Мы расстаемся, я машу Александре рукой. Она не машет мне, а просто глядит из-за поля.
А по полю ходит ветер и шумит спелым льном, словно тростниками. И Александра посмотрит на меня и опустит глаза, словно голова у нее кружится от этого шума.
И вот она тоже машет мне. Но не как я, от себя, а к себе. Я хочу бежать к ней через поле, но Александра поворачивается и тропою уходит в лес.
Она уходит сильной быстрой походкой под зеленый сумрак елей и мягко покачивает на ходу тонкой спиной.
Мы простились, а оба знаем, что я действительно пойду за ней.
Все это действительно рассказал бы Егор, когда пришел домой, если бы захотел рассказать мне, как они прощались.
Александра встала над бочагом, уперевшись босыми ногами в берега. Она долго стояла над бочагом и смотрела под ноги в воду. Подошел Егор. Александра наклонилась и зачерпнула полный котелок. Вода в котелке была темная, чистая. Вода тяжело покачивалась в котелке.
Егор попросил напиться. Александра обернулась, широко взяла котелок ладонью под самое дно, как берут порой грудного ребенка, и бросила котелок Егору. Котелок полетел, тяжело покачиваясь в воздухе и рассыпая крупные ослепительные капли.
Егор поймал котелок и стал пить. Александра стояла обернувшись и ждала. Егор напился и отдал котелок.
Александра зачерпнула второй раз и долго смотрела в воду, в алюминиевое дно котелка. Вода тяжело и гладко покачивалась в котелке. Потом Александра улыбнулась и напилась.
И оба они по стерне зашагали назад, туда, где женщины сгребали сено. Егор шел впереди. Александра шла с котелком сзади.
Александра тропинкой шла к реке. Она несла в руке зажженную бересту и светила под ноги. Береста медленно скручивалась и шипела. Широкие тени смородин расступались перед Александрой и смыкались у нее за спиной.
На гумне кто-то с топотом крутился возле коня, и чувствовалось, что замахивался, и все повторял: «У, стерьва». Потом конь заржал и поскакал от гумна в село. «Бригадир», — подумала Александра. От гумна потягивало ухой. Кто-то смеялся.
Александра постояла над рекой, присела и положила горящую бересту на воду. Береста слегка зашипела, но продолжала гореть. Береста медленно поплыла по реке, по гладкой черной воде. Огонь покачивался на плаву и чадил.
Александра, слегка пригнувшись и упершись руками в колени, глядела.
Далеко внизу, на реке, огонь вдруг взмыл, ярко вспыхнул и пропал.
Александра выпрямилась, постояла и громко спросила:
— Егор, ты?
— Я, — ответил снизу Егор.
— Фу, дьявол.
Александра сбросила тапки, сняла через голову платье и вошла в воду. Она осторожно поплыла вверх по реке, длинно разгребая руками теплую смирную воду. Потом Александра легла на спину и заложила руки под голову и как бы уснула, глядя в небо.
В небе быстро рассеивались облака. Было слышно, как внизу по реке громко плавал и нырял Егор.
Показалась луна. Вода вспыхнула.
Александра перевернулась со спины на живот и поплыла к берегу. Она быстро надела платье, взяла в руки тапочки и ушла на гумно.
Александра закинула удочку. Клюнул пескарь. Александра сняла пескаря с крючка и швырнула в котелок. Она забросила еще — попал окунишка.
В третий раз — клюнула сорога. Александра видела, как сорога, поблескивая, подошла к червяку, поводила красными перьями и взяла. И тут справа мелькнула длинная черная тень. На мгновение Александра даже растерялась. Щука намертво захватила сорогу поперек спины.
Александра рванула, и щука вместе с сорогой вылетела на траву. Щука мгновенно отпустила сорогу, ударилась о землю спиной, прыгнула и снова ударилась о землю, уже боком. Александра схватила щуку руками. Щука выскользнула и снова ударилась о землю. Щука уходила к воде. Александра бросилась на щуку животом, но та вывернулась и, полоснув холодком Александру под самую грудь, ушла в реку.
Александра плюнула. Она вскочила, швырнула в речку удочку и ушла.
Огородом Александра шла через лебеду в баню. Она шла босиком и несла черную длинную кринку простокваши.
Предбанник был некрытый, Александра сложила одежду на лавку. Сверху на плечо упало и ласково скатилось по спине крылатое кленовое семечко.
Александра вошла в баню, начерпала медным ковшиком воды и опрокинула в таз простоквашу. Она стала мыть голову.
Возвращалась Александра из бани уже в темноте. Возле своей избы сидел на поленнице Егор и медленно играл на гармошке.
Мать доила корову. Александра долго ела огурцы с медом и пила чай.
Спать она ушла на поветь, в сено. Она ушла, накинув на плечи черную овечью шубу. Волосы были мягкие, легкие. Запах простокваши уже выветрился немного, и теперь от волос как бы пахло снегом.
Где-то далеко погромыхивал гром. Александра засыпала и все слушала, как играет под окном на гармошке Егор.
Александра сидела на возу. Она везла на конюшню сено. Возле конюшни под трактором лежал на спине Егор и что-то подвинчивал и посвечивал себе зажатой в зубах спичкой.
Вдоль увала над деревней низко шли облака. Облака были цвета прогретой жарким ветром пашни. Высоко над облаками стояла луна в белесом рассеянном свете зари.
Сверху казалось, что луна стоит как раз над головой, а облака идут внизу под возом, чуть выше деревни.
— Егор! — окликнула Александра.
— Чего?
— Гляди, луна тает.
— Где?
Он выглянул из-под трактора и долго смотрел на луну.
Конь встал возле конюшни. Он вздрогнул всей спиной и долго ожидал, подрагивая, когда Александра спрыгнет с воза.
За деревней по угору ставят высокие, жирно просмоленные столбы. Через леса прорублена сквозная просека. Под столбом за дорогой громадная деревянная катушка провода. В тени катушки сидят рабочие и обедают.
Александра подошла, поздоровалась и села. Послушала, о чем рабочие говорят.
— А чего вы хлеб да консервы едите, сухомяткой? — спросила Александра.
— Да в деревню неохота идти, — сказали рабочие.
Александра поднялась и пошла домой. Она принесла яиц и молока.
— Сырые-то яйца едите? — спросила она.
— Едим, — сказали рабочие. — Сколько все стоит?
— Ничего не стоит, — сказала Александра.
Мимо на велосипеде проехал по дороге Егор.
— Егор! — окликнула Александра.
Егор не оглянулся. Он остановился под угором, положил велосипед в траву и сел у дороги. Закурил.
Александра поднялась, попрощалась и пошла к Егору.
— Свет к нам тянут, — сказала Александра, садясь в траву рядом с Егором.
— Знаю, — сказала Егор. — Из Горького, от ГЭС.
— Молока я им принесла да яиц, — сказала Александра, — а то сухомятку мнут.
Егор улыбнулся.
— Поехали, довезу, — сказал он.
Александра села вперед, на раму, а Егор на сиденье, и они поехали вместе.
Егор швырнул в Александру сноп. Александра присела. Сноп, кувыркаясь, пролетел дальше и угодил в спину Митьке-конюху. Митька обернулся. Александра захохотала.
Митька тоже засмеялся и бросился к Александре. Александра побежала от него вокруг суслона. Митька все же поймал ее, схватил за руки и начал валить.
— Не надо, — сказала Александра. — Не надо, Мить.
Митька повалил ее в суслон и начал щекотать.
— Не надо, — сказала Александра, — неприятно мне.
Митька продолжал.
Вдруг Александра покраснела, вскочила и молча ударила Митьку кулаком в лицо.
— Стерва, — медленно выговорил Митька.
— Кто?! — спросила Александра.
— Никто, — сказал Митька, достал носовой платок и приложил его ко рту.
Мать была в поле. Александра сидела за столом и ела окрошку. Постучал в дверь и вошел в избу Егор. Остановился среди избы.
— Чего не на работе? — сказала Александра. — Садись окрошку есть.
— Пойдем уписываться, — сказал Егор.
— Неужто сейчас! — сказала Александра, положила ложку и побледнела.
— Пойдем, — сказал Егор.
Александра встала и пошла за печку переодеваться. Руки у нее тряслись, и она никак не могла вспомнить, в каком сундуке белое платье.
Они пошли дорогой через поле, потом прямушками через лес, сосновый, жаркий и сухой, в сельсовет. Среди чистого полдня.
Председатель был в поле. Егор пошел за ним. Александра сидела на крыльце сельсовета и смотрела Егору в спину.
Пришел председатель и стал писать. Пришел секретарь. Александре дали заполнять бумажки. Она опять побледнела и писала долго, медленно.
— Чего же без свидетелей? — сказал секретарь и улыбнулся.
— Какие тут свидетели, — сказал Егор.
— Не так страшно без них, — сказала Александра.
Прибежали откуда-то девочки и принесли большие букеты ромашек.
Возвращались домой под вечер. Когда шли полем, женщины издали махали им платками и улыбались. Кричали издали.
В лесах уже расстилалась прохлада. Послышались комары, и Егор накинул Александре на плечи свой пиджак. Из чащ потянуло низким запахом трав и цветов, и гулко кружилась голова.
Александра с утра уходит в поле. Косит с бригадой сено или мечет стога. Обедают из большого чугуна. Вздремнут под елкой в полдень или просто в небо смотрят.
К вечеру возвращается Александра в деревню навстречу прищуренному солнцу — и словно год не была дома. И кажется, что дома обязательно что-то случилось. Или вернулся со своим тракторным обозом из города Егор, или хоть письмо прислал.
Не спешит домой, а так вот, словно дышит ожиданием. Но дома ничего не случилось. И Егор не вернулся, и письма нет.
Но такой обман почему-то не обижает или оттого, что ясно — не сегодня, так завтра Егор приедет, или оттого, что ожидание-то само по себе счастливое.
1960 г.
Утром туман обложил острова. Он густо лег на воду. Игорь садился в свою маленькую дощатую плоскодонку, и видны были только два-три черных поплавка от сетей, поставленных рыбаками вдоль берега. За ночь весла отсырели, стали тяжелыми. Солнце уже взошло, туман светился голубоватым ситцевым сиянием, отчего и вода стала белой.
Грести было неудобно: второпях Игорь забыл снять со спины ранец, и ремни теперь оттягивали плечи и резали их. Оттуда, со стороны школы, выплыл из тумана красный осиновый лист. Он стоял на корешке и был похож на маленький парус. Лист приблизился к лодке, закружился возле весла и уплыл и исчез покачиваясь. Впереди длинно прозвонил колокольчик, и стали доноситься голоса ребят и топот их по школьному крыльцу.
Вскоре обозначился за спиной берег, словно сотканный из тонкого серого пепла. Он рос и темнел: длинная сосна, старый пень справа, причальные мостки, а в глубине острова — школа, островерхая, высокая, будто голубятня.
Справа и слева выплывали к берегу из тумана другие маленькие лодки, и ребята уже окликали друг друга издали.
— Игорь? Ты тоже заблудился? — крикнула, выпрыгивая на берег, Наташа. — А я целый час вдоль Бурого острова путалась, все заливы обследовала. Меня даже лось чуть не поймал.
Игорь усмехнулся, беспечно сказал, что он просто задержался дома — и весело представил себе, как все перемены Наташа будет теперь рассказывать про лося, которого вряд ли видела. Еще напишет на последнем уроке сочинение про этого лося, такая уж она, Наташа.
В полдень, когда ребята трудились над сочинением и когда Наташа действительно писала о лосе, над школой шумел ветер. Стены сухо, звенели от березового и осинового шелеста листьев, и казалось, что остров плывет куда-то в этот летучий шум. В окнах синели далекие разливы озера, и шел белый пароход, а над пароходом летели белые чайки. Чайки иногда садились на камни среди волн, и тогда сквозь глубину летящей листвы чудилось, что на эти бурые и красные камни уже выпал снег.
Игорь сперва хотел писать о пароходе и о чайках. Но ничего не получилось. Тогда он стал оглядывать стены и подыскивать, о чем бы таком другом придумать. Вот над классной доской висит на кнопке тетрадный лист. Он сердито исписан почерком Наташи.
Я обязуюсь посещать все уроки, хорошо учить математику, готовить все домашние задания, исправить дисциплину на «пять». Учиться хорошо.
17 сентября».
Игорь взялся писать о Наташе: о том, что она не так уж плохо учится, просто никогда сама не решает задачек и потому неважно отвечает у доски, но что она великая выдумщица и вообще отлично удит рыбу и знает все заливы Оленьего острова. Тут Игорь вдруг застыдился, вырвал исписанный лист и спрятал его в карман.
И стал он писать об отце: как тот летает на длинном серебряном самолете, как выжимает одной рукой гирю; о городе, в котором отец до сих пор живет, и о мороженом, которое можно купить в любом переулке этого города.
Игорь начал уже распространяться о вкусном мороженом, когда учительница Нина Павловна поднялась из-за своего столика, посмотрела на часы и тихо сказала:
— Ребята, до конца урока еще десять минут, но я должна отлучиться и, может быть, не приду. Закончите работу, положите тетради на стол и можете расходиться по домам. У меня сегодня дела.
Она медленно пошла к двери — маленькая, ростом чуть выше Игоря, в лесенкой вязанном белом свитере, с толстым и высоким воротом до самого подбородка. Ее широкая влажно поблескивающая коса собрана была на затылке в мягкие кольца, отчего Нина Павловна казалась чуть старше и чуть красивее, чем была.
Кто пошел домой по острову пешком, а кто направился к лодкам. Наташа убежала раньше всех. Игорь оттолкнул свою плоскодонку последним и уже расправлял весла. Наташа, стоя в лодке, что-то кричала издали и показывала рукой в небо, где белым строем, как лебеди, шли большие самолеты.
— Игорь! — окликнула сзади Нина Павловна.
Игорь оглянулся. Нина Павловна шла тропинкой из-за школы, от своего домика, и вела за руку молодого мужчину в коротком черном пальто и узких лакированных черных ботинках. Молодой мужчина весело смотрел ей в лицо, говорил что-то, жестикулируя свободной рукой, словно наматывал на растопыренные пальцы пряжу.
— Игорь, — сказала Нина Павловна, — отвези его, пожалуйста, на Олений остров к пароходу, ему нужно в город. Дай ему весла, и пусть он сам гребет, а то он здесь совсем разленился.
Молодой мужчина улыбнулся; сначала улыбнулся, как улыбаются все, а потом еще — одними глазами.
— Вас зовут Виктор Николаевич? — спросил Игорь.
— Да, — сказала Нина Павловна.
— Виктор меня зовут, — сказал молодой мужчина и опять улыбнулся Игорю небольшими синими глазами сквозь прямые черные ресницы.
— Я и сам догребу, — сказал Игорь, — вы только садитесь.
Теперь от солнца и от ветра озеро стало фиолетовым. Волны, холодно и жирно поблескивая, шли широко, длинно и шумели в сухих тростниках под берегами. Ветер был сильный, он шел порывами, и с каждым порывом от него пахло то окунями, то листвой. Лодку высоко раскачивало. Здесь и там на воде сидели чайки, их тоже качало.
— Кто вы будете? — спросил Игорь.
— В каком смысле?
— Что вы на свете делаете?
— Вот видишь, приехал на остров.
— На остров может всякий приехать.
— А что же я, по-твоему, на свете должен делать?
— Ну пароходы, или самолеты, или баллистические ракеты.
— А если я просто учусь?
— Неужели все еще учитесь? — удивился Игорь.
— Я учусь делать самолеты. В институте.
— Я тоже пойду учиться делать самолеты.
— Давай. Тогда уж, видно, мне придется учить тебя этому ремеслу.
— Меня отец научит. Он летчик, — сказал Игорь, правя рулем за мыс, откуда до Оленьего острова рукой подать. — А где такой институт есть?
— Такой институт есть в Москве.
— А в какой стороне Москва? Мы в школе определяли, да я забыл.
— Вон там, запомни. Если в полдень смотреть, то как раз в обратную сторону от тени.
— Теперь уж запомню. Прямо вот за Оленьим островом, — сказал Игорь, выводя лодку на средину разлива.
Лодка вышла на разлив и высоко заплясала на волнах, так что стало казаться, будто она раскачивается в небе.
Виктор греб молча и медленно рассматривал далекие острова. Он рассматривал острова и о чем-то думал. В небе высоко стояло солнце. Солнце было неяркое, осеннее, белое. И, чуть полузакрыв глаза, Игорь тоже начал медленно размышлять об островах.
Островов много. На широком разливе, где ходят катера, лежит остров, длинный, поросший березами и соснами. И если смотреть на него издали навстречу широкому солнцу, то похоже, что растут на острове пальмы. Это Гавайи. Немного в стороне торчат из воды голые крутые камни, на которых вечно сидят чайки. Само собой разумеется, что это — Белый остров птиц.
Много забавного можно придумать о каждом из островов, но чего это просит Виктор? Игорь приоткрывает глаза. Виктор просит его сесть на весла. Игорь садится.
Виктор начинает раздеваться. Он кладет на дно лодки свое коротенькое черное пальто, расшнуровывает ботинки, и все, что он с себя снимает, снимает с такой решительностью, будто хочет бросить в воду. Но в воду он ничего не бросает. Он присаживается на корточки в конце кормы и тихо, без толчка, головой вниз сам уходит в озеро.
Тело его мгновенно становится красным. Он выныривает, складывает руки на груди, упираясь пальцами под мышки, чуть подгибает ноги и медленно начинает поворачиваться, стоя в воде. Он крутится в воде с полузакрытыми глазами, как бы что-то припоминая. Потом он плывет к небольшому гранитному острову. Он плывет хлестко — чувствуется, что вода ледяная, — выбрасывая руки далеко вперед, словно хочет ухватиться за остров.
Игорь гребет следом. Перед самым островом Виктор ложится на спину, складывает руки на груди. Он плывет, быстро работая одними ногами. Так спиной он и въезжает на плоский пологий берег, тронутый мхом и лишайниками. Виктор вскакивает, прохаживается по берегу, сильно взмахивая руками. Потом он отдирает от камня небольшую полосу лишайника и держит ее на ладони, как краюшку. Краюшка плотная и матово-серебряная. Из нее торчат какие-то восковатые стебельки.
Игорь подгребает к берегу, а Виктор сажает с ладони краюшку на воду, и течение несет ее вдаль.
Игорь подает одежду, Виктор одевается и садится на весла. Он сильными широкими ударами быстро уводит лодку от берега. Потом останавливает весла так, что они повисают в воздухе, и говорит:
— Ты спрашивал, что я на свете делаю. Видишь? — Он показывает глазами на маленькую краюшку лишайника, издали уже похожую на островок. — Разве не остров?
— Остров, — соглашается Игорь, — как Гавайи.
— Гавайи не Гавайи… А вообще это — остров Счастливой улыбки.
— Надо поспешать, — говорит Игорь, — кажется, уже катер слышно.
Виктор принимается грести. Гребет долго, сильно. Потом говорит:
— Вот я уеду, а на вашем озере теперь одним островом больше будет.
Домой Игорь плывет, сложив на борта весла, откинувшись на корму спиной и правя только рулем, глядя в небо и чувствуя, что ветер гонит лодку хотя и потихоньку, но правильно. Солнце уже слегка склоняется. Оно незаметно краснеет и медленно наливается мглой. Игорь смотрит в небо и снова размышляет об островах.
Где-то позади остался Белый остров птиц. А в другую сторону от Гавайев стоит в заливе громадная разваленная скала. Она торчит в небо ржавым каменным носом, наполовину затонула. Ни дать ни взять — крейсер «Варяг». Много забавного можно придумать о каждом из островов, но уже близок поселок, и пора браться за весла, чтобы с главной озерной дороги свернуть на свой остров к дому.
Мать стоит на пригорке. Она в красном осеннем пальто, в желтой шерстяной косынке, в резиновых низких сапогах, в которых она ходит на работу в магазин. Она похожа на постаревшую Нину Павловну, только коса у нее уже не такая длинная и густая.
Мать разговаривает с каким-то голенастым рабочим в морском бушлате. Бушлат на рабочем сидит обвисло, как на человеке, давно ушедшем со службы. Черные широкие брюки заправлены в кирзовые сапоги. Мать улыбается рабочему, поглядывает искоса и все поправляет косынку. Рабочий что-то рассказывает ей, торопится и сам все хохочет. Лицо рабочего при низком свете солнца кажется огненно-красным.
Игорь складывает в лодку весла, берет ранец и по каменистой вытянутой плите поднимается пригорком к дому. Он проходит позади матери, вслушиваясь в разговор, и различает слова рабочего:
— Ну ладно, сегодня на Олений приезжайте. Там, говорят, какая-то интересная картина. «Черный дьявол» или «Черная чайка». А вообще-то все равно посмотреть надо. Чего все дома да дома сидеть?
Мать смеется и соглашается.
Мать входит на кухню, когда Игорь уже доедает щи. Игорь кладет ложку, поднимается со стула и направляется к двери.
— Ты куда, Игорек? — спрашивает мать.
— Не знаю, — отвечает Игорь, — так, прогуляться.
— Ты лодку мне сегодня на вечер оставь, — говорит мать, убирая со стола посуду, — в кино съезжу. Говорят, картина на Оленьем интересная. А то все дома да дома сижу. А ты завтра съездишь.
— Ладно, — говорит Игорь.
Он выходит из комнаты, спускается длинной витой деревянной лестницей, проходит каменистой вытянутой плитой к лодке. Он садится в лодку, отталкивается от берега, расправляет весла и плывет на Гавайи.
Над Гавайями садится солнце, и вся вода вокруг залита жидкой млеющей медью. Игорь втаскивает лодку на берег. Идет по тропе к небольшой норе, ведущей под валуны в пещеру. Потом он просто взбирается на камни. Он ложится спиной на зернистую мглелую ткань валуна и долго лежит. Ветер слабый, и оттого слышны в нем волны и деревья. Вот похоже, что кто-то прядет на легкой звучной прялке, и осторожно щупает нить, и поплевывает на пальцы. Вот по воде со звоном побежали какие-то птицы, и клюют волны, и шелестят крыльями, и хихикают. Вот дальний шум неисчислимых медных шагов, и грозный говор, и грохот приступа, и кто-то зычно командует на непонятном языке.
И кто-то вдалеке запел. Голос знакомый, и песня знакомая. Это поет Наташа. Она все еще бродит среди островов и заливов и завтра опять будет рассказывать что-нибудь забавное, чему трудно верить и не верить.
К вечеру небо низко затягивает быстрыми серыми облаками. Из облаков длинными порывами густо сыплет мельчайший дождь. Этот дождь похож на белый мчащийся туман. И над островом с шелестящим свистом начинают проноситься стаи уток. Стаи огромны. Стаи вытянуты длинной цепью. Они то здесь, то там рвутся и раздваиваются на стаи помельче. Временами стая начинает сбиваться в кучу. Тогда она окликает кого-то на лету. Порой, на разной высоте, одновременно проходят несколько стай.
На озере поднимается пальба. Это рыбаки из лодок влет бьют стаи. Рыбаки бьют словно из каких-то автоматических ружей — по четыре, по шесть выстрелов кряду. Рыбаки по двое, по трое сидят в лодках и бьют один за другим.
А Наташа все еще где-то поет, хотя голос ее то слышен, то исчезает.
На берегу плоскодонки нет, и мать берет у соседа большую, тяжко обсмоленную лодку. Мать отталкивается от берега и расправляет весла. Низкий ветер сильно гонит к берегу волны и хлещет в уступистые граниты, и чем дальше отплываешь, тем явственнее кажется, что там позади кто-то бьет о камни бутылки.
Сквозь дождь и сумерки слышно, как на Оленьем острове заиграло радио, и песню ветер доносил порывами. Мужской сладковатый и немного приглушенный голос пел:
Я жду тебя,
но ты не так прекрасна…
Прошел вдали из города пароходик, посвечивая огоньками вдоль берега и рассыпая огоньки по воде. Позади за поселком обозначилось на облаках матовое зарево города. Из облаков густой холодной пылью сыплет порывистый дождь. Тогда зарево затягивает дождем.
Над островами с шелестом и свистом начинают пролетать стаи. Стаи огромны. Стаи вытянуты длинной цепью. Иногда цепь то здесь, то там рвется, тогда птицы сбиваются в кучу. Птицы небольшие, короткие и машут крыльями быстро, словно боятся упасть. На лету временами они окликают кого-то.
Мать решает не огибать мыс и не идти на больших волнах разливом к Оленьему острову, она уходит стороной, чтобы пройти тихими заливами в тиши островов. У этих островов среди местных какие-то лесные названия, но какие, трудно вспомнить. На одном — травы косят, на другом — рубят дрова, а возле третьего, рассказывают рыбаки, ходит щука величиной с лодку.
Вдали на разливе поднимается пальба. Бьют словно из каких-то автоматических ружей — по четыре, по шесть выстрелов кряду. Будто рыбаки перессорились и палят из-за бортов друг в друга и никак не могут остановиться.
И кажется, где-то поет девочка.
Порывистый ветер стихает, дождь слегка тяжелеет и еле слышным, ровным шелестом наслепо закрывает берега. Лодка идет из одного пролива в другой, и все они похожи друг на друга, и нет им конца. Справа, стороной, как щука, проходит лодка с подвесным мотором. Мать окликает рыбака, чтобы узнать, правильно ли гребет, но сквозь дождь и стрекот мотора тот не слышит. Немного погодя проходит вторая, но лодка слишком далека, чтобы окликнуть.
Дождь мелким посторонним шелестом глухо повисает над лодкой. Начинает казаться, что в мире ничего, кроме лодки, и нет. Матери даже как-то уютно здесь, в одиночестве, под дождем. Она забывает на некоторое время, что куда-то плывет, хотя и продолжает грести. Только устают ноги и плечи. Раньше она не уставала. Хотя бы в ту далекую солнечную пору, когда все лето на лодке каталась по Волге вдоль Саратова с молодым высокоголовым летчиком. Летчик весь был погружен в легкое золотое сияние медалей и погон.
Тогда же почти через день ходила она со студентом в парк на качели. Студент еще водил ее в музей. А летчик взял и увел в загс. Где он теперь и что он делает?
Ночь устанавливается, и дождь постепенно гаснет. С берегов пахнет буреломом и хвоей. Этот запах напоминает остывающую баню, в которой долго мылись и парились вениками. Лодка с шумом входит в камыши. Мать вынимает из кармана длинный китайский фонарик. Фонарик холодный, влажный, он поблескивает в руке, как маленький артиллерийский снаряд. При свете фонарика мать видит залив. Прохода нет. Редкие капли дождя моросят, пролетая сквозь узкий раструб света, похожие на изморозь.
Мать гребет в другую сторону. Плывет долго и опять упирается в залив, в берег. Залив глухой, глубокий. Из залива стелется влажный сладковатый дух, похожий на запах теплой лисьей шкуры. Мать гребет назад. Потом забирает влево. Потом в другую сторону и в конце концов уже не знает, куда плывет: к Оленьему или к поселку, домой…
Когда дождь окончательно стихает, она видит по носу лодки зарево поселка. Значит — назад, к дому. Так она и продолжает грести и возвращается в поселок.
По деревянной, винтом уходящей во второй этаж лестнице мать поднимается к двери верхней комнаты. Мать останавливается возле двери, на площадке у коридорного окна. Окно круглое, с двойной рамой. Слабый ветер шумит в соснах, словно быстро течет спокойная вода. Окно напоминает иллюминатор. Мать стоит перед окном, и ей кажется, что она плывет на пароходе.
Потом она проходит в комнату, снимает пальто, включает свет и садится за стол. На столе свежая центральная газета. Мать раскрывает газету и пусто проглядывает страницы. На последней странице большая фотография летчика. Летчик совершил какой-то сверхзвуковой полет и теперь улыбается из-за прозрачного забрала круглого шлема. Мать свертывает газету и кладет ее на край стола. Она замечает, что готова заплакать. Тогда она спускается вниз, на кухню, разводит в плите красный огонь и принимается готовить ужин.
Она еще собирается погладить Игорю новую школьную форму, но никак не может вспомнить, где утюг. Красный огонь в плите шумит, и сквозь этот шум все доносится, будто где-то поет девочка.
Над озером садится солнце, и вся вода между островами залита жидкой млеющей медью. Сами острова смотрятся как черные силуэты. Только ближний берег с малиновыми валунами и стволисто ввинченными в небо соснами сквозь голубоватую дымку заката проглядывается глубокой, хотя и мглистой, чащей. Наташа медленно гребет вдоль берега и поет осторожно, так, что даже дятел на сосне, занятый своей неторопливой работой, не поворачивает головы. Он бьет в сосну звучно, как в пустое ведро.
— Эй ты, дятел! — говорит Наташа.
Дятел не поворачивает головы.
— Ну и оставайся себе дятлом.
По ту сторону острова раздается вдруг многоголосый громкий крик. Он ширится, он клубится, он быстро заполняет небо. Из-за острова поперек всей синевы поднимается косая темная стая. Она идет углом. Она идет быстро. Она идет высоко. Гуси весело, разговорчиво поднимаются над озером, словно спешат на праздник. Шум их крыльев напоминает отдаленный шелест реактивного самолета. Трое идут впереди, и все стараются обогнать друг друга. Они, то один, то другой, становятся во главе всей стаи. А в стороне один — большой, спокойный. Он держится особняком. Чувствуется, что он знает, что он уверен в дороге и потому другим не мешает пошуметь.
От шума или от ветра с берез осыпаются тонкие листья. Ветер далеко разносит листву по заливам.
У Наташи начинает сладко ломить сердце. Она перестает петь, опускает весла, и закрывает лицо руками, и прижимает голову к коленям. И потом она поднимает лицо, и лицо счастливое и красное от волнения. Наташа смотрит на сосну, которая звенит от сильных быстрых ударов, и весело говорит:
— Вот ты и дятел.
Вскоре небо затягивает серыми низкими облаками. Облака идут быстро, из них тянет мелким дождем. И под облаками сквозь дождь появляются неисчислимые стаи уток. Впереди летят сильные, быстрые птицы. Отставая, спешат за стаями здесь и там не успевшие окрепнуть. Тогда стая кучится и криком подгоняет отстающего.
По всему озеру поднимается пальба. Бьют из двустволок, один за другим, и поэтому похоже, что стреляют очередями из какого-то автоматического ружья.
Когда собирается дождь и до дома далеко, на каком же острове спрятаться? Стоит недалеко в заливе огромная разваленная скала, она торчит из воды ржавым гранитным ребром. Это остров Страшного носа. На нем в трещине можно отсидеться. Но если дождь будет лить до утра, замерзнешь. Гораздо правее торчат из воды два круглых голых камня. На них вечно сидят чайки. Камни седоватые. Это остров Белых утюгов. На нем вообще негде спрятаться. А на широком разливе, где ходят катера, лежит длинный остров, поросший березами и соснами. И если на него смотреть издали навстречу низкому солнцу, то кажется он очень странным. Посреди острова сухая длинная сосна, из нее торчит коренастый сук, и хвоя растет на самой вершине. Оттого сосна похожа на длинного забавного человека в шляпе, упершегося локтем в бок и выставившего руку. Чудак чудаком. Это остров Чудака. Его еще можно бы назвать островом Пещеры. Там есть нора, по которой можно, наклонившись, пройти шагов десять. Чем эта нора не пещера. В пещере сухие ветки, туда почти не задувает ветер.
Наташа примотала лодку цепью к сосне и направилась в пещеру. В пещере сидел Игорь. Он грелся у маленького красного костра, низко наклонив от дыма голову.
— Я так и думала, что ты здесь, — сказала Наташа и присела напротив и вытянула над огнем руки. В полутьме пальцы ее и ладони стали прозрачными, словно засветились изнутри.
— Ты, наверное, видела, как сосна к небу приросла? — сказал Игорь спокойно.
— Брось ехидничать. Ты никогда мне не веришь. Я видела дятла.
— Это очень странно, — сказал Игорь.
— Не это странно, а вот что: дятел долбил, долбил сосну, большую дыру сделал, а потом взял и залез в нее…
— Это, наверное, оттого, что дождь пошел?
Наташа сделала сердитое лицо и замолчала. Немного погодя она сказала:
— Я еще гусей видела.
— Это совсем удивительно, — сказал Игорь.
— Они летели, летели и вдруг погнались за коршуном.
— А потом — за лосем, — сказал Игорь.
— А внизу змея на солнце грелась, — сказала Наташа, — такая тихая-тихая.
— Ты знаешь, кого я сегодня в лодке вез? — сказал Игорь.
— Я видела. Я его еще раньше видела. Они за школой по острову ходили, а потом в заливы на лодке плавали. Он так поет!
— Он говорит, что самолеты строит, на которых мой отец летает. Я теперь вспоминаю, про него где-то в газете писали. Он известный авиаконструктор.
— Никакой он не конструктор, он студент, — сказала Наташа. — Вот ты сам, оказывается, выдумщик.
— Знаешь, где Москва? — сказал Игорь.
— Где?
— Вон там, — Игорь показал в сторону Оленьего острова.
Наташа поднялась и стала сушить над огнем платье, зажмурившись от дыма.
— Он из можжевельника бусы Нине Павловне сделал, — сказала Наташа.
— Он говорит, что еще приедет и здесь жить останется, — сказал Игорь.
— А как же самолеты?
— К тому времени самолеты и здесь будут строить. Гидросамолеты, которые по воде ходят.
Наташа повернулась к костру спиной и задумчиво сказала:
— Нина Павловна говорит, что маленькая она была на меня похожа.
Огонь уже улегся, но угли еще жарко алели. От платья Наташи поднимался легкий красноватый пар.
— Тогда и отец, видно, здесь будет работать, — сказал Игорь. — Сейчас-то ему ведь здесь делать нечего: нет у нас на озере самолетов.
— А почему вы с ним не живете? — спросила Наташа.
— Он там живет, а мы здесь. Нам здесь нравится. Здесь островов много.
— Я знаю такой остров! — сказала Наташа. — На нем такая маленькая рябина растет. Поехали.
— Дождь, наверное, — сказал Игорь.
— Ну дождь не все время, — сказала Наташа и направилась из пещеры, на ходу отряхивая от пара платье. — Дождь кончился, — крикнула она издали, — скоро звезды будут!
Ветер стих, и звезды рассыпались по всему озеру. Луны не было, и лодки шли проливами по черной воде. Леса по берегам слабо светились осенней листвой.
— Вот маленькая рябина, — сказала Наташа, показывая вперед веслом.
Островок — небольшой, затянутый мхами, словно облитый зазеленелой медью, — выплывал из-за мыса. На островке действительно стояла рябина ростом с девочку. Какая-то птица вспорхнула из-под рябины, тонко вскрикнула и низко пошла над водой, похожая на летучую мышь. Слева над лодками стыло горела огромная звезда. Она светила так ярко, что оставляла на воде светящуюся дорожку, как маленькая луна. При этом стылом свете рябина и островок отражались в темной воде.
Дети перестали грести и долго сидели молча. Потом Наташа сказала:
— Это мой остров. А смотри, какая рябина вся красная!
И верно, листья, ствол и ягоды деревца осень обдала багровым соком, и было очень странно, что из черного камня может подняться такое неожиданное дерево.
Под островом плеснула рыба, словно кто ударил в воду колом. И пошли круги. Звезды, светлая дорожка и отражение рябины на воде мягко закачались.
И не успела вода устояться, далеко за лесами длинно лопнул воздух. По всем заливам вода плеснула в берега, плеснула в днища лодок, и эхо ледяным гулом пошло гулять над землей. И, насколько хватало глаз, по всей воде звезды дрогнули.
— Аж голова кружится, — сказал Игорь.
— Страшно, правда? — сказала Наташа.
— Это грунт рвут в карьере, для метро, — сказал Игорь.
И они сидели молча возле острова под рябиной, пока вода не улеглась.
— Я песню знаю, — сказала Наташа и тихонько запела.
В поселке, на том берегу, застучал движок, и вспыхнул свет. Воздух за окнами мгновенно почернел, и видны стали мелкие струи дождя, прохваченные ветром. Наверное, ветер шумит сейчас над всеми реками, островами и городами земли. И сквозь этот ветер плывет, наверное, Виктор в большом самолете.
Нина Павловна представила, как часа полтора назад приехал Виктор на Финляндский вокзал, как сразу окружили его шум, и давка, и торопливый говор большого города. Виктор прошел высокий вестибюль нового здания вокзала и взял на площади синее такси. Таксист прикурил, автоматически включил и провернул счетчик и повел машину строгими каменными улицами к Неве. Виктор сидел откинувшись и время от времени улыбаясь одними глазами.
Воздух над городом уже темнел, и Нева стала фиолетовой. Длинные отсветы фонарей плясали вдоль набережной до самого Адмиралтейства, и быстро бежали под мостами ярко освещенные небольшие корабли, расправив под водой тонкие белые крылья. Прогремел Литейный, улыбчиво мелькнул в свете реклам Невский, остались позади тяжелые и неуклюжие Московские ворота, и, не доезжая Пулкова, такси свернуло вправо.
Аэропорт был ровно уставлен длинными белыми кораблями. Они стояли, почти касаясь один другого крылом, и, чудилось, мерно вздыхали. Бензовозы казались крошечными в сравнении с этими кораблями. Бензовозы терпеливо накачивали их нутро через черные шланги горючим.
Виктор прошел к кассам, взял билет и поднялся в ресторан. В ресторане он выпил высокую тонкую рюмку коньяку, закусил прозрачным розовым стружком осетрины и долго смотрел в окно на самолеты. Кроме Виктора за столиком сидели два молодых морских офицера. Офицеры только познакомились, пили водку, заедали ромштексами и говорили о службе. А Виктор думал о своей аспирантуре, о запущенной диссертации, и было ему немного неудобно оттого, что два добродушных интеллигентных и порозовевших от водки молодых человека при постороннем громко говорят о местах их службы и о том, что они там делают.
В это время репродуктор произнес номер самолета, на котором должен был улетать Виктор. Виктор спустился в фойе, дал Нине Павловне телеграмму и направился на посадку.
И когда самолет уже пробивал облака, весь дрожал, словно хотел рассыпаться, Виктор смотрел в сторону большого озера. На этом озере крошечный остров с небольшой школой в один класс и на три ряда парт. Там учатся десять учеников первого, третьего и четвертого классов. И Виктор опять улыбнулся одними глазами, вспоминая эту школу между рыбацкими поселками и с одной учительницей на оба этих поселка.
А учительница сидит у окна за маленькой черной партой. Парта узенькая, на одного ученика. Все парты здесь такие. В дощатом ящике сбоку парты лежат суконные туфли Наташи. Наташа набрасывает их, входя в класс. Справа у печки на табуретке синий чайник с питьевой водой, возле чайника стоит зеленая кружка. Над классной доской висит на кнопке тетрадный листок. Он сердито исписан почерком Наташи.
Я обязуюсь посещать все уроки, хорошо учить математику, готовить все домашние задания, исправить дисциплину на «пять». Учиться хорошо.
17 сентября».
Забавная эта девочка, Наташа. Она, пожалуй, очень способная, но никогда не делает домашних заданий. Она запоминает только то, что успевает услышать на уроке. Впрочем, когда же ей делать домашние задания, если она целыми днями разгуливает на лодке по озеру, а потом обижается, когда ее упрекают.
Как это все-таки странно. Не успеет человек стать взрослым, и уже забывает, каким был в детстве. И за те самые шалости, которые, как ему тогда казалось, несправедливо наказывались родителями, он готов теперь отчитывать других. В сущности, Наташа часто напоминает Нине Павловне ее, ее самое в детстве. Только Нина Павловна разгуливала тогда не по островам, а по бесчисленным дворам Арбата с мальчишками компании Виктора.
А как Наташа обиделась, когда Нина Павловна заставила ее написать это обязательство. Она писала, красная, сердито скрипя пером. Вечно веселая и живая, три дня после этого она, выходя к доске, отвечала сухо, деловито и глядела в окно, а не на Нину Павловну.
За окнами ветер стихает. Дождь, кажется, редеет. И вот уже видны в темноте тощие копны сена, насаженные на щиты. Так здесь сушат сено, на дождливых островах, чтобы копну проще было продувать ветру. Эти копны похожи на нечесаных стареньких попиков, которые собрались было подкрасться к окнам, да так и остановились в нерешительности.
Впрочем, уже поздно, и незачем жечь свет.
Нина Павловна снимает с вешалки плащ, набрасывает его, прячет голову под капюшон и тушит свет. Она выходит на крыльцо. Ветер все еще сырой и шумит как-то очень грустно. Пролетают по ветру мокрые листья. Долго ли они еще будут лететь? Здесь такие длинные осени. И такие длинные вечера.
И можно очень долго стоять на крыльце в темноте и чувствовать себя совершенно одинокой. И немножечко себя жалеть. Как в детстве. Когда, бывало, выйдешь ночью за калитку из дачи и долго стоишь, как бы в предчувствии какой-то необыкновенной жизни. И думаешь. И то кажется, что все в жизни тебе будет легко, а потом вдруг набегают сомнения. А вдалеке гремит электричка, и за соседней дачей густо лает профессорская овчарка-медалист. И пока тебя не окликнет отец, ты все будешь стоять и стоять.
Между тем ветер улегся, и над островами как-то неожиданно быстро открылось чистое небо. «Утром будет телеграмма», — подумала Нина Павловна, сошла с крыльца и медленными шагами направилась к берегу. Черной гладью со всех сторон налегала на берег усыпанная звездами вода. На востоке между созвездиями Пегаса и Орла, гораздо ниже их, стылым ярким светом сиял Юпитер. Он отсвечивал на воду длинно и узко. При нем в безлунном небе стоял тонкий мглистый свет.
Где-то далеко с пустым оглушающим звуком лопнул воздух, и стоячая вода плеснула по всему заливу, плеснула в мостки, и эхо длинным гулом пошло гулять над островом, отдаваясь словно в каменных погребах. Звезды по заливу дрогнули, и берег как будто качнуло. Узкую дорожку света рассыпало и метнуло по воде. «Самолет звуковой барьер прошел», — подумала Нина Павловна и посмотрела на небо. Оттуда шел сухой и далекий шелест, словно над школой проходила стая гусей.
Нина Павловна прошла на мостки, отвязала лодку, села в нее и расправила весла. В тихой воде видны были все созвездия. Созвездия светили как бы из-под тонкого слоя льда, а над ними неподвижно и робко замерли одинокие жухлые листья. При свете звезд листья казались синими.
Нина Павловна плыла среди этой неисчислимой россыпи и, не глядя на небо, старалась угадать созвездия на воде. Вон раскинулся Волопас со своим желтым покачивающимся Арктуром. Вон вдоль пролива Большая Медведица. И где-то совсем рядом Гончие Псы Волопаса. Гончие Псы сейчас нагонят и разорвут Медведицу. А вон ближе к берегу Персей со своим занесенным на Дракона мечом и спиной закрывающий Андромеду, Андромеду с ее далекими околдованными неслыханной далью туманностями.
По воде все это вытянуто. И замерло. Пока не плеснет щука, словно кто ударит в воду колом, или не зашумит в камышах и не ухнется в воду выдра.
Низко над водой пролетит ночная птица, стремительно и угловато, как летучая мышь. Потом за мысом из-за пепельного мглистого леса станут появляться острова.
На широком разливе, где ходят катера, — длинный остров, поросший березами и соснами. Если на него смотреть издали навстречу низкому солнцу, то он похож на какой-то атолл. И верится, что по нему ходит большая лохматая обезьяна, волоча по земле огромные ступни. Это остров Обезьяны. Правее лежат в воде два седоватых камня. Вечно сидят на них чайки. Но иногда Нине Павловне кажется, что с одного на другой по ним быстро прыгает маленькая лайка. Пусть так и будет — остров Лайки. А далеко слева торчит из каменного разлива ржавым ребром утес. Наверное, там спрятались как в крепости мальчишки и собираются играть в войну. Они, верно, считают, что это их остров — Мальчишек. И вон уже показался небольшой валун, затянутый мхом, словно облитый зазеленелой медью. Над валуном маленькая рябина.
Похоже, что возле этого острова кто-то тихо поет. Пожалуй, это поет Наташа. Скорее всего, это она… Кто может ночью петь возле островка? И видны две небольшие лодки. Они стоят на воде. Среди звезд. И словно чего-то ждут.
Пожалуй, надо плыть к ним. Осторожно плыть, не задевая веслами звезд. И слушать, как над водой медленно снижается далекий дым рыбачьего костра.
1962 г.
И будешь жить, и будешь видеть
тебя, сквозящую вдали.
Любви, любви я полон…
В городке Вашем нет моря, и поэтому вечером он кажется пустынным. Только по узеньким улицам с крошечными черепичными домиками журчат быстрые темные речки. Мне показалось, что у Вас их там множество. И удивительно — не замерзают они даже зимой.
Вчера вечером я сидел в небольшом кафе, что внутри углового дома одной из Ваших главных улиц, напротив книжного магазина. Там было уютно и немного тоскливо, как это бывает осенними вечерами в кафе или чайных забытых провинциальных городков, все равно где — в Сибири, на Урале, в Карелии… В углу там стоит музыкальный ящик, в него нужно бросить монету, и он сыграет Вам пластинку. Пожилой мужчина все вставал из-за столика и опускал в этот ящик одну монету за другой. А игралась ему все одна и та же песня, какая-то грустная. Эта латышская песня походила на нашу «Позарастали стежки-дорожки…». Пела женщина. Пожилой мужчина, на вид рабочий, был хмелен, но оставался корректен и молчалив. Он только сидел, обхватив голову руками и закрыв глаза.
Мужчина сидел за моим столиком, и я хорошо видел его сухощавое лицо с отяжелевшими, морщинистыми веками. Вскоре музыкальный ящик замолчал, — кажется, испортился, — и молча сидел мужчина. Но потом он не выдержал и поднял на меня глаза. Глаза его были удивительной приветливой синевы. Ему хотелось поговорить. На довольно хорошем русском языке он мне начал рассказывать, будто в Вашем городе живет девушка, которая зимой бегает вокруг города на лыжах и купается в водопаде, летом она сплетает венки из одуванчиков, заходит высоко вверх по реке за город и пускает венки по течению. Она будто бы любит положить букет сирени кому-нибудь на крыльцо, только чтобы никто ее не видел. Она поет звучные песни, но делает это рано утром или далеко за городом. Она еще много чудесного…
Когда я вышел из кафе, было темно. В темноте за городом слышался гул водопада. Я долго ходил один по пустынным улицам и думал об этой девушке. Мне казалось, что ее нет на свете, все только выдумал этот пожилой человек с удивительными синими глазами. Но он так утверждал, что есть. Он даже говорил, что живет она в доме над Румбой и зовут ее Вентой. Он говорил, что ей даже можно написать письмо по этому адресу и она получит.
Вот я и пишу Вам. Если Вы есть на свете, ответьте мне. И мне станет радостно. Мне очень хочется, чтобы Вы были и чтобы я получил от Вас письмо.
Пишите мне в Михайловское,
на старую Мельницу.
P. S. Тот мужчина еще говорил, будто когда Вы смотрите на человека, тот начинает слышать в сердце гул водопада и его охватывает тревога. Правда ли это?
Вчера я приехал в Ленинград. Я здесь в командировке. И весь вечер ходил по улицам. Я выбирал улицы с каналами. Каналы здесь нынешней зимой тоже не замерзают. Когда по воде рассыпается какая-нибудь неоновая надпись, кажется, что это зерна катятся по волнам для какой-то важной птицы. Такие птицы сидят по краям одного мостика. Тяжелый снегопад опускался над ними. А птицы сидели молча и своими львиными лицами смотрели на прохожих.
Я очень люблю Ленинград, наверно не только потому, что здесь родился. Здесь можно долго ходить по набережным, по крылатым мостикам, по каналам. Но сегодня мне здесь так же одиноко, как тогда, в Кулдиге. Только тут повсюду слышится дыхание моря, и какое оно тревожное и мощное. На Невский лучше не выходить. Сколько там народу! На Невском кажется, что нет ни Кулдиги, ни Михайловского, ни моего маленького озера Маленца, ни Мельницы, в которой я живу.
А там, вокруг Мельницы, всю ночь, наверное, бегал заяц. И оставлял в сосняках и по холмам длинные петли своих бисерных следов. Может быть, там уже лежит письмо от Вас?
Напишите мне.
Интересно, чем Вы сейчас заняты? В такое утро, когда еще темно. Купаетесь в водопаде? Или бежите где-то на лыжах? А может, Вы проснулись, зажгли лампу и сидите у окна? Вы читаете стихи? Томик Пушкина?
Спой мне песню, как синица
тихо за морем жила…
Читаете ли Вы сейчас? Или что Вы сейчас читаете?
Пишите мне.
Мне кажется, вчера я видел Вас. Японская коробочка для лекарств черного лака висела на сером шнурке. На этой коробочке каким-то туманным золотом нарисованы три женщины. Одна стоит с опущенным в руке круглым веером, другая рядом, она просто чем-то увлечена. Обе смотрят на третью, совсем юную девушку, которая держит в руке игрушечный парусник. Она показывает этот парусник подругам, и по выражению лица чувствуется, что читает стихи. Вот эта девушка, по-моему, — Вы.
Я уверен теперь, что когда-нибудь приеду в Кулдигу и встречу девушку с маленьким парусником в руке.
Интересно, кто же Вы на самом деле? Может быть, Вы рыбачка и ловите в водопаде лососей? Поймаете лосося и отпустите. Тогда какая же Вы рыбачка? А может быть, Вы, скажем, шофер? Сейчас многие девушки работают шоферами. И приятно видеть девушку-шофера. Вы возите детей купаться на речку или бродить по янтарным замкам. Чтобы дети удивлялись и радовались. Или Вы развозите на своей машине цветы. Маленькие японские букетики цветов. Или простые цветы полевые. Полный кузов! А, теперь я знаю, кто Вы. Вы садовница! Вы сами выращиваете цветы. И потом берете их большим ворохом, выбегаете над Румбой и пускаете в воздух, как воздушные шары. По одному, по два, помногу. Они летят высоко над солнцем. Золотые, белые, малиновые…
Я пока еще в Ленинграде. Скоро домой. Я хочу верить, что на Мельнице меня ждет от Вас письмо.
Пишите мне.
Я домой вернулся рано утром. Автобус идет только до поселка который здесь у нас называют мерзким словом — Пушгоры. Получается что-то вроде гор Пушнины. В то время как это всего лишь Пушкинские Горы, которые раньше назывались Святыми Горами. При Пушкине. Какое счастье, что он не слышит этого страшного слова: Пушгоры.
Рассвет лишь только занимался, когда я спускался с холма от усадьбы к Мельнице. Холм алел на моих глазах, а заячьи следы по холму становились зеленоватыми. И синий глубокий след от валенок тянулся к Мельнице по переметенной тропе. Я сразу подумал, что это почтальон приходил к моей двери. Но ни в двери, ни под дверью письма я не нашел.
Может быть, почтальон письмо не очень аккуратно сунул под дверь, а ветер унес его? Где теперь найдешь письмо по сугробам… Да и Сороть не везде затянуло льдом. Я почему-то уверен, что письмо было. И как жаль, что теперь его нет.
Напишите мне другое письмо, но такое же хорошее, как первое, которое унес ветер. Я теперь все время буду дома. И ждать буду утром и вечером. И даже ночью.
Напишите мне.
В мою комнату заглянуло солнце, красное чистое солнце. И деревянные стены Мельницы стали янтарными, как те замки, в которые Вы возите детей. Так уютно и тихо здесь у меня. Сейчас разогрею окна. Они замерзли, пока я странствовал. И заварю чай.
Сегодня было тепло, светило солнце. Я на обед отправился домой, а вокруг все таяло. Я долго ходил по сугробам вокруг Мельницы. И по Сороти. И по Маленцу. Все искал то письмо, что унес ветер. Может быть, ворона унесла его куда-нибудь в клюве. Нашла в кустах и унесла. Вороны часто таскают что попало.
Ну, теперь Вы скоро получите мое последнее письмо. И еще напишете мне. Только не обижайтесь на мою неаккуратность. Я вечно такой несобранный. Кто-нибудь другой обязательно нашел бы такое письмо. А у меня не получилось. Да я и не виноват. Я просто слишком долго не был дома. А здесь такие ветры! На перешейке между Соротью и Маленцом. Недаром здесь и была поставлена в старое время Мельница. Вот письмо и унесло. Из-под двери.
Интересно, что Вы сейчас делаете? Стоите над водопадом? Или просто ходите по городу? Или сидите у окна? А может быть, едете с обеда на работу? И совсем не думаете обо мне… В вашем городе нынче, наверное, нет снега совсем.
Ну, будьте здоровы. Пишите мне. Бегу на работу — надо починить механическую канарейку для Дома в Тригорском.
Пишите обязательно.
Вот я пишу Вам уже второе письмо за день.
Пришел домой. Стемнело. Поднимается ветер. По стенам шумит. Свеча на столе так и раскачивается. Мы Мельницу восстановили недавно, и свет сюда еще не проведен. А может быть, и совсем проводить его не станем. Кругом темно и ветер. За окнами несутся какие-то синие полосы. И кажется, что Мельница, и я, и свечка — все куда-то улетаем. И высоко над землей.
Вдруг все стихло. И только чувствуется, что ветер меняет силу. И вдруг что-то пронеслось над озером. Белое. И поднялось высоко, и закувыркалось, как платок. Мне почудилось, что это большой конверт. Он летел прямо на окно. Он оказался совсем близко. И вдруг ударился в раму. И разлетелся на мелкие дребезги.
И снова повалил снег.
Я думаю о Вас. Я даже не могу представить, чем Вы сейчас заняты. Мне кажется, что ветер повсюду. Мне просто приятно, что Вы есть на свете. Как это удивительно — подняться по реке за город и оттуда по течению вниз пускать венки. Венки из одуванчиков. Или еще удивительней — лететь над городом. Лететь и разбрасывать цветы по ветру. По ветру над городом бросать одуванчики.
Ну, пока. До свидания. Я, кажется, засыпаю. Опять все гудит, по стенам хлещет снег, а может быть, дождь. Крылья моей Мельницы дрожат и рвутся с места. От этого сдается, будто кто-то стучит в стену. Как в дверь.
Вчера я встретил девушку, она шла откуда-то из-за Савкиной горки и рассеянно смотрела по сторонам. Она издали заметила меня и чуть поклонилась. Я не ответил ей, потому что не был уверен, мне ли она поклонилась. Да и поклонилась ли вообще… Может, мне все только показалось. Ведь иногда случается, человек и не думал кланяться, а ты решил, что он тебе поклонился.
А я тоже шел вдоль Сороти.
И так мы сблизились невдалеке от моей Мельницы. И тогда девушка совершенно явственно поклонилась и сказала издали: «Здравствуйте». Я никогда ее не видел раньше. А она со мной поздоровалась. И еще она сказала:
— Сегодня к вечеру начнется половодье. Вон как вода прибывать начала.
— Откуда вы это знаете? — сказал я.
— Да это просто глазами видит всякий, — сказала девушка и улыбнулась.
И к вечеру действительно начала прибывать вода.
Я весь вечер думал об этой девушке. Откуда она могла появиться? Может быть, это Вы приезжали к нам? Да не решились ко мне зайти. Или просто я Вам не приглянулся. Девушка была под белым пуховым платком, в коротком полушубке, в белых брюках и в белых коротких сапожках.
Если это были Вы, напишите мне.
Наконец-то письмо пришло. Сегодня утром наша методист Катя вышла к Мельнице и показала мне его издали. Дело в том, что мою Мельницу отрезало разливом, и я теперь как на острове. Все вокруг меня слилось в целое море — и Кучане, и Сороть, и Маленец. Только льдины стучат ко мне в Мельницу. Катя хотела мне письмо отдать, да так и осталась на краю разлива. Отрезало меня за ночь.
Жаль, нет лодки. Когда теперь я выберусь? А Катя ушла. Буду коротать время, пока лодку не подгонят. И все это время буду Вам писать.
Это большое половодье поднялось перед самой полночью. Разгулялся ветер. Лед начало крошить. Дождь посыпался. Такой гул пошел, словно от Румбы, от Вашего удивительного водопада. Гудит — и все. Мне даже стало казаться, что я в Кулдиге. Будто я стою под горой, а на горе замок. Замок весь целехонький, огни горят в окнах, а на башнях грохочут железные знамена. У нас такие знамена называли прапорами. А как, интересно, у Вас они назывались?
Вот и лодка появилась. Ну, пока. Пишите мне.
А может быть, письмо не от Вас? Может быть, Вас вообще нет на свете? А только тот человек все выдумал? Письмо от кого-то другого?
Ну, еще раз пока. Пишите мне.
Лодка шла не ко мне. К Мельнице вообще невозможно подойти на лодке. Лед из Маленца потащило в Сороть, и Мельницу стиснуло льдами. В дверь вошла вода. Вода поднимается по лестнице. Может случиться так, что я проснусь, а в комнате вода.
Дождь за окном стихает. Я сижу за столом и думаю о Вас. Я смотрю за окно и вспоминаю Ваш город. А представляется он мне таким, какой был много веков назад. Я вижу замок, я слышу там, за стенами, говор, слышу лай собак. Говор и лай доносятся сквозь какие-то призрачные звуки, как будто звучит клавесин. Огни горят спокойно. Но сколько в них было тревоги в те неспокойные времена. И здесь, на наших крепостях, и там, у вас. И я не могу себе представить, что мы когда-то воевали. Мои предки ходили к Вам, а Ваши сюда. И подстерегали друг друга в засадах, рыли волчьи ямы. И убивали. Ведь это мог быть я. И мог бы захватить ваш город и сжечь его. И Вы сгорели бы. Какое счастье, что мы не жили в то страшное время. И какое счастье, что оно больше никогда не повторится.
А теперь я вижу, Вы, как Царица весны, идете над рекой за городом и пускаете по течению золотые венки из одуванчиков. А потом Вы летите в небе и разбрасываете над городом цветы. А в кафе сидит очарованный и хмельной мужчина, он рассказывает о Вас незнакомым людям. Кто он, этот мужчина? Мне кажется, он мне родной, и я люблю его. Я его люблю за то, что он живет в одном с Вами городе.
Дождь утих. Облака над разливом разметало, взошла луна. После дождя все блестит. А льдины сгрудились, как замшелые серебряные острова, и звенят. Осыпаются. И кажется, что в небе кто-то играет на клавесине.
Это было письмо не от Вас. И я уже серьезно начинаю думать, что Вас нет на свете. Просто нет — и все. Это так грустно. Я бы сошел с ума, если бы кто-нибудь подумал, что меня нет на свете. А Вам все равно. Вы сидите себе за столиком и пьете кофе или купаетесь в водопаде, и Вас совсем не заботит, что кто-то думает, будто Вас нет на свете.
Сегодня мы жгли прошлогодние листья. На всей усадьбе. В парке. Мы их сгребали сначала в кучи. Дым от листьев долго стелется над озерами, над полой водой. Сгоревшей листвою пахнет даже за озером, в Петровском, в парке. Впрочем, там тоже жгут свою листву.
Со мной вместе сгребала листья Светочка, молодой специалист. Она пишет курсовую работу «Пейзажи Михайловского и Тригорского в лирике Пушкина». Если бы Пушкин знал, сколько всяческих работ будет написано по поводу его каждого шага… Ему, наверное, это было бы не очень приятно. Света очень милая. И я бы давно полюбил ее, если бы она пускала вниз по Сороти венки или пролетала над Михайловским, разбрасывая одуванчики.
Листья долго горели здесь и там в глубине парка. Я смотрел на огонь, и мне казалось, что горят письма. Сотни писем горят, и слова умирают в них. И мне было жаль этих слов. Мне вообще жаль слов, которые умирают, никем не услышанные. Я слышал, как они умоляют и зовут кого-то, как плачут, как стонут, не в силах кого-то забыть.
Я отвернулся и ушел. И до сих пор я слышу, как горят эти листья.
У нас такой разлив. Кругом вода. И повсюду пахнет листвой. Пахнет сожженными листьями. Тишина. Так, что кружится голова и начинаешь засыпать.
Неужели Вы так никогда и не ответите мне?
Я не могу поверить, что Вас нет.
Это неправда.
Свет луны. Прямо в окно и на пол. И невыносимый он. Сама луна малиновая, а свет медный. Тяжелый. Зернистый. И все живым в моей Мельнице сделалось.
Стакан, простой граненый стакан, стоит на подоконнике и звенит. О чем звенит он? Руку поднимешь над подушкой, остановишь в воздухе, и страшно смотреть на нее. Она как бы отделена от тебя, сама по себе, того и гляди сама на тебя глянет. И заговорит человеческим голосом. Паутина над потолком в углу — как звук, подвешенный в воздухе. Так и переливается. Паук висит, как пробоина, и от него тоненькие трещины в воздухе.
Все насторожилось.
Нет. Я не могу поверить, что Вы никогда мне не напишете.
Что Вас просто нет на свете. Этого не может быть.
Я всегда просыпаюсь от лунного света. А сегодня луна полная. И разлив полный.
Вы, наверное, фокусник. Что вы делаете с людьми? Кто вас научил такому? Еще зимой я увидела ваше первое письмо.
Я стояла на улице, возле небольшого кафе, что на главной нашей площади. Наискосок от книжного магазина. Был вечер. И мелкие снежинки так и сыпались с неба. Мне на всю жизнь запомнился этот момент. Я разорвала конверт. Я вынула из конверта чистый, белый, чуть глянцевитый листок бумаги. Он был сложен вдвое. Что-то написано на нем было зелеными чернилами. И когда я стала развертывать этот листок, он вдруг зашелестел, сделался ласковым, словно щека ребенка, и превратился в большой белый цветок.
Я даже помню, как в него упала снежинка, заискрилась и довольно быстро растаяла.
Скажите мне, что это значит?
Дорогая, добрая Вента!
Ни в чем нет ничего удивительного. Все так и должно было произойти. Я послал Вам белый теплый цветок с нашей поляны. Вам просто показалось сначала, что это письмо. Цветок и должен был распуститься, как только Вы к нему прикоснетесь.
Я так счастлив, что Вы есть на свете и наконец-то мне ответили. А то у нас уже зацветают одуванчики, и я стал думать, что Вы никогда не откликнетесь.
Вчера на закате я видел, как над лесом летел большой горящий одуванчик. Он долго кружился в воздухе и потом опустился на воду нашего тенистого озера Маленец. И долго этот одуванчик горел на воде среди ночи.
Это Вы прислали мне его?
Кто же вы? И почему вы присылаете мне эти белые цветы?
И опять цветок!
Почему вы не можете прислать мне обыкновенное письмо?
Я выращиваю на полянах цветы. Они цветут зимой и летом. Они распускаются ночью, когда никто не видит.
О, как сверкают мои цветы в морозные лунные ночи! Над каждым цветком тогда светится голубоватое облако инея, и вы начинаете верить, будто это облако смотрит вам в глаза сердечным и пристальным взглядом. Любой человек становится под этим взглядом красивей и моложе.
И добрее.
У меня есть цветы, которые распускаются только утром. И если наклониться, слышно как в них поют птицы.
У меня есть вечерние цветы. Они горят, как свечи. Они колышутся и долго видны в темном сумраке леса. Когда их покачивает ветер, пение слышится в них среди темной летней ночи.
Теперь Вы знаете, кто я.
И ничему не должны удивляться.
На моем столе уже целый букет. От вас. Как это странно, иногда мне кажется, будто они дышат. И тогда мне становится страшно. И думаю о вас. И больше ни о чем не могу думать.
Будто я вас вижу. Как вы шагаете высоким лугом на фоне деревянной ветряной мельницы. А у нас тут мельницы каменные. Ваша мельница машет крыльями, и ветер громко шумит в ней. Так шумят в ветреный день облака.
Ой, совсем я заболталась!
Мне пора на работу.
Напишите же мне. Хотя бы одну строчку.
Таких цветов я никогда еще не видела.
И даже не предполагала, что такие могут быть.
Письмо ваше пришло на рассвете. Я вскрыла конверт, и в руках у меня оказалось голубое ароматное соцветие. От него веяло прохладой, над ним курился туман… Туман поднимался, такой прозрачный, над всем цветком… И я почувствовала, что оттуда слышится птичье пение.
И пели как будто даже не птицы, а какие-то задумчивые девушки. В наших деревнях иногда поют так.
Вы волшебник.
Хотя бы на конверте напишите, кто же вы.
Сегодня письмо ваше получила перед самым концом работы. Мне отдали его девушки, которые разбирают письма на сортировке. И я почему-то не сразу его распечатала. Мне хотелось это сделать, когда я останусь одна.
Я положила письмо в сумочку и ушла. Ушла бродить по городу.
Вы не представляете, какое это счастье — бродить с таким письмом по городу. Я смотрела на прохожих, и мне было жаль их. Мне было их жаль за то, что они не знают, они даже не могут подозревать, какие на свете бывают чудеса.
А потом захотелось мне уйти ото всех и побыть одной. И я шла за город. За городом есть большой сосновый лес. Я долго бродила там и дышала воздухом. Пока не наступили сумерки.
И в сумерках я раскрыла конверт. Вы бы знали, как у меня теперь бьется сердце, когда я получаю письма. Я даже вскрикнула. Из конверта выпал маленький живой огонек. И он закачался в траве, словно на него дышат.
Господи, как я люблю вас!
Дорогая Вента!
Я выезжаю сегодня.
Утром буду в Риге.
Завтра вечером мы уже могли бы встретиться. Но я хочу исключить все случайности. Поэтому договоримся на послезавтра, 25 мая, в семь вечера, в беседке, что над водопадом. И вы придете с маленьким парусником в руках.
Над Румбой, возле замка, семь вечера.
Ах, как пахнет в городе сиренью! Одна сирень. Сирень цветет на бульварах. Сирень в окнах. Сирень продают у вокзала, во всех киосках. Сиренью пахнет от девушек. Пахнет сиренью даже от автобусов и трамваев.
И облака в небе охвачены каким-то сиреневым шелестом. И закат над Даугавой. Не сумерки, какой-то сиреневый снегопад или туман опускается на весь город. Ветер веет по мостовым и по тротуарам, по крышам, подоконникам — сиреневые лепестки.
Значит, сегодня я в Риге.
А завтра в семь — над Румбой, в той беседке.
Дорогая Вента!
Завтра мы увидимся, и это письмо Вы получите уже после нашей встречи. Я весь горю. Во мне все дрожит. Я все время думаю. И думаю о Вас. И это невыносимо. Каждая минута похожа на тысячелетие. Автобус тащится, как ленивый жук.
Простите неразборчивость, очень трясет, и писать трудно.
Я смотрю за окно и ничего там не вижу. Хотя чувствую, что здесь все прекрасно. И ветер, и хутора, и Ваши чистенькие городки, и луга. А ветер за окном автобуса, я уверен, пахнет сиренью. В автобусе едет какая-то пожилая торговка с огромными узлами, шея у нее замотана платком. Она говорит, что умирает от ангины, и зверски ругается, если кто-то просит открыть окно.
Но я уверен, что ветер за окном пахнет сиренью.
Теперь уже все равно, мы завтра свидимся, и Вы убедитесь, что я совсем не тот, что можно было подумать из моих писем. И я не хотел бы Вас обманывать. Мне просто нравилось писать Вам красивые письма и самому верить в то, что я пишу. Будто я живу на Мельнице. Я бы действительно хотел в ней жить, но Мельница эта декоративная. Мне приятно было самому думать и верить, будто я выращиваю цветы, которые зимой цветут на лесных полянах, и что я видел, как Вы летели по небу на закате. Я все это выдумывал, точно так же, как Вы, будто из моих конвертов вываливаются удивительные цветы, когда Вы мои письма раскрываете. Но Вам все это можно придумывать, Вы удивительная. А я что? Я просто работаю столяром в заповеднике. Иногда чиню старинную мебель. Недавно починил механическую канарейку из дома в Тригорском. Там некогда жили друзья Пушкина, которые скрашивали его ссыльные годы, их дом он вывел позднее в «Евгении Онегине». У них он встречался с Анной Керн и там передал ей те удивительные стихи… «Я помню чудное мгновенье…»
Я Вам, вполне возможно, не приглянусь. Только Вы скажите мне об этом прямо. Вы увидите, какой я низенький ростом, коротконогий, неказистый. Если бы я не носил усов, меня можно было бы совсем не приметить.
А живу я за Савкиной горкой в деревушке. У меня есть комната, есть кухня. И есть веранда. Сад. Когда дует сильный ветер, яблоки стучат в стекла моей веранды, и ночью становится тревожно. А поздним летом, если приходит гроза или ураган, яблоки грохают в землю, — тогда похоже, что где-то далеко скачет конница. Весной у нас бывают большие разливы, и звезды горят по воде до самого Михайловского, а Мельница действительно стоит на островке, а вокруг ледоход. Что же касается того цветка, который будто бы горел на озере и опускался под воду, то я однажды шел домой, и мне пригрезилось, словно какой-то цветок горит на воде и плавает.
Наш автобус въезжает в какой-то городок с короткими каменными домами под острыми крышами. Прямо какая-то Испания. Шофер назвал его — Ка́ндава.
Пойду я и в этой Кандаве брошу письмо.
У меня так бьется сердце.
Я уже боюсь Вас. До скорой встречи.
Я даже не знаю, кому теперь писать. Куда писать. И все же я пишу. Я пишу просто так, мне хочется выговориться.
Я приехал в Кулдигу и не мог дождаться вечера. Весь день я ходил над водопадом. Вечером Вас не было. С Вами что-то случилось? Почему Вы не пришли? Может быть, Вас действительно нет на свете? Кто же мне тогда отвечал?
Я ходил по Кулдиге. Иногда в окружающих предметах вдруг появляется какое-то напряжение. Словно они только ждут прикосновения. И стоит до них дотронуться, они взлетают или подскакивают, как от щелчка. Чуть хлопнешь дверью — она уже грохочет. Коснешься спичечного коробка — он далеко отскакивает, а спички ломаются, как соломинки. Так, что не прикурить.
И возле беседки я за весь вечер встретил только троих. Вдали сидела на скамейке какая-то неприметная, робкая девушка. Я даже не помню, как она выглядела. Я не обратил на нее внимания, потому что только и думал о Вас. И, кажется, весь дрожал. Потом та девушка куда-то ушла. И оставила на скамейке голубоватую веточку цветущей сирени. Видно, забыла.
Я долго ходил над водопадом и потом сел на скамейку. От ветки сильно пахло. Я был так взволнован, что, когда взял в руки ветку, мне показалось, будто она позванивает. Я сидел и слышал только запах сирени и шум водопада. И невдалеке стоял красный мотоцикл с коляской.
К мотоциклу подошел высокий парень в кожаной куртке и в кожаных брюках. На нем были огромные ботинки с толстой красной подошвой. Он принялся возиться с мотоциклом. Я не знал, что с собой делать, и сказал парню:
— Посмотрите, как удивительно пахнет эта ветка.
Парень подошел, взял у меня ветку и понюхал.
— И верно, — сказал он, — здорово пахнет.
Парень повертел веткой перед носом.
— Впрочем, это моя ветка, — сказал он.
— Как ваша? — удивился я.
— Очень просто, — сказал парень, — моя, и все.
— Но ведь я ее нашел на лавочке, — сказал я.
— Ну и что? — усмехнулся парень. — Мало ли кто где чего находит. А теперь она моя. Я ее хозяин. Мне она нужней.
— Это так и есть, — сказала девушка в короткой кожаной юбке, которая неизвестно откуда вдруг появилась.
— А! — сказал я. — Он хочет подарить вам эту ветку. Тогда пожалуйста. Я могу ему ее уступить. Эта ветка просто ничья.
— И нечего уступать, — сказала девушка. — Это его ветка. Он такой сильный.
— Я дарю тебе ее, моя Веселая Веснушка, — сказал парень и провел веткой под носом у девушки.
Парень огромными ногами осадил свой мотоцикл, а девушка прыгнула в коляску. Так они умчались, напяливая голубые шлемы и громко смеясь. Раза два они оглянулись на меня, проезжая мимо замка.
Я ушел в город и уже не помню, как оказался в том кафе напротив книжного магазина. Там пахло сиренью. Какой-то мужчина бросил в музыкальный ящик монету, и запела Ольга Воронец. «Зачем вы, девушки, красивых любите?» — спрашивала Воронец. И правда. Зачем вы, девушки, любите только красивых? За столиком сидел все тот же пожилой, рабочего вида мужчина. Он был хмелен. Молчалив. Он сидел, обхватив голову руками.
— Ну, где же ваша Вента? — спросил я и сел рядом с ним.
— Что? — спросил мужчина.
— Где та девушка, о которой вы мне говорили осенью? Вента где? — сказал я.
— Разве я вам что-то говорил? — сказал мужчина и грустными синими глазами посмотрел на меня.
— Да. Вы мне говорили о девушке, которая зимой бегает вокруг города на лыжах и купается в водопаде.
— И сплетает венки из одуванчиков? — сказал мужчина. — И заходит против течения за город и там их пускает?
— Она любит положить букет сирени кому-нибудь на крыльцо, — сказал я, — чтобы только ее никто не видел.
— Таких девушек на свете много, — сказал мужчина и грустно улыбнулся.
— Это неправда, — сказал я. — На свете есть только одна такая девушка.
— Вы правы, — сказал мужчина. — И живет она над Румбой. На окне этого дома сидит синица и поет человеческим голосом.
Я поднялся и вышел из кафе. Я пошел к Румбе. Я долго искал Ваш дом. Но нет такого дома, где сидела бы синица и пела бы человеческим голосом. И никто вокруг водопада не знает и не слышал о Венте.
И я опять ушел в город. Где-то пели женщины не очень сильными, но громкими голосами. Я даже не понял, где они пели, на берегу или где-то у раскрытого окна. Они были хмельны, и столько тоски слышалось в их голосах. И мне вдруг показалось, что я мог бы полюбить одну из этих женщин. И я испугался. Я уехал из города. Я уехал автобусом.
Уже на выезде я видел тех двоих. Красный мотоцикл, перевернувшись, лежал за обочиной. Мотоцикл лежал, высоко задрав лопнувшие колеса. И два голубых шлема валялись в траве далеко один от другого. И один шлем был пробит, словно его прошил осколок.
Теперь надо бы играть марш. Какой-нибудь старинный марш, вроде того, что похож на встречный и на прощальный одновременно. Когда где-то идут колонны пехоты, не побежденные, но и не победители, и каждый думает о далекой родине.
Зачем я пишу, не знаю.
Но все же пишу на конверте:
Кулдига
Дом над Румбой
Венте.
Андрей!
Вчера меня вдруг охватило какое-то беспокойство. Смятение. И я как-то вся растерялась.
С утра я получила твое письмо, и из конверта выпала маленькая ветка сирени. Послано письмо было почему-то из Риги. И я заметила, что ветка эта как бы позванивала, когда ее встряхиваешь.
А со второй половины дня у меня началось беспокойство. Я работаю письмоносцем, и мне нужно обойти много домов. Я еле ходила. Ничего вроде бы не случилось, а сердце болит.
К вечеру я пошла к Замку. И долго я ходила над берегом. И все болело сердце. Потом я села на лавочку над водопадом. И народу-то никакого не было. Только двое проехали к Замку на красном мотоцикле да какой-то смешной парень пришел в беседку. Низенький такой, усатый, тощий. Мне показалось, что он очень волнуется, — видно, пришел на свидание. К нему никто не появлялся, а он все ждал. И мне сделалось его очень жаль. Я даже чуть не заплакала.
Я так расстроилась и ушла. Я даже забыла свою веточку на лавке.
Дорогой Андрей, не случилось ли чего?
У меня так болит сердце.
Наконец-то Вы написали мне настоящее письмо. Я еду к Вам. Ах, зачем я тогда забрала эти письма к Венте! Они так долго лежали у нас на почте, ведь адресата нету. Я уж узнавала, ходила вокруг всего водопада. Никакой Венты там нет. А я из любопытства надорвала один конверт и прочла. Простите меня.
Я взялась зачем-то отвечать Вам от имени Венты. Какая я Вента?
Я обыкновенная Ингуна, почтальон.
Я выезжаю к Вам. Выезжаю завтра. Что теперь будет? У меня кружится и болит голова.
До встречи.
На конверте был написан почтовый обратный адрес и вложен в конверт полевой колокольчик. Он завял и чуть подсох. Колокольчик поблек и сделался немного прозрачным. И если положить его на ладонь, то колокольчик кажется совсем невесомым и совершенно ничего не значащим.
1973 г.
Являться муза стала мне.
В глубине ели, в самой тишине ее, тронуть смычком скрипку, и звук пойдет по всему стволу, по каждой ветке. Ель замрет от звучания, сделается тоньше и стройнее, а хвоя засветится, словно упала роса или расцвел иней. Для этого не нужно приближаться к ели ухом, только стоит приложить ладонь, но сама ладонь должна быть добрая.
Так стоять можно долго, на лице ощущая не ветер, а дыхание ветвей. Дорога пусть уходит пока одна, спускается под уклон почти к самому озеру и тоже замрет на берегу. Там березы столпились при свете солнца. Береста их порозовела при низком свете солнца, как розовеют на морозе щеки. Озеро заснежено, даже неприметны берега. Ходит по середине озера ворона и что-то бормочет себе под нос. А что бормочет, разобрать издали трудно. Шагать пора дальше, отнять ладонь от ели, от ее ствола, и чувствовать на ходу, как в ладони живет еще и чуть замирает звучание.
Андрей снял шапку, тряхнул головой и зашагал под гору, поскальзываясь ботинками по наезженному снегу и полуприкрыв глаза. Он шел в сопровождении звучания, которое теперь двигалось как бы чуть впереди и как бы вело его своей дорогой. Осталось озеро справа. Снег на нем был странного свечения, как будто прогревался снизу юным и приветливым взглядом. Ворона поднялась и улетела. «Действительно маленькое, недаром прозвали Маленец, — подумал Андрей. — Светлое. Тихое». Ворона каркнула и улетела на холм. Там села на березу тяжело, так что снег с веток посыпался и засверкал на лету. Где-то ударили в колокол. Помедлили, ударили еще, уже в другой колокол. Ворона посмотрела в сторону звона, поднялась и улетела совсем. Скрылась.
Теперь дорога пошла в горку, а вокруг стояли большие сосны. Сосны налились багряным чаем. Чай мерцал в них. Мороз усиливался, и тонкие алые чешуйки коры скручивались. От них шел шелест, какой порою слышится, когда на стуже застывает горячий печной дым. Синие тени сосен лежали на сугробах и ползли вверх по взгорку. Андрей остановился, прижал холодную ладонь к виску, и в голове его тоже послышалось звучание, сопровождаемое этим дымчатым шелестом. И Андрей зашагал дальше. Впереди, на повороте, показалось Андрею, что кто-то сидит за сосной в белой куртке на снегу и распустил багряные волосы, а голубой платок положил на колени. Андрей приблизился, но под сосной лежала только тень. Тоже синяя. Тень уходила далеко в глубь леса, и поперек тени положен был заячий след.
Впереди показались дымки поселка, молодые березки, тесно посаженные вдоль дороги с двух сторон по улице. И дверь на крыльце знакомого дома была открыта. А ощущалось Андреем такое, будто кто-то пробегает стороной от сосны к сосне, бесшумный. И, подходя к крыльцу, Андрей чувствовал, что смотрят ему в спину и вместе с ним вслушиваются в звучание скрипки.
На крыльце под крышей, на перекладине, Андрей нашел ключ от двери и ключ от веранды. Андрей постоял на крыльце, не оглядываясь надел шапку и отпер дверь в квартиру, что по коридору справа. А за дверью слева гремели шумные голоса и хлопали тысячи ладоней, в то же время еще играла музыка. Можно было понять, что там смотрят хоккейный матч и слушают одновременно приемник.
Заснул Андрей спокойно и видел то, что его окружало. Дорога, озеро, снега, квартира в деревянном доме, пустом на время командировки друга. И книги по полкам, постегивание ветвей за стеной, на веранде. Все звучало в этом деревянном доме, слышно, как мороз ходит по соснам, как вытекает ключ под горой в Сороть. И уж конечно слышно, как отбивает час за часом в колокол время. Отбивает кто и в какие колокола? Может, время всегда течет именно так, что каждый час отбивается звучно? И только там, в городе, среди шума и скорости действий, событий, совсем его не слышно. Там только слышишь будильник, и вскакиваешь, словно тебя подхлестнули. А когда спишь, то ничего не видишь и не слышишь, только чувствуешь, что продолжаешь бежать. И чувствуешь, как ноги работают во сне и работают руки.
Давайте идите сюда — и хруст ветвей, и поступь мороза, и течение ключа, и течение дороги! И синие длинные тени, ползущие по снегам, и заячий след поперек теней. Только зачем этот грохот, кому это нужно в полночь сидеть и слушать приемник, сидеть и смотреть, смотреть не уставая телевизор? Надо иметь хорошие нервы, чтобы смотреться в телевизор и одновременно слушать приемник. Хорошо бы купить этому соседу еще телевизор и еще приемник. И купить магнитофон. Лишь бы только отмахнуться от этих звуков.
И Андрей отмахнулся. Он остался среди леса на дороге, что течет через гористый сосняк. Слитки, скорее же хлопья, снега среди хвои перебирает ветер. Те рассыпаются по воздуху, а потом долго в воздухе висят. Теперь здесь и там воздвигаются по лесу хоромы, из блеска и шелеста сотканы их стены. Но порой ветер налетает с силой, и хлопья падают на сугробы со звуком глухим и точным. Тогда кажется, что где-то далеко, за горой, скачут кони. И похоже, в ярком свете солнца будто сидит у дороги кто-то в куртке светлой, голубой косынке и держит в одной руке длинную полоску света. И раскачивает ее, и перекладывает с места на место между синими тенями сосен да елей. И другой рукой ее, эту полоску, расчесывает. Да, расчесывает большим гребнем из багряного легкого камня, который тоже светится и от него по лесу снизу вверх лучи да блики. Не знаешь, глаза нужно зажмурить или все же смотреть. А только зажмуришь глаза, проснешься.
Большое и высокое за окном утро. На яблоне раскачиваются снегири, смотрят в комнату. В комнате морозно. Пахнет свежими сосновыми дровами. Надо бы затопить печку.
А снегири переговариваются, покачивают головами. Ни дать ни взять зовут к себе, за дверь, на воздух. Под небо.
Чайник не остынет под полотенцем, и печка под задвижкой. Им обоим, да и комнате, скучно не сделается, если утро, светит в окно солнце, заглядывают снегири. Так что если человек и ушел, то все равно тут кто-то есть. А выйти под легкий иней берез вдоль улицы и в синеву неба — все равно что слышать, как иней рассыпается от твоего дыхания.
В лесу иней перебирает легкий ветер, и тот как бы освещает дорогу мелкой зернью. И в ярком свете солнца видно, что стоит кто-то на дороге впереди. И не уходит, а так себе шагает. В косынке синей, коротком пальто березового цвета, в валенках, похожих на сапоги. И чуть размахивает веткой в правой руке. Поднимает голову и смотрит на деревья, в небо. Стоит и словно ждет. Андрей замедлил шаг. Но все же шагал. И поравнялся с девушкой. Она подняла руку и перегородила дорогу веткой, не оглядываясь. Андрей остановился.
— Почему вы не идете дальше? — спросил девичий голос.
— Как же я могу дальше идти? — сказал Андрей.
— Хорошо. Идите.
Девушка убрала ветку.
Андрей продолжал стоять.
— Идите же, — сказала девушка.
— А вы стоять останетесь? — спросил Андрей.
— А мне все равно, — шевельнула девушка плечом. — Я могу стоять, могу идти.
— А можете и лететь?
— Могу и лететь.
Андрей наклонился, взял горсть снега, смял в снежок и бросил вниз, вдоль дороги. Снежок покатился далеко и поблескивал на солнце, рассыпая вокруг синеватые искры.
— Вот, совсем другое дело, — сказала девушка и побежала за снежком.
Девушка подхватила снежок и спрятала за спину. Андрей приблизился. Девушка швырнула снежок вниз по дороге.
— Теперь бегите вы.
Андрей прошел вперед, нагнал снежок и, не оглядываясь, коротко бросил его назад. Он слышал, как снежок был пойман и голос девушки произнес:
— А теперь лети!
Снежок высоко пролетел вперед. Он сверкал и словно таял. Упал на сосновую ветку. Та качнулась и подбросила его. Снежок подскочил и упал на ветку другую. Та его снова подкинула.
— Вот как! — засмеялась девушка.
Снежок еще раз прыгнул уже на самую вершину длинной ели. Там и остался. Остался, чуть покачиваемый. И светился голубовато, как луна при солнечном утре.
— Это моя луна, — сказала девушка и встала рядом с Андреем.
— У меня такой луны нет, — сказал Андрей.
— Не у всякого такая луна может быть, — сказала девушка. — Чего же мы стоим? Надо идти. В такой день обязательно надо идти. Но не торопиться.
— Куда же? — сказал Андрей.
— А куда угодно. Видите, дорожка вдоль берега, а там колодезный сруб.
— Я знаю, — сказал Андрей. — Я бывал тут. Еще в молодости.
— А разве сейчас у вас не молодость?
— По-моему, нет.
— У человека всегда есть молодость, — сказала девушка.
— Не всегда, — сказал Андрей.
— Всегда, — сказала девушка очень утвердительно. — Я это знаю точно. Вон даже колодец. Он старый, а молодость у него есть. Стоит из него глотнуть один только глоток, и сразу почувствуешь.
— Тогда стоит из него глотнуть сейчас, — сказал Андрей.
— Сейчас — это необязательно.
Девушка слепила еще комок снега и швырнула его вперед, вдоль дороги. Снежок упал на дорогу и рассыпался.
И тогда они тихо пошли дорогой под сосны, которые стояли, широко расступившись. Вдоль березника. Если сквозь березовую чащу смотреть на озеро, становилось ясно, что вылиты березы из розоватого льда. Лед прозрачен, и видно, как внутри берез поднимаются снизу потоки, похожие на ручьи.
Так они шли молча, и Андрей чувствовал, что девушка тоже смотрит под ноги, иногда поднимая голову и глядя вперед. Там, впереди, замерла поперек дороги высокая аллея могучих елей. Каждая из тех елей была похожа на целую страну, охваченную зеленым торжественным мраком.
Вошли в аллею, как в глубину пруда. Водянистый воздух шелестел, разводил перед глазами круги, полукружия, струи. Шли аллеей, словно плыли. Вышли к деревянному дому с высоким крыльцом. Перед домом на мощном пне стояла крошечная пушка и смотрела заколоченным дулом.
— Из этой пушки раньше стреляли, — сказала девушка.
— По воробьям? — спросил Андрей.
— Не нужно смеяться, — строго сказала девушка. — Из нее стреляли в честь гостей. Салют.
— А почему бы не выстрелить сейчас? — предложил Андрей. — Мы разве не гости?
— Нельзя сказать, чтобы мы были гости, — сказала девушка задумчиво. — Да и она сейчас забита. Потому что один неосторожный человек чуть не разорвал ее в запальчивости.
Пушка смотрела невесело, и видно было, что томится она.
— Пойдемте отсюда, мне ее жалко, — сказала девушка. — Пойдемте дальше, там есть колокола.
В глубине сада поблескивала инеем широкая бревенчатая звонница. На ней замерло более десятка больших и малых колоколов. Маленькие висели, словно купчики, важные, но простодушные. Побольше — как бояре. Девушка тронула самый меньший. Воздух вокруг улыбнулся, и разошлась в нем рябь. Девушка другой качнула колокол, побольше. В воздухе тронулся осыпаться, искриться иней. Девушка весело посмотрела в глаза Андрею. И Андрей встретился с ней взглядом. Лицо девушки, чистое и свежее на морозе, все казалось усыпанным веснушками, которых на самом деле не было. Глаза смотрели доверчиво голубой веселой прозрачностью. Чудилось, будто и во взгляде замерли веснушки, как замирает вдаль уносимая ветром листва.
Девушка тронула третий колокол, постарше. И закачались в воздухе хлопья снега, какие устанавливаются среди леса в первый спокойный вечер зимы.
— Это кто же там? — раздался позади веселый, энергичный голос.
— Это мы, — сказала девушка и обернулась.
— Ну и что же, что вы?
Подошел немного приседающей быстрой походкой мужчина под куньей шапкой. Сам старый, красивый, с длинным носом.
— Ну и что же, что вы? Кто вы такие? — спросил мужчина строго и весело.
Он стоял в черном расстегнутом полупальто, полупустой левый рукав которого был засунут в карман.
— Это мы, — сказала девушка. — Разве вы не видите?
Мужчина долго стоял и смотрел, смотрел приветливо. Потом подошел к звоннице и по очереди тронул каждый колокол. Когда прогудел самый старший, сугробы вокруг немного колыхнулись и долго потом успокаивались, раскачиваясь вдоль сада.
— Вот так, — сказал мужчина строго.
— Конечно, так, — согласилась девушка.
— Слушайте с вечера. На них отбивают время, — сказал мужчина.
Он постоял, его лицо сделалось чуть грустным, он запахнул одной рукой распахнувшуюся полу и пошел через дорогу к дому. На двери этого дома было написано: «Здесь не музей, а квартира». Вдоль стеклянных стен веранды стояли кувшины, горшки, самовары.
— Я его знаю, — сказала девушка, — он добрый.
Теперь пошли через мостик, мимо красного, крупной кладки здания к лесу. В просторной роще среди сосен и елей поднимался ветер. Чувствовалось, что вокруг рощи ветер уже гуляет, а здесь еще только раскачивает вершины. Потемнело, словно кто мутным взглядом уставился в глубину леса. Деревья встревожились. От них пошел такой звук, будто раскачивались колокола. Ударило впереди. Коротко. Без отзвука.
— У Маленца, — сказала девушка тихо.
Ударило сзади. Далеко-далеко. Тоже отрывисто.
— Над Кучанами, — сказала девушка еще тише.
В стороне высоко прошел тонкий удар. С отзвуком.
— В Тригорском, — сказала девушка и наклонила голову, вслушиваясь. Она чуть вздрагивала от каждого удара. И замирала.
— Метель начинается, — сказал Андрей.
— Да, да, — согласилась девушка рассеянно, — скоро уже ничего видно вокруг не будет.
С вершин осыпались снега и устанавливали по лесу сухие серые сумерки. Девушка подняла воротник пальто. Зашагала медленно, как бы отсчитывала шаги.
— Пойдемте ко мне, у меня есть печка и сухие дрова, — сказал Андрей.
— Да, да, — сказала девушка.
— Я затоплю печку.
— Конечно, — согласилась девушка.
— В комнате станет тепло, — сказал Андрей.
— В такую ночь хорошо спать на веранде. Все звенит, и кажется, что куда-то несешься, — сказала девушка. — Ну ладно, до свидания.
Девушка остановилась. Лицо ее потемнело, по нему пробегали быстрые тени. Будто пробегали облака.
— Зайдемте ко мне, — попросил Андрей.
— Что вы! — улыбнулась девушка. — Я ни к кому не захожу. До свидания.
— А мы еще встретимся?
— Конечно.
— А как я вас найду? Как зовут вас?
— Я сама вас найду. Или встаньте среди леса. Или над озером. И скажите: «Ау». Хотите — громко, хотите — чуть слышно. Или про себя. Ну, пока.
Андрей пожал ее сухую и очень легкую руку.
— Не грустите, — сказала девушка.
— Что вы… — сказал Андрей.
Он тихими шагами направился к дому.
Метель поднялась во все небо. Она гудела в стенах и замирала за окном. Она подстерегала, прикидывалась на мгновение спокойной, всматривалась в окно, потом взвивалась и уносилась в сад. Сад стонал и, казалось, лопался от напора. В печке гудело, но сам огонь был веселым. И на сердце было спокойно. Легко было на сердце. Только грохотали из-за коридора чудовищные аплодисменты и крики очередного хоккейного матча да ревел приемник бешеной какой-то музыкой. Музыка эта сама участвовала в хоккейном матче, раздувала его, ломала клюшки, сносила ворота. Пожалуй, на стадион тоже пришла метель и сметала трибуны.
Андрей закрыл глаза и лицо подставил доброму теплу печки. Его клонило в сон, и совсем ни о чем Андрей не думал. Только перед глазами сиял небольшой комок снега, он висел над лесом, искрился и покачивался на ветке. Однако вой и скрежет из-за коридора нарастали, и сон никак не мог прийти. «Может, и вправду пойти на веранду, — подумал Андрей. — Там только метель шумит».
Он захлопнул дверцу печки, подпер ее маленькой кочергой. Накинул Андрей большую толстую шубу и коридором, сквозь музыку и аплодисменты, прошел на веранду. Там на топчане лежали матрац и подушка без наволочки. Ни приемника, ни телевизора слышно тут не было. И Андрей прямо в шубе лег на постель.
Да, нужно было уйти сюда, на веранду. Здесь метель соберет кусты, деревья, чащи. Сойдутся птицы и звери поближе к теплу, притихнут за стеной, замрут и задремлют. Они, каждый со своей стороны, станут пробираться в сны твои. Им очень любопытно, что ты видишь, над какими облаками пролетаешь, какие долины сияют под свободным твоим полетом. Все для этого сюда и собрались. Им уже давно не любопытны сны свои, нехитрые. Зачем таить свои сны? Раскрыть их надо. Для всех. Кто ждет, кто замер. Не жаль. Пусть идут, пусть видят и живут вместе с тобой, в твоих пределах и просторах. А ты крадись по их дорогам, по тропинкам, по ложбинам и оврагам. Разве не хочется посмотреть, как все они живут и что им грезится?
Так будет до самого утра или пока метель, стучатся в стекла ветки. А сны затихли, собрались, вздыхают, улыбаются и протягивают руки, добрые руки. Совсем как тепло раскрытой печки.
Утро совсем не похоже на утро. Какой-то тревожный полет. Дрожь веранды. Дым, а не снег за окнами. Словно тебя несет, а Земля далеко. Ее не видно, только знаешь ты, что Земля тоже летит и по ней клубятся не то моря, не то облака, не то континенты. И там, на Земле, все смотрят в небо, все за тобой следят, и в каждом за тебя бьется сердце. И ветки в стекла бьют. И хлопает соседская дверь. И сосед что-то напевает себе под нос довольно бодрым голосом.
Андрей вышел на крыльцо. Метель проносила над холмами мутные могучие облака. Порой облака разрывало, и на мгновение показывались дали. Но только на мгновение. Тогда проглядывало вдалеке Тригорское. Но потом его не было видно. Не было вообще никаких его признаков. И страшно делалось. Может быть, его нет, да и не было никогда? Только были блистательные дали поэмы, удивительные, полные листопада и ветра. И ночная карета в Михайловское, и аллея, и ветка гелиотропа. Слышно, как там вокруг парка гудит вьюга. Там не метель, а вьюга.
— Вот это завьюжило, — раздался рядом, на крыльце, голос, и шаги остановились рядом с Андреем.
— Да, — сказал Андрей и обернулся.
Стоял рядом с ним высокий красивый старик с плечами косаря и осанкой солдата. Ровными, гладкими веками были полуприкрыты его серые глаза. Старик попыхивал сигаретой. Старик попыхивал и прислушивался к тому, что звучит за окнами его квартиры. А там деловито рассуждал телевизор и грохотал приемник.
— Зима кончается, — сказал сосед уверенно, — со дня на день весна распахнется.
— Да, верно, — согласился Андрей.
И ушел в комнату. Он растопил печку и присел у огня. Кто-то вроде постучал в окно. Андрей прислушался.
— Ау! — послышалось за окном.
Андрей оглянулся. Кто-то за окном стоял. Но разглядеть его среди метели было трудно.
— Ау! — повторил голос.
Андрей выбежал на крыльцо. Метель бросилась ему навстречу и хлопнула дверью комнаты, растворила ее. Андрей пробежал под окно. Здесь никого не было. Вышел за калитку. Там высокими дымными столбами гуляла вьюга. И кто-то впереди, среди вьюги, шел по дороге в коротком пальто. Оглядывался и махал рукой. Андрей поплотней запахнулся и пошел следом. Но впереди уже ничего нельзя было разглядеть. Через некоторое время Андрей опять заметил впереди шагающего человека. Человек шагал в сторону Тригорского. Человек оглянулся и помахал рукой.
Здесь, в открытом поле, метель гуляла как хотела. И Андрей чувствовал, что сбивается с дороги. Еще Андрей чувствовал, что кто-то ходит вокруг него, но никак не может подойти. Когда человек уходит в метель, мир для него становится огромным. Человек слышит все, что делается не только вокруг, но и за горами, долинами, судьбами. Человек не может уже чувствовать себя одиноким. Слух его напрягается и становится до болезненности чутким.
«Где же тут дорога?» — подумал Андрей, проваливаясь и оступаясь в сугробах.
— Там, впереди, Тригорское, — услышал он сквозь ветер знакомый голос. — А я здесь.
— Но я не могу разглядеть вас, — сказал Андрей. — Да и мне трудно вас найти в этой сумятице.
— И Тригорского вроде бы нет.
— Почему же? Тригорское впереди. Там сейчас тоже вьюга. Но деревья поют. Слышите голоса кленов?
— Не слышу.
— Ну как же! А вот ели. Хорошо слышно даже отсюда.
— Кажется, слышу, — сказал Андрей.
— Вот и слушайте. А это голоса лип, что стоят вокруг «Зеленого зала».
Андрей остановился и прислушался.
— Там, в «Зеленом зале», — напевно заговорил голос девушки, — шелестят просторные платья на сверкающем ветре. Танцуют, подняв над головами широкие хрустальные чаши. Танцуют, кружась и глядя друг на друга. Листва полна лунного света. Со дна каждой чаши бьет невысокий родник. Танцуя, подносят чашу к губам и пьют из родника. И платья развеваются от танца и бега, как листва этих лип. Под крышей дома ласточки. В гостиной фортепьяно. И две свечи на нем в подсвечниках. На фортепьяно медленно играют. Фортепьяно произносит не звуки, а слова:
…Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальнему упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив…
Свечи колеблются. Бьют высокие английские часы, звон уходит высоко. Сквозь тихий сон внимают звону ласточки. Луна колеблет чаши. Танец среди лип.
…И ныне
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
Окружена была, чтоб громкою молвою
Все, все вокруг тебя звучало обо мне,
Чтоб, гласу верному внимая в тишине,
Ты помнила мои последние моленья
В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.
А ниже, под прудом, ручей. Вода стекает по колоде и бормочет. Словно кто торопливо старушечьим голосом отчитывает чье-то юное дыхание. А в «Зеленом зале» танцует девочка. Теперь здесь пусто. Девочка одна, — продолжал напевно голос девушки, — девочка в короткой юбке и в матросской куртке. Она танцует с матросской шапочкой в руке. И прислушивается к фортепьяно…
Когда Андрей вернулся домой, дверь в комнату была прикрыта. В комнате стояло тепло. Дверца печки подперта маленькой кочережкой. Андрей снял шубу. В дверь без стука вошел сосед.
— Не следует, молодой человек, огонь оставлять в раскрытой печке.
— Извините, — сказал Андрей, — я забыл.
— Нельзя забывать, когда топится печка, — сказал сосед, стоя у порога с сигаретой в руке. — Так весь дом спалить можно.
— Я вышел в поле и заблудился среди метели.
— Кто же в поле ходит в такую метель! — наставительно сказал сосед.
— Я в Тригорское хотел пройти.
— Чего в Тригорском смотреть в такую погоду? — сказал сосед снисходительно.
— Да так уж, — сказал Андрей.
— Лучше посмотрите хоккейный матч, — предложил сосед.
— Спасибо, — сказал Андрей.
— Приходите, — сказал старик. — Теперь не скоро погода уляжется. Не на один день закрутило. Весной пахнет.
— Да, — согласился Андрей.
— Будет время, приходите, — еще раз пригласил сосед и вышел.
По тому, как шумело за стеной, гудело в трубе и какой мокрый снег лепил в окно, было видно, что непогода не собирается затихать.
Сегодня солнце долго стояло над парком Тригорского. Солнце поставило над парком два огненных столба — справа и слева. Солнце не то чтобы ликовало, солнце любовалось, солнце ненаглядствовало в красоте своей и совсем не хотело спускаться за горы.
Андрей вышел знакомой дорогой в сосняк и увидел, что лес тоже ликует, он весь улыбается ослепительным светом сугробов. Но глазам легко. Сосны алеют прямо на глазах. Повсюду горят зеленые спокойные костры можжевельников. Их пламя ласково и неподвижно. Только тени. Впереди под сосной вроде кто-то сидит. Сидит парнишка в полушубке и наводит из рукава на дорогу полоску света. А потом кладет на нее тень от сосны. Андрей подошел ближе и увидел, что это просто пень, высоко засыпанный снегом. Андрей улыбнулся. Андрей остановился, сложил глухой пригоршней руки возле рта и сказал в пригоршню тихо, чтобы никто не слышал:
— Ау.
Ничего нигде не колыхнулось. Все продолжало молчать и цепенеть в звонком свете зари. Андрей зашагал дальше. Под горой, у самой дороги, сидел на повороте медведь. Сидел медведь совсем не местный. Медведь сидел белый. Он уперся лапами в дорогу и склонил голову, будто спал. Или, может быть, у медведя болели зубы. Андрей приблизился. Это был совсем не медведь. Камень под сугробистым наметом. И можно было на камне прочитать: «Дорога в Савкино».
— Дорога в Савкино, — сказал веселый голос за спиной, — и больше ничего. Ничего больше.
Андрей обернулся и радостно сказал:
— Здравствуйте.
— Добрый вечер, — сказала девушка, поправляя вокруг лица свой синий платок.
— А я думал, вы заблудились, — сказал Андрей. — Я так вас и не увидел среди метели.
— Ну как же я заблужусь! — засмеялась девушка. — Я вас видела, только ветер мешал подойти.
— А я ходил-ходил и оказался возле дома.
— Ну как было дома?
— Да, собственно, ничего особенного не было. Сосед звал телевизор смотреть.
— А вы?
— А я читал книги.
Солнце погасло, и только в небе чувствовалось его дыхание. Однако ложбина Маленца была освещена, и свет на снегах ее не угасал. А усиливался. Можно было подумать, что солнце рассеялось в небе и теперь опускалось на Маленец.
— И что же читалось? — сказала девушка, поглаживая ладонями щеки.
— Читал дневники, воспоминания.
— Интересно? — Девушка улыбнулась немного снисходительно.
— Интересно. Вульф, например, пишет, как ему сообщили две новости.
— Какие же? — строго спросила девушка.
— Одна из них о женитьбе на Гончаровой, первостатейной, по его словам, московской красавице. Желаю ему быть счастливу, пишет Вульф, но не знает, возможно ли надеяться этого с его нравами и его образом мыслей. Если, мол, круговая порука в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов. И тем это, мол, вероятнее, что первым его делом будет развратить жену.
— Вот именно — «надеяться этого», — равнодушно сказала девушка, — и «круговая порука». Он глупец, этот Вульф. И, конечно, пошляк. Хватит о нем, — сказала девушка спокойно. — И вообще никогда не нужно верить воспоминаниям, дневникам, письмам. Там все не то. Нужно слушать стихи или видеть лицо человека. Только это правда. И этого вполне достаточно.
— А как увидишь лицо? — сказал Андрей.
— Стихи услышишь — и лицо увидишь. И это самая правда. Или просто прикоснешься к какому-нибудь предмету, к которому прикасался сам человек.
Девушка замолчала. В небе темнело, но над озером сгущался широкий круг света и потихоньку снижался.
— Все думают, что солнце садится за лесом, — сказала девушка.
— Конечно, — пожал плечами Андрей.
— Солнце садится в озеро. Вот сейчас оно совсем уже низко. Еще чуть подержится и сядет под лед. А ночью будет оттуда светить. А мы… — Девушка посмотрела Андрею в глаза.
— А мы? — спросил Андрей.
— А мы пойдем и что-нибудь посмотрим.
Она взяла Андрея за руку и пошла впереди, проваливаясь валенками в сугробистый намет поперек дороги.
Сосны в сумерках сделались вытесанными из серого камня. Из гранита. Они стеснились, встали поближе друг к другу и касались одна другой, напоминая, что стоят они совсем рядом и что теперь не так одиноко. Однако порой там или здесь дерево вздыхало. И слышался легкий звук. Так скрипят половицы, когда по ним крадется домовой. Послышался дым печных труб. И запах его добрый сделал сумерки синими. Кто-то гулко ударил в сосну, как в бочку. Андрей вздрогнул. Девушка засмеялась. Ударил еще раз, дробью. И замер.
— Это дятел, — сказала девушка, — он хороший.
— Я слышу, — сказал Андрей.
Птица сорвалась в глубине леса и неохотно полетела над землей. Пролетела над самой головой.
— К кормушке, что ли, полетел? Чего же так поздно? — сказала девушка.
Птица вернулась и еще раз пролетела над головой. Тогда девушка вытянула перед собой руку. Птица вернулась и села на рукав. Да, это был дятел. Небольшой, в черной с прорехами накидке и в красной шапочке на затылке. Дятел сидел и смотрел маленькими острыми глазками то на девушку, то на Андрея.
— Он добрый, — сказала девушка дятлу и посмотрела на Андрея, а потом спросила Андрея: — Добрый?
— Не знаю, — сказал Андрей.
— Добрый, — сказала девушка уверенно и стала объяснять: — Дятел на кормушку летит к тому человеку, что под колокола к нам подошел. У этого человека кормушка под окном построена. Он долго, — девушка посмотрела на дятла, — не верил кормушке. А теперь чуть что, прямо туда летит. Мы его туда и отнесем. Тут уж рядом.
Впереди за яблоневым садом, показались огни. И видно было, как в доме ходит высокий человек и размахивает рукой. Казалось, человек произносит речь. Дятел сорвался с рукава и полетел в сторону окон.
— А нам туда, — девушка кивнула в сторону длинного каменного здания под высокой крышей. Окна этого здания были темны.
Девушка подошла к двери, тронула ручку, и дверь отворилась. Девушка взяла Андрея за руку и повела длинным темным коридором. Поднялись по деревянной лестнице. Не то на чердак, не то на антресоли. В темноте различить можно было железную решетчатую дверь. На двери висел большой замок. Девушка тронула замок и раскрыла его. Распахнула тяжелые двери, прошла первой. Коснулась пальцами стены, под потолком зажглись большие свечи.
Здесь было тепло. Здесь пахло хорошим старым деревом, бумагой, фарфором и какими-то сильными духами. Казалось, пахнет малиновым вином, легким оттого, что коснулись его молодые женские губы.
— А вдруг сюда придут? — сказал Андрей.
— Сюда никто не придет, — сказала девушка.
— Увидят свет и придут, — сказал Андрей.
— Никто не увидит, — сказала девушка. — Это, можно подумать, и не свет. Это свечи.
— А вдруг все же увидят?
— Если и увидят, не пойдут. Побоятся. Кто в закрытом доме может ходить при свечах?
Девушка подошла к застекленному шкафу, раскрыла его и вынула небольшой флакон малинового цвета. Она вывернула стеклянную пробку флакона и подала флакон Андрею. Андрей поднес флакон к лицу и тихо засмеялся. Перед ним поплыли открытые, слегка тронутые светом плечи. Плечи склонены и прячутся в черное тяжелое платье. И голова женщины склонена, глаза смотрят невесело, губы приоткрыты, готовые не то улыбнуться, не то засмеяться. Волосы гладко уложены. Тонкая нитка поблескивает на шее. Плечи плывут и колышутся в танце.
— Долго нельзя, — сказала девушка и взяла флакон у Андрея. — Это просто духи старой давности.
Девушка присела на корточки, с нижней полки сняла высокий белесоватый кувшин. Подала его Андрею и сказала:
— Это не кувшин. Это керосиновая лампа. Она светила той, кого Вульф обозначает в своем дневнике «А. П.». А поэт написал ей стихи, которые теперь поют и не могут надивиться их красоте. Правда, лампа семидесятых годов. Но все же.
В руках лампа оказалась легкой и прохладной. По зеленоватому ее фарфору распустились белые цветы, цвел шиповник. Над шиповником висели стрекозы и бабочки. Девушка зажгла спичку и засветила лампу.
— Жаль, что нет стекла, — сказала она, — но это ничего.
Лампа не чадила. Цветы, стрекозы, бабочки засияли и подернулись воздухом. Девушка прошла с лампой в угол чердака. Там из темноты выступило с детства знакомое Андрею лицо.
— Это тоже фарфор, — сказала девушка. — Вернее, внешняя форма. Работа скульптора Трубецкого. Он лепил еще Льва Толстого.
Из глубины угла смотрело умное, тревожное лицо. Взбитые высокие волосы, распавшиеся бакенбарды, напряженный лоб и глубоко заложенный под веки взгляд, полный ожидания и чуткости. При свете лампы можно было подумать, что портрет отлит не из фарфора, а из чистого и плотного льда, внутри которого светит луна. И свет ее ровен, спокоен и мудр.
Внизу во входной двери громко повернулся ключ. Девушка замерла. Ключ повернулся еще раз, и звук его резко отдался в пустом доме. Послышались шаги. Девушка задула огонь и лампу поставила на стол. Насторожилась. Шаги спокойно приближались. Заскрипела лестница.
— Один встанет за этот шкаф, а другой за этот, — шепнула девушка. — Только нужно замереть и не бояться. Да и вообще бояться нечего. Он добрый.
Человек поднялся по лестнице, прошел в раскрытую дверь. Остановился.
— Добрый день вам, господа, — произнес человек широким, красивым голосом.
Голос этот был Андрею уже знаком.
— Впрочем, не день, а ночь, — сказал голос.
Человек прошелся.
— Лампу на столе забыли, — сказал он укоризненно. — Чего вы тут делаете? Шкаф не заперли.
Человек взял со стола лампу и поставил в шкаф. Еще раз прошелся. Сел за стол.
— Ну, что вы мне скажете?
Помолчал.
— Чего вы без меня тут рассмотрите…
Еще помолчал.
— Вон в шкафу дорожный столик-шкатулка для игры в карты. А на шкафу чайный сервиз саксонского фарфора «Голубые мечи». Сервиз для интимных бесед. На две персоны.
Помолчал еще.
— А здесь клинки. Легкие как перо. Возьмешь в руку — и сам превратишься в поэму.
Долго сидел молча. Встал, еще прошелся по половицам.
— Дятла притащили на ночь глядя, — вздохнул и еще раз прошелся. — Нет чтобы прийти как люди. Беда мне с вами. Молодежь…
Он потушил свечи. Спустился в коридор. И уже в коридоре тихо сказал:
— Ну что поделаешь… Что с вами поделаешь…
Вышел и запер дверь на ключ.
Девушка выбежала из-за своего шкафа, на котором как раз и стоял чайный сервиз на две персоны. Она взяла Андрея за руку и потащила вниз, осторожно и мелко ступая по коридору. Тихо смеялась и говорила:
— А сам-то? Сам-то молодой был не лучше. Такой был шустрый человечек.
Ночь оцепенила аллеи, глубину сада, лес, огни деревенских изб за Соротью. Дым уже стлался синей тенью, он висел в воздухе, как внимательный и чуткий чей-то слух.
Девушка хихикала, глядя под ноги, и весело рассказывала:
— Это он только кажется такой строгий. Да и на его месте нельзя слишком ласковым быть. А как один останется дома, чего только не чудит. По стенам у него подковы набиты, колокола висят да колокольчики и повсюду самовары. Самовары. — Девушка широко развела вокруг руками. — Одни самовары вокруг. Сядет он среди веранды, как царь-император. И самый пузатый самовар на стол выставит. Хлопнет ладонью по столу, в самоваре угли загудят. Зашипит самовар, как боярин, запыхтит, распахнет шубу, живот медный выкатит, шапку лисью сорвет с головы — да об стол ее со всего размаху. И сапогом притопнет, и засвистит в кулак свой медный. Тут маленький под потолком колокольчик тихонько охнет. Ему другой, побойчее, отзовется. Третий будто всех приструнит да во фрунт выстроит. — Девушка хихикнула и откинула голову, будто со стороны все это разглядывала. — Тут хозяин брови надует и второй раз по столу ладонью хлопнет. Боярин пузатый упрет руки в боки и загудит зычным голосом. И чашечки фарфоровые из комнат побегут, позванивая, кружась и юбочки придерживая. И все на стол. А колокольцы и колокольчики так и ходят под потолком. Такой звон поднимут. А хозяин сидит и радуется. Чай попивает из одной да из другой чашечки. Дышит весело. — Девушка надула щеки и посмотрела на Андрея важно. — Потом нахмурит брови пуще прежнего и третий раз по столу ладонью хватит. Подковы на стенах загудят, как комары. А боярин среди стола свою самоварскую шубу скидывает и давай плясать, сапогами сафьяновыми чашки поколачивать. Сам покрикивает: «Ах, побирушки вы мои тонкорученькие!» А чашки дымятся, звенят и отскакивают. Хозяин поведет тут длинным носом, зыркнет глазом по каждому самовару. И пошли самовары да самоварчики прямо по полу. Пляшут, хихикают, звенят кто ложкой, кто чашечкой по меди да по серебру. Один что жук переваливается, другой котенком кувыркается, а те вприпрыжку поросятами бегают, похрюкивают, эти приказчичками зарумянились, с ног на голову становятся. Такой тут смех да звон, да топ пойдет. Теперь и дятел прилетит. С самовара на самовар пересаживается. По одному так ударит, а по другому дробью. Подгоняет их пританцовывать. Потом притомится, сядет на плечо к хозяину, смахнет с головы красную шапочку и шапочкой утирается. А хозяин сидит и письмо из Парижа читает. Вот как, — засмеялась девушка, — в этом доме бывает.
Как раз проходили мимо дома с надписью: «Здесь не музей, а квартира». В окнах горел свет. Высокий человек расхаживал по комнате и взмахивал рукой, будто спорил. Девушка подбежала к окошку и одним пальцем дробно ударила в стекло, как дятел. Захохотала, схватила Андрея за руку и побежала вон из усадьбы.
Уходили тропинкой по склону под сосны. Где-то лаяла собака. Собака лаяла просто так. Эхо далеко уносило лай, за Петровское озеро. И собаке начинало казаться, что из-за озера ей отвечают. Собака выслушивала ответ и снова лаяла.
— Ну, мне пора, — сказала девушка и остановилась.
— И мне пора, — сказал Андрей, — уже ночь.
— И звезды ярко горят, — сказала девушка. — В пятницу в одном месте уже подснежники появятся.
— Так рано? — сказал Андрей.
— Совсем не рано, — сказала девушка. — Уже пора. Ведь только кажется, что зима. А весна уже здесь. Я как раз пойду туда.
— Я бы тоже пошел, — сказал Андрей.
— Ну и что же, можно пойти вместе. Я буду ждать у большого камня возле дороги.
— А где это?
— У самой дороги, как поворачивать от Савкина к Святым Горам. Камень большой лежит, и чаши на нем выбиты. Я буду ждать. Только приходить надо задолго до рассвета. Когда луна начнет садиться.
Девушка поправила вокруг лица платок, коротко поклонилась и побежала тропинкой вниз, к Сороти. А сам Андрей пошел тропинкой к озеру.
Кругом лежала ночь, однако Маленец светился. И оттого снега Маленца казались невесомыми. Тропинка не скрипела под ногами да и сами шаги не были слышны. Тропинка только чуть от шагов покачивалась, словно шагалось не по льду, а по канату.
В пятницу Андрей проснулся рано. За окном стоял мглистый свет: так светят остывающие угли, если на них подуть. Яблони в саду стояли багровые в тягучей тишине. Однако приемник у соседа уже распевал. Соседская дверь хлопнула, и шаги спустились по крыльцу. И соседа голос послышался, который спрашивал:
— Вам чего?
— Я просто так, — ответил голос девушки.
— Просто так по ночам не ходят, — сказал сосед.
Андрей оделся и вышел на крыльцо. Девушка стояла во дворе, под яблоней.
— Нехорошо так долго спать, — сказала девушка издали. — Я совсем заждалась там, у дороги. А здесь меня допрашивают.
— Я не думал, что так поздно уже, — сказал Андрей. — И мне, поверьте, от этого совестно.
Земля была подморожена. Кое-где лежали багровые полосы сугробов. Девушка сломила короткую ветку яблони, помахала ей в воздухе и направилась к калитке. С улицы возвращался сосед с пустым помойным ведром. Старик с хрустом прошел по заледенелому сугробу и наставительно посмотрел на девушку.
— В чужом саду нельзя ломать деревья, — сказал он.
— А этот сад не чужой, — сказала девушка.
— Вы знаете, сколько яблок могло бы вырасти из этой ветки, — сказал сосед.
— Тогда возьмите эту ветку, и пусть она вам даст столько яблок, сколько вам нужно, — сказала девушка и протянула ветку соседу.
— То-то же, — сказал сосед, принимая ветку, и направился домой. — Деревья надо беречь, они должны давать плоды.
Сосед ушел, неся в одной руке ветку, а в другой помойное ведро. Луна стояла низко над Тригорским, огромная, багрового, телесного цвета, а небо вокруг нее выглядело черным и одновременно малиновым. Вокруг не горели никакие звезды. Луна висела совершенно одна. И молчание распространялось от луны.
Молча вышли на шоссе.
Впереди, на холме, Андрей увидел огромный багровый валун. Словно кто-то исполинской рукой положил на траву отсеченную голову тельца. По холму стекали длинные полосы заледенелого снега. Над камнем из больших долбленых чаш поднимались ровные языки желтого пламени. Пламя извивалось и светило без дыма. Вокруг стояли, склонив головы, люди. Люди стояли неподвижно. Одни стояли в коротких, до колена, плащах и в шлемах. Плащи багровой ткани, на шлемах отсвечивало пламя своим светом. Некоторые стояли в похожих на шлемы шапках, коротко из-под шапок выпустив светлые волосы. Люди окружали камень с двух сторон, отступив на расстояние длинно вытянутой руки. С третьей стороны на пригорке возвышался старик. Седой, длиннобородый. На голове старика поблескивал стальной обруч. Одет старик был до пят в длинную белую рубаху, подпоясанную малиновым ремнем. Держал старик в руке длинную палку и синего огня глазами смотрел на вершину камня. Старик поднял свободную руку до бровей, вытянул ее, остановил в воздухе и пальцем указал на ровную вершину валуна. Пламя в чашах сделалось неподвижным. И обозначилось над камнем высокое тело девочки в голубой и тоже длинной рубашке. Рубашка открывала только шею и руки. Девочка стояла с опущенной головой и опущенными руками. Текучие синие волосы падали с головы девочки, закрывали все лицо. Девочка подняла и сомкнула ладони, раздвоила волосы и подняла лицо к небу. Волосы откинулись на спину и начали наполняться светом пламени чаш. Наполнились и засветились. А чаши погасли.
За Маленцом ударил колокол и пробил пять раз.
Андрей оглянулся в сторону колокола. Какая-то звезда покатилась из самой высоты и рассеивалась на лету, теряя свет и скорость. Андрей почувствовал, как пальцы тут же коснулись его руки и девушка спросила:
— Ты что сейчас задумал?
— Ничего не успел.
— Вот всегда так бывает, — сказала девушка горько. — Пойдем.
Андрей взглянул на холм — все было пусто. Лежал камень, светила луна, и мглисто поблескивали на камне пустые широкие чаши.
Шли по зернистому от холода асфальту, шаги звонко отдавались на дороге. Луна опустилась на далекие холмы за Тригорским. Луна была большая, светила пустынно, и казалось — до нее рукой подать.
— И не верится, что сейчас там ходит этот робот. И щупает, — сказал Андрей, глядя на луну.
— И, может быть, размышляет, — сказала девушка.
— Ну о чем он может размышлять? — сказал Андрей. — Он ни о чем размышлять не может. Размышляют за него на Земле.
— А может быть, не так, — сказала серьезно девушка. — Может быть, он тоже размышляет.
— Чего ему размышлять?
— А ведь никто не ожидал, что будет он там так долго ходить. Казалось, все кончено. А он ходит.
— Ну, это случайность, — сказал Андрей. — Я-то это знаю.
— А мне все кажется, что он как-то злится. Как конь на поводу, — сказала девушка, зашла немного вперед и посмотрела Андрею в глаза.
— Чего ему злиться? Это его, можно сказать, не касается, — сказал Андрей уверенно. — Я-то уж это знаю.
— Откуда знать? — спросила девушка и снова посмотрела Андрею в глаза.
— Я кое-что делал для этого.
Девушка отошла в сторону и некоторое время шла молча.
— Ну, и легче стало? — спросила девушка.
— Нет. Я очень устал.
— Значит, она страшная. — Девушка посмотрела на луну.
— Нет, не боюсь, — сказал Андрей. — Только я устал немного. Мне нужно передохнуть.
— А я ее боюсь, — сказала девушка.
Андрей тоже посмотрел в сторону луны и потом окинул всю холмистую равнину. Равнина в это предутреннее время, больше похожее на глубокую ночь, была багрового и одновременно пепельного цвета и поблескивала. Поблескивала искристостью мутной и мелкой. И Андрею вдруг представилось, что водит он по равнине не просто глазами, а какими-то сложнейшими окулярами и чудовищная определительная работа идет в нем. И голова его поворачивалась во все стороны вроде бы независимо от желания и необходимости туловища. И страшным представился Андрею со стороны его собственный вид.
Там, на холмах под луной, послышался хриплый, скрежещущий голос. Залаяла гончая. Но лай был едкий, странный. Как будто лаяла не собака, а какой-то металлический механизм. Девушка подбежала к Андрею, схватила его обеими руками за локоть. Лай приближался. Он нарастал, он мчался, скрипел и разваливался на ходу. Вдруг кто-то испуганно цвиркнул позади по асфальту. Андрей и девушка оглянулись. На шоссе выскочил и замер заяц. Он был большой, уже серый, и уши его стояли высоко и напряженно. Заяц стоял, вскинув грудь, и смотрел в глаза. Мгновение он как бы размышлял и, казалось, надеялся. Потом рванул задними ногами по асфальту, поскользнулся и бросился через дорогу в лес. И кусты зашелестели над ним, словно кто-то всхлипывал над его следом.
Тотчас же выбросился на дорогу крупный старый гончак. В нем не было резвости. В нем были знание дела и уверенность. Гончак тоже остановился. Глянул исподлобья, поклонился и деловито поскакал. Гончак поскакал все с тем желаем, от которого в нем гремели, скрежетали суставы, сухожилья, хрящи. Он деловито громыхал по перелескам, удаляясь. Бег его слышался нескончаемо.
— Неужели догонит? — спросил тревожно Андрей.
— Догонит, — сказала девушка упавшим голосом. — Обязательно догонит. Загоняет до смерти.
— Жаль, не было ружья, — сказал Андрей. — Свалил бы я его.
— За что? — встрепенулась девушка. — Он делает свое дело. Он к тому рожден. Его учили. Он несчастный.
— Хоть бы для себя гонял, — сказал Андрей.
— Вот потому и несчастный. Весь век старается, как проклятый. А дома хозяин ему кость швырнет. Да и попробуй не догони!
— Я думаю, что заяц все-таки уйдет, — сказал Андрей уверенно. — Он молодой, гордый. А этот старик…
— Вот поэтому и не уйдет, — сказала девушка уверенно и вздохнула. — Ну, пойдем. Утро начинается.
Далеко за дорогой, среди сосняка, наступил рассвет. Воздух быстро начал светлеть. На горе среди молодых сосен девушка остановилась и сказала:
— Смотри, — она вытянула руку в сторону недалекой долины, — там Маленец.
Самой долины видно не было, только видны были обступившие озеро сосны. Воздух там тоже светлел и светился решительно, ярко и как бы расступался. Потом он сделался розовым и поднялось оттуда светящееся, плоское и круглое облако. Облако легко и плавно вытянулось, затрепетало, поднялось выше и растаяло. И тут же во все стороны ударили лучи. Глазам стало легко. И запели птицы.
Когда вернулся Андрей домой, сосед шел от колонки, нес в одной руке полное ведро воды. Другая рука соседа была замотана полотенцем. Сосед издали сердито, но в то же время просительно посмотрел на Андрея. Андрей прошел в свою комнату, разделся, выпил кружку воды и лег на постель.
В дверь вежливо постучали.
Андрей поднялся, сел и сказал:
— Войдите.
Вошел сосед. Он сел на табуретку и пристально посмотрел на Андрея.
— Добрый день, — сказал Андрей.
— Какой же он добрый, день… — сказал сосед.
— Конечно, добрый, — сказал Андрей и улыбнулся.
— Зачем же так над пожилым человеком шутить? — сказал сосед.
— Как шутить? — насторожился Андрей.
— Плохая это шутка. На старости-то лет зачем мне так? — Сосед вопросительно посмотрел Андрею в лицо.
— Какие шутки? — сказал Андрей и вдруг заметил, что в доме стоит удивительная тишина, не слышно ни телевизора, ни приемника. — Какие шутки? — спросил Андрей.
Старик размотал на правой руке полотенце и протянул Андрею раскрытую ладонь. В ладони возле большого пальца сидела маленькая ветка. Та самая, что девушка отломила утром от яблони.
— Что это? — спросил Андрей.
— Приросла, — сказал старик укоризненно.
Он потрогал ветку пальцем левой руки. Ветка только покачнулась, она крепко сидела в ладони. Почки на ветке уже заметно набухли.
Снег только начал таять, а по лесу пахнет уже грибами. Уже влажные шорохи притаились по мхам. Еще ничего нет, а запах уже стелется. Особенно в полдень.
Утра мглисты. Кругом туман. Утром Савкино стоит в тумане, как остров на разливе. И Воронич. И Тригорское. На яблонях снега нет. Но яблони блещут и тяжелы от воды. С ветвей каплет. Звук этих капель слышен далеко. Кап. Кап. Стук. Стук. С крыш тоже капает. Капает с хвои. День обещает быть пасмурным.
Но внезапно туман оседает и является солнце. Все блестит, все тонет в сверкании. На молодых соснах капли горят, как иней. Лес ярок и сочен. Хвою хочется пить, прямо пить ее так, с ветки, зелеными, пахучими, густыми глотками. На проталинах наливается брусничник. Он тяжелеет на глазах. Темная зелень его жгуче лоснится. Березы совсем зарумянились, они действительно похожи на девиц. Стыдливость их неискренняя, они томятся, они бы запели протяжно и ласково, когда бы вокруг было одно только поле, только чистое поле да ветер. Ветер тоже беспокоен. Ветер никак не может остановиться. Он себе найти не может места. У него тревожная душа. Как у этих камней, что завлажнели у дорог, и по оврагам, и в лесу. Камни тоже наливаются соком.
Все обнажено. Все голо. Как перед утренним купаньем. Краски, звуки. В Дедовцах, за Соротью, гудят гуси, вопят петухи, басом лают собаки. Вороны прямо рычат. Цапли за Маленцом гогочут жуткими, доисторическими голосами. К ним страшно подходить. Воздух телесно душист и густ. Он весь набухает. От него набухают глаза, тяжелеют веки, голову ломит.
Дятлы усердствуют от всей души, и стук их похож на топот конницы.
Лед лопается, и стон идет из одного озера в другое.
Над землей тихо. По вершинам сосен идет ветер. И сосны шумят, как тяжелый дождь. Иногда этот шум похож на гул водопада. Сороть разлилась и заперла лед в Маленце. И вода еще прибывает. Нет уже ни Маленца, ни Петровского озера, ни Сороти. Разлив. И Сороть туда, где был Маленец, гонит лед. Льды теснятся, напирают и лезут на берег. Льды цвета черного серебра и как бы подернуты мхами. Льды раскалываются на пластины, чешуйки. Они мелко, гусельно наигрывают. И взбираются, взбираются на берег.
Льды то шумят подобно снегопаду. То вроде ссохшиеся ворота раскрываются со скрипом. Или в пустом доме шевелятся полуоткрытые двери. Верховой ветер слабеет. Облупившаяся кора сосен шелестит подобно льдам. И шорохи хвои напоминают поскрипывание льдов. Падают шишки. Нет, это стеклянные льдины раскалываются и рассыпаются по ветвям.
— А почему бы человеку, стоя над озером, не сказать: «Ау»? — спросил Андрея знакомый голос.
Голос такой не совсем неожиданный среди сосен и льдов.
— Человек слушает ледоход, — сказал Андрей.
— Ледоход и вместе можно слушать.
— Вот мы и слушаем вместе.
— Не всегда так получается, — сказала девушка и встала рядом с Андреем. — Однажды я видела здесь человека, и мне показалось, что вместе с ним слушать можно ледоход. Человек сидел на берегу и рисовал это озеро. Я стояла и ждала. Он закончил свою работу, и я окликнула его. И поманила пальцем. Он подошел. И я показала ему, как слушают ледоход. Я низко наклонилась к воде и сделала вид, что внимательно слушаю. Он тоже стал слушать. И некоторое время слушал. И потом ни с того ни с сего стал бить каблуками по льдинам и рассыпать их вдоль берега. Я взяла и ушла.
Девушка присела, подняла небольшую льдинку. Льдинка слоилась и горела, она блестела на ладони, собранная из множества мелких кинжалов. Девушка высоко подбросила льдинку, та упала на берег и рассыпалась на множество кристаллов. Из леса выбежала красная лиса, схватила большой сверкающий кристалл и побежала вдоль берега, высоко подпрыгивая. Потом лиса встала на задние ноги, подкинула кристалл, а сама отскочила в сторону. Кристалл покатился по траве и начал рассыпаться. Лиса уставилась на девушку и села. Девушка двинулась к лисе. Тогда лиса вскочила, подбежала к воде, выхватила другой кусок льда и убежала в лес. А лед горел у нее в зубах остро и сине.
— Какая же это лиса? — сказал Андрей.
— Это и есть лиса, — сказала девушка.
— Зачем лисе лед?
— А зачем синице море поджигать?
Кто-то шел той стороной Маленца и напевал:
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
В наступающих сумерках человека видно не было, и пение как бы само собой двигалось вдоль озера.
— Сейчас бы лодку да на разлив выплыть, — сказал Андрей.
— А за мысом стоит лодка, — сказала девушка. — Кто-то забыл или оставил. Все равно водой поднимет и унесет.
— Так она чужая, — сказал Андрей.
— Тут ничего чужого нет, — сказала девушка и взяла Андрея за руку.
— Там сосед у меня совсем обиженный сидит, — сказал Андрей.
— Он сам себя обидел, — сказала девушка. — Ему не на что обижаться.
— Ну как же, — засмеялся Андрей, — у него на ветке уже листья распустились и цвести собираются. А он руку все полотенцем заматывает. Всем говорит, что кипятком обварил.
— И правильно говорит. То есть не совсем правильно, — усмехнулась девушка.
— И приемник забыл. И телевизор не смотрит.
— А хорошо ведь это, — сказала девушка с улыбкой.
— Конечно, хорошо. Да жаль старика.
— Глупый он. Ему бы радоваться надо. Ну ладно. Вот уедешь отсюда, пусть он тогда и телевизор палит, и приемник свой крутит.
— До того времени он с ума сойдет, — сказал Андрей. — Все сидит в углу и песни какие-то распевает, словно ребенка укачивает.
— Пусть поукачивает, ему полезно, — сказала девушка, подняла воротник и засунула руки в рукава.
— Да и уезжать мне отсюда совсем не хочется, — сказал Андрей.
— Уезжать надо, — сказала девушка невесело и наклонила голову. — Ну, хорошо. Сегодня ночью заморозок ляжет, и весь цвет у него побьет. Только пусть он не гудит приемником да телевизором, пока не уедешь.
— Не хочется мне уезжать, — сказал Андрей.
Впереди в сумерках показалась лодка. Она стояла на берегу. Но вода уже подмывала лодку и покачивала. Лодка еле держалась у берега.
Теперь трудно все это было назвать просто разливом. Расстилалось море. И в низкой тьме ночи светились острова. Они крошечными далями огней переговаривались, как переговариваются напоминающие друг о друге корабли.
— Много лет назад я рыбачил здесь как-то с друзьями, — сказал Андрей. — Смешная получилась рыбалка. Взяли невод. Разлив тоже большой был. Только закинули, невод зацепился. Ночью рыбачили. Еле отцепили. Зашли в Маленец. Закинули. Опять зацепились. Мучились-мучились. Невод пустой, конечно. Отплыли под усадьбу. Бросили. Тянем. Тяжело. Как бурлаки тащим. Упарились. Вытянули и перепугались. Уж не мертвую ли скотину выволокли? Подошли все же. Какая-то странная кочка в неводе. Раздирали ее, раздирали… Только одного линя нашли. Зато громадный. В руках так и вьется. Бросили рыбалку — и домой.
— Так оно и должно было быть, — сказала девушка.
— Может быть, — согласился Андрей. — На веранде спали, линя тут бросили, заснуть не удалось. Только задремлешь — вроде кто-то вздохнет. И зубами скрипит. Собака, что ли, подобралась? Свет зажгли. Нет никакой собаки. Опять легли. Снова кто-то вздыхает. С рассветом глядим, а это линь на полу дышит и движется. Положили его в ведро и выпустили в Сороть.
— Уплыл? — сказала девушка.
— Сначала на боку долго лежал. Очумел на веранде за ночь. Потом встрепенулся — и от берега. Все же вернулся, поглядел на нас такими забавными глазами, дал круг — и в глубину.
— Ты ведь не жил здесь тогда, — сказала девушка.
— Да. Я тогда учился уже, заочно, а тут столяром работал. А жил-то я в деревне раньше, за Волгой. Сено косил, пахал. С матерью мы жили. Колодец был у нас. Помню, на хутор к нам девушка одна зашла. Заезжая. Туча большая в небе стояла. Такие тучи у нас перевалами называют.
— Перевалами?
— Да. Потому что стоит-стоит, а потом куда-нибудь перевалится. И девушка к нам на хутор пришла из-под тучи. И чуть в колодец не улетела.
Андрей сидел на корме, девушка сидела на самом носу лодки. Весла лежали на бортах. Девушка руки заложила за голову. Так они сидели вдалеке один от другого, а лодка покачивалась с кормы на нос.
— Ты полюбил ее? — спросила девушка.
— Я бы ее полюбил. Таких я тогда еще не видел.
— Что же вам помешало?
— Да ничего особенного. У нее жених оказался. И приехал.
На пригорке в усадьбе начал бить колокол. И каждый удар колокола уходил в свою особую сторону. И далеко уходил он, и пропадал в своей стороне навсегда. На усадьбе вспыхнул огонек. Вспыхнул и погас. И опять вспыхнул.
— Няня со своей лучиной, — сказала девушка.
За Маленцом опять послышался голос:
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
— Значит, поедешь скоро, — сказала девушка задумчиво.
— Не хочется мне уезжать, — сказал Андрей. — Давай поедом вместе.
— Я никуда не могу отсюда уехать, — сказала девушка и положила руки на колени.
— Поедем.
— Нет. А тебе ехать надо.
— Мне здесь так спокойно. — Андрей нагнулся и зачерпнул за бортом пригоршню воды.
Выпил воду.
Девушка тоже зачерпнула пригоршню за другим бортом. Тоже выпила.
— Теперь тебе уже не будет спокойно, — сказала она грустно.
— А тебе? — сказал Андрей.
Низкая тьма облаков рассеивалась, и в небе начали проступать, звезды. Заметно холодало.
— Там, на усадьбе, в доме окна большие, — негромко заговорила девушка. — Ночью встанешь у окна при таком разливе, а звезды все по воде рассыпаны. А зимой в камине гудит, и мороз на стеклах, и половицы поскрипывают.
По голосу чувствовалось, что девушка думает совсем не о том, о чем говорит. По разливу ходило течение. Оно развернуло лодку и медленно понесло по кругу.
— Теперь ты будешь счастливым, но жить тебе тревожно станет. Хотя ничего бояться не будешь, — сказала девушка.
— Не буду я счастливым.
— Ты помни обо мне, — сказала девушка. — Конечно, — сказал Андрей.
— Ты меня не забывай, — сказала девушка.
— Как же я тебя забуду? — сказал Андрей.
— Ты полетишь куда-нибудь?
— Не знаю.
— Если ты куда-нибудь полетишь, то обязательно обо мне помни. А я в это время буду о тебе думать. И мне за тебя будет страшно.
Девушка села на весла и начала грести. Она гребла и говорила, как бы размышляя вслух:
— Теперь ты будешь счастливый. Это делает человека неподвластным. Человек ничего другого просто уже не видит. Ему можно отпиливать руку, а он будет петь. И все станут думать, что он сошел с ума. И жалеть его станут. И бояться. Но ты этого не бойся, ты-то станешь сильным.
— Я все это время был счастливым, — сказал Андрей. — И сейчас я счастливый. Только мне тревожно.
— Не нужно сейчас тревожиться. — Девушка положила весла на борта. — А то, что ты был счастлив… Это просто так. Это еще не совсем счастье. Это — только начало. Ты был спокоен, и тебе казалось, что ты счастлив. А счастлив ты будешь тогда, когда не сможешь найти себе места. Но не заметишь счастливости. Ты помни обо мне, — попросила она еще раз.
Лодка подходила к берегу. Там, на горе, светились окна. Воздух сделался холодным, и ярко сияло электричество.
— Здесь, на горе, живет забавный человек, — сказала девушка и вздохнула. — Он себе кухню летнюю во дворе поставил. Ради шутки написал на ней: «Харчевня». И русалку нарисовал. Теперь ему беды хватает. Туристы, как придут, надпись увидят и валят. А дверь закрыта. Шум туристы поднимают, книгу жалоб требуют. Заведующего ищут. А ему это нравится.
— Я знаю, — сказал тихо Андрей.
— Я знаю, что знаешь, — сказала девушка.
Лодка подошла к берегу и въехала на траву. Девушка сошла на берег. Она отошла на несколько шагов и остановилась к лодке спиной. Андрей вытащил лодку далеко на сушу. Девушка продолжала стоять. Андрей подошел к ней и осторожно тронул за плечо. Девушка обернулась, приподняла руки и приблизила их к Андрею ладонями вперед. Андрей тоже поднял руки и приложил свои ладони к ладоням девушки. Ладони девушки вздрагивали, и Андрей увидел, что она плачет. Девушка плакала, но не опускала лицо.
— Иди, — сказала она быстро и пошла к лесу.
Андрей зашагал в гору.
— Андрей! — крикнула девушка из лесу. — Андрей!
И Андрей бросился на крик. Но услышал громкий бег. И уносился бег по лесу все дальше и дальше.
Андрей вернулся к дому. Начинало светать. Рассвет был хорошо заметен, потому что небо уже стояло чистым. И румянился легкий морозец. В комнате соседа гремел приемник. Андрей прошел к себе, не раздеваясь бросился на постель. Он заснул мгновенно.
Но во сне Андрей почувствовал тревогу. Будто стоит он на краю света…
Андрей проснулся и вышел на крыльцо. Сосед ходил по своему огороду, хозяйственно рассматривал грядки, держал в руках лопату и бодро напевал. Приемник в его комнате пел, и гремел музыкой телевизор. Возле крыльца валялась на земле маленькая ветка яблони. На ветке съежились распустившиеся и убитые морозом цветы.
Андрей вышел за калитку и направился на горку. На горке шумели сосны, а тени их длинные ложились далеко вниз, до самой воды. Разлив был громаден. Из Маленца на широкое течение разлива выносило лед. Течение кружило его и несло. И Андрей увидел на разливе небольшую льдину, а на льдине стоял человек. Человек стоял в коротком светлом пальто, на голове трепетал синий платок. Человек пристально смотрел со льдины в сторону горки.
— Ау, — тихо сказал Андрей.
Человек поднял руку и стал махать ему оттуда, с самой середины разлива.
— Ау, — сказал Андрей.
Человек снял с головы платок и стал махать платком. Льдину кружило и уносило все дальше. Скоро льдина совсем пропала из глаз.
И Андрея охватило неистовое беспокойство. Он побежал по горке. Потом остановился. Потом опять побежал. И остановился снова. Ему стало казаться, что со всех сторон на него смотрят. И зовут разными голосами. Смотрят рядом и смотрят издали. Зовут из-за леса и зовут из-за горизонта. Андрей стремительными шагами спустился с горы. Он шатал сильно и твердо. Он прошел мимо соседа, мимо дома, мимо поселка.
Он шагал через лес к автобусной остановке. В лесу гремела весна. Андрей шагал и почему-то все повторял слова, которых раньше никогда не слышал и не видел и даже не подозревал, что могут быть они на свете:
— И теперь, когда роса уже высохла на тропинке, я прикладываю ладонь к земле и долго слушаю удаляющееся тепло шагов этой замечательной девушки, которой мне больше никогда не придется увидеть.
1970 г.
В деревянной мельнице, ветряной, высокой, ветер не то что пел, а как бы размышлял вполголоса. И мельница вся похрустывала, поскрипывала и вздрагивала, словно хотела сорваться с места и пуститься полем через рожь, по ее серебряным волнам, и — в лес, по лесу — к берегу, и — дальше за Иртыш.
В мельнице пахло подожженной между жерновами мукой, а от ветра пахло ромашками. Мельница и впрямь стояла на привязи, она ждала осени, когда потечет в нее зерно, запахнет сухой, огненного цвета пшеницей, а мужчины и парни будут лежать под телегами, спрятавшись от солнца, курить самосад и смотреть, как с поля идут на обед женщины и девки.
В мельнице прохладно, стоит и колышется процеженный отсвет солнца, напоминающий сияние сухого и обветренного пшена.
Енька сидит высоко на деревянной лестнице, на самом порожке, в прохладе раскрытой двери. Он смотрит вниз, на озеро. Сухой полынью рассыпались на голове его прямые длинные волосы. Он сидит в расстегнутой белой рубашке, в длинных и узких штанах, босиком.
Он смотрит в озеро. А в озере идут полуденные облака, подгоняемые ветром, и там, в озере, видно, как под облаком замер коршун. А коршун действительно стоит над озером под самым облаком. Он смотрит вниз, на гусей и гусенят. Гусенята покрыты желтым светящимся пухом, они еще не знают про коршуна и не думают о нем. Взрослые гуси, скособочив голову, смотрят одним глазом в небо и готовы закричать. Они готовы в случае чего позвать на помощь Еньку.
Сиди себе над озером в ветряке, стереги гусей и думай о чем только хочется. Если хочется, думай хотя бы о том, что ты человек уже взрослый, в шестой класс пойдешь учиться и что по этому случаю купит отец тебе осенью новый костюм. Хочешь, думай о том, что обещал прийти на озеро Олег, чтобы пускать корабли с резиновым мотором, а вот-вот появится Наташа с маленькой кринкой молока и с высокими вздутыми шаньгами. Можно будет с ней, с Наташей, пойти на огород к Калине и натаскать из парников молоденьких огурчиков. А Олега оставить на озере, все равно он не полезет в чужой огород. Пусть он пускает здесь свои корабли.
От деревни берегом озера шел по дороге Олег. Он шел быстро, коротко шлепая по пыли длинными ногами в коротких штанах и маленьких белых тапочках. Он спешил. Он еще издали размахивал над головой руками. Он шел под облаками, которые прямо на глазах росли и росли в высь неба и отражались в озере. Енька поднялся и встал на крыльце во весь рост.
Олег не удержался и побежал бегом. Он был без кораблей. Олег подбежал взволнованный. Майка выбилась у него из-под штанов. Он дышал глубоко. Он остановился под мельницей среди ромашек. Хотел что-то сказать, но не сказал. Взбежал на крыльцо, издали посмотрел на Еньку и ликующим шепотом сказал:
— Война!
— Какая война?
— Война началась. Дядя Саша опять на войну пойдет. Вот это жизнь! Ты представляешь?
— Какая война?
— С немцами. Германия напала. Ты знаешь, что теперь будет?!
Енька сел на крыльцо и растерялся, не зная, радоваться ему или нет. У него перехватило дыханье, и не знал он, что сказать.
Все оцепенело и замерло, прохваченное солнцем и повисшее среди облаков. Оглушительно кричали в травах кузнечики и бешено катились на маленьких соломенных телегах. Ветер лег, и мельница замерла, уснула и слушала сквозь сон чье-то далекое дыхание. Воздух вокруг исчез, как перед грозой или какой-то страшной встречей. И все казалось, что где-то за горизонтом тяжко бьют цепами по сухим, затвердевшим колосьям.
Ребята спустились с лестницы и побежали в деревню.
В маленькой деревне было пустынно. Избы дремали под деревянными и соломенными крышами. В пыли среди дороги купались куры. Носились ласточки прямыми черными полосами. Промчалась красная телка, крутя хвостом и задрав голову. За нею черной стаей быстро шли слепни. Они крутились вокруг телки, ткали невидимую злую паутину и громко проносились у нее под брюхом. Среди деревни стоял недавно купленный комбайн. По комбайну прыгали воробьи.
Сначала забежали к Еньке. Дом стоял с краю деревни, почти над озером. Пустынно было в комнате. Пахло квасом и пирогами. Висело на стене охотничье ружье. Висело над кроватью. Енька посмотрел на ружье и пошел в сени. Слышно было, как он пьет в сенях квас. Олег тоже вышел в сени, тоже напился.
Пошли к Олегу. Изба эта была тоже Енькина, вернее — Енькиного отца, а дед Олегов снимал ее за тридцать рублей. Ребята громко вбежали в сени. Дверь в комнату была раскрыта. За столом сидела бабушка и смотрела в окно. Олег встал на порог и громко сказал:
— Мама, война.
— Знаю, внучек, — сказала бабушка растерянно. — Знаю, милый. Слышала.
Бабушка смотрела в окно, и вздрагивала всем телом, и перебирала губами. Она плакала, прижав ладони к подбородку, и слезы текли ей в пальцы, в ладони и из ладоней текли по локтям.
— Зачем ты, мама, плачешь? — сказал Олег.
— Милые вы мои, — сказала бабушка и встала, и подошла к ребятам, и обняла их головы большими тяжелыми руками. Она прижала их головы к себе, к животу. Она прижала их и перестала плакать, только слышно было, что она перебирает губами.
В сенях послышались шаги. Бабушка вернулась к столу и села на лавку. Вошел дед. Маленький. Бритый. В распоясанной рубахе. В сапогах. С тяжелым круглым носом. Злой.
— Вот они, друзья с ножом за пазухой, — сказал дед и сел к столу.
Он долго сидел, глядя в потолок и постукивая костяшками пальцев по столу. Потом сказал:
— Мать, давай щей.
Бабушка подала на стол тарелку щей и хлеб. Дед вынул из-за сапога деревянную самодельную ложку и стал есть. Поел немного. Снял сапоги, швырнул их к порогу, мрачно и строго сказал:
— Пущай Сашка идет в военкомат.
Опять поел. Посмотрел на ребят.
— А соплякам чего не налила? Пущай едят, покуда щей хватает.
— Мы не будем. Мы карту посмотрим, — сказал Олег.
Ребята стояли возле большой карты, которая висела на стене под полатями. На карте разной краской были обозначены государства.
— Где она тут? — спросил Енька.
— Да вон она, — сказал Олег.
— Ага. Какая маленькая.
— Коричневая.
— Ага. Коричневая и маленькая какая-то, — сказал Енька.
— Куда ей до нас…
— Куда уж, — согласился Енька, — переплюнуть всю зараз можно.
— Один такой переплевывал, — сказал дед, — да башку оторвало. Вот из-за вас, из-за таких переплевывателей…
— Ладно тебе, отец, — сказала бабушка.
— Твое дело маленькое, — сказал дед и лег спиной на лавку. — Собирай Сашку на войну. На войну-то небось пустят. Собирай, собирай. Забыла, что ли, как сыновей на войну собирать?
Бабушка встала, взяла ребят за плечи, повела к двери.
— Вы идите, детишки, побегайте. Побегайте, пускай у него, у дурня, от сердца отойдет. Горько старику, тоже ведь на своем веку навоевался. У вас-то все впереди еще. Побегайте. Уж и не знаю, кого жалеть: не то старого, не то малого…
С полей в деревню шел народ. Люди молча расходились по дворам, и слышно было, как загремели умывальники. На дальнем краю деревни кто-то заиграл на гармошке и заприсвистывал и вдруг запел отчаянным голосом. В воротах Енькиной ограды стоял отец, Петр. Он сказал:
— Енька, домой. Польешь воды, умоюсь.
Петр снял среди двора рубаху, и от него пахнуло потом. Он тряхнул плечами; по плечам, вдоль рук и на груди дрогнули, покатились, рассыпались крупные влажные бугры.
— Лей, — сказал Петр.
Енька из ведра большим железным ковшом плеснул отцу в ладони. Петр вздрогнул, чуть присел и окатил скулы. Енька плеснул еще. Отец подался вперед и весь окатился из ладоней. Вдохнул, напряг квадратную спину и крикнул:
— Лей на шею!
Енька плеснул на шею. Отец заежился, вдохнул еще, захохотал. Потом пошел к крыльцу, снял с двери полотенце и начал обтираться.
— Вот так, короткобрюхий народ, — сказал он, усмехаясь. — А вы говорите «корове на хвост наступил». А кто видал?
— Дядя Петя, — сказал Олег, — правда ведь, она такая маленькая?
— Кто? — спросил Петр.
— Германия.
— А, Германия…
— Маленькая ведь?
— Она, конечно, маленькая. Потому и воюет. Не подросла еще. Мозги у нее — вот как твои. Соображенья мало. А так, по всем другим статьям, она большая. Как ЧТЗ, а то и больше.
— А вы пойдете на войну? — спросил Олег.
— Куда же мне еще идти, — сказал Петр. — Пойду на войну, а потом приду с войны.
— Живого фашиста привези, — сказал Енька.
— Зачем он тебе? — усмехнулся Петр.
— А мы играть с ним будем.
— С живым фашистом, сынок, не поиграешь. Да и невеселая эта игра. Уж лучше я с ним сам поиграю. А ты пока уж чем-нибудь другим займись.
На крыльцо вышла Енькина мать, Мария. Посмотрела долгим взглядом на Петра, на то, как он надевает рубаху, и спросила:
— Чего тебе складывать-то в мешок?
— Как чего? Всего клади понемногу. Ну, пойдем вместе собирать. — Он положил руку на плечо Марии. — А вы идите на свою мельницу. Да долго, Енька, не шатайся.
На мельницу идти не хотелось, и ребята побрели вдоль деревни. На улице стояла тишина. Казалось, что люди разошлись по домам и замерли за дверями, ждут чего-то, вглядываясь в жаркий полдень. Только на завалине своего дома сидел Матвей Константинович, маленький мужик с лицом, похожим на узелок; мужик, не любит который, когда зовут его по имени-отчеству, а нравится ему, когда окликнут Беднягой.
— Здравствуйте, Матвей Константинович, — сказал Олег.
— Иди-ка, иди сюда, — ласково позвал тот.
— Не ходи, — сказал Енька, — щелчка в лоб треснет.
— Ну ты иди, ты, — сказал Бедняга Еньке. — Чего трусишь-то?
— Я не трушу, — сказал Енька.
— Ну иди, иди.
Енька подошел.
— Ты подойди поближе, слепота, — сказал Бедняга. — Чего это у тебя на рубашке?
— Где? — заозирался Енька.
Бедняга поймал Еньку за штанину, подтащил и сухим костистым пальцем быстро щелкнул в самую середину лба.
— Вот теперь умней будешь, — сказал Бедняга. — Ступай, ступай. Чего стоишь? Поразумел, поди?
Ребята пошли дальше.
Через дорогу к своему дому шла с полными ведрами Калина. Она шла, выгнувшись тонкой спиной, положив длинные плечистые руки на коромысло. Ступала гибко, и вся, как на качелях, раскачивалась под коромыслом.
— Открой, Енька, калитку, — попросила она и черными блестящими глазами посмотрела на ребят.
Енька калитку открыл, Калина прошла и, проходя, весело лягнула Еньку босой ногой в живот.
— Чего мужик-то калитку не отворяет? — спросил Енька по-взрослому.
— Мужик в поле, на коне бригадирствует, — сказала Калина. — Иди-ка полей, ноги вымою.
— Сама польешь, — сказал Енька.
— Ну ты полей, — сказала Калина Олегу.
Енька взял ковш и зачерпнул из ведра воды. Калина поставила ногу на ступеньку крыльца и стала мыть ее длинными пальцами сверху вниз. Потом тряхнула ногой, как бы сбрасывая с нее остатки воды, и стала мыть вторую. Вымыла, тоже тряхнула ею, набрала из ведра пригоршню воды и злорадно посмотрела на Еньку. Енька захохотал, бросил ковш и бросился из ограды. Калина подбежала к Олегу, окатила его холодной сверкающей водой, повалила и мокрыми руками намазала щеки и уши. Встала среди двора, подперев руками бока.
— А теперь айда, пошел, — сказала она, весело играя черными блестящими глазами.
Олег тоже выскочил за калитку.
— Корова! — крикнул с улицы Енька.
— Какая же я корова? — засмеялась Калина.
— Ну кобыла, — сказал Енька.
Калина махнула рукой и пошла в избу.
— Смешная она какая, эта тетка, — сказал Олег.
— Веселая, сатана, — сказал Енька по-взрослому.
На краю деревни кто-то громко завыл высоким голосом, как по покойнику, и причитал, и задушенно всхлипывал. Ребята растерянно посмотрели туда, на край деревни. Плач был длинный, и казалось, он только начинался.
— Саня плачет, — сказал Енька. — Убилась, что ли. Пошли-ка.
Ребята побежали на плач. Плакала Саня. Она лежала в пыли среди двора, небольшая, растрепанная, схватившись руками за голову и мелко двигая ногами. Муж, Андрей, сидел рядом, держал ее за плечи и уговаривал:
— Санька, Санюшка, брось-ко ты, милая. Вернусь ведь. Не один же я на войну иду. Ну-ка если все реветь начнут? Смотри, никто не плачет. Санька, ну… Вернусь ведь я, пожалуй, оттуда…
Вокруг по всем дворам люди вышли из домов и стояли как на страже.
Саня подняла с земли мокрое белое лицо. Она посмотрела на Андрея и спрятала лицо у него в коленях. И опять завсхлипывала.
Под вечер Олег и Енька шли к мельнице. Бедняга все сидел на завалине и курил газетную цигарку. Он увидел ребят, затоптал окурок и улыбнулся.
— Иди-ко, иди сюда, — сказал он Олегу.
— Вот тебе, — сказал Енька и показал Бедняге кукиш.
Из-за деревни быстро пришел конский топот. На черном длинноногом коне влетел в улицу Митька, муж Калины. Он был высокий, плечистый, в подпоясанной широким армейским ремнем рубашке, и на его красивом лице плясала какая-то остервенелая улыбка. Митька осадил коня и поехал шагом.
— Ну что, Бедняга, на войну пойдем? — сказал он, подъезжая.
— Кто повоюет, а кто поболеет, — сказал Бедняга.
— Что же это, стариком годов через десяток станешь, а ни на одной войне не был, — сказал Митька.
— Здоровьице-то у меня, сам знаешь, что твоя соломина, — пропел Бедняга. — Да и стар я уж стал, старик совсем.
— На таких стариках — рожь молотить, — засмеялся Митька.
— Садись, Митька, муж красивой бабы, — сказал Бедняга, — давай покурим, сперва твои, потом мои.
— На, покури, сперва мои, потом свои, — сказал Митька. Достал из кармана пачку папирос и одну швырнул Бедняге.
Митька спрятал пачку в карман и поскакал к дому.
Бедняга подобрал папироску и засунул за ухо.
Над озером спускались сумерки. Гуси разошлись по домам. Мельница длинно чернела в небе на фоне зари. За мельницей вдоль горизонта берегом шла в легком платье девочка. Она двигалась как язычок легкого голубого пламени. Она не склонялась за цветами, шла медленно, опустив голову.
— Не Наташа? — сказал Олег.
— Наташка так не ходит, — сказал Енька. — Это Зина.
Зина уходила в поле стороной от мельницы.
— Ты чего же это, тебя нет? — крикнула от мельницы Наташа.
— Война началась, — сказал Енька. — Мы по деревне ходили.
— А я тебе молока принесла да шанег. И целый день вот на мельнице сижу.
— Война началась, — сказал Олег.
— Молоко пить будете? — спросила Наташа. — Шаньги-то я сама съела, пока ждала.
— Какое тут молоко, — сказал Енька. — Зинка-то что, с тобой пришла?
— Нет, сама она. Да и все одна стороной ходит.
— Давайте играть в прятки, — сказал Олег.
— Давайте, — согласилась Наташа.
— Вот ты и ищи, — сказал Енька. — А мы побежали прятаться. Закрой глаза и считай до двадцати.
Енька спрятался за мельницей, а Олег в траве у берега.
Потом прятались Енька и Наташа. Они залезли под мельницу.
Ветер уже лег, но мельница потихоньку похрустывала, остывая в прохладе вечера. За полем в небе обозначились первые звезды. Олег искал Еньку и Наташу вдоль берега.
— Ходит, — сказала Наташа.
— Пусть ходит, — сказал Енька. — Пусть поищет.
Потом Олег поднялся в мельницу.
— Страшно там, поди, да темно, — сказала Наташа.
— Тише ты.
Олег остановился на пороге, пошел по половицам, и шаги его скрипели над головой, Олег обошел углы и полез по внутренней лестнице.
— А какая война, Ень? — шепотом спросила Наташа.
— Германская.
— Так это далеко.
— Далеко, конечно, да все равно война.
— И к нам придет?
— К нам не придет, мы далеко. Да и маленькая она, Германия.
— Злая она, видно.
— Ага.
— Страшно мне. — Наташа взяла Еньку за руку и прижалась к ней головой.
— Что это ты? — строго сказал Енька.
— Страшно мне.
— Ну и что же? Мне, может, тоже страшно, да я ничего.
— Нет вас тут? — громко сказал в пустой мельнице Олег.
Теперь прятались Наташа и Олег.
В стороне стояла далеко вытащенная на берег лодка. Олег спрятался за лодкой, Наташа — рядом с ним.
Звезды уже налились и мерцали низко над озером, На деревне слышался говор. Несколько голосов в разных концах пели разные песни. Доносился глухой шум, словно деревня собиралась в дорогу.
— Не спят, — сказал Олег.
— Ага, — сказала Наташа.
— И звезда над деревней горит.
— Низкая какая и большая.
— Я еще больше видел.
— Страшно, — сказала Наташа.
Из-под лодки кто-то опрометью бросился, нырнул в воду и поплыл. Наташа вскрикнула, схватила Олега за руку и прижалась к нему.
— Что ты, что ты? Это крыса, наверное, — сказал Олег.
— Страшно мне, — сказала Наташа.
— Ну, не бойся.
Енька от мельницы шел к лодке. Звезды начали отражаться в воде. И по тому берегу шла с поля в деревню Зина. Олег взял Наташу за руки, встал и громко крикнул:
— Здесь мы, Енька!
— Да я знаю. Я уж не ищу, — сказал Енька.
Он подошел и сел на корму лодки.
— Какая здесь игра, — сказал он. — Вот в селе, на площади… Там и за школой, и за магазином прятаться можно, и народу больше.
— Это да, — согласился Олег.
Наташа встала с земли.
— Там здорово играть в прятки, — сказала она.
— Вот там и будем после играть, — сказал Енька.
Площадь села была забита народом и подводами. Раннее солнце низким жаром заливало крыши, и окна. Все сидели на телегах, в траве и молчали, словно слушали друг друга.
Олег вышел к площади, когда от Иртыша поднимались в село цыгане. Длинными босыми ногами ступали женщины, молодые и старые, в пылающих платьях и платках, простоволосые, сверкая черной мглою зрачков, — и молодых нельзя было отличить от старых. Их платья развевались как знамена. Быстрыми черными руками они широко размахивали в воздухе, торопливо говоря друг другу что-то, и разговор их похож был на спор. Среди них в черном пиджаке, черных брюках и высоких сверкающих сапогах важно шел бородатый громадный цыган и точным взглядом обстреливал площадь. Позади бежали дети.
Маленькая вороная цыганка подбежала к Олегу, присела перед ним, широко расставив узкие ступни, блеснула глазами и, весело оскалив белые ровные зубы, крикнула:
— Стой, поворожу!
Олег растерялся и встал.
Девочка заглянула ему в лицо и нараспев, словно пьяная, быстро заговорила:
— Стой, поворожу, золотой ты парнишка. Тыщу лет будешь жить, меня вспоминать. В голос кричать будешь, найти — не найдешь, отыскать — не отыщешь, ручку позолотить, яхонтова слова хлебнуть. Стой, поворожу! Скажу, когда на свет родился, кем был, кем будешь, кого невестой возьмешь, с кем под венец пойдешь, на кого заглядишься — в речке утопишься. Стой, поворожу!
Она вскочила, приблизила глаза к лицу Олега, и засмеялась, и схватила Олега за руку. Олег выдернул руку и сказал:
— Подожди ты, я Еньку ищу.
— Стой, поворожу, — сказала маленькая цыганка, захохотала, задыхаясь жарким воздухом, и опять схватила Олега за руку.
— Я в прятки пришел играть, — сказал Олег. — А ты мне мешаешь.
— Стой, поворожу, — сказала цыганка, — с кем в прятки пойдешь играть, кого спрячешь, от кого спрячешься и кого когда найдешь.
Она топнула ногой и сердито посмотрела на Олега.
— Отпусти ты меня, — сказал Олег.
— Стой, поворожу, — сказала цыганка. — На войне не убьют — от девичьего глаза помрешь. Свет тебе не мил станет, мать родную забудешь и детей своих проклянешь…
— Подожди ты, — раздался голос бабушки.
Бабушка стояла, положив руку на плечо цыганке и укоризненно глядя на нее.
— Мала еще такие песни петь! — сказала бабушка ласково. — Я сама тебе и ему на весь свет нагадаю.
Цыганка замерла и опустила голову.
— Пойди-ка посмотри дядю Сашу, — сказала бабушка Олегу. — Нет его нигде. Вчера в военкомат ходил и всю ночь дома не был. Врачи не пропустили. Побегите да поищите его на площади вдвоем.
Бабушка подтолкнула Олега и мягко шлепнула цыганку по спине.
— Ладно, мама, — сказал Олег и пошел к площади.
Толпа молчаливо сидела, забивши всю площадь, и было похоже, что она собирается с духом.
Цыганка бежала за Олегом как заговоренная, и торопилась, и что-то бормотала себе под нос.
— Это мать твоя? — спросила она наконец, поравнявшись.
— Нет, бабушка.
— А чего ты ее матерью зовешь?
— Нет у меня матери, потому и зову.
— Красивая, — сказала цыганка.
Она забежала вперед, встала перед Олегом, пристально посмотрела ему в лицо.
— И ты красивый, — сказала она и пошла впереди Олега.
В траве у канавы стояла высокая телега. К телеге был привязан конь, черный, низкий, поджарый. Конь стоял, перебирая задними ногами, отбиваясь хвостом от слепней, полузакрыв глаза. Цыганка подбежала к коню, присела и сказала:
— Мерин.
— Кто? — спросил Олег.
— Мерин, — сказала цыганка.
— Пошел отсюда, черний тварь, — сказал из-под телеги толстый пожилой татарин с голубой чашкой в правой руке. Он держал чашку на растопыренных коротких пальцах, приспустил правое жирное веко, а левым длинным глазом смотрел на цыганку. Он тонкими сильными губами отхлебывал из чашки чай.
Рядом полулежала в траве старая татарка с лицом, обтянутым синей кожей, под которой прозрачно видны были тоненькие малиновые жилки. Перед старухой лежали горой лепешки. Поодаль сидела небольшая русская женщина с огромной белой косой, уложенной колесом на голове, и с тяжелой вислой грудью. Возле женщины сидел крошечный мальчик с ослепительно белыми волосами и широким татарским лицом.
Женщина посмотрела на Олега, на цыганку и улыбнулась краями губ. Цыганка шагнула, встала перед женщиной, расставив ноги, и сказала:
— Дай лепешку.
Женщина засмеялась.
— Мама, дай-ка лепешку, — сказала она пожилой татарке.
Та приподнялась на локте, взяла одну лепешку и протянула цыганке.
— Кушай, кушай, — сказала она, — большой будешь, жених хороший попадет.
Цыганка взяла лепешку, разорвала ее в воздухе пополам и половину подала Олегу. Татарин прихлебывал чай и строго смотрел на всех одним глазом.
— А какой он? — спросила цыганка, когда пошли дальше.
— Кто?
— Дядя Саша.
— Как тебе сказать… — задумался Олег. — Высокий, нос порезан — шрам у него. На войне казаки саблей рассекли. Плечи большие, как у вашего старика.
— У Кирилла, — сказала цыганка. — А волос у него какой да глаз?
— Волосы белые, а глаза вроде сероватые.
Они пересекли площадь и вышли к школе. И сразу почувствовалось, откуда исходит на площадь тишина. Здесь, в этом деревянном, огороженном низким забором здании под железной крышей, было еще тише. У калитки стояли двое часовых. С винтовками. Один был беловолосый, широкоплечий, в сапогах. Они стояли, вытянувшись, прижав к телу винтовки, будто одеревенели; глядели поверх площади, но не в небо, и взгляд был застылый, как бы вслушивающийся. Оба вспотели, но дышали ровно.
И Олегу сделалось не по себе. Захотелось ему подойти к часовым и постоять рядом. Но Олег не подошел, а заробел. Он остановился и, тяжело дыша, стал смотреть на винтовки.
Очнулся он оттого, что цыганка взяла его за руку.
— Не он? — спросила она, показывая на часового в сапогах.
— Нет, не он, — сказал Олег.
— На войну идут? — спросила цыганка, глядя во двор школы.
К школьному крыльцу, изогнувшись вдоль забора, выстроилась большая очередь. Мужчины молча поднимались на крыльцо и проходили в глубь коридора. Возле самого крыльца стоял Петр, Енькин отец, стоял Митька, муж красивой бабы Калины. Петр напружил спину, наклонил голову и равномерно моргал белыми ресницами. Митька осматривался, кому-то кивал в очереди, — видно, признавал знакомых; покуривал папироску и сплевывал.
По ту сторону двора сидел на заборе Енька, смотрел на очередь и отбивался от слепней. Рядом с ним стояла Калина, держась руками за край забора, вытянув шею и отыскивая глазами Митьку. Мимо проходили мужчины, посматривали на нее и шутливо что-то поговаривали. Калина улыбалась, поблескивала глазами, так же шутливо отвечала на слова и смотрела в очередь, поводя языком внутри рта, под щекой.
— Такую бабу саму хоть на фронт посылай, — сказал кто-то завистливо.
— То-то и навоюешься, — сказал другой, — каши не поешь, винтовки не подымешь.
— Красивая баба, — сказала цыганка.
— Из нашей деревни, — сказал Олег, — Калиной зовут. Веселая.
— Айда на войну, Дуня! — крикнул кто-то Калине.
— Сам повоюешь, — сказала Калина, не поворачивая головы.
— Как же без тебя портки изнашивать! — крикнул кто-то другой. — Куда жисть пойдет?
— Портков не хватит — позовешь, — сказала Калина, — Гляди, не отстираешь! — крикнул первый.
— Не отстираю, свою бабу кликнешь.
Дед шел вдоль забора. Он шел с каким-то стариком. Старик подслеповато всматривался в очередь и крутил головой, словно нюхал.
— Мужики-то, мужики какие! — говорил старик.
— Сибирские полки, — говорил дед и приподнимал плечи под распахнутым черным пиджаком. Сапоги его были в гармошку, шел он озорно, приплясывал. Он почесывал руки. Оба были выпивши. — Сибирские полки, — говорил дед. — Такого страху, брат, никто еще не видывал. Уж я-то хлебнул до ушей. Меня ведь сначала белые мобилизовали. Так я от них, от ваших полков, аж до Саратова бежал. Ни одна сила не устоит. Ух ты, зверь!
Дед остановился и ликующим взглядом посмотрел на огромного рыжего парня в косоворотке, с малиновым от загара и силы лицом, с огромными руками, которые оттягивали плечи, как гири.
— Ух ты, зверь!
Парень услышал. Посмотрел на деда и успокоительно подмигнул.
— Молодцовец! В самую инператорскую гвардию, — сказал старик.
— Жаль его, стервеца, туда, — сказал дед. — К бабам бы его, а тут на войну. Ну уж ничего. Вернется, выйдет он оттуда, эх и покажет он им, хвостатым душегрейкам, жизнь-малину.
Олег схватил цыганку за руку и хотел ускользнуть в толпу. Но дед заметил, прищурился, подошел.
— А ты чего тут под заборами гоняешь?
— Я так, я посмотреть, — сказал Олег.
— Не видел?
— Не видел, — сказал Олег.
— И верно, не видел, — согласился дед. — Но не тужи, увидишь. Не такое, брат, увидишь. А Сашка где?
— Да вот ищу я его. Мама велела.
— Чего она велела? Здесь, что ли, искать? — Дед оглянул площадь. — Нет его здесь. В деревню сбегай погляди. Скажи, пусть не дурит, завтра вместе к военкому пойдем. Что же уж теперь, и старых красных гвардейцев на войну не пускать? Нет такого права. — Дед посмотрел на старика.
— Нет, нет, нет, — согласился старик.
И тут площадь колыхнулась. Изнутри ее вдруг поднялось движение. Все вскочили, все заспешили в разные стороны. Дед замер и пристально посмотрел туда, в сутолоку.
— Кого, кого это там? — вскочила с земли толстая рябая женщина в сбившемся на шее платке.
— Бьют, айда… кого, поди, — сказал из-под телеги татарин. — Бьют, украл.
— Неужто уж, сатана, в такой день воровать пошел? — всхлипнула женщина.
— А ишо бы ему и не украсть? Самый день, — сказал татарин и повертел в руке пустую чашку.
— Ох уж и бить бы его не надо, — сказала женщина.
— Кого украл, чего языком мелешь, — сказал татарину пожилой мужик в рубахе и в домотканых толстых штанах. — Припадок, поди, кого в таку жару хватил. А ты — украл.
Где-то в стороне зашептались резвенько старухи. Рябая женщина прислушалась и села на землю.
— Баба ребенка родила, — сказала она успокоенно.
— Так среди народу, гляди-ко, милая, и разрешилась? — спросил какой-то женский голос.
— Войне конец хороший будет, — сказал пожилой мужик. — Это уж точная примета.
— Кирилл! — испуганно шепнула цыганка и кинулась в сторону, под мерина. Она спряталась под задними ногами и тихо засмеялась. Мерин переступал, но не трогал цыганку.
Высоко подняв бороду, длинно шагал огромный старый цыган туда, на шум. Он прошагал мимо и влез в толпу, разгребая ее руками.
— Айда, пошел, — зло сказал толстый татарин, не поднимая жирного века. — Ишь, черный сатана, — и швырнул в цыганку лепешкой.
Та выскочила из-под мерина, схватила лепешку и потащила Олега в давку.
Протиснуться сквозь давку было невозможно. Цыганка встала на четвереньки и, торопливо работая руками, побежала меж сапог, ботинок и босых ступней. Олег тоже встал на четвереньки и юркнул в пыль, и в скрип, и в суету.
Кто-то наступил ему на ладонь босой ногой, сапогом уперлись в ухо. Какая-то старуха охнула и села Олегу на спину толстым мягким задом и все лицо закрыла широкой юбкой. Олег выскользнул из-под юбки. Его пхнули коленом. Наконец Олег заметил, что чаща ног редеет и впереди уже виден свет, люди не суетятся там, впереди, а очистили широкий круг.
Посреди круга в белой вышитой рубашке стоял плотный, среднего роста мужчина. Поднятой рукой удерживал он толпу и что-то говорил спокойным, деловитым голосом. Другой рукой он укреплял на земле высокую треногу с фотоаппаратом. Рядом стояла девушка с полевой черной сумкой через плечо и уже выстраивала очередь.
Олег оглянулся и увидел цыганку. Она сидела на земле и без всякого любопытства смотрела на фотографа. Она почувствовала на себе взгляд и улыбнулась Олегу. Махнула рукой и крикнула:
— Пошли!
Олег подошел к ней.
— Куда нам? — спросила цыганка.
— А вон, — Олег махнул рукой в сторону деревни.
В это время черная рука взяла цыганку сверху за шиворот, подняла и утащила. Олег только увидел большую спину бородатого цыгана и услышал его непонятные, быстрые, сердитые слова.
— Ты иди, приду! — крикнула цыганка и взвизгнула, словно ее ущипнули.
Олег выбрался из толпы и зашагал в деревню.
Деревня была пуста. Не было в ней ни движения, ни шума. И казалась она покинутой. Но ворота и калитки были аккуратно затворены. Ставни на избах закрыты, чтобы в горницах, как чистая колодезная вода, сохранилась за день ночная прохлада. А двери были раскрыты. И поэтому чувствовалось, что хозяева не бросили деревню, а ушли по какому-то важному делу и скоро вернутся.
Увидел издали Олег только Беднягу. Бедняга шел через дорогу к своему дому и нес в руке что-то вроде шеста. Он шел походкой человека, вернувшегося с охоты.
Дома дяди Саши не было. Олег вышел на крыльцо. Он постоял, глядя на солнце, на облака, на гусей, разгуливающих по озеру без присмотра, и тут заметил, что на пороге мельницы кто-то сидит.
Это сидел дядя Саша. Он сидел, положив локти на колени. Он перочинным ножиком стругал палку. Нож вспыхивал в его руке от каждого движения, и медленно кружились, падая, длинные белые стружки. Они раскачивались на лету, словно таяли. Дядя Саша пусто смотрел перед собой. И хотя веки его не были сомкнуты, чудилось, что сидит он с закрытыми глазами и смотрит куда-то внутрь себя. Лицо его постарело, будто он долгие дни и ночи шел утомительной, длинной дорогой и теперь только присел отдохнуть, а идти еще далеко.
Олег остановился внизу среди ромашек, не зная — окликнуть пли нет. Кто-то тронул его за плечо. Олег обернулся и увидел цыганку.
— Он? — спросила цыганка.
Олег кивнул.
— Пускай он сидит, — сказала цыганка и потянула Олега за рукав. — Не видишь разве: на сердце у него печаль-разлука. Пойдем.
Они постояли под мельницей и пошли в село. Они шли горячей землей вдоль реки, а над ними стояли, быстро перебирая в воздухе крыльями, жаворонки. Жаворонки пели там, под солнцем, и смотрели вниз, в рожь, где между высокими лиловыми колосьями шли мальчик и девочка. Мальчик шел в коротких штанишках, было ему лет тринадцать, и шел он, о чем-то размышляя. А девочка была чуть повыше и чуть постарше его, в золотом запыленном, но сияющем платье. По спине ее рассыпались жесткие черные волосы. Она смотрела вокруг широкими, узко посаженными глазами, и останавливалась иногда, и глядела мальчику в спину, словно припоминала — кто это. Глаза ее становились тогда уже и поблескивали из глубины.
А рожь вокруг них раскачивалась, тяжелая, длинная. И дышала.
— Куда он тебя утащил? — спросил наконец Олег.
— Кирилл-то? Никуда. Вырвалась я.
— Ты ходишь вот со мной, а они уйдут за это время.
— Не уйдут. Здесь они будут.
— А чего им здесь надо?
— У Кирилла брат на войну идет. Доброй волей отдался. Пожить, говорит, по-человечески хочется. Вот Кирилл и пришел честь отдать. А остальные по своим делам пришли. Стой, поворожу!
Олег остановился. Цыганка долго стояла, глядя ему в глаза, потом ухмыльнулась и сказала:
— Как меня зовут?
— Не знаю.
— А ты узнай.
— Как же я узнаю?
— Угадай сразу.
— Я ведь не знаю ваших имен.
— У нас имена ваши.
— А у нас имен много.
— Инка меня зовут, — сказала цыганка. — Так ты меня и зови.
И дальше они зашагали молча, глядя в разные стороны, словно между ними кто-то прошел и оставил сладкое ощущение тревоги и ветра.
Площадь гудела. Возле фотографа шумела очередь. Очередь шумела возле магазина. Где-то гремела гармошка. С разных концов раздавались частушки и сыпался говор, так что трудно было разобрать, кто о чем поет и говорит.
Мария, Енькина мать, шла по кругу, выгнув шею, выпятив живот, раскинув руки, вся закостенев. Но ступала мягко и осторожно, словно шла по трясине. Гармонист, потный, хмельной, рвал гармошку, крутил белками глаз и кривил губы. Вокруг стояли Санька, Калина, бабушка — деревенские. Мария смотрела на всех пристально, вышагивала в кругу, как бы разыскивала среди них чье-то лицо. Потом она вдруг согнулась, ударила каблуками в землю и распрямилась, будто подняла тяжесть. Она подошла к Калине и вызвала ее в круг.
Калина топнула, развела плечи, вся распахнулась и, широко раскидывая ноги, присядкой вышла из толпы. Толпа расступилась шире, и Калина, дрогнув всем телом, пошла по земле. Она не смотрела ни на кого. Она смотрела в небо и поводила бровями. Кто-то далеко на краю площади звонко крикнул: «Эх и голова ты моя, головушка. Зо-ло-та-я ты моя милаша-а-а!..» Калина тряхнула головой, щелкнула языком и опять пошла присядкой, высоко вскидывая длинные ноги. И закричала: «Эх, мужики, жизнь нашу бабью… жизнь оборони, да вином залей, да телом заслони!» Она была пьяна, но на ногах стояла твердо. Она остановилась, в упор посмотрела на Инку, взяла ее за руку и повела за собой.
Инка завертелась у Калины под ногами, мелко трясясь всей спиной, и побелела лицом. Как на морозе. Енька подошел, встал рядом и сказал Олегу захолонувшим голосом:
— Вот это пляшет…
Калина вдруг остановилась, вытолкнула из круга Инку, подошла к Саньке и сказала: «Теперь ты пляши. Бабьи пляски наши». Саня опустила лицо, и оно налилось тихим светом. Она вышла, покраснела и с опущенными глазами ласково заторопилась по кругу. «Эх, лихого молодца и пуля не возьмет!» — крикнул кто-то на другом краю площади. Саня шла и все ниже опускала лицо. Бабушка смотрела и покачивала головой.
— Пойдем деньги собирать, — сказал Енька.
— Какие? — спросил Олег.
— А по земле знаешь сколько троек да рублей…
— Где? — спросила Инка.
— Везде.
— И правда, — Инка глянула кому-то под ноги и бросилась в толпу.
Ребята рассыпались по площади. Денег валялось на земле множество. Рубли, пятерки, мелочь. Олег быстро насобирал рублей десять и возле школьной ограды вдруг увидел большую красную бумажку. Олег подошел и понял, что это тридцатка. На тридцатке тупым каблуком туфли стояла молодая низенькая татарка. Татарка смотрела во двор. Олег остановился рядом и стал ждать.
Во дворе все теперь сидели на земле. Перед ними стоял военком и строгим голосом говорил что-то, каждому взглядывая в глаза. Все смотрели на него и слушали с отвердевшими лицами. Олег увидел Петра и Митьку. Они сидели рядом и смотрели на военкома. Оба уже были острижены и стали похожи друг на друга.
— Су-ка! — раздалось вдруг от школьной калитки.
Все оглянулись и замерли. Большой, бритый, в бумажном пиджаке, бумажных брюках и в низких сапогах гармошкой, мужик с лиловым лицом глядел на часового. Часовой преградил ему выход винтовкой и зло смотрел в его пьяное лицо. Пьяный рвался на площадь.
— Я, сука, своими руками кровь пойду по свету проливать. А ты меня, гад, не пускаешь! Я, может, Гитлера руками задавлю… — Пьяный наклонил бычью шею и ударил сапогами в землю. — Я, может, последний стакан хочу на свете выпить, а ты меня… — Мужик огромными руками вырвал у часового винтовку и швырнул ее на землю.
И вдруг растерялся и встал, не решаясь выйти. Часовой нагнулся, схватил винтовку. И щелкнули два затвора.
Военком что-то завершающе сказал мобилизованным и пошел к калитке. Он ледяным взглядом посмотрел в глаза мужику. У того глаза налились кровью, и глухим голосом пьяный спросил:
— Ну, чего ты? Чего ты? Ишь, не видел. Еще насмотришься.
Военком продолжал смотреть.
— Я, может, голыми руками, — начал пьяный, осекся, повернулся и пошел в глубь двора.
К нему подошли двое и увели в школу.
Подбежала Инка. Она выгребла из-за пазухи целую горсть мелочи и бумажек. Она рассмеялась и сунула деньги назад.
— Конфет купим, — сказала она.
Вдруг она присела и спряталась за Олега.
Невдалеке стояла тощая и старая цыганка в алом длинном платье, с бусами на шее. Бусы были из мелких стеклянных камушков. Цыганка ворожила той самой женщине, что сидела давеча под телегой.
— И скажу я тебе, — нараспев говорила цыганка, держа женщину за руку. — И скажу тебе: страха-тьмы не видать. Будешь век свой жить с мужиком на печи. Он придет, ясный сокол твой, пуля-штык не возьмет его. Семь крестов впереди, семь крестов позади охраняют его, берегут твои рученьки, сердце, матушка…
Женщина стояла, не отнимая руки, смотрела в сторону, и по лицу ее текли слезы. Цыганка все силилась заглянуть ей в глаза, говорила торопливо. Но женщина отворачивала лицо. Цыганка все говорила, и голос ее менялся и менялся. Он становился неуверенным. Женщина отняла руку, полезла за пазуху и достала пятерку. Цыганка вдруг заплакала, взмахнула руками, как бы обороняясь от пятерки, и пошла в сторону.
— Пойдем отсюда, — сказала Инка, — мать это моя.
За школьной оградой медленно, несколькими грозными голосами поднялось низкое пение. Песня сделала два шага, помедлила, сделала еще два и пошла, ступая по жаркой земле. Голоса росли, к ним прибывали новые, и на площадь пошла тяжелая волна. Площадь затихла, все замерли, а Санька остановилась в кругу с опущенным лицом.
Пели «Орленка».
Орленок, орленок, мой верный товарищ…
Кто сидел — начали вставать. Многие взбирались на телеги и, вытянувшись всем телом, смотрели в школьный двор. Голоса усиливались каждое мгновение, от них становилось жутко, сердце немело и подступало к горлу.
Орленок, орленок, идут эшелоны…
Пение перешло на площадь, здесь и там его подхватывали молодые женские голоса. Дед смотрел в землю и тихо повторял:
— Орленок, орленок, мой верный товарищ…
Енька стоял со спокойным лицом, засунув руки в карманы. Инка смотрела на Олега, похлопывала себя по животу и позвякивала там за пазухой мелочью. Наташа притопывала ногой, а Зина прижала к щекам ладони.
Песня кончилась, и мобилизованные начали строиться. И вместе с колонной площадь, оставив телеги, узлы, костры и коней, поднялась и двинулась к пристани.
У пристани стоял белый с большими красными колесами пароход. Пароход был пуст. Только матросы на корме и на носу сидели в тельняшках, покуривая папиросы. Над водой низко стлался папиросный дым. Сквозь дым из-под обрывистых песчаных берегов проносились черные стрижи.
Колонна подходила к пристани. Военком шел обочь колонны, иногда вынимал из галифе платок, снимал фуражку и вытирал бритую голову. Он шел слегка наклонившись, подобрав грудь, будто в живот ему была вставлена пружина. Мобилизованные шли с мешками за спиной, правой рукой придерживали лямку, как бы уже несли на плече винтовку.
Площадь шла следом, на расстоянии, тоже молча, сквозь пыль, поднятую колонной. Чем ближе подходили к пристани, тем плотнее площадь прижималась к колонне, охватывала ее, словно хотела отрезать от реки. Но, выйдя на берег, площадь встала по обе стороны трапов и сгрудилась.
Колонна с ходу по двум трапам стала подниматься на борт. В толпе кто-то вскрикнул и запричитал. Голос был Санькин. Все молчали. Санька задохнулась и тоже смолкла.
Мария стояла у самого трапа, прижав к груди кулаки и глядя каждому в лицо. Рядом стоял Енька, спрятав руки в карманы. Мобилизованные шли медленно, не поднимая голов, не оглядывались, только трапы скрипели у них под ногами.
Пароход накренился и чуть осел.
Показался Петр. Он издали заметил Марию и Еньку. Он смотрел на них. Поравнялся. Лицо его было потным, скулы обтесало, и под глазами глубоко легли складки.
— Ничего, ничего, — сказал он, проходя. — Увидимся.
Мария бросилась к нему, что-то выхватила из-за рукава и хотела сунуть ему в карман. Но руки ее тряслись, и она в карман не попала, а скомканный, шитый еще в девичестве, платок упал на трап. Петр хотел поднять платок, но сзади напирали. Следом шедший Митька наступил на платок, потом нагнулся, встряхнул его и передал Петру.
Пароход грузно осел, а колонна все шла.
Бабушка, массивная, сложив руки под грудями, стояла в стороне и замершими глазами смотрела на пароход. Мимо пробежала Калина. Крикнула:
— Где он?
— Прошел уже, — сказала бабушка.
Калина бросилась в толпу, расталкивая ее животом и грудью. Пробилась к трапу, но увидела только спину Митьки. Встала, всплеснула руками и тихо сказала:
— Ушел.
К ней протиснулся откуда-то из толпы Бедняга, взял за плечи и отвел в сторону.
— Ничего, не реви, девка, — сказал он ласково. — Отвоюет свое и придет твой мужик с орденами. Ныне без орденов не будут возвращаться.
— Ох, чует мое сердце, не вернется он, — проговорила Калина, кусая губы. — Не сносить ему головы, горячая башка.
Колонна кончилась. Трапы сняли. Ударил гудок.
Пароход всеми бортами сидел в воде. Он покачнулся, повел колесами и не сдвинулся. Еще покачнулся, пуще осел и, по всем палубам забитый мобилизованными, отвалил. С парохода кричали, махали руками. Грянула песня. И голоса потонули.
Площадь молча берегом двинулась за пароходом. Пароход еще прогудел сквозь музыку и крики. Торопливо работая колесами, зарываясь в реку, пошел.
Все на берегу заторопились. Олег побежал. Инка быстро шла рядом с раскрытыми от удивления и какого-то страха глазами. Мария бежала невдалеке, прижав руки к груди и сжав губы. За ней поспевал Енька. Он вдруг охнул, сел в траву, что-то выдернул из пятки и побежал дальше, прихрамывая.
Пароход прибавлял скорость, толпа ускоряла бег. Огромными прыжками двигался вдоль самого берега цыган с развевающейся бородой. Он разматывал на шее атласный платок, сорвал его и стал махать над головой. За ним спешили цыганки в развевающихся и хлопающих платьях. Калина мчалась с раскрытым ртом и кричала что-то. Потом она остановилась и махнула рукой. Олега догнала Санька с прижатыми к лицу руками. Она натыкалась на чьи-то спины, расталкивала их. Бежала она головой вперед, словно была ранена.
Пароход уходил и сворачивал за излучину. И тут одни перешли на спокойный шаг, а другие кинулись из последних сил.
За излучиной уже пропала музыка, а пароход еще раз прогудел — и все. Олег задыхался от бега, но остановиться не мог. Наконец он оглянулся и увидел, что Инки нет. Он остановился, озираясь. Он увидел бабушку. Она все шла быстрыми короткими шагами, покачивалась всем полным телом, осторожно отстраняла встречных, смотрела вслед пароходу и порой поднимала над головой руки.
А многие все бежали, и тоже вытягивали руки, и не могли остановиться, и берег качался у них под ногами.
Какая-то женщина с платком в руке топталась на месте, хватала воздух ртом и все повторяла:
— Господи, и не уснуть теперь ни одной ноченьки и глаз не сомкнуть.
По земле от одного океана шла к другому океану ночь. И там, где гремела война, уже наступал вечер. Иван Епифаньев, боец действительной службы, до этого вечера уже целую неделю отступал: сначала дорогами, под пулями и визгом бомб германских самолетов, потом глухими лесами, под свист птиц и шум деревьев, под жарким светом солнца. У него было пробито плечо, стерты ноги, пересохло во рту. И сердце его билось так, что казалось, стук его слышен на весь лес. Со своими товарищами, оставшись без командира, он по многу раз в день отстреливался от немецких автоматчиков, но держал оружие в руках.
И вот теперь, когда солнце садилось и поле стало багровым от его низких лучей, когда от горящей за полем деревни тянуло смрадом и духотой, когда грохот закрыл все небо и поле вокруг, Епифаньев бежал от германского танка. В руке у Епифаньева была граната, но Ивану некогда было остановиться и обернуться, чтобы бросить гранату. Поле было чистым, и танк настигал. Германцы не стреляли по нему, а просто гнались, И земля подгибалась у Епифаньева под ногами. На бегу Епифаньев ступил в маленькое, свитое прямо на земле гнездо. Он ступил в гнездо, поскользнулся и упал, и граната выкатилась у него из рук. Танк настиг его, прошел по нему.
Мать Епифаньева, вдова отца его, убитого на другой германской войне много лет назад, Елизавета Сергеевна, лежала в это время в сенях в темноте, на соломенном матрасе в деревне на берегу широкой реки Иртыш. Она не могла уснуть. Над всей рекой и над деревней уже стояла ночь. И кричали в поле ночные птицы, корова жевала в стойле жвачку, а в печи томился не тронутый с утра борщ, и жир застыл на нем густым и твердым воском.
Мать смотрела в темноту, хотела спать, смежить веки, но глаза ее не закрывались и сердце билось редко, через удар и через два, словно к ней подступала смерть. Мать долго лежала так на матрасе. Потом она встала и пошла ходить в темное поле за деревню. Ходить, наклоняться над травами и держаться руками за сердце.
Пока она ходила, в других избах люди спали. Раскинувшись, лежала на высокой пуховой постели Калина. Она спала, но от выпитого днем вина, от духоты и от одиночества спать ей было трудно. Она во сне разбрасывала руки, как бы отыскивала кого-то рядом с собой, и бормотала бессвязные слова. То она видела спину Митьки, идущего с мешком за плечами по длинной железной трубе в гору. Митька шагал легко. Он не оглядывался. Он в руке нес толстые волосяные вожжи и расплетал их на ходу.
Потом из-под спины Митькиной кто-то выглянул и пошел с горы по трубе вниз. Это был Бедняга. Он шел, и криво улыбался, и протягивал руки.
Санька спала среди избы на голом прохладном полу, как была, как зашла и рухнула — в платье, в туфлях и в платке. Она лежала, подобрав под голову локти. Она дышала глубоко и ничего не видела, а отдыхала всем телом и всем сердцем своим и только иногда еще вздрагивала губами, как бы всхлипывала.
Под раскрытым окном лежал в кровати Енька. Слышалась ему дневная песня. И песня шла с пригорка, где стоит мельница. А отец в распоясанной нижней рубахе босиком ходит под мельницей, берет ее длинными руками то за одно, то за другое крыло и раскручивает их.
Рядом сидела мать. Она смотрела на спящего Еньку и думала, думала, думала. Ночь прохладнела, звезды мглели и расплывались перед глазами.
Поднимался влажный ветер. Он раскачивал раскрытую дверь чердака и вполшепота посвистывал под крышей. Здесь у раскрытой двери спал дядя Саша, И чудился ему шелест дальних трав. Он едет в разведку с карабином и с шашкой. Он выезжает к балке. Он осаживает коня и видит, что вся балка забита казаками. Казаки с длинными бородами, блещут на каждой груди Георгиевские кресты, и держат казаки в руках зажженные фитили. На казаках фуражки с красными околышами, а из фуражек медленно поднимается дым. Дядя Саша хочет поворотить коня, но конь его не слушается. Внезапно балка вздымается дном и становится гладкой степью. По степи дует ветер, низко метет снег. И по сугробам прямо на него идут широкой стаей волки. У них блещут большие медные глаза. Дядя Саша хватает пулемет и длинными очередями косит стаю. Но волки все идут и идут. Дядя Саша бьет из пулемета и командует.
От этого крика тут же на чердаке просыпается Олег. Но сон берет свое, и Олег снова погружается в дремоту. Он идет зеленой глубиной воды, слегка касаясь дна. Мимо плывут диковинные длинные рыбы. Чешуя на рыбах блещет ярко. Рыбы плывут, не замечая Олега. Дно заросло ромашками, ромашки гнутся по теченью. Олег идет среди ромашек и отстраняет их руками. Среди ромашек появляется Инка. Она смотрит Олегу в лицо и говорит: «Стой, поворожу». Она тут же исчезает, а издали слышатся шаги бабушки.
Бабушка несколько раз уже засыпала с вечера и все просыпалась. Среди ночи она встала и по шаткой деревянной лестнице поднялась на чердак. В ясных сумерках легкого рассвета она увидела дядю Сашу. Он спал, прижимая к скулам стиснутые кулаки, будто поддерживал челюсть. Бабушка успокоилась и, поеживаясь от холода, стала спускаться вниз.
Вдоль деревни шел высокий человек в черном хорошем пиджаке, в белой косоворотке, с восковатой, туго закурчавленной бородой. Вежливыми синими глазами он деловито осматривал деревню. Собаки не лаяли на него, а только провожали глазами. Он увидел бабушку, по-дружески поклонился ей и так же спокойно пошел дальше.
Бабушка легла в постель и долго прикидывала, где бы она могла видеть этого человека. Но припомнить не могла. Она уснула, видя, как по Иртышу идет пароход, а она шагает вдоль берега с поднятыми руками. Потом река превращается в поле, а по полю идет поезд, набитый людьми с винтовками и в островерхих шлемах. И бабушка идет за этим поездом в кожаных красных сандалиях, что носила еще в раннем замужестве.
На рассвете в деревню пришла гроза. Утренний свет погас. Тяжко ударили в пыль первые капли. Гром проломил небо и с воем обрушился на деревню. Он оглушительно захохотал и покатился далеко за Иртыш. Река вспыхнула, и в ней отразились леса. На чердаке под крышей зашептались испуганно ласточки. И через озеро белой матовой чащей на деревню двинулся ливень. Мельница загремела, в ней заговорили барабаны. По воде пошел шелест, она закипела и уперлась в берега. Над озером свистнула и зашипела, сгорая на лету, короткая синяя молния. В другой стороне, за деревней, охнула и оступилась другая прямая полоса бьющегося огня, щелкнула над самой землей и разлетелась в разные стороны. На крыши, деревья, огороды легла стремительная густая толща воды. Гром ходил по деревне, как по половицам, прихрамывал и трещал каким-то тяжким костылем. При свете грозы далеко видно стало во дворах всех еще третьего дня настиранное, развешанное белье. Оно металось на веревках, и рубашки взмахивали пустыми рукавами, словно кидались бежать.
Деревня так и не проснулась под грозой. Только мать Ивана Епифаньева, Елизавета Сергеевна, очнувшись от грохота, бросилась бежать, прихрамывая на обе ноги, закрывая руками голову и глядя из-под рук, как стелются под ветром и ливнем вдоль земли огороды.
Проснулся Олег оттого, что внизу, в избе, громко говорило радио. Тревожный мужской голос рассказывал что-то важное и старался говорить как можно спокойнее.
Олег спустился в комнату и увидел возле окна на лавке Еньку. Енька сидел под репродуктором.
— Чего же не разбудил? — сказал Олег.
— Подожди, — сказал Енька.
Репродуктор говорил о войне. Енька слушал строго, внимательно и смотрел в окно. Не поворачивая головы, он сказал:
— Вон твоя цыганка пришла.
Инка стояла перед избой на лужайке и улыбалась. Она помахала Олегу рукой и пошла в избу.
— А где мама? — спросил Олег Еньку.
— Бабушка к Саньке пошла. Как бы рассудком от слез не двинулась.
Инка, громко топая босыми ногами, поднялась по крыльцу и вошла в избу. Села на лавку.
— Пошли на Иртыш, — сказала она.
— Пойдем, — сказал Енька.
— Дай молока, — сказала Инка Олегу.
Олег слазил в подполье и виновато сказал:
— Нету.
— Эх вы, — сказала Инка, — а еще в доме живут.
— Коровы у нас нет. Недавно мы здесь, — сказал Олег.
— Купили бы.
— Пойдем, у нас есть, — сказал Енька.
Енька вынес из дому черную кринку молока. Прямо среди улицы Инка взяла холодную потную кринку обеими руками и выпила.
— Куда вы собираетесь? — крикнула через улицу с огорода Наташа.
— На Иртыш идем.
— Подожди, Енька, — сказала Наташа. — Вот мы с Зинкой дополем свеклу и пойдем с вами.
— Тоже еще, ждать, — сказала Инка, — сами придут.
— Мы на Ключ, — крикнул Енька, — приходите.
А Олег промолчал.
Олег и Енька разговаривали, а Инка шла впереди, рвала цветы и бросала их на ветер.
— Чего передавали? — спросил Олег.
— Бои везде идут. Минск оставили. Наступает немчура.
— Наступать им недолго, — сказал Олег. — Видел в газетах, какие пушки у нас есть?
— А у немца-то, поди, тоже есть пушки.
— Какие у них пушки? У нас пушки самые лучшие и самолеты самые. Нигде нет таких.
— А у немцев, передавали, тоже танков много и самолеты есть.
— Какие у них самолеты? У нас вон Чкалов через Северный полюс летал. У них летал кто-нибудь?
— Не знаю.
— Не знаешь. Никто не летал. Если бы у них такие самолеты, давно бы уж на Москву полетели. Не летят.
— А может, уже летали… Может, не говорят наши…
— Как не говорят, сказали бы. У нас всё говорят. Посбивали бы их всех и сказали бы.
— А чего же тогда отступают? — спросил Енька.
— А наши вначале всегда отступают, а потом как дадут! Да и восстание у них рабочие скоро поднимут. Они же там в нищете и в голоде все живут. Только и ждут наших. Дядя Саша говорит, все равно у них восстание скоро будет.
— Пока они восстание поднимут, знаешь сколько народу на фронте побьют…
— Подожди немного, — сказал Олег. — Наши, может, и сами управятся, как с Наполеоном.
— Наполеон-то ведь до Москвы дошел.
— Эти не дойдут. Да и восстание у них скоро будет.
— Чего вы там заторговались? — крикнула Инка.
Она стояла впереди, держа в руке небольшой букет ромашек, и по одному разбрасывала цветки в разные стороны.
— Эге-ге-гей! — послышался из деревни голос Наташи.
— Идут, — сказал Олег. — Подождем.
— Пошли, — сказала Инка. — Сами придут, не маленькие.
Ключ был узкий, он спокойно бежал в Иртыш среди ежевик и дягилей. По ежевикам ползали гусеницы, на дягилях сидели стрекозы и смотрели в чистую неглубокую воду. У берега стоял маленький плот. Под плотом покачивались крошечные рыбки и неторопливо раскрывали рты. Ребята сели на берег.
— Плот, — сказала Инка.
— Гальяны? — спросил Олег.
— Какие же это гальяны? — улыбнулся Енька. — Гальяны в озере, в изюке. Это мальки.
— Ишь как вьются, — сказала Инка.
— Это вьюн, — сказал Енька. — Дикая рыба. Из озера в озеро или в реку перейти может.
— Ну да, — усмехнулся Олег. — По воздуху?
— По земле ходит, как змея. Только чтобы роса была. Живучая — страх один. В пирог ее завернут, в тесто — мертвая вроде. Посадят в печку, а она выползет из пирога и мордой в заслонку стучит, как старуха.
Инка рассмеялась.
— Правда, правда, — сказала сзади Наташа.
Все обернулись.
— А где Зина? — спросил Енька.
— Не пошла. Не хочется, говорит. А что вьюн, это правда. В пирог где-то запекли вьюна. Резать пирог стали, так кусочки прямо выскакивают и бьются по столу. Во!
Наташа разбежалась и толкнула Олега ладонями в спину так, что тот покатился по песку.
— Бабушка велела кринки наливать! — крикнула Наташа и рассмеялась.
Инка зло посмотрела на Наташу.
Олег встал, отряхнулся, прыгнул на плот и весело сказал, покачиваясь на зыбких бревнышках:
— Вот возьму и уплыву, раз ты так.
— Плыви, — сказала Наташа, — так водой унесет, что домой не вернешься. А мы с Енькой будем тут хохотать над тобой.
Инка вскочила, прыгнула на плот и оттолкнула его от берега ногой, распугав мальков.
— Вот тебе, — сказала Инка Наташе и закачалась вместе с Олегом на плоту.
Теченье Ключа подхватило плот, закружило его и понесло в Иртыш.
— Дура! — крикнул Енька и побежал вдоль берега.
За ним побежала Наташа.
Инка захохотала, посмотрела на Олега, улыбнулась ему и сказала:
— Вот это здорово. Поплыли. Ага?
— Здорово-то здорово, — сказал Олег, — а что же нам теперь делать?
— Ничего, — сказала Инка, села на плот и свесила в воду ноги.
Плот вынесло в Иртыш и потащило на коренное течение, которое мутно пузырило, словно кто-то огромный поднимался со дна. Олег стоял, широко упираясь в плот ногами, и видел, как быстро уходит берег. Олег смотрел на облака, их медленно кружило над головой. От этого все уходило и раскачивалось перед глазами. И трудно было устоять на ногах. Олег сел. Какая-то большая медленная рыба показала над водой зеленую спину, выгнула ее и ушла под плот.
— Унесет нас, — невесело сказал Олег.
— Пусть несет, — сказала Инка.
— А домой как же?
— Где-нибудь прибьет к берегу.
— А если не прибьет?
— Прибьет. Расскажи что-нибудь. — Инка подняла ноги из воды, легла на спину, заложив руки за голову и глядя в небо.
— Чего тебе рассказать?
— Чего-нибудь. А если хочешь, я тебе что-нибудь расскажу.
— Рассказывай.
Инка молчала, лежала, закрыв глаза, и Олегу показалось, что она уснула. Веки у нее были большие, с ровными ресницами, чуть изогнутыми и чуть синеватыми.
— Ты чего долго не приходила? — спросил Олег.
— Дела были, — ответила Инка, не открывая глаз. — Раз пришла, чего спрашиваешь? Видишь, тут я.
— А я думал, не придешь.
— Я всегда приду, — сказала Инка и открыла глаза. — Захочу и приду.
— А если не захочешь?
— Не захочу, не приду.
Плот несло самой серединой реки. Берега были далеко. Покрытые лесами, они едва виднелись, и казалось, что до них никогда не доплыть.
— Кто-то идет куда-то, — сказала Инка, глядя в небо.
— Где? — спросил Олег.
— Нигде. Там где-нибудь, на берегу. Знаешь, куда он идет?
— Куда?
— У него есть невеста. Она живет в лесу. Ему цыганка нагадала, что она там живет в тереме. А ему волк навстречу и спрашивает: «Куда ты идешь?» — Инка задумалась, чуть прикрыв спокойные глаза, и облизнула губы маленьким тонким языком. — А он говорит: «К невесте». — «Тогда иди», — говорит волк.
— А если бы не сказал, что к невесте? — спросил Олег.
— Тогда бы волк не пустил. Пошел он дальше. — Инка приподнялась на локте. — Озеро впереди. Снял он с пальца кольцо и бросил в озеро. Поднялся над озером белый каменный мост и спрашивает: «Ты куда идешь?» — «К невесте». — «Тогда иди», — говорит мост. Идет он дальше. Лес глухой стоит. А в лесу терем. И сидит в окошке, в тереме, девица: коса черная, брови черные, глаза синие. «Стой, поворожу!» — говорит она. «Чего мне ворожить, — говорит он. — Я к тебе пришел». — «А ты зачем ко мне пришел, я не твоя невеста». — «Нет, моя». — «Нет, не твоя и никогда твоей не буду». — «А если я повешусь?» — «Вешайся». Взял он тут, в лесу, и повесился. А она тогда заплакала и тоже повесилась.
— Чего же она повесилась? — сказал Олег.
— Она же его любила.
— А зачем отказывалась?
— Гордая она была.
— Глупая, наверное.
— Нет, гордая. Знаешь, люди какие гордые бывают?
— Бывают. У меня отец гордый.
— Расскажи, — попросила Инка.
— Стоит черный-черный лес, — начал тихим голосом Олег, — в лесу черный-черный дом, в дому черный-черный стол, на столе черный-черный гроб, в гробу черный-черный… У! — крикнул он вдруг прямо в лицо Инке.
Инка вздрогнула.
— Дурной, — сказала она. — Ты дурной, а глаз у тебя хороший. Расскажи про отца.
— Зачем? — сказал Олег невесело.
— Интересно.
Олег задумался. Он лег животом на плот и стал глядеть в даль реки.
— Расскажи, — попросила Инка.
— Отец жил далеко-далеко отсюда, в Киеве. Однажды пришли за ним.
— Кирилла тоже арестовывали, — сказала Инка.
— За что?
— Один раз — сапоги украл. Другой раз — кольца продавал медные, а говорил, что золотые да с заговором.
— Ну и что?
— Ничего. Арестуют да выпустят. Рассказывай, за что его посадили.
— Командиром он был. А среди командиров тогда врагов много было.
— Ну и что?
— Вот и все.
— А где же он сейчас?
— Не знаю.
— Чего же он?
— Не верят ему, видно. Только он не враг. Он еще с белыми воевал. А когда Кирова убили, он знаешь как плакал…
— Такой большой и плакал?
— Конечно. Все тогда плакали. Сам Сталин плакал. Я и то, кажется, расплакался.
Инка задумалась. Она закрыла глаза и долго лежала молча.
— А ты не врешь? — вдруг спросила она.
— Чего?
— Что отец у тебя был.
— Конечно, был. Он и сейчас есть. Только писем не пишет.
— А у меня не было отца, — сказала Инка. — Я одна родилась. Сама.
— Как же это?
— Взяла и родилась. Мать меня захотела родить.
— Здорово, — сказал Олег. — Какая у тебя мать… Все сначала отца найдут, а потом родят.
— А моя мать сама. Потому и родилась я такая выдра.
— Откуда ты знаешь, что выдра?
— Мать говорит. Да и Кирилл тоже. А интересно, если бы отец был, хорошо это или плохо. Как ты думаешь?
— У меня отец хороший был. Хорошо.
— А я думаю, плохо, только бы и давал подзатыльники. А может, и нет. Денег у него было бы много, как у Кирилла. Я бы тогда в такой шали расхаживала — с каймой с алой!
Инка замолчала, открыла глаза, положила ногу на ногу и стала смотреть в небо. Плот несло к дальнему берегу и все поворачивало, кружило. С берега пахло тайгой, сухо и смолисто. Гулкой лесной дорогой кто-то проскакал на коне и все выкрикивал какие-то слова.
— Нас, наверное, ищут, — сказал Олег.
— Кто нас будет искать… — сказала Инка и легла на бок.
— Енька в деревне сказал, вот и ищут.
— Побоится он сказать.
— Чего ему бояться?
— Влетит. Подумают, что он плот столкнул.
— Не подумают.
— Вот увидишь, не скажет. Уж я знаю. Давай я тебе погадаю. Давай руку, — сказала Инка.
Олег подал руку.
Инка долго разглядывала его ладонь, потом посмотрела вдаль, отпустила руку и ничего не сказала.
— Чего же ты молчишь? — спросил Олег.
— Потом скажу.
— Скажи сейчас.
— Не скажу. Скажу потом, когда захочу.
— А когда захочешь?
— Не знаю.
Плот вынесло к песчаному обрывистому берегу, глубоко подмытому полыми водами. Под берегом ходили стальные полосы воды, они медленно кипели, они катились одна под другую. На воде сидела большая желтая бабочка. Ее кружило и раскачивало. Видно, бабочка случайно села на воду и теперь не могла подняться. Берег был часто пробит мелкими черными норами. Из них то и дело вылетали стрижи. В одной из нор высоко сидел черный птенец с толстым клювом. Он смотрел на бабочку. Бабочку оттащило к берегу, качнуло и унесло под воду.
Плот затормозило под самым обрывом, подержало там и понесло по широкому кругу, не отпуская на стремнину.
— Вот видишь, и не уплывем далеко, — сказала Инка.
— И не выплывем, — сказал Олег.
— Куда-нибудь да выплывем. Или рыбаки подберут.
Солнце уже опускалось, и тень под берегом росла.
— Хочешь, я буду твоей невестой, — сказала Инка.
— А зачем? — сказал Олег.
— Я тоже не хочу. — Инка ухватилась руками за край плота, подтянулась, опустила в воду лицо и стала пить.
Напилась. Подняла голову, посмотрела вокруг и опять опустила лицо в воду.
— Утонешь, — сказал Олег.
Инка подняла лицо из воды:
— Не утону. Там рыба ходит внизу. Длинная. Как платок.
— Пусть ходит, — сказал Олег. — Надо к берегу. Вся деревня переполошится.
Он уперся в плот коленом и стал отдирать широкую длинную доску. А Инка продолжала смотреть в воду. Доска не поддавалась. Тогда Олег покрепче натужился спиной и потянул изо всех сил. Доска крякнула и подалась. Олег дернул еще, полетел на спину и сорвался в воду. Инка вскрикнула. Она схватила доску и начала торопливо грести. Олега меж тем несло под обрыв. Вода там жилисто вздувалась и уходила в глубину.
Сначала Олегу было легко, его выталкивало и только кружило. Несло под берег, под низко свесившиеся подмытые и просушенные ветром корни ивняка. Корни раскачивались над водой, как тряпки. А стрижонок из норы смотрел на Олега.
Инка гребла часто, усиленно, относило же ее на середину.
Под самым берегом Олега словно кто-то схватил за ноги. Плечи глубоко ушли в воду, и Олег хлебнул в первый раз. Очнулся и увидел, что от обрыва его отнесло. Держаться на воде стало легче. Вдалеке стояла на плоту Инка и зло колотила по бревнам доской.
Когда Олега вновь подтащило к берегу, он попытался нащупать дно. Дна не было. Прямо над ним низко раскачивался длинный сухой корень.
Олег протянул руку, но опять хлебнул. В голове все поплыло и превратилось в редкие душные сумерки. Олег с силой ударил ногами, вытянул руки и всем телом бросился вверх.
Олег пришел в себя и увидел, что висит на том самом корне. Пальцы его побелели. Корень раскачивался, и мелко тек на голову золотой песочек. Олег хотел перехватиться, но пальцы не разжимались. Тогда он подтянулся и укусил пальцы правой руки. Пальцы расцепились, и Олег перехватился. Стрижонок повертел головой и спрятался в нору.
Олег подтянулся еще и ухватился за корень ногами. Он полез вверх. Уже возле самого края обрыва, когда в лицо подуло сенокосным ветром и жаром нагретой земли, Олег почувствовал, что дальше лезть не может.
Он оглянулся на Иртыш. Плот уносило к середине теченья, а Инка стояла с доской в руках. Он глянул вверх. Из-за обрыва все так же шли на реку облака. Под облаками, не шевеля крыльями, держался коршун. И здесь же, под облаками, только пониже, гибко свешивалась вдоль обрыва и висела вниз головой небольшая зеленая змея. Змея посмотрела на Олега, качнулась мягким телом и уползла в нору.
Олег испуганным рывком подтянулся, вцепился в край обрыва — в песок и в траву — и, вырывая траву с корнем, ломая ногти, влез на обрыв. Он далеко отбежал от берега и тогда только сел.
Инка все стояла на плоту посреди реки. Плот покачивался и плыл по теченью. Инка смотрела в сторону Олега. Тогда он встал и громко крикнул. Инка швырнула доску в Иртыш и начала снимать платье. Инка намотала платье на голову и, скорчившись, ногами вперед, прыгнула в воду.
Наступал вечер. Инка и Олег шли берегом и ели из пригоршней землянику. Платье на Инке уже обсохло, а сама она смеялась. Стороной, в тайге, послышалась машина. Вечерние дали широких лесов гулко несли говор мотора вдоль Иртыша, и только иногда машина вдруг смолкала, — видимо, уходила в низину.
— Дорога там, наверное, — сказал Олег.
— Ага, — сказала Инка.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю. Той дорогой мы и пришли.
— Далеко до нее?
— Нет. Пошли через тайгу, тут и часа не пройдем.
Они ушли от берега. Ушли под смолистые низкие чащи соснового леса.
— Скажи, что хотела наворожить, — попросил Олег.
— Не скажу. Потом скажу. — Инка забежала вперед, встала возле сосны, обхватила ее руками. — Ты бы утонул, и я бы утонула.
— А я не утонул.
— И я не утонула. А говорить тебе не буду, что наворожила.
— Я сам узнаю, — сказал Олег.
— Потом узнаешь, а сейчас нет. Иначе жить тебе неинтересно будет.
— Жить всегда интересно.
— Нет, — сказала Инка.
Машин больше не слышалось, а в лесу темнело. Высоко прошли по соснам несколько красных птиц. Птицы были с длинными черными хвостами. Птицы увидели людей, расселись по веткам и стали разговаривать.
— Вжжик, — сказала большая старая птица, посмотрела на соседку и кивнула серебряной головой в сторону Инки.
— Дура, — сказала Инка той птице.
Соседка недовольно покачала головой и сказала первой птице:
— Вжжик!
— Вжжик, — сказала третья птица и спрыгнула на ветку ниже, села как раз над Олегом.
— Вжжик, вжжик, вжжик, — сказала первая.
Третья вспорхнула и уселась на прежнее место.
— Боятся, — сказала Инка.
— Чего им бояться… — сказал Олег.
Птицы смолкли и задумались. Далеко сквозь чащу вдруг упал яркий луч солнца. Он упал на голову старой птице, и вся голова ее вспыхнула, будто птица надела красную шапку. Она повертела головой и сказала:
— Вжжик!
Стая поднялась и улетела.
— Спать отправились, — сказал Олег.
— Я тоже спать хочу, — сказала Инка.
— Подожди, может, на дорогу выйдем.
— А чего дорога? На ночь глядя кто по таким дорогам ездит…
— Страшно?
— Не страшно, а скучно. Ну, пойдем.
Вскоре вышли на лесную поляну. Поляна была выкошена, а сено собрано в низкий стог. Сумерки сгустились, и все вокруг помглело, будто покрылось пеплом. На дальнем краю поляны узким тонким слоем густился туман. И не скошенный кем-то цветок стоял там среди тумана, длинный и большой. Он стоял над туманом и в сумерках казался вороным.
— Давай здесь спать, — сказала Инка.
Она подошла к стогу и разгребла в нем большую дыру.
— Смотри, как тепло, — сказала Инка.
Олег засунул в стог руку и почувствовал жар. Инка обернула свое широкое платье вокруг колен и, пятками вперед, залезла в стог.
— Смотри, как славно, — сказала она.
Олег постоял, посмотрел в темные чащи леса и тоже устроился в сене.
Инка уснула быстро. Олег долго лежал с открытыми глазами.
Ночь пришла, и тишина сумерек наполнилась каким-то неясным, но повсеместным движением и шепотом леса. Небо, тронутое по краю зарей, опустилось над соснами низко, доверчиво, отчего стало казаться, что лес говорит о чем-то с небом, о чем поговорить среди дня никак не решался. В шуме темных вершин было что-то загадочное и в то же время очень простое: чуть прислушайся — и вот поймешь эти доверчивые слова. Но разобрать их никак нельзя или не хватает сил, потому что хочется спать. Большая тихая птица сорвалась откуда-то в глубине леса и, махая неуклюжими крыльями, низко прошла над поляной.
Инка вдруг раскрыла глаза и долго смотрела на Олега, потом улыбнулась и снова закрыла их.
И Олег уснул. И крепко спал до самого утра. Среди сна он услышал, что кто-то ходит вокруг стога. Ходит легкими и смелыми шагами, обирает сено то с той, то с другой стороны. Олег хотел проснуться, но не смог. Уже на рассвете он почувствовал, будто кто-то осторожно коснулся его плеча, и стало жарко, а сон навалился еще сильнее. Но он глаза открыл и низко над собой увидел глаза Инки.
— Хватит спать, — сказала Инка, — видишь, солнце уже светит.
Они выбрались из стога и прошлись по поляне.
— Так я и не рассказала тебе, что наворожила, — вздохнула Инка.
— Сейчас расскажи.
— Сейчас я уже забыла. Потом вспомню. Потом расскажу.
А потом они шли берегом Иртыша в траве по самые плечи. Трава сверкала и сгибалась под обильной росой. Одежда промокла. Ноги скользили, точно по земле прошел дождь. Над водой стоял туман. Он шел, растягивался островами и таял. И там, под туманом, гулко играла рыба. Олег встал над рекой, сложил вокруг рта ладони и громко крикнул:
— Кто там ломает кусты?
Река помедлила и тоже громко ответила:
— Ты.
Инка присела и захохотала.
— Кто там ломает кусты? — снова громко спросил Олег.
— Ты, — сказала река.
Тогда Инка тоже сложила ладони вокруг рта и так же громко спросила:
— Что там кричат в шалашах?
Река подумала и произнесла:
— Ах!
И потом к вечеру они вернулись к селу на паром. Паром загрузился на той стороне. Люди сидели на берегу и ждали. Пожилой мужчина, босиком и в розовой атласной рубашке свертывал из газеты цигарку и что-то говорил соседу, который держал перед ним кисет.
— Знаешь, сколько мы прошли за два дня? — спросила Инка, свесив ноги с обрыва и болтая ими над водой.
— Километров десять, — сказал Олег.
— Восемнадцать, я прикинула.
— Откуда ты знаешь?
— Мы здесь с нашими ходили.
— Ужас сколько, — сказал Олег, — целых восемнадцать километров. Да еще сколько проплыли.
Паром уже отчалил и приближался. На пароме ходили по кругу две слепые лошади, а паромщик покрикивал на них и ставил паром носом против теченья.
Глядя издали на паром, пожилой мужчина в атласной рубашке сказал соседу:
— Сегодня передавали, опять город какой-то оставили. Борисов, что ли. Под Оршей бои идут.
— Я жил в Орше, — сказал сосед. — Хороший город. Жалко его. Да и от Минска-то километров двести восточнее.
— Невеселые песни, — сказал мужчина в атласной рубашке.
— Какие нынче песни… Ни радости, ни веселья, — сказала за спиной Олега женщина, которая тоже сидела на земле и пила молоко из зеленой бутылки.
Енькиному отцу там, далеко, куда его увез пароход, а потом поезд, должно было в этот день исполниться тридцать три года, И в дом, который Петр построил для себя и своей будущей семьи пятнадцать лет назад на краю села, недалеко от озера, в дом, где по-прежнему висело на стене его охотничье ружье, Мария созвала гостей.
На за-ка-те хо-дит па-рень
возле дома мо-е-во, —
говорила, растягивая мотив и глядя в окно, Калина.
— Так вот и ходит? — говорил дед, недоверчиво глядя на Калину пьяными глазами.
По-мор-га-ет мне гла-за-ми, —
говорила, растягивая мотив и глядя в окно, Калина.
…и не скажет ни-че-во, —
говорила она опять, ни на кого не глядя.
— Чего же он тебе скажет, — говорил Бедняга, забирая со стола толстую поросячью ногу.
— Так уж вот и нечего сказать? — говорила Мария, искоса глядя на Беднягу и на деда притворно строгими глазами.
Потом она встала и всем налила по стакану водки.
— Эх, и не пить бы ее, — сказал дед и поглядел в стакан, как в прорубь. — А как не пить, когда всю жизнь свою пил?
— Пусть на тридцать третьем году ему икнется там от нас послаще, — сказал Бедняга, ласково трогая стакан подушечками пальцев и улыбаясь беловатыми, какого-то вымоченного цвета, губами.
— Пусть уж там всем нашим мужикам икнется, — сказала Мария.
Все выпили. Калина поставила на стол стакан, откусила соленого огурца, широко открывая белые ровные зубы. Прожевала и опять нараспев проговорила:
— А кто его знает, чего он икает?
— Ишь, — сказал, глядя на Калину Бедняга, — чревогубица.
— Эх ты, — сказала Калина.
Наташа, Олег и Енька сидели на пороге и ели пироги.
— Нуте-ка, парни, выпейте. — Калина прошла на кухню и железным ковшом налила в три кружки из маленькой кадочки.
В кадочке стояла брага.
— Неси-ка им, девка, — сказала она Зине, которая сидела здесь, на кухне, у окна и смотрела на улицу.
Зина взяла две кружки, подала их Олегу и Еньке, а потом принесла кружку Наташе.
Брага была холодная, пахло от нее смородиной, и медленно кружились по ней восковатые лепестки хмеля. Енька выпил залпом. Наташа отпробовала половину и вернула кружку Зине. Олег отпил глотка четыре и передохнул. Зина чуть пригубила и вылила остаток Олегу.
— Сыграл бы ты, Сашка, на гитаре, — сказал дед.
— Неси-ка из дому гитару, — сказала Калина Олегу. — Эх и попоем, бывало…
Олег и Енька побежали за гитарой.
Олег достал гитару с полатей и отдал Еньке. А сам прихватил патефон и пластинки.
— На всякий случай.
Дядя Саша отодвинулся с табуреткой от стола, провел рассеянно по струнам, прикрыл глаза, глубоко посаженные в глазницах, медленно облизнул верхнюю губу и заиграл.
Он пел о том, как вдали за рекой догорают огни, как на заре скачут бойцы на разведку и в темном воздухе покачиваются их буденновские шлемы; и как штыки блеснули за рекой, и как отряд бесстрашно поскакал на схватку; и упал один боец с пробитым сердцем под ноги своему коню, и закрыл глаза, и только успел сказать, чтобы домой передали, как он честно погиб в этой схватке; заря разгоралась над полями, отряд возвращался в свои буденновские войска, а там уже собирались в поход и ждали, какую весть принесут разведчики.
Дядя Саша пел, приспустивши веки, пел непевучим низким голосом. Санька отвернулась к окну, и было похоже, что она плачет. Бабушка сидела молча. А Калина прихлебывала из стакана водку маленькими глотками, жевала огурец. Она смотрела на дядю Сашу, разглядывала его лицо, лицо с высокими подтянутыми скулами.
— Уж и вспомню я, — сказала бабушка, — вспомню, как Павлика, Сашкиного брата троюродного, в лесу у нас на Медведице зеленые убили. Мы с Катериной, матерью Павлика, у окна сидели. Темнело. За Свербевой горой пушки били. Сидим, а из окошка лес виден. И Катерина все на лес засматривается. И вижу я, лица на ней, на милой, нет. И дрожит прямо вся. Все на лес, все на лес глядит.
Дядя Саша встал, положил гитару на табуретку, вышел в сени, закурил там и сел на порог.
Бедняга ел и все обтирал губы краем подпоясанной синей рубахи. И лица его никак нельзя было рассмотреть, то ли уже сгустились поздние сумерки, то ли было оно какое-то спрятанное, словно высохший бычий пузырь. Бедняга почувствовал взгляд, посмотрел на Олега и сказал ему ласково:
— Чего уставился? Ишь, ногу доедаю.
— Ты бы уж и руку доел, — сказала Калина.
— Господи, сколько страху на свете! — сказала Санька и села поближе к бабушке.
А бабушка продолжала:
— Что, говорю я, с тобой, Катерина-матушка, делается? Смотрит она в лес и отвечает мне: «Матрена, ведь там Павлика сейчас убивают. Землю рыть заставили». — «Полно, — говорю я ей, а у самой сердце зашлось. — Чего ему тут, в лесу, делать? Война-то за Свербевой горой идет». А оно так и вышло. Стучит Сашка под утро домой. Лица на нем нет. Синий весь. «Пашку, — говорит он, — вчера вечером в лесу над Медведицей убили зеленые». Они-то, оказывается, за Свербевой горой в окопах от белых сидели. Поутихли бои вроде. Говорят они с Павликом командиру: отпустите мол, нас на ночь, до дому рукой подать. К утру, мол, вернемся. Командир у них был хороший, отпустил обоих. Только, говорит, оружие оставляйте: дезертиры по всем лесам, поймают — отберут, а то и пристрелят.
Бедняга поднялся, направился к двери и на ходу шепнул деду:
— Пойдем, Зосимыч, курево покурим.
Они вышли в сени, встали на крыльце, и слышно было, как Бедняга весело сказал:
— Ну, давай закурим, сперва твои, потом мои.
А бабушка продолжала:
— Ну и вот. Идут они лесами и уж к дому выходить начали. Слышат, кони по лесу скачут. По кустам попрятались. Смотрят, верхами человек двадцать едут. Сашку проехали, а от Павлика конь шарахнулся. Вытащили его. Один тут же и признал Павлика. Из нашего же села сквалыга. «Это, — говорит, — красный, я его знаю». А чего, мальчишка ведь Павлик, как и Сашка. Лет им по семнадцать было. Дрожит весь. Заставили они его шашкой могилу копать. А потом не дождались да той же шашкой голову и срубили. Показал нам утром Сашка эту поляну, а сам к красным ушел. Закопали мы Павлика, и Катерина с того дня недели две всего прожила. Сошла с ума и утопилась.
Женщины долго сидели в сумерках и молчали. Потом старуха Епифаньева резким голосом запела:
Ох, цветами, цветиками
молода я хаживала…
— Веселого бы чего-нибудь, — сказала Калина.
— Поставь-ка, Олег, пластинку в патефон, раз уж притащил, — сказала Мария.
Енька прямо на полу стал заводить патефон.
— Идите-ка, мужики, хоть вина выпьем, — сказала Мария. — Ишь, все на улицу потащились, будто уж и в избе курить нельзя.
Дед и Бедняга вернулись, потирая руки, поеживаясь от холода, отдуваясь табаком. А Мария засветила керосиновую лампу.
В избе стало теплее, ласковее. Взялись играть в карты. А у Еньки все не заводилась и с грохотом соскакивала внутри патефона пружина.
— Я тебя сатаной червовой по башке, — говорила Калина.
— А мы тебя хрестом, — говорил Бедняга, — хрестом во всю пузу.
— А сатанинушку пикового? — спрашивала бабушка.
— Всех заберу, никому не отдам, — смеялась Калина и тасовала карты.
— Ох, уж и Петр в карты играл, — сказала Мария, глядя, как Калина длинными быстрыми пальцами перетасовывает карты.
— Уж кого хошь обведет, — согласилась Санька.
— Матрена Степановна, — спросила Мария, — вот если на Петра ворожить, хрестовый он?
— Как раз христовый, — сказал Бедняга. — Как тот Иисус Христос — тому ведь тоже тридцать три года было, когда крестную муку принял. Весь свет обошел.
— Этот тоже весь свет обойдет, — вздохнула Мария. — И такую муку примет, что тому и не снилось: уж коли пулей порешится, враз не воскреснет.
— Еще, что ли, по одной налить, за Марию? — сказал дед.
— За Марию, за бабу, за бригадира, значит, — сказал Бедняга. — Вишь, мужика на фронт отправила, а сама замест Митьки забригадирствовала, у Калины хлеб перехватила. Теперь, поди, Митька вернется, назад на должность не пустишь?
— Куда ж его пускать? Пусть хоть вернется уж, век с перины не уйдет, — засмеялась Калина.
— А там видно будет, — сказала Мария. — Бабий век теперь по деревням пошел. Ты, Бедняга, вот завтра бери Серка да в поле, картошку таскать да возить будешь.
— Я ведь, Мария, слаб от вина-то становлюсь, — улыбнулся Бедняга ласково. — Уж не знаю, и подниму ли завтра с такого хмеля голову.
Все сидели, выпивши помногу, но никто не хмелел. Калина сдала карты, а патефон все молчал.
— Ну-ка, включи-ка радио, Что делается? А то уж и про войну за картами забыли, — сказал дед Марии.
Мария привстала, включила круглое черное радио над окном.
Тысячами голосов горько, требовательно из черного репродуктора вступила в комнату суровая, жестокая песня:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…
И стало в избе так тихо, будто потушили свет, а за окнами идет дождь. Все замерли и вроде осунулись. Продолжение песни понять было трудно: радио хрипело, видно, где-то стороной шла гроза. Но было ясно, о чем говорит песня, и стало от слов ее не весело, но проще и уверенней.
А поющие голоса были похожи на те, что летом пели среди села «Орленка».
Розданные карты остались лежать на столе. Все некоторое время посидели молча и начали расходиться. Сквозь сени проходили осторожно, словно кто-то спал там. Только слышно было, как уже на крыльце Бедняга тихо сказал:
— Давай, Зосимыч, закурим. — Повременил и добавил: — Сперва твои, потом мои.
Шел мелкий осенний дождь. Небо низко проносилось над землей серыми облаками. Облака еле видны были в темноте. Ветер порывисто посвистывал над воротами, в скворечнике, и раскачивал скворечник. Енька и Наташа вышли на улицу и остановились возле ворот. Кто-то маленький сидел под окнами на скамейке. Он сидел, прижавшись к стене, будто прятался. Енька направился к лавочке. Маленький человечек вскочил и бегом бросился к озеру, в сторону мельницы, путаясь на бегу в длинной одежде.
Наташа села на лавочку. Енька сел рядом. Они долго слушали, как шелестит по холодным крышам дождь, Порой срывались и падали с березы листья, они падали то в огород, то на дорогу. С дальнего конца деревни неторопливо прошла к озеру Калина. Она шла, накинув на голову клеенчатый черный Митькин плащ.
— Если бы тебя на фронт взяли? — сказала Наташа.
— Я бы пошел, — сказал Енька.
— И я бы с тобой пошла.
— Кто же тебя возьмет? Кому ты там нужна?
— Я раненых выносила бы.
— Кого же ты вынесешь? Вон дядю Сашу вынесла бы?
— Так он же не на фронте.
— Ну а так, вынесла бы?
— Калина бы вынесла, — сказала Наташа.
— А Митьку?
— Тебя бы вынесла.
Енька засмеялся.
— Ты бы хоть рубашку запахивал. Ходишь, как Федька Ковырин, — сказала Наташа и холодными пальцами стала застегивать Еньке воротник.
— А чего Федька Ковырин? Чего он мне?
— Хулиган он.
— Какой он хулиган… Дерется только, да и все.
— Все равно хулиган. Злой он какой-то.
Дождь ровно и мелко сыпался на крышу, ветер иногда раздувал его и рассеивал до самой лавочки. Тогда Наташа ежилась и близко приникала к стене. Калина прошла назад и потом, опять одна, прошла к озеру.
— Инка, поди, это была, — сказал Енька.
— Она. Все к Олегу ходит, тварь, — сказала Наташа.
— Чего это ты на нее?
— А чего она ходит?
— Тебе жалко?
— Не жалко. А Зина из-за нее на Иртыш не пошла.
— А чего она? Она ведь ничего, — сказал Енька строго.
— А тогда тебе влетело от матери из-за нее за Олега. На тебя ведь подумали, да и вся деревня злилась, когда искали.
— Ну и что? Не она же это сказала.
— Из-за нее. Из-за нее, поди, везде одна беда.
Енька промолчал.
Дождь редел. Слышно было, как Мария шумно задула лампу и полезла на полати.
— Спать отправилась, — сказал Енька. — А сама не уснет. Все думать будет.
— Где же тут уснуть, — сказала Наташа.
От озера к деревне шли Калина и дядя Саша. Они шли по дороге, на расстоянии друг от друга, не переговаривались. Калина шла, накинув плащ на голову, а дядя Саша — поднявши воротник пиджака.
Утром шел Олег из деревни в село. На половине пути догнала его Инка. Она не окликнула. Она дошагала и взяла сзади за локоть. Олег вздрогнул и оглянулся.
— Чего тебя так долго не было? — спросил он.
— Дела всякие были, — сказала Инка.
— А я уж думал, не придешь.
— Ну что ты. Я ведь еще вчера пришла.
— А я тебя не видел.
— Ты у Еньки был. Я видела, как ты тащил патефон.
— Чего же не позвала?
— Так. Не хотелось. Не ходи в школу, — попросила Инка.
— А чего делать будем?
— Пойдем ходить куда-нибудь. Не ходи.
— А я и книжки взял. Куда же их. С ними, что ли, таскаться?
— Спрячь в лесу. Завтра возьмешь.
Они свернули с дороги в лес, под шелест поредевшей солнечной листвы, и спрятали школьные книжки в норе, где, может быть, спала до этого лиса или родились волчата.
Раннее утро осени всегда похоже на какой-то грустный праздник. На душе легко, глаза смотрят ясно и далеко видят. Но видят они как будто не все, и от этого на сердце тревога. Глаза видят, как уходит по жниве от собаки заяц, как пламенеют, склонившись над речкой, калины, как тянутся горизонтом гуси с таежных озер и как над Иртышом стоит кто-то, вытянувшись всем телом, и машет лодке красным платком. А лодка уходит, и вниз по течению несет ее среди алых листьев; гребец сложил весла и смотрит назад.
Они шли молча сквозь легкую, забытую на весу паутину. В лесу было светло, словно солнце смотрит прямо из-под ног. Все гулял перелесками лай, и пахло в лесу прохладно-горьковато, и было похоже поэтому, что кто-то разжег и вдруг погасил костер.
Потом они вышли на длинную гриву, сплошь затканную кустиками клубники. Листва затвердела и стала багровой.
Низко пролетел ястреб, высматривая кого-то в листве. Потом выскочил заяц и помчался огромными прыжками, и казалось, что он вот-вот перевернется в воздухе. За ним гналась пятнистая собака, взмахивая на бегу широкими ушами.
— Вот и ваша мельница, — сказала Инка.
Вдали над озером виднелась мельница.
— Хорошая у вас мельница.
— Хорошая, — сказал Олег.
— Я ведь на мельнице и ночевала, — сказала Инка, садясь в траву.
— Чего же ты?
— Так, пришла, посидела под окнами и ушла на мельницу.
— Позвала бы меня.
— А бабушка пустила бы?
— Пустила б.
— Дед бы не пустил. Строгий он у тебя, да и пьяный был.
— Не дед был пьяный. Это Бедняга.
— И дед тоже. Я ведь видела… Пойдем жить на мельницу, — сказала Инка и осторожными глазами посмотрела на Олега. — Там тихо, только все поскрипывает да мыши бегают.
— Холодно там будет зимой, — сказал Олег.
— Зимой везде будет холодно. — Инка посмотрела вдаль, за гриву и за леса.
— Иди к нам жить, — сказал Олег.
— Что ты! Кто же меня пустит?
— А чего?
— Я ведь цыганка. Да и наши придут, заберут.
— А мы не пустим их. Мы с Енькой возьмем ружье и стрелять будем.
— За что же их стрелять? — сказала Инка грустно. — Вчера и так какой-то приехал на коне и все ругался.
— Чего же он ругался?
— Кирилл где-то поросенка украл.
Далеко за Иртышом, над тайгою, низко шел самолет.
— Смотри, какие самолеты есть, — Олег показал рукой за Иртыш.
— Ага, — сказала Инка, глядя в траву. — Я ведь тебе так и не рассказала, что наворожила тогда.
— Нет. Не рассказала.
— Хочешь, расскажу?
— Расскажи.
Инка сорвала красный широкий и шершавый лист, положила его на колено и стала разглаживать ладонью. Потом подняла этот лист, посмотрела сквозь него на солнце и опять положила на колено.
— Будешь ты красивый-красивый, — сказала она тихо. — Богатый-богатый будешь. И будет у тебя дом большой и с конюшней. И конь вороной стоять будет, и красное седло у коня, и оно будет серебром и бисером вышито. И ковши будут золотые висеть в доме на ведрах. И будет постель из высокой перины и пуха лебяжьего, а над постелью — шатер синий. И тоже будет он шит серебром и бисером. Хорошо?
— Хорошо, — сказал Олег.
— И все тебя слушать будут, чего ты ни скажешь, И никогда тебя никто не прогонит, а везде тебя пустят и примут как гостя. И будет у тебя жена, красивая-красивая, как та девчонка. Наташа, что ли? Она будет мыть твои ковши, и коня чистить, и вино варить. А потом под окошком мы с Кириллом пройдем, и я улыбнусь тебе. Ладно? Хочешь? — сказала Инка, с трудом выговаривая слова.
Олег молчал. Инка уже сидела спиной к нему, смотрела в траву. Олег хотел заглянуть ей в лицо, но Инка отвернулась. Потом она еще ниже наклонила голову и, шепотом произнося слова, но звучно их выговаривая, продолжала:
— А когда ты умрешь, много-много людей пойдут за твоим гробом, и все будут плакать. Похоронят тебя в степи, много венков положат на твою могилу. И будут над ней летать птицы, и солнце будет светить, и никогда не будет над ней дождя. А когда все уйдут, я приду к тебе. И часто буду ходить на твою могилу в хорошем длинном платье и в красном платке.
Инка вдруг вскочила и убежала далеко в поле. И остановилась. Олег поднялся и хотел подойти к ней, но Инка отбежала еще дальше и строго сказала оттуда:
— Не ходи.
Олег снова сел в траву, и ему захотелось плакать.
В полдень они ушли от мельницы в поле, где люди работали вдалеке, копая картошку.
— Наши, — сказал Олег, — всей деревней вышли.
— Смотри, какие журавли летят, — сказала Инка, показывая рукой в сторону, где высоко над лесами шли гуси.
— Ага, — сказал Олег, глядя на людей и видя там Саньку, Марию, Калину и других деревенских. — Пойдем туда.
Инка пошла за ним, рассеянно глядя под ноги. По дороге катила телега. В телеге размахивал вожжами Енька. Енька остановил коня. Олег подбежал к телеге и прыгнул в нее.
— Садись! — крикнул он Инке.
Инка подошла и тоже села в телегу. Енька разогнал коня, и свистнул, и громко закричал на все поле. И вдруг на ходу Инка выпрыгнула из телеги и побежала к лесу. Потом она остановилась, обернулась и крикнула:
— Я приду! Потом.
— Хорошо, что уроков нынче не было, — сказал Енька. — Всех в поле послали, картошку копать да снопы стаскивать.
— Так, значит, не было уроков, — сказал Олег, подскакивая в телеге и мелко трясясь от быстрого ее хода. Ему хотелось тоже выпрыгнуть на дорогу и кинуться в поле, но конь бежал быстро, и на душе было горько, и ничего не хотелось делать.
Земля еще не остыла, но картошки в земле были холодные, влажные. Олег складывал картошки в ведро, а ведро грохотало и покачивалось. Ведрами картошку таскали и сваливали в кучу. А там Калина и Мария, тоже ведрами, насыпали картошкой мешки. Енька стоял возле телеги и ждал, когда начнут таскать мешки.
Калина и Мария принялись мешки завязывать. Мария сильными толстыми пальцами брала мешок за верх, сдавливала, словно душила, и потом закручивала верх, как бы отворачивала мешку голову. Калина ловко перехватывала мешок ниже Марииных пальцев бечевкой — раз, два, три — и завязывала. Мария сапогом била в тугой мешок, поглядывала на него свысока и говорила:
— Ишь раздуло! Сытый барин.
— Вот чертова скотина, — говорила Калина. — Бедняги и духу нет. Валяется, стерва. Хоть бы мешки потаскал на бабском поле.
— Мешки бы потаскал, — ехидно улыбалась Мария. — С него, с душного черта, как с козла молока. Жаль, Гришку Останина на обучение на военные взяли. С деревянной винтовочкой за селом прыгает.
— Ты сама-то мешки не трогай, — строго сказала Калина.
— Одна, что ли, будешь таскать? — усмехнулась Мария.
— Да вон ведь бабы еще есть, крикну.
— Какие они бабы! Одна стара, друга худа, дышать нечем.
— Смотри, Мария, порвешь живот, мужик вернется, душу вынет. Нельзя нынче тебе.
— Не вынет. Все можно. Еще не это будет.
— Ну, подсобляй тогда. Сама, мотри, не бери.
Калина взяла мешок обеими руками чуть выше вязок и наклонилась. Мария подхватила снизу. Они раскачали мешок и взвалили его Калине за загорбок. Калина подтряхнула мешок спиной, крякнула и, мелко ступая босыми ногами, потащила к телеге.
— Подсобляй, что ли. Не сопляк, поди, — сказала она Еньке, повернулась к телеге спиной и плечами швырнула мешок в телегу.
Назад Калина шагала широко, лицо ее покраснело, она дышала шумно, по-лошадиному.
— Ты насыпай вон с Олегом, — сказала она Марии.
А сама присела перед другим мешком, обхватила его руками и, сильно выдохнув, оторвала от земли.
— Ишь, черти животатые, — прохрипела она, еще присела, глубже, раскинула колени, вздула на икрах длинные влажные бугры, скособочила на земле ступни и растопырила босые пальцы. Потом выпрямилась и понесла мешок на плече.
— А ну-ка давай, Олег, — сказала Мария.
Она взяла мешок за верх, а Олег подхватил снизу и взвалил его на спину Марии. Мария легко пошла с мешком к телеге. И вдруг оступилась. Оступилась на ровном месте. Но пошла дальше. Калина посмотрела на Марию и зло сказала:
— Ну чего тебя леший настыря́ет?
Мария свалила мешок в телегу, схватилась за живот, села на землю, спиной привалилась к оглобле и закрыла глаза.
— Дура, натаскалась, — испуганно сказала Калина, подошла и хотела поднять Марию.
— Постой, — сказала Мария тихим голосом.
— Бабы! — крикнула Калина, разогнулась и замахала руками.
Женщины бросили ведра и кинулись к телеге.
На недогруженной телеге Енька медленно повез мать в село, в больницу. Калина шла следом и свирепо качала головой. Потом она прыгнула в телегу, вытолкнула Еньку, повыкидывала мешки на дорогу и что есть духу погнала коня.
Стояло воскресенье, но все ушли в поле. Вместе со всеми в поле ушли дед, дядя Саша и бабушка. Дед и дядя Саша отпросились еще с пятницы на три дня из МТС, чтобы вместе с деревенскими работать в поле.
А Олег ушел к Еньке. Они сидели на лавке, смотрели в окно и ждали Наташу. Наташина мать еще с утра напекла пирогов для Марии. И вот Енька собирался вместе с Наташей тащить пироги в больницу. А Олегу предстояло сторожить деревенские дома.
На улице светило солнце, скакали вдоль дороги воробьи, они подбирали рассыпанную с возов пшеницу. Осень стояла ясная, и казалось, что зима никогда не наступит. Радио пело песню, голосом низким, добрым и немного властным, очень похожим на голос Марии:
Расцвела кудрявая рябина,
Налилися гроздья соком вешним,
А вчера у дальнего овина
Повстречалась с парнем я нездешним.
Олег слушал песню и вспоминал гриву зайца, бегущего огромными прыжками, и белую собаку, которая взмахивала ушами на ходу.
На улице показалась Наташа. Она несла в руках чугунок, а на чугунке лежал небольшой сверток, обтянутый желтым шелковым полушалком.
Радио спело песню, помолчало и начало передавать сводку, в которой сообщалось, что наши войска оставили город Харьков.
— Докуда же это будет продолжаться? — сказал Енька, отвернулся от окна и положил голову на стол.
Олег промолчал.
— Глаза бы ни на что не смотрели, — сказал Енька.
Вошла Наташа и громко сказала:
— Утречко-разутречко, добрый день!
Ей никто не ответил.
Наташа прошла к печке, где на шестке, растопырив черные высокие ноги, стоял таган. Она положила сверток на лавку, а чугунок поставила на таган.
— Мамка борща велела принести.
— Молчи ты со своим борщом, — сказал Енька.
— Санька идет. У нее ружье пропало. Андреева ружья нигде нет. Сегодня утром глянула на стену, а оно не висит, — сказала Наташа.
— Кто же его возьмет? — сказал Енька.
— Не знаю. Хватилась она, а нет ружья.
— Когда же оно пропало-то?
— Сама не знает. На стену-то посмотреть все, говорит, было недосуг. А посмотрела — нет.
— Найдется ее ружье. Кому оно нужно. А то и без ружья проживет. Зачем оно ей…
— А когда Андрей вернется, что сказать?
— Когда вернется, тогда и найдет.
Санька шла в легкой серенькой жакетке, в узкой длинной юбке, в сапогах. Она шла в поле. Она шла в поле, смотрела под ноги и что-то прикидывала в уме.
— Не нашла? — спросила из окна Наташа.
— Нет, не нашла, — сказала Санька, подняла голову и виновато улыбнулась.
— Найдешь, — сказал Енька.
— Найдется ваше ружье, — сказал Олег. — Куда ему деться…
От села тропинкой через огороды шла к озеру женщина с сумкой через плечо. Она вышла к озеру и двинулась навстречу Саньке.
— Нинка-почтальонка, — сказала Наташа, — газеты несет.
— Хоть бы не носила она эти газеты, — сказал Енька, — горе в них одно.
Женщина подошла к Саньке, поговорила с ней о чем-то, полезла в сумку и подала ей небольшую длинную бумажку. Она подала бумажку и продолжала стоять, словно в чем-то была виновата. И смотрела растерянно.
Санька взглянула в бумажку и села на дорогу. Потом вскочила и бросилась домой, на бегу хватаясь за сердце.
Ребята выскочили на улицу. Но бежать за Санькой не решились. Женщина постояла и так же огородами пошла из деревни.
Наташа и Енька вернулись в избу собираться к Марии, чтобы отнести ей в больницу пироги. А Олег полез на свой чердак. Он долго смотрел с чердака в поле и видел Нинку-почтальонку, которая торопливо шла к селу и временами оглядывалась, будто опасалась, что за ней гонятся.
Оттуда, из-за леса, заходили низкие темные облака. Из-под облаков дуло холодом, и в холоде чувствовался запах снега. Олег прислонился к трубе, стараясь припомнить лицо Андрея и выражение глаз его там, в ограде, когда Андрей успокаивал Саньку. Вскоре воспоминание стало похоже на дрему, и Олег почувствовал, что засыпает.
И тогда он услышал внизу, в избе, шаги. Шаги босые, легкие. Они прошлись по комнате, по кухне, вернулись, вышли на крыльцо. И тревожный, почти испуганный голос крикнул:
— Олег!
Голос был Инкин.
— Здесь я, — сказал Олег.
Он быстро спустился по деревянной шаткой лестнице. Инка уже стояла на улице, в своем прежнем платье, без платка, в коротенькой черной жакетке.
— Мы уходим, — сказала Инка.
Олег стоял и не знал, что ответить.
Они пошли к озеру, и вдоль озера, и мимо мельницы. Вокруг мельницы стояли подводы, и она быстро работала крыльями. Мельница вся дрожала, рвалась со своего места, и пожилые неторопливые люди поднимались в нее с мешками на спине.
— Вот и живут уже на мельнице, — сказала Инка.
— Куда же вы пойдете? — спросил Олег.
— Далеко, — сказала Инка.
Они вышли в поле и пошли дорогой. Ветер крепчал, и в холоде этого ветра поля стали серыми. Ноги у Инки посинели, она все запахивала жакетку и смотрела вдоль ветра.
— Знаешь, у меня дома ботинки есть. Давай вернемся, наденешь, — сказал Олег.
— Есть у меня ботинки, скоро мать даст их мне, — сказала Инка.
— Вы далеко-далеко пойдете? — спросил Олег.
— Ага. А ты будешь меня помнить?
— Буду. А ты?
— И я буду. Конечно, буду, — сказала Инка. — Кого же мне помнить! А вот ты забудешь.
— Не забуду, — сказал Олег.
Теперь они шли березняком, волглым проселком, усыпанным листьями. Листья двигались на дороге. Они тоже собирались куда-то идти.
— А в лесу листья не так шумят, — сказала Инка.
— Здесь ветра меньше, — сказал Олег.
— Кирилл коня где-то достал, — сказала Инка. — Хороший конь.
— У Саньки Андрея на фронте убили, — сказал Олег.
— Куда же мы теперь пойдем? — сказала Инка.
— Плачет она, наверное, теперь одна, — сказал Олег.
— Пойдем куда-нибудь далеко, — сказала Инка. — Кирилл знает куда.
Лес кончился, и впереди раскинулось поле. На краю поля, там, где оно упиралось в небо, стояла высокая телега, запряженная косматым конем. Рядом колыхался большой синий шатер. Ткань шатра колыхалась и вздрагивала. Она рвалась с места. На передке сидел человек с длинной бородой. Борода тоже развевалась по ветру. Несколько женщин в длинных платьях и в широких платках таскали из шатра узлы. Женщины складывали узлы в телегу.
Потом две женщины присели возле шатра, и одним краем шатер оторвался от земли, взметнулся в небо. Он раскинулся над полем, и слышно было, как ветер бьется в нем и щелкает.
Женщины поймали шатер за концы, положили и свернули. Краем поля, прямо за подводой, быстро шли облака. И от этого казалось, что конь, и телега, и женщины движутся куда-то назад и гнутся, потому что ветер дует им в спины.
— Не ходи дальше, — сказала Инка.
Они остановились.
Инка долго смотрела Олегу в лицо. Потом задумалась и сказала:
— Ты не забывай меня.
— Я тебя не забуду, — сказал Олег.
Инка повернулась и широкими шагами пошла через поле. Женщины забрались в телегу, и телега тихо двинулась. Инка сначала просто шла, потом побежала. Она догнала телегу и на ходу вскочила в нее. Подвода медленно двигалась вдоль облаков, которые шли и обгоняли телегу.
Олег вернулся домой поздно, когда уже начался дождь. За столом обедали. Ели жирную лапшу, и сильно пахло в доме гусиным жиром.
Дед позвал Олега есть, но Олег прошел на кухню и в темноте встал у окна. На улице было темно, капли быстро текли по стеклу и чуть посвечивали.
Подошла бабушка.
— Что с тобой, Олег? — спросила она и положила руку ему на голову.
— Ничего, мама. Так, — сказал Олег.
— Пойди поешь.
— Не хочу. Я постою немного.
Бабушка ушла. И в окне начало обозначаться лицо Инки. Она строго смотрела на Олега и тихо двигала губами. Олег не слышал слов, но знал, что говорит Инка. Она говорила:
— Ты не забывай меня.
Потом она повернулась к Олегу спиной, запахнула жакетку и медленно пошла в темноту. Скоро она совсем пропала там среди дождя. А Олег стоял, плакал, и ему казалось, что он уже много лет живет на свете.
С утра шел снег и таял на лету. С крыши капало, и от каждой капли сугроб слегка похрустывал, словно какая-то осторожная птица оступалась под окном. В избе было жарко. Мария лежала в постели и не то чтобы спала, а так, перемалывала сон с дремотой. С утра все болела поясница, будто вставлен был в спину топор и теперь медленно там поворачивался. На заре Мария все же подоила корову, подстелила теленку и протопила печь. Но потом опять легла, и вставать ей теперь не хотелось.
Еще с ночи в Марии поднялась какая-то скука. И трудно было понять — отчего. Дело было не в пояснице. Поясницу с осени ломило почти каждый день, и Мария уже привыкла не прислушиваться к этой боли. Сегодня же Марию томило всю, и ныло сердце, и в руках металась легкая дрожь, как от слабости. Мария перевернулась со спины на живот, лицо уткнула в подушку и вроде бы начала засыпать.
В это время на крыльце послышались шаги. Кто-то деловито оббил валенки, прошел в сени, без стука открыл дверь и встал на пороге.
Мария лежала, не поднимая лица.
Человек прошел по комнате к столу.
Мария подняла лицо, глянула и увидела Нинку-почтальонку.
Нинка стояла спиной к Марии и рылась в своей почтовой сумке. Марию охватил озноб, в колени пришла слабость, и все лицо у нее задрожало. Мария лежала, опустив лицо на подушку, делая вид, что дремлет, и боялась, как бы Нинка не заметила, что всю ее колотит.
Нинка мягко прошла от стола к двери и дверь прикрыла за собой.
Мария лежала и боялась открыть глаза. Потом она решительно повернулась в постели. Но решительности хватило только на то, чтобы лежать и смотреть в полати широко открытыми глазами.
Она свесила ноги, села на кровати, посмотрела на стол. На столе лежало треугольное фронтовое письмо.
Петр спокойно и немногословно писал о себе. Он писал о себе так, что Мария ничего не могла из этого письма узнать о нем. Он писал о себе, как о чужом человеке, жизнь которого ему известна мало, и он не знает, что сказать. Дальше Петр много вспоминал о доме, о ней, Марии, о Еньке, давал всякие советы, спрашивал о многих делах и в конце письма говорил о том, что они если и не скоро, то все же увидятся.
Мария положила письмо на стол, чувствуя те слова, которых в письме не было, но которые Петр хотел бы написать ей о себе. Томление не прошло, оно усилилось, и Петр вызывал теперь в Марии какое-то смутное и уже далекое чувство, какое она испытала четырнадцать лет назад при виде Еньки, принесенного сиделкой к ней в родильную палату. Енька был тогда спеленат и с лицом беспомощным при ярком свете дня. Мария хотела заплакать, но не заплакала, потому что письмо все-таки лежало перед ней на столе и было из него ясно, что Петр пока жив.
И Петр действительно был жив. Он лежал на животе среди леса, зарывшись лицом в снег и раскинув руки. Его шинель и сапоги вмерзли в наст, но лицо еще не вмерзло, потому что изо рта у него текла кровь и подтачивала своим теплом снег вокруг лица. Петр лежал на много верст западнее старого русского города Демянска, и вокруг него в лесу и на поле лежало много таких же людей, как он. Двадцать минут назад Петр бежал, проваливаясь в снегу и крича во все горло.
Но теперь ему казалось, что он спит и видит сон. Лежит он в траве под мельницей, над озером. Он лежит маленький, руки и ноги его спеленаты. Ему трудно пошевелиться. Под мельницей в распоясанной рубахе ходит Енька. Енька большой, сильный. Он длинными руками берет мельницу то за одно, то за другое крыло и раскручивает их. Петр хочет окликнуть Еньку, но крик у него не получается. И вдруг Енька все же оглядывается, видит Петра в траве и подходит к нему. Енька внимательно наклоняется над Петром, берет его на руки и несет домой.
А Енька возле школы играл в снежки. Енька наступал на снежную крепость. Солнце садилось, и стены крепости разгорались мглистым багровым огнем.
Енька выжидал, когда кто-нибудь появится над крепостью, и тогда с силой швырял снежок, стараясь попасть в голову. Между делом Енька поглядывал на школу. Там в крайнем окне при свете керосиновой лампы танцевала Наташа. Там учительница географии Анисья Викторовна играла на баяне «Молдаванеску», а школьницы разучивали танец.
Учительница сидела на подоконнике, раздувала баян и при этом так двигала плечами, будто спину ей обдавало кипятком.
Слева от учительницы горела на столе керосиновая лампа, и Наташа танцевала то по левую, то по правую сторону лампы. Потом она прошлась посередине класса и стала танцевать как раз позади лампы. Она танцевала, покачивала головой, отчего казалось, что подбородком она постукивает по лампе.
Енька усмехнулся. Он усмехнулся и полетел с ног.
Обледенелым снежком рассекло Еньке щеку до самого уха.
— Дурак, — сказал Енька, вставая на ноги.
— Сам дурак, — сказал Федька Ковырин. — Чего злишься, такая игра.
Енька приложил к щеке горсть снега и отошел в сторону, к школе. Учительница тихо играла «Шар голубой» и ласково двигала в темноте плечами.
Из школы вышла Наташа.
— Енька, чего ты?
— Щеку рассек.
— А я так, прорепетировала.
Они шли по селу, слушая, как затихает шум и говор позади, возле крепости.
— Дурацкая эта ваша игра, — сказала Наташа.
— Такая уж игра, — сказал Енька. — А хорошо Анисья Викторовна играет на баяне.
— У нее друга вчера в Севастополе убили, — сказала Наташа.
— Как вчера? — удивился Енька.
— Письмо вчера получила. Ей одна санитарка оттуда написала. Сама, пишет, видела. Корабль евонный возле самого города немцы разбомбили.
— Бомбардировщиками, значит, — сказал Енька.
— Наверное. Прямо, говорит, корабль сгорел и перевернулся. А друг-то ее, видно, выплыть хотел. Моряк он. Так и прибило потом под вечер к берегу с головой с пробитой. Хороший такой человек был. Анисья Викторовна даже за него жениться хотела.
— Ну и женились бы, пока войны не было.
— Ага, — сказала Наташа, — да видишь, война началась, ее и эвакуировали оттуда.
В деревне уже горело в окнах, пахло низким печным дымом, и под крышами мутно посвечивали затвердевшие к ночи сосульки. В избе Калины горел свет. Видна была горница, обвешанная серебряными и золотыми кошками, ковер над кроватью.
И казалась горница уютной, теплой, так что Еньке даже захотелось спать.
— Вот Калина здорово живет, — сказала Наташа.
— Чего это?
— Как чего? Красиво у нее в избе, картинок всяких много, занавески тюлевые… и сама такая вся…
— В карты играет. Сама с собой, что ли? — сказал Енька.
Видно было, что Калина сидит за столом и сдает карты.
— Скучно ведь одной, заиграешь, — сказала Наташа.
За дальним краем стола сидел мужчина и держал перед собой карты и разглядывал их.
— Ведь это же дядя Саша, — сказал Енька.
— Он, — согласилась Наташа.
— В картишки поигрывает, — усмехнулся Енька.
— А чего, все веселей вдвоем, — сказала Наташа.
Калина встала, прошла на кухню. Она вернулась оттуда с большим блюдом. Калина поставила блюдо на стол и задернула занавески.
Мать колола во дворе дрова. Она была в полушубке, в валенках и без платка. Она заносила колун над головой и всем телом сильно била в чурбан. При этом она шумно выдыхала, и выдох напоминал кашель.
— На-ка, Ень, поколи, — сказала Мария, забирая у Еньки книжки. — Устала чего-то, да и делать ничего не хочется.
— Давай, — сказал Енька. — Опять, что ли, заболела?
— Да нет. Так, му́ка на сердце. Да письмо от отца в полдень пришло.
— Чего пишет?
— Ничего. Пишет, что все хорошо. Ну ладно, я книжки отнесу да печь разожгу.
— Давай, — согласился Енька и по-матерински, с прикашливанием, стал колоть в темноте дрова.
Поднималась метель, сырая, мглистая, вечерняя. Снег шел тяжело, густо. Метель закрывала деревню, пряча дома один от другого, будто разгоняла их по полю все дальше и дальше в разные стороны.
Матери дома не было. Она еще не вернулась из коровника, потому что там сегодня у них кто-то из районного начальства проводил проверку. Сквозь метель слабо посвечивал соседский огонь Олеговой избы. Временами его совсем закрывало, будто кто-то большой, пролетая в воздухе, садился там на окно и закрывал огонь своим косматым телом. Так, поглядывая на Олегову избу, Енька вспомнил, что мать с утра велела ему нагрести и оттащить бабушке Матрене ведро картошки. Енька взял ведро, взял спички и полез в подполье.
В подполье было темно и влажно. Тьма уходила далеко в разные стороны, и не было ей конца. Здесь чувствовалось, как на улице метет ветер. Ветер слышался отдаленными глухими вздохами, словно кто-то с трудом полз по земле в разные стороны одновременно. Потом этот кто-то затихал, на землю ложился и собирался с силами. И все шарил по стенам. А на дороге послышались шаги. Кто-то шел из деревни в поле. Потом кто-то с поля проехал на санях. И сани не скрипели по снегу, а бороздили его.
Енька прошел в глубь подполья. Кто-то легко коснулся щеки его. Енька отшатнулся, чиркнул спичку и увидел большую прошлогоднюю муху. Муха висела на паутине и спала на весу. Енька поднес к мухе спичку. Та вспыхнула, и огонек легко скользнул по паутине вверх.
Енька поставил на землю ведро и нащупал в темноте картошку. Картошки лежали большие, влажные, слегка вспотевшие. Кожа их гладко шелестела под пальцами. Картошки затаили дыхание и прислушивались к руке: кто их трогает и зачем. Енька взял две картошки и положил в ведро. Остальные зашевелились, побежали куда-то. Енька поймал еще две и тоже положил в ведро. Остальные притихли.
Из картошек уже тянулись длинные ростки. Ростки холодно похрустывали в ладонях и гнулись. Они были похожи на маленькие добрые пальцы, которые тоже кого-то ищут во тьме.
Енька набрал полное ведро, накинул шубу и задами, хоронясь от ветра за сараями, направился к Олегу. Енька проскользнул сквозь огородные ворота и увидел человека. Человек шагал от калитки к крыльцу и тяжело тащил за собой санки. «Дядя Саша, наверное, муки где-то достал», — подумал Енька и хотел поздороваться. Но, приглядевшись, Енька понял, что это чужой человек, высокий, в полушубке, в валенках выше колен. Такие валенки катают в деревнях за Иртышом. На полушубок был накинут дерюжный плащ с капюшоном, и лицо разглядеть было нельзя. Только виднелась из-под капюшона рыжеватая заснеженная борода.
Человек поставил санки у крыльца, посмотрел на окна, снял с правой руки варежку и постучал в раму. В сенях раскрылась дверь, и голос бабушки спросил:
— Кто там?
— Чужих никого у вас нет? — спросил человек вежливым низким голосом.
— Нет никого, — сказала бабушка.
— Я зайду на минутку, — сказал человек и пошел в избу.
Енька приблизился к санкам и увидел, что поклажа накрыта рогожей. Рогожу густо забило мокрым снегом, и сверху казалось, что на санках лежит человек. «Свинью, поди, кто зарезал да продавать возит», — подумал Енька, поднялся в сени и хотел уже отворить дверь в избу. Но тут же услышал, как человек прошелся по комнате и опять спросил тем же вежливым голосом:
— Никого чужих нет?
— Кто же у нас может быть чужой… — сказал дед.
Тогда человек с хрустом снял плащ, отворил дверь и вышел в сени. Енька едва успел отскочить и спрятаться за кадку с капустой. Человек положил плащ на пол и вернулся в избу.
— Божий вечер, — сказал он.
— Спасибо, — сказала бабушка. — Метель-то какая на улице.
— Метель прямо с дороги бьет. Мокрая. Еле дошел. Нет ли у вас чайку?
— Чай-то есть, — сказала бабушка, — да сахар, кажется, кончился.
— Ничего, просто кипяточку дайте. Нынче сахар не только у вас кончился.
— Да, неважно с сахара́ми, — сказал дед.
— Время теперь не прежнее, — невесело сказал человек.
— Война, что поделаешь, — сказала бабушка.
— Всем животы подведет, — сказал дед. — Где война, там и голод.
— А уж вам-то в первую очередь, — сказал человек.
— Да, у нас ведь ни хозяйства своего, ничего нет. Уж хоть бы до лета дожить, — вздохнула бабушка.
— Доживете, бог даст.
— Впереди весна, страшно прямо, — сказала бабушка.
— Да эта-то весна, — сказал дед, — может, и переживется. А вот если нынче война не кончится, помирать будем.
— Бог даст, война летом кончится, — сказал человек. — Спасибо, хорош кипяточек. А война летом кончится, это уже ясно. Может, тогда и жить лучше станете.
Ветер зашумел гуще, он хлестал в бревна, как ливень. До Еньки долетали только отдельные слова. Но Енька внимательно вслушивался.
— Победить-то он, немец, не победит… а кровушки попьет, — сказал дед.
— Как ему не победить… — был голос человека. — Победит обязательно… дело его божье… За кровь за пролитую отместку дать судьба его послала… за несправедливости.
— За какую же кровь? — сказала бабушка. — Кровь за кровь — не много добра напокупаешь. Да и кровь-то он опять нашу, русскую льет. Своей-то пока не больно пролил…
— В искупление, — был голос человека. — В искупление, чтобы жизнь человеческая началась…
— Жизнь от этого не начнется. — Дед встал и заходил.
И опять ничего не различить. Слышались только шаги деда. Ветер немного стих, и явственным стал голос того человека:
— Умные люди говорят, что этим летом вся война кончится. Дойдет он до Урала и все прикроет.
— До Урала ему не дойти, — сказал дед и прекратил шаги. — Вот как его гнать обратно? В глубину в какую зашел! Вот это дело несметное. Могила на могилу цветом порастет. И нынешнего лета нам ни в коем разе не хватит.
— Вы меня не остерегайтесь, — сказал человек. — Я ведь свой. Чего же уж и меня-то бояться? Я вот думал все про вас. Потом гляжу — метель, вот и направился под метелью, — сказал человек.
— А где-то я вас видела, — сказала бабушка. — Где бы могла?
— А летом, как раз в начале войны. Я под утро по деревне шел. А вы с повети тогда по лестнице спускались.
— Да, да, да, — сказала бабушка.
Дед опять принялся ходить по избе.
— Я ведь жил в этой деревне, — сказал человек. — А потом уйти пришлось. Вот и ходил я тогда, все на прежнее свое место глядел.
В ограде послышались шаги. Взбежал по крыльцу и прошел в избу Олег.
— Здравствуйте, — сказал он. — Мама, поесть ничего нету?
— Сейчас, внучек, — сказала бабушка, и слышно было, как она встала из-за стола.
— И этот малыш парнишка с вами тоже? Ни отца, видать, ни матери?
— Да. Ни того, ни другого нет у него рядом, — сказала бабушка с кухни.
Дед продолжал ходить.
— И отца, и мать, выходит?
— Мать не тронули, — сказала бабушка. — Я думаю, она к этому тоже руку приложила. Жили они не дружно. Изменяла она ему, говорят. Он бесился, а поймать не мог. Она ведь, не успели сына взять, враз вышла за другого.
— И мальчика не приняла?
— Да просила она, а мы отдать не решились. Ну ладно, к чему уж эти разговоры…
— Одним словом, так, — сказал человек и шумно поднялся из-за стола. — Я тут с собой муки мешок привез. Пригодится она вам. А вы уж не говорите, где взяли.
Дед перестал ходить.
— А сколько вы за него просите? — сказала бабушка.
— Мне за эту муку ничего не надо. Почему не помочь людям в несчастье.
— Мы так взять не можем, — сказала бабушка.
— Вы, я вижу, нас не за тех принимаете, — медленно выговорил дед.
— Вы не бойтесь меня и не чуждайтесь, — вежливо сказал человек. — Доброе дело хочу я вам оказать. И все. Нуждаетесь ведь вы.
— Не за тех вы нас принимаете, — еще медленнее выговорил дед.
— Мы ведь не очень уж так нуждаемся, — сказала бабушка. — Мы на базаре лучше купим.
— Где же это на базаре вы теперь муку найдете? — усмехнулся человек. — Возьмите, прошу я вас. И не бойтесь меня, я сам в жизни горя много видел.
— Спасибо вам, но ничего нам не надо, — сказала бабушка.
— Я прошу вас, уйдите домой, — сказал дед.
— Что вы? Я не хотел вас обидеть. Я ведь с помощью пришел.
— Подожди ты, отец, — сказала бабушка торопливо. — Вы тоже на нас не обижайтесь. Но муку мы не возьмем. Мы ведь и правда не те, кто вы думаете.
— Да что вы… — начал человек.
— Идите, идите, — строго сказал дед. — И нечего разговаривать. А то у меня аж дух заходится. Обижу я вас.
Человек вышел в сени, подобрал с пола плащ, спустился с крыльца.
— Сволочь какая! — сказал дед за дверью. — Хорошо, что Сашки нет. Вот уж озверел бы.
Бабушка в наброшенной шали прошла на крыльцо.
— Вы не обижайтесь на нас, — просительно сказала бабушка. — Мы честные люди, и помогать поэтому нам не надо. Мы уж как-нибудь сами.
— Что вы! Зря вы, конечно, — сказал человек, накидывая плащ. — Зря вы меня боитесь, я ведь от чистого сердца.
— Мы никого не боимся, мы честные люди, — сказала бабушка, словно оправдываясь. — У нас ведь совесть чистая, бояться нам нечего.
— Ну ладно, — сказал человек. — Я пойду. Не держите на меня памяти.
Человек поплотнее натянул капюшон и направился к санкам.
— Где же у нас Сашка? — сказала бабушка, вернувшись в избу.
— Где же ему быть! Опять небось у этой лошади сидит, — сказал дед.
— Тише ты, тише, — зашептала бабушка. — Ребенок ведь дома.
И дед снова начал ходить по избе.
Еньке надоело сидеть за бочкой. Он поставил картошку в сенях и вышел на крыльцо. Между калиткой и поленницей человек стоял над санками, он стоял растерянно, сгорбивши спину. Потом он снял с санок рогожу, перекинул ее через руку и пошел на улицу.
Енька спустился в ограду. Снег уже редел, но ветер усиливался. И долго еще было видно этого человека, пока он шагал из деревни, наклонившись на ветер, все время поправляя капюшон. Енька поднял возок и тронул санки с места.
Из деревни подходили к дому двое.
Это были Калина и дядя Саша. Калина шла в длинном Митькином тулупе, шла запахнувшись, глядя под ноги. Дядя Саша — в легоньком своем пальтишке, засунув руки в карманы и смотря куда-то за деревню.
— Смотри, кто-то из деревни в поле пошел, — сказал дядя Саша. — Кому хочется после такой метели бродить…
— Уж не нам с тобой, — сказала Калина. — Эх и жизнь собачья! Сидели бы сейчас в тепле да в карты бы играли.
Дядя Саша промолчал.
— А почему вот нельзя посидеть да в карты поиграть до ночи? — сказала Калина. — А посидишь, пойдут языком чесать.
Дядя Саша молчал.
— Будто уж и воли у человека на собственную жизнь совсем нет, — сказала Калина.
— Ну, я пошел, — сказал дядя Саша.
Енька оттащил санки в сторону и спрятался вместе с ними за поленницей возле забора.
Калина побрела домой.
— Где Калина? — громко спросил в избе дед.
Потом дед в пиджаке, без шапки выскочил на улицу.
— Калина! — позвал он.
Калина остановилась.
— Иди сюда, Калина.
Калина стояла.
— Иди, иди.
Калина продолжала стоять.
Тогда дед пошел к пей.
— Ты бы, Калина, о Митьке подумала.
— А чего я, Владимир Зосимович? — тихо сказала Калина.
— Брось ты Сашку мутить.
— А чего я, Владимир Зосимович, ведь он сам ко мне ходит.
— Гони. Гони в шею. Не шлюха же ты.
— Мы ведь только в карты играем, — негромко сказала Калина. — Скучно мне вечерами. Жалко вам, что ли?
— Знаю я, до чего эти карты доводят. Сам молод был.
— Грех берете на душу, Владимир Зосимович, уж и в карты поиграть стало нельзя.
— Играла бы с бабами.
— Не ходят они ко мне. Дела у них. Дети. Грех берете на душу, Владимир Зосимович.
Дед стоял среди улицы, маленький, лысый, подогнул ноги, словно хотел кинуться на Калину. Ветер трепал полы его пиджака, отчего казалось, что дед вертится на месте.
— Ох и проучил бы я тебя, стерву! — сказал он поучительно. — В кровь бы всю морду расхлестал. Несчастная… Несчастней других, что ли?
— Грех берете на душу, — сказала Калина и пошла.
— Смотри. Поймаю, возьму за волосы — по всей деревне протащу. И этому морду всю исчерепашу. Картежники нашлись…
Дед вернулся в избу, громко хлопнув дверью. И что-то долго твердил за стеной, расхаживая по дому.
Енька взял санки с мешком, вывез их на озеро и спустил в прорубь.
Обледенелой дорогой в прокаленных утренней стужей розвальнях Енька ехал по дрова. Нет ничего веселей и злорадней последних морозов весны. Когда небо все пламенеет синью, чистейшее и высокое. Когда дорога трещит и лопается. Когда полозья раскатываются и грохочут.
Дыхание леденеет, но дышится легко.
Березы свесили отяжелевшие ветви с самого неба и невесомо залиты легчайшим серебром. Серебро покачивается, блещет на березах, готовое улететь.
И смотришь ты на мир глазами изумленными. Морозу ты не веришь. И даже не думаешь о нем. А на сердце такое чувство, будто там, за краем этого ликующего неба, кто-то весело идет по дороге и поет про тебя песню.
Енька поднялся во весь рост, размотал над головой вожжи да свистнул так, что зазвенело в легких. Конь пошел шибче. Енька еще свистнул, взмахнул вожжами и увидел впереди на дороге человека.
Человек сидел, раскачивал головой в крепко замотанном вокруг шеи платке, но голова все время падала на грудь. Человек сидел, упершись руками в дорогу, и глядел вниз. Была в нем какая-то растерянность; казалось, он силится что-то прочесть.
Енька подкатил ближе и узнал в этом человеке Калину. Платок на ней шелковый, цветастый. Цветы переливались, тронутые морозом. Енька остановил коня и выпрыгнул из саней. Ему подумалось, что Калина спит, вот так положив на дорогу руки.
Енька окликнул.
Калина головы не поднимала.
Енька тронул ее за плечо.
Калина с тяжестью подняла потное, глубоко обхваченное зеленой кожей лицо. Зрачки ее расплывались.
— Поезжай, парень. Поезжай, — сказала Калина.
— Чего это ты, Калина? Чего?
— Езжай. Езжай, парень. Пьяная я. Сама до дому доберусь.
— Ты чего, Калина? В своем уме?
Калина присмотрелась и полегчавшим голосом сказала:
— Енька, что ли?
— Знамо дело, я. Вставай, домой отвезу.
Калина тяжело начала подниматься. Енька хотел подхватить ее и помочь.
— Отстань. Не трожь, — строго сказала Калина. — Сама я. Жива, поди, еще.
Она поднялась и пошла к саням. Шла, собравшись всем телом. Шла, подогнувшись, будто в животе у нее сидела пуля. Она медленно и бережно села в сани. Сидела некоторое время отдуваясь.
— Гони в село, — сказала наконец Калина. — В больницу.
— В больницу?
— Гони скорей, да еще торопись…
Енька прыгнул в сани, схватил вожжи.
— Стой-ка, — сказала Калина, — Нет. Не твое это дело, пожалуй. Да и лучше будет так. — Она устала от слов, отдышалась и закончила. — Я сама доеду. Чего уж теперь, в санях ведь я. А ты беги к Марии. Пусть она скорей приходит ко мне… Белья принесет. Да не болтай нигде. Ну, пошибче.
Она тронула коня вожжой и лежа, руки прижав к животу, покатила по ледяной дороге, под небом неистовой синевы, под березами тончайшего белого серебра. И становилась она на этой дороге все меньше и меньше.
Чуть за полдень, сидя за партой, увидел Енька в окно самолет.
Учительница, та самая Анисья Викторовна, рассказывала про Гренландию и Северную Америку, расхаживала перед картой и говорила, глядя на лежащую поперек стола указку. Иногда она брала указку в руки.
«Еще тысячу лет назад на больших длинных лодках плавали норманны в Америку. Сначала они поселились на острове Исландия. Сосланный из Норвегии за убийство в Исландию рыжий норманн Эйрик и открыл Гренландию… А через несколько лет…»
«Странно, — думал Енька, — для чего же все это второй раз открывали? Зачем Колумб открывательствовал?»
Енька посмотрел в окно и тут же перестал думать о Гренландии, Колумбе, Америке: в окне, снижаясь над селом, летел самолет.
— А-а-а… — пропел Енька.
Анисья Викторовна тоже увидела самолет, но продолжала говорить. Самолет приближался, и класс его заметил. Учительницу никто уже не слушал. Все кинулись к окнам. Самолет низко проходил над школой, будто хотел снести нижним крылом всю крышу.
— Ух ты! — еле выговорил кто-то.
— Ведь он садится, — страдальческим голосом сказала Наташа.
Самолет действительно с грохотом снижался за школой.
— Анисья Викторовна! — крикнул Енька. — Можно на самолет глянуть выйти?
Анисья Викторовна хотела что-то сказать, но по коридорам унес грохотали десятки ног из всех классов.
— Катите, — сказала она, махнула рукой и села на подоконник.
Енька бросился в раздевалку. Там уже гудела давка. Раздевальщица тетя Катя ругалась, говорила, что сейчас придет директор, что он запретил. Тогда Енька прямо как был кинулся на улицу и увидел, что самолет уже катится по снегу полем к больнице. Енька свистнул и вдоль ветра на морозец побежал к самолету.
Это походило на психическую атаку. Проваливаясь в снег, поеживаясь под одними рубашками да пиджаками, согнувшись под ветром и широко раскинувшись вдоль сугробов, школьники шли на больницу. Впереди продвигались ребята постарше; поотстав, — младшеклассники, и уже совсем позади торопились и оглядывались девочки.
Возле школы горячились учителя. Они кричали. Они звали назад. Но их никто не слушал. Олег стоял тут же и смотрел на все это шествие. Вслед школьникам смотрела и тетя Катя. Она говорила:
— Пускай бы одевались. Все перезнобятся, изболеют, партизаники. Полпуда одного гусиного жиру изведешь.
— А зачем гусиный жир? — спросил Олег.
— Носы да ухи оттирать. А ты чего же, умник, не почесал? — спросила тетя Катя вдруг сердито.
— Я видел самолеты не такие. Мне бегать нечего, — сказал Олег.
— Ишь ты, — усомнилась тетя Катя. — А я вот и не видела, да не побегу. Толку-то что, летит себе нечистая сила по небесам.
— Сейчас промерзнут и вернутся, — сказала Анисья Викторовна и пошла в школу.
— Надо брать пальто и тащить им навстречу, — сказал директор. — Я приказываю.
Школьники между тем с трудом одолевали снега. Некоторые уже останавливались, топтались, поглядывали назад, словно оттуда, от самолета, по ним стреляли.
Первыми побежали девочки. Они проскакивали в раздевалку, хватали одно-два пальто и торопились назад. Только Наташа еще шла по полю за мальчишками, но и она уже не раз останавливалась. К ней подбежала Зина с Енькиным пальто на плече. Наташа взяла у нее пальто, накинула его на голову и пошла к самолету.
Но мальчишки тоже обращались в бегство. Они сначала просто тащились назад неуверенно и стыдливо. Потом побежали, закрывая головы пиджаками, уши ладонями, носы пряча в кулак.
— Фрицы, — говорила уборщица, — чистые фрицы.
Енька вернулся последним. Они шли с Наташей, накрыв головы Енькиным пальто и победоносно глядя из-под него на всех.
Школа превратилась в лазарет. А учителя растирали жиром ребячьи уши, носы, пальцы. Уборщица принесла из дома кринку гусиного жира. Только Анисья Викторовна сидела на подоконнике, ухмылялась и тихонько наигрывала на баяне песенку о «Варяге».
Зина линейкой подцепила из кринки мягкий текучий жир и подошла к Федьке Ковырину. Федька сидел на парте и пытался обоими глазами смотреть на собственный нос, нос Федьки стремительно вздувался.
— Опусти хоть голову, путешественник, — сказала Зина, размазывая жир по ладоням.
Федька посмотрел на Зину круглыми заячьими глазами и опустил голову.
Наташа стояла возле окна спиной к ребятам и смотрела, как Анисья Викторовна играет на баяне.
Откуда-то появился Олег и принялся жиром растирать Еньке палец. Он растирал осторожно и плотно. Палец несколько раз кольнуло изнутри, потом по нему пошел жар.
— Хорошо еще отделался, — сказал Олег.
— А ты вообще отделался, — сказал Енька, — возле школы потоптался.
— Я ведь уже видел самолеты, — улыбнулся Олег. — Чего мне бегать. Я еще не такие видел, настоящие. Бомбардировщики.
— Ну и что же, — насупился Енька. — Зато ничего не знаешь.
— А чего мне надо знать?
— Чего? Зачем, например, самолет прилетел? Знаешь?
— Нет.
— Врача привез. Калину резать будут.
— Зачем же это? — удивился Олег.
— Значит, надо. Больна, значит. Я ее сегодня за деревней совсем встретил мертвую. Видно, тиф какой-нибудь. Говорят, по деревням тиф пошел.
— При тифе не режут. Может, у нее аппендицит.
— Может, и это. Только, видишь, без внимания не оставили. Врач из города прилетел. Митьке написать надо, чтобы знал он, как ее тут ухаживают.
Подошла Зина и тихо спросила:
— Калину?
— Ага.
— Жалко ее, красивая какая, — сказала Зина.
— При чем тут красивая, — сказал Енька. — Не от красоты же она заболела.
— Как Олегова бабушка недавно говорила: красивым на свете всем не везет, — сказала Зина.
— Вот тебе и не повезет, — сказал Енька.
— Какая я красивая, я другая.
Олег растирал Еньке палец и смотрел на Зину.
Вечером дядя Саша долго не возвращался с работы. Дед сидел злой и поигрывал вдоль стола костяшками пальцев. Бабушка лежала на печке. Олег смотрел в окно.
Под крышей потрескивали сосульки. Вставал напротив за Наташиным двором узкий месяц, пронзительно-алый. Месяц поднимался прямо из колодца, из-под висячей бадьи. Под месяцем заскрипели шаги. Показался дядя Саша.
Дед встал и вышел из дому. Олег видел, как дед под окнами быстро прошел к дяде Саше навстречу и ударил его кулаком в лицо. Дядя Саша опустил голову и что-то негромко сказал деду. Дед еще раз поднял руку, но не ударил, а плюнул в снег и выругался.
Бабушка слезла с печки, накинула длинный черный платок и тоже вышла. Они о чем-то долго разговаривали в сенях втроем. И Олег слышал, как дядя Саша все повторял:
— Честное слово. Честное слово, для чего мне врать…
Наташа скакала верхом, высоко взмахивая руками, подпрыгивая в седле и задыхаясь от влажного теплого ветра. Она скакала вдоль свежей пашни, по которой деловито расхаживали грачи, от которой поднимался запах сырого хлеба, а дальше — за пашней — тянулись леса. Над серыми чащами еще не облиственных берез горизонтом шли облака. А конь шел высоко в небе, поверх облаков и навстречу им.
«Хоп!» — говорила Наташа, высоко подскакивая в седле и поправляя юбку. «Хоп», — говорила она. Конь отвечал ей, отвечал похрапывающим коротким звуком. И звук этот был похож на «хоп».
Конь шел по лужам, и брызги летели ему под брюхо. Брызги летели на растопыренные Наташины сапоги и грохотали по голенищам, как горох.
«Хоп!» — говорила Наташа.
Конь отвечал ей.
«Хоп!» — говорила Наташа.
Конь скакал поверх облаков, глядел на них сверху. А вдоль облаков тянулись в небе веселые ровные стаи гусей. А в стороне, вытягивая задние ноги, тащила плуг большая лошадь. За лошадью шел небольшой пахарь. «Э-эх!» — кричал он и, приседая, подхлестывал лошадь под брюхо. Потом пахарь остановился, посмотрел из-под руки на Наташу и окликнул.
Наташа привстала на стременах и помахала рукой. Она сняла свою красную косынку, еще привстала и помахала косынкой над головой.
— И-эх! — крикнул пахарь и дальше пошел за плугом. Наташа прямо через пашню шагом поехала к пахарю.
— Здорово, — сказала она.
— Здорово, — сказал пахарь.
— Пашется-пропашется, — сказала Наташа, соскакивая с коня.
— Пропашется-попляшется, — сказал голос Бедняги.
— Здравствуй, Бедняга, — сказала Наташа.
— Здравствуй, девица, — пропел Бедняга. — Поженишиться приехала? Мужичок-то твой, гляди, сколь вымахал. Аж земля, как пуп, лоснится. Таку бы ему силу в поясницу.
— Чего там поделалось? — сказал пахарь, подойдя поближе с плугом.
— Ничего. Экзамены ведь завтра. Билеты привезла.
— Думаешь, ему с билетиками пахать полегче станет, — сказал Бедняга, лежа на меже.
— Мне тут не до ваших билетиков, — сказал пахарь. — Мне бы сегодня клин домахать.
— Ты бы хоть глянул, Ень. Я же привезла их тебе, — Наташа полезла за борт своей вельветовой жакетки.
— Женушка-ряженушка, — сказал Бедняга, — беспокоится-печется.
— Ты бы хоть не молол языком, — сказала Наташа. — Взял бы да сам попахивал. А то лежишь, а Енька похлестывает.
— Не твое сопливое дело, — сказал Бедняга, — женушка-ряженушка.
— Ты знаешь, Ень, — и Наташа растерянно посмотрела на Еньку. — Я их, кажется, потеряла.
— Ты пошибче поищи, — сказал Бедняга. — Вон Енька пусть по пазухе поищет. Я-то очи отверну.
— Пойдем отсюда, — сказал Енька.
Он взял Наташиного коня под уздцы и повел в сторону по пашне.
— Какой этот Бедняга дурак, — сказала Наташа.
— Чего же ты, потеряла билеты? — сказал Енька.
— Ты знаешь, я сейчас быстро съезжу. Я прямо к Анисье Викторовне. Сама тебе и привезу.
— Чего же убиваться, — сказал Енька. — Я уж как-нибудь так.
— А вдруг не сдашь?
— Сдам. А не сдам — невелика беда. Осень на это есть.
— А осенью опять в поле будешь.
— Ну и наплевать, Не маленький я.
— Ишь какой большой.
— А чего?
— Каши мало ел.
— А ну, посмотрим.
Енька схватил Наташу за руку и начал выкручивать локоть за спину.
— Тяни, тяни! — крикнул Бедняга.
— Отпусти, — засмеялась Наташа.
— Не отпущу.
— Отпусти, а то уеду.
— Куда уедешь?
— Никуда. Отпусти.
— Не отпущу.
— Больно, Ень. Ну отпусти, дурной. Уеду ведь.
— Не уедешь.
Наташа с силой вырвала руку, забежала с другой стороны коня, схватилась за холку, подтянулась, животом навалилась коню на спину и села. Выехала на дорогу и заплясала на месте.
— Подожди! — крикнул Енька.
— Поехали, — сказала Наташа и посмотрела на Еньку искоса.
— Паши, Бедняга, — крикнул Енька. — Твоя доля!
И они поскакали в деревню.
— Ты знаешь, Анисья Викторовна письмо получила, — сказала Наташа.
— Какое письмо?
— От подруги. Подруга у нее на фронте. Врач она. Тот ее знакомый из Севастополя-то жив. Уцелел как-то. Подруга его в своем госпитале видела. Сейчас поправляется он. Скоро опять на фронт пойдет.
Енька сидел сзади. Он держался руками за Наташины плечи.
Впереди показалась деревня. Под огромными весенними облаками деревня казалась крошечной. Из облаков попахивало дождем.
— Пусть Бедняга там потрудолюбствует, — усмехнулся Енька.
— Конечно. Лежебок, — согласилась Наташа. — Ой, смотри, кто идет.
По деревне шла Нинка-почтальонка.
— Куда это она? — Наташа тревожно придержала коня.
— Уж хоть бы никуда, — сказал Енька.
Нинка шла от мельницы, готовая свернуть к любому дому. Вот поравнялась она с воротами Калины.
— Никак Калине горя донесет, — сказала Наташа. — И так уж еле живая сколь недель лежит.
— Тихая какая стала, — сказал Енька.
— Невеселая и добрая такая. Жалко прямо ее, — вздохнула Наташа.
Нинка и впрямь свернула к дому Калины. Отворила калитку, пошла через лужу к крыльцу. Порылась в сумке, вынула из нее что-то и сунула под дверь.
Калина дверь не отворяла долго. Потом вышла на крыльцо. Нагнулась, подобрала письмо, распечатала и тут же стала читать. Читала долго. Переминалась с ноги на ногу. Прочитала, прошла к колодцу и напилась из бадьи. Посмотрела на облака и ушла в избу.
— Айда вместе к Анисье Викторовне, — сказала Наташа.
Они в разные стороны спрыгнули с коня. Енька присел, свистнул. Конь прижал уши, распустил гриву и побежал в деревню.
А Енька и Наташа пошли в село.
Анисья Викторовна сидела на кровати, играла на гитаре.
— Здравствуйте, Анисья Викторовна.
Анисья Викторовна кивнула головой и продолжала играть.
— Дайте нам, Анисья Викторовна, еще билетов. Я те потеряла.
Анисья Викторовна кивнула головой и продолжала играть. Она пела:
Когда море горит бирюзой,
Опасайся шального поступка:
У нее голубые глаза
И походная серая юбка.
Глаза у нее действительно были голубые, под черными толстыми ресницами. Ресницы прищуренно смотрели и оценивали: ну как — люди это или нет? Продолжая играть, Анисья Викторовна кивнула в сторону стола и сказала:
— Садитесь, дети мои. Я буду играть, а вы плачьте от радости.
Енька и Наташа прошли, сели. Анисья Викторовна играла, но уже не пела. Смотрела то на Еньку, то на Наташу, и видно было, что смотреть ей приятно, хотя глаза посмеивались и говорили: ну, что же вы за люди?
Наконец, она положила гитару на подушку и сказала:
— Так, значит, вам нужны билеты? Без билетов, как я вижу, жить сегодня вы не можете? Точно так же, как завтра вы не проживете без шпаргалок.
— К чему они, шпаргалки? — сказал Енька. — Ерунда одна.
— А я уже немного шпаргалок сделала, — сказала Наташа.
— Только, чур, — Анисья Викторовна прижала к губам палец. — Мне об этом говорить можно только на ухо, да и то в темноте.
— Что вы, Анисья Викторовна!
— Правильно, — засмеялась Анисья Викторовна. — Молодых людей никогда не нужно обижать. Их нужно по меньшей мере уважать.
Она вышла в сени. Она вернулась, неся на ладони бутылку красного вина.
— Давайте, люди, немного повеселимся. Сегодня, видите, собирается дождь и наступила весна. А поэтому нужно веселиться. Мне — много, а вам чуть-чуть, потому что вам, с одной стороны, нельзя еще быть слишком веселыми, а с другой стороны — чуть-чуть повеселиться можно, в присутствии учительницы.
Енька смотрел на Анисью Викторовну, и смотреть на нее было ему приятно.
Анисья Викторовна поставила на стол тарелку конфет и три стакана. Себе налила полный, Еньке половину, а Наташе на донышке. Налила, посмотрела на стаканы, подняла свой, засмеялась и сказала:
У нее голубые глаза
И походная серая юбка.
Все осторожно выпили. Анисья Викторовна взяла гитару. Она посмотрела за окно, где начинался мелкий дождь и молодые березы с наполненными почками раскачивались на ветру. Она положила ногу на ногу и заиграла, широко раскидывая по струнам пальцы.
Наступает пора золотая
Удалой незабвенной любви:
Эй вы, кони мои вороные,
Черны-вороны кони мои, —
пела она голосом глубоким, чистым.
Наташа смотрела на Анисью Викторовну, глаза у нее горели. Наташа свернула билеты трубкой и катала их по колену.
Устелю свои сани коврами, —
обещала Анисья Викторовна, —
В гривы конские ленты вплету,
Пролечу, зазвеню бубенцами
И тебя подхвачу на лету.
Анисья Викторовна сжала пальцы, вслушалась в ладонь, потом раскинула их. И смешала струны. И стала просто перебирать их.
Енька смотрел на нее и думал, как хорошо должно быть тому человеку, который в метель подкатит на санях к крыльцу. В гривах вьются ленты. Бубенцы гремят. Анисья Викторовна вот так, прямо с гитарой, выбежит на крыльцо, и человек подхватит ее на руки — большую, тяжелую — и умчит далеко в леса. А кони будут лететь, греметь бубенцами. И Анисья Викторовна хохочет в санях, играет на гитаре.
— Вы знаете, люди, какие города на свете были. — Анисья Викторовна с гитарой прошлась по комнате. — Какие это были города! На горах, вдоль берега моря. Белые дома. Начинается вечер. И в окнах уже зажигается свет. А в парке над морем пахнет акация. А ты играешь на гитаре. Внизу прибой. А вдалеке стоят корабли, на мачтах матросы, на пушках чехлы. И там, на линкоре, играет музыка. Вы никогда не были в таких городах?
— Не были, — сказал Енька.
А Наташа молчала и горящими глазами смотрела на Анисью Викторовну.
Анисья Викторовна села на постель и долго молчала.
— Что ж, и мы послушаем музыку, — сказала она, тряхнув головой.
Она вытащила из-под кровати синий патефон. Она поставила на патефон большую пластинку.
Это была какая-то странная музыка.
За окнами шел дождь. Неторопливый, ровный. Капли светились и текли по веткам, прозрачно наливались на почках. Стало слышно, как дождь течет по веткам, по стеклу. Казалось, что только эти звуки и есть, а самой музыки нет.
— Это на чем играют? — спросила Наташа.
— Это играют на фортепиано, — сказала Анисья Викторовна, — что значит «громко — тихо». Пианино то есть. Играют вечером или ранней ночью, когда на сердце грустно, а за окнами идет дождь. Хорошая музыка?
— Ага.
Музыка еще долго-долго продолжалась с этой большой пластинки. А Енька сидел и видел, как Анисью Викторовну в санях увозят в лес, в метель, с бубенцами.
Когда Енька и Наташа вышли на улицу, дождь уже кончился. Облака низко шли над селом, чистые, ровные, а под окном на ветках распустились почки. Тут же под окном стояла Зина в своем коротком сером пальто и в синем платке.
— Ты чего здесь делаешь? — спросила Наташа.
— Из школы шла, да дождь пошел. Встала вот под крышей. А у вас там музыка.
— Пойдем домой, — сказал Енька.
— А больше играть не будут?
— Нет, — сказала Наташа. — Она у окна сидит. Все смотрит да смотрит и не замечает никого.
И все они пошли домой под облаками, из которых уже кончился дождь.
На экзамен Енька пришел последним. Человек пять сидели с билетами, готовились отвечать. Енька прошел прямо в класс и попросил у Анисьи Викторовны билет.
— Подождешь, — сказала Анисья Викторовна. — Вон, видишь, впереди тебя сколько народу.
— Мне некогда, — строго сказал Енька. — Мне боронить в поле надо.
Анисья Викторовна дала ему билет.
Енька взял билет и сразу стал отвечать.
Анисья Викторовна поставила ему «хорошо», и Енька пошел в поле боронить пашню.
Енька шел с бороной вдоль шоссе, по которому люди ехали на подводах, шли пешком, с сумками или с дорожными палками, а то и налегке. Мария боронила с другой стороны шоссе, и так получалось, что Енька и мать — вдали один от другого — заворачивали каждый на краю своего поля и шагали полпути навстречу, а потом расходились.
Борона была у Еньки двойная, широкая и текла по земле, шевелясь всем телом. Борона ежилась и льнула к земле всей тяжелой спиной, как умное живое существо.
За бороной шли грачи. Они шли в длинных черных штанах. Они широко шагали но рыхлой земле какой-то морской походкой, стремительно поглядывали под ноги и выхватывали длинных красных червей. Один грач взмахнул крыльями, отлетел в сторону и отдыхал, глядя на все со стороны, как бы решая: стоит над всем этим задуматься или уж это ни к чему… Вдруг он быстро повернул голову и посмотрел на шоссе.
Неохотно выезжали из села два всадника. Под ними вышагивали гнедые важные кони; кони самовлюбленно заворачивали головы на всадников, косились, будто гляделись в зеркало. Всадники сидели в кубанках, в гимнастерках — один в синей, другой в защитной, — сидели прямо и только чуть поводили плечами, разминаясь от сна.
Всадники проехали шагом, потом слегка пришпорили коней, как бы жалели их. Те чуть присели на задние ноги и пошли по полотну, мощенному торцовым деревом. Пошли звучно, как по балалайке. Они поравнялись с Енькой, легко ушли вперед и скрылись далеко в лесу, помахивая хвостами. Потом всадники вернулись, все так же легко, все поигрывая. Мать шагала, не поднимая головы, той стороной шоссе. Енька дошел до края поля, всадники опять проехали к лесу. Они уже скрылись было в лесу, но там послышалась машина. Она слышалась ровным гулом. Но вот обочь гула наддалась дробная звень. Машина показалась. И тотчас же вылетели за ней из леса всадники. Кони шли во весь опор, раскидываясь в воздухе, не касаясь дороги, а всадники вскинули и вытянули перед собой руки, гикали отчаянными голосами. Енька встал и задержал коня. Он восторженными глазами смотрел на шоссе и сам не замечал, что руки тяжелы от работы, а пот спекается от солнца. Шофер высунулся из кабины и оглянулся. Всадники настигали. Тогда шофер поддал газу и ушел немного вперед. Видно было, что идет машина на крайней скорости. Но кони сами наддали. Некоторое время они мчались, привязанные к машине. Но вот слегка приблизились. И вдруг хлынула в них изнутри новая сила, и начали кони машину настигать. Тот, который в защитной гимнастерке, поравнялся с кабиной, наклонился к шоферу, что-то весело крикнул ему, легко ушел вперед и тогда только придержал коня.
Енька развернул борону и пошел своей дорогой. Своей дорогой по ту сторону шла с бороной мать. Она шла, по-мужски сутулилась, вроде несла на плечах тяжесть, а сапогами ступала широко, будто берегла землю и старалась не подминать ее.
Из села на шоссе вышли двое. Енька узнал Калину и Наташу. Калина шла отяжелевшей, вялой походкой и все заправляла под косынку волосы. Наташа двигалась легко, весело, и ясно было, что экзамен сдала она хорошо. Они остановились на развилке дороги. Всадники ехали им навстречу.
Калина простилась с Наташей и свернула на проселок к деревне. А Наташа пошла по шоссе мимо всадников.
Всадники поплясали на торцовом дереве, как на балалайке, и один отправился в село, а другой, что в синей гимнастерке, свернул на проселок к деревне. Он догнал Калину. Калина не оборачивалась. Тогда всадник окликнул ее. Калина, не останавливаясь, что-то ответила. Всадник заехал вперед, поставил коня поперек дороги и снова что-то сказал. Калина засмеялась и хотела обойти коня. Всадник попятил своего гнедого. Так они стояли некоторое время, о чем-то разговаривая, и слышно было, как всадник смеется довольным голосом. Калина тоже засмеялась и пошла на коня. Всадник отъехал в сторону, и Калина зашагала к деревне. Всадник обернулся и долго смотрел ей вслед. Было видно, что Калина чувствует, как на нее смотрят; пошла подтянувшись, ровно, чуть поводя плечами. Всадник хлестнул коня и поскакал в село. А Калина шагала в деревню, и слышно было, что она запела какую-то песню, кажется про Катюшу.
Между тем далеко на западе, за тысячи отсюда километров, где только еще поднималось утро, «катюши» уже смолкли. Они ушли на север. И над лесами встала тишина. Митька вышел из землянки, прислушался и сам удивился такой тишине. Он посмотрел на небо, и солнце ударило ему в глаза и ослепило. Но ослепило оно той счастливой слепотой, когда кажется, что глаза хлебнули золотой леденистой воды, и теперь захватило дух, и никак не можешь прийти в себя.
Митька стоял и раздумывал, что бы могла означать такая тишина. Еще вчера здесь, в лесах, они окружили две немецкие дивизии и гнали их со всех сторон и добивали по всем лесам рассыпавшихся неприятельских солдат. А к вечеру вдруг огонь обрушился на них, пошли танки, тогда сами они побежали теми же лесами под немецкими автоматами, и от взвода осталось пять человек.
Те, оставшиеся четверо, теперь спят в оставленной партизанами землянке. В небе тихо, на земле выстрелов не слыхать, лишь поют птицы в листве, только что развернувшей свои зеленые крылья.
И началось у Митьки такое состояние, будто все кончилось, войны больше нет, а утро сегодняшнее — самое главное из того, что осталось после войны. Во всем теле, по всем травам и в самой синеве неба стояло неожиданное пробуждение, какое приходит после дурного сна.
Митька потянулся, поплотнее перехватил себя ремнем с кобурой и пошел вниз к речке, чтобы напиться и умыть лицо. Он шел кустами, в которых трепетало солнце. Он раздвигал руками листву и шел так некоторое время. Впереди на высокой ветке орешника перед самым лицом заколыхался паук. Это был ранний паук лета, который уже успел отпустить длинную серебряную паутину и все продолжал выпускать ее из себя, раскачиваясь на легком ветерке утра. Митька смахнул паутину в сторону и вышел на поляну.
Он вышел на поляну и замер.
Была поляна шириной шагов так на семь. И с той стороны в семи шагах от Митьки так же вышел из кустов немец, молодой офицер. И так же замер от неожиданности.
Митька растерялся. Он, этот немец, был удивительно похож на него самого — Митьку. Митька смотрел на себя, на свою вытянутую бритую голову, на свои рыжеватые с подпалинами брови, на губы длинные, узкие, холодновато-хитрые. Немец был так же удивлен и так же недоверчиво ощупывал Митьку. Но в его, немца, глазах было еще и неприятное испуганное выражение пришельца, которое понял и определил Митька не сразу.
Они стояли, остро следя друг за другом, и Митька чувствовал по своему внутреннему состоянию и по сменившемуся выражению глаз немца, что оба готовы разойтись. Немец щурился от солнца закрученными ресницами. Потом немец бросил руку к револьверу. Митька — тоже. Так они снова замерли. И немец выхватил револьвер. Выстрелил. Он выстрелил и тут же испугался собственного выстрела. Его лицо стало детским, словно заробело от какой-то страшной непоправимости. Немец высоко поднял над собой револьвер и уронил его на землю.
Митька, еще не чувствуя боли, стремительно шагнул к немцу и бросился на него. Немец стоял опустив руки, с плачущими скулами, хотя слез на лице его не было. Он даже не пытался бежать. Митька левой рукой схватил немца за горло. Правой рукой он с силой ударил немца железной рукояткой револьвера по голове и напряг губы, словно хотел плюнуть ему в лицо.
И тут же Митька почувствовал, что не может стоять. Он выпустил револьвер, схватился за шею, и пальцы его заскользили в крови. Захлебываясь кровью, он устало пошел кустами в гору от лежащего немца, к землянке.
— Енька, — сказала Наташа, — я на «отлично» сдала.
— Ну, с «отличным» горя тебе не видывать, — сказал Енька.
Наташа шла рядом с ним за бороной.
— Ты знаешь, какой сегодня день? — сказала она.
— Знаю, — сказал Енька.
— Давай смеяться, — сказала Наташа.
— Подожди, вот до края дойду, к лесу.
— Пойдем. А ты видел, какие у них кони?
— Видел, аж машину догнали.
— А этот, в синем, знаешь кто?
— Кто?
— Это, помнишь, Митька его возле магазина пьяный бил.
— Когда?
— А в прошлом годе Октябрьская была, а мужики дрались возле магазина. А этот в милицию хотел их отвезти. Он ведь начальник. Так Митька ему не давал отвезти: пусть, мол, сами разберутся.
— Ну?
— Так это он.
Они подошли к лесу, и Енька стал заворачивать борону.
— Енька, — сказала Наташа.
— Чего?
— Давай, Ень, дружить.
— Давай, — сказал Енька, — а как?
— А вот как многие дружат: все вместе делать, ходить вместе. И вечером за деревней гулять.
— Давай, — сказал Енька, а сам подумал: «Так мы тогда уже, поди, давно дружим».
— И знаешь еще чего? — сказала Наташа.
— Чего?
— Ты поцелуй меня, чтобы все по-настоящему было.
— Днем-то? — сказал Енька. — Вечером когда-нибудь.
— Нет, сейчас. Я сейчас хочу. Мы ведь сейчас дружить начинаем.
— Да мать вон боронит, — сказал Енька.
— А она не смотрит.
Наташа схватила Еньку за руку и потащила в сторону, к лесу.
— Пойдем, — говорила она. — Ты меня поцелуй, и я пойду домой. Смотри, какой день сегодня хороший.
Енька оглянулся. Мать шагала за бороной в сторону села. Возле, самой деревни шла Калина. Потом она остановилась и, обернувшись, принялась глядеть вдаль, не то на них, не то на всадника, который уже въезжал в село. Но Еньке чудилось, что Калина смотрит на них.
Олег стоял среди улицы и держал в руках длинный, обтянутый папиросной бумагой самолет. Он пальцами правой руки подхватил фюзеляж, а левой рукой придерживал пропеллер.
Енька сидел на крыльце и чинил хомут. Он протыкал наезженную, лаком отливающую кожу хомута кривым шилом и потом с двух сторон продевал щетинами дратву. Он протягивал дратву врасхлест двумя руками сразу, клал щетины в зубы и снова поднимал со ступеньки кривое шило.
Наташа сидела на крыше. Она сидела возле трубы, вытянув ноги по жухлой соломе, смотрела вниз и накручивала на палец волосы. Она накручивала и распускала кольца, она ткала над головой широкую золотую ленту, которая текла по пальцам.
Олег повыше поднял самолет, качнул его и толчком отправил в небо. Самолет низко прошел над Наташей, приподнял пропеллер и вскинулся в высоту. Резина под фюзеляжем его медленно раскручивалась, самолет взмывал, длинно раскинув широкие крылья и уходя в синеву. Две ласточки вылетели из Енькиного чердака и гладко пошли в небо за самолетом. Самолет становился маленьким и уходил быстро. Ласточки догнали его и полетели рядом с двух сторон, что-то крича там среди неба и временами поглядывая на солнце.
Самолет вдруг взмыл круто, опрокинулся над ласточками и колесом покатился вниз, разглядывая огороды и прикидывая, куда бы сесть.
Наташа громко закричала, захлопала в ладоши и забарабанила пятками по крыше. Енька отложил шило на ступеньку и со щетинами в зубах глядел в небо. Самолет описал колесо, выровнялся и низко пошел над избами, уже не разматывая резину, а ровным полетом — по инерции. Он качнул крыльями над огородом Калины, царапнул животом по сараю и сел где-то возле журавля.
Олег отворил калитку и вбежал в ограду. Калина мыла крыльцо, высоко подоткнув платье и стоя к Олегу спиной.
Самолет сидел в бадье. Он торчал оттуда хвостом и замер, прислушивался: идут за ним или нет…
Калина выжала тряпку, встряхнула ее, опрокинула таз на землю и пошла с пустым тазом к колодцу. Она подошла к бадье, расхохоталась, шлепнула себя ладонью по голой ноге и поставила таз на землю. Калина повертела самолет в руках, приложила его к подбородку и присела, словно прицелилась.
— Ишь какой мо́лодец, — сказала она распрямившись. — На тебе бы полетать. Олег, поди, чудесит.
— Мой планер, — сказал Олег.
Калина обернулась, спрятала самолет одной рукой за спину, а другой одернула подол.
— Чего же молча стоишь? — сказала она весело. — В задранном платье-то перед тобой расхаживаю. Большой уж, поди, глядеть-то на женскую худобу.
— Дайте, Калина, планер, — сказал Олег.
— А вот не отдам, — засмеялась Калина. — Не отдам, пока желание не выполнишь. Мой он теперь.
— Дайте, Калина, я его опять запущу, а вы смотреть будете.
— Чего же мне на него смотреть. Дел, что ли, у меня нет? Дядя Саша где хоть?
— Не знаю. На работе. Из МТС еще не вернулся.
— А вот не отдам я тебе твой самолет, — сказала Калина, поблескивая глазами. — Пусть у меня живет.
— Зачем он вам?
— Веселей мне с ним будет. Все не одна. Да ладно. На, бери. Только постой здесь.
Калина вытерла руки о юбку и пошла в избу. Она вернулась, неся в руке зеленоватый поблескивающий клубок. Она несла и мяла его пальцами, и клубок поскрипывал у нее в руке. Калина растянула клубок перед собой, и Олег узнал старый дядин ремешок из змеиной кожи. Ремешок мягко покачивался в руках у Калины, выползал из пальцев.
— Отдай дяде Саше, — усмехнулась Калина, — да скажи, что, мол, думала Калина — сам возьмет, зайдет за пояском. А чего, все без дела на лавке лежит.
Олег положил ремешок в карман и пошел на улицу.
— Отдай же, — сказала Калина.
— Отдам, — сказал Олег, встал среди улицы и начал заводить пропеллер, накручивая резину.
Он поднял самолет над головой, отпустил пропеллер и толкнул планер в небо. Самолет поднялся над деревней, лег на крыло и пошел полукругом. Наташа встала на крыше, подняла руки в небо и что-то кричала оттуда. Самолет низко пролетел над Наташей, она вытянула руку, хотела схватить его. Но не схватила и колесом покатилась с крыши прямо в крапиву. В крапиве она захохотала, вскочила и по углу избы снова полезла на крышу. Енька вышел из ограды, стоял и смотрел, держа в руке хомут.
Самолет прошел над деревней, слегка взмыл и, снижаясь, направился вдоль огородов к дому Саньки. Он сел возле ворот на лужайке. На лужайке стоял Гришка Останин, пожилой мужик высокого роста в холщовых брюках и босиком. Он, будучи Саньке дядей, чинил теперь ограду, опоясывал ее частоколом. Гришка затесывал на лужайке колья.
Гришка подошел к самолету, но не взял его в руки, а только разглядывал. Подбежал Олег. Гришка взглянул на Олега белесыми глазами и улыбнулся.
— Ты бы хоть звезды ему на крылья нарисовал, — сказал Гришка. — Неизвестно, чей такой самолет. Может, германский. Глядишь, собьют его.
— Кто же его собьет? — сказал Олег.
— Как кто? Кто углядит, тот и собьет. Ласточки вылетят и собьют.
— Ласточки не сбили, — сказал Олег. — Уже видели.
— Стало быть, угадали, что наш. Ну ты все равно нарисуй звезды, красивей будет. Иди-ка сюда.
Гришка взял кол и пошел к ограде.
— Сань! — крикнул он. — Ведро подай.
Санька появилась на крыльце в алой длинной юбке, в синей майке, с прибранными волосами. Она поставила на землю рядом с оградой ведро воды, а в ведро посадила ковш. Оттуда, из Санькиного дома, пахло сладкими пирогами, теплым квасом и яичницей с луком.
— Самогончик, Сань, готовь, — сказал Гришка и приподнял кол.
— До Троицы доживешь, — улыбнулась Санька своим румяным лицом и, застенчиво глядя под ноги, пошла в избу.
Гришка высоко занес кол и ударил. Земля чекнула и глубоко впустила в себя кол. Гришка еще раза три ударил в дыру.
— Лей, — сказал он.
Олег плеснул, Гришка глубоко всадил кол, покачал его, еще раз всадил, уже окончательно, и полез в карман за табаком. Он свернул цигарку и стал прикуривать.
На дороге появился дядя Саша. Его белая рубашка поплескивала на ветру и туго обтягивала локти закатанными рукавами. На ходу дядя Саша достал из кармана пачку папирос, щелчком выбил из нее папироску, поймал ее в воздухе и заложил в рот.
— Трудимся? — спросил он.
— Трудимся, — сказал Гришка. — Помогай, Санька самогончику нам отвалит.
— Не пожалеет? — улыбнулся дядя Саша и стал прикуривать от Гришкиной цигарки.
— Сань, не пожалеешь самогона хорошему человеку? — крикнул Гришка.
Санька показалась на крыльце, поздоровалась с дядей Сашей, посмотрела на него, чуть наклонив голову, как бы из-под руки, и проговорила:
— Хорош будет, не пожалею.
Гришка хлопнул дядю Сашу по плечу, сказал одобрительно:
— За плугом не хваливали, за обедом не хуливали.
— Ешь до поту, работай до изморози, — засмеялась румяная Санька и, опять наклонив голову, зарумянилась пуще, ушла в избу.
Дядя Саша поднял с земли кол, отмерил от Гришки четыре широких шага, расставил ноги, уперся ими покрепче в землю и напряг руки. На руках надулись длинные узловатые тяжи, а дядя Саша ударил колом в лужайку, шумно выдохнув. Вышла Санька с пустым ведром. Пошла к колодцу, на ходу улыбчиво сказала:
— Порабатывай, порабатывай, брагой-то, поди, не обидим.
Олег подошел к дяде Саше и подал ему поясок.
— Возьми, — сказал он, — дядя Саша, передать Калина просила.
Дядя Саша взял поясок, спрятал его в карман и нахмурился.
Олег подобрал свой самолет и пошел.
— Олег, давай заводи его! — крикнула с крыши Наташа. — Него там?
Олег завел пропеллер, поднял самолет над головой и пустил его в небо. Самолет поднялся, выправил корпус и полетел над деревней в сторону мельницы. Он шел ровно, чуть снижаясь и слегка покачивая крыльями. Наташа стояла на крыше и следила за ним, придерживаясь рукой за трубу.
— Ой, в озеро сел! — крикнула она и прямо на животе съехала с крыши.
Наташа спрыгнула на землю, выскочила за ворота и кинулась к озеру. Она подбежала к воде, сбросила платье, широкими шагами вбежала в озеро, легла на него грудью и поплыла. Енька положил хомут возле ворот и тоже пошел на берег.
Самолет лежал среди озера, как белый маленький остров. Волны колыхали его и гнали к тому берегу. Наташа плыла среди синей воды за самолетом, высоко над головой вскидывала руки и оглядывалась. Она подхватила самолет рукой, подняла его над озером и поплыла назад. Она плыла, лежа на боку и шумно работая ногами. Ноги взбивали глубокую сверкающую пену, и за Наташей тянулся искрящийся снежный след. Наташа подплыла к берегу, встала по пояс в воде и сказала:
— А теперь отвернитесь, я оденусь.
Олег и Енька отвернулись и тихонько пошли прочь.
— Куда же вы? — крикнула Наташа. — Вы только не смотрите, а я оденусь.
— Одевайся, одевайся, — сказал Енька.
Наташа одевалась и громко говорила:
— Ужас какой, вот это самолет! Летает, и все. Олег, ты скоро летчиком будешь. Олег, когда ты будешь летчиком, прокатишь меня на самолете?
— А если немцы собьют? — сказал, не оборачиваясь, Енька.
— Тогда немцев уже не будет. Вот и все, я оделась.
Наташа стояла, широко расставив ноги, по ногам еще стекала вода. Наташа держала перед собой самолет и ликующими глазами смотрела на него.
— Олег, отдай мне самолет, — говорила Наташа.
— Зачем он тебе? — говорил Олег.
— А это будет мне от тебя подарок. Я буду на нем летать и вспоминать тебя, — говорила Наташа.
— Далеко ты на нем улетишь, — говорил Енька.
— Не твое дело. Улечу, — говорила Наташа. — Улечу, и не догонишь, Енька, ты лучше скажи ему, чтобы он отдал мне самолет.
— Вот я его чуть подправлю, — говорил Олег, — элероны другие сделаю и отдам. А себе другой соберу. Ну давай, я отнесу его.
— Не отдам, — сказала Наташа.
— Отдай.
Наташа отбежала в сторону, подняла самолет над головой и начала заводить пропеллер.
— Нельзя, — сказал Олег. — Он не полетит. Он ведь мокрый.
— Какой же он самолет, если не полетит? — нахмурилась Наташа. — Настоящий самолет и мокрый летает.
Наташа отбежала еще, остановилась, расставив ноги, и толкнула самолет в небо.
Планер слегка взмыл, прошел над берегом, задрал нос и хвостовым оперением звонко врезался в землю.
Все подбежали к самолету. Он лежал в траве, и по всем крыльям папиросная мокрая бумага на нем лопнула. Олег поднял планер, подержал его в руке и протянул Наташе.
— На, бери, — сказал он.
— Зачем он мне такой? — сказала Наташа. — А так-то давай, все равно интересно.
Она пошла с планером в деревню, обдирая с крыльев мокрую рваную бумагу.
— Скелетик этакий, — сказала она, посмотрев на него без внимания.
— А я все-таки хомут сегодня зашил, — сказал Енька. — Бедняга бился, бился — не мог. А там, оказывается, все просто. Только посидеть надо.
— Да ты полдня и сидел, — сказал Олег. — Как сапожник настоящий. Покажи, как сделал.
— Пойдем, — сказал Енька, — покажу.
— Вы идите смотрите, а я домой, — сказала Наташа. — Чего мне ваш хомут. Все-таки красивый самолет. Молодчик ты, Олег. Делай другой — пускать будем.
Над улицей промчались ласточки, поглядывая на самолет, который несла домой Наташа.
Мария подняла стакан над головой, встала с травы, стакан засверкал под солнцем, будто в него упала молния.
— Пьем, бабы, — сказала она. — И мужики, тоже пьем.
Пока Мария держала стакан над головой, он поматовел, покрылся по́том. Мария стакан опустила и, не глядя в него, а глядя в небо, одним духом выпила.
— Ить и пьет баба, смотреть и то аж кости ломит, — сказал Бедняга и тоже выпил.
— Чертов старик, — сказала Калина, — пьет как лошадь, куда только лезет…
— Ребенки, — сказала Мария, закусивши. — Нуте-ка в поле, цветов таскать да венков сплетать, по реке плыть им потом.
— Тебе уж боле нечего ворожить, — сказал Бедняга. — Вон Калине — другое дело. Ей венков десять по реке пускать надо, по Ключу.
— Молчал бы, — сказала Мария.
— Я тебя, старый воз, языка лишу, — сказала Калина.
— Сам лишусь, толь допусти, — сказал Бедняга и засмеялся.
— Языка ли, черный черт, лишишься, — сказала Калина. — Язык тебе ничем не перемелешь, как жилу.
— А ты бы поперемалывала, — сказал Бедняга.
— Пей лучше, дурень, — сказал дед, — мужичье дело нынче — пить.
— Ноне мужичье дело другое, — сказал Бедняга. — Вон Сашка-то, поди, знает, какое ныне мужичье дело.
Санька лежала на траве, глядя в небо и раскинув руки. Вдруг высоким, мгновенно надсадившимся голосом она дико запела:
Как на троицу ходила ли я во поле,
как на троицу я, ласкова, купалася,
как цветами теми синими медовыми,
как цветочками я, мила, умывалася.
Мария легла на живот и, глядя в землю, заподпевала. Не то подпевала, не то стонала, глядя в землю. Санька продолжала, закрыв глаза:
Как я речкою, вдоль реченьки, выхаживала,
как венки свои цветами разукрашивала,
как я речку, быстру реченьку, выспрашивала,
как я речку возле омута вышептывала…
Калина подтянулась по траве к Саньке, положила голову ей на ноги и стала глядеть в небо и шевелить губами.
Как я много ли того у ней выспрашивала,
как узнаю — не узнаю, не загадывала,
как глядела в темну речку, прихорашивалась,
как венками с темной реченькой обменивалась.
Откуда-то прилетел воробей, сел Калине на живот, проскакал, вспрыгнул, схватил с травы крошку хлеба и улетел прочь.
— Воробьина полюбовница, — сказал Бедняга и налил себе в стакан из длинной бутылки.
— Молчал бы ты, — сказала Мария.
— Ты, Сашка, хучь бы на фронт пошел, — сказал Бедняга. — Мужику-то здоровому теперь на деревне ходу нет.
— Давай закурим, — сказал дядя Саша, — сперва мои, потом твои.
— Давай, — согласился Бедняга.
— Так-то оно лучше будет, хоть рот заткнет, — сказала Калина.
— Мне, матушка, рот заткнуть что печь протопить, — ощерился Бедняга, прикуривая. — Вон видишь — мужик-то похаживает, ты ему рот заткни.
Полем за деревней медленно ехал под солнцем всадник.
— Язык же у тебя, Бедняга, паскудный, — сказала Мария. — Как только за тебя, воробья, Анна хоть пошла тогда.
— Вот мы со Володимиром Зосимовичем выпьем за мужицкую честь, и враз расскажу, — сказал Бедняга и налил два стакана. Он поглядел на дядю Сашу. — Тебе, что ли, хлестнуть в стакан. Да здоров ты больно, жир с вина прохватит, на войну не пустят.
Дед взял у Бедняги бутыль и налил дяде Саше.
— За троицу выпьем, — сказал Бедняга и поднял свой стакан. — Триединое богатство животу. Трижды выпить придется, да так, чтобы поперек горла не легло, а то до другой троицы не доживем, голодом задавит.
— Ноне всех голодом задавит, — сказал Гришка Останин. — Ноне хоть жни, хоть паши — хлеба не видать. Все на войну пойдет.
— Ну уж этот год еще проживется, — сказала бабушка. — Не такое бывало. До конца войны доживем.
— Ты, Бедняга, про жену расскажи. Самогон зря нечего дуть, — сказала Калина.
— Это мне зараз, — пожевывая губы, сказал Бедняга. — Был я тогда парень. И годов было немного, и заядлый был я такой. Да и злой.
— Зла из тебя и нынче не выхлебаешь, — сказала Мария.
— Суббота стояла, — продолжал Бедняга, — вся деревня перемылась по баням. У соседа я сидел, водку пить собирались. Затемнело уже. Заспорили мы, парни: не сходить, мол, никому в баню и веника не принесть. Ставь, говорю парням, четверть, а я веник одним духом принесу. Иду в баню. Темно. А мне и страху нет. Не думаю ни о чем — ни сном, ни духом.
— За водку-то ты в печку полезешь на уголья, — засмеялась Мария.
— Ты слушай. Открываю дверь. Захожу. Ничего не видно. Пошарил за кадкой. Нет веника. Я к полку. Кто-то, чую, на полке есть. Пригляделся — девка голая сидит. Ноги поджала под коленки, такими светлыми глазами на меня выставилась. Фу-ты, язви тя в душу, думаю, тут люди моются, а я лезу. Спиной, спиной — и к двери. Шарю позади себя руками — нет двери. Стена одна, бревнушки. А девка сидит и так это на меня поглядывает.
— Губа-то у тебя не дура была, — ухмыльнулся дед. — Знал, в какую баню пойти.
— Куда там, — тихим голосом продолжал Бедняга и свирепо выкатил глаза. — Шарю — нет двери.
— А ты бы не искал ее, дверь, от девки, — сказала Калина.
— Парень ведь я был. Ищу. А девка мне так ласково и говорит: «Не ищи ты, мил человек, не найдешь двери, да и веник тут». Гляжу, а она, милая, на венике сидит. «Возьмешь, — говорит, — веник и дверь найдешь, коли дашь мне твердое слово в жены взять». Молчу я, стою, а сам дверь нашариваю.
Калина усмехнулась и посмотрела на дядю Сашу. Дядя Саша поддел со сковороды ложку выжарков и стал жевать их, словно жвачку.
— Мы нарвали цветов! Стог целый! — закричала издали Наташа.
— Нет все равно двери, — говорил Бедняга, уже торопясь и как-то оглядываясь по сторонам. — Ну, думаю, ветренна тя подхвати, напоролся. Почуял уж, в каку беду попал.
— Невелика беда, — улыбнулась Мария.
— У нас такое тоже бывало в деревне, — сказала бабушка.
— Ну да, — торопился Бедняга. — Стою. Сам не свой. «Не выйдешь, парень, — говорит она. — Дай слово или век со мной будешь в бане сидеть». Постоял я, постоял и пообещался. Протягивает она мне веник. «Иди, — говорит, — да помни. Несчастного человека словом не покинь». Взял я веник, дверь сама собой нашлась, и прямо по огородам домой. Пришел сам не свой. Ни сна, ни еды — на дух не надо. Не спал целую неделю. Исхудал весь, как скотина. Мать спрашивает: «Кто тебе по сердцу, сынок, прошелся?» Молчу, голова, мол, болит. На другую субботу под вечер, гляжу, под окном стоит она, эта девка. Одну голову видно, в избу смотрит. Глаза такие невеселые. «Помнишь ли, — спрашивает, — свое обещание? Так вот, принеси мне нынче в баню одежду всю да жди домой». Мать-то ее увидела. Поняла все. «В баню, — говорит, — ходил?» — «Да», — отвечаю. «Неси одежду, делать нечего». Оттащил я туда все, что надобно.
— Выпить бы, что ли, с горя, — сказал дед, берясь за бутыль. — Век такого горя не видал, аж сердце заболело.
— Было ведь и у нас, отец, такое. Не помнишь разве, за Лопуховкой девушки в лесной избушке сидели, пряли да все песни распевали тихие, — сказала бабушка.
— Было, да не про меня, — сказал дед, наливая в стакан.
— Ты слушай, — сказал Бедняга нетерпеливо. — Потом напьешься. Аж теперь в животе все сохнет, как вспомню. Приходит она к ночи одетая, за стол садится. Мать ужин ставит. Я не ем, есть не могу. И она не ест. Рано ей еще было…
Где-то высоко в небе ударил гром, словно кто выстрелил из пушки и охнул после выстрела. Все посмотрели туда, в сторону выстрела. Большое облако, яростно сияя верхним краем, оседало и мглилось. В нем слышался гул, там раскатывали тяжелый сруб.
— Троице без дождя не быть, — сказала Саня, глядя на облако из-под руки.
— За Иртыш свалит, — сказал Бедняга. — Ты слушай, коли слушаешь.
— Мы венки плетем! — крикнула издали Зина.
— Плевать на вас, — сказал Бедняга и продолжал: — Спать легла со мной, в одну постель. Лежу я, милые, отодвинулся, глаза ни закрыть, ни открыть не могу. Страшно. Смерть, думаю, моя пришла. А она такая смирная лежит. «Не бойся, — говорит, — меня, мил человек, несчастная я всю жизнь жила. Только счастье от тебя и видеть мне».
— Нашла где счастья поискать, — засмеялась Калина.
— Типун тебе на язык, прохвостина, — огрызнулся Бедняга. — Ну да. «А утром, — говорит, — пойдем к моим родителям». Лесами пешком и отправились мы туда, в Крайчиково. Идет она, то к цветку наклонится, то с травинкой посударит. И все улыбается. Вот, думаю, сатана какая. Приходим к дому в Крайчикове. Ишо на улице слышно, как ребенок в доме кричит, весь слезами заливается. Входим. «Здравствуйте», — говорит Анна. «Здравствуйте, — отвечают ей пожилые люди. — Кто вы? Куда идете? Поди, израсходовались в дороге, отобедайте». — «Обедать мы, — говорит Анна, — не будем, а что это за ребенок в люльке у вас плачет?» — «Да вот, — отвечают ей, — уж семнадцать годов плачет-кричит. Есть не ест и в рост не растет». Подходит Анна к люльке и полено оттудова вытаскивает. Тут весь плач и кончился.
— Праздниками развлекаетесь, добрые товарищи? Святую Троицу потчуете? — раздался голос.
На коне сидел тот самый всадник в милицейской одежде, что ехал полем под тучей. Он пощелкивал прутиком по сверкающему голенищу сапога.
— Вроде как воскресенье отмечаем, товарищ начальник гражданин Па́риков, — сказал Бедняга и встал.
— К столу присаживайтесь, на траву на нашу, — сказала Мария.
— Да я уж так. На коне прогуляться вдоль Ключа решил. Спасибо, — сказал всадник. — Наверное, самогончиком балуете?
— Чем бог послал, — сказала Мария.
— Поди, Калина здесь у вас всем заворачивает, — усмехнулся всадник.
— Она, товарищ Париков гражданин начальник, все одним духом завернет. По большей части водочку, — сказал Бедняга.
— Ладно, ладно, я ничего, — сказал всадник. — Я ведь просто на коне вдоль Ключа прогуляться решил.
Под тучей отдаленно заворчало, и пахнуло ветром.
— Ну гуляйте да веселитесь, а то сенокос поджимает. Не до пьянки будет, — улыбнулся всадник.
Он тронул коня и медленно поехал под тучу в сторону Ключа, который бежал сквозь все поле в Иртыш.
— Ишь, начальничек, — сказал Бедняга, когда всадник отъехал. — Нашелся еще какой. Ты бы на фронте попрогуливался, я бы на тебя посмотрел.
— Не берут его, — сказала Калина. — Того-то, второго, военкома, взяли. А его не берут.
— Это с которым вместе по шоссе поскакивали? — спросила Мария.
— Ну да.
— Сам тот на фронт ушел, — сказала Санька. — Стыдно, мол, говорит, в тылу сидеть.
— А этого не берут. Здесь, говорят, нужней он, — сказала Калина.
— Нужный он в нужник, — прищурился Бедняга. — Килатый он. Ты-то, поди, знаешь? А килатых на фронт не пущают. Вдруг кишка лопнет, тонка ведь она.
Калина молча посмотрела на Беднягу.
— Мы на Ключ пошли венки пускать! — крикнула Наташа.
— Беги, беги, поугадывай, — сказал Бедняга, — пока мужики-то не перевелись.
— Так ты на той девушке и женился? — спросила бабушка.
— И женился, и жил почти всю жисть. Лучше жисти у меня никогда, поди-кось, не было.
— А чего же она от тебя удула? — спросила Санька.
— Не удула, а умерла вроде как.
— Сбегла она, — сказала Калина, — а уж потом померла. Глыби в тебе мало, видно, было.
— Во мне глыби сколь хошь есть, как озлюсь, — побагровел Бедняга, — хучь на кого хватит. Тебя уж, таку стерву, и то могу до голенища проучить.
— Охальник ты, глаза бы на тебя не глядели, — зевнула Калина и встала.
Она прошлась вокруг сидящих людей. Прошлась второй раз. И направилась к дому.
— А ничего она, жена, про себя не рассказывала? — спросила бабушка.
— Так, мало чего. «Ты, — говорит, — меня не спрашивай. И тебе и мне оттого хуже будет. Только много, — говорит, — я по свету хаживала и людей много видела. Все больше хороших».
— Вот и нарвалась на тебя, на Иуду, — сказала издали Калина.
— Иди, иди! — крикнул Бедняга и махнул рукой. — Он-то ведь вдоль Ключа попрогуливаться порешил…
— Говоришь, больше все хорошие люди ей попадали? — сказала бабушка.
— Не я, а она так сказывала. Врала — ясное дело. Вроде все везде одни хорошие люди и хвиристят? — усмехнулся Бедняга.
— Злой ты мужик, — сказала Мария, — креста на тебе нет. Чего бабу травишь, и так лихо ей…
— Нынче на всех креста нет, — сказал Бедняга и выпил. — Нынче всем лихо, а ей и горя мало. Развалюха избяная она. А ты молчи, не твое дело.
— И не твое, — сказала Санька.
— Ух и душа у меня занимается, — засуетился Бедняга. — Так бы каждому гвоздь в язык и всадил.
Он встал, прошелся и вдруг пнул дядю Сашу. Дядя Саша поднялся и завернул Бедняге руку за спину.
Бедняга извернулся и укусил дядю Сашу в подбородок.
Дядя Саша отпустил Беднягу и ударил. Бедняга сел в траву, зло посмотрел на всех и заплакал.
— Чистый фашист, — сказала Санька.
— Давайте лучше петь, — сказала Мария, — бог с ним, очухается. Пьян ведь он.
Мария зычно затянула «Ермака». Все подхватили. Бедняга вытер слезы и тоже начал подпевать.
— Нинка идет, — сказала шепотом Саня.
И все смолкли.
Нинка шла в маковом платье, и солнце переливалось по нему, Нинка шла из-под тучи. Она шла вся загорелая, и видно было, что она совсем еще молода и даже красива. Но сквозь красоту лица просматривалось постоянное смущение, которым она встречала людей по деревням.
— Садись, Нина, — сказала Мария.
— Присяду, — сказала Нинка и осталась стоять, сверху пристально всех рассматривая.
— Нет нам весточки? — спросила бабушка.
— Налейте мне, бабы, самогону в стакан, — сказала Нинка.
Мария из бутыли налила ей стакан доверху.
— Ну, кого с чем, — сказала Нинка и выпила самогон. — Ух, — сказала она, — какую ворвань нынче бабы пьют.
Нинка постояла не закусывая, поглядела на дорогу, которой сюда пришла, и спросила:
— Калина где же?
— Домой пошла, — сказала настороженно Санька. — Дома она.
— Туда иди, — сказал Гришка Останин. — За хорошую весть озолотит в честь Троицы.
— Нет ее дома. По полю, поди, похаживает вдоль Ключа, — сказал Бедняга. — Ну-ко в такой день така баба дома одна будет сидеть.
Нинка достала из сумки треугольное письмо и отдала Гришке, как соседу.
— А тебе, Мария, весть есть, — сказала Нинка и посмотрела на Марию прямым взглядом.
Мария встала с земли и тоже посмотрела на Нинку, вытянулась перед ней, как перед начальником. Нинка подала Марии длинную и тонкую бумажку. Мария взяла бумажку, повернулась и, подняв плечи, пошла в избу.
Енька видел издали, от Ключа, как Нинка прошла в деревню. Наташа в это время стояла у самой воды и опускала на речку венок. Он тихо закачался на воде и поплыл по теченью. Потом опустила на воду свой венок Зина, и тот тоже поплыл. Наташин венок вышел на середину и заторопился. Все бежали за венками и видели, что другим берегом далеко от реки шла Калина. Потом Енька с высокого берега заметил, как переходит конем вброд на ту сторону всадник в синей гимнастерке. Конь высоко поднимал над водой голову, и раскачивал ею, и смотрел большими вздутыми глазами. Венок Наташин плыл прямо на коня. Всадник наклонился, вытянул руку и прутиком поддел венок из воды.
Енька же оглянулся и хотел окликнуть Наташу, но увидел, как на краю деревни встала с земли мать, как она подняла плечи и зашагала в избу и как Нинка из деревни пошла назад в село.
Луг был цел. Он стоял стеной. Над лугом плавился низкий зной солнца, но травы были холодны, травы были молоды, и цветы неистовыми запахами дышали в лицо. У Еньки в руках росилась большая ликующая литовка, и Енька, широко замахнувшись ею, шагнул навстречу лугу.
Правее шла Санька, дальше — Гришка Останин. А с другой руки шагали старуха Епифаньева, Калина, Бедняга и мать. И так далеко было до леса, до конца луга, что казалось, нет травам предела и даже самого леса не видно, а потонул он в тумане.
Енька прошел несколько шагов и почувствовал, что плечи раздались, наполнились ветром жгучим, руки стали длиннее, а ноги выше. Он посмотрел на Саньку: и верно, ее он уже перерос. Перерос на полголовы. А ведь всего лишь прошлым летом ходил Саньки поменьше.
Санька шла в туче травяной сверкающей пыли, жмурила на пыль пронзительные ласковые глаза и сама себе улыбалась. Литовку она держала ровно и только слегка водила из стороны в сторону обтянутую майкой спину. Впереди Саньки стояла и горела на весь луг царская свеча. Цветок стоял вытянут, полыхающ, и тверд среди трав. Санька шла и смотрела на эту свечу.
Уже издали побежал по густой траве к цветку шелест, листья заходили вокруг, обступая его. Они ложились под литовкой, вскидываясь и беззвучно охая. И шагах в трех от Саньки цветок сам затрепетал. Он только теперь почувствовал страх, понял, что должно случиться, и хотел кинуться к лесу. Но не смог и только метнулся на месте. А Санька вдруг оробела. Она зачастила и вроде решила уйти вправо. Но там был Гришка. Слева шел Енька, оглядывался на нее весело и снисходительно. И Санька пошла прямо на царскую свечу. Санька широко занесла литовку; там, в стороне, наполнила ее яростным блеском солнца и, боясь расплескать этот блеск, ровно пустила косу по кругу. Свеча замерла, слыша приближающийся посвист стали, потом чуть наклонилась вперед, торопясь заглянуть Саньке в лицо, но не успела. Она всем золотым длинным своим огнем колыхнулась, вспыхнула как молния, постояла в воздухе и стоймя опустилась на землю. А потом легла Саньке под ноги.
— Енька! — крикнул из лесу Олег. — Енька! Эге-гей! Малина!
Енька шел и не откликался, а работал плечами.
— Стервец-то какой, аж глаза ломит, — сказала старуха Епифаньева хрипло, не глядя на цветок, но явно о нем. — Чистое золото!
— Ничего, — сказал Енька. — На то оно и золото.
Старуха дышала шумно, что-то посвистывало у нее в груди. От Еньки она отставала, но недалеко. За старухой покосивом шла кошка, пестрая, облитая ржавыми и белыми пятнами. Кошка иногда взмахивала лапой и била воздух вслед осе или катилась по земле за бабочкой.
— Енька! — крикнул из лесу Олег. — Енька! У-у! Лебеди!
Енька шагал и уже знал, что лес приближается. Дыхание погорячело, жар тек вдоль плеч по груди, идти тяжело, но Енька чувствовал, что до лесу дойти можно.
— Ух и звери! Как мельницы молотят! — крикнула Калина.
Она стояла впереди всех, обернувшись. Она подвязывала белую косынку над красным от солнца и дыхания лицом.
— Сатана какая! Вот баба! — просвистела старуха Епифаньева. — Черт ее не берет!
По лицу старухи катился пот, она не утиралась, а шла по лугу, как сквозь дождь. От нее сильно несло запахом крепкого кислого кваса. Иногда ближе подходила Санька, от нее тоже пахло. Пахло свежим теплым хлебом, не ржаным, а пшеничным. Саня все щурилась и улыбалась чему-то. Луг уже кончался. Идти стало легко, и жаль было, что лес близко.
Из лесу шел Олег и тащил полную кепку малины. Он шел и раскачивал головой: видно, пел. Вдруг Енька почувствовал, что литовка пошла по чему-то мягкому. Енька чуть вскинул ее и увидел перед собой в ямке зайчонка. Зайчонок, уже большой, пепельный, лежал на земле. Он припал к земле и закрыл глаза. Самые кончики длинных вздрагивающих ушей сбрила сталь, и мелкими капельками быстро выступала кровь. Енька присел, взял зайчонка на руки. Зайчонок прижался к нему и мелко дрожал.
— Олег! — позвал Енька.
Олег уже бежал.
— Поглядим и отпустим, — сказал Енька.
Возвращались на обед жаркой пыльной дорогой, пели какие-то песни. За старухой Епифаньевой бежала по дороге кошка, иногда останавливалась, била по воздуху лапой или высоко подпрыгивала за бабочкой. Гришка вышагивал впереди, карман его погромыхивал коробком спичек, а из штанины временами вылетала на дорогу папироса. Бедняга наклонялся и поднимал папиросу из пыли. Потом Бедняга свернул и пошел домой огородом. И теперь, когда из гришкиной штанины выпала папироса, Енька поотстал и подобрал ее.
В деревню Олег и Енька вошли далеко позади других.
В прогоне возле колхозного коровника Енька остановился. Достал спички, достал папиросу и прижег ее. Он потянул, заслезившимися глазами посмотрел на Олега и сказал:
— Здо́рово!
— Ишь ты, — сказал Олег.
Енька подымил среди дороги и подал папиросу Олегу:
— На. Здо́рово.
Олег потянул и закашлялся. Потянул еще и закашлялся опять. Он бросил папиросу и отдышался.
— Эх ты, — сказал Енька, — кишка тонка.
И они пошли.
Потом Енька вернулся и плюнул на окурок.
Навстречу им шел из деревни высокий пожилой мужчина с рыжей кудрявой бородой и голубыми внимательными глазами. Пожилой мужчина поравнялся с Олегом и вежливо поздоровался с ним.
— Здравствуйте, — ответил Олег и пошел дальше.
— Кто это? — спросил Енька.
— Не знаю, — сказал Олег.
А Енька все думал, где он слышал этот голос.
— Иди-ка, Енька, принеси мне воды, — крикнула из окошка старуха Епифаньева, — спина что-то захрясла.
Старуха вынесла на крыльцо ведра и коромысло. Енька пошел через улицу к Санькиному колодцу, побрякивая ведрами и раскачивая коромысло. За ним побежала пятнистая старухина кошка, вытянув спину и высоко подняв хвост. Кошка села на колодезный сруб и стала смотреть, как Енька набирает воду. Енька подцепил ведра на коромысло и пошел. Кошка обиженно замяукала, продолжая сидеть на срубе. И пока Енька не вошел в ограду, кошка все жаловалась.
— Ты чего же Полынку оставил? — сказала Епифаньева, снимая с коромысла ведра.
— А куда же ее? Не тащить же на себе.
— Тащить и надо было, — засмеялась Епифаньева. — Она же у меня, милая, все со мной по воду прохаживается. Наберу ведра, подниму с земли да к ней подхожу, она и прыг мне на спину. Так и едет до крыльца.
— Приучила, — сказал Енька.
— Такая уж она, Полынка. Да приучила ее не я, Ваня еще до армии приучил ее. Она у него и по двору на задних лапах похаживала. Теперь уж раззабыла, поди. Вот с войны-то Ваня вернется, опять всему ее выучит.
— Наверное, — сказал Енька. — Ну, я пойду.
— Иди, милый, спасибо на добром деле. Браги-то наварю, приходи отведать. Напою, так вся душа запропашится.
Енька пришел домой и налившимся горячим телом лег на холодный крашеный пол, как на лед. Лег лицом вниз, раскинул руки и заснул, некоторое время сквозь сон еще слышал, как мать доит в ограде, а молоко громко бьет в ведро.
Ему снился полдень густой и жаркий, запах трав. Из-за этого запаха трудно было дышать и кружило голову. Енька шагал через луг, широко взмахивая руками, но литовки в руках не было. Далеко впереди, засунув руки в карманы военных брюк, нагорбив спину, уходил от него отец. Енька спешил за отцом, но никак не нагонял. А отец был маленький ростом. Енька спешил догнать отца, схватить на руки и унести домой. Как вдруг откуда-то выскочил давешний заяц. И оказалось, что он медный. Заяц, ослепительно сверкая на солнце, высокими скачками мчался через поле. И на каждом прыжке в зайце раздавался удар, как в колоколе. Удары низко и тревожно покачивались над лугом. И сквозь удары Енька услышал голос матери.
Енька открыл глаза и услышал, что мать громко зовет его с улицы. Енька побежал к окну и увидел за прогоном черный столб дыма. Мать уже бежала туда, под этот столб, огромными шагами, раскинув руки, словно торопилась обхватить весь дым. Енька через окно выскочил на дорогу и по глубокой горячей пыли помчался к коровнику, в прогон.
Коровник, длинный, со стенами из толстых бревен, с соломенной крышей, весь шипел и задыхался от дыма. Зеленая ядовитая туча густо проламывала крышу, корчила солому, дыбила ее и вздымала в небо. Огня из-под крыши еще не пробивало. Но огонь гудел там, внутри, и трещал каким-то диким горлом, словно ему мешали дышать.
А на гумне с другой стороны деревни кто-то бил в плужный лемех.
Калина огородами прямо по картошке мчалась лошадиными скачками и громко кричала:
— Стервец ведь там! Панко — гадский потрох! Из поля видела, как убег.
Ворота коровника кто-то прикрыл и подпер снаружи колом. Калина отшвырнула кол и распахнула ворота. Из глубины зеленого дыма прямо над головой Калины вырвались две летучие мыши и низко понеслись над землей, ослепленные солнцем. Они шарахались над головами сбегающихся людей и с треском бились сухими крыльями в стены сарая, телятника и овчарника.
— Ну! — крикнула Калина, пригнувшись перед раскрытыми воротами и разгребая дым руками. — Ну, стерва! Выходи!
Там в глубине глухо загудело пламя. И тогда Калина схватилась руками за голову и кинулась туда, в глубину, как в воду. Крышу со стороны поля вздувало, кровля поднялась на дыбы, и налетевший ветер завернул ее, как подол, схватил и понес вместе с огнем к деревне. Красное длинное пламя хлестнуло сквозь стропила, дым почернел и клубами покатился ввысь.
«Неужели от папиросы!» — подумал Енька и остановился между коровником и сараем в горьком потемневшем воздухе и часто дышал, чувствуя, как по всему телу выступает пот.
— Черт с ним, с Панко! — оглушительно заорал Гришка. — Черт с ним! Не удержишь коровник-то! На крыши, бабы! Мария, на сарай! Санька! Где Бедняга? С ведрами. Все ведь изойдет.
Енька подбежал к колодцу, опустил журавль, и огромная бадья с гулом пошла вниз. Теперь уже по всей крыше сарая зашевелилась от жара солома. Она побурела. Хвостатые золотые полосы высоко летели по воздуху и садились на сарай. Санька вынырнула откуда-то из дыма с длинной лестницей, приставила ее к сараю и полезла, все оглядываясь на коровник. Мать взбиралась на сарай по углу, обхватив торцы бревен и крепко прижимаясь к ним животом. Она тоже оглядывалась отчаянными глазами и кричала:
— Калина! Калина сгорит!
Из ворот коровника дым уже не валил, в них с шумом тянуло воздух, и там, в глубине, стояло мглистое зарево. Огонь кружился над стропилами, свистел вдоль потолочного настила. Стропила выгибались, как ребра, лопались и летели в разные стороны.
И вдруг из сарая вылетела небольшая красная телка с высокой шапкой пылающей соломы на рогах. Она вылетела и ударила задними ногами, прыгнула в сторону и помчалась в поле боком, прыжками, закидывая голову.
Наконец показалась Калина. Она пятилась, широко упираясь ногами в землю. Голыми багровыми руками она тащила за собой на цепи солового быка. Цепь увесистым белым кольцом ходила у быка в ноздрях. Бык сопел, упирался, тяжело вращал зрачками, изо рта у него текла пена. Калина кричала, тянула быка и оглядывалась алым лицом. От боков и спины бугая шел пар. Бугай мелко дрожал всей гладкой шерстью и порой наступал на Калину рогами. Цепь жгла Калине руки. Она торопливо перехватывала по цепи пальцами, потом прихватила подолом, подскочила к быку и стала бить его ногой в брюхо. Наверху что-то затрещало. Калина бросила цепь, схватила быка за хвост и принялась бить его сзади пятками между ног. Бык качнулся и медленно выбежал на воздух. Калина вышла вслед за ним, отплевывалась и хрипела:
— Стерва, мужичья морда… Гад!
Из носу у нее шла кровь. Калина голым локтем размазывала кровь по лицу.
Мать бегала по крыше сарая с ведрами, хлестала водой головешки. Ведра подавала ей с лестницы Санька, Саньке от колодца — Олег, а вычерпывал Енька. На Марию дуло жарким ветром с красной крыши коровника; она поднималась по крыше, как в гору, волосы ее заворачивало с затылка на лицо. Мария тогда, не отпуская ведер, локтями разгребала волосы с лица. Потом она опрокинула сразу оба ведра на крышу и швырнула их Еньке к колодцу. Между тем коровник затрещал и весь рухнул, разломив потолок надвое. Кто-то взревел там под огнем и кинулся, ломая балки, но затих. Пылающий воздух с силой ударил в сарай, запрокинул на Марии платье и покатил ее с крыши. Над колодцем ветер подхватил падающие пустые ведра и понес их к огородам. Мария покатилась вниз, закрывая лицо руками от огня и дыма. Она ударилась спиной о землю, но вскочила. По крыше уже бегала Санька. Калина лезла по лестнице с двумя ведрами. Она отплевывалась и ругалась.
— Сеялку, сеялку вытаскивай! — свирепо орал Гришка и топором рубил замок на воротах сарая.
— Пожарники! Едуть! — пропел где-то Бедняга.
— Мария! Мария! — звал Гришка и рубил топором огромный замок, и летели из замка искры.
— Пожарники! — закричала из деревни Наташа.
Она с ведром стояла на крыше дома и махала ведром над головой.
Ветер с воем раздувал огонь по всему рухнувшему коровнику, накалял воздух, и бересты вдоль двора скручивались, подскакивали, сами катились по земле.
Тройка с огромными колокольцами, с красной бочкой, грохоча, летела по деревне. Пожарники, сверкая касками, на ходу спрыгивали и бежали на огонь. Впереди скакал начальник в синей милицейской гимнастерке и грел коня хлыстом.
— Товарищ Париков! Гражданин начальник! — вскрикивал Бедняга, поднимая руки над головой, горестно показывая на пожар.
Начальник промчался мимо и спрыгнул с коня возле сарая. Тройка развернулась, и пожарники вытащили из-под бочки две длинные кишки и побежали с ними, как с винтовками. Подкатила вторая тройка, тоже с бочкой, с насосом. Насос поставили возле колодца. Начали качать воду.
Бедняга откуда-то вытащил длинный черный лом. Гришка и Париков поддели ломом замок, вывернули его вместе с пробоем. Ворота распахнулись, из них повалил дым. И тут вся крыша сарая со всех сторон одним духом вспыхнула. Санька и Калина пятились перед огнем на конек, отмахивались от жара пустыми ведрами. Пламя шло по крыше волглыми языками.
Первая струя ослепительно разлетелась в воздухе, ударила в небо и крупно посыпалась на сарай. Санька боком легла на кровлю, поджала ноги, закрыла лицо руками и покатилась вниз. Калина, размахивая руками и что-то крича, побежала с крыши и высоко прыгнула через пламя. Одежду на ней вздуло и обдало огнем. Юбка вспыхнула. Калина летела в небе, перебирая длинными ногами, будто ехала на велосипеде. Она руками сбивала с юбки огонь. Кто-то полоснул раскатистой струей с земли в Калину и поливал, пока она не упала на землю.
Пожар шумел внутри сарая. Гришка, ругаясь оглушительными словами, что-то приказывал Парикову. А Бедняга стоял в воротах и глядел туда, во мглу, и что-то тоже кричал. Мария оттолкнула Беднягу и пошла в сарай. Калина прокатилась по земле, вскочила, подбежала к Бедняге, пнула его в спину и толкнула вперед. Бедняга скорчился и полез под сизый дым на четвереньках.
Воду больше не таскали ведрами. Два насоса накачивали шланги. Шланги вздулись и вздрагивали на земле, как змеи. Качали Енька и бабушка. И еще — Олег и пожарник. Один шланг был худой, вода била из него покачивающейся струйкой. Рядом сидела на земле Зина и все зажимала струйку пальцем. Журавль, высоко задравшись в небо от безделья, стоял над пожаром и пошатывался под ветром. Потом он вспыхнул. Вспыхнул всем своим верхом и загорелся как факел. На него никто не обращал внимания. Огонь потек по журавлю вниз, по веревке. Та закачалась, оборвалась, и деревянная кованая бадья полетела.
Енька не видел ее. Он только видел, как выкатили сеялку и как Париков глянул куда-то поверх него, Еньки. Глаза начальника стали большими, он пронзительно закричал:
— Парня-то! Парня! Дуй, оголец!
В это время бадья с пустым горластым гулом ударила Еньку по голове. Еньке показалось, что в затылке у него одной струной щелкнула балалайка, а Париков прямо от сарая протянул к нему неимоверно длинные руки и все старался схватить за волосы. Енька уже не слышал, как Париков подхватил его под спину и под колени, как понес в сторону от огня к огородам, и звал кого-то, и приказывал запрягать бричку.
За окнами уже шумела осень, но в больничном саду еще распевали какие-то веселые птицы. Чаще других прилетала к окошку синица, зеленая, в черной шапочке. Она кувыркалась на ветках, раскачивалась вниз головой и весело кричала: «Цинь-цинь-цинь…» Она прыгала, собирала что-то на ветках и опять смотрела на окно и говорила: «Цинь-цинь-цинь…» Синица прыгала среди желтых листьев, в их шуме, шелесте, облетании, а внизу, по дорожкам сада, ходила девочка в длинном халате, в коротеньком синем пальто, надетом на халат. На пальто горели красивые золотые пуговицы. На голове девочки осторожно сидела матросская бескозырка, на ленточках которой поблескивали якоря. Девочка была небольшого роста, но казалась взрослой.
Девочка ходила с книжкой. Она сидела на лавочке с книжкой. И ходила она или сидела — всегда читала. Девочку часто навещала мать, красивая маленькая женщина в коричневом узком костюме с тонко накрашенными губами. Когда мать и дочь проходили по саду под окнами, слышался запах духов. Девочка ходила с матерью по саду, взяв ее под руку, и порой что-то читала ей из книжки. Иногда они садились на лавку в глубине сада и подолгу разговаривали. А как-то, проходя мимо, Енька видел, что они перебирают фотографии.
В палате, где лежал Енька, было еще двое пожилых мужчин. Один был толстый, с набухшим лицом. Он все время говорил, что «умирает от тела». Звали его Евсей Евсеич. Второго, худенького, быстрого, звали дядя Коля, и он постоянно уходил из палаты в коридор, где с утра до вечера играл в домино, громко стукая костяшками по столу и постоянно споря. Иногда он внезапно вставал из-за стола, бросал кости и шел в палату. Он ложился тогда животом на койку, не снимая халат и не сбрасывая шлепанцы, и лежал, подсунув ладонь под живот. Он засыпал так и вскрикивал во сне. К Евсею Евсеичу приходила жена, тоже большая, массивная женщина. Она приносила полную сумку всякой еды. Ее обычно пускали в палату. Евсей Евсеич разбирал сумку на кровати, недовольно все разглядывал и ругался, что ему принесли не то или то, но не вовремя. Жена слушала молча, смотрела на Евсея Евсеича печальными добрыми глазами, а потом рассказывала ему про огород, про поросенка, про корову. И Евсей Евсеич опять ругался. К дяде Коле никто не приходил. Он и не ожидал никого никогда, его деревня стояла отсюда очень далеко. Он просто вставал с койки и уходил в коридор играть в домино.
Вечерами они разговаривали, а Енька лежал и слушал.
— Какого черта! — говорил Евсей Евсеич и ждал, что ответит дядя Коля.
Дядя Коля молчал.
— Какая-то чертовщина! — говорил Евсей Евсеич и ждал опять.
Дядя Коля не отзывался.
Приносили ужин. Тарелку картофельного супа и блюдце с двумя картофельными котлетами. Евсей Евсеич громко отодвигал от себя ужин и садился в кровати.
— Какого черта! — говорил он сердито.
Дядя Коля молча ел.
— Какая-то чертовщина! — говорил Евсей Евсеич опять. — Ни пожить, ни помереть по-человечески не дадут.
Дядя Коля ел.
— И за что только жизнь живешь… И куда только, черт возьми, прости меня, нечистая сила, кровь твоя девается, — говорил Евсей Евсеич.
— Все на свете свой предел имеет, — говорил дядя Коля, отодвигая недоеденный суп. — Все по-своему идет.
— Крови-то, крови сколь по свету пущено, — говорил Евсей Евсеич.
— Кровь, она даром не идет, — говорил дядя Коля. — Кровь, она не просто так. В детях твоих ведь тоже кровь течет. Твоя она. Не даром, значит, пущена.
— Все — тварь одна. Дети. Одно слово — дети. Подыхаешь вот, и ни от кого маковой росинки не получишь.
— Куда же они у тебя подевались? — спрашивал дядя Коля, будто не знал.
— Нету их. Когда надо, тогда и нет, — багровел Евсей Евсеич. — Нету. На, возьми. Кукиш один. Одна на фронте, а другой по всему свету шишки набивает, жулик, и все.
— Твоя ведь кровь. Жулик-то, он не в прохожего молодца ударился.
— А где это ты мне доказать можешь, что кровь моя. Может, он и не мой совсем… Может, жена, она сбреханула. Докажи?
— Ну уж как это? Жена ведь она, чего ей врать…
— Возьмет и соврет смолоду-то. Не моя это кровь, чтобы жуликов рожать.
— А девка-то ведь на фронте воюет. Человек, — говорил дядя Коля.
— Видел я таких человеков, — усмехался Евсей Евсеич. — Видел я их, этих шкур, на войне. Офицерские постели подтирать до пуза. Поди, тоже там офицерствует, а тут о ней — один шум да говор. Поживет со своим морячком, вот и вся ее война. В письмах пишет: он такой хороший, я его из-под огня сама вытащила. Поди, таких хороших колом не перехлещешь.
— Все на свете может статься, — возражал дядя Коля. — Чего же ей, бабе, и не жить с морячком, коли он мужик хороший. Того или другую в любой раз умертвить там могут. А чего в том такого. Главное — не это. Она на фронте душу изматывает, а тут, в тылу, другие бабы не хуже и не лучше. Да и срам один говоришь: на фронте она, святая вроде бы, муку принимает.
— Эх и мука-мука эта, — вздыхал Евсей Евсеич. — Как вспомнишь фронт-войну, хоть не вспоминай. И дурак же какой был. Помню, казаки меня шомполами во всю спину выхаживают, я одно — молчу. Кровь на губах загорелась, а я помалкиваю. Как только жив остался… А они меня-то уходили, а оружие все едино нашли. Не я, так другой сказал.
— Может, через то и человеком стал, — говорил дядя Коля и ложился животом вниз.
В это время приходила врачиха, немолодая, черная. Евсей Евсеич смотрел на нее зло и жаловался на тело. Врачиха ласковыми пальцами выщупывала у Еньки пульс и долго разминала отнявшуюся было после пожара ногу. Нога уже двигалась. Врачиха успокоительно кивала ему и уходила в другую палату. Евсей Евсеич продолжал говорить, а Енька и дядя Коля засыпали.
Утром врачиха пришла в палату с главным врачом.
— Посмотрите, Петр Сергеич, зайдите сюда, — сказала она, ведя главного врача за руку.
Главный врач осмотрел всех и сказал, что дядю Колю придется отправить в Тару на обследование, а Еньку и Евсея Евсеича вскоре можно выписать. Евсей Евсеич заругался и весь побагровел от гнева.
Принесли завтрак. Евсей Евсеич швырнул его на пол, а Енька съел свои две картофельные котлеты. За окном опять кувыркалась синица. Она заглядывала в окно и кричала свое «цинь-цинь-цинь…».
— Сволочь какая крутится, — сказал Евсей Евсеич, глядя на синицу, — ни сна, ни отдыха нет.
Дядя Коля не тронул своих котлет, он с утра лежал на животе.
— Я заявление напишу, — сказал Евсей Евсеич. — Гады. Придет, языком потреплет, а сама потом целуется всю ночь с этим истуканом. По ночам уж даже забыл домой ходить. Ишь, больные ему сердце заели. Пошел ночью до ветру, сидят, как лягушки, в кубовой.
Дядя Коля накинул халат и пошел в коридор играть в домино. Енька тоже хотел уйти из палаты, но боялся ходить по коридору: там умирала на койке старая женщина и у каждого просила пить.
Енька чуть приотворил окно, и повеяло сладким ветром осенних деревьев, в котором чувствуется легкая горьковатость. От этого ветра кажется, что стоишь в лесу над небольшим ручьем, а вдоль песчаного дна плывут круглые листья осин, и ты пьешь, пьешь эту воду и сам чувствуешь, как у тебя голубеют глаза.
В позднем утре ясной осени есть робкая настороженность: в дальнем ветре, просторном и бесконечном, в шелесте сада, далеко облетающего листвой за село, в неистовой синеве реки, когда вода становится похожей на небо и когда обязательно хочется узнать, откуда она течет. А если и не узнать, то просто думать о ней. Осенним утром все необычно, все чего-то ждешь, и кажется, что прохожие особенно спешно идут сегодня мимо окон, а ты сидишь на подоконнике, и очень жаль, что ты тоже не спешишь. И даже этот говор синицы и ее кувыркания сегодня тоже торопливы. А голос девочки, которая разговаривает с синицей со второго этажа… Она, видно, сидит там у окна с раскрытой книгой.
— Енька! — раздался голос Наташи из-за больничной ограды.
Наташа стояла там и махала рукой. Она была в сапогах, в полупальто, в синем платке. Лицо Наташи светилось, будто под платком горел месяц.
— Выходи! — крикнула Наташа.
В коридоре громко били костяшками домино больные, и старуха задыхалась на своей койке под электрическим светом. Она протянула к Еньке исхудалую синюю руку и что-то сказала шепотом, лицо ее при этом приняло такое выражение, будто она кричала изо всех сил. Енька не разобрал слов, но догадался, что старуха просит пить. Он хотел было принести ей стакан воды, но увидел в глубине коридора врачиху и вспомнил, что давать старухе пить больным запрещено.
Наташа встретила Еньку в подъезде на лестнице. Она схватила его за рукав и торопливо заговорила:
— Ты знаешь, ты выходи простись. Мы пришли проститься с тобой.
— Кто это «мы»? — сказал Енька, разглядывая Наташу с удивлением.
— Анисья Викторовна и я.
— Куда же она уезжает? Ведь год учебный давно начался.
— У нее так все сложилось, — сказала Наташа, глядя в пол. — Письмо она от того человека получила. Он говорит: я на фронте воюю, тебя, говорит, я люблю по-прежнему, но у меня есть другая женщина, здесь, на войне.
— Так его же убили в Севастополе.
— Не убили его. Та женщина, оказывается, его вытащила чуть живого и спасла. И вместе потом они к нашим перебрались. Здешняя она какая-то, чуть ли не из села. Медсестра. А то письмо, что он погиб, она сама написала Анисье Викторовне.
— Чудны́е какие они, — сказал Енька.
Мимо, спускаясь по лестнице, прошла девочка с книжкой, в морской шапочке и в пальто. Она внимательно посмотрела на Наташу, на Еньку и Еньке сказала:
— Здравствуйте.
— Кто это? — спросила Наташа.
— Это тут одна эвакуированная, — сказал Енька. — Болеет чего-то. А куда она, Анисья Викторовна, теперь поехала?
— На войну, — строго сказала Наташа. — На войну поехала. В военкомате ее не взяли — сердце больное. А она говорит: я сама на фронт проберусь. И тоже, говорит, его из огня вытащу. Ему тогда легче будет со мной остаться. Ведь он же ее все-таки любит, а той вроде как обязан.
— Чудны́е они, — сказал Енька. — А где она?
— Там ждет, — сказала Наташа, подумала и наставительно добавила: — Ты смотри, меня тут не забывай.
— Чего же мне тебя забывать. Сама ведь придешь скоро. Да и выпишут меня.
— Может, я не скоро приду, — вздохнула Наташа и отвернулась к двери.
И Енька увидел, что в глазах у нее стоят слезы.
— Чего это ты? Чего плачешь-то?
— Так. Дела всякие. Не скоро я, видно, приду. Да и Анисью Викторовну жалко.
— Чего же ее жалеть? Она большая. Сама ведь едет. Не забрили же ее.
— Ничего ты не знаешь, — сказала Наташа и вытерла слезы. — Вообще я приду не скоро. Ты смотри не обижайся. Приходила ведь я к тебе не раз. Олег приходить будет. Он все в овчарнике вертится, чудо какое-то творит.
— Ладно, — сказал Енька.
Они вышли на улицу, где пахло холодным пыльным ветром, Иртышом, а в небе кричали улетающие гуси. Анисья Викторовна стояла вдалеке возле забора. Она была тоже в сапогах, в полупальто, в платочке. В руках она держала чемодан, а за спиной у Анисьи Викторовны висела гитара, обтянутая чехлом.
— Ну, пока. Я на пароход, — помахала она Еньке рукой. — Поправляйся.
— До свиданья, — сказал Енька. — Жалко, вас теперь в школе не будет. Да мне-то уж это теперь все равно.
— Почему же? — нахмурилась Анисья Викторовна.
— Не пойду я больше учиться. Работать надо.
— Ну, работай, — улыбнулась Анисья Викторовна. — Пока. Да вспоминай свою учительницу.
Они повернулись к Еньке спиной и пошли. Наташа тоже помахала Еньке рукой, и видно было, что она опять плачет. Енька долго смотрел им вслед, смотрел на узенькую спину Наташи и на длинную гитару Анисьи Викторовны. Ветер шумел по селу. Дикие гуси кричали в небе, а вдоль больничного сада ходила девочка с книжкой и смотрела на Еньку.
Девочка сидела в глубине сада на лавке. Она сидела с раскрытой книгой, а Енька шел мимо. Девочка закрыла книгу и позвала его приветливым голосом:
— Приходите сюда, на лавку. Здесь ветра нет, но слышно его. И будем вместе сидеть.
Енька подошел и сел. Он сидел и не знал, что сказать.
— Вы, говорят, очень храбрый человек? — сказала девочка.
— Какой же я храбрый, — сказал Енька. — Не трус, конечно.
— Вы не скромничайте, — сказала девочка укоризненно. — Я все про вас знаю.
— Откуда же это?
— Мне рассказали. Я пришла сюда, когда вы уже поправляться начали. И мне сразу все рассказали.
— Нечего такого особенного обо мне рассказывать. Бадья на голову упала — и все.
— Как это? — заторопилась девочка. — Вы, пожалуйста, не притворяйтесь. Я все знаю. Загорелся дом. В доме был ребенок. А вы в это время в лесу на волка охотились. Вы увидели, прибежали раньше всех. Дом был заперт. Вы разбили окно, бросились в дом, вынесли ребенка и снова бросились туда спасать вещи. В это время обвалился горящий потолок, и вас придавило. Тогда уже прибежали с поля люди и вынесли вас на руках. Вас сам начальник милиции привез в больницу. Сначала он поджигателя поймал, потом вас привез. Я все знаю.
— Это кто-то наврал, — обиделся Енька. — Все было не так. Я качал воду, когда горел сарай. Журавль загорелся, бадья оборвалась и треснула меня. И поджигателя никакого не было. Все, наверное, от папироски началось.
— Вы, пожалуйста, не выдумывайте, — нахмурилась девочка. — Я все знаю лучше вас. Во-первых, поджигателя поймали за деревней. Это какой-то бывший кулак. Во-вторых, насколько мне известно, журавлей не бывает на пожаре. Они летают в небе. Им на пожаре делать нечего.
— Так это же журавль у колодца.
— Это ничего не значит. Я просто очень хорошо знаю, что вы храбрый человек. А все храбрые люди скромничают.
— Это не так, — рассердился Енька.
— Нет, так. У нас над городом во время налета один храбрый летчик сбил три немецких бомбардировщика. Об этом и написали в газете. А он утверждает: не три я сбил, а всего два. И ему тоже никто не поверил. Ведь люди лучше знают, им виднее. И, пожалуйста, не делайте вид, что вы сердитесь. Чтобы вы не сердились, я прочту вам стихотворение.
Ветер принес издалека
песни весенней намек.
Где-то светло и высоко
неба открылся клочок.
Девочка остановилась, прикидывая, так ли она прочитала. И продолжала:
В этой бездонной лазури…
На пристани глубоким голосом загудел пароход. И тоже помолчал, обдумывая свой гудок или поджидая кого-то.
…в признаках близкой весны…
Пароход загудел опять, низко над рекой расстелил голос, а потом резко поднял его и понес над селом и над лесами.
«Гу-гу-гу-гу…» — раздалось в разных концах осени.
…плакали зимние бури…
Енька встал и прошел к ограде. Держась руками за холодные прутья, он стал смотреть туда, в сторону пристани. Девочка прошла вслед за ним.
«Гу-гу!» — коротко сказал пароход кому-то и отвалил на середину Иртыша.
— Вам не нравится стихи слушать? — спросила девочка, стоя рядом.
— Почему? Мне просто надо посмотреть на этот пароход.
— Тогда я потом еще раз прочитаю вам это стихотворение.
Пароход, низкий, белый, развернулся и по синей пронзительной воде медленно пошел вверх. На пароходе играла музыка. А может быть, музыки и не было, только Еньке это казалось…
— Зачем вам нужно смотреть на этот пароход? — спросила девочка.
— Анисья Викторовна уезжает.
— А кто это?
— Учительница у нас была. Она утром сегодня прощаться приходила.
— А, это которая с гитарой? И девушка еще с ней поехала. Это ее дочь?
— Это Наташа. Она никуда не поехала. Она провожать пошла.
— У меня было такое впечатление, — задумалась девочка, — что она тоже уезжает. Она все плакала, оглядывалась. А потом издали махала вам рукой. Она, наверное, ваша невеста. И все-таки уехала.
— Некуда ей ехать. Ей учиться надо, — сказал Енька и отошел от забора.
— Пойдемте опять на лавку. И я вам почитаю стихи. Ну, пожалуйста, — сказала девочка.
Девочка прочитала прежнее стихотворение о струнах и о том, как издали ветер приносит чьи-то звучные песни. Девочка ждала, что скажет Енька. Но Енька молчал.
— Не нравится вам? — наконец спросила девочка.
— Нет, почему же? Нравится, но я не знаю — о чем оно. Вроде как ни о чем.
— Как же! — девочка оживилась. — Вот представьте: ушел пароход, и везде, видите, по всему саду и над рекой, дует ветер; а ваша учительница села и положила рядом гитару; тогда ваша Наташа взяла гитару, играет на ней; а ветер дует оттуда, и вы слышите, как она играет. Она для вас играет, она ведь вам невеста.
— Не умеет она играть на гитаре, — сказал Енька и представил, как сидит, играя на гитаре, Анисья Викторовна, заложила ногу на ногу и поет.
А ветер над Иртышом дует, а пароход уходит, а Наташа стоит на пристани и смотрит вслед.
— Что бы вам такое прочитать, чтобы вам понравилось, — задумалась девочка. — Это? Это? Нет, вот что. Слушайте. Только не перебивайте меня, я этого не люблю.
Клубятся тучи, мглея в блеске алом,
опять росой обласканы поля,
в последний раз за дальним перевалом
пропал ямщик, звеня и не пыля.
Из окна больницы сестра кликнула всех, кто в саду, обедать.
— Нравится? — спросила девочка.
— Нравится, — сказал Енька.
— Вот и хорошо, — обрадовалась девочка. — А теперь пойдемте есть картофельный суп и картофельные котлеты. Я никак никогда не могу насытиться. Хотя сегодня есть мне совсем не хочется.
Они встали с лавочки и отправились есть картофельный суп и картофельные котлеты в двухэтажной кирпичной больнице.
Вскоре после обеда девочка заглянула в окно, отыскала Еньку глазами и взглядом позвала к подоконнику.
— Ко мне пришла мама, — сказала девочка. — Я хочу вас с ней познакомить. Она очень хороший человек.
Мать подала Еньке мягкую приветливую ладонь и сказала:
— Александра Владимировна. Мне дочь только и знает что рассказывает про вас.
Енька не знал, что ответить.
— А вас она, вероятно, замучила стихами.
— Почему замучила? Нет, — сказал Енька, глядя в сторону.
— Он очень храбрый человек, его ничем не замучаешь, — сказала девочка.
— Вот храбрые люди порой и страдают от стихов, — засмеялась Александра Владимировна.
— Мама, ты знаешь, ему не нравится Блок, а нравится Фет, — сказала девочка.
Они шли по дорожке сада, и Еньке очень приятно было идти с ними. Только не хотелось говорить. Александра Владимировна сошла с дорожки и сорвала коротенькую ветку калины. Ветка шелестела красными угловатыми листьями. Мать продела ветку девочке в петлицу пальто и сказала:
— Вот, теперь тебе не будет скучно.
— Мне совсем не будет скучно теперь, — быстро сказала девочка. — Только почему ему не нравится Блок?
— Понравится. Не все сразу. Тебе ведь он тоже не нравился сначала.
— Он мне всегда нравился, даже когда я была маленькая.
— Вы из села? — спросила Александра Владимировна Еньку.
— Как же он из села… — сказала девочка. — Я же тебе говорила, что он из деревни. Он там пожар потушил.
— Ах да, правда, — согласилась Александра Владимировна. — А как называется ваша деревня?
— Карныгино.
— Большая она?
— Восемь дворов.
— Хорошая, вероятно, деревня, — сказала Александра Владимировна. — Ну, я, пожалуй, пойду на работу. Поправитесь, молодой человек, заходите ко мне в Дом пионеров, я там заведую.
— Мама, оставь фотографии, — сказала девочка.
— Одну минутку. — Александра Владимировна вынула из черной лакированной сумки большую пачку фотографий, блестящих и четко отпечатанных. — Вам интересно будет посмотреть наш город. Он очень красивый. Вот кончится война, и вы обязательно приезжайте его посмотреть. Он тогда будет еще лучше.
— Наш город самый лучший в мире, — сказала девочка.
И Александра Владимировна, посмеиваясь, пошла в село по саду легкой, мягкой походкой. Она шла так, будто на нее со всех сторон смотрят, а ей нужно пройти по ниточке.
— Хорошая, правда, она? — сказала девочка.
— Хорошая, — согласился Енька.
— Хорошая и очень красивая, — убежденно сказала девочка.
Они долго смотрели вслед уходившей Александре Владимировне. И Еньке было жаль, что она ушла.
— Как вас зовут, я знаю. А как зовут меня, вы наверняка не знаете, — сказала наконец девочка.
— Не знаю, — сказал Енька.
— Вас зовут Евгений, Женя. А меня зовут Гера. Теперь мы познакомились и будем настоящими друзьями. Правда?
— Угу, — сказал Енька.
— Пойдемте смотреть фотографии. Я знаю одно удивительное место в саду. Там никого не бывает, и нас долго никто там не найдет, И еще я вам почитаю стихи, — предложила девочка.
И они вдвоем направились в то место сада, где их долго никто не найдет и где можно читать стихи.
На улице стоял высокий дом с колоннами, а со стены второго этажа смотрели две львиные морды. Львы разинули пасти, но смотрели беззлобно вниз на прохожих, которые шли в шляпах, в легких пальто, в ботинках, в ботиках. На прохожих падал крупный снег. Возле дома стояла легковая машина, и какая-то женщина садилась в нее. Может быть, это была Александра Владимировна…
— Здесь мы жили, — сказала Гера.
Гера протянула вторую фотографию. Здесь текла широкая река с обтесанными каменными берегами. По мостовой идет Александра Владимировна. Она идет веселой походкой. Рядом с ней шагает и держит ее под руку моряк в кителе.
— Это твой отец? — спросил Енька.
— Нет, это очень хороший мамин друг, — сказала Гера.
Фотографий было много, рассматривали их долго. За Иртышом уже садится солнце. Красные лучи его горят по всему саду и в окнах больницы. Вечерний воздух ал. В этом вечернем воздухе светится фотография, на которой стоит всадник, залитый красным светом вечернего солнца. А калины шумят сухими листьями над головами, в саду, в том самом месте, где можно читать стихи.
А вот и парк. Вдоль парка идет Александра Владимировна. Она идет под руку с высоким бородатым человеком. Этот бородатый человек, в коротком пиджаке, в широких брюках, красив. Оба смеются. И Гера так держит фотографию, что в ней отражаются красные листья калин, которые шумят над головой. И кажется, что Александра Владимировна и бородатый человек идут сквозь эти пылающие огромные листья.
— Это материн отец? — спросил Енька.
— Нет, это ее очень большой друг, — сказала Гера. — Он очень умный и добрый.
Гера говорила каким-то отсутствующим голосом. Енька взглянул на нее и увидел, что Гера вся побледнела и осунулась.
— Холодно стало? — спросил Енька.
— Нет, это так, — сказала Гера. — Это пройдет. Давайте я вам лучше стихи почитаю.
Она поставила ноги на скамейку, сложила руки на колени, стала читать, глядя в землю широко раскрытыми серыми глазами. Голос Геры немного окреп и обозначился тверже. Он говорил о городах, об удачах и неудачах, о каких-то удивительных, внезапных и ошеломляющих событиях крупными, горькими словами.
— Хорошо? — спросила Гера.
Енька ничего не ответил, только чувствовал, что все лицо его горит. Гера увидела это его лицо и больше ничего не сказала. Она взялась читать еще. И глаза ее совсем увеличились. Кожа побелела на ее лице, стала прозрачной.
Гера говорила и раскачивалась, словно ей очень больно, а она хочет успокоиться.
Енька не слушал слова, а только смотрел на Геру, и становилось ему немного не по себе.
По всему лицу Геры выступил крупный пот. Дышала она тяжело и несколько раз прокашлялась.
— Я не буду больше читать, — сказала вдруг Гера. — Я опять заболела. Я раненая, и мне тяжело. Я пойду лягу в постель. Не сердитесь на меня, пожалуйста.
Она встала и ушла.
Енька вернулся в палату и мгновенно заснул, так и не тронув картофельного супа и картофельных котлет. И первое время сна он еще различал, как дядя Коля и Евсей Евсеич несколько раз и с различными интонациями повторили при разговоре одно и то же угловатое название знакомого города. Но какого, Енька сквозь сон не уразумел. И, судя по голосам, на этот раз дядя Коля и Евсей Евсеич не спорили.
Проснулся Енька среди ночи, как после тяжелого труда, и почувствовал, что больше ему не уснуть. В палате было темно. За окнами стояла полночь со своими осенними звездами, с тихим шорохом сада и мглой. Енька долго лежал с открытыми глазами, смотрел в темноту и ни о чем не думал. Потом перед ним начали обозначаться красивые каменные дома, длинные корабли вдоль широкой реки. Вот лежит гранитный лев. Он лежит на берегу реки. Он придерживает лапой шар. Гера, маленькая, в коротком платьице, еще без косичек, схватилась руками за шар и хочет отобрать его у льва. А вот огромная белая лестница, и по ней течет вода. А вдоль всей лестницы стоят золотые обнаженные люди, они протягивают друг другу сияющие упругие струи воды. А наверху дворец с двумя куполами, похожими на взбитые подушки.
Какие это счастливые были люди, которые жили в таких городах! Как они, наверное, смеялись и бегали по этим паркам и лестницам. И как они ходили там и разговаривали, а дети их играли среди каменных львов, золотых великанов и нарядных дворцов. Неужели всего этого теперь нет? Пришел кто-то чужой и жестокий. Он сжег дома, взорвал дворцы и вырубил парки. Он везде поставил пушки и стреляет огромными снарядами на десятки километров. Те улицы теперь пустынны, а по земле ходят ласковые невеселые женщины и вспоминают о своих городах. А девочка в матросской шапочке сидит до вечера в больничном саду, читает стихи и бледнеет.
И вот темно, уютно, за окном только звезды. И хочется есть.
Енька встал и съел свой ужин. Он подошел к окну, чуть приоткрыл его, и потек холодный ночной воздух.
Больные спят по всем палатам. Где-то лает собака. Не спит, наверное, только дежурная сестра, молодая, низенькая, быстрая и необыкновенно смешливая женщина. Она не даст микстуры и не поставит градусника, чтобы не пошутить. Она, наверное, сидит у себя в приемной комнате и вяжет кружева. А Гера спит, и снятся ей стихи.
Что-то гремит по улице. Какая-то телега едет по селу. Неторопливая телега среди ночи. Видно, кто-то едет с поля. А вон ее уже, и видно. Сидят в телеге двое. Вернее, один сидит, а другой лежит и только поднял голову.
Телега поравнялась с больницей и свернула к подъезду. Но к подъезду не приблизилась, а остановилась, скрипнув оглоблями. Торопливо из телеги вылезла небольшая сутулая старушка в платке и в полупальто. Она обошла телегу и что-то шепотом сказала лежащему. Лежащий привстал, сутулая женщина помогла ему выбраться и спуститься на землю. Человек спустился на землю, ноги его подкашивались. Старуха поддержала его и повела к подъезду. Человек ступал тяжело, точно пьяный. Это ступала женщина, без платка, в фуфайке и в сапогах. Старуха подвела ее к подъезду и посадила на лавку. Старуха что-то долго и тревожно шептала, просила о чем-то. Женщина кивала головой. Старуха перекрестила женщину и поторопилась к телеге мелкими шагами. Она села в телегу, завернула коня и уехала, шибко гремя колесами.
Женщина посидела, уперлась в лавку руками и хотела встать. Но не смогла. Тогда она легла на лавку и поджала ноги.
Енька прикрыл окно и на цыпочках вышел из палаты. Старуха лежала в темноте на своей кровати возле стены, одна рука ее была поднята и застыла в воздухе. «Умерла, что ли? — подумал Енька. — Уж хоть бы умерла. Чего ей мучиться». Он осторожно прошел мимо. Старуха, не шевеля рукой и не поворачивая головы, сказала: «Пить». Енька прошмыгнул в приемную.
В приемной горел свет, но сестры не было. Только на столе возле телефона лежали недовязанные кружева.
Но в кубовой комнате слышался шум воды, из-под двери бил свет. Енька открыл дверь. Медный титаник в углу сверкал при электрическом свете и шипел паром. Рядом с титаником под душем стояла женщина и терла мочалкой живот.
Енька узнал сестру. Сестра была вся красная. Она подняла голову и сквозь воду посмотрела на дверь. Енька побежал на второй этаж к дежурному врачу. Сегодня дежурная как раз та врачиха, что лечит его и обещала выписать.
Он поднялся по темной лестнице и вошел в коридор. Справа кто-то сидел на подоконнике. Енька увидел, что это Гера. Она сидела в больничном халате и смотрела в небо сквозь раскрытое окно. Енька хотел позвать ее, но Гера обернулась сама. Она посмотрела на Еньку отсутствующим взглядом и не узнала его.
Енька попятился и пошел к врачихе. Он приоткрыл дверь и заглянул в кабинет. Возле стола, боком к Еньке, сидел на табуретке главный врач. Позади него стояла врачиха, положив ему руки на голову и перебирая волосы. Она стояла с закрытыми глазами.
Енька спустился в подъезд и вышел на улицу. Он приблизился к лавке и посмотрел на человека, лежащего скорчившись. Он присмотрелся в темноте и с удивлением сказал:
— Калина?
— Я, — сказала Калина, — Зови кого-нибудь. Сама не дойду.
— Сейчас, — сказал Енька. — Я их кого-нибудь позову все-таки.
— Постой, — сказала Калина. — Ты видел, что ли?
— Видел.
— Старуха-то, стервочка, и говорила, что кто-то в окошке есть. Никому не болтай.
— Ладно.
— Да. Вот что. Мать вчера к тебе собиралась. Не была?
— Нет.
— Ты выписывайся.
— А чего?
— Ничего. В поле весь белый день, а огород убирать некому. По ночам роется. Тебя жалеет, а сама дохнет.
— Я и так, — сказал Енька.
— Ну иди зови, а то умру, — сказала Калина.
Енька взбежал в коридор, направился к кубовой. Он постучал, никто не отозвался. Тогда он распахнул дверь. Сестра стояла возле титаника и надевала халат.
— Ай да парень, — сказала сестра, взглянув на Еньку, и улыбнулась.
Она застегнула халат на две пуговицы и подняла со спины мокрые волосы.
— Скорей, — сказал Енька.
— Чего тебе, скороспешка? — опять улыбнулась сестра, обматывая длинные желтые волосы вокруг головы, поверх горячего веселого лица.
— Там человек на лавке, — тихо сказал Енька. — Умрет, поди.
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом…
— Так я же знаю это стихотворение, — сказал Енька снизу, из сада.
— Нет, вы не знаете его, — сказала Гера сверху, из окна.
Она свесилась через подоконник, смотрела невесело, и видно было, что эту ночь она тоже не спала. Она прочла вторую строфу этого стихотворения.
— Знаю, — сказал Енька из сада.
— Не знаете, — сказала Гера из окна. И прочла строфу третью.
— Вот и знаю. Мы его в школе учили.
— Вы учили только то, что я вам прочла. А последняя строфа там опущена. Но без нее нет стихотворения. Вот послушайте:
Ты скажешь, ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Енька молчал.
— Ну и вот. Ведь так? — сказала Гера.
— А кто такая Геба? — сказал Енька.
— Геба — это юная богиня. У Зевса есть орел. И вот этого орла она обычно кормит напитком богов — нектаром и амброзией. Это — напиток бессмертия и молодости. Представляете, сидит Зевс в своем сиянии на Олимпе, высоко над облаками. Рядом Геба. У Зевса в руках молнии. А она веселая и беспечная, как все молодые люди. Она, нечаянно или нарочно, пролила кубок. И смеется. А напиток льется на людей, на поля — растут травы, зеленеет лес и молодеют от этого люди. Прекрасно?
— Угу, — согласился Енька.
— Вот теперь, когда будущей весной придет гроза, вы сразу вспомните обо мне. Хорошо?
— Хорошо, — сказал Енька.
— Вы не забывайте меня.
— Нет. Я еще приду.
— Приходите, но вообще не забывайте. Никогда.
— Ладно, — сказал Енька. — Мне врачиха все равно велела еще прийти провериться.
— Гера, тебе нельзя на холодный воздух, — послышался в коридоре вежливый голос главного врача.
— Вот видите, меня уже и гонят, — улыбнулась Гера.
Она скрылась в палате. Енька постоял в саду, вышел на улицу и направился домой.
Светило раннее утро. Вставало солнце. Над землей слоился туман. В тумане слышался шорох. Наверное, там, над самой землей, шел ветер, он был легкий и перебирал травы. Туман поднимался, и жаль было, что он поднимается.
На пустынной площади села расхаживали гуси. Они поднимали головы и смотрели в небо поверх домов, поверх труб, из которых тянулся дым, поверх дыма. Гуси поднимали головы и все всматривались, не летят ли где-нибудь горизонтом дикие гуси, чтобы найти их взглядом и долго смотреть им вслед.
Но радио на площади уже говорило. Оно говорило мужским внушительным голосом. И этот голос через каждые несколько слов повторял одно и то же слово:
Енька шел мимо школы, вдоль забора. Он смотрел под ноги, как бы припоминая что-то. И в земле, истоптанной множеством ног, он заметил что-то красное. Енька ковырнул землю носком сапога. Это была старая, истертая тридцатирублевая бумажка. Она была истерта, но не выцвела. И кто знает, может быть, она лежит здесь уже больше года…
Далеко в поле, спустившись в лощину, Енька еще долго слышал радио, шагая сквозь туман. Слова уже сливались, разобрать их стоило труда. Но одно из них раздавалось даже издали громко и напряженно. Голос произносил его особо, и далеко за Иртышом оно отдавалось. А там повторяли его печальным женским вздохом, будто звали к себе:
— Сталинград!
С другой стороны, в дальнем поле, тоже отзывался кто-то — голосом детским, вопросительным:
— Сталинград?
Ближе, под берегом, отвечал обоим этим голосам третий, мужской, отвечал угрюмо, но успокоительно:
— Ста-лин-град…
А в лесах за Иртышом слово уходило все дальше и дальше аукаться и откликаться:
— Ста-лин-град…
— Ста-ли-гра…
— Ста-ли…
— Сты-э-о-у-а-а-а…
По лощине густо двигался туман, и Еньке все казалось, что впереди кто-то маячит. Он пригляделся, но никого не увидел.
Енька прошел в сад смороженной, словно синим железом прохваченной дорожкой. Дорожка, еще усыпанная листвой, скрипела под сапогами, как мартовский снег. Здесь по-прежнему дул ветер, теперь он посвистывал в облетевших деревьях. За дорожкой сторож деревянными граблями сгребал почерневшую листву.
На голых ветках прыгала синица, заглядывала туда и сюда, словно искала кого-то очень знакомого. «Не ходит уж, поди, на свои прогулки, — подумал Енька. — Куда уж ей. Холода начались. В палате, видно».
В окна больницы уже были вставлены вторые рамы.
И Енька пошел к врачихе.
— Чего это ты? Соскучился? — спросила сестра, та самая, что обматывала тогда вокруг головы мокрые волосы.
— К Веронике Паловне, велела провериться, — сказал Енька.
— Накинь хоть халат, больных перепугаешь. И так чуть живы.
Енька накинул халат на телогрейку.
— Ваша, что ли, это больная? — спросила сестра.
— Какая?
— Да вот на лавке тогда прикорнула.
— Наша. Как она?
— Никак. Чего с ней случится… Еще, поди, не раз придет. Чего к ней никто не ходит?
— Нет у нее никого.
— Не было бы никого, в больницу бы не попала, — усмехнулась сестра, поправляя вокруг головы длинную желтую косу.
— Я пойду, — сказал Енька.
И пошел.
В коридоре горел свет. Больные играли в домино, только не было среди них дяди Коли. Все так же стояла в коридоре кровать, и на ней лежала та самая старуха. Она издали увидела Еньку, попыталась поднять голову и пошевелила губами. Енька свернул на лестницу и поднялся на второй этаж.
На столе поблескивал высокий графин с водой. Врачиха поглаживала графин широкой маленькой ладонью и приветливо смотрела на Еньку.
— Ну, как себя чувствуешь, молодец? — сказала она и побарабанила по графину длинными ногтями.
— Нормально.
— Сейчас увидим.
Врачиха заглянула Еньке в зрачки, поводила перед глазами сверкающей чайной ложкой. Потом велела снять сапог и задрать штанину. Она взяла со стола деревянный молоточек, подхватила мягкими холодными пальцами Енькину голень и закинула ему ногу на ногу. Она резко, но ласково стукнула молоточком по колену, а Енька смотрел на графин и вспоминал, как врачиха стояла тогда ночью здесь за спиной главного врача.
— Все в порядке, — сказала врачиха, — долго будешь жить. И не раз женишься. Только приглашай меня на все свои свадьбы.
— Вероника Паловна, — сказал Енька.
— Что? Я вас слушаю, молодой человек, — заглянула врачиха ему в глаза.
— А как та больная?
— Какая? Что ночью тогда приняли? Все как положено. Скоро выпишем. Из вашей деревни она, что ли?
— Нет. А та? Эвакуированная?
— Эта девочка умерла. И умерла-то неожиданно. — Вероника Павловна побарабанила ногтями по графину. — Оказывается, у нее был крошечный осколок в околосердечной сумке. А мы думали, что просто старое ранение легких. Очень милая была девочка.
Графин исчез, и вместо него закачалось просторное синее небо. Врачиха что-то говорила, но Енька не слышал. В синем небе шла веселая быстрая туча. Под тучей стояли горы, поля, текли маленькие быстрые реки. В туче прогремел гром, и солнечный густой дождь опрокинулся на землю. Реки вздулись и засверкали. Повсюду с шумом задвигались травы, они легко поднимались, вырастали на глазах и росли прямо в небо.
Енька встал и вышел из кабинета.
В саду пустынно дул ветер, и сторож сгребал садовые листья. Енька прошел к лавке. На калинах не было листвы. Под лавкой валялась голубая глиняная чашка. В чашке суетилась синица и подбирала забытые кем-то крошки хлеба. Енька постоял и пошел.
— Енька! — окликнули его из-за ограды.
Енька поднял глаза. За оградой стояла Наташа.
— Ты скоро выпишешься? — спросила Наташа.
— Я уже выписался, — сказал Енька.
— А чего же ты в халате? Пошли домой.
Енька снял халат и положил его на лавку возле подъезда.
— Здоро́во, — сказала Наташа.
— Здоро́во, — сказал Енька.
Они пошли в деревню.
— Вот дура-то я, — сказала Наташа весело.
— Угу, — сказал Енька.
— Куда меня леший потащил? Зачем мне это надо? Намаялась так, что век теперь никуда не поеду.
— Угу, — сказал Енька.
— Я ведь пошла провожать. А сама тайком на пароход села. Еду, а не подхожу к Анисье Викторовне. На пристани в Омске я ее совсем потеряла. Хорошо, деньги на дорогу обратную были. А билетов ни за что не достать. Все лезут. Народищу! Так я назад опять без билета ехала. Хорошо, тетенька добрая попалась, она меня и провела на пароход, и кормила все.
Наташа говорила, а Енька шел.
Они шли долго.
Потом Енька сказал:
— Ты знаешь, ты иди домой. Мать тебя там ждет. А я похожу пойду.
— Что с тобой? — удивилась Наташа.
— Ничего, — сказал Енька. — Я похожу пока. Мне походить надо. Иди.
— Странный ты какой-то, — сказала Наташа.
— Ладно, — сказал Енька. — Я похожу пойду.
Весь день в полях морозно гудела осень. Пустынно светило прохладное солнце. И кто-то запел однажды вдалеке:
Наступила пора золотая…
Он запел и осекся.
Енька не слышал этого человека. Он удивлялся, как пустынно в поле, как далеко видны повсюду леса и как порой становится жутко одному среди леса.
В звездную ночь сияют снега. Светятся они сами по себе, а не от звездного света. Сиянье их пепельно, и если долго смотреть не мигая, то кажется оно черным. И в черном мерцании этом вспыхивают и пробегают зеленые, малиновые, синие, желтые мельчайшие искры, от которых ломит глаза. Но взгляду легко, и только на душе неспокойно.
В небе нет ни одной белой звезды. Огромная фиолетовая колышется там, на юге. И возле нее три синих, маленьких. Левее — голубая, она не мерцает. Стоит и внимательно смотрит. А дальше — красные: одна, две, три. Небольшие, тревожные. И зеленая искрится чуть пониже. Готова погаснуть. Нет, не гаснет. А в вышине взорвалась и посыпалась еще одна, малиновая. Летит длинно. И слышится шелест. Все летит, раскаляется, стала огненно-желтой. И над самой землею исчезла.
Сани катятся в лес по дороге. Лес огромный, глухой. Пахнет сухо из леса, не снегом — полынью. И дорога трещит под копытами, колется, и подскакивают промерзлые лошадиные котяхи. Сами собой. Как живые. Сани пошли под уклон. Побежали. Сосны молча стоят и не ждут никого. Где-то соболь скользит по ветвям. Сам лоснится, как снег, тем же черным сияньем. Сыплет изморозь с веток. Сосны? Сосны молчат. Им все равно. Пусть идет, осыпает, тревожит.
— Енька.
— Чего тебе?
— Этот лог?
— Этот. Косой.
Конь заиндевел, словно вьюгой покрылся.
— Енька, про него в Уразае говорят?
— Про него. Это самое место.
— Бабка тут твоя заблудилась?
— Тут. Страшное дело. Уж доныне, как возьмется рассказывать, на глазах вся седеет. Привелось ей.
Просторный рослый сосняк расступился. Сосны шагнули высокими длинными шагами в стороны и показали впереди низкий ряд с редкими, изогнувшимися сосенками. Они стоят на матовом снегу и не то разговаривают просто, не то, словно на базаре, все торгуются. Вот сосенка в заснеженной шапочке вытянула руки и предлагает елке корзину брусники. Она доказывает, что брусника самая груздястая, и стоит только положить ее в рот, как она потечет по языку, что вино. Елка стоит в тулупчике и делает вид, что ничего особенного в этой бруснике нет и что вообще ей брусники не надо. Однако сама посматривает на корзину. А вон другая куцая сосенка без юбки, только накинула телогрейку, жмется от холода и шепотом рассказывает соседке, что у нее под корнями свернулись и спят гадюки. Целый клубок. Еще с осени гадюки пробрались туда по норам, переплелись, спят и не дышат. Наверное, они о чем-то думают, а если думают, то, конечно, о ней, о сосне, и замышляют что-то. Что ж теперь будет, когда они весной проснутся? Соседка стоит, потягивается, закинула за голову руки, смотрит в небо и, судя по всему, не слушает рассказчицу. Рассказчица поплотнее запахивает фуфайку и глядит по сторонам: с кем бы другим посудачить, кто слушать будет? Ага! Вон сани. Ну да, в них едет тот самый деревенский парнишка, чья бабка полвека назад однажды здесь заблудилась. Сосна наклоняется над самой дорогой и, пока сани не проскочили, быстро-быстро все рассказывает:
«Я помню эту бабку. Ох какая она была тогда молодая! Красивая, русая. Она пришла тогда с утра к нам по бруснику из Уразая. И ведь долго она тут ходила. Да и не так уж далеко была от дороги. Берет она лопаткой бруснику, разогнулась, глядь — старичок стоит. Беленький такой весь, небольшой. Глаза синие. «Пойдем, — говорит старичок, — пойдем, девонька, я место тебе покажу». Встала она и пошла. Идет, идет и остановиться не может. А он ее все кругами водит. Все вдаль да вдаль от дороги. Уж солнце садится, а она все идет. А старичок ведет да не оглядывается. Мы-то видим все, знаем этого старичонку. Да помалкиваем: не наше дело. Смекнула тогда бабка-то твоя. Остановилась она. Переодела платье да рубашку на левую сторону да лапти с одной ноги на другую переобула. Видит, нет старичка. Так она, бедная, тогда два дня отсюда выходила. Все аукалась. А старик то с той, то с другой стороны откликался, запутывал. А мы помалкиваем, боимся Хозяина обидеть…»
Уж сани прошли, а сосна все рассказывает и смотрит вслед. Потом она опять поворачивается к соседке и продолжает свое. А соседка все в небо глядит, не слушает.
Сани спускаются в лог. В логу мглисто. И мгла не стоит, а ходит по логу, задумала что-то неладное. Пахнет чистой водой. И верно, дном бежит ручей. Ручей не замерз. При свете звезд он чуть блещет среди берегов, обросших сосульками, инеем.
— Нехорошее это место, — говорит Енька, — всегда здесь тяжело на душе. Сам знаешь, что нет никого, а страшно.
«Гуу», — сказал кто-то невдалеке и потом взвизгнул, заохал, будто кто его схватил за душу и волочит по гвоздям.
— Вот паскуда-то орет, — зло говорит Енька. — Он, гад, не одного человека тут с ума смутил. Филин, собака, измывается.
Крик долго бродит по лесу и отдается то там, то здесь, вроде филин глядит из каждого куста.
— А отчего он, Ень, так кричит?
— Делать ему нечего. От скуки.
Сани поднимаются в гору. И лес в гору идет, но слегка расступается. И видно небо. Небо слегка покрывается светом вдоль горизонта.
«Гуу», — опять говорит невдалеке филин и опять воет и плачет.
— Пошел, варнак, — говорит со злой спокойностью Енька и замахивается в сторону крика бичом, словно филин летит на него.
Конь поводит ушами, усиливает шаг.
Едут молча. В лесу как будто кто-то прошел.
— Волки?
— Волки, — говорит Енька. — Это волки ходят. Пусть шатаются, жрать им нечего. А то, знаешь, случай один рассказывают. Выдумали, конечно. Ехал тут мужик. Ночью тоже. Зимой. И вот как раз на этом подъеме человек из лесу. Конь, как увидел, прямо шарахнулся. Подходит он. «Подвези», — говорит. «Садись». Сел. Конь идти не может. Бьется, аж снег под копытами тает. «Что за оказия?» — думает мужик. Оглянулся. А этот человек сам в санях сидит, а ноги свесил. И ноги длинные, как жерди, по дороге волокутся. Замахнулся тут мужик на того человека бичом. Тот прыг из саней и старичком таким беленьким в длинной рубахе стал. Захохотал старичок и босиком в лес побежал.
Дорога вышла на взгорок. Лес поредел, а небо впереди просветлело. И там, в глубине леса, снова послышался шорох. Раздвинулись молоденькие широкие сосны, и показался человек. Он шел из лесу к дороге. Он шагал по насту, почти не проваливаясь. Он был высок.
— Человек идет, — сказал Олег и почувствовал, как у него захватило дух.
— Где? — Енька напряг лицо, приподнялся, и видно было, что он крепко вцепился в вожжи.
Человек шел неторопливо. Он был в собачьей шапке, в собачьих рукавицах, в подпоясанной фуфайке и в высоких валенках. За поясом торчал топор. Человек подошел к дороге. Топор блестел отточенным лезвием, как темная вода.
— Подсадите, парни, — сказал человек знакомым голосом.
— Садись, Григорий, — сказал Енька облегченно.
Это был Гришка Останин.
— Здорово, внук, — сказал Гришка Олегу, разваливаясь в санях.
— Здравствуйте.
— Какой же он тебе внук? — сказал Енька.
— Внук и есть. Санька-то мне кто? Племянница. А Сашка ему дядя. Вот и получается, что внук.
Гришка снял свои огромные собачьи рукавицы, достал из-за пазухи кисет и принялся сворачивать цигарку. Рукавицы, каждая величиной с Гришкину голову, лежали в розвальнях и светились во тьме, переливались. Из рукавиц пахло табачным потом и теплом.
— Чего это ты по ночам лесуешь? — спросил Енька. — Колдовался, что ли?
— Где уж тут колдоваться. Век бы не пошел на ночь глядя. Да надоть.
— Чего это?
— Дров Саньке напасти хучь на годишко вперед.
— А чего по ночам? Воруешь, что ли?
— Повестку вчера получил. На фронт послезавтра. Вот и тороплюсь. Сашка-то, он ведь тоже мужик непривычный. Солдат, он солдат и есть, только что токарничать и может. А так пока будут им дрова на долгое время. Они, дрова, в лесу ведь стоят, есть не просят.
— До тебя, значит, очередь дошла, — сказал Енька.
— Дошла и до меня. Теперь, гляди, скоро и до тебя очередь дотянет. Конца войне ох как не видно. Оно до границы-то и пешим от Волги за год не дойдешь. А тут с войной. А там и дале, видно, идти придется.
— Ну, дотянет так дотянет.
— Только бабы и будут одни на деревне по-кошачьи выть, — затянулся Гришка самосадом.
— Это уж так, — согласился Енька.
— Ну, правда, выход есть один, — засмеялся Гришка. — Калина за мужика будет.
— Если до конца себя в могилу не изведет, — сказал Енька.
— Будет за мужика, так не изведет.
Сани вышли в поле. Пошли длинной равниной, и дорога чуть подгористым спуском покатилась к деревне. За деревней среди желтого зарева показала алый край луна. Луна прибывала огромная, шире деревни. Она прибыла до половины, и зарево исчезло. Небо вокруг луны стало пронзительно черным, и звезды слегка поблекли. Луна обдала снега красной мглой, и те загорелись ровным зеленым светом. А звезды по всему небу стали обыкновенные — белые.
Олег смотрел на луну и представлял себе, как видна она из разных деревень, городов, из таежных чащ. Как смотрят на нее отовсюду люди и звери. И вдруг он ощутил, что действительно не луна встает, а Земля летит ей навстречу в своем круговом движении. И Земля сама поднимает над собой этот сияющий шар, поднимает над собой звезды, которые вон уж как передвинулись. Олегу показалось, что Земля летит навстречу этому красному свету, словно под гору.
Видны уже деревня и мельница над озером. Мельница промерзла, она не машет крыльями. Деревня замерла, и только один огонек горит во всей улице. Деревня вместе с мельницей и озером тоже летит туда, под луну, и летит вся дорога, и сани, и он, Олег, в санях — на гребне этого полета под звездами в самой высоте неба. От всего этого кружится голова. Кажется, если сейчас привстать в санях, то не устоишь, а покатишься с ног навзничь.
Розвальни остановились возле Енькиного дома. И словно толкнуло Олега в спину, как на внезапном перерыве быстрого хода поезда.
Огонь горел в Олеговой избе.
Дед лежал на кровати. За столом устроились Мария и Санька, а между ними бабушка.
— Отвезли бабке полушубок? — спросила Мария.
— Отвезли, — сказал Олег.
— Как там бабка?
— Хорошая бабка.
— Не выменял муки в Уразае?
— Нет там муки.
— А масла не нашел? — спросила бабушка.
— Масла, говорят, мало. Самим нужно.
— Дурачье, — сказал дед. — Где они еще такой костюм найдут! Бостоновый.
— Нам, говорят, он ни к чему. Их, говорят, эвакуированных, вон сколько ходит с костюмами по деревням. У нас, говорят, уже есть.
— Ну, ворожи, Степановна, — сказала Санька.
— На войну, что ли?
— Давай как раз на войну. Кто кого победит, — сказала Санька.
— Какой же он у нас будет? — задумалась бабушка. — Трефовый, видно.
Бабушка нашла трефового короля и положила на самую средину стола. Толстый золотой обрез карт поблескивал у нее в пальцах. Король трефовый лег на средину и грозно стал смотреть на всех двумя головами. На каждой голове короля сияла золотая вспученная и вздутая корона, по короне горели красные и синие камни. На плечах лежал красный плащ. В правой руке король держал синее копье, а в левой — серебряный щит. Король прикрывался щитом. Он смотрел на всех строго, но с интересом ожидал, что же будет дальше. Бабушка вынула из колоды одну карту и положила ее под короля. Король насторожился. Бабушка вынула еще три карты и накрыла короля ими, как бы успокоила.
— А какой же у нас будет король Гитлер? — спросила Санька.
— Пиковый, — сказала бабушка.
— Злодейский король, — пояснила Мария.
— И казенный, и злодейский, — сказал дед.
— Так они же оба казенные, — возразила Мария.
Бабушка разделила колоду на четыре части и разложила их стопками вокруг накрытого крестового короля. Из этих четырех стопок она стала раскладывать карты вокруг. По три карты она положила с каждой из четырех сторон и потом еще по две в промежутках. Оставшиеся карты бабушка отложила в сторону.
Пикового короля нигде не было.
— Куда же пиковый-то делся? — удивилась Мария.
— В кабак пошел перед трудным делом, — сказал с кровати дед. — Выпить ему надо: в ворожбу попал.
Бабушка осторожно вынула из-под трефового короля карту, перевернула и тоном все объясняющим сказала:
— Вот он. Под самым сердцем.
Пиковый король поблескивал низкой зубчатой короной из серебра и золота. В короне грозно мерцали черные камни. Развевался черный плащ. Правой рукой король сжимал меч, а левую собрал в кулак. Он враждебно смотрел на окружающих, видя, что это люди чужие и нужно ждать от них или подвоха, или неприятности. Свет керосиновой лампы бил ему в лицо, и пиковый король жмурился и все старался отвернуться.
Бабушка сидела большая, спокойная под шалью. И шаль тоже походила на плащ. Бабушка долго держала пикового короля в большой тяжелой руке, разглядывала его издали, словно поднести его ближе было ей неприятно. Потом бабушка открыла трефового короля. Король обрадовался и стал озираться на соседние карты, выясняя, в какое окружение он попал. Но озирался он так, чтобы никто не подумал, будто его это особенно интересует: просто королю больше некуда посмотреть.
Бабушка некоторое время разглядывала то того, то другого короля, потом соседние карты.
— Ну, чего там? — тревожно спросила Санька.
— Ну да, под сердцем у него пиковый король. Беспокоит он его.
Трефовый король поморщился, словно бабушка говорила не совсем верно.
— И вот неприятности, хлопоты пустые, — бабушка трогала каждую карту пальцем.
Трефовый король искоса следил за ее пальцем и вглядывался, где у него неприятности, а где пустые хлопоты.
— Болезнь, что ли, у него впереди или какие-то трудности?
Трефовый король насторожился, но насторожился недоверчиво. Пиковый же король проявил оживление, ему это понравилось.
Бабушка с участием посмотрела на трефового короля.
— Ох уж, господи, — сказала Санька.
— Трудно ему, — сказала бабушка.
Трефовый король чуть пожал плечами: мол, что поделаешь — дела. Пиковый король с одобрением смотрел на бабушку, всем своим видом давая понять, что у него-то уж трудностей нет, и явно ждал, что бабушка скажет это вслух.
— Но, между прочим, пикового короля ждет удар. Большие, очень большие неприятности и… — Бабушка задумалась.
Лицо пикового короля стало злым. Он посмотрел на бабушку таким взглядом, будто хотел убить ее.
— И… — продолжала бабушка, — и… посмотрим, что здесь. Так, так, так. У трефового впереди тоже заботы немалые…
Трефовый король сжал губы, зашевелил усами и глазами приказал бабушке замолчать.
— Немалые… Но они пройдут. А пикового короля, вот я теперь это вижу ясно, ждет в конце концов скорая смерть. Да, смерть. Смерть без всякой болезни. Ничего ему хорошего.
Пиковый король сначала закрыл глаза, делая вид, что все это его не касается. Но не выдержал и засуетился, хотел вырваться из бабушкиных пальцев и уйти. Но бабушка смешала карты и сунула его в колоду. Трефовый король остался на столе. Бабушка еще несколько раз карты тасовала, раскладывала, одни оставляла, другие выкидывала. В конце концов она сказала то же, что и в начале гаданья. Вслед за этим она собрала тузов, королей, дам и шестерки — все сунула в кучу, еще раз перетасовала и положила колоду на стол.
— Погадай на Петра, — попросила Мария. — Может, жив. Хоть и хиромантия это все, а будто бы…
— Подожди. Карты пусть отдохнут, врать станут, — сказала бабушка.
— А ты под себя положи, они и отдохнут быстрей, — сказала Мария.
— Мне нельзя, я ворожейка.
— Тогда я, — сказала Санька.
Она взяла со стола колоду, положила ее на лавку и села на карты.
Подождали. Помолчали. Бабушка взяла колоду из-под Саньки, стала гадать на Петра — на червонного короля. Червонный король был в шлеме, в латах и с кинжалом в руке. Он усталыми глазами смотрел со стола на Марию и совершенно не оглядывался на другие карты. Они его не интересовали. Он даже не слушал, что говорит бабушка. Хотя бабушка говорила, что он жив, что сейчас ему хорошо и он даже весел. Все это она растолковывала так: Петр был ранен, лежит в госпитале и, видимо, поправляется. Мария слушала гаданье и грустно качала головой.
А Петр действительно лежал, но легко и весело ему не было. Он лежал в снегу среди обломков на берегу Волги, в разбитом снарядами здании. Здание было разбито, но еще стояло. Оно стояло кирпичное, большое, и морозный ветер свистел в нем, как в трубе. Город уже не горел, здесь нечему было гореть. Перестрелка утихла. Не стреляли ни наши, ни немцы. Петр смотрел сквозь пробитую стену вперед и ждал, когда появятся немцы. Впервые в этом городе они пойдут во весь рост. Они поднимут руки, опасаясь, как бы на них не упало небо. И Петр думал, что нужно будет встать и самому тоже выйти из этого здания с автоматом, чтобы вести немцев туда, куда они так рвались. Но Петр боялся, что не сможет подняться с земли, потому что не осталось в нем уже никаких сил. И он сам удивлялся тому, что до сегодняшнего дня силы в нем все-таки были. Он уже давно не видел собственного лица и забыл, какое оно. И если бы со стороны сейчас можно было на него взглянуть тому, кто захотел на него погадать, то не лежать бы Петру на столе червонным королем. Сам трефовый король выглядел бы в эту минуту против него бубновым, юным и безусым. Но Петр не думал об этом.
— Хоть и хиромантия все это, а как-то легче, — сказала Мария, вставая из-за стола. — Спасибо тебе, Матрена Степановна.
— Чего спасибо… — сказала бабушка. — Спасибо было б, если б все сбылось. А так что, карты — карты и есть. Так, разнообразие.
Мария накинула полушубок. Дядя Саша и Санька оделись тоже.
— Ну, мы пойдем, — сказал дядя Саша. — Спокойной, мама, тебе ночи. Добрая ты ворожейка.
— А ведь, сынок, все ворожейки добрые, — засмеялась бабушка. — Кому хочется неприятное высказывать. Может, для того и ворожишь, чтобы человеку легче было… Ты, Саш, гитару возьми. Глядишь, поиграете когда.
— И верно, — сказала Санька, — возьми гитару. А то все думаю, чего это с тобой не хватает…
Дядя Саша достал с полатей гитару. Санька взяла ее под мышку, и все вышли в сени, валенками ощупывая в темноте половицы.
Бабушка дверь заложила и вернулась, поеживаясь и потирая руки.
— Ну и слава тебе пока, господи, — говорила она, стаскивая с уснувшего деда валенки.
Со стороны села неторопливым шагом вошла в деревню женщина. Шагала она так, будто волочила по снегу какие-то тяжкие цепы. И, глядя из окна, Олег подумал, что к старухе Епифаньевой пришла из соседней деревни какая-нибудь древняя родственница. Женщина шагала с чемоданом в руке. Женщина постояла на дороге и свернула к старухе Епифаньевой.
Олег за столом делал уроки. Бабушка возле печки на кухне чистила картошку. Дед лежал на кровати.
Вскоре женщина вышла от старухи Епифаньевой и двинулась по улице. Но куда она свернула, Олег не заметил. Вскоре постучали в дверь.
— Войдите, — сказала бабушка.
И перешагнула порог женщина с чемоданом. Женщина в черной меховой шапочке одной рукой придерживала полу своего узкого и аккуратно сшитого пальто. Но во что-то странное обула женщина свои ноги. Не то сапоги, не то валенки неимоверной величины. Нет, это суконные боты с железными застежками, утюжистые, громоздкие.
Женщина остановилась у порога, и в доме запахло духами.
— Здравствуйте, — сказала она, как бы не зная, проходить ей или нет.
— Проходите, — сказал дед. — Чего на пороге стоять… Отдохните немного. Издали, видно, идете.
— Нет, я из села, — сказала женщина, проходя к столу и ступая так, будто опасается провалиться.
Она смотрела на всех виноватыми глазами, вроде ей очень стыдно, однако поделать с собой она ничего не может. Женщина села на лавку, улыбнулась, поставила на пол чемодан и посмотрела на всех, ожидая, что ей тоже улыбнутся.
Бабушка улыбнулась и села к столу. Тогда женщина еще раз улыбнулась и спросила Олега:
— Уроки делаете?
— Да вот, задачку не могу решить.
— Когда-нибудь решите. У этих задач у всех есть решение. Вероятно, так.
— Так, — сказал Олег, — да решить надо к завтрашнему дню.
— Не надо мучиться, — улыбнулась женщина. — Отдохните, а потом решение само придет. Вы не знаете, где здесь можно купить картофеля? — обратилась она к бабушке.
— Даже и не знаю. Вот разве что у Бедняги. Или вот в этом доме, — бабушка показала на избу Наташи.
— А у вас нет?
— Что вы, мы не здешние, — сказала бабушка. — У нас было немного, да собирались уезжать и все продали.
— А где этот — как его? — Бедняга живет…
— Вот в этом доме наискосок, — показала бабушка.
— Я там была. Там такой чахлый старичок. Я и ушла оттуда.
— Хорошо, что ушла, — сказал дед. — Раздел бы догола и по миру пустил. Последний крест за краюху сухаря снял бы.
— Да, забавный старик, — согласилась женщина. — Я ему будильник старинный предложила, так он мне вилок квашеной капусты протянул. А потом говорит: нет, не надо. Вот шапочку вашу за полведра картошки взять могу. Я ему говорю: а сама-то в чем пойду? Так и пойдешь, говорит, весна уж скоро, без шапки можно.
— Так вам ничего и не удалось найти? — спросила бабушка.
— Нет, в крайнем доме я килограмм масла выменяла. Старушка там такая. У нее сын, говорит, скоро с фронта вернется, так вот она взяла у меня для него кашемировый костюм. Еще от мужа остался. Не новый, правда, уж лет восемь ему, но муж так и не успел его поносить.
— Нет у нас ничего, мы бы поделились, — сказала бабушка и посмотрела женщине на ноги. — Отекают?
— Да вот уж вторую неделю. Не знаю, отчего. Не болят, не ноют, а тяжесть. И хожу как в кандалах.
— Это от недоедания, — сказала бабушка.
— Я знаю. У меня уж было такое. В Ленинграде. И ела я тогда хуже, но не так тяжело было. А как вывезли, все прошло. А вы откуда?
— Мы из Киева, — сказала бабушка. — Мы уж давно здесь по разным деревням.
— Да, да, — покачала женщина головой. — Ну, я пойду. Хорошо, хоть масла достала. Добрая попалась мне старуха.
Женщина говорила, но было видно, что уходить ей не хочется.
— Вы посидите, — сказал дед. — Угощать нечем, так мать хоть кипятку нагреет. Куда идти? Успеете. Я вот тоже уже не хожу.
— А с вами что?
— Да черт его знает! Слабость, и пухну весь. Уж месяца три назад на МТС руку рассадил на станке стружкой, и все не зарастает. Мокнет. Не гниет, а так — мокнет.
Бабушка ушла к печке и стала разводить под таганком огонь.
— Вы знаете… — Женщина сняла с головы шапочку и положила ее на стол. — Нет ли у вас какой хорошей книги? Я хоть и в библиотеке работаю, а все детские книги там.
— Какие у нас книги… — сказала бабушка.
— А Колькины-то, — сказал дед. — Пусть посмотрит, может, там и есть чего. Все равно без дела лежат.
Олег принес из сеней красный чемодан, поставил на пол и принялся чемодан распаковывать.
— И еще мне узелок муки дали, — сказала женщина, глядя, как Олег распаковывает чемодан. — Так, ни за что, дали, и все.
— Где это? — спросила бабушка.
— А вот тут дом недалеко. Двое там живут. Такая молодая красивая белая женщина. На девочку похожа, и мужчина с военной выправкой.
— А… — сказала бабушка.
— Какие-то странные люди, — задумалась женщина. — Горе, что ли, у них? Я постучала, говорят: войдите. Вошла. Она плачет, слезы на глазах. И он тоже, красный, невеселый, тоже, что ли, плакал. Смотрят на меня и не стесняются. И добрые оба такие. А что-то между ними стоит.
— Вы посмотрите книги, — сказала бабушка.
Женщина присела перед чемоданом и удивленно сказала:
— И всю эту массу книг вы возите с собой? Из самого Киева привезли?
— Да, — сказала бабушка, — мы возим с собой эти книги.
— Ну-ка, что здесь такое?
На самом верху лежал большой толстый альбом с диаграммами первой пятилетки. Женщина полистала диаграммы и отложила их в сторону.
— Вы специально это возите с собой? — спросила женщина.
Женщина полистала одну из книг и вынула из нее небольшую фотографию.
— Тут фотография забыта, — сказала она.
— Да, она лежит там, — сказала бабушка. — Пусть лежит.
На фотографии сидел военный. На петлицах его поблескивали ромбы. Военный держал в руках маленькую книжку и читал, чуть склонившись над страницами. Он слегка улыбался подтянутыми губами, а длинные волосы падали ему на глаза.
— Какое знакомое лицо, — сказала женщина. — Я его где-то видела. Или кого-то на него похожего.
— Вы лицо похожее видели здесь. Вот в том доме, где муку вам дали, — сказал дед.
— Постойте, — задумалась женщина и щепоткой пальцев собрала длинные брови на лбу. — Постойте. Да, то лицо похожее. Но нет. Я именно это встречала.
— В том доме брат этого человека. Младший брат, — сказала бабушка. — Они и похожи.
— Нет, по-моему, я именно это лицо видела. Хотя… кто его знает. Много похожих лиц на свете. Ну, посмотрим, что дальше.
Женщина перекладывала книги и посмеивалась глазами, покачивала головой и даже немного помолодела.
— Забавные какие у вас книги. Очень забавные и редкие.
— Тут всякие книги есть, — сказал дед. — Это сына нашего.
— Ах, вон что! — Женщина посмотрела на Олега. — А вы, молодой человек, читаете их?
— Нет, — сказал Олег, — как-то не читаю. Они все в чемодане.
— Читать эти книги гораздо полезнее, чем решать задачки. — Женщина вынула из чемодана огромный зеленый фолиант.
В книге перелистывалось много картин. Люди сидели и стояли на этих картинах в плащах, в латах. Другие гнали в поле коров и взмахивали кнутами. Иные сражались и падали, пронзенные мечами. А на одной картине всадники дрались со львами и тиграми.
— Эту книжку можно только здесь, дома, смотреть, — сказала бабушка.
— Да я ее и не донесу теперь, — пожала женщина плечами. — Мне бы хоть масло донести. А потом, я знаю ее. Очень дорогая и хорошая книга. Вот пусть молодой человек ее почитает. Может, художником станет.
Женщина вынула из чемодана другую, маленькую зеленоватую книжечку. На обложке заглавия не было, только свисала ветка винограда, и из этой ветки смотрела коза. Ветка черная, а коза и виноград золотые. Женщина раскрыла книгу. В начале книги стоял под дубом стройный юноша. Он спиной прислонился к дубу и играл на дудке. Перед ним на камне сидела большая девочка, очень похожая на Инку. Она гладила козленка.
— Кто это? — спросил Олег.
— Это вы, молодой человек, узнаете потом, — сказала женщина и подняла указательный палец.
Дальше та же девочка стояла на берегу моря, сама играя на дудке. С моря шли облака и высокие волны. В волнах плавали быки. Один бык был очень похож на Панко. А потом кто-то гнался за этой девочкой по лесу.
— Смотрите, какой прелестный текст: «Мысли скорее к Хлое, не евши, не пивши, он побежал. Застал он ее за работой: доила маток она и делала сыр. Радость он ей сообщил — известье о свадьбе, — и в дальнейшем, уже не скрываясь, он ее целовал как жену и делил с ней труды…» Впрочем, что здесь еще есть?
— Тут много всякого, — сказала бабушка.
— Мать, сходила бы ты к Сашке. Чего там такое? — сказал дед.
— Ладно, схожу… Потом, — сказала бабушка.
В сенях кто-то громко затопал, оббил валенки, постучал в дверь. И, не дожидаясь ответа, вошел Енька. Он прошел и сел к столу.
— А это совсем прелестно, — обрадовалась женщина, разглядывая другой, рыжеватый томик. — Это редкая книга, и, я помню, издана она была небольшим тиражом, тысяч пять. Это наш украинский поэт. Я ведь тоже хохлушка. Только потом вышла замуж и уехала.
— Мы не хохлы, — сказал дед, — мы кацапы.
— Мы к сыну в Киев жить приезжали, — сказала бабушка.
— Это все равно, — махнула женщина рукой. — Вот слушайте. Это русский перевод.
— Олег, пойдешь в кино? — шепотом спросил Енька.
— Пойду, — сказал Олег и посмотрел на бабушку.
Бабушка кивнула и приложила к губам палец.
— Какие стихи! — Женщина откинула книгу и качнулась, будто на нее подул ветер.
Ласточки летают, — им летается,
А Ганнуся любит, — ей пора…
Как волна зеленая, вздымается
По весне Батыева гора…
Олег прикрыл глаза и вспомнил Батыеву гору, и жаркое счастливое солнце, улыбки, платья людей, руку отца, положенную ему на голову, и спокойные его шаги, и полный карман леденцов.
Гнутся клены нежными коленями,
В черной туче голубь промелькнет…
День-другой, — и птицами весенними
Мы вплывем в лазурный небосвод.
Пусть же кружится земля, вращается
Хоть вкруг лампочки, — как встарь, бодра…
Ласточки летают, — им летается,
А Ганнуся плачет, — ей пора…
— Какой поэт! — сказала женщина и покачала головой. — А вы знаете, кто? Рыльский. Максим Рыльский. Слышали?
— Нет, — сказала бабушка, — не слышали.
— Рыльских в Киеве много, — сказал дед.
— Ну ладно. Спасибо. Я пойду. Я возьму эти две книжечки? Хорошо? — сказала женщина, подняла лицо и увидела Еньку.
Женщина смотрела на Еньку и краснела, будто в чем-то была перед ним виновата. Она подошла к столу, надела шапочку и взяла чемодан.
— Я вот зашла, — сказала она. — Зашла, посидела. Книги хорошие есть тут. Так, по пути. Прогуливалась и зашла.
Енька молчал и только смотрел на нее.
— Ну, спасибо вам, я пойду, — сказала женщина и направилась к двери.
— А мы тоже пойдем, — сказал Олег. — Мы в кино. Нам и по пути. Чемодан вам нести поможем.
— Да нет уж, я одна, — сказала женщина и вышла.
Они догнали Александру Владимировну за Санькиным домом. Тихо, так же медленно, как и она, пришли с ней в село, где Александра Владимировна свернула к дому.
— Чего это, Александра Владимировна за книжками к вам приходила? — спросил Енька.
— Да нет. — И Олег рассказал, зачем и к кому она пришла.
Возле самого клуба Енька вспомнил, что ему нужно здесь в селе заглянуть по делам в один дом.
— Ты пока иди в кино, а я потом, наверное, приду, — сказал Енька.
И ушел.
Возле клуба толпился народ. Плясали и пели. Какая-то девушка резким, сильным голосом кричала частушку:
Ты, германец-оборванец,
зачем начал воевать,
нас, молоденьких девчоночек,
заставил горевать.
В толпе стоял Федька Ковырин, стоял в широких клешах, в тельняшке под пиджаком. Чуб Федька зачесал на левую сторону и немного смахивал на Гитлера. Рядом с ним топталась какая-то девушка в сапогах, в красной косынке, низко и туго повязанной на лоб. Тут же помахивала платочком и Наташа.
— Дай утирочку, — сказал Федька Наташе.
— Не дам, — засмеялась Наташа и наклонила голову.
— Дай, — сказал Федька и протянул руку за платочком.
Наташа платочком взмахнула и снова сказала:
— Не дам.
— Отберу ведь. — Федька оскалился, и во рту у него блеснул золотой зуб.
«Откуда это он зубом обзавелся? — подумал Олег. — Фиксу, видно, вставил. А может, и выбил кто».
Федька схватил Наташу за руку.
— Не дам, — сказала Наташа. — Ой! Отпусти, больно. Дурень.
— Отдай, помнить буду.
— Отпусти, — сказала Наташа.
— Не отпущу.
Олег шагнул вперед и негромко сказал Федьке:
— Отпусти.
— А тебе-то что! — глянул на него из-под чуба Федька.
— Отпусти, — сказал Олег.
— Иди, иди. Короче на поворотах, — завспыхивал Федька зубом.
Наташа молчала.
— Отпусти, в морду дам, — сказал Олег.
— Ишь, какой тут выискался интеллигентик, — сказал Федька, отпуская Наташу. — Смотри, зубов не соберешь.
— Своих не соберу, так фиксы вставлю, — сказал Олег. — Вот так!
Эх, и кто бы нас задел,
мы б того задели бы —
от Москвы до Сталинграда
скулы полетели бы, —
прокричал кто-то, отплясывая в темноте.
— Слышал? — сказал Федька.
— Слышал, — сказал Олег. — Пойдем, Наташа.
Наташа не спеша пошла за Олегом в клуб.
— Ты чего на него? — сказала она.
— А чего он?
— А он ничего. Шутил ведь, — качнула Наташа бровями. — Очень он смахивает на одного морячка, на пароходе когда ехала. Парнишечка такой.
— Тогда иди. Мне-то что. Я думал, ты и вправду. Иди.
Олег купил билет и пошел в кино.
Сначала показывали киносборник. Молодой боец, веселый и лихой, где только встречал, там и бил немцев. Он их бил и все пускал в ход поговорку. Он колом убил немецкого мотоциклиста посреди дороги. Немцы не знали, как с ним справиться. Зал смеялся и подбадривал бойца.
И после короткого перерыва пошел другой фильм — «Разгром немецких войск под Москвой». Пришел он в зал бесстрашной, уверенной и на все готовой музыкой.
Ползли немецкие танки. Они ползли с ревом, и казалось, ничем нельзя их остановить. Они ползли прямо на зал, и сердце падало, а ноги леденели. Потом ползли самолеты, и сотни бомб сыпались на наши города.
А потом перед Мавзолеем шли наши войска. И диктор говорил, что они прямо с парада отправляются в бой. А песня успокаивала и железными, похожими на клятву словами внушала:
Мы не дрогнем в бою
за столицу свою,
нам родная Москва дорога.
Нерушимой стеной,
обороной стальной
остановим, отбросим врага.
Били из заснеженных дотов наши огромные пушки. Пошли наши самолеты. Пошли наши танки. Пошли в атаку наши бойцы и падали на бегу, одни поднимались и продолжали бег, а другие оставались лежать.
Олег не помнил себя. Раньше он никогда не чувствовал, будто его нет. Но теперь его не было. Не было его — именно сидящего в клубе. Был он, сидящий в танке, он, бегущий в поле с винтовкой, он, упавший в снег, он, повешенный, и он, вновь поднявшийся и снова бегущий вперед и кричащий во все горло.
Олег вышел из клуба и только тут заметил, что плачет, что слезы густо текут у него из глаз, но что ему легко, как никогда еще не было. Ночь уже опустилась. Люди ждали второго сеанса, и кто плясал, кто разговаривал. Федька по-прежнему улыбался фиксатым ртом. Он поигрывал Наташиным платочком и снова улыбался.
Проходя мимо дома, где живет Александра Владимировна, Олег увидел, что у нее горит свет. А сама она сидит за столом и читает. С дороги в темноте кто-то свернул к воротам этого дома. Он тащил за собой санки. На санках лежало что-то похожее на скорчившегося и уснувшего человека.
Ночь установилась ясная. Лужи на дороге покрылись ледком, они громко лопались под шагами. В воздухе пахло дальним ветром. Над головой проносились под звездами облака. Олег шагал с легким сердцем, и ему хотелось петь или что-то рассказывать.
Уже в деревне Олег немного пришел в себя. Он заметил, что у Саньки горит свет, а за занавеской кто-то ходит. Это была Санька. Она ходила по комнате так, будто у нее болит зуб.
От окон тянуло теплом, уютом и тишиной. Олег хотел было зайти, но постеснялся. Он пошел дальше, внезапно вспомнив отрывок, что читала сегодня Александра Владимировна: «Застал он ее за работой… Радость он ей сообщил — известье о свадьбе, — и в дальнейшем, уже не скрываясь, он ее целовал как жену и делил с ней труды…» Олег покачал головой и сказал: «Чудно. Пожалуй, отличная у меня память». Подумавши так, он решил припомнить песню из сегодняшнего кинофильма. И припомнил. Пошел, напевая про себя.
Олег подошел к своему дому и услышал в ограде тихий разговор.
— А чего же она говорит? — спрашивала бабушка.
— Ничего, — отвечал дядя Саша. — Плачет. Может быть, говорит, жив он, а я за другого вышла. Хуже всякой, говорит, Калины. С той ночи и пошло, как ты на Петра поворожила.
Бабушка вздохнула.
— И жить, говорит, я, видно, с другим человеком не смогу. Сам, говорит, видишь. Такая моя, мол, судьба. И плачет. И все меня жалеет.
— Жалко ее, бедную, — сказала бабушка. — Да и отца тоже жалко. Плох он теперь. Все вон лежит и лежит. Уж было радовался он за тебя… Кто там? — вдруг громко спросила бабушка.
— Это я, — сказал Олег и вошел в ограду.
Возле крыльца стояли санки. На санках лежал чемодан, лежали узел и гитара.
— Бери, внучек, гитару да неси домой, — сказала бабушка. Она взяла узел, дядя Саша — чемодан, и все поднялись по крыльцу.
Шел мелкий дождь. Снег почернел. Снег исчез. Никакого снега не было.
Олег пообедал, он съел вареную картошку и кусок хлеба величиной со спичечный коробок. Он выпил еще стакан молока. И стал собираться в школу.
И тут пришел с работы дядя Саша. Не раздеваясь он сел к столу и долго смотрел на бабушку. Бабушка смотрела на него, молчала и мигала отекшими веками. Дед спал, и в горле у него что-то взвизгивало.
— У Парикова был, — сказал дядя Саша.
— Сейчас, что ли, был?
— Утром позвонил он директору, прямо из МТС вызвал.
Бабушка молчала.
— Сегодня ухожу, — сказал дядя Саша.
— На фронт отпустили? — спросила бабушка. — Не поздно ли теперь? Тогда-то за тобой врачи хоть присматривали, в Киеве. А какой из тебя теперь воин? Контузий-то сколько было.
— Не на фронт. В больницу пока.
Дядя Саша сбросил пальто и положил его на лавку, как в чужом доме, куда на минуту забежал погреться. За окнами шел дождь и поднимался ветер.
— Буди отца, собираться буду, — сказал дядя Саша.
— Пусть пока поспит. Спит все время, и не разбудишь, — сказала бабушка.
Вечером дядя Саша уходил из деревни. Дождь усилился, и в полях шумело. Шумело так, как шумит молодой лес, пробивая почки.
— Куда в ботинках пойдешь… — сказал дед. — Бери мои валенки.
Дед сидел, свесив с кровати босые ноги, и весь колыхался, будто по телу у него переливалась вода. Он был пухл.
— Зачем валенки? Весна, — сказал дядя Саша.
— Весна не весна — морозы еще будут, — сказал дед наставительно.
— Куда же я в валенках по воде?
— Калоши на них накинь. И тепло, и сухо.
Дядя Саша сел на табуретку, зажал валенок между колен. Большую самодельную калошу из красной резины он вывернул наизнанку и двумя руками стал натягивать на валенок. Бабушка взялась за другой валенок и другую калошу.
Потом дядя Саша валенки надел, накинул пальто, взял дорожный мешок и долго стоял посреди комнаты.
— Иди, поцелую, — сказал дед.
Но сам встал и пошел к дяде Саше. Он шел как сквозь темноту. Они обнялись и долго стояли, прижавшись друг к другу щеками. Дядя Саша подошел к бабушке. Бабушка поцеловала его в лоб. Дядя Саша подошел к Олегу и поцеловал его в щеку. Губы у дяди Саши были обмякшие, с холодным запахом дождевой воды.
— Значит, сам он тебя направил? — спросил дед.
— Говорит, сам. Долго добивался, говорит. В областную больницу, говорит, попасть нелегко.
— Это, наверное, письмо в область помогло, — сказала бабушка.. — Я тебе говорила же: напиши, а ты не слушался.
— Ну хорошо, что послушался, — сказал дядя Саша.
— А надолго? — спросил дед.
— Будешь, говорит, лежать, пока основательно не подкрепят. А тогда уж просись на фронт.
— Сынок, — начала бабушка, но замолчала и еще раз поцеловала дядю Сашу.
Но больше ничего она не стала говорить.
Все вышли на улицу. И дед босиком остался стоять среди сеней в темноте под шелест дождя по крыше.
В ограде стояла Санька. Дождь осыпа́л платок, фуфайку, сапоги. По лицу ее текли капли, но Санька не вытирала их.
— Ты это? — тихо и немного удивленно спросил дядя Саша.
— Я, — сказала Санька. — Ты уж не поминай меня, прости меня, глупую.
— Что ты? Что ты? — зашептал дядя Саша. — Да не плачь ты. Ты прекрасная, я всегда буду тебя помнить. А ты меня забудь.
— Как же забыть-то тебя? — сказала Санька усталым голосом. — Человек ведь ты. Живой. И жизни у тебя нет.
Бабушка и Олег стояли поодаль.
— Ну, уж поцелую я тебя. — Санька взяла дядю Сашу ладонями за щеки, пригнула его голову, потом одной рукой сняла с его головы шапку и поцеловала в волосы.
И дядя Саша пошел из ограды.
Бабушка и Санька остались у крыльца. Бабушка смотрела на дядю Сашу сквозь мелкий дождь и шевелила губами, будто говорила ему вслед что-то напутственное. Санька просто стояла и плакала.
Олег и дядя Саша вышли на тропинку, по которой обычно приходила из села Нинка-почтальонка, и оказались одни среди дождя. Дядя Саша иногда поглядывал на Олега. Каждый раз он хотел что-то сказать, но не говорил. Уже далеко за селом он остановился.
— Увидишь отца, — сказал он, — скажи ему что-нибудь. — Он помолчал. — Я ведь помню его. И как воевали вместе, помню. Да и сам вспоминай меня почаще. Помогает. — Он еще помолчал. — Ну, пошел я.
Он дальше пошел один. А Олег смотрел ему вслед. Дождь был редкий, сумерки только слетались. Ключ вышел из берегов и заливал поле, двигаясь лощиной. Вода уже забирала тропинку.
Дядя Саша уходил со своим мешком, в зимней шапке, и ноги его разъезжались по грязной земле. Отсюда он был похож на мальчика, который отправился на рыбалку. В лощине, где вода перекрыла тропинку, дядя Саша замешкался, хотел обойти лощину стороной. Но потом он махнул рукой и пошел по воде. Валенки глубоко уходили в поток, почти до колен. А дядя Саша шел по этой воде деревянными шагами.
Олег вернулся к дому. По лестнице он забрался на чердак и долго сидел, прижавшись к теплой печной трубе. Он слушал шорох дождя по крыше и шум воды в полях. Он заснул вскоре и проспал всю ночь.
Проснулся Олег от громкого крика. В ограде кричала Санька. В воздухе раскачивался широкий процеженный свет. Он разбегался волнами. Олег посмотрел вниз и увидел среди ограды лодку. А в лодке стояла Санька с деревянной лопатой в руке.
Олег спустился на крыльцо. По двору по синей воде плавали щепки, мусор и плавал старый полуботинок.
— Выходи, затопит! — крикнула Санька.
Вышла бабушка, протирая спросонья глаза и с удивлением глядя на ровную ширь воды по двору.
— На мельницу, — сказала Санька. — В лодку — и на мельницу, там сухо.
Выглянул в окно дед, приподняв голову с подушки.
— Поехали, Владимир Зосимович! — крикнула Санька. — Вставайте да на мельницу.
— Никуда я не поеду, — сказал дед.
— Зальет ведь.
— Не зальет. А зальет, так черт с ним. Уж и зальет, так водой, а не дерьмом. Все равно дохнуть.
— Люди! — завопил откуда-то с улицы Бедняга. — Люди!
По улице плыли гуси. Иногда они опускали головы и подолгу держали их под водой: видимо, переговаривались там втайне от людей. Потом гуси, медленно работая ногами, плыли дальше, поглядывали по сторонам и останавливали взгляд на Бедняге. Бедняга в подштанниках стоял на крыше сенок и махал руками. К его дому шли сразу две лодки — Енька и Калина.
— Что, штаны-то подобрало? — говорила Калина Бедняге издали.
— Сундук, — говорил Бедняга и разводил руками в воздухе.
Изба Бедняги стояла ниже других; ее залило так, что вода уже гуляла в комнатах. Енька выпрыгнул на крыльцо и зашагал в дом. Из сеней бросилась и поплыла в огород большая крыса. Она плыла, поднимая испуганно над водою усы. Калина тоже подъехала и тоже зашагала в избу.
— Сейчас мы тебя, чертову скупердягу, растрясем. Где подштанники с деньгами? — говорила она.
И Бедняга засуетился, кинулся было с крыши и стал требовать, чтобы его подождали.
— Сиди, пронизанное брюхо, — сказала Калина.
— Сама-то и есть пронизанное брюхо, — шипел Бедняга.
Енька и Калина вытащили на крыльцо большой окованный сундук. Поставили в лодку. Опять пошли в избу. А Бедняга все бегал по крыше и то там, то здесь пробовал свесить ноги.
За озером возле мельницы суетился народ. А здесь, в ограде, водой уже залило овчарник, оттуда несло бумаги, Олеговы книги, географические карты. Широко распластавшись, плыла физическая карта мира. Края карты уже намокли, ушли под воду. Утонула западная часть Европы, взмок и тяжелел север Африки. Даже Гималаи готовы были утонуть. Над водой остался только Тихий океан. Тихий океан покачивался и кругами ходил по ограде. А рядом несло клоуна.
Клоун в синем колпаке, в красных шароварах смотрел в небо деревянным нарисованным лицом. От рук и от ног его тянулись по теченью веревочки. Веревочки уже намокли, они медленно утопали, словно из-под воды кто-то натягивал их. Клоун смотрел в небо и не мог понять, что случилось. И видно было, что клоун старается просто плыть.
Олег прыгнул в Санькину лодку, догнал клоуна, поддел его лопатой и сунул в карман.
И тут вышла на крыльцо Калина и громко сказала:
— Гад!
Она вышла на крыльцо с ружьем. Бедняга уже спускался по углу сенок и торопился.
— Лезь на крышу обратно, сучье вымя! — сказала Калина и навела на Беднягу ружье.
Бедняга спрыгнул на ступеньки. Он подскочил к Калине, схватился за ружье и негромко сказал:
— Отдай, стерва!
Калина ударила Беднягу кулаком в лицо и крикнула Саньке:
— Сань, Андреево ружье у пропадины за сундуком лежало.
— Лежало за сундуком, — сказал Енька, тоже выходя на крыльцо и вытаскивая какой-то узел.
— Отдай! — крикнул Бедняга.
Санька, как сонная, шагнула прямо в воду и через улицу пошла к Калине. Она взяла у Калины ружье, долго глядела на него, стоя по пояс в воде.
— Дурная, — сказала Калина, — простудишься.
Санька, держа ружье перед собой, вышла на улицу и зашагала к дому. Вдоль улицы плыли гуси. Они увидели Саньку и свернули в сторону.
Санька шла и мелко тряслась всем телом.
— Стерва! — закричал во весь голос Бедняга и пнул Калину, стоя на крыльце в подштанниках.
В небе настала звездная теплая ночь. И звездная ночь опустилась на полые воды. Оставленные избы маячили среди рассыпанных по разливу звезд; отражаясь от разлива, звезды мерцали еще и на окнах.
По широкой старой мельнице вдоль матрасов, перин, тюфяков раскинулся сон. Спали лодки, прикрученные цепями к столбам, к лестнице, к крыльцу. Лодки спали, но покачивались на прибывающей воде. Не спала только мельница, в ней шуршали, о чем-то переговаривались встревоженные крысы. Они что-то перетаскивали из одного угла в другой. Они становились на задние лапы, вслушивались, поглядывали на спящих людей. И чувствовалось, они собираются в далекую дорогу.
А люди спали, им некуда было идти, и устали они от тяжелого дня. Не спал среди людей только Бедняга. Он ворочался. Он разговаривал. Он стряхнул с одеяла крысу, которая неизвестно зачем взбежала на него, села и задумала смотреть сквозь тьму ему в глаза. Бедняга встал, спустился по деревянной лестнице к лодке. Он поплыл в деревню. За разливом поднимался месяц, и вода стала огненной, а звезды на ней погасли. Бедняга плыл среди горящей воды, разговаривал сам с собой и равнодушно оглядывался на мельницу, где спали почти все деревенские, где не было только Калины.
Марии снилось, будто она босиком идет вспаханным полем и тащит за собой борону. Сзади с бичом плетется Бедняга. Он с каждым шагом приседает и щелкает ее бичом по голым ногам. Мария отбивается от бича, как от овода, и старается идти быстрей. А стороной по шоссе скачет на коне какой-то всадник. Он скачет туда и обратно, молодецки подгоняет коня, и смеется, и свистит.
Лежа рядом с матерью на перине под тулупом, Енька видел другой сон. Он стоит над колодцем и вытаскивает из глубины на свет бадью за бадьей. Енька выплескивает воду прямо на землю. На воде пляшет в сапогах Наташа. Она улыбается Еньке и ловит его за руки. Еньке весело, он делает вид, что сердится. А Наташа все ловит его за руки. Тогда Енька полной бадьей окатывает Наташу с головы до ног. Наташа еще громче смеется, хватает бадью и тянет ее на себя. Енька не отпускает. И оба они, поскользнувшись, падают на землю, катятся в разные стороны по сверкающей и бегущей воде.
На той же перине, но под шубой, спала Санька. И Саньке грезится, будто в люльке лежит она. Люлька подвешена в небе. Люлька ласково и длинно раскачивается. Санька раскидывает руки во всю ширину люльки и все хочет, чтобы ей показалось, будто она летит.
Санька разбрасывает руки и одну из них кладет Зине на голову. Зина сбрасывает Санькину руку, а та опять кладет. Зина видит только тихий свет и теплый ветер. Сама она стоит под березой, и береза склоняет на лицо ей ветку. Зина отстраняет ветку и смотрит вдаль, где ходит и поет в полем Олег.
Олег на печке в избе рядом с бабушкой, которая не захотела деда оставить в одиночестве. Под Олегом голубой прохладный конь. Конь скачет по разливу. Олег держится за длинные вожжи, а конь тащит его все быстрей, все быстрей. На ногах у Олега высокие валенки с красными самодельными калошами. Олег летит за конем, а из-под валенок встают и хлещут белые фонтаны воды. Потом Олег падает на воду. Но не отпускает вожжи, а несется по разливу, переворачиваясь в воздухе, зажмуриваясь от брызг. Валенки слетают с ног и остаются где-то далеко.
На те же самые калоши, но уже без валенок, смотрит бабушка. Калоши на столе, они полны вареной картошки. Картошки полопались от кипенья, сахаристо светятся, от них пар. Обжигая руки, бабушка разламывает картошки, ест их. Красные калоши покрыты по́том. Сколько бабушка ни ест, картошек не убывает. Но бабушка все боится, что не останется на семью, она хочет отказаться есть, но не может остановиться. И вдруг калоши шагают по столу. Они делают шаг, второй, спускаются на лавку, ступают на подоконник, прыгают на улицу и, широко шагая по воде, вместе с картошкой уходят в деревню. Дед вскакивает с кровати и, как есть, тоже через окно выпрыгивает на улицу и гонится за калошами.
А в конце улицы спит Калина. И сон у Калины тяжкий. Калина разбирает избу. Она снимает конек и кладет его в ограду, разбирает крышу. Она сдергивает стропила и по венцу раскатывает стены. С улицы раскатывать не с руки. Калина входит в дом и разбирает его изнутри. Изба увеличивается, бревна делаются тяжелыми, Калине становится жарко. Она сбрасывает платье. Вдруг в глубине сенок она слышит удар. Калина снимает дверь, выбрасывает ее через верх и видит в сенях мужчину. Мужчина пока небольшой, он идет и стучит по стенам кувалдой. Калина хочет запереться, но двери нет. Калина становится маленькой и бежит назад, в комнаты. А мужчина идет и бьет по стенам кувалдой. Калина забивается в угол, съеживается и прячет лицо в колени. Мужчина подходит к ней близко и прямо над головой гулко бьет в стену. Калина просыпается.
Кто-то громко стучит в дверь.
Калина выходит в сени и спрашивает:
— Кто там?
— Отворяй, — говорит голос Бедняги.
— Чего тебе, старая сопля?
— Отворяй, отворяй, — говорит Бедняга по-хозяйски. — Промерз я.
— Чего тебе здесь? Ковыляй до дому.
— Залило дом-то. Некуда. Отворяй. Другим-то отворяешь. Я ведь свой, соседский. Чего гнешься?
— Прохвостина, — говорит Калина и отворяет сени.
Лодка стоит среди ограды, а Бедняга на крыльце.
Он проходит в избу.
Калина ложится в постель, а Бедняга садится за стол. Он вынимает из кармана коробок спичек и делает вид, что хочет засветить лампу.
— Чего керосин-то зря изводить, и в темноте перебудется, — говорит Калина и переворачивается в постели с живота на спину.
— Мать, доставай-ка эту бутылку. Колькину, — сказал дед.
— А надо ли? — сказала бабушка. — Может, подождем?
— Надо, — сказал дед. — Сегодня ее и надо открыть. Хоть вина выпью.
Дед лежал под окном в желтом свете вечернего солнца. Вздутое лицо его стало прозрачным. Веки не двигались, и дед старался ими не моргать. Моргнувши, он каждый раз поднимал их с усилием. Дед смотрел невесело, как-то издали.
Бабушка достала со дна сундука длинную черную бутылку под красной богатой этикеткой.
Олег подошел к бабушке, тронул ее руку и попросил:
— Мама, не надо. А?
— Дедушка просит. Ему надо, внучек.
— Надо, — сказал дед.
— Но ведь вы же ее столько лет держали для встречи с папой.
— А вот так, внук, мы с ним и встретимся. Иначе не получится, — сказал дед.
Бабушка поставила бутылку на стол и вскрыла ее штопором. Пробка цокнула, бутылка вздохнула, и по комнате пошел аромат.
— Ты, внучек, не сердись. Просит он. Надо ему, — сказала бабушка.
— Не серчай, — сказал дед. — Не серчай на меня, да и на мать тоже.
Постучал в дверь и вошел Енька. Он держал в руке небольшую алюминиевую миску. Он встал на пороге и сказал:
— Мать вот велела мякины вареной немного принести, а потом еще лепешек из жмыха напечет. Тоже даст.
— Все это теперь ни к чему, — сказал дед. — Неси обратно. Сегодня мы без этого. Сами ешьте.
— Да хватит у нас, — сказал Енька. — Мать целый чугун мякины напарила. Мы уж поели.
Бабушка подошла к Еньке, взяла у него миску, унесла на кухню.
— Ладно, пусть стоит, — сказала она. — А ты, Ень, иди да скажи Марии спасибо.
Бабушка налила понемногу в три стакана, и вино в стаканах загуляло, красное. В комнате расцвел июньский луг, луг дышал, а в него пекло солнце.
— Я не буду, — сказал Олег и полез на печку.
— Выпьем за Кольку, — сказал дед.
И они выпили. Бабушка выпила стоя, глядя на деда. И так осталась стоять и смотреть. Дед же выпил и стал смотреть в окно.
— Вот солнце садится, и тяжесть какая-то, — сказал он, — будто за душу тянет.
— Да это всегда, наверное, так, — сказала бабушка.
— Давай еще по малости, — сказал дед.
— За Сашку, — сказала бабушка.
Они выпили еще.
Бабушка стояла возле деда, а дед глядел в окно. И бабушка еще налила и села к деду на кровать. Они посидели молча и молча выпили. И в воздухе что-то ударило. Олег почувствовал, что его нет в избе, а только в избе два человека — дед и бабушка.
— В больницу завтра повезут, — сказала бабушка.
— Пусть везут. Все равно, — сказал дед.
Помолчали.
— Ты смотри не задерживайся, — сказал дед.
— Все равно ведь там не встретимся, — сказала бабушка.
— Встретимся не встретимся, а мне обидно. Не думал, что раньше тебя помру.
— Я ведь недолго переживу, — сказала бабушка, словно оправдываясь. — Я ведь хожу только, а так… уж еле-еле.
— Вот и давай, — сказал дед.
— А так чего же? Чего мне тут одной делать? Кольки нет, Сашки нет.
— Ты не времени́ тут. А я вот, видишь, поторопился. Жалко мне.
Помолчали.
— Ты, отец, как? Легко тебе? — спросила бабушка, внимательно глядя деду в лицо.
— Телу вроде тяжело. Лишку в нем какого-то есть. А так ничего.
— Ну и слава богу, — вздохнула бабушка.
Дед посмотрел в окно, подумал, сжал веки, и лицо его вдруг стало злым.
— Ты, мать, знаешь что? — сказал он глухим голосом. — Я ведь изменял тебе.
— Я знаю, — сказала бабушка.
— Да не раз ведь я тебе изменял.
— Знаю я.
— Эх и стерва, помню, была одна, — вкрадчиво заговорил дед, слова растягивая и обозначая каждую букву. — Напоила она меня. До революции еще это было. Молодая, кровь с молоком…
— Отец, зачем ты это говоришь?
— Ох и стерва же была, такая сволочь животатая… А ты ничего не знала…
— Отец, не надо уж тебе это вспоминать. Я ведь и то тебе не припоминаю.
— Слушай. Все расскажу, — сказал дед и замолчал.
Видно было, что он борется с собой: говорить дальше или нет. Бабушка сидела перед ним с отяжелевшим стеариновым лицом. Бабушка положила вздутую ладонь деду на голову и стала гладить его. Она гладила и двигала пальцами, будто перебирала волосы.
— Я никогда тебе, Володя, не изменяла. И не хотелось мне этого, — сказала бабушка добрым голосом и глядя деду в лицо, стараясь разглядеть в нем что-то такое, что ей сейчас, видимо, было крайне нужно.
— Прости меня, мать, — тихо сказал дед. — Злой я, видно.
— Какой ты злой? Ты просто глупый. Ты всегда был как парнишка. Такой ты и остался.
Из-под век у деда выступили слезы. Они только выступили, но не потекли по щекам. Они лишь поблескивали. Мало-помалу дед притих и вскоре задышал глубоко, ровно, как дышат во сне. Бабушка не отходила от него и не убирала с головы ладонь.
Олег спустился с печки и вышел на улицу. На своем огороде Енька и Мария вскапывали лопатами землю. Олег пошел помогать им вскапывать огород. Земля, сочная, глубокая, разваливалась влажно, как масло. Из глубины ее пахло смолой. Вывернутые вместе с землей черви быстро прятались в свои норы. Солнце село. Пришла прохлада. Работалось тоже легко, споро, только мучительно хотелось есть.
Утро встало солнечное, и слышно было, как в поле по всем лесам поют птицы.
Бабушка стояла над кроватью, смотрела на деда. Она стояла спиной к печке и закрывала собой лицо деда, на которое смотрела молча.
Возле калитки прогромыхали и остановились колеса. Вошел Енька. Он сказал, что бричка готова, пора в больницу. Бабушка обернула к Еньке заплаканное лицо и сказала, что ехать можно. Енька подошел к дедовой кровати, и вся его фигура стала растерянной, будто зашел он совсем не туда, куда собирался. Олег спустился с печки и тоже растерялся. На кровати лежал и смотрел в окно не дед, а другой какой-то человек.
Дед за ночь опал. Отеков не было, и во всем его теле остались одни кости. На костях жилисто голубела кожа. Она голубела ровная, гладкая, без морщинки, словно всегда дед был только таким. Лицо его сделалось детским, нос не круглый, а острый, и на лысом черепе появился легкий пушок.
Дед попытался встать, но не смог. Бабушка подхватила его рукой под спину и помогла сесть.
Дед в чистом нижнем белье. Он сидит и пристально смотрит на всех, словно впервые по-настоящему знакомится с этими людьми. Он силится улыбнуться, но кожа на лице его не улыбается. Бабушка надевает на деда брюки, ботинки, накидывает пальто. Енька и Олег берут деда под мышки, ставят на ноги. Но дедовы ноги не двигаются. Тогда Енька и Олег складывают руки небольшим сиденьицем и несут деда. Дед удивительно легок, в нем нет никакого весу.
Бабушка выходит на крыльцо и стоит, прислонившись к стене. Она смотрит деду вслед и шевелит губами, будто напутствует его. Деда сажают в бричку. Енька взбирается на передок, а Олег устраивается позади кошелки: Олегу страшно сесть рядом с дедом.
— Ну, мать, смотри, — говорит дед из брички. — Помни. — Он говорит это негромким убедительным голосом.
— Помню, отец, помню, — говорит бабушка тоже негромко.
Енька тронул вожжи, бричка не спеша покатилась.
На половине деревни вышла из своего дома Зина.
— Постой-ка, Ень, — сказала Зина.
Енька придержал коня.
Зина подошла к Олегу и спросила:
— Можно, я поеду с вами?
— А куда тебе? — спросил Енька.
— Просто так. Можно, я поеду?
— Садись, — сказал Олег.
Зина села в бричку рядом с дедом.
Солнце светило прохладными неторопливыми лучами. В легком воздухе стояла тишина, хотя и пели повсюду птицы. Над бричкой появилась бабочка. Она плясала над бричкой, сверкая крыльями. Подул ветер, и бабочку отнесло далеко в поле.
— Как не хочется умирать, — сказал дед и посмотрел на Зину. — Не хочется, Зина.
— Вам не холодно? — сказала Зина и поплотнее запахнула на дедовой груди пальто.
— Умирать не хочется, говорю, — сказал дед. — Никогда вроде бы утра такого в жизни не было.
— И у меня тоже, — сказала Зина. — Не было такого утра никогда.
— Еще будет, — сказал дед.
— И хорошо, что такое утро, — сказала Зина.
— Еще будет у тебя утро и не такое, — сказал дед. — Только поймаешь ли ты его?
— Вам не страшно? — сказала Зина.
— Нет. Только жалко. Жалко это очень.
Дед заплакал.
— Не надо, дедушка, — сказал Олег. — Мы ведь в больницу едем. Вылечат там.
— Чего там сделают? — сказал дед спокойно.
— Вылечат, — сказал Олег.
— Еще и не примут, — сказал дед. — Зря только едем. Коня зря маем.
Конь шел тяжело и оглядывался.
— Примут, — сказал Енька. — Не надо так думать.
Зина обернулась к Олегу, взяла его за руку, посмотрела ему в глаза, как бы просила, чтобы он чего-то подождал.
— Какая ты красивая, — сказал дед и посмотрел на Зину. — Красивая ты какая…
Зина посмотрела на деда и улыбнулась ему.
— Пропадешь ты со своей красотой, — сказал дед.
— Не пропаду, — сказала Зина.
Дед снова закрыл глаза и, казалось, уснул. А может быть, он и в самом деле уснул или о чем-то думал…
Бричка остановилась возле больницы. Олег и Енька подняли деда и понесли. И опять не чувствовали никакой тяжести. Дед глаза не открывал и спал у них на руках. Они принесли деда в приемную комнату и посадили на диван. Следом вошла Зина и встала у двери. Главный врач сидел за столом. Он, не вставая со стула, посмотрел на деда и сказал, обращаясь сразу к Еньке и к Олегу:
— Чего же вы умирающего привезли?
— Какой же он умирающий? — сказал Енька. — Его лечить надо.
— Умирающий, — сказал главный врач. — Надо было раньше привозить.
— А что же нам делать? — сказал Олег.
— Я не знаю, — сказал главный врач.
— Он всю гражданскую войну провоевал, — сказал Енька.
— Я тоже не раз воевал, — сказал главный врач.
— Но вы не умирающий, — сказала Зина.
— Я нормальных больных не могу обслужить, — сказал главный врач, что-то записывая в толстую книжку. — Больница забита. А этот безнадежный.
— Но вы ведь даже не осмотрели его, — сказал Енька.
— Чего его смотреть. Я вижу.
Вошла сестра. Та самая, что дежурила ночью и мылась в кубовой. Она остановилась в дверях рядом с Зиной.
— Везите его домой, — сказал главный врач. — Я принять не могу.
— Не довезти им будет, — сказала сестра.
— Они сами не хотят хоронить его, вот и привезли, — сказал главный врач сестре.
— Надо же человеку где-нибудь спокойно помереть, — сказала Зина.
Дед открыл глаза и кивнул головой.
— Только не здесь, — сказал главный врач.
— А где же? — сказал сипло Енька. — Где, собачья твоя морда?
— Вы потише, вам здесь не рынок, — сказал главный врач.
— Дайте ему помереть, — сказала Зина. — Вы ведь тоже когда-нибудь помирать будете.
Дед опять открыл глаза и кивнул головой.
Глаза у деда медленно покрывались белой пленкой. Олегу стало страшно, и он чувствовал, что его начинает трясти. Он боялся, что бросится и ударит главного врача. Зина взяла его руку и крепко сжала. Рука у нее была сейчас очень сильная.
— Ну пожалуйста, — сказала Зина главному врачу.
Главный врач посмотрел на Зину, потом на сестру и устало сказал:
— Несите его в кубовую.
Олег подошел к деду. Олега всего трясло. А дед сидел и закатывал глаза. Зина опять взяла Олега за руку, отвела в сторону. Потом она кивнула Еньке, и они вдвоем понесли деда в кубовую. Сестра помогала им.
Из кубовой Зина вернулась быстро. Она вывела Олега на улицу, посадила на лавку и сказала:
— Ты посиди здесь. Я скоро вернусь. А если надо, позову.
Не было Зины долго. А Олег сидел и мелко дрожал всем телом. Он знал, что ему нужно пойти туда, к деду, но он не мог встать. Он сидел и боялся встать и пойти туда. И Олег успокаивал себя тем, что дед немного полежит в кубовой, станет ему легче, и его положат в больницу.
Из больницы вышли Енька и Зина.
Зина подошла и села рядом с Олегом. А Енька пошел к бричке. Зина подняла руку и хотела положить ее Олегу на плечо. Но не положила.
— Поедем, Олег. Поедем в деревню. Не надо. Не надо. Возьми себя в руки. Поедем, Олег.
Бабушка умерла через неделю после деда. И когда Санька, Мария, Калина и Епифаньева выносили ее из дому, Олег шел позади. Он шел позади и мучился. Он помнил, как бабушка перед смертью просила, чтобы он поцеловал ее мертвую. «Если тебе будет неприятно мертвую меня целовать, — говорила она, — то ты все же поцелуй. Ты положи мне на лоб два пальца и поцелуй меня в свои пальчики. Мне этого будет достаточно». Олег шел за гробом, и собирался с духом, и мучился, все еще не решив, как ему поцеловать.
И когда поставили гроб на телегу, то не закрывали его, а ждали чего-то от Олега. Олег подошел. Он близко увидел мертвое лицо бабушки. Лицо было все то же стеариновое, но уже обтаявшее. Теперь оно было маленькое, и бабушка стала похожа на девочку. Она умерла не закрывая век, и теперь положили ей на глаза пятаки. Олег склонился над бабушкой к долго стоял молча, словно узнавая ее. Потом он убрал с ее глаз пятаки, посмотрел на нее еще раз и быстро поцеловал в лоб. И это было совсем не страшно, только на губах остался слабый привкус обветренной мяты.
Ее похоронили за деревней. Калина и Санька пошли в поле работать. А Мария поехала с Енькой в село на той же телеге получать семена для весеннего сева. А Олег пошел в лес. И долго ходил там, пока не заметил, что смеркается и что в руке у него лежат два пятака. Олег положил пятаки в карман и вернулся домой.
Олег сидел при лампе за столом в пустой избе. Он смотрел на темное окно. Он видел равнину. Он видел равнину под облачным небом. В облаках слышался ветер. И ветер дул над землей, по которой в разные стороны шли люди. Все они куда-то торопились. Олег присмотрелся и заметил, что люди эти ему знакомы.
Вдалеке под самыми облаками уходил дед. Он уходил в пиджаке, без шапки, в сапогах. Пиджак развевался, и от этого казалось, что дед вертится на месте. Дед иногда оглядывался и строго смотрел на бабушку. А бабушка шла стороной от него, в черной длинной дохе, которую носила еще в Киеве. Бабушка поспевала за дедом. Здесь же невдалеке торопился дядя Саша. Он шагал по воде в валенках с красными калошами, на спине висел мешок. Дядя Саша на ходу снимал мешок, задирал пальто и показывал кому-то спину. Потом появился Енька. Енька чинил хомут, растягивал дратву двумя руками в разные стороны и манил Олега за собой. Тут же Мария шла с топором на плече. Топор был тяжелый, Мария подгибалась под ним и оступалась на равнине. Поперек поля бежала Калина. Платье горело на ней, и Калина сбивала руками огонь с платья, бросалась на землю и каталась по земле. Ей издали что-то кричала Санька и отмахивалась, будто Калина катится на нее.
Облака снижались, и ветер шумел в них все громче. И вот уже облака пошли по головам людей, развевая на них волосы и вздувая одежды. Среди ветра вдруг послышался звук, грустный, мягкий и высокий. Кто-то играл на скрипке и ходил со скрипкой вокруг Олега, все приближаясь и приближаясь к нему. Олег покрутил головой и посмотрел в окно. Темные стекла дребезжали от ветра. Олег хотел встать и пройтись по избе, но увидел, что посреди комнаты стоит Зина.
— Скучно мне, — сказала Зина. — Мама в селе на работе. Смотрю, огонь у тебя горит. Вот и пришла.
— Садись на лавку, — сказал Олег. — Посиди. И я тоже посижу.
— Нет ли у тебя чего поесть? — сказала Зина.
— Не знаю.
— Я посмотрю?
— Посмотри.
— Тут мякина есть, — сказала Зина с кухни.
— Наверное, — сказал Олег.
— Да тут и вино стоит, — сказала Зина.
Зина принесла на стол ту недопитую бутылку вина под красной богатой этикеткой.
— Выпей вина, — сказала Зина. — Может, уснешь.
— Не усну я, — сказал Олег. — Все равно выпей.
— И ты выпей.
— И я выпью.
Зина разлила вино в два стакана. Они выпили вино, сидя по разные стороны стола, вдалеке друг от друга.
По улице кто-то шел и напевал незнакомую частушку:
Супостаточка пришла
в синеньком платочке,
перед милым заюлила,
как змея на кочке.
Хлопнула калитка на той стороне улицы.
— Наташка, видно, из кино пришла, — сказала Зина.
Наташа закладывала калитку и продолжала петь.
— Ты посиди со мной, — сказал Олег.
— Я и буду сидеть, — сказала Зина.
Она поярче вывернула фитиль и стала издали внимательно разглядывать Олегово лицо, напрягая зрачки, словно он сидит где-то далеко в поле, а ветер мешает ей смотреть.
Енька поднял плуг, поставил его и пошел серединой загона. А следом шагала за ним старуха Епифаньева и Калина. Они бросали в отвороченную борозду картошины. И когда приходила пора Епифаньевой набирать в ведро картошку вместе с Калиной, старуха вынимала из-за пазухи бутылочку с какими-то белыми шариками. Она вытряхивала их на ладонь и рассказывала, что этими шариками хорошо душу подкреплять, когда дых немлет… «Я ей, голубоньке врачихе, и говорю: ты отдай мне поболе этих таблеточек, век буду за тебя богу молиться. Нельзя, она говорит мне, их только раз пореденьку. Никоим, говорит, духом, дескать, таблетки эти вредные, много есть их — сердце лопнет враз, как барабан. Вижу, хитрит моя врачиха. Я ей тогда на другой же день и притащила ведерочко картошек прямо ко крыльцу. Вот целу бутылочку таблеток и подала она мне…»
Калина погладила старухину кошку и пошла с ведром за Енькой. Енька и эту борозду провел, завернул к Саньке. Енька здесь прошел пустой бороздой и догнал Калину. Калина поглядывала на Еньку и подбадривала:
— Давай, давай, мужичок. Силушка по жилушкам, поди, поигрывает. Не нам, стареньким, ровня.
— Старенькая, — ухмыльнулся Енька. — Таблеток не ешь, пахать, поди, еще на тебе в самый раз.
— Пахать не пахать… — улыбнулась Калина.
Енька провел еще пустую борозду с другого края и опять зашел со средины. Санька здесь набирала из кучи картошку в ведро. А старуха Епифаньева опять рассказывала:
— Вот, милая, утречком встану, таблеточку-крошеньку изжую, глядишь, и в поле на работу дошла. Таблетку изжевала, глядишь, поработала.
— Подкрепляйся, подкрепляйся, — сказал Енька. — Вон Калине таблетку удружи: дух, говорит, захватывает, тяжко ей.
— У нее, парень, дух-то захватывает, да не тот. Из нее, парень, дух клюкой вышибать надоть.
И старуха зашагала за Енькой.
И так до приближения сумерек Енька ходил под жарким солнцем с плугом, а за ним ходили то старуха Епифаньева, то Санька, то Калина — с ведрами.
Первая отсеялась Епифаньева. Проглотила таблетку и, подкрепленная, отправилась в деревню. Кошка бежала за ней следом. Потом отсеялась Санька. Она тоже взяла ведро на руку и заторопилась в деревню, без таблетки. Выпало дохаживать борозду за Енькой Калине.
Енька пошел последней пустой бороздой. Калина разогнулась, поставила ведро на землю вверх дном и села на него, как садятся верхом на коня.
— Посидим да дух переведем, — сказала Калина.
Енька сел рядом, на землю.
— Чего смотришь? — спросила Калина.
— В землю, что ли, ты растешь? — сказал Енька.
— Я — в землю, а ты — из земли. Кто куда быстрее вымашет, — засмеялась Калина.
Она посидела, пораскачивалась, поднялась, по-мужски сквозь зубы сплюнула и сказала:
— Пошли. Чего сидеть? Ни плетня, ни рубахи не высидишь.
Солнце садилось. В воздухе сильно запахло землей, кто-то грел поля изнутри, и пашни бродили, как тесто.
— Зайди, дело есть, — сказала Калина в деревне.
Енька зашел в ограду.
— Ушат у меня в колодец упал, — сказала Калина. — Вода-то хоть и не питьевая, а ушата жалко. Лезть сама боюсь: баба — она баба и есть.
Енька наклонил журавль и хотел спуститься в бадье.
— Улетишь, — сказала Калина. — Гнилое все: журавль, как косточка, переломится. Заест меня тогда Мария, скажет — сына ухайдакала. Деревня без мужика останется.
Калина принесла из дома веревку и намотала один конец на край колодезного сруба. Другим концом Енька обмотал двойной петлей ноги. Калина ухватилась за веревку и потихоньку стала отпускать Еньку в колодец.
— Не повредись, девки любить не будут, — сказала Калина сверху, и Енька понял, что она улыбнулась.
Пахнуло холодом. Внизу кто-то прыгнул, гулко как в корыто.
Енька засветил спичку. Ушат плавал в воде. В ушате сидела лягушка. При свете спички глаза ее горели будто две иголки. Енька вытряхнул из ушата лягушку. Он надел ушат на голову и крикнул:
— Тяни!
— Чего ты там? Не утонул ли? — спросила Калина.
— А чего?
— Не слышно, будто рот зажеван.
— В ушате я, — сказал Енька и полез вверх. А Калина тянула.
Енька добрался до края сруба. Калина захохотала, постучала пальцами по дну опрокинутого ушата и спросила:
— Ить ты? Кто там? Кто упрятался?
— Я, — сказал Енька.
— А кто ты?
— Черт водяной.
— Если черт, пущу. Лезь прямо в избу.
Она сняла с Еньки ушат, помогла развязать затянувшуюся вокруг ног петлю и усмехнулась:
— Не повредился?
— Жив и невредим, — сказал Енька.
— Посмотрим, посмотрим, — поглядывала в сумерках Калина. — В избе-то все выясним.
— С тебя причитается, — ухмыльнулся Енька, — Магарыч Магарычевич.
— Пойдем, самогонки налью, — сказала Калина, сматывая веревку на локоть. — За работу и приплата.
Она засветила на столе лампу, ушла на кухню и с шумом отворила крышку в подполье.
— Погорюй пока, потом повеселеешь.
Калина вернулась, неся большую бутыль, заткнутую газетой.
Енька сидел на лавке, положив руки на стол и глядя на Калину. Калина резала сало, глубокое, белое. Из глубины надреза сало мгновенно розовело и покрывалось по́том. При свете лампы белое лицо Калины тоже порозовело, задышало теплом.
Налила Калина два больших стакана, села напротив, поставила локти на стол.
— Ну как, Ень, выпьем?
— Не захмелеть бы мне.
— С чего это? — притворно озаботилась Калина. — А то смотри, запьянеешь — зашумишь.
Калина подняла стакан, облизнулась и стала пить, сложив губы лодочкой. Енька выпил одним духом, Заел. Сало, твердое как сахар, во рту не таяло. Енька прожевал и осмотрелся. В голову пошел жар, и Калина отодвинулась далеко, будто сидела на другом краю поля.
— Ну как? — спросила Калина оттуда, из-за поля.
— Все правильно, — сказал Енька уверенно.
Он почувствовал, что вокруг очень много места. Он откинулся к стене и развалил плечи, сознавая, что плечи у него широкие.
— Ты, Калина, богато, как я погляжу, живешь, — проговорил он и вытянул под столом ноги.
— Были б руки, были б ноги, а богатству не избыться, — поглядела на него Калина издали и тоже вытянула ноги. — Бабе, Ень, богатство не порука, житье у нее за пазухой бьется. Еще, что ли, выпьем?
Она налила еще и чокнулась с Енькой. Енька выпил, и Калина приблизилась, а под столом оказалось очень мало места. Под столом теснились ноги Калины, а свои деть стало некуда.
Енька смотрел на Калину и впервые за весь день заметил, что она в майке. Майка, белая, тонкая, обхватывала грудь.
— Ты, Ень, не торопишься? — спросила Калина.
— Куда мне торопиться, я ведь сам по себе, — сказал Енька, свернул цигарку и закурил.
— Вот в моей избе и табаком запахло, — улыбнулась Калина.
Лицо ее горело как самовар, и даже из-за стола слышался жар этот.
— Ты, Ень, смотри, как вымахал, — покачала Калина головой. — Кто бы подумал, что таким парнем станешь.
Енька курил и рассматривал Калину. Калина замолчала и тоже стала разглядывать Еньку мягкими невеселыми глазами. Енька докурил, раздавил цигарку о стол и опять откинулся к стене.
Калина встала, прошлась по комнате и раскачивалась, как под коромыслом. Потом повернулась, подошла к столу и остановилась возле стола. Она стояла близко и обдавала Еньку запахом жаркого сосняка. Калина обеими руками взяла стол за углы, отодвинула его и села Еньке на колени. Еньке стало тяжело, и он не мог дышать. Глаза Калины не мигали и блестели сухо. Енька почувствовал, что его глаза расширяются и до боли натягивают веки. Калина неторопливо прижала к Еньке гладкое лицо и поползла по его подбородку сухой дрожащей щекой.
В это время скрипнула калитка. Калина замерла. Вдоль ограды ступали шаги. Калина встала, зло поправила волосы, толкнула стол на место. Прошел по крыльцу, по сеням и без стука протиснулся в дверь Бедняга.
— Чего тебе? — сказала Калина, стоя среди комнаты.
— На огонек зашел, — сказал Бедняга ласково и сел к столу.
— Какого тебе огонька? — сказала Калина.
— Всякого. — Бедняга посмотрел на Еньку и подмигнул: — Давай закурим, сперва твои, потом мои.
Енька положил на стол табак и газету. Бедняга свертывал цигарку и ни на кого не смотрел.
— Мне домой, — сказал Енька.
— Куда тебе? — сказала Калина. — Сиди да жди.
— Я пошел, — сказал Енька и вышел.
Он вышел в ограду и пожалел. Он встал среди ограды, не решаясь ни уйти, ни вернуться. Постоял, махнул рукой и ушел за калитку. И принялся он шагать взад и вперед по деревне.
Все избы спали. У Калины свет горел. И Енька каждый раз намеревался свернуть, но не сворачивал. Ночь текла сначала медленно, а потом побежала. А потом у Калины свет погас. И Енька приблизился к калитке и долго стоял, грея дыхание. Взошел на крыльцо. Дверь на запоре. Постучал. Никто не отозвался. Постучал еще. Ответа не было.
Енька до рассвета сидел на крыльце и уже по росе отправился домой. Дома огонь уже горел. Мать сидела за столом и читала письмо.
— От отца, — сказала она. — Жив он. Воюет.
Мать сидела в одной рубашке. Видно было, что она не спала, а сейчас поднялась, чтобы письмо еще раз перечитать. Енька хотел подойти и взять письмо, но заробел перед матерью, сидящей за столом в рубашке. Он ушел на сеновал, чтобы спать и не спать до полудня и слышать сквозь дрему, как шумно и спокойно дышит невдалеке под тулупом Олег.
Олег резал во дворе полено. И рядом лежало еще три полешка, гладких, ровных и сухих. Олег резал и посвистывал. Из дома вышла Мария. Она взяла топор, расколола поленья на тонкие ровные щепки, сгребла их в охапку.
— Олег, дома картошку доокучиваешь, — сказала она, — к Саньке пойди поокучивай. С Енькой пойдете.
— Ладно, — сказал Олег и поднял голову. Он посмотрел на Марию и обиженно сказал: — Тетя Маруся, мне ведь нужны эти полешки были.
— Сказал бы, почем я знаю. Новые найдешь.
— А зачем они тебе? — спросила из-за ограды Наташа. — Вы, парни, куда нынче?
— К Саньке окучивать, — сказал Енька.
— И меня окучивать мамка заставила, — сказала Наташа, входя в ограду. — Давайте вместе. Сначала к нам, а потом туда. Или наоборот.
— Ладно, ладно, — сказал Енька, — жирная будешь.
— Я и так жирная, — засмеялась Наташа, хлопая себя по бокам. — Ладно?
— Ладно, пойдем, — сказал Енька, — сначала к Саньке.
— А ты чего тут мастеришь? — Наташа подошла к Олегу.
— Ничего.
— Потом увидишь, — сказал Енька.
Наташа подняла с земли обструганный кусок полена, повертела его и догадливо сказала:
— Да ведь это нога!
— Нога, — сказал Енька.
— А это еще нога.
— Нога, — сказал Енька.
Наташа разглядывала две небольшие деревянные ноги. Ноги были обуты в валенки, а на валенки надеты калоши.
— А это рука, и вот еще рука, — сказала Наташа.
— Ага, — сказал Олег.
— А чего ты выстругиваешь?
— Разве не видишь, голову выстругиваю.
— Я пойду в избу прожигать, — сказал Енька.
И пошел, забрав руки и ноги, выструганные Олегом из полена.
— Олег, а зачем тебе это? — спросила Наташа.
— Увидишь.
— В куклы будешь играть?
— Ага.
— Как маленький, — сказала жалостливо Наташа.
— Пошел отсюда! — загремел в доме голос Марии.
— Подожди ты, — пробурчал Енька.
— Пошел, пошел! Все чадом задымил, снова занавески придется стирать. И так обкурил все, а теперь чадит. Совесть надо иметь.
— Подожди ты, — сказал Енька.
Енька вышел на крыльцо, неся охапку тоненько прожженных в суставах деревянных рук и ног.
— Он как маленький, — сказала Наташа Еньке.
— А ты как глупая, — сказал Енька.
— Глупой лучше быть, чем маленькой.
— Ты покажи ей, Олег, — сказал Енька.
— Да ну ее.
— Покажи, пусть поумнеет.
— Покажи, я поумнею, — сказала Наташа.
Олег собрал человечка и поставил его на ноги. Человечек постоял, подогнул колени и свалился на спину.
Наташа захохотала.
Олег вынул из кармана коромыслице с несколькими длинными нитками. Он подвязал человечка нитками к коромыслицу. Он поднял коромыслице и поставил человечка на ноги. Человечек стоял и не падал. Это был человек в зимней шапке, в валенках с калошами. Олег достал из кармана красный карандаш и нарисовал на лице человека глаза и рот. Рот получился длинный, он застыл в какой-то непонятной улыбке, будто человека били по голове, а он пытался улыбаться.
Олег задвигал коромыслицем, и человек пошел.
— Какая прелесть! — сказала Наташа человечку.
Человек остановился, поднял руки и посмотрел в небо.
— Какая прелесть! — сказала Наташа и хлопнула в ладоши.
— А ты говорила, — сказал Енька.
— Чего говорила? — сказала Наташа.
— Говорила: корове на хвост наступила. А кто видал?
— Ты молчи, — сказала Наташа. — Это не твой человечек.
Человек опустил руки, склонил голову и пошел по земле. Он шел прямо к маленькой луже, которая не успела просохнуть после ночного дождя.
— Ты просто прелесть! — сказала Наташа Олегу.
Человек прямо в валенках пошел по луже и еще ниже опустил голову.
— Ты просто удивительная прелесть! — сказала Наташа, подбежала к Олегу и поцеловала его в щеку.
Человек прошагал через лужу и остановился. Он посмотрел назад и помахал кому-то рукой.
— Ты изумительная прелесть! — сказала Наташа и еще раз поцеловала Олега.
— Ладно, пойдем картошку окучивать, — сказал Енька.
— Ты молчи, это не твой человечек, — сказала Наташа.
Человек шагал дальше.
— Айда картошку окучивать, — сказал Енька.
— Подожди, — сказал Олег.
Человек шел и все оглядывался, улыбаясь длинным ртом, будто его бьют по голове.
— Пошли, — сказал Енька.
— Ты молчи, — сказала Наташа.
Енька подошел и пнул человечка. У человечка отвалились руки и ноги. А сам он отлетел далеко в сторону. Он лежал и смотрел в небо и улыбался виновато, будто его бьют по голове.
— Ладно, пошли, — сказал Олег и положил коромыслице в карман.
— Фу, какой дурень, — сказала Наташа, не глядя на Еньку. — Пошли окучивать картошку.
Они шли с тяпками по улице на Санькин огород. И впереди на дороге показался Митька.
— Да ведь это Митька! — удивленно сказала Наташа.
— Где? — быстро спросил Енька.
Митька двигался в военной форме с пилоткой на голове и в сверкающих сапогах. На груди у Митьки поигрывала медаль.
— Здравствуй, Митька! — крикнула Наташа.
— Здравствуйте, — сказал Митька и улыбнулся издали сухим черным лицом.
Он шел, поблескивая глазами, нес в руке походный вещевой мешок. Шел он легкой волчьей походкой и шел быстро, словно торопился в жаркий день напиться.
Наташа побежала. Олег шел, как шел, а Енька остановился.
— Привет, Енька, — сказал весело Митька. — Какой ты вымахал! — И Митька Еньке подал руку первому.
Енька тоже подал руку, но съежился, усиленно старался глядеть Митьке в лицо, только это у него не получалось. Митька здоровался, большой, ловкий, быстрый. Он весь так и ходил, как конь под пустым седлом.
— Надолго? — спросил Енька, стараясь глядеть Митьке в глаза, а сам весь уменьшаясь.
— Посмотрю. — Митька поправил пилотку. — Посмотрю, как дела пойдут. Делишки тут у меня есть кое-какие.
Митька полез в карман и вынул пачку папирос из своих военных галифе.
— Ку́рите? — он подставил всем пачку.
— Я не курю, — сказал Олег.
А Енька вытащил папироску и принялся разминать ее и усиленно на нее смотреть. Митька сунул папироску в рот, спрятал пачку и вынул из кармана револьвер. Он навел револьвер на Еньку и сказал:
— Ну…
— Ты чего? Я ничего, — попятился Енька. — Чего я тебе? — И Енька еще попятился.
Митька нажал курок, из револьвера ударило пламя. Пламя ударило и осталось гореть, как свечка. Митька поднес дуло к Енькиной папироске:
— Прикуривай.
Наташа захохотала.
Олег улыбнулся.
Енька прикурил.
Митька тоже прикурил. Он повертел револьвер в руке и протянул его Еньке:
— Надо? Отличная зажигалка.
Енька смотрел на револьвер и облегченно улыбался.
— Бери, — сказал Митька и вложил револьвер Еньке в ладонь.
— Спасибо, — сказал Енька.
И хотя папироска у Митьки дымилась, он снова полез в карман и вытащил другую зажигалку, плоскую. Митька еще раз прикурил, с усмешкой посмотрел на всех.
— Ну ладно, увидимся, — сказал он и пошел к дому.
Каждый взял на Санькином огороде по три ряда, и пошли прямо от сарая лицом к полю, поблескивая тяпками. Наташа и Олег переговаривались. Енька молчал. Он работал какой-то маленький, словно у него не то что-то отобрали, не то поймали где-то да так и не ударили.
Полуднело. Люди шли на обед. Впереди семенила старуха Епифаньева. За ней бежала кошка. За кошкой двигалась Калина и следом Санька.
Митька стоял на крыльце. Он заложил руки в карманы и смотрел на идущих. Калина увидела его, вся вскинулась, вспыхнула лицом и крикнула:
— Митя-а!
Она подняла руки, закинула голову и с ликующими глазами, ликующим ртом хватая на бегу воздух, бросилась к дому. Она грудью отшвырнула калитку, взбежала на крыльцо и раскинула руки. Митька молча ударил ее кулаком в лицо. Калина спиной упала на землю. Она съежилась на земле и вскочила. И снова кинулась к Митьке.
— Шкура! — сказал Митька и второй раз ударил ее кулаком в лицо.
Калина опять упала. И опять вскочила. И снова бросилась к Митьке.
Митька ударил еще.
— Шлюха! — сказал он и плюнул.
Калина рухнула лицом вперед и некоторое время лежала.
Старуха Епифаньева, подобрав подол, спешила к своему дому и мелко крестилась. Санька вскрикнула, вбежала в ограду и выскочила на огород. Она увидела на огороде людей и опять вскрикнула, скрылась в избу. Мария стояла на крыльце, смотрела, заложив руки за шею. Енька продолжал окучивать. Олег стоял и сжимал рукоятку тяпки. А Наташа присела, будто ее били по ногам, прижала к лицу руки и кусала пальцы.
— Шлюха! — сказал Митька и спустился с крыльца. — Стерва!
Калина подняла мокрое багровое лицо и тихо сказала:
— Митя…
Митька одной рукой взял ее за волосы, поднял с земли, посмотрел на нее, плюнул в лицо ей и ударил.
— Митя! — закричала Калина. — Я ведь баба! Баба я! За что ты меня? Бей, Митя! Ой, больно! Бей, Митя. Баба ведь я. Больно мне, прости меня, стерву проклятую.
Митька выше поднял ее за волосы и, растягивая губы, глядя в глаза ей, говорил:
— Я много вас таких видел. Шкур. Шлюха барабанная. Думаешь, я жить с тобой буду? Я с тобой, как со всякой шлюхой, три дня пересплю. Ух, гадина…
И Митьку затрясло.
— Митенька, Митя, — говорила Калина. — Стерва я. Пожалей меня, Митя! — завопила она. — Баба ведь я несчастная, ты же знаешь. Ох, Митя…
Она хотела обнять Митьку.
Но Митька выше поднял ее за волосы, как бы поставил, чтобы она стояла. И потом он ударил ее сапогом.
Калина раскинулась и полетела на колодец. И Олегу показалось, что у нее отлетели руки и ноги. Калина лежала спиной на колодезном срубе, смотрела в небо и улыбалась, будто Митька стоял рядом и не бил ее только что по голове.
А Митька повернулся и ушел в избу.
И потом Калина пошла в избу. Под вечер она вышла с коромыслом, отправилась на Санькин колодец за водой. И слышно было, как она в ограде говорила Саньке:
— Митька приехал. Митя приехал.
Набрала воды. Поставила ведра на землю. Вышла на огород. Она посмотрела на всех улыбающимся багровым лицом.
— Митька приехал, — сказала она и поклонилась всем.
Митька уехал через три дня. Он вышел за ограду с медалью, с мешком и в пилотке. И Калина пошла провожать его.
— Ладно. Не надо, — сказал Митька, — сам дойду.
— Митя, провожу я тебя, — попросила Калина.
— Сам дойду, — утвердил Митька. — И не жди меня больше. Убьют не убьют — не вернусь. Живи.
— Митя… — сказала Калина.
— Иди в избу.
Калина повернулась и пошла в избу.
Из окошка выглянула старуха Епифаньева.
— Опять, что ли, Митя, на войну пошел? — спросила она.
— Пошел, — сказал Митька.
— Увидишь там Ивана, скажи, чтобы скорей домой ворочался. Костюм я ему хороший выменяла. Да и сама ждать затосковалась. Жить, скажи, уж тяжко мне. А пока не придет, умирать не буду.
Из села по деревне шествовал Бедняга. Он тащил подмышкой большую фанеру, прибитую к длинному колу. Бедняга издали увидел Митьку и хотел свернуть на огороды.
— А ну, Бедняга, иди-ка, покурим — сперва мои, потом твои! — крикнул Митька.
Бедняга подошел и поклонился Митьке:
— Со счастливым, как говорится, возвращением. — Бедняга потрогал пальцем на груди Митькиной медаль и пропел: — Ишь ты, как горит, любезная, чистое солнце.
— Что это у тебя? — сказал Митька и взял из рук Бедняги фанеру, на одной стороне которой было что-то написано красными буквами.
— Это я, Митя, в милиции теперь работаю. Начальник Па́риков взял меня за слабость здоровья и за усердие. Вроде бы как я в конюхах да в пожарниках теперь. По совместительству. А бабы, ведь они что, стервы. Государственную значению им в голове не просветить. Берут воду из озера, и все. Кто огород польет, кто постирает: вода, она, вишь, мягкая здесь в озере. А воде убыток. Вдруг пожар, и залить нечем. Вон в прошлом годе бабы, можно сказать, весь скотный двор в колхозе спалили. Спасибо, я, миленький, в набат постучал. Да человека того, поджигателя, поймал тут же. Все тушат, а я ловить побежал. Спит он, гляжу, под кустом неподалеку. Я и хвать его.
Митька повернул к себе фанеру исписанной стороной.
— «Воду в етом озере брать дли всяких нужд строго воспрещается», — прочитал Митька. — Ну и сволочь же ты, Бедняга! — сказал Митька. — Фрицев на тебя нет, а руки марать неохота.
— Я ведь, Митя, для колхозного дела стараюсь. Можно сказать, строй государственный поддерживаю, — сказал Бедняга ласково.
— Спасибо за письмишки, — сказал Митька.
— Ну, что ты, Митя… Я ведь тебе всегда одно лишь услужество. А бабы, они ведь без строгого глазу — ой какие голопупы, Митя. — Бедняга не удержался и добавил: — Митя, муж красивой бабы…
Митька ударил Беднягу в ухо и пошел из деревни. Потом оглянулся и помахал Бедняге рукой:
— Поминай пока. Помни, когда придется.
— Придется, придется, — сказал Бедняга, подбирая свое фанерное приказание.
Он прошел к озеру и вбил приказание в землю на самом берегу, буквами к деревне.
Енька в полдень вышел на озеро. Он прочитал приказание и выкупался. Он вылез на берег, оделся, выдернул кол вместе с фанерой и закинул в озеро. Фанера поплыла по воде. На фанеру села пташка, пробежалась и полетела дальше.
Енька потянулся после купанья, хотел уже направиться в поле, как увидел, что позади Наташиного огорода ходят кони. Кони ходили по ту сторону изгороди. А по эту сторону цвели маки. Один соловый молодой лошак поднял передние ноги над изгородью, прыгнул и пошел по макам. Выбежала со двора Наташа. Она закричала на лошака. Но лошак даже не оглянулся из-под гривы. Грива, как цыганский платок, свисала с лошака.
Наташа тогда пошла медленно, крадучись. Она подходила к лошаку, с каждым шагом приседая. Ветер широко раздувал маки, гнал их, словно воду, и Наташа кралась по пояс в этой воде. Она приблизилась, прыгнула на лошака и вцепилась в гриву. Лошак рванул и перепрыгнул изгородь. Лошак, разматывая бег, понес в поле.
Енька выбежал за огород. Лошак уносил Наташу, а она подпрыгивала и старалась удержаться. Но сползала. Енька побежал следом. Конь рванул сильней, и Наташа, скорчившись, боком покатилась на землю. Увидев Еньку, она вскочила и, прихрамывая, побежала в лесок. Она исчезла в лесу, а Енька кричал и спешил за ней.
Наташа стояла под березой, прижавшись к ней спиной и обхватив ствол руками. Она широкими немигающими глазами смотрела, как Енька приближается. Енька подошел и остановился. Он чувствовал, что у него у самого широко смотрят глаза, веки напрягаются до боли. Он чувствовал, что у него тает дыхание. Он шагнул еще и опять остановился.
Не глядите на меня,
глазки поломаете.
Я Купалова Наталья,
разве вы не знаете, —
сказала Наташа прерывающимся голосом и попыталась улыбнуться.
— Ударь меня, — сказал Енька.
— Ень, я ведь люблю тебя, — сказала Наташа.
— Ударь.
— Я ведь люблю тебя.
— Ударь! — крикнул Енька. — Или я ударю.
Наташа сильно ударила его ладонью по лицу, прижала руку к губам и закусила ее, испугавшись.
— Ну вот, пойдем теперь, — сказал Енька.
Он взял Наташу за руку, и они пошли из лесу. Они пошли в поле, где косили рожь.
Деревня уже давно работала. Не было в поле только Калины. Старуха Епифаньева косила вместе со всеми. Позади нее сидела кошка и следила, как вьется над жнивой бабочка. Старуха Епифаньева внезапно положила косу и пошла к лесу, где лежали обеденные узелки косарей. Кошка побежала следом. Старуха развязала свой узелок и села под березу, прислонившись к ней спиной.
Старуха достала из узелка бутылочку, ототкнула ее и стала вытрясать на ладонь таблетки. Она вытрясла штуки три, посмотрела на них, откинула голову к березе и положила руки на колени. Кошка глянула на старуху и отпрыгнула в сторону.
— Подкрепляешься? — сказала Наташа, подходя и наклоняясь над своей литовкой.
Старуха не ответила.
— Подкрепляешься? — сказал Енька и заглянул старухе в лицо.
Лицо старухи Епифаньевой вытягивалось и мертвело.
— Мама! — закричал Енька.
Мария оглянулась. Зина тоже оглянулась, бросила косу и бегом кинулась к Еньке.
— Теперь уж война скоро кончится, — сказал твердо Енька.
— Конечно. Чего уж там осталось, — сказал Олег и посмотрел, откинувшись, на бурый небольшой березовый выворотень.
Из выворотня уже проступало лицо.
— Кто это будет? — спросил Енька.
— Не знаю. Кто-нибудь получится.
Олег снова принялся сапожным Енькиным ножом резать выворотень. А выворотень сам по себе походил на человеческую фигуру с чуть согнутыми ногами, наклоненной вперед спиной, дозорно вытянутой шеей и вскинутой над головою рукой.
— У, язви тя в душу! Волчье мясо! — крикнул Енька на черную комолую корову, которая заворачивала на озимь.
Корова послушалась окрика и вернулась на траву.
Под лезвием ножа человек обозначался быстро и отчетливо, лицо его смотрело вдаль пристальными веками, а рука прикрывала взгляд от ветра.
— Кончится война, вот тогда заживем, — сказал Енька уверенно.
— А чего ты тогда делать будешь? — спросил Олег, поблескивая молочным широким лезвием.
— Я пахать буду.
— Ты и так пашешь.
— Чего я сейчас пашу? — обиженно протянул Енька. — На этих клячах? На коровах еще пахать недоставало. — Он поглядел на стадо и на всякий случай крикнул комолой корове: — У ты, сатана!
— А знаешь, — сказал Олег, снова издали разглядывая выворотень, — в тропических странах дерево хлебное есть. Хлеб растет на нем буханками. Лес бы такой насадить. Да?
Енька поднялся, взял бич и, стреляя бичом в воздухе, обошел стадо. Комолая корова сразу отбежала далеко в сторону и опустила голову, косясь одним глазом.
— Да и лес не то, — сказал Енька, вернувшись. — В лесу темно, зверье всякое. Вот поле засеять. Как ветер по нему пойдет, аж все заполыхает. И конца полю нет. А потом его дождем польет. Поднимется оно. Убирай только.
Енька говорил и смотрел за Иртыш. За Иртышом собиралась туча. Она покачивалась, вздувалась и готовилась двинуться.
— Только бы не на этих клячах убирать, — вздохнул Енька. — А комбайн стоит. Отца нет. Митьки нет. Мать велит зимой на курсы идти, технику эту всю изучать.
— Пойдешь?
— Пойду. Что делать? Неохота, правда: голову сломаешь на этих шестеренках. Да надо. Никого во всем селе-то мужиков не осталось. Мать говорит, с той весны на коровах пахать придется.
— Война уж к тому времени кончится, — сказал Олег.
— Война-то кончится, это ясно. Отец вернется. Трактор в МТС возьмет, и пошла деревня пахать да убирать.
Олег поставил на землю выворотень, который уже превратился теперь в человека, смотрящего из-под руки вдаль с удивлением и заботой, чуть подогнувшего колени, чтобы удержаться на встречном ветру. На ногах надеты валенки с калошами. Волосы человека развевались, и развевался за спиной пиджак, тоже вздутый ветром. Человек был не стар и не молод, он казался вырезанным из кости, хотя пахло от него свежей прохладной древесиной березы.
— Этакий Ветерко, — сказал Енька.
— Ага, Ветерко, — согласился Олег.
— А тебе бы художником стать, — сказал Енька.
— Я бы стал, — кивнул Олег, разглядывая Ветерка и немного удивляясь тому, что получилось. — Я бы с охотой… скульптором стал.
— Кончится война, ты и становись художником. Потом нарисуешь меня, как я хлеб собирать в поле буду.
— Ладно. Я уже и так думаю: кончу школу и — в училище художественное. Или прямо на будущий год пойду. Из восьмого класса без экзаменов примут. — А знаешь, как художники живут? — встрепенулся Олег. — Рисуют, и все. И денег у них много. Веселые все. Хохочут. И все их уважают.
— Чего им не хохотать, — сказал Енька. — Ковры вон, знаешь, на базаре — триста рублей. Две буханки хлеба зараз купить можно. Один художник в селе, из эвакуированных, он хоть с атласа географического, хоть с открытки срисует.
— Знаешь, у отца там книжка есть, — сказал Олег. — Я читал недавно. В Венеции он давно, правда, жил…
— Я слышал про Венецию, — сказал Енька. — На островах стоит она. В Италии, кажется.
— Ну да, — сказал Олег, поглядывая, как на них, низко склонив голову, идет комолая корова. — Сто шестьдесят каналов там. И по улицам на лодках ездят. Лодки все такие сверху бархатные.
— Как же они, бархатные, не тонут? — удивился Енька с недоверием.
— Обшиты они бархатом. И каждую ночь там огни жгут, пляшут и в масках бегают. Хохочут все.
— Сейчас не больно похохочут, — сказал Енька, — сейчас немцы там.
Корова опять остановилась рядом и стала смотреть на Ветерку.
— Ну? — спросил Енька.
Корова помотала безрогой головой.
— Молоко у нее хорошее, — сказал Енька. — У комолых коров молоко всегда хорошее, только мало. А ну, пошла!
— Ну вот, — продолжал Олег. — Там во дворце Дож жил. Перед его дворцом лев стоял каменный. Туда обычно доносы, в пасть ко льву, клали. Тогда только и доносили друг на друга. И два художника заспорили: они оба любили одну девушку. Джулия ее, кажется, звали. И ночью решили на шпагах драться. И девушка ночью побежала и бросила записку в пасть льву. А всех, на кого донос, тогда обычно пытали. Художников этих ночью же вызывают на суд. Ну, думают, раз сюда попали — пытать будут. Стоят. Их спрашивает Дож: «Нам стало известно, что вы намерены этой ночью убить друг друга. Правда это?» — «Правда», — говорят, а сами трясутся. «Ваш талант принадлежит Венецианской республике, — говорит Дож, — и вы обвиняетесь оба в том, что посягнули на ее собственность». И присудили им сражаться не на шпагах, а кто лучше картину нарисует. Тот, кого эта Джулия любила, и победил. Тициано звали его.
— Забавно, — усмехнулся Енька. — Я бы тоже, пожалуй, стал художником. — Он посмотрел в сторону деревни и еще сказал, укладываясь поудобнее: — Вон Зина идет.
Зина шла торопливо. Потом побежала. Она подбежала, посмотрела на Олега удивленными глазами и сказала:
— Я письмо тебе принесла.
— Какое письмо?
— Не знаю какое. От отца.
В стороне прокатился гром. Прокатился резко, как на бричке.
Олег разорвал конверт. Зина смотрела, как у него трясутся руки, а Олег старался успокоить их.
— Отец ранен, — сказал Олег и закрыл глаза.
— Как ранен? — сказал Енька и приподнялся на локте.
— На фронте был, и ранили его.
— Какая радость! — сказала Зина и села рядом с Олегом.
— Вот здорово! — сказал Енька и встал. — Это здорово! Олег, ты представляешь!
— Он пишет, что целый год искал нас и никак не мог узнать, где мы: то воевал, то в госпитале. А теперь новое назначение он получает и часть новую ему дадут. Был в Куйбышеве, туда все переведено, там и напал на след. Говорит, что скоро всем документы выхлопочет.
— Олег, это так здорово! — сказала Зина.
— Я пойду письмо писать. — Олег встал.
— Подожди ты, — сказал Енька.
— Письмо напиши и телеграмму дай, — сказала Зина.
— Денег у меня нет на телеграмму, — задумался Олег.
Енька полез в карман и выгреб горсть монет. Пересчитал.
— Вот, — сказал он, — рубль пятьдесят. В чику вчера выиграл.
— Да у меня два рубля есть, — сказала Зина. — Мамка на хлеб давала.
Олег тоже порылся в карманах и вынул два пятака.
— Вот и еще десять копеек, — сказала Зина.
— А сколько нужно на телеграмму? — спросил Олег.
Никто не знал.
— Я пойду. — Олег спрятал деньги в карман и побежал в деревню.
— И я тоже, — сказала Зина. — А это что? — Она посмотрела на Ветерку.
— Это Олег вырезал, пока пасли, — сказал Енька.
— Забыл от радости-то, — улыбнулась Зина.
Она взяла Ветерку и пошла за Олегом, неся Ветерку на локте и покачивая, вроде баюкая.
Туча перевалила через Иртыш, но шла стороной. Верхним краем она закрыла солнце и сияла, плавилась этим верхним краем. Гром прокатывался в туче из одного конца в другой. И после каждого удара дальний отзвук еще долго отдавался над полями. Под тучей лежали луга. Трава на них, давно уже скошенная, взрастала вновь. Дождь ровной сверкающей стеной одевал травы вдоль Ключа. За Ключом тоже бродило стадо. Дождь приближался и прятал стадо в густой пропаренный дым.
Енька лег на землю. Ему стало тоскливо. Он хотел окликнуть и позвать Зину, но Зина уже скрылась в деревне. Енька попытался думать о художниках, о хлебных деревьях — не думалось. Тогда Енька стал смотреть на тучу, которая весело шла над полями. Из-под тучи сильно пахло мокрыми лугами, сладким воздухом грозы и чистой свежестью дождя. Туча клубилась и сверкала всем своим верхним краем. И Еньке почудилось, что там, на верхнем крае тучи, сидит Гера. Сидит в своем синем пальто с блестящими пуговицами. Гера держит в руках бескозырку, как чашку, а рядом прыгает синица, что-то склевывает и весело болтает.
Мария вошла в избу и обессиленно села на лавку.
— Ну и натопила, — сказала она, отдуваясь, — весь дух захватывает. Угорела я, что ли?
— Угарно там разве? — спросил Олег.
— Да не угарно вроде. А дышать до сих пор нечем. Только голову вымыла, и начало́. Так самую душу и давит.
Мария после бани не разрумянилась, как обычно, а побледнела. И лицо даже тронулось какой-то синевой, точно при тяжелой болезни.
— Ты, Олег, не жди Еньку, — сказала она, отдуваясь. — Опять, поди, с Натальей в кино учухали. Иди да мойся, чего ждать… Может, до утра не придет…
Мария прошла за печку, открыла сундук и вынесла Олегу чистое белье.
И вдруг Мария вскинулась, будто ее ударили под сердце. Она прижала белье к лицу и завсхлипывала. Олег подвел ее к кровати. Мария села, потом легла, продолжая всхлипывать.
— Вы что? Что с вами, тетя Маруся? — испугался Олег.
— Не знаю. Плачется, и все, — пожала плечами Мария. — Ты иди. Мне ничего не будет. Это так. Иди, Олег, мойся.
А несколько минут назад Петр был выведен из сарая. Вел Петра огромный русский солдат с повязкой на рукаве. Вдоль повязки стояла надпись «РОА». Только что, после допроса, немец взглянул на солдата и махнул рукой. Он показал рукой на дверь и раздавил сигарету об стол.
И солдат вывел Петра из хаты.
…Огородом шел Олег в темноте к бане. Картошки уже давно отцвели, и пахло от них теперь табаком. В холодном воздухе шелестела над баней береза. Она походила на человека. Человек склонился над баней, уперся руками в крышу и силился подняться. «Зажечь, что ли, фонарь, — подумал Олег, — вдруг зайду, а на полке сидит…» Олег усмехнулся. Он живо представил себе, как отворяет дверь и видит в темной бане на полке сидящую фигуру. Он шарит за спиной руками, ищет дверь, чтобы уйти, а двери нет. «А вот возьму и специально не буду зажигать, — решил Олег, — маленький, что ли. Или Бедняга какой».
В бане от потолка до пола ходила теплая пахучая волна. Олег поднял руки, слушая, как сверху по всему телу опускается жар, а щеки тяжелеют, тяжелеют руки, как от работы. Потом Олег забрался на полок и лег там. Он лежал на животе, положив лицо на руки, различая, как в углу потрескивает каменка, а над крышей шелестит ветер. И стало ему казаться, что на много лесов и морей вокруг нет ни городов, ни деревень, а только теплая вода ходит под черным небом. И над баней кто-то стоит, он с тихим шелестом набрасывает на себя после купанья одежды.
Олег засветил фонарь, набрал воды и намылил голову. И услышал шаги. Дверь отворилась, по ногам пошел холод. Олег со скрипом смыл с головы пену и открыл глаза. На пороге сидела Калина.
— Бог помочь, — сказала она.
— Бог помочь, — сказал Олег и сел к ней спиной.
— Не устрашился? — спросила Калина. — Чего мне страшиться…
— А девки по ночам на полках посиживают.
— Девки на полках, а бабы на порогах.
— А я к тебе пришла. Мария говорит: в бане он, пойди подсоби.
— Рад видеть.
— Видеть рад, а сидишь спиной, — засмеялась Калина, и по тому, как она засмеялась, Олег понял, что Калина пьяна. — Голову, что ли, подсобить помыть?
— Я уже вымыл.
— Ну спину.
— И спину вымыл.
— А чего не вымыл?
— Все вымыл.
— Торопливый ты. Мал еще, видно.
Олег намылил руки.
— А я в селе была, — сказала Калина.
Олег намылил плечи.
— Дело к тебе есть, — сказала Калина.
— Говори. А то холодно. Баню выстудишь. Еньке еще мыться.
— А я ведь могу войти да прикрыть.
— А чего тебе здесь делать?
— Ладно. Шутки шутками. Телеграмму я тебе принесла.
— Спасибо, — сказал Олег. — Положи там, в предбаннике.
— А ты сам возьми, — зевнула Калина.
— Сам и возьму.
— Нет, сам возьми.
— А кто же, кроме меня, ее возьмет?
— Дурной ты, — сказала Калина. — Ладно, положу там, в предбаннике. Ну, пока. Не поминай лихом.
Калина прикрыла дверь, и слышно было, как она пошла огородом от бани. Она шла и напевала какую-то песенку, кажется «Катюшу».
Олег выскочил в предбанник, схватил телеграмму и при красном свете фонаря прочитал, прислонившись к росистой кадке с холодной водой:
«Немедленно выезжай Куйбышев деньги перевел пойдешь суворовское училище выезд телеграфируй тчк
Олег не мог уснуть всю ночь. Он слышал, как вернулся Енька, как он сходил в баню и прошел спать в избу. Олег лежал на сеновале и думал. Он очнулся от размышлений, когда на краю деревни заухал громкий стук. Уже светало. Кто-то громко бил в бревна. Видно, ему надоело стучать в дверь, и теперь он ломился сквозь стену. Олег выглянул сквозь прореху в крыше, проточенную дождем и временем.
Возле своего дома ходила с топором Калина и досками заколачивала окна. Заколотила. Вошла в избу и вышла с небольшим цветастым сундучком. Она поставила сундучок на крыльцо и наискось заколотила дверь доской, а потом еще навесила замок. Взяла сундучок и вышла на улицу.
Она пошла из деревни не оглядываясь. Сундучок был тяжел. Калина вскоре взвалила его на плечо. Она все-таки потом оглянулась из-под сундучка на деревню, покачала головой и зашагала жесткими нелегкими шагами.
Олег вышел из почты и остановился на крыльце, потому что уходить из села ему не хотелось. Полдень голубел в окнах сельских домов, посвистывал в проводах. Через село тянулись машины, они увозили пшеницу, прикрытую от ветра и птиц брезентом. На машинах горели красные лозунги: «Все для фронта!» Машины тянулись через центр мимо Дома пионеров, и каждый высовывался из кабины, поглядывал на второй этаж этого деревянного двухэтажного здания, похожего на голубятню. Там во втором этаже кто-то играл на пианино.
На черном поцарапанном пианино, сидя в большой пустой комнате с раскрытыми окнами, играла Александра Владимировна. Она легко и предупредительно касалась клавишей, словно собирала с них росу.
— Здравствуйте, Александра Владимировна, — сказал Олег.
— А, это вы, молодой человек, посетили наш старинный терем, — со смехом обернулась Александра Владимировна, не переставая играть.
Она была уже совсем не та, что весной. Она загорела, ноги в узких красных тапочках весело перебирали то одну, то другую педаль. Она сидела в белом платье с открытыми руками и казалась необыкновенно молодой.
За окнами пролетели две ласточки.
— Они смотрят, что я делаю, — кивнула Александра Владимировна в сторону ласточек. — Они уже который раз заглядывают в окна, и я вам хочу пожаловаться, что они мне мешают играть.
— Я уезжаю, — сказал Олег.
— Это прелестно, — сказала Александра Владимировна, не оставляя пианино в покое. — Это прелестно, молодой человек. Я вам завидую. И как далеко, разрешите вас спросить, вы едете? В Австралию? На остров Кергелен? Или в гости к очаровательной принцессе Кашмира?
— Я еду к отцу.
— Я бы тоже поехала к отцу, но у меня его нет. Даже все мои друзья заняты делом. Представьте себе, они до сих пор воюют.
— Я хочу взять у вас те книжки, — сказал Олег.
— Я вам их не отдам, пока вы не дадите мне слово, что вашему отцу от меня передадите привет. Представьте себе, я его вспомнила.
Александра Владимировна смешала клавиши и стала поодиночке выстукивать их издали, желая выяснить, что внутри каждой заключено.
— Тогда мне было лет почти столько же, сколько вам теперь. И это было в Киеве. Мы с мужем пришли на какой-то прием в какой-то военный клуб. Вы знаете, сколько там было военных? У меня даже зарябило в глазах. Ведь я была совсем молода. И после каких-то длинных разговоров начались танцы. — Александра Владимировна размеренно заиграла вальс. — Сверху сияли люстры, а вокруг — ордена. Вы знаете, Олег, это были какие-то чудовищные богатыри. В каждого из них можно было сразу влюбиться. А ваш отец подошел и пригласил меня на вальс. Вы знаете, Олег, вы можете гордиться своим отцом. Он танцевал, как шляхтич. И, если бы я не была замужней женщиной, я бы его обязательно поцеловала. Кстати, а куда вы едете к нему?
Александра Владимировна обернулась и перестала играть.
Олег сказал.
— Суворовское училище! — Александра Владимировна важно подняла брови. — Вам, милый мой, везет. Их только в этом году учредили. Вы знаете, кем вы будете? Вы будете блестящим офицером. И вам позавидует даже ваш отец. А ну-ка встаньте. Руки по швам!
Олег улыбнулся и встал — руки по швам.
— Не так уж плохо, — сказала Александра Владимировна серьезно. — Только не надо сутулиться. И запомните мой совет: когда вы станете офицером, лучше не женитесь. Вам будет жить гораздо легче.
— Александра Владимировна, дайте мне книги, а то я забуду!
— Одну минуточку. — Александра Владимировна легко поднялась и прошла к высокому шкафу с двумя створками. Она подала книги.
— Александра Владимировна, — Олег немного смутился, — а где теперь ваш муж? Где он воюет?
— Он, милый Олег, свое уже отвоевал. Он был очень смелый и решительный человек. Он погиб в Испании.
Александра Владимировна села за пианино. Она некоторое время о чем-то вспоминала, потом обернулась.
— Прежде, чем вы уйдете, — предупредила она, — я вам подарю импровизацию «Воспоминание о весне». Только с условием: когда придет весна, вы должны вспомнить об этой музыке.
Она заиграла беспечно и стремительно, все ниже и ниже наклоняя голову, и заговорила, как бы обращаясь в большой зал:
— Вот видите, Олег, и самое страшное позади. Теперь легко на сердце, и будет становиться все легче. Скоро все будут счастливы. Я тоже скоро поеду на Украину, где цветут вишни и вечерами избы вишневые от низкого солнца. Полмесяца назад освободили Харьков. Я бывала в Харькове. Это огромный, чудесный и немного страшный город. Теперь он, верно, весь разбит. Но скоро он опять станет большим и прекрасным. А потом возьмут Киев, Одессу, Львов… Какие это города! А потом мы где-нибудь случайно встретимся на улице одного из этих городов, и я уже буду старушка. Но вы меня узнаете и скажете: «А помните, как вы в Сибири в голубятне играли про весну?» Я засмеюсь, и окажется, что это не Львов, а Ленинград. Тем лучше.
Она замолчала, но продолжала играть.
За окном опять пронеслись ласточки.
Игра далеко разносилась по селу. На той стороне площади люди шли и оглядывались.
И тут вдали площади Олег увидел небольшую толпу людей, которые шли, на музыку не оглядываясь, а куда-то торопились. Одеты они были в длинные фуфайки, головы женщин обмотаны платками. Люди тащили на себе узлы. И даже дети что-то несли в руках. Люди настороженно посматривали по сторонам. «Цыгане», — подумал Олег, и сердце его стало биться медленно, как захлестнутое.
— Мне надо идти, — сказал Олег Александре Владимировне.
Александра Владимировна оборвала игру и встала.
— Ну ладно, Олег. Спасибо вам. И мне спасибо. Друг друга мы порадовали, а теперь за дела. В самом деле, передавайте отцу привет и скажите, что я его вспомнила.
— Наверное, и вам уж скоро будет можно ехать в Ленинград, — сказал Олег.
— Я думаю, что скоро. Я думаю, что это время не за горами. Будьте счастливы и будьте умницей. А отцу передайте привет: мужчине всегда приятно, если его вспомнила женщина.
Олег попрощался и пошел улицей, куда свернули цыгане. Так он вышел за село и увидел их вдалеке, на проселке. Проселок вел к роще. Облака пошли ниже и сплошнее. А роща раскачивалась там за полем от ветра. Люди шагали среди этого пустынного ветра уже неторопливо. Вскоре цыгане скрылись в роще. А роща продолжала раскачиваться, делая вид, что тоже собирается в дорогу.
Олег в рощу вошел и остановился. По роще здесь и там сердито стояли зеленые мухоморы. Было похоже, что они вылиты из процвелой воды, а на шляпы их сел мелкий снег. Мухоморы не скрывали, что ждут первых морозов, чтобы обледенеть и засверкать.
Олег свернул с дороги, пошел кустами, сквозь мелкий березняк. Неожиданно он вышел на поляну и увидел цыган. Они сидели на земле, сложив узлы в кучу. Они смотрели в землю, о чем-то думали. А двое пожилых мужчин разводили костер. Один из них подсовывал под маленькую кучку валежника спичку, и огонек метался там, хотел вырваться и убежать.
Олег замер. Эти двое почувствовали чужого, подняли головы. Нет, это были не те цыгане. Это были другие.
И, ни слова не говоря, Олег повернулся и зашагал из рощи в деревню.
Он вошел в избу и увидел, что Енька и Мария сидят за столом. Он увидел на столе вареную картошку и тушеную капусту в чашках. А из чашек идет пар. Он увидел кусок хлеба. И еще на столе — бутылка водки.
— Садись, Олег, мы ждем тебя, — сказал Енька.
— Чего это? — сказал Олег, глядя в сторону.
— Садись, гуленый телепень, — сказала Мария.
Она принесла из кухни три стакана и стала разливать водку.
— А я тоже хотел вина купить с отъездом, да забылся, — сказал Олег.
— Чего это с тобой? Лица нет, — сказала Мария.
— Так, ничего, — сказал Олег.
— Ну, выпьем за отъезд, — сказала Мария, поднимая стакан.
Олег выпил.
— Ну, за тебя, Олег. Отъезжай да приезжай потом. Ждать будем. Отца вези. Счастливо тебе, — сказала Мария, покачивая в стакане водку.
— Это видно будет, — сказал Олег.
— А где ты был? Лица на тебе нет. От отца что-нибудь нехорошее? — сказала Мария.
— На цыган я напал, — сказал Олег.
— Ну и что? — сказала Мария строго и поставила стакан на стол.
— Ничего. Сидят в роще.
— Не тронули? — спросил Енька.
— Нет. Не тронули. Где им…
— А Бедняга вон объяснял, — сказал Енька, выпив и заедая капустой, — от самого Урала идут они. Тянут все, воруют, людей ловят. Бедняга сказывал…
— Стерва он, твой Бедняга, — сказала Мария. — Язык ему отрубить, сухой скотине. — И выпила.
— Да я чего, я ведь только дома говорю, — отвернулся Енька.
— И дома такого не говори, — сказала Мария. — Ух, Бедняга, доберусь я до тебя. А где они? В роще?
— В роще. Костер разводят. Трясутся, — сказал Олег.
— Ладно, вы сидите, — сказала Мария. — А я пойду.
Она вылезла из-за стола. Принесла из-за печки еще бутылку, уже красного вина, отправилась доить корову. Подоила. Молоко процедила в избе. Накопала в огороде полмешка картошки. И ушла с мешком, выпив на дорогу стакан вина.
Уезжал Олег ранним утром. Из деревни провожал его Енька. Пароход пришел снизу. Еще издали ударил в пристань гудком. И привалил к причалу.
И народ бросился с парохода. Бежали в глубину пристани по дощатому протоптанному тротуару, и опережали друг друга, и толкались. По обеим сторонам тротуара сидели торговки. Они сидели с раскрытыми мешками мелко нарубленного самосада. В мешки с неба сыпался редкий дождь. Из мешков пахло крепко кирпичным чаем. И в мешках стояли стаканы.
— По десятке, по десятке стаканчик! — кричали одни.
— Восемь, восемь! — кричали другие.
— Самосад-самосадушко. Десять рублей стаканчик! Хлебнешь-дыхнешь, свет с овчинку покажется!
Кто вынес молоко — помалкивали. Пассажиры бежали сюда сами. Толпились. Какая-то женщина в расстегнутой кофте, с наскоро спрятанной под кофту грудью, протискивалась к старухе, сидевшей с бидоном варенца. Старуха держала бидон между ног. А женщина протискивалась к ней и все говорила:
— Граждане! Гражданочки! Дайте кружку взять. Четверо ревмя ревут, маковой росинки от самого Тобольска во рту не было.
Молодой солдат шел, разглядывая торговок, и остановился перед женщиной с вязанкой калачей на плече. Солдат остановился в распоясанной гимнастерке, с золотым зубом. Он слегка присел перед женщиной, развел руками и пропел простуженным голосом:
Гоните бублики,
возьмите рублики,
возьмите рублики
да поскорей…
И заприплясывал, отстукивая подошвами сапог по тротуару:
…и в ночь ненастную
тебя, несчастную,
торговку частную,
я пожалел.
— По тридцаточке, по тридцаточке, — сказала женщина, потряхивая калачами.
Солдат вынул пачку денег, отдал ей две красные тридцатки, взял два калача. Потом он подошел к другой торговке, наклонился над мешком табаку и сказал:
— Сыпь.
— Денежки, денежки, — запричитала торговка. — По десятке, по десятке стакан.
— Сыпь, — сказал солдат, оттопырил карман галифе и помахал в воздухе пачкой денег.
Торговка стала сыпать ему в карман стакан за стаканом и все считала и старалась набавить счет. Солдат не перебивал ее. Солдат набил карман табаком и подал ей большую пачку небольших бумажек. Торговка схватила деньги, а солдат ушел. Торговка быстро принялась деньги пересчитывать и вдруг завопила, вскочила на ноги, хотела бежать, но села на место и ухватилась за мешок, продолжая вопить:
— Тварь бессовестная! Черт косорылый! Деньги-то царские сунул, сатана, сукин сын. Где только, сволочь, выкопал!
Кругом захохотали.
Енька схватил большой чемодан с книгами и, кособочась под тяжестью, побежал по трапу на пароход. Олег взял другой чемодан, с одеждой, и сумку с буханкой хлеба.
— Где билет? — спросил сонным голосом животатый матрос, глядя на них сверху. Матрос был огромен, его лицо тучнело где-то высоко, круглые глаза смотрели вниз неподвижно, будто лежали на толстых щеках и все боялись выпасть и покатиться по щекам, подбородку и вдоль живота по тельняшке.
— Вот билет, — сказал Олег, — четвертый класс.
— До Омска? — спросил матрос, вращая глазами.
Еньку он отстранил, а Олега пропустил на пароход. Олег пошел по железному полу. Его обдало жаром, потным духом, запахом селедки, рогож, он все время ступал по чьим-то ногам. Он ступал и не мог найти свободного места.
— Миленький, иди сюда, иди сюда, — сказала из темноты какая-то старуха. — Вот местечко, потеснюсь. Хучь спать можно станет, посторожишь. Вторую ночь не сплю.
Олег положил рядом со старухой сумку с буханкой хлеба, чемодан с одеждой и побежал за чемоданом с книгами.
— Скорей, — сказал Енька, — уж отходить будет.
Олег дотащил чемодан до места и заторопился к трапу. Но длинный гудок уже затряс пароход, и народ побежал с пристани. Толпа потащила Олега назад. Олег изворачивался и старался протиснуться к трапу. Он протиснулся, когда матросы подняли трап с двух сторон и швырнули его внутрь парохода на железный пол.
Енька стоял на причале, махал рукой и кричал:
— Ничего, ничего! Прощай! Увидимся! Вспоминай, брат! Приезжай к нам!
В глубине парохода что-то двинулось, зашипело и ударило. Потом ударило еще и еще, все быстрее, быстрее, но неторопливо. Будто кто проснулся там внизу, теперь потягивался и лез на палубу, но срывался.
Пароход отвалил и пошел вдоль берега, а Енька уплывал назад, и Олег бросился вдоль борта на корму. На корме сидел народ. Многие спали, подложив под голову кто шапку, кто кулак.
Енька махал издали и кричал:
— Не забывай! Оле-е-е-е…
На пристани стало пустынно.
Пароход выходил на середину реки. И там позади поднималось из-за села солнце. Оно поднималось среди разорвавшихся на время туч, медное, круглое. Поднималось в небо, по которому быстро шли облака. А пароход уходил и хлестал по воде колесами.
Олег до ломоты в глазах всматривался в уплывающий берег. Енька все махал на причале. Теперь он махал кепкой. И вдруг увидел Олег, что кто-то идет вдоль берега за пароходом. Идет и торопится. Олега толкнули. Он посторонился. Мимо прошли какие-то люди, неся в руках бутылки с молоком и калачи. У противоположного борта кормы стоял мужчина в полушубке, а молодая женщина держала его за руку и что-то говорила ему, заглядывая в лицо.
Пароход уходил вниз, но солнце поднималось и нагоняло пароход. Оно светило уже над широкой гладью железной воды. И вода катилась от парохода назад. И горизонт не уходил, а гнался за пароходом, одновременно скатываясь под солнце. От этого кружилась голова и трудно было устоять на ногах.
Но Олег стоял и смотрел, как там, уже вдалеке, все шла, шла и наконец побежала Зина в синем своем платочке. Зина не махала рукой, а просто бежала и смотрела на пароход.
Олег стоял, пока берег не скрылся за излучиной. И тогда он растерялся и начал оглядываться, чтобы выяснить, куда он попал. Кругом сидели, спали и ели люди. Молодая женщина все держала мужчину в полушубке за руку, торопливо и убедительно говорила ему что-то в лицо. На ней кипел зеленый шелковый платок. Платок развевался и щелкал женщину по лицу. Но женщина не обращала на платок внимания. Она стояла в длинном платье. Она была цыганка. И Олегу показалось, что это Инка. И он хотел было подойти к ней.
Но потом Олег махнул рукой и направился в глубину парохода, чтобы отыскать там на железном полу место, где он поставил свои чемоданы.
1966 г.