и на брюхе? Нет, такого у них в округе не видели. В этом он совершенно уверен.

— Он не пришел вчера домой, чтоб ему пусто было, — сказал хозяин. — Куда же он запропастился? — С этими словами он вышел из комнаты, не закрыв за собой дверь. — Эй, вы там! Угостите чем-нибудь гостя! Мне надо в амбар.

После его ухода в комнате как будто сразу стало теплее и легче дышать. Парень не отрывал глаз от фотографии на комоде. Над зеленым миром его сердца вновь грянули трубы, он опять дышал таволгой и гвоздикой. За стеной послышались легкие шаги, и через минуту в дверях появилась Сигрун Мария, в синей вязаной кофточке с белыми полосками. Косы ее были свернуты в узел, скрепленный двумя круглыми гребенками.

— Не-ет! Неужели это ты? — воскликнула она.

Да, это был он.

— Здравствуй. — Она протянула ему мягкую ладонь. — Спасибо за прошлую встречу![1]

— И тебе также.

— Своих овец ищешь?

— Нет. Принес письмо твоему отцу.

— От кого? — спросила она с любопытством и, не дожидаясь ответа, посмотрела на резную полку, схватила письмо, пробежала глазами убористые строчки и снова поспешно сунула письмо в конверт. — А, всего-навсего от старого Брандюра с Бугра!

Она пододвинула стул к окну, старательно пригладила аккуратный пучок, воткнула покрепче гребенки и несколько раз одернула кофточку, так, что белая полоска пришлась как раз на груди.

— Сейчас будет готов кофе, — сказала она. — Или ты торопишься?

— Да нет, — пробормотал он. — Не так чтобы очень.

— Тогда, может, расскажешь что-нибудь новенькое?

Он ответил не сразу, не поднимая глаз от пола, откашлялся. Все, что он решил рассказать ей, прыгая по вересковым кочкам и размахивая палкой, улетучилось из памяти и не желало возвращаться, как ни старался он собраться с мыслями. Он больше ничего не помнил. Но неужели сдаться, неужели дичиться и молчать как истукан и опозориться во второй раз?

— М-м, зима была очень снежная, — сказал он и принялся рассуждать о погоде и о хозяйстве. Он раскраснелся, сначала не находил слов, но мало-помалу язык у него развязался. Говорил он совсем как взрослый фермер со своим соседом. Сказал, что урожай был очень хорош, ведь лето в этом году выдалось на редкость погожее, сено не испортилось, не отсырело и не почернело на сеновале, да и на скотине это отразилось: такой сытой да гладкой она не была еще никогда. Сказал о рождественском затишье, о морозах в середине зимы, о последующих заносах и о недавней оттепели, унесшей в два дня большую часть снега, благодаря чему открылись прекрасные пастбища для овец и лошадей. Вряд ли теперь надо ожидать сильных метелей, в худшем случае выпадет мокрый снег на пасху, а там наступит весна, несомненно мягкая и теплая. По его мнению, уж что-что, а окот пройдет благополучно, овцы ведь такие здоровые и веселые.

Сигрун Мария время от времени поддакивала, одергивая кофточку и равнодушно глядя в окно, потом вдруг перебила его:

— Право же, нигде на свете нет таких скучных парней, как в нашем округе.

Он был до того обескуражен, что не нашелся что ответить.

— У вас на уме одни только овцы да бараны, — продолжала она. — Только о них и говорите. Уф-ф! Как же я устала от этих ваших бараньих разговоров, слышать их больше не могу! Неужели нельзя найти тему поинтереснее?

Он молчал.

Сигрун Мария взглянула в окно и вздохнула.

— Почему зимой никогда не устраивают развлечений? — спросила она грозно, как прокурор, и сама же ответила: — Потому, что здешние молодые люди только и думают что о коровах да овцах. Эти увальни даже танцевать толком не умеют. В книги они не заглядывают, не способны сочинить самого простенького стихотворения, иностранные романы покупать боятся! А я, между прочим, знаю одного семнадцатилетнего парня из соседнего прихода, который выписывает журнал «Еженедельное обозрение» и вдобавок пишет изумительные стихи. Но в наших местах никто не покупает «Еженедельное обозрение»!

— У меня есть кое-какие книги, — пробормотал парень. — Могу дать тебе почитать, если хочешь.

— Уж конечно это сплошь древние саги, — сказала она. — Неужели, по-твоему, молодежь в наши дни способна получать удовольствие от этих ваших старинных саг? Там только одни «и вот», «и тогда», «тобою», «тут»!

Он не отважился объяснить ей, что, кроме «Саги о Ньяле» и «Саги о людях из Лососьей долины», у него было три или четыре сборника стихов и одна любовная повесть; сердце его отчаянно билось, а в ушах стоял тяжелый звон. Он только смотрел себе в ладони, стараясь придумать тему для разговора, которая вывела бы его из тупика и помогла разговориться. Трубный глас в его груди замирал, словно испуганная птица.

— Ты не болела этой зимой? — спросил он после долгого молчания.

— Я? Болела? — воскликнула она и залилась смехом. — С чего ты взял?

— Осенью, когда я тебя перевозил через реку, ты обмолвилась, что у тебя слабое сердце.

— У меня слабое сердце? Надо же такое придумать!

Она буквально не знала, куда деваться от смеха, и откинулась на спинку стула. Вся ее фигурка лучилась весельем.

— Слабое сердце! — повторила она. — В жизни не слышала ничего подобного. Откуда, скажи на милость, взяться у меня слабому сердцу, ведь я еще так молода!

Вдоволь насмеявшись над этой нелепостью, она подошла к двери, выглянула в коридор и крикнула:

— Мама! Гвюдмюндюр считает, что у меня слабое сердце!

В комнату вошла ее мать. Она поставила на стол кофейник и стала расспрашивать гостя о новостях. Ей не терпелось узнать, благополучно ли отелились коровы, не было ли у них родильной горячки и все ли в семье были зимой здоровы.

— Да, — ответил парень. — Все были здоровы.

— Приятно слышать. Нет ничего дороже здоровья, — сказала она, кивнула и снова вернулась на кухню к делам, прикрыв за собой дверь.

Наступила тишина. Воздух снова стал холодеть и сгущаться. Фотографии на комоде смотрели как-то странно. Молодой человек прихлебывал горячий кофе, не поднимая глаз от чашки. Сигрун Мария неподвижно сидела на стуле у окна и тоже молчала. Он чувствовал, что она не сводит глаз с рыжих заплаток на его сапогах. На висках у него выступил пот, он покраснел, спрятал ноги как можно дальше под стул и крепко прижал их друг к дружке. Ему было ужасно стыдно. Господи боже, угораздило же его надеть эти сапоги! Всему виной эти ядовито-рыжие заплатки!

— Слушай, — сказала она, — почему ты не ешь оладьи?

— Ем, — возразил он, пытаясь сдержать подергивание губ.

— И хворост, — продолжала она, — ты даже не притронулся к хворосту, который я испекла вчера вечером. Я как будто чувствовала, что к нам придет гость.

Он пробормотал себе под нос, что больше не может есть: он уже сыт.

— Пожалуй, принесу и себе чашку, — сказала она, вставая. — Может быть, у тебя появится аппетит, если я выпью с тобой за компанию.

Она сбегала в кухню за чашкой, подсела к столу и налила себе кофе.

— Неужели мой хворост такой невкусный?

— Нет, почему же.

— Тогда, пожалуйста, скушай хоть одну штучку за мое здоровье, — попросила она.

Он подчинился — ее голос вдруг напомнил ему шелест весеннего ветерка над лугом. Она заставила его съесть и оладьи, которые пекла все сегодняшнее утро, потому что была абсолютно уверена, что кто-то к ним придет. Она всегда чувствует, когда должны прийти гости. А когда кофе был выпит, она захотела непременно заглянуть в его чашку — вдруг ей удастся увидеть что-нибудь интересное. Но ничего интересного в чашке не было видно, потому что от сливок на дне все смешалось.

Какая же она дуреха, не вспомнила об этом вовремя! Ведь собиралась просить его не лить в чашку сливки, чтобы можно было погадать, но, как нарочно, что-то ее отвлекло, и она забыла. Ну, ничего не поделаешь. А не сыграть ли им в рамс? Или в «черного Пьетюра»? Это ее любимая игра.

Нет, ему нельзя, он и так слишком засиделся, пора домой.

— Ну хорошо, тогда я тебе погадаю, — решила она и потянулась за картами в верхний ящик комода. — Тебе кто-нибудь гадал раньше на картах?

— Нет, никогда.

— Сейчас посмотрим, а вдруг я увижу что-нибудь любопытное?

Она сдвинула чашки на край стола, выпятила губы и, слегка наморщив брови, смешала карты, разложила их на столе согласно каким-то таинственным, запутанным правилам. Выложив последнюю карту, она ахнула и хлопнула себя по бедру.

Господи! В жизни она не видела, чтобы карты так ложились! Сущие пустяки гадать для такого парня, как он, все ясно как божий день! Червонный валет и дама пик уже почти что помолвлены — правда, они еще не договорились окончательно о женитьбе и не успели обменяться кольцами. Валет сейчас беден, но, похоже, впереди у него неожиданная удача — наследство от дальнего родственника или денежное письмо от влиятельного человека. Положение дамы уже сейчас благоприятно — во всяком случае, от женихов различных возрастов отбою нет. Ишь как вокруг нее толпятся короли да валеты, только она не обращает на них внимания, насмехается над ними и думает только о своем червонном валете. Скорее всего, через месяц-другой они объявят о помолвке, а через два или три года заведут собственное хозяйство на хорошей земле. Подумать только! Вот так карты! У королевы четверо детей!

Покраснев до ушей, он слушал, боясь пропустить хоть слово. Заплатки были забыты. Время от времени он исподтишка поглядывал на Сигрун Марию. У нее тоже раскраснелись щеки, а в глазах прыгали горячие, блестящие искорки.

Она взяла карты со стола и снова положила их в верхний ящик комода. Видя, что гость встал и собирается уходить, она вспомнила, что он еще не смотрел фотографий.

— Взгляни, — сказала она. — Это я в день конфирмации. Узнаешь?

Ну еще бы.

— А тебе не кажется, что я изменилась? — спросила она. — Я тогда была худущая, совсем ребенок с виду.

— Да, — отвечал он. — Ты очень изменилась.

— А вот дедушка и бабушка из Монастырского Подворья, — сказала она, заглядывая ему через плечо, чтобы лучше видеть.

Он чувствовал ее дыхание на своей щеке.

— Посмотри, какие они счастливые! Они всегда души не чаяли друг в друге!

Он весь дрожал от счастья. Сердце билось так, словно вот-вот выскочит из груди. Она долго стояла за его спиной притихшая, дышала учащеннее, чем раньше, и тоже смотрела на снимок дедушки и бабушки из Монастырского Подворья. Еще минута — и он готов был обнять ее, прижаться к ней, спрятать лицо у нее на груди и прошептать: «Люблю тебя. Твой до могилы», как вдруг она отскочила в сторону, прижала руку к губам и откашлялась. За дверью послышались тяжелые шаги.

— Отец вернулся из амбара. Теперь я должна помочь маме на кухне.

Она проводила его, как положено, до крыльца, чтобы он не унес с собой благополучие здешнего дома, пожала ему на прощанье руку и лукаво подмигнула. Мартовское солнце светило ей в лицо.

— А ты все же вредный, — шепнула она, — не захотел сыграть со мной в «черного Пьетюра»!

— Как-нибудь в другой раз поиграем, — пробормотал он.

— Ну хорошо, — согласилась она. — В другой раз непременно.

Возвращаясь домой по кочковатому болоту, он пытался разгадать все те загадки, которые это путешествие задало его уму и сердцу, но голова у него была так заморочена, что в конце концов он совсем запутался. То он не сомневался, что Сигрун Мария любит его и считает себя навеки связанной с ним, то вдруг приходил к выводу, что она обращается с ним как с игрушкой, он кажется ей скучным, неотесанным чурбаном, который не умеет танцевать, ничего не смыслит в самых что ни на есть простых книгах и не может выдавить из себя ни слова, только потеет да краснеет. Но тут же, встрепенувшись, он взмахивал палкой и начинал петь, потому что Сигрун Мария прочла по картам их судьбу: через несколько месяцев они объявят о помолвке, поставят домик на хорошей земле, и у них будет четверо славных ребятишек. Она сама смутилась и покраснела, когда прочла по картам их будущее. Потом она показывала ему фотографию дедушки и бабушки из Монастырского Подворья, заглядывала ему через плечо, дышала ему в щеку и наконец сказала: «Они всегда друг в друге души не чаяли!»

Он снял носки и вошел в воду, прозрачную и сверкающую на солнце. Но вода была такая холодная, что у него свело пальцы и зубы застучали. Камешки на дне уже не щекотали подошвы, как утром, да и весеннее журчание реки, видимо, только послышалось ему, потому что звук был однообразный и унылый.

Как ни ломал он себе голову, он не мог вспомнить ни одного родственника, который, стоя на краю могилы, вздумал бы сделать его своим наследником. Не знал никого, кто мог бы прислать письмо, сулящее ему большие деньги, после чего можно было бы отправиться в поселок к ювелиру, заказать обручальные кольца и объявить о помолвке.

7

В июне на пустоши среди каменистых кочек расцвела гвоздика, а у ручья на болоте распустилась таволга. Вершины гор пылали в лучах вечернего солнца, а ночи стали тихими и светлыми. И все же ему казалось, что время совсем не движется. Беспокойные, заполненные работой дни тянулись бесконечно долго. Костры заката будили в нем сомнения и вопросы, ночью их сменяли щемящая тоска и мечты. Оставаясь один, он забывал о работе и, вздыхая, смотрел на север.

Разумеется, он видел Сигрун Марию в церкви на пасху и на троицу, но она ни на шаг не отходила от своих родителей, и ему не удалось поговорить с ней. Он собирался сказать ей с глазу на глаз, что скоро получит из столицы книги, увлекательные романы, которые она в любой момент может взять почитать, а потом хотел украдкой сунуть ей в руку свои стихи, сочиненные в первый день лета. Напрасно! Ничего не удавалось, что бы он ни делал; все оборачивалось против него же, и счастливый случай всякий раз ускользал из-под самого носа. Теперь он не надеялся встретиться с ней раньше чем на праздничной лотерее, которую устраивал Союз молодежи.

За всю весну не было никаких новостей, если не считать того, что незадолго до Иванова дня прибыли дорожные рабочие и разбили палатки в северной части пустоши, у реки. Местные власти неожиданно раскошелились на ремонт проселочной дороги, решив за одно лето превратить ее в шоссейную, поэтому окружной дорожный мастер набрал несколько человек в поселке и послал их в этот приход, чтобы заработать денег.

Большинство дорожников были молодые веселые парни. В свободное время они курили трубки или сигареты и пили у себя в палатках сладкий кофе с галетами. Почти у всех были усики, а на головах клетчатые кепки. Один только шофер ходил в каскетке. Сдвинув каскетку на затылок, он совал трубку в угол рта и кричал рабочему, разбрасывавшему на дорогу щебенку: «А ну давай!», а потом сплевывал табачную слюну: «Поехали!»

В конце каждой недели они уезжали на своем грузовике домой. Хвастались, что тут же спускают всю свою зарплату. У них-де в поселке полным-полно знакомых девушек, и все они обожают получать подарки. Глядь, а денежек нет как нет. Зато какие девушки, дружище! Бойкие, жизнерадостные — одним словом, огонь! Они страсть как любят ерошить парням усы и не прочь выскользнуть ночью в окно, когда папа и мама спят сладким сном, а потом вернуться потихоньку под утро и нежиться в постели до обеда, не обращая внимания на ворчанье домашних.

Вечерами дорожные рабочие иногда пели песни. Уходили на холм недалеко от палаток и там распевали «Донну Клару», «Завтра утром меня отвезут в тюрьму» или «Рамона, Рамона, лишь ты». Голоса далеко разносились в ночной тиши, особенно выделялся голос шофера, чистый и звучный. Весенний вечер менялся вдруг до неузнаваемости; когда вдали начинал звучать этот голос, казалось, все вокруг наполняется каким-то странным беспокойством.

Наконец вывесили объявление о том, что правление Союза молодежи устраивает лотерею в Лощинах, в помещении школы, во второе воскресенье июля. Будут разыграны пять ягнят, которых обещали выделить фермеры, как только осенью с гор пригонят скот. Кроме того, можно будет выиграть множество полезных вещей, разумеется если вам повезет, например отличный примус или же эмалированный рукомойник, голубые кофейные чашки, два фунта сахару, спички, фитили и ламповые стекла. Вечером состоятся танцы. Приглашен самый знаменитый местный музыкант — Палли с Холмов. Начало праздника в четыре часа, входной билет — одна крона, лотерейный билет — пятьдесят эйриров. Участие могут принять все желающие. Внизу стояла подпись: «Правление Союза».

Едва это важное известие разнеслось по округе, дни стали тянуться совсем уж медленно. Казалось, им никогда не будет конца.

На выгоне начался сенокос. Парень махал косой, правил острие вдвое чаще, чем обычно, и поминутно смотрел на север, провожая взглядом каждое облачко. Дай бог, чтобы погода не испортилась, чтобы стога успели свезти под крышу и ему не пришлось убирать сено как в прошлом году!

Завидев над горой светлое облачко, он уже в страхе и унынии ждал проливных дождей до конца недели, а в воскресенье — суховея. Но погода стояла отличная. В субботу после обеда они как раз кончали убирать сено, когда мимо проехали на своем грузовике дорожные рабочие и помахали им кепками. Вечер был такой алый от заката, такой мирный и благоухающий, что он до рассвета не мог уснуть и сочинил новое стихотворение, посвященное Сигрун Марии. Когда он вкладывал его в конверт, где уже лежали гвоздика и незабудки, в его глазах стояли слезы. Он решил сбегать утром к ручью и поискать там еще красивую веточку таволги.

День лотереи превзошел все ожидания — таким он выдался ясным и светлым. Он надел праздничный костюм, натянул новые сапоги, купленные на овечьей ярмарке. В один карман куртки положил конверт со стихами, в другой — кулечек карамели. Смазал волосы маслом и поминутно бегал к зеркалу причесываться.

Поглощенный приготовлениями, он не заметил, что сестра тоже собирается в дорогу, пока не столкнулся с ней нос к носу у зеркала, решив полюбоваться собой напоследок.

— Ты возьмешь себе серую или Звездочку? — спросила она. Он вздрогнул всем телом, словно от ожога. Кто разрешил ей ехать на лотерею?.

— Папа с мамой, — ответила она, сияя радостным нетерпением.

— Что тебе там делать? — спросил он. — Ты еще слишком мала для развлечений и, кроме того, не умеешь танцевать.

— Ты тоже не умеешь, — возразила она, озабоченно разглядывая в зеркале свои веснушчатые щеки. — А я хочу попытать счастья. Вдруг мне достанется ягненок, или примус, или еще какая-нибудь полезная вещь, например ламповое стекло или эмалированный рукомойник? Маме ведь давно хочется иметь примус.

Он покраснел от досады, стараясь найти какие-нибудь убедительные доводы. С чего она взяла, что ей непременно достанется ягненок или примус? Ничего она не выиграет, ровным счетом ничего! Да ей и билеты не на что купить, у нее ведь нет денег, сидела бы лучше дома!

— Нет есть, — сказала сестра. И она в состоянии купить себе билеты. У нее остались почти все деньги, скопленные в прошлом году, вдобавок несколько эйриров, вырученных за шерсть ее овцы Голты, да еще шесть крон, которые ей подарили на конфирмацию.

— Ты не можешь показаться на людях в этих штанах, — сказал он. — Они такие страшные.

— Твои не лучше, — ответила она и отвернулась, чтобы сглотнуть подступивший к горлу комок. На глазах у нее выступили слезы. Она терялась в догадках, почему он так отнесся к ее желанию поехать на лотерею. Она ведь не собиралась просить его покупать для нее билеты. Она сама в состоянии оплатить все свои расходы. Если он не хочет ехать с ней вместе, пусть едет вперед.

Парень отошел от зеркала и выглянул в окно. Родители и братья стояли на лужайке возле лошадей, но сбруя еще была в сарае. Он отвернулся и провел по смазанным маслом волосам обломком расчески, не в силах еще раз взглянуть в полные слез глаза сестры. В сущности, она всегда относилась к нему с уважением и была доброй девочкой.

Ну ладно, пусть едет. Только надо поторопиться, уже третий час, а путь неблизкий. Если они приедут на лотерею к шапочному разбору, ни примус, ни ягненок им не достанутся.

Сестра вытерла слезы, поправила косички и стряхнула пылинку со своих грубых домотканых брюк. Лицо ее погасло, губы дрожали. И веснушки на щеках казались темнее, чем раньше. Она опять принялась искать на брюках невидимую пылинку и повторила дрожащим голосом свой вопрос: ехать ли ей на Звездочке или взять серую.

— На Звездочке, — ответил он уже мягче, жалея, что довел ее до слез. Ведь серая лошадь уже стара, ей трудно бежать рысью. И не стоит так переживать из-за брюк, они выглядят вполне прилично, во всяком случае не хуже, чем его. Даже и сравнивать нечего! Ему же хотелось всего-навсего немножко поддразнить ее, он ведь отлично знает, почему она так рвется на лотерею. Но он никому не скажет, будет нем как могила.

Сестра благодарно улыбнулась, глаза у нее потеплели и оживились. Она глянула в зеркало и поправила красную кисточку на шапочке.

— Ничего-то ты не знаешь, Мюнди, — сказала она. — Болтаешь, что в голову взбредет!

И они поехали.

Палатки дорожников были пусты и безмолвны. Кругом виднелись только заступы, лопаты, обрывки бумаги и тряпок, кружки и бочки с бензином. Блеснула прозрачная речная струя, и прохладная вода, журча, расступилась под брюхом лошадей. Какой изумительный день!

Ярко сияло солнце, аромат спелого вереска и травы смешивался с паром, поднимавшимся от земли. Вдали искрились горы. Земля повсюду была зеленой, почти такой же зеленой, как мир, который он хранил в своем сердце, почти такой ж£ прекрасной и удивительной. Вечером наверняка выпадет обильная роса, и лесная поляна к западу от школы наполнится терпким запахом березового листа. Пожалуй, лучше всего будет отдать Сигрун Марии цветы и стихи, когда в кустарнике померкнут последние солнечные лучи, а небо сбрызнет влагой траву и листья.

8

Они расседлали лошадей и отвели их в загон на лужайке. Потом помогли друг другу почистить брюки от пыли и направились по тропинке в Лощины, к низенькому зданию школы.

Члены правления Союза молодежи торопливо расставляли легкие павильоны на свежескошенной лужайке возле школы. Люди собирались группами, разговаривали и смеялись, рассказывали знакомым новости и сами расспрашивали о новостях, щуря глаза от яркого солнца. Лотерея должна была начаться с минуты на минуту. Организаторы вечера объявили, что в учительской все уже готово и скоро станут торговать билетами. Кофе будут продавать до полуночи, а танцы начнутся сразу после лотереи, самое позднее в семь часов. Но где же Палли с Холмов, знаменитый музыкант, со своей новой пятирядной гармоникой, за которой он специально ездил весной в Рейкьявик? Оказывается, он еще не пришел, но этот парень, конечно, ждать себя не заставит, появится в положенное время.

Брат с сестрой нерешительно пробирались сквозь толпу у здания школы, отвечали, если их о чем-то спрашивали. Оба, похоже, кого-то искали, так как глаза их нетерпеливо перебегали с одного лица на другое. Может, еще не все приехали, кое-кто запоздал и теперь спешит на лотерею из-за гор? Вот, например, к загону только что подскакали трое всадников и спешились, но никто не признал лошадей — ни пегую, ни буланую. Скорей всего, это люди из другого прихода — может быть, с Песков, а может, с Верховья.

Он увидел Сигрун Марию, только когда объявили, что началась продажа лотерейных билетов. Она неожиданно появилась рядом, в новой блузке и полосатой юбке, и стояла, повернувшись к нему загорелой щекой, не сводя глаз с дверей школы, где председатель организационного комитета продавал голубые ленточки на булавке по кроне за штуку. Она показалась ему какой-то незнакомой, щеки стали круглее, чем раньше, а ямочки на щеках глубже, оттого что она отрезала косы и уложила волосы волнами. У ворота блузки поблескивала серебряная брошь.

— Здравствуй, — сказал он, протягивая ей руку.

Она ответила не сразу, рассеянно оглянулась по сторонам, будто мыслями была где-то далеко отсюда, и заморгала глазами, словно в недоумении. Ему пришлось повторить свое приветствие.

— Здравствуй, — наконец кивнула она. — Это ты?

— Да, — сказал он. — Спасибо за прошлую встречу!

— За прошлую встречу? — повторила она, как бы припоминая. — А когда мы виделись в последний раз?

— В марте, — ответил он.

— А вот и нет, — возразила Сигрун Мария с насмешливой улыбкой. — Я видела тебя в церкви на троицу!

— Я заходил к вам домой, — пробормотал он. — С письмом.

— А, верно! Ты приносил письмо отцу!

— Ты здесь одна? — спросил он.

Но она была не одна, она пришла вместе с работниками. Отца с матерью, как всегда, уговорить не удалось. Им подобные развлечения не по душе.

— Лотерея уже началась, — сказал он.

— Что же ты тогда стоишь, парень? Так тебе никогда не выиграть ягненка!

— А тебе разве не хочется тоже пойти туда?

— Я приду попозже, — сказала она, теребя серебряную брошку на блузке. — Я такая невезучая, что мне все равно, когда тянуть — раньше или позже.

Он попросил разрешения купить для нее несколько билетов.

— Для меня? — переспросила она удивленно и оглянулась. — Нет, спасибо, купи лучше своей сестре.

Он поспешил к дверям школы, достал кошелек и, позванивая монетами, громко и отчетливо сказал председателю оргкомитета, что ему нужно два входных билета: пожалуйста, вот деньги. Один билет он протянул сестре, не слушая ее возражений, — не хватает только, чтобы она сама покупала себе билет, ведь это он пригласил ее на лотерею. Потом оглянулся, но Сигрун Мария уже стояла перед одним из павильонов и разговаривала с какими-то девушками. Пробираясь к дверям учительской, он слышал ее смех, заразительный и звонкий. Трубный глас плыл в воздухе над зеленым миром его сердца, растворяясь в аромате таволги и гвоздики. Он так углубился в свои мысли, что вздрогнул, когда кассир Союза спросил резким голосом, сколько ему надо билетов.

— Три для меня. И три для моей сестры.

— Давай деньги! — сказал кассир.

Он не догадался заранее вытряхнуть монеты из кошелька и долго выуживал мелочь. Потом повернулся и хотел уйти.

— Ну что же ты, парень! Тяни!

Спохватившись, он счел за благо объяснить свою рассеянность: он, видите ли, загляделся на толпу, приятеля искал, Сигги с Края Пустоши.

— Ну тяни же скорее! — сказал кассир.

С безразличным видом он сунул руку в ящик, вытащил три сложенные бумажки и, зажав их в кулаке, стал ждать, пока сестра, молчаливая и сосредоточенная, выберет еще три билетика — ведь она твердо решила выиграть примус или ягненка. Затем они уступили место другим и развернули свои билеты.

Увы, счастье обмануло их! Все билеты оказались пустые, за исключением двух: с цифрой восемь у парня, а у сестры — с цифрой двадцать три.

Что означают эти цифры?

Секретарь Союза взглянул на талончики и вручил им коробок спичек и зубочистку.

— Пожалуйста, — сказал он, улыбаясь. — Лучше коробок спичек и зубочистка, чем вовсе ничего!

Сестра, очень расстроенная, опустила голову. Она так надеялась выиграть какую-нибудь нужную в хозяйстве вещь, ну хотя бы ламповое стекло или эмалированный рукомойник. На что ей эти спички, их в доме и так достаточно. Но может быть, если попытаться еще раз, повезет больше? Деньги у нее есть, она может сама купить себе билеты.

— А ты не хочешь еще раз попробовать? — спросила она у брата.

— Сейчас нет, — ответил он и вышел на солнце. Навстречу пахнуло ароматом кофе, который начали продавать в павильонах. Сигрун Марии нигде не было видно, сколько он ни смотрел по сторонам. Куда она ушла? Он искал ее возле школы, заглядывал в павильоны, бродил от одной группы к другой, слыша несмолкаемый призывный глас в груди. Может, она зашла в Лощины, в усадьбу, поздороваться со старушкой-хозяйкой? А может, встретила кого-нибудь из приятельниц, например девушку из Ущельного, и они вместе пошли на поляну или в рощу, где в листве танцуют лучи вечернего солнца?

Заметив, что сквозь кусты пробираются какие-то девушки, он поспешил за ограду и, все еще держа в руке зубочистку, вошел в рощу, где неожиданно наткнулся на двух знакомых девушек, вместе с которыми конфирмовался. Обе заулыбались, сказали, что узнали его с трудом — таким великаном он стал, — и весело спросили, куда он направляется.

— Приятеля надо повидать, Сигги с Края Пустоши, вот я его и ищу.

— Мы видели его у школы, — сказали девушки.

— Да, Сигги там был, — отозвался парень. — Но после он ушел в лес.

— Странно, что он нам не встретился, — удивились девушки. Волосы у обеих были повязаны красными ленточками, которые они все время теребили и разглаживали пальцами. — А что это у тебя?

— Всего-навсего зубочистка.

— Зубочистка? Зачем тебе понадобилась зубочистка?

— Выиграл в лотерею.

— И больше тебе ничего не досталось?

— Нет, — ответил он и заторопился прочь, чтобы не отвечать на дальнейшие расспросы. Зайдя поглубже в кусты, он бросил зубочистку в овраг.

В роще было тихо и жарко. Покусывая ивовую веточку, он долго бродил между кустов, затянутых сверкающей паутиной, старательно обходя лужи и кочки, но никого не видел, кроме дроздов, кроншнепов, жужжащих шмелей да ожидающих росы маленьких бабочек, которые изредка перелетали с места на место. Шум, доносившийся из школы, мало-помалу стих, кругом воцарились покой и тишина. Солнечные лучи нагревали березки, мягко струясь по их листве и кривым веткам.

Он молча присел на кочку в ложбине между кустов и задумчиво разорвал травинку полевицы. Что бы он сделал, если б она вдруг пришла к нему в светлой блузке и полосатой юбке? Что бы он сказал, если бы она присела рядом на кочку и спросила, не забыл ли он то, что она прочла ему по картам зимой? Боже милосердный! Как же он мог сегодня так запинаться и так по-идиотски себя вести! Какой он болван, что, встретив ее у школы, не предложил поговорить где-нибудь в укромном месте! Она бы наверняка прошептала: «Да, пойдем в лес». Потом они обручились бы здесь, в ложбинке.

9

Солнце катилось все дальше к западу, обливая пустошь золотом. Сигрун Мария вышла из учительской, поднесла руку к глазам и, прищурясь, посмотрела на дорогу. Он поспешил к ней и, подойдя, кашлянул.

— А, это ты, — сказала она.

— Да, — кивнул он.

— Ну, что вытянул?

— Всего лишь пустую бумажку.

— Да неужели! Стало быть, дела твои плохи. Так-таки и не выиграл ничего стоящего?

— Одну только зубочистку.

— Зубочистку? Ну, это стоящим выигрышем не назовешь. А мне достался ягненок.

— Что ж, неплохо.

— А моя кузина из Ущельного вытянула примус, но тут же отдала его обратно, потому что у них есть и примус, и керосинка.

— Вот как. — Парень оглянулся, желая удостовериться, что их никто не подслушивает. — Может, выпьешь со мной кофе?

— Скоро начнутся танцы, — сказала Сигрун Мария, по-прежнему не отрывая глаз от дороги. — Палли с Холмов уже явился. — Она заложила темные локоны за уши, и выражение ее лица сделалось странно отчужденным. — Кофе? Нет, спасибо, — рассеянно протянула она. — Мне сейчас не хочется. Угости-ка лучше свою сестру. Вон она стоит у павильона.

— Может быть, после захочешь? — спросил он.

— Не знаю, может быть, — ответила она.

В этот момент кто-то его позвал. Это оказалась молоденькая девушка с толстыми косами и красной ленточкой в волосах. Она сказала, что разыскала Сигги с Края Пустоши и привела его сюда.

Все рухнуло. Пришлось отойти от Сигрун Марии, так и не заикнувшись о прогулке в лес. Кой черт надоумил его разыскивать этого гундосого, нескладного урода Сигги с Края Пустоши, который трясет головой и ходит вперевалку, как старик. Он наспех придумал какое-то дело и, томясь от скуки, слушал приятеля, время от времени вставляя «да» или «нет». Он хотел было распрощаться, но Сигги с Края Пустоши шел за ним, как на привязи, и без умолку трещал о том, что его больше всего занимало: об овцах и ягнятах, о лошадях и телятах, о сенокосе у них на хуторе и лисьей норе, которую он нашел в северной части пустоши.

— Ты еще не видел моего гнедого пятилетка? — спросил он под конец, приплясывая от удовольствия. — Отец только на днях закончил его объезжать.

Юноша покачал головой.

— Он там, в загоне для лошадей, — сказал Сигги с Края Пустоши и показал рукой. — Можешь прокатиться, если хочешь.

— Сейчас начнутся танцы.

— Да пойдем, тут недалеко, — сказал Сигги с Края Пустоши и до тех пор расписывал достоинства своего жеребца, пока Мюнди не сдался и не заторопился к загону.

Когда они вернулись, танцы уже были в разгаре. Палли с Холмов взобрался на ящик и без передышки играл на новой гармонике одну мелодию за другой, раскачиваясь то вправо, то влево, встряхивая головой в такт музыке и даже закрывая глаза от удовольствия, так что всем было ясно, что при желании он может играть, вовсе даже и не глядя. Он как бы превратился в волшебника, который управлял танцующими с помощью непонятного колдовства. Он заставлял их подпрыгивать, кружиться, двигаться сначала вперед, потом назад, отскакивать, раскачиваться из стороны в сторону и притопывать каблуками. Все подчинялись ему, всех захватили чары гармоники. Один только рыжебородый поденщик Маунги, закоренелый холостяк лет пятидесяти, без устали отплясывал что-то невообразимое: он как угорелый носился по залу, крепко сжимая в объятиях испуганных девушек, кружа их в немыслимых поворотах. Когда Палли с Холмов останавливался передохнуть, Маунги нюхал табак, вытирал со лба пот и говорил:

— Ох, до чего здорово, ребята!

В прямом, как струна, оранжевом луче солнца, падавшем в окно, кружилась пыль. Учительская сотрясалась от танцев и музыки, а время шло, время летело на невидимых крыльях, ничуть не заботясь о тех, кто сидел в углу и ждал. Скоро, совсем скоро оранжевый луч погаснет, и светло-голубая дымка окутает землю. Кусты заблагоухают, запорхают бабочки, заблестят листья и трава. Погаснет алый свет над горами, придет ночь, дохнет прохладой и закроет венчики цветов. Придет летняя ночь, безмятежная и молчаливая, ночь мечтаний и любви, прозрачная, как горный ручей.

А Сигрун Мария все танцует и танцует…

Он скомкал в руках шапку и посмотрел в окно, выходящее в поле. Не так уж трудно двигать ногами туда-сюда, повернуться, пройти сначала вперед, потом назад, отпрыгнуть в сторону и опять закружиться. Вряд ли он будет выглядеть смешнее, чем поденщик Маунги, который как раз в эту минуту с шумом пронесся мимо, обхватив за талию его сестру. Она сильно побледнела, глаза были широко раскрыты.

Что, если и ему попробовать? Солнце уже в двух или трех саженях от края пустоши, вот-вот зайдет, унося с собой этот долгожданный день. Если он и дальше будет сидеть на скамейке, робея и смущаясь, ничего не произойдет. Но если он потанцует с Сигрун Марией, то, без сомнения, сумеет шепнуть ей на ухо словечко-другое и попросит разрешения сказать кое-что очень важное, только не здесь, а в роще. Он обнимет ее за талию, как в тот раз, когда перевозил ее через реку, сожмет ей руку, посмотрит в глаза и скажет вполголоса: «У меня в кармане письмо для тебя. Там стихи».

Гармоника умолкла. Палли с Холмов отдыхал, а танцующие уселись на скамейки вдоль стен. Пыль медленно оседала в прямом луче солнца.

— Вот здорово! — сказал поденщик Маунги и встряхнул табакеркой.

Никто ему не ответил. Палли с Холмов неторопливо взмахнул несколько раз белым носовым платком, вытер пот с лица и шеи и стал тихонько насвистывать, перебирая кожаные ремни, словно вспоминал новую мелодию. Затем внушительным откашливанием дал понять, что перерыв окончен.

Парень встал. Колени у него слегка дрожали. Чувствуя, что щеки горят огнем, он заколебался и готов был опять сесть на скамейку или выскочить за дверь, но вместо этого, будто во сне, пошел по залу прямо к Сигрун Марии и наклонил голову.

— Станцуешь со мной?

— С тобой? — удивленно сказала она, невольно бросив взгляд на его брюки. — А ты когда-нибудь раньше танцевал?

— Нет, ни разу.

— Значит, ты не умеешь танцевать?

— Не совсем так, — пробормотал он растерянно, пытаясь сдержать дрожь в голосе. — Но я быстро научусь.

Сигрун Мария молча пожала плечами. Поерзала на скамейке, потрогала свою серебряную брошку, разгладила на коленях полосатую юбку, не сводя глаз с его брюк. Он видел, что люди начинают оглядываться на них и прислушиваться к их разговору, но стоял как вкопанный и ждал.

— Я станцую с тобой позже. Хочу немного отдохнуть, я так устала, — сказала она наконец и закусила губу. — Почему ты не танцуешь со своей сестрой? Вон она, стоит в углу.

В этот момент Палли с Холмов вскочил на ящик и рванул гармонику. Учительская наполнилась звуками музыки. Двое молодых людей из другого прихода склонились перед Сигрун Марией, делая вид, будто не замечают Мюнди, но Сигрун Мария покачала головой и танцевать не захотела — устала, надо немного отдохнуть, — поднялась со скамейки и вышла на улицу.

Он схватил шапку и бросился за ней. Сигрун Мария поднесла руку к глазам и долго-долго смотрела вдаль, на дорогу. Но вот ее взгляд померк, и плечи опустились. Он подошел ближе и спросил, нет ли у нее желания выпить кофе.

— Нет, — вздохнула она. — Мне не хочется кофе.

— Может, тебе нездоровится?

— Немного болит голова, — сказала она и схватилась рукой за лоб. — А вообще можно умереть со скуки.

— Что такое? — удивленно пробормотал он. — Тебе скучно?

— Уф-ф, еще бы! Тоже мне радость — танцевать с этими увальнями. Неповоротливые быки, а не парни.

Он молча стоял рядом и мял в руках шапку, не зная, относится ли это резкое суждение и к нему тоже. Вечерний луч играл на ее щеке, заливал золотом шею, впивался в серебряную брошку у ворота, горел на черных пуговицах блузки. Внезапно она перевела взгляд с дороги на заросли кустарника и спросила:

— Который час?

— Не знаю. Наверное, около половины одиннадцатого.

— Разве у тебя нет часов?

— Нет.

— Да ну? — воскликнула она. — У тебя, у такого взрослого парня, нет часов?

Он не смел поднять глаза, стыдясь своей бедности, но Сигрун Мария тут же заговорила о другом и высказала опасение, что Союз молодежи прогорит с нынешней лотереей.

— Так мало народу собралось, — сказала она. — Гораздо меньше, чем в прошлом году. И почему не видно дорожников? Союз молодежи наверняка заработал бы на них не одну крону.

— Дорожники вчера вечером уехали домой. Они всегда ездят домой по субботам.

— Я думаю, могли бы и приехать на сегодняшний вечер. И Союзу стоило бы содрать с них по три кроны за вход, ведь эти бездельники не знают счета деньгам.

Она еще раз взглянула на рощу, где полосы солнечных лучей падали на мягкие зеленые тени в ложбинах. Золотой лучик опять заплясал у нее на шее, взгляд опять стал теплым и веселым, брови высоко поднялись, а ямочки на щеках, казалось, стали еще глубже.

— Послушай, — сказала она, — ты видел в роще маленький рябиновый куст?

— Нет, — ответил он, покраснев от радости, потому что ее голос вновь напоминал шелест весеннего ветерка над лугом.

— И я не видела, — сказала она, взглянув на него. — Хорошо бы посмотреть, так ли он красив, как куст рябины у нас на холме.

— Хорошо бы, — пробормотал он, но только собрался вытащить из кармана кулечек с карамелью и предложить ей вместе пройтись в рощу, как вдруг до его ушей донесся непривычный звук. Этот звук заглушил и переливы гармоники, и шум павильонов и проник в таинственный зеленый мир его сердца. Радости как не бывало, она уступила место глухой тревоге.

Они обернулись и тотчас увидели грузовик, который с грохотом и лязгом катился по травянистой равнине, а в кузове стояли дорожные рабочие и горланили песню о Рамоне.

— Смотри-ка, смотри! Приехали! — воскликнула Сигрун Мария. — Я так и думала!

Он промолчал.

— Да еще с песней! — добавила она.

Слова не шли у него с языка. Он забыл достать карамель из кармана, только молча мял в руках шапку.

— Они машут нам! — продолжала она. — Наверное, собираются подъехать к самому дому!

Парень подошел к ней ближе. Он смотрел прямо перед собой и видел, как быстро и безмолвно, точно перед грозою, сгущаются над миром сердца неведомые тени.

— Даже дверцу не захлопнули! Сумасшедшие!

— Сигрун, — прошептал он. — Пойдем в лес?

— В лес? Зачем?

— Посмотреть на рябиновый куст, — ответил он.

— Нет, мой милый, я не пойду, я боюсь пауков, — засмеялась она и побежала прочь, в школу, сказать подругам, что приехали дорожники.

10

Он стоял, один, озаренный вечерним солнцем, и больше не слышал ни трубного гласа в груди, ни нетерпеливого пения струн, только лязг и скрежет колес грузовика, который осторожно пробирался по узкой дороге, выпуская сизые облачка газа. Музыка вдруг смолкла, и все высыпали из учительской и из павильонов на улицу, чтобы посмотреть на автомобиль.

Дорожные рабочие один за другим выпрыгивали из кузова. Они не сводили глаз с девушек и переговаривались вполголоса, выпячивая грудь, смеясь и подталкивая друг друга локтями. Дымя сигаретами, они окружили кассира Союза молодежи, купили входные билеты и толпой вошли в учительскую. Почти у всех на верхней губе топорщились жидкие усики, а пальцы были желтые от табака. Держались они галантно, как рыцари, но в то же время вызывающе. Кто-то из них прихватил с собой полбутылки самогона, и было похоже, что они способны на все. Без драки, танцев и песен явно не обойдется.

Шофер снял каскетку, что-то сказал своим дружкам и повернулся к Палли с Холмов.

— Заводи свою шарманку, приятель, — сказал он. — Поехали!

И снова в учительской грянул танец.

Парень стоял в дверях и смотрел на Сигрун Марию, а она порхала по залу в объятиях шофера, улыбаясь тому, что он ей нашептывал. В глазах ее горел зеленый огонек, беспокойный, мерцающий, словно отблеск лунного света в речной струе августовской ночью. Она танцевала не так, как раньше: быстро и мягко изгибалась, грациозно раскачиваясь в такт музыке. Когда луч солнца из окна падал ей на лицо, она закрывала глаза, будто не в силах выдержать свет, но в скором времени луч померк — солнце клонилось к закату, и голубая дымка мало-помалу заволакивала окно. Пылинок стало не видно.

Он слышал, как шофер сказал: «Что может быть лучше танцев после захода солнца». Звук этого голоса, наглого и фальшивого, больно вонзился ему в грудь, и тотчас же тревожная тень накрыла зеленый мир сердца.

Выскочив за дверь, он долго ходил вокруг школы, еще не веря, что потерпел поражение. Перед глазами плыл туман. Возможно ли, чтобы Сигрун Мария забыла его, забыла переправу через реку и карты, которые раскладывала ему зимой? Нет, просто она любит танцевать и никак не может отделаться от шофера. Да и о стихах, которые ждут ее в конверте вместе с незабудками, гвоздикой и таволгой, она понятия не имеет. Когда подъехали дорожники, он как раз собирался сказать ей об этих двух стихотворениях. А она завела разговор о рябиновом кусте в лесу.

Он крепче стиснул в руке шапку и вдруг почувствовал, что ненавидит шофера, ненавидит его взгляд, его движения, голос и даже черную каскетку, так не похожую на головные уборы обитателей здешних мест. Сердце захлестнула мутная волна. Он сжал кулаки, в глазах потемнело, губы задрожали. Вдруг он остановился, смущенный, стараясь скрыть волнение. Перед ним стояла подружка по конфирмации и улыбалась.

— Что с тобой, Мюнди? — спросила она. — Почему ты такой странный?

— Я? — буркнул он. — Странный?

— Бродишь вокруг дома, — сказала она и поправила ленточку в волосах. — А теперь вот еще бранишься!

— Я потерял перочинный ножик.

— Какая жалость! И хороший был ножик?

— Еще бы! Складной, с двумя лезвиями.

— Давай поищем вместе, — предложила она и принялась смотреть по сторонам.

Но парень сказал, что уж и не надеется найти ножик. Что с возу упало, то пропало. Скорее всего, он обронил его из кармана возле загона или в лесу, и нет смысла искать дальше.

— Хочешь, поищем у загона? — спросила она, не поднимая глаз. — Мне всегда везет на находки.

— Бесполезно, — сказал он и заторопился прочь. Вошел в учительскую и, прислонясь к стене, стал опять смотреть на танцующих.

Он увидел, что шофер по-прежнему шепчет что-то на ухо Сигрун Марии, прижимается к ней, касаясь толстыми губами темных волнистых локонов девушки. И Сигрун Мария слушала! Сигрун Мария шептала что-то в ответ! Щеки ее порозовели, а глаза смотрели так странно! Иногда она встряхивала головой, иногда кивала или смеялась его словам, поднимала ресницы и бросала на него взгляды, казавшиеся после захода солнца еще ярче и жарче. Никогда она не была так красива.

Он опять выскочил вон из учительской и опять заметался вокруг дома и павильонов, не находя себе места, пока наконец не вмешался в разговор подростков, обступивших грузовик. Они старались определить марку автомобиля.

— «Шевроле», — говорили они друг другу, — вот это наверняка должна быть хорошая машина.

— Нет, — сказал он. — «Форд» гораздо лучше.

— А ты почем знаешь? — недоверчиво спросили ребята.

Он читал об этом в газете. «Шевроле» против «форда» просто-напросто никуда не годный драндулет, который ни один нормальный человек покупать не станет. К тому же управлять им — сущие пустяки, каждый дурак научится за каких-нибудь несколько часов.

— Чушь! — перебил кто-то и рассказал про своего знакомого из Рейкьявика, который работал у них прошлым летом. Так вот, он уверял, что у «шевроле» мотор куда мощнее, чем у «форда».

Парень промолчал. Он был посрамлен и не мог ничего возразить, не мог даже найти в себе силы взглянуть на черный сверкающий грузовик, невольно напоминавший ему черную каскетку его владельца. Он был до того одинок и несчастен, что с горя разыскал Сигги с Края Пустоши и спросил, куда тот собрался.

— Домой, — ответил Сигги и прибавил, что думает покосить ночью, пока трава мокрая от росы, а утром немножко соснуть. Ну а сейчас ка-ак пустит коня вскачь!

— Я провожу тебя до загона, — сказал парень, словно ему было очень жаль расставаться с другом. — А ты не боишься, что ночью захочешь спать?

— Спать? — Нет, Сигги с Края Пустоши спать не захочет! Всю ночь глаз не сомкнет, раз уж целый день только и знал, что развлекался да бездельничал.

— Но ты же не танцевал, — заметил парень.

Да на кой ему сдались эти танцы, он и танцевать-то не умеет! И вовсе ему неохота учиться таким глупостям. Куда интереснее сгонять в загон скотину, чем кружиться с какой-нибудь девчонкой! Некоторые овцы, конечно, упрямы и бестолковы, но женщины во сто раз упрямее, так говорит отец.

Сигги оседлал жеребца, ласково потрепал ему морду, погладил по крупу, расчесал сильными пальцами гриву и спросил приятеля, видел ли он когда-нибудь более красивую лошадь.

— Нет, не видел, — ответил тот.

— На нем не утонешь, — сказал Сигги и показал на крутую шею лошади. — Глянь, какой загривок!

Мюнди осмотрел загривок и кивнул. Он был так огорчен и раздосадован, что с радостью простоял бы у лошадиного загона до рассвета, слушая бесконечные рассказы о жеребце до тех пор, пока танцы не кончатся и Сигрун Мария не надумает ехать домой. Но Сигги с Края Пустоши спешил и не собирался больше тратить время попусту, ведь он решил сегодня не ложиться и выкосить порядочный участок выгона прежде, чем трава обсохнет. Сейчас он перемахнет через пригорок, а потом помчится галопом по равнине вдоль озера. Ну, прощай! И он уехал.

Некоторое время парень смотрел ему вслед, машинально срывая травинки полевицы с овечьей тропы, затем решительно, твердым шагом направился к школе. О чем он только думал? Какого черта прохлаждался с этим Сигги с Края Пустоши? Боже милосердный, кто знает, может, он опять сам упустил из рук свое счастье!

Палли с Холмов, должно быть, отдыхал и подкреплялся кофе, потому что танцоры толпились у павильонов и бродили по лужайке, а какая-то парочка даже скрылась в роще.

Он остановился посреди дороги, бледный, дрожащий, грудь вдруг больно кольнуло, точно иглой. Колени как-то странно ослабели. Он растерянно смотрел на голубоватую полночную дымку, окутавшую лес, прозрачную и безмятежную, и будто не слышал веселого смеха вокруг. Долго неподвижно стоял на одном месте, словно окаменев, а когда опомнился, то заметил, что прыжками мчится через некошеный выгон к роще. Он замедлил шаги и оглянулся через плечо. Даже нашел в себе силы поправить на голове шапку и свернуть поближе к забору: если кто-нибудь полюбопытствует, что он тут делает, можно будет сказать, что он ищет свой перочинный ножик.

Роща дышала тишиной и прохладой. Трава была уже мокрая от росы, влажный глянец покрывал листья. Сначала он шел чуть заметной тропинкой, которая змеилась среди кочек, но скоро потерял ее и не знал, куда идти. Вокруг порхали серые и золотистые бабочки, бекасы выскакивали из-под ног. Где-то прокричал дрозд. Роса не была еще настолько обильной, чтобы на ней можно было различить следы. Он остановился и прислушался, затаив дыхание. Зачем, собственно, он сюда пришел? Что он собирается делать в лесу в безмолвии этой спокойной июльской ночи? Не гоняться же за бабочками или читать улиткам стихи, спрятанные в нагрудном кармане? От стыда и обиды его бросило в жар, он сжал кулаки и, с горечью глядя на сверкающие нити паутины, решил вернуться, но вместо этого пошел дальше, озираясь по сторонам, словно был больше невластен над собой и не мог повернуть обратно. Он должен выяснить, не ошибся ли.

И внезапно все кончилось.

Он бросил взгляд поверх кривой березовой ветки и вдруг почувствовал, как в груди что-то оборвалось, почувствовал, как оцепенение сдавило тисками зеленый мир у него в сердце и заглушило аромат, напоминавший о таволге и гвоздике. Ошибки быть не могло: они целовались. Каскетка валялась в ложбине между кочками, а шофер обхватил Сигрун Марию за плечи, прижался к ней и тянул с ее губ долгий поцелуй. Ее губы были жадные и красные. Похоже, она забыла про пауков, которые ползали во мху и протягивали свои нити между ветвями за ее спиной. Она ничего не видела и не слышала.

Парень отскочил назад и молча стал выбираться из кустарника. Они его не заметили. Новая струна оборвалась в груди, и сердце уже не в силах было противостоять сковавшему его оцепенению. Земля под ногами похолодела и стала вдруг безжизненной и молчаливой. Ему показалось, что роща обнажилась и у бабочек исчезло с крыльев серебро.

Когда он подошел к школе, все уже опять танцевали. Сестра ждала его возле одного из павильонов, одинокая и несчастная: она потеряла коробок спичек и фитиль, которые выиграла в лотерею, вдобавок никто не хотел танцевать с ней, кроме поденщика Маунги, — очень уж страшные на ней были брюки.

— Я тебя везде искала, Мюнди, — сказала она тихо, почти беззвучно, словно во сне. — Поедем домой?

— Да, — ответил он и вдруг вспомнил, что как-то обещал купить красной краски и подновить розы на крышке ее шкатулки. — Поедем.

Они поехали домой, не сказав больше друг другу ни слова. Он смотрел в ночь и чувствовал, как вянут цветы в конверте со стихами. Хорошо, что он был не один в этой поездке.

11

Так в середине июля счастье изменило ему, и в сердце поселилась печаль. Очертания горизонта изменились, летние краски земли, потускнев, обернулись белесой, зеленоватой дымкой; дни перестали благоухать и бесшумно крались мимо него, а вечерами тяжелые тени ложились на сердце и будили самые горькие и жгучие воспоминания.

Он был убежден, что никогда раньше ни один человек не испытывал подобных страданий. Ему даже пришла в голову мысль покончить с собой. Он косил на торфяном болоте и, опираясь на косу, заглядывал в глубокий таинственный омут, решив сегодня же вечером, как только отец и братья уйдут с луга, погрузиться в трясину с головой. На глазах у него выступили слезы.

Какая ужасная судьба! Он представлял себе свои похороны, надгробную речь пастора, громкие рыдания, спрашивал себя, будет ли Сигрун Мария идти за его гробом и какое у нее будет лицо, когда она узнает о его смерти. Несколько раз он подходил к самому омуту и уронил украдкой не одну слезинку, но, когда день прошел и час расставания с жизнью приблизился, он вдруг заметил, что вода в омуте грязная и кишит мокрицами. Мокрицы всегда вызывали у него отвращение, поэтому он раздумал умирать в этот вечер. Гораздо приятнее утопиться где-нибудь в речной быстрине — если только он будет уверен, что дорожники не найдут его труп.

Мать без конца допытывалась, почему он стал так бледен и молчалив, отчего у него так ввалились щеки, а под глазами залегли темные круги, почему у него пропал аппетит. В эти же дни принесли бандероль, присланную на его имя наложенным платежом из Рейкьявика, из редакции журнала «Еженедельное обозрение». Он схватил бандероль, торопливо достал ручку и чернила, уселся в угол и надписал сверху большими буквами: «Вернуть отправителю». Домашним он объяснил, что произошло недоразумение, в редакции, как видно, перепутали имена, он и не думал выписывать журнал, там нет ничего интересного.

Ночью он лежал без сна, обдумывая, где лучше утопиться, и мысленно уже видел, как его труп плещется в водовороте у подножия водопада, но наутро неожиданно уловил какое-то изменение в стуке собственного сердца. Как давно он не читал книг! Вообще, можно сказать, ничего не читал вот уже много месяцев, потому что все его мысли были заняты совсем другим.

Разжевав сочную травинку осоки, он наточил косу и решил про себя, что зимой больше не станет попусту тратить время. Он будет читать и читать, прикрепит свечу к спинке кровати и будет читать до глубокой ночи. Едва закончив одну книгу, начнет новую, а все, что покажется интересным и важным, будет выписывать. Но где взять книги? Одалживать у других, бродить по приходу с протянутой рукой, как нищий, и стать предметом всеобщих насмешек? В лучшем случае удастся наскрести несколько крон на книги, когда скот погонят на убой. Если же слоняться по приходу, фермеры будут лишь ухмыляться в бороду и отвечать с неизменным добродушием: «Пожалуйста, вот тебе псалтырь! А хочешь, возьми описание меток скотины в приходе».

Внезапно ему стало ясно, что, если зимой он останется дома, тоска и отчаяние окончательно завладеют его душой. Нет, лучше всего отомстить Сигрун Марии, уехав из этого жалкого прихода, и попытать счастья на юге. Он подыщет себе какое-нибудь занятие в Рейкьявике, прочтет массу книг, будет изучать иностранные языки и сочинять стихи, проникнутые печалью. Может быть, ему удастся познакомиться с редактором какого-нибудь журнала и напечатать одно такое стихотворение вместе со своим портретом, на котором он будет выглядеть бледным и угрюмым. Может быть, он приедет весной домой — в новом костюме, с десятком книг под мышкой. По приходу разнесется весть о том, что он, сумел отличиться в столице и привлек к себе внимание загадочными, исполненными грусти стихами: судя по всему, какое-то тайное горе не дает ему покоя.

Он забыл о боли в груди и с ожесточением косил траву. Вечером он объявил родителям о своем намерении уехать осенью из дома и провести зиму в столице.

— Вот как? — спросил отец. — Ты, может быть, надеешься получить какую-нибудь работу в эту пору кризиса и безработицы? Или, может быть, собираешься питаться воздухом в своем Рейкьявике?

— Все равно уеду, — твердил он, не проявляя ни малейшего признака уступчивости.

Отец поинтересовался, где он намерен там жить, чем заниматься и как думает существовать в городе без денег и без всего необходимого. Через несколько дней мать вызвала его на разговор и попыталась убедить, что он слишком молод, что ему рано отправляться в широкий мир, в Рейкьявике так много соблазнов, не лучше ли подождать два-три года, кто знает, вдруг времена переменятся.

Но ни мольбы, ни доводы, ни уговоры ни к чему не привели. Какой-то внутренний голос уверял его, что надо бросить вызов трудностям. Он уже представлял себе, как спешит по прямым, как стрела, улицам, залитым электрическим светом, как бродит между новехонькими домами и вступает в разговор с незнакомыми людьми.

Зеленовато-белесая мгла понемногу рассеивалась; пушица махала белыми шерстяными завитками в лучах утреннего солнца; клевер склонял головки тихими августовскими вечерами, наконец-то он вновь мог почувствовать нежный запах над покосом, когда солнце высушивает ночную росу с таволги и жирянки. Он взмахивал косой, будто позируя невидимому фотографу, принимал решительный и неприступный вид, словно все ему по плечу, — ведь фотография должна была появиться в популярном журнале вместе со стихами об отважном и юном герое. Стихи могли начинаться, положим, так:

Стою на горной крутизне.

Весь мир отсюда виден мне,

Оковы сбросил я…

Внезапно он бросил косить, покраснел от стыда и оглянулся. Боже всемогущий! Он насвистывает! И о Сигрун Марии не думал — ни вчера, ни позавчера! Сочиняет героическую поэму для столичного журнала и мысленно заговаривает с незнакомыми девушками! Что же случилось? Неужели он такой непостоянный в горе, такой забывчивый и легкомысленный, такой фантазер? Плечи у него опустились, он почувствовал легкую боль в груди и уже медленнее замахал косой. Решено: он посвятит свою жизнь тоске и печали. Никогда он не увидит радостного дня, не засмеется, не улыбнется. Такой до могилы! Отныне он будет как птица, потерявшая свои песни и крылья, как покорная судьбе, побитая морозом травинка, которой никогда уже не махать колоском на солнце.

— Пожалуй, лучше всего отправиться к реке и броситься в бурлящую пучину у подножия водопада, — шептал он, взволнованный до слез, провожая взглядом беззаботный полет веретенника. Но вскоре опять принялся насвистывать, воображая, как будет прогуливаться по прямым, как стрела, незнакомым улицам.

12

Лето миновало.

На земле и в воздухе царил покой. На далеких зубцах гор лежали безжизненные серые снеговые шапки, и вереск опять выглядел совсем по-осеннему. Парень не мешал старой лошади самой выбирать дорогу и ехал по пустынной каменистой равнине, местами желтой, выцветшей, местами ярко-алой, и смотрел в небо на белощеких казарок, с шумом и гамом летевших на юг и наконец скрывшихся над горой за облачком — предвестником хорошей погоды. Невольно что-то дрогнуло в его сердце, тонко и жалобно, словно струна нежного инструмента, — он ведь тоже прощался с родными местами, завтра он уедет в Рейкьявик.

Как же прошло это лето? К его удивлению и досаде, оно вовсе не прошло, оно умчалось прочь — как пустая, бессмысленная греза, от которой ничего не остается. Он растратил недели, месяцы на бесполезное отчаяние, мучился во сне и наяву, сковывал себя выдуманными путами и чуть было не совершил самоубийства. Какая глупость! Некогда было даже полюбоваться на таволгу, пушицу и жирянку, на скалистые гребни в огне заката, на марево вокруг ледника, на радугу над болотом или на снежно-белые облака, замиравшие в спокойном небе, чтоб отразиться в прозрачных ключах и быстринах. Разве у него было время заметить кашку на выгоне или цветки картошки на огородной грядке, которые, как звезды, сияли ему, когда он в сумерки возвращался домой с луга? А теперь все поблекло и увяло, и он прощался с этими местами, которые летом казались ему такими безотрадными и унылыми.

Едва его мысли переключились на предстоящую поездку в столицу, он крепче сжал поводья и нахмурился, потому что нахлынувшие сомнения и страхи тотчас заглушили поющую в груди струну, но затем снова выпрямился, пришпорил лошадь и засвистел песенку, будто преодолел труднейший уступ, победил и кризис, и безработицу. Он еще покажет, на что способен! Он будет бороться до победного конца!

Лошаденка пошла быстро, выгнула холку и запрядала ушами: дорога приближалась к черным пятнам на земле в том месте, где летом стояли палатки дорожников, а теперь валялись кружки, пустые бутылки, осколки стекла и рваные ботинки. Кто-то появился на вересковой пустоши недалеко от речного брода, с узелком в руке, в светлой блузке и полосатой юбке, и приветливо помахал ему.

— Ты что, парень, даже поздороваться со мной не хочешь?

В первую минуту ему захотелось свернуть с тропинки и ускакать прочь. Но улизнуть не удалось, потому что Сигрун Мария продолжала махать рукой и звать его, даже пошла ему навстречу, спрашивая, не ослеп ли он. Он чувствовал, как ее голос проникает в грудь, и снова приводит все в смятение, и находит отклик в сердце. Он вдруг ощутил себя узником, лишь наполовину разорвавшим свои оковы.

— Здравствуй, — смеясь, сказала она и стянула его на землю. — Я уж было решила, что ты заснул в седле!

Он смотрел на нее неподвижным взглядом, точно парализованный, и не мог вымолвить ни слова.

— Да что ж это такое! — сказала она. — Ты что, онемел?

— Нет, — ответил он, по-прежнему глядя на нее в упор.

— Не здороваешься. Только пялишь на меня глаза, как на заморское чудо!

Он отвернулся и сделал вид, будто поправляет уздечку. И это была Сигрун Мария? Возможно ли, чтобы эта толстая, некрасивая, нескладная девушка заставляла осеннюю землю окутываться зеленой нежной пеленой, словно ранним июньским утром? Возможно ли, чтобы он ночами лежал без сна, плакал и горевал, страдал и томился по этому тугощекому, невыразительному лицу, наводившему на мысль о парном молоке и сыре? Парень прислонился к лошади, не зная, чему верить. Он словно очнулся и прозрел.

— Ты выглядишь очень измученным и утомленным, — сказала она. — Не болел случайно?

— Нет, — ответил он.

— А тебе не кажется странным, что мы опять встретились на этом самом месте? — спросила она, понизив голос, придвинулась к нему и откинула локон со лба. — Я так хорошо помню тот день в прошлом году, когда ты перевез меня через реку. Тогда я тоже возвращалась из Ущельного. И погода… погода в тот день была совсем как сегодня.

— Да, верно, — сказал он.

— Просто удивительно, что мы снова здесь встретились, — сказала она, помахивая узелком. — Тогда ты ехал вверх по реке, а теперь, наоборот, с торфяников. Видишь, какая у меня хорошая память!

— Да, — согласился он. — Просто потрясающая!

Она уловила необычные нотки в его голосе, помолчала, разглядывая его, но мало-помалу ямочки на щеках стали глубже, а в глазах блеснула зеленая искорка.

— Ты сбежал от меня во время танцев, летом, на лотерее. Помнишь, я обещала станцевать с тобой, но, когда пошла тебя искать, нигде не нашла.

— Может, ты и в лесу меня искала? — спросил он.

— В лесу? — протянула она и отвела глаза, как бы припоминая. — Нет, туда я не ходила.

— Это хорошо, — сказал он. — Ты ведь, кажется, очень боишься пауков.

Она перестала размахивать узелком, стряхнула стебелек мха с плеча и шмыгнула носом.

— Послушай, Мюнди! За что ты на меня злишься?

— Совсем я не злюсь.

— Нет, злишься, и даже очень, — сказала она, искоса взглянув на него. — Не знаю, что я тебе сделала плохого.

— И я не знаю, — ответил он, невольно бросив взгляд на лужайку, где раньше стояли палатки дорожных рабочих. Он покупал конфеты, сочинял стихи, собирал незабудки, таволгу и гвоздику для этой плотно сбитой жеманной девицы, которая считала, что может вертеть им как куклой. Тогда летом, на лотерее, он вел себя как последний кретин, ходил по пятам за Сигрун Марией, зачем-то потащился за нею в лес, люто возненавидел шофера и в конце концов решил утопиться. Все это вдруг показалось ему до того смешным и неправдоподобным, что он не удержался от улыбки. Сигрун Мария заволновалась я снова искоса взглянула на него.

— Над чем ты смеешься?

— Ни над чем, — ответил он, глядя, как над рекой летят две каменушки, совсем как в прошлом году.

— Почему ты ведешь себя так странно, не как все люди? — спросила она. — Вместо того чтобы рассказать при встрече что-нибудь новенькое, начинаешь вдруг смеяться и фыркать как дурачок!

— Послушай, — сказал он. — Тебе ведь надо переправиться через реку, правда?

— Ну да. Ты меня перевезешь?

— Моя лошадь в твоем распоряжении.

— Может быть, проводишь меня до пустоши?

— Нет, не могу.

— Какие же у тебя дела?

— Так, разные, — ответил он.

— С тобой невозможно разговаривать. — Она тряхнула головой. — Подержи-ка узелок, я заберусь на лошадь.

Он взял узелок и стал смотреть на косяк казарок, летевших к югу, пока она не спросила, не лучше ли ему сесть сзади, чтобы подхватить ее, если у нее голова закружится от быстрого течения.

— Нет, я подожду здесь. Поверни лошадь обратно и стегни ее слегка, когда переправишься.

— Что значит «когда переправишься»? — спросила она удивленно, не понимая, о чем он говорит. — Разве ты не поедешь со мной?

Ее голос вдруг снова стал задушевным и теплым и снова напомнил ему весенний ветерок над лугом. Парень почувствовал боль в груди, сердце разрывали противоречивые чувства; он нагнулся, сорвал травинку полевицы, перевел взгляд на лужайку, где летом стояли палатки дорожников, и повторил:

— Я подожду здесь.

— А лошадь? — спросила она. — Ведь она может ускакать.

— Этого можешь не опасаться, она смирная.

— Да, но что мне делать, если закружится голова?

— Закрой глаза и крепче держись за гриву.

— Ну, всего хорошего, не буду тебя больше задерживать! — сказала она, надменно вскинув голову. — Если я свалюсь в реку, ты будешь виноват!

Перебравшись на другой берег, Сигрун Мария спрыгнула с седла, подвела лошадь к воде и шлепнула ее узелком.

— Ты никогда не узнаешь, что я собиралась тебе сказать! — крикнула она на прощанье и, не оглядываясь, пошла твердыми шагами прочь и скоро исчезла за поросшим красным вереском холмом.

А парень все прощался с родными местами. Он не хотел сразу ехать домой и направил старую лошадь вверх по мшистому серебристо-белому холму, где в ущелье ревел водопад. С глаз его словно спала пелена. Он смотрел, как пенные струи лижут валуны, видел отражение спокойных облаков в воде, заросли ивняка и вереска, карликовые березки, озаренные новым, мужественным светом, чувствовал, как умирают листья, а корни наливаются жизненным соком, втягивал в себя прохладный, терпкий аромат осени и понимал, что этот уголок земли останется с ним повсюду, куда бы он ни уехал, и будет вечно давать ему силу и жить в душе заветным сокровищем.

Он был молод. Он был свободен. Чары развеялись.

Но он не мог предвидеть, что через несколько лет земля вновь изменится и озарится светом еще более прекрасным, чем весеннее небо, засияет блеском, с которым не сравнятся безмятежные летние рассветы, — а потом вновь станет темной и пустынной, холодной и безжизненной, как ночь, которая прижимает нас к своему сердцу, когда мы умираем.

UTBRIGÐI JARÐARINNAR, 1947

Перевод С. Неделяевой-Степонавичене и А. Ходаревой

Загрузка...