Аз воздам, Господи (Повесть)

Над Москвою, бессонной и беззащитной, пластались низкие осенние тучи, высыпая на первопрестольную ледяные пронизывающие потоки. Вспыхивала рекламы прославленных международных картелей и фирм, клешнясто, как бы навечно впаявшихся московское небо. Громоздясь на своем балконе на двенадцатом этаже, Тулубьев вновь и вновь оглядывал расстилавшийся перед ним, все более отторгавшейся от его сердца город. Он привычно скользил взглядом по знакомым очертаниям кремлевских башен и вновь, в пронзительно короткий срок, вознесшихся к небу куполов и крестов храма Христа Спасителя, по привычному зубчатому рельефу сталинских высотных зданий с характерно взбегавшими их шпилям ленточками мерцающих огней замыкавших центральное пространство Москвы от тех вокзалов до Поварской и дальше по кольцу, — архитекторская мысль советской эпохи, казалось бы, на вечные времена определила и утвердила опорные столбы в пространстве столицы, — но не успел завершиться неистовый двадцатый век, а уж по свей Москве, по всей России зазвучали совершенно другие гимны. опрокидывающие и оскверняющие всё прошлое отцов и дедов, и уже хищно возносились рядом со сталинскими высотками стоэтажные банковские чудища призванные символизировать безоговорочную и всеобъемлющую власть капитала, и конец-то победившей и на российских просторах мировой идеи вседозволенности сильного и всепокорности слабого, недостаточной для утоления всех печалей страстей и пороков, издревле гнездившихся в душе человека от самого его рождения…

На балконе, словно обрывающемся в знобящую пропасть, озоровал и посвистывал ветер, он почти не чувствовался внизу — у замусоренной, отравленной тяжелыми городскими испарениями, задушенной бетоном и асфальтом земли. Тулубьев был уже достаточно стар, чтобы не думать о смерти и не бояться её, но еще достаточно здоров и ожесточен духом для окончательного смирения и покорного ожидания Он стремился понять, осмыслить происходящее, хотя и этого у него недоставало высшей мудрости всё той же тишины души перед непостижимым, громадным и первородно проклятым окаянным миром.

Неровно заросшее, большое, скуластое лицо, Тулубьева тронула крупная рябь — это он решил поиздеваться над самим собою, и тотчас перехватит и задавил смешок, — перед ним корчилась в конвульсиях великая империя и нужно было соответствовать. Да, старина, сказал себе Тулубьев, вот оно, видит око да зуб неймёт. Не осилить тебе этот распад, нет, не осилить, не успеть переработать случившееся… Не хватит времени.

Усмешка тронула его потрескавшиеся от старости губы. Прежде чем вновь появится образ человека, как эталон некой высокой пробы, пройдет слишком много времени. Не успеть! A просто наблюдать этот распад и гниение — не интересно! Хотя сам по себе путь по этому лабиринту под космическими сводами игры первородных сил любопытен. Хотя жить, не имея сил вмешаться в происходящее, неинтересно! Чего стоит одна Москва, вон как полыхает электронным разливом. прельщения, на любой вкус — ешьте, пейте, развратничайте, обогащайтесь, только не думайте ни о чем, все уже продумано за вас, взвешено, вперед по проторенному пути! Не оглядываться! — Тулубьев, выпрямившись, зябко поднял воротник когда-то дорогой и модной, а теперь вытершееся на локтях куртки, — он вспомнил, что еще ничего не ел, и обрадовался — на кухне, на столе лежало с полбулки белого хлеба и стоял пакет кефира, хорошо, что не нужно одеваться и спускаться в булочную, жаль времени, можно еще посидеть за столом, записать одну мысль, показавшуюся ему стоящей. И еще можно заварить чай — единственное, в чем он себе не отказывал даже теперь, когда из квартиры почти все вплоть до известной всей Москве библиотеки, было вывезено и продано кроме справочной литературы, энциклопедии и самых необходимых ему книг. Правда, оставалась еще сама пятикомнатная квартира — за нее ему всё настойчивее предлагали бешеные деньги, уже весь дом, можно считать, сменил своих доперестроечных всяких там известных ранее народных художников, писателей и престарелых артистов да композиторов, весь дом уже давно заселили новые русские, миллиардеры и президенты различных отечественных и закордонных громких кампаний и банков, и только он, старый чудак, упорно держался, без лишней фаты слов выставлял за порог юрких квартирных маклеров и сводников.

Приоткрыв балконную дверь и не зажигая света, Тулубьев по памяти двинулся через бывший свой кабинет затем спальню, гостиную и прихожую на кухню. В окнах отсвечивала всё та же бессонная реклама и неровно озаряла пустынные углы совсем недавно ухоженного и благополучного жилища. Тулубьеву захотелось узнать точное время, и он уже было шагнул по привычке к телефону в прихожей, старинному тяжелому от бронзы аппарату, висевшему на стене, и сразу остановился — телефон молчал, выключили за неуплату. Забыл вовремя уплатить, вот теперь надо ехать на телефонный узел, к черту на кулички, суетиться, писать заявление, а стоит ли? Телефон молчал как мертвый.

Проворчав себе под нос что-то невнятное, Тулубьев замер — рядом кто-то был, он это отчетливо чувствовал, и первой его мыслью была мысль, о том, что пришли наконец крутые ребята, как сейчас принято выражаться, пришли прикончить его за несговорчивость — таких случаев теперь сколько угодно в первопрестольной.

Протянув руку, он щелкнул выключателем и оторопел — недалеко от входной двери в прихожей стоял мальчик, самый настоящий живой мальчик лет десяти, чистенький, русоволосый изысканно и модно одетый. В руках он держал, меховую кепку и щурился от внезапного яркого света. Какой-то незнакомый холодок и нежность сжали уставшее и ожесточившееся сердце Тулубьева — он никогда не видел таких хорошеньких мальчиков, таких мальчиков в жизни просто и не могло быть.

Глаза мальчика, широко расставленные, светились до прозрачности, и Тулубьев на какое-то время потере дар речи — стоял и молча смотрел. Молчал и мальчик, не опуская странных прозрачных глаз, смотрел пристально и неотступно. И тогда в глубинах памяти Тулубьева что-то дрогнуло, ему показалось, что он узнал нежданного гостя, что это он сам, вернувшийся после утомительного, долгого пути к своим истокам, к началу самого себя. Тулубьев коротко и глубоко, с явным облегчением вздохнул — да, вот не хватало только такого ясного знака. Теперь он явлен, давно и с нетерпением ожидаемый знак.

— Ну, здравствуй, — обрадованно потянулся Тулубьев навстречу видению, в то же время страшась, что вот-вот все пропадет, рассеется — ему больше не хотелось бесполезного продления Мальчик не исчез, не растаял в воздухе, а переступил с ноги на ногу.

— Я звонил, — сказал он, по-прежнему не смыкая немигающих, наполненных светлой синевой глаз. — Правда, правда, раз пять звонил. Толкнул, дверь — открылась. Простите, нехорошо входить без разрешения. Я позвал — тихо… темно… А теперь — вы дома. Я знал. Простите…

— Значит, я забыл запереть дверь, — сказал Тулубьев. — Чем обязан, молодой человек?

— Я живу над вами, — сообщил мальчик, доверительно склонив голову набок. — Сережа, — добавил он. — Я много раз хотел прийти…

— А-а! — неопределенно протянул Тулубьев. — Значит, ты их этих — новых наших соседей? Ты, очевидно, ошибся дверью, тебе нужен кто-то другой.

— Нет, нет, Родион Афанасьевич! — возразил мальчик, и в глазах у него пробился горячий блеск. — Я к вам! Прочитал вашу книгу «Идущий следом»… хотел спросить… Я не ошибся, вы добрый, вы все знаете… Пожалуйста, не прогоняйте меня!

— Ага, — догадался Тулубьев, — значит, тебе понравился Рыжик?

— Да! — обрадовался мальчик. — Сегодня нет, вчера ночью опять приходил. Сел рядом, высунул язык и дышит.… А потом лизнул ладонь и смотрит, я знаю, он сказать хотел: ничего не бойся.

— Погоди, погоди, — попросил Тулубьев чувствуя, что в его мир вламывается что-то ненужное; лишнее и не находя в себе сил сразу решительно его отсечь. — Погоди… Значит, ты Сережа? Слушай, у меня в глазах рябит. Ты хочешь выпить со мной чаю?

Мальчик обрадованно кивнул и вскоре уже осторожно держал в руках чашку с дымящимся чаем, дул на него и отхлебывал маленькими глотками, — в лице у него проступил лихорадочный румяней.

— К чаю у меня ничего нет, — сказал Тулубьев. — Ты уж прости, но я ведь тебя не ждал. А твои родители знают, что ты здесь?

Пристально и спокойно взглянув, Сережа промолчал — вопрос был ему явно неприятен, и в уголках губ мелькнуло недетское отчуждение.

— Нет, — ответил он не сразу, взглянув исподлобья. — Да им все равно, правда, правда…

Он оборвал, осторожно, без стука, поставил чашку, осторожно отодвинул ее подальше от края стола. Тулубьев чувствовал, что его странный, непрошеный гость в чем-то совершенно не походил на мальчишек своего возраста, в нем все время шла напряженная внутренняя работа; и тут Тулубьев подумал, что за этим странным; взрослым не по голам ребенком стоит что-то больное, и от этого ему сделалось неуютно и зябко. Он налил себе еще чаю, из-под бровей взглянул на Сережу, что-то проворчал себе под нос — его не устраивало даже поверхностное, мимолетное общение с верхними соседями, нахватавшими свои миллиарды и теперь считавшими себя владыками всего сущею, но нельзя было срывать свое раздражение на мальчугане, явно отмеченном какой-то болезненной тенью, так доверчиво и простодушно потянувшемся к нему, нельзя спугнуть душу ребенка, даже если тебе самому тяжко и неуютно в жизни. Их глаза встретились, и оба улыбнулись — Сережа открыто и широко, а Тулубьев неуверенно, с трудом преодолевая желание положить ладонь на голову мальчугана и ощутить его шелковистые мягкие волосы:

— Сережа, а почему тебе так уж понравился Рыжик? Ну, пес и пес…

— Он — верный, — быстро сказал Сережа. — Он теперь всегда рядом, такой верный и добрый. И когда спать — он рядом. Я его все время слышу. Я знаю, я скоро умру, а Рыжик все равно будет. С ним не страшно…

— Господи Боже, — сказан Тулубьев, растерянно глянув на своего гостя. — Что за бред? Ты о чем таком говоришь?

Да, я знаю, — повторил Сережа бесцветным голосом. — Я подслушал недавно, мама говорила с доктором и плакала — у меня не та формула крови сделалась и ничему не поддается. Знаете, меня много лечили, в Израиль возили, в Германию. Папа говорит, все без толку. Мама, когда одна, плачет, а я не боюсь. Я знаю — Рыжик придет. Скажите, Родион Афанасьевич, он не пропал, как в книге у, вас? Как же, он мог пропасть? — тихо, словно самого себя или кого-нибудь совершенно невидимого Тулубьеву, спросил Сережа — Он, наверное, приходит к тем, ну, кто его любит. Сидит у двери, ждет… Нехорошо, он у вас совсем не вернулся…

Заставив себя через силу улыбнуться, Тулубьев почти явственно ощутил на себе пытливый взгляд из неведомого потустороннего мира, даже глазам стало горячо, он не опустил их, не отвел в сторону — он должен был принять вызов, не имел права уклониться. И в лицо ему словно пахнул порыв горьковатого сухого ветра.

Что ты, Сережа, — сказал он спокойно. — Книга-то недописана, пока только первая часть. А вторую я как раз завершаю… вероятно, скоро сдам в издательство, вот ты и прочитаешь дальше. Рыжик там такой забияка…

— Правда? — обрадовался Сережа, глаза у него брызнули ярким всплеском.

— Правда подтвердил Тулубьев весело, и в тот же момент раздался слабый, неуверенный звонок в прихожей.

— Мама, — тихо подумал вслух Сережа и опустил глаза. — Она всегда знает, где я, даже если я ничего не говорю. Это как Рыжик… Вы откроете. Все равно теперь не уйдет…

Тулубьев кивнул, встал и пошел открывать. и увидел в проеме двери невысокую женщину с напряженно-приветливым лицом, в накинутом на плечи дорогой легкой шубе из морского котика, её ворот она придерживала у самого подбородка.

— Простите, — сказала она, с надеждой и робко вглядываясь в широкое небритое лицо Тулубьева. — Я за Сережей. Я сверху — ваша соседка по подъезду, Елена Викторовна… Сереже давно пора спать, вы простите…

Тулубьев слегка поклонился.

— Здравствуйте, Елена Викторовна… Проходите, пожалуйста.

— Нет, нет, что вы! — заторопилась она, увидев сына, вышедшего в прихожую, и в одно мгновение становясь уверенной и оживленной. — Мы не должны вам больше мешать, поздно… Так, Сережа?

— Можно, Родион Афанасьевич, я еще приду к вам? — вместо ответа спросил Сережа.

— Приходи, когда хочешь, — быстро ответил Тулубьев, стараясь не смотреть в сторону женщины. Едва увидав её лицо, он сразу понял, что всё услышанное от мальчика, правда. — Какие здесь могут быть церемонии, мы же, Сережа, с тобой друзья… так?

… Они распрощалась по-взрослому, пожав друг другу руки, и, оставшись один в своей громадной и гулкой от пустоты квартире, Тулубьев. долго бродил из комнаты в комнату, не в силах остановиться и сосредоточиться, и только ближе к полуночи, когда Москва — уже начинала слегка затихать, он с трудом отыскав нужную ему сейчас папку со старыми аккуратно собранными еще покойной женой, сел за стол и до самого утра, словно в незапамятной молодости, лихорадочно и торопливо, пропуская слона и почти не ставя запятых и точек, писал, отшвыривая прочь исписанные листы, — так он уже не работал много лет.

Все пространство затягивало золотым и зеленым, и только в ярком небе плыли густые облака и из них сыпался теплый, крупный, прозрачный дождь. Открыв глаза, мальчик замер, — совсем рядом весело журчал ручей; то и дело смахивая с лица прохладные брызги, Сережа весело смеялся. Ему было хорошо, высокая серебристая трава покрывала широкую равнину, переходившую постепенно в горы, зеленые, лохматые, с нависавшими над ними ослепительно белыми тучами — с острых заоблачных вершин словно ссыпался чистый хрустальный звон. Хватая воздух горячим ртом, Сережа, с невероятно обострившемся сознанием, чувствуя свое окончательное исчезновение, вновь услышал завораживающие, волшебные, непрерывные звоны, сливавшиеся в один стройный, усыпляющий поток. Очевидно, это и есть таинственная необратимая формула, которая должна оборвать его жизнь, и от этой недетской мысли ему не стало страшно, — совсем наоборот, — он даже почувствовал облегчение. Вот-вот должен был появиться кто-то большой и добрый, взять его на руки и унести за край земли, в бесконечный покой.

Острые вершины гор сдвигались и начинали куриться хрустальным сиянием. Вновь раздались протяжные звоны, и вокруг стали расти высокие блестящие сугробы. Сережа не успевал отгребать их от себя — они засыпали его со всех сторон, и тогда он из последних сил рванулся, упруго оттолкнулся от земли и в следующий момент взлетел, плавно и мерно взмахивая руками, ставшими сильными и гибкими, — они со свистом рассекали густой воздух. Необъятная и незнакомая земля простиралась внизу, вся лохматая, яркая, сине-зеленая, горы исчезли, и в небе высыпали крупные звезды. Свежий прохладный воздух лился в разгоряченную свободную грудь, тело, упругое и послушное, стремительно, как того хотелось Сереже, скользило вверх и вниз, и он захлебывался от восторга. Неожиданно перед ним встала отвесная стена, изрезанная прохладными, заросшими густой зеленью ущельями. Он видел внизу кипящие белизной водопады, извилистые горные потоки, стремящиеся к морю. Двумя сильными рывками разрезая воздух, он почти отвесно взмыл вверх, пронесся над самой вершиной, чуть ли не задел грудью за камни, и ему навстречу сразу же ринулось сияющее, в потоках солнца, неоглядное море. Оно билось о каменистый берег и было из края в край залито тяжелым золотисто-голубоватым огнем. С отчаянно веселым криком ужаса и восторга он устремился вниз, ударился о невысокую тугую волну и, набрав побольше воздуха у грудь, нырнул в глубину. Вода плотно обхватила его тело, стала выталкивать из себя, и он подчинился, стремительно вынырнул и вновь взмыл в небо. За ним из воды выпрыгнуло несколько больших серебристых рыб, весело раскрывших зубастые пасти, но они тотчас шлепнулись назад и исчезли, а он, как сильная и ловкая птица, полетел над самой поверхностью моря, испытывая наслаждение и радость стремительностью полета и в то же время помня, что ему нельзя остановиться иначе вновь появится загадочная формула и всё погаснет и исчезнет…

Он не заметил, как у него появилось ощущение того, что теперь рядом с ним кто-то был, но сколько мальчик ни вертел головой, он никого видел, и вдруг — почта рядом с ним вынырнула смеющаяся, симпатичная веселая песья морда. Это и был Рыжик, конечно же, он! — с радостные визгом рванувшийся к Сереже и сразу же тесно, обхвативший его сильными лохматыми лапами в одну минуту он облизал длинным горячим языком мальчику лицо, и тот, с восторгом обхвати его за шею и уткнувшись носом в лохматое ухо замер от наслаждения. Дальше они понеслись над морем вместе, крепко обнявшись, и Рыжик торопливо рассказывал другу на удивительно знакомом и абсолютно понятном языке о своих долгих странствиях, об отчаянии и одиночестве, говорил о том, что теперь они наконец встретились и ни когда больше не расстанутся.

— Я знал! Я знал, что ты придешь, — кричал Сережа, и они неслись все дальше и дальше, кувыркаясь и дурачась. Больше им уже ничего не надо было говорить, — они как бы стали од; существом, одинаково чувствовали, думали и видели. Море внизу непрерывно вскидывало к ним пенистые веселые волны, они становились все выше и ближе, и теперь друзьям приходилось напрягаться — руки у Сережи стали неметь и груди вспыхнула острая горячая боль. Невольно с тоскливым криком выпустив лапы лохмато; друга, мальчик стал проваливаться.

— Рыжик! Рыжик! — отчаянно звал он, ударившись о туго взметнувшуюся ввысь пенистую волну, ушел под воду и задохнулся бессильным криком. От прихлынувшего удушья он стал отчаянно рваться наверх, вынырнул, наконец, из черной, тяжелой воды и увидел остановившиеся, провалившиеся глаза матери.

— Мама, беззвучно сказал он, но Елена Викторовна услышала. — Нечем дышать… Открой балкон… мама… Задыхаюсь…

Елена Викторовна подхватила легкое, исхудавшее тело сына на руки, прижала к себе и выбежала в другую комнату, где теперь постоянно находился дежурный врач, — тот уже сам, услышав- шум и голоса, вышел навстречу, слегка помятый и заспанный. Привычно и ловко перехватил мальчика, уложил его назад в постель, строго и непреклонно попросил Елену Викторовну удалиться, — сделал все необходимое, и, когда серые губы больного слегка потеплели и дыхание выровнялось, врач еще подождал, присев рядом с кроватью.

— Спи, Сережа, спи, — сказал он негромко и бодро, подумав, что ложь бывает необходима и добрее правды. — Погода сейчас угрюмая, ни зима… ни лето… Скоро пойдет снег, белый-белый, станешь на лыжи — и под гору! Здорово! Солнце, знаешь, такое веселое… жжется морозцем… И на ветках пушистый мороз… снегири важные, совсем президенты… пухлые, красногрудые… красота кругом… светло…

Когда мальчик заснул, молодой врач задумчиво потеребил свою интеллигентную рыжеватую бородку, заведенную для солидности, и вышел в гостиную, где его уже ждали. Ему было трудно встретиться с больными и ждущими глазами женщины, и поэтому он больше обращался к отцу мальчика, человеку, уверенному в себе, неторопливому, подтянутому, весьма преуспевающему в новой российской жизни, о чудовищном богатстве которого с оглядкой и недоумением шептались по всей Москве. А еще врач обращался к главе семейства с неосознанным вызовом, стремясь хоть немного уравновесить причуды жизни и тем самым дать понять этому оказавшемуся на вершине могущества человеку, что самые крутые взлеты чреваты самыми головокружительными провалами, и здесь ничего не поделаешь, закон бытия незыблем.

— Уснул, слава Богу. Да, Георгий Павлович, — выждав соответствующую паузу и решившись, заговорит он. — Я понимаю, о чем вы хотели бы спросить и медлите… Но я врач и должен. Это мой Долг. Мальчика необходимо отправить в больницу, и чем скорее, тем лучше. Зачем подвергать и себя и больного такому страданию.

— Нет! — Лицо Елены Викторовны исказилось. — Нет! Я не хочу! За наши грехи я отвечаю, я должна до конца пройти… Нет, нет… Боже мой, нет!

Она разрыдалась, вздрагивая худыми плечами. Муж шагнул к ней, обнял и стал молча поглаживать ее плечи, постепенно ее рыдания стихли.

— Сколько ему осталось, доктор? — ровным голосом спросила она, и ее тонкие пальцы, крепко стягивающие ворот блузки, побелели на суставах.

— Я полагаю, не более недели… А может быть, сутки или несколько часов. Этого никто не знает… Не может знать… Простите, я еще раз настойчиво советую вам…

— Нет! — теперь уже враждебно, с ненавистью сказала Елена Викторовна. — Нет! Сережа останется дома. Пусть… у меня на руках…

— Лена! — негромко подал голос Георгин Павлович. Она злобно отшатнулась, прошла к дивану с высокой гнутой спинкой и села. Врач незаметно вышел, и Георгий Павлович, сразу утративший свой молодцеватый независимый вид и постаревший, подошел и опустился с женой рядом.

— Лена…

— Молчи, ничего не говори, — остановила она. — Сережа будет здесь до последней секунды… да, вот она, роковая формула… Впрочем, это ни к чему тебя не обязывает. Я — справлюсь, я должна справиться… А ты можешь продолжать делать свои проклятые деньги!

— Лена, что ты такое говоришь, опомнись! — возмутился он и, тяжело поднявшись, сгорбившись, прошел в свой кабинет, плотно прикрыл за собой дверь и повалился на просторный кожаный диван. Да, он умел делать деньги, большие деньге и не видел в этом ничего предосудительного или греховного, но сейчас на него накатила волна нечеловеческого ужаса. Он мог исполнить любое свое фантастическое желание и не мог самого простого и необходимого — защитить и спасти дорогое — собственного сына. И он, усилием воли задавил рыдание, хотел помолиться, но не смог вспомнить ни одной молитвы и только между прорывающимися всхлипами шептал что- то невразумительное.

— Господи, — просил он — только не это… все отдам… все отдам, только помоги… оставь мне его… Господи…

В косое пространство между неплотно задернутыми тяжелыми бархатными шторами рвался неровный багровый отсвет — безмолвный крик о помощи и сочувствии.

Рано утром, когда еще только-только начало светать, Тулубьева разбудил настойчивый звонок, и он, проклиная непрошеного гостя, с трудом влез в теплый стеганый халат и отправился открывать Пришли дочь с зятем, который с самого первого знакомства вызывал у Тулубьева чувство острой опасности — глубоко посаженные маленькие, все прощупывающие и просчитывающие глаза, квадратный чугунный подбородок и манера говорить короткими рублеными фразами из двух-трех слов, хотя бы речь шла о самых сложных материях, — все в этом человеке, ставшем по воле судьбы его зятем, было Тулубьеву; зять был по-своему мужик ловкий и разворотистый, цепко схватывающий суть происходящего. Так, не успели руководящие коммунисты перекраситься в демократов и смертельно возненавидеть родную советскую власть, как он тотчас уловил куда дует; ветер, и мгновенно, открыл розыскное бюро по — частным вопросам интимного свойства и через два года уже стоял во главе огромного дела — сотни сотрудников и безгласных подчиненных, Тайные и явные филиалы по всей Москве и далеко за её пределами множились и множились, словно грибы в урожайный год. Зять знал теперь всю подноготную самых высоких политиков и прочих знаменитостей, его тайная картотека разрасталась с ужасающей быстротой, о чем он проговорился Тулубьеву как-то в момент ненужной откровенности.

— Папа, мы на минутку! — защебетала дочь, теребя Тулубьева, в то время как шофер зятя, саженного роста молодец, с физиономией, источавшей, казалось бы, одно сплошное удовольствие и даже восторг жизни, внес в прихожую два объемистых карточных ящика, перевязанных шпагатом, и, весело поздоровавшись, неслышно удалился. Тулубьев знал, что это не только шофер, но и самый доверенный телохранитель зятя, и что он теперь будет курить за дверью и бдительно охранять драгоценную личность своего шефа.

Плотнее запахивая старый халат, Тулубьев вопрошающе воззрился на гостей.

— Мы, папа, кое-что тебе подбросили, — все с той же непринужденной живостью стала объяснять дочь. — Зачем тебе лишний раз по магазинам таскаться? Грипп…

— Вы же знаете, я ничего не возьму, — сердито сдвинул брови Тулубьев. — Сейчас же забирайте обратно!

— Папа! Это же глупо! — бросились дочь в атаку, и глаза ее слегка разъехались. — В конце концов, сколько можно упрямиться. Ну что ты своим воздержанием докажешь?

— Ба! Что это с тобой, Вика! — изумился Тулубьев, пристально вглядываясь в лицо дочери с выступившим на щеках неровным румянцем. — Разумеется, спасибо, благодарю за внимание, хотя, право же, мне совершенно ничего не нужно, я ни в чем не нуждаюсь.

— Ты известный всей России человек, папа, Москва тебя знает! — не сдавалась дочь. — Ты не замечаешь, а тебя многие сотни людей видят, ты ведь на телевидении раньше был частым гостем! Да только позавчера меня одна знакомая спрашивает: а что, говорит, Виктория Родионовна, выхожу я недавно из Кропоткинского метро, гляжу, книгами торгует с рук человек, ну так на вашего батюшку, знаменитого писателя, похож. Один к одному! Бывает же Такое сходство! Вот змея! Конечно, говорю, не может, Анастасия Федоровна, мало ли, говорю, на Москве сходных лиц? Да сколько угодно! Кого мне дорогой папа выслушивать, она даже не скрывала особенно, что ни одному моему слову не верит!

Неожиданно придя в отличное настроение, чем еще больше распалил и раздражил дочь, Тулубьев приветственно махнул рукой и отправился принимать душ, а Вика решительно приказала мужу распаковывать ящики, грузить продукты в холодильник, оказавшийся совершенно пустым и звонким, а сама стала хозяйничать на кухне, и скоро там был накрыт стол, дымился кофе, на большом блюде красовались бутерброды с лососиной и красной икрой, стояла бутылка хорошего кавказского вина, а на плите на двух сковородках шипели и скворчали телячьи отбивные. К тому времени забитый до отказа холодильник был уж включен на полную мощность и натруженно гудел, но за семейным столом, где Тулубьев и его дочь с мужем собрались, наконец, позавтракал разговор по-прежнему не клеился, и Вика, после тщетных попыток разговорить отца, опять, не смотря на иронические взгляды мужа, бросилась в рукопашную, доказывая необходимость беречь себя и свое имя, а Тулубьев, потягивая вино и с удовольствием вспоминая забытый вкус, с иронией поглядывал в сторону дочери — раньше за ней такой горячности он что-то не замечал.

— Ну, хорошо, хорошо, Вика, — остановил он её. — Не понимаю, куда ты клонишь? На содержание к вам я не пойду…

— И не надо, не надо, папа! — перебила его дочь. — Дорогой родитель, ты — тоже не подарочек! Сам это знаешь, не обижайся… Мы с Игорем…

— Ну, ну, — поощрил Тулубьев и отхлебнул вина.

— Так вот, папа, у тебя пятикомнатная квартира в самом центре Москвы. Она, слава Богу, приватизирована. — с воодушевлением заговорила дочь. — Ты представляешь? Ты же богач! Меняем твою квартиру на две или три, в одной; живешь, а две других мы сдаем, и у тебя будет пожизненный доход. Совершенно ни от кого не зависишь. Да, кстати, тебе завтра телефон включат, мы заплатили.

— Предлагаете мне на всю катушку включиться в новую жизнь, — раздумчиво сказал Тулубьев и глаза у него насмешливо сощурились.

— Литература больше никому не нужна, будет ли когда нужна, еще неизвестно! — отрезала Вика. — В стране, где президент предпочитает голубую газету для сексуальных меньшинств всем остальным, духовность нации определяется именно этим примечательным фактом. Каков президент, таков и народ, на кой ему нужен Гоголь Достоевский? Сейчас в твоей любимой России всё народонаселение сплошь состоит из Чичиковых — все покупают и продают мертвые души! Что делать — приспосабливается, не помирать же на потеху новым неандертальцам! И самому надо…

— Становиться Чичиковым… Вот что значит молодые мозги! — Глаза Тулубьева еще больше помолодели, останавливая порывающуюся сказать что-то дочь, он предостерегающе поднял руку — У меня контрпредложение вот… я соглашусь, родные мои на любые ваши условия, если вы обзаведетесь потомством. Хотя бы одним для начала… Вот мое последнее слово, другого, не будет, ты меня хорошо знаешь…

— О-о! — протянула Вика, высоко вздергивая брови и становясь похожей на отца. — Я тебя, папа, слишком хорошо знаю, не первая твоя кавалерийская атака по данному поводу!

— Как угодно, вам решать, дочка, — миролюбиво прогудел Тулубьев. — А ты мое слово знаешь. Стыдно, господа, русский народ вымирает, а два здоровых, полных сил человека, заметить хочу особо, обеспеченные сверх всякой меры, боятся завести ребенка! Позор!

— Да я что, — подал голос Игорь, поворачиваясь всем телом к Тулубьеву, и кожаный пиджак на его тугих плечах заскрипел. — Я давно говорю Виктории…

— Ты не говори, а действуй! — сердито оборвал его Тулубьев. — Мужик ты или…

— Прекратите! — предостерегающе повысила голос Вика. — Еще одно слово, и я уйду!

— Ладно, спохватитесь, да поздно будет. Природа самая высшая мудрость — у нас для всего свой, строго определенный срок. Эх вы, хозяева жизни! С собой ничего не унесете, ни полушки. Копите, копите, а оставить некому будет.

Неделю, забыв обо всем, Тулубьев работал с каким-то почти болезненным наслаждением, с небольшими перерывами на сон да на короткую вечернюю прогулку — он словно вернулся в привычную, необходимую и понятную ему жизнь и спешил вжиться как можно глубже в эту жизнь, не пропустить ни одного ее глухого угла, уловить все её запахи, разгадать и прочесть все её запутанные следы. В нем обострились заглохшие, казалось, окончательно инстинкты, он сам почти превратился в собаку, весь его путь направлялся теперь не прекращающейся ни на секунду жаждой цели, жаждой возвращения в потерянный и постоянно зовущий бесконечный мир запахов и звуков. Ему снились теперь странные бесформенные сны, ветры, доносящие знакомые запахи, — они воли его все дальше и дальше, он петлял, путался, бесконечное число раз терял след и возвращался назад и всякий раз, преодолевая отчаяние и тоску, вновь отыскивал утерянное и устремлялся дальше, всё яснее ощущая желанную цель, и от этого всё больше метался и рвался на своей невидимой привязи, с тем отличием, что она не ограничивала перед ним простор поисков и не осаживала назад, а неудержимо влекла все дальше и дальше. Он не отвечал на телефонные звонки или даже стук в дверь — он их просто не слышал. Он был уже у цели, готовился, преодолевая дрожь нетерпения, перешагнуть последний рубеж — и именно в этот момент услышал длинный настойчивый звонок в дверь. Чувствовалось, по тоскливой безнадежной настойчивости, что звонили давно. Возвращаясь из своего затянувшегося отсутствия, Тулубьев взглянул на часы. Шел второй час полуночи, особенно провальный и гнетущий, и тогда Тулубьев, окончательно возвращаясь, ощутил и в себе, и вокруг особую тишину и неожиданно подумал, что случалось что-то непоправимое. Он прошел через пустынные настывшие комнаты и быстро, не спрашивая и не всматриваясь в дверной зрачок, открыл. Увидев бледное и еще больше похудевшее лицо верхней соседки, он посторонился, пропуская.

— А-а, вы, Елена Викторовна… Почему-то так и подумал…

— Я много раз звонила, — шевельнула она сухими губами. — Никто не отвечал. Я думала, вы уехали… Сережа хочет вас видеть… уверяет, что вы рядом, дома. Я умоляю вас, Родион Афанасьевич, сам он уже не встает…

— Да, да, я сейчас, сию минуту! — заторопился Тулубьев, с мучительно засаднившим и словно куда-то покатившимся сердцем. — Запамятовал… Минутку, только что-нибудь накину па себя!

Пятью минутами позже он уже был у кровати больного мальчика и, присаживаясь рядом с его изголовьем, сказал:

— А знаешь, Сережа, нашелся Рыжик. Правда, совсем недавно, вчера…

Глаза у мальчика были уже нездешние, подернутые неземным успокоением, и Тулубьев помолился про себя, попросил Всевышнего дать мальчику силы выдержать.

— Я ждал, ждал… никого нет, — сказал Сережа. — Думал, вы не придете…

— Ну, как так! — осторожно возразил Тулубьев, стараясь не допустить ни одного лишнего движения, заставляя себя предельно собраться.

Сережа не опустил глаз — смотрел все так же прямо перед собой, ровно и прямо.

— Знаете… скоро совсем умру… я знаю, — сказал он с детской прямотой и бесстрашием, и Тулубьев ниже склонился к мальчику, гораздо ниже, чем требовалось, чтобы услышать. — Я эту формулу видел во сне, она была вся черная, черная звезда… яркая, но черная…

— Черная? — повторил Тулубьев не без удивления и осторожно погладил тонкую восковую руку мальчика, лежавшую поверх одеяла. — Ну, брат, чепуха! Поверь, никакой татой формулы нет, она действительно тебе только приснилась. Подумаешь, невидаль, черная звезда! Мы еще с тобой Рыжика не дождались, он ведь нашелся. Теперь у нас с тобой будет много дел, или ты уже забыл?

— Нет, не забыл, — медленно ответил мальчик и слегка шевельнул головой, поворачиваясь к Тулубьеву, — по истончившемуся лицу Сережи поползли тени, на голубом персидском ковре, висевшем на стене за кроватью мальчика, четче проступил рисунок. Тулубьев подумал, что вот пришел срок, и он обязан, ему предопределено вернуть этого, уже ступившего за земную черту ребенка назад, в земной понятный мир, и что это может и обязан сделать только он. Сердце часто и сильно билось, глаза отяжелели в них сейчас словно сосредоточилась вся его оставшаяся жизнь. Он не отпускал глаз мальчика, он должен был встряхнуть все его существо, вырвать из ледяной пустоты; взяв легкую, невесомую холодную руку Сережи в свои ладони, он стал согревать ее своим дыханием, не отпуская ни на минуту глаз мальчика. И вдруг в глазах его, где-то в самой их глубине, пробился легкий проблеск, и затем он уловил в своих ладонях едва ощутимое ответное тепло; усилием воли он приказал себе не расслабляться, улыбнулся в расплывающийся полумрак, и вдруг в шепоте Сережи послышалась иная нотка:

— Скажите, он вас сразу узнал? Рыжик?

— Еще как узнал! — быстро ответил Тулубьев. — Рыжик никогда ничего не забывает, как же! Давай я тебе почитаю все, как было с самого начала… вот. — Он достал из внутреннего кармана пиджака свернутую вдвое рукопись, расправил ее на коленях, и, нацепив на нос очки, взглянул поверх них, и невольно задержал дыхание. Облик Сережи неуловимо переменился, и этого нельзя было объяснить или выразить словами, это можно было только почувствовать; даже легчайший посторонний мимолетный вздох, дуновение могли нарушить это зыбкое равновесие, и все было бы кончено навсегда. В мальчике едва теплился последний, самый последний резерв продолжения жизни. Связанный нерасторжимо с умирающим ребенком этой грозящей вот-вот оборваться нитью, Тулубьев нарочито бодро прокашлялся и придвинул к себе ночник.

— Итак, пришла ночь, звезды льдисто мерцали по всему небу. Почти неделю Рыжик ничего не ел, он забился под занесенный снегом куст, прокопав себе ход в плотном снегу до самой земли, до прошлогодней, слежавшейся листвы, и, повозившись, свернувшись клубком, уткнув нос в брюхо, попытался согреться. Мороз крепчал, и особенно здесь, в лесу, примороженные стволы деревьев звонко потрескивали. Сначала Рыжик мелко дрожал всем телом, затей от голода и усталости задремал и ему приснился большой кусок теплого мяса с торчащей из него костью. Рыжик тихонько взвизгнул от радости и щелкнул зубами. Проснуться он не смог и стал грызть сочную кость во сне, отрывать от нее большие куски мяса и жадно глотать…

Уловив какое-то слабое движение рядом, Тулубьев посмотрел поверх очков на мальчика. Помогая себе бессильными руками, Сережа старался приподняться и устроиться поудобнее.

— Погоди-ка, Сережа, — заторопился Тулубьев. — Дай-ка я тебе помогу… вот так… отлично.

— Сам, сам. — Увидев выступившую из-за спины Тулубьева, из полумрака мать, он попросил пить, и Елена Викторовна, с неживым, привычно улыбающимся лицом, тотчас подала ему брусничный сок, и Сережа, не отрываясь, выпи его до дна. Опустившись на подушку, он что-то прошептал — ни Тулубьев, ни Елена Викторов не расслышали, глаза мальчика были закрыты, чашка из-под сока беззвучно скатилась на ковер. Никто этого не заметил, и Тулубьев, и Елена Викторовна не отрывались от лица Сережи. Спустя несколько минут Тулубьев беззвучно встал и вышел неслышно в другую комнату, почти насильно уводя за собой Елену Викторовну.

— Спит. Не трогайте его и никого не пускайте. Никого, ни врача, ни мужа! Пусть спит столько, сколько сможет. Главное, никого к нему не пускайте. Елена Викторовна, завели бы вы щенка, не с королевской родословной, а веселою такого крепкого, от любой дворняжки. Завтра утром поговорите с Сережей, посоветуйтесь.

Даже в полумраке Тулубьев заметил, как мучительно вздрогнуло и стало еще строже лицо женщины; он кивнул, вышел. Елена Викторовна: каким-то образом тотчас опередила его, и оказались в ярко освещенном коридоре. Она лишь смотрела на него.

— Право, Елена Викторовна, веселого, рыжего щенка…

— Вы полагаете?

Тулубьев, мгновенно настраиваясь на готовность измученной настрадавшейся души поверить в чудо, стараясь перебороть внезапно сжавшуюся в сердце тоску, не отводя и не пряча потеплевших глаз, утвердительно кивнул:

— Вот именно! Голосистого, веселого… и рыжего. Как завтра проснется Сережа, зовите меня читать… Отпустите вы свою душу, Елена Викторовна, и сами отдохните, поспите немого, все будет хорошо, я ведь колдун, Сережа не зря меня позвал, дети это чувствуют. Помните, волхвы у славян были?

Елена Викторовна готовно закивала, силясь улыбнуться, схватила обеими руками его руку прижалась к ней лицом.

— Ну это вы, сударыня, напрасно. Ну, будет, будет вам, голубушка, все же хорошо!

— Спасибо, спасибо, век буду за вас Бога молить. Пожизненно раба ваша… Мы с мужем… вес, что угодно!

— Да будет вам! А то рассержусь. Ищете щенка. Купите, украдите, но чтобы завтра был. И непременно рыжий!

Ему показалось, что в одной из дверей, выходящих в парадный, широкий, уставленный мраморными бюстами и сплошь завешанный картинами иконами коридор, мелькнуло чье-то Крупное лицо, выразившее растерянность, изумление, остолбенение, мелькнуло на мгновение и скрылось, — Тулубьев не успел разглядеть его подробно, хотя отметил какую-то тяжелую малоподвижность этого широкого ухоженного лица.

Было уже далеко за полночь, когда Тулубьев вышел на свой широкий балкон и стал вслушиваться в тихий, немолчный гул города. Внизу бессонно бежали огни и над Кремлем держалось мглистое неровное сияние. Где-то недалеко в ночном небе угадывалась темная громада храма Христа Спасителя. Мысленно поклонившись ему, Тулубьев закрыл балкон и пошел спать.

Прошел день, второй и третий, каждый раз утром раздавался звонок, и Тулубьев, уже одетый, поднимался этажом выше, проходил в комнату больного мальчика и, поздоровавшись, устраивался удобно в кресле рядом с кроватью и начинал читать следующую главу о верном Рыжике, о его трудном, непреодолимом стремлении домой, к беспредельно любимому существу, слабому, полуслепому старику и к его осиротевшему маленькому внуку Сеньке, проказливому и неугомонному, как и все мальчишки в его возрасте.

Тулубьев не спешил, особое внутреннее чутье вело его, он по-прежнему нерасторжимо был связан с мальчиком, и с каждым днем затянувшееся глухое равновесие в состоянии больного мальчика капелька по капельке крепчало в сторону выздоровления. Он знал, что придет момент и наступит перелом, почти кожей он ощущал близость этого момента, и вот в конце срока, когда по всем прогнозам врачей, профессоров и даже академиков Сережа уже должен был умереть, Тулубьев добрался, наконец, до возвращения Рыжика домой, до его встречи с больным стариком и полуголодным внуком, ходившим каждое утро на вокзал просить милостыню. Исхудавший до костей Рыжик приполз к родному порогу одновременно с вернувшимся домой со своего промысла Сенькой, купившим на сиротское подаяние хлеба, пакет кефира для деда и даже кусок дешевой колбасы. Маленький нищий сразу узнал своего верного друга и, остолбенев от радости, шлепнулся на колени, раскинул руки и крепко обнял Рыжика. Покупки посыпались прямо на грязный коврик перед порогом, а Рыжик, потрясенно взвизгивая, вскинул лапы мальчику на плечи и стал лихорадочно облизывать ему лицо горячим шершавым языком и плакать от радости…

— Рыжик, Рыжик, — обрел пропавший 6ыло голос Сенька. — У меня колбаса есть… Хочешь? Ешь, ешь! Я еще куплю…

И тогда что-то случилось. Не решаясь взглянуть в сторону Сережи, Тулубьев не мог, однако, больше читать, челюсти у него свело. Он почувствовал робкое прикосновение тонких сухих пальцев мальчика к своей руке. Сережа лежал с широко открытыми глазами, и в них светилось столько выстраданной, тихой нежности, что Тулубьев сердито вытер повлажневшие глаза и услышал, как ручонки Сережи слабо обняли его шею.

— Ну, дорогой мой человечище, — смущенно бухнул в разлившуюся гулкую пустоту Тулубьев. — Ну, ты, брат, силен… Молодец, молодец, дай-ка я тебя сам расцелую, богатырь ты мой…

Он подхватил исхудавшее легкое тело больного с кровати, прижал к себе, походил с ним по комнате, что-то приговаривая, затем осторожно опустил Сережу на место. И мальчик, не сразу оторвав от шеи Тулубьева руки и уронив их вдоль тела, блаженно закрыл глаза, дыхание его попе многу успокоилось.

Стараясь не шелестеть, Тулубьев сложил рукопись, сунул ее в карман, взглянул в спокойное, истончившееся, сразу порозовевшее лицо уснувшего мальчика, неслышно перекрестил его вышел.

Прошел год и второй, Сережа теперь превратился в крепкого подростка, и не было дня, чтобы он не заглянул к Тулубьеву хотя бы на несколько минут. Между ними установились совершенно особые отношения душевной близости; в лице Сережи теперь играл здоровый молодой румянец, он ходил в бассейн, отлично развивался и быстро рос. И вот однажды к Тулубьеву спустился отец Сережи — Георгий Павлович Никитин. С первою же мгновения, едва взглянув ему в широкое, холодно приветливое лицо, Тулубьев почувствовал себя неуютно. Никитин был у Тулубьева впервые, и в лице у него мелькнуло легкое удивление, хотя раньше жена ему о многом рассказывала. Просторная квартира была гулкой и пустой, почти вся мебель была давно продана и прожита, и гость присел на сохранившееся от старинного гарнитура высокое дубовое кресло.

— Слушаю вас, Георгий Павлович, — сухо и официально кивнул Тулубьев, все больше ощущая скрытую враждебность и неприязнь к гостю. — Чем обязан?

— Давайте, Родион Афанасьевич, напрямик, по-мужски. — Никитин небрежно окинул взглядом пустой кабинет с единственным приличным пейзажем на голой стене, с разлохматившимися и кое-где начавшими отставать обоями. — Я к вам посоветоваться. Вы отнимаете у меня единственного сына… Вы да же ключ к собственной квартире ему дали… Да, да, по-вашему взгляду я вижу, вы всё понимаете. Вот я и хочу спросить у вас, что же мне делать?

— А что, господин Никитин, разве, необходимо что-то делать? — спросил и Тулубьев, усаживаясь на второе кресло у письменного старинного мореного дуба стола из все того же фамильного проданного гарнитура и с неожиданно проснувшимся глубоким интересом всматриваясь в Никитина.

— Я полагаю — да. — Никитин стряхнул невидимую пыль с брюк на колене. — Я не хочу, чтобы мой сын вырос слюнтяем и чтобы его тут же раздавили. Я внимательно изучил всё вами написанное, все ваши книги… сознайтесь, Родион Афанасьевич, ваш прекраснодушный романтический мир давно рассыпался, исчез. Россия давно другая — теперь главное в России деньги. Это и сила, и власть, и жизнь. Зря вы иронически усмехаетесь, всё вернулось на круги своя.

— Как вы ошибаетесь, господин Никитин! — покачал тяжелой головой Тулубьев. — Россия это прежде всего, Бог… Так было, так будет всегда. А все иное это уже не Россия…

Втягиваясь помимо своей воли в ненужное и тягостное противостояние, Никитин все же не думал уступать, да и не мог, он не был согласен с упрямым и чудаковатым стариком, пережившим свое время и самого себя.

— Останемся, дорогой сосед, каждый при своем, ведь возможно сосуществовать и так, — сказал он примирительно. — У нас более конкретный вопрос. Как вы понимаете, я бы мог переменить квартиру, уехать в другой район Москвы или даже куда-нибудь за океан. Дело у меня налажено, и им можно управлять при нынешних средствах связи даже из Австралии. Вы понимаете, что это нашу проблему не решит… Так ведь, Родион Афанасьевич?

— У вас, я думаю, как у всякого очень делового человека, есть свои продуманные предложения, — еле заметно улыбнулся Тулубьев — Слушаю вас.

— Что ж, — повторил, как эхо, Никитин. — Что ж… Вы правы, действительно, есть. Мое предложение — вы должны подготовить Сережу и затем уехать на другое место, в другой город… Допустим, в Париж или Мадрид… или в кругосветное путешествие, как это часто делают состоятельные пожилые люди… Если не захочется, хотя бы в другой район Москвы или в Подмосковье, у меня есть возможность предоставить вам в личную собственность жилье на выбор. Любое, хоть квартиру, хоть особняк. Разумеется, своего настоящего адреса вы Сереже не дадите…

— Вам, господин Никитин, не жалко сына? спросил Тулубьев, глядя на своего гостя исподлобья.

— Жизнь жестока, Сережа скоро повзрослеет и будет мне благодарен, — ответил Никитин.

— Другого выхода я не вижу. Я понимаю, вас деньги давно не интересуют, но вы ведь по-своему привязаны к Сереже, возможно, в глубине души крепко полюбили его. Мы женой всегда будем помнить, что именно вы вернули его к жизни… так ведь?

— Вполне возможно, — подтвердил Тулубьев. — А теперь я, знаете ли, быстро устаю. Я подумаю, господин Никитин, над вашим предложением.

Они встали, Никитин был пониже, и некоторое время они смотрели друг на друга молча и сосредоточено, словно отдыхали от трудного разговора.

— Я вас, Родион Афанасьевич, очень прошу не тянуть, у человека так мало времени, — сказал Никитин и, поклонившись, быстро вышел, а Тулубьев, очнувшись, покачал головой:

— Вот негодяй… а? Черт знает, что происходит…

На следующей неделе он посоветовал своему всемогущему соседу, когда тот напомнил о себе телефонным звонком, никогда больше не обращаться к нему по этому поводу, и как-то сразу забыл о нем. Сережа продолжал заглядывать к Тулубьеву чуть ли не каждый вечер, рассказывал о своих делах, о закрытом колледже, в котором учился, и однажды, помявшись, сообщил, что отец уговаривает его уехать в Лондон и получить, лучшее в мире образование, и что он категорически отказался.

— Ведь я правильно сделал? — спросил он требовательно, и Тулубьев замялся, вот жизнь опять вынуждала его к нелегкому противостоянию почти к подвигу, скорее всего, бессмысленному.

— Да, — коротко и тяжело вздохнул он, хотя в душе ширилось и ширилось совершенно иное чувство сквозящего, почти солнечного простора. Знаешь, Сережа, я задумал кое-что написать, собираюсь на несколько дней уехать к знакомым. Зовут к себе, на дачу, мне у них хорошо работается. Так что ты не тревожься. В Москве стало трудно работать — шумно, суета, гарь, все пронизано темными токами. Приеду — сразу дам знать, на той неделе сразу же и отправлюсь.

— Так это ведь еще на той неделе! — заметил Сережа. — А сейчас только среда… Я туг кое-что набросал я вам оставлю тетрадку, вы посмотрите. Хорошо.

Захлопотавшись, совершенно запутался в вещах, которых оказалось неожиданно много, понимая, что нужно отобрать, отправляясь пожить на несколько дней в чужой дом Тулубьев к концу недели, вечером, по своему обыкновению вышел на балкон. Темнело, пропархивал крупный редкий снег, залетая иногда в затишье и попадая на лицо и руки. Тулубьев представил себя в снежном лесу и улыбнулся — все-таки жизнь начинала понемногу налаживаться. Вчера звонила дочка и, задыхаясь от волнения, обещала завтра непременно заехать и сообщить ему нечто весьма и весьма важное, очень радостное, касающееся их всех.

Тулубьев усмехнулся; наконец-то, сбывалась его мечта о внуке, поздненько, конечно, едва ли он успеет дождаться, когда тот поднимется и хотя бы пойдет в школу, или колледж, или гимназию, что там они придумают. Но, слава Богу, еще одним москвичом станет больше. Москва — матушка она всех укроет и согреет и даст дорогу в жизнь. До него долетел привычный скрип двери в передней, ага, пришел Сережа, и теперь они молча, два самых близких человека, постоят рядом, полюбуются вечерней Москвой, они давно понимали друг друга почти без слов. Тулубьев облокотился о решетку балкона — и в тот же миг тяжелая пуля, вылетевшая из мрака, тупо ударила его в середину лба и, выходя, выломила рваный кусок кости из затылка. Время вспыхнуло, рассыпалось и погасло. Он обвис на решетке, в одно мгновение разделившей два несовместимых, взаимно исключающих и непрерывно переливающихся друг в друга мира.

Загрузка...