ФАКТЫ МИНУВШЕГО ДНЯ Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НОЧЬ

Михеев выходил из министерства и, открывая тяжелую дверь, снова почувствовал сердце… Кто-то остро и тоненько поцарапался в нем опять, совсем почти так же, как только что там, наверху, в кабинете министра, когда Сорогин заговорил вдруг о вакантной должности в ленинградском НИИ и Михеев невольно напрягся, улавливая за этим явно адресованное ему, лично… Затем сердце разом ожгла протяжная, цепкая боль.

У этой боли был свой цвет. И Михеев ощутил и увидел его в себе, как никогда до этого ясно: металлический, хромированно-глянцевый… Будто кто-то куснул, защемляя живую, чуткую плоть блестящим пинцетом, и — потянул, потянул, потянул…

Михеев даже пригнулся, вжал голову в плечи. Осторожно ступая, отошел к краю тротуара. Дверь проводила его простуженным, носовым всхлипом.

Стараясь не морщить лицо, он осторожно приподнял и поставил портфель на крашеную трубу уличного ограждения. Замер, вслушиваясь в боль и медленно всасывая сквозь стиснутые зубы подмороженный, сладковатый от бензина, мартовский воздух Москвы.

Вдохнуть полно и сильно, как ему сейчас очень хотелось, мешал этот чертов пинцет, и Михеев, подчиняясь боли, сосал и сосал воздух сквозь зубы. Во рту стало холодно. Язык замерз. Слабый озноб пушисто потрогал спину. Пинцет разжимался нехотя, но вроде бы разжимался, и постепенно боль отступила.

Все еще не доверяя высвобождению, Михеев приоткрыл рот и потихоньку попытался наполнить всю грудь. Получилось… Тогда с облегчением и радостью он задышал глубоко и часто, посматривая по сторонам: не было ли кроме него сейчас здесь еще свидетелей этой негаданной его немощи… Усмехнулся: да кому ж до него какое тут дело…

Улица Кирова жила перед ним обыкновенной, не один уже раз виденной жизнью: по оснеженному, местами слякотному асфальту шли люди, молча и разговаривая, проскальзывали легковые автомобили; молью попархивал реденький снег, стучали двери учреждений и магазинов, ветер то подувал, то его не было совсем.

«Вот так вот, браток… — вяло подумалось Михееву, — прихватит прямо в центре столицы кондрашка, и ничего… особенного. В порядке вещей…»

Он поправил одной рукой меховую шапку, другой подхватил портфель и не спеша, твердо выстукивая каблуками новых ботинок, зашагал направо.

Он еще не знал, куда и зачем идет, но что-то подсознательно руководило им и вело по правой стороне улицы Кирова все дальше и дальше, навстречу незнакомым людям, мимо запахов ресторана «Сатурн», чайного магазина напротив, центрального почтамта, бывшего здания Вхутемаса, к Тургеневской площади, на которой в усиливающемся снегопаде квадратилась похожая на торт станция метрополитена, а чуть правее и сзади нее плоско чернел бронзовый Грибоедов.

И ни о чем не думалось сейчас больше Михееву. Странная пустота и беззвучие наполняли его. Все, что двигалось ему навстречу и шевелилось вокруг него, было отгорожено этой пустотой и этим беззвучием.

Так он вошел в метро; машинально снял шапку и стряхнул с нее на мокрый, зажиженный пол нападавший снег; машинально нашарил в кармане пальто мелочь; машинально разменял ее в автомате и, все так же отрешенно и машинально, дождавшись своей очереди, ступил на ребристую пластину эскалатора, стекающего под пологим углом вниз.

Сбоку проплывали наверх круглые, набитые матовой белизной, шары подземных светильников. Михеев, не видя, смотрел на них и вдруг отчетливо представил себе такую же круглую, лысую голову Сорогина… Министр стоял спиной к нему у окна, под распахнутой настежь форточкой. В нее влетала, мгновенно истаивая, блескучая морозь. По зыбкой шторе, горбатя шелк, сквозняк раскатывал плавные валы.

— Так вы бы все-таки объяснили мне, Иван Андреевич, — повернувшись к Михееву, басовито заговорил Сорогин, — что вас за язык держит? Чего вы ждете, скажите? Теперь-то уж можно, по-моему… Поезд ушел. Ту-ту-у… А разговор наш, поверьте, сугубо… как всегда…

И в это мгновение, — а было как раз без семи четыре; Михеев еще посмотрел себе на руку и почему-то запомнил время, — в кабинете министра забили стенные часы.

Старинные, темные деревом, с еще более глубокой темью прямых римских знаков на потускневшей желтизне циферблатного круга, они не спеша и отдельно роняли в тишину кабинета сдвоенные, распевные удары. Каждый такой удар, расплываясь замедленно и тягуче, жил еще долго, наполняя пространство кабинета чем-то неуловимо торжественным и грустновато знакомым.

Михеев даже прикрыл ладонью глаза, впитывая в себя до конца щемящий настрой часового боя и пытаясь подольше удержать перед собой только что вспомнившееся…

Конечно, если бы сейчас вокруг него был не этот большой кабинет с тепловатым, пахучим от сигарет воздухом, — министр курил много, — если бы не было вокруг него этих кресел, ламп и шкафов, ковра, дубовых панелей и тонких белых штор, за которыми заметно сникал, теряя крепость, дневной мартовский свет, то Михееву бы куда легче удалось перенестись и ощутить себя на прогретом речном берегу, под которым утонувший закат выкрасил воду в розовато-красное, а мелькнувший в воображении плес еще бы отчетливее залоснился в безветрии…

Он сошел с эскалатора и продолжал думать, стоя на платформе. Очередная электричка только что утянулась в черную прорубь тоннеля, и сам по себе растворился подвывающий, сиренный плач ее хода…

Коротко возник и исчез костерок, выгорающий бездымно и весело, а потом где-то далеко-далеко, за охлажденным росой седоватым лугом, — с недвижно и резко впечатанной в самую середину его белой подковой стреноженной лошади, — увидалась Михееву уж и совсем крохотная от расстояния, очень напоминающая пустой, светлый шприц церквушка… С вершинки ее и срывалась, разымчиво наполняя обомлевшую предсонную округу чем-то неуловимо торжественным и грустновато знакомым, певучая колокольная звень.

Четыре раза пробили в кабинете часы и смолкли.

Михеев протиснулся в туго набитый вагон, и сразу же за ним, задевая плечи и спину, трудно, с надсадным шипением, слепились двери.

— Спешат они… — как бы оправдываясь, сказал Сорогин. — Вот ведь старье совсем, а все куда-то торопятся, понимаешь… Хоть ты им что! А какие умельцы вроде ни приходили чинить, о-о… Коньяку не напасешься. Бесполезно! Спешат. Я бы их, понимаешь ли, снял, выкинул к чертовой матери… — Сорогин подошел к креслу напротив Михеева и легко утопил в него свое крупное, сильное тело. — Да все как-то жалко. Люблю, понимаешь, старинные вещи. Люблю… Ты ведь знаешь про мое хобби… Красиво уж больно звонят, а? — Он дымно раскурил очередную сигарету.

Михеев качнул головой. За словами Сорогина о часах ему почему-то показался какой-то иной, скрытый подтекст, связанный с тем, о чем они только что говорили и перестали говорить, застигнутые врасплох часовым боем. И Михеев, сосредоточиваясь на этом подтексте, понятном ему, напряженно подумал: «Вон ты куда… Ну-ну… Отпевай. Интересно…»

— О чем вы молчите, Иван Андреевич? — дружелюбно спросил Сорогин.

Михеев гмыкнул:

— Да вот… все думаю. Почему это я действительно молчу…

Сорогин, подперев лобастую, лысую голову толстыми пальцами, на которых заметно курчавились порыжевшие от курева волоски, смотрел на Михеева в упор. Из широких ноздрей его мясистого, с оспенными рябинами носа ватно слоился дымок.

— Так поделитесь, пожалуйста… Это бы и мне хотелось знать. Ведь вы нынче такой шанс упустили… Почему? — Сорогин глубоко затянулся и, откидываясь поудобнее, уложил свою круглую, лысую голову на маслянисто-коричневую кожу кресла. С шипом выпустил дым, глядя в потолок. — Да-а… Уж что-что, а помолчать-то мы горазды. Повыжидать. Деловые молчуны… — Он улыбнулся. — Все знаем, все понимаем, да только первыми никому, ни-че-го не скажем… Так, что ли? Наверное, так. И вот ведь что интересно-то… Явление это нынче прямо-таки типичное. Я бы заметил — распространенное… Только если уж начистую, Иван Андреевич, то ведь я в основном для вас, для вашего комбината это совещание городил. Да, да… Момент стопроцентный был. И нужных людей специально позвал. Вы их, между прочим, видели на совещании… В общем, думалось мне, — ну, сейчас мы… с директором «Полярного» шевельнем кой-кому извилины… Так почему ты все-таки промолчал, в кустах отсиделся, Иван Андреевич, а?

Михеев встал, оправил пиджак, сделал несколько шагов по ковру и остановился как раз под часами. Паузы оказалось достаточно для короткого раздумья: Михеев отчетливо представил сейчас на своем месте Кряквина… Нет, его главный инженер точно не выдержал бы всей этой прощупывающей дипломатии Сорогина, разом бы обрушил на него все, о чем думал… А информация — та же инициатива… Так стоит ли терять ее и сейчас, несмотря на то, что совещание уже позади?.. Вряд ли…

Михееву вспомнился разговор с Сорогиным в самый первый день приезда в Москву из Полярска. Пытаясь прозондировать атмосферу предстоящего совещания, он в общих чертах наметил перед министром тему своего возможного выступления на совещании, пунктиром обозначив картину истинного положения дел на «Полярном», но не ощутил, не почувствовал с его стороны вот такого, уж больно острого желания услышать все это с трибуны, какое он проявлял теперь, задним числом… Это было не столько странно, сколько непонятно… И Михеев, настороженно кивнув на часы, под которыми сейчас стоял, ответил:

— Да потому, что я… в отличие от них — спешить разучился, Василий Максимович. Когда-то умел, да вот, выходит, дисквалифицировался. Хватит. Всё понимаю…

— У-у-у… — иронично загудел Сорогин, не меняя положения головы. Так и спросил куда-то вверх, полулежа и чересчур спокойно:

Всё — всё правильно?

— Да уж, кажется, всё, — высушил ответ Михеев. — И простите… В конце-то концов мог я, допустим, просто не знать, что вы, всё, так хорошо знаете о наших расчетах с Кряквиным?

Это был пробный шар… Михееву надо было убедиться — действительно ли министр в курсе того беспощадного экономического анализа, который провел на комбинате его главный инженер Кряквин со своей службой… Насколько ему было известно, об этом пока знали немногие: управленцы «Полярного» и секретарь Полярского горкома партии Верещагин.

Михеев напряженно ждал, что ответит ему министр.

— Гм… допустим, — буркнул Сорогин. — А если все же поконкретнее?

Михеев внутренне усмехнулся, сохраняя при этом сосредоточенно-бесстрастное выражение лица. «Темнишь, Сорогин… темнишь…»

— Что же… — сказал он, — можно и поконкретнее. До сих пор мне казалось, что министерство не очень-то и заинтересовано в глубинном, а следовательно, неизбежно и конструктивном анализе положения дел на «Полярном»… Что-то не припоминается мне, Василий Максимович, чтобы кто-нибудь здесь очень уж стремился бы поменять излюбленные лозунги типа «Давай, давай!» на, к примеру, «Давай подумаем»… — Михеев замолчал и машинально шевельнул пальцем звездочку Героя на своем пиджаке. — Но если уж я, допустим… действительно не понимаю, насколько серьезно в министерстве обеспокоены будущим комбината… то позвольте и вам, Василий Максимович, задать встречный вопрос?..

— Ну…

— А почему вы сами не начали этот разговор на совещании? Почему? Ведь мне бы тогда… директору-то «Полярного», так или иначе, но пришлось бы шевельнуть извилинами…

Сорогин поднял голову и выпрямился в кресле. Беззвучно стряхнул пепел в массивный, блесткий хрусталь. Михеев, набычившись, следил за его движениями…

Вагон мерно укачивало в темном стволе метрополитена. Придерживаясь за липкий поручень, Михеев прошел к освободившемуся месту и с удовольствием опустился на сиденье, пристраивая на коленях плоский портфель. Закрыл глаза.

— Та-ак… — устало растянул слово Сорогин и вздохнул. — Так — сказал батрак… Атака с ходу? Во фланг… Выходит, вы всех прозорливее, Иван Андреевич, а? Спасибо… Буду иметь в виду. А хотите, скажу вам, как это все называется?

— Что?

— Ну… вот все это… — Сорогин очертил руками круг.

— Техника безопасности, да? — прищурился Михеев.

Сорогин удивленно наморщил лоб, отчего пошире раскрылись его узковатые, глубоко вдавленные глаза, и вдруг лукаво подмигнул Михееву.

— Ты что… этот… телепат, да? Читаешь мысли на расстоянии? Вот уж не знал… Именно — техника безопасности, Иван Андреевич.

— И что же?

— А ничего, ничего… — Сорогин вытер ладонью лицо. — Владеешь оной в совершенстве.

— А ты? — негромко и все-таки язвительно вырвалось у Михеева, хотя он и не хотел этого.

Возникла пауза, несколько томительных, пустых секунд тишины.

Сорогин издал горлом странный, кряхтящий звук и надолго замолчал, закаменев в кресле. Затем сдержанно и сухо сказал, не глядя на Михеева:

— Об этом, я думаю, у нас еще будет время поговорить особо. Когда улетаете в Полярск?

— Завтра утром, — сглотнул подступивший комок Михеев, чувствуя, как трудно, сопротивляясь, оседает всплеснувшееся в нем раздражение.

— И на что вечер надумалось тратить?

— Еще не знаю.

— Понятно… Ирина Сергеевна вам поможет… — Сорогин энергично отжался в мягких подлокотниках кресла, глубоко вминая кожу, и тоже встал. Не гася, кинул в пепельницу сигаретный остаток и вплотную подошел к Михееву. Выдохнул над ним, в часы, последнюю затяжку и сверху вниз — головы на две выше ростом — внимательно оглядел приземистого, полноватого Михеева. Аккуратно снял у него с плеча волос, посмотрел на свет и сощелкнул с пальцев…

— Седой, между прочим, Иван Андреевич… Совсем уж седой. Краситься пора начинать, а? Моя-то прическа имеет свои преимущества, — он огладил круглую, ровную лысину. — Поскоблил у цирюльника, и все. Кстати, от таких вот, как ты… все понимающих молчунов облинял…

Михеев хмыкнул.

— Чего? — спросил Сорогин.

— Ничего, — сказал Михеев.

— Да-а… — забасил уже прежним, совсем спокойным тоном Сорогин, — Чуть-чуть было не запамятовал. Нету ли у вас там, в вашем Полярске, на примете подходящего человека… А? Мне, понимаешь ли, кадр тут до зарезу нужен один. На ленинградский НИИ…

— Должность? — скривил губы Михеев, слыша, как что-то остро и тоненько зацарапалось в сердце.

— Да заместитель директора пока… Но с перспективой, с перспективой, естественно. И чтобы минимум кандидат наук. А? В общем, такой же, вроде Михеева, телепат… Не знакомы с ним, Иван Андреевич? — Сорогин хитровато прижмурил один глаз. — НИИ мы этот недавно основательно взболтнули, так сказать, перед дальнейшим употреблением… Ты в курсе. Так что они теперь там маленько зачешутся… Вот. Значит, подумаем на досуге? Место это вполне приличное и в меру спокойное. Не то что у некоторых, вроде меня… Петербург. Клодтовские лошадки. Белые ночи. Красота! Мне бы это побыстрее хотелось узнать.

— Я подумаю, — опустил голову Михеев. — На досуге…

— Да ладно, ладно кусаться-то. Не забудьте поклон супруге. Ксении…

— Павловне, — хмуро подсказал Михеев.

— А уж это я сам помню, Иван Андреевич… Я пока еще всё помню. Вот уж где меня порою завидки берут… Был бы, черт возьми, покудрявей — бере-гись! — Сорогин гулко расхохотался и тут же, оборвав смех, резко сменил выражение лица: сделалось оно строгим и непроницаемым. — А что касается соображений твоего главного инженера… Кряквина… то мы в курсе, в курсе… Чуть-чуть. Земля слухами полнится. Так что в этом моменте ты сегодня маленечко проиграл, проиграл. Бывает… Мой вам совет…

Михеев вскинул глаза.

— Кстати, сколько ему настукало?

— Пятьдесят…

— Хорошо-о… Молодой. А это нынче в моде… быть молодым. Как он там сейчас?

— Ничего. Недавно из Парижа вернулся. А что?

— Ну?.. Чего это он там позабыл?

— По путевке. Так я жду совета, Василий Максимович…

— А-а… вот видишь, торопишься… — Сорогин положил свои руки на плечи Михееву. — А говорил, что спешить разучился… Совет-то уж больно простой будет, Иван… Стыдно сказать, как простой. Ну да послушай… Опоздать, Ваня, иногда похужее, чем поспешить. И — наоборот. Вот так-то… Подумай. Будь здоров. — Он сунул Михееву широченную, теплую ладонь…

Михеев открыл глаза. Электричка с грохотом и свистом неслась, высвещая грубые, бетонные бока тоннеля. В лаковом, зеркально отражающем полупустой вагон стекле он увидел еще одного Михеева и пригляделся к нему. Напротив, рядом с читающим какую-то иностранную газету губастым негром, покачивался поясной портрет человека в ондатровой шапке и добротном сером пальто… Лицо пасмурное, с морщинами… Особенно глубоко они въелись в лоб и щеки… Крупная бородавка на раздвоенном, ровно подрубленном снизу подбородке…

«Кто это?» — как-то нехорошо и равнодушно подумал о себе Михеев и снова опустил веки…

В приемной его встретила наработанной, непонятно что обещающей улыбкой секретарша Сорогина. Очень открыто и одновременно не видя Михеева, — взгляд ее пусто, не задерживаясь ускользал куда-то мимо, — «и кто его знает, как это они так умеют?..» — с раздражением подумалось ему, — посмотрела в его сторону и с придыханием спросила:

— Кофейку, Иван Андреевич?

Михееву захотелось вдруг нагрубить ей, так противно ему было все это напускное и деланное, но он только глухо ответил:

— Благодарю.

Секретарша пробежалась холеными длинными пальцами по гладко зачесанным химически русым волосам, и от этого ее, в общем-то совсем необязательного, движения под голубой рубашкой-блузкой податливо качнулась все еще упругая, остро напирающая на тонкую ткань сосками, грудь не собирающейся никогда рожать женщины.

— Вот вам билеты на Смоктуновского. Два билета…

Михеев, понимая светский намек, игры не принял и опять поблагодарил секретаршу официальным тоном. При этом он подумал, что «вот ведь какая у этих лощеных бабенок должностишка… Подкачивать периферийным медведям спущенное настроение… Поди, чем выше чином медведь, тем больше придыхания… В Полярск бы тебя, ласточка, на рудник…»

— Ваша машина, Иван Андреевич, номер…

— Она мне не нужна, — остановил он ее.

— О-о… — загадочно посмотрела куда-то сквозь Михеева секретарша, и он только сейчас сообразил, кого же напоминала ему подобная манера смотреть… Ну точно, его жена, Ксения, так обычно поглядывала на него дома, когда изображала из себя неизвестно что… Злила.

— Сма-а-трите, Иван Андреевич, — на московский манер вытягивая гласные, задышала секретарша, — па-а-года портится.

— Ничего, Ирина Сергеевна. Не первый снег на голову. А билеты эти… я вам дарю. Два билета.

— Как? — Она наконец-то действительно посмотрела на него. — Да в Ма-а-скве-то сейчас все только и рвутся в Малый…

— Ну, это их личное дело. Я, как видите, не рвусь. До свиданья, Ирина Сергеевна. Вы были очень внимательны, — Михеев галантно, да и то потому, что здесь это так было принято, а сам он такое просто терпеть не мог, прислонился губами к наученно-гибкой, пахнущей хорошими духами, узкой руке. И скорее почувствовал, чем услышал, как там, за стеной, в кабинете Сорогина, снова распевно и сдвоенно забили стенные часы.

Он настороженно поднял голову и, весь уходя в слух, сузил глаза, позабыв отпустить руку секретарши. Она испуганно отшагнула…

Перед Михеевым снова стремительно прокручивалась знакомая лента: луг, речка, закат, костерок, лошадь, колокольные звоны с далекой церквушки, так похожей на пустой, светлый шприц… Все это моментально вернулось к нему, а еще наконец-то увидел Михеев посреди всего этого так скользко и четко мелькнувшее перед ним — веснушчатое, теплое лицо сына, спящего у него на коленях.

Легкий пушок будто инеем прихватил его загоревшие щеки… На тонкой, нервной ноздре шевелилась в дыхании бледная стружечка облупившейся кожицы… Черные от печенной в костре картошки губы подрагивали…

— Что с вами… товарищ Михеев?! Мне больно! — пискнула секретарша, вытягивая у него из руки свою побелевшую кисть.

Он незряче посмотрел на нее, еще постоял, разминая пальцами набухшие веки, и совсем непонятно, хрипло сказал:

— Извините… Это часы.


Снег перестал, и пролился на Востряковское кладбище сквозь мокрые ели низкий, случайный свет заходящего в тучах солнца. Приоткрылось оно не все, — медный, надраенный закраешек его только-то и выпал из туч ненадолго, — оттого и свет, что спугнул кладбищенскую волглую хмарь, был не чист, а с какой-то линялой лисьей рыжинкой.

Выросли на осевшем иглистом снегу ломкие длинные тени. Странно ожили на оградках, надгробьях, крестах, звездах и подбородке Михеева так и не упавшие, и не замерзшие пока еще капли. Трепетно отозвались они на прикосновение закатного варева тусклым, свечным переливом.

Михеев стоял возле сына понуро, без шапки, опустив руки, и не пытался не плакать. Толстый мохеровый шарф его был разворочен, раскрыт, и над белым тугим воротником сорочки судорожно подпрыгивал выпуклый горб кадыка. Михеев часто и слепо мигал слипающимися ресницами, шмыгал, вдергивая в себя заложенным носом влажный воздух.

Где-то далеко и ненужно картавил ворон. С шоссе приползали неясные, стертые шумы. Слабо шуршал подсыхающий в холоде снег. И никого, кроме Михеева, не было сейчас больше в этом оглохшем кладбищенском углу на юго-западе столицы.

Он закрыл лицо шапкой и медленно, неуклюже опустился на колени перед сыном, не слыша, как мокрый снег хрустко уминается под ним, стыло и мертво просачиваясь к телу. Похожие на взлаивающий смех звуки рванулись наружу…

Никто и никогда не видел еще вот такого Михеева. Никто и никогда не увидел бы его вот таким… Только наедине с сыном, в считанные, редкие встречи с ним, он забывал обо всем и в первую очередь о себе, деловитом, сухом, респектабельном, замкнутом, недоступном для абсолютного большинства Михееве, — только здесь позволяя себе срываться с проверенных, крепко отлаженных за целую жизнь тормозов.

Здесь, на погосте, в гостях у сына, горе выкручивало волю Михеева. Неизменно большое и жуткое, оно поднималось из тех тайников, куда он старательно и трудно загонял его от других, и, не умея никак по-иному облегчить, расчистить душу от этого горя, Михеев всякий раз вот так вот мучился и страдал у подножия гладкого, серого камня, с которого смотрел и смотрел куда-то его Сергей…

Он мотал головой, задыхался в бесплодном отчаянии и царапал, царапал перчатками розовый от закатного блика снег.

«Где же она, справедливость-то, а?.. Где-е?.. Ну к кому принести до конца свою боль?.. Перед кем так излиться, чтобы горе исчезло бесследно?.. Не перед Ксенией же? Все равно не поймет… Тогда перед кем? Перед кем?.. Кряквиным, что ли?..» — и, без ответа подумав о главном инженере, Михеев тут же утратил, забыл в себе, ощущение другой, пока еще только призрачно и нетревожно мелькнувшей в нем мысли: как мало, оказывается, в этом мире близких ему людей…

Михеев сухим языком облизнул занемевшие губы и как бы заново почувствовал вдруг на них тепловатую, липкую сладкость того московского пломбира… А ведь три года прошло, как не стало Сергея, да вот не забылся никак, не истерся из памяти тот привкус…

«Целых три года… Го-оссс… Было бы сыну теперь… если бы… двадцать четыре… Ну да, двадцать четыре всего…»

Он случайно подгадал тогда на проводы сына, прилетев из Полярска в Москву по делам в Госплане. А Сергей уезжал в Сибирь, на дорогу Тюмень — Сургут со студенческим строительным отрядом МГУ. И не знал, и не думал, конечно, тогда Михеев, что видит Сергея живым в последний раз…

С утра на Москву в тот день с громом упал и быстро истратился грозовой, шипучий июльский ливень. Пришил он к асфальту и обесцветил надоедливый тополиный ворс. Высвежил ненадолго улицы. На Ярославском вокзале было особенно ярко, шумно и весело. На еще не обсохшем, в натеках и лужах, перроне колыхалось зеленое, зыбкое море: сотни парней и девчат в одинаковых костюмах с ремнями и цветастыми эмблемами толклись и дурачились, пели, плясали, ели мороженое, обнимались, фотографировались, хохотали…

Они тоже купили Сергею мороженое. Сергей с аппетитом лизал его возле двенадцатого вагона и, слегка заикаясь, напрягая правую щеку, торопливо рассказывал Михееву, что осенью, после возвращения со стройки, будет выступать в Венгрии на международном конгрессе, куда его посылают от МГУ с докладом, — так уж удачно вышла почему-то его курсовая работа по математической логике. Сергей говорил, смущенно улыбаясь, что сам Андрей Николаевич Колмогоров при всех похвалил его и сказал, что этот доклад потом запросто ляжет в основу кандидатской диссертации…

Михеев с удовольствием слушал его, кивал, поддакивал и увлажненными глазами все посматривал и посматривал на похудевшего, сильно подросшего за разлуку сына. Ему как-то вообще невольно передалось тогда это празднично-взвинченное, кипучее настроение отъезжающей молодежи, и было хорошо-хорошо на душе.

— В-вот ув-видишь, отец, я скоро добью д-десятую проблему Гильберта, — азартно говорил Сергей. — Я уже почти в-все знаю как.

Сын отпускал свои первые усы, то и дело пощипывал их, и они, очень светлые, мягкие, редко и забавно лоснились на его губе.

Мороженое таяло и, высачиваясь сквозь мятое вафельное донце стаканчика, блестело на пальцах. Сергей схватывал стеки языком, чмокал и ни за что не хотел взять у Михеева новый, свежий платок.

Когда дали отправление, они обнялись.

— Ты уж пиши, математик, пожалуйста… — сказал Михеев.

— Л-ладно, — сказал Сергей. — Н-не буду. П-письма и поцелуи, отец, п-пережитки…

Михеев поцеловал сына и долго еще потом ощущал на своих губах тепловатую, липкую сладость того московского пломбира…

И только в середине августа поступило в Полярск меченое непонятным названием Туртас единственное за все время письмо. Сергей сообщал в нем, что жив и здоров, как лось; что может теперь выжимать двухпудовку одиннадцать раз правой, а левой пока только четыре; что в принципе уже понимает — почем четыреста грамм, то есть фунт лиха; что по ночам ему снятся бульдозеры; что тайга приколдовывает его, а звезды над ней по ночам падают длинными, белыми запятыми; что если бы он умел сочинять стихи, то непременно бы сочинял их, да у него ни черта не выходит; что скоро у них на трассе будет первая курсовая свадьба, потому как вдруг выяснилось, что Володька Карпушин, ихний чемпион факультета по мотогонкам на льду, и Нинка Загонова по кличке Сивуха — «она, понимаешь, отец, красила тут в тазу свои кудри под какую-то кинопринцессу, ну и дала, видать, маху в рецептуре… короче, сделалась вдруг пегой или сивой, как лошадь местного лесообъездчика…» — жутко и безнадежно влюблены друг в друга, устали от поцелуев «тет на тет», а посему и решили хоть раз да и пообниматься на людях, то есть на свадьбе…

На свадьбе-то, как потом рассказали Михееву однокурсники Сергея, все и случилось…

В самый разгар ее жених надумал покатать на бульдозере свою невесту. Настоял на этом, как его ни отговаривали, и сумел запустить бульдозер, что дремал возле вагончиков, в которых жили студенты-строители.

Усадил рядом с собой хохочущую Нинку и… загрохотал по ночному поселку.

Сергей в это время возвращался из леса с цветами для Нинки. Ходил собирать их с фонариком… Карпушин, завидев Сергея, ослепил его фарами и шутейно пугнул на краю поселка, отжимая ревущим бульдозером с дороги к крайней, нежилой избе. Они о чем-то покричали друг другу, и Сергей закинул на колени Сивухе свой мокрый от росы букет… Счастливая Нинка отправила ему воздушный поцелуй… Карпушин обнял Нинку, поцеловал ее длинно-длинно, после запел что-то во все горло и, трогаясь дальше, видать, вместо левого фрикциона, потянул на себя правый… Бульдозер рванулся, закручиваясь на мертвой гусенице, и… растер Сергея о бревенчатую стену избы…

На безлюдном, темном шоссе Михеева встретил ветер. Он возник как-то сразу, из ничего. Видно, что-то нарушилось где-то в угрюмом взвешанном балансе вечернего затишья, и от этого не ясного никому, безмолвного нарушения получился потом внезапный, урывисто стелющийся по-над самой землей ветер ночи.

Михеев стал зябнуть, а такси все не было и не было. Другие машины проносились не часто, на большой скорости. После них оставались упругие толчки взмученной темноты и сбывающая на нет пошумь движения. Ветер парусил брючины, выстуживая Михееву ноги. К животу наползала противная, мелкая дрожь. Он поглубже надвинул шапку, ежась, зарыл подбородок в теплый мохер шарфа и только теперь пожалел, что напрасно он все-таки отказался от министерского автомобиля.

Сейчас Михееву очень хотелось быстрей оказаться в Москве, и он то и дело поглядывал направо, в ее сторону. Там, смигивая и крошась, перемелькивались огни. Они горстились, вызмеивались, закручивались спиралями, постепенно сливаясь в огромный светящийся муравейник, а над ним, выгибая сажевую гущину мрака, призрачно и как бы надуто держался на весу еще более гигантский, сферический купол голубовато-седого сияния.

Михеев зубами стянул перчатку и проверил во внутреннем кармане пальто ключи. Пальцы сразу же натолкнулись на замшевый, туго набитый железом, кобурок. Он подержал его в кулаке, сжимая, и подумал: «Вот и хорошо… хорошо… У Грининой я согреюсь…»

Еще на могиле Сергея, доставая платок, Михеев случайно вытянул вместе с ним из кармана пиджака ключи и уронил их в снег. Кладбищенская тишина чутко отметила падение новым звуком. Он поднял кобурок, вытер его о пальто и — вспомнил Гринину…

Это она сама нанизала ему на кольцо когда-то английский ключ от своей квартиры на Сретенке и сказала, неподвижно глядя сквозь стекла очков:

— На всякий случай, Михеев. Мало ли что… Будете приходить, когда захочется.

Припомнив ее голос, низкий, с хрипинкой, и глаза ее, — без очков они щурые, беспомощные, с зеленоватыми ободками вокруг коричневых зрачков, — Михеев как-то неожиданно, но твердо решил, что вот прямо сейчас, с кладбища, он и отправится к ней… «А что?.. Наверное, это будет вполне удобно… И Гринина, должно быть, обрадуется ему… Ведь он, однако, уже с год как не бывал на Сретенке… То не с руки выходило, то заматывали дела…»

Несколько минут Михеев еще потоптался на месте, поприщуривался в видимое пространство дороги, надеясь отыскать в нем желанную зелень таксистского огонька, а затем, не найдя, повернулся и решительно, не оглядываясь, зашагал по течению ветра к Москве. Звучно захрупал под его каблуками только что наплотнившийся на неровном гудроне молодой ледок.

Мысленно Михеев был уже в городе, на тесно уставленной магазинами низкоэтажной Сретенке… Он уже видел себя на излете ее, возле Колхозной площади, где несмолчно и тяжко дышит машинами Садовое кольцо. Здесь на углу Большого Сухаревского переулка, за кинотеатром «Уран», он еще должен поспеть до закрытия в гастроном, где и прикупит на ужин чего-нибудь съестного. «Сыру надо бы взять… — сосредоточенно думал Михеев, размашисто вышагивая по шоссе, — рокфору… Колбасы… Да еще коробку диетических яиц… Лимонов и шпрот. Свежий батон, конечно… Яблок или апельсинов, само собой… Москва-то ими прямо так и завалена… На каждом углу кучи. И хорошего вина не забыть: сухого и коньячку…»

Михеев отчетливо представил, как будет хозяйничать в крохотной, чистенькой кухоньке Грининой, а она сама, как обычно не вмешиваясь ни во что, станет поджидать его в другой комнате, на диване, читая чью-то там рукопись под негромко вызванивающий с пластинки старинный клавесин…

Где-то в глубине себя, подальше от всех («кому до того какое дело…»), Михеев любил повозиться на кухне. Даже посуду любил и умел мыть. Горячая вода, бегущая из крана на руки, домашнее побрякивание тарелок о раковину действовали на него успокаивающе. Под этот плеск и побрякивание ему обычно хорошо думалось, и отступали ненадолго разные дневные заботы. Но там, дома, в Полярске, он этого уже почти не делал. Не хотел… Раздражали Ксеньины глаза… Вообще, она его раздражала — особенно в последнее, после гибели Сергея, время. Нудила по пустякам, и вечно ей чего-то не хватало… Ну ее к бесу!.. У Грининой совсем другое дело. Все как-то проще, естественней, без тягомотины. Ничто не тревожит, а главное, не надо подделываться. Все само по себе…

«Значит, та-ак… — увлеченно думал Михеев, — первым делом, как приду к Вере Владимировне, сброшу с себя парадный мундир… И галстук наконец-то смотаю с шеи… Вымою с мылом физиономию и руки… После разожгу газ, достану из духовки и выставлю на огонь черную сковородку… Спихну на нее с ножа кусок сливочного масла… Вот, кстати, надо бы не забыть в гастрономе про масло… Пока сковородка будет калиться и пока не зашкварчит на ней дымная пеночка, успею накрошить колбасу… Аккуратненькими кубиками… И хорошенько, до хруста… до багрового румянца выжарю ее… Постою над ней, попереворачиваю ножичком… Та-ак… Потом, потом набью сверху яиц… Ну, штук десять… Всю коробку. Хватит, съедим… сам-то не ел сегодня с утра, как выскочил из гостиницы… В главке проторчал… У Сорогина наговорился… Да, Сорогин… Аж сердце не сработало… С чего бы это? Вроде бы раньше не колотило… Да, стоит еще подогреть белый хлеб и чаек заварить по-нашему, по-северному… Стол накрою в гостиной, где Вера Владимировна… Сам. И все как полагается… Хрусталь, салфетки, столовое серебро… Сухое к этому моменту, я думаю, достаточно охладится в морозилке… В общем, — кушать подано!.. Скину передник и… Не-ет… Погоди… — Михеев, не замечая этого, даже приостановился и взмахнул рукой. — Не-ет… Все будет сначала не так… Сначала… из гастронома я сверну в переулок… Он в это время тихий, сумрачный… Заглублюсь в него совсем нанемного, минуя рекламные окна трех магазинчиков… «Чулки-носки», «Тюль», «Ткани»… Дойду до знакомого про вала-двора с тополями, песочницей для малышей, скамейками, мусорными контейнерами… Пересеку его, пугая кошек… Открою входную, расхлябанную дверь подъезда… Потом по старой, выеденной шагами, лестнице из камня поднимусь на пятый этаж… Пешком… Чтобы не греметь лифтом… Передохну малость… Достану ключи и отыщу среди них грининский… Он заметный… Из хромированной стали… Волноваться не буду… Спокойно… Гринина наверняка дома… Ключ, чертяка, захрустит в замочной щели, и все… войду без стука…»

Михеев реально ощутил, как пахнет в двухкомнатном жилье Грининой, и даже прибавил шагу.

В квартире ее несменяемо настоялся смешанный запах нагревшихся в помещении старых книг, сигарет, чистоты, кофе, косметики, лекарств и еще чего-то, что, вероятно, и возникло в результате этого смешения.

Михееву с самого начала понравился этот новый для него, прочный дух чужого постоянства. В его квартире в Полярске пахло не так, хотя там тоже всегда было тепло, тоже готовился черный кофе, тоже стояли книги, Ксения тоже обожала заграничную парфюмерию и тоже, до одури, блюла чистоту. В его доме запахи почему-то отделялись один от другого: каждый, возникая, существовал сам по себе, не смешиваясь, оттого, наверное, и не получалась в его доме эта неизъяснимо тревожащая Михеева настоянность, о которой он даже однажды сказал Грининой.

Она неподвижными глазами посмотрела на него, выслушивая не очень-то состроенную речь, и спокойно, без всякого намека, ответила:

— Не мудрите, Михеев. Одиночество запахов не имеет.

Справа от входа — он и это очень отчетливо представил себе, — из затемненного массивной вешалкой простенка ему опять неожиданно, как в самый первый раз, с поклоном протянет двумя руками медную чашу нагая, острогрудая женщина.

Когда Михеев увидел ее — она поразила его. Чем конкретно, он вряд ли бы смог объяснить и теперь, но скорее всего какой-то непонятной ему доверчивостью, что ли… Михеев даже подумал, откровенно внимательно разглядывая немую красоту статуэтки, что тот, кто создавал ее, наверняка должен был очень сильно любить эти тонкие, нервные руки; невесомо спадающие на лицо волосы; втянутый затаившимся вздохом изгиб живота; плавные, ощутимо горячие на глаз, чувственные вздутия бедер и ног, длинных, смущенно содвинутых в коленях, отчего и в самом поклоне острогрудой угадывалось и неистраченное еще целомудрие, и покорное ожидание утраты его.

Михееву захотелось тогда же спросить у Грининой, кого изображает эта медная, странная женщина, но он так и не решился.

А Гринина вошла в его жизнь тоже пожалуй что странно. В самом деле: все, что произошло между ними в ту осень, произошло именно незаметно, а оттого даже и неожиданно.

Он не искал ее и не выбирал среди других женщин. Он вообще не думал о Грининой как о женщине никогда, и потому, с самого начала их знакомства, не прилагал никаких усилий, чтобы сблизиться с ней как с женщиной.

Откровенно, — если бы кто-нибудь, конечно, смог испросить у Михеева эту откровенность, — он просто не знал, не понимал и не любил женщин. То есть в какой-то мере он, безусловно, знал их, поскольку давно уже являлся сложившимся, зрелым человеком, но не знал их потому, что, не понимая их, никогда серьезно и по-настоящему не задумывался о женщинах, принимая сам факт существования противоположного себе пола в повседневной, окружающей его жизни лишь как нечто прикладное, само собой разумеющееся…

Даже о Ксении, своей жене, он не хотел и не желал думать так, как умел и привык думать, скажем, о своей работе. Когда же вокруг него нет-нет да и возникали разговоры о женщинах, разные, по-мужски откровенные, порою циничные, порою и доброжелательные, — он сам о них никогда и ни с кем не говорил и потребности такой не испытывал. Хотя, конечно, чего уж там, оставаясь иногда подолгу в одиночестве, — Ксения то уезжала на юг, то за границу, то сам он улетал куда-нибудь по служебным делам, — физиология стихийно вмешивалась в его сознание, требуя своего, и он, как, наверное, и всякий мужчина, невольно подчинялся ей и возвращал из памяти то, что было у него связано с женщинами, которых ему довелось познать на своем веку, но и этих минут он потом внутренне стыдился, стараясь при любой возможности немедленно переключаться вниманием на что-нибудь другое.

А в ту осень, вскоре после похорон Сергея, Михеев еще раз прилетел в Москву, в отраслевое издательство, где выходила его книга по обогатительному процессу. Эта работа, как ему казалось тогда, должна была хоть немного отвлечь его от постоянного, горького думания о сыне. И во взаимоотношениях его с Ксенией к этому времени уже явно обозначилось холодное отчуждение, доходящее порой до трудно сдерживаемой неприязни. Один из последних разговоров между ними на эту тему вышел крайне тяжелым и томительно нервным от излишней со стороны Михеева вежливости. Он все-таки сумел вытерпеть его до конца, не позволив себе сорваться на грубость, и в финале предельно спокойно предложил Ксении жить так, как она этого желает, только уж, ради бога, пускай не вмешивается больше в его деловую и личную жизнь… Ксения, естественно, расскандалилась, наговорила ему, что это он, Михеев, загубил ее лучшие годы, и прочую чепуху… Одним словом, сменить обстановку требовалось незамедлительно, и когда из издательства пришло приглашение, Михеев ухватился за него, как за спасательный круг, оставил комбинат на Кряквина и — с радостью — вылетел в столицу.

Гринина стала его редактором. И с самого начала совместной работы над рукописью Михеева вдруг подкупила в ней так необходимая ему в тот момент ясная и спокойная простота. Он не сразу узнал, например, что она уже знает о постигшем его несчастье, а когда узнал об этом, был только внутренне признателен Грининой за ее чуткую сдержанность и умную терпеливость к нему.

Гринина работала с ним хорошо, неназойливо подчиняла его требования своим, ценила время и обладала завидным даром формулировать то, что Михеев, как профессионал, в тысячу раз зная лучше ее, почему-то не мог вдруг, как она, четко и упруго, изложить на бумаге. И постепенно, приглядываясь, он попривык к Грининой, потеплел. Ему стало даже не хватать ее, и, оставаясь после работы один на один с собой в гостиничном номере, Михеев неожиданно начал сравнивать ее с Ксенией…

Как и все сильные, замкнуто-волевые люди, рассчитывающие в своей жизни в основном на самих себя, Михеев был сдержанно добр и сдержанно отзывчив на всякое проявление такой же вот сдержанной доброты. Ему казалось, что он безошибочно может отличать в людях и в их отношениях между собой истинное добро от интеллигентно-воспитанного участия, уверенно полагая, что чаще всего за этим внешним участием кроется лишь элементарное, вежливое равнодушие.

И вот сейчас, уходя все дальше и дальше от Востряковского кладбища безлюдным ветреным шоссе к Москве, Михеев припомнил, как однажды они заговорили об этом с Грининой, и она, внимательно выслушав его, сказала:

— Понимаете, Михеев… а ведь то, что вы называете истинной добротой, по-моему, как раз и есть равнодушие…

Он удивленно посмотрел на нее:

— Не совсем понял вас, Вера Владимировна.

Гринина улыбнулась.

— Сейчас поймете. Для этого следует лишь хорошенько вслушаться в слово «равнодушие» и затем вдуматься в него… Ну-у…

Михеев пожал плечами, но мысленно повторил про себя слово…

— А вы лучше вслух, — предложила Гринина.

— Пожалуйста… равнодушие… Ну и что?

— Значит, не слышите… А если так — равно-душие… — Она отчетливо расчленила слово. — Понимаете? Это же от равенства душ. Не так ли?..

— Хм… теперь, кажется, понимаю… — задумчиво произнес Михеев.

— Конечно… А к чему же, по-вашему, как не к равенству душ, равновесию их, стремились и, вероятно, будут стремиться люди?.. Не это ли равенство и определяет… прежде всего… суть истинного добра и доброты?..

— Вы знаете… — неуверенно заговорил после паузы Михеев, — не знаю… Я так не думал…

— Так подумайте, — перебила его Гринина. — Другое дело… И это уже гораздо труднее понять… Каким образом произошло искажение самой сути понятия?.. Отчего… и когда в среде людей… равно-душие переродилось и стало просто… равнодушием? А?.. Подумайте…

Увлекаясь, Гринина говорила громко, отрывисто, заметными паузами разрубая каждую фразу: два-три слова подряд и — отчетливая пауза — для вдоха. При этом она вытягивала вперед развернутые ладони и медленно соединяла их, как бы преподнося на ладонях смысл сказанного. Бледное лицо ее, обрамленное темными, с сединой, волосами, хорошело, да и вся она, не по возрасту хрупкая, стройная, в такие минуты удивляла Михеева и непонятно тревожила его.

Тем не менее как о женщине он по-прежнему о Грининой не думал. Вплоть до того октябрьского вечера, когда они после театра пришли к ней домой…

Михееву стало жарко, и он на ходу разворошил шарф… Ему вспомнилось сейчас, как он долго лежал лицом вниз, боясь первого своего движения и первого своего слова, которое ему так или иначе, но придется произнести… Вокруг было очень тихо, и он услышал, как потрескивает под абажуром настольной лампы спираль…

И первой тогда щекочущим его ухо горячим шепотом заговорила она… Гринина шептала ему, что хочет теперь извиниться перед ним… что она… честное слово… думала о нем как об опытном притворщике, который своей неприступностью заманил ее…

— А бабники-то совсем не такие!.. — вдруг громко прыснула она ему в ухо, и Михеев, не выдержав, тоже расхохотался…

— Слы-ышь, земляк!.. — неожиданно резко позвал кто-то Михеева, и он, вздрогнув, мгновенно вернулся на сумеречное шоссе…

К нему навстречу шел какой-то человек в кожаной короткой куртке, а чуть впереди, у обочины тлела тормозными сигналами легковая машина.

— Ну ты, я гляжу, и размечтался… Вырубился капитально… Садись, подвезу… Все веселей на пару-то…

— Спасибо, — смущенно сказал Михеев. — Мне бы в Москву…

— Дак и мне не в Париж… — перебил его человек в куртке. — Садись, сговоримся.

Когда они тронулись и «Волга» набрала приличную скорость, водитель, изучающе покосившись на Михеева, нашарил правой рукой между сиденьями папиросную пачку и радушно предложил:

— Закурим, что ли?

— Некурящий… — мотнул головой Михеев и, помолчав, добавил, чтобы избежать дополнительных расспросов: — Бросил.

— Это путем… — одобрил водитель, — я дак, памаешь ли, смолю почем зря… Веришь, нет, а на день две пачки ни в какую!.. Вот ведь зараза, а?.. Дурная охота, конечно. А с другой стороны, что? Копченое мясо, оно дольше содержится. Так, что ли, земляк?..

— Ну, может быть, и так… — усмехнулся Михеев, подумав про себя о водителе: «Разговорчивый товарищ попался… Не чета моему полярскому шоферу Павлу… Из того подряд трех слов прессом не выдавишь…»

— Во-вот… А сколько тебе лет, а?

Михеев удивился, но ответил сразу:

— Пятьдесят два.

— У-у… Выходит, ты побывалей…

— И что же? — равнодушно поинтересовался Михеев.

— Да как что!.. Я тоже не ясельный… Памаешь, браток, история у меня выходит… И вроде бы знаю я, как мне в ей быть, а потом вроде не очень… Нианс, памаешь, один мешает.

— Что-что, простите? — переспросил Михеев, не поняв слова.

— Нианс, говорю. Ну это тонкость такая… Тебе куда в Москве-то?

— На Сретенку бы.

— Почти по пути… Подвезу. Ты, поди, из начальников будешь?..

— А что?

— Да ничо… Я вот тоже такого вожу. У вас с им шапки одинаковые. Добрый мужик. Плохого ничо не скажу. Мы с ним сладились-то еще давно… Вот он мне сёдня каникулы и устроил. Ехай, говорит, Федор Михайлович, стряхнись… Работа не Алитет. Все про меня знает, как и я про его… Мы еще с ним в Братске начинали. Про Братск-то, конечно, слышал?

— А как же…

— Вот он меня сюда и впустил, в Москву-то вашу… Прописал. Комнатенку выбил. Одиннадцать метров… Мне хватает… Один я покуда. Тебе, наверное, не интересно, а? Кемаришь… Устал, поди?.. Если что, скажи — помолчу.

— Что вы, Федор Михайлович, я слушаю… — успокоил его Михеев, хотя действительно говорить ему не хотелось: в теплой машине пришла усталость…

Водитель, услышав, что его назвали по имени-отчеству, опять внимательно посмотрел на Михеева. Удовлетворенно кашлянул и сплюнул в раскрытое оконце…

— Дак вот, дорогой… Как бы это тебе попроще… Памаешь, был я сейчас у своей тут одной. Женщины. Мы с ей уж так с год, однако… она меня на порядок моложе. В Москве работает. В СУ… Дома строит. Ну, это, знаешь как? Покуда, значит, строит, у ее здесь прописка. И общежитие. А после не знаю… Они сами-то про себя ни хрена толком не знают. С крыши на крышу, как эти… воробышки. А женщина хорошая. Все у нее путем. Из-под Тамбова. Деревенская… Агриппиной зовут. Грушей, если по-ласковому. Я ее, веришь, нет, очень уважаю. Без баловства… Она тоже одна. Самостоятельная… Был мальчонка когда-то от пьяницы, памаешь, да помер… Сергуней звали. Да-а… Чего, я тебе скажу, не бывает на свете… — Он резко притормозил — впереди переключился на красный уличный светофор. — Пешком-то бы ты долгонько до Сретенки-то своей протопал, а? А тут — хлоп и — в дамках… Вон уж и центр скоро…

— Да, — сказал Михеев и посмотрел на часы. Было двадцать минут десятого.

— Торопишься?

— Успею.

— А вот я и не знаю… Ошарашила меня нынче моя Агриппина. Прямо-таки как обухом по башке. Ни сном ни духом не думал… Мы, значит, с ней погуляли маленько, покушали, она и красненького приняла, отгул у нее сёдня… Поездили и так далее, в общем, прекрасно провели время, а после, вот только что, она мне и говорит… Тьфу ты! Как ты, говорит, относишься, если я от тебя понесла?.. Мне, говорит, очень важно это от тебя знать, чтобы, следовательно, и вести себя дальше… А я у ее спрашиваю: давно ли сей факт обнаружился? Она говорит: на втором месяцу я, к вашему сведению, — и губу поджала… Доигрались, мол, Федор Михайлович, решать надо… Я задаю ей вопрос — это что, Груша, решать-то?.. А то, говорит, что мне теперь с ним прикажете делать?.. И на живот себе пальцем показывает… Я ведь, говорит… без кола без двора… Я ей говорю — ну и что? Я-то, мол, здесь, вот он… А она говорит — не знаю… Мы с тобой, говорит, не законно… В общем, выразилась… Ну в том смысле, что не муж и жена…

— Я понимаю, — кивнул Михеев.

— У меня, говорит, на тебя никакой надежды не имеется. Ты, говорит, шоферюга… включил зажигание и — привет… Ну и слезы. И понесла на меня, рта не дает открыть… Езжай, говорит, отсюда, пока цел. Все вы, говорит, одним мазутом мазаны… Я было к ней, давай унимать, а она дверь ногой бух! — и шипом на меня, это чтобы в общежитии другие не слыхали, катись, мол, и все… Прямо с ума сошла. Разгорелась так… Я дверь приоткрыл и говорю ей — ты погоди, дура баба, охолонь малость, воды испей… Ты же, говорю, для меня дорогой человек… Это же мне в радость, если ты родишь мне… Памаешь, говорю, ты рожай мне его, рожай, не дури… Ему-то, говорю, — и на живот ей показываю, — только во вред такая вот вшизофрения…

— А она что? — искренне поинтересовался Михеев.

— А она что… — вдруг шмыгнул водитель, — вот так вот села, руки развела… — он отпустил баранку и показал, — рот раскрыла и — ой, говорит… Ой!.. Да как тоненько так заголосит… Ну, у меня тут в сердце как шилом кто… Не могу, памаешь, бабьего рева переносить. Ну никак не умею… Встал я и вышел. Думаю, завтра приду, и мы в загс с ей пойдем. Ты ведь про жись мою ничего не знаешь… Ведь это, если б нам до Парижа с тобой сейчас ехать, хватило бы рассказать, а то вон твоя Сретенка… Где тут тебя?

— Чуть подальше… Возле Колхозной площади. И простите, я так и не понял, какой же вас нюанс в этой истории смущает? По-моему, вы все правильно решили… Мне вот здесь, если можно, остановите?

«Волга» привалилась мягко к бордюру, напротив гастронома. Он был открыт…

— Нианс-то какой, говоришь? — Водитель достал папиросу и закурил.

— Я слушаю, Федор Михайлович… — подторопил его Михеев, нашаривая в кармане пиджака бумажник.

Водитель понял движение и положил свою руку на руку Михеева:

— Не надо… Не оскорбляй. Памаешь, браток… Неважный этот нианс получается…

— Так все-таки?..

— Намедни я лечкомиссию проходил… Ну и вот… На руке у меня вот здесь худую вещь обнаружили… Рак она называется.

Михеев замер… Он только сейчас всмотрелся в сухощавое, слегка удлиненное лицо водителя. На правой скуле его подрагивал крупный желвак… Подбритый висок заметно светлел сединой.

— Ты иди-иди, земляк. Будь здоров.

Михеев неловко, не зная, что и сказать, открыл дверцу и вылез из машины. Наклонился потом за портфелем…

— До свиданья, Федор Михайлович… Спасибо вам.

— Не за что… А до Парижа-то поедем?

— С удовольствием…

— Значит, поедем. Я в нем последние пятьдесят лет не бывал. Все, памаешь, некогда…

Михеев захлопнул дверцу, и «Волга», фыркнув дымком, мягко шаркнула по примороженному асфальту задними колесами.


После того как в аэропорту Орли объявили о восьмичасовой задержке на вылет в Москву, и суетливый, до чертиков надоевший Кряквину за эти десять дней поездки по Франции человечек, непонятно кем и когда призванный быть руководителем их группы, насморочным, крайне уставшим голоском провел очередное внеочередное совещание прямо вот здесь, в транзитном зале, всем сразу стало ясно, что разбредаться и удаляться друг от друга никому и никуда не следует, что дисциплина их, советских граждан, должна быть по-прежнему, как и впредь, на самой высокой «я бы сказал… («это ты бы так сказал», — раздраженно передразнил его про себя Кряквин) идейной высоте, товарищи. Я на вас надеюсь («надейся, надейся…»), вы меня, думаю, не подведете…» («тебя… ни за что…»). А сам («Поганец!») тут же куда-то исчез.

Кряквин еще с полчаса мрачно и без всякой охоты курил, поглядывая на огромное световое панно, рябое от беспрерывно меняющих названия рейсов букв; потом бесцельно бродил в разноязыкой, шаркающей толпе; еще раз, позевывая, поторчал возле рекламного автомобиля, медленно и зазывно вертящегося в хромированно-лаковых брызгах в центре зала, а потом решительно, не предупреждая никого из своих, скатился на эскалаторе вниз и вышел на свежий, пряно пропахший вечерним дождем, воздух. Задышал жадно и часто…

Вот уже вторые сутки висел над Парижем и его предместьями бесплотный, бисерно-искристый днем, а к ночи покалывающий лицо, льдистый мрак. По утрам и за второй половиной дня от него возникала в городских пространствах странная, мягко-сиреневая дымка. От него тяжелело, покрываясь седоватым налетом, слишком серьезное для здешнего климата драповое, на меховом подбое, пальто Кряквина. Это Варвара, жена, перезаботилась, насоветовав ему не выпендриваться в плащике, а лететь в Париж в зимнем. «Ну откуда ты знаешь, как там… Мало ли что. Не разваришься. Ведь не лето…» И ондатровую «шапень», как ее называл Кряквин, настырно всучила: «Иначе не пущу… Хоть убей…» А в ней-то и в Полярске голове было душновато, не то что здесь — чистая парилка… Кряквин по всей Франции то и дело снимал шапку, стряхивая с нее приставучую влажную сыпь, и подолгу таскал в руке, покуда под не холодным вроде бы сначала, но постоянным сейчас, в марте, парижском свежачком голова снова не зябла. Простудиться он, конечно, не боялся, на здоровьишко жаловаться не приходилось, но и идти к капиталистам покупать берет, как ему того мимоходом порекомендовал однажды на Эйфелевой башне их заполошный руководитель группы, товарищ Храмов, чихая при этом в громадный, со скатерть, платок, Кряквину уж и совсем не хотелось. До смерти не любил шататься по магазинам. «Переживем… — думалось ему, — все это химеры и фантомы…»

Он посмотрел себе на руку: было еще только двадцать минут восьмого. Значит, до вылета, если он состоится сразу после этой задержки, оставалось терпеть жуткую уйму времени. «Черт бы их побрал… гражвоздухофлоты!.. — чертыхался, докуривая сигарету, Кряквин. — Надо чего-нибудь сообразить… Ну, не пропадать же в этом Орли… За восемь-то часов здесь не то что штаны просидишь — цыплят можно выпарить… А не рвануть ли-ка нам, Алексей Егорович, втихаря до Парижа?.. А что? Идейка заманчивая… Пару часов погуляете там потихонечку… Развитие себе, так сказать, сделаете на самой высокой идейной высоте… Самостоятельность и инициатива прежде всего. А после назад, — добрый вечер, товарищ Храмов… Как оно, ничего? С ним за это время уж точно инфаркта не будет… Почихает и поруководит народом и без меня…»

Кряквин полез во внутренний карман пиджака и достал бумажник. Прикинул наличие валютных возможностей и удовлетворенно шмыгнул носом: «Сто франков… гуляй не хочу…» Он весело отщелкнул пальцем окурок, проследив, как огонь, врезавшись в слякоть, коротко пшикнул и погас. «Вперед!» — приказал себе Кряквин и широко, уверенно зашагал через мокрую, блесткую от рекламного света аэропортовскую площадь к автобусным стоянкам.

Как раз собирался отваливать огромный, пестро расписанный какими-то призывами автобус типа «Икарус», только еще больше и роскошнее.

Кряквин подбежал к раскрытому сбоку окошку водителя и на пальцах спросил — сколько стоит проезд в этом сундуке до Парижа? Париж он назвал словом.

Водитель в берете и клетчатом кашне, толсто намотанном вокруг шеи, с обвислыми усами на смуглом, сухом лице понял сразу и, небрежно высунув в окно руку, трижды подряд сжал и разжал все пальцы на ней.

Кряквин, поморщившись, помотал головой и постучал себя по карману — «мол, не взойду, хозяин… Пятнадцать франков больно жирновато».

Водитель усмехнулся, выпрямил на руке два пальца к показал ими в сторону другой стоянки — «мол, вали, дорогой, во-он туда. Там подешевле…»

— О’кей, — сказал Кряквин и побежал в указанном направлении.

Здесь стоял, попыхивая выхлопной трубой, автобус поскромнее.

— Париж? — спросил Кряквин у водителя без усов и берета, входя в салон через открытую переднюю дверь.

Тот утвердительно сыпанул целой очередью горошистых слов, из которых Кряквин все-таки уловил что-то похожее на метро.

— Метро? — переспросил он на всякий случай.

Водитель кивнул и добавил:

— Данфер-Рошро…

— Годится, — сказал Кряквин, протягивая водителю пятифранковую купюру.

Взамен он получил билет, который с лязгом пробил в специальном компостере, — уже видел, как это делают при входе другие пассажиры, и сдачу — два франка шестьдесят сантимов никелевыми монетами.

— Сенкью вери мач, — сказал Кряквин и занял отличное место возле окна, забросив на багажную сетку свою ондатровую шапень.

В салоне было довольно уютно, светло и немного пассажиров. Приплясывала, создавая приятный, разымчивый настрой, легкая джазовая музыка. Дождь над Орли припустил посильнее, и замельтешили по стеклам косые, вздрагивающие расплывы.

Мало-мальский опыт заграничных поездок у Кряквина, конечно, имелся: в войну прошагал по Европе до самого Берлина, да и с той поры, как Михеев предложил ему стать вместо Родионова главным инженером комбината, довелось побывать в Швеции, Польше и Чехословакии.

Вот только с языком было плоховато: не знал Кряквин, кроме своего родного, других языков. Хотя вроде бы со словарем более или менее сносно читал по-английски. Обстоятельства заставили в свое время попотеть, когда пришлось готовиться к кандидатскому минимуму. Кое-как столкнул язык на «четверку». Так что элементарно, ну при особой нужде, мог он, конечно, рискнуть кое-что и спросить, и ответить даже на «инглиш», только уж больно не любил рисковать — откровенно стеснялся своего корявого, «маде ин Рязань», произношения.

Немота эта и глухота, естественно, мешали Кряквину полновесно воспринимать заграницу, делая его всякий раз неуклюжим и чересчур напряженным. Уставал он от себя и в Швеции, и в Польше, и в Чехословакии. Зато вот Париж и мимолетно, по большей части из окон увиденная им Франция, как ничто до этого, поразили его. Чем конкретно, он вряд ли сумел бы сформулировать точно, но скорее всего так и непонятой им до конца, какой-то удивительно легкой и безудержно свободной, заражающей всех открытостью во всем. Начиная с улыбок, с изящества движений, с манеры говорить серьезно о пустяках, с привычки чисто по-детски сопереживать то или иное между собой. Даже в преднамеренной гордости и задиристости французов, в их независимом и учтивом отчуждении друг от друга, — все равно, — проглядывала неуловимо заметная, подкупающая доступность.

Во Франции Кряквину было совсем легко. Он даже не заметил, когда перестал быть неуклюжим и напряженным. Французы, к которым ему пришлось обращаться, хотели немедленно понять его и понимали почти с полужеста. Причем понимание это совершалось как-то непринужденно и весело. Кряквин даже поймал себя однажды на мысли, стоя возле гостиничного окна в Латинском квартале и глядя на вечерний Париж сверху, — а в этот момент в окне дома напротив вовсю целовались он и она, — что в эту страну можно и стоит привозить людей, чтобы они отучались здесь от подслушивания и подглядывания друг за другом, настолько открыто и доверчиво разрешает смотреть на себя эта страна всем.

Он попытался сравнивать ее со Швецией. Чем, к примеру, запомнилась она ему больше всего? Ну, конечно же, малословной и расчетливо выверенной простотой. Бр-р-р… А Польша и Чехословакия? Эти, пожалуй, чересчур уж нарочитой устремленностью к добрососедству. Тоже не очень… Зато здесь, в Париже, Кряквин неожиданно обнаружил и открыл для себя народ, абсолютно не замечающий тесноты, в которой он живет, и при этом как бы радующийся такой тесноте, сближающей его…

И в Париже, и в Марселе, и в Ницце, где побывала за эти стремительно отгоревшие десять дней их группа, бдительно руководимая товарищем Храмовым, людей было действительно густовато. Порой казалось, что им буквально некуда деться друг от друга. Тем не менее Кряквин не замечал, чтобы густота эта раздражала людей и делала их злыми. Наоборот, думалось Кряквину, от нее-то и возникает, наверное, та самая легкость и открытость людских отношений, благодаря которой Франция становится близкой и доступной для всех, знающих или не знающих ее язык…

Автобус, покачиваясь, ходко катил по Южному шоссе к Парижу. Изредка он терял скорость, причаливал к мокрым стоянкам, подбирая людей, и снова мерцала, горела, распахиваясь за стеклами, раскрашенная огнями реклам темнота. Громко гремел в салоне билетный компостер, пела о чем-то печальном охрипшая певица, Кряквин курил и с удовольствием посматривал по сторонам.

Ему сейчас было очень хорошо. Он не знал точно, куда и зачем едет в Париж, но то, что он был сейчас один, и то, что он ехал в вечерний Париж именно один, странно возбуждало его. «Черт возьми, — думал, мурлыкая себе под нос, Кряквин, — я еду в Париж… Химеры и фантомы! Жить, в общем-то, стоит…» Он представил себе, как расскажет потом, дома, Варюхе о своих парижских похождениях, а она будет серьезно и напуганно смотреть на него своими «педагогическими» глазами и скажет ему под конец:

— Ну и балда же ты, Алексей… Не понимаю… Чо придуриваешь, а?

Справа открылся во всей своей ночной красоте Центральный оптовый рынок: склады, огни, вереницы заглохших автомобилей, а еще через несколько минут автобус с размаху вонзился в улицы города.

— Так куда же мы все-таки направимся дальше? — спросил себя Кряквин, раскуривая очередную сигарету. — Сяду, однако, в метро… Проеду одну остановочку… Сделаю пересадочку, чтобы следы замести… Представляю, как месье Храмов начал бы сейчас икорку метать… Паюсную. Тоже, деятель!.. Да ну его! — думать о нем еще… Сделаю, значит, пересадочку и… вынырну из-под земли. Прошвырну по Парижу старые кости, винца зайду выпить. Обязательно. А что?.. На посошок, отвальную, сам бог велел…

Он взглянул на часы и удовлетворенно хмыкнул: «Времечко-то совсем детское… Двадцать минут девятого только… Варюха, поди, все еще в школе торчит…»


В подъезде было сумеречно. Тускло горели две голые, грязные лампочки: одна внизу, на входе, другая на площадке третьего этажа. Пахло кошками…

Михеев, стараясь шагать побеззвучнее, медленно поднялся на самый верх и осторожно поставил к стене возле грининской двери, обитой потрескавшимся уже коричневым дерматином, вздувшийся от покупок портфель. Перевел дыхание…

Ему стало душно. Лоб покрылся испариной… Все еще тяжело дыша, он расстегнул пальто, сдернул с шеи шарф, засунул в карман и привалился к деревянному поручню лестницы… С минуту так и стоял — неподвижно, закрыв глаза…

Шевелиться больше не было охоты… Михеев всем телом ощущал сейчас навалившуюся на него усталость и безразличие ко всему… «Тоже мне, Ромео… — подумал он. — Может, зря я все это затеял?.. Ни к чему… Может, спуститься-ка мне, пока еще не поздно, потихонечку назад да и податься к себе в «Россию»?.. Закажу в номер ужин и завалюсь спать… Хорошо-о… Незваный-то ведь гость хуже татарина…»

Затхлая тишина убаюкивала его… Только откуда-то из квартир ниже пробивалось в нее чье-то неумелое треньканье на расстроенном пианино и негромкое поскуливание собаки.

«Ну, решайся, Михеев…» — и в это мгновение прямо под ним шумно распахнулась дверь и тут же гулко бабахнула, закрываясь.

— Завтра я не смогу! Привет!.. — крикнул кто-то густым, обозленным голосом, и залязгал проснувшимся железом вызываемый лифт.

Михеев вздрогнул: крик этот и гром напугали его. Он оторвался от поручня и торопливо достал кобурок с ключами. Сразу же выделил в связке грининский и порывисто-нервно, не попав сразу, вонзил его в замочную щель.

Дверь беззвучно открылась. Михеев, забыв про портфель, резко шагнул в квартиру. Но тут же спохватился, снова вышел на площадку, схватил портфель за влажную ручку и наконец-то окончательно захлопнул дверь.

«Тьфу ты… — кашлянул Михеев, — и чего это я так испугался?..»

Он снял шапку, пригладил волосы и громко, деланно веселым голосом, позвал:

— Вера Владимировна! Гостей принимаете?..

Никто не отозвался.

— Товарищ редактор! К вам можно?

И снова не получил ответа.

Тогда он огляделся. Свет горел только в прихожей. На кухне и в комнатах было темно. На вешалке отсутствовала знакомая ему, «под леопарда», шубка Грининой.

— Вот так номер… — конфузливо произнес Михеев и потер ладонью подбородок, чувствуя проступившую на нем за день щетину. — Где же хозяйка-то, а? — спросил он у острогрудой, все с тем же поклоном протягивающей ему медную чашу. — Не скажешь?.. Ну, тогда мы будем хозяйничать сами.

Михеев разделся, оставив на вешалке пальто и пиджак. Выбрал себе в ящике подходящие по ноге шлепанцы и с наслаждением сбросил ботинки.

В чистенькой ванной он долго, с пофыркиваниями мыл лицо и руки, а затем, освеженный и бодрый, прошел в гостиную, где и включил верхний свет.

Никаких перемен в комнате он не обнаружил: все в ней было как и год назад. Обширный диван, накрытый пушистым, в крупную клетку, пледом… Старинный шкаф с хрусталем, фарфоровыми чашками и вазой из керамики, в которой красиво увяла какая-то ветвь… Глухая, во всю стену, от потолка до паркетного пола, штора нежно-кремового окраса… Телевизор… Стол… Глубокое плюшевое кресло… Длинная полка с книгами. Гравюры в застекленных рамках… Проигрыватель и ящик с пластинками возле него…

Михеев задумчиво сел на диван, отодвинув от себя пепельницу с окурком в ней, машинально взял книгу, раскрыто лежащую на диванной подушке, и захлопнул ее. Потом равнодушно посмотрел на обложку…

На ней было вытиснено: ЛЕВ ТОЛСТОЙ «ВОСКРЕСЕНИЕ».


О том, что бульвар Клиши в Париже имеется, инженер Кряквин маленько знал. Встречалось уже это название в книжках, которые ему подсунула перед поездкой во Францию жена.

— Да ты почитай, почитай, пожалуйста… Образуйся. Стыдно ведь, темный, как этот…

А два дня назад их «всем колхозом», сразу же после диетически скудного завтрака в отеле, провезли по Монмартру, где он опять услышал про этот бульвар от заученно-игривой гидши-переводчицы лет сорока, если не больше.

Мужская половина группы так и поприлипала носами к автобусным окнам, когда француженка, многозначительно пожевав в поблескивающий в ее наточенных маникюром пальцах микрофон, сообщила, что «Клиши и пляц Пигаль… э-э… эпицентр ночных развлечений, но, что… э-э… к сожалению… данное время суток несколько не характерно для них…».

Пошли шуточки:

— …а неплохо бы заблудиться тут в характерное время, а?

— …ну-у… на пару.

— …вечерок-другой.

— …поразлагаться…

Но все это было как-то опять вскользь, в липком дожде, под не поддерживающие хохмачей взгляды товарища Храмова, в однообразном мелькании прокопченных фасадов с облупившейся штукатуркой, неожиданно возникшей откуда-то белой лестницей, перерезанной вдоль коваными перилами, ярких реклам, приземистых особняков с витиеватой резьбой на промокших фронтонах, малолюдии глухих тупиков, извилистых улочек, голых деревьев, обвисших тентов и поставленных на столы вверх ногами стульев за прозрачными стенками кафе.

Разве упомнишь хоть что-нибудь в этой густой мешанине названий, дат, имен, фамилий, которыми переводчица шпарила, как из пулемета. Дионисий, Лайола, Утрилло, Сакре-Кёр, Онеггер, площадь Бланш, Мулен-Руж, Дюфи, Леже, Кизе, Карко, Ван Гог и так далее.

То ли дело сейчас, когда Кряквин один, сам себе голова, шагал по входящему в ночной раж бульвару Клиши.

Как это так лихо получилось у него, он и сам удивлялся. Ведь он даже не планировал оказаться здесь, и в тот момент, когда, уплатив за вход один франк и двадцать сантимов, сел в электричку на станции Денфер-Рошро, до которой его добросил от Орли городской автобус, об этом бульваре у Кряквина и в мыслях не было. Да, наверное, если уж честно, он и не рискнул бы сюда один — понаслушался всякой всячины о гангстерах и прочих жутких коварствах ночного Парижа. Ему просто пришла блажь проехать одну остановку, неважно в какую сторону, сделать пересадку — она у него пришлась на площадь Нации, где они уже побывали всей группой, — и, проскочив под землей еще один перегон, выйти наружу.

И Кряквин вышел — прямо на бульвар Клиши, возле роскошно играющего светом кинотеатра «Патэ-синема», напротив мрачно темнеющей громады Лицея.

Он тут же припомнил шутников приятелей, желающих «поразлагаться» вот здесь, ухмыльнулся, закурил родную «беломорину», снял шапку и, независимо помахивая ею, двинулся по правой стороне бульвара в общем людском потоке, состоящем в основном — это ему бросилось сразу — из одних мужчин, в неоновых сполохах «суперпрограмм», «сексмагазинов», «найт клабов», ресторанчиков, кабаре, в шуме и грохоте джазов и рычагов игральных автоматов.

Кряквина негромко и почти одинаковыми голосами окликали женщины: «Хелло, бойз! Бойз, хелло!» На что он никак не реагировал внешне, хотя внутренне и напрягался: «Ну да… только этого мне не хватало…» Потом к нему подскочил какой-то волосатый пижон, веером распустив перед самым его носом порнографические открытки, и, дыхнув чем-то мерзким в лицо, тускло шепнул: «Плиз. Вери гуд…» Но Кряквин легко отодвинул пижона двумя руками в сторонку и все так же размеренно, валко отправился дальше.

Бульвар постепенно приподнимался вверх, и, пройдя минут пять, Кряквин оглянулся, увидев за собой змеящееся варево электрического света.

Дождя больше не было, и стало вроде бы потеплей — во всяком случае, голова не зябла. Кряквин остановился, доставая новенькую зажигалку, купленную здесь, в Париже, чтобы раскурить потухшую папиросу, как вдруг перед ее обгоревшим концом беззвучно привстал высокий столбик газового пламени.

От неожиданности Кряквин отшатнулся и удивленно вскинул глаза — стройный седой человек с морщинистым лицом, одетый в расшитую галунами униформу швейцара, учтиво улыбаясь, предлагал ему воспользоваться своей.

Прикурив, Кряквин по-русски кивнул ему в знак благодарности, собираясь идти, но человек о чем-то заговорил, показывая рукой на вращающуюся дверь какого-то заведения.

Кряквин посмотрел и понял — стриптиз. Попытался прочесть рекламу, но разгадал лишь, что плата за вход всего два франка.

«Дешевка, — подумал он, — может, зайти на минуту… Буду хоть знать, с чем его едят французы…»

А дальше все произошло как-то неуловимо, само собой. Вероятно, он еще только хотел сделать какое-то движение, а швейцар уже подводил его к кассе, и Кряквин уже вынул бумажник и протягивал в окошечко ослепительной блондинке пятифранковую купюру.

Блондинка заговорщицки подмигнула ему и, возвращая билет и сдачу, со смехом наговорила чего-то. Это все вдруг понравилось Кряквину, и он, вконец успокоенный, смело крутанул плечом дверь, входя внутрь, где не менее обворожительная брюнеточка оторвала от билета контроль, а затем любезно, как старому знакомому, предложила раздеться.

Кряквин не спеша сдал пальто и шапень, сунул не глядя — пообвык к чаевым — монету гардеробщице, причесался возле огромного, во всю стену зеркала, отмечая про себя, что «смотрится он ничего… в полном порядке», и все та же брюнеточка, покачивая бедрами и посвечивая фонариком, повела его куда-то по совсем уже темному переходу, мягко и упруго выстланный пол которого наклонно спускался вниз.

Открылся зал: небольшой, тоже едва освещенный. Невидимо и вкрадчиво наплывала музыка. Пахло сигаретным дымом, вином, духами. Брюнетка, взяв Кряквина под руку, подвела его к низкому столику возле колонны, и он послушно сел в мягкое кресло, абсолютно не соображая, о чем интимно и нежно воркует ему эта чернявенькая хозяйка. Кивал головой, а сам с любопытством оглядывался, напрягая зрение, — глаза еще не привыкли к потемкам.

Рядом что-то зашипело и глухо стрельнуло. Кряквин вздрогнул и повернулся. Брюнетка с улыбкой разливала в бокалы шампанское, а очень близко от него, почти касаясь, сидела непонятно когда и откуда возникшая женщина. Волосы ее были гладко зачесаны назад, и она, красивая, опершись подбородком на подставленные ладони, внимательно, не мигая, смотрела на Кряквина.

Он растерянно кашлянул и сказал, позабыв, где находится:

— Здравствуйте…

Брюнеточка по-кошачьи подскользнула сзади, чуть слышно обняла их и шепнула что-то. Потом еще раз поклонилась обоим и, уходя, оставила на столе, рядом с ведерком, какую-то бумажку.


Вере Владимировне Грининой в этот день везло с самого утра. И все началось с того, что часу в десятом, когда она пила кофе, прослушивая еще вчера купленную в магазине «Мелодия» на Калининском проспекте румынскую пластинку с «Временами года» Вивальди, ей позвонил один знакомый и сильно обрадовал, сообщив, что с путевкой в подмосковный санаторий, о которой она столько думала, все в порядке и что ее можно забирать хоть сейчас.

Затем, по пути в издательство, Вера Владимировна заглянула к своей портнихе, и совершенно неожиданно оказалось, что платье готово, и, примерив его, она была так довольна работой, что снимать уже платье не захотела, решив оставаться в нем целый день: ведь он-то для нее был праздничным — завтра в отпуск…

Ну и, наконец, в издательстве, в обед, по случаю все того же ухода Грининой в отпуск, они шумно и весело распили с коллегами по редакции бутылку шампанского.

В этот день все говорили Вере Владимировне, что она прекрасно выглядит — «уж не влюбилась ли в кого?..» — хвалили ее обновку, были добры к ней, и обычно сдержанная, отъединенная от других этой сдержанностью, Вера Владимировна вдруг разошлась… много смеялась и даже рассказывала анекдоты.

Она чувствовала себя молодой и счастливой и, чувствуя это, слегка стеснялась этого чувства. Темно-вишневое строгое платье с отложным, изящно раскинутым воротом ладно облегало ее стройную, хрупкую фигуру, хорошо гармонируя с сединой в ее волосах и ровной бледностью лица, почти не затронутого морщинами.

А под самый вечер, перед тем как расходиться по домам, к ним в редакцию ворвалась вся взмыленная, на щеках будто вареную свеклу давили, Юлька Путова, издательский культмассовый сектор, и своим нежданным вторжением натворила массу приятных, особенно для Веры Владимировны, волнений.

Дело в том, что на их редакцию, в которой по штатам значилось шесть человек, а сегодня присутствовало четверо, выпал при распределении только один билет в Малый театр на «Царя Федора Иоанновича», и этот единственный билет надо было немедленно разыграть по жребию, чтобы никого не обидеть.

— По жхебию, по жхебию! — тарахтела, не выговаривая букву «р», заполошная Юлька и своим неуемным темпераментом только мешала началу жеребьевки.

Кое-как, в гаме и хохоте, порядок все-таки установили и сперва разыграли очередность подхода к хозяйственной сумке Юльки Путовой, из которой она вывалила на стол гору самых разных овощей.

Вере Владимировне досталась первая очередь.

— Ну… Ну… быстхей, быстхей, Вехочка!.. — зашептала Юлька, когда Вера Владимировна с улыбкой запустила руку в пропахшую снедью сумку, нашаривая на дне ее бумажные рулончики.

В комнате разом скопилась азартная тишина.

Вера Владимировна спокойно и медленно раскатала бумажку… Юлька выхватила ее, стрельнула глазами и заорала:

— На цая Гхинина пойдет! Уа! С нее пхичитается!..

В общем, пришлось Вере Владимировне еще раз сходить за шампанским, так что она, когда едва-едва поспела в театр к самому открытию занавеса, была подшофе… Оттого-то, наверное, и чересчур переживала весь спектакль, а под конец даже расчувствовалась…

Домой Вера Владимировна шла пешком, не спеша, с наслаждением вдыхая подмороженный, свежий воздух сонной Москвы. Улицы, по которым она проходила, были почти безлюдны и хорошо знакомы ей. Фонари стояли в бледных окружьях ночного приморозка, и в световых рупорах иглисто проблескивала снежная мелкота.

Тихо и спокойно было сейчас на душе у Веры Владимировны. Ничто не тревожило… Суетно и радостно прожитый день отзывался во всем теле звенящей, разымчивой усталостью. Вера Владимировна светло предвкушала, как скоро придет домой, а дома тепло и уютно, как примет пахучую ванну, напьется кофе, поставит на проигрыватель что-нибудь негромкое, клавирное, в лад с настроением, и будет потом долго-долго лежать с сигаретой на диване, — одна, — ни о чем не думая и ни о чем не вспоминая…

Она очень любила свои одинокие ночные часы… С музыкой, книгами, тишиной. Этого вполне хватало Вере Владимировне, чтобы жить, и она заранее, с удовольствием, поджидала ночные часы своего одиночества…

С тех пор как она стала одна, — мама умерла вскоре после ее развода с мужем, теперь уже довольно популярным киноактером, а тогда всего лишь издерганным, нервным, крайне ранимым от малейших неудач человеком… к тому же еще и моложе ее на семь лет… может быть, и поэтому он так и не понял чуткой, вдумчивой сдержанности к нему со стороны Веры Владимировны… сдержанность эта только усугубляла его ранимость, — она и научилась по-особому ценить и беречь свое не зависимое ни от кого, сосредоточенное одиночество.

Дни Вера Владимировна отдавала работе. И работа ей нравилась. Она в достаточной мере восполняла неистраченную еще в Вере Владимировне потребность общения с другими людьми. В том круге авторов, которых приходилось редактировать ей, непременно встречались интересные, думающие люди. И особенно благоволила она к тем из них, что приезжали в Москву из глубинки, трудно и кропотливо высидев свои рукописи непосредственно на заводах и комбинатах. Она охотно и отзывчиво воспринимала их мысли, проблемы и, работая, искренне ощущала свою собственную необходимость.

Близких подруг у Веры Владимировны не было — в свое время как-то не завелось, — ну а теперь, в нынешнем ее возрасте, — зимой она тихо, никому не сказав об этом, отметила свое сорокатрехлетие, — нужды в них и вообще не возникало.

Иногда, конечно, Веру Владимировну охватывало смутное, щемящее беспокойство, и она задумывалась о себе: так ли она живет?.. и для чего?.. Одиночество неизбежно приводило ее к этим мучительным саморасспросам, и тогда, как бы спохватясь и вспомнив о том, что она женщина, Вера Владимировна с еще большей тщательностью и вниманием начинала относиться к себе как к женщине, и это, немедленно и странно действуя, отражалось на поведении окружающих ее мужчин…

Мужчины — это Вера Владимировна открыла для себя давно — обладали почти телепатическим даром отгадывания такого ее состояния, внешне абсолютно вроде бы и никак не выказывающего тайного зова к сближению. Вера Владимировна сама неприметно руководила и контролировала наступлением его, этого сближения, заранее выбрав и выверив для себя именно такого мужчину, который, как ей казалось, наиболее точно понимал, что хотела она, а не он…

Других же мужчин, хотя и способных на подобное понимание, но при этом еще и готовых всецело отдаться чувству, чтобы затем страдать от него и, что самое ужасное, самоотверженно доказывать право на это чувство, а следовательно, и какое-то право на независимость чувства Веры Владимировны, — она решительно и без жалости останавливала сразу же, не допуская к себе.

Зависеть от кого бы то ни было, даже в любви, Вера Владимировна не желала больше категорически: хватит… сыта по горло… достаточно поунижала свое достоинство, пока числилась в браке с Николаем…

Теперь она почти фатально веровала в то, что те мгновения, пускай даже и физиологически обнаженного счастья, на которые способно человеческое тело и разум, должны принадлежать только тому, кому они принадлежат. Делиться этими мгновениями, да еще и поровну, невозможно. Ведь кто-то же все равно останется неудовлетворенным… Счастье услышать себя до конца в этих мгновениях, думалось Вере Владимировне, отмеряно каждому вровень с его судьбой и предназначением. Так что помочь здесь никто никому и ничем не может.

…Вера Владимировна пересекла двор, слыша, как безжизненно и костяно потрескивают, стукаясь друг о дружку, тополиные ветви, тронутые верховым порывом ветра.

Вошла в сумеречный подъезд. Вызвала лифт и, поднимаясь на пятый этаж, достала из сумки, из-под свертка с ее утренним платьем, ключ. Задумчиво вошла в квартиру и сразу же, не протирая запотевших в тепле очков, заложила дверь на цепочку.

Ей сильно и вот прямо сейчас захотелось закурить, и Вера Владимировна, не снимая пальто и меховой шапочки, присела под вешалкой на ящик для обуви и жадно раскурила сигарету.

Оттого, что она не курила долго уже, весь спектакль и все это время, пока шла домой, от первых же затяжек болгарской «Варной» у нее приятно закружилась голова, и она только в эту минуту по-настоящему почувствовала, как устали ее ноги.

Закрыв глаза и не помогая руками, Вера Владимировна нога об ногу столкнула на коврик тяжелые туфли-платформы и пошевелила освободившимися от тесноты пальцами. Откинулась спиной к вешалке… Вздохнула умиротворенно, всей грудью, и… на выдохе… вдруг… услышала что-то такое, что мгновенно насторожило ее, а затем испугало…

Она напряглась всем телом и, мазнув подушечками больших пальцев по внутренним стенкам отпотевших очков, медленно и беззвучно поднялась с ящика.

Из гостиной в прихожую просачивались звуки глубокого, с подсапыванием дыхания. Будто кто-то спал там…

Вера Владимировна нервно и непонятно почему оглянулась и увидела на вешалке массивно обвисшее чужое пальто серого цвета, а рядом с ним пиджак… С лацкана его поигрывала светлым бликом золотая остроконечная звездочка…

Вера Владимировна на цыпочках подступила к вешалке и вдруг неожиданно для себя потрогала пальцем медаль… Звездочка послушно и легко сдвинулась с места, и Вера Владимировна, снова оглянувшись, воровато, коротким движением поправила ее. Первый раз в своей жизни она так близко видела перед собой такую награду…

«Господи, — подумала, прикусывая губу, Вера Владимировна, — да кто это там?..»

Она быстро скинула пальто, одернула платье, пригладила волосы и все так же, в одних чулках, позабыв про шлепанцы, неслышно перешла к двери в гостиную. Слегка отогнув портьеру, заглянула…

На диване, уронив голову на грудь, сидел и спал Михеев… Руки его безвольно раскинулись по сторонам, вверх ладонями, белая рубаха сморщинилась на вздувшемся животе, на сдвинутых коленях лежала раскрытая книга, и мерное дыхание Михеева покачивало поднявшиеся стоймя страницы…

«Воскресение…» — с ухмылкой подумалось Вере Владимировне, и она почувствовала, как разом улетучился накопившийся за этот день радостный настрой.

Она вошла в комнату и, привалившись к дверному косяку, стала откровенно внимательно рассматривать Михеева.

Лицо Ивана Андреевича было в тени, световой полукруг торшера лишь высвечивал поредевшие, гладко зализанные назад волосы. Лоб был нахмурен, отчего гармонисто сошлись на нем крупные морщины… Штанина на правой ноге комкано задралась, приоткрыв желтоватую тонкость голени, туго обхваченной резинкой шелковистого темного носка…

«Воскресение…» — и на этот раз без ухмылки повторила Вера Владимировна и перевела взгляд на стол… Он был красиво и тщательно приготовлен к ужину на двоих.

«Ждал… — подумала как-то отстраненно Вера Владимировна и тут же спросила себя: — А я?..» Помедлив, она отрицательно покачала головой: «Нет… зачем он пришел?..»

Михеев вдруг поднял левую руку, слабо отмахиваясь от кого-то, и уронил ее назад.

Вера Владимировна вздрогнула и, выскользнув из гостиной, вернулась к ящику под вешалкой. Села, вытянув ноги, и только сейчас вспомнила про сигарету, потухшую у нее в губах. Вынула из сумки зажигалку и прикурила. Устало сняла очки, опустив их на платье, вытерла ладонью лицо.

Михеев в эту минуту входил в огромный, огромный зал… В нем не было никого, и в пустой гулкой тишине беззвучно покачивались хрустальные люстры да холодновато лоснились мраморные бока колонн. Скользкий паркет хрустел под ногами… Михеев, озираясь, остановился… Неожиданно, откуда-то из глубины, возник, все увеличиваясь и увеличиваясь в громкости, голос диктора:

— Внимание, внимание! Слово имеет директор комбината «Полярный» Михеев Иван Андреевич…

Где-то далеко и снова невидимо вздохнул начальными тактами марша духовой оркестр, и одновременно с ним впереди плавно отвернулись на обе стороны створки громадных дверей. Из них навстречу Михееву стремительно выкатился, утрачивая объем, вначале высокий рулон яркой ковровой дорожки… Он иссяк возле ног Михеева, и Михеев, едва касаясь ее, поплыл по залу…

И снова распахнулись двери. И еще. И еще… А затем путь Михееву преградил резко опустившийся перед ним автоматический шлагбаум… Рябой-рябой от свежей покраски.

Михеев удивленно потрогал его рукой и осторожно, чтобы не испачкаться, поднырнул под него и оказался в промежутке между двумя путями, наезженными до зеркального блеска. По ним в разные от Михеева стороны пошли и пошли тяжело груженные рудой вагоны. Людей в них не было, но почему-то слышал Михеев, как то справа от него, то слева кто-то стал требовать:

— Говори…

— Говори!..

— Ну, го-во-ри же!..

Движение все ускорялось и ускорялось, а Михеев молчал… Он стоял, вертел головой, не успевая сосредоточиться ни на одном из вагонов. И все быстрее и быстрее доносилась до него внятная команда:

— Го-во-ри! — сливаясь с бешеным перестуком колес — Го-во-ри!..

Михееву показалось, что на одной из открытых площадок железного хоппера он увидел Кряквина… И обрадованно вскинул рукой, пытаясь привлечь его внимание…

Внезапно все прекратилось — разбежались составы в разные стороны. Михеев стоял один посреди рельсовых путей. Бесконечно один, в солнечном вареве… Ветер шевелил на железнодорожных откосах высокие травы. Жаворонок, зависая в струистом, горячем воздухе, задрожал невысоко, роняя на землю дробные переливы…

Михеев снял строгий, совсем неуместный для такой вольницы черный пиджак, растянул душный узел галстука, сбросил ботинки, носки и, держа все эти вещи в руках, раскинутых крыльями, пошел босиком по одному рельсу, покачиваясь, стараясь держать равновесие и улыбаясь…

Что-то стукнуло. Совсем рядом. Тупо, но отчетливо…

Михеев проснулся. Сел прямо и повертел головой, разминая уставшую от неудобного положения шею. Выдохнул из себя остатки сонного дыхания и кашлянул. Поводил глазами, вспоминая, где находится, и увидел упавший на пол томик Толстого. Поднял и встал с дивана. Взглянул на часы — двенадцать… Подошел к столу, положил книгу и с хрустом потянулся, широко, со звуком, зевая… Ему захотелось есть, и он направился в кухню, чтобы приготовить яичницу…

— Загуляла, загуляла где-то наша… — вслух произнес Михеев, выходя из гостиной, и не договорил…

Он увидел Веру Владимировну и, ошеломленный, замер, вытягивая лицо:

— О-о… Вы?..

Гринина молча и неподвижно смотрела на него сквозь очки.

Иван Андреевич сделал еще шаг… Совсем уже растерянно остановился:

— А я… гм… что вы здесь делаете? — как-то глуповато вырвалось у него.

Вера Владимировна хмыкнула, откинулась спиной к вешалке и, поглядев куда-то вверх, отчего в стеклах ее очков зажглись ломкие лучики, тихо и равнодушно ответила:

— Да вот жду… когда меня пригласят к столу.

— Так я сейчас, сейчас… Я вас давно жду…

— Это хорошо-о… — протянула окончание слова Гринина.

— Что? — нервно спросил Михеев, почувствовав в ее интонации иронию.

— Что сейчас. Я уже тоже давно… не ела.

— Здравствуйте, Вера Владимировна… Мы же не поздоровались. Извините меня… Что-то я… это… растерялся… — заговорил Михеев, подходя к ней и протягивая руку, — вот, понимаете… сидел, ждал, ждал и… прикемарил вдруг… Немного. Минут пятнадцать, ну двадцать как…

Он говорил все это, ощущая необходимость говорить еще больше и непрерывней, лишь бы разорвать и заполнить словами какие-то непонятные ему, трудные паузы.

Вера Владимировна встала с ящика и взяла руку Михеева.

— Вы только не волнуйтесь так, Михеев… Что уж это вы, а? Дайте я вас поцелую хоть, что ли… Вы-то вон и не догадаетесь…

Михеев как-то по-мальчишески смутился, пожал плечами, закряхтел, не зная, что говорить…

Вера Владимировна положила свои прохладные сухие ладони на его щеки, сдавила их, притягивая голову Михеева к себе, видя, как он зажмурился, и почти незаметно коснулась губами его губ.

— Во-от… А теперь здравствуйте, здравствуйте, герой… И будьте же наконец им. Я серьезно хочу есть…

— Хорошо, хорошо… — закивал Иван Андреевич и ринулся на кухоньку.

Вера Владимировна усмехнулась, посмотрев ему вслед, и, заходя в ванную, громко сказала:

— У вас рубашка сзади выбилась… Поправьте.


Первое, что пришло в голову Кряквину после того, как он сообразил, что с ним случилось, это встать и немедленно смыться отсюда. «Вот ведь попух так попух…» — напряженно подумалось ему, и он отчаянно скомкал ладонью лицо. «Тьфу ты, неладная!..»

Он мгновенно представил минуту расплаты: «Подкатится та, с фонариком, ля-ля-ля, мол, месье… Гони монету… Цыпленок жареный… Черт меня дернул сюда!.. Во будут дела-то… Позвонить в Орли?.. Кому?.. Этому Храмову, мол, сижу в барделе, не одолжишь ли деньжат?.. Тьфу ты!.. А тут еще шампанское это… И эта подсела зачем-то». — Кряквин украдкой стрельнул глазами в сторону своей соседки. Она, уловив его взгляд, задумчиво улыбнулась, взяла бокал и протянула его Кряквину.

Он, страдая, закряхтел, но бокал принял. Отпил глоток, абсолютно не чувствуя, что пьет. И она тоже, посматривая на него внимательными глазами, отпила маленько.

Кряквин достал папиросы и закурил, опершись лбом на левую руку. «Что же придумать-то, а? — думал он, жадно затягиваясь дымом. — Ну хоть бы сказали, заразы. А-то два франка, дешевка… Правильно делают… Учить нас, дураков, надо… Ездим, понимаешь, по заграницам, как эти… Химеру от трактора отличить не можем… «Не ходите, не вступайте…» Учат, понимаешь, идиотизму… Вот мы и горим, как шведы… О чем я с ней говорить-то должен?»

Кряквин неожиданно протянул соседке свою пачку «Беломорканала» и кивнул головой, мол, не желаете?

Женщина с любопытством взяла пачку и стала рассматривать ее.

По залу накатисто и мелко рассыпалась барабанная дробь. Кряквин повернулся на звук и увидел, как сверху, с невидимого потолка, упал, образуя в центре зала широкий круг, сноп света. В нем ярко и рдяно затлело обивкой красивое, мягкое кресло. Барабан смолк, и в круге возникла высокая, молодая девица в черном лакированно-блестком плаще до самых пят. Светлые густые волосы ее были распущены и доходили до пояса. В руках она держала беленькую, в завитушках, совсем крохотную собачонку.

«МХАТ, понимаешь…» — огрызнулся про себя Кряквин, но смотрел все-таки с интересом и ожиданием, что будет дальше.

Девица опустила собаку в кресло и, зевая, потянулась. И вдруг свет стал меркнуть, меркнуть, и опять воскресла барабанная дробь, и девица, растворяясь во мгле, испуганно закружилась вокруг кресла. Теперь ее порывистые, нервно-ритмические движения подсвечивались лишь узкими световыми полосками снизу. Она как бы билась, пойманная в струящееся перекрестие. В руках у нее появился телефон, и она, набрав номер, что-то понарошку сказала в трубку, беззвучно шевеля губами. Удовлетворенно кивнула, поставила аппарат рядом с собачкой, погладила ее и начала раздеваться.

Вот упал на спинку кресла плащ… За ним, взметнувшись, упорхнул куда-то длинный разноцветный шарф… Девица теперь была в серебристом, очень узком, чешуйчато облепившем ее до полу платье… Музыка плавно, то нарастая, то вкрадчиво тихо, преследовала ее, похожую на длинную упругую рыбу…

Кряквин, сжимая в кулаке злополучную бумажку с расчетами, исподлобья косил на происходящее в центре зала.

Каким-то неуловимым движением, будто разрезав себя, девица распахнула платье, по-змеиному вертко выскользнула из его оболочки, и платье, заискрив, двумя половинками разлетелось в разные стороны. Разом открылась прекрасная гибкая фигура.

«Ну вот… поди, и задницу теперь покажет…» — заерзал на месте Кряквин и стыдливо опустил глаза. «Надо было мне в Швеции сходить на эту гадость, когда звали, не торчал бы здесь, как фрайер…»

А «гадость» все продолжала и продолжала свой танец. И то ли от того, что девица действительно была молода и красива, то ли от того, что движения ее были как-то естественны и даже целомудренны, очень уж она как по правде смущалась, оголяя себя, — но той пошлятины и цинизма, о которых обычно говорили Кряквину, когда напутственные речи за кордон доходили до стриптиза, он сейчас почему-то совсем не ощущал, хотя и наученно хотел ощущать их. И ни о чем, ну… об этом… ему даже не думалось, а стыдился он себя здесь скорее оттого, что уж больно непривычно было все это видеть впервые, да еще так вот близко.

Усыпанный мерцающими звездочками лифчик поддерживал тугую, крепкую грудь. Длинные ноги в черных сетчатых чулках выше колен были стройны. Она, томясь и раскачиваясь, закинула руку за спину и расстегнула лифчик… Извиваясь, медленно потянула его за бретельку с одного плеча, и в это мгновение раздался пронзительный резкий звонок.

Кряквин даже вздрогнул, а девица, тоже искренне испугавшись, нырнула за кресло…

На сценку, подволакивая ногу, втащился какой-то сгорбленный старикашка, с трясущейся в белых отвислых усах трубкой, в заляпанном краской порванном комбинезоне, весь обвешанный мотками проводов…

«Монтер… — расшифровал про себя Кряквин и кашлянул в кулак. — У этой курвехи свет вырубился, вот он и приперся по вызову…»

Старикан потоптался, потоптался на одном месте, видно, хозяйку искал, а потом, сильно надымив трубкой, принялся распутывать свои провода, щелкать кусачками, светить себе фонариком и ползать на коленях. Девица осмелела, вырулила из своего убежища и, беззвучно, на цыпочках передвигаясь за спиной у старикашки, продолжала раздеваться. Шкодничая, она смешно навесила на его тощий зад лифчик, чулки и уже почти стянула с себя плавочки, как вдруг оглушительно бабахнул барабан и одновременно вонзился с потолка в пол ослепительный сноп света.

Кряквин хихикнул…

Девица изумленно и растерянно вскинула руки, загораживая ладошками ослепленные глаза, а старикан монтер как раз обернулся и — обалдел. Трубка вылетела у него из усов: хозяйка перед ним была в чем мать родила… Музыка играла все громче и громче, покуда девица не сообразила, что надо тикать. Она было рванулась в сторону, да плавочки ее, застрявшие на коленях, лопнули, и она грохнулась на пол… Собачка залаяла, телефон зазвонил, старикашка подхромал к девице, чтобы помочь ей подняться, а она испуганно отпихнула его ногой, так что он кубарем покатился, запутываясь в проводах и амуниции хозяйки. Она схватила свою собачку и стремглав растворилась в боковом сумраке зала.

Послышались негромкие, редкие хлопки, и Кряквин по привычке тоже было ударил в ладоши, но тут же, спохватившись, вспомнил, где находится, и нервно сжал пальцы. Его соседка с улыбкой смотрела на него, потягивая шампанское. Кряквин взял бокал за тонкую высокую ножку и залпом опрокинул в себя.

— Вы русский? — спросила вдруг женщина.

Кряквин растерянно заморгал, думая, как ему быть дальше, — спросила-то она его по-русски, почти без акцента.

— Ну… — кивнул он.

— Я это понимала… Сразу…

— Откуда? — прищурился недобро Кряквин.

— По это… — Она шевельнула пальцами пачку «Беломора».

— А-а…

— И еще это… — Она показала глазами на скомканную бумажку с расчетами.

— А в чем дело? — вскинул глаза Кряквин. — Я рассчитаюсь… — Он напряженно гмыкнул.

— Вот… вот, — улыбнулась она хорошей, ясной улыбкой, открывая прямые, влажно блеснувшие белые зубы. — Здесь… — она поводила пальцем перед собой, — нет такой… э-э… реакция на это… как вы.

— Ну… — независимо тряхнул головой Кряквин, — мало ли что… Всякий по-разному… Что уж тут…

— Как зовут вас?

Кряквин досадливо опустил лобастую голову и задышал носом. «Началось… Ну, елкина мать, и попух… Пошла анкету разматывать…»

— Алексеем меня зовут… Алексеем Егоровичем. А вас, простите?

— Ани, — коротко, с ударением на последнем слоге, выдохнула вместе с дымом женщина и опять приветливо улыбнулась.

— По-нашему Анна, значит… Хорошее имя.

— Да-а… Мне нравится. Это моя мама… в честь Анны Карениной так…

— У-у… Лев Толстой, — кивнул Кряквин.

— Так, так…

— И откуда ж вы по-русски знаете? — спросил Кряквин, чтобы хоть как-нибудь заполнить паузу.

— О-о… — усмехнулась Ани и, не договаривая, замолчала. Потом предложила: — Давайте выпьем за наша… встречу…

— Это можно, — сказал Кряквин и, вынув из ведерка бутылку, разлил шампанское, замечая, что его становится все меньше и меньше. «Дальше-то что будет?..» Он отогнул обшлаг пиджака и взглянул на часы. Было пятнадцать минут двенадцатого… Вздохнул…

— Почему так нелегко? — спросила Ани.

— Что?

— Вздыхание… — с трудом выговорила она и засмущалась. — Так я говорю?

— Так, так… Все понятно, — кивнул Кряквин. — Пора мне уже скоро… Улетаем мы сегодня, Анна. Понимаешь, домой…

— О-о… — как-то разочарованно вырвалось у нее. — Совсем, да?

— Ну конечно совсем, — улыбнулся Кряквин. — Хватит. Спасибо этому дому… Пойдем к своему.

— Да, да. А где вы есть в России?

— То есть… где живу, что ли?

— Так, — кивнула она.

— Далеко… Отсюда не видать, Анна. Есть на севере далекий городок, — вспомнилась ему строка из песни. — На севере живу я, понимаешь? За полярным кругом…

— На севере… — вдруг как-то грустно повторила Ани. И глаза ее посмотрели на Кряквина с заметной печалью.

— Ага… на севере. А что, знаешь про север?

Она подняла бокал. Посмотрела куда-то сквозь него и дрогнувшими губами почти прошептала:

— У меня сегодня… очень хороший день… Алексей Егорович…

Он внимательно посмотрел на нее и удивился. Красивое тонкое лицо Ани было сейчас натянуто каким-то непонятным ему напряжением. Крылья точеного носа чуть вздрагивали, а в глазах, широко раскрытых и немигающих, стала проступать искристая влажность.

Она не выдержала его взгляда и, поставив бокал на стол, закрыла глаза узкой ладонью. Трудно сглотнула, отчего на открытой высокой шее ее набухла, забившись, голубая прожилка…

Кряквин опешил… Кашлянул. И вдруг, неожиданно для себя, ласково накрыл своей здоровенной ладонью руку Ани…

— Ну… что уж вы… А? Ну… не надо…

Он растерянно посмотрел по сторонам, но в полупустом зале никто не обращал на них никакого внимания.

Она убрала с глаз ладонь и, вздохнув, улыбнулась.

— Все… это так… Не надо меня сердиться… Мне хорошо. Выпьем за ваш… се-вер…

Кряквин убрал ладонь с руки Ани и поднял бокал.

— Мне тоже хорошо…

Когда они выпили, Ани спросила:

— Когда ваш самолет?

Кряквин опять машинально взглянул на часы и сморщил щеку:

— Скоро.

— Это очень жалко, — сказала она тихо. — Какой аэродром?

— Орли, Анна, Орли.

— Да, да… Я понимаю. Вы очень хотите домой?

Кряквин насторожился:

— Конечно. У меня там жена и прочее…

— Маленькие есть? — улыбнулась Ани.

Кряквину захотелось соврать и ответить, что есть, но он, останавливая себя, мотнул головой:

— Нету, Анна. Не нажили… А у тебя? Ты семейная?

Она вытянула губы трубочкой и взмахнула ладонью.

— Я одна… Алексей.

— Это ничего… — пошутил Кряквин. — Еще молодая. Обзаведешься… Жениться не напасть… Как у нас говорят. Такую, как ты, с руками отхватят…

Они засмеялись…

— Да-а, брат, — как-то ненужно сказал Кряквин и опять подумал о том, что же он будет делать дальше, когда вот сейчас, ну… еще через пять — десять минут, ему придется расплачиваться за все это… «Вот кошмарюга-то будет… И перед этой Анной ужасно… Хорошая, видать, девчина… Откуда, интересно, русский так знает?.. Может, из этих… шпионок?..» Он фыркнул…

— Алексей… Егорович, — позвала его Ани, — посидите один… хорошо? Я… мне надо… — Она показала куда-то глазами.

— Ну, ну… — закивал Кряквин. — Иди, иди…

Ани бесшумно поднялась, еще раз улыбнулась ему и пошла по проходу между столиков. Кряквину запомнилась ее легкая, упружистая походка и волосы сзади, красиво уложенные тугим, сложным витком.


— …И за что же мы выпьем, Михеев? — спросила, поднимая рюмку, Вера Владимировна, когда они сели за стол.

— За вас, — сразу же ответил Михеев. — Честное слово, вы сегодня прекрасно выглядите…

Гринина усмехнулась:

— Если учесть, что это уже действительно сегодня…

Он посмотрел на часы.

— Да-а… Уже сегодня. Время… Я вот, пока вас дожидался, сидел… Толстого листал, думал… Тихо у вас, хорошо… Потом слышу, кто-то разговаривает. Вон там, за окном… Штору отогнул — никого нет. Темно…

— Там боковая стена кинотеатра, — сказала Вера Владимировна.

— А-а… Я так и подумал.

— Да… Мне иногда и в кино не надо ходить. Весь текст, во всяком случае, знаю.

— Ну вот… Слышу, значит, разговор. Говорят мужчина с женщиной…

— Как интересно… — подначила Вера Владимировна.

— В самом деле. Не смейтесь, пожалуйста… Мужской голос спрашивает: «Ты смерти страшишься?»

— О-о…

— Да. А она ему отвечает: «Ты что, рехнулся? Кто же ее не страшится, косую-то…» Так и говорит про смерть — «косая»… Вероятно, простые люди разговаривают…

— И что дальше?

— Мужской голос говорит: «А я вот не страшусь. Не страшно мне совсем…» Та ему тогда: «Ну, так и спи, чего, мол, думать-то про это…»

— Правильно говорит, — улыбнулась Вера Владимировна.

— Подождите. Еще не все. Он ей опять: «Так не смерти страшно. Забудут про нас с тобой — вот чего пострашнее…»

— Так… — серьезно сказала Вера Владимировна. — А она ему что на это?

— Она говорит: «Да, забудут… Всех позабудут. Всех…» Причем грустно сказала это…

— А он?

— А он молодец… Помолчал и говорит: «А вот Степана Разина не забыли… Век помнят».

— Ну и что? — разочарованно пожала плечами Вера Владимировна. — Почему это вас так встревожило? Ерунда какая-то…

— Да нет… — задумчиво произнес Михеев. — Только не ерунда… В общем, не знаю. Но что встревожило меня это — точно… Я же сегодня у министра был. У Сорогина… И он мне под конец прозрачно так намекнул… Не пора ли, мол, тебе, Михеев, освободить свое место…

— Прямо так и намекнул?

— Да, представьте себе. Я же вам говорил, что не стал выступать на совещании. Не взял слово… Хотя и готов был, и текст в кармане пиджака лежал… Ровно на десять минут…

— Почему же не выступили? Испугались?.. — вкрадчиво спросила Вера Владимировна.

Михеев хмыкнул. Отодвинул рюмку и встал. Отошел к дивану и резко повернулся.

— Ну а если?.. То что?.. Вы думаете, мы, руководители предприятий, чугунные?..

Вера Владимировна повела головой, поправила очки, вытряхнула из пачки сигарету и, разминая ее в пальцах, сказала:

— Видите ли, Михеев… Страх человека за себя, за свою безопасность…

— Шкуру… — язвительно вставил Михеев.

— И за нее тоже. Не перебивайте, пожалуйста… Заставил человека выработать в результате тысячелетий… целую систему самозащиты…

— Вы хотите сказать — технику безопасности?

— Вот именно.

— Про это мне сегодня уже пришлось толковать…

— С кем?

— С министром. Но это не важно. Я слушаю вас…

— Так вот я и думаю, Михеев… Что же нравственно? Сам страх или вот эта техника безопасности?.. Я где-то читала… не помню… что в момент испуга люди оказываются именно такими, какими они и являются на самом деле, понимаете? — Вера Владимировна тоже встала и, выговаривая все это, протягивала к Михееву руки, медленно соединяя ладони. — Психологи, например, так и считают, что испуг человека, страх его за свою безопасность — это своеобразный промежуток между нажитыми человеком навыками… И что именно в этом, обнажаемом страхом, промежутке как раз и проглядывается подлинная натура человека. Сущность ее…

Михеев слушал очень внимательно, наморщив лоб.

— Кто его знает… — сказал он задумчиво. — Может быть… Хотя для меня все это кажется слишком мудрено… Давайте тогда постоянно держать человека под дулом у стенки. А?..

— Вы имеете в виду совесть? — резко спросила Вера Владимировна.

— А-а… — отмахнулся Михеев. — Не знаю. Я за всех ручаться не могу…

— А за себя?

— Что за себя?! — озлился Михеев. — За себя я могу отвечать. Моя осторожность, как мне думается, скорее всего от неуверенности…

— В чем?

— Да хотя бы в том, что так ли меня поймут.

— Это кто же, к примеру?

— Хм… кто… — буркнул Михеев. — На мне, простите, свет клином не сошелся, Вера Владимировна…

— Стало быть, замкнутый круг? И выхода нет?.. Бр-р-р… Не принимаю, Михеев. И не понимаю. Почему же тогда ваш главный инженер Кряквин, которого я… — Вера Владимировна на мгновение смолкла, едва не сказав Михееву: «Которого я, слава богу, знала лично… Ведь он же сводный брат моего бывшего мужа, Николая Гринина…» — и, тут же успев решить, что говорить об этом совсем не обязательно, спокойно протянула руку за сыром и закончила: — Которого я знаю лишь по вашим же рассказам… умеет ходить на «вы» и предлагать, и навязывать, и отстаивать свою точку зрения? Он-то что, каслинского литья?..

Михеев усмехнулся.

— Самое непонятное в мире это то, что он понятен, Вера Владимировна. Так, кажется?

— Чей это парадокс?

— Не помню.

— Жаль. Сказано хорошо… И кстати, Михеев, тост вы предложили, а исполнить не исполнили…

— Извините, Вера Владимировна. Мы в этом, по-моему, оба виноваты… — Он подошел к столу, взял рюмки и одну из них протянул Грининой. — За вас… Я… очень рад нашей встрече. Очень.

— А я вот… откровенно… еще не знаю. Пьем.

Когда они поставили рюмки, она серьезно сказала:

— Так на чем мы остановились?.. — и пересела на диван.

— Видите ли, Вера Владимировна, — мягко заговорил Михеев, — то, что обсчитал мой главный инженер Кряквин со своей службой, для меня было, если уж честно, не в диковину. Уж что-что, а куда мы идем и к чему… я уж как-нибудь представляю себе и без Кряквина. Слава богу, скоро пятнадцать лет, как руковожу комбинатом. Вот так вот… Но, понимаете, когда он выложил передо мной на стол свое творение в триста страниц, причем никто его об этом не просил, я уж, во всяком случае… знаете, сделалось мне как-то… ну, муторно… Ошалел я, простите. И неделю отдышаться не мог. Как дурак, понимаете, сидел и думал. И с Кряквиным разговаривать не мог. Видеть его не хотел… буквально.

— Что же это так, Иван Андреевич? — спросила Вера Владимировна.

— Боюсь, что вам этого не понять… Горько мне стало. Что же это получается, думаю?.. Ведь я пришел на комбинат, когда он гремел, как разбитое корыто… Мне-то все от ноля пришлось начинать. С пустоты, понимаете? Каких только комиссий не пришлось перевидеть… О-о! Вот уж когда точно будто под дулом стоял… Кадры, финансы, новые рудники, жилье… Но да ничего — выдюжили. И концентрат стали давать… Да. Вы только не подумайте, что хвастаю… Как петух на заборе. Не-ет… Я одно понимал, когда надрывался над плановыми программами… От нас и от меня, значит, зависит судьба вот этого… — Михеев подошел к столу и поднял кусок хлеба. — Мы — это тоже хлеб, понимаете? А хлеб — это уже Россия… Вот это я нутром своим понимал. Ведь наш комбинат — это тысячи эшелонов ценнейшего минерального сырья страны! Что, громко звучит?.. Да, громко… Потому что это так. А раз уж это так, то я и тянул свой воз и тяну… Во имя хлеба я научился компромиссничать только с собой, но не со своим делом… Вы, наверное, помните, как три года назад мы задыхались без вагонов? То есть изготовляли концентрат и не всегда вовремя могли вывезти его потребителю?.. Помните, я рассказывал вам об этом?..

— Помню, — кивнула Вера Владимировна.

— Так вот… Вагонов, особенно специальных, не хватает и сегодня. Железная дорога держит нас на такой диете, что мы… — Михеев махнул рукой. — Да что там и говорить, вы бы вот для интереса приехали на комбинат, посидели на нем денька два-три и — ей-богу! — подумали: вагоны эти — едва ли не самая главная забота наша сегодня…

— Но почему же вам все-таки не хватает вагонов? — спросила Вера Владимировна. — Ведь вроде бы заранее известно, сколько вы дадите продукции, а следовательно, известно, сколько и вам потребуется вагонов? Кто-то же, как мне кажется, должен заранее побеспокоиться, чтобы эти вагоны были?

— Понимаю, понимаю… Вы хотите предложить немедленно найти виновного и наказать его? Вас в данном случае интересует, так сказать, нравственный аспект проблемы… Понимаю. Но меня — если уж откровенно — интересует прежде всего результат. Вам нужен виновный, а нам — вагоны, чтобы и я, и мои помощники могли спокойно спать по ночам. Вот что!..

— Как вам будет угодно. Но… мне показалось… из-за недостатка вагонов вам придется однажды остановить комбинат…

— Ну, до этого пока дело не доходит. Как-то выкручиваемся, хотя нарушается ритмичность производства, медленнее, чем можно и должно, растет производительность…

— Странно… Кто-то же виноват в этом? Кто?..

— Отвечу. Наше несовершенное хозяйственное законодательство. Неувязки и противоречия в нем. А отсюда и такое явление, как правовой нигилизм, то есть пренебрежительное отношение к праву. Иной думает: «Раз я министр, то для чего мне, собственно говоря, считаться с предприятием? У меня, мол, достаточно широкие права». При этом он забывает, что есть права, которые закрепляются за предприятиями и которые связывают и министра и любого хозяйственника. Ведь мы же, Вера Владимировна, выдвигая встречные планы, чаще всего только и надеемся, что нам повезет с вагонами. А нам чаще — не везет. Нас режут без ножа! В прошлом году, к примеру, мы не смогли своевременно вывезти шестьсот тысяч тонн готового концентрата! То есть фактически-то выполнив план, не выполнили его… И это далеко не впервые… Мы часами просиживаем в конце каждого года у телефонов и ждем, как манны небесной, пойдут в министерстве на то, чтобы перышком, обыкновенным перышком, вычеркнуть из наших обязательств эти ставшие вдруг лишними тонны готовой продукции! Понимаете?.. А ведь в них, в этих тоннах сверхплановых, труд. Да еще какой! Мы, как только могли, тормошили рабочих, разжигали их энтузиазм лозунгами, соревнованиями… План и только план! А спроси меня — знал я тогда, что вагонов не будет, а без них не будет и плана, потому что мы завалим основной показатель его — реализацию? Отвечу — знал. Так за чем же я гнался тогда, а? — напрягал технологическую нить комбината до того, что она, понимаете, звенела, как эта… струна в тумане?… Не помню, кто это так сказал…

— Вначале Гоголь, а потом Достоевский, — сказала Вера Владимировна, неподвижно глядя на Михеева.

— Вот, вот, Достоевский… Да-а… — Михеев шумно выдохнул из себя воздух. — Не-ет, дорогая моя Вера Владимировна… Не ладно мы покуда работаем. Не так. Ведь сегодня, как никогда раньше, понятие «план» должно приближаться, вернее, сливаться с понятием «разум». План — не каприз. Не свое и чье-то желание. Да и не самолюбие руководителя, наконец. План — это осознанная необходимость и железная логика производственного бытия. В конце-то концов, партия и правительство требуют от нас, руководителей, совершенствования всей системы показателей, лежащих в основе оценки нашей деятельности, и прежде всего эффективности и качества нашей работы. Эти показатели призваны-то соединять воедино, вы понимаете — воедино? — интересы каждого работника с интересами предприятия, на котором этот работник трудится, а интересы предприятия — с интересами всего государства. Лучше, по-моему, не придумаешь!

— По-моему, тоже, — сказала Вера Владимировна.

— Конечно! Это же аксиома взаимовыгоды, круговая порука ее. То, что выгодно мне, работнику, должно быть выгодно предприятию, а то, что выгодно предприятию, — должно быть выгодно государству. Следовательно, наступает пора всепроникающей экономической инициативы, когда и предприятие, и вышестоящие над ним инстанции управления должны объединять свои пожелания, ища оптимальный результат. Но… Ох уж это проклятое «но»… Я ведь сегодня-то у министра не выдержал, Вера Владимировна, и, по правде сказать, сорвался… Надоело, понимаете, играть в кошки-мышки! Мы же с Сорогиным друг друга почти наизусть знаем… Ведь не один пуд соли за эти годы съели, а он меня, как приготовишку, вздумал пытать — ну почему это я, мол, не выступил, не проявил, так сказать, инициативу первым?.. Тьфу, простите. Мне стало противно. И я задал Сорогину вопрос в лоб: а почему же ты, зная про наши невеселые на комбинате дела, сам, первым, не начал на совещании этот разговор?.. Ведь если уж на то пошло, то мы, предприятие, и без того отвечаем за все. Да, да — за все!.. В этом, если хотите, исключительное положение и особая роль предприятия по сравнению с любыми вышестоящими над ним управленческими инстанциями. Они-то ведь непосредственного участия ни в производстве, ни в реализации готовой продукции не принимают. И мало того, не несут даже финансовой и юридической ответственности по обязательствам руководимого ими сверху предприятия. Вот так-то, милая Вера Владимировна… Их основной вид продукции — своевременные и продуманные решения. А Сорогин любит повыжидать… Вот и получается у нас ерунда: мы, на предприятии, ждем инициативы сверху, а в министерстве, наоборот, снизу… Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана. И в результате даже виноватых не сыщешь. Все виноваты, понимаете. Все… — «и я в том числе» — не договорил Михеев, ему сделалось жарко: он почувствовал, как кровь горячо нагревает щеки и уши… Михеев вздохнул и упрямо мотнул головой. — В общем, Вера Владимировна, я считаю, что сегодня, как никогда раньше, необходимо скорейшее устранение недостатков в самом содержании норм хозяйственного права. И для этого нужны радикальные меры. Прежде всего — четкая кодификация хозяйственного законодательства, то есть издание обобщающего закона типа хозяйственного кодекса или основ хозяйственного права, где будут решены важнейшие вопросы регулирования хозяйственных отношений как по горизонтали, так и по вертикали. Мне думается, Вера Владимировна, что это позволит расширить прежде всего права крупных производственных единиц — объединений, комбинатов. Бояться тут нечего. Это ни в коем случае не подорвет дефективность планирования. Наоборот, если комбинат получит право на корректировку дополнительных заданий, которые порой авторитарно включаются нам в план вышестоящими инстанциями, то это сработает только на пользу общего дела. Ведь, согласитесь, если до предприятия доводится план, не согласованный по всем показателям, то этим нарушается закон. Ведь так?

— По-видимому, так, — сказала Вера Владимировна.

— Во-от… А юридически воздействовать на вышестоящий орган мое предприятие не может. Приходится исполнять, что приказано. Поэтому я и считаю, что надо быстрее и законодательно запретить вышестоящим органам доводить до предприятий план, не согласованный по всем показателям. Дополнительные задания, как мне кажется, должны устанавливаться двумя путями: либо включением в основной план, но с обязательной корректировкой их на комбинате, за счет имеющихся у него резервов, либо без включения в основной план, но тогда только с согласия комбината или объединения. Короче, Вера Владимировна, как это ни странно, но в расчетах Кряквина подытожены мои же собственные раздумья. Да, да… Вот ведь в чем собака зарыта! И вот почему мне так тошно сделалось после того, как я ознакомился с этими расчетами… Мне стало стыдно. Понимаете, стыдно… Ведь я все эти годы дрался за концентрат, как за свою жизнь. И когда меня спрашивали: дашь столько-то, надо, — я отвечал: дам! — Михеев поднес к лицу кусок хлеба. — Я не мог иначе. Не имел права. И любой ценой добивался своего… Любой, Вера Владимировна! И вот он — результат… Кряквинские расчеты. Документ, в первую очередь обвиняющий меня. И — безжалостно…

— Так в чем же их суть, этих «кряквинских расчетов»? — спросила Вера Владимировна.

— Сейчас объясню… Понимаете, еще проектным заданием мощность нашего комбината по апатитовому концентрату была определена в четырнадцать с половиной миллионов тонн в год. При содержании пятиокиси фосфора в руде — восемнадцать и две десятых процента. Эта деталь чрезвычайно важна… Однако впоследствии нам пришлось добывать и перерабатывать руды значительно менее богатые основным и интересующим нас полезным компонентом. Все это, сами понимаете, было вынужденной необходимостью. Надо было… И это постепенно привело к общему снижению содержания пятиокиси фосфора в добываемой руде. Вполне естественно, что постепенно упала мощность обогатительных фабрик комбината, производящих концентрат. Фабрикам же теперь пришлось перерабатывать и обогащать в два-три раза больше руды. Это, я думаю, вам хорошо понятно… Со своей стороны мы вроде бы сделали все, что смогли: за счет внедрения технического прогресса повысили производительность оборудования и на фабриках и тем самым хоть как-то, но компенсировали снижение мощностей… В общем, пока, внешне, все как бы идет нормально…

— Значит, ура? — улыбнулась Вера Владимировна.

— Значит, караул, — сказал ей Михеев. — Кряквинский анализ показывает, и это с абсолютной достоверностью, что из-за катастрофического уменьшения пятиокиси фосфора в исходной руде дефицит концентрата к следующему году по комбинату составит почти пять миллионов тонн.

— И что же?

Михеев как-то растерянно посмотрел на Веру Владимировну и развел руками:

— Как что?.. Хорошенькое дельце… Мы посадим комбинат в лужу. Вот что!.. Мы не в состоянии будем дать требуемые от нас миллионы тонн концентрата! Вы это понимаете?.. Мы будем банкротами, мелкими брехунами — вот что!.. А дальше считайте — тут высшей математики не потребуется, можно и пальчиками обойтись… — Михеев побагровел. — Из одной тонны нашего концентрата выходит две тонны суперфосфата. Этого вот так вот достаточно, — он полоснул себя по горлу ладонью, — чтобы подкормить шесть, а то и восемь гектаров землицы! Соображаете?.. А потом получить с нее — до-пол-ни-тельно! — либо три тонны отборной пшенички — это раз! Либо шестнадцать тонн картошечки — это два! Либо двадцать тонн сахарной свеклы — это три! Либо две тонны хлопка… А?

Он порывисто шагнул к столу, схватил бутылку и плеснул из нее, проливая на скатерть, в рюмку коньяк. Жадно глотнул…

Вера Владимировна видела, как дрожит его рука, и тоже невольно почувствовала, что волнуется. Закурила и, выждав паузу, тихо спросила:

— Так как же быть, Иван Андреевич?

Михеев круто развернулся в ее сторону, уловив в этом вопросе теплую, сочувственную интонацию. Устало улыбнулся, покачал головой и вдруг заговорил шепотом:

— А так… Орать надо, Вера Владимировна… Благим магом орать! Пока не поздно. Комбинату необходимо сейчас сделать два, три шага назад. Плюнуть на престиж и победы, черт подери! Надо немедленно и честно признаться, что мы зарвались, что струна наша вот-вот лопнет… Нам сейчас как воздух требуется мощная финансовая инъекция, новая проектно-сметная документация, оборудование… Разве я не знаю, что подземные рудники давно уже плачут по новой технологии выпуска руды? Знаю… И Кряквин для меня в этом смысле не пророк. Мы же безбожно отстали с объемами вскрышных работ, рвали, что поближе лежит, что пожирнее… А реконструкция фабрик?.. А развитие железнодорожного комплекса?.. Надо, надо, понимаете, отступать… Или… отсиживаться на внешне благополучных уровнях, а потом… сматывать потихонечку удочки с комбината. Победителей-то ведь судить не принято. На победу все спишется. Пускай другие потом повертятся, порасхлебывают… Или — или… — Михеев на мгновение замолчал, а затем неожиданно спросил: — Вы когда-нибудь, Вера Владимировна, ходили босиком по рельсам?

Она удивилась.

— Вроде не приходилось. А что?

— Во-от… хорошая, я вам скажу, штука… Где-нибудь в степи. Под солнышком… Земля вокруг в травах, в жаворонках… Только долго все равно не пройдешь — обязательно оскользнешься на рельсе… — с грустью закончил Михеев.

— Я… не понимаю вас, Иван Андреевич, — сказала Вера Владимировна. — К чему вы об этом?

Он подошел к ней. Сел рядом.

— Устал я. Дьявольски устал… Никому об этом никогда не говорил, а вот теперь говорю… Что-то сломалось во мне. Не знаю… Надоело все… Сорогин ведь умный мужик, все понимает… Может быть, действительно стоит в отставку, а, Вера Владимировна?

Она с силой выдохнула сигаретный дым, искоса взглянув на Михеева… Взяла у него из руки измятый хлеб, понюхала…

— А как же быть с ним?

Он не ответил. Скривился только…

— Ну что ж… Давайте-ка спать, товарищ директор. Я, между прочим, тоже устала. Не возражаете, если я постелю вам в той комнате?

Вера Владимировна поднялась, опершись о плечо Михеева, дошла до двери и остановилась.

— Знаете, о чем я сейчас думала, слушая вас?

— Не знаю, — покачал головой Михеев.

— А вот о чем… Я смотрела на вас и думала — господи, сколько же таких, как вы, в эту ночь объяснялось, изливало душу вот так же страстно и откровенно, как вы… перед женами, перед женщинами вроде меня… на кухнях, в постелях, за столами с вином и кефиром… Сколько?

Михеев, ссутулившись, слушал, не поднимая головы.

— Молчите… А на трибуне-то у вас все хорошо получается… Любо-дорого… Послушаешь, так и нет никаких проблем. Одни мелочишки, недоработочки… Тошно все это, Михеев… — она махнула рукой и вышла.

Уже из прихожей донеслось до Михеева:

— Тоже мне, комиссар собственной безопасности…


Кряквин измаялся. Время сделалось тягучим и бессмысленным. Он подряд издымил две папиросы, исчертил ногтем скатерть перед собой, пересчитал по головам всех мужчин и женщин, сидящих в зале, перемножил их на количество столиков, возвел эту цифру в квадрат, в куб, разделил на сто двадцать франков, но Ани все не появлялась. Противно и надоедливо прокручивалась в нем одна и та же мелодийка с дурацкими словами про жареного цыпленка. Кряквин тряс головой, силясь прогнать ее из себя, а мелодийка назойливо и неотлипчиво все лезла и лезла в уши, нашептывая: «Цыпленок жареный, цыпленок пареный, цыпленок тоже хочет жить… Его поймали, арестовали, велели пачпорт показать… Пачпорта нету, гони монету, монеты нету — валяй в тюрьму…»

Кряквин начинал злиться. «Твари… — безадресно костерил он кого-то. — Ну… твою так! Досижусь ведь, до дожидаюсь… Еще не хватало, чтобы наши улетели без меня… Тогда уж привет, не отмоешься… Не-ет, надо с этим кончать. Кончать!.. Сейчас встану и пойду… Вот хоть чтоб меня!.. Найду эту чернявую с фонарем и объясню ей по-человечески. Мол, так и так. Они же, елкина мать, тоже люди. Должны понимать… Ну мало ли с кем не бывает… Не нарочно же я сюда залетел. Так вышло… в конце концов, верну я им эти поганые франки. Адрес ихний возьму…» Но другой голос тут же ехидно подначивал Кряквина: «Да-да-да-да-да… Нашел понимателей. Пуркуа па? Понял? И кес-кесе-кесе… Деньги — товар — деньги. Гони монету и гуляй хоть куда. А нету денег — сиди… Разберемся, разберемся, что ты за птица… Из СССР? О-ля-ля, голубчик. Прекрасно. Коммунист? Тем более… Без денег-то, месье Кряквин, это вам раньше других должно быть известно, шампанское будете пить бесплатно при коммунизме. Да-а… А у нас пока еще продолжается высшая стадия. Империализм то есть… Так что извольте платить по счету. Что же это вы так бумажку измяли?.. У нас, простите, бесплатно только в тюрягу отвозят. Вот такие пироги… Так что мы сейчас все зафотографируем маленько на память, а завтра утречком подарим вместе с газеткой… Не возражаете? Мы напишем в ней скромно… Такими ме-е-еленькими буковками… К примеру, вот так… Заголовок: «Жадность фрайера сгубила» — а? Неплохо, не правда ли?.. А ниже: «Вчера один советский инженер-большевик А. Е. Кряквин решил на дармовщинку кутнуть на бульваре Клиши. Но — номер не прошел. Его поймали, арестовали, велели пачпорт показать…»

— Тьфу ты, неладная! — сплюнул в сердцах Кряквин. Сдернул с запястья браслет с хронометром и уставился на циферблат. Буратинный нос секундной стрелки бесшумно скользил по кругу. Кряквин ненужно и натуго подвел завод. «И эта тоже… — подумал он нехорошо об Ани, — лярва… Тили-тили… Трали-вали… в душу еще, главное, лезет. Землячка… Сидит где-нибудь сейчас и ржет как кобыла. Довольная, как же, дурачка, мол, российского облапошила… У-у…»

Кряквин настолько реально представил себе хохочущую Ани в окружении таких же, как она, девиц, что даже закрыл ладонями уши и зажмурился. «Вот стыдобища-то…»

— Алексей… С вами что — плохо? — донеслось до него откуда-то.

Он опустил руки и обернулся всем корпусом. Перед ним стояла Ани, но совсем не такая теперь. Была она сейчас в тонком ворсистом свитере белого-белого цвета, столбик воротника под самый подбородок, в узкой черной юбке и блестящих высоких сапогах на толстой подошве.

Видимо, на лице его так искренне отразилось изумление, что Ани рассмеялась:

— Что такое?.. Не узнали?..

— Не узнал… — обрадованно сказал Кряквин. — Я уж грешным делом подумал — все… Ушла, думаю. Хорошо как вам все это… — Он взмахнул ладонью.

— Вам нравится? — просто и открыто спросила она, усаживаясь за стол.

— Ну… то ли дело… Картинка!

— О-о… Картинка… — повторила Ани. — Я рада…

— Да-а… хорошо… — сказал Кряквин, не зная, о чем говорить дальше. Посмотрел на часы.

— Надо идти? — спросила серьезно Ани.

— Да уж, если по правде, то надо… Как бы не опоздать мне…

— Тогда надо идти… — Ани гибко встала.

— А-а… — Хотел было спросить о расчете Кряквин, но не спросил, подумав, что это произойдет на выходе, там, и медленно встал тоже. Положил папиросы и бумажку с расчетом в карман.

Ани невесомо взяла его под руку и повела между столиками к темному переходу. У Кряквина инстинктивно сжались кулаки, мелькнуло почему-то — сейчас начнется…

Но вот они прошли переход, знакомый ему холл и остановились у гардеробной… Ничего не случилось.

Кряквин по-быстрому накинул кашне, нахлобучил шапку, одел, не застегивая, пальто и, нервничая все сильней, украдкой взглянул на Ани.

Она, уже одетая в светлое широкое пальто и вязаную шапочку, тоже смотрела на него.

— Ну? — хрипловато спросил Кряквин и тут же сообразил, что не дал чаевых гардеробщице. Сунул руку в карман, горстью схватил какие-то монеты и со стуком выложил их на барьер загородки.

Ани улыбнулась, подошла к нему и заботливо поправила кашне.

— Застегнитесь. Там дождь…

— А-а… Сейчас, — напряженно кивнул Кряквин, застегиваясь.

— Идем… — Ани снова невесело взяла его под руку, и они подошли к вертушке.

«Значит, там…» — подумал Кряквин и, пропуская Ани первой, оглянулся — никто за ними не шел.

Знакомый швейцар встретил его на улице поклоном.

Кряквин тоже кивнул.

Нет, он абсолютно ничего не понимал, что происходит… Ведь денег-то он не платил.

Сыпался мелкий, но быстрый дождь. Бульвар плавился от огней. Когда они отошли от «стриптизной» шагов на тридцать, Кряквин опять оглянулся и, не выдержав, остановился.

— Анна, — сказал он решительно, — я же не заплатил…

Она посмотрела на него с улыбкой, подняла воротник пальто, а потом быстро приложила к его губам обтянутый белой перчаткой палец:

— Все очень хорошо, Алексей Егорович. Все очень хорошо… За углом машина. Не надо сердиться. Идите…

Кряквин скривил недоуменно губы, пожал плечами.

— Химеры и фантомы…

Когда они уже медленно поплыли в потоке машин по мокрому ночному Парижу, Ани сказала:

— Вы должны принять от меня этот подарок… Позволить мне проводить вас.

Он смущенно кашлянул и полез за папиросами.

— Но ведь, Анна… я же не заплатил там?.. Как же так?..

— Это я разрешила себе, — сказала Ани. — Мне это приятно сегодня. Вы должны понять…

У Кряквина подступил к горлу комок. Он, добрый в душе человек, был растерян и тронут от этого неожиданного для него добра к нему здесь, на чужой земле. Ему захотелось тоже ответить чем-то таким же.

— Вы знаете, Анна… Это все как-то странно… — сбивчиво заговорил он. — И я должен извиниться перед вами… Я не так о вас думал, когда вы ушли. Я ругал вас… Вы уж извините. Вы даже не знаете, как выручили меня… У меня же… понимаете, ну… не хватило бы денег, чтобы расплатиться там… Я не знал, что так получится… Два франка за вход и вдруг… это… Но франков восемьдесят у меня наберется. Так что возьмите их. А то…

Ани мягко переключила скорость. Не поворачивая лица, сказала:

— Не говорите так. Не надо. Я умею видеть людей. Да…

— Ну-у… спасибо тебе, Анна. Спасибо… Ничего, что я вдруг на «ты»?

— На «ты» мне приятно.

Они помолчали. Шоссе летело навстречу в огнях, шумовых вспышках мимолетных машин. Дворники раскачивали темноту.

— Послушай, Анна… — сказал Кряквин, — вот прямо до жути интересно, откуда ты так русский знаешь? Расскажи, пожалуйста.

— Моя мама русская, — тихо ответила Ани.

— Ух ты!..

— Да… Это очень длинно. Но я все в три слова, хорошо? Чтобы больше не говорить. Мне это очень тяжело.

— Конечно, конечно…

— Это война. Маму увезли в Германию. Из Киева… Концлагерь. Папа там встретил ее. Он был хороший врач. Воевал в маки… Он спас маму в лагере, и потом они полюбили себя… Я родилась в Марселе. Папа был коммунист… Вот. И наш дом взорвали ультра… Пластиковая бомба. ОАС… Это тринадцать лет прошло. Когда был взрыв, я была в кино. Все. Теперь я одна, и больше не надо говорить, а то я не смогу управлять машиной…

Кряквин почувствовал, как его хватанул озноб. Ани закурила.

Орли надвинулся на ветровое стекло как-то сразу и неожиданно. Ани подогнала «ситроен» к стоянке и притормозила возле какого-то рекламного щита. Сняла руки с руля и повернулась к Кряквину. Он увидел ее лицо, перекрытое сбоку выбившейся из-под шапочки прядью русых волос.

— Как быстро, — сказал Кряквин, — прямо не ожидал…

Ани вздохнула. Медленно стянула, помогая зубами, перчатку.

— Прощайте, Алексей. Мы больше никогда не увидим нас…

— Ну да!.. Почему это? Земля круглая… — развел руками Кряквин, понимая нелепость своего бодрячества. — А вообще-то, конечно… Факт. Не знаю, что бы мне тебе подарить, Анна?.. На память.

— Поцелуй, — сказала она.

— Что? — не сразу переспросил Кряквин.

— Поцелуй, — повторила уже чуть тише Ани, глядя на него внимательно и неподвижно.

Кряквин сглотнул. У него сильно забилось сердце, и он почувствовал, как кровь туго и горячо облепила лицо. Он поднял было на Ани глаза, пытаясь смотреть прямо и открыто, да не смог так — смущенно отвел взгляд, видя теперь лишь приоткрытые губы Ани и светлую влажную полоску зубов.

— Прощай, Анна… — дрогнувшим голосом сказал Кряквин. — Я… буду помнить тебя. Ты только это… сама… живи долго-долго. Ладно?

Губы у Ани были мягкие и послушные, а от лица ее пахнуло на Кряквина чем-то очень знакомым, но уже позабытым…


Михеев неудобно лежал на узкой, взгорбленной посередке тахте и, не мигая, смотрел в желтоватый, расплывчатый сумрак перед собой. Сумрак желтила не выключенная им сова-ночник из какого-то блеклого полированного камня, желто просвеченного изнутри слабоватой электрической лампочкой.

Тихо было и душно сейчас в этой плотно простеганной книжными рядами комнате Грининой. Михеев слышал тягучее пережурливание воды в батареях отопления, сухой, пустовато стрекочущий ход часов на своей руке, и его все сильней и противней мучил стыд…

Он давно уже не испытывал вот такого саднящего и тупо ноющего состояния. Ему было стыдно и больно за все сразу: за эти бездарно и суетно прожитые им дни в Москве; за свою заранее обдуманную нерешительность на совещании; за унизительную, выпрашивающую беготню по госплановским и министерским кабинетам; за свой натужный, по-шахматному вкрадчивый, разговор с Сорогиным, который он, конечно же, проиграл, и… наконец, вот за этот дурацкий приход сюда, к Грининой…

«Ну с какой такой стати он позволил себе раскисать перед, в сущности-то, чужим для него человеком?.. Кто тянул его за язык, вызывая на эти понятные только ему и, стало быть, принадлежащие только ему откровения?.. На что он рассчитывал, высказывая вслух наболевшее!.. На сочувствие? Сопереживание? Равно-душие?.. — Михеев скривился, припомнив не принятую им философию Грининой об этом понятии. — Ни-че-го. Ровным счетом… И правильно. Правильно… Самая чистая правда, — с горечью думалось ему, — если она выговаривается в форме признания собственной неправоты, пускай и оправданной всякими целесообразностями и необходимостями, — может быть только сомнительной правдой… И Сорогин, и Гринина поняли это, слушая его… А сам он? Сам-то он что? — с отвращением думал о себе Михеев. — Идиот… Тряпка…»

Михеев задышал носом, страдальчески сморщился… Становилось невыносимо лежать здесь… Он резко перевернулся на левый бок, к сове, тлеющей рядом на столике, и — вздрогнул, напрягаясь всем телом: сердце прошила пронзительная, узкая боль… Там, в глубине себя, за грудиной, Михеев увидел ее отчетливо и ясно… в странно клубящемся окружении из чего-то оранжевого с черным, боль эта, вспыхнув, проплавила в нем крохотную, ослепительно белую точечку… Не приближаясь и не отдаляясь, точечка дрожала, переливаясь в Михееве, прожигая насквозь…

С высохшим ртом, остановившимся дыханием, Михеев комком лежал на боку и, не видя, смотрел на сову. И сова уставилась на него желтыми, мертвыми глазами…

«Ну уж дудки… Не выйдет», — с сипом прохрипел горлом Михеев и, упрямо втыкаясь головой в мякоть подушки, боясь покачнуть в себе точечку, медленно перевалился на спину.

«Только этого мне еще не хватало… Здесь…»

Представился воющий гон санитарной кареты по темным, ночным улицам… Всполох вращающегося огня на ее крыше. Визг тормозов… Кресты. Халаты врачей… Носилки. Блесткая сталь шприца… И почему-то вдруг — Кряквин: высокий, здоровый, всегда неуловимо напоминающий своим скуластым лицом и угловатой размашистостью движений какого-то киноартиста… Кряквин цвикнул, засасывая сквозь зубы воздух, и громко сказал:

— Что же это вы, Иван Андреевич, не звоните, а?.. Второй вечерок у телефончика караулю… Ведь вроде-то договорились по-человечески — позвоните?.. Неужели так уж не о чем говорить стало?..

Михеев, вслушиваясь в кряквинскую иронию, неожиданно зло подумал: «А сам-то, сам давно ли разговорился?.. Вон ведь сколько лет прошло, пока ты не додумался до этих расчетов… Что ж ты раньше-то помалкивал?..» Разом вспомнился их разговор с Кряквиным после того, как Михеев внимательно проштудировал его работу с экономическими прогнозами настоящего и будущего комбината… Когда Кряквин вспылил, обвиняя Михеева в приспособленчестве, он, сдерживая себя, спокойно сказал ему:

— Алексей Егорович, я бы очень просил вас… быть потактичнее… Иначе может случиться так, что мы с вами не сработаемся…

Кряквин пронзительно посмотрел на него, помолчал, а потом, улыбнувшись, нервно и весело ответил:

— Ерунда! Сработаемся.

— Это как понимать? — спросил Михеев.

— А очень просто. Я на колени встану перед кем угодно, лишь бы остаться на комбинате, понял? А вот приведу рудники и карьеры в порядок — сам уйду… Сам!

— Ерунда… — прошипел Михеев и, превозмогая боль, сел на тахте. Замельтешили в глазах ломкие, скользкие искорки… «Хватит… Сейчас мы. Ну скорей же, скорей проходи!» — приказал он кому-то, беззвучно шевеля губами и — удивился… Боль вдруг действительно оборвалась и — точечка потухла…

— То-то… — злорадно усмехнулся Михеев, набирая всей грудью тепловатый, безвкусный воздух комнаты. «Ничего, ничего… Сейчас я ей все скажу. Все…»

Наклоняясь за носками, он ощутил в груди тусклую, зыбкую тяжесть. С трудом распрямился и посидел в неподвижности, пережидая внезапное головокружение. Затем, когда оно кончилось, брезгливо и вяло отвернул от себя сову, чтобы не видеть ее залитых желтью, бессмысленно выпученных глаз…


Вере Владимировне не спалось. После того как они натянуто разошлись с Михеевым по разным комнатам и в квартире наладилась душная, темная тишина, Веру Владимировну охватило щемящее, смутное беспокойство.

Она ворочалась на диване, не находя себе удобного положения, то и дело переворачивала подушку, чтобы хоть как-то охладить горячее лицо, включала и выключала торшер, смотрела на часы, пробовала читать и не могла сосредоточиться, закуривала, но тут же гасила сигареты, нервно расплющивая их пальцами в пепельнице.

Она беспрерывно думала о Михееве… И чем напряженнее думала о нем, тем тревожнее и тяжелее становилось у нее на душе.

Теперь уже Вера Владимировна чувствовала себя виноватой перед ним, хотя поначалу считала свою сегодняшнюю неприязнь к Михееву вполне справедливой. «Тоже мне… демагог, правдоискатель в скафандре. Ты ее делай, правду-то эту, как понимаешь, и тогда нечего будет ныть и жаловаться на кого-то… Устал он, видите ли. Сломался… Ну, так и скажи об этом честно и уходи, не мешай другим…»

Но постепенно неприязнь улетучивалась из Веры Владимировны, уступая место мучительному и томящему недовольству собой. «Максималистка, — казнилась Вера Владимировна, — дура… Да разве так лгут?.. Он же, не зная, наверно, куда подевать себя, пришел к ней, ждал ее, чтобы излить и облегчить душу, а она… Ужасная дура!..»

С размаху она зарылась головой в подушку. Ей было невыносимо стыдно сейчас за себя перед Иваном Андреевичем, которого она так незаслуженно отчитала ни за что. «Не-ет, — лихорадочно думала Вера Владимировна, — сейчас я встану и пойду к нему. Пойду… и извинюсь, извинюсь… Он поймет. Должен понять…»

В прихожей послышались шаркающие шаги и какой-то неясный шум.

Вера Владимировна насторожилась… Сердце ее забилось сильно и часто. «Он… — радостно подумалось ей, — сам…»

Она торопливо нашарила рукой на тумбочке очки и надела их. Моментально огладила взъерошенные волосы…

Михеев на ощупь вошел в гостиную и нерешительно кашлянул.

— Что вам угодно, Михеев?! — вырвалось у Веры Владимировны неожиданно громко. Она даже и сама не поняла, почему это так у нее получилось, и, напуганная собственным голосом, прижалась спиной к стене, надергивая на плечи одеяло.

Сделалось очень тихо, и было слышно, как дышит, с подсапыванием, Михеев…

Вот он опять кашлянул и только потом, глухо, отозвался:

— Я… простите, Вера Владимировна… только попить. Минеральной…

Она судорожно рванула шнурок торшера, включая свет.

Михеев понуро стоял возле двери в шапке, застегнутом на все пуговицы пальто, с портфелем в руке… Но не это сейчас поразило Веру Владимировну. Не это… Ошеломило ее лицо Ивана Андреевича: какое-то мглистое, неживое… Мрачно и грузно набрякли под его глазами мешки. Щеки, испачканные проступившей щетиной, обвисли… И мокро проблескивали в морщинах на лбу мелкие капельки пота…

— Вы уж простите меня… — невнятно пробубнил Михеев и, подойдя к шкафу, откинул со скрипом дверку верхнего отделения. Привстав на носках, потянулся за чашкой…

— Они же на столе, — встревоженно подсказала Вера Владимировна.

— Да? — как-то отрешенно спросил Михеев и обернулся. В то же мгновение снятая им уже с полки чашка выскользнула у него из пальцев, цокнула донцем о резной край шкафа, отскочила немного и с коротким, обрывистым звоном рассыпалась на паркете… Звук был такой, будто кто-то щелкнул ногтем по тонкой струне и тут же прижал ее.

У Веры Владимировны перехватило дыхание. Она с трудом проглотила набухший у горла комок.

— Вы… разбили… мамину чашку.

Михеев, нелепо соглашаясь, закивал головой:

— Да, да… я сейчас… — и, подгибая колени, бесформенной грудой опустился на пол. Начал медленно собирать осколки и почему-то складывать их в карманы пальто. Вера Владимировна, кусая губы, смотрела на ползающего Михеева и вдруг, не выдержав, вытолкнула из себя задушенным шепотом:

— Не надо, Мих-х-хеев… И-идите… — «ко мне» — хотелось сказать ей, но она почему-то так и не договорила последнего слова.

Михеев замер, стоя на четвереньках, несколько секунд так и глядел на Веру Владимировну, затем, помогая себе руками, поднялся и, не оглядываясь, вышел из комнаты.

Поплыли перед ним, свиваясь в тугие жгуты, оранжево-черные кольца… В сердце вцепилась, не отпуская, протяжная, жгучая боль. Михеев упрямо добрел до лифта, прижался всем телом к решетке ограждения и вдавил наконец выскальзывающую из-под пальца пластмассовую кнопку вызова, ненужно запомнив кроваво налившийся в ней свет.

У него еще хватило сил дождаться прихода кабины, открыть дверь и со стуком сойти на шатучую, просевшую под его тяжестью площадку… Он выронил портфель, но сумел все-таки захлопнуть лифт. Последним усилием, уже не видя ничего, заставил себя приподнять руки и ладонями, наугад, упереться сразу во все клавиши отправления…

Белая точечка вздрогнула в нем, стронулась с места и толчками, подпрыгивая, стала приближаться к нему из какой-то немыслимой темной бездонности… Она все росла и росла, и все ослепительней и невозможнее делался ее блеск…

Страшная боль согнула Михеева пополам и швырнула на зашарканный, пыльный линолеум кабины.

Он упал лицом вниз…

И ничто не помешало гудящему движению лифта. Погромыхивая разболтанными суставами, сухо скрипя, лифт послушно и мягко доставил Ивана Андреевича по назначению.

НОЧЬ
(Продолжение)

— Ко-нец, — вслух повторила Ксения последнюю надпись на экране и, наваливаясь плечом на Варвару, жарко дохнула ей в прикрытое тонким пушистым платком ухо: — Вставай, Кряквина!

В зале зажгли свет. Сразу задвигались, заговорили люди. Зазвякало звучно возле дверей сорванное с петель железо крюков. Покатились по узким проходам впущенные в теплоту с темной наружи морозные, белые шары.

Ксения поднялась с места, и сиденье, откидываясь, резко приподняло подол ее модного кремового пальто, заголяя красивые, чуть полные ноги, обтянутые капроном.

Варвара быстрым движением оправила ткань.

— Что? — обернулась Ксения. — А-а… — Она игриво подмигнула. — Чего ты беспокоишься?

Варвара укоризненно посмотрела на нее черными, влажными глазами и ничего не сказала. Придерживая сиденье рукой, встала, и они боком начали выбираться к выходу.

Уже на улице, отделившись от общей людской массы, Ксения, ныряя лицом в лисий воротник, зевнула и спросила про фильм:

— Ну как тебе?

— Мне понравилось… — задумчиво ответила Варвара.

— А мне никак. Не люблю про деревню… Одно да одно — коровы, председатели.

— Не понимаешь, значит.

— О-хо-хо… Куда там! Ты много в ней понимаешь…

— Понимаю, — серьезно сказала Варвара. — Я деревенская.

— Ну и что? — фыркнула Ксения. — А я-то, по-твоему, откуда?

— Не знаю.

— Из Копенгагена… — захохотала Ксения. — Ты погляди, деревня, хорошо-то как…

Они остановились. Курчавился пар от дыхания. Несильный морозец приятно студил лицо. Небо вверху было светлым от звезд и как бы выгнутым от этой светлоты. Узкая прорезь сбывающей на нет луны косо мерцала над высиненным, млечно поблескивающим снегами склоном хребта. Там, в вышине, возле шахтных отверстий, тускло и зябко перемелькивались огоньки, будто кто-то украдкой курил там, зажимая цигарки.

— Луна стоит на капитанской вахте… На сотни верст рассыпался прибой… — нараспев прочитала Ксения, размахивая в такт снятой варежкой. — И словно белая, трепещущая яхта, уходит женщина, любимая тобой. А? Как?

— Чьи это? — спросила Варвара.

— А вот и не скажу-у… — обняла ее Ксения. — Пойдем ко мне, тогда узнаешь…

— Поздно уже, — начала было Варвара.

— Да ты что! Десять же часов только. Пойдем, а? Ну, пожалуйста. Скучно ведь до смерти! Я тебя чаем напою. Или коньяком?

Варвара подумала: «А что?.. Алексей раньше двенадцати все равно не придет…»

— И водки дадите?

— Спрашиваешь!

— Тогда пойдем, — улыбнулась Варвара. — Только на часок, ладно?

— Умница! — Ксения обрадованно чмокнула Варвару в щеку и, схватив за руку, потянула ее, валко прихрамывающую на левую ногу, через застеленную свежим снежком улицу.

Подругами, тем более близкими, Ксения Павловна Михеева с Варварой Дмитриевной Кряквиной никогда не были. И хотя знали они друг друга давно, чуть ли не с девичьих лет, когда еще начинали на комбинате простыми работницами, а теперь вот и жили в одном доме, в самом центре Полярска, неподалеку от управления, причем в одном и том же подъезде, только на разных этажах: Михеева — повыше, на четвертом, а Кряквина на третьем; и в личной их жизни много удивительно совпадало: почти одинаковый возраст, — Ксения лишь на год постарше Варвары; трагическая утрата детей — Варвару на последнем месяце беременности сбила машина; образование — обе заочно, в один и тот же год, закончили институт: Ксения — библиотечный, а Варвара — педагогический, — в отношениях их между собой, кроме слегка фамильярного и, в принципе, совсем не сближающего обращения на «ты», предложенного Ксенией, а не Варварой, больше, пожалуй, ничего и не значилось, — так, обычное, корректно обособленное и замкнутое добрососедство.

В какой-то мере этому определенно способствовало служебное положение их мужей. Михеев, например, с самого начала, как только заступил в должность директора комбината, настойчиво и терпеливо насаждал по всей иерархии управленческого аппарата так называемый им «элемент должностного разобщения». Он считал, что в среде подчиненных ему начальников не должно было быть никакого панибратства и чрезмерного дружелюбия. Конечно, все человеческое: радости, счастье, тревоги, горе — должны быть общими. Но должностное — только должностным. Здесь ценилась прежде всего умная, вежливая деловитость. И никакого самовлюбления. Если руководитель позволит себе однажды всерьез подумать о том, что он кого-то выше, хотя бы на «дельту эль», — нет-нет да и говорил своим подчиненным Михеев, — конец… Больше такого руководителя на комбинате не будет…

А каких только начальников не перевидали на «Полярном»: и горлохватов, и «кулачных бойцов», что чуть не так, не по-ихнему, дубасили по столу кулаком…

Каждое время привносило на комбинат свой стиль руководства. И стиль этот, незримо просачиваясь в каждую семью городка, сопричастного ко всему, что делалось на комбинате, так или иначе, но повторялся, как эхо, в каждой семье Полярска, сказываясь на общем поведении жителей и их бытие.

С приходом Михеева на комбинат «горловой» стиль командования производством исчез, будто его и не было раньше. Заметно поумерился и вообще приказной темперамент. Наступила пора приглушенной, замедленно-вдумчивой манеры общения с людьми. Даже на явочных диспетчерских совещаниях уже спорили без крика, подменяя его вежливо-язвительной иронией.

Директорский кабинет Михеева стал своеобразным размножителем этого нового.

Разом очистились обычно заваленные черт знает чем рабочие столы в отделах. У Михеева же на столе поблескивала только автоматическая шариковая ручка…

Белые рубашки и галстуки на инженерно-техническом персонале властно вытеснили разношерстные свитера и ковбойки. Михеев всегда приходил на работу в строгом костюме.

Иван Андреевич носил обручальное кольцо, и вскоре кольца искрились на руке чуть ли не каждого женатого мужчины.

Иван Андреевич жил в личной жизни обособленно, с мало кому известными подробностями, и это тоже, по-своему, перенималось полярскими жителями.

Так что не упроси сегодня Ксения Варвару Кряквину сходить с ней в кино и не затащи так настойчиво к себе на чай, еще неизвестно, когда бы они, соседки, сошлись столь близко, да и неизвестно — сошлись ли…

Варвара Дмитриевна, без пальто и платка совсем маленькая, сухонькая женщина, сгорбленно, уложив руки на колени, сидела на краешке обширного кожаного дивана в гостиной Михеевых и спокойно наблюдала за порывистой, шумной хозяйской суетой Ксении.

В гостиной было уютно и красиво. Толстый, неброской расцветки ковер гармонировал со светлым неполированным орехом мебели: стенка под потолок, кресла… Приятно посвечивала хрусталем и бронзой люстра. Книги, гравюры и шторы дополняли убранство, а дымчатая линза большого цветного телевизора выпукло вбирала в себя все это со вкусом подобранное великолепие, на фоне которого так странно и бедно смотрелась сейчас ссутулившаяся на диване Варвара Дмитриевна, одетая в коричневый домашней вязки жакет без рукавов поверх скромной голубенькой блузки в горошек и темные брюки.

На первый, не очень внимательный взгляд со стороны жена Кряквина некрасивая, а в сравнении с Ксенией так и вовсе дурнушка: чернявая, с узкими губами… Черты оттянутого книзу лица одновременно и мелковатые и резкие. Заметно расставлены скулы. Короткая стрижка. Волосы прямые, и на затылке, несколько старомодно, гребенка. Вот глаза только большие… Прекрасные, умные глаза. Они-то и оживляют худое лицо Варвары Дмитриевны и украшают его… Какие-то очень спокойные они, эти глаза. В черной их живой глубине постоянное удивление или недоумение. Оттого они и раскрыты широко… Перед такими наверняка невозможно лгать. Ясные и требуют ясности…

— Ну вот и все… — громко сказала Ксения, входя в гостиную с подносом в руках. — Кушать подано!

Она водрузила поднос на журнальный столик перед Варварой, подтащила кресло, бухнулась было в него, но тут же вскочила и, порхнув к бару, вмонтированному в стенку, выудила бутылку и рюмки.

— Вот теперь, кажется, полный порядок… Хотя погоди, без музычки как же? Ты Зыкину любишь?

— Люблю, — сказала Варвара.

— Тогда сейчас… — Ксения включила проигрыватель и поставила пластинку. — Слушай.

Пошипев, корунд добежал до первого всплеска струн. Мягко набрали они певучую переборность, а после и родился, пока еще издалека, знакомый голос, наполненный светлой, бабьей печалью…

За окошком свету мало,

белый снег валит, валит…

А мне мама, а мне мама

целоваться не велит…

Ксения посмотрела на часы — половина одиннадцатого… Подошла, покачиваясь в песенный такт, к темному окну, внимательно приценилась к собственному отражению… Нет, вроде бы несильно пока видать морщинки… Хотя, если вот так, вплотную, — заметны все же… Бережно помассировала под глазами, вздохнула и резко повернулась к Варваре, задумчиво и неподвижно слушающей песню.

— Давай, Варя, выпьем, а? По капельке. Что нам терять? Мужья нас покинули… А потом я тебе спою. — Она убавила звук и села напротив Варвары. Наполнила маленькие, похожие на бочечки, хрустальные рюмки. — За что?

— За что хочешь…

— Ну, тогда за нас с тобой. Ведь сам за себя не выпьешь — никто не догадается. Поехали! — Они чокнулись.

Варвара пригубила чуть-чуть и поставила рюмку. Ксения свою выпила всю. Нарочно, по-мужски крякнула и, проводя пальцем под носом, нарочно же шмыгнула:

— Наливай, Варя, чай. Хозяйни-чай… Ишь — в рифму получилось. Будь как дома, а то мне тут все опротивело… Все!

— Что?

— Да все вот это! — Ксения широко махнула рукой. — Вот так вот сидишь здесь одна, как эта… — Она не договорила и встала с кресла. — И старишься. Понимаешь, Варвара Дмитриевна? Мы ведь все время старимся. Жуть одна! А охота пожить… О-о… И чтобы все коромыслом летело! Вот ты сейчас Зыкину слушала… А что Зыкина? Мы ведь и почище умеем, только никто про это не знает. Иногда… так и вижу себя на сцене. — Ксения быстро подошла к проигрывателю и опять отыскала самое начало. — Значит, так. Ты только представь… Михеева идет по сцене… На ней чудное, до пола, белое платье. Зал — ждет, не дышит. Тишина — мертвая… Легкий поклон, — Ксения кашлянула, — и…

За окошком свету мало,

белый снег валит, валит…

Запела Ксения и озарилась вся… Конечно, по-другому, совсем даже и не по-зыкински выходило у нее это, а все равно хорошо…

Варвара была потрясена и удивленно смотрела на Ксению остановившимися, враз завлажневшими глазами…

А мне мама, а мне мама

целоваться не велит…

Светлые, с соломенным отливом волосы Ксении пышно и свободно лежали на окатых плечах, плотно охваченных черным свитером тонкой вязки. Серая замшевая юбка высоко открывала красивые, стройные ноги. На остростоящей груди серебрилась цепочка с поблескивающим крестиком.

— Вот так, — неожиданно обрывая песню, сказала Ксения. — Хорошего помаленьку.

— Ну-у… — разочарованно протянула Варвара и вдруг захлопала в ладоши.

Ксения недоверчиво покосилась на нее.

— Что?

— Вы… — Варвара остановилась, не находя сразу нужных слов. — Я просто не знала… какая вы!

Ксения рассмеялась. Встряхнула головой, отбрасывая назад волосы. Подошла к телевизору и взяла с него открытую пачку с сигаретами и зажигалку. Закурила. Изучающе посмотрела сквозь дым на Варвару и спросила с иронией:

— Так какая же она, эта «вы»? Интересно.

Варвара смущенно шевельнула плечом.

— Неожиданная.

— Да-а? — Лицо Ксении стало серьезным. — Скажите пожалуйста… Не-о-жи-данная, — она задумчиво расчленила слово. — Хм… А ведь, пожалуй, вы угадали, Варвара Дмитриевна. Верно. Я действительно разная. И столько могу всякого… У-у… Кто бы только знал — сколько! Но вот почему-то все как-то не так. Не совсем так. Или совсем не так получается… Понимаешь, Варя, то, что я хочу и могу, — я знаю. Но вот как это сделать, что я могу и хочу… не знаю. Оттого и идет все куда-то. Мимо, мимо… Как вода. И пусто вот тут, — Ксения показала на сердце. — Ни сына нет, ничего… Ненужность я свою понимаю. Никчемность… Вот что противно до жути! А мне ведь еще до пенсии далеко-о. Девушка… — Ксения презрительно фыркнула. — Про таких, как я, наверное, и говорят — с жиру бесятся. А?.. Барынька… Приходилось слышать небось? Факт, что слышала. Но это не важно… А вот почему? Почему мы бесимся и чего нам, вот таким, как я, не хватает, а? Наконец, кто виноват в этом? Только ли мы сами? — Она распалилась. От жаркого ее, непонятного Варваре негодования лицо Ксении, и без того яркое, броское, сейчас похорошело еще сильнее. — То-то и оно… — Ксения жадно затянулась сигаретой и с шумом выдохнула дым. — Вот ты мне тогда, как из кино вышли, сказала — мол, деревню я не понимаю. Напрасно считаешь так. Понимаю и люблю… И если хочешь знать, то и Шукшин мне твой нравится, — Ксения загадочно улыбнулась. — Сам-то он ничего… настоящий вроде… С силой. И волей… Знает, о чем собирается говорить. И недоговаривать… «Миленький ты мой, возьми меня с собой…» — жалобно запела Ксения. — Во-от… Действительно получается — странные мы. Очень странные…

— Не понимаю… — вздохнула Варвара.

— Что не понимаешь?

— Да к чему ты все это?..

— А ни к чему… — сердито прищурилась Ксения. — Чтобы ты ничего не поняла. Не может быть понимания вообще, понимаешь?.. Все так устроено. Все!.. Ты думаешь, я понимаю, почему у меня ничего нет?.. Ни сына, ни любви, на которую я способна… ни черта?! Конечно, не понимаю… Пока еще был жив Сергей, мир этот хоть как-то да держался… Хотя я и это преувеличиваю. Сын-то ведь с годами все дальше и дальше отдалялся от меня. Отец его интересовал куда больше… А потом… после его гибели… все совсем расползлось… Не знаю, как ты, но я… вот в этой искусственной клетке… давно не прижилась… Я здесь искусственница, понимаешь?.. Мне все это абсолютно до лампочки… Что есть, что нет…

Ксения воткнула окурок в пепельницу. Села в кресло. Схватила конфету и нервно распотрошила ее. Кинула обратно в конфетницу.

— Иногда я думаю, что вот если бы мне все сначала… А потом — все равно. Знаю, начала уже не будет. Точка. А что будет? А вот что. Завтрак. «Сколько я раз тебе говорил — не переваривай мне яйца…» Сидение на работе. Бумажку сюда, бумажку туда… Обед. Ужин… Пыль. Тряпка. Хлопоты о свежих простынях. Трепотня по телефону… «Я вас сегодня видела, как вы прекрасно выглядите…» Ну конечно, стоило для этого кончать институт. А с другой стороны, как же? «Необходимо соответствовать…» — И опять Ксения явно кого-то копировала. — Книги? Да — книги. Вот тут уж один на один… И в результате — даже изменять ему неохота. — Она исподлобья взглянула на Варвару. Та не смотрела на нее. Слушала, опустив голову. — Лень даже это. Лень! Круг завершен. Обкатан до блеска. Катиться по нему распрекрасно — не качнет, не подбросит… И наружу не вывалишься. Лень, она, оказывается, тоже центробежную силу имеет…

— Ерунда! — резко остановила ее Варвара. — Глупости все это.

Ксения удивленно моргнула наточенными тушью ресницами. Удобно откинулась в кресле и расхохоталась.

— Ну конечно, конечно… Для тебя все ерунда. Ты же, как и Кряквин, из нержавеющей стали… Шучу, шучу. Не обижайся, пожалуйста.

— Не на что, — сказала Варвара. — Продолжай.

— С удовольствием. Только ты мне сначала скажи… вот чего бы тебе лично хотелось еще от жизни, а?

— Мне?.. Немного. Чтобы все хорошо было.

— У-уу… А что же это такое… все хорошо?

Варвара задумалась.

— Молчишь… А все, Варюша, это, по-моему, как раз — ничего. Все — это ерунда. Такого не бывает. Все, весь, всё… Да не нужно нам, бабам, всё. Не нужно… Странно, конечно, но ведь было когда-то время великих женщин. И они, великие женщины, творили великих мужчин!

Варвара прыснула.

— Смешно, да? — укоризненно сказала Ксения. — Ну, смейся, смейся… А тут бы наоборот — реветь надо. Ведь утратили мы себя, бабы. Ты вот скажи, что такое красота женщины? Тьфу, и все!.. Дополнение к импортному гарнитуру, да? Довесок к служебному авторитету мужа? Сопутствующий его иерархическому продвижению элемент?.. Так и есть. На людях блестит, как солдатская пряжка, а дома — хоть с помойным ведром на голове… Во-от! А вернись бы назад Время Великих Женщин — я бы — ей-бо! — смогла воспитать, выдрессировать Великого Мужика!

— А Иван Андреевич? — спросила Варвара.

— Кто? — сморщила нос Ксения. — Муж-то?.. А-а… Давай лучше о чем-нибудь другом. О тебе, к примеру… — наставила она на Варвару палец. — Боишься?.. Ты тратишь себя на школу. У тебя же на ней свет клином сошелся. Торчишь в ней до посинения, как эта… И живешь синим чулком. Для тебя ведь слова «ресторан», «вино», «мужчины», «развлечения» — одинаково, что «преступление». Считаешь, не так? Так. А ведь если тебя одеть как следует, выхолить, стилизовать… — разошлась Ксения, — да тебе бы цены не было! Кряквин бы твой на руках бы тебя носил. И сам стал великим! Будь бы он моим, я бы… — Ксения замолчала. Остановил ее взгляд Варвары — она смотрела на нее в упор черными, жгучими глазами…

Ксения попыталась выдержать его, но не смогла, слишком уж пронзителен был этот взгляд. Она опустила голову и медленно покраснела… Даже на шее у нее вспыхнули неровные, алые пятна. Она поняла, что перешагнула сейчас через что-то совсем запретное… А Варвара Дмитриевна спокойно, по-учительски твердо, как на диктанте, отчеканила:

— Не кажется ли вам, уважаемая Ксения Павловна, что мой Кряквин… именно такой потому… что он мой. Разрешите откланяться.

Ксения закрыла лицо руками…

Варвара Дмитриевна, прихрамывая, вышла из гостиной. И одновременно протрещал в тишине телефон.

Ксения вскочила и выбежала в коридор. Сняла трубку, видя, как торопливо надевает пальто Варвара.

— Слушаю вас. Да, я. А-а… Добрый вечер, Юлий Петрович. Ничего, ничего… Не спала? Что? Нет, Иван Андреевич сегодня не звонил. Нет… я думаю, завтра. Да… Как всегда, наверное, утренним рейсом… Кого провожаете? Студеникина? Понимаю… И ему от меня. Что? Это хорошо, что весьма… Одну минуту…

За Варварой Дмитриевной сухо стукнула дверь. Ксения растерянно стояла в коридоре, забыв о трубке. На двери раскачивалась, тускло поблескивая, стальная цепочка.


Юлий Петрович Шаганский, начальник бюро социальной психологии и социологических исследований комбината, звонил на квартиру Михеевых из кабинета директора ресторана «Пурга». Никто его об этом не просил, и особой надобности в дополнительном узнавании о приезде Ивана Андреевича, конечно же, не было. Просто Юлию Петровичу надо было хоть чем-нибудь да заняться, надоело ему сидеть без внимания в уже основательно подогретом обществе сослуживцев, собравшихся в этот вечер в банкетном зале «Пурги», чтобы отметить отъезд из Полярска в Москву бывшего начальника рудника Нижний — Альберта Анатольевича Студеникина.

Поначалу еще все шло ничего, Юлий Петрович с ходу перехватил инициативу, многозначительно произнес заранее отрепетированный тост в честь «изменника ро… (пауза), извиняюсь, ру… дника…», удачно подкинул пару самых свежих анекдотов, которые притаил до подходящего случая после недавней ночевки у него знакомого лектора-социолога из Ленинграда, хорошо скаламбурил в адрес главного экономиста Гимова, известного на комбинате потрясающей осторожностью и скупой предусмотрительностью во всем, активно высказал свое отношение к последним событиям в Ливане — так что был вполне удовлетворен собой. Но постепенно, по мере провозглашения последующих тостов, Юлий Петрович все трудней и трудней отыскивал в нарастающем гаме и разговорной неразберихе паузы, когда бы мог еще и еще явить свое неисчерпаемое остроумие и полемический блеск, и он заскучнел, подзамолк, отошел в тень, все более и более тяготясь своим пребыванием здесь.

Если бы Юлий Петрович мог позволить себе выпивать, как все, что когда-то, не так уж и давно, он умел делать, или хотя бы хорошо закусывать — это бы хоть как-то компенсировало вынужденное бездействие его за столом, но, к сожалению, и то, и другое Юлию Петровичу было категорически запрещено врачами после случившегося с ним два года назад в Кисловодске инсульта. Прихватил он его основательно, и впоследствии, выкарабкавшись-таки из болезни, Юлий Петрович остался заметно помечен ею: при ходьбе подволакивал правую ногу и говорил теперь с некоторым затруднением. Последнее было для него, пожалуй, самым тягостным. Ведь он славился по всему району своими лекциями, докладами, выступлениями…

Юлий Петрович по натуре был человек чрезвычайно деятельный. Он любил говорить. И мог говорить вечность, лишь бы слушали. Он знал все и обо всем. На трибунах и перед аудиторией он возгорался благороднейшим пламенем оратора, логично и неколебимо отстаивающего свою уверенность и убежденность. В такие минуты Юлий Петрович делался как бы выше ростом, стройнее и элегантнее. Голос его был звучен, он слегка грассировал. Скользкая седина поредевших волос и отлично ухоженные усы импозантно дополняли чуть восточную внешность. Каждый жест был необходим и важен.

Юлий Петрович прожил на Севере много, и за эту жизнь кем только не был на Севере… Полярские старожилы помнили его еще в подтянутой форме офицера НКВД, это когда еще рудничные зоны бдительно охранялись с молчаливых сторожевых вышек, и по ночам, в подсиненном морозном безмолвии, бело дымились в горах бессонные луны прожекторов…

Потом он возглавлял руководство всем снабжением района… Потом верховодил подсобным хозяйством комбината… Позже числился кем-то в орсе, а перед тем как стать социологом, побыл снабженцем на руднике Нижний. Отсюда его и попросил уйти нынешний главный инженер комбината Кряквин. Он тогда заступил в должность начальника рудника.

Прощальный диалог Кряквина со снабженцем Шаганским тоже зафиксировался в памяти полярских старожилов. Кряквин вызвал Шаганского в кабинет и спросил, почему рудник до сих пор не обеспечен нужным количеством лесоматериалов.

Юлий Петрович кивнул, понимая, пошевелил губами, открывая золотые коронки, и, как всегда, намерился отвечать обстоятельно и логично:

— Видите ли, Алексей Егорович, для того, чтобы лес стал просто деловой древесиной… то есть крепежником, брусом, шпалой, тесом и… если хотите, даже дровами… э-э… необходимо понять и усвоить всю специфику существующей организации лесозаготовительного производства в суровых, полярных условиях…

— А для того чтобы крепежник был в руднике, — остановил его Кряквин, — я бы просил вас, Юлий Петрович, как можно скорее… вот прямо сейчас — освободить занимаемое вами место и на досуге усвоить и понять всю существующую специфику организации горных работ под землей. Всего наилучшего.

При Кряквине Юлий Петрович проработал на руднике всего три часа. Оттого, вероятно, и не мог никак позабыть столь обидно короткого стажа совместной деятельности. Вот почему и сейчас, спустя столько лет, он нет-нет да и отплачивал помаленьку Кряквину свой душевный должок, не упуская любой возможности намекнуть директору комбината, доверием которого он, к удивлению многих, пользовался в последнее время, о выдающихся способностях главного инженера и о его все возрастающем авторитете руководителя в сфере рабочего класса комбината.

Да, Юлий Петрович именно хвалил и умело возвеличивал перед Михеевым фигуру Алексея Егоровича… Никогда не опускался при разговоре с ним до обывательских, пускай и доверительных, сплетен, никогда не пытался подловить Кряквина на каких-то неизбежных житейских промахах и мелочах… Наоборот, именно каждую мелочь Юлий Петрович умело облекал в высшее проявление инженерного ума Кряквина, с не видимым никому удовольствием отмечая раз за разом или придумывая глухую пока еще и неосознанную неприязнь Михеева к своему главному инженеру…

Когда веселье компании в банкетном зале дозрело до «борьбы на локотках», Юлий Петрович, не замеченный никем, вышел в холл ресторана. С минуту подышал здесь свежим, клубливо струящимся из открытой фрамуги воздухом, затем демократично потрепался со знакомым метрдотелем, одетым в несколько необычный для Полярска отутюженный фрак, заглянул в основной зал ресторана, где электрически буйно гремел оркестр, сновали молоденькие официантки и одинаково неумело прыгали друг перед другом, размахивая руками, танцующие, а потом и надумал позвонить Ксении Павловне Михеевой, расположением которой — он этого добился неназойливым вниманием: цветы, информация о дефицитных товарах на складе, анекдоты, редкие книги и прочие милые пустяки — пользовался.

Метрдотель услужливо отомкнул ему директорский кабинет и вежливо удалился. И вот теперь, так и не договорив с Ксенией Павловной, хотя она ему и сказала «одну минуту…», Юлий Петрович, недоумевая, смотрел на молчащую трубку, пока в ней, не отозвавшись на его «алло», не раздались тягучие сигналы отбоя.

— Допустим, что у мадам на кухне сбежал кофе… — сказал сам себе вслух Юлий Петрович и тоже положил трубку на рычаг.

Посидел, разглаживая пальцем усы, подумал… С кряхтением встал и вышел из кабинета. Увидел идущих по холлу к двери банкетного зала, безбожно опаздывающих на проводы Студеникина, начальников Нижнего и Верхнего рудников: Тучина и Беспятого.

— Кого я вижу! — громко сказал Юлий Петрович. — Господа, чем вы мотивируете опоздание?

— Да вот, понимаешь, все работаем… — сказал приземистый Беспятый. — У нас же наверху метет… Еле продрались.

— Суду все ясно… Прошу! — Юлий Петрович галантно распахнул перед ними дверь.

Они вошли и остановились. Никто на них не обращал внимания. Все сгрудились возле Студеникина, азартно следя за его борьбой с Гимовым.

— Кто… сле-дую-щий? — с напряжением в голосе спросил Студеникин и… со стуком припечатал руку Гимова к столу. — Пардон.

Высокий, костлявый Гимов сконфуженно вытер вспотевший лоб большим клетчатым платком и скривил тонкие губы, страдальчески реагируя на хохот и подначки вокруг.

— Я вам, Виктор Викторович, вот что могу посоветовать… — очень серьезно начал Студеникин. — Начинать с полотенца…

— Что с полотенца? — покосился недоверчиво Гимов.

— Все. По утрам перед работой берите обыкновенное полотенце, посильнее его мочите под краном и выжимайте. Сперва по часовой стрелке, после против. Ужасно помогает развитию бицепсов и трицепсов. За совет денег не беру. Бесплатно от сердца отрываю. Пользуйтесь и освободите стульчик. Кто следующий?

Гимов мешковато встал со стула и с трудом пролез сквозь хохочущее окружение.

— Смелее, смелее, товарищи! — призывал Студеникин, одаривая всех открытой улыбкой. По тому, как он пользовался этой улыбкой, можно было догадаться, что пользоваться своей улыбкой Студеникин умел. И вообще он производил весьма приятное впечатление: широкоплечий, широколобый, белозубый, веселый. — Да неужто перевелись на «Полярном» Калашниковы или, как их там, Кирибеевичи?

— Не шуми, не шуми. Не перевелись… — На стул против Студеникина уселся Скороходов, секретарь парткома, рыжеватый, скуластый мужчина. — Думаешь, ухряпал главного экономиста — так и все? Не-ет…

— Фью-у… — присвистнул Студеникин. — Вот это да! Коммунисты, вперед? Правильно, Сергей Антонович… Тем дороже будет и памятней победа.

— Это мы сейчас еще поглядим. Давай лапу.

Студеникин охотно приставил свой локоть к локтю Скороходова. Они обхватились ладонями. Напряглись. Закраснели лицами. Рука Скороходова было дрогнула и стала клониться, но он тут же с трудом выправил положение и в свою очередь пошел в наступление…

— Мо-ло-дец, парторг… — похвалил, кряхтя, Студеникин. — Первый… раунд… твой. Зато… второй… — Под белой рубашкой Студеникина вспухло обозначился плотный бугор мускула…

— Партком, держись!

— Конец… — злорадно хихикнул Гимов. — Не долго мучилась старушка, запутавшись в высоковольтных проводах… — Он ухватил вилкой ускользающий по тарелке грибок.

Несколько мгновений Скороходов еще пытался восстановить вертикаль, отчего руки обоих задрожали, но… это ему не удалось, крен увеличился, и Студеникин дожал руку парторга.

— Твоя, твоя взяла, Альберт Анатольевич, — отдуваясь, сказал Скороходов. — На тебя бы Кряквина натравить…

— А что?.. Можно и Кряквина… — небрежно подхватил Студеникин и тут же, прочитав во взгляде Скороходова что-то насторожившее его, заметно изменил интонацию. — Жаль, конечно, что Алексей Егорович так занят и не смог прийти, а то бы… — Он со шлепком поправил на себе яркие импортные подтяжки.

Скороходов, прикрывая губы ладонью, усмехнулся: он-то был в курсе настоящей причины отсутствия на проводах главного инженера, заходил к нему в кабинет сегодня. «Обойдется, — сказал Кряквин и с сердцем добавил: — Баба с воза — кобыле легче…»

Студеникин приехал в Полярск после окончания института и проработал на комбинате ровно пять лет. Был он сыном заместителя министра, и это заметно облегчило ему продвижение по служебной лестнице. Минуя почти обязательные для начинающего горного инженера-практика должности рядового мастера смены и начальника участка в подземке, Студеникин сразу же осел в управлении: сначала в отделе техники безопасности, затем в НОТе, а потом и оказался на Нижнем. С этого рудника тогда как раз ушел Кряквин, так что Студеникин, приняв от него отлаженное и нацеленное на длительный технический эксперимент хозяйство, тут же и приступил к сочинению кандидатской диссертации…

«Ни хрена… — еще тогда сказал Кряквин, — пускай себе хоть басни пишет… Быстрее смотается отсюда. Такую породу другим транспортом не вывезешь…»

— Может, еще желающие имеются? — с улыбкой спросил Студеникин.

— Хватит уж тебе, Алик, — провела по его лбу платочком Люба, жена — полноватая, жгучая брюнетка.

— Это почему же хватит, Любаша? Мы же с тобой Полярск-то, считай, навсегда покидаем. В Москве не с кем будет так вот тягаться. Не с профессорами же там институтскими… А уезжать, Люба, надо с победой.

— С чем, с чем?

Все оглянулись. Возле входа, привалившись к стене, стояли Тучин и Беспятый. Оба примерно одинакового роста, только Беспятый округлый, с брюшком, с совсем почти лысой головой, так — пушится белесо что-то, а Тучин — худой, с высушенным, темным лицом, на котором обвисли густые усы.

— Кто-то что-то сказал? — улыбнулся Студеникин. — Или мне показалось?

— Сказал, сказал… — подтвердил Тучин, направляясь к столу.

— А-а! — разом выдохнула компания: человек двадцать собралось в банкетном зале.

— Штрафную им!

— Мне сухого, — твердо сказал Тучин, оглаживая ладонью усы.

— А мне чего помокрее, — пробасил Беспятый.

Им протянули бокалы.

— Речи пусть скажут!

— И без бумажек…

— Скажем, скажем, — поднял руку Тучин. — Только уймитесь. Значит, так… Перво-наперво просим извинить за опоздание. Дела… А выпьем мы… за коллективный отъезд Студеникиных. И пожелаем им, значит, счастливой дорожки в столицу… Так, Егор Палыч?

— Неизбежно, — невозмутимо кивнул Беспятый.

Компания ревниво проследила — до дна ли выпили опоздавшие, а когда они выпили, Студеникин, радушный, широкий, с ехидцей поинтересовался:

— Так о чем вы давеча спросили-то, Павел Степанович?

— А-а… — пережевывая закуску, отозвался Тучин. — Да все насчет того, с чем это вы собираетесь покидать нас, Альберт Анатольевич?

— Отвечаю. С победой. Только с победой. Рудник мой, Нижний, всегда был в передовых, и вы, мой преемник, думаю, чести его не уроните. Не так ли, Павел Степанович?

— Уронить-то уж точно не уроним. А вот поднимать придется.

Студеникин внимательно и настороженно посмотрел на Тучина, но тут же, заминая паузу, расцвел в улыбке:

— Вызываю на соцсоревнование, Павел Степанович. Парное… — Он выставил руку на стол и покрутил увесистым кулаком.

— Это мы можем… — подумав, сказал Тучин и скинул пиджак. — Прошу сохранить, — подмигнул он Клыбину, мордастому человеку с огромным родимым пятном на левой щеке. Клыбин был председателем рудкома на Нижнем. — Учти, в нем профсоюзный билет. С уплаченными взносами.

Клыбин ухмыльнулся.

— Ну так как, Егор Палыч? — Тучин подтолкнул плечом Беспятого. — Утрем?

— Непременно, — баснул невозмутимый Беспятый.

— Что это вы собираетесь утереть? — спросил Студеникин.

— Нос вам, — ответил Беспятый.

Вокруг загалдели.

— Тучин, давай!

— Не осрами Нижнего!

— Прошу… — Студеникин жестом пригласил Тучина на стул против себя.

Когда оба приготовились и уже обхватились ладонями, стала отчетливо заметна разница: рука Тучина была покороче руки Студеникина, потоньше…

— Сломает, — убежденно сказал Гимов Юлию Петровичу.

— С вашим мнением согласен… — с видом знатока поддержал его Юлий Петрович.

— Об чем речь! — хохотнул Клыбин. — Альберт Анатольевич и слона завалит.

— Спорим? — предложил всем троим Скороходов.

— На что?

— На ящичек «рижского»…

— Я разниму, — разбил их Конусов, заместитель директора комбината по производству, как бы подчеркивая этим шутливым движением невидимую, но существующую границу взаимосимпатий между этими людьми.

— Вы готовы? — не скрывая превосходства, спросил Студеникин.

— А вы? — ядовито ответил Тучин.

— Начали!

Видимо, Студеникин решил с ходу опрокинуть внешне слабоватую руку Тучина и в первое же свое усилие вложил все, на что был способен.

В зале сделалось очень тихо. И слышны стали скрипы стульев под борющимися, их натруженное, неровное дыхание. Лицо Студеникина побагровело, но… удивительная штука… рука Тучина даже не дрогнула, только усы его чуть-чуть покривились…

— О-о-го! — азартно сказал кто-то.

— Пашенька, держись… — шепнула жена Беспятого.

— Дыши глубже, Михайловна, — невозмутимо сказал Беспятый, поблескивая глазами. — Подложи-ка мне вон того продукта. Ага, мяска… Тучина оглоблей не перешибешь. Он же до самой пятки деревянный.

— Ты скажешь…

Тусклыми накрапами выступил пот на лбу Студеникина. Чувствовалось, что он выкладывается на всю катушку, но тучинская рука по-прежнему мертво и неколебимо стояла прямо.

— А теперь… Сту… де… ни… кин… — натужно выцедил из себя Тучин, — следи… внимательно… за рукой. Вот за этой. С колечком… Не люблю я… пижонов. Не… люблю. Даже… если… и уезжают они… насовсем…

Рука Студеникина завибрировала на локте и… пошла, пошла, пошла книзу… Стукнулась о столешницу.

Еще с секунду в зале сохранялась полная тишина. И официант, молоденький паренек в щегольском белом смокинге, продолжал окаменело стоять на стуле, чтобы лучше видеть, с подносом в руках. Потом поднялся шум…

— Качать Тучина!

— Шайбу!

— Ну? — сказал жене Беспятый.

— Пивко-то когда будем пить? — с подначкой поинтересовался у Гимова Скороходов. — Я не спешу. Летом, а? На рыбалке…

— Невероятно… — пожал плечами Гимов.

— Да он же устал. Устал!.. С двумя ведь до него ломался, а то бы… — оправдывал Студеникина Клыбин.

— Павел Степанович, ты бы уж поделился с Альбертом Анатольевичем опытом, а? Как таких вершин достичь? — шутливо попросил, подергивая щекой — тик, Конусов.

— А-а… Пожалуйста. Секретов тут никаких, — сказал Тучин, надевая пиджак. — Приедете в Москву, Альберт Анатольевич, первым делом купите в ЦУМе махровое полотенце. Да… И утречком, пораньше, помочив его под краном, выжимайте… Сперва по часовой стрелке, после… — Остальное утонуло в хохочущем гвалте.

— Товарищи! Прошу всех к столу! — звонко прокричала Люба, жена Студеникина. — Горячее остывает! Отбивные из сохатины!

— Друзья! — обратился ко всем Студеникин. — Минуту внимания! Ну пожалуйста… Я хочу сказать… Я хочу сказать, что, честное слово, я счастлив… что работал с вами. Без вас я бы не смог защитить диссертацию и прочее… Я буду всегда помнить о вас… А вы… не забывайте про нас с Любой. За вас!

— Не забудем… — буркнул в усы Тучин.

— Не делай волны, — осадил его Беспятый.

За столом ели, смеялись, громко разговаривали.

— …какой он все-таки интересный… — вперехлест судачили между собой о Студеникине женщины.

— И талантливый…

— Совершенно не понимаю, почему наш Михеев так легко отпускает его с комбината?

— А при чем здесь Михеев? Кряквин…

— Да ну?.. Вы в курсе?

— Не знаю, не знаю…

— Перестаньте! Интересно же…

— За-ви-ду-ет.

— Кряквин Студеникину?!

— А что?

— Не-ет, да что вы?! Тут что-то другое. Может быть, Михеев?

— Михеев мне нравится. Он хоть и бука, но-о…

— А Кряквин?

— Фи-и… Грубиян.

— Зато…

— Не знаю, не знаю… Вот Михеев — это…

— Он, говорят, не стал выступать в Москве…

— И правильно сделал.

— Почему?

— А нечего! Нечего на рожон лезть. Я, например, своему всегда говорю — сиди и помалкивай больше…

— А вот Кряквин бы, говорят, выступил…

— Ну и что?

— Не знаю…

— …он, значит, поглядел на нее, вроде не беременная… Не видать живота-то. И спрашивает: «Простите, сударыня, на каком вы месяце?» А она ему: «Всего полтора часа. Но я так устала!» — досказывал Шаганский анекдот Конусову.

— Смешно…

— …звоню я, звоню Толмачеву на склад — занято. Полчаса наяриваю по телефону — занято! Хватаю машину — к нему. А он сидит как дундук с трубкой около уха и глаза закрыл. Ну, думаю, когти отбросил. А он как заорет: «Го-ол!..» Оказывается, его жена трубку дома к приемнику приставила, и он за хоккей болеет. Вот так мы и работаем! — гневно осуждал кого-то Клыбин. — Гнать надо таких с производства! Как вы считаете, Альберт Анатольевич?

— …трех экскаваторов не хватает. Руками я, что ли, вскрышу должен вести?

— Зубами, — меланхолично сказал Беспятый и вдруг запел:

Поезжает-то милый да во дороженьку,

во дороженьку.

Ой во недальнюю дорожку да во печальную,

во печальную.

Ой да не воротится мой милый да со дороженьки,

со дороженьки…

Ой да, мой милый, да мне тошнешенько,

мне то-о-шнешенько…

И постепенно смолкли все за столом, удивленно глядя на Беспятого, что, откинувшись головой на спинку стула, вел и вел эту печальную, никому не знакомую здесь песню негромким, с приятной хрипинкой баритоном…

Гимов набросил на плечи ремни аккордеона и одними басами оттенил светлую, раздумчивую грусть этих слов…

Ой да надорвется сердечко, ой да слезно илачучи,

слезно плачучи…

Ой да во слезах-то дружка, дружка да поминаючи,

поминаючи…

Ой да во слезах-то дружка да и помяну всегда,

помяну всегда…

Ой да помяну-то его да во каждый час,

да во каждый час…

Ой да во каждый час, да час с минуточкой,

в час с минуточкой…

Беспятый умолк, полез в карман за папиросами, закурил, а в зале все еще продолжалась тишина… Потом кто-то захлопал.

— Егор Павлович, простите, — сказал Студеникин. — Что это вы пели? По-моему, очень старое что-то…

Беспятый меланхолично наполнил свою рюмку и встал.

— Безусловно. Ее моя матушка поет, сибирячка… Вот уж кто это дело умеет. У-у… За матерей наших прошу принять… За родительниц!

Все с чувством выпили.

Гимов, шептавшийся о чем-то с Гороховым, заместителем директора комбината по капитальному строительству, поднял руку:

— Прошу слова! Мы вот тут с нашим капитальным строительством сейчас совещание провели… И вот что решили. Вы, конечно, в курсе, что послезавтра в городе состоится официальное открытие наконец-то построенного плавательного бассейна. Так вот… Вениамин Александрович Горохов, под чьим чутким надзором и строился так долго и нудно бассейн… имеет при себе ключи от него и разрешает потихонечку опробовать водичку. Кто за?

Все подняли руки.

— Принято единогласно.

— Только потихонечку, потихонечку, товарищи! Без шума!.. — тонким и писклявым голосом закричал Горохов.

— Пойду на рудник позвоню… — наклонился к Беспятому Тучин.

— А что?

— Так. Мало ли…


Из глубины материально-ходовой штольни возник сначала яркий глаз электровоза, а затем и весь состав, качающийся, с пустым консервным грохотом подвалил к конечной остановке. Вместе с отработавшей сменой вылез из вагончика, лязгнув страховочной цепочкой, Гаврилов — начальник первого горного участка. Такой же, как и все здесь, — в робе, с лампой, зависшей на плече, в пластиковой каске, в резиновых сапогах, с подвернутыми голенищами.

На секунду растворился в толкучке у входа в бытовой цех, а после — в коридоре стало посвободней — размашисто закачался к ламповой. Среднего роста. Коренастый. Сосредоточенный. Желваки. Сжатые, пересохшие губы. Лицо припорошила подземная пыль… Круто завернул в туалет, бабахнул дверью. Двое в горняцком, покуривая, скалились над своим разговором:

— …а на шее у ее цепочка. А на ей кораблик. Ма-а-ленький такой. С парусами. Понял? Ну, я, значит, соображаю… Берусь за тоё суденышко, деликатно двумя пальцами. Вот так от вот. И-и-и… А тут аккурат мамаша ее. Пасла нас, значит… Зануда. «Нюра. Ты ба до булочной не пробеглась, а? Гость дорогой, поди, чаю желает со свежим…»

— Дак ты бы… — начал было с азартом второй, но тут вышел Гаврилов. Поглядел на обоих с прищуром:

— Слышь, Сыркин. Это не твоя там работа?

— Чего, Иван Федорович?

— Настенные росписи, говорю, не твои там?

— А-а… в гальюне-то? Где про Шапкину с Гришкой? — осклабил он рябое, расклеванное оспой лицо. — Не-е… Там же все в рифмах. Я по-такому не волоку. Не-е…

— Гений… — хмыкнул презрительно Гаврилов. — А мозги где?

— Мозги-то? — Сыркин так и расцвел, открывая желтые, щелястые зубы.

Гаврилов внимательно поглядел на его рожу, скривился, как от зубной боли, сплюнул с отвращением и вышел — тугая дверь за ним хлопнула по-барабанному.

У прилавка ламповой Гаврилов отстегнул пояс, на котором крепится фонарь с аккумулятором, сдал и заглянул в окошко сатуратурной.

— Есть кто живой?

Высокая, фигуристая девица с наведенными глазами и пышно взбитой прической задумчиво посмотрела на него, чуть пригнувшись, и нехотя шипанула ему в стакан прозрачной, в пузырьках, воды. Гаврилов залпом выпил. Крякнул.

— Еще.

— На ночь-то глядя?

Гаврилов поглядел на нее сквозь пустой стакан, как в бинокль, отмечая про себя: заноза… Обрывисто спросил:

— Это ты, что ли, Шапкина будешь?

Она не ответила, только во взгляде ее, не то насмешливом, не то презрительном, уловимо качнулось настороженное внимание.

— Чего молчишь-то? Тебя спрашиваю.

Неожиданно она привалилась на локоть с той стороны окошка и протянула Гаврилову мокрые пальцы. Улыбнулась ехидно:

— Давай, родимый, познакомимся. Зинаида Константиновна… И фамилию я свою покуда не меняла. Чо дальше?

Гаврилов растерянно кыхнул.

— Ишь ты… А я — Гаврилов. Отец Гришкин. Может, слыхала? — Он украдкой глянул по сторонам. Никого не было. Тоже облокотился. — Там-то про тебя все больше без имени… — Гаврилов мотнул головой в сторону туалета. — И давно вы с Григорием?..

Газировщица напряглась, сузила раскосые глаза.

— А пошел ты!..

Перед самым носом Гаврилова жахнула, закрываясь, деревянная задвижка.

Уже в конторе участка Гаврилов позвонил:

— Кто это? А-а… Годится. Ты вот что… пойдешь из горы — прихвати-ка в разнарядке, за бачком питьевым, ведро с краской. Понял? Да нет, за бачком… Ага. С масляной. И короче! — Он с сердцем, громко опустил на рычаг трубку. — Ну, Гришка…


— Ну как? — спросил, не поднимая головы, Григорий. Чуб его свесился на лицо. Последний аккорд он проводил нежным покачиванием гитарного грифа, отчего звуки вышли дрожащими, волнисто тягучими. — А?..

Неля покосилась на него и, не ответив, снова принялась разглядывать себя в круглое, с ручкой зеркальце.

Григорий наклонился и поднял с пепельницы, стоящей на полу рядом с настольной лампой, не дотлевший еще до фильтра огарок сигареты. Затянулся.

— Хватит красоваться-то… Скажи про песню, как? — Он потуже подобрал под себя сложенные крестом босые ноги. Сидел на кровати без майки, в одних трусах.

— Не без смысла… — запахнув халат на груди, спокойно сказала Неля. — Только зачем вот это? Как мне завтра с таким на рудник?..

Григорий вытянул шею, и она показала ему пальцем темное пятнышко на горле.

— Чешуя, — сказал он добродушно. — Пудрой его замажь. Да под свитером никто не увидит…

— Какой образованный… — Неля оттолкнула его ладонью. — Уйди. Песни сочиняешь, а вот тут, — она постучала себя по лбу, — понял?

Григорий блаженно потянулся, с хрустом раскидывая белые, сильные руки. Взял гитару за гриф и аккуратно спустил ее в промежуток между спинкой кровати и стеной. Зевнул. Откровенно, по-домашнему…

— Гонишь, значит? На мороз… И не жалко ведь. У-ух, и надоела мне, Нелька, такая жизнь. Во как! Мы же с тобой, как эти… Мухи. — Он хохотнул.

— Тише ты. Не нравится — не ходи.

— Дак в том и дело… Не нравилось бы, не ходил. А вот подумать… забавный вы народ, бабы. С вами что у костра в лесу. Спереди Ташкент, аж с носу капает, а сзади колотун сплошной.

— Ты одевайся, одевайся. Мы это проходили…

Григорий натянул майку.

— А что? Вот оденусь сейчас, выйду на коридор и как рявкну на всю общежитку вашу — мол, люблю Нельку Чижову. А?

— А Зина и услышит… — с издевкой добавила Неля.

Григорий быстро взглянул на нее.

— Чего закосился, Гришенька? Я ведь про Зинаиду твою говорю. Шапкину… Может, первый раз слышишь?

Он засопел, завозился, надевая носок.

— Ну?

— Что ну? — мучила его Неля.

— Уже назвонили?

— Да уж известно…

— И что ты?

— А что я? Это у тебя надо спросить. Ты же как муха-то.

— Что? — Григорий зазвякал пряжкой брючного ремня и встал.

— Иди-иди! — махнула на него рукой Неля. — И на досуге песню об этом сочини… — Она легла и завернулась в одеяло.

Григорий стремительно одевался. Носки… Рубаха… мускулистый…

— И что дальше? — спросил он свистящим шепотом. — Что ж ты мне сразу-то ничего не сказала?

— Неинтересно было, — улыбнулась Неля.

— Хм… А щас, значит, интересно?

— Еще как. Вы же думаете, что вы для нас главное… А мы тоже, Гришенька, своего хотим.

— Дешевка ты!

Неля рывком села. Откинула назад распущенные волосы и не мигая посмотрела Григорию в глаза. Он машинально отстранился… А Неля вдруг громко рассмеялась…

Григорий оторопел:

— Ты… что?

— Бу-гай, — отчетливо сказала Неля, и в этот момент в коридоре раздался какой-то шум, голоса. И громко постучали в дверь.

Они испуганно замерли.

— Чижова! Откройте немедленно! Комсомольский патруль общежития.

Григорий, набычившись, стоял над ней, здоровый. Свитер… Ботинки. Остальное: пиджак, шапку, пальто — скомкал клубком.

— Чижова, вы же слышите! Откройте! — требовал за дверью возбужденный женский голос.

— Давай, давай… — показала Григорию на окно Неля. — Прыгай.

Григорий распахнул створки. Вторые… Навстречу шибануло парящимся холодом. Отсюда, со второго этажа общежития, смутно виднелись в ночном сумраке подсвеченные ближним фонарем, бугристо накрытые снегом клумбы. Он скинул вниз неодетые шмотки, влез на подоконник и оглянулся… Неля, стоя возле кровати в короткой, прозрачно открытой комбинашке, беззвучно давилась от смеха.

— Ну и хрен с тобой! — прошипел Григорий, примерился и прыгнул.

Неля подошла к окну, посмотрела на барахтающегося в глубоком снегу Григория, вытряхнула из пепельницы и закрыла створки. Начала быстро, бесшумно наводить порядок: вернула с пола на место лампу, расправила постель, надела халат, еще раз внимательно осмотрелась и только после этого деланно сонно зевнула.

— Мы же все равно откроем!.. — настаивал за дверью все тот же азартно-нервный голос. — Уж на этот-то раз она попалась… Будем ставить вопрос о ее пребывании в общежитии. Хватит, понянчились!

— Кто там? — спросила Неля.

— Она еще спрашивает. Комендант, вот кто! Открывай!..

— Одну минуту… — Неля включила большой свет и, зевая, открыла наконец дверь.

В комнату так и впорхнула сухонькая, довольно молодая еще женщина с ядовито подобранными губами.

— Ты уж нас, Чижова, извини… — жадно оглядывая комнату сощуренными глазками, затараторила она. — Мы нынче всех тревожим. Всех… Особенно кто на примете. Рейд, понимаешь? Ты, конечно, одна здесь?

— Не совсем, — сказала Неля. — Вот кто-то еще передо мной суетится… — Она показала на коменданта пальцем. — Никак только не разберу — кто это? А-а, мадам Фиолетова! Это вы?.. Заходите, садитесь. Я вам сейчас сон расскажу… А то, знаете ли, скушно одной… О-о! А вот и еще люди… Вы тоже заходите, — Неля игриво поманила пальчиком парней с повязками на рукавах, что смущенно заглядывали в комнату.

— Ты нам зубы не заговаривай! — отмахнулась комендант. — Показывай, где твой… — Она нервно хихикнула.

— В шкафу, — серьезно сказала Неля.

— А мы и посмотрим, посмотрим… — Комендант прошлась по комнате, заглянула под кровать и остановилась возле шкафа. — Будете свидетелями, — обернулась она к парням и опасливо потянула за ключик… Дверца тягуче заскрипела.

— Гав! — звонко выдохнула Неля.

Парни вздрогнули, а комендант даже подпрыгнула перед распахнутым шкафом.

— Какое безобразие… — не сразу сказала она. — Просто возмутительная выходка.

— А вы водички, водички попейте, — нежно предложила Неля.

— Да… Странно. Очень странно… Куда бы он мог деться? — растерянно обратилась к свидетелям комендант. — Может быть, в окно выскочил?

— Точно, — кивнула Неля. — Вот бы и вы за ним, а?

— Ты помалкивай, помалкивай. Я все-таки комендант! И у меня имеются сведения…

— Что у вас имеется? — Неля вытряхнула из пачки сигарету и пронзительно посмотрела на осекшуюся под ее взглядом Фиолетову.

— Сведения…

— Это хорошо… — перебила ее Неля. Улыбнулась и ласково-ласково сказала: — А теперь, вместе с ними, кыш отсюда!


— Быт ил нэ быт? Вот в чем вапроз! — с совершенно невозможным акцентом читал вслух Серега Гуридзе. — Что благородней духом покорятца пращам и стрэлам яростной судьбы ил ополчась на море смут сразить их противоборством?.. Вай! — Последующий восторг Серега выказал на родном грузинском.

В общежитской комнате на четыре койки, четыре тумбочки и обеденный стол, кроме Сереги, не было никого. Серега докурил до пальцев сигарету и сердито вымахнул, ожегшись, окурок в распахнутую форточку, возле которой клубился пар и полоскалась ситцевая занавеска.

— Умереть, заснуть и толко?.. — Серега наморщил лицо, вспоминая текст.

Не вспомнил. С досадой проткнул воздух перед собой тупоносым кухонным ножом и вернулся к столу, где среди всякого посудного хлама и остатков еды было отвоевано место раскрытой книге. Ненадолго приник к ней, водя пальцем по строчкам, зажмурился и опять вернулся на прежнее место возле окна, где и принял трагическую позу.

Гамлет в Серегином варианте гляделся убедительно — дешевый синенький спорткостюмчик в обтяжку, штанины сели после стирки или такие уж были — по щиколотку, дальше — белые и очень толстые шерстяные носки, незашнурованные кеды… Но главное — упоенность…

— Быт ил нэ быт? Вот в чем вапроз!

Что-то темное и тяжелое обрушилось в снег за стеклом перед Серегой. Он вздрогнул и припал к окну, загораживаясь от света ладонями. Узнал сразу — Григорий…

Серега запрыгнул на подоконник и высунул в форточку голову.

— Эй, ты откуда упал?

Григорий обернулся и, надевая пальто и шапку, сердито сказал:

— С Венеры.

— Зайдешь?

— Нет. Там облава.

— А-а…

— И ты меня не видел, понял?

— Конечно.

Григорий, отряхиваясь от снега, исчез за углом.

Серега спрыгнул с подоконника, зябко поежился и взмахнул ножом.

— Умереть, заснуть и толко?

В дверь просунулась белобрысая, коротко стриженная девчоночья голова.

— Антракт! — звонко крикнула девчонка. — Все встают и падают.

— Э-э, Валентина… — выбился из настроя Гамлет. — Заходи. Гостем будэш.

Валентина вошла, оставив дверь открытой. Рвануло сквозняком, и перелистнулись на столе книжные страницы.

— Ну как, Серго? Много еще осталось? — спросила Валя.

— А-а… Учить нэ переучить. Вот сколько еще… — Серега показал неосвоенную толщину книги.

— Смотри не рехнись… Это же и чокнуться можно, — посочувствовала Валентина и без перехода продолжила: — А там Зинка Шапкина с рудника приехала. Ру-угается… Фиолетиха же рейд учинила по общежитию. Ну и сунулась к ней, а Зина ей такое… Пулей вылетела.

— Кто?

— Комендантша.

— А-а…

— Ты с Гришкой-то, поди, так и не поговорил насчет Зинки, а?

— Нэт, Валентина. Он, понымаеш… занят был.

— А что же делать, Серго? Зинка ведь знаешь какая — натворит чего с собой…

Серега мучительно сообразил:

— Я тут думал… И у меня идэя возникла.

— Какая?

Серега швырнул на стол нож, схватил с подоконника берет, решительно натянул на бритую голову.

— Пошли к Зынаиде.

В городе начиналась метель. Невидимая твердая поземь растаскивала по дорогам недавно еще аккуратно подбитые сугробы. И косо ложились от шквальных порывов голые ветки рябин. В световых фонарных рупорах юлила и пенилась метельная мошкара.

Пока Горохов возился с ключами, отпирая входную дверь в бассейн, остальная компания управленцев устроила в снежном намете на берегу пруда развеселую кучу малу.

В матовом, зыбком свете мелькали лица, руки, ноги. Студеникин оказался на самом верху и блаженно гоготал, сидя на чьей-то спине.

— Алик, а Алик! — безнадежно звала его капризным голосом Люба.

— Чего?! — отозвался наконец Студеникин.

— Я замерзла. Холодно.

— А ты иди сюда! Жарко будет… — Куча мала расползлась под Студеникиным, и он исчез в хохочущем, орущем клубке…

Зато потом, уже в бассейне, поблескивающем чистеньким кафелем и свежей покраской, началось такое… что женская половина компании так и зашлась от смеха.

Силой раздели долговязого, брыкающегося Гимова. Раскачали за руки и за ноги под могучий хор-рев:

— И-и за борт ее бросает… В набежавшую волну! — швырнули в желтых кальсонах в теплую, ласковую воду…

Гимов плавал и кричал стонущим от хохота женщинам:

— Да отвернитесь вы! Мне же вылезти надо.

Затем был дан старт. На тумбочки влезли Студеникин, Тучин, Конусов и Беспятый. Командовал ими в где-то уже обнаруженный мегафон Шаганский. Для начала он сообщил возраст, вес, рост каждого. Заставил всех подравнять трусы под плавки Студеникина. Сообщил, что победитель заплыва будет награжден бутылкой шампанского, и рявкнул:

— Арш!

Мужчины кто как бухнулись в воду. Вскипели белые буруны… Некоторое время все плыли ровно — никто не мог никого обогнать. Плечистый, мощный Студеникин явно работал на публику, накатывая пенистым баттерфляем. Плотный, лысый Беспятый ухал, вымахивая из воды почти по пояс, — саженками. Сухой, жилистый Тучин ввинчивался вертким, послушным телу кролем.

А метров за десять до противоположной стенки вперед совсем непредвиденно вырвался Конусов, плывший на спине. Сперва отлепился на корпус от остальных, затем еще дальше.

— Слабаки… — выдохнул Конусов проигравшим. — Это вам… не руки… выламывать. Тут соображать треба.

Беспятый, с заросшей щетиной грудью, смахнул с лица воду, крякнул и подмигнул Тучину:

— Задается, мерзавец. Макнем?

— Макнем.

Они кинулись ловить заместителя по производству. Загнали его в угол бассейна, стали топить с гамом и плеском…

С борта бассейна махал руками Горохов и визгливо уговаривал:

— Потихонечку, потихонечку, товарищи!.. Без шума.

Конусов отбивался как мог.

— А-ага! — орал Беспятый. — Попался! На тебе! На!..

Конусов только отплевывался, успевая заглатывать воздух, и мячиком уходил в воду.

Студеникин в возне участие не принимал: устало висел на пробковом канате, разделяющем дорожки. Выдохся на своем пижонском баттерфляе…

В этот момент внимание некупающихся переключилось на Гимова. Он, длинный, тощий, с выпирающим брюшком и обвисшими желтыми кальсонами, натянул на себя спасательный круг, подхватил под руки, справа и слева, закатывающихся от хохота жен Студеникина и Клыбина и изображал «маленьких лебедей».

Тучин подплыл к Студеникину. Тот широко и ненужно улыбнулся. Тучин внимательно изучил улыбку и с презрительным ударением на последнем слове спросил:

— Сияешь… Алик?

— Поди, тоже рад?

— Вот завтра улетишь — порадуюсь…

— Чему, если не секрет?

— Воздуху чистому.

Студеникин макнул лицо в воду, фыркнул:

— Все грубишь, Паша… А между прочим, благодарить бы меня должен. Я с Нижнего — ты в начальники сразу. Я в Москву — ты в квартиру мою. Трехкомнатную… Цени.

— Ба-аль-шое спасибо…

— Да не за что. Живи. Пользуйся… Кстати, знаешь, — Студеникин перешел было уже и совсем на приятельский тон. — Мы с Любой решили вам всю мебель оставить и холодильник. Он хоть и старый, но тянет будь здоров.

Тучин оглянулся. Их никто не слушал. Беспятый к Конусов вытирались, сидя к ним спинами на стартовых тумбочках.

— Ну вот что, Студеникин, — сказал Тучин, придвинувшись вплотную. — Не хотел я… Да скажу. Надо.

— Скажи, скажи, Павел Степанович, — заиграл голосом Студеникин. — Весь внимание…

Тучин сузил глаза, будто прицелился, и нервно шевельнул мокрыми усами.

— Сука ты.

Студеникин переменился в лице, оттолкнулся от троса и лениво поплыл вдоль стенки бассейна. Потом оглянулся и, деланно улыбаясь, крикнул:

— Переночевать-то уж сегодня позволь, а? Билеты у нас на завтра…

…За темными стеклами ныла, срываясь на щенячий визг, метель. В пустом туалете Гаврилов размашисто водил по кабинным стенкам кистью. Краски не жалел, и она подтекала. Когда все было кончено, обвел прищуром работу и неожиданно зло дернул за цепку. Обрушилась вода…


А еще в эту ночь далеко от Полярска в горах сошла лавина. Что столкнуло снега, что заставило их вдруг припомнить в себе неизбывную радость полета — не узнает никто… Тишина ли, что за ночь набухла безмерной, морозной тяжестью в узком и остром ущелье? Или белая спица сгоревшей звезды так кольнула скалу на вершине, что она содрогнулась?.. Только вот как случилось — поотстала вдруг разом от шершавого днища отрожья снеговая попона. Невесомо зависла на долю мгновенья в студеном покое и — бесшумно пока еще — кинулась вниз, поджигая горячим скольжением сумрак… Стала зеркалом скорость — и в нем отпечаталось ясное, звездное небо. Тонкий сточенный месяц помчался на спине у лавины. А потом, отставая намного, и возник среди ночи тяжкий, медленный гул…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ДЕНЬ

За входными, сплошного стекла, дверями комбинатовского управления шел сильный, без ветра снег. В струистой, нитяной беспрерывности его было что-то неправдашнее, театральное. Снег падал на город еще с ночи, и набирающий силу апрельский день смотрелся в чистые стекла бело и пустынно.

Священник возник в хлопьепаде неожиданно и резко; черное, за колени, пальто и ниже — подол черной рясы… Взявшись за ручки, задержался, поглядел на громадный наружный термометр, а после и вошел внутрь. Сразу же снял с головы папаху темного мелкого каракуля, встряхнул ею и зорко, молодо осмотрелся. Направился было к лестнице…

Пожилая вахтерша в вохровской униформе — по животу широкий ремень, отягченный наганной кобурой, — приспустила малость газету, за которой ей только что сладко дремалось, и бдительно зыркнула поверх очков.

— Батюшка!

Священник степенно обернулся на звук. Вахтерша, роняя газету, нелегко встала со стула, держась за поясницу. Он, отступив на шаг, как бы припомнил что-то и осенил ее мелким, скорым знамением. При этом у него, вероятно, вышла какая-то неточность в жесте, и вахтерша, приметив ее, покосилась на священника совсем удивленно.

Он гмыкнул и, чтобы замять неловкость, обошел вахтершу, гибко нагнулся, поднимая с пола «Пионерскую правду». Сдержанным баритоном спросил:

— Скажи-ка, дочь моя, где тут у вас располагается начальство?

— Директор, батюшка?

— Директор.

— Наверху дак. Тама-ка. — Она показала рукой на потолок. — Только нету его сейчас. Совсем нету… Приболели оне нынче. Сердцем устали дак. Еще прошлый месяц в Москве, в командировку поехал, а тама-ка их и схватило. Прямо, сказывают, на улице и упал дак, господи… Вот как оно было-то. А заместо их теперь, за Иван Андреича, головой всему Алексей Егорьевич Кряквин. Он-та тут главный инженер…

— Кряквин Алексей Егорович… — как-то странно повторил священник.

— Оне, оне, — закивала, оправляя толстую шаль, вахтерша. — Приветной мужчина. Завсегда спросит: дак ну, как ты тут, Акимовна?.. Только тебе к ему, батюшка, обождать придется. Совещание у его. Явочная диспетчерская. Полным-полно к нему набежало-наехало…

— Подождем, — вздохнул священник и расстегнул пальто.

Вахтерша услужливо, пользуясь моментом, — вокруг никого не было, — приняла одежду.

— У меня побудет. Ты не думай. У нас тут люди хорошие. А сам иди, иди наверх. Тама-ка и приемная. Отдохнешь в креслах.

Священник огладил усы и бороду, светлую, вьющуюся, подошел к ближайшей на стене диаграмме и проинформировался — какой прирост урожая может дать земля, если внести в нее фосфатные удобрения, выжатые из одной тонны апатитового концентрата…


Кряквин решительно вскинул руку, требуя внимания, и со стуком бросил ладонь на зеленое сукно длинного, узкого стола:

— Родные, стой! Тире неугомонный. Погодите, погодите… Сегодня-то уж нам вроде бы сам бог ругаться не велел. Ты присядь, присядь, Егор Павлович, — кивнул он насуровленному Беспятому. — Успеем, нагавкаемся. Девять месяцев, три квартала, куча декад. Все, как говорится, впереди… По-моему, так стоит поберечь вокальные данные, а?

Беспятый только шевельнул белесыми бровями и сел.

— Не знаю уж — радоваться или нет, но покуда-то мы с планом. Хотя почему бы и не порадоваться?.. Это, знаете ли, как в футболе… Монетку вверх — и держись за сердце. Орел — значит, ты победил. На другую сторону — адью! — можно и в жилетку поплакать. А работали ведь, ей-богу, неплохо. Неплохо работали, товарищи! — Кряквин улыбчиво, сквозь прищур оглядел собравшихся…

В директорском кабинете Михеева, обычно чересчур даже просторном и светлом, сейчас было тесновато; как-никак, а явочная диспетчерская требовала присутствия человек пятидесяти: начальники рудников, обогатительных фабрик, ведущих отделов комбината, представители железной дороги, снабженцы, орсовики…

— На тему очередной, стоящей перед нами плановой программы особо распространяться не хочется… Вы не хуже меня в курсе, что квартал, так сказать, грядущий нам готовит. Скажу только одно — иллюзий строить не будем, но и на господа бога рассчитывать тоже…

Священник только что неслышно вошел в приемную и произвел на секретаршу и ее помощницу, полную, откормленную девицу в мини-юбке из замши, приметный эффект.

Поклонился и сказал:

— Мне бы видеть Кряквина Алексея Егоровича…

— У него совещание, — сказала секретарша.

— Надолго ли?

— Как освободятся…

— Позвольте присесть?

— Пожалуйста, пожалуйста.

Священник опустился в кресло рядом с громоздким коричневым сейфом, как раз напротив девицы. Ему сразу же бросились в глаза ее коленки — тугие, розовые: стол был без перегородки между тумбами. Она тут же учувствовала направление его взгляда, бруснично покраснела и, выйдя из-за стола, начала прикнопливать отскочивший и свернувшийся в рулон ватманский лист, закрывая им пространство между тумбами.

Священник приставил ко рту ладонь, чтобы не выдать усмешку.

— С нас будут требовать, — продолжал Кряквин, — мы будем требовать с самих себя. А раз уж теперь я тут хозяин над вами, — он шутливо надул щеки и выпятил грудь, — то прошу засучить рукава повыше и… так далее. Спуску не дам. Ни-ни… Вопросы будут?

— Неизбежно, — глуховато сказал Беспятый и встал снова. — Я же не договорил, Алексей Егорович. А договорить надо. Надо.

— Ну что ты с ним сделаешь? — развел руками Кряквин. — Валяй, Егор Павлович.

Беспятый спокойно переждал возникшее в кабинете оживление и деловито заговорил:

— Вот тут по Гимову, — он мотнул пальцем в сторону главного экономиста, — если его послушать внимательно, получается, что мы, технологи, ну абсолютно ничего не петрим в экономике предприятия. Не дано нам…

— Вот, вот! — не выдержал Гимов. — Разбирались бы в ней как следует, так и вели бы себя по-другому!

— Это, простите, как же-с?

— Только требовать можете. Горлом берете. То вам подай, это. Надо не надо — караул! А вот покопайся у вас на Верхнем — полно бездельников!

— И-интересное кино… — задумчиво сказал Беспятый. — А что, в самом деле, — вот бы увидеть вас, Виктор Викторович, на Верхнем, а? Что-то я вас лично на горке ни разу не встречал. Не припоминается… Может, действительно наведаетесь, а? Оркестром бы встретили. Копайтесь на здоровье. Нам же в своих кадрах копаться нечего. Мы их, так сказать, наизусть знаем. А вот здесь у меня, — Беспятый показал всем пухлую черную папку, — все экономические обоснования. Полный экономический диагноз рудника… Вот он-то лучше всякого горла доказывает необходимость, и причем крайнюю, иметь на Верхнем еще сорок душ. Иначе худо нам будет.

— Да знаем, знаем мы ваши обоснования, — отмахнулся Гимов. — Сидите там со своим Утешевым и сочиняете черт знает что! Где я вам возьму людей? Где? Рожу, что ли?

— Не надо, Виктор Викторович, — отрезал Беспятый. — Вы ежели и родите, то себе подобных, а мне таких… до самой пятки деревянных, не треба.

— Ну знаете!.. — задохнулся от негодования Гимов.

— Знаю… — прибавил голос Беспятый, потому что шумно сделалось в кабинете. — И хотите, объясню вам разницу между вами и мной, сиречь экономистом и технологом…

— Да неужели? — окрысился Гимов.

— Ей-богу, вот записывайте… Я завалю план — мне, начальнику рудника, так по шапке врежут, что после и шапку не на что станет надевать. Ауфвидерзейн скажут. А вот вам, маэстро, да хоть сгори комбинат без дыма… со всеми потрохами — даже выговора не будет. Вопрос — почему?

Гимов ошалело завертел головой, ища поддержки, и наткнулся на твердый, пристальный взгляд Кряквина.

— Это что же такое?.. Это… Это…

Где-то далеко-далеко, за прихваченными инеем стеклами директорского кабинета, стерто рвануло. Взрывной отголосок лишь слабо коснулся окон, и тем не менее им передалась короткая слышная дрожь.

— Это есть наш последний и решительный бой, — четко сказал Беспятый. — Руднику нужны люди и — баста. Нужны не для дутого роста производительности труда, а для нормальной работы. Верхний дает комбинату пятьдесят процентов всей добычи руды. Это вам, Виктор Викторович, забывать не след. Вы-то ведь здесь кушаете то, что мы там, наверху, у пурги отгрызаем. У меня все, — Беспятый сел.

По кабинету раскатился гул.

— Спокойно, товарищи. Без эмоций, — строго сказал Кряквин.

— Вот именно, Алексей Егорович, — огрызнулся с места Гимов. — Сами видите, что творится.

— Вижу, вижу, — поморщился Кряквин. — Кому еще невтерпеж поплакаться? — Он взглянул на часы.

— Мне… — встал Тучин. — Только не плакаться.

— Слушаем, Павел Степанович.

Скороходов, сидящий рядом с Кряквиным, наклонился к нему и шепнул:

— Дуэт.

Кряквин кивнул и что-то записал в раскрытом блокноте.

Тучин скользнул пальцем по усам, кашлянул.

— Начну за упокой. Но — во здравие, во здравие… На сегодняшний день Нижний рудник находится в крайне критическом состоянии. План первого квартала мы еле вытянули… Что же касается программы первого полугодия, то мы ее, как мне кажется, с треском завалим!..

— Это кто же вам это, простите, позволит? — резко спросил Кряквин.

— Обстоятельства, — рубанул рукой воздух Тучин и нервно пригладил усы. — Сумма их.

— Продолжайте.

— Я понимаю, — сердито хмыкнул Тучин, — что кое-кому сейчас охота спросить у меня — это, мол, как же так? По прошлому-то году, мол, рудник значился в передовых, а тут на тебе… Не смена ли уж руководства повлияла? Судите сами. Я об успехах Студеникина знал до того только со стороны. Зато вот теперь вроде бы основательно разглядел оставленное им наследство в натуре… — Он сделал паузу.

Его слушали внимательно. Может быть, оттого, что так длинно Тучин выступал на явочной впервые, до этого больше помалкивал и в основном кратко отвечал на вопросы, если они ему задавались. Сейчас на Тучина смотрели все: Кряквин, Скороходов, Конусов, Гимов, Беспятый, Шаганский, Клыбин. Этот, встретившись с его глазами, заметно ухмыльнулся.

— Что? — спросил у Клыбина Тучин. — Смешно тебе, Петр Николаевич? Ну что ж, приятно, что у меня на руднике такой веселый предрудкома. Придет время — вместе посмеемся. А сейчас уж извини — недосуг. Не до хаханек. Так вот, изучая студеникинское наследство, мне совсем без труда удалось охватить следующее… Уточнением запасов рудного тела на Нижнем, проходкой и бурением дополнительных скважин и выработок здесь не занимались давно. Не знаю, как это соотнести с совестью моего уважаемого предшественника, но драли на Нижнем, так сказать, что поближе и пожирнее. Отсюда и результат — имеющиеся запасы руды с оптимальным содержанием полезного компонента истощены до предела. На фабриках уже не хотят брать нашу руду. Не так, что ли, Федор Тимофеевич?

Карпов, начальник обогатительной фабрики, утвердительно качнул седой шевелюрой.

— Но и это еще не все… Проходка западной штольни горизонта, о котором так много и красиво любил говорить Студеникин, ведется, как выяснилось, нелепо, или, что одно и то же, впустую. Необходимо немедленно менять проект… Мне так до сих пор непонятно, как этого не углядел Студеникин. Зачем гнать штольню по голым породам, когда сама логика подсказывает вскрытие горизонта штольней со стороны карьера рудника, что само собой сокращает протяженность штольни, но увеличивает объем вскрыши в северо-западной части карьера… Дальше. Нарезка блоков под вибропитатели, которыми тоже так хвалился все тот же Студеникин в пору писания своей диссертации и которых до сих пор на руднике раз и обчелся, как нам думается, произведена была явно преждевременно. Вибропитателей-то покуда нет… А блоки заморожены. Руды они не дают. Дальше… Кадры проходчиков на руднике сведены до минимума. Причем престиж этой профессии среди горняков упал… — Тучин кашлянул в кулак. — В общем, и так далее и тому подобное… Мне кажется, что более основательно проблемами Нижнего стоит заняться в рабочем порядке, Алексей Егорович. Вплоть до обсуждения на парткоме… А выступил я здесь лишь для того, чтобы ввести всех в курс дела. Во здравие Нижнего, так сказать. — Он сел и вытер платком лоб.

Наступила тишина. Кряквин задумчиво смотрел в окно и барабанил пальцами по столу.

— Ну ты, конечно, Павел Степанович, сейчас перегнул маленько… — поднялся Клыбин. — Я-то ведь с Альбертом Анатольевичем не один годок проработал. И при нем Нижний всегда в плане был. Тут, я думаю… какие-то личные…

— Что, что? — привстал Тучин.

Клыбин пожал плечами, глядя на Кряквина.

— Я говорю… Ну, новая метла и скребет по-новому. Только зачем же уж все-то охаивать от прежнего хозяина?..

— Тьфу! — громко фукнул Тучин и отвернулся.

— И плеваться нечего. Конечно, имеются у нас трудности. У кого их нет… Но коллектив Нижнего ударным, коммунистическим трудом еще докажет…

— Послушайте, Клыбин, — перебил его сухо Кряквин. — Вы в данный момент кого из себя представляете — председателя рудничного комитета или адвоката Студеникина?

— А что? Я, Алексей Егорович, только к тому, чтобы не думали… что Студеникин… Его Иван Андреевич Михеев ценил…

— Благодарю вас, — остановил его Кряквин. — О Нижнем мы действительно потолкуем отдельно. Спасибо тебе, Павел Степанович, за откровенность. А на сегодня, я думаю, хватит. Насиделись… Всего хорошего, товарищи.

— Алексей Егорович, у меня тут вопросик, — хрипловато спросил с места человек в железнодорожной форме. — Что нового слыхать об Иване Андреевиче? Как у него дела там?

Кряквин нахмурился, ненужно подправил ворот свитера, высоко и плотно охватившего шею.

— Ничего дела, Никита Иваныч… Прилетела из Москвы супруга Ивана Андреевича. Сообщила, что переводят его из Склифософского, из кардиологического центра… там он находился в палате усиленного наблюдения… В другую больницу. Вот так…

— Это, значит, надолго?

Кряквин посмотрел как-то отстраненно на дотошного начальника станции и ничего не ответил. Возникла тягучая, мертвая пауза, после которой стали подниматься с мест и выходить из кабинета… навстречу священнику, что картинно и броско восседал сейчас в кресле, как раз напротив двери. Левой рукой священник бережно холил светлую, вьющуюся бороду, со свежей, добротно отглаженной рясы его отчетливо высверкивал массивный серебряный крест…

В приемной само собой произошло замешательство: вышедшие с диспетчерской первыми притормозили, опешив, а следующие за ними, естественно, залюбопытствовали, чего там такое? — образовался шумливый, толкучливый затор.

— По ком звонит колокол?

— Явление Христа пролетариату.

— Здравствуйте, батюшка!

Священник степенно и независимо поднялся, ответил вежливым поклоном и, распрямившись, как бы продемонстрировал всем свою внушительную, крупную стать.

— Вы к кому? — поинтересовался кто-то с улыбкой.

— Не к вам.

— Если не секрет, то по какому вопросу? Я секретарь парткома. Скороходов.

— Очень приятно. Отец Николай. Но у меня к вам тоже вопросов не имеется.

Ответ вызвал веселое оживление:

— У тебя, партком, своя компания, у него своя…

— Алексей Егорович! Тут только вас желают.

Расступились и пропустили главного инженера. Кряквин решительно, но не скрывая удивления, подошел к священнику. Заметно замешкался, не зная, уместно ли здороваться в подобной ситуации за руку, но священник едва уловимо подмигнул ему и первым протянул руку. Кряквин как-то непонятно улыбнулся, что-то сообразив, и сказал:

— Кряквин.

— Отец Николай. В миру Гринин Николай Сергеевич.

— Прошу!

Когда закрылась дверь кабинета, Шаганский еще разок подкусил парторга:

— И куда это партком смотрит? Поп-то прямо к Кряквину свой опиум понес. Охмурит его, а?

Скороходов ответил:

— Не охмурит. Вот если бы он по твоим холостячкам психологичкам вдарил…

— Ну и что? Они же сплошные атеистки. Все в джинсах ходят.

— Ладно, ладно трепаться. Сейчас разберемся. — Скороходов вошел в кабинет.


Кряквин и священник тискали друг друга в объятиях. Радостно хлопали по спинам, возились, как мальчишки. Скороходов и Беспятый, ничего не понимая, смотрели на это непонятное во все глаза.

Оттолкнув от себя священника, Кряквин возбужденно сказал, приглаживая пятерней растрепанные волосы:

— Ну ты даешь! Вот дьявол!.. Эти-то ведь до сих пор ни хрена не соображают, — он показал на Скороходова и Беспятого. — А? Искусство! Ну чего вы глазами-то хлопаете? Не узнаете?.. О-о… Колька же это! Братан. Ну, поняли? Актер Актерыч! В кино-то ведь ходите, поди!

Беспятый подошел к священнику поближе. Все еще недоверчиво оглядел его с ног до головы. И вдруг потянувшись рукой к его лицу, прихватил Николая за русую, вьющуюся бороду. Она довольно легко стала отклеиваться… Все расхохотались. А Николай, дав наглядеться на себя, начал прилаживать бороду назад.

— А вы, я гляжу, все такие же…

— Что с нами сделается, — сказал Беспятый. — Мы как консервные банки. Серега вон только наш на повышение вышел… — Он толканул плечом Скороходова. — Понимаешь, шишка!..

— Будет тебе, — отмахнулся Скороходов.

— Ну, седай, седай, Микола… Ну их. Рассказывай, кури, — Кряквин придвинул к брату раскрытую коробку «Казбека». Пшикнул зажигалкой.

— Покажи-ка? — и, повертев ее в пальцах, Николай с пониманием отметил: — «Ронсон»… На съемки я к вам, вчера прилетел ночью.

— Надолго?

— Да кто его знает. Пути кина неисповедимы. Майские-то уж точно у вас встречу.

— Что же не позвонил сразу? Мы же, однако, года полтора не видались, а?

— Два, — уточнил Николай. — Приятная машинка. У меня такой модификации нет. — Он вернул зажигалку Кряквину. — Может, подаришь? Жуткую слабость ощущаю к подобным изяществам. Так сказать, хобби…

— Аналогичный случай, — улыбнулся Кряквин, — У меня, знаешь ли, тоже к подобному слабинка. В Париже разорился. Мать давно видел?

— Перед отлетом сюда. Значит, не подаришь? — Николай кивнул на зажигалку.

— Никогда, — замотал головой Кряквин.

— Ну, гляди… пожалеешь. А мать ничего. Бодрая. Ну, как всегда… Тебя вспоминала. Кланяться велела…

— Спасибо. А ты все-таки даешь! Наделал переполоху… — Кряквин махнул рукой в сторону двери. — Они же теперь не уймутся, пока не вызнают все. Действительно, как явление Христа народу…

— Ничего. Привыкайте. Мне-то ведь надо как-то к роли привыкнуть. Я ведь еще попов не играл… — Николай достал коробку американских сигарет и клацнул, закуривая, сверкнувшей зажигалкой.

— Ну-ка, ну-ка, — потянулся рукой Кряквин. — Ит-ты! Хороша… Варюха моя узнает, что ты здесь, в обморок упадет.

— Как она?

— Нормально. Тоже на повышение вышла… — Кряквин подмигнул в сторону Скороходова. — Завучем теперь в школе. Слушай, а она у тебя с тремя кремнями? — Он уже успел разобрать зажигалку.

— И заправка на год. Вот так… — довольно добавил Николай.

— Про что хоть картина-то будет? — поинтересовался Беспятый.

— А-а… И про то, и про се… Про борьбу нового со старым.

— И ты в ней старое, значит? Батюшка…

— А что? Не гожусь?

— Годишься, годишься. Откуда у тебя такая? — Кряквин вернул зажигалку.

— А мы в Англии разорились.

— Много ездишь?

— Случается. Теперь не то что раньше… Мне же заслуженного…

— Слыхали. Можешь не хвастаться.

— Мать-то, кстати, опять вокруг той скульптуры начала ходить. Хочет все-таки доделать ее…

— Пускай… Хотя бы лучше она ее в музей сдала, — задумчиво сказал Кряквин.

— Что ты! Не скажи при ней. Я, говорит, не умру, пока не доделаю… Она твоего отца все-таки больше чтит, чем моего. Об актерах и слушать не желает…

— Правильно делает.

— Ладно, ладно — не продолжай. Знаю ведь, что сейчас скажешь: «Ерундой занимаетесь?»

— Отгадал! Дубина с крестом…

В дверь постучали.

— Алексей Егорович, тут к вам Шаганский Юлий Петрович… — начала было секретарша.

— В другой раз. Я занят… — остановил ее Кряквин.

Дверь закрылась.

— Любопытная Варвара… — сказал Скороходов, имея в виду Шаганского.

— Хуже… — сказал Беспятый.

— Ни фига, — отмахнулся Кряквин. — Обойдемся без свидетелей. А ты, я гляжу, отъелся на киношных хлебах…

— Ошибаешься. Физическая культура… — сказал Николай, оглаживая бороду.

— Во-во! — кивнул Беспятый. — Тучину как раз в гору такие… проходчики нужны.

— Благодарствуем. Богову богово…

— Ха! — выдохнул Кряквин. — Трепач. — Он взял из коробки папиросу. — Дай-ка твою, — попросил зажигалку у брата.

— На, пользуйся.

Кряквин прикурил.

— Ну так что твой батюшка-то в картине делает?

— А-а… А вот к такому, как ты, начальнику приходит.

— Это зачем?

— Буран был. Ну и сорвало с храма крышу. Вот он и пришел попросить шиферу.

— Дал?

— Дал.

— Понятно.

— Зажигалку-то верни. Не суй в карман.

— На, на, жмот, — улыбнулся Кряквин. — Буржуазную хреновину пожалел. Мог бы и не заметить. Это я по привычке. А вообще-то я ее у тебя с удовольствием бы свистнул…

— Коля, — сказал Скороходов, — а ты какого в картине священника играешь? Католического, что ли?

— Почему? — удивился Николай. — Истинно православного.

— Ты в этом уверен? — хитро прищурился Скороходов.

— Абсолютно.

— Тогда крестик смени.

— Зачем? Чем этот плох?

— Видали? — моргнул Скороходов Беспятому. — Налицо необразованный человек. Темнота. А туда же… Запомни, Коля, наперстный крест православного священника всегда о восьми концах. А у тебя? Арифметику-то хоть знаешь?

— Хм… Надо же… — смутился Николай. — То-то на меня ваша вахтерша косилась… Это бутафоры наши портачат. Они…

— А ты-то откуда это так в религии насобачился? — спросил Кряквин у Скороходова.

— Должность у меня нынче такая.

— А-а… Гляди…

— Я вот на сессии горсовета последней был… — начал Беспятый.

— Он у нас депутат, слуга народный, — перебил его Кряквин. — И что?

— …и там вот чего слышал. Церквенка же у нас в Полярске имеется. Крохотная совсем. А доход собирает приличный. Около восьмидесяти тысяч рублей в год. А? Ничего, да?.. Вот я и подумал еще — у них-то, у церковников, тоже, что ли, плановое хозяйство или как?.. Ну, к примеру, я или вот вы… Придем, помолимся, а рублишки свои с собой назад унесем. Не отдадим, значит. Зажмемся. Церковь-то ведь не завод какой-нибудь… Товар не производит, как мы, на комбинате… Верно? Верно. И потребовать с меня им вроде бы никак нельзя, а? Так вот и интересно — за счет же чего у них, у церковников, такие прибыли бешеные? Аж завидки берут…

— Ты смотри… — улыбнулся Николай. — Текст-то идет почти по сценарию. Когда священник пришел на завод за шифером, там у него про это же самое почти спрашивают…

— Ну, ну… — подторопил его Скороходов. — А ты что?

Николай медленно встал… И разом переменилось выражение его лица: что-то неожиданное, фанатичное обозначилось в нем… Он поднял руку…

— Я там вот чего говорю… Не богохульствуй, начальник. То есть не придуривайся, Егор Павлович, — Николай мгновенно отключился от роли и улыбнулся. Но тут же вернул прежнее, фанатичное, выражение лицу. — Господь дал человеку душу, и человек обязан распорядиться сим даром. Обязан распорядиться вольно. И если душа его истинно с богом, то она и приведет человека к святой обязанности…

— Постой, постой, Микола, ну а если не истинно? — подначил Кряквин, с удовольствием глядя на входящего в роль брата. — Меня, например, чего-то в храм не потягивает… Что ты на это нам скажешь?

Николай подумал, пошевелил на груди крест.

— От самого человека зависит найти и вырастить в себе божье начало. Мы никого не неволим… Вера — не каприз. И не желание просто. Вера — величие! — Голос Николая набрал полную, бархатную звучность. — Она есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом…

— Ух ты! — искренне восхитился Кряквин. И захлопал. — Молодец! Крути кино дальше.

— Да, да… — разошелся Николай. — К тому же вера бессмертна и оттого, выражаясь вашим языком, — он наставил палец в Беспятого, — в плане не нуждается. Скорбь и страдания вечны. Как и сам процесс жизни и смерти. На то свой — божий план. И пока так будет — будем и мы… — Николай на мгновение смолк, а закончил с улыбкой: — Актеры.

— Ну, насчет вас-то, лицедеев чертовых, ладно… — сплюнул табачинку Кряквин. — Живите… А вот что касается попов разных, то тут тоже суду все ясно… Факт, что они будут. Жрать-то, поди, и им хочется.

— Неизбежно, — подхватил Беспятый. — Только когда ты про страдания вечные нам спел, то это, по-моему, чушь… У вас же, ну у священников-то, рай есть? Есть. Во-от… А для чего он придуман? То-то… Чтобы надеяться. Стало быть, и на земле возможно же, ну если не райское, то уж хотя бы существование без скорбей и страданий?..

— В идеале-то да… — хмыкнул Николай в усы. — Но вот возможен ли на земле идеал?

— А почему бы и нет? Пусть не сейчас, не завтра…

— Тогда когда же? Жизнь-то наша, Егор Павлович, пш-пш, коротенькая…

— Ну, это, Микола, не твоя забота, — хлопнул ладонью по столу Кряквин. — Смотря как жить… Хотя, конечно, беспокойство священников вполне закономерно. Они же, так сказать, скорбь и страдания обогащают, как мы на комбинате руду. Им без скорбей туго придется. Факт. Как нам без руды. Скорбь-то для них исходное сырье… А вот построй мы, усовершенствуй все на земле как следует, стряхни с нее всякую мразь — конец! Попам первым же вот эти рясы и крестики снимать надо будет. Скажи, нет?

Николай ничего не сказал. Молча и быстро отошел на середину кабинета. Неожиданно для всех опустился на колени и закрыл руками лицо… Когда отнял ладони… по нему бежали слезы… Кряквин, Беспятый и Скороходов, изумленные, обалдело смотрели на него. И тишина оглохла в кабинете… А Николай заговорил, тяжело, задыхаясь, сквозь сдерживаемые рыдания:

— Вот… слушайте… Богохулы… Язычники… Закон, имея тень будущих благ, а не самый образ вещей, одними и теми же жертвами, каждый год постоянно приносимыми, никогда не может сделать совершенными приходящих с ними… — Николай тут же встал и, смахнув с глаз влагу, улыбаясь, как ни в чем не бывало спросил: — Ну, как я вас?

— Да-а… — восхищенно протянул Скороходов. — Лихо. Это ты откуда?

— Из сценария.

— Повтори-ка еще разок, — попросил Кряквин.

— На бис, что ли? Записывай… За-кон, имея тень будущих благ… Еще?

— Хватит, хватит… Тень будущих благ… Да-а… Ну и навели же церковнички тень на плетень…

— Это, однако, из посланий апостола Павла, — сказал Скороходов.

— Один черт. Не важно. Не читал… — дернул щекой Кряквин. — Это же надо придумать — «тень будущих благ…». Тьфу! Мы-то на земле создаем реальные вещи. Реальные! Думаем, возимся, потеем… И шеи себе сворачиваем. Оттого нам и не сладко порой. Ох как не сладко порой бывает, братишка!.. И все-таки это получше, чем тень. От нее шибко не разжиреешь. Ну да ладно. Хватит трепаться. Сеанс окончен. Ты где остановился?

— Как всегда, в гостинице.

— А у меня, выходит, не хочешь? Варюха-то была бы довольна…

— Не хочу, Алексей.

— Почему?

— Мало ли… Я человек холостой, вольный. Сам знаешь… А вдруг у вас тут…

— Ну-ну. Уши оборву. Сегодня-то уж ко мне обязательно. Я Варваре сейчас позвоню. Договорились?

— Железно.


Короток апрельский день в Полярске, обрывист. Часам к двум-трем пополудни разом мутнеет, меркнет округа, а затем, чуть подальше, и совсем потемки.

Ветра нет, хотя на весну и часты бывают здесь твердые, сухопутные штормы: рядышком ведь, рукой подать отсюда, если рука эта в сотни километров, зимняя, льдистая Балтика. Снег перестал. Горят огни. Пиковый час собирает на автобусных стоянках шумливые людские скопища. Их пополняют и пополняют бегучие, разлапистые чешские «Татры», по-местному «пингвины», что подвозят в своих крытых кузовах горняков, отработавших дневную смену на высокогорном руднике.

Центр городка объединяет на небольшом в общем-то пятачке почти все самое главное: почтамт, рынок, где торгуют помимо прочего морошкой, клюквой, солеными грибами, битыми в тундре куропатками, пром- и продмагазины, ресторан тут же, универмаг, школа, а за сквером с его уснувшим до лета фонтаном, за прогнутой овально гостиницей в четыре этажа, на холме, что понизу оброс новыми, крупнопанельными близнецами, всегда по-праздничному проявлен электричеством тяжелый и, что называется, с излишествами, Дворец культуры. К нему уводит забитая снегом лестница, а по ней, как с горы, посвечивая себе фонариком, скатывается гомонливая ребятня.

С холма Полярск и красив по-своему, и еще что-то такое, что не сразу поддается точному определению, потому как вначале это «еще что-то такое» лишь неясно и смутно ощущается, а уж потом и проступает наружу странным и несовместимым будто никак с таким шумным понятием — город — открытием: одинок Полярск вроде…

Горы, изгибаясь по окружности, как бы не сомкнутыми до конца ладонями — пальцы к пальцам — хранят посередке долинку — донышко. Ригельные складки, морщинистые и угрюмые, возносятся в звездную высь, а внизу, на донышке, словно сквозь накомарник мелкий-мелкий, и просматривается весь Полярск с его огнями, дымами над фабричными кровлями, гудками на рудовозных подъездах. И ничего уже как бы нету за ним — ни справа, ни слева, ни спереди, ни сзади: и горы, и звезды, и темнота только вокруг… Вот отчего, наверно, и приходит откуда-то изнутри потом это странное ощущение городского одиночества.

Вечерний час в Полярске суетен и многодвижен…

Кряквин зашел за братом в гостиницу прямо из управления. Близко это совсем, метров триста или четыреста по центральной улице города, носящей имя самого первого директора комбината, что накрепко запомнился Полярску своими кипучими делами еще с тридцатых годов. Многое мог совершить тот самый первый директор, да не много успел.

Войдя в гостиницу, Кряквин поздоровался со знакомой администраторшей, покрутил носом, что-то невкусно сгорело в столовой, размещающейся в соседнем крыле, со входом в нее из гостиничного, нижнеэтажного холла, и стал не спеша подниматься по каменной лестнице.

Ондатровая пушистая шапка и смахивающая на летнюю куртка с «молниями» омолаживали Кряквина. К тому же и белый шерстяной шарф под подбородком да портфель — ну студент и студент…

Кряквин поднимался задумавшись, весь в себе, день прошел муторный, хлопотливый, с совещаниями, звонками, поездками, — оттого, когда он чуть не натолкнулся на стоящего перед ним человека, не враз сообразил, кто это перед ним.

— Приветствую вас, Алексей Егорович, — мягко сказал ему высокий, стройный, весьма приятной наружности седоватый мужчина в отлично сшитом костюме. В визитном кармашке пиджака — треугольный выступ платка в тон галстуку. От близкого его дыхания на Кряквина пахнуло винным…

— А-а… Илья Митрофанович. Привет. Не узнал… Долго жить будешь.

Утешев, бывший начальник отдела труда и заработной платы комбината, а ныне руководящий таким же отделом, только на Верхнем руднике у Беспятого, улыбнулся сухим, сильно изморщенным лицом:

— Что вы говорите?

Кряквин вспомнил, что Утешев глуховат, и повторил громче:

— Привет, говорю, Илья Митрофанович. Чего здесь потеряли?

— Слышу, слышу, — сказал Утешев. — Живу.

— Как… живешь? — не понял Кряквин.

— Да так… — усмехнулся Утешев. — Ночлег, ночлег… Мне издавна знакома твоя приятная разымчивость в крови… Хозяйка спит, и свежая солома примята… В общем, по Есенину. Помните? — Утешев достал из кармана длинный янтарный мундштук, затем сигарету с фильтром и начал вставлять ее в мундштучное дульце, помогая обрезанными по вторую фалангу пальцами правой руки.

Кряквин внимательно пронаблюдал за его сосредоточившимся, все еще хранящим летний загар лицом и движениями изувеченной руки.

— Честно говоря, ни хрена не понял, Илья Митрофаныч. Но чувствую — за стишками что-то да есть. Может, неприятности какие, а?

— Это по первой сигнальной системе, Алексей Егорович, — сказал, прикуривая от спички, Утешев. — Но не в этом дело. Живу, — повторил он, откашлявшись. — И притом хо-ро-шо живу. Преотлично-с! Всего вам наилучшего. Пардон… — Утешев пригнул в благородном поклоне голову и пошел вниз.

Кряквин, недоумевая, снял шапку и проводил его взглядом. Подумал, что надо бы поспрошать у Беспятого об этом человеке, которого он так редко встречал теперь. Как-то нелепо у него получилось тогда и страшно. Единственный сын Утешева, работника ценного и знающего свое дело, угнал после выпускного вечера в школе на спор со стоянки такси и сбил возле универмага его Варюху… Ладно хоть успела она оттолкнуть от себя десятиклассницу, а то бы обеих… Парня посадили, а Михеев вынужден был снять Утешева с занимаемой должности и перевести, понижая, на Верхний рудник.

В номере брата не оказалось, хотя дверь была и не заперта. Кряквин решил поискать его в холле, где слышно работал телевизор, и голос Николая Озерова гонялся за фамилиями хоккеистов.

Точно — брат сидел среди болельщиков и азартно махал руками. Сейчас он был просто неузнаваем: фланелевая яркая рубашка в клетку, черный кожаный пиджак, джинсы.

— Гринин! — окликнул его Кряквин, переждав момент, когда Харламов, рывком отлепившись от защитников, вычертил перед воротами чехов пушистую дугу на одном коньке, купил ложным замахом вратаря и… влепил шайбой в штангу.

В холле завыли…

— У-у!.. — досадовал Николай, с неохотью выходя в коридор и все еще оглядываясь на экран. — Нет, ты понял, а? Ведь чуть-чуть бы — и банка!

— Чуть-чуть не считается, — сказал Кряквин. — Давай одевайся. Варька ждет. Только сперва в магазин забежим…

В винном отделе гастронома, где им пришлось выстоять минут пятнадцать, разговоры вокруг, естественно, велись сугубо мужицкие, на самую что ни на есть насущную тему. Николай с удовольствием прислушивался, поддакивал и похохатывал вместе со всеми, подталкивая уходящего то и дело в себя брата.

— Эй, земляк! Совесть-то надо иметь. Ты что уж без очереди?

— Не гуди. Праздник у нас с корешом. Сын у его родился…

— А-а…

— Чо — прямо сейчас, что ли?

— Да нет… три года назад, а что?

— Дать ему. Дать!

— Бутылкой по остроумию…

— Все остроумные.

— Спиртику бы, спиртику натурального… Это вещь! С утра водички шарах! — и цельный день… я люблю тебя, жизнь, и иду на работу усталый…

— Мне, пожалуйста, коньяк. Нет. Не этот… Вот, во-от… И пару лимончиков. Покрупнее, — сказал Кряквин, когда подошла его очередь. — Чего еще позабыли? — спросил у Николая.

— Минеральную.

— Верно. Бутылки четыре нам…

Продавщица помогла Кряквину затолкать покупки в распахнутый зев портфеля, и они выдернулись из душной людской круговерти. Кряквин остановился, вытер лицо платком.

— И чего гадают, чем лед растопить в Арктике, — сказал он Николаю. — Открыть там пару винных отделов — и все… Ты на кого это там уставился? — обернулся Кряквин и увидел Ксению Михееву.

Стояла она, облокотившись на прилавок неработающего кассового аппарата, и смотрела на них. Внимательно и грустно.

Темная, из соболя шапочка шла к ее светлым, забранным на затылке в тяжелый пук волосам. Да и все на Ксении сидело уверенно, ладно. Модное пальто, сапожки на платформе. Только почему-то не эту Ксению вдруг высмотрел в себе сейчас Кряквин, другую… Моментальным снимком возникла она перед ним, явившись откуда-то, из памяти… Ну да…

…Горняцкая бытовка. Фанерная амбразура рудничной сатураторной, где всегда можно выпить стакан-другой холодной, шипучей газировки. Толкотня. Грубоватые, добродушные шутки. И — Ксения… Тоненькая, веселая, зубастая. Дымчатая коса на белизне халата. Шейка, по-девичьи, с загибом… Цепочка на ней посверкивает. А улыбка… С ума сойти! Только когда это уж было?.. Да и не здесь, не в Полярске, а на Вогдоре, после войны еще… Они с Михеевым только-только переоделись в штатское. И было начало всего, всего… У маленького настырного Михеева глаз оказался поцепче — его стала Ксюха-газировщица, а не Кряквина, заронив в память ту единственную, белую ночь на озере…

— Кто это, слышь, Алексей? — дошел наконец до Кряквина настойчивый шепот брата.

— А? — Он сморгнул, и исчез моментальный снимок… Стояла перед ним эта Ксения: ухоженная, с тронутым временем, совсем не веселым лицом… Три дня назад прилетела она из Москвы, и Кряквин официально-вежливо пообщался с ней по телефону, вызнавая новости об Иване Андреевиче. Новостей оказалось мало. Тяжелый инфаркт. Ксению к нему не пустили, так что она мужа не видела.

Кряквин, не отвечая брату, резко кивнул — не поймешь — поздоровался или что? — решительно зашагал к выходу.

— А-а… все ясно… — подначил было его Николай.

— Алексей Егорович! — услышал Кряквин знакомый голос и, поморщившись, оглянулся. Ксения направлялась к ним…

— Добрый вечер, — несколько смущенно сказала она.

— Здравствуйте, Ксения Павловна.

Николай тоже вежливо поклонился.

— Слушаю вас, — суховато сказал Кряквин.

— Да вот прямо и не знаю… — поглядывая на Николая, сказала Ксения. — Вы уж, пожалуйста… извините меня. За любопытство… Ваша фамилия не Гринин случайно? Просто удивительное сходство…

— Гринин Николай Сергеевич, — бархатисто рокотнул Николай. — Его брат, между прочим…

— О-о!.. Это для меня новость… Михеева, — Ксения протянула ему руку в черной перчатке.

— Очень приятно, Ксения Павловна, — сказал Николай. — Вы, кстати, тоже очень похожи на одну нашу актрису… Доронину. Уж не сестра ли ей?

— Ну что вы… Нет. — Она смущенно заулыбалась. — Надолго к нам?

— Да поживу, поживу… — многозначительно ответил Николай.

— Значит, мы еще встретимся. У нас здесь чудесно… Не смею вас больше задерживать. Всего вам хорошего. И привет мой Варваре Дмитриевне, Алексей Егорович…

— Передам, — хмуро сказал Кряквин.

— До свидания, Ксения Павловна, — сказал Николай. — Рад был познакомиться.

— Я тоже…

Уже на улице он почему-то шепотом спросил у Кряквина:

— Эта, что ли, вашего директора жена?

— Ну. А чего ты шепчешься?

Николай засмеялся.

— В па-а-рядке кадр.

— А-а! — отмахнулся Кряквин. — Смотри, на цепь посажу…

— Зачем?

— Да чтоб ты, как кобель, на чужих баб не кидался.


Неожиданный звонок мужа о приезде в Полярск его сводного брата Николая обрадовал Варвару Дмитриевну, а слова мужа о том, что «надо бы нам, Варюха, по сему поводу сегодня вечерком стряхнуть с себя пыль и, как бывало, посидеть малость, так что ты бы уж там расстаралась, старая, и сообразила, что к чему, ну, сама понимаешь…» — озаботили ее. Во всяком случае, и то, и другое заметно ускорило прохождение второй половины школьного дня. Возникла в Варваре Дмитриевне приподнятость настроения, и она, обычно сдержанная и немногословная, больше чем всегда говорила на переменах в учительской, а на разборе уроков практикантов из областного пединститута даже припомнила смешные случаи из своей собственной преподавательской жизни и охотно смеялась вместе со всеми.

Потом получилось и совсем хорошо — назначенный на семнадцать тридцать педсовет с участием представителя из облоно, который бы мог затянуться, и тогда бы Варвара Дмитриевна вряд ли успела хоть что-нибудь приготовить, был отменен с переносом на следующую неделю, так что в начале шестого она уже полностью освободилась и, прежде чем попасть домой, накупила всякой необходимой для доброго стола снеди.

Не так-то уж часто случались в последнее время гости в семействе Кряквиных. Тот же Николай приезжал на съемки в Полярск пару лет назад, да родная сестра Варвары Дмитриевны, агроном теперь в колхозе, Маня, заскочила как-то совсем неожиданно на недельку, но пожила, почему-то всего смущаясь, только трое суток и, как ни старалась Варвара Дмитриевна удержать ее подольше, уехала, — вот, пожалуй, и все, если не считать крайне редких сборищ у них дома фронтовых друзей Кряквина — Скороходова, Беспятого, Гаврилова и нынешнего секретаря горкома партии Верещагина Петра Даниловича.

Поначалу-то, раньше, когда война еще не так далеко отошла от памяти, редкий Праздник Победы не обходился без шумного, с песнями, с разными припоминаниями о живых и погибших, застолья в большой кряквинской квартире. Вот уж когда успевала всласть навозиться по хозяйству Варвара Дмитриевна, чтобы полным добром и радушием одарить гостей. И смеялась до слез за таким столом, и наплакивалась вволю, — чего только не довелось испытать-перепробовать на войне саперам, — а потом как-то и эта традиция помаленьку подстерлась, и совсем уже редко снималась со стены пробитая еще под Секешфехерваром немецкой пулей гитара.

А вообще любила Варвара Дмитриевна привечать у себя людей. И совсем не потому, что уж больно замкнуто и отдельно жил их дом, — совсем не поэтому… Не скучно ей было жить. Нисколько. Одна работа завучем в школе-десятилетке отнимала у Варвары Дмитриевны столько сил и энергии, что, возвращаясь домой, она только здесь и могла до конца наслаждаться безмолвным, — Кряквин имел привычку при любой возможности допоздна засиживаться над докторской диссертацией в своем служебном кабинете — домашним уютом. Просто присутствие любого гостя оживляло в Варваре Дмитриевне что-то так и неистраченное, по-бабьи заботливое, что бы, наверное, больше и лучше всего, конечно, могло реализоваться в детях, своих, кровных, но детей у Варвары Дмитриевны после того так кошмарно окончившегося для нее выпускного вечера в школе, когда совсем вроде бы и не больно вначале ударилась ей в бедро та сумасшедшая, выпрыгнувшая из-за поворота на тротуар машина, без света и сигнала, быть уже у нее никого не могло… Взамен их, своих, кровных, приходил к Варваре Дмитриевне, изредка повторяясь, лишь сон, а в нем маленькая, белесая девочка с заплаканными, мокрыми ресничками… Тогда, на другой день, у Варвары Дмитриевны сильно болело сердце, и она, скрывая это от Кряквина, украдкой сосала валидол…

Известие мужа о приезде Николая по-настоящему обрадовало Варвару Дмитриевну. Николай был всегда интересен ей. В нем скрывалось для нее что-то и очень ясное и в то же время не очень — все-таки артист… Она, думая об этом неясном в нем, как-то никак не могла отчетливо прояснить для себя, как это вот так он, Николай, может вдруг просто и ясно для других делаться совсем не таким, какой он есть на самом деле?.. Для нее всегда оставалось загадочным странное и завораживающее умение Николая изображать совсем чужие для него чувства: не свою любовь, не свое страдание, не свою веру, не свою независимость, не свой характер, — причем изображать эти чувства так, что тот, кто смотрел на него, Николая, из зрительного зала, верил в эти чувства глубоко и действительно.

Пытаясь постичь это неразрешимое для себя, Варвара Дмитриевна упрямо, по несколько раз кряду, ходила на каждую новую картину с участием Николая Гринина. И каждый раз, как бы сосредоточенно и придирчиво она ни вглядывалась в каждый жест Николая-героя, как бы предельно внимательно ни вслушивалась в каждое сказанное им с экрана слово, постепенно забывала, что перед ней очень знакомый для нее человек, и, забывая об этом, начинала верить его словам, жестам, переживаниям как правде.

Особенно взволновал и встревожил Варвару Дмитриевну фильм, в котором Николай исполнил роль конструктора кораблей. О нем потом много говорили, спорили и писали в газетах. За эту роль Николай получил премию. На этот фильм Варвара Дмитриевна уговорила все-таки сходить с собой Кряквина, который в общем-то кино не любил. Ей было очень важно, что скажет об этой картине ее муж, потому что Николай здесь изображал человека, характер которого — резкий, стремительный, не враз открывающий для других свою внутреннюю доброту, — в чем-то удивительно совпадал с характером ее мужа. Странное совпадение это поразило Варвару Дмитриевну еще после самого первого просмотра картины, и она не сразу вернулась тогда домой, успокаивая себя долгой ходьбой по городу. Там, в картине, Николай — ее муж умирал, износив свое сердце на чем-то куда более серьезном и трудном, чем это было показано. Это Варвара Дмитриевна поняла в независимости от происходящего на экране. Ведь знала же она, читала и слышала об истинной судьбе того замечательного конструктора, слепок с которой так вольно и искаженно переиначился авторами фильма. Ведь знала же она и видела, наконец, чем живет и из-за чего страдает ее муж. Во всяком случае, на своем веку Варваре Дмитриевне что-то не припоминалось такого, чтобы люди вдруг ни с того ни с сего помирали от полного счастья. А Николай в картине умирал, достигнув всего. Умирал в солнечном, синем дне, а вокруг него истошно стучали кузнечики и близкое море плавилось и горело в жарком полудне… Все было красиво вокруг этой смерти, и красота эта лишь еще сильнее обнажала то, чего на экране не было. И Варваре Дмитриевне вдруг сделалось страшно за своего мужа…

Кряквин вытерпел двухсерийный сеанс, а потом уже, дома, когда Варвара Дмитриевна осторожно спросила у него — «ну, как тебе Николай?» — спросила именно о Николае, а не о всей картине, потому что каким-то своим, особым чутьем уже догадалась, что фильм мужу не понравился, хотя Кряквин вроде бы ничем этого не выдавал, — получила ответ мгновенно, как будто бы Кряквин только и ждал ее вопроса:

— Химеры и фантомы все это, Варюха. Кролик под котик… — Он помолчал. — Но вот ведь что интересно… Брешет-то Микола будто по правде. Соображаешь, мать, по правде.

— То есть? — спросила удивленно Варвара Дмитриевна.

— То есть хочет верить, что верит в то, во что хочет верить, потому и врет.

— Но он-то так похож на тебя там! — вырвалось у Варвары Дмитриевны.

Кряквин взглянул на нее прищурясь и усмехнулся: мол, это-то я и без твоих восклицаний заметил.

— Хочет, хо-чет походить. А похожесть-то это еще не правда. Помнишь про ежа, который щетку половую с ежихой спутал? Во-от… Надо, брат, быть, чем хочешь, если уж действительно хочется, а не хотеть только, чем быть. Бы-ыть… Вот в чем штука. Ферштейн?


Николай глубоко втянул в себя носом коньячный аромат и неожиданно поставил обратно на стол полную рюмку.

— Хо-о-рош генерал, но не буду.

— Эт-то еще почему? — изумился Кряквин, тоже возвращая назад свою. — Часом, не приболел ли?

— Да нет. Здоров, слава аллаху.

— Тогда чего?

— Понимаете, как бы это вам популярней… В общем, примета у меня. Раз роль непьющая — я не пью.

— Ты гляди на него… — скорчил гримасу Кряквин. — А я-то думал, что это кровь господня, — он постучал ножом по бутылке. — Что же мы тогда, Варюха, городки городили, а? Пироги, понимаешь, пекли, шуры-муры разводили… Может, стаскаем все это барахло назад, на кухню? Подождем, пока он пьющего играть не приедет? Ты что, серьезно, что ли? Уж и совсем-совсем ни-ни?

— Пока не снимусь — ни капли, — твердо сказал Николай, расправляя расстегнутый ворот рубахи. — Вы уж не обижайтесь. Свои же.

— Свои… — презрительно фыркнул Кряквин. — Тоже мне — нашел своих. И вот праздники будут?..

— И по праздникам.

— Но-о… И после баньки? Изредка-то моешься?

— Говорю, завязал.

— Вот это воля, Варюха! Учись. Несгибаемый человек, скажу я тебе. Таких надо за деньги показывать. Факт. А я-то по простоте думал, нам, русским, без этого никак не можно. Тяжело. Маленько-то когда и надо кровь размешивать.

— А ты вот когда-нибудь под камеру да под свет встань, — сказал Николай, — она у тебя сама паром пойдет.

— Ой-е-ей… Вот страсти! Действительно, великое искусство! — ерничал Кряквин. — Где уж нам, серым, на свету-то стоять… Ку-у-да там! Выходит, что если ты вора, к примеру, изображать станешь, то и приворовывать начнешь?

— Ладно тебе, — заступилась за Николая Варвара Дмитриевна. — Решил человек, и все. Ему, значит, так лучше.

— А ты, женщина, не встревай, — погрозил жене пальцем Кряквин. — Ты соответствуй. Мужскую речь блюди. Лучше-то оно, может, и лучше, а все одно — ограничение! А любой запрет вроде забора. Он ведь мешает. Скажи, нет? Заглянуть-то за него, поди, хочется…

— В общем, ты меня не агитируй, — сказал Николай. — Лучше отвяжись по-хорошему. Тут же решение души…

— Была нужда… — сказал Кряквин. — Ну и ходи голодный. Моя-то душа лично сегодня рюмочку требует. Слышь, Варюха, вот приложись к ней, пожалуйста, ухом. К душе моей…

— Сейчас, разбежалась, — улыбнулась Варвара Дмитриевна. — Алкоголик нашелся.

— А что? Вот, смотри, смотри. Это тебя касается, Николай Сергеевич, как мы сейчас с супружницей моей врежем. Ну, поехали, Варь?

Они согласно содвинули рюмки и выпили.

— Хо-о-рош! — с удовольствием выдохнул Кряквин. Потянулся за лимоном. — Ду-у-рак, кто с нами не пьет. Во была голова, кто такое сочинил…

— Ну и гад же ты, Кряквин! — прыснул Николай, схватил свою рюмку и залпом опрокинул в рот.

Варвара Дмитриевна и Кряквин захохотали.

— Ну, что я тебе говорил? — закричал с азартом Кряквин жене. — Несгибаемый человек! Только хочет быть, как говорит Беспятый, до пятки деревянным. А ты закусывай, закусывай… Уши-то опусти. Ох и молодец у меня баба! Не руки, а золото. — Он наклонился к Варваре Дмитриевне и громко чмокнул ее в щеку. — Поцелуй любви называется, понял, Микола? Это тебе не попов с конструкторами разыгрывать. Представляешь, Варь, эдакая громила приволокся сегодня в нашу управу в полной религиозной амуниции. В рясе, с крестом на пупе, при усах, бородище. Представляешь? Такой переполох учинил, хоть водой заливай. Дамочки наши шу-шу-шу. Мужички гыр-гыр-гыр… А вахтерша, Акимовна, и вообще. Ну пытать меня — что, мол, за батюшка? Да неуж новый на храм поставлен? Что же, мол, с прежним? И так далее. С Шаганским от любопытства чуть второй инсульт не случился. Ты бы видела… Чисто явление Христа народу. Он в этом обмундировании — конец атеизму!

Николай слушал и, довольный, посмеивался. А Варвара Дмитриевна, раскрасневшаяся, улыбалась и все поглядывала и поглядывала на подарок Николая — изящный серебряный медальон на цепочке.

— Нравится, Варя? — нежно спросил Николай.

— Очень.

— Слава богу. Я тоже доволен. Правда — оригинальная штучка. Умеют ведь наши делать, когда захотят…

На светлой кофточке Варвары Дмитриевны красиво смотрелась округлая, матово отсвечивающая чернением серебряная пластина, ажурно увитая по краям тонко вырезанными по металлу розами, а в центре ее, неожиданно и чуть-чуть печально, была влита гибкая, трепетная кисть женской руки…

— Я ее как углядел, так о тебе и подумал, Варя. Загадочно… — Николай не сразу нашел продолжение, — и… прекрасно!

Варвара Дмитриевна смущенно опустила ресницы, вздохнула.

— Коля, вот ты артист… Разных людей играешь. А вот скажи, почему оно… грустно бывает? — вдруг как-то тихо спросила Варвара Дмитриевна.

Николай с интересом посмотрел на нее из-под ладони, на которую сейчас упирался лбом, спрятал глаза. Задумался. Пустил вверх сигаретный дым. Он как бы припоминал забытый им текст какой-то роли…

— А как тебе грустно, Варюша? Грусть грусти рознь…

— Не знаю… Иногда просто грустно. А иногда так вздохнуть хочется и не можешь… Понимаешь? — Она нервно затеребила узкими пальцами цепочку. — Я же в школе все время. А там довольно часто дети плачут. Особенно малыши, первоклашки… Не могу тогда. После этого бывает…

Кряквин внимательно слушал, забыв о дымящейся в пальцах папиросе. Потом перевел взгляд на Николая, ожидая, что он скажет.

— От доброты, Варя… — негромко, как бы советуясь с самим собой, сказал Николай. В голосе его внятно обозначилась теплота. — Ты добрая. Очень добрая, Варя. А добро умеет сострадать… Сострадание высветляет очерствелость душевную, отмывая и оживляя огрубевшее от повседневного. И вот это, — Николай добавил голосу торжественность, — именно это, ожившее в душе, как бы наново, делается восприимчивым ко всему людскому… — Он медленно поднял вверх руку, как на проповеди. — И звучит в грусти своей. Это хорошо, Варя. Это очень хорошо.

— Спасибо тебе… — непонятно сказала Варвара Дмитриевна и сильно покраснела.

— Славно говоришь, Николай, — вздохнул Кряквин. — Славно! И вот тут я тебе, артисту, черт возьми, завидую. Откровенно. Не умею я так вот… А хочется. У нас же на производстве хрен его знает какой язык! Гав-гав… Пользуем в своем деле ну максимум два-три десятка слов. И, представь себе, обходимся. Понимаем друг дружку. «План, нормы, фондоотдача, себестоимость…» А ты сейчас как по написанному, аж шевельнулось вот тут чего-то…

— В душе, Кряквин. В душе… Называй вещи своими именами. Не стесняйся, — подмигнул Варваре Дмитриевне Николай.

— Ишь ты, обрадовался. Похвалили младенца, он и давай пузыри пускать. В ду-у-ше… И что дальше? Допустим, и в душе…

— А в душе стыд живет. Между прочим, великое, контролирующее средство…

— А страх где? — перебил его Кряквин.

— Не мешай, — встряхнул головой Николай. — Слушай. А стыдом может управлять только совесть. Она, и никто другой, неусыпно несет свою службу. Даже когда человек уверен, что никто в мире не узнает о том, что он сейчас совершит…

— Хорошо излагаешь, если свое… — хитро прищурился Кряквин. — Ну а если совести нет?

— У кого? У тебя одного или…

— У тебя. Давай о тебе, — улыбнулся Кряквин.

Николай прислушался, а лицо Кряквина стало непроницаемо серьезным.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду?

— Да то, что и ты. Совесть твою. Со-весть…

— Не понял…

— Неужели? — хмыкнул Кряквин. — Речь, Варя, идет о его совести, так сказать, о великом и контролирующем средстве, а он не понимэ… Странно. Приступим конкретнее. Вот ты с экрана вещаешь людям разные разности. Причем вещаешь их талантливо, черт возьми! Достоверно бы вроде… Послушать, все вроде так и есть. Ты-то ведь сам не такой… Так вот я и спрашиваю: как она, в этом случае, ведет себя твоя совесть? Или ты, может, уверен, что делаешь правду?

— Алексей… — попыталась вмешаться Варвара Дмитриевна. — Ну зачем ты?

— Что, не нравится?

— Отчего, продолжай, — усмехнулся Николай. — Зрительскую конференцию считаю открытой.

— А ты не елозь, — остановил его Кряквин серьезно. — Не крутись, как шпиндель. Играешь-то ты здорово. Факт. Ни к чему не подкопаешься. А вот понимаешь ли ты, что играешь, или только, как глухарь на току, поешь и никого, кроме себя, не слышишь?

— Ты о моей роли в «Подъеме», что ли? — спросил Николай, называя картину.

— Допустим, в «Подъеме»…

— А-а… — Николай с шумом вдохнул и выдохнул воздух.

— Во-от… И дыши глубже, брательник. Стыд, говоришь, совесть, контроль… Человек… Да… Человек-то… умеет и эти игрушки под себя приспособить. Я понимаю, Микола, у тебя профессия такая — говорить чужое… Это трудно, наверно. Поди, охота же когда и свое врезать? Во-от поэтому, говоря чужое, надо, по-моему, хотя бы чувствовать свое, понимаешь? Свое. А то ведь если и слова, и чувства чужие, то совсем худо… Не так, что ли? Так. Я это на собственной шкуре испытал. Уж поверь. Ты на меня не косись, не надувай губу. Не надо, Коля… Все мы, понимаешь ли, маленько артисты. Все… В одной упряжке. Ты с экрана, я, как крот, из горы… Так что все мы под одной камерой и под одним светом варимся… — Кряквин умолк и жадно затянулся папиросой. Потом задумчиво договорил: — Мне вот вскорости тоже надо будет одну роль сыграть. Возможно, что и главную. — Он широко улыбнулся. — Так что это я сейчас репетирую ее, понял? На тебе, лауреат.

Николай вдруг громко зааплодировал:

— Браво! Браво! Кряквина на сцену!..

— Ты чего? — с подозрением в интонации спросил его Кряквин.

— Да здорово у тебя монолог получился. Честное слово! А говоришь, говорить не умеешь. Сюда бы сейчас сценаристов наших. Послушали чтобы… Вот это текст! Я серьезно, Алексей.

— Ладно, ладно, уймись.

— Вот чудило. Скажи, Варя, чем не артист, а? Со сцены бы ты вот так — в зале бы ни пикнули. Вот те крест!

— Я и говорю ему, такой талант пропадает, — пошутила Варвара Дмитриевна, довольная, что братья не поссорились.

— Да! — воскликнул Николай. — Чуть-чуть не забыл. Мама же наша поклон тебе низкий передавала.

Варвара Дмитриевна сухо кивнула и отвернулась.

— Зря ты… — ласково сказал Николай. — Мы же… родня. Надо бы тебе с ней… Ну, как-то уладить.

— Не хочу я с ней ничего улаживать, — вспыхнула Варвара Дмитриевна. Глаза у нее потемнели. — И не могу!

— Вот тебе и доброта… Ду-у-ша… — совсем ни к месту подшутил Кряквин.

— Перестань! — вскрикнула она. Попыталась сдержаться, но у нее не получилось, и она, встав из-за стола, прихрамывая, вышла из комнаты.

— Зачем ты? — укоризненно спросил Николай.

— Да и сам не знаю. Не хотел.

— Иди, иди. Улаживай.

— Погоди. Ты тоже тут с матерью… Не простит она ей никогда. Вот увидишь. Характер-то будь здоров…

— Но так же тоже нельзя. Прощение же необходимо. Мать же идет навстречу, а у нее характер, сам знаешь. И потом, к чему ожесточаться? Душу ранить… Мы же одно целое.

— Кончай ты! — отмахнулся Кряквин. — Заладил про эту душу. Не знаешь же ни хрена, как было…

— А откуда мне знать?

— Вот и молчи поэтому. Я тебе сейчас объясню. Садись ближе.

Николай пересел на стул Варвары Дмитриевны, и Кряквин горячо зашептал ему в ухо:

— В сорок седьмом, после армии… Ну, в общем, я за ней… стал ухаживать. Не получилось у меня тут с одной. Рылом не вышел. Выскочила она за другого. Это не важно… Вот я за Варькой и стал. Той чтобы насолить. Дурак был. Ума-то примерно столько, сколько у тебя было… И понесла Варька от меня. Дело нехитрое. А мать приехала, увидала ее — ни в какую! Наша мать — одно слово. Колом не перешибешь, на что встанет… Не понравилась ей, короче, Варвара. Мать и давай свою политику гнуть. Вы, мол, не подходите друг другу. У вас характеры разные… Видите ли меня берегла. В общем, почти уговорила Варвару на аборт! И Варька бы сделала его. По доброте своей. А я об этом ни хрена не знал. Все это за моей спиной. Мать здесь такую деятельность развила… А потом — трах! — авария… Как накаркала она ее… У-у… — Кряквин плеснул себе в рюмку коньяк и выпил. — Теперь видишь? — Он показал пальцем на седой висок. — И одни… Варька и не может… детского плача… И матери не простит. И не думай. Ты бы простил?

— Я… — замялся растерянно Николай. — Но я этого не знал… Думал, глупость какая бабская. Мать же, сам знаешь… Не выдавишь ничего, пока сама не расскажет.

— То-то… Тебе сейчас сколько?

— Тридцать шесть. А что?

— Я и говорю — сопляк. А туда же — во врачеватели душ…

— Ты-то старик… Подумаешь…

— Что подумаешь? Четырнадцать лет разница, это мало? До Берлина топ-топ, — Кряквин «прошелся» пальцами по столу, — туда и обратно. И еще кое-чего подуспели. Вот так! А мать, если уж по большому счету, наломала дровишек… С тобой, в частности… Вгикипшики разные напридумала. Делом бы сейчас занимался. Не фиглярничал. Думаешь, не знаю про ваш мир? Знаю…

— Мой отец был актером. Твоя от твоих, как говорится в Писании, — улыбнулся Николай.

— А-а! Брось. Мой скульптором был. И не плохим. Но я же не скульптор…

— Каждому свое. Может быть, в этом и есть та самая сермяжная правда, что мы с тобой очень разные… Я ведь мать-то люблю.

— Гляди-ко… Америку открыл. А я нет? Да я за нашу мать кому хочешь… Уж чему-чему, а независимости-то она меня обучила. По жизненному обязательству рассчитывать только на собственные силы. Понял, Микола? Не надеяться на дядю и тетю. Падаешь — вставай. Согнули — разгибайся. Она недаром, мать наша, всю жизнь возилась с камнем!..

— Тише. Не шуми.

— Извини. Это факт — разошелся я. Пара рюмок и того… Устаю, Николай. Нервишки…

— Понимаю… — Николай ласково положил руку на плечо брата, шутливо боднул его головой. — Все понимаю. Береги себя. Ты мне нужен… Как это насчет независимости-то хорошо сформулировано, а? Безжалостно, но верно. Ты чеховских писем не читал? Жаль. Почитай как-нибудь… Он там, Антон Павлович, своему брату пишет… «В незаискивающем протесте-то и вся соль жизни, друг». Чувствуешь? В незаискивающем… Вот как! Обожди… Есть и у меня своя мечта, брат. Никому не говорил, а тебе скажу… Это серьезно. Без дураков. Хочу сам свою картину поставить. И уж тогда вот и о независимости поговорить.

— Кстати, это не материна, а моего отца формула, — сказал Кряквин. — Мать ее только на вооружение взяла и через всю жизнь протащила…

Варвара Дмитриевна неслышно вошла в комнату и остановилась у двери за спинами братьев.

— А ты бы все-таки сходил за Варюшей, — сказал Николай. — Что она там одна? Жалко же… Она ведь у тебя такая чудесная…

— Не стоит, Колька. Я ее лучше знаю. Она сама придет. Под горячую руку с добротой лезть — хуже нет. Сам-то когда женишься?

— Еще и не думал. Невесты нет.

— Кто же наш род продолжать будет? На тебя и надежда. Смотри, жизнь короткая. А может, к старой вернешься?

— Что ты! Зачем?..

— Коля, — неожиданно позвала Николая Варвара Дмитриевна. Братья, как по команде, стремительно обернулись.

— Подслушиваешь?.. — сказал Кряквин, улыбаясь.

— Ну конечно… Только этого мне не хватало, — невозмутимо ответила Варвара Дмитриевна. — Коля, а ты знаешь, книгу нашего директора редактировала какая-то Гринина. Это не твоя?..

— Какие у нее инициалы, Варюша?

— Сейчас посмотрю. — Она снова вышла из комнаты.

— И гитару там, Варь, захвати, пожалуйста! — крикнул ей вдогонку Кряквин. — Видишь, сама пришла… Так на чем мы с тобой остановились? Ага — на женитьбе. Женись, женись, Колька. Чужие души проиграешь, а свою сыграть не успеешь…

— Мне бы вот как ту подыскать, что в магазине… Михееву-Доронину, — подмигнул Николай.

— Заткнись! — шикнул на него Кряквин.

— В. В. Гринина, — сказала, вернувшись, Варвара Дмитриевна. — На, — протянула она мужу гитару.

— Спасибо, — Кряквин с любовью огладил ладонью облезший по корпусу, в заплатах инструмент. — Милая ты моя…

— Ну, если В. В., то, значит, моя, — сказал Николай. — Вера Владимировна получается. А что?

— Да так, ничего, — уклонилась Варвара Дмитриевна. — Мир-то какой тесный… Вы пойте, пойте. Я люблю, когда вы поете.

Кряквин кивком откинул назад волосы, подстроил гитару. Мягко и певуче выбрал вступление. Взглянул на Николая вопросительно — мол, давай, — и Николай запел красивым, бархатным баритоном:

Гори, гори, моя звезда…

И — ладно сошлись в единое два голоса… Ладно и стройно.

Варвара Дмитриевна медленно подошла к дивану, над которым висела увеличенная фотография в металлической окантовке: обнявшись, стоят на понтонном мосту молодые совсем, в военных гимнастерках, Гаврилов, Кряквин, Беспятый, Верещагин, — и присела на краешек. Послушала, не поднимая головы, а потом незаметно и сама вошла в песню, добавила в нее, великую в своей светлой печали, чуть дрожащий, высокий и нежный голос…

…Ты у меня одна заветная,

Другой не будет никогда…

Ночью падал тяжелый, оттепельно-тусклый снег. А поближе к рассвету над отсыревшей землей завязался несильный, но все-таки ощутимый мороз, который и обсушил, и высахарил до скользкой рассыпчатости ночной хлопьепад. К рассвету же и протиснулась между туч грузная, до краев налитая бледновато-зеленым, косым светом луна, бесшумно плеснула его на хрусткую белизну под собой так, что когда Тучин в самом начале шестого вторым вышел из подъезда во двор, — первым рванулся в парящую сутемь годовалый спаниель Карабас, до этого все подскуливавший нетерпеливо, — Тучина поразило открывшееся ему на улице всеобщее ломкое мерцание.

С минуту он постоял без движения, наслаждаясь игрой лунного света со снегом, тишиной и морозной свежестью, а потом, чувствуя в себе так и не остывшее со вчерашнего вечера доброе настроение, поглуше затянул на шее, до самого подбородка, «молнию» шерстяного спортивного костюма и с удовольствием, с каким-то мальчишеским азартом, начал гонять за Карабасом, вываливая его, коротконогого, длинноухого, радостно огрызающегося, в сугробах.

Минут за пятнадцать возни они испятнали следами весь двор; Тучину сделалось жарко, и он, посветив на руку, где часы, карманным фонариком, решительно направился к подъезду, подзывая свистом все еще не наигравшегося кобелька.

Было половина шестого. Заходя в подъезд, Тучин по новой совсем привычке, — она появилась у него с тех пор, как он стал жить в этом доме, въехав в бывшую квартиру Студеникина, — покосился на окна второго этажа, где вот сейчас должно было розовато затлеть абажурным светом окно в спальной Беспятых. Карабас тоже вскинулся туда же своей мордой, звучно выфыркивая из ноздрей слякоть, и — точно — пунктуалист Беспятый проснулся.

Тучин не спеша поднимался по лестнице, обтирая платком мокрые усы, и с усмешкой представлял себе заспанного Егора: как он сопит сейчас, разминая ладонями лицо, кряхтит, устраиваясь повыше на подушке, тянется к пачке с «Беломором», раскуривает папиросу, надолго закашливаясь после первой же затяжки клокочущим курецким кашлем, а после, не обращая внимания на ворчащую жену, которой всю жизнь с ним не нравится и этот его натужный, нутряной кашель, и этот противный дым, невозмутимо набирает номер диспетчерской Верхнего рудника.

Каждый свой новый день Егор начинает с известного всему Полярску вопроса: «Как спалось, дорогой? (Или «дорогая», в зависимости от того, чей голос услышится в трубке.) Это Беспятый…» — хотя, естественно, он знает, что диспетчер не спал, и, прослушав цифровой результат работы ночной смены, добавляет: «Ну, стало быть, с добрым утречком…»

Тучин не раз уже предлагал своему другу сменить первую папиросу на элементарную физзарядку, пробуя при этом стращать Егора и ожирением, и склерозом, и инфарктом, и вообще чем не пугал его только, но Беспятый, невозмутимо выслушивая все это, всякий раз говорил одно и то же:

— А нам не страшен серый волк. Понял?

Тучин открыл дверь, подпихнул в пахнущий свежей побелкой коридор темным от влаги кедом собаку, тепло посмотрел на встречающую их Анну и, дурачась, послал ей воздушный поцелуй.

— Надо же… — хмыкнула она и, фукая на вертящегося возле ее голых ног Карабаса, спросила: — Как хоть на улице-то?

— Жуть! — сказал Тучин. — Обмороженных аж штабелями везут. А как там Степан Палыч? — Он подмигнул на заметно вздувшийся живот жены.

— Бодается. — Анна улыбнулась и поправила халат.

— Дай послушать, а?

— Беги, беги… — махнула рукой жена. — Ты же холодный.

— Тогда все. Я побежал… — И Тучин медленно, продолжая улыбчиво смотреть на Анну, закрыл перед собой дверь.

Он действительно бегал на рудник бегом. И не этой, сделавшейся вдруг модной, самодельной трусцой, а настоящим, мастерски поставленным, спортивным бегом. Его организм, тело, подсушенное и мускулистое для тридцати девяти лет, каждое утро, прямо с самого пробуждения, уже просили и требовали от Тучина глубоко прогревающей, очистительной нагрузки. Потребность в длительном, разумно размеренном беге — движении сохранилась в нем с давних студенческих лет, когда он, двадцатилетний будущий горняк Паша Тучин, был популярным рекордсменом Ленинграда по легкой атлетике.

Несколько лет назад, приехав в Ленинград по служебной командировке, Павел Степанович побывал в родном горном институте, консультируясь на его кафедрах по специальным, связанным с рудничной технологией, вопросам, а уже уходя из института, столкнулся на лестничном переходе со своим бывшим тренером. Оба сильно обрадовались друг другу, и тренер рассказал Тучину, что его рекорд института в беге на пять тысяч метров побили совсем недавно, да и то на чуть-чуть.

Эта неожиданная информация искренне тронула Павла Степановича. Он даже почувствовал тогда, как невольно завлажнели его глаза.

Тучин по-настоящему понимал и любил спорт. Всякий. Во всех его видах. Увлеченно следил за ним, азартно «болел», умея зримо отгадывать за скупыми строчками спортивных отчетов моменты истинного драматизма. Он не понимал людей, не понимающих спорта, и с куда большей симпатией относился к тем, кто его понимал.

Спорт и бег приносили Тучину радость, удивительные ощущения уверенности, бодрости и раскрепощения.

Сменялись постепенно должности, занимаемые Тучиным на комбинате: он был и сменным мастером, и начальником горных участков в подземке, рядовым инженером в разных отделах управления, главным инженером Верхнего рудника, и соответственно — в связи с этими его перемещениями по служебной лестнице — изменялись маршруты, которыми он пробегал каждое утро, в любую погоду свои неизменные десять километров.

Изредка, конечно, обстоятельства заставляли Тучина откладывать бег и с ходу, от домашнего порога, усаживаться в служебный автомобиль, но и тогда при любой возможности он наверстывал упущенное, бегая по вечерам, хотя, естественно, более всего ценил утренние пробежки.

Со временем на комбинате в среде таких же, как и он, инженерно-технических работников пообвыклись и примирились с застарелой причудой Тучина, стали реже и скучней зубоскалить по этому поводу, а впоследствии ему уже не раз приходилось выступать и популярно рассказывать о том, как следует приступать к занятию бегом, что это дает и так далее. Короче, появились на комбинате и другие любители «бега от инфаркта». Когда же кто-то однажды углядел бегущего по окраинным аллейкам городского парка самого Кряквина — крыть зубоскалам стало и вовсе нечем. В одной из новогодних стенгазет управления был помещен весьма выразительный рисунок: за маленьким, усатым Тучиным несется куда-то по горам весь комбинат — здания фабрик, цехов, градирни, трубы, самосвалы…

А еще, бегая, Тучин думал. Бег помогал ему отрешаться от всего постороннего, сосредоточивал. На бегу к Тучину уже не раз приходили те единственно верные и необходимые решения, над поиском которых он порой так безрезультатно ломал голову в иных, скажем кабинетных, условиях.

Капустно похрустывал под его кедами снег, куржак оплетал ресницы, усы, грудь Тучина, — оставались где-то сбоку грубоватые подначки горняков, когда он пробегал мимо автобусных стоянок, вроде: «От бабы своей убег…», «За получкой чешет…», «Давай, жми! Сзади никого нет!» — дыхание ровно, с парком исходило из согревающейся груди; Тучин чувствовал, как с привычным покалыванием раскрываются легкие, принимая в себя чистую свежесть рассвета, и сердце, подчиняясь ритму движения, все полней и упруже расталкивает по телу кровь.

В этот раз Тучину думалось об Анне. Жене…

Вчерашним вечером они допоздна провозились по дому, обживая на свой лад бывшую квартиру Студеникиных. Тучин с удовольствием добелил коридор, докрасил пол в большой комнате, а потом они с Анной пили чай на чистенькой кухне и согласно мечтали, как станут жить дальше.

Им было хорошо. И спокойно. Радио негромко играло какие-то песни; Карабас, подремывая, поглядывал на них со своего тюфячка; а они то говорили, то просто молчали.

Не так уж часто теперь, после того как Тучин вступил в должность начальника Нижнего рудника, удавалось ему вот так вот спокойно посумерничать с женой. Новые заботы разом изменили его, сделали хмурым, малословным, нервным. Теперь он, как правило, допоздна засиживался на работе, а возвращаясь с нее, без аппетита съедал приготовленный женой ужин, мылся и, даже не читая «Советский спорт», плюхался на кровать.

Вчера же к нему вдруг вернулось отличное настроение, и они с Анной, посиживая за чаем, припомнили кое-что из своей трехлетней совместной жизни…

Анну тогда только-только назначили директором горняцкой столовой на Верхнем руднике, и Беспятый однажды за обедом, толкнув Тучина локтем, кивнул ему на проходившую стороной новенькую.

— Чего? — спросил Тучин, не понимая.

— Советую приглядеться, — сказал Беспятый. — К Анне Ивановне…

— Зачем?

— Ну… так. На всякий случай. Это же, возможно, супруга твоя будущая.

Тучин так и прыснул в тарелку.

— А что? Такие волосы, такие глаза… Конечно, ты по сравнению с ней — тьфу!.. Бегун. Не пойдет она за тебя. Вот если бы я за это дело взялся — капут. Передо мной все женщины падают… в обморок.

С этого дурашливого разговора и началось все, а через полгода и кончилось свадьбой. Перешла Анна из горняцкого общежития в благоустроенный барак на 25-м километре, где тогда проживал Тучин. И привнесла в затянувшийся холостяцкий быт главного инженера Верхнего рудника уют и семейное счастье.

Со смехом вспомнилось им вчера само сватовство Тучина. В столовой тогда шел ремонт электроплиты, и Тучин, подбадриваемый Беспятым, все-таки набрался духу зайти в крохотный директорский закуток Анны.

— Ты, главно, не тяни только, — нашептывал Тучину Беспятый. — А с ходу, мол, так и так. Понял? Я ихнюю сущность знаю. Баб надо влет бить. Валяй, валяй…

В общем, зашел Тучин к директору и… отмочил:

— Анна Ивановна…

— Я слушаю вас, — сказала она.

— Как вы на это дело смотрите… Ну… если бы мы… То есть я… То есть вы бы и я… ну… поженились, а?..

— Что-о?! — ошарашенно переспросила Анна.

— Да вы не бойтесь. Я серьезно… Вы, конечно, можете не спешить. Не надо… Вы подумайте. А в обед мне и скажете, ладно? Я холостой… — Он стремительно вышел.

— Ты удрал, а я сижу и на часы смотрю… — смеясь, припоминала Анна. — До обеда-то час всего оставался…

— Иди ты! — хохотал Тучин.

— Ну да… Сижу, как эта… в ум ничего не идет. Обалдела прямо!.. После встала и — к Трофимычу на кухню. Думаю, у него спрошу… А там дымище коромыслом. Горит чего-то. И Трофимыч стоит — ругается… Я переждала и в сторону его, за рукав… Как, мол, считаете, мне быть, Николай Трофимыч?

— А он? — в который уже раз спросил Тучин, наизусть зная заранее ответ шеф-повара.

— А он злой как черт. Подумал и говорит: «Если к завтраму плиту не наладют — уйду отсюда! Меня, говорит, в ресторан зовут, а я тут с вашими биточками вошкаюсь. Вот так!..» Не расслышал он про мое-то, оказывается…

Перед железнодорожным переездом, на отметке 10-й километр, Тучина догнал новенький рудничный «газик». Бибикнул призывно, ярко ослепляя фарами. Тучин зажмурился и перешел постепенно на шаг. Отвернул на запястье манжет свитера, посмотрел на часы. Все точно — он бежал, как обычно, сорок пять минут.

Откинулась дверка, и Семен, молодой, здоровый парень-шофер, протянул Тучину меховую куртку.

— Привет, Пал Степаныч. Как пульс?

— Здорово. Стучит. А как у тебя?

— Тоже о’кэй.

Тучин накинул куртку, но сразу в машину не сел, еще несколько минут выхаживал себя, уравнивая дыхание. Когда оно улеглось окончательно, снова подошел к машине и попросил у Семена полотенце. Семен, прежде чем догонять своего начальника, заезжал из парка к нему на квартиру, где и забирал у Анны полотенце, костюм Тучина, ботинки.

Тучин досуха вытер мокрое лицо и шею, а уж после и залез на сиденье. С удовольствием вытянул ноги.

— Поехали, Сема, — сказал он, отдуваясь, и в этот момент беззвучно опал, закрывая переезд, автоматический шлагбаум.

— Привет, — фьюкнул Семен. — Я ваша тетя…

Через какое-то время из темноты справа медленно поползли, стыло погромыхивая, высвеченные фарами тучинского «газика» тяжелые, белые от апатитовой пыли хопперы. Один вагон, другой…

— Пал Степаныч, — обернулся к Тучину Семен. — Я вот вас все спросить хочу…

— Ну?

— И чего это вы себя так гоняете? Ну, я там понимаю… гроши бы за это давали. А то так, задарма, мучиться… А?

Тучин гмыкнул, провожая глазами вагоны. Отозвался не сразу:

— Это чтобы помереть, Сема, здоровым-здоровым.

— Ха-а… — гоготнул Семен. — Надо запомнить…

Потом уже, когда они мчались по искристой, гладко проструганной частым движением дороге, Тучин спросил:

— Что у тебя-то новенького?

— С Люськой, что ли? — охотно уточнил Семен.

— С Люськой, с Люськой, — улыбнулся Тучин.

— Да каво там! — отмахнулся Семен, кривясь щекой, и шлепком приплюснул на патлатой голове — светлые волосы его сзади далеко перевесились через ворот капроновой стеганки — махонькую шапочку. — Какие дела? Да никаких там делов. Все глухо!.. Она мне, Пал Степаныч, знаете, что вчера говорит? Мы с ней на танцы ходили. В Дэка. Что я, говорит, за извозчика, кучера, мол, не пойду. Ага… И не жди, говорит. Не дождешься. Мне, мол, холуя не надо. Так и лепит — хо-лу-я…

— Как это за холуя? Не понял…

— А так. Раз, мол, я на этом «газоне» персональным шофером вкалываю, то, мол, значит, и холуй.

— Интересно. Кого же она из тебя хочет?

— Ка-а-во… — презрительно растянул слово Семен. — Это вы у ее спросите. Иди, говорит, на рудник. В проходчики. Ну, как ее пахан, отец… Он же у вас, на Нижнем, батрачит проходчиком. Обрезанов-то…

— Знаю. А ты ей что?

— А я что? Я молчу. Чо это я в проходчиках не видел? Вот уж была нужда… А из проходчиков-то — я знаю — нынче умные с ходу когти рвут. По натуре. Вы-то, поди, уж лучше меня в курсе, Пал Степаныч, а?

— Как же с Люсей тогда?

— Кто его… — съежил плечи Семен. Длинные лохмы его от этого движения густо встопорщились на затылке. — Может, вы с ней это дело обтолкуете? Вас-то она железно послушает…

— Надо подумать… — сказал Тучин, прихватывая зубами ус. — Кто же тебе про проходчиков такое наплел?

— Кореша. А что? Не так, что ли?..

— Хм… Кореша… — как-то вдруг отстраненно повторил Тучин и с этого момента замолчал. С него разом слетело и бесследно улетучилось навеянное вчерашним интимом с женой и сегодняшним бегом благодушие.

Он уже сердито покосился левым глазом на шофера. Тот как ни в чем не бывало массивно горбатился над баранкой и пофьюкивал что-то оттопыренными губами.

«Трепло… — подумалось Тучину, и он, раздраженно поелозив на сиденье, еще плотнее вдавился в него спиной. — Так по больному и ковыряет, дубина…»

Тучин нахохлился, притираясь щекой к поднятому воротнику куртки, и прикрыл ладонью глаза…

Почти сразу же, легко и ощутимо реально, возникла перед ним теперь уже до мельчайших подробностей изученная, внешне очень смахивающая на трамплин или на лыжный ботинок схема вскрывающих и подготовительных выработок Нижнего рудника…

Тучин всматривался в схему, и она, оживая, как бы воочию раскрывала перед ним сейчас сложно и ясно устроенные внутренности горы… Рудник вгрызался в месторождение с северо-западной части апатито-нефелиновой дуги, двумя горизонтами высверливая рудное тело… Вытягиваясь по простиранию почти на два с половиной километра, тело это затем опадало на северо-востоке… Снаружи пустынная, голая гора там, под покрывающими нужную людям руду моренными отложениями и пустыми рисчорритами, жила: судорожно вздрагивала от взрывов, звенела сигналами подъемов, скрежетала ковшами скреперных лебедок… И действительно, положение с кадрами проходчиков на Нижнем складывалось хреново… «Хреново, хреново… хреново…» — заело это словечко… Хоть убей, а недоставало проходчиков на руднике… «Недоставало, недоставало… недостава…» «Что-то же изменилось во времени?..» — думал Тучин, не замечая, как сильно и нервно барабанит себя пальцами по лбу. «А потом, что это такое «что-то»? Что, он не знает, что ли, из чего состоит оно? Знает, конечно…» Ведь не впервой же ему, за все эти годы работы на комбинате так или иначе, а доводилось сталкиваться с этой проблемой: и понаслышке, и всяко, но вот как и чем изменить это «что-то», как и чем вернуть профессии проходчика ну хотя бы уж прежний престиж, он, по правде, еще не знал… Вернее, даже и знал по-своему, только бессилен был своей непосредственной властью изменить это «что-то». Вот это-то противное бессилие, равное в конечном счете незнанию, и беспокоило и тревожило Павла Степановича.

В свои тридцать девять лет он уже с достаточной остротой и ясностью ощущал и осознавал странно существующую, оказывается, в независимости от него, молодого и энергичного, невозможность осуществления на деле, которое он любил, всего того, что он ощущал, осознавал, хотел бы и мог осуществлять ради этого дела.

Раньше, когда он после института еще только-только начинал вживаться в новую для себя среду комбината, ему казалось, что достаточно лишь достигнуть определенных высот, и сама высота его положения тут же создаст благоприятные возможности для скорейшей и самостоятельной реализации в дело того, что уже увиделось, пережилось и продумалось им. Ведь по здравому-то смыслу все так и должно быть: больше власти — больше самостоятельности — короче путь; ведь то, что не по зубам, скажем, рядовому сменному мастеру, то вполне по силам начальнику участка и так далее… Лишь бы голова была на плечах, котелок бы варил получше, а там… только держись! горы свернем! В действительности же специалиста Тучина поджидало парадоксально неожиданное: наоборот, чем выше становились должности, занимаемые им, тем длиннее и усложненнее становился путь реализации уже продуманного и пережитого внизу.

Его шофер был, конечно же, прав… «Прав, прав… прав…» Сегодняшние люди действительно с откровенной и ничем не прикрытой неохотой учились и шли на эту до сих пор, пожалуй, самую высокооплачиваемую и ведущую профессию в подземке.

Состав проходческих бригад на Нижнем неуловимо-ртутно колебался, а без стабильной проходки, без ритмичного проколачивания в горе новых и новых подготовительно-нарезных выработок, бурения ортов, штреков, восстающих, разделки подсечек — просто немыслимо было удерживать рудник в жестко регламентированных напряженными планами показателях.

«Все правильно, правильно… пра… — с каким-то злорадством думалось Тучину. — Злись не злись, а все так и есть… Народ ведь зазря, ни с того ни с сего, никогда и ни про что трепаться не станет… А если в пылу и наговорит чего-нибудь, то это только для того, чтобы хоть как-нибудь да и выболеть из себя недовольство… И Студеникин… Пенки снимал с рудника. Прятал концы в мнимом новаторстве… Блоки, видите ли, нарезал под несуществующие вибропитатели. Разбазарил проходку. Да и все разбазарил… То-то Шаганский с таким наслаждением выложил Тучину на стол свое социологическое исследование… На, мол, дурачок, кушай на здоровье. Расхлебывай кашу. Будто бы Тучин и сам, без этого «собаковеда», не разбирается в истинных причинах отставания рудника… Хрен его знает, за что его только терпит около себя Михеев?.. Пустельга ведь обычная…»

Тучин даже не заметил, как чертыхнулся… Семен удивленно стрельнул на начальника глазами, думая, что тот что-нибудь хочет сказать ему, но начальник молчал, все барабаня и барабаня себя пальцами по лбу, и Семен снова уставился на подрагивающую, колко мерцающую снегом дорогу…

Вступив в новую должность, Тучин, по привычке дотошно вникать во все, начал свою деятельность на Нижнем с тщательного изучения рудничной экономики, финансов, кадров и почти сразу же обратил внимание на недоукомплектованные штаты проходчиков. Переговорил с нижестоящими начальниками, с народом в подземке и вскоре все понял. Тем не менее, для того чтобы еще и еще раз убедить себя в том, что он понял сам, ему вдруг пришла мысль пригласить на рудник Шаганского, чтобы тот со своими психологами из бюро по науке разобрался в этой проблеме. «Ничего… Пусть покопаются… — думалось Тучину, — авось да и предложат чего-нибудь…»

Шаганский, как штык, объявился на Нижнем, где когда-то, еще в бытность Кряквина, так мгновенно закончил свою блестящую карьеру снабженца…

Элегантно одетый, слегка зарозовевший от уличного холода, он, прихрамывая, секунда в секунду назначенного ему времени вошел к Тучину, небрежно захлопнул за собой дверь кабинета и, как старый приятель, прямо от порога заговорил громко и весело:

— Приветствую вас, сэр… Вот и вновь я, как говорится, с волнением посетил тот уголок земли… Так зачем разбудили невинную? — Он протянул Тучину левую руку ладонью вниз и с кряхтением бухнулся в кресло. — Слушаю вас… Впрочем, для разминки предлагаю анекдот. Самый свежий. Только что с грядки. Вам первому. Цените… — Шаганский сделал интригующую паузу, передернул нижней челюстью и с железным клацаньем закрыл рот. — Значит, так… Встречаются два собаковеда. Представляете? Со-ба-ко-веда. А?.. Ничего для начала, да?..

Тучин кивнул. В это мгновение ему думалось вот о чем: «Какой аккуратный… явился тютелька в тютельку… Вышколили. Аккуратными ведь становятся на службе или действительно аккуратные, по натуре собранные люди, или вот такие вот… бездельники… Ведь вот не позови я его в этот час — ему ведь и заняться-то было бы, поди, нечем. С радостью прискакал…»

— И один другому жалуется… — дошел до Тучина снова наигранно бравый голос Шаганского. — «Понимаешь, говорит, мне ужасно не повезло на моего эрделя… Не пес, говорит, оказался, а совершеннейшая дрянь. Тупица!..» — «А в чем дело, любезный?» — спрашивает с участием другой собаковед. «Как в чем?! — возмущается первый. — Я, понимаете ли, просыпаюсь каждое утро и говорю своему Чарли: «Чарли, а ну-ка принеси мне, пожалуйста, мои шлепанцы…» На чистом собачьем языке говорю ему, коллега. Так что бы вы думали?.. Думали, что он исполняет мою просьбу?.. Ха-ха. Нет!.. Он, негодяй, вместо этого отправляется на кухню и… начинает там варить себе кофе?» А? — Шаганский расхохотался. — Представляете? Кобель варит кофе!.. По-моему, это прелестно! Я бы сказал, подлинный, ярко выраженный сюрр!.. Нет, не перевелись еще на земле веселые люди!

Тучин сдержанно улыбнулся. Ему вдруг действительно представилось, как его Карабас хозяйничает на кухне…

— Ну-с, а теперь я слушаю вас, — без перехода, уже абсолютно серьезным, деловым тоном продолжал Шаганский. — Выкладывайте, Павел Степанович. Погодка сегодня отличная!..

Тучин коротко объяснил Шаганскому, для чего его вызвал на рудник. Юлий Петрович внимательно выслушал и вдруг восторженно заговорил, грассируя:

— Браво, маэстро!.. Вы мне буквально польстили. Я… честное благородное слово… не ожидал. Нет, нет и нет… Молодой руководитель стартует в свою деятельность с социологии? Конгениально! Далеко пойдете. Поверьте моему слову. Я позволю себе сослаться на кое-что из классики. Вы послушайте только… Э-э… Вот… даже туманные образования в мозгу людей и те являются необходимыми продуктами… э-э… своего рода испарениями их материального жизненного процесса, который… э-э… может быть установлен эмпирически…

— И который связан с материальными предпосылками, — совсем неожиданно для Шаганского закончил Тучин. — Вот для этого я как раз и пригласил вас. Займитесь проходчиками. И серьезно.

Шаганский с интересом посмотрел на него:

— Поразительно… Что-то давно не встречал я людей, знающих… э-э… наизусть Маркса… Заказ принят. Заказчик, скажем прямо, попался серьезный. Только одно небольшое-небольшое уточнение, Павел Степанович… Нам надо, так сказать, э-э… договориться заранее, на берегу… Вы требуете от меня оценки сегодняшней привлекательности профессии проходчика?..

— Да.

— Анализа, так сказать, утраты этой профессией своего престижа?

— Да.

— Я понимаю… — Шаганский многозначительно поморщил лоб и, откидываясь в кресле, прикрыл глаза красновато подрагивающими веками. — Но ведь вы же… я сейчас сознательно эвфемирую, то есть смягчаю понятие… в социологии э-э… некоторым образом неофит. Не так ли?

— Так, так… — облизнул губы Тучин. Шаганский уже начал его раздражать.

— Так вот именно в связи с этим обстоятельством я бы и хотел кое-что уточнить заранее…

— Так уточняйте же, наконец.

— А какая вам, Павел Степанович, э-э… требуется оценка? Какой анализ?

— Не понял вас, — резко сказал Тучин. — Вы бы уж пояснее…

— Хм… — Шаганский опять многозначительно приспустил веки. — Видите ли, Павел Степанович… В данном конкретном случае вы ведь впервые сталкиваетесь с проблемой заказчика и исполнителя…

— И что же?

— А социологические оценки, прямо скажем, порой бывают и безжалостны в своем… Вы понимаете?

— Пока понимаю, — сказал Тучин.

— Так вот я бы и хотел знать заранее… Что бы хотелось вам в результате исследования, которое заказываете вы… иметь от меня? Плюс… Минус… Баланс плюса и минуса или так, как оно и есть на самом деле? Поверьте, это немаловажно…

Тучин даже закряхтел, задышал носом, усилием сдерживая рвущееся раздражение. При этом ему удалось также и вынести на себе долгий, влажно-пытливый взгляд Шаганского.

Он встал, подошел к подоконнику и налил из графина газированной воды. Выпил, думая, чем бы таким, поострее, отбрить Юлия Петровича, а потом, неожиданно даже для самого себя, сказал ему тихо и твердо:

— Я прошу вас принести мне шлепанцы, товарищ Шаганский. Понимаете?.. А кофе варить не надо…

— Приехали мы, Пал Степаныч… — вторгся откуда-то извне в тучинские раздумья голос Семена.

Тучин кивнул и посмотрел в ветровое стекло перед собой. Увидел знакомую стену бытовки и сильно закуржавленную дверь в нее.

— Лады, Сема… — сказал Тучин и, перегнувшись через спинку, достал с заднего сиденья объемистую спортивную сумку, в которую каждый раз, перед утренней пробежкой, еще с вечера аккуратно укладывал свой костюм, белую рубашку, галстук и ботинки. — Пошел я творить бессмертные дела. Бывай…

— С Люськой-то не забудете, а, Пал Степаныч? — окликнул его Семен. — Она нынче на смене…

— Не забуду, не забуду… извозчик. — Он захлопнул дверцу, вдохнул глубоко-глубоко морозный, пахнущий чем-то очень знакомым воздух, как бы прощаясь с ним, и нырнул в бытовку, в ее душное, застоявшееся тепло. Сразу же и направился на второй этаж, в душевую, машинально взглянув на часы, висящие на лестничном переходе, время — семь пятнадцать…

В раздевалке было шумно. Галдели горняки, отработавшие ночную. Тучин здоровался со знакомыми и, сбрасывая с себя одежду, с интересом прислушивался к разговорам вокруг. Он любил вот такие начала рабочих дней: с мужицким юмором, со здоровостью чисто промытых тел, знакомо предчувствующих предстоящие часы свободного отдыха, с плеском теплой воды…

— Павел Степанович, можно мне до вас? — издалека заокала, заранее глядя куда-то вверх, пожилая пространщица, тетка Марья.

— Можно, можно, Марья Алексеевна, — подстроился под ее «о» Тучин.

— Тут — это… — замялась она.

— Говори, говори… Не стесняйся. Тут все свои.

— Отблагодарить я тебя хочу дак…

— Это за что же, теть Маша?

— Дак за это… И за квартиру, и за путевку в санаторию. Дали мне ее в рудкоме.

— Ну-у? Это хорошо! Поздравляю. Только насчет квартиры я ни при чем. За нее ты Кряквину Алексею Егоровичу кланяйся. Вот так. А за путевку тебе я рад. Когда едешь-то?

— Дак через неделю уж. Только это… Павел Степанович. Вы бы уж к нам зашли бы, а? И мужик мой просил об этом. Ему и поговорить с вами охота большая. Об проходчиках и так далее. У нас и рябиновая добрая настоялась… — шепотом добавила тетка Марья.

— Рябиновая, говоришь? Это хорошо! — потер ладонь об ладонь Тучин. — Зайду как-нибудь.

— Правда?

— А ей-богу!

— О-о… Спасибо. А еще это… Только я по секрету… — Тетка Марья придвинулась к Тучину. — Клыбин-то на меня зверем глядит. Ага… Вчерась поднял вон там с полу газету мокрую, да как зашумит!.. Антисанитарно, кричит. Гигиенно! Это он озлился так, что мне путевку-то определили. Прогоню с рудника, кричит… Полотенцы давай нюхать…

— А-а… — махнул рукой Тучин. — Плюнь ты на это дело, Марья Алексеевна. Пускай себе нюхает, что хочет, ладно? А ты езжай, отдыхай…

— О-ох… Уж пойду. А вы к нам зайдете, значит? — И Марья боком-боком пошла между кабинками.

Тучин с удовольствием слушал, как струится по его телу шипучая вода, потом спросил у соседа, приземистого, густо обросшего волосом взрывника:

— Как смена-то прошла, Вася?

Тот, отфыркиваясь, забасил:

— Нормально, Павел Степанович. От ноля до двух курили. Света в орту не было. Магистраль пережало…

Тучин нахмурился.

— А потом ничего… Вон у Федьки-то портки до сих пор в мыле… Вы бы это… Со шнуром-то огнепроводным подшустрили бы малость, а? Сколько они там резину тянуть собираются? Кончается на участке шнурок-то…

— Ладно.

Потом Тучин завтракал в рудничной столовке и, по-быстрому сглатывая яичницу, вникал в дела на Нижнем.

— Вроде начали мы проходку там… — говорил ему Гаврилов.

— И что?

— Воды многовато…

— А у тебя? — спрашивал Тучин у другого начальника участка.

— Все пока в норме. Насчет вибропитателей не интересовались?

— Сегодня должен главный горняк приехать. Расскажет…

— Вернулся уже?

— Ага. До селекторной обещался быть на Нижнем.

В семь пятьдесят Тучин забежал в рудничную диспетчерскую.

— Привет, Люся, я тебя боюся… Чем обрадуешь?

— Вот… — Девушка пододвинула ему лист суточного рапорта. — Пока идем в норме. На втором участке немного недодали. Энергии не было.

— Знаю.

Тучин внимательно проскользнул глазами по цифровым колонкам.

— Так, так, Люсенька… Все хорошеем, значит? И холуи тебе — это по радио на днях передавали — не нужны, да?..

Люся вскинула на него из-под челочки большие глаза, она очень миловидная…

— Успел пожалобиться? — спросила она с нервом.

— Семен-то? Да как тебе сказать…

— Ладно, ладно! — вскипела Люся. — Все ясно! Адвокатов себе нанимает. А сам целые дни штаны в кабине просиживает, спит, как этот… А до армии ведь на проходчика учился. Конечно, холуй! А кто же? Куда повернут, туда и едет…

Тучин, сдерживая улыбку, слушал ее.

— Правильно говоришь. Я — за.

— Еще бы! Вы так и передайте ему — пусть вообще не является!

— Я на танцы с ним не пойду, — подлил маслица Тучин.

— Не пойду?

— Во-во. Я и говорю — не ходи, Люся. Пускай в гору оформляется. А шофера я себе всегда подыщу. На худой конец, сам с усам. Права-то имею.

— Значит, и вы не за него, да?

— Не-ка. Я за тебя, Люся.

Она недоверчиво так, проверяюще, посмотрела на Тучина. Вздохнула.

— Вы бы знали, Павел Степанович, как отец на него вчера напустился… Жуть! Это он его холуем-то обозвал. И еще по-всякому. Говорит, горняцкую породу позоришь… О-о…

— А Семен чего?

— Обиделся. Чай не стал пить…

— Это ничего. Еще напьется. Короче, ты, Люся, не сдавайся. Жми на него. Мне сейчас проходчики вот так вот нужны, — Тучин чиркнул себя по горлу пальцем и вышел из диспетчерской.

Люся какое-то время задумчиво смотрела на дверь удивленными глазами…

Не успел еще Тучин войти в свой кабинет, как возник в нем, помахивая какой-то бумажкой, главный инженер Нижнего — Юрий Ильич Семенов, чересчур уж раздавшийся в ширину и рыхлый для своих лет человек.

— Сочинил я, Павел Степанович… — каким-то носовым тусклым голосом сообщил он от порога. — Может, прочитать вам, а? На всякий случай. Вдруг да не так…

Тучин коротко оглядел Юрия Ильича, мгновенно почувствовал в себе недовольство от одного только вида этого апатичного, вечно сонливого деятеля и буркнул:

— Читай. Кряквин нас поддержит.

— Это бы хорошо было… «И. о. директора комбината «Полярный» товарищу Кряквину А. Е.»

— Потрясающе! Я бы сказал подлинный, ярко выраженный сюрр! — съехидничал, вспомнив Шаганского, Тучин.

— Что вы сказали? — не понял Семенов.

— Да так. Давай дальше.

— «Планом горных работ данного года предусмотрено начать проходку западной штольни горизонта Нижнего рудника в соответствии с техническим проектом, выполненным…»

— Дураками, — остановил монотонную гнусавость Семенова Тучин.

— Да, да… — закивал тот. — «Группой инженерно-технических работников Нижнего рудника предложено вскрыть горизонт штольней со стороны карьера, что в корне меняет технический проект и, хотя и увеличивает объем вскрыши в северо-западной части карьера, значительно сокращает протяженность штольни…»

— Конгениально!

— Я так тоже считаю, — поддакнул Семенов. — «Просим вас разрешить нам увеличить объемы по вскрыше во втором и в третьем кварталах данного года и уменьшить объемы по проходке в этих же кварталах. Считаем наше предложение целесообразным и экономически оправданным…»

— Точка! — громко сказал Тучин и вышел из-за стола. Остановился возле аксонометрической схемы горных выработок Нижнего. — Целесообразным… Оправданным… Разумно ли, Юрий Ильич, оправдывать разумом неразумное, а?

Семенов шевельнул плечом.

— Ведь по пустой же породе собирались тащить штольню. Идиотизм!

— Да, да… Тут и дураку понятно, — вздохнул Семенов, вытирая платком взмокшее лицо.

— Дураку, говорите? — Тучин хмуро прищурился на Семенова. — Странное дело получается, Юрий Ильич… Дуракам всегда все понятно, а они от этого все одно дураки. Почему так, не скажете?..

— Вы про Студеникина, да? — виновато спросил Семенов.

— И про вас тоже. Идите, Юрий Ильич…

— Привет, начальники! — В кабинет вошел Снегур, главный горняк комбината. — Не ждали?

— У-у! — обрадовался Тучин. — Как манну небесную ждем. С приездом, Петр Сергеич. Не томи, рассказывай.

— Закурить дай сперва.

— Все стреляешь, да?

— Курить бросаю.

— На, на…

Снегур — высокий, здоровый, лет сорока человек, с грубоватым, обветренным лицом — закурил.

— В общем, ребята, как ни странно, а пока все в ажуре. Да… Занесло меня аж на Дальний Восток. И, значит, один там такой заводик решил взять наш заказ на вибропитатели…

— Иди ты!

— Точно.

— Рыбка, наверно, помогла? — неуверенно пошутил Семенов, намекая на копченого палтуса, с которым обычно и разлетались по спецкомандировкам комбинатовские толкачи.

— Да пошла она, эта рыбка! — сплюнул Снегур. — Ты за кого меня принимаешь? Я же не умею совать-то на лапу. Срамота!.. Одному, правда, деятелю всучил… Было дело. Но так мы с ним у него на дому разговоры вели. Жена у него, скажу вам… Семужного посола!

— Ну? — подмигнул Тучин.

— Не-е… — отмахнулся Снегур. — Чист, как правда. Не до этого было… В общем, взяли заказ. Обещаются изготовить машины к третьему кварталу.

— Здорово! — сказал Тучин.

— Но… Но, понимаешь, есть тут одно но… Теперь все дело за металлом.

— А что такое? — с тревогой спросил Тучин.

— Металл-то нам, Паша, надо давать свой. Они, понимаешь ли, шьют из материала заказчика…

— И что?

— Не знаю. Попытаемся сговориться с Череповецким металлургическим. Молись, Пашка… Дадут нам металл — будешь вытряхивать руду вибропитателями…

— А как не дадут? — прищурился Тучин, теребя ус.

— Сам знаешь.

— В трубу вылечу. У-у!

— Вместе полетим, Павел Степанович, — искривился в улыбке Семенов и… чихнул в пухлый кулачок.

— Нет уж! — хлопнул ладонью по столу Тучин. — Мест свободных нету. Ты полетишь один… Нам с тобой, Юра, не по пути. Я, знаешь ли, про космос с детства мечтаю. Понял? Так что если уж и полечу куда-нибудь, то один… Один.

— Как баба-яга, да? — подначил Снегур.

— Во-во. Так что ищи-ка себе другого… космонавта.


Серега Гуридзе закрыл уши руками. Сморщился… Григорий глубоко затянулся и шлепнул Серегу ладонью по каскетке.

— Ты чего это хмуришься? Как этот… суслик во время пионерской облавы.

Серега смущенно улыбнулся:

— По ушам сильно бьет…

— Салага.

— Не салага я. За дэнь, знаешь…

— Да еще не скоро. Я шнур надлинил. Считай до сорока — потом гукнет…

Орт был сумрачен. Слабовато светили в нем редкие лампочки. Холодно искрились водяные натеки. Сидели, ожидая взрыва, на куче нешкуреных еловых жердей, предназначенных для взрывных работ, — фугасы на них, этих жердях, крепятся.

— …хотя и сам, — закончил Григорий, — сколько палю, а все одно звук завсегда врасплох…

И это было точно. Кто работал в горе, знает: жди не жди аммонитного грохота — не дождешься. Звук непременно улучит тот самый момент, когда ты секундно хотя бы рассредоточишься, соскользнешь с напряжения, а после и сдавит упруго и торжествующе тесные подземные пространства, коротко и тупо всаживая в тебя тугой, ознобляющий звон. Похоже это еще ну на… Грохнуло! И они увидели, как рванулся из скреперного штрека, похожий на парус, выгнутый взрывной волной, клуб пыли… Щемливо и траурно завоняло сгоревшей взрывчаткой…

— На что смахивает, знаешь? — сморгнул Серега, проглотив наконец-то застоявшееся комком возле горла ожидание. — В дэтстве нырнешь пад воду, а кто-нибудь камень об камень. Вай! Нэхорошо ушам делается…

— Ну, ладно, короче. Ты об чем со мной толковать собирался? — Григорий направил на Серегино лицо струю от своего фонаря. — А то тянем резину, как эти…

Серега заметно заволновался, достал из нагрудного кармана робы сигарету, пригнулся к Григорьевому окурку, раскурил…

— Ты нэ спеши. Время есть. Пускай проветрится штрэк хорошо. Погоди… — Он поднялся, отошел, размываясь в сумраке, вертанул там чего-то, и зашипел слышно выходящий под давлением воздух, смешанный с водяной пылью. Вернулся. Стоя и начал: — Аб Зынаиде разговор будет…

— Это еще аб какой Зынаиде? — передразнил Серегу Григорий.

— Шапкиной Зынаиде.

— Зинке Шапкиной, что ли?

— Да, Шапкиной. Ты знаешь, Григорий, что у нее ребенок будет?

— Чево-о? — Григорий даже малость оторопел, а после неподдельно расхохотался. — У Зинки! Кто же у ей папашей-то избран, интересно? Уж не ты ли, а? Али ветерком…

— От тэбя будет. Исключительно, — сказал Серега очень твердо.

Смешок оборвался. Сделалось очень тихо, и в этой наспелой тишине где-то далеко-далеко, на соседнем горизонте, отзвучал приглушенный породой взрыв. Стучала по лужам вода, и пар от дыхания курчаво слоился в ламповых струях.

— Это какой же такой ее гинеколог прощупал? — выговаривая этот вопрос, Григорий враз опустевшим нутром почувствовал — смолотил одним языком… Головой же, против своей воли, вдруг легко и прозрачно оживил в себе ту, давнюю по времени, картину.

…Небо над береговыми соснами потеряло дневную силу, и вот-вот должен был означиться закат… Горы натаскивали на себя дымчатое покрывало, и солнечный гвоздь, как бы стачиваясь, отошел от лодки, прикрытой тальниковой нависью, на самую середину озера…

Чайка, надрывая безвзмаховый овал, круто поклонилась ребристой, как шифер, воде, макнула в нее натянутые азартом проволочные ноги и тут же — без ничего в них — пружинисто подобралась вверх, роняя медленные-медленные капли…

Зинка села, натянула на острые коленки измятое платье и, зажав уголком губ шпильки, глухо спросила:

— Ну, что… доволен?..

Григорий ненужно потрогал рукой воду, вглядываясь в нее, и вдруг увидел под лодкой тонущие уже, розовые Зинкины трусики… Хотел было потянуться за ними, но так и не шевельнулся… Тело его набухло какой-то разрытой, спокойной истомой, и он, закрывая глаза, ответил Зинке беззвучно, про себя:

— Ничего, ничего…

Откуда было знать тогда им, троим, — Зинке, Григорию и чайке, снова стелющей над озером бесшумный овал, — что видел все это сейчас еще один: бурильщик Сыркин, оказавшийся в тот день на том же озере?..

…Сыркин, по-кошачьи поднимая ноги, чтобы, не дай бог, хрустнуть веткой или издать другой какой звук, старательно-старательно выбирался из береговых зарослей…

На роже его, лошадино вытянутой, исклеванной оспой, потно плавилось жирное, млелое довольство…

— Да отключи ты его! — яростно махнул на Серегин фонарь Григорий.

Ближняя лампочка ортового освещения теперь была метрах в двух-трех, и лицо Григория прикрылось сумеречью — едва-едва серело.

— Ну?.. Чего дальше-то, кореш?

— Я пришел к ней. Отобрал водку. Сам стал пить… Она рассказала. Плачэт. Удавлюсь, говорит… Плохо Зынаиде. Совсем нэлзя пить… Так. Вообще, у меня есть идэя. Я тэбе потом скажу. Сырьозно. Зынаида мне нравится. Вот. А теперь ты говори, Григорий…

— Фу-у… — выдохнул из себя Григорий. — Да-а… Думал, хуже не бывает, а наутро еще хуже. Ты послушай, Гамлет. Я же с ней месяца три, как оборвал. Наглухо! По обоюдному согласию, так сказать. Поезд ушел… Чего его ворочать? Да и было-то у нас с ней… Ты же сам знаешь, я первым не трогаю. Никого… Сами же они лезут. Сами! Понял?.. Ну, жалеешь-жалеешь, до невмоготы. Я же тоже не из дюраля… А так-то она… ничего… Добрая баба.

— Правылно. Добрая она. Очень даже добрая. Только болтают про нее… Сыркин, собака!..

— Ну, этому я глаз выну по-быстрому. Чтобы на анализ отнес.

— Нэ надо. Я сам. Ты, вот ты, как дальше думаешь?

— Да никак пока. Я это дело и не планировал. Может, аборт пускай?

— Она нэ будет аборт. Ты у нее первым был. Так.

— Да ты что, Серега! С коня упал?.. Я… я — у Зинки первым? Чо ты можешь знать?

— Я все знаю. И с коня я нэ падал. А ты у нее первым был. Зачем врешь? Гдэ твоя совесть?..

Григорий ссутулился, замер… Мгновенной вспышкой возникло перед ним Зинкино, перекрытое белокурыми прядями волос, мечущееся лицо… И стон. И вскрик. И шепот — горячий, упрашивающий, сбивчивый: «Гри… Гриш… Грише-е-енька!.. Ми-лый… Я же… не на!.. Не на-а-а…» Он мотнул головой, полез за папиросами, сплюнул и вдруг сказал глухо:

— Слушай… А не пойти ли тебе, а?.. Чего ты тут из себя ангела корчишь?!

— Нэ шуми, Григорий. Я тэбя нэ боюс. Мы с тобой вместе в дэсантных войсках служили. Понял?

— Врежу… — отчетливо посулил Григорий.

— Тогда я тэбе тоже врэжу.

Григорий включил лампочку и долго разглядывал лицо друга. В конце паузы неожиданно рассмеялся и сказал с заметным теплом в интонации:

— Ну ты и даешь, Шекспир!.. Ладно, отбой. Вольно!.. Только это… а ведь я и на самом деле не знаю ни хрена, что делать-то… Вон и Нелька, ну из маркшейдерской которая, вокруг меня теперь петли вяжет…

— Зынаида про Нэлку знает. Это ты вокруг нее виражи крутишь. Вот… Но теперь Нэлка с тобой нэ будет.

— Эт-то еще почему?

— А потому что ты как козел, который ходит гдэ попало. Нэлка Зынку уважает…

В дальнем конце орта заплясали, скрещиваясь и расходясь, два светлых лучика — кто-то шел в их сторону…

— Отец, однако, бежит… — сказал Григорий, приглядываясь.

— Ничего… Проветриваем. Говори, что делать будешь. Зынаида совсем скисла…

— А у тебя-то какая идэя?

— Я спэрва твой план хочу знать…

— Нету у меня никакого плана. Чо ты, как этот…

— Тогда слушай. Я твой друг, да?..

— Да.

— Я тэбя когда-нибудь продавал, да?

— Нет.

— Ну вот… Я тэбе говорил, что мне Зынаида очень нравится?

— Говорил, говорил. Короче.

— Так вот… Если ты на нэй… Если ты от нэе откажешься… Тогда я тэбя после этого совсем знать нэ желаю! Ты из Полярска уедешь! К той самой матэри уходи!.. Я тэбя близко видеть нэ позволю!.. Это мое очень ба-альшое слово!..

— Чего ты орешь? — Григорий поднялся.

А Сергей вплотную придвинулся к нему и процедил сквозь стиснутые зубы:

— Месяц тэбе даю на раздумье. Два! Как в тбилисском Дворце сочетаний… А потом — бэрэгись!..

— Эй, самопалы! — не доходя метров двадцать, окрикнул друзей голос Гаврилова отца. — Целуетесь, что ли? Почему скрепер стоит?

Серега отлепился от Григория.

— Отпал дэлали, Иван Федорович. Григорию в глаз камень ма-а-лэнький попал. Вынимать пришлось…

— Вынул?

— Нэ-эт. Рэшили — взрывать будем. На выброс! Так.

— Ну, то-то… А ты, Гаврилов, валяй к Сыркину. Он обурил блок. Заряжать можно.

— Знаю. Был я у рябого…

— Вот и валяй. К концу смены отпалишь. И прикурить дай-ко мне… Через часок мы тут с Кряквиным и Тучиным прогуляемся, чтобы все в порядке было…

Серега врубил лебедку и передернул рычаги. Тяжеленный стальной ковш, натянув трос, подтолкнул размочаленные взрывом куски валуна, и порода со скрежетом пошла вниз.

Грохотала лебедка, елозил и елозил озубленный ковш по тесному штрековому лазу, и, истрачивая себя на искры, натужно мотались в полутьме маслянистые косы тросов.

Лицо Сереги стало напряженным и очень похожим по выражению на то, когда он учил гамлетовские слова.


Лестничный ход восстающей был узким, рассчитанным не на гурьбу, а на одного. Прочные перекладины, окатанные горняцкими руками и ногами, все вели и вели в сумрачную, холодную вышину.

Первым поднимался Кряквин. За ним, в такт, Тучин. Еще ниже, вежливо отставая, Гаврилов.

Лезли без слов, сосредоточенные, — только разномастно курилось дыхание, вскрипывало дерево да изредка, оттого и по-особому звучно, процарапывали стылую тишину вертикальной проходки срывы мелкой породы с боковин.

На одной из промежуточных площадок Кряквин остановился, жестом руки пропустил вперед Тучина, а сам, отпыхиваясь, подождал Гаврилова. Стянул каску и, не скрывая, устало вытер платком накопившийся на лбу пот.

— Отвыкаю, Иван… Вишь, жабры слиплись? Не те уж, не те, брат, совсем пороха…

— Да я и то гляжу — чего это мне на каску песок всю дорогу чей-то сыплется?.. Твой, оказывается. А давно ли, кажись, как ужаленный прыгал?

— Ну, по части прыжков-то я и сейчас не хуже резинового…

— Во-во… — хмыкнул Гаврилов. — По конторам… на заднице, да?

— Ладно, ладно. Поговори еще у меня…

Снова поползли вверх. И снова — только дыхание, только шорохи грубой горняцкой одежды…

На очередной площадке Гаврилов спросил:

— А в гости чего не заглядываешь? Большой начальник стал, что ли? Зазнался, да? Походку сменил?

— Пошел ты к дьяволу! — отмахнулся Кряквин. — Сам же ведь знаешь — хлопот полон рот…

— Варюха как поживает?

— Ничего. За-вуч, понял?

— У-у… Стало быть, тоже ба-аль-шая начальница?

— Да ты что в самом-то деле, Иван?

— А то… — сплюнул Гаврилов. — Киснем же, как эти…

— Ну, ты погоди, погоди… — Кряквин мотнул головой в сторону Тучина. — Он вам еще дремоту разгонит…

— А сам-то — передумал, что ли?

— Нет.

— Точно?

— Точно.

— А Михеев на это?

— Да хоть как! Я теперь буду ставить вопрос и — все!

— Это когда же, интересно?

— Скоро. Только отвяжись!

— А Верещагин что говорит?

— Слушай. — Кряквин рассмеялся. — Ты сейчас таким макаром и до самого господа бога доспрашиваешься…

— Ну и доспрашиваюсь, а чего? Мне-то кого бояться? Это же у вас перед господом богом жабры слипаются…

— Это у кого — «у вас»? — с ехидцей уточнил Кряквин.

— У Михеева хотя бы…

Кряквин надвинул каску потуже, поправил на груди лампу и отозвался не сразу:

— Видишь ли, Ваня… Как бы это тебе понятней… В общем, вот так… Я за свои жабры покуда ручаюсь — ферштейн?

Гаврилов удовлетворенно кашлянул в кулак:

— Ну-ну… Поживем — увидим.

И опять застонала под их тяжестью лестничная кладь, и опять закачался, отжимаясь кверху, встревоженный лампами сумрак.

— Вот и все, милай, а ты боялась… — сказал Кряквин сам себе, выбираясь из восстающей, и, обернувшись, понарошку протянул Гаврилову руку. — Давай, старикан, подмогу…

Гаврилов шутливо, одним выдохом, без слюны, хыкнул на протянутую ему ладонь и привычно легко вскочил на поверхность штольни.

Расхохотались.

— Закурим, начальник? — спросил Кряквин.

— Естественно, — ответил Гаврилов. — Только там, в цирке. И вместе с ним… — Он показал на отчетливо чернеющую впереди фигуру Тучина. — Он ведь с характером… Ты на него зазря не обижайся.

— Знаю, знаю. Пошли.

На самом выходе из штольни сильно задул, приятно остужая разогретые подъемом лица, встречный свежак, подаваемый в рудник компрессорами. А вскоре за крытой галереей, где хранилось разное необходимое в подземке добро, и возник — на три стороны — дикий и несказанно прекрасный простор. Штольня горизонта выводила в цирк: горный, величественный и всякий раз, даже для тех, кто его уже хорошо знал, поразительный своей горделивой величественностью.

Скальный массив, весь в белых морщинах-расщелинах и как попало прилепленных снежных заплатах, гигантской подковой, отдаленно смахивающей на трибуны своими уступами, непроходимо огибал ровное, почти круглое плато, охраняя его покой, и какое-то особенное, торжественное беззвучие припадало сейчас ко всему, что существовало здесь, под совсем уже близким-близким небом.

Плотно прикатанный пургами наст матово отсвечивал даже и в бессолнечном дне, оттого сами собой щурились и слезились глаза вышедших только что из горы.

Кряквин с Гавриловым с удовольствием затянулись папиросным дымом, а Тучин, сказав, что не курит, отошел по пробитой бульдозерным ножом траншее-тропе в сторонку, визжа снегом, и, отвернувшись, независимо справил малую нужду.

Кряквин подмигнул Ивану Федоровичу.

— Дельное предложение, между прочим. А?! — Он расхохотался.

Когда опять собрались все вместе, Кряквин, оглядывая горы, мечтательно сказал:

— А вообще-то, мужики, если уж так… ну… безотносительно… То здесь-то, вот на этом самом месте… не руду бы по идее крошить — не-е… А курортец горный отгрохать. Да-а… Красота-то вокруг — скажи, нет! — Он подтолкнул плечом Гаврилова. — Ну чем тебе не Швейцария какая-нибудь, а?..

Гаврилов, переминаясь, захрустел снегом и на полном серьезе подначил своего просвещенного товарища:

— Во-он туда… — он показал на присыпанную сугробами трансформаторную будку, — кабак с музыкой… Мой обормот, Гришка-то, в нем петь будет… А вон туда… — он перевел глаза на уснувший экскаватор, — эту… рулетку, что ли? Без плана бы точно не были.

— Факт, Федорович, — поддержал его Кряквин. — Этим ведь горкам цены нету. Только к тому времени их, поди, и совсем не останется. Обгрызем и в вагончиках вывезем…

— Если вагоны будут.

Кряквин резко повернул к нему голову.

— И если кому их грызть охота останется, — добавил вдруг Тучин, и Кряквин так же резко обернулся в его сторону.

— Та-ак… — протянул он. — Наконец-то заговорили. Собрание считаю открытым… Тебе, значит, Иван Федорович, до полного счастья вагончиков не хватает, а тебе, Павел Степанович, проходчиков, как я, думаю, правильно понял?

— Пока да, — уклончиво ответил Тучин.

— Да-а… — покачал головой Кряквин. — Мне бы ваши заботы… Заладили, как попугаи! Вагоны… Проходчики… Караул! Дальше одного хода ни хрена подумать не хотят. Вам что — магнитофоны вот сюда встроили?! — Кряквин пощелкал себя по каске.

— Ты чего это, Алексей? — Гаврилов толкнул друга плечом. — Разорался, будто на пожаре…

Они спускались сейчас в долину и со стороны гляделись обыкновенными горняками. В касках, с лампами, в сапогах, в брезентухах…

— А что? Не так, скажете? Ну, ладно. Начнем с начала… Вопрос первый. Допустим, что будет у нас, Иван Федорович, вагонов навалом. И проходчиков, Павел Степанович, тоже — хоть ложкой ешь. И — что? Райская жизнь?..

— Да уж не до жиру, — вздохнул Гаврилов. — Я бы и за это уже свечку поставил…

— Кому?

— Да хоть тебе. Ты же у нас стратег…

— Вот и поставь. Вагоны-то мы, в конце-то концов, вышибали и теперь вышибем…

— Интересно… Каким это местом ты их вышибать будешь?

— А вот этим, понял? — Кряквин показал Гаврилову язык. — Потому как мозги на это дело не шибко тратить охота.

— Расскажи, где достал такой, а?

— Кончай ты… Я же серьезно. Так называемая проблема вагонов, тем более в том виде, как она складывалась когда-то для комбината, если уж хочешь знать, и тогда не стоила трех копеек… Ей-богу! И лично я, если и обращал на нее когда-нибудь внимание, то лишь как на результат чего-то ку-у-да более важного и пока еще не решенного…

Кряквин приостановился, и они с Гавриловым опять закурили. А день стоял вокруг уж больно хороший. С морозцем, но без ветра совсем, теплый… Снег коротенькими замыканиями искрил по бортам бульдозерной траншеи-тропы, и все время откуда-то сверху, из абсолютно чистого неба, ссыпалась блесткая, иглистая изморозь.

— Вот тебе, значит, не хватает вагонов… — после нескольких сильных затяжек кряду заговорил снова Кряквин. — Да-а, брат… Сочувствую. Горе. А вот ему — проходчиков, вибропитателей… Еще и главный инженер у него на руднике… дырка. Правда ведь, Павел Степанович? И волюшки бы тебе, волюшки побольше, а? Чтобы уж никто над ухом не дышал. Ты бы уж тогда-то рванул… Знаю, знаю, о чем мечтает девица. Сам проходил это… Кстати, гениальное исследование Шаганского по вашему руднику, ну… «О причинах снижения престижа профессии проходчика…» — так оно, кажется, называется? — я прочитал раньше, чем вы.

— Как? — удивился Тучин. — Я же…

— А-а… Бросьте. Шаганский из той породы бегунов, которые, если надо, и собственную тень обгонят. Что, не понимаешь? А еще… бегун. Ну да наплевать. Чего мы об этом? У него же привычка носиться по верхним этажам — безусловный рефлекс. Чуть что — к начальству. Ну а раз Михеева нет, то ко мне. Ох и хвалил же он тебя, Паша… Ну будто стучал на тебя. Ей-богу. Понимаешь, когда Шаганский кого-нибудь хвалит… у меня после этого почему-то зубы болят, — Кряквин ткнул себя пальцем в грудь, — бр-р-р… И в душ с ходу охота. В общем, хвалил, хвалил, а потом, значит, и попросил «конфиндэньциально»… — Кряквин похоже скопировал Юлия Петровича, — ознакомиться с его последней, «скромной» работой. И очи свои при этом потупил… Тьфу!

— Но для чего он это? Не понимаю…

— Да для того же! — вспыхнул Кряквин. — На всякий случай. Чтобы свою собственную безопасность, шкуру свою то есть, еще хоть немного, но да подобезопасить — понял? И хватит об этом. Хватит! Не о нем же сейчас речь, а о вас. Это же вам, понимаете, не хватает проходчиков, вибропитателей и прочего служебного инвентаря? Вам.

— Мне, мне… — пробурчал Тучин.

— А вот Варваре моей, жене-супружнице, до полного счастья учебников пацанам в школе не хватает. Нету их, говорит, в Полярске — нету! Тоже тоска, между прочим. Задача, не скажи… А кому-то знаете чего недостает? Мозгов. Да, да… Этого самого серенького вещества! И вот это уже куда пострашнее… Де-фи-цит на них явный. А почему так, а? Отчего? И вот тут-то мы и начнем новую тему… Потребность кого-то в чем-то, или дефицит по-иностранному, — сама по себе штука вроде бы и неплохая. Стимулирует, активизирует, целеустремляет и так далее. Но с тем дефицитом, который нервирует нас, чуток посложнее. Факт. Пошли, мужики… — нервно сказал Кряквин, и снова пронзительно завизжал под ногами снег.

— Простите, Алексей Егорович… — разрушил возникшую паузу Тучин. — Я вот сейчас слушал вас и вдруг вспомнил Толстого…

— А что?

— Совпадение мыслей…

— Все ясно. Это он у Кряквина спер, — съехидничал Гаврилов.

Кряквин улыбнулся и далеко отщелкнул догоревшую папиросу.

— В сугроб захотел? Воткну ведь, как редьку… А если уж серьезно, то, конечно, признаюсь… не до художественной литературы мне нынче, Паша… Варька сует мне книжки, а стану читать… про дефицит думаю… Для того чтобы избавиться от этого проклятого дефицита, как зла, мешающего нам жить, надо бы нам сегодня думать не только о сегодняшнем дне. В общем, осознаем мы насущность нужд наших и не умеем покуда увязывать их с предвидением будущего. Во-от… А в этом увязывании — перспектива… Факт. Вот… А аппетит-то у нас, у человеков, приходит во время еды, и хочется нам поэтому продолжать и продолжать улучшения… Знаешь, Иван Федорович, о чем я теперь усиленно думаю?

— О чем же?

— О сути сегодняшнего понятия «план».

— Америку открываешь?

— Нет.

— Тогда велосипед…

— Кыш! Я серьезно. Тебе не кажется странным, что мы, то есть ты, он и я, конечно, периодически перевыполняя или просто выполняя планы, ну, скажем, как в прошлом году, тем не менее все торчим и торчим на одном и том же месте?.. На каком, я тебе сейчас объясню. Ты только не ухмыляйся… Вспомни, пожалуйста, как одиннадцать минувших месяцев мы на всех законных основаниях, так сказать, раздавали премии… И тогда никого не смущало и никто не краснел при этом, что премии эти начислялись нам всем тогда — от коменданта общежития, методиста-физкультурника, управдома и кладовщика до меня и Михеева — в то самое время, когда комбинат не обеспечивал опережающего темпа роста производительности труда над заработной платой… А в результате? Отсюда, естественно, и вопрос — как же так, господа хорошие? Это же фантомастика какая-то! А как же?.. Перевыполняем, выполняем и — нате — если уж положить руку на сердце — не выполняем, выходит… В чем дело?

— Ну знаешь, Алексей, ты эти вопросы не мне задавай. И так вот на меня не гляди. Не страшно. Я человек маленький. А ты у нас шишка. Все знаешь без книжек. Стало быть, и спрашивай об этом у кого следует…

— Это у кого же — «кого следует»? — передразнил Гаврилова Кряквин.

— А хоть у кого! Я-то почем знаю… Промеж себя, по закоулкам-то, мы все шибко храбрые. А вот моя бы воля — я бы первым бы делом такой… ну, рентген, что ли, придумал и просвечивал бы им всякого начальника на предмет его духовитости. Ага, скажем, у этого гайка ослабела, стал он за свою шкуру побаиваться — пошел вон!.. Комбинатище-то какой! — Гаврилов махнул рукой в сторону, далеко-далеко дымящихся труб обогатительной фабрики. — А план? Фу! Где она — логика или как там еще?.. План-то, он к чему призывает? Напряжению. Чего можешь, то и давай. Вот к чему. А мы? Туфту гоним. Что, не так? Рвем у горы что поближе да пожирнее — авось обойдется. Ты-то про это лучше знаешь. Триста страниц сочинил, как писатель. Толку-то от твоего сочинительства? Погоди, скоро все опять, как сначала, начнем. В третьем квартале опять станешь икру метать. Точно, могу поспорить. Хоть на что!.. Вскрыши не будет, вагончиков… штук по триста в сутки и — Вася, не чешись! Склады рудой завалишь, а после опять рудники останавливать? Ох и старая же песня!.. До каких только пор ее петь будем!..

— Ну ты и разошелся… Вопишь, как на пожаре… — Кряквин двинул друга плечом. — А хочешь знать, только не обижайся, ладно?

— Ну?

— …весь крик твой — звук один. Ага, Ваня.

— Твой-то… — огрызнулся Гаврилов.

— И мой тоже. Успокойся, снежку поешь. Я же говорил… Уж чего-чего, а бичевать-охаивать мы мастера… Да-а… Тут нас хлебом не корми — дай только вокальные данные потренировать. Дальше-то что? Что дальше рева вот этого, а? Да ни фи-га. И знаешь почему? Трудно. Дальше-то мозгой шевелить надо, а мозгов не хватает…

— Одолжи, если лишку…

Кряквин так и прыснул. Но резко оборвал смех и уже абсолютно серьезно заговорил:

— В этом повинен не ты, понял? И не он. И не я, как мне кажется…

— А Пушкин, да?

— Пушкин тоже ни при чем, Иван Федорович. Повинен в этом, ребята, наш несовершенный пока еще механизм управления производством.

— О! Нашел виноватого, — фыркнул Гаврилов. — Механизм-то при чем тут?..

— А при том, Ваня, при том… Как аукнется, так и откликнется. Представляешь, на одной шестой части всей земли общество людей впервые за всю историю человечества надумало планировать самое себя. А?.. Люди решили планировать свою судьбу… Представляешь? Это же неслыханная и прекрасная дерзость! Они, объединенные этой великой идеей, задумали планировать себя разумно, ответственно, с гарантией, понял? А в таком деле план уже не просто план. Не-ет… Его понятие с ходу подравнивается к понятию разум. Чувствуешь? Разум. Значит, мы все… и ты, и он, и я… начинаем жить, живем и будем, следовательно, жить в сфере единого плана. Все! Ну, кроме дураков… Иногда мне становится жутко от понимания самой сути подобной задачи… Я ее начинаю чувствовать кожей. Она ведь… черт его знает что! Проста? Да вроде бы да… Раз понятна, значит, проста. Впрочем, истины, наверно, потому и просты, что они истины… От того-то и стоит, видать, обращаться с ними как можно бережнее. Ведь каждый-то из нас несет в себе свое сокровенное, личное. Планиду свою. Судьбу!.. У-у… Тут нам, людям, имеющим дело с планом, важно уметь предвидеть… Да-а. Предвидеть. Разное. Всякое… Вагоны, учебники, вибропитатели, проходчиков и так далее, и так далее. Предвидение — система бездонная. И думать тут надо глубоко. Мы же пока еще позволяем себе мыслить мелко. И это очень и очень даже тревожно… Без совершенного предвидения — несовершенно планирование. А несовершенное планирование — значит, несовершенное мышление в сфере его. Вот тебе и дефицит опять же… Вот и получается у нас — чуть что не так где, не по-нашему выходит… мы орем, разносим все и вся в пух и прах! Ты орешь, он орет, и я такой же! Не так, что ли?..

Гаврилов кашлянул и пожал плечами.

— Молчишь? И правильно делаешь. Для того чтобы улучшать, совершенствовать что-то, надо хотя бы знать, как улучшать, как совершенствовать…

— И с кем совершенствовать, — неожиданно вставил Тучин.

Кряквин остановился. Достал из пачки папиросу и, раскуривая ее, внимательно посмотрел на сосредоточенное лицо начальника Нижнего.

— Что вы имеете в виду?

— Вас.

— Продолжайте.

— Скажите, Алексей Егорович, я вас об этом давно спросить хотел… Вы что же — уже заранее предвидели финал деятельности Студеникина на Нижнем?

— Да, — резко ответил Кряквин.

— И знали, что он своей деятельностью, в кавычках естественно, садит рудник на мель?

— Да, знал.

— И не мешали ему творить это?

— А зачем? — усмехнулся Кряквин.

— Странно… Вы… Для чего?

— А для того, чтобы вы, Павел Степанович, сняли рудник с мели.

— Теперь понятно. Спасибо…

— Да пока что не за что, Тучин. Не за что… Так что ты это… дыши глубже, не напрягайся. Я же ведь вижу, как тебе охота сейчас уесть меня. Вижу, Паша… А хочешь знать — почему вижу? Да потому как я вот таким, как ты, уже был, понял? Вот так. Еще вопросы будут?

— Просьба.

— Давай.

— Снимите с должности главного инженера на Нижнем Семенова.

Кряквин медленно-медленно выдул из себя дым. Хитро прищурился.

— Имеется кандидатура на его место?

— Да.

— Кто?

— Иван Федорович Га…

— Что-о?! — Гаврилов так и подсунулся к тучинскому лицу. Тот отшатнулся. — Что ты сказал?

— Погоди, Иван, — остановил его Кряквин. — Не мешай умным людям. Вы что — серьезно решили это? — спросил он у Тучина.

— Категорически!

— О-го… — Кряквин вытащил из кармана носовой платок. При этом он все время внимательно разглядывал Тучина. Потом вдруг размашисто хлопнул его по плечу:

— Молодец, Пашка! Я бы до этого ну ни в жизнь не додумался!

— Да я бы тоже… — шевельнул усами Тучин. — Дефицит помог.

Кряквин расхохотался:

— Ну ты и зараза же!.. Видишь, не зря по рудничку полазили. Не зря…

Григорий лежал на кровати и курил. Над ним на стене, улепленной всякими фотографиями и картинками, круто выгибались похожие на лопасти, ладно отделанные сохачьи рога. На них, колбасным кругом, — патронташ и потасканная централка. Рядом с кроватью на табуретке хрипел магнитофон.

В комнате, узком пенальчике на одно окно, в привычном для хозяина беспорядке стояли стол с разобранным радиоприемником, хилая этажерка с небольшим количеством книг, и, пожалуй, все…

Пепел Григорий стряхивал в пустую бумажную гильзу, что придерживал одной рукой на груди. Порвалась пленка, и Григорий не сразу остановил магнитофон. Полежал еще, косо наблюдая, как салатит кассета, но все-таки решил склеить разрыв. Склеил и снова запустил пленку с начала, а сам принял прежнее положение под раскидистыми сохачьими рогами. Теперь он смотрел в потолок, двигая глазами по трещине в штукатурке, и думалось ему про разное, так, короткими вспышками возникало то одно, то другое…

…Огнепроводный шнур, по которому совсем и неторопливо ползла, выедая обмотку, точка огня…

…Серега Гуридзе… Быт ил нэ быт? Вот в чем вапроз?..

…Нелька Чижова… Стройная, в обтянувшем ее плотную, рельефную фигуру купальнике, она откачнулась посильнее на конце подкидной доски и, взлетев, изогнулась, расправила как-то по-птичьи руки и — пошла, соскальзывая по плавной дуге к воде, оставляя высоко-высоко над собой площадку трамплина. Вот уже утопились ее сложенные руки…

После смены, выходя на рудничный двор, Григорий видел, как она, веселая, усаживалась в «газик» Тольки Юсина, начальника комбинатовского отдела техники безопасности…

…Зинка Шапкина… Ее коричневые от загара ноги…

Хрипел и хрипел магнитофон, а за окном густо накопилась темнота, пробитая огнями от соседнего дома. Григорий резко сел. Ткнул, выключая магнитофон, в клавишу пальцем. Соскочил с кровати. Надел ботинки и вышел из комнаты. Здесь вкусно пахло жареным мясом — мать готовила чего-то на кухне. Григорий сорвал с вешалки полушубок, услышал, как мать окликнула его вопросом «ты куда?», не обратил внимания и выбежал на лестничную площадку.

Стеклянная дверь в телефоне-автомате была разбита. На аппарате настыла горка снега. Григорий набрал цифры, приспособил к уху ледяную трубку и подул на снег.

— Нижний? Это диспетчерская? Привет, Люся! Я тебя по голосу… Ага. Не говоришь, а поешь… Кто-кто? Гаврилов. Только Гришка. Поняла? Ну, ладно, ты мне это… кто там сегодня на водопое стоит — Дерюгина или Шапкина? Шапкина? О’кэй. Работай, работай… — Он повесил трубку, сгреб с аппарата ладонью снег и, выжимая из него капли, вернулся домой.

— Ты что это? Из дому позвонить не мог? — спросила мать, появившись на стук из кухни. — Сейчас ужинать будем.

— А-а… — отмахнулся Григорий. — Дай мне червонец.

— На что?

— Надо.

— Собираешься куда?

— Спросила она встревоженно, — перехватил интонацию Григорий, — и в глазах ее засияла скупая слеза.

— Болтун, — сказала мать.

— А кто чо возражает? Но, понимаешь, и болтунам червонцы трэба.

— На водку, что ли?

— Еще не знаю.

— Тогда садись ешь, я тебе налью. Что шляться-то? Отец придет скоро.

— Это хорошо, мать. Но — понимаешь… Не тот случай. Мне опять не повезло в любви, и разговор, стало быть, выйдет сама знаешь какой, так что буду кирять в одиночку, как поступают настоящие алкаши. Тебе это не усечь. Ты, мать, женщина.

— Куда уж нам… — Она вздохнула. — И ночевать, поди, не придешь?

— Приду.

— Сказал бы уж, чо у тебя, а? Все спокойнее…

— Потом. Летом. Все же нормально. Не бойся. А я поплыл, ладно?

— А деньги?

— Обойдусь. Это я так — проверить тебя… На жмотство, — Григорий подмигнул матери, поправил шарф и шапку, вышел, гулко прихлопнув за собой дверь.

Он еще не знал, о чем станет говорить с Зинкой. Но — во всяком случае — уж не скулить. То, что ему сообщил Серега, было, конечно же, неожиданно. Даже совсем как-то не так… У Зинки ребенок? От него? Чешуя!.. Сидя в пустом автобусе, Григорий кисло соображал, и что-то явно не склеивалось в его соображениях… Во-первых, он ей ничего не сулил, как некоторые… Нагородят бабе с три короба, а после суетятся. У них было все как обычно. Гитара, то-се, песенки, поцелуйчики. Не впервой такое, и сама же и ускорила близость. Он ее на озеро не тянул, пришла, намекнула, а он намек понял — поехали… Ну а то, что она оказалась не тронутой до него, так он-то при чем тут? Сказала бы если б с ходу, что, мол, так и так — он бы и не полез. Точно. А когда уж пошло — разве остановишься?.. Тут уж за тебя кто-то другой думает… И по времени опять же липа получается. Это когда все было-то, а она — на тебе — вспомнила и понесла… Он уж и позабыл, когда они в последний раз… У баб же никогда ничего не поймешь. То им хорошо, а после, от этого же хорошего, — плохо…

Григорий расколупал ногтем уже затянувшуюся наново ледком смотровую дырочку на стекле и совсем ненужно уставился в нее глазом. Ему вдруг припомнилось, как пахли Зинкины волосы… Хорошо! Каким-то луговым, солнечным ароматом… Привиделась и грудь ее — соски стояли поврозь, твердые-твердые. Он еще сказал ей — как молоденькие маслята, шляпенциями вперед… А под животом шрам, напоминавший туго затянутую шнуровку волейбольного мяча. «Аппендицит это… — сказала Зинка. — Еще бы маленько опоздай — померла. Знаешь, как больно было?..» А Сыркину он, точно, паяльник начистит. Это он, сортирный писатель… Ничего. Нельку тоже не жалко. Пущай теперь с Юсиным жмется. Он — начальник. От него горячее… А с Серегой они уладят. Уладят… Как-никак — кореша. В одной эскадрилье служили, тянули до дембеля. Чо вот только Зинке-то говорить? Хрен ее знает.

Был бы он ну хоть вот столечко виноват — другой коленкор. Уж не слинял бы… Кого бояться? А тут как обухом по затылку. Может, жениться на ней, а? И все чин чинарем?.. Во матушка бы обрадовалась! «Тебе же пора, — говорит. — Двадцать восемь уже… Смотри — измылишься…» «Мать у меня человек, — думал Григорий. — Душа… С ней хоть об чем толковать можно. Все усекает… А может, плюнуть и вернуться домой? — Григорий снова прицелился глазом в дырочку и по мельканию огней догадался, что уже въехали на рудничную территорию. — Ладно… — решил он. — Чего мандражить… Потолкуем с Зинкой. Хуже не будет. Послушаем, что она ему… А потом, с какой такой стати ему в пакостниках ходить? Все должно быть путем…»

— Здорово! — сказал Григорий. Голос его слышно раскатился по безлюдному коридору бытовки.

Шапкина, не глядя и без ответа, наполнила стакан газировкой. Стукнула им о прилавок.

— Не промахнись, Асунта!

Зинка подняла глаза на сказавшего эти смешные слова из названия фильма и… вздрогнула. Как в портретной раме стоял перед ней Григорий Гаврилов. Широкоплечий, скуластый, красивый…

— Вот такие, значит, пироги! — Он не спеша, со вкусом выпил воду, крякнул и вытер губы курчавым обшлагом. — Здорово, говорю…

Она неуверенно шагнула к окошечку, а Григорий как стоял, так и стоял, утвердив локти на влажном прилавке. Вертел пустой стакан и в упор разглядывал Зинаиду. Ожидаемого им вздутия на Зинкином животе он не приметил сразу, и в общем это его успокоило совсем.

— Фрагмент известной картины «Его не ждали». Фамилию, кто рисовал, не помню. Чо молчишь?

— Обожди, — сказала Зинка.

— Жду, — сказал Григорий.

Грохнулась книзу деревянная задвижка, и через несколько секунд Зинка появилась в коридоре. На ходу набросила пальто и шаленку.

— Пошли отсюда.

Вышли на рудничный двор, довольно ясно освещенный огнями. Молча дошагали до Доски почета…

— Зачем пришел? — хмуро спросила Зинка.

— А так… Вспомнил, понимаешь, одну штуку из своей молодой жизни, а потрепаться не с кем. Дай, думаю, к Зинке съезжу, с ней потреплюсь…

— Трепись.

Люминесцентный свет от Доски почета был несильным. Григорий стоял перед Зинкой высокий, намного выше ее ростом. Лицо резкое, похожее на отцово. Глаза в глубоких впадинах.

Она отвернулась и… в упор… встретилась тоже со взглядом Григория… В белом своем норвежском свитере этот Григорий улыбался с большой фотографии на Доске почета.

— Ну дак правда, что мне Гамлет наплел?.. Будто ты от меня…

Зинка вдруг странно хмыкнула, закрыла лицо руками и прижалась лбом к груди Григория…

— Если правда — скажи?.. Я что… От своего не откажусь…

Григорий, откинув голову, настороженно смотрел на нее сверху вниз, потом взял пальцами светлый подрагивающий локон, поднес к губам и понюхал.

— Вот что… — услышал он шепот Зинки. — Катись-ка ты!.. — Зинка до конца не договорила, что хотела сказать, и подняла на Григория широко раскрытые яростью глаза. — Пошел отсюда! Ничего у меня нет, понял? Это все твой грузин навыдумывал… Пошел, пошел!..

Григорий попятился.

— Погоди, ты чего? Я же с добром к тебе шел…

— А мне твое добро… — Зинка захлебнулась. — Кобель ты поганый! Тебя купили — ты и затрясся, да? — Она все наступала на него, как-то странно озаренная своим гневом, и Григорий невольно отметил эту удивившую его вот сейчас красоту и отчаянность красоты Зинкиного гнева.

Прижатый спиной к Доске почета, он так и сказал, неожиданно для себя:

— Слышь, Зинка… А ты и красивая щас!..

Она замерла от этих слов, вернее от той теплоты, с которой они были сказаны, подумала о чем-то с секунду, повернулась, пошла, остановилась… снова пошла и снова остановилась…


В парткоме били часы. Били мягким, малиновым боем. Благовестили долгий, утренний, одиннадцатый час. В промежутках между ударами внутри часов что-то хрипело — горлово и прокуренно. В общем, странные часы… Такие теперь не так уж часто и встретишь: ящик — выше человеческого роста. Мореного, в витых прожилках, дуба. Маятник, что солнце на закате, — багровая, тяжкая медь. И противовесы — цилиндры, каждый литра на два вместительностью…

А «наслаждались» их работой сейчас двое — секретарь парткома Сергей Антонович Скороходов и начальник отдела труда и заработной платы рудника Верхний Илья Митрофанович Утешев.

Разговор, по всей видимости, только начался, да прервал его часовой благовест. Скороходов сидел за чистым, без бумаг, столом…

— Так ты, значит, и не догадываешься, почему я решил поговорить с тобой, Илья Митрофанович? — дружелюбно и располагающе спросил Скороходов.

— Что вы говорите? — Утешев приставил к уху ладонь.

Скороходов повторил все сначала, только громче.

— Слышу, слышу, Сергей Антонович. Понял! — вежливо склонил голову Утешев.

— Только ты пойми… мне же это… ну, самому неудобно как-то… Так что и не обижайся… Я к тебе сам знаешь как отношусь. Но… не могу не говорить…

— Вы бы поближе к делу, у меня в обрез времени, — попросил Утешев. — Не стесняйтесь.

Скороходов повертел головой.

— Мне-то чего стесняться? Вот чудак… Это тебе надо задуматься. У тебя жена — врач. Заслуженный в области человек… И сам ты… фигура заметная. Руководитель как-никак. Неужели ты не понимаешь, что городок наш не Рио-де-Жанейро. Ушастый, глазастый городок-то… Все видит и все знает…

— Истина всегда конкретна, Сергей Антонович, — остановил его Утешев. — В то же время она, как правило, менее правдоподобна, чем вымысел.

— Ты бы уж попроще, Илья Митрофанович, попроще… Я же с тобой безо всяких, по-хорошему… — как-то смущенно проговорил Скороходов.

— А куда уж проще? Я жду от вас конкретных экспектаций.

— Ну вот опять… Экспектаций… Истина… — Скороходов помрачнел, встал и подошел к окну. — Зря ты так… Зря. Рано или поздно, но докатится это дело до супруги твоей, а после и до парткома. Соберутся, протоколы станут писать, воспитывать… Надо тебе это, а? Сам бы подумал и… подвел черту с этой… Синициной или как ее там? Не морочил бы уж молодой женщине голову… Ты вон в зеркало на себя поглядись — все поймешь. Бес в ребро, да?.. Гони его оттуда, пока перелома не случилось. А то мне, думаешь, приятно?.. Я вот тебе сейчас все это говорю, а ты про себя, наверно: «Вот, мол, чудак у нас в парткоме. Чего, мол, лезет не в свою дверь?..» Думай, конечно, как тебе угодно. На здоровье. Переживу. Дело не в этом… Моя обязанность, уж коли вымел ты сор из своей избы и он допылил вот до этого кабинета, а он допылил, между прочим, тебя, Илью Митрофановича, с достаточной строгостью предупредить. И предостеречь… хочу тебя… Понял? А то, понимаете, то одна «доброжелательница» по телефончику стукнет, то другая… А вон и письмишко уже начирикали. Сам понимаешь — анонимное. На-ко, почитай.

— Премного благодарен, — сказал твердо Утешев. Морщинистое лицо его тронул нервный румянец.

— Дело хозяйское. Не хочешь — не читай. Письмишко, скажем прямо, низкопробное… Короче, давай порешим так… Я это дело замну для ясности. Годится? Только и ты уж, будь другом, замни, ладно, свое дело с этой молодой, с Синициной?..

Утешев поднялся. Поправил пиджак. Спокойно так посмотрел на Скороходова и спокойно сказал:

— Прошу извинить меня, Сергей Антонович, но вот в эту минуту я действительно позволил себе подумать о вас… — Он не договорил.

Приглушенно протрещал телефон-коммутатор. Вспыхнула на нем пульсирующая световая точка. Скороходов придавил пластмассовый клавиш, сиял трубку:

— Скороходов слушает.

— Здравствуй. Это Верещагин. Оповести-ка там, пожалуйста, Кряквина и сам приготовься. Часика через два нагрянем на комбинат. С иностранцами. Это шведы, скандинавы… Специалисты по горно-обогатительному производству… Будут смотреть, спрашивать… Понял?

— Все ясно, Петр Данилович.

Скороходов положил трубку и подошел к Утешеву, который задумчиво и отрешенно курил возле раскрытой форточки.

— Ну-ка… Отелло. Так что же ты позволил себе подумать обо мне, интересно?

Утешев ответил не сразу. Покусал зубами длинный янтарный мундштук, затянулся, выдохнул в форточку дым.

— Да что вы, вероятно, не ошиблись, предполагая, что я мог подумать о вас.

Скороходов озадаченно сдвинул брови. Воткнул руки в карманы коричневых брюк и побренчал там копейками. Поднял глаза и, улыбаясь только ими, громко шепнул в самое ухо Илье Митрофановичу:

— От такого же слышу, понял?

Утешев бесстрастно кивнул и, высокий, подтянутый, зашагал к двери, не показывая Скороходову теперь уже смеющегося лица.


Улицы Полярска были исчерканы тенями. На обочинах грелся под солнечным светом голубоватый снег. Рябины, акации и березы, опушенные тонко провязанным куржаком, невесомо и призрачно истаивали в светлой разъятости дня. Три «Волги», одна за другой, то прибавляя, то замедляя ход, дружно бежали, попыхивая дымками из выхлопных труб.

В головной разместились секретарь горкома Верещагин, сутуловатый, с уставшим лицом человек, и Кряквин — оба на заднем сиденье — да гость, иностранец, в нерпичьей, блестко лоснящейся шапочке с козырьком. Этот, в осанке, держал себя очень уж как-то прямо и недвижно — сидел, будто стоял. Одни глаза только шевелились — туда-сюда — на моложавом, но странно бескровном лице.

Все молчали. Работал приемник, и подпрыгивала в нем упругая джазовая мелодия, ладно совпадая с машинным движением.

Приостановились возле памятника Кирову — попросил швед. Вывалились из всех машин шумной гурьбой, запшикали в Кирова из фотокамер и — снова по теплым «Волгам»…

На выезде из Полярска, с холма, сам по себе распахнулся простор… Кряквин и Верещагин понимающе переглянулись — это была родная для них, тысячи раз виденная ими, потому как они здесь работали и жили, красота… Тем не менее она не истрачивалась от привычки смотреть на нее, и в этом, наверно, и таился тот самый неизъяснимый словами смысл их сопричастия и родства с этой красотой. Переглянулись и — поняли все. Как родственники. И на душе затеплело. Кряквин думал об этом. Не сейчас, не вот в данный момент. Сейчас он просто смотрел, не думая ни о чем, но то, о чем он думал уже, все равно было живо и цело в его существе. В силу ли только безвольной уступчивости отступила вот здесь перед человеком земля? Ведь это же Север… Дичь. Отброшенность от всего и суровость во всем… Вряд ли, конечно. Это упрямая, неотвязная неотступчивость человека, твердо надумавшего однажды обжить, природнить к себе Север, заставила его уступить… Значит, все же не силой силы силен человек, а силой родства… хорошо!

Распахнулся простор… В морозной дымке горы, тесно обхватившие городок, а дальше, куда глаза только могут, — тундровая плоскость, уходящая в широкую прорезь между горами, блюдечные диски промерзших озер, и все это — в редкой, прерывистой графике мелких кустарников…

Не портила красоты, дополняла, встроенная в тундру людьми, прочно рассчитанная ими асимметрия фабричных корпусов на переднем плане. Простор лишь уменьшал на немного громады горно-обогатительных цехов, а потом приглашал глаза снова — за тупые пирамиды градирен, над которыми мутно клубилось остывающее тепло, — к белым-белым горам… Там опять начиналась своя неоглядность, то есть горы те белые ни в коем случае не ограничивали исснеженной безразмерности красоты.

Справа, перед спуском к рудничным строениям Нижнего, поманила иностранца крестом церквушка. Он вдруг особенно оживился, затыкал в ту сторону кулаком, обтянутым коричневой перчаточной кожей. Верещагин было поморщился, посмотрел вопросительно на Кряквина сквозь отлично протертые стекла очков, — мол, на хрена ему это надо? — но гость продолжал настойчиво шевелить бескровными губами, и секретарь горкома приказал шоферу кивком — к храму…

Кряквину вспомнилось, как давно уже, после самого первого на Нижнем массового взрыва, не выдержав встряски, упал и повис на растяжках ажурный, тяжелый крест. К Михееву тогда приходили попы, и пришлось помогать им подновлять «божью обитель»…

Сейчас здесь велись киносъемки, и Кряквин еще издали углядел Николая, который при полном церковном параде что-то изображал на паперти… Прямо на него по рельсовой дорожке надвигалась громоздкая кинокамера, а вокруг было полно народу, и каким-то пронзительным, электросварочным светом жалили Гринина одноногие кинопрожектора.

Швед и шофер моментально испарились из «Волги», и Кряквин с Верещагиным остались вдвоем.

— Черт-те что! — хрипловато сказал Верещагин. — Ну так и тянет ихнего брата на рухлядь всякую…

— Семнадцатый век, Петр Данилович, — улыбнулся Кряквин. — Мы с тобой для них слишком новые…

Верещагин внимательно посмотрел на него:

— Да по твоей физиономии не скажешь, что ты шибко уж новый… Выглядишь так себе.

— Плачу тем же — ваш видок тоже… не очень. Как здоровье?

— А-а… — дернул щекой Верещагин. — Я тут как-то Володю, своего шофера, спрашиваю: «У тебя здесь вот болело?» Сердчишко то есть… А он мне, здоровый же как бык, говорит: «Конечно, болело, Петр Данилович. А как же! Помните — пятого сентября… Ну, мы тогда еще морячкам в футбол продули?..» Я говорю, что помню. А он продолжает: «Ну да… Нам тогда три штуки в сухом виде заложили, и у меня удар не шел с расстройства, ну, и, естественно, беленького прихватили. «Петросяна»…» Они так петрозаводскую водку зовут. Слыхал?

Кряквин кивнул.

— «А к ночи, говорит, у меня двигатель и забарахлил. Лежу, говорит, а у самого вот здесь — бух-бух! Бух-бух!» Вот так-то… Как жизнь? Мы, однако, давненько не виделись?

— Порядком уже, Петр Данилович. Все нормально. Что в Москве-то хорошего? Михеева видели?

Верещагин снял очки, крепко зажмурился несколько раз и снова надел.

— Михеева видел… Говорил с ним. Сейчас-то он ничего, выкарабкивается. Возможно, что на Майские приедет сюда ненадолго. Потом в санаторий…

— Ну?

— Видишь ли, Алексей… как бы тебе это сказать поточнее. В общем, неожиданное впечатление произвел он на меня в этот раз. Странное… Болезнь эта… Понимаешь… в общем… пронзительнее он как-то мыслить стал…

— Это хорошо, — сказал Кряквин.

— Возможно… Только почувствовал я за пронзительностью этой тоску, что ли… Не могу объяснить. Чувствую, и все…

— Как же все-таки это получилось у него? Где?

— На улице. Его в подъезде каком-то подобрали. Видимо, к людям полз…

— А почему на совещании не выступил?

— Говорит, что был не уверен. Может быть, уже тогда нездоров был… Ты, говорит, выступишь…

Кряквин ухмыльнулся:

— Ничего себе — пронзительность…

— Ладно, ладно, не задирайся… Михеева я люблю. А он тебя любит… Точно. Мне бы лично жаль было потерять такого мужика… Я тебе честно говорю — в нем произошли какие-то перемены… Ты когда-нибудь, например, о равнодушии задумывался?

— А что о нем думать? Нет. Все ясно…

— Да я тоже так считал. А вот Михеев заставил меня заново прислушаться к этому слову. Равно-душие. Понял?

— Любопытно. Гляди-ка… — Кряквин опустил створку и закурил.

— Иван Андреевич очень хочет увидеться с тобой. Поговорить.

— Ну?.. Всегда готов.

— И еще… Это только между нами… Понял я, что у него с Ксенией что-то не так. Ты ничего не слыхал?

— Да нет вроде. Варька моя, правда, недолюбливает ее…

— Понимаешь, как мне показалось… одинок Михеев. Очень одинок…

— Может, мне потолковать с Ксенией? Чего она там крутит…

— Ни в коем случае. Запрещаю категорически.

— Понял.

Верещагин тоже закурил.

— Теперь главное. Разговаривал я в Москве… Сладкой жизни во втором полугодии не ожидается. Худо будет с вагонами. Худо… Все, что можно, бросят на вывозку урожая. И Северный порт тоже. В общем, с экспортом концентрата возникнут сложности. Мало дадут пароходов. Вот так. Говорят — сами соображайте… Но план планом. Спуска никакого.

— Я это чувствовал. Дай бог хоть в первом полугодии спокойно прожить. Тьфу, тьфу, тьфу! Выходит, решение прошлогоднего актива так на бумажках и останется, да? Дела идут, контора пишет… А ведь должны были практически проработать вопрос транспортировки нашего концентрата в центр и южные районы страны… Хотя, чего там!.. Они хозяева своему слову. Дали и назад взяли. Сгорим мы ведь, Данилыч, с годовой программой…

— Я тебе сгорю… А насчет твоего прожекта я кое-где позондировал почву… Закинул удочки.

— Ну? — встрепенулся Кряквин.

— Слушают не мигая.

— Понятно.

— В общем, надо бы это дело еще раз обмозговать… Да, да. Ведь ты же своими расчетами на специальное постановление по комбинату напрашиваешься, Алексей… А время серьезное.

— Оно всегда серьезное, — дернул щекой Кряквин.

— Тем более… Как там Гаврилов поживает?

— Нормально. Я его в главные инженеры Нижнего перевожу. По предложению Тучина.

— Что ты говоришь?! — обрадовался Верещагин. — Иван, он хоть что потянет. Образованьица бы ему побольше… Здорово! Надо бы нам как-нибудь собраться. Надо. О! — показал он на иностранцев, возвращающихся к машине. — Намолились, красавчики…

— Да я уж и то подумал, — подхватил Кряквин, — ну что у нас за мода такая пошла? Кого ни принесет на комбинат — езди с ними, показывай. Что мы, понимаешь, гиды какие-то?! Ей-богу, надоело. Любой горняк на это дело годится, так нет — им верхушку подавай!

Верещагин с улыбкой выслушал все это, а потом приложил к прыгающим губам Кряквина ладонь:

— Тс-с… Анархист. Три наряда вне очереди!

И — многое повидали за этот день гости. Многое…

Переодевшись в горняцкое, прокатились по материально-ходовой штольне в лязгающем людском составе… Видели их возле опрокидов, рудоспусков, карьеров…

Изъявили они желание помыться в горняцкой душевой и — помылись, устроив веселую возню под сильными, разом снимающими всякую усталость, струями…

Попили водички шипучей в сатураторной у Зины Шапкиной. Она по такому случаю была в ослепительном халате и накрахмаленном кокошнике. Нос и подглазное пространство так и усыпали веснушки.

Кряквин допил второй стакан и сказал Зинке:

— Эх, Зинуля, так и охота мне все твои веснушки в кучку собрать. В горстку!

Переводчик перевел шведам его слова, и они засмеялись…

Дальше — по технологической цепочке комбината. На обогатительные фабрики, поражающие своими размерами и устройством…

Грохотали дробилки, мерно шумели флотационные аппараты, сушильные барабаны, гигантские сгустители. Комбинат дышал, лязгал металлом, погромыхивал.

Кряквина подозвали к себе рабочие-ремонтники, густо столпившиеся возле сушильного барабана. Кряквин извинился перед гостями, подмигнул Скороходову, — мол, давай, отдувайся, — и направился к ним. Постоял, выслушал, потом горячо начал объяснять что-то. Верещагин, наблюдая за ним, не вытерпел и тоже подошел.

— Вот… А вы «ремонт, ремонт»… Есть одна такая старая-старая байка, — повышенным голосом говорил Кряквин, чтобы его слышали все. — Про одну карету. Карета эта была до того замечательная, что ни один в ней болт, ни один тебе винт не сломался, не попортился раньше другого… Поняли? Все, значит, так, по уму, было пригнано в ней друг к дружке. Ремонта никакого и не надо было. Да… Угостите-ка табачком, братцы. Вконец искурился.

Протянулись пачки, коробки, портсигары.

— Спасибо. — Кряквин закурил. — Ну и вот… Словом, такую бы нам в сушильный цех карету, а? Безотказную. История-то ее вот как закончилась. Когда, значит, пришел ей срок, она развалилась вся сразу. Вот так! Вся и сразу! Поняли? А у тебя, Семен, то там, то вот тут отскочит… — Кряквин показал глазами на это место и надернул одному из молодых слесарей шапчонку на нос.

Остальные смеялись.

— Ты не обижайся.

— Да нет, Алексей Егорович…

— Ну, пока.

Кряквин широко, размашисто зашагал к двери во флотационный цех. Не сразу услышал:

— Товарищ Кряквин! Товарищ главный инженер!

Остановился. К нему подбежала молодая, очень даже симпатичная девушка. Лет двадцати пяти — не больше…

— Здравствуйте. Можно вас на минутку?

— Можно, — улыбнулся Кряквин. — Если нужно.

— Мне очень, очень нужно!

— Тогда давайте знакомиться. Кряквин.

— Я знаю. Синицина… Вера Петровна… Я технологом здесь…

— Очень приятно. Слушаю вас, Вера Петровна!

Она замялась. Полезла под фуфайку в кармашки ладного, по фигуре скроенного комбинезона.

— В общем… Я по личному делу.

— Ну-ну… Смелее.

— Понимаете… В общем, его в партком сегодня вызывали. К товарищу Скороходову. Я знаю. Он звонил мне… — Вера отчетливо заволновалась. Снова стала шарить по клапанам комбинезона.

— Хотите закурить? — спросил Кряквин. — Так я и сам хочу. Нету… Уже «стрелял»…

— Нет-нет. Я не курю. В общем, там ему такое наговорили! Товарищ Скороходов… Прямо не знаю, что делать…

— Вера Петровна, милая, я ни черта не понимаю. Во-первых, кого вызывали в партком? Кому — «ему» — там наговорили?

— А-а… — закивала головой Вера. — Поняла. Я сейчас расскажу. Сейчас…

— Ну-ну… — Кряквин взглянул на часы. — Только смелее и попонятней, пожалуйста.

— Мы, — начала Вера, — Алексей Егорович… С Утешевым… Ильей Митрофановичем… в общем… дружим. А кому-то это не нравится… Извините. Не могу я совсем… — Вера напряглась и, окаменев, удержала подступившие слезы. — А товарищ Скороходов… Да и вообще… Кому какое дело до моей личной жизни! — последние слова она выкрикнула.

Кряквин заметно стушевался. Неловко обнял Веру одной рукой за плечо и оглянулся. Вроде бы никто за ними не наблюдал.

— Так что? Он вас обидел, Утешев?

— Что-о?! Нет-нет! Илья Митрофанович такой!.. А они… Что они знают об Илюше?.. То есть об Илье Митрофановиче… Ничего! А лезут… Разве так можно? А?..

— Понял маленько. Он вам нравится, да? — как-то нелепо, но искренне спросил Кряквин.

Вера открыто, в упор, посмотрела на него, как бы выверяя, можно ли довериться этому человеку.

— Я люблю его. Да — люблю! Понимаете? И я имею право любить! А они…

— Кто — «они»?

— В душу лезут… — не расслышала вопрос Вера. — Советуют. И это у них… и у товарища Скороходова… называется заботиться… А нам не надо! Не надо! Тоже мне — советчик нашелся… Я взрослая! Сама понимаю, что делаю. И… хотите? — я расскажу об Илье Митрофановиче? Они же о нем ничего не знают. Откуда им…

— Простите, Вера Петровна… Только почему вы решили рассказать обо всем мне?

Она приподняла плечо.

— Не знаю…

Кряквин смущенно улыбнулся:

— Илья Митрофанович… толковый специалист. С головой. Это я точно знаю…

— Вот-вот… Все мы о людях через работу… А он… в плену был. Вот! Думаете, почему у него на руке пальцев нет? Он их там отрубил. Вот! Под вагонетку подставил, чтобы на фрицев не работать… Столько концлагерей прошел!.. В Польше, Норвегии… Потом они убежали. Это в Норвегии было… Кошмар! И через горы… босиком почти, в Швецию… Немца бревном убили. А потом и вообще… Не могу я… Их однажды в одном эшелоне везли, так они хотели тоже бежать. Пол перочинным ножом пропилили… И жребий метнули — кому первым прыгать на ходу под вагоны. Илье Митрофановичу третий номер достался. Первый спустился — они еще не поняли ничего. За ним второй… Его крик услышали. Немцы, оказывается, под хвостовым вагоном такой специальный крюк устроили, и он сразу убивал тех, кто под вагонами был. Поняли? Такой крюк… А Илья третьим должен был прыгать…

Кряквин слушал горячечный, сбивчивый голос Веры и невольно представлял все то, что она говорила. В нем, автоматически подстроившись на волну прошлого, срабатывала и срабатывала сейчас память своей войны, и неожиданно он отвлекся, утратив реальность минуты… Иная реальность всплыла перед ним, явившись все с теми же красками, звуками, лицами… «Юнкерсы» выскочили из-под солнца и с разворота зашли на цель…

— Воздух! — запоздало заорал Кряквин, отшвыривая от себя мокрый канат.

— Во-о-оздух!

Первый же столб воды, вздыбившийся совсем рядом с несращенными до конца понтонами, приподнял их и разбросал, увеличивая проран…

Кряквин смахнул с лица воду, рванул ворот гимнастерки и успел заметить, как на том, ближнем от него, понтоне схватился за спину старшина, полоснув отскочившим от его медалей острым лучиком света, а затем, прорастая темной фигурой из обвала воды, широко развел руки и спиной, плашмя упал в воду.

— Иван! Ива-ан! — заскрипел зубами, обдирая эмаль, Кряквин и нырнул.

Кипела река. Черным дымом закрылись горящие понтоны, а он плыл и плыл туда, где только что скрылся старшина Гаврилов… Совсем близко прошла, белопеня воду, пулеметная строчка. Кряквин вынырнул, хватая зубами воздух, и подтянул к себе бессильное тело солдата.

Гаврилов был без сознания, и Кряквин, отплевываясь и беззвучно ругаясь, держал и держал его голову над водой, ухватившись одной рукой за волосы Гаврилова, а другой за пляшущий, выгибающийся понтон…

— Илья Митрофанович столько испытал и знает! — дошел до Кряквина снова голос Веры, и стремительно отгорел и исчез отслоившийся от пережитого сон наяву, сон-всполох. — И в живописи, и в музыке… А мы… Про нас такое выдумывают…

— Скороходов, что ли? — встряхнул головой Кряквин.

— Да нет… Он-то как раз «заботится»… В кавычках. Чтобы я семью чужую не порушила. И Утешева Илью Митрофановича не разлагала… Это я-то — и разлагаю?! Да у нас все свято! Честное слово. Свято… Разве Утешев способен на пошлость? Да и кто виноват, если вот оно… чувство? Кто виноват? Оно же само… по себе. И раз уж любишь, то… Понимаете?

— Да я-то вроде, конечно. Толку-то от этого… Прямо и не знаю, что сказать вам… Вот ведь какая штука. Убей меня бог, не знаю…

— А я у вас не совета прошу. Мне не надо ничьих советов. Сама разберусь!

— Конечно, Вера. Факт, разберешься.

— Вот и все, Алексей Егорович. Выговорилась, и до свиданья.

— Всего вам хорошего.

— Спасибо.

— Одну секунду, Вера! — крикнул Кряквин и догнал девушку в проходе между шумящими флотомашинами. — Вы только вот что… Утешеву про наш с вами разговор не говорите. Пожалуйста.

— Почему? — встревожилась Вера. — Я от него ничего не скрываю…

— Понимаете… А вот об этом, однако, не стоит. Это может его взволновать…

— А-а… — протянула Вера. — Понимаю… Какой вы… — Она не договорила, чмокнула Кряквина в щеку и убежала.

В общем, веселенький выдался день… Кряквин наговорился вдосыть. Объяснял, показывал, спорил, жестикулировал. Гигантское современное предприятие открывалось перед глазами своей бесконечной производственной таинственностью. И Верещагину было приятно смотреть, как Кряквин, сопровождая гостей, в то же время оставался сейчас не просто гидом, а именно главным инженером, исполняющим обязанности директора. Хозяином на комбинате. С ним здоровались, обменивались репликами в гуле машин, кого-то Кряквин деловито подбадривал, кого-то резко и безжалостно распекал. И самое главное, что нравилось Верещагину, которому в этот приезд в Москву посоветовали повнимательнее приглядеться к Кряквину как к возможно будущему директору «Полярного», о чем он, конечно же, не стал говорить своему старому, еще с войны, другу, — Кряквин здесь всюду был своим. Знали его. Улыбались ему, деловито кивали, виновато отворачивались…


Вечером в банкетном зале ресторана «Пурга» был устроен прощальный ужин. Ничего необычного — традиционный венец гостеприимства. Тем не менее, подумав об этом, где-то еще в середине дня Кряквин сказал мимоходом Скороходову, чтобы тот проследил и за этим мероприятием, и тот, почти сразу же, не задумываясь, позвонил по рудничному телефону Шаганскому, организационные способности которого — по части проведения банкетов, обедов и проводов — ни у кого не вызывали сомнения. Тут уж Юлий Петрович блистал воистину.

Говорились тосты, стол вдохновлял разноцветьем закусок, шведы хмелели, постепенно утрачивая натренированную умеренность в жестах и словах; раскрасневшийся переводчик порой походил на Маслаченко, комментирующего какой-то стремительный матч; Юлий Петрович был буквально неистощим на каламбуры, тем более что сам Верещагин охотно реагировал на них, смеялся, поблескивая очками; Кряквин тоже делал вид, что ему хорошо, тоже смеялся, а сам все сильней и сильней тосковал, ощущая во всем теле усталость, и хотелось ему вот сейчас одного — домой, к Варьке… Несколько выпитых им рюмок коньяку не взбодрили его, а, наоборот, расслабили; он все чаще и чаще зажмуривался, надавливая на глазные яблоки пальцами, и наконец, когда стало ему и вообще невтерпеж, скараулил момент — Шаганский как раз начал изображать грузина — и вышел…

Он спустился на первый этаж и в туалете с наслаждением вымыл лицо холодной водой. Это чуть-чуть освежило. Кряквин поднялся наверх, закурил, постоял, наблюдая за возней официантов возле буфета, а потом, сам не зная зачем, заглянул в главный зал ресторана. Именно в эту минуту перешепнулся коротко со своими коллегами из ресторанного оркестра трубач, пощелкал ногтем по микрофону и раскатисто объявил:

— А теперь премьера песни!.. Поет всеполярно и вселедовито известный взрывник рудника Нижний — Григорий Гаврилов!.. Сейчас он закончит во-он там свои трали-вали и выйдет… Попросим, товарищи!

За столиками, не густо сегодня занятыми, захлопали. Кряквин поискал глазами Григория, но сначала натолкнулся на одиноко сидящего возле зашторенного окна Утешева. Илья Митрофанович курил, подперев ладонью голову, и веки его были опущены. Перед ним темнела большая бутылка… Кряквин сразу же вспомнил сегодняшний разговор с Синициной и ее рассказ об этом человеке. Кряквин было шагнул в его сторону, но тут же остановился. Что-то такое удержало его, и, секундно оценивая в себе это — «что-то такое», — Кряквин понял — жалость. Да, ему сделалось вдруг жалко Утешева, и он чуть-чуть не пошел на поводу этого нелюбимого им чувства, но сработал контроль, вставленный в него жизнью предохранитель, — с жалостью быть безжалостным… Он превыше всего уважал в человеке его независимость, его прямодушие, его доброту, милосердие и отвагу. Без этих, как он определял для себя, стержневых качеств человек для него не мог быть, ну максимум, интересным. Не более… Когда же ему удавалось столкнуться с человеком сильным и независимым, умеющим рассчитывать только на собственную силу, то есть на самого себя, да при этом еще остающимся душевно отзывчивым и, стало быть, добрым, причем если доброта эта не вывешивалась им напоказ, как плакат с призывом хранить деньги в сберегательной кассе, а проявлялась только тогда, когда для ее проявления требовалось вспомнить и об отваге, — он ощущал радость…

Однажды на Висле, накануне страшного дня, после которого в их саперном батальоне осталось в живых всего семьдесят человек, они разговаривали с Верещагиным про независимость, лежа под лодкой… Перед самым рассветом больно ударила в уши неслыханная тишина. Только ракеты, пускаемые немцами с того берега, слабо шипели, застревая в тумане, да бурчала невнятно, как в животе, речная вода.

Верещагин сказал тогда Кряквину:

— Значит, независимость? Прекрасно. Ты, видать, про нее больше думал. Так что я и спорить с тобой, и высказывать сомнения насчет ее универсальности не буду. Только спрошу тебя вот о чем… Ты подумай: а что это будет, если человеческую независимость сделать единственным нравственным критерием, а? — Верещагин был постарше и пообразованнее Кряквина — вот и употреблял всякие разные ученые слова. — Тебе не кажется, что такому человеку станет пусто и голо на нашей густонаселенной земле?

— Станет, — сказал Кряквин.

— И что тогда?

— Ничего страшного. Тогда этот человек сам потянется к людям.

— Во-от… Значит, в самом понятии «независимость» таится и отрицание? Ведь рано-то или поздно независимому хочется прислониться…

— К добру, — перебил его Кряквин. — А зависимость от доброты — это независимость от дерьма всякого.

— Ну-ну… — улыбнулся Верещагин. — Я к тому и клоню, что независимость, сама по себе, вряд ли может являться панацеей от всего. Она же тогда островом сделается. Островом в пустоте, понимаешь? А такой островок вряд ли устроит и тебя в качестве надежного духовного пристанища… Как ты считаешь?

Кряквин подумал и сердито ответил:

— Ни хрена. Когда островов много, это уже по-другому называется…

— Итак, товарищи, отложите ваши вилки и рюмки. На первый путь прибывает Григорий Гаврилов! — дурачился в микрофон трубач.

Кряквин увидел Григория, ладного и сильного, упруго вышагивающего мимо отделанных деревом стен, на которых разными породами скопированы местные горы, — красиво это получилось, — мимо официанток, что сгуртились возле входной в зал двери. Григорий был сосредоточен, в себе, и не заметил Кряквина.

Официантки шушукались:

— Гришенька — да-а!..

— Поди, стала бы с ним?

— Да у него таких, знаешь?..

Не унимался и трубач:

— Скажу вам, товарищи, по секрету, что наш оркестр давно уже ведет сепаратные переговоры с Гавриловым на предмет смены ему профессии — она же ему на слух, сами понимаете, отражается. А из него бы артист… народный артист получился! Может, вы…

Григорий прикрыл микрофон здоровенной ладонью:

— Кончай трепаться! — и это хорошо легло на зал. Там хохотнули. Григорий не смутился, а спокойно, очень уверенно добавил — уже в микрофон: — Это, извиняюсь, личное.

Ему протянули подключенную электрогитару, и он деловито перекинул через плечо ремень. Рамповые подсветки хорошо выделили Григория на фоне оркестра, подчеркнули его грубоватую, с резкими чертами внешность. А пианист уже вступил, раскатисто перегнав пальцы до самого края инструмента. Григорий поднял лицо — скуластое, открытое, заузил каким-то внутренним задумьем глаза и запел:

Отпишет мать мне старый угол дома,

Когда устанет сердце у нее.

Кряквин круто развернулся, задев плечом официантку, — она полыхнула на него подмалеванными глазищами, — извинился и вышел в пустынный холл. Он не хотел больше, да и не мог больше слышать сейчас этой неожиданно подкараулившей его песни. Первые же слова ее добрались и затронули в нем как раз именно то, что он, волевой, независимый человек, старательнее всего утрамбовывал в себе и держал взаперти от других — нежность… А она, предательница, вдруг проснулась в нем, отозвалась на песню и пошла за ней, подступая все выше и выше — к глазам, и Кряквин, пытаясь сбежать от нее, заморгал часто-часто, заткнул уши пальцами, чтобы только не слышать Григория, — холл-то, оказывается, тоже был радиофицирован, — буквально в четыре прыжка пересек его и поймал хромированную рукоять двери в банкетный зал.

— О-о!

— А-а! — встретили его радостными возгласами подгулявшие шведы.

— Пропажа нашлась! — витийствовал Юлий Петрович. — Вышеобъявленный всесоюзный розыск отменяется! Алексей Егорович, дорогой, господа изъявили желание задать вам всего три вопроса. Готовы ли вы ответить на них?

Кряквин нервно улыбнулся. Мгновенно напрягся, и это напряжение отключило его от песни. Ему сразу же сделалось легче.

— Готов, готов, — сказал Кряквин. — Но в связи с тем, что вопросов будет три, позвольте вначале-то хоть одну, — он показал пальцем, — одну рюмку коньяку? Авансом…

Скороходов протянул ему хрустальный бочоночек. Кряквин поклонился компании и ухарски вкинул коньяк в рот. Гости зааплодировали…

— А теперь слушаю вас.

Слово взял тот, долговязый, со странно бескровным лицом, швед. Обращаясь к Кряквину, заговорил — будто обстрелял его короткими очередями. Переводчик переводил:

— Скажите, господин Кряквин, почему у вас, на вашем вполне превосходном предприятии, так чрезвычайно много лозунгов, призывающих хорошо трудиться?

— Раз, — загнул палец Кряквин.

— Разве можно трудиться плохо, если за твой труд платят хорошие деньги?

— Два, — продолжал считать Кряквин.

— И наконец, не раздражает ли ваших рабочих такое однообразие обращений к ним?

— Три! — скомкал пальцы в кулак Кряквин. — Я отвечу. Отвечу… Только вот как — четырьмя вопросами. Согласны?

Шведы переглянулись: вопросами на вопросы?.. Нонсенс…

Кряквин заметил, как сосредоточенно смотрит на него сбоку Верещагин.

— Ну так как же? — разрушил паузу Кряквин.

Долговязый кивнул: мол, согласен.

— Поехали, — сказал Кряквин. — Вопрос, значит, первый… Как много среди вас, господа, сидящих вот здесь, истинно верующих?

Переводчик перевел, и почти все иностранцы склонили головы.

— Благодарю вас. Вопрос второй… Как часто вы в своих молитвах обращаетесь ко всевышнему с одним и тем же?.. Третий… Не надоедает ли ему подобное однообразие обращений? И наконец, вопрос последний. Четвертый, как договорились. Не раздражает ли оно, это однообразие, всевышнего? — Кряквин лукаво-лукаво улыбнулся.

Переводчик еще не закончил перевод, а за столом уже вспыхнул смех. Кто-то захлопал в ладоши. Кто-то крикнул:

— Браво!

— Ка-ра-шо!

Долговязый подошел к Кряквину и молча пожал ему руку.

Когда эмоции улеглись, Кряквин подумал и добавил уже абсолютно серьезно:

— А вообще-то, в подмеченном, — он посмотрел на долговязого, — резон имеется. Факт. Действительно, ну раз уж работаешь, да к тому же и деньги за то получаешь, то и работай хорошо… У меня же, к примеру, в кабинете нет вроде никаких лозунгов. И вот у товарища Верещагина, секретаря городского комитета партии, я тоже их вроде бы не замечал… А, Петр Данилович? Так что обещаю подумать насчет лозунгов. Обещаю…


Кряквин, насупившись и оттопырив губы, в которых забыто торчала потухшая папироса, медленно дочитал последнюю, густо испечатанную пишущей машинкой страницу, плотнее вдавил лицо в ладони, еще разок искоса прицелился в подписи, венчающие весь текст: Руководитель бюро социальной психологии — Ю. П. Шаганский… Старший инженер бюро социальной психологии — В. И. Лопухов… — закрыл глаза, снова припоминая, как года два… или, однако… три назад… мимоходом познакомился на Нижнем с этим белобрысым крепильщиком и, перекуривая с ним в разнарядке, был весьма удивлен, узнав, что паренек-то, оказывается, — о-ого! — заочно учится «на философа» в Ленинградском университете, а потом уже, когда Шаганский развил свою бурную социологическую деятельность на комбинате, — не забыв про «рудничного Гегеля», — сам же, и довольно настойчиво, порекомендовал Юлию Петровичу взять Лопухова к себе в бюро.

Припомнив все это, Кряквин шумно выпустил носом застоявшийся вдох, отчего сорвалась с папиросы и бесслышно опала на стол перед ним холодная завихрушка пепла. Так и сидел недвижно, будто уснув; локти в колени, а над обрезом столешницы, совсем низко, в зеленоватом полукруге лампы только голова в ладонях да ссутулившиеся, твердые плечи, черно облитые тонким свитером-водолазкой.

То, что он сейчас прочитал, а вообще-то читать не собирался, во всяком случае, сегодня, — Кряквин заранее, с неизменным предубеждением и пренебрежением относился ко всему, что бы ни сделал Шаганский, тем более в этой, ставшей вдруг модной социологии… — и вот… все-таки прочитал… потому как опять — черт его знает что! — не работалось над своим, кровным, и пухлая папка с рукописью, в которой он давненько задумал по-своему обобщить и проанализировать накопившийся опыт подземной разработки апатитовых месторождений, так и осталась лежать неразвязанной на столе… Работе над ней, как и в прошлый вечер, мешало противное, отвлекающее от сосредоточенности беспокойство, связанное все с тем же поджиданием звонка из Москвы, хотя Кряквин и знал уже, что директор не выступил на совещании. Называлось это громко и претенциозно — «Социологическое исследование причин снижения престижа профессии проходчика на рудниках комбината «Полярный».

В конце дня, сразу же после нервозного, с криками и многословием заседания расширенного профкома, кое-как, с грехом пополам распределившего жилье в только что отстроенном крупнопанельном доме, — Кряквину тоже пришлось встревать в общий спор, убеждая профкомовцев в крайней, — ну позарез, — необходимости выделения трех квартир горняцким семьям с Нижнего, — к нему в кабинет ввалился Шаганский и с порога, уже четвертым за этот день сообщил, что «Иван-то Андреевич… из достоверных источников… Вы, Алексей Егорович, вероятно, в курсе, да?.. Так и не выступил на совещании… Вероятно… э-э… (Шаганский показал металлические коронки во рту) в связи… сами понимаете… с нелетной погодой…».

Кряквин, удерживая раздражение, мотнул головой и, чтобы побыстрее отделаться от ненужной ему трепотни, хмуро спросил:

— У вас ко мне все?

Шаганский, никак не среагировав на намек, с достоинством опустился в кресло.

— Ноу из нот, как говорят в Великобритании. Алексей Егорович, у меня к вам просьба… Так сказать, не в службу, а в дружбу…

«Тоже мне… хм… друг нашелся…» — подумал Кряквин и, потупившись, буркнул:

— Выкладывайте.

Юлий Петрович деловито раскрыл портфель, выудил из него какую-то стопку бумаги и аккуратно положил Кряквину на стол.

— Вот… Посмотрите, пожалуйста. Я думаю… э-э… вам будет небезынтересно ознакомиться. Первым…

— Это почему же так думаете? — с открытой иронией спросил Кряквин, вытянул шею и прочитал название на титульном листе.

Шаганский улыбнулся:

— Интуиция… Заказ на сей труд был сделан Тучиным по Нижнему руднику, и только. Но мы… у себя… подумали и решили взять тему шире, так сказать репрезентативней. Сами понимаете… по всем рудникам.

— Кто это «мы»?

— Бюро социальной психологии.

— А конкретнее?

— Не понимаю вас, Алексей Егорович?

— Чего уж тут понимать… Я спрашиваю — кто конкретно… потел вот над этим социологическим исследованием? И все.

— А-а… Но… простите… я считал, что в данном случае… э-э… охрана авторских прав… — попытался отшутиться Шаганский.

— Давайте без этих… — махнув ладонью, скривился Кряквин. — Я после профкома оглох на шуточки… — Он придвинул к себе рукопись и заглянул в последнюю страницу. — Во-от… Тут же все указано. Мой протеже, что ли? Лопухов?

— М… — пожевал губами Шаганский. — Видите ли… Исполнял Лопухов. Но… под моим непосредственным…

— Это естественно, естественно, — улыбнулся Кряквин. — Ваши лавры при вас. А вот Лопухову привет от меня. Рад за него. Рад… Выходит, вышел толк из крепильщика, а? Вышел… Ух и приятная штука — не ошибиться в человеке. А теперь, значит, последний вопрос… Что-то я не пойму малость, Юлий Петрович… Это за что же мне, по-вашему… социально-психологическому… такая великая честь — читать это первому? Почему бы не Тучину сразу? Он-то ведь как-никак генеральный заказчик…

Шаганский сделал постное лицо, поочередно пошевелил кустистыми бровями, защелкнул пряжку портфеля, вздохнул, тяжело поднимаясь с кресла, и вдруг ответил с неожиданным для Кряквина вызовом:

— Я буду не против, если вы ответите на этот вопрос сами… товарищ главный инженер. Разрешите откланяться… — Он дернул вниз подбородком и, заметно прихрамывая, вышел из кабинета.

Сейчас Кряквин думал о прочитанном… И может быть, оттого, что ему не так-то уж часто приходилось иметь дело с подобного рода «литературой», в практической полезности которой он, по правде сказать, здорово сомневался, как сомневался вообще в целесообразности столь распространившегося за последнее время повального увлечения всякого рода социологическими бюро и лабораториями, а специально-то обученных, квалифицированных для этого кадров — факт! — не хватало, — только что дочитанное им «исследование Лопухова» действительно зацепило его за живое. Взбудоражило…

Поначалу Кряквин даже озлился: «Какой-то мальчишка… сопляк! — без году неделя нюхнувший подземки… учит его тому, что он и без него знает, как дважды два…» Но постепенно злость испарилась, и Кряквин стал размышлять спокойнее.

Лопухов дотошно опросил около сотни проходчиков комбината про их горняцкое житье-бытье, и абсолютное большинство из них в открытую высказало недовольство своей профессией. «Гляди-ка… — уважительно подумалось Кряквину, — позубастее стал народ-то… Это хорошо. Славно…»

Проходчиков — «по Лопухову» — не устраивали в первую очередь условия труда: сильная завлажненность рабочих мест; манипулирование громоздким металлическим оборудованием; скоропортящаяся спецодежда; шум, пыль; повышенная опасность травматизма; длительность периода освоения профессии; малая разница в оплате труда проходчика по сравнению с другими горными специальностями; наличие сложно выполняемых норм выработки; плохое обеспечение запчастями…

Даже те горняки, которые, судя по анкете, были вроде бы удовлетворены своей специальностью, комментировали это удовлетворение довольно кисло: «А куда денешься?..», «Привык помаленьку, втянулся…», «Работать можно, было бы желание…», «Эта работенка меня пока устраивает…».

А какой-то незнакомый Кряквину Сундуков А. В., электрослесарь отдела главного механика, наговорил больше всех, и Лопухов, видимо с удовольствием, полностью записал его тронную речь:

«Мой отец всю жизнь проработал проходчиком. Категорически не советовал мне идти в проходчики. Работа электрослесаря более интересная. Но я все равно попытался присмотреться к работе проходчика, даже попробовал… Очень тяжелый труд. А у меня первый разряд по лыжам, но на проходке тяжело. Серьезно… Чтобы привлечь молодежь, труд теперь должен быть более техничен. Нынешнюю молодежь такой труд, который устраивал отцов, не устраивает. А почему? Время изменилось. Взгляды молодежи и их требования к условиям труда ныне не те. А на проходке-то мало чего изменилось. Как работал когда-то мой отец, так все почти и осталось. Инженерная-то мысль наших инженеров двигалась куда? По направлению увеличения производительности проходческого оборудования, а вопросы оздоровления условий труда позабылись. Это не дело…»

Кряквин как бы очнулся… Сдул со стола пепел. Встал. Распрямил уставшую от неудобного положения спину и задумчиво подошел к окну. Долго смотрел на заснеженный кусок дороги, нервно подсвеченный уличными фонарями. Там мела, поискривая, поземка.

«Что же это получается?.. — думалось с грустью ему. — Сундуков-то… электрослесарь… прав. Прав… Вмазал в самую точку — никуда не попрешь…»

С неделю назад Кряквин почти закончил вчерне текст предисловия к своей будущей монографии. Предисловие долго не получалось, и пришлось повозиться над ним, так что теперь он знал этот текст почти наизусть.

«Ввиду огромных масштабов добычи и объемов горных работ на комбинате «Полярный» здесь с самого начала освоения уникальных апатитовых месторождений большое внимание уделялось совершенствованию техники и технологии добычи руды. Об этом свидетельствует весьма высокая эффективность подземных работ на рудниках комбината, в сравнении не только с другими заполярными рудниками страны, но и передовыми горнорудными предприятиями Кривого Рога, Северного Кавказа и Горной Шории, применяющими системы с массовой отбойкой руды.

Комбинат «Полярный» одним из первых среди отечественных горных предприятий внедрил систему этажного принудительного обрушения, одностадийную отработку и сплошную выемку с отбойкой руды в зажиме. На подземных рудниках комбината впервые в широких промышленных масштабах освоена доставка руды мощными скреперными лебедками, осуществлен полный переход на многостаночное бурение скважин, накоплен опыт производства массовых взрывов, внедрена механизированная зарядка глубоких скважин. Проведены широкие промышленные испытания и начато освоение выпуска руды с применением вибропитателей.

Высокие показатели работы подземных рудников комбината «Полярный» не могли появиться на основе отдельных разрозненных исследований. Это результат продуманной технической политики, последовательно осуществляемой на всех уровнях инженерной службы комбината и имеющей целью непрерывное совершенствование и технически обоснованное прогнозирование дальнейшего развития горного производства…»

«Ну и что? Что дальше?.. — ехидно спросил самого себя Кряквин, продолжая смотреть в окно. — Это же все про железки… А где ж у тебя про людей, которые ворочают этими железками?.. Про вот таких вот Сундуковых и прочих?..» И в это мгновение Кряквин поймал себя на мысли, от которой ему разом сделалось душно… Он подумал о том, что если бы сейчас вместо Михеева в Москве находился Кряквин, то он, наверное, этот Кряквин… тоже… не выступил бы на совещании… «Почему?» — немо спросил он у собственного отражения в темном стекле, слегка поседевшем от близкого дыхания. «Почему?» И кто-то решительно и твердо ответил ему в нем самом: «Да потому, что ты тоже в ответе за все, что грозит комбинату. Ты тоже, как и Михеев, все эти годы только и выполнял план, спускаемый сверху. Ты напрягал до упора технологическую нить рудников; не так, что ли? Ты компромиссничал там, где необходимо было проявлять риск и решимость. Вон — результат твоего сглаживания углов… Студеникин… Он навсегда смотался с комбината. Что, ты не мог вышибить его отсюда раньше?.. То-то. Еще как мог… Но не хотел связываться… Вот так-то, братец. Подумаешь, ты чуть раньше Михеева схватился за голову и заблажил караул… В твоих расчетах по комбинату — твоя вина, а не заслуга, понял?»

Кряквин прислонился лбом к обмороженному стеклу. Оторвался от него и размашисто заходил по кабинету, яростно дожевывая бумажный мундштук папиросы. И чтобы сбить волнение, — так он делал не раз наедине с собой, — наклонился, поставил ладони на ковер и выкинул тело в стойку, чувствуя, как горячо наливается кровью лицо…

— Раз… Два… Три…

Он не сразу заметил, как беззвучно приоткрылась дверь его кабинета, а затем в него, бочком, просунулась светловолосая, хрупкая девчушка в валеночках… Лет так шести — не больше. С мокрой тряпицей в руке. Она широко раскрытыми глазами смотрела на кряквинские упражнения и вдруг звонко сказала:

— А мой папка себя молотком по пальцу ударил.

Кряквин вздрогнул и сел на ковер. Обалдело уставился на девчушку.

— А зачем?

— Промахнулся.

Кряквин вскочил на ноги и подошел к ней.

— Молодец… твой папка.

— Я знаю, — сказала девчушка серьезно. — А хотите, я вам сказку расскажу? Хотите? Про боевых цапель…

— Ну… расскажи… — Кряквин подхватил сказительницу на руки.

— Так вот… Слушайте… — прихватила в себя воздух девчушка. — Давным-давно уже жили в одном таком месте боевые цапли… Белые-белые! Красивые-красивые!

— Наська! Насть! Поди сюда… — шепотом позвала ее от двери пожилая уборщица. — Ух ты, осподи!.. Мешаешь же Алексею Егорычу…

«Наська» соскользнула с рук Кряквина и побежала к ней.

— Вы уж, Алексей Егорыч, не ругайтесь, ладно? И эта… подите сюда на минутку…

Кряквин оправил свитер и, недоумевая, вышел из кабинета вслед за уборщицей.

Та подвела его к довольно-таки странному сооружению на стене в коридоре. Это были не часы, хотя и со стрелками. По верху металлические буквы: ВЫПОЛНЕНИЕ ПЛАНА ПРОИЗВОДСТВА С НАЧАЛА МЕСЯЦА (в процентах). Маленькая стрелка указывала на цифровой результат по руде, большая — по концентрату.

— Вота, Алексей Егорыч… — показала рукой уборщица. — Ты погляди, а? Я тут чего-то надвигала. Невзначай дак… — Она сердито покосилась на внучку. — Поправь уж, как надо… Я как пришла, звезда вроде не горела, а? И стрелки, убей не упомню — куды нацелены были?..

Кряквин внимательно поглядел на младший обслуживающий персонал, улыбнулся и поднял девчушку.

— Она-то не горела… Это мы пока горим, Кузьмовна. Без дыма! Ставь, боевая цапля… вот эту стрелку сюда… Ага… А вот эту сюда… Правильно! — Он опустил Настю на пол.

— Дак я так и считала. И Наське указывала… — сыпанула словами уборщица. — Когда они план выполняют, тогда звезда и горит, а когда нету у их выполнения — она энергию экономит. Выключают звезду-то. А ты балуйся…

— Ничего, ничего… — отстраненно сказал Кряквин и вернулся к себе в кабинет.

Сразу же набрал телефонный номер.

— Варь, это ты? А это я… Понятно. Что делаешь?.. Погоди. Не ложись. Я сейчас приду… Да ничего не случилось. Просто поговорить надо. Серьезно… Ну вот… сразу «о чем»… Я тебе сказку буду рассказывать. Да, сказку… Про одного главного инженера. Ничего, приду и поймешь. Главное, что я кое-чего понял. Вот так. Все. Через десять минут буду… Жди… — Он положил трубку. Закурил, жадно вдыхая дым.


Тучин устало придавил кнопку звонка. Еще раз… Снял шапку и ударил ею о колено: пока договаривался с шофером на завтрашний день, шапку успело присыпать снегом. За дверью послышались шаги, брякнула цепочка, и перед Тучиным возник Егор Беспятый. Он спокойно посмотрел на стоящего перед ним приятеля:

— Вам кого, гражданин?

— Тебя. Поговорить надо.

— Заходи. Фрак надевать? — Егор был в застиранном, а когда-то голубом спортивном костюме с белыми «олимпийскими» полосками на заштопанных манжетах и воротнике.

— Не надо. Так ты фотогеничней…

Тучин снял куртку, и они прошли в комнату, где работал телевизор, перед которым восседала Михайловна, жена Егора. А на экране шел бой, и бело попыхивали в наступающих французов старинные черные пушки…

— Ты помнишь, дядя, ведь недаром… — кивнул на телевизор Егор.

— Скажи-ка, дядя… — поправил его Тучин. — Добрый вечер, Михайловна.

Она, возбужденная картиной, махнула рукой. К Кутузову подскакал на запаленном коне какой-то офицер с перевязанной головой, хрипло попросил подкрепления. Кутузов не дал…

Егор гмыкнул:

— Пошли на кухню. Мы все равно победим… Чай пить будешь?

— Да нет, я ненадолго… Анна накормит.

— Тогда говори, в чем дело. — Егор закурил и поудобнее устроился в простенке между холодильником и кухонным столом.

— Я сейчас только с рудника… Понимаешь, чуть-чуть не набил морду Клыбину…

— Таг, — после паузы произнес Егор, нарочно придавливая на последний звук. — Коньячку налить? Успокаивает…

— Плесни. Только малость…

— Естественно… — достал из холодильника бутылку, из шкафчика рюмку. — Хозяйничай.

Тучин тоненькой струйкой немного налил на донышко, выпил.

— Нервы, понимаешь… Что молчишь?

— Думаю. Набил ты ему или не набил ряшку? Чуть-чуть-то ведь, сам знаешь, не считается… Сюжет-то хоть расскажи, если можешь.

— Все просто. Проходчики у меня гриппуют. Сегодня опять куча станков замолчала. Мы с Гавриловым то-се… А тут еще эти шведы чертовы!.. И горнадзор на третьем участке душу вымотал. Тяги там, понимаешь ли, нет… Орт малость с ошибкой пробит, ну и не тянет… Была еще надежда на вторую смену с проходкой, но да все к одному. И тут болеют проходчики. В общем, я — в гору… Не знаю, что меня дернуло. Веришь — нет, вот сейчас не объясню… Понесло! Встал к станкам, запустил их — давай шуровать… А перед этим предупредил взрывника, чтобы он последил и никого ко мне не подпускал. В общем, дорвался… Скважины как по мылу пошли…

Егор внимательно слушал, изредка взглядывая на Тучина.

— Ну?

— В общем, все шло нормально. И я бы душу отвел, да и все… Но тут, как на грех, этот Клыбин… Какого его хрена приволокло на горизонт?.. Подваливает, в общем. А еще за день до этого я имел с ним разговорчик. По квартирным и прочим делам. В частности, он там нашу пространщицу попугал. Тетку Марию…

— Знаю, — сказал Егор.

— Что знаешь? — вскинулся нервно Тучин.

— Марью Алексеевну вашу знаю.

— А-а… Ну и я ему пару ласковых слов сказал насчет того, чтобы уважал рабочих людей… Он было понес свою ахинею… «Студеникин… Трудовой подъем… план…» Я ему варежку прикрыл. Предупредил строго.

— Таг… Ты короче. Меня интересует сцена у бурильных станков.

— Сейчас… В общем, я бурю, а он подваливает. И лыбится, как мерин на овес… «Так-так, говорит, товарищ начальник… Руководить не умеем, потому к станочкам?.. Интересно. Что-то я не видел, чтобы Альберт Анатольевич таким ремеслом забавлялся… А вы, я гляжу, скоро и сортиры на руднике чистить станете…» Я агрегаты на стоп и — к нему… Но сначала, говорю, я тебе чайник начищу… Вали, пес, отсюда!..

— А он? — спросил Егор невозмутимо.

— А он мне — про партийный билет и так далее… В общем, затрясло меня, как этот… станок…

— И ты ему чуть-чуть?..

— Ага… Чуть-чуть, — выдохнул Тучин. — Чуть-чуть не врезал! Прямо не знаю, как удержался…

Егор придвинул к себе бутылку, повертел ее пальцами, а потом, прямо из горлышка, отхлебнул. Поморщился. Раскурил погасшую папиросу. Походил по кухне. Остановился. Коротко бросил:

— Дурак. Кто же от такого удовольствия отказывается?

— Кончай, Егор, не до шуток… Муторно мне, понимаешь?

— И она зарыдала на его волосатой груди…

— Сам дурак! — сказал ему Тучин и улыбнулся.

— Во-от… Это уже хорошо. А теперь знаешь чего? Бери шинель — иди домой, как поется в одной песенке. И не переживай там. Береги здоровье. Предоставь это дело общественности. Хулиганству — бой! Не проходите мимо, и пусть земля горит под ногами у хулиганов. Понял?.. Земля, — подчеркнул Егор, — а не мой паркет.

Тучин пожелал жене Егора спокойной ночи, стал снимать с вешалки свою куртку, когда в прихожей прерывисто и как-то уж очень неуверенно продзенькал звонок.

— Та-аг… — невозмутимо протянул Егор. — Посмотрим, кто там еще кого по чайнику приласкал… — Он поддернул обвисшие, с пузырями на коленках, штаны и открыл дверь…

То, что произошло в следующее мгновение, поразило Тучина. Он только и успел краем глаза отметить стоящую перед входом совсем небольшого росточка старушку в сером пуховом платке и в плюшевой кацавейке, не понял растерянно-удивленного движения к ней Егора, а потом услыхал поразивший его передавленный в горле хриплый выкрик:

— Мма-ам-ка! Мма-ам!..


Вот становится взрослым человек: значит, что-то прожившим и что-то познавшим… Возраст тут ни при чем, он в конечном-то счете не главное. Не количеством лет, не седыми бровями ставит штамп о прибытии в душу натуральная взрослость и зрелость. А ценою утрат… Да, вот именно. И бодриться тут попусту нечего: приобрел — потерял, а потом все по новой, сначала: потерял — приобрел… Заколдованный круг с расколдованной тайной взросления… Только есть в этом круге, в этой сложной системе избывного, что означены емко, как жизнь и судьба — ничему не подвластное, никогда не избывное: это — родина-мать и тебя породившая мама… С этим входишь на круг, с этим сходишь с него…


Мать сидела напротив сына чистенькая после ванны и измученно-спокойная. Черный платочек, на котором давно отгорели фабричные цветы, ладно обтянул ее сухонькую голову. Руки свои в старческих родимых пятнах держала она на коленях, крытых грубой тканью юбки, светлые глазки без ресничек совсем смотрели куда-то в сторону. Егор слушал и слушал мать, наслаждаясь ее говорком и словами, которые сам он теперь подзабыл и которыми она так легко и свободно рассказывала ему о своей дороге, о своей деревне, прибитой людьми еще когда-то к извороту сибирской речухи, об ихнем председателе колхоза, который, узнав, что Романовна трогается в дальний путь поглядеть на детей, по-скорому накатал Егору письмишко с вежливой просьбой отгрузить им в колхоз, так сказать по знакомству, если это, конечно, дозволено, один-два вагончика с минеральными удобрениями, о том, какое в том годе выдалось сухолетье и как горела у них, подступая к поскотине, пересохлая тайга…

Давно уже сморилась вконец и отправилась спать жена Егора, в общем понравившаяся матери, а они все коротали и коротали ночь. Это был для Егора Павловича неожиданный праздник. Он давно уже не ощущал в себе такой вот, как сейчас, тихой и глубокой радости. Он слушал мать, всматривался в нее с каким-то непонятным для себя удивлением, от которого у него то и дело влажнели глаза, и ему все еще не верилось, ну никак не укладывалось в голове, — это же надо?! — в семьдесят семь лет — ни разу до этого случая не побывав дальше Качуга, их райцентра, — мать махнула одна, через всю страну, не предупредив об этом заранее ни брата, что работал конструктором на одном из заводов в Омске, ни сестру, что учительствовала под Челябинском, ни его самого…

— А к чему? — говорила мать, шевеля отверделыми губами. — Что я, министр какой-то там, чтобы меня стричать, что ли? Вы сами по себе, а я сама по себе. Деньги есть — ума не надо. Сел в этот, как его… ту-ту и полетел себе. Ни трясет, ни каво! Еще и кормют.

— Здоровье-то, мам, как? — с нежностью спрашивал Егор.

— А чиво с им сделатся? У нас теперь в колхозе хорошо… Ий! Мужаки, чуть чиво, в больницею прут, давление мериют и бульлютенют. С песнями, с гармошкой… Лечутца, говорят, внутрь. Мой сосед-то, старик Супонин, не помнишь, поди, шорником был еще? — во-о… дак и тот в больницею сходил. Ему какую-то болезнь мудреную-мудреную подыскали… Не выговоришь… Язык сломатца. На «ги» поначалу-то слово идет, а далее не помню. И чо ты думаешь? — я тоже в больницею собралась. Раз, думаю, всем можно, дак и я не хуже других. У Супонина уж вон две пердинки до смертинки осталось, а летчицца, черт кожаный. Пойду, мол, и я себе… — Мать прикрыла рот кончиком платка и прыснула, вспомнив про что-то. — Тьфу ты! Господи, прости… Срам-то какой!.. Он, ну этот, доктор-то, заголитца велел мне, ага. А я ему говорю, не-е, мол, милок, ты меня этими проводками слушай уж через чо на мне есть — все равно услыхать… Ий! Ну, он потыкал в меня, потыкал, рот заставил открыть широко-широко, к сердцу ухом припадал и говорит: «Ты, Романовна, у нас ничего. Крепенькая. Сердце у тебя, говорит, конечно, не фонтан уж, но ты не робей. Как бегаешь, говорит, так и беги. Не останавливай ритму…» Я и подумала: а чиво? Айда погляжу, как вы тут без меня кукуете… Закрыла дом, наказала Супонину, чтобы он поглядывал за им, и поехала… У-ух! И чиво токо нету на белом свете, оказыватца!.. Страсть одна.

Егор наклонился и взял материны руки в свои. Ладони были грубы и шершавы. Он перевернул кисти другой стороной — перевитой толсто разбухшими корневищами вен, — погладил их и прижал к своему лицу.

— Ну, ты каво уж, Егорка — красная горка… Не надо. Я теперича радая. Все хорошо живут, ладют… Толька-то, ой — весь прямо такой секретный. Чо-то тако важное-важное изобретат. Орден показывал. За выслугу. Ага… За ем машина приезжает. А Дуняха! Дуняха — не узнаешь… Ни за что! Толстущая стала, как эта!.. Я ей говорю — ты куда стоко ешь? Мяса нажарила — гору! Пирогов напекла — другую! Ест, аж от тута у ее похрустывает. — Мать показала на уши. — А мужик у ее хиляк хиляком, в очках, антилехентный такой. Все тебе спасибо норовит сказать, извиняюсь… На пианине сыграл… Пальцами так и перебират, перебират, будто журчит… Мне понравилось. У тебя-то вроде пианины нету?

— Нет, мам… Я на других игрушках играю. Ты бы вот чего… Сделай для меня, а? Я уж столько раз во сне это видел — будто ты мне поешь. Ту, нашу… Спой, мама, а? На колени стану…

— Не надо, Егорушка… Я и за таг спою. Это ведь тока ты один из наших помнишь… — Она вздохнула, примолкла, чуть потуже натянула за концы платок, снова устроила на коленях руки, задумалась…

Боковой свет торшера темнил и чеканил ее остренький профиль. По каемке его, отслаиваясь, держался как бы нимбовый блик. Егор это видел и чувствовал, что опять у него начинают влажнеть глаза.

Куда в эту секунду смотрела мать? Что припомнилось ей там, в существующей только в ее памяти дали? Дорога ли та, с размочалившимся над ней пыльным вьюном?.. Или поле ржаное с тенями от низкого облака?.. Ну а может, лицо увидела того, кто вот с ней полюбовно зачинал всех троих, а потом и ушел насовсем в сорок первом?..

Мать запела:

Поезжает-то милый да во дороженьку,

во дороженьку…

Ой во недальнюю дорожку да во печальную,

во печальную.

Ой да не воротитца мой милый да со дороженьки,

со дороженьки…

Ой да, мой милый, да мне тошнешенько,

мне-е то-о-шнешенько…

После распева вступил и Егор, негромко пристроив к материному голосу свой, с хрипинкой… Получился лад — печальный, щемящий. Пели мать с сыном:

Ой да надорвется сердечко, ой да слезно плачучи,

слезно плачучи…

Ой да во слезах-то дружка, дружка да поминаючи,

поминаючи…

Ой да во слезах-то дружка да и помяну всегда,

помяну всегда.

Ой да помяну-то его да во каждый час,

да во каждый час…

Ой да и во каждый час, да час с минуточкой,

в час с минуточкой…

Мать опустила веки и заметно качнулась вперед.

— Спать хочешь, мама? — спросил Егор.

Она кивнула, не открывая глаз.

— Я тебя сейчас отнесу, ладно?

Она улыбнулась:

— Отнеси.

Егор подошел к ней и осторожно взял на руки, невесомую совсем. Перенес, прижимая к себе, на широкий диван, заранее приготовленный к ночи женой. Уложил мать, накрыл одеялом и встал рядом с ней на колени.

Она посмотрела на сына ласково, не мигая, и сказала едва различимым шепотом:

— Я уж больше, однако, никуды не поеду, Егорушка, ладно?

— Конечно, мам… — радостно закивал Егор. — Конечно… Я ведь тебя сколько звал? Живи у нас. О-о!.. — Он прильнул к ней лицом.

А мать продолжала шептать:

— Ты токо вот что, Егорий… Как помру если… крест мне поставить не забудь… Настоящий, православный… Чтобы он долго-долго стоял…

— Ну что ты про это, мам? — остановил ее Егор. — До креста еще мы с тобой поживем! Вот увидишь!

— Да-а… — со вздохом шепнула она. — Ступай себе… с богом… — Она привстала на локте и осенила Егора крестом.

Он улыбнулся, еще раз поцеловал мать, подбил одеяло и счастливый-счастливый пошел к себе в спальню, где посапывала жена. Было уже половина пятого…

А через час ровно Егора разбудил телефон. Он снял трубку, буркнул в нее и услышал встревоженный голос диспетчера Верхнего:

— Егор Павлович, извините… Сейчас только звонили со второй фабрики. У них там одна за другой полетели дробилки…

— Куда полетели? — спокойно спросил Егор.

— К черту! — сказал диспетчер. — Наша руда к ним пришла с металлом…

— Интересно… — сказал Егор. — В чем дело?

— Авария была, Егор Павлович… Шестой экскаватор при погрузке зацепился кормой с противовесами за борт забоя. Вывалились из противовеса шары. А у нас тут метель началась как раз. Зачистили забой от шаров плохо. Сменный экипаж пришел и стал грузить самосвалы. С шарами, естественно. Вот они и приплыли на фабрику. Три дробилки тю-тю…

— Та-ак… — протянул Егор. — Хорошо излагаешь. Машину мне отправили?

— Да.

— Ну тогда, значит, ждите. Аварийный экипаж чтобы был на руднике. Буду разговаривать. Они, поди, в кашу себе, когда кушают, дроби не насыпают. Берегут челюсти… Все.

Он стал одеваться, мыться. Жена сонно спросила:

— Ты куда?

Ответил коротко:

— Погулять.

— А завтрак?

— На Верхнем наемся. Ты тут за матерью гляди.

Уже готовый для улицы, в унтах, шапке и полушубке, Егор все-таки вернулся от двери, прошел в комнату, где спала мать, опустился с улыбкой перед ней на колени, потянулся губами к ее лицу… Губы ожгло вдруг каким-то отстойным, тягучим холодом. Он отпрянул — еще не поняв ничего… Прислушался, сжавшись в комок, и услышал, как тонко стригут тишину часы на его руке… Егор медленно-медленно стал наклоняться к матери, напрягаясь глазами, и увидел ее остановившийся взгляд и дождинку слезы в морщинистой трещине возле белого-белого носа…

Егор обнял мать, задохнулся от невозможности вдоха и как-то совсем уж по-детски, беспомощно, закричал:

— Ма-ам-ка! Мма-а-ам!..


Тугим поршнем продавливался по рудничному стволу шахматный подъемник. Лязгал металлом… Изредка, когда проскакивал рабочие горизонты, освещался оттуда резко и неожиданно. На площадке подъемника стояли муж и жена Гавриловы, Анатолий Юсин, начальник отдела техники безопасности «Полярного», сигнальщица Агриппина Сыркина и Клыбин, предрудкома Нижнего. Все в горняцком снаряжении: в брезентухах, в каскетках с лампами…

Прозвонил вызов. Надежда Гаврилова отлепила от аппарата здоровенную трубку.

— Ну? Чего тебе? Щас… Кого везу? Да начальников. Ага… Главного инженера, к примеру… — Она прикусила губу, с усмешкой поглядев на Ивана Федоровича. — Еще технику безопасности с профсоюзами… — Это уже относилось впрямую к Клыбину, хмуро ссутулившемуся у самой решетки подъемника. — Ладно, ладно… Агриппина тебя заменит. Здесь она, здесь… — Надежда пристроила трубку к аппарату и пояснила: — Девки мои интересуются. Сигнальщицы… Зачем это вас в гору несет?

— Это не вашего ума дело, Надежда Ивановна, — оборвал ее Клыбин. — Работайте и не отвлекайтесь.

— Слушаюсь, — с ехидцей сказала Надежда и подшагнула к мужу. — А ты чего злой?

— Да ну его! — Гаврилов сплюнул, кивнув на Юсина. — Всю мою душу вымотал со своей техникой безопасности! Я тебе, Анатолий, сколько раз буду говорить?.. Не лезь ты не в свое дело!.. Нет… Как об слона валенком! Взял, понимаешь, и остановил третий скреперный… «Тяги нет…» — изобразил в сердцах Гаврилов. — Да я что, где тебе воздуху возьму, а? Ты же мне план срываешь!..

— Приведите все в норму, Иван Федорович, и работайте на здоровье, — спокойно сказал Юсин.

— В но-орму… Вырастил на свою шею казуиста. Ты вот лучше скажи, когда сосунком у меня по участку мастером прыгал, я тебе в книжки твои смотреть мешал?

— Нет, Иван Федорович. Спасибо, — улыбнулся Юсин.

— Чего же ты теперь в каждую дырку со своими горлохватами лезешь? Что это, понимаешь, за недоверие? Что я, может, хуже тебя эту горку знаю?..

— Работа у нас та-кая… — пропел, подмигнув, Анатолий.

— Пошел бы ты знаешь куда?

— Знаю…

Спуск закончился. Надежда врубила пневматику, и она, сработав со свистом, раскрыла гремучие двери. Все вышли. Агриппина обратилась к Ивану Федоровичу:

— Вы моего Сыркина там случайно не увидите?

— Прямо мечтаю увидеть… А что?

— Тогда передайте ему вот это, а? Поесть тут кое-чего… — Она вытащила из-за пазухи сверток. — Мы нынче проспали с им. Он не поевши и убег. Жалко ведь… — В грубоватом голосе Агриппины прозвучала нежность.

— Жалко… — буркнул Гаврилов. — Спать надо поменьше.

— Да мы с им на картину ходили… — смутилась массивная, грудастая, выше Гаврилова ростом, Агриппина.

— Передам, передам — не волнуйся, — сказал уже потеплее Иван Федорович и взял у нее сверток.

— Домой-то когда? — окликнула его Надежда. — Опять, поди, заторчишь тут?

— Видно будет.

Надежда оттянула его за рукав в сторону, заговорила шепотом:

— Гришку увидь. Погляди на него. Что-то он мне последнее время не нравится… Шебутится, нервный весь.

— Сама с ним и говори. Ты — мать.

— А ты — отец, понял? — строго сказала Надежда.

— Ну ладно, — отмахнулся Иван Федорович. — Нашла время… Поговорю, поговорю.

Он побежал догонять Юсина и Клыбина. Догнал на повороте. Навстречу погромыхивал состав с рудой. Они прижались к стенке штрека, пропуская вагонетки. Потом, закурив, Иван Федорович сказал:

— Толя, ты отойди-ка от нас подальше. Я с Петром Николаевичем секунду хочу по секрету…

Юсин пошел не спеша вперед.

— Петя, — заговорил Иван Федорович, глядя на Клыбина, вернее на его огромное родимое пятно на щеке, — ты почему людей не уважаешь?

— Каких это еще людей? — сощурился Клыбин.

— Рабочих, — уточнил Иван Федорович.

— С чего это ты так решил?

— Вижу.

— А я тоже кое-чего вижу, Иван Федорович, дорогой… — окрысился Клыбин. — Вижу, как вы с этим Тучиным шуры-муры разводите! Семенова спихнули. А он ведь дельный специалист. И потом, сейчас, когда вся страна, понимаете, охвачена трудовым подъемом и повсеместно разворачивает социалистическое соревнование, вы с Тучиным…

— Что мы с Тучиным?

— О Тучине будет кое-где особый разговор еще… — зашипел Клыбин и задохнулся. — Вы занимаетесь на руднике всякими переустройствами, а не заботой о перевыполнении плана. Как это делал Альберт Анатольевич Студеникин.

— А ты знаешь, за счет чего он перевыполнял?

— Да уж знаю, знаю!..

— Вот и хорошо, — посуровел Гаврилов. — Ты ведь вместе с ним грабил рудник, понял?

— Руководить, Ваня… — затрясся в нервном смешке Клыбин, — нужно талант иметь и образование. Куда ты лезешь со своим техникумом? А?..

Гаврилов с секунду помолчал.

— Ну, ладно, Петя… Поговорили, и хватит. Но учти… Я тебе это в последний раз говорю…

— Не пугай, не пугай. Михеев скоро вернется. Мы еще поглядим!..

— Ты, слушай! — рявкнул, не выдержав, Гаврилов. — Так вот… — Клыбин смотрел на него с явным испугом, — Если ты при мне… Или без меня, понял?.. Еще хоть раз потянешь на кого-нибудь, как вот сейчас в клети на мою бабу… То я тебе лично рога отверну. Понял? И второе. Кончай носиться в партком и стучать по пустякам. Богом прошу, Петя. Я тебе Тучина обижать не позволю. Ты меня вроде давно уже знаешь. А теперь дуй по холодку.

Клыбин вытер лицо ладонью.

— Хорошо, Иван Федорович. Мы и этот разговорчик запомним…

Гаврилов пошел на него грудью. Клыбин отшатнулся, а Иван Федорович, как бы и не замечая его, крупно зашагал по штреку.

В разнарядке, только они вошли в нее с Юсиным, сменный мастер протянул ему трубку.

— Гаврилова спрашивают.

— Гаврилов слушает…

— Это ты, Гриша? — уточнила трубка.

— Нет. Это другой Гаврилов… — сказал Иван Федорович. — А что?

— Скажите, Григорий Гаврилов сегодня в которой смене? — спросила трубка.

— А простите, кого это интересует?

— Это звонят из ресторана «Пурга». Руководитель оркестра.

— Ясно… — Гаврилов аж засипел носом. — От восемнадцати до ноля. Еще что?

— Все, спасибо, другой товарищ Гаврилов, — съехидничала трубка.

Гаврилов швырнул ее на рычаг, зло сказал мастеру, заполняющему на краешке стола какие-то бумаги:

— Не рудник, понимаешь, а народный театр! Композиторы… Певцы! Гамлеты всякие! А третий сортиры расписывает. Тоже поэт… С кем только руду брать?!

— Ну ты что это, Иван Федорович, икру мечешь? — улыбнулся мастер.

Гаврилов дернул щекой.

— Ты вот что, милый… Не рассиживайся. А валяй-ка за меня в партком. Учись и учись. Не мешай нам вот с этим начальником разбираться…

Мастер собрал бумажки и, пожимая плечами, удалился.

— Ну? — спросил Гаврилов у Юсина. — Зажгутся вечером огни, и снова будем мы одни? Так чего тебе еще от меня надо?

Юсин, выслушав это, рассмеялся:

— Предлагаю на планчик взглянуть.

— Давай, давай. Поглядим…

Юсин развернул на столе чертеж участка. Показал пальцем:

— Вот здесь, Иван Федорович, именно здесь, у вас магистраль и буксует…

— Скажи, какой умный…


— Пойду до грузина… — сказал, потянувшись, с зевком во весь рот, Сыркин. — Про Гамлета с им погутарю. Как он там с этой… Афелией… С вами меня тута скука загрызла.

— Катись, катись, — отозвался из полутьмы забоя Григорий.

Он заряжал пробуренные Сыркиным веерные скважины. С потолка блока уже зависли бесконечные хвосты огнепроводных шнуров.

Григорий работал споро, без остановок, изредка поглядывая на Нелю, что вела в стороне маркшейдерские замеры. Рвал на аммонитовых пачках маслянистую упаковку, всовывал в шпуры взрывчатку и далеко и сильно уталкивал ее специальным «шомполом» — длинной палкой.

Неля еще разок взглянула в окуляр прибора и затем стала снимать его с треноги.

— Все вроде в норме, Гаврилов… Как там у тебя роман с газированной водой?

— А как у тебя… с техникой безопасности?

— Абсолютно безопасно, — съязвила Неля.

— Динаму крутишь, что ли?

— Рассказать, да? — отпарировала она.

— Не надо… Это мне без разницы.

— А может, придешь ко мне, Гриша? — неожиданно ласково, с тем, прежним, всегда волновавшим Григория придыханием, спросила Неля. Она скинула с головы каскетку и игриво подправила волосы.

— Отгул, чо ли, взяла у Юсина? — насторожился Григорий.

— Приходи, а?

— Ты серьезно? — обрадовался он.

— Серьезно…

Григорий, гремя сапогами о породу, подошел к ней. Вгляделся в ее немигающие глаза, взял за плечи и потянул к себе… Неля почти допустила его к губам, а потом зло фыркнула прямо в лицо:

— Пробьешься в судорогах, бугай!.. Вот так вот вас дураков и покупают! Пей газированную воду. Она бесплатная!

Григорий опешил, а Неля выскользнула из его рук и добавила:

— И только попробуй еще раз ко мне прикоснуться…

В забой всунулась голова Сыркина. Осклабилась довольно и тут же исчезла.

Григорий аж сплюнул.

Неля расхохоталась…

Серега Гуридзе в это время подтянул скреперный ковш до самого люка и вырубил лебедку. Грохот стих. Серега залез за ограждение в орт и заглянул в подающий палец. Посоображал, в чем дело, схватил шуровку и потыкал, отскакивая каждый раз, когда начинала «капать» порода… Но большого поступления не выходило, и Серега отбросил шуровку. Сказал сам себе вслух:

— Зажим. Рват надо. Григория зват надо.

— Один вот так-от тожа сам с собой толковал — повернулся. В дурдом загрохотал… — хихикнул неожиданно появившийся Сыркин.

— Ишак! — ругнулся Серега. — Гдэ Григорий?

— У меня в забое. Заряжает… Нельку Чижову. Маркшейдершу. У-ух и баба!..

— Снова ишак. Молчи! Зачэм за всэми подглядываешь, а? Мнэ взрывник нужен, а нэ твои дурацкие сплетни.

— Прикажете позвать, гражданин начальник? — изогнулся в поклоне Сыркин.

— Ага… Будь, Сыркин, человеком — позови…

— Не-е… Гамлет… — зевая, сказал тот. — У нас теперь самообслуживание, понял? Холуев нема. Мне покурить хотца…

Серега сплюнул и пошел за Григорием. А Сыркин высморкался, зажимая ноздри пальцем, и привалился спиной к нагретому кожуху лебедки. С наслаждением затянулся сигаретой.

Пришли. Покрутились у пальца. Посветили в него фонариком. Действительно, верх заклинил огромный негабарит.

— Фугас надо ставить, — сказал Григорий. — Обожди, Серега, малость…

Серега присел рядом с Сыркиным. Тоже закурил.

— А теперь поговорим, дарагой…

— Про баб? — включился Сыркин.

— Тэбе за баб морду бить надо.

— Эт-то еще почему?

— Скотына ты.

— И-ин-те-ресно…

— Что ты в женщинах понымать можешь?

— А вот я тебе щас расскажу… — заелозил Сыркин. — Ты послушай… Сижу это я вчерась с бабой своей у камина. Электрического. И, понимаешь, нежность во мне возникла… Чуйство… Либида, по-научному. Я про его в одной книжке читал. Там про пол и гигиену разную написали. В общем, когда и с кем спать можно. Интересная книжка. Но не в этом дело… Значит, возникла во мне либида…

— Лыбидо, дурак, — поправил его Серега.

— Не важно… — оттопырил губы Сыркин. — Главное, что возникла она в мине. Вот в чем вопрос, Гамлет. Не встревай. Да-а… И берусь я тогда с этой самой либидой за Агриппинину коленку, чтобы чуйство в себе проявить до конца. А там, под чулком у ее — хрусь! — бумага… Я задаю вопрос, как Гамлет, — что это? И ставлю этот вопрос ребром напротив… Что же вы думаете? Она молчит. Я задаю второй вопрос — что там?.. А она вдруг на цырлы и убегать. Натуральным, физкультурным бегом, как наш начальник рудника Тучин.

— Это твоя Агриппина? — уточнил Серега.

— Но!

— Бэгом?

— Ну да! А чего? Бегом… Я за ей. Она от меня. Я опять же вперед… Ну, квартира наша, сам понимаешь, не стадион. Шибко-то не разбежисся. Двадцать четыре квадратных метра всегошеньки… Короче, ускакивает она за стол, выдергивает из чулка ту бумагу и в пасть к себе. Съела.

— Что съела?

— Бумажку. Кесь — любовное письмо. А каво же еще? Каво ей там прятать? Квитанцию за свет, что ли?..

Серега поглядел на Сыркина, как на ненормального: уж он-то представлял себе жену Сыркина, громадную женщину, сигнальщицу рудничного спуска Агриппину…

— Вай…

— Ага… Вот так-от, браток!.. Все бабы одинаковы, — с воодушевлением философствовал Сыркин дальше. — У всех у их одно на уме… Возьми хоть Афелию твою…

— Э-э… Молчи. Офелию ты совсэм нэ знаешь. Дальше-то что?

— Ну а что же, по-вашему, должон делать тут дальше всякий порядочный мужчина?.. Ясно — действовать…

— Отвалите отсюда! — резко скомандовал им Григорий. — Пошел ставить фугас.

Серега и Сыркин затрусили из орта в укрытие. Спрятались в нише. Сыркин перевел дыхание и продолжил:

— Но… я, конечно, не сразу… Посомневался малость, для приличия, а после — врезал Агриппине. Ага… Поучил малость. Мол, не ешь на ночь бумагу. Пищеварение испортишь… Врезал будь здоров. У меня, брат, рука тяжелая… — Сыркин показал грязный кулачишко.

— Скотына. Тьфу!

— Это почему же? — удивился Сыркин.

— Разве женщин можно бит?

— Законных можно, Гамлет. Можно. Я здесь, понимаешь, вкалываю, план даю, а она там… по своей разнарядке выступает? Мне бы токо узнать с кем… — зашелся Сыркин. Его так и распирало от собственной мужественности. — А вдруг да с тобой? Али с Григорием? Он же до баб-то липучий, прет на их, как на буфет с пивом… Ха!

Серега наотмашь залепил ему рот ладонью. Со звуком это получилось.

— Еще одын слово скажешь — конэц!


Перед тем как поставить фугас, Григорий еще на разок осмотрел пережатую негабаритом пальцевую воронку. Прошуровал, выверяя, «подушку»: порода больше не «капала», рудная пробка надежно заклинила выход. Он прикинул, что к чему, и решил — пары килограммов взрывчатки будет предостаточно. Машинально, по въевшейся уже привычке, огляделся: все вроде было в ажуре — Серега ладно зачистил скреперную дорожку и отогнал ковш от рабочего пальцевого восстающего на положенное по технике безопасности расстояние. И троса убрал…

Григорий задумчиво замурлыкал под нос какой-то мотивчик, очнувшийся в нем, и пошел снаряжать фугас.

Из трех реек-жердей, которые он подтащил к орту заранее, выбрал одну, самую прочную, и натуго примотал шпагатом к ее концу взрывчатку — фугас… Стал готовить запальник. Подрезал ножом конец детонирующего шнура, навертел на него ниточной канители для наилучшего уплотнения и аккуратно надел трубочку взрывателя. Когда все закончил, вернулся к пальцу с жердью. Облюбовал место для упора и хорошо утвердил жердь под негабаритом. Вывел детонирующий шнур на межвороночный целик и привязал к нему зажигательную трубку.

— Запалено-о-о! — от души заблажил Григорий, а прооравшись, дунул еще и в свисток.

Потянуло дымком…

Серега, услыхав Григория, врубил рукоять звукового сигнала. По орту поплыл, высверливая тишину, замирающий тягучий ной… Серега закрыл уши руками и сморщился…

Шнур горит со скоростью один метр в минуту. В полном одиночестве…

И чем дальше и дальше отползает по шнуру внешне неторопливая скорость огня, тем нестерпимей и стремительней нарастает скорость ожидания взрыва.

Если огонь доберется до цели — будет горячая, ясная вспышка. Если нет — тишина сделается еще громче…

Может быть, и сравнима жизнь огнепроводного шнура с жизнью человеческой, а? Кто знает…


К укрытию подошел Иван Федорович Гаврилов. Усмехнулся, глядя на припухшего Серегу:

— Тебя сейчас если по каске треснуть — точно штаны менять придется.

— По ушам сильно бьет. Нэ люблю… — начал было оправдываться Серега.

— А Сыркин вон хоть бы что… Орлом зырит! Инкубаторским, правда, но ничего… тоже с перьями. Я тебе, Сыркин, гостинца принес. От зайчика. На — держи… Агриппина, видать, и трясется над тобой, а?

— У меня затрясёсся… Я ее в кулаке держу.

— Это ты правильно, — подмигнул Сереге Гаврилов. — Она же у тебя транзисторная.

— Гори, гори, моя звезда… — подошел Григорий. — Привет главному инженеру! И выговор за нарушение техники безопасности. Почему не в укрытии?

— А много ль ты там поджег?

— Да каво… Пару килограмм.

— У-у… Страшно. Ка-ак фукнет!

— Не говори, батя. Только брызги в сторону…

И в это мгновение орт как бы осел, прогнутый адским усилием. Сморгнула огромная, белая зарница. Затем орт, выгибаясь назад, встряхнулся, рождая пока еще только глухой гул, а за ним почти сразу же, срывая и выламывая все на своем пути, промчался по тесным подземным пространствам ревущий, ураганный шомпол взрывной волны. Нет, на такое не мог быть способен заряд в два килограмма, что подвесил в Серегином скреперном взрывник Григорий Гаврилов.

Серегу и Сыркина, сидящих в укрытии, с хрустом приплюснуло к стенке проходки.

Григорий, всем телом ударив Ивана Федоровича, полетел, утрачивая тяжесть. Раза два его перевернуло и с размаху влепило в шершавый выступ породы.

Иван Федорович, с головы которого мгновенно слетела каска, кубарем катился по штреку, разбивая лицо…

Со скрежетом лопнули трубопроводы оросительной системы…

С лязгом и звоном упали с полков прожекторные осветители…

Зашипел, освободившийся от шлангов, воздух…

Хлынула вода…

От разнарядки цеха движения бежал навстречу погромыхивающему электровозу Анатолий Юсин… Остановил состав и крикнул машинисту:

— Где это?!

Машинист, недоумевая, пожал плечами.

— Давай в шестнадцатый! — скомандовал Юсин.

Еще через несколько минут в руднике пронзительно залились телефоны.

Был поднят по тревоге взвод горных спасателей.

Летели от Полярска к строениям Нижнего кареты «скорой помощи».

Поднимался и падал подъемник Надежды Гавриловой…

Первым, кого увидел задыхающийся Анатолий Юсин, был скреперист Серега Гуридзе. На четвереньках тянул он из загазованного, мутного пространства Ивана Федоровича. Лицо Гаврилова было в крови. Он все время хрипел, силясь что-то сказать, и наклонившийся над ним Юсин с трудом разобрал:

— Там… еще… Гришка… ссын… И Ссыр… — Иван Федорович потерял сознание…

Анатолий рванулся дальше, но вскоре остановился. Дышать было нечем. Припал к свистящему фланцу разорванной воздушной магистрали. Орт пропитала газовая желтизна…

А метрах в семидесяти от него, качаясь из стороны в сторону, пытался идти Григорий. Он не видел ничего перед собой. Лицо перекрыла сплошная сочащаяся маска. Григорий споткнулся, упал плашмя и снова начал вставать… Роба на нем дымилась. Висела клочьями. Каскетка была напополам распорота. Тяжело и страшно продолжал жить взрывник, выставив вперед кроваво-грязные руки…

Перед ним… на карачках… визжа и мотая головой… пятился и пятился Сыркин…

Кряквин и Тучин ворвались в диспетчерскую комбината.

— Ну? — выдохнули одновременно.

Диспетчер, пожилая женщина в белой кофточке, не отнимая трубки от уха, сказала:

— Еще ничего не ясно. Произошел какой-то странный взрыв. Порядка двух тонн… Никто его не ожидал, Алексей Егорович…

— Машину! — как выстрелил Кряквин.

«Скорая помощь» с воем влетела на рудничный двор. С писком присела у входа в бытовку.

По коридору катился людской поток. Как раз и проносили мимо сатураторной носилки, а на них прикрытое одеялом чье-то тело…

Зинка Шапкина выскочила из двери. Забежала вперед и, бледная, приподняла одеяло… Она мгновенно узнала Григория и, заходясь в бесконечном, истошном крике, упала на колени, остановив санитара.

Санитар закряхтел, перенося над Зинкой тяжелый, мокрый сапог…

ДЕНЬ
(Продолжение)

Первомайские колонны шли обдуваемые легкой пуржицей. Парусилось все, что могло хоть немного, но помешать колючему, бодрящему хиусу северных румбов… Транспаранты, флаги, флажки, ленты, портреты… Городок приподнял и держал над собой бушующее разноголосье — духовые оркестры, гармони, уличные динамики, транзисторы, песни, смех, крики… Разноголосье перепадно раскачивалось в не промытом еще до конца рассвете, уплывая к центральному скверу, где его и встречала празднично убранная трибуна. И конечно же, самая многоликая, самая представительная колонна была у комбината «Полярный». Выпукло выдувала пурга головной транспарант: «Горняки приветствуют тебя, Первомай!»

Увлеченные торжественностью минуты, вышагивали впереди Кряквин и Скороходов… А внутри шествия бурлила своя, тысячу раз вроде бы виденная и тем не менее опять неповторимая суматоха… Одни цеха пели, в рудничных шеренгах отплясывали цыганочку, крутили руками, притопывали, взвизгивали, третьи шли молча, а за ними платила звуковую дань медь надраенных труб.

Низкорослый Сыркин, уже основательно подстегнувший себя хмельным, так и сиял всеми рябинами рядом с могучей, цветущей цветастым платком Агриппиной. Ему до жути хотелось туда, в цыганочку, и он посмотрел снизу вверх на жену, вопросительно вытянув и без того оттопыренные губы… Агриппина, гордая своей семейственностью, пропела:

— Иди, иди, Семушка… — и подправила на нем белое, шелковистое кашне. — Токо не очень уж… А то в сердце заколит…

Сыркин рванулся в круг… Забил бурками неслышную чечетку, заорал невпопад с гармонью:

А плывет рыбица

А на речную мель,

А в люди выбитца

А не могу досель…

Агриппина не выдержала — тоже пошла вокруг Сыркина, потряхивая плечищами… Изловила момент и тоже басовито, надрывно прокричала частушку:

Хорошо, девчонки, вам:

В одной смене милый с вам…

Каково-то мне одной:

У меня милок денной…

Сыркин смахнул с головы шапчонку, хлобыстнул ее самозабвенно под ноги, в растоптанный снег, продолжая с серьезным, ошалелым лицом выкрикивать частушки.

Гармонь частила на пределе громкости, разъедая ритм остро мелькающими ребрышками расписных мехов. Кивали друг другу, пошатывались над колонной портреты передовиков. Среди них и Григория Гаврилова и Сереги Гуридзе…

Серега тащил на плечах чьего-то парнишку. Рядом с ним подвигалась раскрасневшаяся Зинка в белом пуховом полушалочке…

Парнишка брыкал ножками, кричал Сереге, показывая на портрет:

— Это ты, дядя?!

Серега смущался…

И опять приостановился бурлящий ход праздничных людей. Иван Федорович Гаврилов с Юсиным прикрылись от ветра за воткнутые в снег транспаранты. Стали покуривать. Левая рука Гаврилова недвижно обвисла на темной ленте. Из-под рукавного обшлага бело и твердо виднелся гипс. Иван Федорович раздышал отсыревшую папиросу и хмуро сказал:

— Мы-то хоть с планом идем, а вон стройтрест за бесплатно. На халтурку музыкой пользуются.

— Праздник для всех, Иван Федорович. — отозвался Юсин и помахал Неле рукой: мол, я здесь…

— Это я и без тебя знаю. Потому и не нравится мне эта… уравниловка. Раз демонстрация, значит, и демонстрируй… чем в натуре богат.

— Да мы же сами-то только-только вытянули квартальный.

— Во-во! Так бы и надо было вот на этих штуках написать, — Гаврилов мотнул подбородком в сторону ближнего транспаранта «Шире развернем социалистическое соревнование!». — Вытянули квартальный на соплях. Стыдно!..

— А если весь район завалится? — продолжал Юсин.

— Тогда… Тогда никаких ему демонстраций. А в газете, в траурной рамочке, — «они, мол, позорят Первомай…». Понял? Для неспокойной совести какой праздник? Ты вот что скажи — как там со взрывом-то? Закончили расследование?..

Юсин задумчиво покусал нижнюю губу:

— Да вроде бы закончили…

— Ну? — нажимал Гаврилов.

— Комиссия считает, что разрушения, обнаруженные ею, — монотонно, как пономарь, завел Юсин, — в сто восьмидесятом скреперном штреке и в шестнадцатом орте вызваны взрывом в тысяча шестьсот семьдесят третьем пальце восстающей двух тысяч килограммов взрывчатого вещества типа аммонит шесть ЖВ, который был применен на массовом взрыве над сто восьмидесятым скреперным штреком двадцать шестого февраля данного года… Далее подписи… И моя в том числе.

— Так… — сказал Гаврилов, внимательно прослушавший этот воспроизведенный по памяти Юсиным документ. — А какого ж ты хрена паясничаешь?..

— Не знаю… — вздохнул Юсин. — Больно легко мы свалили все на отказавшую взрывчатку того, февральского, взрыва… Хотя по логике так вполне бы могло случиться.

— Короче.

Юсин хитро покосился на Ивана Федоровича:

— Да вы не нервничайте… Конечно, все могло быть… При том взрыве часть взрывчатки не сработала. Бывает? Бывает… В процессе выпуска руды она вместе с минным карманом осела к рудной пробке в пальцевом восстающем…

— Ну…

— …и взрыв фугаса, который поставил Григорий, явился инициатором взрыва ее… Вот и фугануло.

— А ты бы чего хотел? — зло спросил Иван Федорович.

— Правды, — с ходу ответил Юсин. — Был я у Григория в больнице.

— Ну?

— Он как-то странно молчит.

— А тебе, чтобы пел, надо?.. — сказал Иван Федорович. — Пошел бы ты!

— Ладно, — заулыбался Юсин.

Колонна затягивалась в сквер, к трибуне. Лица Кряквина и Скороходова посерьезнели. Потверже они стали печатать шаги.

— Слава советским горнякам, покорителям земных недр! — громыхнул усиленный динамиками голос.

Кряквин увидел на трибуне Верещагина, уже основательно припорошенного снегом. Верещагин тоже увидел его и кивнул, улыбаясь…

Перепадное, разорванное ветром «ура» поползло над потоком… Вот когда и протиснулась к Надежде Ивановне Зинка. Она давно уже, с самого начала демонстрации, все приглядывалась и приглядывалась к матери Григория, никак не решаясь подойти к ней.

— Здравствуйте…

Надежда Ивановна отчужденно посмотрела на Зинку:

— Здравствуй… Что скажешь?

— Я узнать… Как он там?

— Григорий, что ли?

— Ага… — кивнула Зинка.

Колонна пошла побыстрей. Вокруг гремело «ура». Надежда Ивановна взяла Зинку под руку.

— Это уж не ты ли его кусаешь, а? Пришел как-то весь обцелованный…

Зинка потупилась.

— Да ты не обижайся. Ешь, если хочешь, его на здоровье. Чего раньше-то к нам не приходила? Я про тебя и не знала…

— Да так…

— А сейчас, видишь… — Надежда Ивановна шмыгнула носом. — Оборвало его… Лежит весь в бинтах. Пластырем залепили всего, как окошко в войну. Поди, такой тебе не нужен?..

— Какой? — вскинулась Зинка.

Надежда Ивановна отмахнулась и вытянула из рукава носовой платок…

— Ура! Ура-а-а! Ура-а! — ревела колонна.

За поворотом, перед мостом, шествие заканчивалось — рассасывались здесь шеренги. Скороходов, покомандовав насчет праздничной бутафории — флагов, транспарантов и прочего, предложил Кряквину:

— Пошли, Алексей Егорович, в кривую. Согреемся маленько. Там сейчас все наши будут…

«Кривой» в Полярске называли столовую, размещенную в здании гостиницы, что по дуге огибала центральный сквер.

— Алексей Егорыч! Товарищ главный инженер! — услышал Кряквин. Оглянулся. Так его давно не называли — отвык даже. С противоположной стороны улицы ему махал рукой Павел, персональный шофер Михеева. — Идите сюда! Вас зовут!..

— Извини, Сергей Антоныч… — сказал Кряквин Скороходову и стал пробираться сквозь толчею.

— Привет, Паша! С праздником! В чем дело?

Павел загадочно улыбнулся. Показал головой на машину. Кряквин пригнулся и… увидел Михеева. Даже развел руками от удивления, быстренько обошел машину и открыл дверцу:

— Вот это да! Не ожидал… Ей-богу! И разведка не донесла ничего… С праздником, Иван Андреевич!

— Вас также. Садитесь…

Кряквин влез в машину.

— Это надо же!.. Когда прилетели?

— Сегодня ночью.

— Да-а… Нет чтобы обрадовать сразу-то?

— Инкогнито. Зачем вам сон нарушать?

Машина скатилась к железнодорожному переезду и пошла колесить закоулками, обросшими деревянными домами, кружным путем выбираясь снова к центру Полярска.

— Ну как вы, Иван Андреевич? — спросил Кряквин, так и не придумав другого вопроса.

— Как видите… Встал. Пора уж. Вы и не представляете, как обрыдли мне эти… в белых халатах… Прямо вот здесь вот сидят! — Михеев показал на горло.

— У вас и в машине лекарствами…

— Провоняешь… Хоть в химчистку сдавайся. Как вы-то, Алексей Егорович? Я, честно говоря, рад вас видеть. Рад…

— Я тоже, — тепло ответил Кряквин.

— Да-а… — протянул задумчиво Михеев. — А что, если бы я вас на рюмку чая пригласил? Не отказали бы?..

— Спасибо.

— Вот и хорошо. К дому, Павел, пожалуйста.

В машине было тепло. Приемничек рассказывал о параде на Красной площади. Михеев сидел похудевший, осунувшийся. Без шапки. Кряквин украдкой взглядывал на директора, с грустцой отмечая на его тщательно выбритом лице резче обозначившиеся морщины и седину, теперь уже почти полностью обморозившую крупный затылок.

— Может быть, мое приглашение… — начал Михеев.

— Нет, нет, Иван Андреевич, — остановил его Кряквин. — Я абсолютно свободен.

— Это прекрасно… — со странной усмешкой качнул головой Михеев.


— Ну вот! Наконец-то!.. — воскликнула радостно Ксения. — Явились не запылились!.. Помереть прямо легче, чем вас дожидаться! — Она шумно засуетилась. — Раздевайтесь скорее!

— С праздником вас… Ксения Павловна… — сдержанно сказал Кряквин и угловато затоптался в прихожей, шаркая ногами о коврик.

— Да пожалейте вы его! Хватит. Давайте я за вами поухаживаю. Все-таки приятно за директором ухаживать. — Ксения подмигнула Кряквину и повесила на крючок его меховую куртку. — Проходите, проходите. Будьте как дома.

Кряквин не часто бывал в этой квартире и сейчас невольно осматривался. Что и говорить — Михеевы жили постоличнее, что ли… у Кряквиных дома все было попроще, погрубоватей, без этого изыска. Он и Варюха вообще мало обращали внимания на внешний комфорт.

Ксения, свежая, нарядно одетая, красивая, все пыталась создать настроение:

— И сразу к столу! Промедление смерти подобно. Прошу вас, Алексей Егорович, вот сюда. А сюда уж мы моего Михеева. Он нынче у нас хворый — поторчит на втором плане. Это не важно, что он Герой… Здесь, понимаете, вне очереди не получится. А я вот сюда, с вами рядышком. Не возражаете?

От Ксении исходил какой-то неуловимо приятный, незимний аромат. Светлые волосы ее, свободно рассыпанные по плечам, щекотнули озябшее лицо Кряквина.

— С чего начать, а? — показала Ксения на бутылки. Стол беспокоил глаза продуманно-выверенной, искрящейся сервировкой. — О-о, вспомнила! Мне тут недавно Шаганский анекдот рассказал. О главных, ну то есть самых основных вопросах разных эпох. Хотите, расскажу? Очень неглупо. Значит, так… Быть иль не быть? Представляете? Гамлет. Кто виноват?.. Что делать?.. С чего начать? И наконец, наиболее популярный вопрос нашего с вами времени… Какой бы вы думали? Какой счет?! — Ксения рассмеялась первая.

Улыбнулись и Кряквин с Михеевым.

— Действительно, неглупо… — сказал Михеев. — Счет — дело серьезное. За все ведь платить-то приходится… по счетам.

— Да ну тебя! — отмахнулась Ксения. — Ты под любое готов подвести целую философскую базу. Правда ведь, Алексей Егорович?.. Так с чего мы все-таки начнем?

— С нее, наверное, с родимой… — Михеев потянулся к бутылке с «Посольской» водкой.

— Ку-у-да? Не тронь! — шлепнула его по руке Ксения. — Вот сейчас-то… твой голос… не в счет, — сакцентировала она на последнем слове. — Отпрыгался, понял? Твой удел — «Ессентуки». А вот мы действительно врежем! — Она наполнила рюмки себе и Кряквину.

Михеев нарочито горестно-горестно вздохнул и набулькал себе в бокал минеральной.

— Отчизне кубок сей, друзья… За Первое мая!

Чокнулись и выпили. Стало тихо. Откуда-то из глубины квартиры — там, видимо, работало радио — донеслась мелодия песни. Все невольно прислушались.

— Ну, вот опять… — сказал Михеев.

— Что? — не поняла Ксения.

— Да «Гренаду» поют… Слышите?

— Ну и что?

— Да так… Пусть поют на здоровье. Популярная штука. Сколько лет ведь живет…

— Ты к чему это все… общеизвестное, муж? Поясни… — не скрывая иронии, попросила Ксения.

— Общеизвестное, говоришь? — Михеев серьезными глазами посмотрел на нее. — А ты никогда не задумывалась над тем, что общеизвестное бывает никому не известное?

— Что-то новенькое… — поцокала языком Ксения. — Интересно…

— Потому что такое общеизвестное, — не обратил на нее внимания Михеев, — не принадлежит никому и ничему, существует, самое большее, как привычка.

— Допустим, — согласилась Ксения. — Ты меня изловил на слове.

— А ты меня перебила на слове, — мягко, но в цель отплатил Михеев.

Кряквин слушал все это, опустив глаза. Чувствовал необходимость сохранения нейтралитета. А взгляд его мог выдать… Ксеньино умничание ему не нравилось.


— Так вот я начал с «Гренады»… — Михеев отхлебнул из бокала. — Вернее, даже не так… Не хочется вспоминать о больнице, но в данном случае вынужден… Однажды проснулся я там среди ночи, включил наушники и стал слушать концерт. Как раз передавали советские песни. И «Гренаду» запели… Красиво, с чувством, мужественно… Я знал эти стихи и машинально сверял их с текстом песни по памяти… Увлекся. Лежу и вижу, буквально вижу, следующую картинку… Оживились во мне слова. Такое, наверное, с каждым случается… Представляете, степь… Ковыли… Эскадрон в атаке. Лавой! До детали все вижу… до муравья, ползущего по эфесу сломанной сабли… Все вдруг увидел!.. — Лицо Михеева в эту минуту преобразилось, расправилось от морщин. Румянец даже возник на до того бледных щеках. Глаза заблестели. — Да-а… И вдруг все это рассыпалось, исчезло… Песня дошла до одной строки и перестала существовать для меня. Удивительно!.. Я лежал потом до утра и думал: как я раньше об этом никогда не задумывался?..

— О чем же? Ничего не понимаю, — с раздражением произнесла Ксения. — И потом… разве может какая-то одна строка перечеркнуть целое произведение?

— Может, оказывается… — спокойно сказал Михеев. — Может! Вот, пожалуйста, только послушай внимательно… «Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко»-песню допел до конца…» Там дальше — «Лишь по небу тихо сползла погодя на бархат заката…» — заспешил, проглатывая слова, Михеев. — И так далее. Мне потом говорили, что сам автор считал эти последние строки красивостью, но почему-то не переделал их.

— Что же тебя смущает-то, наконец?

— Как что?! — Михеев встал, но тут же опустился на стул. — Безразличие отряда. Вот что! Ведь убили-то кого? За-пе-ва-лу!.. Запевалу убили! Вся «Гренада» об этом парне, представляете? Он, молодой, шел на борьбу, чтобы землю крестьянам отдать. Вел за собой, понимаешь? А отряд?.. «Не заметил потери бойца…» Вот тебе и раз! Запевалу убили, а отряд безразлично поет себе в свое удовольствие, скачет дальше и не оглядывается даже… Что же это такое? Поэтический просчет — срифмовалось и ладно — или заранее продуманная ложь, в расчете на общественность, которая затрет истинный смысл?.. А смысл-то тут, ей-богу, нехороший, мягонько выражаясь… Эта песня о безразличии. О безразличном и, следовательно, наплевательском отношении к человеку. Ложное добрячество: «…новые песни придумает жизнь, не надо, ребята, о песне тужить…» — только усугубляет вредность данного произведения. Это мое глубочайшее убеждение. Моя бы на то воля — я бы немедленно запретил исполнение его… Хотя понимаю, что масса людей станет мне тут же доказывать, что я не прав, что я умозрительно подхожу к оценке. Я даже представляю те аргументы, которые будут выставляться в защиту «Гренады». Дескать, тогда было иное время… И по-иному, мол, оценивалась одна человеческая жизнь. Люди делали революцию и безвестно сгорали в огне ее… Ерунда! И еще раз ерунда!.. Человек — во все времена человек! А безразличие — во все времена безразличие. И тот, кто воспевает безразличие, тот воспевает бездуховность… Бездушие. Рабство!.. К своему величайшему стыду я только на днях прочитал в больнице «Русские ночи» Владимира Федоровича Одоевского. Если не читали, Алексей Егорович, советую от души — прочитайте. Это добротная пища для ума. Мне запомнилась навсегда одна его мысль: горе тому народу, говорит он, где рано умирают люди высокого духа и живут долго нечестивцы! Это термометр, который показывает падение народа. Пророки умолкают!.. Каково?

Кряквин медленно перевел глаза на Ксению. А она, оказывается, в это мгновение смотрела на него. Их взгляды столкнулись, и Кряквин понял, что Ксения поняла, о чем он сейчас подумал.

— Сдаюсь, сдаюсь, — деланно рассмеялась она. — Убедил, победил и добил. Я, честно говоря, не ожидала от тебя, муж, такой публицистической прыти…

Михеев устало улыбнулся:

— Да я и сам раньше не знал, что болезни кое-чему учат…

— Стоп, стоп, стоп! — забренчала ножом по тарелке Ксения. — О больницах, о смысле жизни — больше ни звука! Выпьем за весну!.. Вот так! — Она со стуком поставила на стол рюмку. — А теперь я поставлю вам музычку. Свою…

Мягко всплеснулись струны, набирая разымчивый грустный окрас, а затем и вступил знакомый зыкинский голос:

За окошком свету мало,

Белый снег валит, валит…

А мне мама, а мне мама

Целоваться не велит…

— Ну вот… — развел руками Михеев. — Я думал, ты нам «Интернационал» или «Вихри враждебные…» К несознательным поступкам зовет твоя Зыкина.

— Нет, вы видели его! — воскликнула Ксения, обращаясь к Алексею Егоровичу. Она выключила проигрыватель. — Михеев в роли музыковеда!.. Рационалист ты. Критикан… Спонтанность твою гвоздями приколотили к идее. А несознательность, если хочешь знать, иногда прелестна!.. — Ксения, раскрасневшись, сыграла глазами на Кряквина. — Впрочем, сидите без музыки. Пусть вам же хуже будет. — Она принюхалась. — О-о… Заговорила моя утка. Пойду погляжу.

Кряквин и Михеев остались вдвоем. Потянулась пауза…

— Как здоровье-то, Иван Андреевич? — вдруг ненужно совсем, кашлянув, спросил Кряквин. И сам же рассмеялся: — Вот черт! Нечем ходить — ходи с бубей. Так и я — про здоровье.

— Ничего, ничего. Сейчас вроде все в норме… А в ближайшее время — в санаторий. Там и займемся марафонским бегом.

— Куда собираетесь?

— Как обычно. В герценовский. Под Москву… Там хорошо! Липы…

— Надолго?

— Да кто его знает… Пока эти не отпустят — в белых халатах. Я же теперь у них под микроскопом. А с другой-то стороны… почему бы и не попрохлаждаться? Замещающий меня товарищ… Кряквин его фамилия, не дает ни за что комбинату пропасть. Одно только лестное слышу о нем.

— От Шаганского, что ли? — с неприязнью спросил Кряквин.

— А что? — Михеев почувствовал это. — Юлий Петрович от вас без ума. Он порою действительно чересчур щедр на похвалы в ваш адрес.

— И вас это не раздражает?

Михеев задумался.

— Если честно, то иногда — да.

— Выводы делаете?

— Какие выводы, Алексей Егорович?

— Значит, не делаете. А напрасно…

— Не понял? — насторожился Михеев.

— Шаганскому, вероятно, выгодно разъединить нас.

— Глупости! — возмутился Михеев. — Как вы могли такое придумать? Шаганский…

— Мне неприятен, — перебил его Кряквин. — Как, впрочем, неприятны мне и его взаимоотношения с вами.

— Готовы объяснить?

— Когда и где угодно.

— А не говорит ли в вас в данном случае некоторое… возможно излишнее… ну, скажем, патриотическое чувство… Вы меня понимаете?

— Прекрасно, — отрезал Кряквин. — Говорит, но не мешает. Мне на это наплевать! Лишь бы человек жил и работал на совесть. Понимаете, на совесть! А каких он там кровей и мастей — мне до форточки! Я не антрополог и не этнограф, в конце-то концов. Я — горняк. И я обучен умению отличать пустые породы от содержащих в себе полезный компонент. А Шаганский — пустышка. Это мое глубочайшее убеждение. Но пустышка не безвредная. Нет. Техника безопасности таких вот Шаганских безопасна только для них, но не безопасна для окружающих… — Кряквин взглянул на Михеева.

— Продолжайте, пожалуйста. Я слушаю вас внимательно, — сказал он.

— А может быть, не стоит? — с заботой спросил Кряквин и машинально показал на сердце.

— Благодарю, — усмехнулся Михеев. — Я думаю… мы драться-то не будем? Не нарушим технику безопасности для перенесших инфаркт?

— Конечно же нет, Иван Андреевич…

— А поговорить мне до чертиков захотелось! — сказал Михеев. — Намолчался до одури. Поехали дальше. Вы остановились на технике безопасности.

— Вот именно. На технике безопасности… Общеизвестность, о которой вы, Иван Андреевич, уже говорили… И говорили абсолютно верно… постаралась и тут. Она до основания затерла и смыла истинный смысл этого понятия. Люди настолько привыкли к употреблению этих слов — «техника безопасности», что буквально не слышат и не думают, что они говорят. Техника безопасности — значит, дважды два четыре. Все ясно, все понятно. Не суй нос туда и туда… Оторвет. Она, с ее правилами, охраняет от травли, учит разумному поведению в процессе труда и так далее… Общеизвестно, банально и пресно. Надоело!.. А для меня лично с некоторых пор… техника безопасности… чуть ли не философская категория. Ей-богу! Хотя, конечно, ну какой же из меня философ? Смешно.

— Пошло-поехало! — неожиданно вмешалась Ксения, появившись с блюдом в руках, на котором дымилось жаркое. — Стоило только уйти, а они, как настоящие интеллигенты, дома — о работе, на работе — о женщинах. Ведь праздник же сегодня, господа! Уймитесь. Успеете…

— Извините, Ксения Павловна, — сказал Кряквин. — Больше не будем.

— Вот так и живем… — подмигнул ему Михеев. — Да!.. А что же мы вашу-то Варвару Дмитриевну не захватили? Это же безобразие! Как я мог об этом забыть…

— Ничего, ничего… — поднял руку Кряквин. — Ее нет сейчас в городе. Вчера увезла школьников на экскурсию в Мурманск. На все праздники укатила…

— Ах вот как… — протянул Михеев. — Тогда все равно… предлагаю тост за женщин!

— Которые делают из вас директоров, — подкусила Ксения.

— Допустим… — отстраненно отозвался Михеев и слегка предупреждающе посмотрел на жену: мол, не переигрываешь ли, голубушка?..

Выпили. Стали закусывать. И опять наступила томительная пауза.

— Ксения… — нарушил молчание Михеев. — Понимаешь… Я понимаю… Праздник и так далее… Но ты уж извини… Мне хотелось бы все-таки дослушать соображения Алексея Егоровича…

— О технике безопасности? — хмыкнула она и посмотрела на Кряквина: мол, перестаньте чудить.

— Да, — сухо ответил Михеев. — О технике безопасности.

Кряквин, не мигая, стараясь сохранить бесстрастность, выдержал взгляд Ксении, и она первая опустила глаза. Сморщила нос. Ей вдруг сделалось как-то невыносимо скучно. Тоскливо… «Дура я, дура… — подумала она о себе и пожалела себя. — Столько готовиться, ждать, фантазировать… Толкуют о безразличии, напрочь осуждают его, а сами… Роботы. Технократы! Неужели так трудно понять, в чем нуждается она, баба?.. В элементарном мужском внимании. Неужели она, красивая, сильная, не достойна хотя бы его?.. Ну и пошли вы все к чертовой матери!..»

— Ну вас всех к черту! — уже вслух закончила Ксения. — Говорите хоть о ходе хамсы в Баб-эль-Мандебском проливе в четвертом веке до нашей эры! Мне все равно. Привет вам, птицы! Отряд не заметил потери бойца… — очень даже похоже скопировала Ксения мужа и вышла из комнаты.

Кряквин было потянулся за ней, но Михеев остановил его энергичным жестом. Одними глазами сказал: не надо, Алексей Егорович, у нее такое бывает…

Кряквин, соглашаясь, покачал головой.

Михеев вытащил из визитного кармашка пиджака патрончик с валидолом. Вытряхнул таблетку и закинул ее в рот.

— На всякий случай, — сказал он устало. — По технике безопасности… Кстати, я решил рассказать вам, вернее, объяснить загадку своих, несколько странных… для вас… взаимоотношений с Шаганским. В свое время — а вы сейчас поймете, о каком времени идет речь, — Юлий Петрович здесь… помог выжить моему отцу…

— Он тоже? — спросил Кряквин.

— Да… в тридцать восьмом. Это был крупный специалист-обогатитель.

— Не знал…

— Вот так…

— Чем же это подтвердил Шаганский? В таких случаях слова… ничто.

— Только спокойно, прошу вас заранее… То, что я скажу… — перешел на шепот Михеев, — может и не понравиться вам…

Кряквин так и впился глазами в Михеева.

— Шаганский показал мне письмо отца, написанное им тогда, здесь… И в нем просил меня, когда представится случай, в будущем естественно, оказать посильную помощь подателю сего письма… Шаганский устроил отца в пекарню… Спокойно, Алексей Егорович…

Кряквин согнул лезвие столового ножа, и оно с коротким, засушенным звуком сломалось.

— Ссука… Он что же, у всех брал такие расписки? — тоже шепотом выдохнул Кряквин.

— Не знаю, — бесстрастно ответил Михеев.

Ксения стояла посередине чистенькой кухни и напряженно прислушивалась. Она все еще надеялась, что вот сейчас ее окликнут или придут за ней. Но там, где она оставила Михеева с Кряквиным, существовала какая-то непонятная тишина, и только потом что-то странно и непривычно треснуло… «Сидят и переживают…» — злорадно подумала Ксения, приподняла полотенце с пирога, который с таким старанием готовила, ковырнула помадку — облизнула палец. Зачем-то открыла и завернула снова кран. «Идиоты!..» Подошла к окну. Во дворе, с горки летела и летела ребятня. Ксения долго смотрела на счастливые лица мальчишек и девчонок.

— Что было дальше с отцом? — спросил тяжело Кряквин.

— Умер через год после реабилитации.

— Да-а… Как же вы-то… с этим мерзавцем…

— Не переживайте, Алексей Егорович. У меня абсолютное алиби.

— Какое?!

— Я выполнял завещание отца.

Эта фраза, сказанная Михеевым в полный голос, настигла Ксению уже в прихожей. Она стремительно одевалась. Шапочка… Шарфик… Пальто… Сапоги! Все!

— Нате вам! — захлопнула за собой дверь Ксения. — Живите как хотите! А мы еще поживем, поживем… — Она легко и упруго сбежала по лестнице, выскочила во двор. Как-то безотчетно и сразу, не думая о том, что делает, взобралась на горку и вместе с малышней скатилась вниз, в смехе, в визге… Задумчиво отряхнулась и пошла через двор на улицу. Как мгновенно окончился этот сладостный миг, который она испытала, соскальзывая вниз, с горки… Напротив, с афиши кинотеатра «Большевик», рекламировался «Гамлет». Ксения пересекла скользкую дорогу и, зайдя за фанерный рекламный щит, чтобы никто ее не видел, вдруг беззвучно и горько расплакалась…

— Вот эта да! — стукнул себя по коленке Кряквин. — Вот это техника безопасности! — Он поднялся и, нервничая, заходил по комнате. — Да вы понимаете, Иван Андреевич, что рассказали мне?.. Я же помирать буду, а не вытравлю это отсюда… — Он толкнул себя пальцем в сердце. — Не вытравлю…

— Но и не расскажете никому, — вставил спокойно Михеев.

— Почему же вы решились…

— Рассказать это вам? — закончил Михеев.

— Да.

— Только потому, что у нас с вами равно-душие по части понимания техники безопасности. Я тоже, как и вы, основательно помыслил о нравственном аспекте этой самой техники… Уж чего-чего, а научились мы ограждать себя от неприятностей. Отработали целые системы защиты себя… Это уже не сборник инструкций. Это энциклопедия целая!..

— Да, Библия, если хотите… И все лишь только для того, чтобы честь мундира не испачкалась! Погоди, Алексей… — вздрогнул всем телом Михеев. — Помоги-ка мне дойти до дивана… Мне, однако, надо прилечь…

— Да я тебя на руках отнесу. Не брыкайся! Тихо! — Кряквин почти без усилия подхватил побледневшего Михеева на руки и аккуратно переложил на диван. Михеев сунул в рот еще какую-то таблетку. Минуты четыре лежал молча, с закрытыми глазами… Потом вздохнул глубоко и выдохнул… Снова вздохнул и снова выдохнул… Сел. Улыбнулся стоящему перед ним Кряквину:

— Ты только береги себя все-таки, Алексей… Береги. — И Михеев совсем по-отцовски провел влажной ладонью по его взъерошенным волосам.


У Зинки Шапкиной расстегнулся паж на чулке. Она завернула за афишу, с которой смотрел на прохожих печально-коричневыми глазами принц датский…

Ксения стояла, прислонившись лбом к фанере. Зинка пристегнула чулок, одновременно приглядываясь к этой шикарно одетой незнакомке. Шмыгнула носом, соображая, подойти или не стоит, но все-таки подошла.

Грубовато спросила:

— Что с вами, а? Вы, наверно, приезжая?..


Сеанс уже начался, когда Кряквин появился в пустом гулком кассовом зале кинотеатра. Долго стучался в закрытое окошечко, а потом, злясь и с трудом сдерживаясь, — после разговора с Михеевым в нем так и бурлило все, — уговаривал кассиршу продать ему билет.

— Да вы же ничего не поймете, гражданин… — бубнила из своей амбразуры кассирша, пережевывая ватрушку, — Это же все-таки не какая-нибудь там… комедия. Это же «Гамлет», которого еще когда-а… Шекспир сочинил! Все стихами и это… с философской точки зрения…

— Ну что вы в самом деле!.. — сквозь стиснутые зубы горячился Кряквин. — Я, может, сам стихи сочиняю. Понимаете? И без Шекспира жить не могу. Вот так мне билет сейчас нужен! Позарез!.. Ну, девушка меня там ждет… Любовь.

— А-а… — роняя творожники, протянула кассирша, — Так бы сразу и сказали… Тогда другое дело. Что ж вы опаздываете на свидание? — Она протянула билет.

— Штаны я гладил, а утюг перегорел, — бросил Кряквин и пошел в зал.

Слоилась, упираясь в экран, исходящая от проектора голубая речка. Бело искрились пылинки, и грустил на экране принц датский Гамлет…

Пока привыкали к темноте глаза, Кряквин стоял возле горячей батареи отопления, рядом с запасным выходом. Углядев наконец свободное место, протиснулся, пригибая голову, сел. Предательски визгнуло откидное сиденье — сосед справа недовольно пыхнул на Кряквина скользко блеснувшими глазами.

— Тыха, дарагой, тыха, пожалуйста!

«О мерзость! Как невыполотый сад, дай волю травам — зарастет бурьяном… С такой же безраздельностью весь мир заполонили грубые начала… Как это все могло произойти?» — спрашивал у Кряквина Гамлет.

— Знаем как! — шепча, подтолкнул Алексея Егоровича Серега Гуридзе. — Вай!..

Кряквин с пренебрежением хмыкнул: это, мол, что еще за ценитель нашелся? В первых рядах неожиданно завозились и громко, вызывающе заговорили:

— Похиляли отсюда, Федька! Ухи от этого фрайера заболели…

— Верблюд, кончай ночевать. Айда водяру трескать!

— О’кэй.

— Нэгодяи! — прошипел Серега. — Тэмнота!

— Сорок копеек зазря сгорело. Закусь цельная…

— Привет, Гамлет!..

Серега скрипел зубами, мучился.

— Башку им отвэрнуть. Как считаешь, товарищ?

Кряквин опять хмыкнул:

— Отверни…

Когда же Гамлет, поднимаясь по лестнице, повел свой знаменитый монолог и зазвучал его сдержанный пронизанный горечью голос:

«Быть иль не быть, вот в чем вопрос? Достойно ль смиряться под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними? Умереть. Забыться… И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не цель желанная?..» — у выхода, под красным шаром, уже курили вовсю, чиркали спичками, айкали девицы…

Серега неожиданно встал, щелкнув сиденьем, и полез из ряда. Кряквин машинально проводил его взглядом. А Серега, поднырнув за портьеру, резким толчком оттеснил фигуры выходящих парней, захлопнул дверь и забрякал крючком, пытаясь воткнуть его в гнездо.

— Эй ты, козел! Куда прешь?

— Нэ шуми. Нэ мешай Гамлету… — полушепотом отозвался Серега.

— Федя, а он грамотный… — хихикнула девица.

— Открой дверь!

— Нэ открою.

— Открой. Схлопочешь…

В Серегино лицо воткнулся кинжальчик фонарного луча.

— А-а… Грузия! При-вет… Почем грецкий орех?

— Дэрьмо ты.

— Ку-ку, генацвале… — От невидимого взмаха с Сереги слетела шапка. Он, не обратив внимания, глухо сказал:

— Падными, дарагой. Очень прошу…

Кряквин теперь уже смотрел не на экран — на происходящее у выхода. Соседи шептались:

— Хулиганье! Святого нет…

— И где только эта милиция…

— Падными шапку, — еще раз потребовал Серегин голос.

— Не-е, Грузия… Тебя щас самого подымать будут, понял?

«…а те, кто снес бы униженья века, неправду угнетателя, вельмож заносчивость, отринутое чувство, нескорый суд и более всего насмешки недостойных над достойным…» — продолжает Гамлет.

Хлестко отзвучала пощечина. Серега, взявшись за щеку, неуловимо коротко двинул вперед правую… Ха! — кто-то вылетел из-за портьеры, спиной падая на сидящих.

По залу метнулся призывный свист. Забухали, застонали кресла. У входа мгновенно возник шевелящийся, плотный клубок. Мелькали лица, зубы, кулаки…

Серега вертелся как черт… Двоих он легко уже скинул через себя в партер — не забылась, выходит, та выучка в десантных войсках… Теперь, медленно, ныряя под удары и пропуская их, сам попадая с обеих рук в чьи-то челюсти и носы, он отступал по проходу, к сцене… Здесь еще слышен был голос Гамлета:

«…так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех, от долгих отлагательств, но довольно! Офелия! О радость! Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа!..»

Драка вкатилась на сцену, судорожно и черно мельтеша у самого экранного полотна. В зале накапливался свист, гвалт, рев…

— Милицию!

— Милиция!..

На несколько мгновений вспыхнул свет и тут же погас. Этого было достаточно, чтобы Кряквин увидел — грузину приходится тяжко. Лицо разбито, и он теперь, выдохшись, только закрывается. Кончились, видать, силешки для ответных ударов. Что-то само подняло Кряквина с места и вынесло из тесного ряда. Уже на бегу он сунул кому-то шапку и крикнул:

— Держись, Гамлет!.. Держись!..

Разбрасывая шпану резкими боковыми, Кряквин ввинчивал себя на сцену. Прямо перед ним возникла вскинутая для удара в пах нога долговязого, фиксатого парня. Кряквин успел перехватить движение, и фиксатый послушно, через голову, загремел в зал. Еще немного, и Кряквин был рядом с Серегой. Закрывая его собой, Алексей Егорович с хэканьем отмахивался от кучи рук: бил снизу, справа, слева…


— Как же вы это так, Алексей Егорыч? — улыбаясь, спрашивал капитан, глядя на Кряквина, которому медсестра обрабатывала ссадины на лице. — Уж на что у нас, сами понимаете, всякое бывает… но!.. чтобы директор комбината…

— Временно исполняющий его обязанности, — поправил Кряквин.

— Ну да, ну да… — закивал капитан. — Все равно… Из-за какого-то там придуманного Гамлета…

— Почему так считаешь, товарищ капитан? — темпераментно встрял Серега, уже заклеенный пластырем. До этого он жадно курил, по-птичьи открыто разглядывая чернеющими глазами задержанных, понуро сидящих в этой же комнате за перегородкой. В основном это были подростки, с банально обвисшими, длинными волосами. С какими-то цепочками на шеях. Две накрашенные девицы хныкали, — Зачэм так говоришь? — Серега все еще не отошел от драки — дышал трудно…

— Ты об чем это, Гуридзе? — не понял капитан.

— Как аб чем? Сам говоришь — «какого-то там придуманного Гамлета…». Почему придуманного?

— А как же тогда? — ухмыльнулся капитан. — Его же не было. Сочинил про его… писатель.

— Вай!.. — замотал головой Серега. — Зачем сочинил? Шекспир ничего нэ сочинил! Шекспир тэбе правду открыл! Шекспир тэбя подумать позвал!.. Для кого Гамлета нэт — для того правды нэт! Совести нэт! Понымаешь?.. — Серега поднялся. В комнату входили и выходили люди в милицейской форме. Звонил телефон. — Погоди, дарагой, — Серега остановил какого-то сержанта. — Нэ уходи, пожалуйста. Разговор идет о Шекспире. И ты тоже смотри на меня, — он ткнул пальцем в фиксатого за перегородкой. — Ты свой ум в эти волосы опустил, для тэбя Гамлета тоже нэт… Потому ты ишак! Потому тэбя в зоопарк надо садыть и соломой кормить. Это Гамлет про тэбя говорит, и про вас всэх… ишаков! Тьфу! — Серега с ненавистью оглядел задержанных. Встал посреди комнаты. Поднял руку. — «О мерзость! Как невыполотый сад, дай волю травам — зарастет бурьяном… С такой же безраздельностью вэсь мир заполонили грубые начала… Как это все могло произойти?..» Вот ты мнэ, волосатый, скажи?.. Ты же как этот… Чебурашка сейчас. Мнэ тэбя жалко! Но ты меня нэнавидишь — вот!.. Потому тэбя надо садить за решетку и в дэнь по дэсять раз подряд показывать Гамлета!.. Пока из тэбя вся мерзость нэ выйдэт! Понял, ишак?..

— Молодец, Гуридзе! Хорошо говоришь! — захлопал ладонями капитан. Остальные в комнате рассмеялись. Кряквин тоже. Только задержанные угрюмо вжимали подбородки в шарфы. — Слушай, и ты его что — наизусть знаешь — Гамлета?..

Серега укоризненно посмотрел на капитана.

— Зачэм наизусть, дарагой? Это тэбе что — «в лесу родилась елочка», да? Наизусть таблицу умножения учат. И уставы в армии. А Гамлета надо душой понять! Душой, понымаешь? Когда он для тэбя в душу войдет, тогда нэ надо наизусть. Тогда Гамлет, как ты сам говоришь. У нас на руднике один человек выступал… Про искусство говорил. Нэхороший человек!.. Он говорит, что рабочий человек еще только дорастает до понымания высокого искусства. Что рабочему человеку сейчас еще нэ совсем понятен Гомер и Гамлет… Что рабочий человек нэ в силах самостоятэльно охватить величие Шекспира…

— Это кто же такой, интересно? — спросил Кряквин.

— Шаганский его фамилия. Знаешь?

— Знаю… — Кряквин с трудом удержался, прямо зубами поймал чуть было не вырвавшуюся из него ругань. — Что он еще там излагал?..

— Много!.. Да потолка… А я встал и говорю: «Дарагой товарищ Шаганский… Предлагаю тэбе пари. Давай, говорю, поспорим с тобой, что я за четыре месяца буду знать Гамлета. Я тэбе, говорю, докажу, что рабочий человек уже давно дорос да понымания и Гомера, и Гамлета… Это ты, говорю, товарищ Шаганский, нэ дорос до рабочего человека…»

— Поспорили? — азартно спросил капитан.

— Поспорили… — с достоинством ответил Серега.

— На что? — спросил сержант.

— Если я проиграю, то я оплачу Шаганскому лэтний отпуск. Если он — я поеду к сэбе в Гори за его дэньги…

— Ничего… — оценил капитан. — Тут уж как у Гамлета… быть или не быть, ага, Гуридзе? Когда срок-то?

— Еще три нэдэли осталось… — прикинул, шевеля пальцами, Серега.

— Надо выиграть, — твердо сказал, будто отдал распоряжение, Кряквин. — Проиграешь — уволю… к чертовой матери!

Серега медленно подошел к нему.

— Зачэм так сказал, товарищ главный инженер?

— Как? — спросил Кряквин, прищуриваясь.

— Та-ак… у нас, у грузын, так нэ говорят… про маму… У нас мама… самое дорогое!

— А-а… — улыбнулся Алексей Егорович. — Извини. Я ведь это не к тому… Для меня мать тоже… Я же про чертову!..

— Теперь понятно. Ты — ха-ароший человек!.. Ответил мне в глаза. И дрался, как барс! Как витязь в тыгровой шкуре! Ты теперь мой друг. Гэнацвалэ! Я нэ проиграю Шаганскому. Для тэбя и для Гамлета! Слово грузына!.. Вот тэбе моя рука…

Кряквин встал и крепко встряхнул Серегину ладонь.

— Ну, мы пойдем… — сказал он капитану. — Спектакль окончен.

— Подождите. Сейчас машина будет. Вас подвезут… А мы покуда роговской капеллой займемся.

— Какой, какой? — переспросил Серега.

— А вот этой, нестриженой… — показал капитан на фиксатого. — Рогов его фамилия. Давно здесь воздух портит… Теперь — порядок. Досмотрит Гамлета, по совету Гуридзе, в другом месте…

— Правылно, — сказал Серега. — Пусть там учит его наизусть. Нэгодяй!

— Машина у входа, товарищ капитан, — доложил вошедший старшина.

— Хорошо. Отвезите… Гамлетов.

Когда Кряквин с Серегой вышли, капитан спросил, обращаясь к задержанным:

— Ну, как они вас, голубчиков?.. Нарвались?..

Фиксатый отвернулся, а одна из девиц вякнула:

— Да уж… Они разным самбам научены…

— «Самбам», — передразнил ее капитан. — А ты парфюмериям… А ну-ка встать!..

…Уже в машине Серега горячо обратился к Кряквину:

— Алексей Егорович, поедэм к нам, а?

— Куда?

— В общежитие. Как горняки живут, будэшь смотреть. Мы тэбя встрэтим, как дарагова гостя!

— И водочки нальете?! — в тон Сереге подначил Кряквин.

— О чем говоришь?! Будет грузынский выно! Вай, какое выно? Моя мама сама делала!.. Нэ выно, а такая… песня!.. Из рога будешь пить… Мой отец рог делал! Поедем, гэнацвалэ?

— Поедем, — решительно согласился Кряквин. На душе у него было сейчас хорошо.


— Вот так, Зиночка… Зинаида Васильевна… — задумчиво, с опустошением в голосе, — выговорилась, — произнесла Ксения, разрывая этими словами чересчур затянувшуюся паузу. — Странно, наверно… Но ты теперь знаешь обо мне… почти все.

— И вы обо мне тоже, — торопливо сказала Зинка. Она заторопилась сейчас оттого, что давно уже, пока Ксения Павловна рассказывала и рассказывала ей про свое, выслушав вначале и Зинкину, куда более короткую и простую биографию, в Зинке само по себе накопилось желание, что ли, ну хоть как-то, хоть чем-нибудь да поддержать эту совсем неожиданно возникшую перед ней в жизни женщину. Каких-то там два часа назад Зинке бы и в голову не пришло такое; мало ли их ходит в красивых дубленках и шубах… Все у них есть: машины и денег навалом… Не надо вкалывать. Почитывай себе разные книжки да запоминай непонятные слова… А остальное подадут, — только захоти… Чем не жизнь?! Маникюр, духи, сапожки… Закачаешься! До этой вот встречи с Ксенией Павловной Зинка если и обращала на них, таких вот шикарных бабенок, внимание, то только потому, что они сами бросались в глаза: одеждой, манерой держаться, впрочем, тут же и забываясь. Они существовали для Зинки где-то далеко-далеко, а потому и без разницы для нее: есть они, нету их — какое до них дело. Зинка еще ни разу не позавидовала этим красивым бабам. Правда, одна ей картина запомнилась, и до сих пор Зинка нет-нет да и вспоминала о ней. Картина была про огромный завод, а руководил им совсем еще и не старый мужчина, — Зинке он с ходу понравился, — деловитый, спокойный, ласковый, — от которого почему-то ушла жена с ребенком, и он после полюбил простую крановщицу… Эта история очень даже взволновала Зинку: директор такого заводища, а любит такую же, как Зинка… Тут уж она, про себя конечно, произвела соревнование с той, крановщицей. И выходило, что она по всем статьям нисколько даже и не хуже ее; так что — случись это все по правде — еще неизвестно, кого бы выбрал себе и возил на природу директор. После картины той Зинка частенько теперь смотрела одинаковый сон: облитый ромашками луг, стога на речном берегу и она… убегающая… между стогов… от него… крепкозубого, ясного во взгляде, любящего ее… Потом он настигал Зинку, и они с хохотом валились на хрустящее сено, катились по нему куда-то, и проворачивалось перед Зинкиными широко открытыми глазами синее-синее небо… Просыпалась Зинка от такого в тягучей, приятно-томливой истоме, слыша, как токает кровь в подразбухших грудях и соски горячо упираются в ткань рубашки. Соски целовал ей один только Гришка Гаврилов. Больше никто… И называл их забавно… «молоденькими маслятами»… прилепленными к груди «шляпенциями» вперед.

А эта, Ксения Павловна, жена самого Михеева… оказывается… совсем и не счастливая… И совсем даже и не довольная своей жизнью… Все у нее как-то не так… Она сама так и сказала: «В общем, ни богу свечка, ни черту кочерга… Матери из меня не вышло, жены, в общем-то, тоже… А бабы… Понимаешь меня, Зинуля? Обыкновенной бабы… и подавно…»

Зинке снова сделалось жалко ее, как возле афиши, когда она успокаивала Ксению Павловну. Захотелось помочь ей, потому как в желании этом, вернее за желанием этим, Зинка вдруг угадала, учуяла чем-то, в себе какое-то предстоящее, неизъяснимое еще удовлетворение, что ли, которое в результате, если она, Зинка, поддержит хоть чем-нибудь эту непрошенно распахнувшую перед ней свою душу женщину, — уравняет ее, Зинку, с ней… В конце-то концов, это она, Ксения Павловна, сейчас изливалась перед Зинкой, а не Зинка перед Ксенией Павловной, — значит, и Зинка, сатураторщица Зинка Шапкина, годилась на что-то, кроме мокрых стаканов… Исповедь Ксении Павловны разбудила вдруг в Зинке уверенность…

— Давайте выпьем, — сказала Зинка. — Это я для Григория припасла. На всякий случай… Вдруг да придет. Четыре звездочки… Капитан… — Она улыбнулась. — И все будет хорошо. Вот увидите…

Ксения посмотрела на нее и усмехнулась. Именно в эту минуту пришла к ней досада, щемящее чувство от понимания глупости, которую она совершила, доверив принадлежащее до этого только ей еще кому-то… «Фу, дура!» — подумала Ксения, а сказала совсем другое:

— Закурить у тебя не найдется?

— Конечно, — ответила Зинка. — Я тоже ведь иногда курю… — Она, цокая босоножками, сходила за занавеску, там было что-то вроде кухоньки, и вернулась с пачкой сигарет и спичками. Положила на стол.

— Спасибо, — Ксения закурила.

В общежитии было тихо, только где-то далеко на верхнем этаже пели.

— Гуляют… — вздохнула Зинка.

— Да… — качнула головой Ксения. — И все-таки какое сходство, а?.. Поразительно! Ты веришь в теорию парных случаев?

— Как это? — вскинула ресницами Зинка.

— Ах да-а… Ты меня извини. Понимаешь, говорят, что существует такая повторяемость всего в жизни. Гипотезы… то есть предположения… утверждают… наше умение приспосабливаться… было бы просто невозможно, если бы жизнь наша… и твоя, и моя, конечно… не строилась на повторяющихся вещах. Понимаешь, не существуй во времени повторяемость, мы бы не смогли компенсировать необратимость жизни…

Зинка впитывала Ксеньины слова как заколдованная… Она никогда еще не слышала, чтобы рядом с ней, для нее говорили бы вот так — очень умно, складно и непонятно…

— …а повторяемость движет нас в мысленных странствиях во времени. Благодаря ей мы способны приближать к себе или отдалять от себя то, что уже было когда-то… Греческие философы, например, вообще углядывали в оптимизме повторения… или возвращения жизни… одну из форм вечности… Да-а… Это так. Ведь все уже было… Понимаешь?.. Но все еще будет!.. Любовь и нелюбовь, рассветы и закаты… Судьбы повторяются, Зина, и люди походят друг на друга. Вот как ты на меня, например.

— Я? На вас? — удивилась Зинка. — Ну что вы!.. — после того, что она только что услышала от Ксении Павловны, в ней опять исчезла уверенность. — Вы такая… нарепертованная.

— Какая, какая? — придвинулась к Зинке Ксения. — Повтори, пожалуйста.

— Нарепертованная… А что? У нас так говорят… — завиноватилась Зинка. — Девчонки.

Ксения засмеялась:

— Не слышала… А это ничего. Метко. Завидую я тебе, Зина! Ты этого не поймешь, а я действительно завидую тебе. И твоей не…на…ре…пер…тованности, — наконец-то с трудом, сквозь смех выговорила Ксения.

— Да ну вас! — махнула рукой Зинка. — Врете вы все! Ни в жись не поверю…

— И правильно сделаешь, между прочим, — нервно отозвалась Ксения. — Живи сама по себе и не верь никому. Я ведь такой же, как ты, была уже, Зиночка… Была! Да сплыла… Вот и завидую тебе сейчас. Только не тому, о чем ты подумала. Нет… Потому что, конечно, такой вот, как ты, я уже никогда не стану. И дело тут вовсе не в возрасте… Я завидую сейчас твоему не растраченному еще умению слушать других. Понимаешь? Там, где черт носит меня, так не умеют. Там слушают в основном себя. Каждый — самого себя… Это страшно, Зинуля… И наивность там ох не в чести… Понимаешь, то что я хочу и могу сделать, — я знаю. Знаю… Но вот как же сделать то, что я хочу и могу сделать, не знаю… — Ксения распалилась. Она говорила, не замечая того, что то, что она говорила сейчас, она уже говорила кому-то. Тема собственной нереализованности, оскорбляющей самое существо Ксении Павловны, давно уже стала навязчивой для нее, и, возвращая себя на привычно обкатанный круг размышлений, она, как молитвой, просила кого-то услышать и понять ее. — Оттого-то и идет все куда-то… Мимо, мимо. И пусто вот тут, — Ксения показала на сердце. — Пусто!.. Есть такой старинный-старинный миф. Ну легенда такая, греческая, понимаешь?

— Ага, — кивнула Зинка.

— А в ней рассказывается о том, как одна нимфа по имени Эхо была наказана супругой Зевса… Ее Герой звали… За болтливость Гера лишила ее членораздельной речи, оставив ей лишь способность повторять окончания чужих слов. Представляешь?..

— Да, да… — проглотила комок Зинка. — И что?

— Она умерла. Она очень любила одного красивого и гордого юношу… Нарцисса. Любила безответно, как ты…

— И как вы?

— Я не в счет, — откинула волосы Ксения. — И остался после нее один только голос… Эхо.

— Здорово… — шепнула почему-то Зинка.

— Еще бы!.. Кто бы меня наказал за язык мой… Надо бы! Нагородила тебе тут с три короба. Разошлась, понимаешь… А ты меня, поди, слушаешь и думаешь, — ишь, с жиру бесится бабенка… Ведь подумала, наверное, так, а? Ты скажи, я не обижусь. У меня на это давно иммунитет. Подумала?

— Сперва было дело, — открыто сказала Зинка.

— А потом? — усмехнулась Ксения.

— А потом мне вас жалко стало. Только я не знаю, чем смогла бы помочь вам… Честное слово. У вас же все есть.

— Что всё, Зина? — протянула к ней руки Ксения.

— Ну… все. Я не знаю…

— Вот то-то и оно… всё, Зина, это как раз — ничего. Всё — это ерунда! Ты скажи мне, пожалуйста, в чем вот я виновата, если даже имею всё? Ты думаешь, я одна вот такая на белом свете? Сорвалась с цепи и с жиру бесится… Нет, милая… А почему? Почему мы никому не нужны? Ведь я же не про постель сейчас… Ведь мне же и изменять ему неохота!..

— Я Григорию тоже еще не изменяла. А пристают… За день-то сколько их, кобелей, воды у меня напьется? Тьма. И каждый норовит… Скадрить по-ихнему.

— Я это помню… — улыбнулась Ксения.

— Что?

— Да нет… Так… — Ксения и сейчас не захотела рассказывать Зинке о том, как когда-то, еще на Вогдоре, работала она тоже в рудничной сатураторной. И тоже с водички все началось. С газированной… — Зин… — ласково обратилась Ксения, — а ты знаешь, чего бы тебе хотелось от жизни, а?

— Знаю, — сказала Зинка. — Мне много чего надо… Квартиру бы получить. Я бы маму из деревни привезла. Она у меня старенькая…

— А еще?

— Чтобы Гриша ко мне вернулся. Хоть какой!.. С глазами бы, конечно, еще лучше.

— Та-ак…

— И чтобы я в институт попала. В текстильный.

— Почему в текстильный? — удивилась Ксения.

— Нравится. Мне иногда такие матерьялы снятся… Конец света! В промтоварном таких нет. Чаю хотите?

— Поставь.

— А вы шить умеете? — спросила Зинка уже из-за занавески.

— Немного.

— Тогда я вам сейчас одну вещь покажу. Сама сшила… — Зинка нырнула под койку. Выдвинула чемодан. — Отвернитесь. Так… Вот. Еще маленько. Волосы щас подберу только… Смотрите.

Ксения с улыбкой повернулась. Перед ней, в облегающем, до самого пола, платье, стояла враз похорошевшая, какая-то совсем другая Зинка…

— Неужели сама?! — воскликнула Ксения.

— Ну, конечно…

— Прекрасно!

— Только я его никому не показывала. Засмеют?..

— Да ты что! Тебя в нем хоть сейчас на любой прием.

— У нас-то? — Зинка расхохоталась. — Куда там! Это мечта, и все. Правда, нравится?

— Правда.

— Хотите, я вам тоже такое пошью?

— Очень хочу.

— Тогда вы только матерьял другой… Подороже, ладно?

Дверь в комнату распахнулась, и занавеску от этого вздуло парусом. Влетела какая-то девчонка. Увидела такую неожиданную Зинку, ахнула… Потом зыркнула на Ксению Павловну.

— Ну чего тебе, Валька? — спросила Зинка.

— Да так… У-у, ты даешь! Как эта… Брежитт Бардо! Колоссально! Где достала, а? — Она еще разок оглядела Ксению. — Здрасьте. Я на минуточку… Там Гамлет с главным инженером приехал. С Кряквиным… Оба с фонарями! Подрались сейчас в кино, говорят. В Серегиной комнате они… Про тебя, Зинка, сейчас говорили. Ей-богу… Про тебя и Гришку. Извините… Я побегу. Туда. Кряквин спрашивал, почему ты к Гришке в больницу не ходишь. Поняла? Во мужик! Пока!.. — Валентина выпорхнула из комнаты.

Закипел чайник.


Не так уж и часто в последние годы приходилось бывать Алексею Егоровичу в рабочих общежитиях. А живать-то — тем более… Вот и выцвели в памяти шумные комнаты с запахами пищи, курева, одежды, здорового пота. Не будил по ночам храп соседа. Подзабылись и песни тех лет, и скандалы. Кто-то другой теперь мерз у подъезда, поджидая девчонку, и, не дождавшись, лез, цепляясь за водосточную трубу, лишь бы увидеть ее там, в темной комнате…

Кряквин сидел у Сереги в гостях, среди множества незнакомых ему совсем парней и девчат, слушал их сбивчивые, грубовато открытые разговоры, легко перескакивающие с одного на другое, пил вино, которое Серега великодушно, так и светясь от своего великодушия, щедро нацеживал всем из настоящего кожаного бурдюка, и, отогревшись, как-то приятно расслабившись, — даже скинул парадный пиджак, — то и дело ловил себя на мысли, что вот ведь сколько времени отгорело с тех пор, как он сам приходил, чтобы жить, вот в такие же комнаты, а по сути-то… все так и осталось в них: и те же запахи, и те же разговоры, и тот же знакомый настрой беззастенчивого веселья и безудержного максимализма… Как когда-то по молодости, вокруг Кряквина сейчас походя и запросто давались оценки и характеристики комбинатовскому начальству, критиковалось все и вся… Кряквин слушал парней и девчат, изредка вмешиваясь в перебранки, но больше молчал, понимая, что им, молодым, куда важнее сейчас выговориться самим, ощущая при этом свою правоту и независимость…

Если что-то и отличало вот эту рабочую молодежь от той, к которой когда-то принадлежал Кряквин, так это куда более информированный диапазон их претензий. Эти неплохо копали по всей иерархической цепи комбинатовского управления, не зауживали беды свои и претензии до размеров собственных участков и цехов, а порой ковыряли по-главному, неожиданно для Алексея Егоровича выходя на глобальную суть. Их уже занимали вопросы и экономики, и техники, и самостоятельности в деле принятия тех или иных решений.

— За две-то недели опыту набраться? Да никогда! Спорю, хоть на чо, — говорил один. — А у нас? Проучится салага в курсовой сети две недели — ему пятый разряд…

— А пятый, по идее, и за три года не соберешь.

— Ну а я-то про что? Вот и ходит потом такой по ортам, жмется, как этот…

— Или вот опять же про мастеров, — встрял другой. — Ну на кой они… а? на горных участках? Заместо заложников, что ли? Вроде квитанций на двух ногах, да? Мы же и без них запросто. Болтаются по участкам, как цветки, и не пахнут… А деньги им, значит, плати. Вот он и дорожает, кубик руды.

— Любопытно… — усмехнулся Кряквин. — Учту на будущее.

— Или вот… Если бы вы не отстояли Тучина перед гортехнадзором, мы бы точно такой бы хай устроили — только держись! Взрыв-то случайно сработал, а телегу покатили на Тучина, на Ивана Федоровича… «Техника безопасности»… Да уж если по правде-то, по натуре, то мы же ведь все помаленьку эту технику нарушаем… А как же?! Попробуй по ихним инструкциям выполни план…

— Ну это вы зря, братцы, — пыхнул папиросой Кряквин. — Очень даже и зря…

— Хо-о! А как же?.. Вы попробуйте сами ее не нарушать. Это ж подземка! Иной раз и не всунешься, если по инструкции будешь соваться…

— Каждая строка техники безопасности, говорят, кровью погибших горняков написана… — начал было Кряквин серьезно.

— Да знаем мы про это! Слыхали…

— Так что же тогда? — спросил Кряквин с прищуром.

— Тут бы всю систему добычи поменять, а?

— Как?

— Очень просто. Вводить вибровыпуск руды. Где они, ваши вибропитатели, где?

— Будут, — твердо сказал Кряквин. — Не все сразу…

— То-то… Только и слышишь… «Обожди… Не все сразу…» А жизнь-то идет!

— Куда? — улыбнулся Кряквин.

— Известно куда… В гору. Вон Гришка-то наш докатился… Рвануло-то ведь, как из пушки… Ладно, хоть комиссия по уму акт составила, а то бы пришлось кое-кому…

— Мне точно, в первую очередь, — сказал Кряквин. — Я вот сейчас знаете про что вспомнил?.. Про то дельце, когда еще пневмозарядку глубоких скважин на рудниках внедрял. Помните?

— Это на Нижнем-то? Давно уже?..

— Да… Тогда мы на комбинате впервые собрали пневмозарядчик для заряжания скважин рассыпными взрывчатыми веществами. А при испытании его в опытном блоке рвануло. Дело сейчас прошлое, но я тогда и посинел и побелел…

— Вы-то при чем? Авария…

— «Авария…» Девять человек на тот свет — это, милый мой, не то слово… Я тогда думал, что лучше бы меня там в куски разнесло. Вот так… И тоже комиссия тогда по уму актик составила. Все объяснила нам, темным. Успокоила. А через два года я и узнал об истинной причине взрыва…

— Расскажи, Алексей Егорыч, — попросил Серега.

— Расскажу… Вон для тебя. Это же ты плюешь на технику безопасности… — Кряквин кивнул в сторону своего оппонента. — В общем, прошло два года, и заявляется как-то ко мне в кабинет горнячок один… Под этим делом, кстати… Покурил, погудел и рассказал… У меня аж волосы на загривке дыбом встали. Оказывается, они, те первые, кто с пневмозарядчиком в блоке возился, головки шлангов на костерке грели и гнули потом. Поняли?.. А там же, в штреке-то, аммонитовая взвесь. Вы знаете… Не продохнешь было… Вот и рвануло со страшной силой… Сейчас-то пневмозарядка массовых взрывов обычное дело, вроде мясорубки на кухне, а тогда аммонит… живое мясцо провернул… Вот так-то, нарушитель техники безопасности… Вы хоть к Григорию-то ездили? — неожиданно, без перехода, спросил Кряквин у всех сразу.

— Конэчно… — ответил Серега. — Только знаете что, Алексей Егорович, я вам по сэкрэту скажу, нэ нравится мнэ совсэм Грыгорий, да…

— Чем же, Сергей?

— Нэ знаю… А интуицией ощущаю. Он все время о чем-то думает и нэ говорит… Нэхорошо нэ говорит… Плохо совсем нэ говорит! Я ему друг, а он и мне молчит… Что-то у нэго такое вот тут, — Серега постукал себя по груди. — Я его знаю давно. Он так никогда нэ был…

— А девушка у него… присуха какая-нибудь, есть? — с улыбкой взглянул на девчат Кряквин.

Они засмущались.

— Неужели уж нет?..

— Дэликатный вопрос, дарагой… Очень деликатный, — сказал Серега и замолчал.

— А я деликатно и спрашиваю… — проявлял настойчивость Кряквин. — Потому как не верю, чтобы у такого парня не было девушки…

— Понымаешь… Алексей Егорович… Я тэбе, как другу, скажу… Тут ребята свои. Им тоже можно… Дэвушка у Грыгория была. Была… Даже целых две дэвушки. Вот так… Ну, одну мы нэ в счет… Она уже сэбе начальника нашла. Ха-а-роший начальник! — Серега подмигнул кому-то из парней. — Он тэхнику безопасности знает, как я Гамлета. Пускай живет… Но есть еще одна дэвушка, которая Гришку любит, как я свою маму. Вай, как она его любит!

— Ну? — подторопил Кряквин Серегу. — В чем же дело?

— Дэликатный вопрос, дарагой… Очень дэликатный.

Кряквин аж фыркнул:

— Ну, что ты заладил, как… этот! Короче.

— Нэ сердись, дарагой, нэ надо… Она, понымаешь, гордый человек!

— Это прекрасно! Дальше-то что?

— Она, понымаешь, нэ может к нэму прийти… Гришка тоже гордый человек.

— Ну, братцы мои… — развел руками Кряквин. — Ни хрена не пойму! Их что, за руки надо сводить?

— Возможно, — сказал Серега. — И я тебя очень прошу, Алексей Егорович, поговори с Зынаидой…

— С кем, с кем? — напряг внимание Кряквин.

— С Зынаидой Шапкиной. Она у нас на Нижнем воду подает. Газырованную…

— Ага-а… — обрадованно протянул Кряквин. — Знаю… С веснушками такая, да?

— Она, — подтвердил Серега.

— Так что же я должен сделать?

— Приказать Зынаиде идти к Грыгорию. Ему сейчас очень ласка нужна. Понымаешь?

— Вот теперь понимаю. А где она живет?

— Здесь. На втором этаже. Очень хорошая дэвушка! Я бы ее полюбил, если бы она меня полюбила!

— Пошли к ней.

— Сейчас? — растерялся Серега.

— А когда же? Чего откладывать?

— Да-а?.. Какой ты джыгит! Уважаю!.. Всем тыхо! Серго Гуридзе будет тост говорить! Слушайте!.. — Серега поднял над столом большой, поблескивающий серебряной чеканкой рог.

И еще в этот день в одной из комнат этого же общежития шел разговор о взрыве на Нижнем и о взрывнике Григории Гаврилове. Было это в комнате Нели Чижовой.

«Вел репортаж Николай Озеров. До следующих встреч!» — несколько секунд эфир возбужденно держал шумы стадиона, а потом, с вытеснением, наложились на них певуче расплывные позывные «Маяка».

Анатолий Юсин выключил транзистор. Потер ладонями огорченное лицо и сказал Неле, сидящей в спортивном костюме на кровати:

— Сгорели без дыма. Как шведы под населенным пунктом Полтава.

— Так им и надо. Твоим спартакам… Умные люди нынче за ЦСКА болеют. Утерли мы вам?..

Анатолий прошелся по Нелькиной комнате. Вернулся к кровати и задумчиво потрогал гитарный гриф:

— Мадемуазель играет?

— А что?

— Это есть очшэн ка-рашо! Сыграйте, пожалуйста.

Неля улыбнулась — Юсин забавно изображал из себя иностранца, — вытянула гитару и взяла пробный аккорд:

— Слово начальства — закон. Слушайте, месье… — Она откинула нависшие на лицо волосы и тихонько запела. — В горнице моей светло… Это от ночной звезды… Матушка возьмет ведро, молча принесет воды… И так далее. Далее я слов не знаю.

— Что есть это? — спросил Анатолий.

— Песня. Григорий Гаврилов, месье, ее больно уж хорошо поет. При случае рекомендую послушать.

— Непременно воспользуюсь вашей рекомендацией. А пока… можно еще разок?

— О-о… Сколько хотите… — Неля повторила:

В горнице моей светло,

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды…

— Ничего… У тебя с ним было серьезно? — неожиданно задал вопрос Анатолий. И ждал ответа, шурша ладонью по своей коротенькой, ежиком стрижке.

— А у меня всегда все серьезно… — спокойно ответила Неля. — Ты разве еще не обратил на это внимания?

— Да как тебе сказать… По-моему, обратил.

— Молодец. Мне тоже нравятся… иногда правда… наблюдательные мужчины с внешностью американских космонавтов.

— То есть это… — подхватил Нелину интонацию Анатолий, — квадратные подбородки… короткие волосы… Да… Забыл про длинные ноги…

— …и светлые-светлые головы, — докончила Неля.

— Ничего особенного, — отмахнулся Анатолий. — Я — точно такой.

Неля не выдержала и прыснула. Анатолий переждал смех и опять спросил серьезно:

— Слушай, а Григорий часом ничего тебе не говорил про взрыв?

— То есть?

— Ну… может, делился какими-нибудь сомнениями?

— Ты что, под него копаешь?

— Я?

— Ты.

— Тогда объясни, как это понимать… «копаешь»?

— А уж вот это ты объясняй. Ты, понял? Так что не строй из себя шибко хитрого… Во-первых, ты отлично знаешь, что я дала Грише отставку задолго до взрыва. Это раз. Поэтому нечего выявлять так умно… в кавычках конечно, мои связи с ним после взрыва. Их не было вообще. Соображаешь? Так что если у него и были «какие-нибудь сомнения», то я их никак узнать не могла. Это два. А в-третьих, ответь мне, пожалуйста… Комиссия-то давно уже закончила и подписала акт расследования причин взрыва… Чего же ты, месье, продолжаешь суетиться, а?

— Отвечаю. Я очень мнительный, Неля. И к тому же еще с раннего детства подвержен чувству повышенной справедливости. Исходя из этого, я действительно, скажем прямо, не удовлетворен результатами работы комиссии, в которую, естественно, входил и сам… Потому-то… в свободное от работы время… так сказать приватно-с… и продолжаю, поелику это возможно, удовлетворять свое неудовлетворение по данному вопросу… Следовательно, копаю-то я не под фигуру дорогого тебе Григория Гаврилова, а под целую систему продолжающих пока еще существовать в хозяйстве взрывников не-до-ра-бо-точек, которые, если их не искоренить своевременно, могут, товарищ Чижова, привести к еще более катастрофическим последствиям. Вы меня карашо понимайт?..

Неля смотрела на него не мигая и молчала.

— Прекрасно, — заговорил опять Анатолий и, как бывалый, крепко обстрелянный лектор, прошелся по комнате, — пока аудитория соображает, что к чему, я позволю себе привести один занимательный факт…

— Ну-ну… — гмыкнула Неля.

— Только попрошу всех быть внимательными… Итак… за три дня до массового взрыва — имеется в виду взрыв на руднике Нижнем от двадцать шестого февраля данного года, а не печальный подрыв, при котором пострадали люди, — взрывник Григорий Гаврилов заряжал над сто восьмидесятым скреперным штреком глубокие скважины. Точнее, восходящие веерные скважины увеличенного диаметра на всю высоту этажа. Этим взрывом Алексей Егорович Кряквин продолжал серию экспериментов по дальнейшему совершенствованию методов отбойки руды…

— И что?

— Пока ничего вроде… Но есть одна «дэталь», как говорит всеми уважаемый маэстро Шаганский… Сохранился от той поры один документик, благодаря которому мы, Анатолий Юсин, узнаем, что Гаврилов Григорий вел там зарядку ВВ, сиречь взрывчатых веществ, вручную… Прошу обратить внимание — вручную, — а пневмозарядчик в те дни не работал по техническим причинам…

— Ну и что? — повторила Неля. — Что из этого, сыщик? Пока ничего не улавливаю.

— Айн момэнт, синьорина. Тут-то все очень, очень просто… Ты вспомни, маркшейдер, что всегда остается при ручной зарядке скважин? А-а?.. Ну конечно же! Вы правильно подумали… Правильно! Очшен много битой взрывчатки. Не так ли, мадемуазель?..

— Пижон ты, а не Шерлок Холмс… — фыркнула Неля с крайним презрением. — Надоел, как… этот!

Анатолий взглянул на часы:

— Это ужасно, лэди… Я сейчас уйду. Только одна просьба… Ты бы не порасспросила Григория насчет той зарядки скважин, а? Он все поймет… У вас же с ним…

— Что?! — вскрикнула Неля.

— Ну… контакт-то имеется…

— Идиот! Мразь!.. — задохнулась Неля. — Стукачку из меня делаешь, да?..

Анатолий подумал, покачал головой и покрутил пальцем возле виска.

— Варум? Пуркуа па? Тьфу! Мадам меня не правильно поняла…

— Пошел ты!.. — Неля щипнула струну. Звук оторвался сердито и медленно, затем, уже грустно, истаял. — А ты знаешь, — сказала она с вызовом, — я ведь действительно, вот теперь… после этого… обязательно схожу к Гришке в больницу. Вот так! И предупрежу его о твоих ковыряниях, понял? Назло тебе схожу, сыщик!

Анатолий улыбнулся:

— Что и требовалось доказать…

— Что?

— Что ты сказала. По-другому-то тебя не заставить… Я ведь есть такой… ма-а-ленький психолог, Неля. Я давно уже понял, что все надо делать открыто. И я уверен теперь, что ты пойдешь к Григорию и предупредишь его о моих размышлениях. А предупредив, подведешь его к кое-каким выводам… А там, глядишь, истина и выплывет на свет божий… Григорий-то, по моим наблюдениям, что-то темнит и мучается от этого…

— Ну ты и гад…

— А вот это уже двадцать два. Перебор, значит. Все, что я делаю, я делаю чистыми руками. И делаю это не для себя, а для пользы дела, Неля. И кстати, я ведь люблю тебя… — Анатолий подсел к ней. — Понимаешь, люблю… Выходи за меня замуж.

Неля прикоснулась ко лбу Анатолия пальцами и отдернула руку, как бы обожглась.

— Горячая…

— Я серьезно, Неля… — твердо сказал Анатолий. — Очень серьезно.

В дверь резко застучали. Еще раз…

— Ну, вот опять… — шепнула Неля. — Очередная облава…

— Что-о?

— Облава, говорю… Комендантша наша… женихов гоняет по всем этажам. Блюдет нравственность… Будешь в окно прыгать?

— Это зачем?

— Товарищ Чижова! — послышался взвинченный нетерпением голос из-за двери. — Откройте!..

— А затем, чтобы не компрометировать меня… Гриша Гаврилов в таких случаях прыгал в окно… Тут не высоко — второй этаж.

— Так вы?.. — Анатолий посмотрел на кровать, на Нелю и не договорил.

— Да, да, Толенька… У нас с ним все было, как вот с тобой. И он мне тоже, кстати, предлагал и руку, и сердце.

— А ты?..

— Товарищ Чижова! Мы же все равно откроем! Так что уж лучше сами… — надрывался голос за дверью.

— А я… — Неля прищурилась, — я такой ма-а-ленький психолог, Толя. Я тоже давно уже поняла, что все надо делать открыто… Я отказала Григорию, потому что его тут любит другая, а я в этом деле соревнования не терплю. Я выйду за тебя, понял? Выйду. Вот так, дорогой.

Анатолий растерянно встал. Пошуршал ежиком, соображая. Потом решительно подошел к двери, резко крутанул ключ и откинул дверь… Прямо на него налетела комендант… Остолбенело вытаращила глаза…

— А-ага… Уже новенький!.. Товарищи! — обратилась к парням, стоящим в коридоре. — Вот, полюбуйтесь!

— Кто вы такая? — резко спросил Анатолий.

— Я-а… Фиолетова.

— Прекрасный цвет. А я — Юсин. Начальник отдела техники безопасности комбината. Чем могу служить?

— Мы… Мы… А вы?..

— Мы здесь работаем. А вы чем занимаетесь?

Неля с наслаждением наблюдала за вконец сбитой с толку комендантом.

— Мы… проводим рейд…

— Счастливого плавания!

Фиолетова попятилась. Анатолий закрыл дверь на ключ и подошел к раскрытому Нелей окну. Выглянул наружу и увидел внизу желто подсвеченный, пухлый снег.

— Значит, говоришь, Гриша отсюда выходил?

— Отсюда…

Анатолий слегка прикрыл створку и стал молча одеваться: кашне… пальто… шапка…

— Ты что? — шепотом спросила Неля.

Он не ответил, снова вернулся к окну, распахнул его, коротко оглядел Нелю и — раз! — выпрыгнул…


После того как заполошная Зинкина подружка сообщила, что Кряквин находится здесь, в общежитии, Ксению Павловну затомило и обеспокоило изнутри какое-то непонятное ей еще, тревожное предчувствие. Она по инерции, почти машинально, продолжала поддерживать теперь уж и ненужный для нее совсем разговор с Зинкой; машинально прихлебывала очень крепко заваренный чай; кивала, с трудом понимая, о чем идет речь, — Зинка, осмелев с коньяка, наставляла ее, кажется, как бы надо вести себя им, женщинам, с мужиками, — а сама все прислушивалась и прислушивалась к тому, что сильней и сильней будоражило ее изнутри… Ощущение было такое, будто не хватало немножечко воздуха… Будто Ксения Павловна затаила дыхание, увела его в самую глубь, отчего напряглись до приятной, мельчайше дрожащей истомы мышцы бедер и живота, а вводить в себя очередной освежающий вдох не хотелось… Кровь тепло и упруго подступала к груди.

— Да, да… — сказала она Зинке, не зная, угадала или нет с ответом, вытянула из пачки сигарету, раскурила ее, встала, одернув платье, и подошла к открытой форточке. — Давай помолчим немного… — не оборачиваясь, предложила Зинке и, зажмуриваясь, затянулась…

И снова пришло ощущение томительно-сладостного безвоздушья… Ксения Павловна медленно, струйкой, выдула из себя дым, вдохнула носом, — отметив, как вздрогнули при этом ноздри, — пахнущий талостью и чем-то еще, не зимним, воздух скорой полуночи и открыла глаза… Белая точка звезды замахрилась, поеживаясь, где-то там, далеко-далеко от форточки, в которую смотрела Ксения Павловна, а она вдруг до жути почувствовала — вот сейчас… вот сейчас… вот сейчас! — в дверь постучат…

И в дверь постучали. Зинка вопросительно глянула на Ксению Павловну: мол, открывать или нет? Ксения Павловна кивнула: открой…

Вошел Кряквин.

— Здравствуйте, Зина, — сказал он, приветливо улыбаясь, — с праздником вас! — и только после этого увидел Ксению Павловну.

Кашлянул, подставляя кулак к губам, нахмурился, но тут же, высвобождаясь от неожиданности, с усмешкой в голосе заговорил:

— Вот уж кого не ждал, того не ждал… Аж растерялся. Ей-богу!.. Да-а… Даже не знаю, чего говорить дальше. Мы ж вроде виделись нынче… Вот ведь как бывает… Извините, если помешал… Я ведь на секундочку, ладно?

— Да вы проходите, товарищ Кряквин… — засуетилась Зинка. — Что же вы стоите? Раздевайтесь, садитесь… Я-то ведь тоже чуть в обморок не упала, как вы вошли… — Она потянула с Алексея Егоровича куртку.

— Нет, Зина, нет… Спасибо, посижу я у тебя как-нибудь в другой раз, ладно? Ты уж не обижайся… — Он потрогал пальцами пластыревый крест возле глаза. — Сегодня я вот так вот нагулялся!.. Честное слово. По полной программе выступил!

— Ну… как же так? — обиженно оттопырила губы Зинка. — Так я вас все равно не выпущу. Ни за что на свете! Хоть глоточек, да выпьете со мной! — Она подскочила к столу и наполнила рюмку. — Садитесь, я вам говорю!

— О-хо-хо… — вздохнул Кряквин и нехотя подошел к столу.

— И мы с Ксенией Павловной с вами! — обрадовалась Зинка. — Ксения Павловна, хватайте вон тот стул! Ага…

Сели. Подняли рюмки. Посмотрели друг на друга… Ксения Павловна ощутила, как горячо-горячо зажглись сейчас ее уши.

Кряквин подумал о чем-то и сказал:

— Вот, значит, какие пироги, Зина… То, что я сейчас скажу тебе, — а я ведь к тебе по важному делу пришел, — между прочим, считай и за тост праздничный, и за совет дружеский, и за приказ служебный… Вот как хочешь, в общем, так и считай. Это твое личное, так сказать, право. Но… Мне бы ужасно хотелось, чтобы тост этот, то есть пожелание, которое я сейчас выскажу, стало реальностью, понимаешь? Чтобы ты к моему совету прислушалась, а приказ выполнила. Обязательно!.. Наверняка! И еще одна оговорочка, вернее даже условие… Я буду говорить, а ты меня, пожалуйста, слушай и молчи. Никаких вопросов потом не задавай. Не надо… Я пришел к тебе с добром, Зина, потому как угадываю в тебе… человека хорошего! А иначе бы не пришел. Никогда! Вот так, веснушчатая. — Кряквин улыбнулся широкой, ясной улыбкой. — Ну а теперь быка за рога… — Он замолчал, глядя куда-то сквозь Ксению Павловну. И сделалось тихо-тихо… Зинка, бледная, кусала нижнюю губу. Рюмка в ее руке вздрагивала, и капал со стуком на стол коньяк. — Я хочу выпить, Зина, — торжественно и с раздумьем опять заговорил Кряквин, — за твое счастье… За твое настоящее, очень личное и человеческое счастье! Я почему-то уверен, что ты будешь счастливой. Уверен! Но… мне бы не хотелось, чтобы ты таскала и таила в себе это счастье, ну… как военную тайну. Я хочу, чтобы ты разделила его как минимум на двоих. На себя и на Гришу Гаврилова. Да!.. — Кряквин катнул желваками и в упор, не мигая посмотрел в изумленно раскрытые Зинкины глаза. — Сделай, Зинуха, счастливым и этого парня. Сделай, пожалуйста! Ты можешь, я верю, такое… У Гриши сегодня беда… Ничего… Помоги ему разделить ее на двоих. Пойди к нему смело, ни черта не бойся, с распахнутым сердцем. Плюнь на гордыню!.. Я же не сводня, Зина. Подробностей ваших не знаю… Да, впрочем, и знать не хочу! Я знаю другое… что счастье — штука капризная и скользкая. Дается не враз. Вырывается… Но, однако ж, дается. Дается, Зина, когда его очень и очень хотят!.. А ты хочешь счастья. Я знаю это… Так вот, подбиваем бабки… Я пью за твое и за Гришино счастье — вместе!..


Поздний вечер скопил над Полярском звезды. Улочки были тихи и пустынны. Дневная поземка хорошо приплотнила дорогу, и снег, упруго вминаясь под шагами, похрустывал. Где-то вдали, за домами, одиноко и пусто взлаивала собака. Темные флаги свисали над тротуарами недвижно. Пахло свежей водой и еще чем-то свежим и новым, чем обычно и пахнут с приходом весны заполярные ночи.

— Я стихи сейчас вспомнила… о весне, — тихо сказала Ксения Павловна. — Хотите?..

— М… — непонятно отозвался Кряквин, сосредоточенно шагающий в метре от нее.

— Я только вторую строчку забыла, никак не могу вспомнить. Без нее будет, ладно?

— Не надо совсем.

— Слушаюсь… — не сразу нашлась Ксения Павловна.

Они замолчали. И так, молча, прошли еще с половину квартала, все в том же метре друг от друга… Ксении Павловне очень хотелось приблизиться к нему, взять его под руку, но она почему-то не решалась сделать это, и эта нерешительность ее мучила и мешала ей. Она знала, что все равно, через квартал или два, обязательно решится на что-то, отчего у нее заранее слабело в коленях, но пока она терпеливо шагала в метре от Кряквина, стараясь идти в ногу с ним. Изредка Ксения Павловна взглядывала на Алексея Егоровича, и тогда видела его четкий профиль с парком возле губ… Она была уверена, что и он сейчас думает о ней, думает… думает и что вот сейчас, перед лестницей от Дворца культуры, он ей обязательно что-то скажет…

Снег хрустел и хрустел, и все ближе и ближе придвигалась навстречу темная, с тыльной стороны, громада Дворца культуры…

— Что же вы Ивана-то Андреевича одного оставляете? — неожиданно, не о том совсем, что бы хотелось ей, резко спросил Кряквин, и Ксения Павловна снова увидела его губы и курчавинку пара возле них.

Она… нерешительно… приблизилась к нему, сбивчиво думая о том, что вот сейчас… сейчас… скажет… чтобы он… нет, он сам… нет, она скажет… нет, он сам догадается поцеловать ее, и… остановилась, так и не сказав ничего… Кряквин тоже остановился, вынимая из кармана папиросы…

— Неладно это как-то все получается… — В его ладонях с шипом мигнул белый столбик газового огня. Кряквин глубоко затянулся. — Неладно… милая моя…

Последние слова он выдохнул на пределе презрения к ней, и Ксения Павловна, ощутив это, невольно зажмурилась…

Хрустнул снег… Хрустнул еще… Она не сразу открыла глаза и увидела… стремительно отдаляющийся от нее за дворцовый угол… черный силуэт Алексея Егоровича.


Николай распахнул окно, уселся на подоконник и с наслаждением, всей грудью, вобрал в себя пахнущий талостью воздух. Из номера только что удалилась уже надоевшая ему до чертиков, основательно подгулявшая компания: режиссер, оператор, художник и две актрисы… Одна из них ни с того ни с сего закатила вдруг истерику, съездила по морде оператору, и ее кое-как, объединенными усилиями, утихомирили… А поначалу-то все было нормально. И день получился удачным. Съемка демонстрации — Николай работал сегодня в живой натуральной массовке — прошла без сучка и задоринки, и режиссер был доволен. Он весь вечер открыто хвалил Николая, восторгался без меры — перебрал коньяку — его игрой, чем, по-видимому, и вывел из себя актрису… У нее-то как раз сегодня не заладилось, пришлось гнать дополнительные дубли, покуда она не раскрепостилась и не выдала в объектив то, что надо… В общем, все… банально… Банально и пресно… Прокурили весь номер, разворошили его, наорались и разошлись… Тысячу первый раз одно и то же… Проветрим сейчас и спать, думал Николай… Жизнь продолжается. Через недельку конец съемок, и он свободен… До тонировки, до дубляжа, до павильонов на Мосфильме…

Отсюда, со второго этажа гостиницы, отлично просматривался празднично иллюминированный сквер, заваленный снегом, фонтан, трибуна, флаги, госбанк, ресторан «Пурга», в котором Николаю уже повезло на смазливую официанточку, кинотеатр, где их группа смотрела проявленный материал, а дальше, за рестораном, возле замерзшего озера, бело клубилась дымами обогатительная фабрика…

В голове у Николая приятно покруживало от выпитого вина, и он был сейчас вполне удовлетворен собой: не набрался — это очень хорошо; завтра не будет болеть голова; не поскандалил ни с кем… А то, что сумел удержаться от приглашения одной актрисы, не той, что устроила шум, а другой, и вообще распрекрасно!.. Меньше будет потом разговоров… Что за жизнь?.. Каждая новая картина — это новая чехарда…

Николай вынул из нагрудного кармана цветастой фланелевой рубахи пачку сигарет и закурил, больше не думая ни о чем… И не сразу заметил медленно идущую прямо под ним Ксению Павловну… Когда же заметил ее, не сразу вспомнил, где ее видел и как ее звать…

— Милая женщина! — крикнул Николай. — С праздником вас!

Ксения Павловна вздрогнула, остановилась и поискала глазами… Увидела Николая Гринина… И Николай узнал ее…

— О-о! Простите, пожалуйста… — сказал он, перевешиваясь через подоконник. — Я вас, грешным делом, не узнал. Богатой будете…

Ксения Павловна куснула губу, что-то секундно соображая, и вдруг громко спросила:

— У вас какой номер комнаты?

— Десятая, на втором этаже…

— Сейчас я зайду. Откройте дверь… — Она решительно направилась к каменному крыльцу гостиницы.

Николай проводил ее глазами до входа, еще ничего не понимая, а потом кинулся наводить хоть какой-то порядок в номере…


Ксения Павловна вошла без стука. В расстегнутом еще на лестнице пальто. Мгновенно осмотрелась и тут же нашла, что искала, — выключатель света у двери.

— Как я рад! — бархатисто сказал Николай и, подходя к Ксении Павловне, протянул руку. — Разде… — Он не договорил… Он увидел ее глаза… Остановившиеся. С каким-то оранжевым бликом, высверливающим середину зрачка.

Ксения вскинула руку, продолжая все так же пронзительно и стояче всматриваться в Николая, — с каким-то захватывающим ее всю злорадством и ненавистью она отметила сейчас его схожесть с Кряквиным, — и… выключила свет.

Николай послушно подхватил ее на руки, обжигаясь ладонью о гладкую крепость дрожащего тела, и… махом… перенес на кровать… В шапочке… пальто… в сапогах… Грузно мурлыкнули пружины матраса…


— Максим Петрович, я больше так не могу… Бунтует опять. Прямо как с цепи сорвался… Надо нам что-то решать с ним… — Ирина Николаевна Утешева застегнула пуговицу на рукаве белого халата и устало опустилась в кресло перед столом, за которым восседал главврач. — Так и заявляет, что, если мы его не переведем в восьмую палату, перебьет тут все палкой… — Она усмехнулась сухоньким, приятным лицом и сняла очки. Помассировала бледные веки пальцами. — Ну, естественно, что это все так… понт, как выражается один мой молодой пациент… Но тем не менее надо бы все-таки пойти Гаврилову навстречу… Вы же сами знаете его перспективы… Я, с вашего разрешения, закурю?

— Курите, Ирина Николаевна, курите… — Максим Петрович притушил в пепельнице сигарету. — Когда мы его выписываем?

— Гаврилова? — выпустила дым Утешева.

— Да, вашего взрывника.

— Я думаю, что дня через три можно будет вполне. Какой смысл его больше задерживать здесь?..

— Тогда, может быть, рискнем? Пусть поживет с этим капитаном…

— Конечно! — энергично кивнула Ирина Николаевна. — Риска тут никакого. Григорий — очень сильная личность. Экстравертированная, правда, несколько… Но это скорей бравада, реакция на стресс…

— А вдруг этот англичанин…

— Что? Ноту в ООН направит? Чепуха! А вот для Григория это знакомство, безусловно, послужит отвлекающим фактором.

— Уговорили, уговорили… Поступайте, как считаете лучше. Советский взрывник… английский капитан… Оба не видят. Почему мы с вами не пишем романов только, Ирина Николаевна?..

Она опять усмехнулась:

— Вероятно, оттого, что мы с вами… видим это, Максим Петрович. Ви-дим…

Григорий стоял в ординаторской и размахивал палкой:

— До каких пор?! Подумаешь, англичанин!.. У него, между прочим, стоко же дырок в ноздре, что и у меня. Можно проверить… Две, а не четыре. Так что последний раз требую!..

Медсестры и нянечки, сидящие в ординаторской, помалкивали и перемигивались: во, мол, выступает… Артист!

Больничная униформа крепко изменила Григория: мятая, застиранная пижама была маловата ему, штанины на целую ладонь не доходили до лодыжек… Матерчатые тапки с тесемками тоже не очень-то красили крупные ступни. Но самое главное, что прежде всего бросалось в глаза, так это плотная, марлевая повязка, — широко, ото лба и до носа, — обхватившая его голову…

В открытую дверь вошла Утешева.

— Кончайте базар, Гаврилов. Главврач разрешил перейти в восьмую палату. Но… при одном условии. Не мешайте, Гаврилов, развитию наших внешнеторговых отношений с капиталистическими странами. Договорились?

— Ну-у… — протянул Григорий довольным голосом. — Вот это уже да-а!.. Ух и жалко же мне, что не вижу я тебя, Ирина Николаевна! Обцеловал бы! А так-то, каво… — Григорий показал на повязку, — так-то и промахнуться можно. Не туда попасть.

— Болтун ты, болтун, Гриша, — тепло отшутилась Утешева, поправила пальцем очки на переносье и, выходя из ординаторской, тихо скомандовала ближайшей медсестре: — Отведите его в восьмую… Пожалуйста. — «Пожалуйста» уже донеслось из коридора.


…Палата, в которую так настырно просился Григорий, была небольшой. Уютной. Огромное, цельного стекла окно выводило в больничный сад, и прямо к окну подтягивались освеженные дневной капелью ветви деревьев.

Григорий и его новый сосед сидели на койках. Лицо соседа, так же как и у Григория, было наполовину перекрыто марлевой полосой: остались видны только седые, с боковой рассечкой пробора волосы, усы да резко очерченный подбородок с темным зигзагом продавлинки посередке.

— Ну, я им и говорю, что же, мол, он здесь один пропадает? Ему, может, скушно?.. А в нашем ведь деле сейчас эта скука хо-хо!.. Дай, мол, хоть я напоследок-то и повеселю человека. Он же один здесь валяется и очень даже может додуматься до чего-нибудь нехорошего… А вдвоем-то всегда интересней. В темноте дак особенно, а?.. Жалко, конечно, что я вот не вижу тебя. Какой ты на самом деле… Но — ни хрена! Разберемся по голосу… У нас же в подземке порой так… глазами еще не увидишь, а ушами уже секешь, как радарными установками. Чуть где не так скрипанет, а ты уже наготове. Поди, ни черта не понимаешь, что я тут молочу тебе, а?

Сосед покивал головой. Улыбнулся, открывая чересчур уж какие-то белые зубы.

— Я… вас… понимаю, — выговорил он с ударением на последний слог.

— Иди ты?! — обрадовался Григорий. — Тогда, брат, живем!.. Расскажи-ка, где по-нашему научился? Я-то, дурак, когда в школу ходил… ни тум-тум. К другому интерес проявлял. Аимсори… вот и все, что упомнил из вашего. А ты, значит, как?

— О-о… Я-а… — смешивая русские слова с английскими, лопотал тот, — бывал Россия… Гошпитал. Вас… Война. Сорок третий…

— Ну… Ты говори, говори. Я тебя железно понимаю. — Григорий нашарил рукой подушки, устроил их повыше под головой и лег, вытягивая ноги.

— Яа-а служил на морской охотник. Офицер… Ез. Караван шел Россия… Молодой. Нас бомбили… Тонуть. Очень много тонуть… Не хорошо. Это сюда… — сосед показал на подбородок, — осколок…

— Куда, куда они тебя? — переспросил, не видя глазами, Григорий.

— Зубы…

— А-а… Понятно. Ну и как тебе у нас, в России?

— Кэррол Найк до-во-лен…

— А чегс с глазами?

— Погрузка. Мурманск… Пыль. Угольная. Я-а через три дня снимать повязка.

— Хорошо обошлось, значит… — вздохнул Григорий. — А мне дак хана вроде… Афакия у меня, понимаешь? Хрусталики… фьють! На всю теперь жизнь в потемках… За электричество платить не надо.

— Это не есть хорошо.

— Да уж каво там!.. Думал, хуже не бывает, а наутро еще хуже… Врачи-то туфту мне запаливают… Говорят, что, мол, со временем чего-то там смогут, а пока не волокут… Тухлое наше дело. Тебе-то хоть сколько лет?

— Пят… десят пят.

— У-у… Мне малость поменьше. Двадцать восемь…

— Бэби?

— Дети, что ли? А у тебя есть они?

— Два сына.

— У меня нет. Будут еще. Без света, говорят, они еще лучше получаются…

Англичанин не ответил.


Неля получила в больничной раздевалке белый халат. Привела себя в порядок перед зеркалом…

— Пойдем, пойдем, — сказала ей пожилая нянечка. — Мне как раз наверх надо. Провожу… К ему много народу ходило. Все больше мужчины, конечно. Он-та теперь с иностранцем лежит. Перевелся… Характерный мужик! Так на горло и взял. Хочу, говорит, и только… Бя-да! А с другой стороны если взять, то как ему не уступить? Молодой жа, а без глаз…

— Как?! — испуганно вскрикнула Неля. — Он что? Совсем?..

Нянечка тяжело перевела дух, облокотившись на перила лестницы. Посмотрела голубенькими глазками на Нелю.

— Тут воля господня, милая… Я-то ведь чо? — старая… В этом деле не разбираюсь…

Потом они шли по длинному коридору, сильно и резко пропахшему лекарствами.

— Тута… в восьмой… — почему-то шепотом сказала нянечка. Неслышно приоткрыла дверь и заглянула. — Докушивают… Щас я у их соберу тарелки, а ты уж после сама иди, ладно?

В палате приглушенно светили ночники. Шторы на окне были задернуты. Нянечка по-быстрому составила на поднос посуду, мягко приговаривая при этом:

— Вот и умники… Кто не ест, тот и не работает… — Вышла. Снова зашептала Неле: — Иди, иди… Теперь они добрые. Мужика покорми, и все…

— Спасибо, — кивнула Неля. — Я постою пока…

Нянечка усмехнулась и зашлепала по коридору. Возле лестницы все-таки не вытерпела и оглянулась. Неля продолжала стоять возле раскрытой немного двери.

— Чудная, ей-богу… — сказала сама себе нянечка и исчезла из виду окончательно.

— И где же ты плаваешь, капитан? — спросил Григорий, снова устроившись на койке.

— Весь мир. Из Танзания в Ливерпул. Ливерпул — Мурман.

— А чего возишь?

— Сезаль из Африки. Канаты…

— А-а… Ну и как там, на черном континенте? Пробуждаются?

Неля улыбнулась.

— Я не политик. Я моряк, — твердо ответил англичанин.

— Да я тоже… Ты в бутылку не лезь! Я ведь про что говорю… Ну никак мне не понять — чего людям надо? Чего они друг на дружку лезут?..

— Здравствуй, Громыко, — сказала, входя в палату, Неля.

И Григорий, и англичанин резко повернули на ее голос свои головы.

— Кто это? — спросил Григорий.

— Я… Неля.

— У-у… — удивился он. — Каким это ветром? Фрагмент известной картины «Ее не ждали». Автора не помню, — он сел. — Заходи, гостем будешь. Знакомься, капитан английский. Зовут непонятно…

— Кэррол Найк… — встал и поклонился англичанин.

— Неля.

— Очень приятно…

— Мне тоже, — сказала Неля. — Гриша, выйдем на минуточку, а?

— Щас… — Он нащупал ногами тапки. Поднялся. — Ты это… прости, капитан… У нас у каждого свой талисман… Ну, пошли, пошли на коридор…

Когда остановились возле окна, Григорий, опершись о подоконник рукой, грубовато спросил:

— Ну, чего надо? Если жалеть, то без надобности. Не нуждаемся…

— Гриша… — сказала Неля и вдруг занервничала. — Тут такое дело…

— Какое?

— Понимаешь… Я… по правде сказать… уже расхотела тебе говорить про то, с чем пришла…

— Ну так и не говори… Переживем.

— Да нет уж… скажу… Пусть…

— Тогда не тяни резину. Мне с капитаном, может, интересней…

— Слушай… Юсин продолжает копать это дело со взрывом…

— Ну и хрен с ним! Я-то при чем?..

— Не знаю… Но он в чем-то подозревает тебя.

Григорий вздернул голову, уставившись на Нелю своей белой повязкой:

— В чем?

— Я не знаю в чем… Он говорит, что ты в феврале… на том массовом взрыве… заряжал скважины над сто восьмидесятым штреком… Вручную.

Григорий нервно дернул щекой:

— Что еще?

— Все…

— А зачем ты мне стучишь на любовничка, а? — ощерился Григорий.

— Я… хочу предупредить тебя. Акт ведь комиссией подписан.

— А тебя он вроде уточки подсадной ко мне, да? Чтобы я раскаялся? — Григорий, белея, шагнул к Неле. — На вшивость меня проверять? У-у. Катись отсюда!

Неля испуганно отступила:

— Ты не так меня понял, Гриша.

— Не так?! — он захрипел.

Неля повернулась и побежала по коридору… А Григорий, размахивая кулаком, все кричал и кричал ей вдогонку, отшвыривая от себя медсестер…


Ночью он проснулся в поту. Только что оборвался тягучий, подробный кошмар… Будто Григорий бежал по громадному, туго накачанному бикфордову шнуру, — бежал внутри его, — как по тоннелю… Мягко вжимался под ним, пружиня, грязно-коричневый пол, и Григорий, отталкиваясь от него, медленно-медленно перелетал, продолжая при этом бешено молотить ногами горячую пустоту… За ним, нагоняя его, шипел и разбрызгивал длинные белые капли лохматый огонь… Григорий, не слыша себя, что-то кричал и размахивал руками… Там, впереди, далеко-далеко, виднелась пологая куча переломанных аммонитовых колбас, на которой сидел его отец, Серега Гуридзе и еще кто-то, кажется не мужик… Все они, как по команде, одновременно запрокидывали вверх головы, звучно глотая из горлышек молоко, а потом хором тянули: «Отпишет мать мне старый угол дома, когда устанет сердце у нее…» «Взорвутся же к чертовой матери!..» — думал Григорий и еще бесслышней орал им… Они же как ни в чем не бывало продолжали петь песню и посасывать молоко… Григорий затравленно оглянулся и понял, что ему не уйти от огня… Тогда он растопырил руки, тормозя, и завис… Выдернул из-за голенища нож, всадил его в мягкую шкуру тоннеля и со скрипом, легко стал распарывать шнур… Оставалось совсем немного, и он бы отрезал дорогу огню, но… огонь дошипел до Григория, и… сморгнула, съедая пространство и все, ало-кровавая муть… Что-то черное, липкое обкрутило Григория, и он, задыхаясь, поплыл в этом черном и липком куда-то… Он плыл, опрокинувшись на спину, и думал о том, что вот и закончилась жизнь… что больше ему никогда не увидеть, как в сонной реке поутру хлещет хвостами серебристая рыба, что вот ведь как глупо случилось… как глупо… как глупо!.. Григорий забился в отчаянии, разгребая руками, зубами, ногами черноту перед собой, а когда уже выдохся окончательно, но… все-таки… еще… ковырнул головой бесконечную непроглядь… разом открылась ему странно светлая даль, приглядевшись к которой Григорий вдруг понял… да это же аквариум! Ну да!.. Он вплотную подгребся к нему, пока не ощутил лбом пронзительный холод преграды… Закарабкался вверх, перевалился через стенку и замер… Ужас выдавил из него тонкий-претонкий крик… В прозрачной воде перед ним, подмигивая ему, тонули Зинкины глаза…

Григорий сел. Вытащил из-под подушки сигареты и спички. Прислушался к капитану… Тот спал, посвистывая… Григорий вдел ноги в тапки и пошел к двери, шаря впереди себя вытянутой рукой… В коридоре было попрохладнее. Он дошагал до окна и остановился. Кое-как, все еще не привык, раскурил сигарету, больно опалив при этом пальцы. Подул на них и послюнявил языком. Выругался про себя: «Немощь!..» Потом, как-то бесцельно, двинулся по коридору, пока не услышал чей-то быстрый, прерывистый полушепот. Тут же и догадался — нянька какая-нибудь. Григорий замер и напряг слух…

— Ну а зачем же я сюда кинулась, а? На Север этот… Из деревни-то своей, а? Осломя голову. Со Шикотана на Усть-Илим подалась… В ем, на гэсе-то, в передовых значилась, — все думала, как бы это, значит, поприметнее стать. Чтобы кто-нибудь увидел на Доске почета и побежал за тобой… Дурная наскрозь! И не в сознательных ходила, это чтобы через обратнее интерес на себя назвать… Теперь вон где черт поселил! В Полярске… При болящих кантуюсь. Им подмогаю… А может, у меня у самой что-то болит, а? Может, одна сила-то в языке и осталась, а из других мест повышла? А все же вот чудится, чудится… что будет со мной что-то такое, такое, ну это… Сама не пойму. Может, завтра, а?

— А может, и сегодня, — громко сказал Григорий. — Вы это… помогли бы мне назад, в восьмую залезть. Заплутал…

— Господи! — заплескался возле Григория женский голос. — Ну чего ты не спишь, а? Еще не нашумелся… У-у, негожий!..

Нянечка довела Григория до палаты, а потом и до койки. Шепнула чем-то чесночным в лицо:

— Спи. Не даешь посплетничать… — Руки у нее были теплые и добрые.

Григорий пару минут полежал маясь и вдруг, даже не успев подумать об этом, окликнул капитана:

— Эй, друг!.. Капитан!

— О? — почти сразу отозвался тот. Запустил что-то по-английски и спросил: — Чем дело?

— Ты извини меня, друг… — сказал Григорий. — Но понимаешь… мне тебя надо спросить…

— Ез… Спрашивай.

— Мне это очень нужно знать. Так что ты лучше не ври, ладно? Скажи по честности, понял?

— Хорошо.

— Вот, значит, какое дело-то… Допустим, что ты потопил корабль…

— О-о?!

— Ну это же понарошку, не в натуре, конечно… И в этом деле сам виноват, понял? Из-за тебя, в общем, люди пошли на дно… А ты, значит, выжил. Повезло тебе. Ну и когда все проверили — тебя вроде ни в чем не винят… А ты виноват, понял? И знаешь, в чем виноват… Дак вот, как бы ты в таком разе… ну, жить стал, а? Тебе же ничо не шьют, гуляй, как хочешь, а ты… гад! Из-за тебя весь этот кошмар получился. Вот как бы ты, а? Только по честности, понял?.. По честности!..

— Я-а… думал… — после муторной для Григория паузы заговорил англичанин. — Думал и… вспоминал ваш один суперписатель… Толстой. Яа-а читал от книги… Толстой очень хорошо сказал… Честность не есть убеждение. Честность есть нравственный привычка. Приобретать честность можно только с ближайших отношений… Я бы сказал вся правда, если бы я виноват утонуть корабль. Это есть мое твердое слово, мистер Джодж. Другое слово я сказать не могу… Я не знаю другое слово. И это я сделал не по честность… Это моя есть нравственный привычка. Вы меня хорошо понимал?.. Это есть важно. Я говорил, как думал. Вы меня разбудил… Я сказал.

— Ага… — не сразу отозвался Григорий. — Дай пять…

— Что я дать вам? — не понял капитан.

— Петуха, друг. — Григорий отшвырнул одеяло, поднялся и босыми ногами, как на лыжах, шагнул в сторону капитанского голоса…


Кряквин и Верещагин, уже одетые для улицы, вошли в кабинет секретаря парткома, когда часы там дозванивали четвертый час дня. Надо было захватить с собой Скороходова, чтобы всем вместе и ехать на кладбище. Об этом накануне их, друзей своих фронтовых, настоятельно попросил Егор Беспятый… Сороковины…

— Заходите, заходите, товарищи, — почему-то обрадовался Сергей Антонович. — Я скоренько. Мы тут сейчас… Это… знакомьтесь… Утешева Ирина Николаевна… так сказать, супруга нашего Ильи Митрофановича.

— Верещагин.

— Кряквин, — поклонился Алексей Егорович и вдруг сердито спросил у Скороходова: — Это почему ты сказал «так сказать»?

— Ну это… так сказать, к слову пришлось…

— К слову-паразиту, да? — ехидно уточнил Кряквин.

— Вроде этого… — улыбнулся, посмотрев на Верещагина, Скороходов.

— Все ясно… Занимайтесь. Мы вам постараемся не мешать… — Они прошли в угол кабинета и сели рядом с часами.

— Ну, значит, так, Ирина Николаевна… — откашлявшись, продолжил Сергей Антонович. — Я беседовал на эту тему с Ильей Митрофановичем. Говорил с ним, так сказать, по душам… Но, понимаете, как говорится, воз и ныне там… Может быть, вы нам что-нибудь скажете?

Ирина Николаевна сняла очки, подслеповато посмотрела на секретаря парткома, снова надела очки и положила в пепельницу сигарету. Привстала чуть-чуть, стряхивая просыпавшийся на юбку пепел.

— А почему вы говорите о себе во множественном числе?

Кряквин и Верещагин переглянулись…

Скороходов закряхтел и заерзал на стуле.

— Понимаете… Так…

— А раз «так», — перебила его Ирина Николаевна, — то уж лучше действительно послушайте меня… — Она нервно оправила волосы на затылке. — Все, что вы мне сейчас «по-дружески» наговорили о моем муже… к нему никакого отношения не имеет. Вы преувеличенно приписываете ему поступки какого-то незнакомого мне человека… Мы прожили с Ильей Митрофановичем вместе целую жизнь. И мне лучше знать, какой он человек на самом деле. После стольких лет всякого-разного я, надеюсь, могу позволить себе быть объективной… Не так ли?.. Лично же вам я бы смогла в данном случае порекомендовать лишь одно. Совсем не заниматься подобным «дружелюбием». Мне лично, ей-богу, по крайней мере странно, что вы размениваете свое время на подобные пустяки. Да, пустяки! — Ирина Николаевна нервно взяла из пепельницы сигарету, но тут же бросила ее назад. — Откровенно, я взволнована сейчас… Взволнована. Но не вашими сообщениями об Илье Митрофановиче. Нет. А именно вашим дружелюбием в кавычках. Простите меня за резкость, но я бы очень просила вас не беспокоить меня и моего супруга больше вообще. Прощайте. Из-за вас я на целый час задержала прием больных…

— Ирина Николаевна, — поднял руку Кряквин. — Один вопрос. Как там дела у Григория Гаврилова?

— Сегодня утром он самовольно покинул больницу.

— Как?

— Взял и ушел.

— А глаза?

— У него их пока нет, — отрубила Ирина Николаевна, кивнула и вышла из кабинета. Подтянутая. Решительная…

— Видали? — сказал Скороходов. — Боярыня Морозова. Им же, понимаете, хочешь, как лучше, а они…

Кряквин посмотрел на него сквозь прищур внимательно-внимательно…

— Ну, что ты на меня брызгаешь этими… синими брызгами? — неловко пошутил Скороходов.

— Да так… — скривил губы Кряквин. — Поехали. Я тебе по дороге объясню…

Перед железнодорожным переездом их машину остановил шлагбаум: маневровый тепловоз медленно протаскивал формирующийся товарняк. Потом, грохоча и продавливая рельсы, полетел пассажирский… Замельтешили голубые вагоны.

— Во-от… — обернулся к Скороходову Кряквин, — самое время потолковать.

Сергей Антонович показал ему глазами на шофера: мол, при нем-то не стоит.

Кряквин понимающе кивнул:

— Намек понял… Старина, — он слегка подтолкнул плечом водителя, — выдь на волю, подыши малость, а?

— Хорошо, Алексей Егорыч. Щас… — Парень вылез из «Волги» и захлопнул дверцу.

— Теперь можно? — спросил Кряквин.

— А теперь как Петр Данилович скажет…

— Я молчу, — сухо ответил Верещагин. — Меня чужая семейная жизнь не интересует.

— Понял? — сказал Кряквин. — Его чужая семейная жизнь не интересует.

— Так то семейная, а тут…

— Погоди, погоди, — остановил его Кряквин. — Мы до этого еще дойдем. Дойдем, Сережа. А пока начнем по порядку… Ну чего ты суешься ко всякому со своей добротой? А?.. Ты кто? Социальный психолог вроде Шаганского? Бабка-повитуха? Или партийный организатор? Организатор, понимаешь?

— Да ладно тебе… Отвяжись! Ты же меня знаешь…

— В том-то и дело… — сказал Кряквин. — Не знал бы… вот так вот с тобой не беседовал…

— А как же, интересно? — съехидничал Скороходов.

— У-у… — протянул Алексей Егорович, — это тебе было бы совсем неинтересно… Я же тебя просил закончить этот базар с Утешевым? Просил. А ты? Дал ход сплетням. Ты же, как этот…

— Да ну вас! — теперь уже нервно махнул рукой Скороходов. — Дай папиросу. Вот будет партком — переизбирайте… Не могу я… Честное слово, не мое это дело!

— Во-о! Умница! Ты же прекрасный маркшейдер, Серега! По тебе подземка плачет. Ты вспомни, как мы здесь скалы ворочали, а?.. Геология ведь одно, а тут — другое… Понял? Тут, брат, другие замеры требуются…

— Обрадовался… — хмыкнул Скороходов. — Знаешь же, как с моим назначением было. «Давай, давай! Не умеешь — научим…» Михеев прямо так и наседал. Петр Данилыч тоже… Я же все помню.

— Михеев… Петр Данилыч… Своя-то башка тоже должна соображать? — Кряквин шутливо хлопнул Скороходова по шапке.

— Кончай, кончай! — отмахнулся от него Сергей Антонович. — Утешев-то тоже хорош… С коммуниста и спрос особый. А его ведь подрастающему поколению и показывать нельзя. Стыдно!..

— Ну ты даешь! «Подрастающее поколение…», «Особый спрос…». Не трещи, Сережа, словами… Утешев, скажу я тебе, мужик что надо. Придет час, расскажу подробней… Понял?

— Понял. Но что я могу поделать?.. Сидит во мне эта… занудливость… За что ни возьмусь — все уладить охота… Чтобы все хорошо было. А получается ерунда какая-то…

— Ты воевал? — спросил Кряквин.

— Что спрашиваешь? Дурила!

— Тогда, значит, просто забыл… Помнишь, призыв — «Коммунисты, вперед!»? Помнишь?

— Еще бы… — вздохнул Скороходов. — Сам кричал.

— Часто?

— Что часто?

— Кричал это?

— Да нет. В крайнем случае.

— То-то… А за нравоучения ты меня извини. Сам знаешь, как я к тебе отношусь. Вот так… Петр Данилович, скажи нам чего-нибудь… — Кряквин положил руку на плечо Скороходову.

Верещагин отер ладонью лицо, как паутину с него собрал. Улыбнулся:

— Я сейчас один анекдот английский вспомнил… У короля родился сын. Пэр Англии. Радость, всеобщее ликование, пушки палят и так далее… И вдруг выясняется, что наследник глухонемой. Да… Лучшие врачи его лечат, и все бесполезно. Пэр молчит и не слышит… Так прошло двадцать лет… Однажды, на одном из званых обедов, ливрейный лакей подает пэру Англии кровавый бифштекс. Причем подает его не с того плеча… Не с той стороны. И молодой наследник престола говорит ему: «Любезный, тебя еще не научили, как подавать бифштекс?..» И все ахнули… Как? Пэр, оказывается, и слышит, и говорит?.. Старик король, обливаясь слезами, спрашивает: «Почему же ты столько молчал, сынок?..» Причем спрашивает у него примерно так, как Кряквин у меня… И пэр отвечает: «А чего говорить? Пока все шло нормально…»

— Здорово… — сказал Скороходов.

— Мне нравится, — улыбнулся Верещагин. — А вон и наши ползут…

Из-за поворота к железнодорожному переезду вытягивался довольно-таки необычный машинный караван. Возглавляли его два «газика», за ними катилась приземистая, косолапая «Татра», а замыкал движение автокран. Егор Беспятый, проезжая мимо «Волги», помахал из переднего «газика»: мол, давайте пристраивайтесь за нами… «Волга» развернулась и накатисто догнала колонну. Кряквин сказал шоферу:

— Не обгоняй. Поедем последними…

Так и проследовали, на небольшой в общем-то скорости, до горняцкого поселка, на двадцать пятом километре, а затем, отворачивая от строений Нижнего, сошли на отвилок, ведущий к церквушке и местному кладбищу.

Здесь сохранились еще редко расставленные сосны. Тяжелые, сочные ветви недвижно висели над общей сумятицей оградок, крестов, пирамидок. Кладбищенская дорога была малоезженой, вязкой. Водители переключились на первые скорости, двигатели, работая на повышенных оборотах, взревели натужно и громко, распугивая ворон.

Кряквин задумчиво передвигал взгляд, захваченный, как и все, кто сейчас ехал по кладбищу, состоянием благостной тихости и неясной печали. Только один раз до этого приходилось ему бывать здесь. Это когда хоронили, после того кошмарного взрыва на Нижнем, первых пневмозарядчиков… На похоронах матери Беспятого он не смог быть — вызывали в обком.

Память мгновенно вернула тот день… С мелким дождиком, с плачем горнячек, с медным надрывом оркестра и бухающим, бухающим, бухающим барабаном… Он вспомнил Ивана Грибушина, знаменитого взрывника… Иван совсем недавно до этого, пожалуй что самым первым из всех взрывников по Союзу, получил Звезду Героя Социалистического Труда… Когда уже начали опускать его гроб, сынишка Ивана, рыдая, подкинул вверх парочку белых-белых голубей — Грибушин и сам был заядлый голубятник, — и они долго кружили потом под низкими, темными тучами…

Остановились. Вылезли из машин. Собрались возле Егора… Молча покурили, поглядывая по сторонам. Затем по команде Егора разобрали лопаты и быстро расчистили могилу. Народу-то собралось подходяще: Кряквин, Верещагин, Тучин, Беспятый, Скороходов, Иван Федорович Гаврилов, Утешев и шоферы…

Вскрытая земля слабо отсвечивала изморозью. От нее исходил нутряной, погребный запах. Горбик могилы отчетливо обозначился в центре площадки… Тучин с Беспятым забрались в кузов «Татры» и аккуратно застропили в нем что-то тяжелое, закутанное в брезент… Крановщик пересел в верхнюю кабину, передернул рычаги и под сердитый моторный зуд потихоньку свирал с кузова груз. Утешев показывал место, куда его ставить, и вскоре массивная ноша тяжко коснулась могильного изголовья, давя и прессуя собой комья земли.

— Спасибо, — сказал Егор крановщику и водителю «Татры». — Валяйте, ребята… С остальным мы тут сами управимся…

— А оградку-то?.. — подсказал крановщик.

— Ух ты! Про оградку забыл…

И опять заработал кран, подхватил на крюк оградку…

— Теперь все, — сказал Егор, вытирая платком взмокшее лицо. — С меня причитается.

— Ладно! — отмахнулся крановщик. — Свои люди, Егор Палыч.

«Татра» и автокран задним ходом ушли с кладбища.

— Ну, показывай, Илья Митрофанович… — сказал Егор Утешеву, а сам отошел к своему «газику» и начал вытаскивать из него, складывая на капот, какие-то свертки…

Утешев не спеша взрезал ножом шнуровку и сдернул брезент. Рисчорритовая глыба маслянисто и влажно ответила слабеющему закатному лучу полированной с одной стороны плоскостью. С нее куда-то вдаль, из-под руки глядела женщина. На каком же распутье остановило ее ожидание?.. Встречный ветер взметнул ей на плечи концы полушалка… Камень прочно вобрал в себя важность мгновенья — мать ждала…

Видно, было то где-то… на сельском погосте… при дороге большой, что лугами, как серая, толстая нитка, уводила в пространство… Мать пришла на погост — поклониться кому-то, а потом призадумалась, вспомнила что-то; на погостах ведь разное вспомнишь — о живых, хоть и нет тех живых больше рядом… Мать глядела на жизнь, а за ней с чуть заметным наклоном поднимался из камня крест…

Под всем этим ясно читались три слова — Елизавета Романовна Беспятая. И стояли даты — рождения и смерти…

Верещагин скинул очки и спросил у Егора Павловича:

— Это кто же его сделал?..

Беспятый молча кивнул на Утешева:

— Илья Митрофанович…

Все с удивлением посмотрели на понуро стоящего начальника отдела труда и заработной платы Верхнего рудника… Кряквин поймал на себе взгляд Скороходова и показал ему язык: мол, вот так, дорогой…

Утешев достал из кармана пальто перчатки, натянул их на пальцы, поднял воротник и, не оглядываясь, зашагал по кладбищенской дороге…

— Ты куда, Илья?! — крикнул ему Беспятый.

Утешев приостановился и, не оборачиваясь, глухо ответил:

— Я приду. Не волнуйтесь, пожалуйста…

Беспятый беспомощно развел руками:

— Ничего… Я понимаю. Бывает… Прошу всех…

Когда все собрались возле «газика», Беспятый первым поднял стакан, помолчал, глядя себе на руку, и сказал:

— Помянем… маму. Без слов… разных.

Все молча выпили. А Егор вдруг, так и не выпив, направился к ограде… Вошел в нее, постоял возле камня и осторожно поставил стакан на землю… Вернулся к машине, часто-часто моргая.

— Не могу, братцы… Поедем сейчас ко мне… Там.

Было тихо. Темнело. Выгорал над горами закат. Изредка, вразнобой, перекаркивались вороны…

— Ты извини, Егор, конечно… — заговорил Иван Федорович Гаврилов. — Но… надо бы поехать ко мне. Поважней дело есть…

— Что-о?! — хрипло протянул Беспятый, — Что может быть поважнее?..

— Гришка пришел из больницы. Слепой… Пьет.

— А-а… — после паузы выдохнул Беспятый. — Твоя взяла. Едем к тебе…

— Спасибо, мужики… — Иван Федорович бросил под ноги окурок и тщательно задавил его в снег.


Перед запертой изнутри дверью в комнату Григория сидели на табуретках Надежда Ивановна и Зинка. Чистили картошку над тазом, сосредоточенно слушая Серегу Гуридзе, который, стоя у двери, горячо говорил, пригибаясь и подглядывая, в замочную скважину:

— Зачэм так ведешь себя, Гриша, а? Зачэм нэ выходишь? Выходы, дарагой, слушай конкретное рацпредложение… Давай примерять тэбэ мой глаз. А?.. Ты меня слушаешь? У меня глаз ха-а-роший! Чорный!.. Зачэм мне два? Мне одного хватит… Я тэбэ адин отдаю, и мы с тобой одинаково на жизнь смотрим… А? Гэнацвалэ… Представляешь, как мы с тобой смотрим на жизнь? Весело! Исключительно!.. Выходи, дарагой. Очень прошу!.. Нэ расстраивай друга…

Из-за двери еще громче и надрывней зазвенела гитара… Голос Григория сипло запел:

Э-эх, скольки я писем ему да писала,

А он говорил, что не получал…

Э-эх, скольки я раз да его целовала,

А он говорил, что не ощущал…

Надежда Ивановна не выдержала. Бросила ножик в таз, промокнула глаза передником и вышла из комнаты. Там, в глубине квартиры, певуче и мелодично курлыкнул звонок, вскрипнула дверь, и послышался неясный, тяжелый шум… Серега взглянул азартно на Зинку и скомандовал жестом: мол, давай, говори ему — твой, мол, черед…

— Гриш, а Гриш! — громко окликнула Григория Зинка. — Ты вот меня послушай… У нас в деревне один случай был… Парамохин его фамилия. Он с войны вернулся, дак у него обоих ног не было и пальцев на правой руке… Нет, хотя… Однако на левой… — задумалась Зинка. — Хотя нет… На правой, точно. И что? А ничего… Стал жить. На зоотехника выучился. Его еще как на фермах боялись… Строгий! Ужас! И все понимает… А в жены, думаешь, кто к нему пошла?.. Нюрка Холщевникова, вот кто! Самая наша красавица!.. Коса вот досюда! Глаза синие-синие… Не говори! И все у них по уму получилось. Дети пошли… Две девочки и парень…

Вошла Надежда Ивановна. Теперь уже сердито покосилась на запертую дверь:

— Да чо там говорить… По-всякому живут люди. И без ног, и без рук, и без глаз… Голова бы была целой. А потом, неизвестно совсем… Может, еще левый-то у тебя видеть будет? Мне же Ирина Николаевна сама говорила… Поедешь в Москву. Там по этой части артисты!.. А ты с ходу водку пить, как этот… Тебе же пить-то сейчас самый вред. Меня-то бы хоть пожалел…

Она обняла Зинку.

— Зачэм пить? Где пьют, там слезы льют… Ты еще работать будешь. В курсовой сэти на руднике салаг обучать. Ты же взрывник. Стоко знаешь… Учи салажат профессии… Харашо!

— Это у Маяковского, Серега, да? — спросила, наморщив лоб, Зинка.

— Чего?

— Ну… про плачущего большевика?.. Которого еще в музее показывали…

— У нэго, у нэго… — отмахнулся Серега. — Зачэм хорошему человеку плакать? Хороший человек жизнь должен очень любить…

В комнату, по одному, стали входить Верещагин, Кряквин, Беспятый, Тучин, Утешев, Скороходов и Иван Федорович… Надежда Ивановна молча начала рассаживать их по стульям, дивану. Потом подхватила таз с картошкой, позвала глазами Зинку, и они удалились. Иван Федорович остался стоять у дверей. Сумрачно курил.

— Ну, чего вы там заглохли? — крикнул из-за двери Григорий. — Валяйте дальше! Уговаривайте. Мне это нравится. Кто следующий?..

— Разрешите мне? — почему-то спросил у Верещагина Сергей Антонович и встал. — Здравствуй, Гриша. Это я.

— Кто ты?

— Скороходов…

— А-а… Дядя Сережа! Привет парткому! Щас я для тебя частушечку заделаю. Не возражаешь? Слушай. — Гитара затенькала плясовой ритм:

А я гармонь кручу-верчу,

Вся в поту краса моя…

Девки клонютца к плечу,

А бабы тоже самоё-о… Э-эх.

— Ну как?..

— Хорошая частушечка, Гриша…

— Ну и ешь на здоровье, партком! Заходи почаще…

— Спасибо за приглашение. А теперь ты можешь послушать меня?

— У-весь у-внимание, дядя Сережа… — куражился Григорий. — Выступай!

— Ну чего ты уж так-то, Григорий?.. — подошел вплотную к двери Скороходов. — Ты же еще молодой… Перестань, возьми себя в руки.

— Беру, ой беру, дядя Сережа!..

— Всякое же бывает-то в жизни… Всякое. А жить надо… Как же иначе? Чего уж сразу скисать?.. Образуется. Это ведь действительно совсем неприятно глядеть на хныкающего… — Скороходов, как бы ища поддержки, взглянул на Верещагина. Но тот сидел опустив голову.

— Тьфу ты!.. — весь перекосившись, как от чего-то кислого-кислого, хлопнул себя по колену ладонью Кряквин. — Опять ты за свое! Сейчас еще перед ним на колени станешь, да?

— Это кто там так барнаулит? А? — спросил из-за двери Григорий.

— Я, Гриша, я. Кряквин. Здорово, народный певец…

— Наше вам с кисточкой, Алексей Егорыч… И вы, значит, тут? Ин-те-ресно…

— А мне вот, Григорий, совсем неинтересно, — вдруг твердо, но очень спокойно заговорил Верещагин. — Неинтересно все это, понял?..

— Тогда попрошу представиться… — съехидничал из-за двери Григорий. — По голосу не признал…

— Это Петр Данилыч, дурила! — крикнул Иван Федорович. — Первый секретарь горкома, щенок! А ну, выходи!..

— О-ё-ё-ё-ей! Как страшно, папаня… Прямо спина вся взопрела. Когда понадобится, тогда и выйду, понял? Здравствуй, Петр Данилыч… И извини уж, что я малость того… Для сугреву душевного. Тоже, поди, чёнидь хотите сказать? Тогда говорите. Я вас всех тут на магнитофон беру. Будет потом что вспомнить… Так чо вам неинтересно-то, Петр Данилыч, не усекаю пока?..

— Неинтересно слушать, как тут перед тобой все стараются. Трясут, что называется, воздух… Думаю, что это пустое занятие!

— Я тоже так считаю… — сказал Григорий.

— А вот насчет плачущего большевика, Гриша, то тут я ни со Скороходовым, ни с самим Маяковским… не согласен. Не согласен, Гриша, ты слышишь меня? — Верещагин вплотную подошел к двери. В комнате стало тихо. И у Григория, за дверью, перестала бренькать гитара. — Плачут, Гриша, большевики. Плачут!.. И это, между прочим, прекрасно… Потому что они прежде всего, Гриша, люди, а не железки, и им по-людски дано понимать людскую боль… Из нас четверых тут, Григорий, трое плакали, и еще как!.. — когда мы на Висле едва-едва не потеряли твоего отца… Это был страшный день, Гриша… От нашего батальона не осталось и роты тогда… Погибли такие товарищи… — Тучин слушал сейчас Верещагина, а сам все смотрел и смотрел на увеличенную фотографию в металлической окантовке, что висела над диваном. Точно такие же он уже видел у Кряквина дома и у Егора Беспятого. И только сейчас, именно вот в эту минуту, Павел Степанович понял, что эти молодые совсем, в гимнастерках с медалями и орденами, улыбающиеся на понтонном мосту люди значат друг для друга. — Нас варили тогда в кипятке, Гриша… А отца твоего мы… Вот Алексей знает, как это было… И как мы плакали потом… Думали, что погиб Иван… И мы плакали, и зубами скрипели… А потом с этими слезами и скрипом взяли Берлин… И к чертовой матери разнесли эту!.. — Верещагин замолчал и отвернулся…

Всхлипнула Зинка… И почти одновременно с этим всхлипом распахнулась дверь. На пороге возник Григорий. Небритый. В тельняшке. С гитарой, как с автоматом, в руках… Секунду он постоял молча, обводя забинтованной головой всех, потом вдохнул в себя воздух и… улыбнулся.

— А теперь… премьера песни! Хорошей, между прочим, песни-то… Я вот ее все в «Пурге» собирался пропеть… для народу!.. Но да ладно… Вам спою, а потом мы, наверно, поговорим по душам… Ох уж и посмотрю я на вас!.. — с какой-то непонятной угрозой сказал он последние слова, вернулся назад в свою комнату, и всем стало слышно, как там забулькало из бутылки. — Вот так, значит!.. — крякнул Григорий, снова появившись в гостиной, и вытер рукавом тельняшки рот. — Это чтобы дети грому не боялись. Подал бы калеке кто-нибудь стул, что ли?

Серега первым среагировал на это, хватая свою табуретку. Поставил ее возле друга, помог ему сесть.

— Пой, Гриша, пожалуйста, пой, дарагой…

— Пою, Гамлет, пою… — с хрипом вздохнул Григорий и выбрал аккорд. Еще один… Слегка подкачнул гриф, придавая звучанию щемливо расплывчатую вибрацию. Уронил голову на грудь и запел:

— В горнице моей светло… Это от ночной звезды… Матушка возьмет ведро, молча принесет воды…

…Красные цветы мои… В садике завяли все… Лодка на речной… на речной мели… скоро догниет совсем…

…Дремлет на стене моей… Ивы кружевная тень… Завтра у меня под ней будет хлопотливый день…

…Буду поливать цветы… Думать о своей судьбе… Буду до ночной… до ночной звезды… лодку мастерить себе…[2]

За окном комнаты скопилась темнота. Видно было, как поблескивают звезды. Зинка беззвучно глотала слезы, слизывая их с губ языком. Остальные сидели с серьезными, закаменевшими лицами. Трудно, ей-богу трудно, было слушать эту песню, в которой за простыми совсем словами вдруг вскрывалось что-то очень понятное и печальное…

Медленно растворился последний всплеск струны. Григорий мотнул головой, поднял гитару, а потом вдруг треснул ее об колено… Отшвырнул обломки, скрежеща зубами…

Надежда Ивановна замерла в двери с открытым — остановился в нем крик — ртом…

Григорий встал, потирая ладонями, обвел комнату перевязанными глазами и сказал:

— А теперь я буду спрашивать у вас… Так сказать, заделаю экзамен… Ну-ка, скажите, вы… вот все вы! Вы честные, а?

— Убеждены в том, — коротко отозвался Беспятый.

— Как фамилия? — спросил Григорий.

— Беспятый.

— Привет, Егор Палыч. Привет… Ответ не правильный, ставлю тебе пару. Вот так!..

— Гришка… — процедил сквозь зубы Иван Федорович.

— Чево?

— Предупреждаю…

— Каво?

— Тебя…

— Ни хрена, батя… Я щас сам вас всех предупрежу. Сам!

— Так в чем я не прав, Гриша? — невозмутимо спросил Беспятый, погрозив Гаврилову пальцем: мол, не надо, не обостряй.

— А во всем… Честность-то, к вашему сведению, не есть убеждение. Честность-то, братцы, есть нравственная привычка. Поняли?.. Это еще Толстой сказал… Вот так! А сейчас перейдем ко второму вопросу… Интересно бы знать… Как, по-вашему… правда на свете есть?

— Есть, Гриша, — ответил Тучин.

— О-о… Еще чей-то голос…

— Это я, Тучин.

— Да вы что?.. Всем Полярском сюда сбежались?.. Поминки мне, значит, устраиваешь, папаня? Ну, спасибо тебе… Век не забуду… Значит, есть, говоришь, правда, Пал Степаныч?

— Есть.

— И что же с ней делают, когда она есть?

— Живут с ней, Григорий.

— Та-ак… Допустим… Токо жить-то ведь с ней можно и втихаря, и чтобы никто не узнал… А? Зажал эту правду за пазуху, и конец!.. Не так, что ли?..

— Позвольте мне… — очень вежливо обратился к Григорию Утешев.

— Тьфу ты! Еще кто-то…

— Утешев. Добрый вечер…

— Привет… Говори, Илья Митрофанович…

— Это, Гриша, давно уже было. В Норвегии… Я там в концлагере сидел… — Утешев сухо кашлянул. — У меня будет просьба ко всем… Подробностями потом… моей биографии не интересоваться. Надеюсь, вы меня понимаете?.. Это чрезвычайно неприятно припоминать… Так вот… Однажды в бараке один человек рассказал нам притчу о правде… Под настроение, между прочим, рассказал ее… В тот день нас загоняли по каменоломне и десять человек конвоиры убили… А притча была вот о чем… Один, значит, очень обиженный, отправился по белу свету искать правду. Обошел его весь, белый свет, и нигде не смог встретиться с ней… Старый стал совсем, обессилел, изорвался… Одна кожа да кости. И вот забрел он как-то в какую-то крохотную деревушку в горах… Ночь, холодно. Просится переночевать. Не пускают… Наконец-то в самой уж последней развалюхе избенке открывает ему дверь такая немощная, беззубая, слепая, грязная старуха. В чем только душа держится… Открывает и говорит: «Заходи, ночуй. Места не жалко…» Ну, наш обиженный прилег у порога, а старуха расспрашивает: «Ты чего, мол, по свету-то маешься? Чего ищешь, сынок?..» Он рассказал ей, что вот ведь всю жизнь проискал по белу свету правду, да так и не встретил нигде… Тогда старуха подходит к нему и говорит: «А ведь я, сынок, и есть самая настоящая правда…» И документы предъявляет соответственные, в которых черным по белому сказано — правда и есть… Обиженный, конечно, заахал, заохал… Очень даже расстроился. Говорит правде: «Какая же ты страшная… Да как же я теперь о тебе другим людям расскажу?.. Это их ужасно огорчит…» А правда ему отвечает: «А ты им солги…»

— Во-о! — со злостью воскликнул Григорий. — Вот это да!.. Сама правда врать обучает! Железно! Дай, Митрофанович, пять! — Он протянул руку.

— Да нет, Гриша… — мягко остановил его Утешев. — Пять я тебе, к сожалению, подать не смогу. Не понял ты сказочки-то… Не дозрел, стало быть.

— Вы-то «дозрели»… — оскалился Григорий, — Перезрели, однако!

— Возможно, Григорий Иванович… — Утешев опять кашлянул и ненужно поправил галстук. — Во всяком случае, я… а я тогда и тебя помоложе был… за вот эту вот сказочку… три недели потом отстоял в бетонном мешочке. Навытяжку причем отстоял. Падать там некуда было, понимаешь?.. Ну а тот, кто ее рассказал… без зубов остался. Больше я ничего не успел. Помешали… А теперь суть, Григорий Иванович. Этой вот сказочкой в нас хотели неверие поселить, понимаешь?.. И тот, кто рассказывал ее, на немцев работал. На практике, так сказать, психологический эксперимент проводил… Понял?! — шепотом окончил Утешев.

Григорий даже отшатнулся… одними губами, без звука, выговаривая что-то… Повернулся было, собираясь уйти в свою комнату, но передумал… Взъерошил волосы пятерней…

— Ладно… ваша взяла. Дурак я, наверно… О-ох и дурак! Ни хрена!.. Это хорошо, что вы здесь собрались… Хорошо! Я бы все равно каждого из вас обошел… Жалко вот только… глаз ваших не увидел бы… Я ведь мразь, ребята!.. Самая последняя мразь!.. Это же ведь из-за меня тогда взрыв получился. Из-за меня, слышите?!

— Что ты мелешь, Григорий! — сорвался на крик Иван Федорович. — Замолчи!

— А-а… Очко заиграло, папаня?.. Ничего, подержись. Вы же честные все тут! Вы же правды хотите?! Вот вам правда. Хоть ложкой ешьте ее, а я посмотрю щас на вас. Комиссия-то акт липовый подписала. А все-то вот как было… Мы тогда, в феврале, перед тем массовым взрывом веера конопатили… Пневмозарядчик тогда три дня не работал, поняли? Сперва изломался, а потом гранулированной взрывчатки не подвезли… Мы вручную штукатурили скважины. И торопились шибко… До хрена тогда битого аммонита в штреке осталось. Тонны полторы… А вы же начальники, вы же наши порядки знаете лучше меня… Куда ее потом, колбасу эту битую?.. На склад? Да лучше умереть, чем сдавать ее… В общем, когда все ушли после смены… мы… это, значит, я и Санька Капустин, подручный мой… он теперь в Морфлоте служит… весь этот бой в восстающую и поскидали… Хотели замочить водой, а магистраль уже вырубили. Ведра четыре всего вылили… Думали, при массовом-то взрыве… там же четыреста пятьдесят тонн рвали… и эта сгорит. А вышло вон как… В общем, не отказ это был в минном кармане, нет… Это наша взрывчатка сработала. Понял, папаня?.. Все как на духу рассказал. Может, полегчает теперь… Как занозу таскал тута… — Григорий ткнул себя пальцем в грудь. — А вот вы чо делать будете, не знаю… Может, темнить, а? Ну, чо вы припухли? Не слыхать вас стало… Ведь это же правда, между прочим… Правда! Только за нее вас с работы посымают, вот в чем вапроз, как говорит один мой кореш… Быт ил нэ быт?..

Молча встал с дивана Кряквин, молча подошел и поднял с ковра переломанную по грифу гитару, молча положил ее на стол, постоял над ней молча, потом, приблизившись к Григорию, обнял его и совсем по-отцовски погладил его ладонью по взъерошенным, влажным волосам…

Григорий спросил:

— Кто это?

— Кряквин, — ответил Алексей Егорович. — Гитару-то ты напрасно, Гриша… Сейчас бы как раз самое время еще разок твою песню послушать… Про горницу, в которой светло…

— Да вы мне мозги не запудривайте, Алексей Егорыч, — отстранился Григорий. — Не надо. Не маленький… В баню уже сам хожу. Что со мной делать будете? Что?..

— А что с тобой делать, Гриша? Ты сам над собой все уже сделал… И судил себя, и казнил. Что же еще?..

— Не знаю…

— А я знаю, — твердо сказал Кряквин. — Знаю…

— Ну?

— Ты мне веришь на слово? Скажи — веришь?..

— Верю…

— Спасибо… А теперь слушай. Я ведь сейчас перед очень хорошими людьми слово держу. А их подвести — что себя обокрасть. Никогда бы не позволил. Так вот… страшную правду ты нам рассказал, Григорий. Страшную… Но хорошо, что рассказал. Хорошо… Тебе стало легче, а нам тяжелее. Правда ведь штука тяжелая, когда ее с рук на руки передают… Ничего, я сумею ее донести куда следует…

— Это, к примеру, куда же? — хмыкнул Григорий.

— Я скажу, только ты не ухмыляйся, пожалуйста. Не надо… — У Кряквина заходили желваки. — Ты правду свою в пакость не превращай, понял? Спихнул, мол, с души, и все?.. Пусть другие с ней чешутся… Не надо так, Гриша. Я лично жалеть не умею. Я, понимаешь ли, с детства сопливость от доброты отличаю. Вот так, парень… Калеку из себя убогого не рисуй, которому все дозволено. Номер не пройдет, Гриша… Живи, коли понял свою правду, и не прибедняйся. Не придуривайся… А станешь юродствовать — вычеркнем тебя из нашего списка… — Кряквин сглотнул, удержав в себе злость. — В июне я буду в Москве. И буду выступать там на одном ответственном совещании. У нас на «Полярном» накопилось достаточно проблем, Гриша, о которых тоже нельзя больше молчать… Обещаю тебе… то есть слово даю, что начну свою речь там с твоей правды, Гриша… Это лыко, что говорится, в строку. Я лично так вот считаю…

— Я тоже, — сказал Верещагин.


Ночью Григорий опять побежал по бикфордову шнуру, в грязно-коричневом, душно-горячем пространстве его… Опять что-то орал, не слыша себя, и размахивал руками… Туго пружинил настил, и, взлетая над ним, Григорий опять видел, как настигает его белый огонь, как он шипит и разбрызгивает длинные капли… Напрягаясь всем телом, отчего оно разом сделалось мокрым, Григорий выдернул сознание из сна и, задыхаясь, сорвал с головы повязку… Боясь открыть глаза, полежал… Потом медленно поднял веки… Перед ним очень размыто проступил контур чьего-то лица… Он заморгал, но лицо не исчезло, а, наоборот, приобрело чуть-чуть большую резкость…

— Зинка, что ли?.. — выдохнул он еле-еле, одними губами.

— Спи, Гришенька, спи…

Теперь он различил даже ее волосы. Перевернул голову — на стенке — не четко, но все же увидел, — централка…

— Вижу… Вижу, елкина мать! — процедил сквозь зубы Григорий и соскочил с кровати.

— Гришенька, Гришка-а… — припала к нему Зинка. — Не надо. Ложись!

А Григорий, натыкаясь на стулья, едва различая их, по стенке добрался до выключателя. Вспыхнул свет… В мутной пелене перед ним раздваивалась комната и смутно просвечивалась в своей комбинашке Зинка…

— Во, во! И маслята твои вижу! — Григорий рванулся к стулу, на котором висела одежда, стал одеваться.

— Ты куда, куда?!

— Ви-и-жу-у! — заорал Григорий.

Потом они долго бежали по ночным улицам. Зинка изо всех сил поддерживала то и дело спотыкающегося Григория. Вконец задохнулась…

Григорий, запаленно дыша, долго давил кнопку звонка.

— Кто там? — послышался женский голос.

— Ирина Николаевна! Это я! Гришка Гаврилов! Гришка… Я вижу!..

Зазвякала цепочка. Ирина Николаевна, с встревоженным лицом, возникла на пороге. Увидев Григория, Зинку, вздохнула:

— Я же вам говорила, Гаврилов… Пить вам категорически запрещается! А вы?.. От вас закусывать можно…

— Да что вы! Это еще вчера!.. Вот очки на вас! А вот халат…

Ирина Николаевна опешила:

— Проходите. Вот сюда. Так… Что же случилось, Гриша? Одну минуту… — Она вернулась с каким-то рулоном бумаги, кинула его на стол, а сама взяла офтальмоскоп и подышала на него. — Садись, Гаврилов. Вот так… Спокойно. А вы, пожалуйста, разверните таблицу, — скомандовала она Зинке. — Отойдите! Еще! Еще… Достаточно. Ну, Гриша, какая это буква?

— Дак шэ! — радостно заорал Григорий и… угадал.

— Правильно… — Ирина Николаевна даже головой потрясла — снится ей все это… или что? — А это?..

— Дак кэ, конечно! — блажил Григорий. А Ирина Николаевна по-прежнему показывала на шэ…

— Эта?

— Бэ!.. — А палец Ирины Николаевны дрожал на эн самого крупного, верхнего ряда букв…

— Молодец, Гаврилов… Просто удивительная история… — теперь уже абсолютно спокойно, с обычной профессиональной невозмутимостью сказала Ирина Николаевна. — А эта?

— А эту не вижу… Устал. — Григорий закрыл лицо руками.

Если бы он мог видеть сейчас, какая пронзительная бледность проступила на Зинкином лице… Она давно уже все поняла и теперь изо всех сил крепилась, чтобы не разрыдаться. Ирина Николаевна заметила это и погрозила ей пальцем.

— Так, так, Гаврилов. Очень хорошо. А ну-ка, подойди сюда. Вот так… — Она протянула ему руку. — Посмотри-ка на лампочку… — И бесшумно выключила свет. — Смотри, смотри, Гриша…

Григорий несколько секунд послушно смотрел, не мигая, и сказал:

— Больше не могу. Режет…

Ирина Николаевна включила свет. В дверях за всем этим молча наблюдал Утешев.

— Скажи пожалуйста… Чудеса прямо! А, Гриша? Ничего не понимаю… Только повязочку мы пока снова наденем, ладно? Вдруг да соринка какая-нибудь попадет… — Ирина Николаевна стала накладывать повязку.

— Да я вчера с тоски малость того… врезал, — сказал Григорий. — А ночью прямо невмоготу стало! Думал — удавлюсь! На хрена жить?.. А марлю сдернул — вижу… Во здорово, а? Вы где, Ирина Николаевна?..

Она подошла к нему. Обрезала ножницами бинт и швырнула концы на диван.

— Вот теперь все…

Григорий обнял ее, поцеловал, подхватил на руки и крутанулся на месте. Ирина Николаевна не сопротивлялась, только грозила, приказывала всем выражением лица Зинке — держись…

— А теперь поставь меня на место, Гриша. Все хорошо. Успокойся. Я тебе сейчас пару таблеточек дам. Вот они. Глотай. А завтра утром ко мне, на детальное обследование… Понял? Спокойной ночи, молодые люди. — Она проводила Григория к выходу, по пути всовывая в рот Зинке таблетки. — Красавица твоя тоже вон как изволновалась… Я ей тоже таблеточку…

Когда закрылась за ними дверь, Ирина Николаевна тяжело-тяжело вздохнула. Присела устало возле телефона. К ней подошел Илья Митрофанович и как-то робко обнял ее… Провел рукой по волосам… Ирина Николаевна освободилась от этой ласки резким движением головы и, вытряхнув из стеклянной колбочки таблетку, с гримасой и хрустом разжевала ее.

— Когда-нибудь… может быть, Утешев, и у тебя вот такое прозрение настанет… — сказала она. — Дай папиросу.

— Пожалуйста, — он протянул ей пачку. — Что же хорошего только от такого-то прозрения?

— А я… именно нехорошее и имела в виду. Ты меня не понял… Прозрение в темноте… вот о чем я подумала, — Ирина Николаевна громко чиркнула спичкой.


А в парке было уже хорошо… Солнце рябило, сочась сквозь опухшие почками ветви, шумно чивикали воробьи и сталисто посвечивали на просевших до самой земли дорожках мелкие лужи. Косо улегся на горном предплечье городской парк, далеко видный почти из любой точки Полярска мертво стоящим пока еще «чертовым колесом» и такой же необжитой парашютной вышкой.

Ксения Павловна шла пустынными, утренними аллеями парка. Настроение у нее было слегка приподнятое, несмотря на какой-то пустой и нелепый разговор с Михеевым за завтраком. Ксения Павловна мысленно прослушивала его, помня почему-то все до мелочи, до звука…

…Вот Михеев поставил чашку — звук… Потом сказал:

— Мы улетаем в четыре. Ты не забыла?

Ксения Павловна усмехнулась:

— Нет, не забыла.

— А куда, если не секрет, собралась?

— Погулять… С Полярском проститься…

— Ты что, не намерена назад возвращаться? — Это еще пока без раздражения. Миролюбиво.

— Кто его знает.

— Так. Может быть, меня возьмешь за компанию?

— Нет. Хочу побыть одна.

— А я тут, значит, хоть помирай? — Это с ехидцей.

— Не помрешь.

— Ну а вдруг?

— Тогда и произойдет реакция на «вдруг»…

— Интересно, ты хотя бы слезинку уронишь, а? — Снова с ехидцей.

— Две.

— Сто процентов перевыполнения… — Начало раздражения.

— Прекрати. Надоело!

— Что тебе надоело?

— Пустота. Мы с тобой играем сейчас в пинг-понг. На первенство базара…

— Похоже. Очень даже похоже… Мне ведь она, пустота-то эта, тоже не в радость… — Явное раздражение.

— Тогда скажи, чем я могла бы быть полезной тебе?

— Терпением.

— Я пока и терплю, Иван Андреевич… Все! И не ходи много. Тебе это вредно!.. — Хлопок дверью… звяк цепочки… Гулкие шаги Ксении Павловны по лестнице… И встреча внизу, глаза в глаза, с Варварой Дмитриевной Кряквиной… Ксения Павловна кивнула ей… скорее от неожиданности, чем от желания. В последнее время они вообще старались не замечать друг друга. Зря она, конечно, кивнула. Зря… А впрочем, наплевать! Плевала она на нее и на всех тоже!.. Уже сегодня она будет в Москве… А там!..

Ксения Павловна вздохнула всей грудью и, подставив лицо солнцу, закрыла глаза. Господи, хорошо-то как!.. Что в конце-то концов еще надо?.. Хватит копаться в себе — осуждать, защищать… Она же еще живет, реагирует на весну — это прекрасно!.. Ксения Павловна вспомнила, как откровенно завидовали ей девчата из комбинатовской техбиблиотеки… Вчера вечером Ксения Павловна, обмывая свой отъезд в очередной отпуск без содержания, выставила несколько бутылок шампанского… Все получилось очень здорово: Ксения Павловна была одета в модный брючный костюм из тончайшего черного панбархата… Его привез из Мурманска Шаганский, перекупив за солидные деньги у моряков из морагентства… Ксения Павловна много смеялась, рассказывала анекдоты и даже пела… чем, кажется, окончательно добила персонал техбиблиотеки… Ей опять говорили про ее красоту и таланты… Советовали насчет кино… «Уж Доронину-то вы точно затмили бы!..» И так далее и так далее… Солнце приятно теплило кожу, ветер слегка шевелил у щеки свежевымытые французским шампунем волосы, во всем существе Ксении Павловны сейчас что-то зазывно и сладостно затомилось, и она, счастливая, открыла глаза…

Из глубины аллеи навстречу ей двигалась удивительно странная фигура… Священник… Он шел быстро и как бы клубился в черном своем облачении… «Николай?..» — испуганно и в то же время с радостью подумала Ксения Павловна. «Неужели вернулся?..» Она прикусила губу, напряженно приглядываясь… Нет, это был не Николай, а настоящий священник, и когда он приблизился к Ксении Павловне, сосредоточенный, беззвучно шевелящий что-то губами, не видящий ничего перед собой, она, неожиданно для себя, не успев осознать даже, что делает… заступила ему дорогу и протянула руку… Священник остановился, зорко и цепко взглянул на нее пронзительно-умными, голубыми глазами и, наклонившись, так что она увидала лысеющую его макушку, взял ее руку и мягко, бесплотно поцеловал… Все это случилось так неожиданно и мгновенно, что Ксения Павловна окаменела… А священник тут же прошел мимо нее, в развевающейся рясе, и она, посмотрев ему вслед, вдруг тоже прибавила шаг, будто только сейчас сообразив, что же она хотела сегодня сделать…

Сразу же за парком Ксения Павловна села в автобус, почти пустой в этот послепиковый час… И вскоре сошла на конечной остановке возле рудника, чьи строения близко прижались к горам. Огляделась… Не спеша направилась через рудничный двор ко входу в бытовой цех.

Зинка Шапкина, перемыв стаканы, сидела между баллонами с газом и читала какую-то затрепанную толстую книгу. Читала взахлеб, с тем естественным вниманием простого, во все верящего читателя, который, когда его что-то уж очень волнует, и смеется искренне, и всплакнуть может натурально…

Кто-то постукал несильно в ее закрытое задвижкой окошечко-амбразуру. Зинка недовольно сморщилась.

— Ну?.. — Закрыла книгу. — Щас, щас…

Перед ней стояла Ксения Павловна.

— Вы?

— Я. Здравствуйте, Зина. Вот зашла к вам проститься, сегодня мы с мужем улетаем в Москву…

— А-а. Здравствуйте. Заходите. Вон оттуда… Я открою… Садитесь… Хотите воды?

Ксения Павловна, осматриваясь, покачала головой. Села и взяла книгу.

— «Воскресение»?

— Да-а, — как-то вяло ответила Зинка. — Сегодня в автобусе нашла. Видно, кто-то забыл… Стала читать со скуки, а там здорово… Вы читали?

Ксения Павловна улыбнулась. Машинально перелистнула страницы и вдруг остановилась на каком-то месте… Прочитала его и задумчиво спросила:

— Это ты уже подчеркнула?

— Что? — вытянула шею Зинка.

— А вот… — Ксения Павловна прочитала вслух. Медленно, с точной акцентировкой по смыслу: — «…но под давлением жизненных условий, он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное — неразумно, надо прежде изучить это неразумное… То была маленькая ложь, но она-то завела его в ту большую ложь, в которой он завяз теперь…»

— Нет, — сказала Зинка, дослушав. — Это уже так и было…

— Тебе все понятно? — серьезно спросила у нее Ксения Павловна.

Зинка качнула головой нерешительно:

— Про то, что врать-то нельзя?

— В общем, правильно. Об этом… — Она усмехнулась. — Только есть ли такие, которые не врут?..

— Есть. А что? — Зинка прищурилась.

— Ну конечно, конечно… — мгновенно сориентировалась Ксения Павловна, почувствовав что-то неладное в Зинкиной интонации. — Давай не будем философствовать… Нам, бабам, это вредно. Ты-то как тут? О-о… новый аппарат?..

— Да… Это автомат, а вы… — Зинка хотела спросить: «Разбираетесь в них, что ли?..»

— Нет, нет… Я таких и не видывала раньше. Ну-ка, покажи, как он работает.

Зинка показала.

— Удобно… — сказала Ксения Павловна.

— Еще бы… Как сыпанет смена… — Зинка взглянула на часы. — Вот сейчас… Увидите. Как кони на водопой прискачут… Токо успевай ловить стаканы…

— Успеваешь?

— Я-то? Хм… — Вот тут уж Зинка явно не скрывала своего превосходства. — Увидите.

В коридоре бабахнула дверь. Еще! Еще… Загрохотали шаги. Покатился, приближаясь к сатураторной, голосовой вал.

— Смена. Теперь только поворачивайся… — Зинка машинально прихорошилась. — Вы вон туда, за баллоны, спрячьтесь, чтобы не приставали. А то начнут ля-ля-ля, ля-ля-ля…

А Ксения Павловна вдруг сбросила с себя пальто и нетерпеливо потребовала:

— Дай мне халат.

— Это зачем еще?

— Ну, давай! Я тебя очень прошу…

— Но… — Зинка, недоумевая, оттопырила губы.

— Сскорее, ты! — крикнула на нее Ксения Павловна.

В окошко сатураторной уже тарабанили.

— Эй! Вода-а! Кончай ночевать!..

Ксения Павловна решительно сдернула с растерявшейся Зинки халат. Накинула на себя. Он был ей чуть-чуть маловат и не застегивался. Подправила волосы, закидывая их на одну сторону, шепнула Зинке:

— Прячься! Быстро! — и, поднимая задвижку, весело фыркнула в чумазые лица: — Не гремите, не гремите! Тут глухих нет!

— Салют! — всунулась голова в каске. — Это кто такая? Как зовут?

— Зовутка! — с ходу отбрила любознательного Ксения Павловна и подала стакан. — Не захлебнись.

Дальше пошли комментарии беспрерывно:

— Эх бы-ы…

— Адресами не махнемся?

— Грязный больно, — шлепнула кого-то по руке тряпкой Ксения Павловна.

— Дак ить вместе в баньку-то сходим. Ха!

— Черного кобеля не отмоешь, понял? — резала Ксения Павловна.

— Слышь, блондинка, а как насчет танцев-шманцев?

— У меня нога протезная.

— А у меня глаз соломенный… Давай хоть авансом поцелуемся?

— Мама не велит.

Ксения Павловна раскраснелась. Движения ее становились все увереннее и увереннее. В ней проснулось сейчас что-то давнее, почти позабытое, а вот поди ж ты — не утраченное. Прядка волос сбилась на лоб. Капельки воды заискрились на подбородке. Мокрыми стали руки… Автомат шипел беспрерывно, звенели стаканы, и очередь рассасывалась довольно быстро. Зинка завороженно смотрела на Ксению Павловну и моргала…

В окошко заглянул Серега Гуридзе:

— А гдэ Зынаида?

— Справок грузинам не даем.

— О-о… А как тэбя звать, нымфа?

— Офелия.

— Шекспира знаешь?

— Конечно. Сейчас только пил здесь воду.

К толкучке возле сатураторной подошли Тучин с Гавриловым. В касках, робах… Иван Федорович через головы заглянул — чего это они тут давятся?.. И увидел жену Михеева… Отпрянул. Сдвинул на затылок каскетку и присвистнул удивленно…

— Это же знаешь кто? — спросил Тучина. — Супруга Ивана Андреевича.

— Но?.. — Тучин привстал на носки. — А чего она тут?..

— Развлекается, видно…

А Ксения Павловна продолжала азартно работать. Белый халатик Зинки шел к ее лицу, и вообще она, расцветая от повышенного к себе внимания, от грубоватых, добродушных шуток, чувствовала себя хорошо.

— Ой, братцы, обпился! — орал кто-то.

— Дуй в туалет, — со смехом отвечала ему Ксения Павловна. — Здесь не моги!

— Черт-те что! — сплюнул Иван Федорович. — Пошли, Павел Степанович… Бабенка с жиру взыграла. Ее б сейчас в оглобли да этим… кнутищем!


Коридор опустел. Ксения Павловна закрыла амбразуру. Сняла халат и вытерла полотенцем руки.

— Спектакль окончен, Зина… Все.

— Вы где это так? — спросила она.

— Там… — улыбнулась Ксения Павловна. — Далеко-далеко… — Она залпом выпила стакан. — Уф-ф… Устала.

— А вы что, в бога верите? — Зинка показала на выбившийся наружу из-под красивой рубашки с отложным воротником крестик.

— Не знаю. Наверное, нет…

— А вот моя мама по-настоящему верит… Ей со своим богом хорошо.

Ксения Павловна прислушалась к Зинкиному голосу. В нем отчетливо прозвучала грусть:

— Я маме письмо написала, чтобы она за Гришины глаза помолилась…

Ксения Павловна вскинула руки за голову и расстегнула на шее цепочку.

— На. Подари своей маме… У меня ведь своей-то давно уже нет… Некому за меня помолиться, Зинуля…

— Да вы что?! Не надо…

— Бери, бери. Безо всяких… А я у тебя на память вот это возьму, не возражаешь?

— «Воскресение»? Да вы ж, говорите, читали его?

— Это не важно… — Ксения Павловна бережно огладила книгу. — Отдаешь?

— Берите, конечно…

— Ну… Спасибо тебе. А теперь я пошла. Прощай, Зина…


А еще в этот день далеко от Полярска в горах вскрылось озеро. И случилось все так… От полудня задул из распадка прерывистый, вкрадчивый ветер. Пах он мокрой смолой, лисьей псиной и солнцем, что весь день напрямую давило снега…

Старый лось шел по озеру, будто танцуя… Высоко поднимал нервно-тонкие, длинные ноги… Слушал ветер ноздрями. Глаз косил настороженной, лаковой темью, а с отвисшей губы, над игольчатым льдом, неотрывно тянулась бесцветная нитка слюны…

Посередине пространства лось застыл на мгновение. И расставил пошире голенастые задние ноги. Запустил под себя желтоватой, шипучей струей… Фыркнул звучно и, вскинув горбатую, черную морду, почесал на спине тусклой плоскостью рога… Это было приятно ему, и по шкуре прокатилась комками сладковатая дрожь…

Лось шагнул было снова, и вдруг… под раздвоенным, острым копытом… разом вспухла без шума вода… Лед расшили ползущие, скользкие трещины, а потом уже привстал над всеобщим покоем прожигающий нервы пронзительный треск…

Три прыжка, три отчаянных, страшных пролета, сделал лось, ненамного приблизив заросший кустарником берег, и… обрушился в воду… Всплыл, мотая рогами, забился, стараясь взобраться… Грудью шел на таран. Кровь окрасила тонущий лед…

Лось боролся за жизнь и трубил, сообщая об этом… И кто слышал тот зов — никогда не забудет его…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ВЕЧЕР

Стояло раннее-раннее парное утро… Над отсыревшей бетонкой, ведущей в аэропорт, дыряво висел в безветрии легкий туманец. По всему было видно, что день обещает быть добрым и ясным. Тундровые пространства так и сочились свежайшим зеленым наливом; озерная вода электросварочно бликовала, отлавливая солнечный свет, и только далеко-далеко, в верхних расщелинах гор, странно и неподвижно белели снеговые заплаты.

Павел, молчаливый шофер Михеева, гнал машину на большой скорости. Кряквин и Варвара Дмитриевна, одетая в молодящую ее голубенького цвета штормовку, тоже молчали на заднем сиденье. Кряквин откровенно дремал, основательно навалившись плечом на жену. Варвара Дмитриевна терпела, не думая об этом… Не думала она и о том, что вот опять ее Алексей улетает в Москву, хотя и знала, для чего он туда направляется… От вчерашнего долгого и сложного разговора ее мужа с Верещагиным у них на квартире, а разговор этот затянулся за полночь, — Алексей выверял, репетировал снова свое предстоящее выступление в столице, спорил с Петром Даниловичем, доказывал, а Верещагин как бы нарочно и иезуитски оппонировал ему, зная по собственному опыту, что такое оппонирование вполне даже и возможно, — Варваре Дмитриевне запомнилось совершенно другое, никак не относящееся к горячим проблемам комбината «Полярный».

Перед тем как уже расходиться, они решили пропустить за удачу по рюмочке коньяку. Варвара Дмитриевна по-быстрому сообразила закуску и чай. Сама выпила глоточек… И Алексей, расслабившись, начал вдруг рассказывать о своей недавней поездке во Францию. Рассказывал он хорошо, с юмором… До этого он так никогда подробно и обстоятельно не отчитывался, и Варвара Дмитриевна даже удивилась столь сильным и резким впечатлениям, с которыми ее муж так долго, не делясь и с ней, смог прожить один на один… Да, в этот раз Алексей приоткрылся для нее какой-то неизвестной дотоле, неожиданной гранью. Какой именно и точно, Варвара Дмитриевна не смогла сформулировать для себя; она просто, по-женски, инстинктивно неясным чутьем лишь почувствовала, предощутила, что ли, что в муже ее, вроде бы даже и изученном досконально, — порывистом, замкнутом, сильном и по-своему слабом человеке, — существует, оказывается, какая-то странная душевная нереализованность… Это открытие насторожило и встревожило Варвару Дмитриевну, и ночью, после обычных, застенчиво-сдержанных ласк, которыми одарил ее вконец измочаленный прожитым днем Алексей, мгновенно уснувший после этого, Варвара Дмитриевна еще долго лежала возле него без сна, продолжая все думать и думать о том, что же так насторожило и встревожило ее в рассказе мужа… Под утро она как бы воочию и увидела ту Анну, о которой не менее подробно и увлеченно рассказывал Верещагину Алексей… Переводчица, сопровождавшая их группу, оказалась наполовину русской, наполовину француженкой. Мать ее, киевлянку, во время оккупации увезли в Германию, в фашистский концлагерь. И она бы наверняка погибла там, если бы ее не спас и не выходил от болезни врач-француз, будущий отец Анны. Потом уже, после войны, Анна трагически лишилась родителей: их дом в Марселе — отец Анны был коммунист — взорвали оасовцы… Сама она уцелела лишь по чистой случайности — ушла в тот вечер в кино… Прощаясь на аэродроме в Орли, — Алексей рассказывал об этом чересчур уж небрежно, и это Варвара Дмитриевна отметила сразу, — Анна поцеловала его. «Ну так… безо всяких… Вы уж не подумайте чего…» — морщась, сказал Алексей. «Да ты что… — подмигнул Варваре Дмитриевне Верещагин, — мы ничего… Нам, понимаешь, тоже… безо всяких… интересно — куда она тебя, а?..» — «Поцеловала-то?» — захмыкал смущенно Алексей. «Ну да…» — кивнул Верещагин. «Да уж и не помню… Черт его… Куда-то сюда…» — Он неопределенно показал на лицо. «А-а… — сдерживая улыбку, скривил губы Верещагин, — понятно, понятно…» И вот теперь… Анна шла к Варваре Дмитриевне под дождем, от какой-то блестящей, с распахнутыми дверцами автомашины, приложив к губам длинный, с перламутровым ногтем, палец, и покачивала укоризненно головой… Варвара Дмитриевна запомнила ее ноги, красиво обтянутые голенищами высоких сапог, и короткую юбку, как бы обшитую по обрезу подола искристыми каплями дождя… Не доходя метров двух до Варвары Дмитриевны, Анна, без всякого видимого усилия, сохраняя все тот же загадочный жест, начала двигаться в обратную сторону… То есть она как бы шла к Варваре Дмитриевне, но в то же время шла от нее. Так повторилось два раза… Варвара Дмитриевна молча смотрела на Анну, на ее длинный палец у губ, на ее ноги, а Анна то надвигалась на Варвару Дмитриевну, то отдалялась от нее, оставаясь все время при этом лицом к ней… Дождь стучал по асфальту, и каблуки Анны стучали тоже… Варвара Дмитриевна подумала, что это ей снится и что на самом-то деле никакой такой Анны не существует вообще… Подумав об этом, она вдруг услышала голос Алексея: «Все это, Варюха, химеры и фантомы!.. Вот так!..»

— Алексей Егорыч, — коротко обернулся Павел, шофер.

— У… — буркнул, вздохнув носом, Кряквин. Сел попрямее, освободив Варвару Дмитриевну от тяжести.

— Вы это… вот что… Увидите Ивана Андреича, привет ему, значит, передайте. И скажите, что карбюратор я поменял. И ту муфту… Он знает… Скажите, что по блату пришлось доставать, хотя он такое не любит… Я эту муфту цельный месяц искал…

— Будет сделано, Павел.

— Да… И еще это… Чуть не забыл… Вы бы передали Ксении Палне книжку, а? Она ее, видать, по запарке забыла, когда с Иван Андреичем уезжала, а я все вожу и вожу, как этот… Тоже, наверно, склероз…

— Какую хоть книжку-то, Паша? — раскурив папиросу, спросил Кряквин.

— Да вот… — Павел потянулся рукой и надавил кнопку вещевого ящика на панели «Волги». Выудил из его нутра какую-то толстую потрепанную книгу. Не оборачиваясь, передал через плечо назад.

Кряквин взял книгу.

— «Воскресение»… — Он машинально перелистнул страницы и, почти сразу же, на привычном для томика перегибе, остановился. Заинтересовало что-то. Прочитав про себя, оторвался. Дымнул в приспущенную щель окошка.

— Это Ксения Павловна, что ли, наподчеркивала вот тут? — показал Павлу страницу.

— А что там?

— Да вот… Послушай. Ты тоже, кстати… — Алексей Егорович шутливо пихнул Варвару Дмитриевну плечом.

— Читай, читай… — сказала она. — Это для тебя полезно.

— Значит, так… — «…но под давлением жизненных условий, он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное — неразумно, надо прежде изучить это неразумное… То была маленькая ложь, но она-то завела его в ту большую ложь, в которой он завяз теперь…» Всем все понятно?

— А чего ж тут не понять, — с достоинством сказал Павел. — Тут и дурак поймет…

— Понял? — улыбнулась Варвара Дмитриевна.

Кряквин хмыкнул, но, не удержавшись, рассмеялся. Захлопнул книгу.

— Все правильно.

Свернули к аэродрому. Остановились у кромки летного поля, отгороженного штакетником, возле которого лежали и мемекали домашние козы.

Кряквин вылез из машины первым. За ним, взявшись за его руку, Варвара Дмитриевна. Аэродромный простор сразу же уменьшил ее и без того щуплую фигурку.

— Ты уж дальше-то не провожай, ладно? — сказал Кряквин наигранно грубовато. — Долгие проводы, длинные слезы, — а сам с нежностью посмотрел на жену.

— Да ладно тебе! — махнула рукой Варвара Дмитриевна. — Матери-то будешь звонить в Москве?

— Обязательно.

Она вздохнула:

— Мог бы уж и соврать…

— Неразумно это, Варюха. Знаешь ведь — позвоню.

— Иди, иди… И не очень-то там зарывайся, ладно?

Кряквин обнял ее и крепко поцеловал в губы. Варвара Дмитриевна, отвечая, мгновенно представила себе ту, из сегодняшнего сна, Анну…

— Ты ее вот так же тогда? — спросила она, даже не успев подумать о том, что спросит про переводчицу.

— Что? — не понял Алексей Егорович.

— Ничего, ничего… Иди…

— А-а… — Он подхватил туго набитый портфель и крикнул: — Счастливо, Павел!


…Самолет оторвался от полосы. Кряквин долго смотрел в иллюминатор, только сейчас задумавшись над вопросом, который ему задала жена и которого он там, на земле, не понял. «Да это ж она об той Анне… — наконец-то мелькнуло в нем, и от этой догадки ему сразу же сделалось душно. — Что за черт? Неужели ревнует?.. Тьфу ты, неладная!..» Чтобы отвлечься от этого, он достал из портфеля «Воскресение», раскрыл на той самой странице и еще раз перечитал затронувшее его место. Откинулся в кресле, опустил веки и тотчас увидел перед собой Анну… Ее приоткрытые, ждущие губы и светлую, влажную полоску зубов…


Ксения Павловна, пытаясь достать низкий, настильно летящий в угол свежепричесанного, желтенького корта мяч, почти что сделала шпагат… Правая нога ее в белоснежной спортивной туфле оскользнулась, и она упала… Мячик, ударившийся в обод ракетки, вяло отскочил и покатился к сетке…

Партнер Ксении Павловны, худощавый, небольшого роста человек, какой-то смуглый, испанской наружности, с седоватыми висками, легко перепрыгнул через сетку и подбежал к ней. Помог встать… Ксения Павловна, улыбаясь и прихрамывая, — она ободрала все-таки о песок левую коленку, — охотно приняла помощь и, опираясь на влажно-горячую руку партнера, доковыляла до скамейки, где лежали их вещи и заметно выделялась сумка в эмблемах и «молниях»…

— Ничего, ничего… Вы отлично среагировали… — успокаивал он ее. — Это я виноват. Я же подкрутил мяч. Увлекся… Такое даже большим мастерам не под силу…

— А я бы его взяла. Правда, взяла? — слегка кокетничала Ксения Павловна.

— Ну конечно… Я был поражен… — Партнер достал из сумки пузырек, вату, пластырь и присел перед Ксенией Павловной. — Сейчас мы обработаем ссадину, и все будет в порядке. До свадьбы заживет…

— До золотой?

— Ну что вы… Не бойтесь. Это перекись водорода… Вот так. Я подую… — Партнер почти коснулся губами колена Ксении Павловны, и она рукой отвела голову «врача».

— Не надо, Сережа… Не надо.

Тот блеснул на нее темными глазами…


А в санаторной столовой уже собирались к завтраку. Санаторий утонул в зелени. Клумбы пестрели цветочным разноцветьем, и на каждой почти травинке держалась роса. Столовая веранда была оплетена побегами хмеля. Солнце, пробиваясь сквозь листья, играло на сервировке столов. Негромко звучала радиомузыка. Рядом с верандой поплескивал струями фонтан.

Михеев, в кремовой рубашке с короткими рукавами и еще не просохшими от купания волосами, подошел к столику:

— Привет драматургам.

— А-а… Здравствуйте, здравствуйте, директор, — привстал пожилой, красивый мужчина. — А где же Ксения Павловна?

— На корте вестимо.

— Да-а?.. Как спалось?

— Хорошо. Шмель разбудил. Как этот… «хейнкель», бомбовоз… У-у-У-у, — изобразил Михеев.

— А я почти всю ночь просидел. Работал. Пошла моя пьеса. Стронулась с мертвой точки. Доволен собой! Кстати, сейчас мы разыграем нашего заслуженного тренера. Продули ведь вчера…

— Кому?

— Французам. Три-ноль. На сухую. Кошмар. Так что бутылка моя.

— Ваша. Я свидетель. Разнимал… А вот и они.

— Здравствуйте, здравствуйте… — сказала всем Ксения Павловна. — Чем кормят?

— Доброе утро, — поклонился ее партнер. Он заметно уступал Ксении Павловне в росте, но при этом выглядел чрезвычайно изящно в облегающем, тонкой шерсти, спортивном костюме.

— А я сейчас чуть-чуть не разбилась, — стала рассказывать Ксения Павловна. — Сергей Сергеевич выдал такую подачу! С ума сойти!..

— Вы преувеличиваете, Ксения Павловна, — сказал Сергей Сергеевич, намазывая маслом хлеб. — Это вы прекрасно солируете.

— А я-то думал, что у вас сегодня конец аппетиту, — подмигнул Михееву драматург.

— Это вы про футбол? А-а…

— Нет, нет. Позвольте… Что такое «а-а»? Вы уж, Сергей Сергеевич, поподробнее, пожалуйста. Прокомментируйте. Вы спортсмен. Тренер! Вам и карты в руки…

— А правда, Сергей Сергеевич. Расскажите, — сыграла в заинтересованность Ксения Павловна.

Это ободрило его, и он, отхлебнув минеральной воды, заговорил:

— Видите ли… Я не футболист. Моя специальность — легкая атлетика. Но… если хотите… я знал, что наши проиграют французам. Предвидел это. Только, естественно, не говорил. У каждого вида спорта свои проблемы. Но… независимо от видов они в чем-то, безусловно, идентичны.

Михеев поднял глаза на тренера и едва заметно улыбнулся:

— Любопытно.

Пожалуй, только Ксения Павловна сейчас уловила в его интонации дальнюю, хорошо замаскированную иронию.

— Вероятно… — продолжал размышлять Сергей Сергеевич, — как и в легкой атлетике, так и в футболе… имеющиеся планы и программы подготовки… не совсем гарантировали накопление, именно на данном отрезке времени, лучшей формы…

— Та-ак… — приостановил его Михеев. — Выходит… у вас, в спорте, назрела необходимость проведения конструктивных реформ?

— Безусловно! — с некоторым пафосом ответил Сергей Сергеевич. — Сегодня уже не только мастерство и не только совершенная техника решают успех.

— А что же еще? — продолжал свою игру Михеев.

— Я отвечу. Любовь к спорту. Любовь к игре… Вот что! Мы ведь в основном без любви бегаем и прыгаем. А по обязательству. По требованию… Волюнтаризм. Вот спортсмены и ведут себя, как на нелюбимой работе… Я же считаю, что сегодня в наших планах на первое место должна выйти любовь…

— Значит, по-вашему, любовь тоже поддается планированию? — с внешним участием спросил Михеев. — Как же тогда понимать ваш тезис относительно авторитарных требований, волюнтаризма?..

Ксения Павловна внимательно посмотрела на мужа. Она была удовлетворена, что сумела завести его.

Драматург в разговор не вмешивался, с интересом следя за диалогом.

— Я понял вас, Иван Андреевич, — сказал тренер. — Безусловно, любовь, как чистое чувство, спонтанна… Но в том-то и состоит сверхзадача, чтобы прививать спортсменам любовь к своей специальности и постоянно удерживать ее на голодном, призывном пайке. Как тренер, я считаю… Сегодняшний классный спортсмен должен отвечать и соответствовать трем главным требованиям… Хотеть прыгать и бегать, знать, как прыгать и бегать, и быть способным прыгать и бегать…

— Хотеть, знать и быть… — повторил Михеев. — Но хотеть и знать — это еще не любить… Не так ли?

Только сейчас Сергей Сергеевич почувствовал что-то… Глянул на Михеева вопросительно, но лицо Ивана Андреевича было непроницаемым, и он успокоился…

— Возможно, что вы сейчас не поймете меня… Спорт специфичен и сложен для неподготовленного… Но я попытаюсь проиллюстрировать на примере…

— Да, да. Будьте любезны, — кивнул Михеев.

— Представим себе, что появляется некий такой индивидуум… Здоровый от бога, сильный как дьявол… Короче, с отличными данными. Сейчас, кстати, такие случаются и в шестнадцать лет. Пресловутая акселерация… Так вот, тут бы, по здравому смыслу, и дать этому индивидууму возможность как можно подольше и относительно поспокойнее побегать, так сказать, в свое собственное удовольствие… Безо всяких рекордов. Без хлопот о победах и, значит, престиже тренера… Ведь придет час, и парень побежит… И прибежит на пьедестал. Сунет шею в хомут лаврового венка… Непременно! Ан нет… Мы тут как тут… Мы, тренеры, сейчас же, с той же самой минуты, начинаем практически убивать в юных спортсменах своими завышенными требованиями, которые и порождают в них дополнительный стресс, естественную, натуральную любовь к спорту, с которой они пришли в него… В этом вся суть! И спортсмены, постепенно, постепенно, начинают вести себя, как на нелюбимой работе. А с нелюбовью нельзя побеждать на дорожках…

— Как же быть тогда с реализацией побед? Ведь необходимо побеждать и в спорте? — спросил Михеев.

— Вы опять не понимаете меня! — загорячился Сергей Сергеевич. — Я любил бег. И Кларк, если слышали о таком, тоже любил бег. Те же, кого я вижу сегодня на дорожке, мне кажется, его не любят… Или делают вид, что любят. Доказательства? Пожалуйста… Так называемый «бег на выигрыш». Ведь это же чаще всего делается не от тактической зрелости. Нет. От неуверенности в себе. Вот отчего… Я ведь тоже в свое время бегал на выигрыш, но при этом всегда, с самого начала, держал высокий темп. Иные же бегуны сплошь и рядом только и рассчитывают, как бы отсидеться за спиной друг у дружки… Они надеются решить спор только на финише. Это пошлый и трусливый расчет.

— Вот видите, — с удовольствием сказал Михеев. — Вам, следовательно, необходимо включать в ваши планы наряду с любовью и такие понятия, как пошлость и трусость?..

— Надо же! — решительно вмешалась Ксения Павловна. — Какие вы все… нарепертованные! — вспомнилось ей Зинкино словечко. — Хватит. Только об одном и слышишь за этим столом. План, план, план… Пойдемте отсюда, Сергей Сергеевич. Ну их! С моим Михеевым вам не совладать. Он бегать любит. — Она нарочно подчеркнула последние слова.

— А вы думаете, что за другими столами говорят о чем-нибудь другом? — улыбнулся драматург. — Послушайте…

Ксения Павловна и тренер, встав из-за стола, прислушались.

За соседним столиком два толстяка перестреливались короткими фразами:

— Я ему уже позвонил… Снимай, говорю, двадцать процентов. Вылетишь из плана!

— Так он вас и послушал…

— Ничего подобного. Буду настаивать…

Тренер, драматург и Ксения Павловна рассмеялись. Михеев пил чай… Когда они ушли, драматург спросил:

— Насколько я понял, вы атаковали нашего спортсмена?.. И довольно-таки зло…

Михеев отложил ложечку.

— Не люблю, понимаете ли, когда философствуют мышцами. Живут-то ведь, черт возьми, как у Христа за пазухой. А в мое время мы бегали и прыгали без талонов на питание и без разных высокопоставленных нянек. И побеждали. А тут… Интеллектуальные бицепсы? И простите, я давно уже обратил внимание, что вы за мной постоянно следите… Как это понимать? — без перехода, в упор задал вопрос Михеев.

— О-о, Иван Андреевич… Вы для меня действительно интересный человек. Я объясню… Вы удивительно совпадаете характером с одним из героев моей пьесы. Он тоже директор. Так как же мне не наблюдать за вами?..

— Понятно. Снимаете натуру?

— Не совсем так… — улыбнулся драматург. — Наблюдаю, слушаю, думаю…

— Ну-ну… Я вот сейчас тоже кое о чем вспомнил… Один разговор моего главного инженера с одним заезжим на наш комбинат «ученым»… Знаете, существуют такие… Ездят, подглядывают, а потом выдают в своих статьях как свое собственное. Хотя на том же комбинате, об этом столько размышляли и так далее… Пенкосниматели, одним словом. Вот мой главный инженер и спросил у такого пенкоснимателя: что же ты, мол, делаешь, негодяй?.. Какое, мол, ты имеешь на то право? Это же воровство и не иначе… Так что бы вы думали тот ответил?

— Интересно…

— Что когда художник рисует свою натурщицу, он потом, подписывая свое произведение, не ставит рядом со своим именем фамилию натурщицы.

— Ничего… Хлестко! А что же ему в ответ ваш главный инженер?

— Ничего особенного. Послал открытым текстом в то самое место…

Драматург засмеялся.

— Иван Андреевич, позвольте мне задать вам один вопрос?

— Ну… если только один. Мне сейчас к врачу надо…

— Хорошо, хорошо. Я не задержу вас. Скажите, пожалуйста, на вашем комбинате, у вас… есть такой человек, которого вы… ну, скажем прямо… наиболее любите и цените?

— Есть, — мгновенно ответил Михеев и тут же, ощутив, что ответил чересчур уж откровенно, недовольно спросил: — Простите… что вы имели в виду этим вопросом? Не понял?

— Браво, браво, браво! — захлопал ладонями драматург. — Я — гений! Он сначала ответил, а уж потом — не понял…

— То есть?.. — буркнул Михеев, поднимаясь со стула.

— Я объясню, объясню… — Драматург встал тоже. — Извините, но я проверил сейчас на вас кусочек диалога, который написал ночью. То, о чем я спросил у вас, спрашивают у моего главного героя в пьесе. И вот, ей-богу, ну… честное слово… ваш ответ почти слово в слово совпал с ответом моего героя. Он тоже сказал «есть» и тут же осознал, что ответил чересчур уж откровенно.

— Ну и что? — с деланным равнодушием спросил Михеев.

— О-о… Не притворяйтесь, Иван Андреевич… В этом же кое-что есть. Есть. Мы ведь с вами не мальчики. И возраст научил нас… вначале не шалить со спичками, а потом и… с искренностью.

— Поздравляю… — сказал Михеев, не скрывая иронии. — Действительно… открытие — гениальное. Счастливо оставаться.

— Всего вам доброго… — Драматург с минуту еще задумчиво и внимательно смотрел вслед уходящему по аллее Михееву.


Кряквин вышел из Госплана. Зажмурился… После хождений по тускловатым, ровно освещенным коридорам и кабинетам улица ослепила его. В Москве стоял жаркий, солнечный день. Пахло асфальтом и бензином. Некоторое время он покурил на ступенях этого огромного здания, в котором выяснил сейчас для себя кое-какие, не очень-то обрадовавшие его подробности. По тротуарам плыла и разноголосо толклась многоцветная людская толпа. Кряквин без всякого интереса понаблюдал за ней, не думая ни о чем, затем, прицелившись, защелкнул окурок в урну и, довольный своим попаданием, зашагал к подземному переходу.

Здесь его внимание привлек зазывный голос продавца билетиков книжной лотереи. Кряквин посмотрел, посмотрел на его бойкую работенку и, протиснувшись к ящику-прилавку, тоже купил бумажку. Его окружили мальчишки. Развернул… Не выиграл. Купил еще… Пацаны советовали с азартом, показывая на пластмассовый барабанчик, в котором торговец раскручивал билетики:

— Вы из-под низа…

— Из гущины тащите!

Опять проиграл. Почувствовал, что входит в азарт. Поставил портфель между ног.

— Еще…

И снова проиграл.

— Слушай, коробейник, у тебя совесть есть? — спросил у торговца с обидой.

Тот очаровательно улыбнулся и, подмигнув Кряквину, поманил его пальцем к себе:

— Есть, гражданин. Но сегодня я ею не торгую. Заходите завтра…

Кряквин улыбнулся:

— Тогда еще!

— Прекрасно! — воскликнул торговец, вытирая платком взмокший лоб. — Не везет нам в смерти, повезет в любви…

Развернул… Пусто!

— Все, — сказал Кряквин. — Играем до победы!

— Правильно, гражданин, — поддержал его торговец. — Масть по солнышку идет. Достоевскому-то, Федору Михалычу, тоже не везло… Но мы его чтим не за это.

— А-а… — обрадовался Кряквин. — Есть!

Пацаны захлопали.

— Поздравляю! — торжественным голосом объявил торговец и протянул Алексею Егоровичу полосатую пухлую брошюру. — Беседы об экономической реформе! Издание пятое, чем-то дополненное! Читайте, уважаемый, и пусть ваше сердце проникнется любовью к экономике! Рекомендую читать вместе с супругой, ибо жены наши — самые великие экономисты!

Кряквин искренне расхохотался.

Потом он слегка подкрепился, стоя в каком-то душном кафе возле Белорусского вокзала. Взял себе несколько горячих сосисок с горошком и бутылку теплого, невкусного пива. Соседкой по мраморному столику оказалась молоденькая цыганка…

Кряквин жевал сосиски, не обращая внимания на нее и на цыганских детишек, что возились под столом.

— А тебе еще нет пятьдесят… Но скоро будет… — вдруг заколдовала вкрадчивым, с хрипинкой голосом цыганка. — Волос твой побелеет совсем, а душа запоет… Ты будешь любим и богат. Тебя любят блондинки, а одна умирает от любви к тебе. Но ты очень горяч, и подводит тебя твоя горячность. Остудить тебя может… А не скажу, что остудит тебя… А позолоти ручку, не пожалеешь… Скажу всю правду тебе. — В ушах у цыганочки покачнулись огромные желтые серьги.

Кряквин допил стакан, поглядывая на нее одним глазом. Ему сделалось вдруг весело, и он, поставив стакан, в тон цыганке заговорил:

— А тебе двадцать шесть лет… А тебя звать… Катюша. У тебя трое детей и два мужа. Но любит тебя… совершенно лысый. Ой, как он любит тебя!.. Но подводит тебя твоя горячность. Мойся, Катюша, по утрам холодной водой, и она остудит тебя. Позолоти ручку?..

Цыганка недоверчиво дослушала и улыбнулась, показывая золотой зубик:

— Хорошо говорил, драгоценный… Ничего от тебя не возьму. Но скажу тебе слово. Ты послушай меня… Не ходи очень прямо, сердце будет болеть…

— А как же тогда? — серьезно спросил Кряквин.

Цыганка внимательно и цепко глянула ему в глаза. Покачала головой.

— У тебя есть один друг. У него об этом спроси…

Потом Кряквин стоял в тамбуре электрички, дымя папиросой в пустое, без стекла, окно. Электричка, покрикивая гудком, летела по зеленому Подмосковью.

Михеев дремал на веранде. Кряквин осторожно, на цыпочках, подошел и сел рядом на предательски вскрипнувший шезлонг. Иван Андреевич открыл глаза, наморщил лоб и вытер согнутым пальцем губы:

— Вот это да-а… Не ожидал. С приездом, Алексей Егорович.

— Спасибо. Спите, как Ермак… Без часовых, — Он отер потное лицо. — Жарко… Дождик, наверное, будет. А вообще… я скажу… хорошо здесь у вас! Как в раю. Аж завидки берут… Водички попить не найдется?

— В этом раю все найдется… — Михеев сходил и принес из холодильника бутылку минеральной. — Виски не предлагаю…

— Да ну его к черту! — Кряквин с жадностью накинулся на воду. Выпил подряд два стакана. — Жабры прямо так и слиплись, покуда дошел.

Михеев с теплотой смотрел на него; он обрадовался появлению Алексея Егоровича.

— Вы снимайте с себя все лишнее… Кстати, свежую рубашку?

— Да нет… А вот клифт свой парадный я скину… Задушил… — Кряквин сбросил пиджак и устроил его на спинку шезлонга. Солнечный прутик осветил орден Ленина. — Благодать, кто понимает… Курить, конечно, нельзя?..

— Вам можно, — улыбнулся Михеев. — Здесь веранда… Плюс вентилятор, на худой конец.

— Тогда полный порядок. Живу! Вы, кстати, смотритесь нормально. Это я вам не комплимент, а точно…

— Приятно слышать, — сказал сдержанно Михеев. — Я действительно чувствую себя хорошо. Рассказывайте, как, что?

— Да вот… — закурил Кряквин. — Прилетел. Первым рейсом. Сходил в Госплан…

— А в министерстве были?

— Нет пока… Но с Сорогиным по телефону пообщался.

— И как?

— Худо… Горим с квартальным. По сто пятьдесят вагонов дают. Хоть плачь!.. Еще декада, и придется останавливать рудники. А планчик, между прочим, нам хотят нарастить…

— Я в курсе, Алексей Егорович. Где остановились?

— В «Москве». Четвертый этаж. Нормально. Сорогин-то еще и успокаивает… Держись, мол… До ноября, мол, держись. А за что только держаться?.. За какое такое место?! У нас же все склады битком, почти полтора миллиона тонн уложили. Больше некуда… Кстати, могу вас обрадовать… Нижнее бортовое содержание пятиокиси фосфора в руде в среднем подсело до десяти процентов… Вот так! Фабрики задыхаются… А они, понимаешь, планчик нам думают прибавлять… Злой как черт!

— Понимаю вас… И все равно, Алексей Егорович, со злостью надо поаккуратнее.

— Вы-то… сами… собираетесь на актив?

— Вероятней всего, что нет. Вдруг да… — Михеев виновато показал на сердце. — А вы… волнуетесь?

— Да вроде не очень. Мне ведь, сами понимаете, от актива не любви хочется… Я не красная девушка. Иду на актив не челом бить…

— Одну минуту, Алексей Егорович. — Михеев встал и ушел в дом. Довольно быстро вернулся. — Я знаю, что вы не очень-то уж большой любитель принимать чужие советы, но тут я… — Он протянул Кряквину рукопись, сколотую крупными скрепками. — Прочитайте, пожалуйста. Десять страниц. Строго на двадцать пять минут неспешного выступления. Я это давно сочинил. Еще к тому совещанию… Но не выступал. А сейчас подкорректировал, вполне своевременно может прозвучать. Пробегите глазами.

Кряквин невнятно гмыкнул, устроился поудобней в шезлонге и стал читать. Михеев, чтобы не следить за выражением его лица, спустился с веранды в сад. Начал, заложив руки за спину, прохаживаться по хрустящей дорожке. Остановился возле клумбы, сорвал какой-то цветок и понюхал его. Зудко гудели пчелы. Листья деревьев недвижно томились в безветрии. Над садом, высоко-высоко, сшивая ниткой инверсионного следа пушистые облака, искрилась крохотная иголка реактивного самолета. Михеев смотрел ему вслед и вдруг отчетливо и резко представил себя в кабине истребителя… Закашиваясь по кругу, рванулась навстречу пока еще далекая земля… Рука послушно выбрала сектор газа… Истребитель, прокалывая легкую облачную вату, штопором вывинчивался из высоты… Стрелка прибора валилась и валилась влево, и совсем уже близко ударил по глазам отразившийся от реки, что плавно обогнула аэродром, солнечный всплеск…

— Иван Андреевич! — услышал Михеев голос Кряквина. — Идите, я прочитал!

— Иду… — отозвался Михеев и с какой-то щемящей тоской посмотрел еще раз в небо. Белый след в нем теперь стал пошире и походил уже на чей-то диковинно распушившийся хвост.

— Прочитал я… — повторил Кряквин, когда Михеев, включив по пути вентилятор, сел напротив него в заскрипевший шезлонг.

— И что?

— Честно?

— Да уж хотелось бы, чтобы честно… — не мигая, ответил Михеев.

— Удивили вы меня, Иван Андреевич.

— Чем же?

— Одинаковостью.

— То есть?

— Вы написали здесь почти слово в слово то, о чем я собираюсь говорить на активе.

— Ну… в этом как раз и нет ничего удивительного…

— Не понял…

— Я сделал это на основании тех ваших расчетов, из-за которых мы тогда с вами неделю не разговаривали…

— Вы не разговаривали со мной, а не я с вами, — уточнил Кряквин.

— Да, да… — сказал Михеев.

— Вот так! — Кряквин поднялся, заскрипев шезлонгом, и прошелся по веранде. — Почему же тогда… ты все-таки не выступил, Иван? — Он с прищуром уставился на Михеева.

Возникла короткая пауза.

— Вот об этом, Алексей Егорович, мы сейчас и поговорим.

— Давно бы пора.

— Только давайте договоримся сразу… Без нервов.

— Попытаюсь, — вздохнул носом Кряквин. — Не обращайте на мои эмоции внимания.

— Попытаюсь… — одной щекой улыбнулся Михеев. — Я выступил тогда, Алексей… Выступил. Только не там, не на том совещании…

— А где же?

— Это не важно сейчас… — Михеев на мгновение прикрыл ладонью глаза, вспомнив ту ночь на квартире у Веры Владимировны. — И хорошо наказал себя за свою слабость…

— Ты струсил, Иван… Вот что!

— Вряд ли…

— Обезопасил себя, да?

— В какой-то мере… А ты можешь сформулировать, что такое мужество?

— Я? — переспросил Кряквин. — А зачем его формулировать?.. Если оно есть, так оно есть.

— Я думаю по-другому… Мужество — это умение сводить на нет свое собственное, тем более разыгравшееся воображение, в данный конкретный момент. Но, кстати, мужество бывает и трусливым…

— Ерунда! Сегодня, как мне кажется, назрела пора говорить о главных, на мой взгляд, принципах управления большими производственными системами. Вот они… Первый принцип — иерархичность. Но — разумная, четкая… Второй — многокритериальность… Дважды два четыре — этого сегодня уже маловато. Третий принцип — самонастройка или самоорганизация. Тут объяснять нечего… И последний, чрезвычайно важный принцип… адаптация! Да, самоприспособляемость предприятия к любому текущему изменению…

— Прекрасно, Алексей Егорович. Мы пьем воду из одного колодца.

Кряквин воткнул в рот папиросу, вышел на крыльцо веранды и тут же вернулся назад:

— Вот что, Иван Андреевич… Как бы это так выразиться, чтобы не шибко обидеть тебя… Потому как я слишком уважаю… да, уважаю тебя! Ты мудрый, как змей, понимаешь?.. А я так пока не умею. Вот этот текст твоего выступления, — Кряквин поднял в руке листы, — есть еще одно подтверждение того, как несовершенство нашего планирования приводит к несовершенству нашего мышления и поведения. Я ведь, по правде сказать, тоже не далеко ушел от тебя. Ей-богу!.. Тоже столько лет думал о другом. Но раз уж задумался, то… надо и говорить. Я-то уже осудил себя за тугодумие, честное слово. А как же? Да, ты пишешь о том, о чем думаю я… Но ведь твои-то мысли так и остаются на бумаге. Молчат… Это ли не показатель нашего несовершенства, Иван?.. Черт его знает, но я, по всей видимости, никогда не смогу понять людей, которые знают что-то, что может привести к пользе, и при этом молчат… Я максималист, Иван… И я готов за истинно верное даже на подвиг!.. Да, да… На подвиг! Пусть тебя не смущает это громкое слово… Я его сейчас произношу ответственно, а не как… какой-нибудь там Шаганский! И мне не надо расписок за это… Неужели уж мы с тобой, Иван Андреевич, такие разные, а?

— Напрасно так считаешь… — неожиданно спокойно и миролюбиво сказал Михеев. — Таким, как ты, я уже был… А вот таким, как я, ты еще будешь.

Кряквин вскинул руку, желая возразить.

— Погоди, — твердо остановил его Михеев. — Я еще не все сказал… И если скажу это все, то только потому, что по-настоящему искренно ценю тебя… И как человека, и как специалиста… Я не хотел бы, Кряквин, чтобы ты повторил уже пройденное мной… Этого лучше бы все-таки избежать. Но если уж повторение неизбежно, то скорее ломай себе шею своими подвигами… Будешь умнее… И будешь точнее разбираться хотя бы в том, что такое компромисс с собой во имя дела и что такое компромисс с делом во имя собственной шкуры.

— Во-во-во! — наставил на Михеева палец Кряквин. — Сейчас я тебе одно место прочитаю… — Он полез в портфель и вытащил из него «Воскресение». — Кстати, эту книгу твой Паша, шофер, просил передать Ксении Павловне… Она ее у него в машине оставила… Это «Воскресение»… Льва Толстого. Сейчас, сейчас… — Кряквин веером пустил из-под большого пальца страницы. — Ага… вот… «…но под давлением жизненных условий, он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное — неразумно, надо прежде изучить это неразумное…»

— «…то была маленькая ложь, — закончил цитату Михеев, — но она-то завела его в ту большую ложь, в которой он завяз теперь…»

— Ты что это? — удивленно спросил Кряквин. — Все «Воскресение» наизусть знаешь?

— Нет, нет… Но это место знаю. Толстой здесь говорит о Селенине, друге детства Нехлюдова…

— А может быть, и о тебе тоже? — вырвалось у Кряквина. Он даже сморщился, понимая, что вот сейчас, наверное, кровно обидел Ивана Андреевича…

Тот выдержал паузу.

— Ничего, ничего, Алексей… Не переживай… Я уже привык к твоим шальным выстрелам. У меня иммунитет к ним… — Он криво усмехнулся. — Хотя будь бы я на твоем месте… вернее, наоборот… в общем, точнее… я бы, наверно, послал бы тебя кое-куда…

— Извини, Иван… — мотнул головой Кряквин.

— Охотно. И знаешь почему?.. Да потому что мы с тобой придем к равно-душию…

— К чему, к чему? — насторожился Кряквин.

— К равно-душию, — повторил, отчетливо разрывая слово, Михеев. — То есть к душевному равенству, понял?

— А-а… вспомнил. Мне что-то про это Верещагин говорил…

— А я говорил про это Верещагину, — сказал Михеев. — Понимаешь, время странно изменяет понятия… Равнодушие-то, наверно, когда-то было равно-душием, а не равнодушием в сегодняшнем смысле… Люди, вероятно, стремились к нему, а не добившись его, почему-то сдались… Вот и стало равно-душие — равнодушием… А теперь я скажу тебе самое главное, что давно бы хотел сказать… Я об этом еще никому не говорил, Алексей… А тебе скажу… Болезнь помогла мне основательно поразмышлять над этим… А ты, сам не подозревая ни о чем, подвел разговор к этому… Речь идет «о подвиге за истинно верное». Ты, по-моему, так сформулировал это…

— Так, — напряженно вглядываясь в Михеева, сказал Кряквин.

— Прекрасно… Значит, если бы я еще тогда выступил на том совещании, тоже совершил подвиг?

— Его необходимо было совершить, Иван…

— Я знал, что ты так скажешь… Но подумай, пожалуйста… подумай основательно, так, как ты умеешь в общем-то думать: а хорошо ли это?..

— Что? — перебил его Кряквин.

— Совершать подобные подвиги и становиться героем?

— Ни хрена не понял, — сказал Кряквин.

— Сейчас поймешь… Ответь мне… А нравственно ли вообще… доказывать свою нравственность, если тем более ты в том убежден и уверен, героическими поступками? Что это, скажи мне, за нравственное поведение, которое требует героизма? Ведь речь-то идет не об экстремальных моментах… Что за преувеличенное представление о степени риска? Выдуманный риск… Ведь мы же не на войне?!

— Погоди, погоди… — задумался Кряквин.

— Ну… вот ты завтра, ты, нравственный человек, выйдешь на трибуну, чтобы совершить подвиг. Так? Так. А ты будешь говорить о том, о чем обязан, должен говорить, как обыкновенный честный человек, правильно? Не тот ведь случай-то…

— Ну…

— Так почему же ты, будучи честным, заранее думаешь о том, как будешь доказывать, что ты честный? Почему ты считаешь, что ради этого, элементарного, нужно становиться героем? Нравственно ли это, Алексей, или тут что-то не так?

— Теперь, кажется, все понял, — сказал Кряквин. — А действительно… Фу, ерунда-то какая! Так что ж мне, по-твоему, не выступать?..

— Выступать! — топнул ногой Михеев. — Выступать!..


Дорожка по-зимнему хрустела под ногами. Солнце раскачивалось на листьях. И по дорожке как бы шел сейчас странный, испорченный временем, немой фильм…

На выходе из парка Кряквин услышал тугие хлопки. Чей-то смех… Свернул прямо в зелень и, раздвигая кусты, выбрался к теннисному корту. По нему, залитая солнцем, передвигалась Ксения Павловна… Азарт разогрел ее красивое, загоревшее лицо…

Кряквин с минуту, не больше, смотрел на игру, щуря глаза, а потом, чувствуя в себе все нарастающее и нарастающее раздражение, развернулся, попав головой в паутину, и замкнулась за ним шелестящая стенка листвы…


Колонный зал Дома союзов еще жил перерывом. Люди рассаживались по местам, переговаривались. Стоял мерный, театрально однообразный гул. Чистый хрусталь люстр скользко просвечивал ледяной пустотой. Позолота и гладкая полировка белого мрамора тревожно контрастировали с багряной обивкой партера. Постепенно гул умирал, накапливалась в зале тишина. Одна за другой бесшумно смыкались огромные двери. Сорогин, пощелкав ногтем в микрофон, басовито и в то же время как-то по-домашнему поинтересовался у зала:

— Ну что, товарищи, накурились?..

По залу накатисто, волнами, разошелся шум.

— Вот и хорошо, — сказал министр. — Шумят — это, значит, не спят. Самое время продолжить работу нашего актива… — Он сделал паузу, пережидая оживление, и объявил: — Слово — главному инженеру комбината «Полярный» Кряквину Алексею Егоровичу!.. В настоящее время он исполняет обязанности директора комбината.

Кряквин размашисто шел к трибуне. Все в нем сейчас подобралось. Краем уха он услышал азартную реплику:

— Держись, Егорыч! — и подумал, не оборачиваясь, что это, наверное, кто-то из своих…

Отсюда, с трибуны, ладно просматривался весь зал, окаймленный сверкающей колоннадой… И лица, лица, лица… Знакомые и незнакомые совсем… Из министерства, главка, с родственных предприятий… Эти лица выражали сейчас разное: спокойное, вежливое внимание; внимание действительное; внимание, наработанное за многие годы участий в подобных совещаниях; внимание, смешанное с любопытством — мол, давай, давай… поглядим, что ты за птица; внимание, граничащее со сном: веки опущены, ладонь подпирает лоб, и так далее…

— Товарищи![3] — твердо сказал Кряквин и невольно прислушался… Динамики, скрытно расставленные по залу, усилили его голос, а колонны, как бы оттолкнув его от себя, возвратили назад, к трибуне. — Я, может быть, необычно начну свое выступление. Не с подробного, как это у нас все еще принято, перечня фактов и цифр, говорящих, какие мы хорошие, как много у нас чего доброго сделано и что мы еще собираемся сделать, так сказать, в шесть раз лучше… Я сознательно, а следовательно, и ответственно нарушаю эту традицию, надеясь на то, что присутствующие здесь… — Кряквин коротко глянул в сторону Сорогина, — ведь одна отрасль и, стало быть, в курсе того, что у нас хорошо… Я вообще считаю, что говорить о хорошем можно только тогда, когда уже нечего говорить о плохом. За хорошее, если уж оно действительно стало хорошим, люди уже поборолись… Хорошее настоящее — не тормоз. Жизнь-то ведь вроде не останавливается от того, что она делается хорошей? Нет… И что-то я не очень себе представляю сегодня, ну, скажем, примерно вот такую вот сценку… Заходит к врачу человек… Здоровый, ну, как, скажем, штангист Василий Алексеев… Раздевается и говорит: «Посмотри, дорогой, какой я красавец!..» Думаю, что от подобной жалобы… в кавычках естественно, у врача того немедленно подпрыгнет кровяное давление…

Зал громыхнул аплодисментами. Кряквин взял стакан с водой и отпил.

— Сравнительно недавно на комбинате «Полярный» произошел несчастный случай. Во время рабочего отпала на Нижнем руднике — взрывник там отпаливал зависший в пальце восстающей негабарит двухкилограммовым фугасом — произошел, ни с того ни с сего вроде бы, взрыв мощностью в две тонны аммонита. Взрывник, молодой, сильный парень, потерял… пока во всяком случае, зрение… Комиссия, тщательно проведя расследование причин несчастного случая, установила… Взрыв произошел из-за несработавшей в свое время взрывчатки, когда на Нижнем руднике производилось массовое обрушение руды. Тогда, в феврале, рвали четыреста пятьдесят тонн аммонита, из которых две тонны не взорвались в минном кармане, а затем, в процессе выпуска руды, подсели вместе с ней до скреперного штрека. Фугас в два килограмма и явился инициатором трагедии на руднике Нижний… Так установила комиссия, которая и подписала акт. На самом же деле все было не так. И вот с этого места речь пойдет о другом… Я уже сказал вам, что в ходе несчастного случая взрывник потерял зрение. Но он не потерял при этом совесть. Выйдя из больницы, парень пришел к нам, руководителям комбината, и рассказал всю правду, в которой, оказывается, был он повинен сам. Готовя тот массовый взрыв, а взрывник заряжал веера вручную, он, после зарядки скважин, поскидал в восстающую битую аммонитовую колбасу. Ну, для того, чтобы не сдавать ее на склад… Торопился куда-то. Поскидал и не замочил даже водой… Вот аммонит и сработал, и лишил человека зрения. Но не совести. Парень пришел к нам с открытой душой, хотя и никто его не просил об этом. Совесть рабочего, ра-бо-че-го! — заставила его сказать правду. Моя совесть привела меня вот сюда. Вот на эту трибуну. Потому что сегодняшнее положение дел на комбинате «Полярный», по крайней мере, неутешительное… Другого тут слова искать нечего! Но начну с близлежащего… Комбинат задыхается без вагонов, без крытых железнодорожных вагонов, для отгрузки готового концентрата. В прошлом году мы не смогли реализовать шестьсот тысяч тонн, и только благодаря уступке главка, который списал нам с программы эти тонны, мы выполнили годовое задание по объему реализованной продукции… Могу со всей ответственностью заявить, что если обстановка с отгрузкой готовой продукции будет оставаться без изменений, намеченный план этого года комбинатом «Полярный» также выполнен не будет!

Зал загудел возбужденно…

— Итак… — вскинул над собой руку Кряквин, — казалось бы, все просто. Вы нам вагоны, а мы вам план. Не так ли, товарищи?.. Нет, не так. Это было бы лишь самым поверхностным решением проблемы. И вот об этом-то — наболевшем — мне и хотелось бы сейчас потолковать…

Минуло достаточно времени, как мы перешли на новую систему планирования и экономического стимулирования. Мне даже сдается, что вряд ли уже эту систему можно назвать новой. Хотя, безусловно, реформа принесла нам известные радости. Мы стали инициативнее, смелее. Но аппетит-то, вы сами знаете, приходит во время еды. Короче, я считаю, что сейчас самое время для дальнейшего углубления реформы, дальнейшего смелого экспериментирования в сфере нашего производства.

Прошу понять меня правильно: речь идет не о какой-то автономии. Нет. Советское предприятие является государственной организацией, равно как и все другие организации, влияющие на его работу, также государственные. Кстати, объективного критерия для оценки хорошего или плохого директора тоже нет. Все зависит от того, в каких условиях работает предприятие. Вот почему — в таких условиях — и нам, руководителям предприятия, бывает очень трудно стимулировать и поднимать активность коллектива. Ведь ни для кого не секрет, что сегодня я, директор комбината, обращаясь к рабочему и призывая его к каким-то трудовым достижениям, не имею возможности твердо пообещать, что же от этого будет иметь предприятие в целом и он, рабочий, лично. Все это происходит от того, что те фонды, которые образуются на предприятии, зависят не только от работы самого предприятия и его успехов, но и от конъюнктуры в вышестоящем органе, от его возможностей и так далее…

Необходимо прежде всего соблюдать основное правило научного управления: единство прав и ответственности. Без этого действительно невозможно управлять разумно и грамотно. Договор только тогда договор, когда он заключен в рамках реальных возможностей сторон. Если мы проведем этот принцип во всей системе хозяйственных отношений, то только тогда сможем навести лучший порядок!..

Аплодисменты.

— Да, да, товарищи, — продолжал говорить Кряквин. — Хозяйственный договор, заключенный на определенную перспективу, как минимум на пять лет, — это поистине главный нерв экономического механизма. Его повреждение ведет в конечном счете к расстройству всей нервной системы. Срыв поставки в одном месте вызывает цепную реакцию отклонений от заданного ритма работы многих предприятий, что наносит сильный материальный урон и заметно снижает эффективность общественного производства.

В этой связи позволю себе еще раз вернуться к наболевшей проблеме комбината «Полярный» с вагонами. Сделаю это лишь для того, чтобы особо подчеркнуть на конкретном примере мысль о том, что на сегодняшний день между не подчиненными друг другу государственными хозрасчетными организациями складываются далеко не равноправные отношения. Существует ведь, как это ни странно, своеобразная иерархия: одни из хозрасчетных организаций как бы более «государственные», чем другие… И вот к таким-то как раз, более «государственным», и относится железная дорога. Вы же все прекрасно знаете, что по отношению к промышленному предприятию она выступает в двух ипостасях. С одной стороны — это хозрасчетный партнер, продающий свои услуги на договорных началах, а с другой — это организация, наделенная правами государственной инспекции. И вот в качестве таковой она может штрафовать и налагать другие санкции на своего партнера, купившего ее услуги, если партнер этот, по ее мнению, неправильно их использует. Наш же комбинат, хотя он тоже государственный, по отношению к своему заказчику таким правом не обладает. Вот и получается странная вещь: железнодорожники-то могут в одностороннем порядке нарушать свои договорные обязательства, не поставляя комбинату необходимого ежедневно количества вагонов, и при этом не понесут никакой материальной ответственности. Им и дела не будет до тех убытков, что понесет комбинат. А ведь эти убытки-то никем и ни при каких обстоятельствах не покрываются. Отдувайся, как хочешь. Вот, значит, к чему приводит передача правовых вопросов на откуп ведомствам… Тут есть, по-моему, над чем поразмышлять.

Ну а теперь доберемся до ягодок. До этого я касался цветочков. Самым сложным, на мой взгляд, является вопрос о взаимоотношениях предприятия с вышестоящим органом, которому оно подчинено. Поэтому, забегая слегка вперед, выскажу вслух несколько наболевших соображений, так сказать сугубо теоретического порядка… Только заранее оговорюсь — я ведь не экономист-теоретик, а инженер-практик. Поэтому то, о чем сейчас буду говорить, и сам покуда не считаю бесспорным, хотя кое в чем убежден абсолютно…

— Товарищ Кряквин… — постучал по микрофону карандашом Сорогин. — Все, о чем вы говорите, весьма интересно. Но вот ведь какое дело-то… В данном случае — а я вынужден напомнить об этом — здесь действительно проходит не теоретический симпозиум экономистов… А несколько иного направления мероприятие. Так вот, как нам кажется, — министр приналег на слово «нам», — активу все-таки было бы небезынтересно послушать и о том, чего и как достиг комбинат «Полярный» за истекший период. «Полярный», товарищи, головное предприятие отрасли. Он дает стране огромное количество концентрата, из которого и вырабатывается так необходимое народному хозяйству минеральное удобрение… Так что, пожалуйста, — снова акцент на слово «пожалуйста», — введите нас в курс ваших трудовых успехов. И поконкретнее, если можно…

По залу разлилось оживление. Кто-то в третьем ряду сказал своему соседу довольно громко:

— И бобик сдох…

Кряквин услышал с трибуны эту реплику. Напрягся. Кашлянул в кулак. На скулах его задвигались желваки…

Сидящий рядом с министром человек — Кряквин, кажется, видел его однажды в отраслевом отделе ЦК — наклонился к министру и сказал:

— Напрасно вы, Василий Максимович… Дельные вещи говорит. Познакомьте потом…

Сорогин кивнул. А Кряквин, услышав это, вдруг ухмыльнулся, нервно поджимая верхнюю губу, цвикнул, засасывая сквозь передние зубы воздух, внимательно посмотрел на президиум, а потом на тех, лысых, из третьего ряда, и, чувствуя в себе какую-то непонятную, веселую удаль, грохнул кулаком по трибуне.

— Не-ет, милые мои… Не сдох еще бобик! Живой… И о трудовых наших успехах я еще расскажу… Расскажу. Только сперва уж выложу все, что вот тут накипело… — Кряквин показал на сердце. — Так что уж будьте любезны дослушать меня. Очень прошу. А в отмеренное мне регламентом время я уложусь… Уложусь… — Кряквин улыбнулся. — Так что не беспокойтесь… — Он опять отхлебнул из стакана, со стуком поставил его на блюдце и взглянул на руку, где часы. — Значит, так… Все вы отлично знаете, что деятельность предприятия строится на основах хозрасчета и на сочетании централизованного руководства с хозяйственной самостоятельностью самого предприятия. Централизованное руководство осуществляет только один вышестоящий орган. Он утверждает годовые и перспективные плановые задания. Ему принадлежит право назначения и замены руководства предприятием. Он проводит ревизии и оценивает результаты деятельности предприятия. Вместе с тем вышестоящий орган обязан обеспечивать предприятие материальными, финансовыми ресурсами и фондами зарплаты, необходимыми для выполнения плана. Изменение утвержденных заданий допустимо лишь в исключительных случаях, с ведома предприятия и с внесением поправок во все взаимосвязанные показатели. Так должно бы быть. По идее…

Но так ли это бывает на самом деле?.. Скажу откровенно и с горечью — далеко не всегда. Начнем с планирования… В соответствии с полученными исходными заданиями наш комбинат подготовил план текущей пятилетки, увязанный по всем показателям и основанный на тщательных расчетах. Темпы роста производства мы предусмотрели более высокие, чем в предыдущем пятилетии… Однако главк, без предварительного обсуждения с предприятием, значительно увеличил план по товарной продукции и реализации и одновременно сократил испрашиваемые нами капиталовложения в четыре раза. Наши попытки доказать при помощи расчетов необоснованность таких действий ни к чему не привели… Далее. У комбината практически отнято предусмотренное «Положением» право самим утверждать квартальные планы. Материальные ресурсы под годовой план, вопреки «Положению», редко выделяются в полном размере. Нам ограничен годовой маневр фондами зарплаты, и так далее и тому подобное… Обладая административными правами, вышестоящий орган может дать предприятию любой оперативный приказ, не считаясь с его хозяйственными последствиями. Вот почему повторяю снова: остро назрела необходимость решения общих вопросов правового регулирования хозяйственных отношений. Причем не ответственность сама по себе, не план или договор сам по себе, а весь комплекс неразрывно связанных между собой хозяйственных отношений должен регулироваться в едином законодательстве.

И еще один чрезвычайно важный момент. Вы все, конечно, помните, как еще в самом начале экономической реформы предпринималась попытка связать напрямую размеры поощрительных фондов с ростом производственных показателей работы предприятия… Ну вот… Идея эта в своей основе была вполне даже разумной. Еще бы!.. Размеры поощрительных отчислений ставились в непосредственную зависимость от увеличения объемов реализации продукции и повышения рентабельности, а это, в свою очередь, немедленно заинтересовывало предприятие в увеличении плана и максимальном использовании своих ресурсов. Что может быть прекрасней? Живи — не хочу!.. Но… И фонды экономического стимулирования стабилизировались в своих размерах, превратившись сегодня в обыкновенную добавку к фонду заработной платы, мало чем связанную с повышением эффективности работы предприятия. К чему это привело — вы тоже знаете не хуже меня: у предприятия подзатух стимул к разработке и выполнению напряженных планов. Так что многие из сидящих здесь руководителей, я не боюсь сказать это, сейчас вот так вот! — Кряквин полоснул себя пальцем по горлу, — заинтересованы прежде всего в получении как можно более низких заданий, заранее гарантирующих им премиальные, и все… А как же? Так-то оно поспокойнее и вернее. Ведь главный-то критерий пока оценки деятельности предприятия на всех уровнях при подведении итогов социалистического соревнования один… Не рост объемов производства, не улучшение качества продукции и так далее, а факт, слышите? — факт! — выполнения установленных показателей плана на сто процентов. Победителями в большинстве случаев считаются те, кто выполнил план по реализации продукции и производительности труда в денежном выражении. Показатели эффективности использования рабочей силы и материальных ресурсов становятся известными значительно позже и лишь узкому кругу лиц. Поэтому за их невыполнение в худшем случае «пожурят в рабочем порядке»… Зато — дал сто процентов — садись в президиум. Не дотянул одного процента — сами знаете… Лишат, как миленьких, если не всей, то большей части фондов материального поощрения. Вот так вот!.. А если посчитать — какой вариант выгоднее нашему обществу: чтобы предприятие приняло напряженный план, предусматривающий увеличение выпуска… ну, скажем… вот таких стаканов на десять штук больше, и выполнило бы его на девяносто девять процентов, то есть на один стакан меньше, или бы оно же взяло на себя облегченные обязательства с ростом всего на пять процентов — стаканов, и выполнило бы их на сто один процент?.. Тут, я думаю, все понятно и лишних слов не требуется.

Поэтому скажу сразу — сегодня как никогда назрела необходимость некоторого изменения оценочного критерия деятельности предприятия. Это факт! И в этом я убежден на сто процентов!.. Чем же его заменить? — спросите вы меня… Отвечу. Думаю над этим. Думаю… — Кряквин на мгновение смолк, вспомнив о зале, и этого мгновения оказалось достаточно, чтобы ощутить на себе пристально-гипнотизирующую его тишину… Он кашлянул. — Я считаю, что научная достоверность эффективности работы хозяйственных звеньев обеспечивается на основе комплексного применения стоимостных, трудовых и натуральных показателей, которые являются важнейшими рычагами использования объективных экономических законов и, в первую очередь, основного экономического закона социализма. Что же касается поощрительных фондов, то их, по-моему, стоит формировать самым простейшим способом — в виде отчисления твердого процента от массы чистой прибыли, которая остается у предприятия после всех расчетов с государством. Причем процент этот должен быть достаточно велик, чтобы стало возможно оплачивать из него не только текущие премии за выполнение плана, но и все другие виды материальных поощрений. Короче, надо, чтобы предприятие было в состоянии обеспечить свое саморазвитие в нормальных размерах. Я не против того, чтобы небольшая часть этих фондов централизовалась в рамках министерства. Ну а теперь, в связи со всем этим теоретическим, конкретно о комбинате «Полярный»… В моем запасе еще имеется несколько минут… — Кряквин взглянул на часы, выдернул из кармана платок и с силой вытер им блестко вспотевший лоб.


А ввечеру́ над санаторием, в котором отдыхал Михеев, разразилась стремительная летняя гроза. Но сначала, всего за несколько минут до нее, случилась надо всем: парком, прудом, коттеджами — теплая тишина… И Иван Андреевич замер, подчиняясь мгновению, над пишущей машинкой, так и не добив одним пальцем слово «встретиться»… Оно куцевато и нелепо оборвалось на четвертой букве… «Встр…» Он посмотрел перед собой в уже завороненное сумеречью стекло веранды, и… тут же прямо в глаза ему косо и рвано смигнул похожий на растянутую за ноги букву «и» зигзаг молнии… Одновременно в шелесте и шорохах накатилась на сад ветровая волна. Иван Андреевич увидел, как низко и плоско пригнулись к земле цветы… Раскатисто громыхнуло, до звона в ушах, а после обрушился на сад светлый, прямостоячий ливень. Разом потемнели дорожки, и на мокрой трепещущей листве запрыгали блики от молний. В раскрытую дверь веранды густо вошел удивительно свежий, настоянный на чем-то неземном аромат.

Иван Андреевич глубоко и часто задышал носом. Ему вдруг сделалось хорошо, и сама собой исчезла из затылка весь день просидевшая в нем щемливая боль. Он прикрыл левый глаз и прицелился правым в уже отпечатанные строчки… Теперь они показались ему глупыми и слюнявыми… «Уважаемая Вера Владимировна! Чувствую себя чрезвычайно виноватым перед Вами. Давно уже и не раз притом собирался дать знать о себе, да все как-то откладывал, сам не знаю почему. Вероятно, необходимо поступить просто. Взять и рискнуть приехать к Вам. Но вот опять что-то мешает мне сделать это, а следовательно, и мешает встр…» Иван Андреевич решительно взялся обеими руками за лист и со звуком выдернул его из машинки. Тщательно и мелко изорвал и только потом сбросил клочки в корзину. «Тоже мне, Онегин…» — подумал о себе, сунул руку в карман пиджака, висящего на спинке стула, и сразу же наткнулся там на замшевый, туго набитый железом кобурок. Отодвинув машинку, Иван Андреевич расстегнул его и быстро отыскал на кольце ключ от квартиры Грининой… Вспомнил, как она, нанизывая ключ, сказала ему, неподвижно глядя сквозь стекла очков:

— На всякий случай, Михеев. Мало ли что… Будете приходить, когда захочется…

Сейчас ему очень захотелось прийти к ней, на Сретенку, и снова подышать знакомым, смешанным запахом…

Иван Андреевич встал, посмотрел на порог и начал одеваться…

Гроза уже далеко сдвинулась в сторону от санатория, да и ливень, теряя упругость, теперь только слабо шипел по листве.

Он с минуту постоял на крыльце, так и не зная — идти или не идти? — шагнул по мокрым ступенькам на дорожку, поднял воротник плаща, ощущая в себе все усиливающуюся и усиливающуюся неуверенность, но все-таки заставил себя пойти в парк, понимая заранее, что далеко он на этот раз все равно не уйдет.

«Ну с какой такой стати я заявлюсь к ней? — думал Иван Андреевич. — Да и зачем?..»

— Иван Андреевич! Товарищ Михеев! — услышал он за спиной чей-то женский голос.

Нервно оглянулся. К нему подбегала в наброшенной на халат прозрачной накидке медсестра.

— Как хорошо, что вы не ушли!.. — запыхавшись, сказала она. — А там к вам приехали… Очень прямо интересуются… Пойдемте скорее! Ой, извините, вам же быстро нельзя… — тараторила она, шурша своей накидкой, — господи, вот грозища-то, да?! Прямо страсть! Ка-ак ударит! Я чуть кипятильник для шприцов не уронила… Вот как! Ну, дальше вы сами, вон они, которые к вам… А я побегу… — Медсестра забавно, сомкнув коленки, зашлепала по лужам, бело мелькая бугристыми, сдвинутыми набок икрами.

У коттеджа стояла захлестанная дорожной грязью черная «Волга». По ветровому стеклу елозили «дворники».

На веранде, уже раздевшись, по-домашнему, без пиджака, в тонких подтяжках через массивные плечи, поджидал Михеева, полулежа в шезлонге, человек с блестящей, будто отполированной головой.

— Василий Максимович? — искренне удивился Михеев. — Каким это вас ветром?

Сорогин пожал протянутую руку, не вставая с поскрипывающего шезлонга.

— А ты думаешь, министры не люди, да? — басовито загудел он. — Они, по-твоему, только и делают, что про план говорят… Заблуждаешься. С актива я… Закончили, вот я и решил малость подсанаториться. Не тебе же одному весь озон отдавать. Больно жирно будет, понял? А по дороге такая небесная диверсия — хоть караул ори… Вот и заскочил… Не рад, что ли? Сейчас встану и уйду. Хотя, по правде, вставать неохота… Так бы и лежал в этой скрипучей холере… Красота!

— Вот и лежите на здоровье. Чем прикажете угощать?

— Да уж от рюмки-то коньяку не отказался бы… Не-е… Не повредит, не испортит внешний вид.

Михеев принес бутылку, рюмку и яблоки. Вспомнил про минеральную воду и сходил к холодильнику еще раз.

Сорогин выпил и сильно выдохнул:

— О-о… Благодарствуем. Соколом прошла. Тебе-то нельзя, я знаю… — Он снял с вазы яблоко, потер о рукав и с хрустом разгрыз его. — Да-а… Самое же главное! Слушай, будь другом, подай портфелюгу. Я же сказал, что вставать неохота…

Михеев подал ему портфель.

— Закрой глаза и замри. Я тебе серьезно говорю. — сказал Сорогин. — И не открывай, покуда не разрешу. — Он заклацал застежками. — Во-от… — Зашелестела бумага. — Та-ак… А теперь гляди!

Михеев открыл глаза и увидел на журнальном столике чашку Веры Владимировны. Почувствовал, как кровь приливает к лицу…

— А-а! — восторженно забасил Сорогин. — Ну, что скажешь? Из кучки дерьма, прости за выражение, конфету сделали? У-у… мастера!.. Они у меня такое творили… Только диву даешься! Тебе повезло, Михеев… Повезло!

— Да-а… — кашлянул Иван Андреевич. — Абсолютно как целая… Поразительно!..

— Не то слово! Осколки-то, парень, ты не в полном составе представил, видать, торопился… Может, признаешься, чья это штука? Шерше ля фам?

Михеев смущенно повел головой.

— Ладно, ладно, молчи… Меня уже, так сказать, внебрачная половая жизнь не интересует. Увы!.. Теперь мое главное хобби разбитые чашки… А кстати, ты знаешь, что это такое? — Он показал пальцем на чашку.

— Нет, — сказал Михеев.

— Понятно. Бьешь, не интересуясь… Широкая душа! А эта штуковина, между прочим, из кофейного сервизика короля Людовика Шестнадцатого, понял?.. Да, да… Вот, посмотри на донышко… Эта закорючечка его фамильная. Вот так! Чрезвычайно редкостная вещь. Истинный севр. По некоторым данным, ты ведь в курсе, что я неплохо эрудирован по части фарфора и фаянса, и сам кое-что имею наиредкостное… остаточек этого сервиза якобы находился у такого известного в России сахарозаводчика Терещенко. А этот сахарозаводчик приобрел его в Париже на одном аукционе. Да-а… А потом якобы… это уже в тысяча девятьсот шестнадцатом году… презентовал свое приобретение родной сестрице, понял? Нине Дмитриевне… На пятидесятилетие. Ты часом с Терещенками не в родстве? — Сорогин раскатисто захохотал. — Ну, скажи, скажи, а, чья чашечка? Может, я подговорюсь под нее?

— Не скажу, — улыбнулся Михеев.

— Как немой?

— Как Андрей Рублев.

— А он-то что? — удивился Сорогин.

— Он обет молчания давал. Я фильм видел…

— А-а… Ну это кино… Враки художественные, цветные, широкоформатные…

— Сколько же я обязан за такую работу? — осторожно спросил Михеев.

— Нисколько. Это мои заботы. Я для тебя подарок сделал.

— Ну… что вы, Василий Максимович. Так нельзя… Я должен рассчитаться.

— Прекрати, Иван, — приказал Сорогин. — А то я ее живо расколочу! Сам возродил, сам и разобью. Я ведь твои глаза, когда ты меня попросил в больнице об этом, никогда не забуду. Для тебя это было тогда… чуть ли не важнее жизни. Так что уймись по-хорошему. Я человек серьезный… И может быть, добрый…

— Спасибо вам… Тронут.

— То-то, — Сорогин с наслаждением затянулся сигаретой.

— Что же мы водителя-то позабыли? — заполнил паузу Михеев.

— А ему ничего не надо, лишь бы поспать… Серьезно. Во, уникальная фигура! Готов дрыхнуть двадцать восемь часов в сутки. При малейшей возможности!.. Я его так и зову… спящая водительница! — Сорогин заскрипел шезлонгом и взял своими толстыми пальцами чашку. Михеев обратил внимание на какую-то трепетную, чуткую нежность, с которой эти пальцы, желтоватые от курева, держали и ощупывали эту вещь. — Что ж ты меня про актив-то не спрашиваешь? Ждешь, когда я сам расколюсь, да?..

— Да.

— Терпеливый… И хитрый ты, Иван. У-у, насквозь тебя вижу… Твоя, поди, работка-то была, а?

— Что вы имеете в виду?

— Да твоего партизана…

— Кряквина?

— А кого же еще?.. Ты представляешь хотя бы, что он устроил сегодня?

— Не представляю.

— Да вы что же это, братцы мои?.. Он же, как этот… Цицерон! Господи… Порвал на себе тельняшку и все, донага, раздел!.. Не знаю… И, главно, не удержать. Я было его за узду, а он на дыбы! Настырный товарищ, скажу я тебе… Только чем эта настырность окончится, тут я сказать затрудняюсь… У-фу-фу!.. Скажи честно, ты его науськал?

— Да вы что! — возмутился Михеев. — У Кряквина своя голова на плечах. И причем отличная голова! Не пойму, чем вы недовольны, Василий Максимович?.. Я ведь помню, как вы буквально мечтали о таком выступлении и допрашивали меня, почему я не выступил.

— Потому и допрашивал, что знал, что ты не выступишь.

— То есть? — в упор посмотрел на Сорогина Михеев.

— А вот так… Знал, и все. Опыт… Таким-то, как ты, к тому дню я уже был, понял? По одним горкам ходили… Я — пораньше, ты — попозже… Все очень просто, Иван… Но то, что сегодня устроил твой Кряквин… нонсенс! Я лично не знаю, как буду расхлебываться… Густая кашица-то. Очень густая… Молитесь на ночь, чтобы вдруг вам не проснуться утром знаменитым, — неожиданно процитировал Сорогин. — Вот так!

— Это что? — спросил Михеев.

— Это стихи Анны Ахматовой.

Они замолчали…

Ксения Павловна в эту минуту босиком, наслаждаясь, бесшумно подходила к коттеджу. Держала в руках туфли и теннисную ракетку в чехле. Сама вся мокрая… Увидела машину, а в ней спящего на заднем сиденье водителя. Прислушалась, наматывая на палец обвисшие волосы…

— Я бы эту строку такими жирными-жирными буквами напечатал для таких вот, как твой Кряквин… — басил из веранды голос министра.

Ксения Павловна присела под окнами на завалинку.

— А он бы ее читать не стал, — ответил Михеев.

— Ну-ну… Дело хозяйское. Давай-ка малость сменим пластинку… А то как бы чего не вышло. Я хоть и министр, но тоже иногда за себя не ручаюсь… Ты это… помнишь о нашем разговоре тогда?.. Я тебя просил еще подумать насчет кадра на ленинградский НИИ? А ты обещал подумать. Подумал?

— Подумал.

— Ну?

— Есть у меня такая фигура…

— Кто?

Михеев ответил не сразу. Он просчитывал сейчас варианты возможной реакции Сорогина на то, что он сейчас скажет ему. Михееву необходимо было как можно точнее и полнее узнать шансы Алексея Егоровича после сегодняшнего выступления на активе. А Сорогин, безусловно, уже был в курсе его дальнейшей судьбы… Интуиция старого, опытного руководителя сама предложила Михееву этот неожиданный и заманчивый ход. И Михеев, мгновенно оценивая его качество, спокойно ответил:

— Мой главный инженер. Кряквин.

— Мм… Ты это серьезно? — играл свою игру министр.

Ксения Павловна напряженно слушала раскрыв рот. Она не замечала, как на ее плечо и колени струисто сбегает вода с крыши…

— А что? Он кандидат. В ближайшем наверняка доктор наук. Инициативен. Клад во всех смыслах. Ленинградский НИИ точно засверкает…

— Погоди, погоди… — загудел министр. — Тебе ведь, Иван, дипломатии не занимать. Ты мне вот что скажи… И тебе не жалко отдавать такого инициативного?

— Жалко.

— Тогда чего ж ты мудришь?

— Вы меня попросили нацелить на кандидатуру? Я это сделал. При чем тут психологические нюансы? Потом… насколько я понял… — Михеев стрелял последним патроном и внимательно следил за своим выражением лица. Оно сейчас было абсолютно бесстрастным. — Кряквин сегодня… Выступил неудачно… Назовем это так. И следовательно, сам случай предлагает ему сделать два шага назад. Для своей же пользы… В дальнейшем, естественно. Он же всегда сможет вернуться на производство. Я же вернулся?.. И тоже из НИИ. Помните?..

— Резонно, резонно… — задумчиво пробасил министр. — В твоих руках комбинату будет понадежнее. Я это сегодня решил. Да и мне будет поспокойнее… Старый конь борозды не испортит. А молодые пускай тренируются на запасных полях… Так что мы с тобой еще поиграем, а, Иван Андреевич? В основном составе причем…

— Поиграем.

— А про старое ты не поминай. Не надо. Как сердце?..

— Налаживается.

— Это хорошо. Лечись, Иван… Мы еще с тобой коньячком побалуемся. Еще не такие чашки склеим… Да, где же твоя супруга?

— В кино, наверно.

— Поклон ей. Был бы я покудрявей — берегись! — Министр гулко хохотнул.

Ксения Павловна, пригибаясь, скрылась за коттеджем. Прямо по клумбам перебежала пространство до оградки, легко перескочила ее и растворилась в потемках…

— В общем, за то, что надоумил — спасибо тебе, — сказал Сорогин. — Теперь-то мне было бы жаль, если бы ты согласился на Петербург…

— Значит, вы серьезно решили забрать Кряквина? — спросил Михеев.

— Откровенность на откровенность, Иван. А что? Ты сомневаешься?..

— Теперь нет.

— Стало быть… по рукам? У тебя же ведь с ним, как я понял, тоже… нюансы?..

— Тоже нюансы, — повторил Михеев и прошелся по веранде. — Только иные, Василий Максимович. Иные… Сейчас мы закончим наш разговор. И вот чем…

Сорогин исподлобья посмотрел на Михеева. Его насторожили интонации в голосе Ивана Андреевича.

— Слушаю тебя.

— Слушайте… Если ты, Василий, тронешь Кряквина, — твердо заговорил Михеев, — то действительно берегись… Я не позволю никому тронуть этого человека, понял? Кряквин должен стать директором «Полярного», а я уйду в ленинградский НИИ. Я уйду! Только так, а не иначе!..

— Значит, темнил, Иван? — прищурился Сорогин. — Та-ак… Любопытно, любопытно. Продолжай… — «молодец» — не договорил он, потому что именно сейчас наконец-то твердо убедился, как дороги эти люди друг другу: Кряквин — Михееву и Михеев — Кряквину. Вот это-то и было для него самым главным. И только для этого он так многоходово переигрывал Михеева, выводя его на абсолютную искренность. А то, что Михеев начнет сейчас говорить ему всякие пакости, — наплевать… Пускай говорит на здоровье. Придет час — сам поймет, как он относится к нему, и Сорогин машинально повторил, не видя Михеева:

— Продолжай…

— Я сказал все, — отрезал Михеев. — Напомню только, повторю… Кряквина не тронь! Ох, не трогай его, Сорогин… Эту чашку тебе не склеить!


Ксения Павловна постучала в окно веранды. Тренер как раз причесывался. Увидел ее и, улыбаясь, сказал:

— Входите, входите, Ксюша.

— Сережа, мне нужна твоя помощь… — задыхаясь, выговорила Ксения Павловна.

— Я готов на все. Ради вас…

— Отвезите меня в Москву.

— Когда?

— Сейчас.

— Но… вы… — Он оглядел мокрое платье Ксении Павловны.

— Да нет… Я переоденусь. А вы приготовьте машину.

— Хорошо… А ужин?

— Наплевать на него! — вскрикнула она. — Мне надо, понимаете?

— Понимаю…

— Тогда через полчаса я у вас. Все! — Ксения Павловна зашлепала по мокрым ступенькам крыльца.

Кряквин шел по Москве. Было еще светло… Постоял у перехода через Пушкинскую улицу, пропуская машинный поток, вышел к Большому театру. У него спрашивали:

— Нет ли лишнего билета?

Кряквин мотал головой и то растворялся в многолюдье, то снова возникал. Шумела Москва, и никому сейчас не было до него дела.

Возле входа в гостиницу «Москва» Кряквин приостановился. Подумал. Потом решительно зашагал к «Гастроному», где быстро купил печенье, коньяк, лимоны, коробку конфет.

Поискал двухкопеечную монету. Опустил в прорезь автомата, но тут же дернул рычаг, забрал монету и направился к гостинице…

Лифт мгновенно доставил его на четвертый этаж. В номере Кряквин швырнул портфель в кресло, а сам развалился на кровати. Включил радио.

— В Москве закончил свою работу Всесоюзный актив работников горнодобывающей промышленности. Актив обсудил важные… — Вывернул звук.

Полежал с закрытыми глазами. Сел… Закурил. Подошел и распахнул окно. Номер мгновенно наполнился гулом вечерней столицы. Отсюда было хорошо видно, как трассируют по улице Горького похожие на дотлевающие угольки тормозные сигналы автомашин.

— «Гори, гори, моя звезда…» — спел Кряквин и снял с аппарата трубку.

Долго было занято, но он упорно вертел диск, повторяя и повторяя один и тот же цифровой набор. Наконец…

— Это такси? Девушка, милая, не могли бы вы направить таксомоторчик? Да?.. Прямо сейчас. Адрес? Пишите… Сивцев Вражек… ага… квартира одиннадцать. Во-от… Там необходимо будет взять одного человека и перевезти его в гостиницу «Москва». В номер четыреста двадцать первый. Точно. Кряквин моя фамилия. Да-а… Ну что поделаешь! Кря-кря. Мы такие… Пожалуйста. Прямо сейчас.

Он придавил рычажок и сразу же набрал новые цифры.

— Мать? Здравствуй. Это я.

— Слышу… — ответила трубка хрипловатым голосом. — Машина вышла?

— Да. Встречай. Мой номер в гостинице «Москва». Ага… Четыреста двадцать первый. Очко!

— Все?

— Пока все.

На другом конце повесили трубку. Кряквин возбужденно походил, походил по номеру, сбросил рубашку и прошел в ванную. Долго мылся, отдуваясь и фыркая, холодной водой. Достал из шкафчика свежую рубаху, причесался. Завалился на кровать.


Ксения Павловна лихорадочно переоделась. Белье… чулки… джинсовую, удлиненную, колоколом, юбку… Белый, весь испечатанный какими-то диковинными автомобилями прошлого века, батник-рубашку… Туфли… Когда в спальню вошел Иван Андреевич, она уже причесывалась возле зеркала, держа губами шпильки. Он посмотрел на ее порывистые, нервные движения и спросил:

— Далеко ли путь держим?

Она не ответила.

Иван Андреевич поднял с пола сброшенный Ксенией Павловной мокрый лифчик и повесил его на спинку кровати.

— Повторяем вопрос, — сказал он с усмешкой. — Далеко ли собрались?

Ксения Павловна видела в зеркало лицо Ивана Андреевича. Боковой свет торшера освещал только одну половину его. От этого лицо мужа показалось ей еще более старым и неприятным. Особенно неприятно смотрелась сейчас крупная бородавка на слегка раздвоенном, ровно подрубленном подбородке. Само лицо тоже ничего хорошего: одутловатое, с морщинами… И волосенки, реденькие, зализанные назад…

А Иван Андреевич видел сытое, стройно-тугое тело жены, ноги… рельефно обтянутый юбкой зад, покатые плечи… красиво закручивающийся на затылке глянцево-светлый комок волос…

— Ты что, дала обет молчания? — Он подошел к ней.

Ксения Павловна выдернула из губ последнюю шпильку, утопила ее в волосы и резко повернулась к Ивану Андреевичу:

— Ты… сволочь, Михеев!

Он опустил веки.

— Та-ак.

— Я ненавижу тебя! Ты мерзок, гадок, противен… мне! — жарко дышала, выкрикивая эти слова, Ксения Павловна. — Я все слышала, как ты продавал Кряквина… Я не знала, что ты такой мерзавец!.. Не подходи ко мне!.. Я еду сейчас к Алексею Егоровичу, понял? И я все расскажу ему, все-о!..

— Все? — не открывая глаз, тихо спросил Михеев.

— Все, все! — крикнула Ксения Павловна.

— И я тебе говорю теперь все.

— Что-о?! — оскалила белые зубы Ксения Павловна.

— Все. Уходи… А не то я тебя ударю… — перешел на свистящий шепот Иван Андреевич. Он открыл глаза, глядя на нее в упор, и Ксения Павловна попятилась от него… Черные, расширенные до предела зрачки Ивана Андреевича так и лучились багряным, донным светом ярости.


Дверь открылась без стука, только металлически звякнула рукоять, и на пороге кряквинского номера возникла невысокого роста, стройная женщина. Может быть, оттого, что одета она была в джинсовые брюки и замшевую потертую куртку, возраст ее сразу не ощущался. Седые волосы — мужской стрижкой, изрезанное глубокими морщинами лицо. Очень, чересчур даже, резкие черты…

Она стремительно вошла в номер, огляделась, коротко бросила:

— Здравствуй… — и тут же не спросила, а скомандовала: — Коньяк?

— Все в портфеле… — кивнул Кряквин на кресло. — Хозяйничай.

— Прекрасно. У тебя душно. Я скину эту жамшу… — Она нарочно исковеркала последнее слово.

— Да будь как у себя дома.

— Уж постараюсь, мой милый… — съехидничала она. — Кстати… я же не одна. Там к тебе еще один экземпляр. За дверью… в сюрпризы играется.

— Кто там еще, мать? — Кряквин откинул дверь и увидел сияющего Николая. Он был весь в белом: в белых брюках, белой тенниске, в белой кепочке и в массивных, с широкими черными стеклами очках.

— А-а… — обрадовался Кряквин. — Кого я вижу! Звезда экрана, герой дня, святой отец… Заходи, заходи, деточка. На тебя аж больно смотреть… Садись!

— Я буквально на минуту, Алексей… Честное слово. Тороплюсь. Как говорят ассистенты режиссеров — время, которое у вас есть, это деньги, которых у нас нет… Меня ждет режиссер. Здесь, на восьмом этаже. Я же к матери подъехал попрощаться, а она как раз к тебе навострилась. Вишь, как удачно вышло?..

— Вам наливать? — спросила мать.

— Я пас, — покачал головой Кряквин.

— Я тоже… грамм сорок, — улыбнулся Николай.

— Слава богу, хоть один не отказывается. А еще туда же, в мужики… Народишь вот таких вот уродов на свою голову. Держи, Фернандель… — Она протянула Николаю стакан. — За встречу! — выпила и как-то сразу успокоилась. Закурила.

— Куда так спешишь, Колька? Посидел бы хоть малость… — предложил Кряквин.

— Не-е… Дел куча! Зашел обняться. Завтра за кордон… Привет из Парижа!

— О-ого…

— А как же! На том стоим… Картинку-то нашу, «Подъем», ну в которой я главный конструктор кораблей… французы решили купить. Вот мы и едем показываться… Повезло! — Николай достал сигарету. Кряквин щелкнул зажигалкой, поднес было… Но Николай, подмигнув ему, вынул свою. Улыбчиво переглянулись.

— Махнемся? — сказал Николай.

— Не глядя?

— Не глядя.

— Давай. Махнулись.

— Ну-с, дамы и господа, я пошел. Пока, Алексей. Гони план, досрочно выполняй и перевыполняй. Привет Полярску… Городок мне понравился. Природой и женщинами. У-у и горячие у вас там северяночки! — Они обнялись и крепко расцеловались. — Что тебе из Парижа доставить? Заказывай…

Кряквин задумался.

— А правда…

— Что?

Кряквину вдруг захотелось, чтобы Николай зашел к Анне… Визитная карточка до сих пор лежала в его бумажнике.

— Да, ладно… — махнул он рукой.

— Шерше ля фам? — подмигнул Николай.

— Иди, иди…

— А я тебе тоже хотел одну вещь рассказать… Про Полярск. Но… раз ты такая темнила — не расскажу. Тайну свято сохраню, понял? А история, скажу я вам, граждане и гражданочки!.. Неповторимая! До свидания, мама.

— Бывай, бывай, Абрикосов… — кивнула из кресла мать.

— Салуд, камарадэ! — поднял кулак Николай. — Но Мопассан, как сказала одна знакомая… — Он вышел из номера.

Мать внимательно посмотрела на Кряквина:

— Чем недоволен? Факты на лице…

— Устал, мать. Шибко устал, понимаешь? Но да ничего… Успеем, наговоримся. Как ты-то живешь?

— Как видишь… «А годы летят, наши годы как птицы летят…» — хрипловато пропела она и вздохнула: — Звали нынче на Памир. Большая экспедиция… Не поехала. Барахлит иногда вот здесь… — Она ткнула пальцем в сердце.

Светлая рубашка-кофточка странно деформировала ее возраст, то увеличивая его, то уменьшая.

— А ты здесь надолго?

— Послезавтра назад…

— Как Варвара?

— Ничего… Помаленьку.

— Понятно. В принципе-то я в курсе. Колька рассказывал. Вот уж баламут!.. Черт-те что! Гоняет по свету, как этот… Ты не на этом ли активе был? Я по радио слышала…

— На этом, на этом… — Кряквин встал с кровати и пересел на кресло напротив матери.

— Я тебя нынче во сне видала. Маленьким… Это, говорят, к неприятности.

— Сон в руку, — улыбнулся Кряквин.

— Рассказывай. — Она снова чуть-чуть плеснула в стакан и выпила.

— Не вредно? — Кряквин кивнул на бутылку.

Мать хмыкнула.

— Вот когда до семидесяти дотянешь — поймешь… Он мне валидол заменяет. Так для чего позвал?

— Соскучился…

— Врешь. Варька-то ведь, поди, опять не велела?

— Не велела.

— Я знаю… Мы, бабы, величины постоянные. Что уж втемяшится — колом не вышибешь.

— Не надо об этом, мать. Тебе не все ли равно?

— Да теперь-то… да.

Они замолчали. Задумались.

— Слушай, Алешка, — сказала мать, — а ты не находишь, что мы каждый раз, ну… вот при таких наших встречах… одинаковы?

— Есть что-то вроде… А что?

— Да ничего… Ты начинай, начинай, рассказывай. Вижу же, что не терпится… Изливай душу-то.

Пробно дзинькнул телефон и тут же рассыпал по номеру заливистую, по-междугородному нетерпеливую трель. Кряквин снял трубку.

— Будете говорить с Полярском, — сообщила телефонистка. — Говорите.

— Привет, Алексей Егорович, — донесся до него знакомый голос. — Это Беспятый. Извини, конечно, что мы тебя беспокоим…

— Здорово, Егор. А кто это «мы»?

— Ну… тут компания целая. Я, Скороходов, Гаврилов с сыном и Тучин. Мы до тебя на Верещагина выходили. Думали, он что-нибудь знает, а он говорит — вы на гостиницу «Москва» наваливайтесь. Так что вот так… — Беспятый кашлянул и замялся.

— Говори, Егор, я слушаю тебя, — сказал Кряквин.

— Да нет… Это мы тебя хотели услышать. Выступал?

— Да.

— Ну и как? Жив?

— Приеду — расскажу.

— Речь-то дошла? — допытывался Беспятый.

— Я уже сказал — приеду, расскажу.

— Вот тут Григорий лезет с вопросом — мол, про него говорил?

— Говорил.

— Говорил, говорил, — сказал Беспятый в сторону и через паузу добавил: — А он не верит…

— А ты ему скажи, что вот поснимают нас с работы — тогда и поверит.

— Ну, это ты брось, Алексей Егорович, — забасил Беспятый.

— А-а… Испугался? — улыбнулся Кряквин. — Как у вас там дела?

— Все в норме. Варваре чего передавать?

— Не надо. Я ей сам позвоню.

— Ну, тогда все. Будь здоров.

— Вы тоже. Пока.

Кряквин положил трубку и подошел к окну. Постоял молча. Потом, не оборачиваясь, заговорил:

— Не доволен я, мать, собой… Ужас как недоволен. Вон мужики звонят с комбината, беспокоятся за меня, а мне от этого еще тошнее. Я же за директора сейчас на комбинате…

— Знаю. Колька рассказывал.

— Ну и… горим мы. Синим огнем горим, мать. План-то как на соплях тянем. И что самое интересное, я же знаю почему… Знаю! Вот и рванул сегодня обо всем на активе… А вот пришел сюда, в нумера эти, подумал по дороге и вроде бы понял… действительно, ерунда какая-то! Ведь если бы я своевременно, ну… годика так с три назад заговорил об этом же — во! — это была бы норма! В самый раз! Понимаешь? Короче, сам для себя сочинил я нынче подвиг, тьфу!.. Ты-то, надеюсь, меня поймешь, мать, правильно, а? — Кряквин с надеждой посмотрел на нее.

Она сидела в кресле прямая и какая-то величественная. Взгляд сквозь прищур. Прищур этот очень сейчас походил на кряквинский. Да и во многом обнаруживалась сейчас между сыном и матерью схожесть: в манере говорить — просторечно и грубовато; смотреть — как бы вглядываться; двигаться — свободно и одновременно угловато.

— Но ты не думай, — продолжал Кряквин, — не думай… — Он нервно закурил. — Я не скис. Нет. Я знаю, за одного битого двух небритых дают…

— Какой остроумный… Это надо же! — съязвила мать. — Хотела бы я посмотреть, какой ты там остроумный был… на активе… Уж представляю… поди, как этот… петух на завалинке, закукарекал… А нужно уметь заставлять себя слушать. Уметь!.. Если, конечно, тебе есть чем заставлять себя слушать. Понял? А после драки-то чего руками размахивать? И воздух трясти… вот ведь интересно, сколько же вас, вот таких остроумных, вместо трибун перед матерями да женами выступает, а? Страсть, поди, сколько таких развелось… А почему? Да потому как безопаснее эдак… Слышала я эту формулу гадкую, и не раз причем… Лучшая форма риска — это когда уж совсем без риска…

Тьфу! Безобразие! Межеумочность! Мозговое плоскостопие! А твой отец, Алексей, умел слушать и умел заставлять себя слушать! Он работал как зверь… Годами не выставлялся. Голодал… Но — верил до конца в свою идею… Если бы не война, черт возьми!.. У-у… Мне рассказывали, как он в ополчении, на Волоколамском шоссе, в окопах лепил. И говорил, что там прекрасная глина… Я-то видела, как Егор вынашивал свой план. «Понимаешь, говорил, это будто мне кто-то сверху шепнул в ухо — твори! Вот и встала она перед глазами…» А? Не здорово ли?.. Он перепробовал десятки материалов… Глину, гипс, керамику, гранит, мрамор… Все не то! Кое-кто посмеивался над ним, считал его за помешанного… Идиоты! Сегодня я, я знаю, из чего будет скульптура Егора. Из альгарробо… Это такое дерево, Алексей. Мне удалось достать великолепный спил. Из Австралии. Все-таки какое счастье, что я жила с ним, твоим, Алексей, отцом… И смогла до конца разгадать смысл его идеи. Ты послушай… Егор хотел изваять «Мать и ветер»… Да, да! «Мать и ветер»…

Она стояла сейчас посреди комнаты — сухонькая, стройная женщина, пронизанная каким-то необыкновенным, внутренним озарением… Сбилась на лоб седая прядь. Лицо раскраснелось. Руки ее, все еще сильные, чертили воздух:

— Ты можешь себе представить русскую мать? Пророчицу и прародительницу… Женщину! Перед ней необозримая Русь… Без конца и края! Как жизнь, как надежда, как ожидание. Мать ждет и верит… Ветер бьет ей в лицо. Теребит седые волосы… Она одна на всем свете со своим ожиданием… Что она ждет? Кого?.. Что ей надо на этой земле, продутой ветрами?.. Может быть, она и видит-то недалеко… Постарели, выцвели глаза. Утратили силу былую… Я знаю такие… В них совсем мало голубого. Они цвета слез… А ветер все сильнее и сильнее! На большой Руси большие ветры… Вот и попала какая-то соринка матери в глаз… Высекла слезу. Мать хочет достать ее. Она ей мешает вглядываться в даль. А сама все смотрит и смотрит… Вот так. Одной рукой придерживая старенькую шаль, а другой поправляя что-то вот здесь… Мешает ей соринка. Мать и ветер… Они породнились в одном ожидании. В безудержной вере, что что-то будет… Теперь я все знаю… Все! Как знал это твой отец… И хожу. И ищу! Мне нужна модель… Матери все похожи. Русские и нерусские. Я знаю это… Но тем не менее они все каждый раз неповторимы… Если я смогу найти модель — я сотворю чудо. Я не имею права не сотворить его. Тогда можно будет и умереть спокойно…

Кряквин, захваченный ее порывом, слушал.

— Ну что же ты молчишь, Алексей? — спросила она.

— Я… Я, кажется, знаю такую модель…

— Где?! Кто? Я поеду немедленно.

— Не надо никуда ехать, мать. Это ты!

Она вздрогнула. Резко повернулась и шагнула к зеркалу. Прищурилась… В зеркале, из представляемого ей куска дерева, стало медленно возникать лицо… Темный платок прикрывал лоб… Рука, с изъеденными работой пальцами, затемнила глаза, помогая уйти им от света… Ветер рванул в лицо, чуть расправил, натягивая, глубокие морщины…

В дверь постучали.

— Да, да… войдите! — раздраженно крикнул Кряквин.

Дверь не открывалась, но стук повторился.

— Да входите же вы! Открыто!

И опять никто не вошел… Тогда Кряквин стремительно шагнул к двери, рывком распахнул ее. Перед ним на пороге стояла Ксения Павловна.

— Вы?.. Ну… проходите…

Ксения Павловна покачала головой:

— Выйди, пожалуйста… Мне только на минуту…

Кряквин растерянно шевельнул плечами и оглянулся на мать. Она не обращала на них никакого внимания. Продолжала стоять возле зеркала.

— Хорошо… — сказал Кряквин.

Они прошли в пустынный холл. Коридорная дежурная проводила их наметанным, охотничьим взглядом. Ксения Павловна опустилась в кресло. Не торопясь, достала из сумочки сигарету и зажигалку. Закурила. Кряквин ждал стоя.

— Так в чем дело, Ксения Павловна? — сердито спросил он.

— Сейчас… Ты бы сел?..

— Постою…

— Я приехала, чтобы рассказать тебе, что тебя… наверное… снимут с работы. Только что приезжал к Михееву Сорогин… Я случайно подслушала. Министру нужен заместитель директора НИИ в Ленинграде…

— Та-ак… — сказал Кряквин.

— И Михеев предложил тебя…

— Этто еще… почему?!

— Он продал тебя, как последний мерзавец. Все! — Ксения Павловна воткнула сигарету в пепельницу. — А выводы делай сам. Я пошла… — Она встала с кресла.

— Подожди… — задышал носом Кряквин.

— Мне некогда… — Она отвела его руку и побежала по коридору.

Кряквин взъерошил пятерней волосы, шагнул было за ней, остановился… и тоже побежал…

Он догнал ее на лестничной площадке. Сильно поймал за плечо и рывком развернул к себе…

Ксения Павловна, заранее готовая к этому, — она ждала… знала, что Кряквин догонит ее, — лукаво прищурилась и шепнула, как бы не понимая, в чем дело:

— Что?

— Повтори… повтори, что ты сейчас сказала? — сдавленно прошипел он.

— Михеев продал тебя. С потрохами…

Кряквин схватил Ксению Павловну за плечи и притиснул к стене.

— А-ах ты!.. — Он захлебнулся.

Ксения Павловна, откинувшись, смотрела на Кряквина широко раскрытыми глазами… Вот… вот о какой ярости мечтала она!.. То, что она увидела сегодня в глазах Михеева, было лишь отвратительным… То, что сейчас видела она… Ксения Павловна, затаив дыхание, блаженно улыбнулась…

— Как же мне хорошо сейчас… — выдохнула она. — Это тебе за все…

— Что-о?! — скрипнул зубами Кряквин.

— За все… — с презрением повторила Ксения Павловна и, рассмеявшись, злорадно добавила: — А теперь вот… дыши глубже… милый мой! — Она, гордо держа красивую голову, не спеша перестукивая каблуками, закачалась по лестнице вниз.

Кряквин вытер о себя ладони, достал сигарету и, все еще затравленно дыша, закурил… Потом вернулся в номер…

— Слушай, Алешка! — рванулась к нему мать. — Как она к тебе пришла?

— Кто? Дешевка-то эта?..

— Какая дешевка! — отмахнулась мать. — Мысль эта, насчет меня?.. Ну чтобы я стала моделью? Ведь у меня же недоброе лицо…

— А у добра-то оно, мать, и недоброе… Да-а. Чтобы каждый за него не хватался!..

— Ты думаешь?

— Не-е… Уже подумал.

Зазвонил телефон. Кряквин медленно подошел к столику и снял трубку. Мать опять вернулась к зеркалу.

— Слушаю. Кряквин.

— Алексей Егорович? — тиховато, сквозь шорохи поинтересовался чей-то голос в трубке.

— Да, Алексей Егорович, — громко сказал Кряквин.

— Это Михеев. Вы слышите меня? Я вас неважно слышу… Добрый вечер.

— Добрый вечер, Иван Андреевич… Слушаю вас.

— Алексей… Ксения не у тебя?

Кряквин напрягся и кашлянул:

— С какой стати, Иван Андреевич? А что?..

— Да так… Извините, пожалуйста… Чем занимаетесь?

— Добротой.

— Чем, чем, не понял?

— С матерью про доброту разговариваю. Какое у добра выражение лица, выясняем…

— Извините, что помешал…

— Да нет, ничего, Иван Андреевич… У вас какое-нибудь дело ко мне?

— Да нет вроде…

— А может, все-таки что-нибудь есть? Ты говори, Иван. Тебе, может быть, там плохо? — крикнул Кряквин.

— Очень… — коротко отозвалось в трубке.

— Иван! Але! Ты меня слышишь?! — кричал Кряквин и услышал, как в мембране певуче зазуммерили отбойные гудки…

Кряквин, недоумевая, посмотрел на трубку, потер ее белой пластмассой лоб и осторожно уложил в гнездо аппарата…


Вера Владимировна задумчиво шла коридором восьмого этажа, направляясь к гостиничному лифту, когда навстречу ей, совершенно неожиданно, появился Николай… Посвистывая, он нес двумя пальцами поблескивающий целлофаном сигаретный блок. Весь в белом, высокий, красивый.

Она остановилась. Николай, приблизившись, остановился тоже.

— Здравствуй, — сказал он и улыбнулся.

— Здравствуй, — сказала она с серьезным лицом и поправила на переносье очки.

— Сколько лет, сколько зим… — сказал Николай, явно не зная, о чем говорить.

— Не считала, — сказала Вера Владимировна.

— Да-а… — протянул Николай, постукивая себя по ноге сигаретным блоком.

— Да, — сказала Вера Владимировна.

— Выглядишь ты прекрасно! — с излишней приподнятостью произнес Николай.

— А уж как ты-то!.. — в тон ему сыронизировала Гринина.

— Понимаешь… Завтра в Париж улетаю… Ну, тут дела разные…

— Рапорт принят. Вольно, — сказала Вера Владимировна. Она ощутила в себе какое-то странное преимущество над этим, безразлично существующим для нее человеком.

— А ты что тут делаешь? — глуповато спросил Николай.

— Отвечать обязательно?

— Да нет, конечно… Это я так, к слову… «Сам не знаю, о чем…» — пропел он, стараясь замять неловкость.

— Я понимаю… Поешь ты хорошо.

— Да ладно тебе язвить. Я ведь и вправду рад тебя видеть.

— А вот мне как-то все равно… Правда, я в курсе твоих творческих успехов. Читала в «Экране» о съемках в Полярске…

— Пишут… — шевельнул плечом Николай.

— Ты там случайно с директором комбината не встречался? — суховато и как бы между прочим поинтересовалась Вера Владимировна.

— С Михеевым?

— А что, там уже другой человек?

— Сейчас другой…

— Кто?

— Кряквин. Он вообще-то там главный инженер, но сейчас… замещает Михеева.

— В связи с отпуском, что ли?

— Да нет… Болеет Михеев. У него месяца три назад здесь, в Москве, инфаркт получился…

— Вот как? — Вера Владимировна, чтобы хоть как-то замаскировать охватившее ее жаркое волнение, нагнула голову, вынула из сумки, висящей на плече, носовой платок и закашлялась.

— Ты что, простыла? — участливо спросил Николай.

— Слегка… Ты не знаешь, где он сейчас находится?

— Кто?

— Михеев.

— Где-то здесь, под Москвой… А тебе это очень важно?

— Он мой автор.

— А-а… Тогда я тебе могу помочь.

— Удивительно…

— Я серьезно…

— Помоги.

— Здесь… — Николай постучал каблуком по ковровой дорожке, — в четыреста двадцать первом номере, на четвертом этаже… находится Кряквин. Он все знает про Михеева…


— Мам…

— Что?

— Понимаешь… я должен уехать.

— Валяй, — отмахнулась она. — Я привыкла… Вот посижу еще маленько и сама поеду домой.

— Ага… — кивнул Кряквин, надевая пиджак. — А если хочешь, то ночуй. Я коридорную предупрежу… Понимаешь, очень мне надо в одно место… Нехороший сейчас был звонок. Аж у самого вот здесь закололо…

— Рановато, — усмехнулась мать. — Хотя… черт его знает. Вы же нынче все сумасшедшие. Завтра-то хоть позвонишь?

— Обязательно.

— Тогда иди. — Она поманила его к себе пальцем.

Кряквин, здоровый, рослый, подошел к ней, сухонькой, маленькой. Наклонил голову. Она поцеловала его в лоб, закрыв прохладными, узкими ладонями уши.

— А теперь ступай, ступай… с богом.

Кряквин хлопнул дверью и уже зашагал по коридору, когда услышал:

— Простите, ваша фамилия не Кряквин?

Он обернулся. Спрашивала, подходя к нему, довольно-таки приятная женщина в искристых очках.

— Кряквин.

— А я… Вера Владимировна Гринина.

— Во-он как…

— Вы не скажете мне, где сейчас находится Михеев Иван Андреевич?

— Я еду к нему сейчас. А что?

— Возьмите меня с собой…

— Вас?

— Да. Это крайне необходимо.

— Пожалуйста. Пошли ловить такси.


Дальний берег пруда прихватило клубливым, белесо шевелящимся туманом. Низ его плотно лепился к черной и гладкой воде, неровно подрезая не доходящий до берега лунный мосток. Пахло сырью, тиной и нагревшимися за день лодками.

Редкие свечи фонарей, расставленных по пруду, горели желтым подрагивающим светом. Было тихо и волгло.

Иван Андреевич сидел, нахохлившись, в лодке, зачаленной цепью к дощатому мокрому пирсу, на средней ее банке, держа на коленях портфель, и смотрел перед собой, на просвеченную фонарным окружьем воду. Локти его упирались в колени, а ладони поддерживали и грели лицо.

Между локтями, на коже портфеля, неясно поблескивал перламутровой ручкой крохотный, меньше ладони, браунинг…

Браунинг этот с единственным и совсем уж малюсеньким патроном в стволе передал Ивану Андреевичу весной сорок пятого неожиданно выживший в госпитале лейтенант-танкист. Его машину в упор расстреляли на западной окраине Заксендорфа мальчишки-фаустники…

Танкист разбудил тогда Ивана Андреевича посреди ночи и, протянув ему через промежуток между койками браунинг, горячо зашептал… Половину слов Иван Андреевич не расслышал: к нему накануне только-только вернулся слух, но в правом ухе все еще сипело и переливалось что-то от того, черного с красным, разрыва перед ним, когда он бежал под бомбежкой по летному полю к своему истребителю, на котором лишь завтра… завтра должен был стартовать в свой первый в жизни боевой вылет… да так и не полетел…

«Возьми… возьми… — горячо шептал танкист, — уже не надо… выжил… бери… отдашь еще… нибудь…»

И все эти долгие годы после войны, так неудачно и сразу окончившейся для Ивана Андреевича, он протаскал, испросив разрешения, этот изящный, поставленный на предохранитель, сувенир. И вот сегодня, с полчаса назад, вспомнил о нем. Но — не сразу… Вначале, после ухода Ксении, Иван Андреевич долго сидел на веранде, вслушиваясь, как булькают в лужице под водостоком редкие капли… В душе все сильней и тревожнее саднило от понимания несправедливости и нелепости обвинения, которое только что обрушила на него жена. Он попытался взять себя в руки и спокойно разобраться во всем, но неожиданно подумал о Вере Владимировне. Ведь она-то тогда… тоже, не поняв его искренности, обвинила его… «В чем дело? В чем?..» Он решительно встал и позвонил Грининой. Телефон не ответил… Он тут же набрал номер Кряквина… Мир, оказывается, замкнулся сегодня для Ивана Андреевича на этих двух людях. Больше ему не с кем было сегодня поговорить… Это открытие наполнило его такой невыносимой тоской и отчаянием, что Иван Андреевич заметался по пустому коттеджу. Он впервые разговаривал сам с собой вслух и впервые же вслух ругался, костеря себя всяко, за мгновенную слабость, которую допустил в разговоре с Алексеем. Это вырвавшееся из него слово «очень» теперь мучило его.

Так он неожиданно вспомнил о браунинге. Так он быстро собрался, аккуратно упрятав в портфель чашку Веры Владимировны. Так он явился сюда, в тишину и туман.

Умереть Ивану Андреевичу было бы нестрашно. Он знал это точно. Жизнь, которую он прожил, прошла в общем-то ничего… Он не так уж и много напутал, наврал в ней. Совесть оставалась чистой… Только зачем было умирать? Он подумал об этом еще в коттедже, вспомнив о браунинге, а сейчас браунинг молча поблескивал между локтями. Зачем?.. Иван Андреевич напряженно думал, ища ответ. В конце-то концов, он должен же был быть — этот ответ. Раз есть вопрос, значит, и есть где-то ответ… Зачем умирать?.. А правда, зачем? Впрочем, при чем тут правда? Ведь он же собрался, — пускай и случайно подумав об этом, — умирать с помощью браунинга… Да, браунинг — это правда, но умереть с помощью браунинга… это что-то другое. Во всяком случае, неправда. Только зачем умирать не по правде? Зачем? Тьфу! Глупость какая-то… Странно вообще, что подобная мысль вдруг возникла в его голове…

Иван Андреевич смотрел в черную воду перед собой и только сейчас заметил в ней белую точечку. Он наклонился над бортом, но так и не разглядел, что там белеет… Иван Андреевич снял с коленей портфель, уложив его вместе с браунингом на дно лодки, а сам вытянулся вдоль борта… Уровнял и успокоил крен, стал опять вглядываться и опять не узнал, что там такое… Тогда он, не раздумывая больше, начал раздеваться, пока не остался в одних трусах. Свежий воздух с пруда ознобил его тело… Иван Андреевич опустился в воду, и у него тут же перехватило дыхание… Но вода была теплой, он скоро привык к ней… Коснулся ногами мягкого дна, глубины хватало до подбородка… Иван Андреевич сориентировал себя на белую точечку, вдохнул и нырнул с открытыми глазами… В несколько гребков дотянулся до точечки, схватил и зажал ее в ладони… Всплывая, Иван Андреевич уже знал, что достал монету. И, всплывая же, подумал, что если она на орле — все будет хорошо.

Вылез на пирс… Попрыгал по-мальчишески на одной ноге, вытряхивая из уха воду… Потом разжал ладонь… Гривенник был на орле. Иван Андреевич улыбнулся. Вскочил в лодку. Поднял браунинг вверх, отжимая предохранитель, и спустил курок… Выстрела не последовало. Он опять взвел пружину и опять надавил спуск… Тишина. Иван Андреевич отвел затвор и посмотрел на желтое темечко капсюля… На нем отпечатались вмятины бойка… «Ну еще раз… последний…» — решил Иван Андреевич и снова взвел курок. Надавил на спуск… Только клацнуло железо. «Ах ты, дерьмо!» — весело подумал Иван Андреевич и, широко размахнувшись, швырнул браунинг в пруд…

Рядом с лунным мостком через несколько мгновений тускло всплеснуло.


А еще в этот вечер… Вечер плыл над землей. Где-то с тихим дождем, где-то с ясной луной, где-то с ветром и грозами… Он венчал собой день. День — огромная жизнь… И был мудр, словно старость, и строг, как судья.


1974—1976

Загрузка...