Повести и рассказы

Дом обновленных

Дом был нелеп. Больше того, он был тут совсем некстати.

«Ну откуда он взялся?» — спрашивал себя Фредерик Грей. Ведь это их заповедный уголок. Они с Беном Ловелом открыли его почти сорок лет назад и с тех пор всегда сюда ездили и ни разу ни души не встречали.

Он стоял на одном колене и ударами весла привычно удерживал каноэ на месте, а блестящая, по-осеннему темная вода бежала мимо, унося завитки пены с водопада, что шумел в полумиле впереди. Гул водопада слабо доносился до Грея, еще когда он ставил машину и снимал с ее крыши каноэ, и все те полчаса, пока он плыл сюда и прислушивался, и бережно откладывал голос водопада в памяти, как откладывал все остальное: ведь это в последний раз, больше он сюда не приедет.

Могли бы и подождать, подумал он с беззлобной горечью. Могли бы подождать, пока не закончится его путешествие. А теперь все испорчено. Он уже не сможет вспоминать речку, не вспоминая заодно и этот нахальный дом. Речка будет вспоминаться не такой, какой он знал ее почти сорок лет, а непременно вместе с домом.

Здесь никогда никто не жил. Никому бы в голову не пришло здесь поселиться. Никто сюда и не заглядывал. Эти места принадлежали только им с Беном.

А теперь вот он, дом, стоит на холме над рекой, весь белый, сверкающий в раме темно-зеленых сосен, и от места их обычной стоянки к нему ведет чуть заметная тропинка.

Грей яростно заработал веслом и повернул свое суденышко к берегу. Каноэ уткнулось носом в песок, Грей вылез и втащил его повыше, чтобы не снесло течением.

Потом выпрямился и стал разглядывать дом.

Как сказать об этом Бену? И надо ли рассказывать? Может быть, в разговоре с Беном про дом лучше не упоминать? Нелегко сказать тому, кто лежит в больнице и, скорей всего, оттуда уже не выйдет, что у него украли изрядный кусок прошлого. Ведь когда близок конец, почему-то начинаешь дорожить прошлым, подумал Грей. По правде говоря, оттого-то ему и самому так досадно видеть дом на холме.

Хотя, может, было бы не так досадно, не будь этот дом смехотворно нелеп. Уж очень он тут некстати. Будь это обычное загородное жилище, деревянное, приземистое, с высоченной каменной трубой, — ну, еще туда-сюда. Тогда бы он не резал глаз, по крайней мере старался бы не резать. Но ослепительно белое здание, сверкающее свежей краской, — это непростительно. Такое мог бы учинить молокосос-архитектор в каком-нибудь сверхмодном новом квартале, на голом и ровном месте, где все дома — точно прилизанные близнецы. Там этот дом был бы приемлем, а здесь, среди сосен и скал, он нелеп, оскорбителен.

Грей с трудом наклонился и подтянул каноэ еще выше на берег. Достал удочку в чехле, положил наземь. Навьючил на себя корзинку для рыбы, перекинул через плечо болотные сапоги.

Потом он подобрал удочку и медленно стал подниматься по тропе. Приличия и чувство собственного достоинства требовали, чтобы он дал о себе знать новым обитателям холма. Не прошагать же мимо по берегу, ни слова не сказав. Это не годится. Но пусть не воображают, будто он спрашивает у них разрешения. Нет, он ясно даст им понять, что ему здесь принадлежит право первенства, а затем сухо сообщит, что приехал в последний раз и впредь больше их не потревожит.

Подъем был крутой. Что-то с недавних пор даже малые пригорки стали круты, подумалось ему. Дышит он часто и неглубоко, и колени гнутся плохо, все мышцы ноют, когда стоишь в каноэ и гребешь.

Может, глупо было пускаться в это странствие одному. С Беном бы — дело другое, тогда они были бы вдвоем и помогали друг другу. Он никому не сказал, что собирается поехать, ведь его стали бы отговаривать или, того хуже, набиваться в попутчики. Стали бы доказывать, что, когда тебе под семьдесят, нельзя затевать такое путешествие в одиночку. А в сущности, путешествие вовсе не сложное. Каких-нибудь два часа машиной от города до поселка под названием Сосенки и еще четыре мили заброшенной дорогой лесорубов до реки. А потом час на каноэ вверх по течению — здесь, чуть повыше водопада, они с Беном издавна раскидывали лагерь.

Поднявшись до середины холма, он остановился перевести дух. Отсюда уже виден водопад — кипящая белая пена и облачко легчайших брызг: в нем, когда солнечный свет падает как надо, играют радуги.

Грей стоял и смотрел на все это — на темную хвою сосен, на голый склон скалистого ущелья, на золотое и алое пламя листвы — от ранних заморозков она уже полыхала праздничными осенними кострами.

Сколько раз, думал он, сколько раз мы с Беном удили рыбу там, за водопадом? Сколько раз подвешивали над огнем котелок? Сколько раз прошли на веслах вверх и вниз по реке?

Славное это было житье, славно они проводили время вдвоем, два скучных профессора скучного захолустного колледжа. Но всему приходит конец, ничто не вечно. Для Бена все это уже кончилось. А после сегодняшней прощальной поездки кончится и для него.

И снова кольнуло сомнение — правильно ли он решил? В «Лесном приюте» люди словно бы и отзывчивые, и надежные, и его уверяли, что там он окажется в подходящей компании — среди удалившихся на покой учителей, одряхлевших счетоводов, короче — среди отставной интеллигенции. И все-таки в нем шевелились сомнения.

Конечно, будь жив Клайд, все сложилось бы иначе. Они были друзьями, не часто отец и сын бывают так близки. Но теперь он совсем один. Марты давно уже нет в живых, а теперь не стало и Клайда, и он один как перст.

Если рассуждать трезво, похоже, что «Лесной приют» — самый лучший выход. О нем будут заботиться, и можно будет жить так, как он привык… или почти так. Ну ладно, пока он еще справляется и сам, но недалеко то время, когда понадобится чья-то помощь. Быть может, «Лесной приют» и не идеальный выход, а все же выход. Надо подумать о будущем, сказал он себе — потому и договорился с «Лесным приютом».

Он немного отдышался и вновь стал подниматься в гору, пока тропа не привела на небольшую ровную площадку перед домом.

Дом был новехонький, еще новее, чем показалось сперва. На Грея как будто даже пахнуло свежей краской.

А кстати, непонятно, как же сюда доставляли материалы для строительства? Дороги никакой нет. Можно было бы все подвозить на грузовиках по заброшенной дороге лесорубов, а потом по реке от того места, где он поставил машину. Но тогда в лесу остались бы следы недавнего движения, а их нет. По-прежнему вьются в густом молодняке две колеи, между ними все заросло травой. А если материалы подвозили по воде, должен быть какой-то спуск, но и тут ничего такого не видно, одна еле заметная тропинка, по которой он сейчас поднялся. Меж тем непогода и молодая зелень не успели бы скрыть все следы, ведь еще весной они с Беном приезжали сюда на рыбалку, а тогда этого дома не было и в помине.

Грей неторопливо пересек площадку, потом неширокий дворик, откуда открывался вид на реку и на водопад. Подошел к двери, нажал кнопку, и где-то в глубине дома зазвенел звонок. Он подождал, но никто не вышел. Он снова позвонил. Опять донесся звонок, и он ждал — вот сейчас послышатся шаги, — но никто не шел. Грей поднял руку и постучал — едва он коснулся двери, она подалась внутрь и распахнулась перед ним.

Он смутился, ему вовсе не хотелось вторгаться в чужой дом. Может быть, вновь затворить дверь и тихонько уйти? Но нет, он не желает действовать крадучись, как вор.

— Эй! — окликнул он. — Есть тут кто-нибудь?

Сейчас к нему выйдут, и он объяснит, что не открывал дверь, она сама отворилась, когда он постучал.

Но никто не выходил.

Минуту-другую он колебался, потом шагнул в прихожую — сейчас он дотянется до ручки и захлопнет дверь.

Тут он увидел гостиную: новый ковер на полу, хорошая мебель. Конечно, здесь живут, просто сейчас никого нет дома. Ушли ненадолго, а дверь не заперли. Впрочем, подумал он, в этих краях никто не запирает дверей. Незачем.

Выкину все это из головы, пообещал он себе. Надо забыть про этот дом, хоть он и испортил всю картину, и всласть порыбачить, а под вечер спуститься по реке к машине и отправиться восвояси. Ничто не должно отравить ему этот день.


Он решительно зашагал по высокому берегу, мимо водопада, к хорошо знакомой заводи.

Денек выдался ясный, тихий. Солнце так и сияло, но в воздухе чувствовалась прохлада. Впрочем, еще только десять. К полудню станет по-настоящему тепло.

Совсем повеселев, Грей шагал своей дорогой; к тому времени, когда водопад остался в миле позади и он, натянув болотные сапоги, ступил в воду, он уже окончательно позабыл про злосчастный дом.

Беда стряслась перед вечером.

Он вышел на берег, отыскал подходящий камень, сидя на котором можно будет с удобством перекусить. Бережно положил удочку на прибрежную гальку, полюбовался на трех форелей вполне приличного размера, трепыхающихся в корзинке. И, развертывая сандвичи, заметил, что небо хмурится.

Пожалуй, надо бы двинуться в обратный путь пораньше, сказал он себе. Нечего ждать, пока погода вконец испортится. Провел три отличных часа на реке — и хватит с тебя.

Он доел сандвич и мирно посидел на камне, вглядываясь в плавно бегущую мимо воду и в крепостную стену соснового бора на другом берегу. Надо получше все это запомнить, думал он, закрепить в памяти прочно, навсегда. Чтоб было о чем вспомнить после, когда больше уже не придется ездить на рыбалку.

Нет, все-таки еще полчасика он побудет у реки. Нужно забросить удочку немного ниже по течению, там поперек реки, почти до середины ее, протянулось упавшее дерево. Уж наверно там, под деревом, затаилась форель и ждет.

Он тяжело поднялся, подобрал удочку, корзинку и ступил в воду. Поскользнулся на замшелом камне, которого сверху совсем не было видно, и потерял равновесие. Острая боль резнула щиколотку, он рухнул в мелководье, не сразу ему удалось пошевелиться и приподняться.

Нога, соскользнув с камня, попала между двумя глыбами на дне и застряла в узкой щели. Ее стиснуло, неестественно вывернуло, и в ней нарастала упрямая, неотступная боль.

Сжав зубы, чтобы не кричать, Грей кое-как высвободил ногу и выбрался на берег. Попробовал встать, но вывихнутая нога не держала его. При первой же попытке она подвернулась, и жгучая боль каленым железом пронизала ее до самого бедра.

Он сел и медленно, осторожно стянул сапоги. Щиколотка уже начала опухать, она была вся красная, воспаленная.

Грей сидел на усыпанном галькой берегу и раздумывал. Как быть?

Идти он не может, придется ползком. Сапоги, удочку и корзинку надо оставить, они только свяжут ему руки. Лишь бы доползти до каноэ, а там уж он доплывет до того места, где оставил машину. Но потом лодку тоже придется бросить, ему не взгромоздить ее на крышу машины.

Лишь бы сесть за руль, тогда все будет хорошо, машину-то он вести сумеет. Помнится, в Сосенках есть врач. Как будто есть, а может, это только кажется. Но, во всяком случае, можно будет договориться, чтобы кто-нибудь пошел и забрал удочку и каноэ. Может, это и глупо, но он просто не в силах отказаться от удочки. Если ее сразу не вызволить, на нее набредут дикобразы и загубят. Этого никак нельзя допустить. Ведь эта удочка — часть его самого.

Он сложил все свои пожитки — сапоги, корзинку с рыбой и удочку — аккуратной кучкой на берегу, так, чтобы они сразу бросились в глаза всякому, кто согласится за ними сходить. Посмотрел в последний раз на реку и пополз.

Это был долгий и мучительный способ передвижения. Как ни старался Грей, не удавалось оберечь ногу от толчков, и от каждого толчка все тело пронизывала боль.

Он хотел было смастерить себе костыль, но тут же раздумал: перочинным ножиком, да еще затупившимся, много не наработаешь, а другого инструмента не нашлось.

Он полз медленно, часто останавливался передохнуть. Оглядывал больную ногу — от раза к разу она все сильней распухала и делалась уже не красной, а багровой.

И вдруг — поздновато, пожалуй, — он со страхом сообразил, что предоставлен на волю судьбы. Ни одна живая душа не знает, что он здесь, ведь он никому ни слова не сказал. Если не выбраться своими силами, пройдет немало дней, покуда его хватятся.

Экая чепуха. Он прекрасно управится. Хорошо, что самая трудная часть пути оказалась вначале. Как только он доберется до каноэ, можно считать, дело сделано.

Вот если бы только ползти подольше. Если б не приходилось так часто останавливаться. В былые времена он прополз бы это расстояние без единой передышки. Но с годами становишься стар и слаб. Куда слабее, чем думал.

Он опять остановился отдохнуть — и услышал, как шумят сосны: поднялся ветер. Заунывный шум, даже пугающий. Небо совсем заволокло тучами, все окутал какой-то зловещий сумрак.

Подстегиваемый смутной тревогой, он попытался ползти быстрее. Но только стал еще скорей уставать и жестоко ушиб больную ногу. Пришлось снова замедлить ход.

Он поравнялся с водопадом, миновал его, ползти вниз по отлогому косогору стало немного легче, и тут на вытянутую руку шлепнулась первая капля дождя.

А через минуту уже хлестал ледяными струями яростный ливень.

Грей мгновенно промок, холодный ветер пробирал насквозь. Сумрак сгущался, сосны стоном стонали, разыгрывалась настоящая буря, по земле побежали ручейки.

Он упрямо полз. От холода застучали зубы, но он сердито стиснул челюсти — этого еще не хватало!

Он уже одолел больше половины пути к каноэ, но дорога словно стала длиннее. Он продрог до костей, а дождь все лил, и вместе с ним наваливалась свинцовая усталость.

Дом, подумал Грей. Можно укрыться в доме. Меня впустят.

Он не смел себе сознаться, что прежняя цель — доползти до каноэ и проплыть на нем до того места, где осталась машина, — стала недостижимой, немыслимой.

Впереди сквозь сумрак непогоды пробился свет. Это, конечно, в доме. Хозяева, кто бы они ни были, уже вернулись и зажгли свет.

Он полз долго, много дольше, чем рассчитывал, но, напрягши последние силы, все-таки дотащился. Переполз через дворик, у самой двери, цепляясь за стену и упираясь здоровой ногой, кое-как ухитрился подтянуться и встал. Нажал кнопку, в глубине дома зазвенел звонок, и Грей стал ждать — сейчас послышатся шаги.

Никто не шел.

Что-то тут не так. В доме горит свет, должен же там кто-то быть. А тогда почему никто не отзывается?

За спиной еще громче и грозней прежнего шумел лес, и тьма сгущалась. С леденящей злобой свистал и хлестал дождь. Грей застучал кулаком в дверь, и она, как утром, распахнулась перед ним, дворик залило светом из прихожей.

— Эй, послушайте! — закричал он. — Есть кто дома?

Никакого ответа, ни звука, ни шороха.

Он мучительно напрягся, на одной ноге перепрыгнул через порог и остановился. Позвал еще и еще, но никто не откликался.

Нога подломилась, и он повалился на пол, но, падая, успел вытянуть руки и смягчить удар. Потом медленно, с трудом пополз в сторону гостиной.

Позади раздался какой-то слабый звук. Грей обернулся — входная дверь закрывалась. Закрывалась сама собой, никто ее не трогал. Он смотрел как завороженный. Дверь плотно затворилась. В тишине громко щелкнул замок.

Странно это, смутно подумалось ему. Странно, что дверь отворяется, будто приглашает войти. А когда войдешь, сама преспокойно затворяется.

Но это неважно, бог с ней, с дверью. Важно, что теперь он в доме, а леденящая ярость бури осталась там, за стенами, во тьме. Его уже обволакивало теплом, он понемногу согревался.

Осторожно, оберегая от толчков больную ногу, он по ковру дополз до кресла. Подтянулся кверху, кое-как повернулся и сел поглубже, откинулся на мягкую спинку, вытянул ногу. Наконец-то он в безопасности. Теперь ни дождь, ни холод не страшны, а рано или поздно кто-нибудь придет и поможет вправить вывих.

Непонятно, где же все-таки хозяева. Едва ли в такую погоду бродят под открытым небом. И, наверно, они были здесь совсем недавно, ведь свет в окнах вспыхнул, когда уже стемнело и началась буря.

Он сидел не шевелясь, пульсирующая боль в ноге стала глуше, почти отпустила. Как хорошо, что в доме так тихо, так тепло и спокойно!

Он неспешно, внимательно осмотрелся.

В столовой накрыт стол к обеду, от серебряного кофейника идет пар, поблескивают фарфоровая супница и блюдо под крышкой. Доносится запах кофе и какой-то снеди. Но прибор только один, словно обед ждет только одного человека.

За открытой дверью видна другая комната, должно быть, кабинет. Висит какая-то картина, под нею — солидный письменный стол. По стенам, от пола до самого потолка, тянутся книжные полки, но они пусты — ни одной книги.

И еще дверь ведет в спальню. Постлана постель, на подушке — сложенная пижама. У изголовья, на ночном столике, горит лампа. Все приготовлено, кажется, постель только и ждет, чтобы кто-то в нее улегся.

Но есть в этом доме что-то непостижимое, какая-то неуловимая странность. Все равно как в судебной практике: попадется иногда такой юридический казус, чувствуешь, что кроется тут какая-то загадочная мелочь, она-то и есть ключ к делу, но она упорно от тебя ускользает.

Он сидел и раздумывал об этом — и вокруг понял.


Этот дом наготове, но он еще ждет. Он словно предвкушает встречу с будущим хозяином. Он обставлен, налажен, все в нем подготовлено. Но здесь еще никто не жил. Нисколько не пахнет жильем, и в самом воздухе смутно ощущается пустота.

Да нет, что за вздор. Конечно же, здесь кто-то живет. Кто-то зажег свет, сготовил обед, поставил на стол один-единственный прибор, кто-то включил лампочку у постели и отогнул край одеяла.

Все это совершенно очевидно, а между тем не верится. Дом упорно твердит свое, поневоле ощущаешь, что он пуст.

Грей заметил, что по полу в прихожей и по ковру до самого кресла, где он сидит, тянется мокрый след. И на стене остались грязные отпечатки — он цеплялся за нее, когда пытался прыгать на одной ноге.

Куда же это годится — разводить грязь в чужом доме. Надо будет потолковее все объяснить хозяину.

Он сидел в кресле, дожидался хозяина и клевал носом.

Семьдесят лет, думал он, почти уже семьдесят, и это — последнее в жизни приключение. Родных никого не осталось, и друзей тоже, один только старик Бен, который умирает медленной, неприглядной смертью в крохотной больничной палате — и все вокруг него чужое и неприглядное.

Вспомнился давний-давний день, когда они познакомились — Бен, молодой профессор астрономии, и он, молодой профессор права. С первой же встречи они стали друзьями, тяжко будет лишиться Бена.

А может быть, он и не так тяжело переживет эту утрату, как пережил бы раньше. Ведь пройдет еще месяц — и сам он переселится в «Лесной приют». Дом престарелых. Хотя теперь это называется иначе. Придумывают всякие красивые названия вроде «Лесного приюта», как будто от этого легче.

Впрочем, что за важность. Никого не осталось в живых, кому стало бы горько… кроме него самого, разумеется. А ему уже все равно. Ну, почти все равно.

Он вздрогнул, выпрямился, посмотрел на часы на каминной полке.

Видно, задремал или в полудреме грезил о далеком прошлом. Почти час минул с тех пор, как он в последний раз смотрел на часы, а в доме он по-прежнему один.

Обед еще стоит на столе, наверно, все уже остыло. Но может быть, кофе еще теплый.

Он подался вперед, опасливо встал на ноги. Вывихнутая щиколотка отозвалась пронзительной болью. Он снова откинулся назад, бессильные слезы проступили на глазах, потекли по щекам.

Не надо кофе, подумал он. Не хочу я кофе. Только бы добраться до постели.

Осторожно он выбрался из кресла и пополз в спальню. Медленно, мучительно изворачиваясь, сбросил промокшую насквозь одежду и влез в пижаму, что лежала на подушке. К спальне примыкала ванная — придерживаясь за кровать, потом за спинку стула, потом за туалетный столик, он на одной ноге допрыгал до нее.

Хоть чем-то утолить боль. Вот если бы найти аспирин, все-таки станет полегче.

Он распахнул аптечный шкафчик, но там было пусто. Немного погодя он опять дотащился до постели, залез под одеяло и погасил лампу на ночном столике.

Он напряженно вытянулся, его трясло — таких усилий стоило забраться в постель. Смутно подумалось: что-то будет, когда возвратится хозяин и обнаружит на своем ложе незванного гостя?

А, будь что будет. Теперь уже все равно. Голова тяжелая, мутная, наверно, начинается жар.

Он лежал совсем тихо и ждал, когда же придет сон, тело постепенно осваивалось в непривычной постели.

Он даже не заметил, как огни во всем доме разом погасли.


Когда он проснулся, в окна потоками вливался солнечный свет. Пахло поджаренной ветчиной и вскипающим кофе. И громко, настойчиво звонил телефон.

Он сбросил одеяло, подскочил на постели и вдруг вспомнил, что он не у себя, и эта постель — не его, и телефонный звонок никак не может относиться к нему.

На него разом обрушились воспоминания о вчерашнем, и он растерянно сел на край кровати.

Что за притча, еще и телефон! Откуда тут телефон? Неоткуда ему взяться в такой глуши.

А телефон все трезвонил.

Ничего, сейчас кто-нибудь подойдет и снимет трубку. Тот, кто там жарит ветчину, возьмет и подойдет. И при этом пройдет мимо отворенной двери, и видно будет, что это за человек, и станет понятно, чей это дом.

Грей встал. Пол холодный, наверно, где-нибудь есть домашние туфли, но неизвестно, где их искать.

Только выйдя в гостиную, он вспомнил, что у него вывихнута нога.

Он в изумлении остановился, поглядел вниз — нога как нога, не красная, не багровая, и опухоли больше нет. А главное, не болит. Можно на нее ступать как ни в чем не бывало.

На столике в прихожей опять призывным звоном залился телефон.

— Черт меня побери, — сказал Фредерик Грей, во все глаза глядя на собственную щиколотку.

Телефон снова заорал на него.

Он кинулся к столику, схватил трубку.

— Слушаю, — сказал он.

— Это доктор Фредерик Грей?

— Совершенно верно. Я Фредерик Грей.

— Надеюсь, вы хорошо выспались.

— Как нельзя лучше. Огромное вам спасибо.

— Ваше платье все промокло и изорвалось. Мы решили, что нет смысла его чинить. Надеюсь, вы не в претензии. Все, что было у вас в карманах, лежит на туалетном столике. В стенном шкафу есть другая одежда, я уверен, она вам подойдет.

— Помилуйте, — сказал Фредерик Грей, — вы так любезны. Но разрешите спросить…

— Отчего же, — заметил голос в трубке. — Но вы лучше поторопитесь. А то завтрак простынет.

И умолк.

— Минуточку! — закричал Грей. — Одну минуту!..

В ответ слышалось только слабое гуденье, линия была свободна.

Он положил трубку на рычаг, прошел в спальню и увидел под кроватью пару шлепанцев.

НАДЕЮСЬ, ВЫ ХОРОШО ВЫСПАЛИСЬ. ВАШЕ ПЛАТЬЕ ПРОМОКЛО, МЫ ЕГО ВЫКИНУЛИ, ВСЕ, ЧТО БЫЛО У ВАС В КАРМАНАХ, МЫ ПОЛОЖИЛИ НА ТУАЛЕТНЫЙ СТОЛИК.

А кто это «мы», интересно знать?

И где они все?

И как же это, пока он спал, ему вылечили ногу?

Все-таки вчера вечером он не ошибся. Дом пуст. Никого нет. И однако он обжитой, а как это получается — непонятно.

Грей умылся, но с бритьем возиться не стал, хотя, когда заглянул в шкафчик в ванной, оказалось, что он уже не пустой. Теперь тут были и бритва, и зубная щетка с тюбиком пасты, и щетка для волос, и расческа.


Завтрак был накрыт в столовой, на столе стоял один прибор. Грея ждала яичница с ветчиной, аппетитно поджаренная картошка, томатный сок и кофе.

И никаких признаков того, кто приготовил еду и накрыл на стол.

Быть может, в этом доме о гостях заботится целый штат слуг-невидимок?

И откуда берется электричество? Может быть, тут своя станция? Возможно, берет энергию от водопада? Ну а телефон? Может быть, это какой-нибудь радиофон? Интересно, каков радиофон с виду — такой же, как обыкновенные телефоны, или другой? Кажется, ему такую штуку видеть не приходилось.

И кто же все-таки ему звонил?

Он поднялся и оглядел ждущий на столе завтрак.

— Кто бы вы ни были, спасибо вам, — громко сказал он. — Я хотел бы вас увидеть. И чтобы вы со мной поговорили.

Но никто с ним не заговорил.

Он сел и принялся за еду — только после первого глотка он почувствовал, что голоден, как волк.

После завтрака он пошел в спальню и достал из стенного шкафа одежду. Не какой-нибудь шикарный модный костюм, но очень подходящий для рыболова.

Когда он переоделся, со стола было уже убрано.

Он вышел из дому — сияло солнце, денек выдался на славу. Видно, буря выдохлась еще ночью.

Что ж, теперь он в полном порядке, и, пожалуй, надо пойти на вчерашнее место, забрать удочку и все, что он оставил у реки. Прочее не так уж важно, но удочка слишком хороша, чтоб от нее отказаться.


Все так и лежало, аккуратно сложенное на берегу. Он нагнулся, подобрал удочку и постоял, глядя на реку.

А почему бы и нет? Возвращаться совсем не к спеху. Раз уж он здесь, можно еще немножко порыбачить. Другого случая не будет. Ведь больше он сюда не приедет.

Он отложил удочку, сел, натянул сапоги. Выбросил из корзинки вчерашний улов и повесил ее на плечо.

И почему только сегодня утром? Почему только еще один день? В город возвращаться незачем, и можно пока пожить в этом доме. Отчего бы не устроить себе самый настоящий праздник?

Однако быстро же он освоился, с какой легкостью готов воспользоваться случаем! Дом этот — штука загадочная, а впрочем, ничуть не страшная. Да, конечно, он очень странный, но бояться в нем нечего.

Грей шагнул в воду, размахнулся и закинул удочку. С пятой попытки клюнула форель. День начинался недурно. Не переставая удить, он дошел почти до самого водопада, до того места, где течение набирало силу, и здесь вылез на берег. В корзинке у него было пять рыбин, причем две изрядные.

Можно бы еще половить у стремнины с берега, но, пожалуй, не стоит. Лучше вернуться и как следует осмотреть дом. Непременно надо понять, откуда берется электричество и что это за телефон, и, наверно, еще во многом нужно будет разобраться.

Он глянул на часы — оказалось, позже, чем он думал. Он отцепил приманку, смотал леску, сложил удилище и зашагал вниз по тропинке.


К середине дня он закончил осмотр дома.

Ни электрические, ни телефонные провода сюда не подведены, нет и отдельной электростанции. Имеется проводка, но никаких источников электроэнергии. Телефон подсоединен к розетке в прихожей, и еще есть розетки в спальне и в кабинете.

Любопытно и другое: накануне вечером, когда он сидел в гостиной, ему виден был кабинет — картина на стене, и письменный стол, и пустые книжные полки. А сейчас полки уже не пустуют. Они прямо ломятся от книг, причем именно таких, какие он подобрал бы для себя: целая юридическая библиотека, которой позавидовал бы любой практикующий адвокат. И еще ряд полок… сперва он решил, что это какая-то шутка, розыгрыш.

Но потом заглянул в телефонный справочник и понял, что это уже не шутка.

Никогда ни один человек не видывал такого справочника. Тут значились имена абонентов и номера телефонов, но адреса охватывали всю галактику!

БЕСУР, Йар, Мекбуда-5 — ФЕ 6-87-31.

БЕТЕН, Вармо, Полярная-3 — ГР 7-32-14.

БЕТО, Элм, Рас Альгете-9 — СТ 1-91-86.

Названия звезд и номера планет. Ничего другого это означать не может.

Для шутки уж чересчур бессмысленно и расточительно.

Многое множество звезд названо в телефонной книге, и названия звезд — на переплетах на той полке в кабинете!

Вывод ясен, подумал он уныло, но ведь это ни в какие ворота не лезет, не принимать же это всерьез. Нелепо, смехотворно, никакого смысла тут нет, и даже думать об этом нечего. Наверно, возможны какие-то другие разгадки, и в том числе совсем малоприятная: уж не сошел ли он с ума?

Нельзя ли все же как-нибудь выяснить, в чем дело?

Он захлопнул телефонную книгу, потом раскрыл на первой странице — ага, вот оно: СПРАВКИ. Он снял трубку и набрал номер.

Гудок, другой, потом голос:

— Добрый вечер, доктор Грей. Мы очень рады, что вы позвонили. Надеюсь, все в порядке? У вас есть все, что нужно?

— Вы знаете мое имя, — сказал Грей. — Откуда вы знаете, как меня зовут?

— Сэр, — ответила Справочная, — мы гордимся тем, что нам известны имена всех наших абонентов.

— Но я не ваш абонент. Я только…

— Конечно, вы наш абонент, — возразила Справочная. — С той минуты, как вы вступили во владение домом.

— Как так «во владение»? Я же не…

— Мы полагали, что вы уже поняли, доктор Грей. Нам следовало сказать вам с самого начала. Просим извинить. Видите ли, этот дом ваш.

— Ничего я не понял, — растерянно сказал Грей.

— Дом ваш, — пояснила Справочная, — до тех пор, пока он вам нужен, пока вы хотите там оставаться. И дом, и все, что в нем есть. И вдобавок, разумеется, все, чем еще мы можем быть вам полезны.

— Но это невозможно! Я ничем этого не заслужил. Как же я могу владеть домом, за который ничего не дал?

— А может быть, вы не откажетесь при случае нам немного помочь. То есть это совсем не обязательно и, уж конечно, не слишком трудно. Если вы согласитесь нам помогать, мы будем вам крайне обязаны. Но как бы вы ни решили, дом все равно ваш.

— Помогать? — переспросил Грей. — Боюсь, я мало чем могу вам помочь.

— В сущности, это неважно, — заметила Справочная. — Мы очень рады, что вы позвонили. Вызывайте нас в любую минуту, когда пожелаете.

Щелчок отбоя — и он остался стоять дурак дураком, сжимая в руке умолкшую телефонную трубку.

Он положил трубку, прошел в гостиную и уселся в то самое кресло, в котором сидел накануне вечером, когда впервые попал в этот дом.

Пока он разговаривал по телефону, кто-то (или что-то, или это действовала какая-то непонятная сила) развел в камине огонь, и рядом на медной подставке приготовлены были дрова про запас.

В трубе завывал холодный ветер, а здесь от полена к полену перебегали, разгораясь, трепетные язычки пламени.

Дом престарелых, подумал Грей.

Ведь если он не ослышался, это оно самое и есть.

И это лучше, несравнимо лучше того заведения, куда он собирался раньше.

Невозможно понять, чего ради кто-то вздумал преподнести ему такой подарок. Просто уму непостижимо, чем бы он мог такое заслужить.

Дом престарелых — для него одного, да еще на берегу его любимой речки, где водится форель.

Да, чудесно… если б только можно было это принять.

Он передвинул кресло и сел лицом к камину. Он всегда любил смотреть на огонь.

Такой славный дом и такая заботливость, чего ни пожелаешь, все к твоим услугам. Если б только можно было тут остаться.

А в сущности, что мешает? Если он не вернется в город, это никого не огорчит. Через день-другой можно будет съездить в Сосенки, отправить несколько писем, после которых никто не станет его разыскивать.

Да нет, безумие. А вдруг заболеешь? Упадешь, разобьешься? Тогда до врача не добраться и не от кого ждать помощи. Но вот вчера он искал аспирин, и аспирина не оказалось. И он насилу забрался в постель, нога была вывихнута и вся распухла, а к утру все как рукой сняло.

Нет, можно ни о чем не беспокоиться, даже если и заболеешь.

Аспирина не нашлось, потому что он ни к чему.

Этот дом — не только дом. Не просто четыре стены. Это и пристанище, и слуга, и врач. Надежный, здоровый, безопасный дом, и притом исполненный сочувствия.

Он дает все, что нужно. Исполняет все твои желания. Дает огонь, и пищу, и уют, и сознание, что о тебе заботятся.

И книги. Великое множество книг — именно таких, какие служили ему верой и правдой долгие годы.

Доктор Фредерик Грей, декан юридического факультета. До старости только и знал, что почет и уважение. А теперь стал чересчур стар, жена и сын умерли, и друзья все умерли или уж совсем одряхлели. И ты уже не декан и не ученый, а всего лишь старик, чье имя предано забвению.

Он медленно встал и пошел в кабинет. Поднял руку к полке, провел ладонью по кожаным корешкам.

Вот они, друзья — друзья, на которых можно положиться. Они-то всегда на месте и только и ждут своего часа.

Он подошел к полкам, которые сначала так его озадачили, показались дикой и неостроумной шуткой. Теперь он знал — это отнюдь не шутка.

Он прочитал несколько названий: «Основы законодательства Арктура XXIV», «Сопоставление правовых понятий в системах Центавра», «Юриспруденция на III, IV и VII планетах Зубенешамале», «Судебная практика на Канопусе XII». И еще много томов, на чьих переплетах стоят имена странных далеких звезд.

Пожалуй, он не понял бы так быстро, что это за имена, если бы не старый друг Бен. Долгие годы Бен рассказывал ему о своей работе, и такие вот имена слетали у него с языка запросто, словно речь шла об улице по соседству, о доме за углом.

В конце концов, может быть, и вправду не так уж оно далеко. Чтобы поговорить с людьми… ну, может быть, не с людьми, но с теми существами, что населяют эти чужие планеты, надо только подойти к телефону и набрать номер.

В телефонной книге — номера, которые соединяют со звездами, и на книжной полке — звездный свод законов.

Быть может, там, в других солнечных системах, нет ничего похожего на телефоны и телефонные справочники; быть может, на других планетах нет правовой литературы. Но у нас на Земле средством общения поневоле должен быть телефон, а источником информации — книги на полках. Значит, все это надо было как-то перевести, втиснуть незнакомое и непривычное в привычные, знакомые формы, чтобы мы могли этим пользоваться. И перевести не только для Земли, но и для неведомых обитателей всех других планет. Быть может, нет и десятка планет, где способы общения одинаковы, но, если с любой из них обратятся к нему за советом, какими бы способами ни пользовалось существо с той планеты, здесь все равно зазвонит телефон.

И конечно же, названия звезд — тоже перевод. Ведь жители планет, что обращаются вокруг Полярной звезды, не называют свое солнце Полярной звездой. Но здесь, на Земле, другого названия быть не может, иначе людям не понять, что же это за звезда.

И самый язык тоже надо переводить. Существа, с которыми он объяснялся по телефону, уж наверно говорили не по-английски, и однако он слышал английскую речь. И его ответы наверняка доходили до них на каком-то ином, ему неведомом языке.

Поразительно, непостижимо, и как ему только пришло все это в голову? Но ведь выбора нет. Никакого другого объяснения не подберешь.

Где-то раздался громкий звонок, и он отвернулся от книжных полок.

Подождал, не повторится ли звонок, но было тихо.

Грей вышел из кабинета — оказалось, стол накрыт, его ждет обед.

Значит, вот оно что, звонок звал к столу.

После обеда он прошел в гостиную, подсел к камину и стал обдумывать всю эту странную историю. С дотошностью старого стряпчего перебрал в уме все факты и свидетельства, тщательно взвесил все возможности.

Он коснулся чуда — самого краешка — и отстранил его, заботливо стер все следы, ибо в его представление об этом доме никак не входили чудеса и не вмещалось никакое волшебство.

Прежде всего возникает вопрос — а может, ему просто мерещится? Происходит все это на самом деле или только в воображении? Быть может, на самом-то деле он сидит где-нибудь под деревом или на берегу реки, что-то бессмысленно лопочет, выцарапывает когтями на земле какие-то значки, и ему только грезится, будто он живет в этом доме, в этой комнате, греется у этого огня?

Нет, едва ли. Уж очень все вокруг отчетливо и подробно. Воображение лишь бегло набрасывает неясный, расплывчатый фон. А тут слишком много подробностей и никакой расплывчатости, и он волен двигаться и думать, как хочет и о чем хочет; он вполне владеет собой.

Но если ничего не мерещится, если он в здравом уме, значит, и этот дом, и все, что происходит, — чистая правда. А если правда, значит, дом этот построен, образован или создан какими-то силами извне, о которых человечество доныне даже не подозревало.

Зачем это им понадобилось? Чего ради?

Может быть, его взяли как образчик вида, хотят изучить, что это за существо такое — человек? Или рассчитывают как-то им воспользоваться?

А вдруг он не единственный? Может, есть и еще такие, как он? Получили нежданный подарок, но держат язык за зубами из страха, что люди вмешаются и все испортят?

Он медленно поднялся и вышел в прихожую. Взял телефонную книгу, вернулся в гостиную. Подбросил еще полено в камин и уселся в кресло с книгой на коленях.

Начнем с себя, подумал он; поглядим, числюсь ли я в списках. И без труда отыскал: ГРЕЙ, Фредерик, Гелиос III, СЮ 6-26-49.

Он бегло перелистал страницы, вернулся к началу и стал читать подряд, медленно ведя пальцем сверху вниз по столбцу имен. Книжка была не толстая, однако немало времени понадобилось, чтобы тщательно ее просмотреть, не пропустить другого землянина. Но другого не нашлось — ни с Земли, ни хотя бы из нашей Солнечной системы. Только он один.

Что же это, одиночество? А может быть, можно чуточку и гордиться? Один-единственный на всю Солнечную систему. Он отнес справочник в прихожую — на столике, на том самом месте, лежала еще одна книга.

Грей в недоумении уставился на нее — разве их было две? Было две с самого начала, а он не заметил?

Он наклонился, вгляделся. Нет, это не список телефонов, а что-то вроде папки с бумагами, и на обложке напечатаны его имя и фамилия.

Он положил справочник и взял папку, она оказалась толстая, тяжелая, в обложке — листы большого формата. Нет, конечно же, когда он брал телефонный справочник, этой папки здесь не было. Ее положили сюда, как ставили на стол еду, как полки уставили книгами, как повесили в стенной шкаф одежду, которая в точности пришлась ему впору. Это сделала некая непонятная сила, незримая или, уж во всяком случае, ненавязчивая.

Дистанционное управление? Возможно, где-то существует копия, двойник этого дома, там какие-то силы, вполне зримые и в тех условиях совершенно естественные и обычные, накрывают на стол или вешают одежду — и действия эти мгновенно и точно воспроизводятся здесь?

Если так, значит, покорено не только пространство, но и время. Ведь те, неведомые, не могли знать, какими книгами надо заполнить кабинет, пока в доме не появился жилец. Не могли знать, что сюда забредет именно он, Фредерик Грей, чья специальность — право. Поставили ловушку (гм, ловушку?), но не могли знать заранее, какая попадется дичь.

Каким бы способом ни печатались те книги на полках, на это требовалось время. Надо было подыскать нужную литературу, перевести и подготовить к печати. Неужели возможно так управлять временем, чтобы все, вместе взятое, — поиски, перевод, подготовка, печать и доставка — уложилось всего-навсего в двадцать четыре земных часа? Неужели можно растянуть время или, напротив, сжать его ради удобства неведомых зодчих, которые возвели этот дом?

Он открыл папку, и ему бросились в глаза строки, крупно напечатанные на первой странице:

КРАТКОЕ ИЗЛОЖЕНИЕ И ДОКУМЕНТАЦИЯ

Балматан против Мэр Эл

ДЕЛО ПОДЛЕЖИТ РАССМОТРЕНИЮ

ПО ЗАКОНАМ МЕЖГАЛАКТИЧЕСКОГО ПРАВА


СУДЕЙСКАЯ КОЛЛЕГИЯ:

Ванз КАМИС, Рас Альгете VI

Итэ НОНСКИК, Тубан XXVIII

Фредерик ГРЕЙ, Гелиос III

Он похолодел.

Задрожали руки, и он опустил папку на столик, опустил бережно, как нечто хрупкое: уронишь — разобьется вдребезги. Межгалактическое право. Три ученых законоведа, три знатока (?) из трех разных солнечных систем!

А само дело и закон, скорей всего, еще из какой-нибудь четвертой системы.

Немножко помочь, сказал тогда голос по телефону.

Немножко помочь. Вынести приговор согласно законам и судебной процедуре, о которых никогда и не слыхивал!

А другие двое? Они что-нибудь слышали?

Он порывисто наклонился и стал листать телефонный справочник. Вот, нашел: Камис, Ванз. Старательно набрал номер.

— Ванза Камиса сейчас нет, — сказал приятный голос. — Что-нибудь передать?

Ошибся, подумал Грей. Не следовало звонить. Бессмысленный поступок.

— Алло, — сказал приятный голос. — Вы слушаете?

— Да, я слушаю.

— Ванза Камиса нет дома. Что-нибудь передать?

— Нет, — сказал Грей. — Нет, спасибо. Ничего не надо.

Звонить не следовало. Это слабость, малодушие. В такие минуты человек должен полагаться только на себя. И надо быть на высоте. Тут нельзя отмахнуться, не такое положение, чтобы прятаться в кусты.

Он взял куртку, кепку и вышел из дома.


Всходила луна, снизу ее золотой диск бы иззубрен темными силуэтами сосен, что росли высоко на другом берегу. В лесу глухо ухала сова, в реке звонко плеснула рыба.

Вот где можно поразмыслить, сказал себе Грей. Остановился и глубоко вдохнул ночную свежесть. Здесь под ногами родная земля. И думается лучше, чем в доме, который по сути своей продолжение других миров.

Он спустился по тропинке на берег, к своему каноэ. Оно было на месте, после вчерашней бури в нем застоялась вода. Грей повернул его набок и вылил воду.

Дело должно рассматриваться по законам межгалактического права, сказано на первой странице. А существует такая штука — межгалактическое право?..

К закону можно подойти по-разному. В нем можно видеть отвлеченную философию или политическую теорию, историю нравственности, общественную систему или свод правил. Но как бы его ни понимать, как бы ни изучать, какую бы сторону ни подчеркивать, его основная задача — установить какие-то рамки, помогающие разрешить любой возникший в обществе конфликт.

Закон не есть что-то мертвое, неподвижное, он непременно развивается. Каким бы медлительным он ни был, он следует за движением общества, которому служит.

Грей невесело усмехнулся, глядя в полутьме на вспененную реку; вспомнилось, как он годами на лекциях и семинарах вколачивал эту мысль в головы слушателей.

На какой-то одной планете, если налицо время, терпение и неспешный ход развития, закон можно привести в полное соответствие со всеми общепринятыми понятиями и со всей системой знаний общества в целом.

Но возможно ли сделать логику закона столь гибкой и всеобъемлющей, чтобы она охватила не одну, а множество планет? Существует ли где-нибудь основа для такого понимания законности, которое оказалось бы применимо ко всему обществу в самом широком, вселенском смысле слова?

Да, пожалуй. Если налицо мудрость и труд, проблеск надежды есть…

А если так, то он, Грей, может помочь, вернее — могут пригодиться земные законы. Нет, Земле незачем стыдиться того, чем она располагает. Человеческий разум всегда тяготел к закону. Более пяти тысячелетий человечество старалось опираться на закон, и это привело к развитию права — вернее, ко многим путям развития. Но найдутся в земном праве две-три статьи, которые смело можно включить во всеобщий, межгалактический свод законов.

Химия — одна для всей вселенной, и поэтому некоторые полагают, что биохимия тоже одна.

Те двое, жители двух других планет, названные вместе с ним как судьи, которым надлежит разобраться в спорном деле, скорее всего не люди и даже не похожи на людей. Но при общем обмене веществ они в главном должны быть сродни человеку. Наверно, это жизнь, возникшая из протоплазмы. Наверно, для дыхания им нужен кислород. Наверно, в их организме многое определяется нуклеиновыми кислотами. И разум их, как бы он ни отличался от человеческого, возник на той же основе, что и разум человека, и работает примерно так же.

А если химия и биохимия общие для всех, отчего бы не существовать мышлению, которое придет к общему понятию о правосудии?

Быть может, еще не сейчас. Но через десять тысяч лет. Пусть через миллион лет.

Он снова двинулся в гору, давно уже его походка не была такой легкой, а будущее не казалось таким светлым — не только его будущее, но будущее всего сущего.

Многие годы он именно этому учил и за это ратовал: за надежду, что настанет время, когда в законе и праве воплотится великая, непреложная истина.

Да, становится теплей на сердце, когда знаешь, что и другие чувствуют так же и работают ради той же цели.

Никакой здесь не дом престарелых, и это чудесно. Ведь дом престарелых — тупик, а это — великолепное начало.

Немного погодя зазвонит телефон и его спросят, согласен ли он помогать.

Но вовсе незачем ждать звонка. Надо работать, работы по горло. Надо прочесть дело в папке, и основательно разобраться в сводах чужих законов, и разыскать по ссылкам все источники и прецеденты, и думать, думать.

Он вошел в дом, захлопнул дверь. Повесил куртку и кепку.

Взял папку, прошел в кабинет, положил ее на письменный стол.

Открыл ящик, достал блокнот, карандаши, удобно разложил все под рукой.

Сел и вплотную занялся межзвездным правом.

Кто там, в толще скал

1

Он бродил по холмам, вызнавая, что видели эти холмы в каждую из геологических эр. Он слушал звезды и записывал, что говорили звезды. Он обнаружил существо, замурованное в толще скал. Он взбирался на дерево, на которое до того взбирались только дикие кошки, когда возвращались домой в пещеру, высеченную временем и непогодой в суровой крутизне утеса. Он жил в одиночестве на заброшенной ферме, взгромоздившейся на высокий и узкий гребень над слиянием двух рек. А его ближайший сосед — хватило же совести — отправился за тридцать миль в окружной городишко и донес шерифу, что он, читающий тайны холмов и внимающий звездам, ворует кур.

Примерно через неделю шериф заехал на ферму и, перейдя двор, заметил человека, который сидел на веранде в кресле-качалке лицом к заречным холмам.

Шериф остановился у подножия лесенки, ведущей на веранду, и представился:

— Шериф Харли Шеперд. Завернул к вам по дороге. Лет пять, наверное, не заглядывал в этот медвежий угол. Вы ведь здесь новосел, так?

Человек поднялся на ноги и жестом показал на кресло рядом со своим.

— Я здесь уже три года, — ответил он. — Зовут меня Уоллес Дэниельс. Поднимайтесь сюда, посидим, потолкуем.

Шериф вскарабкался по лесенке, они обменялись рукопожатием и опустились в кресла.

— Вы, я смотрю, совсем не обрабатываете землю, — сказал шериф.

Заросшие сорняками поля подступали вплотную к опоясывающей двор ограде. Дэниельс покачал головой:

— На жизнь хватает, а большего мне не надо. Держу кур, чтоб несли яйца. Парочку коров, чтоб давали молоко и масло. Свиней на мясо — правда, забивать их сам не могу, приходится звать на помощь. Ну, и еще огород вот, пожалуй, и все.

— И того довольно, — поддержал шериф. — Ферма-то уже ни на что другое не годна. Старый Эймос Уильямс разорил тут все вконец. Хозяин он был прямо-таки никудышный…

— Зато земля отдыхает, — отвечал Дэниельс. — Дайте ей десять лет, а еще лучше двадцать, и она будет родить опять. А сейчас она годится разве что для кроликов и сурков да мышей-полевок. Ну, и птиц тут, ясное дело, не счесть. Перепелок такая прорва, какой я в жизни не видел.

— Белкам тут всегда было раздолье, — подхватил шериф. — И енотам тоже. Думаю, что еноты у вас и сейчас есть. Вы не охотник, мистер Дэниельс?

— У меня и ружья-то нет, — отвечал Дэниельс.

Шериф глубоко откинулся в кресле, слегка покачиваясь.

— Красивые здесь места, — объявил он. — Особенно перед листопадом. Листья словно кто специально раскрасил. Но изрезано тут у вас просто черт знает как. То и дело вверх-вниз… Зато красиво.

— Здесь все сохранилось, как было встарь, — сказал Дэниельс. — Море отступило отсюда в последний раз четыреста миллионов лет назад. С тех пор, с конца силурийского периода, здесь суша. Если не забираться на север, к самому Канадскому щиту, то немного сыщется в нашей стране уголков, не изменившихся с таких давних времен.

— Вы геолог, мистер Дэниельс?

— Куда мне! Интересуюсь, и только. По правде сказать, я дилетант. Нужно же как-нибудь убить время, вот я и брожу по холмам, лазаю вверх да вниз. А на холмах, хочешь не хочешь, столкнешься с геологией лицом к лицу. Мало-помалу заинтересовался. Нашел однажды окаменевших брахиоподов, решил про них разузнать. Выписал себе книжек, начал читать. Одно потянуло за собой другое, ну и…

— Брахиоподы — это как динозавры, что ли? В жизни не слыхал, чтобы здесь водились динозавры.

— Нет, это не динозавры, — отвечал Дэниельс. — Те, которых я нашел, жили много раньше динозавров. Они совсем маленькие, вроде моллюсков или устриц. Только раковины закручены по-другому. Мои брахиоподы очень древние, вымершие миллионы лет назад. Но есть и такие виды, которые уцелели до наших дней. Правда, таких немного.

— Должно быть, интересное дело.

— На мой взгляд, да, — отвечал Дэниельс.

— Вы знавали старого Эймоса Уильямса?

— Нет, он умер раньше, чем я сюда перебрался. Я купил землю через банк, который распоряжался его имуществом.

— Старый дурак, — заявил шериф. — Перессорился со всеми соседями. Особенно с Беном Адамсом. Они с Беном вели тут форменную междоусобную войну. Бен утверждал, что Эймос не желает чинить ограду. А Эймос обвинял Бена, что тот нарочно валит ее, чтобы запустить свой скот — вроде по чистой случайности — на сенокосные угодья Эймоса. Между прочим, как вы с Беном ладите?

— Да ничего, — отвечал Дэниельс. — Пожаловаться не на что. Я его почти и не знаю.

— Бен тоже в общем-то не фермер, — сказал шериф. — Охотится, рыбачит, ищет женьшень, зимой не брезгует браконьерством. А то вдруг заведется и затеет поиски минералов…

— Здесь под холмами в самом деле кое-что припрятано, — отвечал Дэниельс. — Свинец и цинк. Но добывать их невыгодно: истратишь больше, чем заработаешь. При нынешних-то ценах…

— И все-то Бену неймется, — продолжал шериф. — Хлебом его не корми, только бы завести склоку. Только бы с кем-нибудь схлестнуться, что-нибудь пронюхать, к кому-нибудь пристать. Не дай бог враждовать с таким. На днях пожаловал ко мне с кляузой, что не досчитался нескольких кур. А у вас куры часом не пропадали?

Дэниельс усмехнулся.

— Тут неподалеку живет лиса, и она иной раз взимает с моего курятника определенную дань. Но я на нее не сержусь.

— Странная вещь, — заявил шериф. — Кажется, нет на свете ничего, что взъярило бы фермера больше, чем пропажа цыпленка. Не спорю, цыпленок тоже денег стоит, но не столько же, чтобы впадать в ярость…

— Если Бен не досчитывается кур, — отвечал Дэниельс, — то похоже, что виновница — моя лиса.

— Ваша? Вы говорите о ней так, будто она ваша собственная…

— Нет, конечно. Лиса ничья. Но она живет здесь на холмах, как и я. Я считаю, что мы с ней соседи. Изредка я встречаю ее и наблюдаю за ней. Может, это и значит, что отчасти она теперь моя. Хотя не удивлюсь, если она наблюдает за мной куда чаще, чем я за ней. Она ведь проворней меня.

Шериф грузно поднялся с кресла.

— До чего же не хочется уходить, — сказал он. — Поверьте, я с большим удовольствием посидел с вами, потолковал, поглядел на ваши холмы. Вы, наверное, часто на них глядите.

— Очень часто, — отвечал Дэниельс.


Он сидел на веранде и смотрел вслед машине шерифа. Вот она одолела подъем на дальнюю гряду и скрылась из виду.

«Что все это значило?» — спросил он себя. Шериф не просто «завернул по дороге». Шериф был здесь по делу. Вся его якобы праздная, дружелюбная болтовня преследовала какую-то цель, и шериф, болтая, ухитрился задать Дэниельсу кучу вопросов.

Быть может, неожиданный визит как-то связан с Беном Адамсом? В чем же, спрашивается, провинился этот Бен — разве в том, что он лентяй до мозга костей? Нагловатый, подловатый, но лентяй. Может, шериф прослышал, что Адамс помаленьку варит самогон, и решил навестить соседей в надежде, что кто-нибудь проговорится? Напрасный труд — никто, конечно, не проболтается: чихать соседям на самогон, от самогона никому никакого вреда. Сколько там Бен наварит — разве можно принимать это всерьез? Бен слишком ленив, и не стоит принимать его всерьез, что бы он ни затеял.

Снизу, от подножия холмов, донеслось позвякиванье колокольчиков. Две коровы Дэниельса решили сами вернуться домой. Выходит, сейчас уже гораздо позже, чем он предполагал. Не то чтобы точное время имело для Дэниельса какое-либо значение. Вот уже несколько месяцев он не следил за временем с тех пор как разбил часы, сорвавшись с утеса. И даже не удосужился отдать их в починку. Он не испытывал нужды в часах. На кухне, правда, стоял старый колченогий будильник, но это был сумасбродный механизм, не заслуживающий доверия. Дэниельс, как правило, и не вспоминал про будильник.

«Посижу еще чуточку, — подумал он, — и придется взять себя в руки и заняться хозяйством — подоить коров, накормить свиней и кур, собрать яйца…» С той поры, как на огороде поспели овощи, у него почти не осталось забот. На днях, конечно, надо будет снести тыквы в подвал, а потом выбрать три-четыре самых больших и выдолбить для соседских ребятишек, чтобы понаделали себе страшилищ на праздники. Интересно, — что лучше: самому вырезать на тыквах рожи или предоставить ребятне сделать это по своему разумению?..

Но колокольчики звякали еще далеко; в его распоряжении было пока что немало времени. Дэниельс откинулся в кресле и замер, вглядываясь в холмистую даль. И холмы сдвинулись с мест и стали меняться у него на глазах.

Когда это произошло впервые, он испугался до одури. Теперь-то он уже немного привык.

Он смотрел — а холмы меняли свои очертания. На холмах появлялась иная растительность, диковинная жизнь.

На этот раз он увидел динозавров. Целое стадо динозавров, впрочем не слишком крупных. По всей вероятности, середина триасового периода. Но главное — на этот раз он лишь смотрел на них издали, и не больше. Смотрел с безопасного расстояния, на что походило давнее прошлое, а не ворвался в самую гущу событий прошлого, как нередко случалось.

И хорошо, что не ворвался, — ведь его ждали домашние дела.

Разглядывая прошлое, Дэниельс вновь и вновь терялся в догадках: на что же еще он способен теперь? Он ощущал беспокойство — но беспокоили его не динозавры, и не более ранние земноводные, и не прочие твари, жившие на этих холмах во время оно. По-настоящему его тревожило лишь существо, погребенное в глубине под пластами известняка.

Надо, непременно надо рассказать об этом существе людям. Подобное знание не может, не должно угаснуть. Тогда в грядущие годы — допустим, лет через сто, если земная наука достигнет таких высот, чтобы справиться с задачей, — можно будет попытаться понять, а то и освободить обитателя каменных толщ.

Надо, разумеется, надо оставить записи, подробные записи. Кому, как не ему, Дэниельсу, позаботиться об этом? Именно так он и делал — день за днем, неделя за неделей отчитывался о том, что видел, слышал и узнавал. Три толстые конторские книги уже были от корки до корки заполнены аккуратным почерком, и начата четвертая. В книгах все изложено со всей полнотой, тщательностью и объективностью, на какие он только способен.

Однако, кто поверит тому, что там написано? Еще важнее — кто вообще заглянет в эти записи? Более чем вероятно, что им суждено пылиться где-нибудь на дальней полке до скончания веков и ничья рука даже не коснется их. А если кто-нибудь когда-нибудь и снимет книги с полки и не поленится, стряхнув скопившуюся пыль, перелистать страницы, то разве мыслимо, чтобы он или она поверили тому, что прочтут?

Ясно как день — надо сначала убедить кого-то в своей правоте. Самые искренние слова, если они принадлежат умершему, к тому же умершему в безвестности, нетрудно объявить игрой больного воображения. Другое дело, если кто-то из ученых с солидной репутацией выслушает Дэниельса и засвидетельствует, что записи заслуживают доверия: тогда и только тогда все записанное — и том, что происходило в древности на холмах, и о том, что скрыто в их недрах, — обретет силу фактов и привлечет серьезное внимание будущих поколений.

К кому обратиться — к биологу? К невропатологу? К психиатру? К палеонтологу?

Пожалуй, не играет роли, какую отрасль знания будет представлять этот ученый. Только бы он выслушал, а не высмеял. Это главное — чтобы выслушал, а не высмеял.

Сидя у себя на веранде и разглядывая динозавров, щиплющих траву на холмах, человек, умеющий слушать звезды, вспомнил, как однажды рискнул прийти к палеонтологу.


— Бен, — сказал шериф, — что-то тебя не туда занесло. Не станет этот Дэниельс красть у тебя кур. У него своих хватает.

— Вопрос только в том, — откликнулся Адамс, — откуда он их берет.

— Ерунда, — сказал шериф. — Он джентльмен. Это сразу видно, едва заговоришь с ним. Образованный джентльмен.

— Если он джентльмен, — спросил Адамс, — тогда чего ему надо в нашей глуши? Здесь джентльменам не место. Как переехал сюда два не то три года назад, с тех самых пор пальцем о палец не ударил. Только и знает, что шляться вверх да вниз по холмам…

— Он геолог, — сказал шериф. — Или по крайней мере интересуется геологией. Такое у него увлечение. Говорит, что ищет окаменелости.

Адамс насторожился, как пес, приметивший кролика.

— Ах, вот оно что, — произнес он. — Держу пари, никакие он окаменелости не ищет.

— Брось, — сказал шериф.

— Он минералы ищет, — продолжал Адамс. — Полезные ископаемые разведывает, вот что он делает. В этих холмах минералов невпроворот. Надо только знать, где искать.

— Ты же сам потратил на поиски уйму времени, — заметил шериф.

— Я не геолог. Геолог даст мне сто очков вперед. Он знает породы и всякое такое.

— Не похоже, чтобы Дэниельс занимался разведкой. Интересуется геологией, вот и все. Откопал каких-то окаменелых моллюсков.

— А может, он ищет клады, — предположил Адамс. — Может, у него карта есть или какой-нибудь план?

— Да черт тебя возьми, — вскипел шериф, — ты же сам знаешь, что кладов здесь нет и в помине!

— Должны быть, — настаивал Адамс. — Здесь когда-то проходили французы и испанцы. А уж они понимали толк в кладах, что французы, что испанцы. Отыскивали золотоносные жилы. Закапывали сокровища в пещерах. Неспроста в той пещере за рекой нашелся скелет в испанских латах, а рядом скелет медведя и ржавый меч, воткнутый точнехонько туда, где у медведя была печенка…

— Болтовня, — сказал шериф брезгливо. — Какой-то дурень раззвонил, а ты поверил. Из университета приезжали, хотели этот скелет найти. И выяснилось, что все это чушь собачья.

— А Дэниельс все равно лазит по пещерам, — возразил Адамс. — Своими глазами видел. Сколько часов он провел в пещере, которую мы зовем Кошачьей Берлогой! Чтобы попасть туда, надо забираться на дерево.

— Ты что, следил за ним?

— Конечно, следил. Он что-то задумал, и я хочу знать что.

— Смотри, как бы он тебя не застукал за этим занятием, — сказал шериф.

Адамс предпочел пропустить замечание мимо ушей.

— Все равно, — заявил он, — если тут у нас и нет кладов, то полным-полно свинца и цинка. Тот, кто отыщет залежь, заработает миллион.

— Сперва отыщи капитал, чтоб открыть дело, — заметил шериф.

Адамс ковырнул землю каблуком.

— Так, стало быть, он, по-вашему, ни в чем не замешан?

— Он мне говорил, что у него у самого пропадали куры. Их, верно, утащила лиса. Очень даже похоже, что с твоими приключилось то же самое.

— Если лиса таскает у него кур, — спросил Адамс, — почему же он ее не застрелит?

— А это его не волнует. Он вроде бы считает, что лиса имеет право на добычу. Да у него и ружья-то нет.

— Ну, если у него нет ружья и душа не лежит к охоте, почему бы не разрешить поохотиться другим? А он, как увидел у меня с ребятами ружьишко, так даже не пустил нас к себе на участок. И вывесок понавешал: «Охота воспрещена». Разве это по-соседски? Как тут прикажете с ним ладить? Мы испокон веку охотились на этой земле. Уж на что старый Эймос был не из уживчивых, и тот не возражал, чтобы мы там постреляли немного. Мы всегда охотились, где хотели, и никто не возражал. Мне вообще сдается, что на охоту не должно быть ограничений. Человек вправе охотиться там, где пожелает…

Шериф присел на скамеечку, врытую в истоптанный грунт перед ветхим домишком, и огляделся. По двору, апатично поклевывая, бродили куры; тощий пес, вздремнувший в тени, подергивал шеей, отгоняя редких осенних мух; старая веревка, натянутая меж двумя деревьями, провисла под тяжестью мокрой одежды и полотенец, а к стенке дома была небрежно прислонена большая лохань. «Господи, — подумал шериф, — ну неужели человеку лень купить себе пристойную бельевую веревку вместо этой мочалки!..»

— Бен, — сказал он, — ты просто затеваешь свару. Тебе не нравится, что Дэниельс живет на ферме, не возделывая полей, ты обижен, что он не дает тебе охотиться на своей земле. Но он имеет право жить, где ему заблагорассудится, и имеет право не разрешать охоту. На твоем месте я бы оставил его в покое. Никто не заставляет тебя любить его, можешь, если не хочешь, вовсе с ним не знаться — но не возводи на него напраслину. За это тебя недолго и к суду привлечь.

2

…Войдя в кабинет палеонтолога, Дэниельс не сразу даже разглядел человека, сидящего в глубине комнаты у захламленного стола. И вся комната была захламлена. Повсюду длинные стенды, а на стендах куски пород с вросшими в них окаменелостями. Там и сям кипы бумаг. Большая, плохо освещенная комната производила неприятное, гнетущее впечатление.

— Доктор! — позвал Дэниельс. — Вы — доктор Торн?

Человек встал, воткнув трубку в полную до краев пепельницу. Высокий и плотный, седеющие волосы взъерошены, лицо обветренное, в морщинах. Он двинулся навстречу гостю, волоча ноги, как медведь.

— Вы, должно быть, Дэниельс, — сказал он. — Да, должно быть, так. У меня на календаре помечено, что вы придете в три. Хорошо, что не передумали.

Рука Дэниельса утонула в его лапище. Он указал на кресло подле себя, сел сам и, высвободив трубку из пластов пепла, принялся набивать ее табаком из большой коробки, занимающей центр стола.

— Вы писали, что хотите видеть меня по важному делу, — продолжал он. — Впрочем, все так пишут. Но в вашем письме было, должно быть, что-то особенное — настоятельность, искренность, не знаю что. Понимаете, у меня нет времени принимать каждого, кто мне пишет. И все до одного, понимаете, что-нибудь нашли. Что же такое нашли вы, мистер Дэниельс?

Дэниельс ответил: — Право, доктор, не знаю, как и начать. Пожалуй, лучше сперва сказать, что у меня случилось что-то странное с головой…

Торн раскуривал трубку. Не вынимая ее изо рта, он проворчал:

— В таком случае я, наверное, не тот, к кому вам следовало бы обратиться. Есть много других…

— Да нет, вы меня неправильно поняли, — перебил Дэниельс. — Я не собираюсь просить о помощи. Я совершенно здоров и телом и душой. Правда, лет пять назад я попал в автомобильную катастрофу. Жена и дочь погибли, а меня тяжело ранило…

— Мои соболезнования, мистер Дэниельс.

— Спасибо — но это уже в прошлом. Мне выпали трудные дни, но я кое-как выкарабкался. К вам меня привело другое. Я уже упоминал, что был тяжело ранен…

— Мозг затронут?

— Незначительно. По крайней мере врачи утверждали, что совсем незначительно. Небольшое сотрясение, только и всего. Хуже было с раздавленной грудью и пробитым легким…

— А сейчас вы вполне здоровы?

— Будто и не болел никогда. Но разум мой со дня катастрофы стал иным. Словно у меня появились новые органы чувств. Я теперь вижу и воспринимаю вещи, казалось бы, совершенно немыслимые…

— Галлюцинации?

— Да нет. Уверен, это не галлюцинации. Я вижу прошлое.

— Как это понимать — видите прошлое?

— Позвольте, я попробую объяснить, — сказал Дэниельс, — с чего все началось. Три года назад я купил заброшенную ферму в юго-западной части Висконсина. Выбрал место, где можно укрыться, спрятаться от людей. С тех пор как не стало жены и дочери, я испытывал отвращение ко всем на свете. Первую острую боль потери я пережил, но мне нужна была нора, чтобы зализать свои раны. Не думайте, что я себя оправдываю, — просто стараюсь объективно разобраться, почему я поступил так, а не иначе, почему купил ферму.

— Да, я понимаю вас, — откликнулся Торн. — Хотя и не убежден, что прятаться — наилучший выход из положения.

— Может, и нет, но тогда мне казалось, что это выход. И случилось то, на что я надеялся. Я влюбился в окрестные края. Эта часть Висконсина древняя суша. Море не подступало сюда четыреста миллионов лет. И ледники в плейстоцене почему-то сюда тоже не добрались. Что-то изменялось, конечно, но только в результате выветривания. Район не знал ни смещения пластов, ни резких эрозионных процессов — никаких катаклизмов…

— Мистер Дэниельс, — произнес Торн раздраженно, — я что-то не совсем понимаю, в какой мере это касается…

— Прошу прощения. Я как раз и пытаюсь подвести разговор к тому, с чем пришел к вам. Начиналось все не сразу, а постепенно, и я, признаться, думал, что сошел с ума, что мне мерещится, что мозг поврежден сильнее, чем предполагали, и я в конце концов рехнулся. Понимаете, я много ходил пешком по холмам. Местность там дикая, изрезанная и красивая, будто нарочно для этого созданная. Устанешь от ходьбы — тогда ночью удается заснуть. Но по временам холмы менялись. Сперва чуть-чуть. Потом больше и больше — и наконец на их месте стали появляться пейзажи, каких я никогда не видел, каких никто никогда не видел.

Торн нахмурился:

— Вы хотите уверить меня, что пейзажи становились такими, как были в прошлом?

Дэниельс кивнул:

— Необычная растительность, странной формы деревья. В более ранние эпохи, разумеется, никакой травы. Подлесок — папоротники и стелющиеся хвощи. Странные животные, странные твари в небе. Саблезубые тигры и мастодонты, птерозавры, пещерные носороги…

— Все одновременно? — не стерпев, перебил Торн. — Все вперемешку?

— Ничего подобного. Все, что я вижу, каждый раз относится к строго определенному периоду. Никаких несоответствий. Сперва я этого не знал, но когда мне удалось убедить себя, что мои видения — не бред, я выписал нужные книги и проштудировал их.

Конечно, мне никогда не стать специалистом — ни геологом, ни палеонтологом, — но я нахватался достаточно, чтобы отличать один период от другого и до какой-то степени разбираться в том, что вижу.

Торн вынул трубку изо рта и водрузил на пепельницу. Провел тяжелой рукой по взъерошенным волосам.

— Это невероятно, — сказал он. — Такого просто не может быть. Вы говорите, эти явления начинались у вас постепенно?

— Вначале я видел все как в тумане, — прошлое, смутным контуром наложенное на настоящее, — потом настоящее потихоньку бледнело, а прошлое проступало отчетливее и резче. Теперь не так. Иногда настоящее, прежде чем уступить место прошлому, словно бы мигнет раз-другой, но по большей части перемена внезапна, как молния. Настоящее вдруг исчезает, и я попадаю в прошлое. Прошлое окружает меня со всех сторон. От настоящего не остается и следа.

— Но ведь на самом-то деле вы не можете перенестись в прошлое? Я подразумеваю — физически…

— В отдельных случаях я ощущаю себя вне прошлого. Я нахожусь в настоящем, а меняются лишь дальние холмы или речная долина. Но обычно меняется все вокруг, хотя самое смешное в том, что вы совершенно правы на самом деле я в прошлое отнюдь не переселяюсь. Я вижу его, и оно представляется мне достаточно реальным, чтобы двигаться, не покидая его пределов. Я могу подойти к дереву, протянуть руку и ощупать пальцами ствол. Но воздействовать на прошлое я не могу. Как если бы меня там вовсе не было. Звери меня не замечают. Я проходил буквально в двух шагах от динозавров. Они меня не видят, не слышат и не обоняют. Если бы не это, я бы уже сто раз погиб. А так я словно на сеансе в стереокино. Сперва я очень беспокоился о возможных несовпадениях рельефа. Ночами просыпался в холодном поту: мне снилось, что я перенесся в прошлое и тут же ушел в землю по самые плечи — за последующие века эту землю сдуло и смыло. Но в действительности ничего подобного не происходит.

Я живу в настоящем, а спустя секунду оказываюсь в прошлом. Словно между ними есть дверь и я просто переступаю порог.

Я уже говорил вам, что физически я в прошлое не попадаю — но ведь и в настоящем тоже не остаюсь! Я пытался раздобыть доказательства. Брал с собой фотоаппарат и делал снимки. А когда проявлял пленку, то вынимал ее из бачка пустой, Никакого прошлого — однако, что еще важнее, и настоящего тоже! Если бы я бредил наяву, фотоаппарат запечатлевал бы сегодняшний день. Но, очевидно, вокруг меня просто не было ничего, что могло бы запечатлеться на пленке. Ну а если, думалось мне, аппарат неисправен или пленка неподходящая? Тогда я перепробовал несколько камер и разные типы пленок — с тем же результатом. Снимков не получалось.

Я пытался принести что-нибудь из прошлого. Рвал цветы, благо цветов там пропасть. Рвать их удавалось без труда, но назад в настоящее я возвращался с пустыми руками. Делал я и попытки другого рода. Думал, нельзя перенести только живую материю, например цветы, а неорганические вещества можно. Пробовал собирать камни, но донести их домой тоже не сумел…

— А брать с собой блокнот и делать зарисовки вы не пытались?

— Подумал было, но пытаться не стал. Я не силен в рисовании — и, кроме того, рассудил я, что толку? Блокнот все равно останется чистым.

— Но вы же не пробовали!

— Нет, — признался Дэниельс, — не пробовал. Время от времени я делаю зарисовки задним числом, когда возвращаюсь в настоящее. Не каждый раз, но время от времени. По памяти. Но я уже говорил вам — в рисовании я не силен.

— Не знаю, что и ответить, — проронил Торн. — Право, не знаю. Звучит ваш рассказ совершенно неправдоподобно. Но если тут все-таки что-то есть… Послушайте, и вы нисколько не боялись? Сейчас вы говорите об этом самым спокойным, обыденным тоном. Но сначала-то вы должны были испугаться!

— Сначала, — подтвердил Дэниельс, — я окаменел от ужаса. Я не просто ощутил страх за свою жизнь, не просто испугался, что попал куда-то, откуда нет возврата, — я ужаснулся, что сошел с ума. А потом еще и чувство непередаваемого одиночества…

— Одиночества?..

— Может, это не точное слово. Может, правильнее сказать неуместности. Я находился там, где находиться не имел никакого права. Там, где человек еще не появлялся и не появится в течение миллионов лет. Мир вокруг был таким непередаваемо чужим, что хотелось съежиться и забиться куда-нибудь в укромный угол. На самом-то деле, отнюдь не мир был чужим это я был чужим в том мире. Меня и в дальнейшем нет-нет да и охватывало такое чувство. И хотя оно теперь для меня не внове и я вроде бы научился давать ему отпор, иной раз такая тоска накатит… В те далекие времена самый воздух был иным, самый свет, — впрочем, это, наверное, игра воображения…

— Почему же, не обязательно, — отозвался Торн.

— Но главный страх теперь прошел, совсем прошел. Страх, что я сошел с ума. Теперь я уверен, что рассудок мне не изменил.

— Как уверены? Как может человек быть в этом уверен?

— Звери. Существа, которых я там видел.

— Ну да, вы же потом узнавали их на иллюстрациях в книгах, которые прочли.

— Нет, нет, соль не в этом. Не только в этом. Разумеется, картинки мне помогли. Но в действительности все как раз наоборот. Соль не в сходстве, а в отличиях. Понимаете, ни одно из этих существ не повторяет свое изображение в книгах. А иные так и вовсе не походят на изображения на те рисунки, что сделаны палеонтологами. Если бы звери оказались точь-в-точь такими, как на рисунках, я мог бы по-прежнему считать, что это галлюцинации, повторяющие то, что я прочел либо увидел в книгах. Мол, воображение питается накопленным знанием. Но если обнаруживаются отличия, то логика требует допустить, что мои видения реальны. Как иначе мог бы я узнать, что у тиранозавра подгрудок окрашен во все цвета радуги? Как мог бы я догадаться, что у некоторых разновидностей саблезубых были кисточки на ушах? Какое воображение способно подсказать, что у гигантов, живших в эоцене, шкуры были пятнистые, как у жирафов?

— Мистер Дэниельс, — обратился к нему Торн. — Мне трудно безоговорочно поверить в то, что вы рассказали. Все, чему меня когда-либо учили, восстает против этого. И я не могу отделаться от мысли, что не стоит тратить время на такую нелепицу. Но несомненно, что сами вы верите в свой рассказ. Вы производите впечатление честного человека. Скажите, вы беседовали на эту тему с кем-нибудь еще? С другими палеонтологами? Или с геологами? Или, может быть, с психиатром?

— Нет, — ответил Дэниельс. — Вы первый специалист, первый человек, которому я об этом рассказал. Да и то далеко не все. Честно признаться, это было только вступление.

— Мой бог, как прикажете вас понимать? Только вступление?..

— Да, вступление. Понимаете, я еще слушаю звезды.

Торн вскочил на ноги и принялся сгребать в кучу бумажки, разбросанные по столу. Он схватил из пепельницы потухшую трубку и стиснул ее зубами.

Когда он заговорил снова, голос его звучал сухо и безучастно:

— Спасибо за визит. Беседа с вами была весьма поучительной.

3

«И надо же было, — клял себя Дэниельс, — так оплошать. Надо же было заикнуться про звезды!..» До этих слов все шло хорошо. Торн, конечно же, не поверил, но был заинтригован и согласен слушать дальше и, не исключено, мог бы даже провести небольшое расследование, хотя, без сомнения, втайне от всех и крайне осторожно.

«Вся беда, — размышлял Дэниельс, — в навязчивой идее насчет существа, замурованного в толще скал. Прошлое — пустяки: куда важнее рассказать про существо в скалах… Но чтобы рассказать, чтобы объяснить, как ты дознался про это существо, волей-неволей приходится помянуть и про звезды».

«Надо было живей шевелить мозгами, — попрекал себя Дэниельс. — И попридержать язык. Ну, не глупо ли: в кои-то веки нашелся человек, который, пусть не без колебаний, готов был тебя выслушать, а не просто поднять на смех. И вот ты из чувства благодарности к нему сболтнул лишнее…»

Из-под плохо пригнанных рам в комнату проникали юркие сквознячки и, взобравшись на кухонный стол, играли пламенем керосиновой лампы. Вечером, едва Дэниельс успел подоить коров, поднялся ветер, и теперь весь дом содрогался под штормовыми ударами. В дальнем углу комнаты в печи пылали дрова, от огня по полу бежали светлые дрожащие блики, а в дымоходе, когда ветер задувал в трубу, клокотало и хлюпало.

Дэниельсу вспомнилось, как Торн недвусмысленно намекнул на психиатра; может, и правда, следовало бы сначала обратиться к специалисту такого рода. Может, прежде чем пытаться заинтересовать других тем, что он видит и слышит, следовало бы выяснить, как и почему он видит и слышит неведомое другим. Только человек, глубоко знающий строение мозга и работу сознания, в состоянии ответить на эти вопросы — если ответ вообще можно найти.

Неужели травма при катастрофе так изменила, так переиначила мыслительные процессы, что мозг — приобрел какие-то новые, невиданные свойства? Возможно ли, чтобы сотрясение и нервное расстройство вызвали к жизни некие дремлющие силы, которым в грядущие тысячелетия суждено развиваться естественным, революционным путем? Выходит, повреждение мозга как бы замкнуло эволюцию накоротко и дало ему — одному ему — способности и чувства, чуть не на миллион лет обогнавшие свою эпоху?

Это казалось, ну, если не безупречны, то единственно приемлемым объяснением. Однако у специалиста наверняка найдется какая-нибудь другая теория.

Оттолкнув табуретку, он встал от стола и подошел к печке. Дверцу совсем перекосило, она не открывалась, пока Дэниельс не поддел ее кочергой. Дрова в печи прогорели до угольков. Наклонившись, он достал из ларя у стенки полено, кинул в топку, потом добавил второе полено, поменьше, и закрыл печку.

«Хочешь не хочешь, — сказал он себе, — на днях придется заняться этой дверцей и навесить ее как следует».

Он вышел за дверь и постоял на веранде, глядя в сторону заречных холмов. Ветер налетал с севера, со свистом огибал постройки и обрушивался в глубокие овраги, сбегающие к реке, но небо, оставалось ясным — сурово ясным, будто его вытерли дочиста ветром и сбрызнули капельками звезд, и светлые эти капельки дрожали в бушующей атмосфере.

Окинув звезды взглядом, он не удержался и спросил себя: «О чем-то они говорят сегодня?», — но вслушиваться не стал. Чтобы слушать звезды, надо было сделать усилие и сосредоточиться, Помнится, впервые он прислушался к звездам в такую же ясную ночь, выйдя на веранду и вдруг задумавшись: о чем они говорят, беседуют ли между собой? Глупая, праздная мыслишка, дикое, химерическое намерение — но, раз уж взбрело такое в голову, он и в самом деле начал вслушиваться, сознавая, что это глупость, и в то же время упиваясь ею, повторяя себе: какой же я счастливый, что могу в своей праздности дойти до того, чтобы слушать звезды, словно ребенок, верящий в Санта-Клауса или в доброго пасхального кролика. И он вслушивался, вслушивался — и услышал. Как ни удивительно, однако не подлежало сомнению: где-то там, далеко-далеко, какие-то иные существа переговаривались друг с другом. Он словно подключился к исполинскому телефонному кабелю, несущему одновременно миллионы, а то и миллиарды дальних переговоров. Конечно, эти переговоры велись не словами, но каким-то кодом (возможно, мыслями), не менее понятным, чем слова. А если и не вполне понятным — по правде говоря, часто вовсе не понятным, — то, видимо, потому, что у него не хватало пока подготовки, не хватало знаний, чтобы понять. Он сравнивал себя с дикарем, который прислушивается к дискуссии физиков-ядерщиков, обсуждающих проблемы своей науки.

И вот вскоре после той ночи, забравшись в неглубокую пещеру — в ту самую, что прозвали Кошачьей Берлогой, — он впервые ощутил присутствие существа, замурованного в толще скал. «Наверное, — подумал он, — если бы я не слушал звезды, если бы не обострил восприятие, слушая звезды, я бы и не заподозрил о том, что оно погребено под слоями известняка».

Он стоял на веранде, глядя на звезды и слыша только ветер, а потом за рекой по дороге, что вилась по дальним холмам, промелькнул слабый отблеск фар — там в ночи шла машина. Ветер на мгновение стих, будто набирая силу для того, чтобы задуть еще свирепее, и в ту крошечную долю секунды, которая выдалась перед новым порывом, Дэниельсу почудился еще один звук звук топора, вгрызающегося в дерево. Он прислушался — звук донесся снова, но с какой стороны, не понять: все перекрыл ветер.

«Должно быть, я все-таки ошибся, — решил Дэниельс. — Кто же выйдет рубить дрова в такую ночь?..» Впрочем, не исключено, что это охотники за енотами. Охотники подчас не останавливаются перед тем, чтобы свалить дерево, если не могут отыскать хорошо замаскированную нору. Не слишком честный прием, достойный разве что Бена Адамса с его придурковатыми сыновьями-переростками. Но такая бурная ночь просто не годится для охоты на енотов. Ветер смешает все запахи, и собаки не возьмут след. Для охоты на енотов хороши только тихие ночи. И кто, если он в своем уме, станет валить деревья в такую бурю — того и гляди, ветер повернет падающий ствол и обрушит на самих дровосеков.

Он еще прислушался, пытаясь вновь уловить непонятный звук, но ветер, передохнув, засвистал сильнее, чем прежде, и различить что бы то ни было, кроме свиста, стало никак нельзя.

Утро пришло тихое, серое, ветер сник до легкого шепотка. Проснувшись среди ночи, Дэниельс слышал, как ветер барабанит по окнам, колотит по крыше, горестно завывает в крутобоких оврагах над рекой. А когда проснулся снова, все успокоилось, и в окнах серел тусклый рассвет. Он оделся и вышел из дому — вокруг тишь, облака затянули небо, не оставив и намека на солнце, воздух свеж, словно только что выстиран, и тяжел от влажной седины, укутавшей землю. И блеск одевшей холмы осенней листвы казался ослепительнее, чем в самый яркий солнечный день.

Отделавшись от хозяйственных забот и позавтракав, Дэниельс отправился бродить по холмам. Когда спускался под уклон к ближнему из оврагов, то поймал себя на мысли: «Пусть сегодняшний день обойдется без сдвигов во времени…» Как ни парадоксально, сдвиги подстерегали его не каждый день, и не удавалось найти никаких причин, которые бы их предопределяли. Время от времени он пробовал доискаться этих причин хотя бы приблизительно: записывал со всеми подробностями, какие ощущения испытывал с утра и что предпринимал и даже какой маршрут выбирал, выйдя на прогулку, — но закономерности так и не обнаружил. Закономерность пряталась, конечно же, где-то в глубине мозга — что-то задевало какую-то струну и включало новые способности. Но явление это оставалось неожиданным и непроизвольным. Дэниельс был не в силах управлять им, по крайней мере управлять сознательно. Изредка он пробовал сдвинуть время по своей воле, намеренно оживить прошлое — и каждый раз терпел неудачу. Одно из двух: или он не знал, как обращаться с собственным даром, или этот дар был действительно неподконтрольным.

Сегодня ему искренне хотелось, чтобы удивительные способности не просыпались. Хотелось побродить по холмам, пока они не утратили одного из самых заманчивых своих обличий, пока исполнены легкой грусти: все резкие линии смягчены висящей в воздухе сединой, деревья застыли и будто старые верные друзья молча поджидают его прихода, а палая листва и мох под ногами глушат звуки, и шаги становятся не слышны.

Он спустился в лощину и присел на поваленный ствол у щедрого родничка, от которого брал начало ручей, с журчанием бегущий вниз по каменистому руслу. В мае заводь у родничка бывала усыпана мелкими болотными цветами, а склоны холмов расцвечены нежными красками трав. Сейчас здесь не видно было ни трав, ни цветов. Леса цепенели, готовясь к зиме. Летние и осенние растения умерли или умирали, и листья слой за слоем ложились на грунт, заботливо укрывая корни деревьев от льда и снега.

«В таких местах словно смешаны приметы всех времен года сразу…» подумал он. Миллион лет, а может, и больше здесь все выглядело так же, как сейчас. Но не всегда: в давным-давно минувшие тысячелетия эти холмы, да и весь мир грелись в лучах вечной весны. А чуть более десяти тысяч лет назад на севере, совсем неподалеку, вздыбилась стена льда высотой в добрую милю. С гребня, на котором расположена ферма, тогда, наверное, можно было увидеть на горизонте синеватую линию — верхнюю кромку ледника. Однако в пору ледников, какой бы она ни была студеной, уже существовала не только зима, но и другие времена года.

Поднявшись на ноги, Дэниельс вновь двинулся по узкой тропе, что петляла по склону. Это была коровья тропа, пробитая еще в ту пору, когда в здешних лесах паслись не две его коровенки, а целые стада; шагая по тропе, Дэниельс вновь — в который раз — поразился тонкости чутья, присущей коровам. Протаптывая свои тропы, они безошибочно выбирают самый пологий уклон.

На мгновение он задержался под раскидистым белым дубом, вставшим на повороте тропы, и полюбовался гигантским растением — ариземой, которой не уставал любоваться все эти годы. Растение уже готовилось к зиме: зеленая с пурпуром шапка листвы полностью облетела, обнажив алую гроздь ягод, — в предстоящие голодные месяцы они пойдут на корм птицам.

Тропа вилась дальше, глубже врезаясь в холмы, и тишина звенела все напряженнее, а седина сгущалась, пока Дэниельсу не показалось, что мир вокруг стал его безраздельной собственностью.

И вот она, на той стороне ручья, Кошачья Берлога. Ее желтая пасть зияет сквозь искривленные, уродливые кедровые ветви. Весной под кедром играют лисята. Издалека, с заводей в речной долине, сюда доносится глуховатое кряканье уток. А наверху, на самой крутизне, виднеется берлога, высеченная в отвесной скале временем и непогодой.

Только сегодня что-то здесь было не так. Дэниельс застыл на тропе, глядя на противоположный склон и ощущая какую-то неточность, но сперва не понимая, в чем она. Перед ним открывалась большая часть скалы — и все-таки чего-то не хватало. Внезапно он сообразил, что не хватает дерева, того самого, по которому годами взбирались дикие кошки, возвращаясь домой с ночной охоты, а потом и люди, если им, как ему, приспичило осмотреть берлогу. Кошек там, разумеется, теперь не было и в помине. Еще в дни первых переселенцев их вывели в этих краях почти начисто — ведь кошки порой оказывались столь неблагоразумны, что давили ягнят. Но следы кошачьего житья до сих пор различались без труда. В глубине пещеры, в дальних ее уголках, дно было усыпано хрупкими косточками и раздробленными черепами зверушек, которых хозяева берлоги таскали когда-то на обед своему потомству.

Дерево, старое и увечное, простояло здесь, вероятно, не одно столетие, и рубить его не было никакого смысла: корявая древесина не имела ни малейшей ценности. Да и вытащить срубленный кедр из лощины — дело совершенно немыслимое. И все же прошлой ночью, выйдя на веранду, Дэниельс в минуту затишья различил вдали стук топора, а сегодня дерево исчезло.

Не веря своим глазам, он стал карабкаться по склону — быстро, как мог. Первозданный склон местами вздымался под углом почти в сорок пять градусов — приходилось падать на четвереньки, подтягиваться вверх на руках, повинуясь безотчетному страху; за которым скрывалось нечто большее, чем недоумение: куда же девалось дерево? Ведь именно здесь и только здесь, в Кошачьей Берлоге, можно было услышать существо, погребенное в толще скал.

Дэниельс навсегда запомнил день, когда впервые расслышал таинственное существо — он тогда не поверил собственным ощущениям. Он решил, что ловит шорохи, рожденные воображением, навеянные прогулками среди динозавров, попытками вникнуть в переговоры звезд. В конце концов, ему и раньше случалось взбираться на дерево и залезать в пещеру-берлогу. Он бывал там не раз — и даже находил какое-то извращенное удовольствие в том, что открыл для себя столь необычное убежище. Он любил сидеть у края уступа перед входом в пещеру и глядеть поверх крон, одевших вершину холма за оврагом, — над листвою различался отблеск заводей на заречных лугах. Но самой реки он отсюда увидеть не мог: чтобы увидеть реку, надо было бы подняться по склону еще выше.

Он любил берлогу и уступ перед ней, потому что находил здесь уединение, как бы отрезал себя от мира: забравшись в берлогу, он по-прежнему видел какую-то, пусть ограниченную, часть мира, а его не видел никто. «Я как те дикие кошки, — повторял он себе, — им тоже нравилось чувствовать себя отрезанными от мира…» Впрочем, кошки искали тут непросто уединения, а безопасности — для себя и, главное, для своих котят. К берлоге никто не мог подступиться, путь сюда был только один — по ветвям старого дерева.

Впервые Дэниельс услышал существо, когда заполз однажды в самую глубину пещеры и, конечно, опять наткнулся на россыпь костей, остатки тех вековой давности пиршеств, когда котята грызли добычу, припадая к земле и урча. Припав ко дну пещеры, совсем как котята, он вдруг ощутил чье-то присутствие — ощущение шло снизу, просачивалось из дальних каменных толщ. Вначале это было не более чем ощущение, не более чем догадка — там внизу есть нечто живое. Естественно, он и сам поначалу отнесся к своей догадке скептически, а поверил в нее гораздо позже. Понадобилось немало времени, чтобы вера переросла в твердое убеждение.

Он, конечно же, не мог передать услышанное словами, потому что на деле не слышал ни слова. Но чей-то разум, чье-то сознание исподволь проникали в мозг через пальцы, ощупывающие каменное дно пещеры, через прижатые к камню колени. Он впитывал эти токи, слушал их без помощи слуха и, чем дольше впитывал, тем сильнее убеждался, что где-то там, глубоко в пластах известняка, находится погребенное заживо разумное существо. И наконец настал день, когда он сумел уловить обрывки каких-то мыслей несомненные отзвуки работы интеллекта, запертого в толще скал.

Он не понял того, что услышал. И это непонимание было само по себе знаменательно. Если бы он все понял, то со спокойной совестью посчитал бы свое открытие игрой воображения, а непонимание свидетельствовало, что у него просто нет опыта, опираясь на который можно было бы воспринять необычные представления. Он уловил некую схему сложных жизненных отношений, казалось бы не имевшую никакого смысла, — ее нельзя было постичь, она распадалась на крохотные и бессвязные кусочки информации, настолько чуждой (хотя и простой), что его человеческий мозг наотрез отказывался в ней разбираться. И еще он волей-неволей получил понятие о расстояниях столь протяженных, что разум буксовал, едва соприкоснувшись с теми пустынями пространства, в каких подобные расстояния только и могли существовать. Даже вслушиваясь в переговоры звезд, он никогда не испытывал таких обескураживающих столкновений с иными представлениями о пространстве-времени.

В потоке информации встречались и крупинки иных сведений, обрывки иных фактов — смутно чувствовалось, что они могли бы пригодиться в системе человеческих знаний. Но ни единая крупинка не прорисовывалась достаточно четко для того, чтобы поставить ее в системе знаний на предопределенное ей место. А большая часть того, что доносилось к нему, лежала попросту за пределами его понимания, да, наверное, и за пределами человеческих возможностей вообще. Ты не менее мозг улавливал и удерживал эту информацию во всей ее невоспринимаемости, и она вспухала и ныла на фоне привычных, повседневных мыслей.

Дэниельс отдавал себе отчет, что они (или оно) отнюдь не пытаются вести с ним беседу, напротив — они (или оно) и понятия не имеют о существовании рода человеческого, не говоря уже о нем лично. Однако что именно происходит там, в толще скал: то ли оно (или они — употреблять множественное число почему-то казалось проще) размышляет, то ли в своем неизбывном одиночестве разговаривает с собой, то ли пробует связаться с какой-то иной, отличной от себя сущностью — в этом Дэниельс при всем желании разобраться не мог.

Обдумывая свое открытие, часами сидя на уступе перед входом в берлогу, он пытался привести факты в соответствие с логикой, дать присутствию существа в толще скал наилучшее объяснение. И, отнюдь не будучи в том уверенным — точнее, не располагая никакими данными в подкрепление своей мысли, пришел к выводу, что в отдаленную геологическую пору, когда здесь плескалось мелководное море, из космических далей на Землю упал корабль, упал и увяз в донной грязи, которую последующие миллионы лет уплотнили в известняк. Корабль угодил в ловушку и застрял в ней на веки вечные. Дэниельс и сам понимал, что в цепи его рассуждений есть слабые звенья — ну, к примеру, давления, при которых только и возможно формирование горных пород, должны быть настолько велики, что сомнут и расплющат любой корабль, разве что он сделан из материалов, далеко превосходящих лучшие достижения человеческой техники.

«Случайность, — спрашивал он себя, — или намеренный акт? Попало существо в ловушку или спряталось?..» Как ответить однозначно, если любые умозрительные рассуждения просто смешны: все они по необходимости построены на догадках, а те в свою очередь лишены оснований.

Карабкаясь по склону, он подобрался наконец вплотную к скале и убедился, что дерево действительно срубили. Кедр свалился вниз и, прежде чем затормозить, скользил футов тридцать под откос, пока ветви не уперлись в грунт и не запутались меж других деревьев. Пень еще не утратил свежести, белизна среза кричала на фоне серого дня. С той стороны пня, что смотрела под гору, виднелась глубокая засечка, а довершили дело пилой. Подле пня лежали кучки желтоватых опилок, Пила, как он заметил по срезу, была двуручная.

От площадки, где теперь стоял Дэниельс, склон круто падал вниз, зато чуть выше, как раз под самым пнем, крутизну прерывала странная насыпь. Скорее всего, когда-то давно с отвесной скалы обрушилась каменная лавина и задержалась здесь, а потом эти камни замаскировал лесной сор и постепенно на них наросла почва. На насыпи поселилась семейка берез, и их белые, словно припудренные стволы по сравнению с другими, сумрачными деревьями казались невесомыми, как привидения.

«Срубить дерево, — повторил он про себя, — ну что может быть бессмысленнее?..» Дерево не представляло собой ни малейшей ценности, служило одной-единственной цели — чтобы забираться по его ветвям в берлогу. Выходит, кто-то проведал, что кедр служит Дэниельсу мостом в берлогу, и разрушил этот мост по злому умыслу? А может, кто-нибудь спрятал что-либо в пещере и срубил дерево, перерезав тем самым единственный путь к тайнику? Но кто, спрашивается, мог набраться такой злобы, чтобы срубить дерево среди ночи, в бурю, работая при свете фонаря на крутизне и невольно рискуя сломать себе шею? Кто? Бен Адамс? Конечно, Бен разозлился оттого, что Дэниельс не позволил охотиться на своей земле, но разве это причина для сведения счетов, к тому же столь трудоемким способом?

Другое предположение: дерево срубили после того, как в пещере что-то спрятали, — представлялось, пожалуй, более правдоподобным. Хотя само уничтожение дерева лишь привлекало к тайнику внимание.

Дэниельс стоял на склоне озадаченный, недоуменно качая головой. Потом его вдруг осенило, как дознаться до истины. День едва начался, а делать было все равно больше нечего.

Он двинулся по тропе обратно. В сарае, надо думать, отыщется какая-нибудь веревка.

4

В пещере было пусто. Она оставалась точно такой, как раньше. Лишь десяток-другой осенних листьев занесло ветром в глухие ее уголки, да несколько каменных крошек осыпалось с козырька над входом — крохотные улики, свидетельствующие, что бесконечный процесс выветривания, образовавший некогда эту пещеру, способен со временем и разрушить ее без следа.

Вернувшись на узкий уступ перед входом в пещеру, Дэниельс бросил взгляд на другую сторону оврага — и удивился: как изменился весь пейзаж от того, что срубили одно-единственное дерево! Сместилось все — самые холмы и то стали другими. Но, всмотревшись пристальнее в их контуры, он в конце концов удостоверился, что не изменилось ничего, кроме раскрывающейся перед ним перспективы. Теперь отсюда, с уступа, были видны контуры и силуэты, которые прежде скрывались за кедровыми ветвями.

Веревка спускалась с каменного козырька, нависшего над головой и переходящего в свод пещеры. Она слегка покачивалась на ветру, и, подметив это, Дэниельс сказал себе: «А ведь с утра никакого ветра не было…» Зато сейчас ветер задул снова, сильный, западный. Деревья внизу так и кланялись под его ударами.

Повернувшись лицом на запад, Дэниельс ощутил щекой холодок. Дыхание ветра встревожило его, будто подняв со дна души смутные страхи, уцелевшие с тех времен, когда люди не знали одежды и бродили ордами, беспокойно вслушиваясь, вот как он сейчас, в подступающую непогоду. Ветер мог означать только одно: погода меняется, пора вылезать по веревке наверх и отправляться домой, на ферму.

Но уходить, как ни странно, не хотелось. Такое, по совести говоря, случалось и раньше. Кошачья Берлога давала ему своего рода убежище, здесь он оказывался отгороженный от мира — та малая часть мира, что оставалась с ним, словно бы меняла свой характер, была существеннее, милее и проще, чем тот жестокий мир, от которого он бежал.

Выводок диких уток поднялся с одной из речных заводей, стремительно пронесся над лесом, взмыл вверх, преодолевая исполинский изгиб утеса, и, преодолев, плавно повернул обратно к реке. Дэниельс следил за утками, пока те не скрылись за деревьями, окаймляющими реку-невидимку.

И все-таки пришла пора уходить. Чего еще ждать? С самого начала это была никудышная затея: кто же в здравом уме хоть на минуту позволит себе уверовать, что в пещере что-то спрятано!..

Дэниельс обернулся к веревке — ее как не бывало. Секунду-другую он тупо пялился в ту точку, откуда только что свисала веревка, чуть подрагивающая на ветру. Потом принялся искать глазами, не осталось ли от нее какого-либо следа, хотя искать было в общем-то негде. Конечно, веревка могла немного соскользнуть, сдвинуться вдоль нависшей над головой каменной плиты — но не настолько же, чтобы совсем исчезнуть из виду!

Веревка была новая, прочная, и он своими руками привязал ее к дереву на вершине утеса — крепко затянул узел да еще и подергал, желая убедиться, что она не развяжется.

И тем не менее веревку как ветром сдуло. Тут не обошлось без чьего-то вмешательства. Кто-то проходил мимо, заметил веревку, тихо вытянул ее, а теперь притаился наверху и ждет: когда же хозяин веревки поймет, что попал впросак, и поднимет испуганный крик? Любому из тех, кто живет по соседству, именно такая грубая шутка должна представляться вершиной юмора. Самое остроумное, бесспорно, оставить выходку без внимания и молча выждать, пока она не обернется против самого шутника.

Придя к такому выводу, Дэниельс опустился на корточки и принялся выжидать. «Десять минут, — сказал он себе, — самое большее четверть часа, и терпение шутника истощится. Веревка благополучно вернется на место, я выкарабкаюсь наверх и отправлюсь домой. А может даже — смотря кем окажется шутник — приглашу его к себе, налью ему стаканчик, и мы посидим на кухне и вместе посмеемся над приключением…»

Тут Дэниельс неожиданно для себя обнаружил, что горбится, защищаясь от ветра, который, похоже, стал еще пронзительнее, чем в первые минуты. Ветер менялся с западного на северный, и это было не к добру.

Присев на краю уступа, он обратил внимание, что на рукава куртки налипли капельки влаги — не от дождя, дождя в сущности не было, а от оседающего тумана. Если температура упадет еще на градус-другой, погода станет пренеприятной…

Он выжидал, скорчившись, вылавливая из тишины хоть какой-нибудь звук — шуршание листьев под ногами, треск надломленной ветки, — который выдал бы присутствие человека на вершине утеса. Но в мире не осталось звуков. День был совершенно беззвучный. Даже ветви деревьев на склоне ниже уступа, качающиеся на ветру, качались без обычных поскрипываний и стонов.

Четверть часа, по-видимому, давно миновала, а с вершины утеса по-прежнему не доносилось ни малейшего шума. Ветер, пожалуй, еще усилился, и когда Дэниельс выворачивал голову в тщетных попытках заглянуть за каменный козырек, то щекой чувствовал, как шевелятся на ветру мягкие пряди тумана.

Дольше сдерживать себя в надежде переупрямить шутника он уже не мог. Он ощутил острый приступ страха и понял наконец, что время не терпит.

— Эй, кто там наверху!.. — крикнул он и подождал ответа.

Ответа не было.

Он крикнул снова, на этот раз еще громче.

В обычный день скала по ту сторону оврага отозвалась бы на крик эхом. Сегодня эха не было, и самый крик казался приглушенным, словно Дэниельса окружила серая, поглощающая звук стена.

Он крикнул еще раз — туман взял его голос и поглотил. Снизу донеслось какое-то шуршание, и он понял, что это шуршат обледеневшие ветки. Туман, оседая меж порывами ветра, превращался в наледь.

Дэниельс прошелся вдоль уступа перед входом в пещеру — от силы двадцать футов в длину, и никакого пути к спасению. Уступ выдавался над пропастью и обрывался отвесно. Над головой нависала гладкая каменная глыба. Поймали его ловко, ничего не скажешь.

Он снова укрылся в пещере и присел на корточки. Здесь он был по крайней мере защищен от ветра и, несмотря на вновь подкравшийся страх, чувствовал себя относительно уютно, Пещера еще не остыла. Но температура, видимо, падала, и притом довольно быстро, иначе туман не оседал бы наледью. А на плечах у Дэниельса была лишь легкая куртка, и он не мог развести костер. Он не курил и не носил при себе спичек.

Только теперь он впервые по-настоящему осознал серьезность положения. Пройдут многие дни, прежде чем кто-нибудь задастся вопросом, куда же он запропастился. Навещали его редко — собственно, никому до него не было дела. Да если даже и обнаружат, что он пропал, и будет объявлен розыск, велики ли шансы, что его найдут? Кто додумается заглянуть в эту пещеру? И долго ли способен человек прожить в такую погоду без огня и без пищи?

А если он не выберется отсюда, и скоро, что станется со скотиной? Коровы вернутся с пастбища, подгоняемые непогодой, и некому будет впустить их в хлев. Если они постоят недоенными день-другой, разбухшее вымя начнет причинять им страдания. Свиньям и курам никто не задаст корма. «Человек, мелькнула мысль, — просто не вправе рисковать своей жизнью так безрассудно, когда от него зависит жизнь стольких беззащитных существ».

Дэниельс заполз поглубже в пещеру и распластался ничком, втиснув плечи в самую дальнюю нишу и прижавшись ухом к каменному ее дну.

Таинственное существо было по-прежнему там — разумеется, куда же ему деться, если его поймали еще надежнее, чем Дэниельса. Оно томилось под слоем камня толщиной, вероятно, в триста-четыреста футов, который природа наращивала не спеша, на протяжении многих миллионов лет…

Существо опять предавалось воспоминаниям. Оно мысленно перенеслось в какие-то иные места — что-то в потоке его памяти казалось зыбким и смазанным, что-то виделось кристально четко. Исполинская тёмная каменная равнина, цельная каменная плита, уходящая к далекому горизонту; над горизонтом встает багровый шар солнца, а на фоне восходящего солнца угадывается некое сооружение — неровность горизонта допускает лишь такое объяснение. Не то замок, не то город, не то гигантский обрыв с жилыми пещерами — трудно истолковать, что именно, трудно даже признать, что увиденное вообще поддается истолкованию.

Быть может, это родина загадочного существа? Быть может, черное каменное пространство — космический порт его родной планеты? Или не родина, а какие-то края, которые существо посетило перед прибытием на Землю? Быть может, пейзаж показался столь фантастическим, что врезался в память?

Затем к воспоминаниям стали примешиваться иные явления, иные чувственные символы, относящиеся, по-видимому, к каким-то формам жизни, индивидуальностям, запахам, вкусам. Конечно, Дэниельс понимал, что, приписывая существу, замурованному в толще скал, человеческую систему восприятия, легко и ошибиться; но другой системы, кроме человеческой, он просто не ведал.

И тут, прислушавшись к воспоминаниям о черной каменной равнине, представив себе восходящее солнце и на фоне солнца на горизонте очертания гигантского сооружения, Дэниельс сделал то, чего никогда не делал раньше. Он попытался заговорить с существом — узником скал, попытался дать знать, что, есть человек, который слушал и услышал, и что существо не так одиноко, не так отчуждено от всех, как, по всей вероятности, полагало.

Естественно, он не стал говорить вслух — это было бы бессмысленно. Звук никогда не пробьется сквозь толщу камня. Дэниельс заговорил про себя, в уме.

Эй, кто там внизу, — сказал он. — Говорит твой друг. Я слушаю тебя уже очень, очень давно и надеюсь, что ты меня тоже слышишь. Если слышишь, давай побеседуем. Разреши, я попробую дать тебе представление о себе и о мире, в котором живу, а ты расскажешь мне о себе и о мире, в котором жил прежде, и о том, как ты попал сюда, в толщу скал, и могу ли я хоть что-нибудь для тебя сделать, хоть чем-то тебе помочь

Больше он не рискнул ничего сказать. Проговорив это, он лежал еще какое-то время, не отнимая уха от твердого дна пещеры, пытаясь угадать: расслышало ли его зов существо? Но, очевидно, оно не расслышало или, расслышав, не признало зов достойным внимания. Оно продолжало вспоминать планету, где над горизонтом встает тусклое багровое солнце.

«Это было глупо, — упрекнул он себя. — Обращаться к неведомому существу было самонадеянно и глупо…» До сих пор он ни разу не отваживался на это, а просто слушал. Точно так же, как не пробовал обращаться к тем, кто беседовал друг с другом среди звезд, — тех он тоже только слушал.

Какие же новые способности открыл он в себе, если счел себя вправе обратиться к этому существу? Быть может, подобный поступок продиктован лишь страхом смерти?

А что если существу в толще скал незнакомо само понятие смерти, если оно способно жить вечно?

Дэниельс выполз из дальней ниши и перебрался обратно в ту часть пещеры, где мог хотя бы присесть.

Поднималась метель. Пошел дождь пополам со снегом, и температура продолжала падать. Уступ перед входом в пещеру покрылся скользкой ледяной коркой. Если бы теперь кому-то вздумалось прогуляться перед пещерой, смельчак неизбежно сорвался бы с утеса и разбился насмерть.

А ветер все крепчал. Ветви деревьев качались сильней и сильней, и по склону холма несся вихрь палой листвы, перемешанной с дождем и снегом, С того места, где сидел Дэниельс, он видел лишь верхние ветви березок, что поселились на странной насыпи чуть ниже корявого кедра, служившего прежде мостом в пещеру. И ему почудилось вдруг, что эти ветви качаются еще яростнее, чем должны бы на ветру. Березки так и кланялись из стороны в сторону и, казалось, прямо на глазах вырастали еще выше, заламывая ветви в немой мольбе.

Дэниельс подполз на четвереньках к выходу и высунул голову наружу посмотреть, что творится на склоне. И увидел, что качаются не только верхние ветви, — вся рощица дрожала и шаталась, будто невидимая рука пыталась вытолкнуть деревья из земли.

Не успел он подумать об этом, как заметил, что и самая почва заходила ходуном. Казалось, кто-то снял замедленной съемкой кипящую, вспухающую пузырями лаву, а теперь прокручивал пленку с обычной скоростью. Вздымалась почва — поднимались и березки. Вниз по склону катились стронутые с места камушки и сор. А вот и тяжелый камень сорвался со склона и с треском рухнул в овраг, ломая по дороге кусты и оставляя в подлеске безобразные шрамы. Дэниельс следил за камнем как зачарованный.

«Неужели, — спрашивал он себя, — я стал свидетелем какого-то геологического процесса, только необъяснимо ускоренного?» Он попытался понять, что бы это мог быть за процесс, но не припомнил ничего подходящего. Насыпь вспучивалась, разваливаясь в стороны. Поток, катившийся вниз, с каждой секундой густел, перечеркивая бурыми мазками белизну свежевыпавшего снега. Наконец березы опрокинулись и соскользнули вниз, и из ямы, возникшей там, где они только что стояли, явился призрак.

Призрак не имел четких очертаний — контуры его были смутными, словно с неба соскребли звездную пыль и сплавили в неустойчивый сгусток, не способный принять определенную форму, а беспрерывно продолжающий меняться и преображаться, хотя и не утрачивающий окончательного сходства с неким первоначальным обликом, Такой вид могло бы иметь скопление разрозненных, не связанных в молекулы атомов — если бы атомы можно было видеть. Призрак мягко мерцал в бесцветье серого дня и, хотя казался бестелесным, обладал, по-видимому, изрядной силой — он продолжал высвобождаться из полуразрушенной насыпи, пока не высвободился совсем. А высвободившись, поплыл вверх, к пещере.

Как ни странно, Дэниельс ощущал не страх, а одно лишь безграничное любопытство. Он старался разобраться, на что похож подплывающий призрак, но так и не пришел ни к какому ясному выводу. Когда призрак достиг уступа, Дэниельс отодвинулся вглубь и вновь опустился на корточки. Призрак приблизился еще на фут-другой и у входа в пещеру не то уселся, не то повис над обрывом.

Ты говорил, — обратился искрящийся призрак к Дэниельсу. Это не было ни вопросом, ни утверждением, да и речью это назвать было нельзя. Звучало это в точности так же, как те переговоры, которые Дэниельс слышал, когда слушал звезды. — Ты говорил с ним, как друг, — продолжал призрак (понятие, выбранное призраком, означало не «друг», а нечто иное, но тоже теплое и доброжелательное). — Ты предложил ему помощь. Разве ты можешь помочь?

По крайней мере теперь был задан вопрос, и достаточно четкий.

— Не знаю, — ответил Дэниельс. — Сейчас, наверное, не могу. Но лет через сто — ты меня слышишь? Слышишь и понимаешь, что я говорю?

Ты говоришь, что помощь возможна, — отозвалось призрачное существо, — только спустя время. Уточни, какое время спустя?

— Через сто лет, — ответил Дэниельс. — Когда планета обернется вокруг центрального светила сто раз.

Что значит сто раз? — переспросило существо.

Дэниельс вытянул перед собой пальцы обеих рук.

— Можешь ты увидеть мои пальцы? Придатки на концах моих рук?

Что значит увидеть? — переспросило существо.

— Ощутить их так или иначе. Сосчитать их.

Да, я могу их сосчитать.

— Их всего десять, — пояснил Дэниельс. — Десять раз по десять составляет сто.

Это не слишком долгий срок, — отозвалось существо. — Что за помощь станет возможна тогда?

— Знаешь ли ты о генетике? О том, как зарождается все живое и как зародившееся создание узнает, кем ему стать? Как оно растет и почему знает, как ему расти и кем быть? Известно тебе что-либо о нуклеиновых кислотах, предписывающих каждой клетке, как ей развиваться и какие функции выполнять?

Я не знаю твоих терминов, — отозвалось существо, — но я понимаю тебя. Следовательно, тебе известно все это? Следовательно, ты не просто тупая дикая тварь, как другие, что стоят на одном месте, или зарываются в грунт, или бегают по земле?..

Разумеется, звучало это вовсе не так. И кроме слов — или смысловых единиц, оставляющих ощущение слов, — были еще и зрительные образы деревьев, мышей в норках, белок, кроликов, неуклюжего крота и быстроногой лисы.

— Если неизвестно мне, — ответил Дэниельс, — то известно другим из моего племени. Я сам знаю немногое. Но есть люди, посвятившие изучению законов наследственности всю свою жизнь.

Призрак висел над краем уступа и довольно долго молчал. Позади него гнулись на ветру деревья, кружились снежные вихри. Дэниельс, дрожа от холода, заполз в пещеру поглубже и спросил себя, не пригрезилась ли ему эта искристая тень.

Но не успел он подумать об этом, как существо заговорило снова, хотя обращалось на сей раз, кажется, вовсе не к человеку. Скорее даже оно ни к кому не обращалось, а просто вспоминало, подобно тому другому существу, замурованному в толще скал. Может статься, эти воспоминания и не предназначались для человека, но у Дэниельса не было способа отгородиться от них. Поток образов, излучаемый существом, достигал его мозга и заполнял мозг, вытесняя его собственные мысли, будто эти образы принадлежали самому Дэниельсу, а не призраку, замершему напротив.

5

Вначале Дэниельс увидел пространство — безбрежное, бескрайнее, жестокое, холодное, такое отстраненное от всего, такое безразличное ко всему, что разум цепенел, и не столько от страха или одиночества, сколько от осознания, что по сравнению с вечностью космоса ты пигмей, пылинка, мизерность которой не поддается исчислению. Пылинка канет в безмерной дали, лишенная всяких ориентиров, — но нет, все-таки не лишенная, потому что пространство сохранило след, отметину, отпечаток, суть которых не объяснишь и не выразишь, они не укладываются в рамки человеческих представлений; след, отметина, отпечаток указывают, правда почти безнадежно смутно, путь, по которому в незапамятные времена проследовал кто-то еще. И безрассудная решимость, глубочайшая преданность, какая-то неодолимая потребность влекут пылинку по этому слабому, расплывчатому следу, куда бы он ни вел — пусть за пределы пространства, за пределы времени или того и другого вместе. Влекут без отдыха, без колебаний и без сомнений, пока след не приведет к цели или пока не будет вытерт дочиста ветрами — если существуют ветры, не гаснущие в пустоте.

«…Не в ней ли, — спросил себя Дэниельс, — не в этой ли решимости кроется, при всей ее чужеродности, что-то знакомое, что-то поддающееся переводу на земной язык и потому способное стать как бы мостиком между этим вспоминающим инопланетянином и моим человеческим „я“?..»

Пустота, молчание и холодное равнодушие космоса длились века, века и века — казалось, пути вообще не будет конца. Но так или иначе Дэниельсу дано было понять, что конец все же настал — и настал именно здесь, среди иссеченных временем холмов над древней рекой. И тогда на смену почти бесконечным векам мрака и холода пришли почти бесконечные века ожидания: путь был завершен, след привел в недостижимые дали и оставалось только ждать, набравшись безграничного, неистощимого терпения.

Ты говорил о помощи, — обратилось к Дэниельсу искристое существо. — Но почему? Ты же не знаешь того, другого. Почему ты хочешь ему помочь?

— Он живой, — ответил Дэниельс. — Он живой, и я живой. Разве этого недостаточно?

Не знаю, — отозвалось существо.

— По-моему, достаточно, — решил Дэниельс.

Как ты можешь помочь?

— Я уже упоминал о генетике. Как бы это объяснить…

Я перенял терминологию из твоих мыслей. Ты имеешь в виду генетический код.

— Согласится ли тот, другой, замурованный в толще скал, тот, кого ты охраняешь…

Не охраняю, — отозвалось существо. — Я просто жду его.

— Долго же тебе придется ждать!

Я наделен умением ждать. Я жду уже долго. Могу ждать и дольше.

— Когда-нибудь, — заявил Дэниельс, — выветривание разрушит камень. Но тебе не понадобится столько ждать. Знает ли тот, другой, свой генетический код?

Знает, — отозвалось существо. — Он знает много больше, чем я.

— Знает ли он свой код полностью? — настойчиво повторил Дэниельс. — Вплоть до самой ничтожной связи, до последней составляющей, точный порядок неисчислимых миллиардов…

Знает, — подтвердило существо. — Первейшая забота разумной жизни познать себя.

— А может ли он, согласится ли он передать нам эти сведения, сообщить нам свой генетический код?

Твое предложение — дерзость, — оскорбилось искристое существо (слово, которое оно употребило, было жестче, чем «дерзость»). — Таких сведений никто не передаст другому. Это нескромно и неприлично (опять-таки слова были несколько иными, чем «нескромно» и «неприлично»). Это значит в сущности отдать в чужие руки собственное «я». Полная и бессмысленная капитуляция.

— Не капитуляция, — возразил Дэниельс, — а способ выйти из заточения. В свое время, через сто лет, о которых я говорил, люди моего племени сумеют по генетическому коду воссоздать любое живое существо. Сумеют скопировать того, другого, с предельной точностью.

Но он же останется по-прежнему замурованным!

— Только один из двоих. Первому из двух близнецов действительно придется ждать, пока ветер не сточит скалы. Зато второй, копия первого, начнет жить заново.

«А что, — мелькнула мысль, — если существо в толще скал вовсе не хочет, чтобы его спасали? Что если оно сознательно погребло себя под каменными пластами? Что если оно просто искало укрытия, искало убежища? Может статься, появись у него желание — и оно освободилось бы из своей темницы с такой же легкостью, с какой этот силуэт, это скопище искр выбралось из-под насыпи?..»

Нет, это исключено, — отозвалось скопище искр, висящее на самом краю уступа. — Я проявил беспечность. Я уснул, ожидая, и спал слишком долго.

«Действительно, куда уж дольше», — подумал Дэниельс. Так долго, что над спящим крупинка за крупинкой наслоилась земля и образовалась насыпь, что в эту землю вросли камни, сколотые морозом с утеса, а рядом с камнями поселилась семейка берез и они благополучно вымахали до тридцатифутовой высоты… Тут подразумевалось такое различие в восприятии времени, какого человеку просто не осмыслить.

«Однако погоди, — остановил себя Дэниельс, — кое-что ты все-таки понял…» Он уловил безграничную преданность и бесконечное терпение, с каким искристое существо следовало за тем другим сквозь звездные бездны. И не сомневался, что уловил точно: разум иного создания — преданного звездного пса, сидящего на уступе перед пещерой, — словно приблизился к нему, Дэниельсу, и коснулся собственного его разума, и на мгновение оба разума, при всех их отличиях, слились воедино в порыве понимания и признательности, — ведь это, наверное, впервые за многие миллионы лет пес из дальнего космоса встретил кого-то, кто способен постичь веление долга и смысл призвания.

— Можно попытаться откопать того, другого, — предложил Дэниельс. — Я, конечно, уже думал об этом, но испугался, не причинить бы ему вреда. Да и нелегко будет убедить людей…

Нет, — отозвалось существо, — его не откопаешь. Тут есть много такого, чего тебе не понять. Но первое твое предложение не лишено известных достоинств. Ты говоришь, что не располагаешь достаточными знаниями генетики, чтобы предпринять необходимые шаги теперь же. А ты пробовал советоваться со своими соплеменниками?

— С одним пробовал, — ответил Дэниельс, — только он не стал слушать. Он решил, что я свихнулся. Но в конце концов он и не был тем человеком, с которым следовало бы говорить. Наверное, потом я сумею поговорить с другими людьми, но не сейчас. Как бы я ни желал помочь, сейчас я ничего не добьюсь. Они будут смеяться надо мной, а я не вынесу насмешек. Лет через сто, а быть может, и раньше я сумею…

Ты же не проживешь сто лет, — отозвался звездный пес. — Ты принадлежишь к недолговечному виду. Что, наверное, и объясняет ваш стремительный взлет. Вся жизнь здесь недолговечна, и это дает эволюции шансы сформировать разум. Когда я попал на вашу планету, здесь жили одни безмозглые твари.

— Ты прав, — ответил Дэниельс. — Я не проживу сто лет. Даже если вести отсчет с самого рождения, я не способен прожить сто лет, а большая часть моей жизни уже позади. Не исключено, что позади уже вся жизнь. Ибо если я не выберусь из этой пещеры, то умру буквально через два-три дня.

Протяни руку, — предложил сгусток искр. — Протяни руку и коснись меня, собеседник.

Медленно-медленно Дэниельс вытянул руку перед собой. Рука прошла сквозь мерцание и блики, и он не ощутил ничего — как если бы провел рукой просто по воздуху.

Вот видишь, — заметило существо, — я не в состоянии тебе помочь. Нет таких путей, чтобы заставить наши энергии взаимодействовать. Очень сожалею, друг. (Слово, которое выбрал призрак, не вполне соответствовало понятию «друг», но это было хорошее слово, и, как догадался Дэниельс, оно, возможно, значило гораздо больше, чем «друг».)

— Я тоже сожалею, — ответил Дэниельс. — Мне бы хотелось пожить еще.

Воцарилось молчание, мягкое раздумчивое молчание, какое случается только в снежный день, и вместе с ними в это молчание вслушивались деревья, скалы и притаившаяся живая мелюзга.

«Значит, — спросил себя Дэниельс, — эта встреча с посланцем иных миров тоже бессмысленна? Если только я каким-то чудом не слезу с уступа, то не сумею сделать ничего, ровным счетом ничего… А, с другой стороны, почему я должен заботиться о спасении существа, замурованного в толще скал? Выживу ли я сам — вот что единственно важно сейчас, а вовсе не то, отнимет ли моя смерть у замурованного последнюю надежду на спасение…»

— Но может, наша встреча, — обратился Дэниельс к сгустку искр, — все-таки не напрасна? Теперь, когда ты понял…

Понял я или нет, — откликнулся тот, — это не имеет значения. Чтобы добиться цели, я должен был бы передать полученные сведения тем, кто далеко на звездах, но даже если бы я мог связаться с ними, они не удостоили бы меня вниманием. Я слишком ничтожен, я не вправе беседовать с высшими. Моя единственная надежда — твои соплеменники, и то, если не ошибаюсь, при том непременном условии, что ты уцелеешь. Ибо я уловил твою мимолетную мысль, что ты — единственный, кто способен понять меня. Среди твоих соплеменников нет второго, кто хотя бы допустил мысль о моем существовании.

Дэниельс кивнул. Это была подлинная правда. Никто из живущих на Земле людей не обладал теми же способностями, что и он. Никто больше не повредил себе голову так удачно, чтобы приобрести их. Для существа в толще скал он был единственной надеждой, да и то слабенькой, — ведь прежде чем надежда станет реальной, надо найти кого-нибудь, кто выслушает и поверит. И не просто поверит, а пронесет эту веру сквозь годы в те дальние времена, когда генная инженерия станет гораздо могущественнее, чем сегодня.

Если тебе удастся выбраться из критического положения живым, — заявил пес из иных миров, — тогда я, наверное, смогу изыскать энергию и технические средства для осуществления твоего замысла. Но ты должен отдать себе отчет, что я не в состоянии предложить тебе никаких путей к личному спасению.

— А вдруг кто-то пройдет мимо, — ответил Дэниельс. — Если я стану кричать, меня могут услышать….

И он снова стал кричать, но не получил ответа. Вьюга глушила крики, да он и сам прекрасно понимал, что в такую погоду люди, как правило, сидят дома. Дома, у огня, в безопасности.

В конце концов он устал и привалился к камню, чтобы отдохнуть. Искристое существо по-прежнему висело над уступом, но снова изменило форму и стало, пожалуй, напоминать накренившуюся, запорошенную снегом рождественскую елку.

Дэниельс уговаривал себя не засыпать. Закрывать глаза лишь на мгновение и сразу же раскрывать их снова, не разрешать векам смыкаться надолго, иначе одолеет сон. Хорошо бы подвигаться, похлопать себя по плечам, чтобы согреться, — только руки налились свинцом и не желали действовать.

Он почувствовал, что сползает на дно пещеры, и попытался встать. Но воля притупилась, а на каменном дне было очень уютно. Так уютно, что, право же, стоило разрешить себе отдохнуть минутку, прежде чем подниматься, напрягая все силы. Самое странное, что дно пещеры вдруг покрылось грязью и водой, а над головой взошло солнце и снова стало тепло…

Он вскочил в испуге и увидел, что стоит по щиколотку в воде, разлившейся до самого горизонта, и под ногами у него не камень, а липкий черный ил.

Не было ни пещеры, ни холма, в котором могла бы появиться пещера. Было лишь необъятное зеркало воды, а если обернуться, то совсем близко, в каких-нибудь тридцати футах, лежал грязный берег крошечного островка грязного каменистого островка с отвратительными зелеными потеками на камнях.

Дэниельс знал по опыту, что попал в иное время, но местонахождения своего не менял. Каждый раз, когда время для него сдвигалось, он продолжал находиться в той же точке земной поверхности, где был до сдвига. И теперь, стоя на мелководье, он вновь — в который раз — подивился странной механике, которая поддерживает его тело в пространстве с такой точностью, что, передвинувшись в иную эпоху, он не рискует быть погребенным под двадцатифутовым слоем песка и камня или, напротив, повиснуть без опоры на двадцатифутовой высоте.

Однако сегодня и тупице было бы ясно, что на размышления не осталось ни минуты. По невероятному стечению обстоятельств он уже не заточен в пещере, и здравый смысл требует уйти с того места, где он очутился, как можно скорее. Если замешкаешься, то чего доброго внезапно опять очутишься в своем настоящем и придется снова корчиться и коченеть в пещере.

Он неуклюже повернулся — ноги вязли в донном иле — и кинулся к берегу. Далось это нелегко, но он добрался до островка, поднялся по грязному скользкому берегу к хаотично разбросанным камням и там наконец позволил себе присесть и перевести дух.

Дышать было трудно. Дэниельс отчаянно хватал ртом воздух, ощущая в нем необычный, ни на что не похожий привкус. Он сидел на камнях, ловил воздух ртом и разглядывал водную ширь, поблескивающую под высоким теплым солнцем. Далеко-далеко на воде появилась длинная горбатая складка и на глазах у Дэниельса поползла к берегу. Достигнув островка, она вскинулась по илистой отмели почти до самых его ног. А вдали на сияющем зеркале воды стала набухать новая складка.

Дэниельс отдал себе отчет, что водная гладь еще необъятнее, чем думалось поначалу. Впервые за все свои скитания по прошлому он натолкнулся на столь внушительный водоем. До сих пор он всегда оказывался на суше и к тому же всегда знал местность хотя бы в общих чертах — на заднем плане меж холмов неизменно текла река.

Сегодня все было неузнаваемым. Он попал в совершенно неведомые края вне сомнения, его отбросило во времени гораздо дальше, чем случалось до сих пор, и он, по-видимому, очутился у берегов большого внутриконтинентального моря в дни, когда атмосфера была бедна кислородом беднее, чем во все последующие эпохи. «Вероятно, — решил он, — я сейчас вплотную приблизился к рубежу, за которым жизнь для меня стала бы попросту невозможна…»

Сейчас кислорода еще хватало, хотя и с грехом пополам — из-за этого он и дышал гораздо чаще обычного. Отступи он в прошлое еще на миллион лет — кислорода перестало бы хватать. А отступи еще немного дальше — и свободного кислорода не оказалось бы совсем.

Всмотревшись в береговую кромку, Дэниельс приметил, что она населена множеством крохотных созданий, снующих туда-сюда, копошащихся в пенном прибрежном соре или сверлящих булавочные норки в грязи. Он опустил руку и слегка поскреб камень, на котором сидел. На камне проступало зеленоватое пятно — оно тут же отделилось и прилипло к ладони толстой пленкой, склизкой и противной на ощупь.

Значит, перед ним была первая жизнь, осмелившаяся выбраться на сушу, — существа, что и существами-то еще не назовешь, боязливо жмущиеся к берегу, не готовые, да и не способные оторваться от подола ласковой матери-воды, которая бессменно пестовала жизнь с самого ее начала. Даже растения и те еще льнули к морю, взбираясь на скалы, по-видимому, лишь там, где до них хоть изредка долетали брызги прибоя.

Через несколько минут Дэниельс почувствовал, что одышка спадает. Брести, разгребая ногами ил, при такой нехватке кислорода превращалось в тяжкую муку. Но если просто сидеть на камнях без движения, удавалось кое-как дышать тем воздухом, что есть.

Теперь, когда кровь перестала стучать в висках, Дэниельс услышал тишину. Он различал один-единственный звук — мягкое пошлепывание воды по илистому берегу, и этот однообразный звук скорее подчеркивал тишину, чем нарушал ее.

Никогда во всей своей жизни он не встречал такого совершенного однозвучия. Во все другие времена над миром даже в самые тихие дни витала уйма разных звуков. А здесь, кроме моря, просто не было ничего, что могло бы издавать звук, — ни деревьев, ни зверей, ни насекомых, ни птиц, лишь вода, разлившаяся до самого горизонта, и яркое солнце в небе.

Впервые за много месяцев он вновь познал чувство отделенности от окружающего, чувство собственной неуместности здесь, куда его не приглашали и где он, по существу, не имел права быть; он явился сюда самозванно, и потому окружающий мир оставался чуждым ему, как, впрочем, и всякому, кто размером или разумом отличается от мелюзги, снующей по берегу. Он сидел под чуждым солнцем посреди чуждой воды, наблюдая за крохотными козявками, которым в грядущие эпохи суждено развиться до уровня существ, подобных ему, Дэниельсу, — наблюдая за ними и пытаясь ощутить свое, пусть отдаленное, с ними родство. Но попытки не принесли успеха: ощутить родство Дэниельс так и не смог.

И вдруг в этот однозвучный мир ворвалось какое-то биение, слабое, но отчетливое. Биение усилилось отразилось от воды; сотрясло маленький островок — оно шло с неба.

Дэниельс вскочил, запрокинул голову — и точно, с неба спускался корабль. Даже не корабль в привычном понимании — не было никаких четких контуров, а лишь искажение пространства, словно множество плоскостей света (если существует такая штука, как плоскости света) пересекались между собой без всякой определенной системы. Биение усилилось до воя, раздирающего атмосферу, а плоскости света беспрерывно то ли меняли форму, то ли менялись местами, так что корабль каждый миг представлялся иным, чем прежде.

Сначала корабль спускался быстро, потом стал тормозить — и все же продолжал падать, тяжело и целеустремленно, прямо на островок. Дэниельс помимо воли съежился, подавленный этой массой небесного света и грома. Море, илистый берег и камни — все вокруг, даже при ярком солнце, засверкало от игры вспышек. Он зажмурился, защищая глаза, и тем не менее понял, что если корабль и коснется поверхности, то — можно не опасаться — сядет не на островок, а футах в ста, а то и ста пятидесяти от берега.

До поверхности моря оставалось совсем немного, когда исполинский корабль вдруг резко застопорил, повис и из-под плоскостей показался какой-то блестящий предмет. Предмет упал, взметнув брызги, но не ушел под воду, а лег на илистую отмель, открыв взгляду почти всю верхнюю свою половину. Это был шар — ослепительно сверкающая сфера, о которую плескалась волна, и Дэниельсу почудилось, что плеск слышен даже сквозь оглушительные раскаты грома.

И тогда над пустынным миром, над грохотом корабля, над неотвязным плеском воды вознесся голос, печально бесстрастный, — нет, разумеется, это не мог быть голос, любой голос оказался бы сейчас слишком немощным, чтобы передать слова. Но слова прозвучали, и не было даже тени сомнения в том, что они значили:

Итак, во исполнение воли великих и приговора суда, мы высылаем тебя на эту бесплодную планету и оставляем здесь в искренней надежде, что теперь у тебя достанет времени и желания поразмыслить о содеянных преступлениях и в особенности о… (тут последовали понятия, которые человеку не дано было постичь, — они как бы сливались в долгий невнятный гул, но самый этот гул или что-то в этом гуле замораживало кровь в жилах и одновременно наполняло душу отвращением и ненавистью, каких Дэниельс в себе раньше не ведал). Воистину достойно сожаления, что ты не подвержен смерти, ибо убить тебя, при всем нашем отвращении к убийству, было бы милосердней и точнее соответствовало бы нашей цели, каковая состоит в том, чтобы ты никогда более не мог вступить в контакт с жизнью любого вида и рода. Остается лишь надеяться, что здесь, за пределами самых дальних межзвездных путей, на этой не отмеченной на картах планете, наша цель будет достигнута. Однако мы налагаем на тебя еще и кару углубленного самоанализа, и если в какие-то непостижимо далекие времена ты по чьему-то неведению или по злому умыслу будешь освобожден, то все равно станешь вести себя иначе, дабы ни при каких условиях не подвергнуться вновь подобной участи. А теперь, в соответствии с законом, тебе разрешается произнести последнее слово — какое ты пожелаешь.

Голос умолк, и спустя секунду на смену ему пришел другой. Фраза, которую произнес этот новый голос, была сложнее, чем Дэниельс мог охватить, но смысл ее легко укладывался в три земных слова:

Пропади вы пропадом!..

Грохот разросся, и корабль тронулся ввысь, в небо. Дэниельс следил за полетом, пока гром не замер вдали, а корабль не превратился в тусклую точку в синеве. Тогда он выпрямился во весь рост, но не сумел одолеть дрожь и слабость. Нащупал за спиной камень и снова сел.

И опять единственным в мире звуком остался шелест воды, набегающей на берег. Никакого плеска волны о блестящую сферу, лежащую в сотне футов от берега, слышно не было — это просто померещилось. Солнце нещадно пылало в небе, играло огнем на поверхности шара, и Дэниельс обнаружил, что ему опять не хватает воздуха.

Вне всякого сомнения, перед ним на мелководье, вернее, на илистой отмели, взбегающей к островку, находился тот, кого он привык называть «существом, замурованным в толще скал». Но каким же образом удалось ему, Дэниельсу, перенестись через сотни миллионов лет в тот ничтожный отрезок времени, который таил в себе ответы на все вопросы о том, что за разум погребен под пластами известняка? Это не могло быть случайным совпадением — вероятность подобного совпадения настолько мала, что вообще не поддается расчету. Что, если он помимо воли выведал у мерцающего призрака перед входом в пещеру гораздо больше, чем подозревал? Ведь их мысли, припомнил Дэниельс, встретились и слились, пусть на мгновение, но не произошло ли в это мгновение непроизвольной передачи знания? Знание укрылось в каком-то уголке мозга, а теперь пробудилось. Или он нечаянно привел в действие систему психического предупреждения, призванную отпугивать тех, кто вздумал бы освободить опального изгнанника?

А мерцающий призрак, выходит, ни при чем? Это еще как сказать… Что, если опальный узник — обитатель шара воплощает сокровенное, неведомое судьям доброе начало? Иначе, как добром, не объяснить того, что призрак сумел пронести чувство долга и преданности сквозь неспешное течение геологических эр. Но тогда неизбежен еще один вопрос: что есть добро и что есть зло? Кому дано судить? Впрочем, существование мерцающего призрака само по себе, пожалуй, ничего не доказывает. Ни одному человеку еще не удавалось пасть так низко, чтобы не нашлось пса, готового охранять хозяина и проводить хоть до могилы.

Куда удивительнее другое: что же такое стряслось с его собственной головой? Как и почему он сумел безошибочно выбрать в прошлом момент редчайшего происшествия? И какие новые способности, сногсшибательные, неповторимые, ему еще предстоит открыть в себе? Далеко ли они уведут его в движении к абсолютному знанию? И какова собственно цель этого движения?

Дэниельс сидел на камнях и тяжело дышал. Над ним пылало солнце, перед ним стелилось море, тихое и безмятежное, если не считать длинных складок, огибающих шар и бегущих к берегу. В грязи под ногами сновали крохотные козявки. Он вытер ладонь о брюки, пытаясь счистить клейкую зеленую пленку.

«Можно бы, — мелькнула мысль, — подойти поближе и рассмотреть шар как следует, пока его не засосало в ил…» Но нет, в такой атмосфере сто футов — слишком дальний путь, а главное — нельзя рисковать, нельзя подходить близко к будущей пещере, ведь рано или поздно предстоит перепрыгнуть обратно в свое время.

Хмелящая мысль — куда меня занесло! — мало-помалу потускнела, чувство полной своей неуместности в древней эпохе развеялось, и тогда выяснилось, что грязный плоский островок — царство изнурительной скуки. Глядеть было совершенно не на что, одно только небо, море да илистый берег. «Вот уж местечко, — подумал он, — где больше никогда ничего на случалось и ничего не случится: корабль улетел, знаменательное событие подошло к концу…» Естественно, здесь и сейчас происходит многое, что даст себя знать в грядущем, но происходит тайно, исподволь, по большей части на дне этого мелководного моря. Снующие по берегу козявки и ослизлый налет на скалах отважные в своем неразумии предвестники далеких дней — внушали, пожалуй, известное почтение, но приковать к себе внимания не могли.

От нечего делать Дэниельс принялся водить носком ботинка по грязному берегу. Попытался вычертить какой-то узор, но на ботинок налипло столько грязи, что ни один узор не получался.


И вдруг он увидел, что уже не рисует по грязи, а шевелит носком опавшие листья, задеревеневшие, присыпанные снегом.

Солнца не стало. Все вокруг тонуло во тьме, только за стволами ниже по склону брезжил какой-то слабый свет. В лицо била бешеная снежная круговерть, и Дэниельс содрогнулся. Поспешно запахнул куртку, стал застегивать пуговицы. Подумалось, что так немудрено и закоченеть: слишком уж резким был переход от парной духоты илистого прибрежья к пронизывающим порывам вьюги.

Желтоватый свет за деревьями ниже по склону проступал все отчетливее, потом донеслись невнятные голоса. Что там происходит? Он уже понял, где находится, — примерно в ста футах над верхним краем утеса; но там, на утесе, не должно быть сейчас ни души, не должно быть и света.

Он сделал шаг под уклон — и остановился в нерешительности. Разве есть у него время спускаться к обрыву? Ему надо немедля бежать домой. Скотина, облепленная снегом, скучилась у ворот, просится от бурана в хлев, ждет не дождется тепла и крыши над головой. Свиньи не кормлены, куры тоже не кормлены. Человек не вправе забывать про тех, кто живет на его попечении.

Однако там внизу — люди. Правда, у них есть фонари, но они почти на самой кромке утеса. Если эти олухи не поостерегутся, они запросто могут поскользнуться и сорваться вниз со стофутовой высоты. Почти наверняка охотники за енотами, — хотя какая же охота в такую ночь! Еноты давно попрятались по норам. Нет, кто бы ни были эти люди, надо спуститься и предупредить их.

Он прошел примерно полпути, когда кто-то подхватил фонарь, до того, по-видимому, стоявший на земле, и поднял над головой. Дэниельс разглядел лицо этого человека — и бросился бегом.

— Шериф, что вы здесь делаете?

Но еще не договорив, почувствовал, что знает ответ, знает едва ли не с той секунды, когда завидел огонь у обрыва.

— Кто там? — круто повернувшись, спросил шериф и наклонил фонарь, посылая луч в нужную сторону. — Дэниельс!.. — У шерифа перехватило дыхание. — Боже правый, где вы были, дружище?..

— Да вот, решил прогуляться немного, — промямлил Дэниельс. Объяснение, он и сам понимал, совершенно неудовлетворительное, но не прикажете ли сообщить шерифу, что он, Уоллес Дэниельс, сию минуту вернулся из путешествия во времени?

— Черт бы вас побрал! — возмущенно отозвался шериф. — А мы-то ищем! Бен Адамс поднял переполох: заехал к вам на ферму и не застал вас дома. Для него не секрет, что вы вечно бродите по лесу, вот он и перепугался, что с вами что-то стряслось. И позвонил мне, а сам с сыновьями тоже кинулся на поиски. Мы боялись, что вы откуда-нибудь сверзились и что-нибудь себе поломали. В такую штормовую ночь без помощи долго не продержишься.

— А где Бен? — спросил Дэниельс.

Шериф махнул рукой, указывая еще ниже по склону, и Дэниельс заметил двух парней, вероятно сыновей Адамса: те закрепили веревку вокруг ствола и теперь вытравливали ее за край утеса.

— Он там, на веревке, — ответил шериф. — Осматривает пещеру. Решил почему-то, что вы могли залезть в пещеру.

— Ну что ж, у него было достаточно оснований… — начал Дэниельс, но досказать не успел: ночь взорвалась воплем ужаса. Вопль был безостановочный, резкий, назойливый, и шериф, сунув фонарь Дэниельсу, поспешил вниз.

«Трус, — подумал Дэниельс. — Подлая тварь — обрек другого на смерть, заточив в пещере, а потом наложил в штаны и побежал звонить шерифу, чтобы тот засвидетельствовал его благонамеренность. Самый что ни на есть отъявленный негодяй и трус…»

Вопль заглох, упав до стона. Шериф вцепился в веревку, ему помогал один из сыновей. Над обрывом показалась голова и плечи Адамса, шериф протянул руку и выволок его в безопасное место. Бен Адамс рухнул наземь, ни на секунду не прекращая стонать. Шериф рывком поднял его на ноги.

— Что с тобой, Бен?

— Там кто-то есть, — проскулил Адамс. — В пещере кто-то есть…

— Кто, черт побери? Кто там может быть? Кошка? Пантера?

— Я не разглядел. Просто понял, что там кто-то есть. Оно запряталось в глубине пещеры.

— Да откуда ему там взяться? Дерево кто-то спилил. Теперь туда никому не забраться.

— Ничего я не знаю, — всхлипывал Адамс. — Должно быть, оно сидело там еще до того, как спилили дерево. И попало в ловушку.

Один из сыновей поддержал Бена и дал шерифу возможность отойти. Другой вытягивал веревку и сматывал ее в аккуратную бухту.

— Еще вопрос, — сказал шериф. — Как тебе вообще пришло в голову, что Дэниельс залез в пещеру? Дерево спилили, а спуститься по веревке, как ты, он не мог — ведь там не было никакой веревки. Если бы он спускался по веревке, она бы там так и висела. Будь я проклят, если что-нибудь понимаю. Ты валандаешься зачем-то в пещере, а Дэниельс выходит себе преспокойно из леса. Хотел бы я, чтобы кто-то из вас объяснил мне…

Тут Адамс, который плелся, спотыкаясь, в гору, наконец-то увидел Дэниельса и замер как вкопанный.

— Вы здесь? Откуда? — растерянно спросил он. — Мы тут с ног сбились… Ищем вас повсюду, а вы…

— Слушай, Бен, шел бы ты домой, — перебил шериф, уже не скрывая досады. — Пахнет все это более чем подозрительно. Не успокоюсь, пока не разберусь, в чем дело.

Дэниельс протянул руку к тому из сыновей, который сматывал веревку.

— По-моему, это моя.

В изумлении Адамс-младший отдал веревку, не возразив ни слова.

— Мы, пожалуй, срежем напрямую через лес, — заявил Бен. — Так нам гораздо ближе.

— Спокойной ночи, — бросил шериф. Вдвоем с Дэниельсом они продолжали не спеша подниматься в гору. — Послушайте, Дэниельс, — догадался вдруг шериф, — нигде вы не прогуливались. Если бы вы и впрямь бродили до лесу в такую вьюгу, на вас налипло бы куда больше снега. А у вас вид, словно вы только что из дому.

— Ну, может, это и не вполне точно утверждать, что я прогуливался…

— Тогда, черт возьми, объясните мне, где вы все-таки были. Я не отказываюсь исполнять свой долг в меру своего разумения, но мне вовсе не улыбается, если меня при этом выставляют дурачком…

— Не могу я ничего объяснить, шериф. Очень сожалею, но, право, не могу.

— Ну ладно. А что с веревкой?

— Это моя веревка, — ответил Дэниельс. — Я потерял ее сегодня днем.

— И наверное, тоже не можете ничего толком объяснить?

— Да, пожалуй, тоже не могу.

— Знаете, — произнес шериф, — за последние годы у меня была пропасть неприятностей с Беном Адамсом. Не хотелось бы мне думать, что теперь у меня начнутся неприятности еще и с вами.

Они поднялись на холм и подошли к дому. Машина шерифа стояла у ворот на дороге.

— Не зайдете ли? — предложил Дэниельс. — У меня найдется что выпить.

Шериф покачал головой.

— Как-нибудь в другой раз, — сказал он. — Не исключено, что скоро. Думаете, там и вправду был кто-то в пещере? Или у Бена просто воображение разыгралось? Он у нас из пугливеньких…

— Может, там никого и не было, — ответил Дэниельс, — но если Бен решил, что кто-то есть, то не будем с ним спорить. Воображаемое может оказаться таким же реальным, как если бы оно встретилось вам наяву. У каждого из нас, шериф, в жизни есть спутники, видеть которых не дано никому, кроме нас самих.

Шериф кинул на него быстрый взгляд.

— Дэниельс, какая муха вас укусила? Какие такие спутники? Что вас гложет? Чего ради вы похоронили себя заживо в этой дремучей глуши? Что тут делается?..

Ответа он ждать не стал. Сел в машину, завел мотор и укатил.

Дэниельс стоял у дороги, наблюдая, как тают в круговороте метели гневные хвостовые огни. Все, что оставалось, — смущенно пожать плечами: шериф задал кучу вопросов и ни на один не потребовал ответа. Наверное, бывают вопросы, ответа на которые и знать не хочется.

Потом Дэниельс повернулся и побрел по заснеженной тропинке к дому. Сейчас бы чашечку кофе и что-нибудь перекусить — но сначала надо заняться хозяйством. Надо доить коров и кормить свиней. Куры потерпят до утра — все равно сегодня задавать им корм слишком поздно. А коровы, наверное, мерзнут у запертого хлева, мерзнут уже давно — и заставлять их мерзнуть дольше просто нечестно.

Он отворил дверь и шагнул в кухню.

Его ждали. Нечто сидело на столе, а быть может, висело над столом так низко, что казалось сидящим. Огня в очаге не было, в комнате стояла тьма лишь существо искрилось.

Ты видел? — осведомилось существо.

— Да, — ответил Дэниельс. — Я видел и слышал. И не знаю, что предпринять. Что есть добро и что есть зло? Кому дано судить, что есть добро и что есть зло?

Не тебе, — отозвалось существо. — И не мне. Я могу только ждать. Ждать и не терять надежды.

«А, быть может, там, среди звезд, — подумал Дэниельс, — есть и такие, кому дано судить? Быть может, если слушать звезды — и не просто слушать, а пытаться вмешаться в разговор, пытаться ставить вопросы, то получишь ответ? Должна же существовать во Вселенной какая-то единая этика. Например, что-то вроде галактических заповедей. Пусть не десять, пусть лишь две или три — довольно и их…»

— Извини, я сейчас тороплюсь и не могу беседовать, — сказал он вслух. — У меня есть живность, я должен о ней позаботиться. Но ты не уходи. Попозже у нас найдется время потолковать.

Он пошарил по скамье у стены, отыскал фонарь, ощупью достал с полки спички. Зажег фонарь — слабое пламя разлило в центре темной комнаты лужицу света.

С тобой живут другие, о ком ты должен заботиться? — осведомилось существо. — Другие, не вполне такие же, как ты? Доверяющие тебе и не обладающие твоим разумом?

— Наверное, можно сказать и так, — ответил Дэниельс. — Хотя, признаться, никогда до сих пор не слышал, чтобы к этому подходили с такой точки зрения.

А можно мне пойти с тобой? — спросило существо. — Мне только что пришло на ум, что во многих отношениях мы с тобой очень схожи.

— Очень схо… — Дэниельс не договорил, фраза повисла в воздухе.

«А если это не пес? — спросил он себя. — Не преданный сторожевой пес, а пастух? И тот, под толщей скал, не хозяин, а отбившаяся от стада овца? Неужели мыслимо и такое?..»

Он даже протянул руку в сторону существа инстинктивным жестом взаимопонимания, но вовремя вспомнил, что притронуться не к чему. Тогда он просто поднял фонарь и направился к двери.

— Пошли, — бросил он через плечо.

И они двинулись вдвоем сквозь метель к хлеву, туда, где терпеливо ждали коровы.

Изгородь

Он спустился по лестнице и на секунду остановился, давая глазам привыкнуть к полутьме.

Рядом прошел робот-официант с высокими бокалами на подносе.

— Добрый день, мистер Крейг.

— Здравствуй, Герман.

— Не хотите ли чего-нибудь, сэр?

— Нет, спасибо. Я пойду.

Крейг на цыпочках пересек помещение и неожиданно для себя отметил, что почти всегда ходил здесь на цыпочках. Дозволялся только кашель, и лишь самый тихий, самый деликатный кашель. Громкий разговор в пределах комнаты отдыха казался святотатством.

Аппарат стоял в углу, и, как и все здесь, это был почти бесшумный аппарат. Лента выходила из прорези и спускалась в корзину; за, корзиной следили и вовремя опустошали, так что лента никогда-никогда не падала на ковер.

Он поднял ленту, быстро перебирая пальцами, пробежал ее до буквы К, а затем стал читать внимательнее.

Кокс — 108,5;

Колфилд — 92;

Коттон — 97;

Кратчфилд — 111,5;

Крейг — 75…

Крейг — 75!

Вчера было 78, 81 позавчера и 83 третьего дня. А месяц назад было 96,5 и год назад — 120.

Все еще сжимая ленту в руках, он оглядел темную комнату. Вот над спинкой кресла виднеется лысина, вот вьется дымок невидимой сигары. Кто-то сидит лицом к Крейгу, но почти неразличим, сливаясь с креслом; блестят только черные ботинки, светятся белоснежная рубашка и укрывающая лицо газета.

Крейг медленно повернул голову и, внезапно слабея, увидел, что кто-то занял его кресло, третье от камина. Месяц назад этого бы не было, год назад это было бы немыслимо. Тогда его индекс удовлетворенности был высоким.

Но они знали, что он катится вниз. Они видели ленту и, несомненно, обсуждали это. И презирали его, несмотря на сладкие речи.

— Бедняга Крейг. Славный парень. И такой молодой, — говорили они с самодовольным превосходством, абсолютно уверенные, что уж с ними-то ничего подобного не произойдет.


Советник был добрым и внимательным, и Крейг сразу понял, что он любит свою работу и вполне удовлетворен.

— Семьдесят пять… — повторил советник. — Не очень-то хорошо.

— Да, — согласился Крейг.

— Вы чем-нибудь занимаетесь? — Отшлифованная профессиональная улыбка давала понять, что он в этом совершенно уверен, но спрашивает по долгу службы. — О, в высшей степени интересный предмет. Я знавал нескольких джентльменов, страстно увлеченных историей.

— Я специализируюсь, — уточнил Крейг, — на изучении одного акра.

— Одного акра? — переспросил советник, совершенно не удивленный. — Я не вполне…

— История одного акра, — объяснил Крейг. — Надо прослеживать ее день за днем, час за часом, по темповизору, регистрировать детально все события, все, что случилось на этом акре, с соответствующими замечаниями и комментариями.

— Чрезвычайно увлекательное занятие, мистер Крейг. Ну и как, нашли вы что-нибудь особенное на своем… акре?

— Я проследил за ростом деревьев. В обратную сторону. Вы понимаете? От стареющих гигантов до ростков; от ростков до семян. Хитрая штука это обратное слежение. Сначала сильно сбивает с толку, но потом привыкаешь. Клянусь, даже думать начинаешь в обратную сторону… Кроме того, я веду историю гнезд и самих птиц. И цветов, разумеется. Регистрирую погоду. У меня неплохой обзор погоды за последние пару тысяч лет.

— Как интересно, — заметил советник.

— Было и убийство, — продолжал Крейг, — но оно произошло за пределами акра, и я не могу включить его в свое исследование. Убийца после преступления пробежал по моей территории.

— Убийца, мистер Крейг?

— Совершенно верно. Понимаете, один человек убил другого.

— Ужасно. Что-нибудь еще?

— Пока нет, — ответил Крейг. — Хотя есть кое-какие надежды. Я нашел старые развалины.

— Зданий?

— Да. Я стремлюсь дойти до тех времен, когда они еще не были развалинами. Не исключено, что в них жили люди.

— А вы поторопитесь немного, — предложил советник. — Пройдите этот участок побыстрее.

Крейг покачал головой.

— Чтобы исследование не утратило своей ценности, надо регистрировать все детали, Я не могу перескочить через них, чтобы скорее добраться до изюминки.

Советник изобразил сочувствие.

— В высшей степени интересное задание, — сказал он. — Я просто ума не приложу, почему ваш индекс падает.

— Я осознал, — проговорил Крейг, — что всем все равно. Я вложу в исследование годы труда, опубликую результаты, несколько экземпляров раздам друзьям и знакомым, и они будут благодарить меня, а потом поставят книгу на полку и никогда не откроют. Я разошлю свой труд в библиотеки, но вы знаете, что сейчас никто туда не ходит. Я буду единственным, кто когда-либо прочтет эту книгу.

— Но, мистер Крейг, — заметил советник, — есть масса людей, которые находятся в таком же положении. И все они сравнительно счастливы.

— Я говорил себе это, — признался Крейг. — Не помогает.

— Давайте пока не будем вдаваться в подробности, а обсудим главное. Скажите, мистер Крейг, вы совершенно уверены, что не можете более быть счастливы, занимаясь своим акром?

— Да, — произнес Крейг. — Уверен.

— А теперь, ни на минуту не допуская, что ваше заявление отвечает однозначно на наш вопрос, скажите мне: вы никогда не думали о другой возможности?

— О другой?

— Конечно. Я знаю некоторых джентльменов, которые сменили свои занятия и с тех пор чувствуют себя превосходно.

— Нет, — признался Крейг. — Даже не представляю, чем можно еще заняться.

— Ну, например, наблюдать за змеями, — предложил советник.

— Нет, — убежденно сказал Крейг.

— Или коллекционировать марки. Или вязать. Многие джентльмены вяжут и находят это достаточно приятным и успокаивающим.

— Я не хочу вязать.

— Начните делать деньги.

— Зачем?

— Вот этого я и сам не могу взять в толк, — доверительно сообщил советник. — Ведь в них нет никакой нужды, стоит сходить в банк. Однако немало людей с головой ушли в это дело и добывают деньги порой, я бы сказал, весьма сомнительными способами. Но, как бы то ни было, они черпают в этом глубокое удовлетворение.

— А что потом они делают с деньгами? — спросил Крейг.

— Не знаю, — ответил советник. — Один человек зарыл их и забыл где. Остаток жизни он был вполне счастлив, занимаясь их поисками с лопатой и фонарем в руках.

— Почему с фонарем?

— О, поиски он вел только по ночам.

— Ну и как, нашел?

— По-моему, нет.

— Кажется, меня не тянет делать деньги, — сказал Крейг.

— Вы можете вступить в клуб.

— Я давно уже член клуба. Одного из самых лучших и респектабельных. Его корни…

— Нет, — перебил советник. — Я имею в виду другой клуб. Знаете; группа людей, которые вместе работают, имеют много общего и собираются, чтобы получить удовольствие от беседы на интересующие темы.

— Сомневаюсь, что такой клуб решил бы мою проблему, — проговорил Крейг.

— Можно жениться, — предложил советник.

— Что? Вы имеете в виду… на одной женщине?

— Ну да.

— И завести кучу детей?

— Многие мужчины занимались этим. И были вполне удовлетворены.

— Знаете, — произнес Крейг, — по-моему, это как-то неприлично.

— Есть масса других возможностей, — не сдавался советник. — Я могу перечислить…

— Нет, спасибо. — Крейг покачал головой. — В другой раз. Мне надо все обдумать.

— Вы абсолютно уверены, что стали относиться к истории неприязненно? Предпочтительнее оживить ваше старое занятие, нежели заинтересовать новым.

— Да, я отношусь неприязненно, — сказал Крейг. — Меня тошнит от одной мысли о нем.

— Хорошенько отдохните, — предложил советник. — Отдых придаст вам бодрости и сил.

— Пожалуй, для начала я немного прогуляюсь, — согласился Крейг.

Прогулки весьма, весьма полезны, — сообщил ему советник.

— Сколько я вам должен? — спросил Крейг.

— Сотню, — ответил советник. — Но мне безразлично, заплатите вы или нет.

— Знаю, — сказал Крейг. — Вы просто любите свою работу.


На берегу маленького пруда, привалившись спиной к дереву, сидел человек. Он курил, не сводя глаз с поплавка. Рядом стоял грубо вылепленный глиняный кувшин.

Человек поднял голову и увидел Крейга.

— Садитесь, отдохните, — сказал он.

Крейг подошел и сел.

— Сегодня пригревает, — заметил он, вытирая лоб платком.

— Здесь прохладно, — отозвался мужчина. — Днем вот сижу с удочкой. А вечером, когда жара спадает, вожусь в саду.

— Цветы, — задумчиво проговорил Крейг. — А ведь это идея. Я и сам иной раз подумывал, что это небезынтересно — вырастить целый сад цветов.

— Не цветов, — поправил человек. — Овощей. Я их ем.

— То есть вы хотите сказать, что работаете, чтобы получить продукты питания?

— Ага. Я вспахиваю и удобряю землю и готовлю ее к посеву. Затеи я сажаю семена, и ухаживаю за всходами, и собираю урожай. На еду мне хватает.

— Такая большая работа!

— Меня это нисколько не смущает.

— Вы могли бы взять робота, — посоветовал Крейг.

— Вероятно. Но зачем? Труд успокаивает мои нервы, — сказал человек.

Поплавок ушел под воду, и он схватился за удочку, но было поздно.

— Сорвалась, — пожаловался рыбак. — Я уж не первую упускаю. Никак не могу сосредоточиться. — Он насадил на крючок червя из банки, закинул удочку и снова привалился к стволу дерева. — Дом у меня небольшой, но удобный. С урожая обычно остается немного зерна, и, когда мои запасы подходят к концу, я делаю брагу. Держу собаку и двух кошек и раздражаю соседей.

— Раздражаете соседей? — переспросил Крейг.

— Ну, — подтвердил собеседник. — Они считают, что я спятил.

Он вытащил из кувшина пробку и протянул его Крейгу. Крейг, приготовившись к худшему, сделал глоток. Совсем не дурно.

— Сейчас, пожалуй, чуть перебродила, — виновато произнес человек. Но вообще получается неплохо.

— Скажите, — произнес Крейг, — вы удовлетворены?

— Конечно, — ответил человек.

— У вас, должно быть, высокий ИУ.

— ИУУ?

— Нет. ИУ. Личный индекс удовлетворенности.

Человек покачал головой.

— У меня такого вообще нет.

Крейг чуть не онемел.

— Но как же?!

— Вот и до вас приходил тут один. Довольно давно… Рассказывал про этот ИУ, только мне что-то послышалось ИУУ. Уверял, что я должен такой иметь. Ужасно расстроился, когда я сказал, что не собираюсь заниматься ничем подобным.

— У каждого есть ИУ, — сказал Крейг.

— У каждого, кроме меня. — Он пристально посмотрел на Крейга. Слушай, сынок, у тебя неприятности?

Крейг кивнул.

— Мой ИУ ползет вниз. Я потерял ко всему интерес. Мне кажется, что что-то у нас не так, неправильно. Я чувствую это, но никак не могу определить.

— Им все дается даром, — сказал человек. — Они и пальцем не пошевелят, и все равно будут иметь еду, и дом, и одежду, и утопать в роскоши, если захотят. Тебе нужны деньги? Пожалуйста, иди в банк и бери сколько надо. В магазине забирай любые товары и уходи; продавцу плевать, заплатишь ты или нет. Потому что ему они ничего не стоили. Ему их дали. На самом деле он просто играет в магазин. Точно так же, как все остальные играют в другие игры. От скуки. Работать, чтобы жить, никому не надо. Все приходит само собой. А вся эта затея с ИУ? Способ ведения счета в одной большой игре.

Крейг не сводил с него глаз.

— Большая игра, — произнес он. — Точно. Вот что это такое.

Человек улыбнулся.

— Никогда не задумывались? В том-то и беда. Никто не задумывается. Все так страшно заняты, стараясь убедить себя в собственном благополучии и счастье, что ни на что другое не остается времени. У меня, — добавил он, времени хватает.

— Я всегда считал наш образ жизни, — сказал Крейг, — конечной стадией экономического развития. Так нас учат в школе. Ты обеспечен всем и волен заниматься, чем хочешь.

— Вот вы сегодня перед прогулкой позавтракали, — после некоторой паузы начал человек. — Вечером пообедаете, немного выпьете. Завтра поменяете туфли или оденете свежую рубашку…

— Да, — подтвердил Крейг.

— Что я хочу сказать: это откуда берутся все эти вещи? Рубашка или пара туфель, положим, могут быть сделаны тем, кому нравится делать рубашки или туфли. Пишущую машинку, которой вы пользуетесь, тоже мог изготовить какой-нибудь механик-любитель. Но ведь до этого она была металлом в земле! Скажите мне: кто собирает зерно, кто растит лен, кто ищет и добывает руду?

— Не знаю, — ответил Крейг. — Я никогда не думал об этом.

— Нас содержат, — проговорил человек. — Да-да, нас кто-то содержит. Ну, а я не хочу быть на содержании.

Он поднял удочку и стал укладываться.

— Жара немного спала. Пора идти работать.

— Приятно было поговорить с вами, — произнес, вставая, Крейг.

— Спуститесь по этой тропинке, — посоветовал человек. — Изумительное место. Цветы, тень, прохлада. Если пройдете подальше, наткнетесь на выставку. — Он взглянул на Крейга. — Вы интересуетесь искусством?

— Да, — сказал Крейг. — Но я понятия не имел, что здесь поблизости есть музей.

— О, неплохой. Недурные картины, пара приличных деревянных скульптур. Очень любопытные здания, только не пугайтесь необычности. Сам я там частенько бываю.

— Обязательно схожу, — сказал Крейг. — Спасибо.

Человек поднялся и отряхнул штаны.

— Если задержитесь, заходите ко мне, переночуете. Моя лачуга рядом, на двоих места хватит. — Он взял кувшин. — Мое имя Шерман.

Они пожали руки.

Шерман отправился в свой сад, а Крейг пошел вниз по тропинке.


Строения казались совсем рядом, и все же представить их очертания было трудно.

«Из-за какого-то сумасшедшего архитектурного принципа», — подумал Крейг.

Они были розовыми до тех пор, пока он не решил, что они вовсе не розовые, а голубые, а иногда они выглядели и не розовыми, и не голубыми, а скорее зелеными, хотя, конечно, такой цвет нельзя однозначно назвать зеленым.

Они были красивыми, безусловно, но красота эта раздражала и беспокоила — совсем необычная и незнакомая красота.

Здания, как показалось Крейгу, находились в пяти минутах ходьбы полем. Он шел минут пятнадцать, но достиг лишь того, что смотрел на них чуть под другим углом. Впрочем, трудно сказать — здания как бы постоянно меняли свои формы.

Это была, разумеется, не более чем оптическая иллюзия.

Цель не приблизилась и еще через пятнадцать минут, хотя он мог поклясться, что шел прямо.

Тогда он почувствовал страх.

Казалось, будто, продвигаясь вперед, он уходил вбок, словно что-то гладкое и скользкое перед ним не давало пройти. Как изгородь, изгородь, которую невозможно увидеть или почувствовать.

Он остановился, и дремавший в нем страх перерос в ужас.

В воздухе что-то мелькнуло. На мгновение ему почудилось, что он увидел глаз, один-единственный глаз, смотрящий прямо на него. Он застыл, а чувство, что за ним наблюдают, еще больше усилилось, и на траве по ту сторону незримой ограды заколыхались какие-то тени. Как будто там стоял кто-то невидимый и с улыбкой наблюдал за его тщетными попытками пробиться сквозь стену.

Он поднял руку и вытянул ее перед собой. Никакой стены не было, но рука отклонилась в сторону, пройдя вперед не больше фута.

И в этот миг он почувствовал, как смотрел на него из-за ограды этот невидимый: с добротой, жалостью и безграничным превосходством.

Он повернулся и побежал.


Крейг ввалился в дом Шермана и рухнул на стул, пытливо глядя в глаза, хозяина.

— Вы знали, — произнес он. — Вы знали и послали меня.

Шерман кивнул.

— Вы бы не поверили.

— Кто они? — прерывающимся голосом спросил Крейг. — Что они там делают?

— Я не знаю, — ответил Шерман.

Он подошел к плите, снял крышку и заглянул в котелок, из которого сразу потянуло чем-то вкусным. Затем он вернулся к столу, чиркнул спичкой и зажег старую масляную лампу.

— У меня все по-старому, — сказал Шерман. — Электричества нет. Ничего нет. Уж не обессудьте. На ужин кроличья похлебка.

Он смотрел на Крейга через коптящую лампу, пламя закрывало его тело, и в слабом мерцающем свете казалось, что в воздухе плавает одна голова.

— Что это за изгородь? — почти выкрикнул Крейг. — За что их заперли?

— Сынок, — проговорил Шерман, — отгорожены не они.

— Не они?..

— Отгорожены мы, — сказал Шерман. — Неужели не видишь? Мы находимся за изгородью.

— Вы говорили днем, что нас содержат. Это они?

Шерман кивнул.

— Я так думаю. Они обеспечивают нас, заботятся о нас, наблюдают за нами. Они дают нам все, что мы просим.

— Но почему?!

— Не знаю, — произнес Шерман. — Может быть, это зоопарк. Может быть, резервация, сохранение последних представителей вида. Они не хотят нам ничего плохого.

— Да, — убежденно сказал Крейг. — Я почувствовал это. Вот что меня напугало.

Они тихо сидели, слушая, как гудит пламя в плите, и глядя на танцующий огонек лампы.

— Что же нам делать? — прошептал Крейг.

— Надо решать, — сказал Шерман. — Быть может, мы вовсе не хотим ничего делать.

Он подошел к котелку, снял крышку и помешал.

— Не вы первый, не вы последний — приходили и будут приходить другие. — Он повернулся к Крейгу. — Мы ждем. Они не могут дурачить и держать нас в загоне вечно.

Крейг молча сидел, вспоминая взгляд, преисполненный доброты и жалости.

Утраченная вечность

М-р Ривз. По моему убеждению, возникшая ситуация требует разработки хорошо продуманной системы мер, препятствующих тому, чтобы продление жизни попало в зависимость от политических или каких-либо иных влиятельных организаций.

Председательствующий м-р Леонард. Вы опасаетесь, что продление жизни может стать средством политического шантажа?

М-р Ривз. И не только этого, сэр. Я опасаюсь, что организации начнут продлевать сверх разумных пределов жизнь отдельным деятелям старшего поколения лишь потому, что такие фигуры нужны ради престижа, ради того, чтобы организация сохраняла вес в глазах общественного мнения.

Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.

Посетители явились неспроста. Сенатор Гомер Леонард чувствовал, как они нервничают, сидя у него в кабинете и потягивая его выдержанное виски. Они толковали о том о сем по обыкновению своему с многозначительным видом, но ходили вокруг да около того единственного разговора, с которым пришли. Они кружили, как охотничьи собаки подле енота, выжидая удобного случая, подбираясь к теме исподтишка, чтобы она, едва выдастся повод, всплыла как бы экспромтом, словно только что вспомнилась, словно они добивались встречи с сенатором вовсе не ради этой единственной цели.

«Странно», — подумал сенатор. Ведь он знаком с ними обоими давным-давно. И их знакомство с ним ничуть не короче. Не должно бы оставаться ничего, просто ничего такого, что они постеснялись бы сказать ему напрямик. В прошлом они, обсуждая с ним его политические дела, не раз бывали прямолинейны до жестокости.

«Наверное, скверные новости из Америки», — решил он. Но и скверные новости для него тоже отнюдь не новость. «В конце концов, — философски поучал он себя, — никто, если он в здравом уме, не вправе рассчитывать, что пробудет на выборной должности вечно. Рано или поздно придет день, когда избиратели — просто со скуки, если не подвернется других причин, проголосуют против того, кто служил им верой и правдой». И сенатор был достаточно честен с самим собой, чтобы признать, хотя бы в глубине души, что подчас не служил избирателям ни верой, ни правдой.

«И все равно, — решил он, — я еще не повержен. До выборов еще несколько месяцев, и в запасе есть еще парочка трюков, каких я раньше не пробовал, парочка свеженьких уловок, чтобы сохранить за собой сенаторское кресло. Стоит лишь точно рассчитать время и место удара, и победа не уплывет из рук. Точный расчет, — сказал он себе, — вот и все, что от меня требуется».

Крупный, неповоротливый, он спокойно утонул в кресле и на какое-то мгновение прикрыл глаза, чтоб не видеть ни комнаты, ни солнечного света за окном. «Точный расчет», — повторил он про себя. Да, точный расчет и еще знание людей, умение слышать пульс общественного мнения, способность угадывать наперед, к чему избиратель склонится с течением времени, — вот компоненты тактического мастерства. Угадывать наперед, обгонять избирателей в выводах, чтобы через неделю, через месяц, через год они твердили друг другу: «Послушай, Билл, а ведь старый сенатор Леонард оказался прав! Помнишь, что он заявил на прошлой неделе — или месяц, или год назад — в Женеве? Вот именно, будто в воду глядел. Такого старого лиса, как Леонард, не проведешь…»

Он чуть приподнял веки, чтобы дать посетителям понять, что они не смеживались, а лишь оставались все время полуприкрыты. Это было неучтиво и просто глупо — закрывать глаза на виду у посетителей. Они могли вообразить, что ему не интересно. Или воспользоваться случаем и перерезать ему глотку.

«Все потому, что я опять старею, — сказал себе сенатор. — Старею и впадаю в дрему. Но соображаю я четко, как никогда. Да, сэр, — повторил сенатор, беседуя сам с собой, — соображаю я четко, и голыми руками меня не возьмешь».

По напряженному выражению лиц посетителей сенатор понял что они наконец решились вымолвить то, с чем явились к нему. Они примеривались, принюхивались — не помогло. Теперь приходится хочешь не хочешь выложить карты на стол.

— Есть одно дело, — сказал Александр Джиббс, — одна проблема, вставшая перед нашей организацией уже довольно давно. Мы надеялись, что все утрясется и обстоятельства позволят нам не привлекать к ней вашего внимания, сенатор. Однако позавчера на заседании исполнительного комитета в Нью-Йорке принято решение довести суть дела до вашего сведения.

«Плохо, — подумал сенатор, — даже хуже, чем мне представлялось, раз Джиббс заговорил в такой окольной манере».

Помогать гонцам сенатор по стал. Он невозмутимо откинулся в кресле, твердой рукой сжимая стакан с виски, и не спрашивал, о чем речь, словно ему это было совершенно безразлично. Джиббс слегка запнулся, потом выдавил из себя:

— Дело касается лично вас, сенатор.

— Продления вашей жизни, — выпалил Эндрю Скотт.

Воцарилась неловкая тишина, все трое были потрясены, и Скотт в том числе: ему не следовало бы называть вещи своими именами. В политике ни к чему идти напролом, куда удобнее выбирать уклончивые, нечеткие формулировки.

— Понятно, — произнес сенатор в конце концов. — Организация полагает, что избиратели предпочли бы видеть меня обычным человеком, которому суждено умереть обычной смертью.

Джиббс кое-как стер с лица выражение растерянности.

— Простые люди, — объявил он, — не любят тех, кто живет дольше предначертанного природой.

— Особенно, — перебил сенатор, — тех, кто ничем не заслужил подобной чести.

— Я не ставил вопрос так резко, — запротестовал Джиббс.

— Может, и нет, — согласился сенатор. — Но в какую бы форму вы его ни облекли, в виду-то вы имели именно это.

Кабинетные кресла вдруг стали казаться чертовски жесткими, — а в окна по-прежнему било яркое солнце Женевы.

— Итак, — сказал сенатор, — организация пришла к выводу, что делать ставку на меня более не стоит, и решила не возобновлять ходатайства о продлении моей жизни. Таков смысл того, что вам поручено мне сообщить.

«С тем же успехом можно и не тянуть волынку, — подумал он мрачно. Теперь, когда все окончательно прояснилось, что толочь воду в ступе».

— Да, сенатор, примерно так, — согласился Скотт.

— Именно так, — подтвердил Джиббс.

Сенатор оторвал отяжелевшее тело от кресла, потянулся за бутылкой виски, наполнил стаканы.

— Вы огласили смертный приговор с большим искусством, — сказал он. За это следует выпить.

«Интересно, — мелькнула мысль, — а чего они ждали? Что я паду перед ними на колени? Или примусь крушить мебель в кабинете? Или стану проклинать тех, кто их послал?..»

«Марионетки, — подумалось ему. — Мальчики на побегушках. Глупенькие мальчики на побегушках, перепуганные до ужаса…»

Посетители пили виски, не сводя с него глаз, и он сотрясался от беззвучного хохота, представляя себе, как горек для них сейчас каждый глоток.

Председательствующий м-р Леонард. Значит, мистер Чэпмен, вы согласны с другими ораторами в том, что никому не должно быть дано права просить о продлении жизни для себя лично, что такое продление может иметь место лишь по ходатайству третьих лиц и что…

М-р Чэпмен. Продление жизни должно рассматриваться как дар общества тем индивидуумам, деяния которых весомо облагодетельствовали человечество в целом.

Председательствующий м-р Леонард. Весьма удачно сказано, сэр.

Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.

В приемной Института продления жизни сенатор неспешно погрузился в кресло, устроился поудобнее, развернул свежий номер «Норт америкэн трибюн».

Заголовок первой колонки гласил, что, по данным Всемирной коммерческой палаты, мировая торговля развивается нормально. Далее следовало подробное изложение доклада секретаря палаты. Вторая колонка начиналась с ехидного сообщения в рамочке: на Марсе, возможно, обнаружена новая форма жизни, но, поскольку обнаружил ее астронавт, пьяный более обыкновенного, к его заверениям отнеслись с изрядной долей скептицизма. Ниже рамки был помещен список мальчиков и девочек — чемпионов здоровья, отобранных Финляндией для участия в предстоящем всемирном конкурсе здоровья. Третья колонка излагала последние сплетни о самой богатой женщине мира.

А четвертую колонку венчал вопрос:

КАКАЯ УЧАСТЬ ПОСТИГЛА Д-РА КАРСОНА?

СМЕРТЬ ДОКУМЕНТАЛЬНО НЕ ДОКАЗАНА

Заметив, что под колонкой стоит подпись — Энсон Ли, сенатор сухо усмехнулся. Опять этот Ли что-то затеял. Вечно он что-нибудь пронюхает, выудит какой-нибудь фактик, и уж можете не сомневаться, что фактик этот кому-то встанет поперек горла. Ли неумолим, как стальной капкан, не дай бог, если такой вцепится именно в вас.

Что далеко ходить за примерами — достаточно вспомнить историю с космическим фрахтом.

«Энсон Ли, — изрек сенатор про себя, — паразит. Самый настоящий паразит».

Но доктор Карсон — кто такой доктор Карсон?

Сенатор вступил в невинную тихую игру с самим собой — постараться сообразить, кому принадлежит это имя, сообразить до того, как заглянуть в текст.

Доктор Карсон…

«Ну конечно, — обрадовался сенатор, — помню! Только это было давным-давно. Биохимик или что-то в том же роде. Весьма незаурядный человек. Ставил какие-то опыты с колониями почвенных бактерий, выращивал их для каких-то медицинских надобностей.

Да, да, — повторил сенатор, — весьма незаурядный человек. Меня с ним даже знакомили. Правда, я не понял и половины того, о чем он толковал тогда. Но это было давно. Лет сто назад. Лет сто назад — а может, много больше».

— Значит, господи прости, — воскликнул сенатор, — он же должен быть одним из нас!..

Сенатор поник головой, газета выскользнула у него из рук и упала на пол. Вздрогнув, он выпрямился. «Ну вот опять, — упрекнул он себя. Задремал. Опять подкрадывается старость…»

Он сидел в кресле, сидел очень спокойно и очень тихо, как испуганный ребенок, не желающий признаваться, что он испуган, а мыслями все отчетливее завладевали давние, давние кошмары. «Слишком поздно, — упрекал он себя. — Я слишком долго тянул, куда дольше, чем следовало. Ждал, что организация возобновит ходатайство, и дождался, что она передумала. Вышвырнула меня за борт. Покинула меня как раз тогда, когда я сильнее всего нуждался в ней».

«Смертный приговор», — так сказал он у себя в кабинете, и это был действительно смертный приговор: долго он теперь не протянет. У него теперь почти не осталось времени. А ему нужно время на то, чтобы предпринять какие-то шаги, чтобы хотя бы придумать, что предпринять. Нужно действовать, действовать с величайшей осторожностью и ни при каких обстоятельствах не поскользнуться. Иначе — кара, ужасная, жесточайшая кара.

— Доктор Смит вас примет, — сообщила секретарша.

— Что? — встрепенулся сенатор.

— Вы хотели видеть доктора Дейну Смита, — напомнила секретарша. — Он согласен вас принять.

— Благодарю вас, мисс, — сказал сенатор. — Я что-то слегка задремал.

Он тяжело поднялся на ноги.

— Вот сюда, в эту дверь, — подсказала секретарша.

— Сам знаю, — пробормотал сенатор раздраженно. — Знаю. Бывал здесь не раз и не два.

Доктор Смит встретил его как почетного гостя.

— Располагайтесь, сенатор, — пригласил он. — Хотите выпить? Тогда, быть может, сигару? Что привело вас ко мне?

Сенатор не торопился отвечать, устраиваясь в кресле. Удовлетворенно хмыкнув, отрезал кончик сигары, перекатил ее из одного уголка рта в другой.

— Да просто зашел без особого повода. Шел мимо и решил заглянуть. Давно и искренне интересуюсь вашей работой. Всегда интересовался. Ведь я связан с вами с самого начала.

Директор института кивнул.

— Да, я знаю. Вы проводили самые первые обсуждения кодекса продления жизни.

Сенатор усмехнулся.

— Тогда все казалось легко и просто. Конечно, были какие-то сложности, и мы не уклонялись от них, а боролись с ними, как могли.

— Вы справились со своей задачей удивительно хорошо, — заявил директор. — Кодекс, выработанный вами пять веков назад, настолько справедлив, что его никто никогда не оспаривал. Отдельные поправки, внесенные позже, касаются второстепенных деталей, которые вы никак не могли предусмотреть.

— Однако дело слишком затянулось, — заметил сенатор.

Лицо директора приобрело жесткое выражение.

— Не понимаю вас.

Сенатор зажег сигару, сосредоточив на этом процессе все свое внимание, старательно окуная ее кончик в огонь, чтобы табак занялся ровно. Затем поерзал в кресле, устраиваясь еще прочнее.

— Видите ли, — произнес, он. — Мы полагали, что продление жизни явится первым шагом, первым робким шажком к бессмертию. Мы разрабатывали кодекс как временную меру, необходимую на тот период, пока наука не добьется бессмертия — не для избранных, для всех. Мы рассматривали тех немногих, кому даруется продление жизни, как служителей человечества, которые помогут приблизить день, когда оно обретет бессмертие — не отдельные люди, все человечество в целом.

— С этим и сегодня никто не спорит, — холодно откликнулся доктор Смит.

— Однако люди теряют терпение.

— И очень плохо. Все, что от них требуется, немного подождать.

— Как представители человечества они готовы ждать сколько угодно. Но не как отдельные личности.

— Не понимаю, к чему вы клоните, сенатор.

— Да, наверное, ни к чему не клоню. В последние годы я частенько обсуждал сам с собой правомерность принятого нами решения. Продление жизни без бессмертия — это бочка с динамитом. Заставьте людей ждать слишком долго — и она взорвет всю мировую систему.

— Что вы предлагаете, сенатор?

— Ничего. Боюсь, что мне нечего предложить. Но мне нередко сдается, что лучше было бы играть с людьми в открытую, знакомить их со всеми результатами поисков и исследований. Держать их в курсе всех событий. Информированный человек — разумный человек.

Директор не отвечал, и сенатор ощутил, как тягостный холод уверенности капля за каплей просачивается в подсознание.

«Смиту все известно, — понял сенатор. — Ему известно, что организация решила не возобновлять ходатайства. Ему известно, что я мертвец. Ему известно, что мне почти крышка и помощи от меня больше ждать не приходится, — и он вычеркнул меня из своих расчетов. Смит не скажет мне ничего. Тем более не скажет того, что я хочу знать».

Но ни один мускул не дрогнул у сенатора на лице — этого он себе не позволил. Его лицо не предаст его. Оно прошло слишком долгую выучку.

— А ответ существует, — произнес сенатор. И всегда существовал. Ответ на любой вопрос о бессмертии. Бессмертия не может быть, пока нет жизненного пространства. Пространства, достаточного, чтобы отселить всех лишних, и чтоб его было больше, чем нам понадобится во веки веков, и чтоб его можно было еще расширить в случае нужды.

Доктор Смит снова кивнул.

— Вы правы, это ответ. Единственный, какой я могу вам дать. — Он помолчал и добавил. — Разрешите, сенатор, заверить вас в одном. Как только корабли Межзвездного поиска обнаружат жизненное пространство, мы подарим людям бессмертие.

Сенатор выбрался из кресла и встал — твердо, не качаясь.

— Приятно было услышать это от вас, доктор. Ваше мнение очень обнадеживает. Благодарю вас за длительную беседу.

Выйдя на улицу, он сказал себе с горечью:

«У них оно уже есть. Они открыли секрет бессмертия. Теперь они ждут только жизненного пространства — и дождутся в ближайшие сто лет. Ближайшие сто лет решат и эту проблему, иначе просто не может быть…

Еще сто лет, — повторил он себе, — еще одно-единственное продление, и я остался бы жить навсегда».

М-р Эндрюс. Мы обязаны четко отделить продление жизни от отношений купли-продажи, Нельзя позволить тому, у кого есть деньги, покупать себе дополнительные годы жизни — ни путем прямых денежных выплат, ни используя свое финансовое влияние, в то время как другие обречены умереть естественной смертью лишь потому, что они бедны.

Председательствующий м-р Леонард. Но разве кто-нибудь ставит эти положения под сомнение?

М-р Эндрюс. Тем не менее надо подчеркивать их снова и снова. Продление жизни ни при каких обстоятельствах не должно стать товаром, который можно купить в определенной лавке — столько-то долларов за каждый добавочный год.

Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.

Сидя за шахматной доской, сенатор притворялся, что решает задачу. Притворялся, потому что мысли его были заняты отнюдь не шахматами.

Итак, они знают секрет бессмертия, знают, но выжидают, сохраняя в тайне до поры, когда будут уверены, что в распоряжении человечества есть достаточное жизненное пространство. Причем это держится в тайне и от народа, и от правительства, и от тех ученых — мужчин и женщин, — что поколение за поколением тратят свои жизни на поиски давно открытого.

Да, сомнений нет: Смит не просто обнадеживал, он был уверен в том, что говорит. «Как только корабли Межзвездного поиска, — заявил он, обнаружат жизненное пространство, мы подарим людям бессмертие». И это означает, что бессмертие у них в кармане. Ведь его нельзя предсказать. Нельзя заранее определить, что секрет будет найден в нужный момент. Уверенность такого рода можно испытывать только в том случае, если он уже есть.

Сенатор сделал ход слоном и тут же увидел, что ход неверен. Он медленно вернул слона на прежнее место.

Жизненное пространство — вот ключ, и не всякое пространство, а экономически замкнутое, способное обеспечить людей пищей и сырьем, в особенности пищей. Ведь если бы речь шла просто о жизненном пространстве, то пространством в этом смысле человечество располагает. Взять хотя бы Марс, Венеру, спутники Юпитера. Но ни один из этих миров не может существовать самостоятельно. И потому не решает проблемы.

Остановка только за жизненным пространством, и ста лет с лихвой хватит на то, чтобы его обнаружить. Еще сто лет — и каждый, кем бы он ни был, вступит во владение благом бессмертия, доступным всему человечеству.

«Еще одно продление даст мне эти сто лет, — сказал сенатор, беседуя сам с собой. — Сто лет, и даже с запасом, ведь на сей раз я стал бы щадить себя. Я вел бы более праведную жизнь. Ел бы в меру, отказался бы от спиртного, от курева и от охоты за женщинами».

Разумеется, есть способы добиться своего. Их не может не быть. И он их отыщет, поскольку знает все ходы и выходы. Недаром же он провел в сенате пятьсот лет — для него не осталось тайн. Иначе он просто-напросто столько не продержался бы.

Мысленно он принялся перебирать возможности, оценивая их одну за другой.

ВОЗМОЖНОСТЬ ПЕРВАЯ: устроить разрешение на продление жизни кому-то еще, а потом заставить этого кого-то передать разрешение ему, сенатору Леонарду. Обойдется, конечно, недешево, да что поделаешь. Надо найти кого-то, кому можно довериться, и вполне вероятно, что довериться до такой степени нельзя никому. Продление жизни, прямо скажем, — не та поблажка, от которой легко отказаться. Нормальный человек, получив разрешение, его уже не отдаст.

Впрочем, если разобраться, из этого, наверное, вообще ничего не выйдет. Ведь есть еще и юридическая сторона дела. Продление жизни — дар общества одному конкретному человеку, лично ему и никому другому. Разрешение нельзя передать. Его нельзя рассматривать как юридическую собственность. Оно не может быть предметом владения. Его нельзя ни купить, ни продать, следовательно, передать его также нельзя.

Однако если тот, кому даровано продление, умрет, прежде чем воспользуется разрешением, — умрет, конечно же, естественной смертью, и чтобы ее естественность не вызывала ни малейших сомнений, — тогда, быть может… Да нет, все равно ничего не получится. Раз продление жизни нельзя рассматривать как собственность, оно не есть часть состояния. Его нельзя унаследовать. Разрешение, по всей вероятности, подлежит автоматическому возврату ходатайствовавшей организации.

— Ну что ж, — сказал себе сенатор, — вычеркнем этот путь как бесперспективный.

ВОЗМОЖНОСТЬ ВТОРАЯ: съездить в Нью-Йорк и поговорить с ответственным секретарем организации. В конце концов Джиббс и Скотт — всего-навсего посыльные. Они выполняют чужие приказы, передают волю власть имущих, не более того. Если бы потолковать с кем-либо из боссов…

«Нет, — осадил себя сенатор, — не строй воздушных замков. Организация вышвырнула тебя за борт. По-видимому, боссы выжали из Института продления жизни все, что только посмели, нахватали разрешений больше, чем могли надеяться. Теперь они уже ни на что претендовать не могут, и мое разрешение понадобилось им для кого-то еще — для кого-то, кто идет на подъем и способен привлечь избирателей.

А я — сказал себе сенатор, — отживший свое старый лис. Хотя и хитрый лис, и опасный, если загонят в угол, и увертливый — как-никак пять столетий на виду у публики прожиты недаром.

Пять столетий, — заметил сенатор мимоходом, — срок достаточно долгий, чтобы не питать иллюзий, даже по отношению к самому себе.

Нет, решил сенатор, — этому не бывать. Я перестану уважать себя, если поползу на коленях в Нью-Йорк, — уж, видит бог, я сумел бы перенести унижение, но все же не такое. Я никогда не ползал на коленях и сейчас не поползу — даже во имя добавочной сотни лет и прыжка к бессмертию.

Вычеркнем и этот путь», — приказал себе сенатор.

ВОЗМОЖНОСТЬ ТРЕТЬЯ: А что если подкупить кого-нибудь?

Из всех возможностей эта представлялась самой надежной. Всегда найдется кто-то, кого можно купить, и еще кто-то, согласный выступить посредником. Естественно, что член Всемирного сената может ввязываться в дела подобного сорта только через подставных лиц.

Да, услуги такого рода, вероятно, кусаются — но для чего же деньги в конце концов? Вот подходящий случай напомнить себе, что он вел в общем-то экономную жизнь и сумел отложить известную сумму на черный день.

Сенатор сделал ход ладьей, и этот ход выглядел умным, тонким ходом, так что он оставил ладью на новом поле.

Разумеется, после нелегального продления жизни ему придется скрыться. Как бы ни хотелось бросить свой триумф в лицо боссам, об этом нечего и мечтать. Нельзя допустить, чтобы хоть кто-нибудь вздумал поинтересоваться, каким же образом он добился продления. Ему придется раствориться в толпе, стать невидимкой, поселиться в каком-нибудь глухом углу и постараться не привлекать к себе внимания.

Надо повидаться с Нортоном. Если вам позарез необходимо провернуть какое-то дельце, надо повидаться с Нортоном. Обеспечить тайну делового свидания, убрать кого-то с дороги, получить концессию на Венере или зафрахтовать космический корабль — Нортон возьмется за все. И выполнит любое поручение шито-крыто и без лишних вопросов. При одном условии — если у вас есть деньги. Если денег нет, обращаться к Нортону — пустая трата времени.


Мягко ступая, в комнату вошел Отто.

— К вам джентльмен, сэр, — произнес он.

Сенатор вздрогнул и окаменел в кресле.

— Какого черта ты шпионишь за мной? — заорал он. — Вечно подкрадываешься, как кошка. Норовишь испугать меня. С нынешнего дня изволь сначала покашлять, или зацепиться за стул, или что хочешь, но чтобы я знал, что ты тут.

— Извините, сэр, — ответил Отто. — К вам джентльмен. И у вас на столе письма, которые надо прочесть.

— Прочту позже, — отрезал сенатор.

— Не позабудьте это сделать, сэр. — Отто был непреклонен.

— Я никогда ничего не забываю. Ты что думаешь, я окончательно одряхлел, что мне нужно обо всем напоминать таким манером?

— Вас хочет видеть джентльмен, — повторил Отто терпеливо. — Некий мистер Ли.

— Случайно не Энсон Ли?

Отто шумно засопел, потом ответил:

— Кажется, так. Он газетчик, сэр.

— Проси его сюда, — распорядился сенатор.

Флегматично утонув в кресле, он подумал: «Ли что-то пронюхал. Каким-то образом он проведал, что организация вышвырнула меня за борт. И вот пожаловал, чтобы четвертовать меня.

Ну нет, — поправился сенатор тут же, — он мог заподозрить что-то, но не более. Мог подцепить слушок, но уверенности ему взять негде. Организация будет держать язык за зубами, она вынуждена держать язык за зубами — не может же она открыто признать, что продление жизни тоже стало предметом политического расчета! И вот Ли, подцепив слушок, явился ко мне, чтобы выжать из меня правду, взять меня на испуг и поймать на неосторожном слове.

А я ему этого не позволю, — решил сенатор. Ведь если правда выплывет наружу, вся стая окажется тут как тут и растерзает меня в клочья».

Как только Ли появился на пороге, сенатор поднялся и пожал ему руку.

— Извините за беспокойство, сенатор, — сказал Ли, — но я надеялся, что вы не откажетесь мне помочь.

— Ну, о чем речь! — дружелюбно откликнулся сенатор. — Для вас — что угодно. Присаживайтесь, мистер Ли.

— Вы читали мою статью в утреннем выпуске? — осведомился Ли. — Об исчезновении доктора Карсона?

— Нет, — ответил сенатор. — Боюсь, что…

Он запнулся, ошеломленный.

Он не прочел газету!

Он забыл ее прочесть!

Он читал ее всегда. Он не пропускал ни одного номера. Это был торжественный ритуал — начать с самого начала и дочитать до конца, исключая лишь те рубрики, которые, как он убедился годы назад, и читать-то не стоит.

Он развернул газету в институте, потом его отвлекла секретарша, оповестившая, что доктор Смит согласен его принять. А выйдя из кабинета, он так и оставил газету в приемной.

Случилось нечто ужасное. Ни одна новость, ни одно событие в целом свете не могли бы расстроить его в такой степени, как тот злополучный факт, что он забыл прочесть газету.

— Боюсь, что я пропустил вашу статью, — промямлил сенатор. Он был попросту не в силах признать во всеуслышание, что забыл прочесть газету.

— Доктор Карсон, — сказал Ли, — был биохимик, и довольно известный. Согласно официальной версии, он умер лет десять назад в Испании, в маленькой деревушке, где провел последние годы жизни. Но у меня есть основания думать, что он вовсе не умирал и, вполне возможно, жив-живехонек до сих пор…

— Прячется? — предположил сенатор.

— Не исключено. Хотя, с другой стороны, зачем ему прятаться? Репутация у него была безупречная.

— Тогда почему вы сомневаетесь, что он умер?

— Потому что нет свидетельства о смерти. И он далеко не единственный, кто ухитрился умереть без свидетельства.

— Мм? — отозвался сенатор.

— Гэллоуэй, антрополог, скончался пять лет назад. Свидетельства нет. Гендерсон, знаток сельского хозяйства, умер шесть лет назад. Свидетельства опять-таки нет. Могу перечислить еще добрую дюжину подобных случаев — и, вероятно, есть множество других, до которых я не докопался.

— А есть между ними что-нибудь общее? — осведомился сенатор. — Что-то связывало их между собой?

— Одно-единственное. Всем им продлевали жизнь, хотя бы однажды.

— Вот оно что, — отозвался сенатор. Чтобы руки не выдали предательской дрожи, он сжал подлокотники до боли в пальцах. — Интересно. Весьма интересно.

— Понимаю, что как должностное лицо вы не вправе мне ничего сообщить, но не могли бы вы поделиться со мной какой-нибудь догадкой, соображениями не для протокола? Естественно, вы не разрешите мне сослаться на вас, но дайте мне ключ, помогите хотя бы намеком…

Он замолк, выжидая ответа.

— Вы обратились ко мне потому, что я был близок к Институту продления жизни? — спросил сенатор.

Ли ответил кивком.

— Если об этом хоть кому-то что-то известно, то в первую очередь вам, сенатор. Вы возглавляли комиссию, где велись первоначальные слушания о продлении жизни. С тех пор вы занимали различные посты, связанные с той же проблемой. Только сегодня утром вы были у доктора Смита.

— Ничего я вам не скажу, — пробормотал сенатор. — Да я ничего толком и не знаю. Тут, понимаете, замешаны политические интересы…

— А я-то надеялся, что вы поможете мне.

— Не могу, — признался сенатор. — Вы, конечно, ни за что не поверите, но мне и вправду ничего не известно. — Помолчав немного, он опросил. — Вы говорите, что всем, кого вы упомянули, продлевали жизнь. Разумеется, вы проверяли — возобновлялись ли ходатайства о продлении?

— Проверял. Не возобновлялись ни для кого по крайней мере это нигде не зафиксировано. Некоторые из них приближались к своему смертному часу и действительно могли к настоящему времени умереть, только я очень сомневаюсь, что смерть настигла их там и тогда, где и когда это якобы произошло.

— Интересно, — повторил сенатор. — И, несомненно, весьма таинственно.

Ли, намеренно меняя тему, показал на шахматную доску.

— Вы хорошо играете, сенатор?

Сенатор покачал головой.

— Игра мне нравится, вот и балуюсь иногда. Она привлекает меня своей логикой и своей этикой. Играя в шахматы, вы волей-неволей становитесь джентльменом. Вы соблюдаете определенные правила поведения.

— Как и в жизни, сенатор?

— Как должно бы быть и в жизни. Когда положение безнадежно, вы сдаетесь. Вы не заставляете противника играть до унизительного для вас обоих конца. Так требует этика. Когда вы видите, что выигрыша нет, но и резервы защиты не исчерпаны, вы продолжаете бороться за ничью. Так требует логика.

Ли засмеялся, пожалуй, чуть-чуть натянуто.

— Вы и в жизни придерживаетесь таких же правил, сенатор?

— Стараюсь по мере сил, — ответил сенатор с напускным смирением.

Ли поднялся на ноги.

— Мне надо идти, сенатор.

— Посидите еще, выпейте рюмочку.

Репортер отказался.

— Спасибо, меня ждет работа.

— Выходит, я должен вам выпивку, — заметил сенатор. — Напомните мне об этом при случае.

Когда Ли ушел, сенатор Гомер Леонард долго сидел в кресле, будто оцепенев. Потом протянул руку, хотел сделать ход конем, но пальцы дрожали так, что он выронил фигуру и она со стуком покатилась по доске.

Каждый, кто добьется продления своей жизни нелегальными или полулегальными методами, без надлежащих рекомендаций, утвержденных установленным порядком в соответствии с законной процедурой, подлежит фактическому отчуждению от человечества. Как только его виновность будет доказана, это должно быть оглашено всеми доступными людям средствами по всей Земле до самых дальних ее уголков, чтобы каждый человек Земли мог без труда опознать виновного. В целях большей точности и безошибочности подобного опознания виновный приговаривается к пожизненному ношению позорного жетона, публично оглашающего, его вину и заметного на значительном расстоянии. Нельзя отказать виновному в удовлетворении основных жизненных потребностей, как-то: в пище, одежде, скромном жилище и медицинской помощи, однако ему воспрещается пользоваться в какой бы то ни было форме иными достижениями цивилизации. Виновному не разрешается делать приобретения, превышающие минимальные требования сохранения жизни, здоровья и благопристойности; он не допускается к участию в любых предпринимаемых людьми начинаниях и учреждаемых ими объединениях; он лишается права пользоваться услугами библиотек, лекционных залов, увеселительных и прочих заведений, как общественных, так и частных, действующих ради просвещения, отдыха или развлечения других людей. В равной степени воспрещается всем жителям Земли во избежание сурового наказания сознательно вступать с виновным в беседу или какие-либо иные отношения, принятые между людьми. Виновному дозволяется прожить незаконно продленную жизнь до ее естественного завершения в рамках человеческого общества, но с лишением фактически всех прав и обязанностей, общих для человеческих существ. И все перечисленные выше санкции в полной мере налагаются на пособника или пособников, которые с сознательно обдуманным намерением так или иначе помогли виновному добиться продления своей жизни иными, нежели законные, средствами.

Из Кодекса продления жизни.

— Стало быть, — сказал Дж. Баркер Нортон, — все эти столетия организация ходатайствовала о продлении вашей жизни, тем самым расплачиваясь с вами за услуги, которые вы ей оказывали? — Сенатор печально кивнул. — А теперь, когда вы того и гляди завалите выборы, боссы решили, что ставить на вас больше нет резона, и отказались возобновлять ходатайство?

— Грубовато, — сказал сенатор, — но по существу верно.

— И вы бросились ко мне, — сказал Нортон. — А что я, черт побери, могу тут поделать?

Сенатор наклонился поближе к собеседнику.

— Давай перейдем на деловой язык, Нортон. Нам с тобой уже доводилось работать вместе.

— Это точно, — согласился Нортон. — На том космическом фрахте мы оба неплохо погрели руки.

— Я хочу, — сказал сенатор, — прожить еще сотню лет и готов заплатить за это. И не сомневаюсь, что ты можешь это устроить.

— Каким образом?

— Не знаю, — сказал сенатор. — Действовать я предоставляю тебе. Какие рычаги ты пустишь в ход, мне все равно.

Нортон откинулся на спинку стула и сцепил пальцы обеих рук.

— Думаете, я подкуплю кого-то, чтобы он походатайствовал за вас? Или дам на лапу кому-нибудь в Институте, чтобы вам продлили жизнь, минуя ходатайство?

— И та и другая мысль заслуживает внимания, — согласился сенатор.

— А если меня поймают на этом, что тогда? Отлучение от человечества? Благодарю, сенатор, я в такие игры не играю.

Сенатор невозмутимо взглянул в лицо человека, сидящего по другую сторону стола, и тихо произнес:

— Сто тысяч.

Вместо ответа Нортон расхохотался.

— Хорошо, полмиллиона.

— А отлучение, сенатор? Чтобы принять такой риск, овчинка должна стоить выделки.

— Миллион, — заявил сенатор. — Но это мое последнее слово.

— Миллион сию минуту, — сказал Нортон. — Наличными. Никаких расписок. Никаких банковских отметок о переводе. Еще миллион, когда и если я сумею выполнить поручение.

Сенатор неторопливо поднялся в полный рост, поднялся с непроницаемым лицом, изо всех сил скрывая охватившее его возбуждение. Нет, не возбуждение, а неистовый восторг. Но голос у него даже не дрогнул.

— Я соберу миллион к концу недели.

— Тогда я и начну наводить справки, — ответил Нортон.

Когда сенатор вышел на улицу, в его походке была упругость, какой он не помнил годами. Он шагал быстро, уверенно, помахивая тростью.

Эти исчезнувшие, Карсон, Гэллоуэй и Гендерсон, ушли со сцены точно так же, как придется уйти ему, едва он получит свои вожделенные сто лет. Они сварганили себе фальшивое объявление о смерти, а сами сгинули с глаз долой, надеясь дожить до дня, когда бессмертие начнут раздавать всем подряд по первому требованию.

Каким-то образом они добились нового продления, нелегального — ведь ходатайство нигде не зарегистрировано. И кто-то обстряпал им это. Более чем вероятно — Нортон.

Только они напортачили. Старались замести следы, а на деле лишь привлекли внимание к своему исчезновению. В таких предприятиях нельзя допускать ни малейшей промашки. Впрочем, человек тертый и к тому же продумавший все заранее не промахнется.

Вытянув дряблые губы, сенатор принялся насвистывать какой-то мотивчик.

Нортон, конечно же, мошенник. Прикидываясь, что не знает, как взяться за поручение, что боится отлучения от человечества, он лишь взвинчивал цену.

Сенатор криво усмехнулся: сумма, запрошенная Нортоном, означала, что он останется почти без гроша, — но игра стоит свеч.

Чтобы наскрести столь внушительную сумму, потребуется немалая осторожность. Придется собирать ее по частям — немножко из одного банка, немножко из другого, чередуя изъятие вкладов с погашением ценных бумаг, а то и призаняв кое-что по мелочи, чтобы избежать лишних вопросов.

На углу он купил газету и подозвал такси. Откинувшись на сиденье, он сложил газету пополам и начал, как всегда, с первой колонки. Снова конкурс здоровья. На сей раз в Австралии.

«Здоровье, — подумал сенатор. — Просто помешались они на здоровье. Культ здоровья. Центры здоровья. Клиники здоровья…»

Эту колонку он пропустил и принялся за вторую.

Заголовок гласил:

ШЕСТЬ СЕНАТОРОВ ПОЧТИ НЕ ИМЕЮТ ШАНСОВ НА ПЕРЕИЗБРАНИЕ

Сенатор негодующе фыркнул. Один из шестерых, разумеется, он сам.

Ну, а по существу, ему-то какая печаль? К чему лезть из кожи и пытаться удержать за собой сенатское кресло, в котором он не собирается сидеть? Он намерен заново помолодеть, намерен строить жизнь заново. Уехать куда-нибудь за тридевять земель и стать другим человеком.

Совершенно другим. Подумать об этом и то приятно. Сбросить с себя шелуху старых связей, опостылевшее за долгие века бремя ответственности.

Нортон взялся за дело. Нортон не подведет.

М-р Миллер. И все таки мне непонятно, где тут граница. Вы предложите продлить жизнь кому-то, а он захочет, чтоб вы заодно продлили жизнь его жене и детишкам. А жена в свою очередь захочет, чтоб вы продлили жизнь тетушке Минни, детишки захотят, чтоб вы продлили жизнь их любимому песику, а песик захочет…

Председательствующий М-р Леонард. Вы утрируете, мистер Миллер.

М-р Миллер. Мне, уважаемый, непонятно, что это значит. Вы тут в Женеве привыкли перекидываться заумными словечками, морочить людям головы. Нынче пришла пора объяснить все простому народу простым языком.

Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.

— По правде говоря, — признался Нортон, — впервые в жизни сталкиваюсь с чем-то, чего не могу устроить. Попросите меня о чем угодно еще, сенатор, и я достану вам это из-под земли.

Сенатор почти лишился дара речи.

— Так, значит, у тебя ничего не вышло? Но как же, Нортон, ведь доктор Карсон, и Гэллоуэй, и Гендерсон… Кто-то же позаботился о них…

Нортон покачал головой.

— Только не я. Я про них и не слыхивал.

— Тогда кто же? Они исчезли…

Голос изменил ему, он ссутулился в кресле и вдруг осознал правду правду, которой раньше не хотел видеть.

«Слепец! — сказал он себе. — Безмозглый слепец!..»

Да, они исчезли — и это все, что о них известно. Они объявили о собственной смерти, но не умерли, а исчезли. Он убедил себя, что они исчезли, так как сумели нелегально продлить себе жизнь. Но это же был чистейший самообман! Такой вывод не подкреплялся фактами, да что там, для такого вывода не было ровным счетом никаких оснований.

«Будто нельзя придумать иных причин, — упрекнул он себя, иных обстоятельств, которые побудили бы человека заметать следы, объявив о собственной смерти!..»

Однако ведь и вправду все так хорошо сходилось…

Им продлевали жизнь, а затем не возобновили ходатайства. Точно так же, как продлевали жизнь и ему самому, а теперь перестали.

Они ушли со сцены. Как ушел бы со сцены и он сам, если бы ухитрился вновь отсрочить свой конец. Все сходилось так хорошо — и все оказалось блефом.

— Я перепробовал все известные мне каналы, — сказал Нортон. — Подъезжал ко всем и каждому, кто мог бы дать ходатайство на ваше имя, а они поднимали меня на смех. Этот номер уже пытались провернуть задолго до нас с вами, и у них не осталось шансов на успех. Если организация, выдавшая первоначальное ходатайство, отвернулась от вас, ваше имя вычеркивается из списка автоматически и навсегда.

Пытался я прощупать и персонал Института тех, кто, по моим соображениям, мог бы клюнуть, но они неподкупны. За честность им платят добавочными годами жизни, и среди них нет дураков, согласных променять годы на доллары.

— Похоже, вопрос исчерпан, — произнес сенатор устало. — Мог бы и предвидеть, что все обернется именно так. — Он тяжело поднялся с кресла и посмотрел на Нортона в упор. — Послушай, а ты не обманываешь меня? Не пытаешься поднять цену еще выше?

Нортон ответил удивленным взглядом, словно не веря своим ушам.

— Поднять цену? Помилуйте, сенатор, если бы мне удалось провернуть это дельце, я бы обобрал вас до нитки. Хотите знать, сколько вы стоите? Могу сообщить вам с точностью до тысячи долларов. Он обвел рукой ряды полок вдоль стены, уставленных папками. — Вы у меня там со всеми потрохами, сенатор. Вы и все остальные шишки. Полное досье на каждого из вас. Когда ко мне является очередной гусь с деликатным порученьицем вроде вашего, я справляюсь в досье и раздеваю его донага.

— Просить тебя вернуть хотя бы часть денег, вероятно, нет смысла?

Нортон покачал головой.

— Ни малейшего. Вы пошли на риск, сенатор, и проиграли. Вы ничем не докажете, что вообще платили мне. Да и к тому же, у вас и теперь с избытком хватит денег на те несколько лет, что вам еще остались.

Сенатор сделал шаг к двери, потом приостановился.

— Слушай, Нортон, но я не могу умереть! Только не сейчас. Еще одно продление, и я…

Выражение лица Нортона оборвало его на полуслове. Такое же выражение он замечал мельком и на других лицах, в других обстоятельствах, — но только мельком. Теперь же он вдруг очутился один на один с ней — с ненавистью тех, чья жизнь коротка, к тому, чья жизнь неизмеримо дольше.

— Почему же это не можете? — с издевкой проговорил Нортон. — Очень даже можете. И скоро умрете. Или вы собирались жить вечно? За какие, разрешите спросить, заслуги?

Чтобы не упасть, сенатор протянул руку и уцепился за край стола.

— Но ты просто не понимаешь…

— Вы уже прожили вдесятеро дольше меня, — произнес Нортон холодно, взвешивая каждое слово, — и я ненавижу вас до судорог. Выметайся отсюда, болван, трусливая старая баба, пока я не вышвырнул тебя своими руками!..

Д-р Бартон. Вы, наверное, считаете, что продление жизни — великое благо для человечества, но заверяю вас, сэр, что это не благо, а проклятие. Жизнь, продолжающаяся вечно, утратит свою ценность и смысл — а ведь вы, начав с продления жизни, рано или поздно придете к бессмертию. И когда это случится, сэр, вам придется устанавливать порядок рассмотрения ходатайств о возвращении людям блага смерти. Люди, уставшие от жизни, станут штурмовать ваши залы заседаний, умоляя о гибели.

Председательствующий М-р Леонард. Новые возможности по крайней мере устранят из жизни неуверенность и страх.

Д-р Бартон. Вы намекаете на страх смерти? Но это не более чем детская болезнь.

Председательствующий м-р Леонард. Нельзя, однако, не видеть известных выгод…

Д-р Бартон. Выгод? Да, разумеется. Дать ученому несколько дополнительных лет для завершения исследований, композитору еще одну жизнь для создания новой симфонии. Когда иссякнет прелесть новизны, люди будут соглашаться на добавочную жизнь лишь под давлением, только из чувства долга.

Председательствующий м-р Леонард. Вы рассуждаете слишком абстрактно, доктор.

Д-р Бартон. О, нет. Я рассуждаю конкретно, по-земному. Человечество нуждается в обновлении. Оно не может жить, погибая со скуки. Как вы полагаете, многое ли останется человеку предвкушать после миллионной по счету любви, после миллиардного куска рождественского пирога?

Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.

Значит, Нортон ненавидел его. Ненавидел, как все нормальные люди в глубине сердца ненавидят счастливчиков, живущих сверх положенного срока.

Обычно эта ненависть подавлена, спрятана в тайниках души. Но подчас она вырывается наружу, как вырвалась у Нортона. Человечество возмущено возмущение скрадывается лишь благодаря умело, исподволь подогреваемой надежде, что те, кому дается долгая жизнь, в один прекрасный день сотворят чудо, и каждый, если не падет жертвой насилия, несчастного случая или неизлечимой болезни, будет жить столько, сколько пожелает.

«Теперь-то я понимаю их, — подумал сенатор, — ведь я и сам теперь один из них. Я один из тех, чья жизнь не будет продолжена, и лет у меня впереди даже меньше, чем у большинства».

Он стоял у окна в сгущающихся сумерках и следил за тем, как вспыхивают огни, как над неправдоподобно синими водами всемирно известного озера умирает день. Красота захватила его, и он не мог оторваться от окна — а ведь совсем не замечал ее вот уже многие годы. Красота покоя, тихое счастье остаться наедине с огнями города и с последними отблесками дня над засыпающим озером.

Страх? Да, сенатор не отрицал, что ощущает страх.

Горечь? Да, естественно, и горечь.

И все же, несмотря на страх и горечь, окно заворожило его картиной, которую обрамляло.

«Земля, вода и небо, — подумал он. — И я чувствую себя единым с ними. Это смерть дала мне такое чувство. Смерть возвращает нас к исходным стихиям, к земле и деревьям, к облакам на небе и солнцу, умирающему на багровом западе в потоках собственной крови. Такова цена, какую мы платим, — подумал он, — цена, какая назначена человечеству за вечную жизнь: мы утратим способность воспринимать истинную красоту, истинный смысл самого для нас, казалось бы, дорогого — ведь то, чему нет предела, что будет всегда, неизбежно потеряет для нас всякую ценность.

Философствуешь? — упрекнул он себя. — Да, конечно, философствую. А что остается? Хочу прожить еще сто лет, хочу, как никогда ничего не хотел. Хочу получить шанс на бессмертие. А поскольку не получу, то и вымениваю вечную жизнь на закат, отраженный в озере. И хорошо, что я еще способен на это. Счастье мое, что способен».

У сенатора вырвался хриплый горловой стон.

Позади него внезапно ожил телефон, и он обернулся.

Телефон заверещал повторно. Внизу, в гостиной, раздались шаги, и сенатор поспешно крикнул:

— Я подойду, Отто.

Он снял трубку.

— Вызов из Нью-Йорка, — сообщила телефонистка. — Попросите, пожалуйста, сенатора Леонарда.

— Леонард слушает.

В трубке возник другой голос:

— Сенатор, говорит Джиббс.

— Да, да, — отозвался сенатор. — Палач.

— Звоню вам, — пояснил Джиббс, — потолковать насчет выборов.

— Каких еще выборов?

— Выборов в Северной Америке. Тех, в которых вы принимаете участие. Не забыли?

— Я старик, — ответил сенатор, — и скоро умру. Выборы меня не интересуют.

Джиббс трещал не останавливаясь:

— Но почему же, сенатор? Какая муха вас укусила? Вам необходимо что-то предпринять. Подготовить речи, выступить с заявлением для печати, прибыть сюда и поездить по стране. Организация не в силах принять все хлопоты на себя. Часть их неизбежно выпадает и на вашу долю.

— Ладно, я что-нибудь придумаю, — пообещал сенатор. — Да, да, я в самом деле что-нибудь придумаю.

Повесив трубку, он подошел к письменному столу и включил свет. Достал из ящика бумагу, вынул из кармана перо.

Телефон совершенно сошел с ума — он не удостоил звонки вниманием. Однако телефон не унимался, и в конце концов трубку снял Отто.

— Вас вызывает Нью-Йорк, сэр, — доложил он.

Сенатор сердито затряс головой и услышал, как Отто тихо говорит что-то в трубку, но слов не разобрал.

Больше телефон не звонил.

«Всем, кого это касается», — написал сенатор.

Вычеркнул.

«Заявление для мировой печати

Вычеркнул.

«Заявление сенатора Гомера Леонарда

Вычеркнул и это — и принялся писать без заголовка:

«Пять столетий назад люди мира предложили немногим избранным, мужчинам и женщинам, дар продленной жизни. Предложили, надеясь и веря, что избранники используют этот дар для того, чтобы своим трудом приблизить тот день, когда большая продолжительность жизни станет достоянием всего человечества.

Время от времени продление жизни даровалось дополнительным группам людей — и всякий раз подразумевалось, что дар предложен на тех же условиях, что удостоенные его люди будут жить и трудиться во имя дня, когда населению всей планеты можно будет сказать: живите долго, живите вечно.

В течение столетий иные из нас внесли свой вклад в осуществление этой мечты, взращивали ее, жили ради нее, не жалели сил, чтобы обосновать ее и приблизить.

Иные из нас такого вклада не внесли. После должных раздумий, тщательно взвесив свои собственные усилия и возможности, я пришел к выводу, что не вправе вновь принимать дар, которого я более не стою.

Простое человеческое достоинство требует от меня, чтобы я встречался с прохожими на улице, с собратьями в любом закоулке мира, не пряча глаз. Я не имел бы на это права, если бы продолжал принимать дар, которого не заслуживаю, дар, недоступный большинству людей

И расписался, аккуратно, разборчиво, без привычных завитушек.

— Ну вот, — произнес сенатор вслух в тишине ночной комнаты, — это они прожуют не сразу.

Заслышав мягкие шаги, он обернулся.

— Вам бы давно следовало быть в постели, сэр, — напомнил Отто.

Сенатор неуклюже поднялся с кресла — ломило кости, тело ныло, требуя покоя. «Старею, — подумал он. — Опять старею. А ведь так несложно начать сначала, вернуть юность, зажить новой жизнью. Чей-то кивок, один-единственный росчерк пера — и я стал бы опять молодым».

— Вот заявление для печати, Отто, — сказал он. — Будь добр, передай его по назначению.

— Слушаюсь, сэр, — ответил Отто, бережно принимая бумагу.

— Сегодня же, — подчеркнул сенатор.

— Сегодня? Время довольно позднее…

— И тем не менее я хочу, чтобы оно было напечатано сегодня же.

— Значит, оно очень важное, сэр?

— Это моя отставка, — сказал сенатор.

— Отставка, сэр? Из сената?

— Нет, — сказал сенатор. — Отставка из жизни.

М-р Майкелсон. Как священнослужитель, я не могу рассуждать иначе: план, предложенный вашему рассмотрению, джентльмены, противоречит божественным установлениям. Человек не вправе утверждать, что создания божьи способны жить сверх отпущенного им срока.

Председательствующий м-р Леонард. Но разрешите спросить: как, установить границы отпущенного человеку срока? Медицина уже продлила жизнь многим и многим людям. Что же, по-вашему, любой врач — нарушитель божественной воли?

М-р Майкелсон. Другие ораторы, стоявшие на этой трибуне, дали ясно понять, что конечная цель научных изысканий — бессмертие. Нетрудно видеть, что физическое бессмертие не согласуется с концепцией христианства. Заявляю вам, сэр: нечего и надеяться обмануть господа и не понести возмездия.

Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.

Шахматы — игра логическая.

И одновременно игра этическая.

За доской нельзя орать и нельзя свистеть, нельзя греметь фигурами, нельзя зевать со скуки, нельзя сделать ход, а потом забрать его назад. Если вы побеждены, вы признаете свое поражение. Вы не заставляете противника продолжать игру, когда ваш проигрыш очевиден. Вы сдаете партию и предлагаете начать другую, если располагаете временем. Если нет, вы просто сдаетесь и при этом ведете себя тактично. Вы не сбрасываете в ярости фигуры на пол. Не вскакиваете и не выбегаете из комнаты с криком. Не тягайтесь через стол, чтобы закатить противнику оплеуху.

Когда вы играете в шахматы, вы становитесь или по крайней мере прикидываетесь — джентльменом.

Сенатор лежал без сна, глядя в потолок широко раскрытыми глазами.

Вы не тянетесь через стол, чтобы закатить противнику оплеуху. Не сбрасываете в ярости фигуры на пол.

«Но это же не шахматы, — повторял он, споря с самим собой. — Это не шахматы, а вопрос жизни и смерти. Умирающий не может быть джентльменом. Ни один человек не свернется клубочком, чтобы тихо скончаться от полученных ран. Он отступит в угол, но будет сражаться — и будет наносить ответные удары, стараясь причинить врагу наибольший урон.

А меня ранили. Смертельно ранили.

И я нанес ответный удар. Удар сокрушительной силы.

Те, кто вынес мне приговор, теперь не смогут выйти на улицу, даже носа высунуть не посмеют. Потому что прав на продление жизни у них не больше, чем у меня, и люди теперь знают это. И уж люди позаботятся, чтобы им в дальнейшем ничегошеньки не перепало.

Да, я умру, но, умирая, я потяну за собой и всех остальных. И они будут знать, что именно я потянул их за собой в бездонный колодец смерти. Это самое сладкое — они будут знать, кто потянул их за собой, и не смогут ответить мне ни единым словом. Не посмеют даже возразить против благородных истин, какие я изрек…»

И тут кто-то из тайного уголка души, из иного пространства — времени вдруг воскликнул:

«Ты не джентльмен, сенатор. Ты затеял грязную игру.»

«Конечно, затеял, — отвечал сенатор. — Они первые сыграли не по правилам. Политика всегда была грязной игрой».

«А помнишь, какие возвышенные речи ты произносил перед Энсоном Ли буквально на днях?»

«Это было на днях», — отрубил сенатор.

«Ты же теперь не посмеешь взглянуть настоящему шахматисту в глаза», — не унимался голос.

«Зато смогу смотреть в глаза простым людям Земли», — заявил сенатор.

«Да ну? — осведомился голос. — И ты серьезно этого хочешь?»

Да, это, конечно, вопрос. Хочет ли он?

«Мне все равно, — в отчаянии вскричал сенатор. — Будь что будет. Они сыграли со мной грязную шутку. Я им этого не спущу. Сдеру с них кожу живьем. Заставлю…»

«Ну, еще бы», — перебил голос, насмехаясь.

«Убирайся прочь! — завопил сенатор. — Убирайся, оставь меня в покое! Неужели даже ночью я не могу побыть один?..»

«Ты и так один, — произнес голос из тайника души. — В таком одиночестве, какого не ведал никто на Земле.»

Председательствующий м-р Леонард. Вы представляете страховую компанию, не так ли, м-р Маркли? Крупную страховую компанию?

М-р Маркли. Совершенно верно.

Председательствующий м-р Леонард. Когда умирает ваш клиент, это стоит вашей компании денег?

М-р Маркли. Ну, можно при желании выразиться и так, хотя вряд ли это наилучший способ…

Председательствующий м-р Леонард. Но вы выплачиваете страховые премии в случае смерти клиента, не так ли?

М-р Маркли. Разумеется.

Председательствующий м-р Леонард. В таком случае я вообще не понимаю, почему вы противитесь продлению жизни. Если смертей станет меньше, вам придется меньше платить.

М-р Маркли. Не спорю, сэр. Но если у клиентов появятся основания думать, что они будут жить практически вечно, они просто перестанут заключать страховые договоры.

Председательствующий м-р Леонард. Ах, вот оно что! Вот, значит, как вы на это смотрите.

Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.

Сенатор проснулся. Он не видел снов, но чувствовал себя так, будто очнулся от кошмара — или очнулся для предстоящего кошмара, — и отчаянно попытался вновь уйти в сон, провалиться в нирвану неведения, задернуть штору над безжалостной реальностью бытия, увильнуть от необходимости вспоминать со стыдом, кто он и что он.

Но по комнате шелестели чьи-то шаги, и чей-то голос обратился к нему, и он сел в постели, сразу проснувшись, разбуженный не столько голосом, сколько тоном — счастливым, почти обожающим.

— Это замечательно, сэр, — сказал Отто. — Вам звонили всю ночь не переставая. Телеграммы и радиограммы все прибывают и прибывают…

Сенатор протер глава пухлыми кулаками.

— Звонили, Отто? Люди сердятся на меня?

— Некоторые — да, сэр. Некоторые ужасно злы, сэр. Но так их не слишком много. А большинство очень рады и хотели выразить вам признательность за великий шаг, который вы сделали. Но я отвечал, что вы устали и я не стану вас будить.

— Великий шаг? — удивился сенатор. — Какой великий шаг?

— Ну как же, сэр, ваш отказ от продления жизни. Один из звонивших просил передать вам, что это самый выдающийся пример моральной отваги во всей истории человечества. Он еще сказал, что простые люди будут молиться на вас, сэр. Так прямо и сказал. Это звучало очень торжественно, сэр.

Сенатор спустил ноги на пол и почесал себе грудь, сидя на краю кровати.

«Поразительно, — подумал он, — как круто иной раз поворачивается судьба. Вечером — пария, а поутру — герой…»

— Понимаете, сэр, — продолжал Отто, — вы теперь сделались одним из нас, простых людей, чей век короток. Никто никогда не решался ни на что подобное.

— Я был одним из простых людей задолго до этого заявления, — отвечал сенатор. — И вовсе я ни на что не решался. Меня вынудили снова стать одним из вас, в сущности, вопреки моей воле.

Однако Отто в своем возбуждении, похоже, ничего не слышал. Он трещал без умолку:

— Газеты только об этом и пишут, сэр. Самая крупная сенсация за многие годы. Политические комментаторы судачат о ней на все лады. По их мнению, это самый ловкий политический ход с самого сотворения мира. До заявления, считают они, у вас не было никаких шансов на переизбрание в сенат, а сейчас довольно одного вашего слова — и вас могут выдвинуть в президенты.

Сенатор вздохнул.

— Отто, — сказал он, — дай мне, пожалуйста, штаны. Здесь холодно.

Отто подал ему брюки.

— В кабинете вас ждет газетчик, сэр. Я выпроводил всех остальных, но этот пролез с черного хода. Вы знаете его, сэр, так что я позволил ему подождать. Это мистер Ли.

— Я приму его, — решил сенатор.

Значит, это был ловкий политический ход — и только? Ну что ж, пожалуй. Но пройдет день-другой, и даже прожженные политиканы, оправившись от изумления, станут дивиться логике человека, в буквальном смысле слова променявшего собственную жизнь на право вновь заседать в сенате.

Разумеется, простонародью это придется по вкусу — но он-то писал заявление не ради оваций!

Впрочем, если людям так уж хочется считать его благородным и великим, пусть их считают, не повредит…

Сенатор тщательно поправил галстук, застегнул пиджак. И направился в кабинет, где ждал Ли.

— Вы, вероятно, хотите взять у меня интервью? — осведомился он. — О мотивах, побудивших меня выступить с таким заявлением?

Ли отрицательно покачал головой.

— Нет, сенатор, у меня на уме кое-что другое. Просто я рассудил, что вам не мешало бы тоже узнать об этом. Помните наш разговор на прошлой неделе? Об исчезновениях? — Сенатор кивнул. — Так вот, я разузнал еще кое-что. Тогда вы мне ничего не сказали, однако теперь, может, и скажете. Я проверил, сенатор, и выяснил: исчезают не только старики, но и победители конкурсов здоровья. За последние десять лет более восьмидесяти процентов участников финальных соревнований также исчезли без следа.

— Ничего не понимаю, — откликнулся сенатор.

— Их куда-то увозят, — продолжал Ли. — Что-то с ними происходит. Что-то происходит с людьми двух категорий — с теми, кому продлевали жизнь, и с самыми здоровыми представителями молодого поколения.

— Минуточку, — у сенатора перехватило дыхание. — Минуточку, мистер Ли.

Он ощупью добрался до стола и, опершись на крышку, медленно опустился в кресло.

— Вам нехорошо, сенатор? — поинтересовался Ли.

— Нехорошо? — промычал сенатор. — Да, наверное, и в самом деле нехорошо.

— Они нашли жизненное пространство! — воскликнул Ли с торжеством. Это и есть объяснение, не правда ли? Нашли жизненное пространство и теперь посылают пионеров-освоителей…

Сенатор пожал плечами.

— Не знаю, Ли. Меня не информировали. Свяжитесь с Межзвездным поиском. Кроме них, ответа никто не знает. А они не скажут.

Ли усмехнулся.

— Всего доброго, сенатор. Большое спасибо за помощь.

Сенатор тупо смотрел ему вслед.

Жизненное пространство? Да, конечно, вот вам и объяснение.

Они нашли жизненное пространство, и теперь Межзвездный поиск посылает на новооткрытые планеты тщательно подобранные группы пионеров, призванных проложить путь всем остальным. Потребуются годы труда, годы кропотливого планирования, прежде чем можно будет объявить об этом во всеуслышание. Прежде чем предать открытие гласности, Всемирный совет должен подготовиться к прививкам бессмертия в массовом масштабе, должен построить корабли, способные доставить переселенцев к далеким новым мирам. Преждевременное разглашение тайны вызвало бы психологический и экономический хаос. Вот почему они держали новость в секрете — они не могли поступить иначе.

Шаря глазами по столу, он наткнулся на стопку писем, сдвинутую на угол, и с внезапным чувством вины вспомнил, что намеревался прочесть их.

Обещал Отто, что непременно прочтет, — и тем не менее забыл.

«Я все время забываю, — упрекнул себя сенатор. — Забываю прочесть газету, забываю прочесть письма, забываю, что есть люди морально стойкие и неподкупные, а не только беспринципные хитрецы. И все время принимаю желаемое за действительное — это хуже всего. Мои коллеги по продлению жизни и чемпионы здоровья исчезают. Естественно, что исчезают. Они устремляются к новым мирам, к бессмертию.

А я… я… если бы только меня сподобило держать язык за зубами…»

На столе защебетал телефон, сенатор снял трубку.

— Говорит Саттон из Межзвездного поиска, — прозвучал сердитый голос.

— Слушаю, доктор Саттон, — откликнулся сенатор. — Искренне рад вашему звонку.

— Звоню по поводу приглашения, посланного вам на прошлой неделе, произнес Саттон. — В связи с вашим сегодняшним заявлением, которое мы не можем расценить иначе, как несправедливый выпад в наш адрес, мы аннулируем приглашение.

— Приглашение? — переспросил сенатор. — Но ведь я…

— У меня в голове не укладывается, — продолжал Саттон, — какого черта, уже имея приглашение в кармане, вы тем не менее поступили подобным образом.

— Но, — промямлил сенатор, — но, доктор…

— Всего доброго, сенатор.

Медленно-медленно сенатор опустил трубку на рычаг. Неверной рукой дотянулся до стопки писем.

Оно лежало третьим сверху. Обратный адрес — Управление Межзвездного поиска. Заказное, доставлено с нарочным. Со штампами «Дело особой важности» и «Вскрыть лично».

Конверт выскользнул из дрожащих пальцев и спланировал на пол. Сенатор не стал поднимать письмо.

Он знал: теперь уже поздно. Теперь он окончательно не в силах ничего предпринять.

Мираж

Они вынырнули из марсианской ночи — шестеро жалких крошечных существ, истомленных поисками седьмого.

Они возникли на краю круга света, отбрасываемого костром, и замерли, поглядывая на троих землян своими совиными глазами.

И земляне застыли, захваченные врасплох.

— Спокойно, — выдохнул Уомпус Смит уголком бородатого рта. — Если мы не шелохнемся, они подойдут поближе.

Издалека донесся чей-то слабый, тягучий стон — он проплыл над песчаной пустыней, над остроконечными гребнями скал, над исполинским каменным стрельбищем.

Шестеро стояли на самой границе света. Пламя расцвечивало их мех красными и синими бликами, и они будто переливались на фоне ночной пустыни.

— «Древние», — бросил Ларс Нелсон Ричарду Уэббу, сидящему по другую сторону костра.

Уэбб поперхнулся, у него перехватило дыхание. Перед ним были существа, которых он и не надеялся увидеть. Существа, которых не надеялся больше увидеть никто из людей, — шестеро марсианских «древних», вынырнувших вдруг из пустыни, из глубин тьмы, и замерших в свете костра. Многие — это он знал наверняка — провозглашали расу «древних» вымершей, затравленной, погибшей в ловушках, истребленной алчными охотниками-песковиками.

Сначала все шестеро казались одинаковыми, неотличимыми друг от друга, потом, когда Уэбб присмотрелся, он заметил мелкие различия в строении тел, выдающие своеобразие каждого. «Только шестеро, — подумал он, — а ведь должно быть семь…»

«Древние» медленно двинулись вперед, все глубже вступая в освещенный круг у костра. Один за другим опустились на песок, лицом к лицу с людьми. Никто не проронил ни слова, и молчание в круге огня становилось все напряженнее, лишь откуда-то с севера по-прежнему доносились стенания, словно острый тонкий нож взрезал безмолвную ночь.

— Люди рады, — произнес наконец Уомпус Смит, переходя на жаргон пустыни. — Люди долго вас ждали.

Одно из существ заговорило в ответ. Слова у него получались полуанглийскими, полумарсианскими — чистая тарабарщина для непривычного слуха.

— Мы умираем, — сказало оно. — Люди долго вредили. Люди могут немного помочь. Теперь, когда мы умираем, люди помогут?

— Люди огорчены, — ответил Уомпус, но даже в тот миг, когда он старался напустить на себя печаль, в голосе у него проскользнула радостная дрожь, какое-то неудержимое рвение, как у собаки, взявшей горячий след.

— Нас тут шесть, — сказало существо. — Шесть — мало. Нужен еще один. Не найдем Седьмого — умрем. Все «древние» умрут без возврата.

— Ну, не все, — откликнулся Уомпус.

— Все, — настойчиво повторил «древний». — Есть другие шестерки. Седьмого нет нигде.

— Чем же мы можем вам помочь?

— Люди знают, где Седьмой. Люди прячут Седьмого.

Уомпус затряс головой.

— Где же мы его прячем?

— В клетке. На Земле. Чтобы другие люди смотрели.

Уомпус снова качнул головой.

— На Земле нет Седьмого.

— Был один, — тихо вставил Уэбб. — В зоопарке.

— В зоопарке, — повторило существо, будто пробуя незнакомое слово на вкус. — Так мы и думали. В клетке.

— Он умер, — сказал Уэбб. — Много лет назад.

— Люди прячут Седьмого, — настаивало существо. — Здесь, на этой планете. Сильно прячут. Хотят продать.

— Не понимаю, — выговорил Уомпус, но по тому, как он это выговорил, Уэбб догадался, что тот прекрасно все понял.

— Найдите Седьмого. Не убивайте его. Спрячьте. Запомните — мы придем за ним. Запомните — мы заплатим.

— Заплатите? Чем?

— Мы покажем вам город, — ответило существо. Древний город.

— Это он про ваш город, — пояснил Уэббу Нелсон. — Про руины, которые вы ищете.

— Как жаль, что у нас в самом деле нет Седьмого, — произнес Уомпус. Мы бы отдали его им, а они отвели бы нас к руинам…

— Люди долго вредили, — сказало существо. — Люди убили всех Седьмых. У Седьмых хороший мех. Женщины носят этот мех. Дорого платят за мех Седьмых.

— Что верно, то верно, — откликнулся Нелсон. — Пятьдесят тысяч за шкурку на любой фактории. А в Нью-Йорке — за пелеринку из четырех шкурок полмиллиона чистоганом…

Уэббу стало дурно от самой мысли о такой торговле, а еще более от небрежности, с какой Нелсон помянул о ней. Теперь она, разумеется, была объявлена вне закона, но закон пришел на выручку слишком поздно «древних» уже нельзя было спасти. Хотя, если разобраться, зачем вообще понадобился этот закон? Разве может человек, разумное существо, охотиться на другое разумное существо и убивать его ради шкурки, ради того, чтобы продать ее за пятьдесят тысяч долларов?

— Мы не прячем Седьмого, — уверял Уомпус. — Закон говорит, что мы вам друзья. Никто не смеет вредить Седьмому. Никто не смеет его прятать.

— Закон далеко, — возразило существо. — Здесь люди сами себе закон.

— Кроме нас, — ответил Уомпус. — Мы с законом не шутим.

«И не смеется», — подумал Уэбб.

— Вы поможете? — спросило существо.

— Попробовать можно, — уклончиво сказал Уомпус. — Хотя что толку. Вы не можете найти. Люди тоже не найдут.

— Найдите. Покажем город.

— Мы поищем, — пообещал Уомпус. — Хорошо поищем. Найдем Седьмого приведем. Где вы будете ждать?

— В ущелье.

— Ладно, — произнес Уомпус. — Значит, уговор?

— Уговор.

Шестеро не спеша поднялись на ноги и вновь повернулись лицом к ночи. На краю освещенного круга они приостановились. Тот, что говорил, обернулся к людям.

— До свидания, — сказал он.

— Всего, — ответил Уомпус.

И они ушли обратно к себе, в пустыню.


А трое людей еще долго сидели и прислушивались непонятно к чему, выцеживали из тишины мельчайший шорох, пытаясь уловить в нем отголоски жизни, кишащей вокруг костра.

«На Марсе, — подумал Уэбб, — мы все время прислушиваемся. Такова плата за право выжить. Надо прислушиваться, надо всматриваться, замирать и не шевелиться. И быть безжалостным. Надо наносить удар, не дожидаясь, пока его нанесет другой. Успеть увидеть опасность, услышать опасность, быть постоянно в готовности встретить ее и опередить хотя бы на полсекунды. А главное — надо распознать опасность, едва завидев, едва заслышав ее…»

В конце концов Нелсон вернулся к тому занятию, которое прервал при появлении шестерых, — править нож на карманном оселке, доводя его до остроты бритвы. Тихое, равномерное дзиньканье стали по камню звучало как сердцебиение, как пульс, рожденный далеко за костром, пришедший из тьмы, как мелодия самой пустыни.

Молчание нарушил Уомпус.

— Чертовски жаль, Ларс, что мы не знаем, где найти Седьмого.

— Угу, — ответил тот.

— Могло бы получиться неплохое дельце, — продолжал Уомпус. — В этом древнем городе — клад на кладе. Так все говорят.

— Просто врут, — проворчал Нелсон.

— Камушки, — продолжал Уомпус. — Такие крупные и блестящие, что глаза лопаются. Целые мешки камушков. С ног свалишься, пока перетаскаешь.

— Да больше одного мешка и не понадобилось бы, — поддержал Нелсон. Один мешок — и на всю жизнь хватит.

Тут Уэбб заметил, что оба они пристально смотрят на него, щурясь при свете костра. Он произнес почти сердито:

— Я про клады ровно ничего не знаю.

— Но вы же слышали, что говорят, — бросил Уомпус.

Уэбб ответил кивком.

— Можно сказать и по-другому. — Клады меня не интересуют. Я не рассчитываю ни на какой клад.

— Но и не откажетесь, если подвернется, — вставил Ларс.

— Это не играет роли, — отрезал Уэбб. — Что так, что иначе — мне все равно.

— Что вам известно про древний город? — требовательно спросил Уомпус, и даже младенцу стало бы ясно, что вопрос задан неспроста, вернее, не без тайных надежд. — Хо́дите кругом да около, роняете разные намеки, нет чтоб открыться и выложить все начистоту…

Секунду-другую Уэбб молча глядел на Уомпуса, потом проговорил с расстановкой:

— Известно одно. Я прикинул, где мог стоять этот город. Исходя из географических и геологических данных и из определенных представлений об истоках культур. Я прикинул, где могла течь вода, где могли расти леса и травы, когда Марс был цветущим и юным. Я попробовал установить теоретически самое вероятное место зарождения цивилизации. Только и всего.

— И вы никогда не задумывались ни о каких кладах?

— Я думал о том, чтобы разгадать загадку марсианской культуры, — ответил Уэбб. — Как она развивалась, почему погибла и на что была похожа?

Уомпус сплюнул.

— Вы даже не уверены, что город вообще существует, — буркнул он возмущенно.

— До недавних пор действительно не был, — отозвался Уэбб. — Теперь уверен.

— Потому что о нем заговорили эти зверушки?

— Именно поэтому. Вы угадали.

Уомпус хмыкнул и умолк. Уэбб не сводил глаз со своих спутников, вглядываясь в их лица сквозь пламя костра.

«Они считают, что я „с приветом“, — подумал он. — И презирают меня за то, что я „с приветом“. Они не колеблясь бросили бы меня на произвол судьбы, а то и пырнули ножом, если бы им это понадобилось, если бы у меня нашлось что-нибудь, чем они захотели бы завладеть…»

Но он отдавал себе отчет, что выбора у него, в сущности, не было. Он не мог уйти в пустыню один — попытайся он путешествовать на свой страх и риск, он, наверное, не прожил бы и двух дней. Чтобы выжить здесь, нужны специальные знания и навыки, да и особый склад ума. Чтобы на Марсе рискнуть выйти за пределы поселений, надо развить в себе особую способность к выживанию.

А поселения теперь остались далеко-далеко. Где-то там, на востоке.

— Завтра, — произнес Уомпус, — мы меняем маршрут. Мы пойдем на север, а не на запад.

Уэбб ничего не ответил. Лишь рука скользнула к поясу и нащупала пистолет — захотелось убедиться, что пистолет на месте.

Он сознавал, конечно, что нанимать этих двоих не следовало. Но и другие, вероятно, оказались бы не лучше. Они все были одной породы — закаленные и ожесточившиеся, они скитались по пустыне, охотясь, расставляя капканы, копая шурфы, подбирая все, что попадется. Просто в ту минуту, когда Уэбб явился на факторию, Уомпус и Нелсон оставались там в единственном числе. Остальные песковики ушли за неделю до его прибытия, разбрелись по своим охотничьим угодьям.

Поначалу эти двое держались почтительно, чуть ли не подобострастно. Но дни шли за днями, проводники обретали все большую уверенность в себе и понемногу наглели. Теперь-то Уэбб догадался, что его попросту обвели вокруг пальца. Теперь-то он смекнул, что эти двое застряли на фактории по одной причине: у них не было снаряжения, и никто не хотел поверить им в долг. Пока не подвернулся он со своей затеей. Он дал им все, что только могло понадобиться им в пустыне. А теперь, когда дал, превратился в обузу.

— Я сказал, — повторил Уомпус, — что завтра мы пойдем на север. — Уэбб по-прежнему хранил молчание. Уомпус повысил голос: — Вы меня слышали?..

— Еще в первый раз, — отозвался Уэбб.

— Мы пойдем на север, — повторил Уомпус, — и мы будем спешить.

— Вы что, припрятали там на севере Седьмого?

Ларс хихикнул:

— Подумать только, какая чертова канитель! Требуется целых семеро там, где у нас вполне хватает одного мужчины и одной женщины.

— Я спрашиваю, — повторил Уэбб, адресуясь к Уомпусу, — вы что, загодя заперли Седьмого в клетку?

— Нет, — ответил Уомпус. — Просто пойдем на север, вот и все.

— Я нанял вас, чтобы вы шли со мной на запад.

— Так я и думал, — проворчал Уомпус, — что вы заявите что-нибудь в таком роде. Мне просто не терпелось узнать, что вы на этот счет думаете.

— Вы решили бросить меня на произвол судьбы, — сказал Уэбб. — Вы заграбастали мои денежки и вызвались быть моими проводниками. Теперь вам взбрело на ум что-то новенькое. Одно из двух: или у вас есть Седьмой, или вам кажется, что вы знаете, где его найти. А если я тоже узнаю об этом и проболтаюсь, вам несдобровать. Так что остается самая малость: придумать, как со мной поступить. Можно прикончить меня на месте, а можно просто бросить, и пусть кто-нибудь или что-нибудь прикончит меня за вас…

— Но мы хоть предоставляем вам выбор, не правда ли? — осклабился Ларс.

Уэбб перевел взгляд на Уомпуса, и тот кивнул:

— Выбирайте, Уэбб.

Разумеется, он успел бы выхватить пистолет. Успел бы, по всей вероятности, прихлопнуть одного из них, прежде чем другой прихлопнет его самого. Но чего бы он этим добился? Он был бы все равно мертвец — такой же мертвец, как если бы его застрелили без предупреждения. И коль на то пошло, он уже и сейчас мертвец: ведь между ним и поселениями пролегли сотни миль, и даже если бы он каким-то чудом одолел эти сотни миль, где гарантия, что он сумеет найти поселения?

— Мы выезжаем без промедления, — сказал Уомпус. — Не очень-то удобная штука путешествовать в темноте, да нам не привыкать. Через день-другой будем уже далеко на севере…

Ларс добавил:

— А когда вернемся на факторию, Уэбб, непременно выпьем за упокой вашей души.

Уомпус решил поддержать настроение:

— Выпьем чего-нибудь поприличнее, Уэбб. Уж тогда-то мы сможем позволить себе приличную выпивку.

Уэбб не промолвил ни слова, даже не шелохнулся. Он сидел на песке неподвижно, почти расслабленно. «Вот это, — сказал он себе, — пожалуй, и есть самое страшное. Что я могу сидеть, отлично зная, что сейчас произойдет, и вести себя так, словно это меня вовсе не касается…»

Наверное, тому виной были пройденные мили — мили суровой, изрезанной пустыни, где человека на каждом шагу подстерегают хищники, жестокие и кровожадные, алчущие добычи, всегда готовые подкрасться, напасть и убить. Жизнь в пустыне сведена к самым примитивным потребностям, и новичок быстро усваивает, что от смерти ее отделяет в лучшем случае тонкая-тонкая нить…

— Ну так что, — произнес наконец Уомпус, — что же вы выбираете, Уэбб?

— Предпочитаю, — ответил Уэбб угрюмо, — рискнуть и попробовать выжить.

Ларс пощелкал языком.

— Плохо дело, — сказал он. — Мы надеялись, что вы предпочтете иной выход. Тогда мы могли бы забрать себе все добро. А так придется вам кое-что оставить.

— Вы же всегда успеете вернуться, — ответил Уэбб, — и пристрелить меня, как крольчонка. Это будет легче легкого.

— Хм, — откликнулся Уомпус, — стоящая идея!

— Отдайте-ка мне свою пушку, Уэбб, — сказал Ларс. — Я швырну вам ее обратно, когда будем уезжать. К чему рисковать, что вы продырявите нас, пока мы собираемся…

Уэбб вытащил пистолет из кобуры и беспрекословно отдал Нелсону. А затем сидел, не меняя позы, и следил, как они пакуют снаряжение и складывают в нутро пескохода. Сборы были недолгими.

— Мы оставляем вам достаточно, чтобы продержаться, — объявил ему Уомпус. — Более чем достаточно.

— Наверное, вы прикинули, — ответил Уэбб, — что я долго не протяну.

— На вашем месте, — сказал Уомпус, — я предпочел бы легкий и быстрый конец.

Уэбб еще долго сидел без движения, прислушиваясь к мотору пескохода, пока звук не затих вдали, а потом поджидая внезапного выстрела, который бросит его вниз лицом прямо в яркое пламя костра. Прошло немало минут, прежде чем он поверил, что выстрела не будет. Тогда он подбавил в костер топлива и залез в спальный мешок.

Утром он направился на восток — назад по следам пескохода. Он знал: следы будут заметны в течение недели, может, даже чуть дольше, но рано или поздно исчезнут, вытертые сыпучими песками и слабеньким подвывающим ветерком, который нет-нет да и пронесется над унылой и неприятной пустыней.

Но, по крайней мере, пока он идет по следам, он будет знать, что идет в нужную сторону. И более чем вероятно, что ему суждено погибнуть куда раньше, чем исчезнут следы: пустыня щедра на внезапную смерть, и никто не посмеет ручаться, что не расстанется с жизнью буквально мгновение спустя.

Уэбб шел, сжимая в руке пистолет, поминутно оглядываясь по сторонам, останавливаясь на гребнях дюн и изучая местность, лежащую впереди, прежде чем спуститься в ложбину.

Непривычная ноша — неумело скатанный спальный мешок — наливалась тяжестью с каждым часом, стирая плечи до крови. День выдался теплым настолько же теплым, как ночь была холодна, — и в горле колом вставала мучительная жажда. Уэбб бережно отмерял по капельке воду из оставленного ему скудного запаса.

Он понимал, что никогда не вернется к людям. Где-то между дюнами, среди которых он брел сейчас, и линией поселений он умрет от недостатка воды, или от укуса насекомого, или от клыков какого-нибудь свирепого зверя, или просто от изнеможения. Подумать толком — так не стоило и пробовать добраться к людям, на успех у него не оставалось и одного шанса из тысячи. Но Уэбб даже не сбавил шага, чтобы подсчитать свои шансы, — он шел и шел на восток, по следам пескохода.

Потому что в нем жила чисто человеческая черта — пытаться, несмотря ни на что: он должен двигаться, пока не иссякнут силы, должен избегать смерти так упорно, как только сможет ее избегать. И он шел, напрягая волю и силы и упорно избегая смерти.

Он приметил колонию муравьев как раз вовремя, чтобы обойти ее стороной, но обход получился слишком близким, и насекомые, почуяв пищу, устремились за ним следом. Пришлось бежать, и он бежал целую милю, прежде чем оторвался от преследователей.

Он разглядел припавшую к песку, окрашенную под цвет песка тварь, поджидающую, чтобы он подошел поближе, и уложил ее на месте. Немного позже из-за россыпи камней выскочило другое чудище, но пуля угодила чудищу точно между глаз, прежде чем оно покрыло половину разделявшего их расстояния.

Добрый час, не меньше, он просидел не шевелясь на песке, пока гигантское насекомое — по виду шмель, но вовсе не шмель — кружило над той точкой, где только что кого-то видело. Но так как шмель умел распознавать добычу, лишь пока она движется, то в конце концов отступился и улетел. Тем не менее Уэбб сидел неподвижно еще с полчаса на случай, если тот не улетел насовсем, а прячется где-то неподалеку в надежде вновь уловить движение и возобновить охоту.

Четыре раза ему удалось обмануть смерть, но он понимал: пробьет час, когда он не заметит опасности или, заметив, не среагирует достаточно быстро, чтобы остановить ее.

Его одолевали миражи, отвлекая внимание от всего другого, за чем надлежало следить неустанно. Миражи мерцали в небе, как бы вырастая из почвы, рисуя мучительные картины, каких на Марсе не было и быть не могло, а если и были, то давным-давно, в незапамятные времена.

Картины широких медленных рек с косым парусом на середине. Картины зеленых лесов, взбегающих по холмам, — такие ясные, такие близкие, что среди деревьев можно было без труда различить пятнышки диких цветов. А иногда вдалеке чудилось что-то наподобие увенчанных снежными шапками гор — это в мире, не ведавшем, что такое горы.

Продвигаясь вперед, он не забывал высматривать, где бы разжиться топливом, — а вдруг из-под песка выступит краешек «законсервированного» ствола, уцелевшего от той смутной поры, когда окрестные холмы и долины были покрыты зеленью, кусочек дерева, избегнувший ножей времени и застрявший высохшей мумией в безводье пустыни.

Однако топлива не находилось, и он отдал себе отчет, что, скорее всего, ему предстоит провести ночь без огня. Заночевать без огня на открытом воздухе было бы полнейшим безумием. Не пройдет и часа после наступления сумерек, как его попросту сожрут. Значит, надо искать убежища в одной из пещер, что в изобилии встречались среди диких скал, раскиданных по пустыне. Надо найти подходящую пещеру, очистить ее от зверья, которое может там гнездиться, завалить вход камнями и тогда уж прилечь, не выпуская пистолета из рук.

На первый взгляд, задача была несложная, пещер попадалось много, и тем не менее приходилось отвергать их одну за другой: на поверку входы пещер оказывались слишком широкими, завалить их не представлялось возможным. А пещера с незаваленным входом — это было известно даже ему — в мгновение ока превращалась в ловушку.

До заката оставалось меньше часа, когда Уэбб наконец выбрал пещеру, которая, казалось, удовлетворяла всем требованиям. Пещера располагалась среди скал на склоне крутого холма. Уэбб провел несколько долгих минут, стоя у подножия холма и оглядывая склон. Никакого движения. Нигде не возникало никаких подозрительных цветных бликов.

Тогда он не торопясь начал подъем, глубоко увязая в сыпучем песке откоса, с трудом завоевывая каждый фут, надолго замирая, чтобы перевести дух и обследовать склон впереди снова, снова и снова.

Одолев откос, он осторожно двинулся к пещере с пистолетом наизготовку: кто знает, не выпрыгнет ли оттуда какая-нибудь нечисть? И вообще, что теперь делать: посветить ли в пещеру фонариком, чтобы разглядеть, кто там? Или, не долго думая, вскинуть пистолет и полить все внутреннее пространство пещеры смертоносным огнем?

«Церемониться тут нечего, — убеждал он себя. — Лучше ухлопать безобидную тварь, чем пренебречь возможной опасностью…»

Он не слышал ни звука, пока когти хищника не заскрежетали по камню у него за спиной. Бросив быстрый взгляд через плечо, он убедился, что зверь совсем рядом, успел заметить разверстую пасть, убийственные клыки и крохотные глазки, пылающие холодной жестокостью.

Оборачиваться и стрелять было уже поздно. Было поздно предпринимать что бы то ни было, разве что…

Ноги Уэбба распрямились с силой, как рычаги, швырнув его тело вперед, в пещеру. Задев плечом об острый камень у входа, он распорол куртку и ободрал руку, зато очутился внутри, где стало просторнее, и покатился куда-то. Что-то задело его по лицу, потом он перекатился через кого-то, кто издал протестующий визг. В дальнем углу пещеры съежился какой-то тихо мяукающий комок.

Став на колени, Уэбб перекинул пистолет из руки в руку, повернулся лицом ко входу и увидел массивную голову и плечи зверя, который продолжал атаку, пытаясь втиснуться внутрь. Потом голова и плечи оттянулись назад, и на смену им пришла гигантская лапа, которая принялась шарить по пещере в поисках укрывшейся там добычи.

Вокруг поднялся шум — Уэбб различил не менее десятка голосов, бормочущих на жаргоне пустыни:

— Человек, человек, убей, убей, убей…

Пистолет Уэбба изрыгнул огонь, лапа обмякла и нехотя выползла из пещеры. Большое серое тело отпрянуло, потеряло опору, и было слышно, как оно ударилось внизу о склон и заскользило по осыпи.

— Спасибо, человек, — шелестели голоса. — Спасибо…

Уэбб медленно сел, пристроив пистолет на колене.

Теперь он расслышал, как жизнь шевелится вокруг со всех сторон.

Пот выступил у него на лбу, побежал ручейками по спине.

Что таилось в пещере? Кто был тут вместе с ним?

То, что они заговорили, не означало ровным счетом ничего. Половина так называемых животных Марса умела изъясняться на жаргоне пустыни, состоящем из двухсот-трехсот слов частично земного, частично марсианского, а частично бог весть какого происхождения. Ведь многие из этих животных были на самом деле отнюдь не животными, а выродившимися потомками тех, кто некогда создал сложную цивилизацию. Среди них «древние» достигали в прошлом наивысшего развития — недаром они до сих пор сумели в какой-то степени сохранить облик двуногих, — но существовали, видимо, и другие расы, стоявшие на более низких ступенях культуры и выжившие лишь благодаря миролюбию и терпимости «древних».

— Ты в безопасности, — услышал он голос. — Не бойся. Закон пещеры.

— Закон пещеры?

— Убивать в пещере нельзя. Снаружи — можно. А в пещере нельзя.

— Я не стану убивать, — откликнулся Уэбб. — Закон пещеры — хороший закон.

— Человек знает закон пещеры?

— Человек не нарушит закон пещеры.

— Хорошо, — произнес тот же голос. — Тогда все хорошо.

Уэбб с облегчением спрятал пистолет в кобуру и снял со спины спальный мешок, расстелил его рядом с собой и потер свои натруженные, в ссадинах и волдырях, плечи.

«В это можно поверить, — сказал он себе. — Такое стихийное и простое установление, как закон пещеры, нетрудно понять и принять. Ведь этот закон исходит из элементарной жизненной потребности — потребности слабейших с приходом ночи забыть взаимные распри, перестать гоняться друг за другом и найти общее убежище от более сильных и свирепых убийц, от тех, что выходят на охоту после заката…»

Другой голос произнес:

— Придет утро. Человек захочет убить.

И еще голос:

— Человек соблюдает закон ночью. Утром закон ему надоест. Утром он начнет убивать.

— Человек не будет убивать утром, — заверил Уэбб.

— Все люди убивают, — объявило одно из существ. — Убивают ради меха. Убивают ради мяса. Мы мех. Мы мясо.

— Этот человек не будет убивать, — повторил Уэбб. — Этот человек друг.

— Друг? — переспросил голос. — Мы не знаем, что такое друг. Объясни.

Объяснять Уэбб не стал. Он понимал: объяснять бесполезно. Они все равно не осознают нового слова — оно чуждо этой пустыне. В конце концов он спросил:

— Камни тут есть?

И какой-то голос откликнулся:

— Камни в пещере есть. Человеку нужны камни?

— Завалить вход в пещеру, — пояснил Уэбб, — чтобы хищники не могли сюда попасть.

Они не сразу уловили суть предложения, но наконец один из них решил:

— Камни — это хорошо.

Они принялись таскать камни и камушки и с помощью Уэбба плотно запечатали вход в пещеру. Было слишком темно для того, чтобы что-нибудь толком разглядеть, но во время работы существа невольно задевали его, и одни были мягкими и пушистыми, а другие — чешуйчатыми, как крокодилы, и их чешуя обдирала кожу. Встретилось и существо, которое казалось не просто мягким, а рыхлым до отвращения.

Уэбб устроился в углу пещеры, прислонив спальный мешок к стене. Он с удовольствием забрался бы внутрь, но для этого пришлось бы сначала вынуть из мешка все припасы, а если он вынет их, то, ясное дело, к утру от них не останется даже воспоминания.

«Быть может, — обнадеживал он себя, — теплота тел существ, сбившихся на ночь в пещере, не позволит ей слишком сильно остыть. Она, конечно, остынет все равно, но, быть может, не настолько, чтобы холод стал опасным для жизни. Рискованно, да что ж поделаешь…»

Проводить ночи в дружбе, убивать друг друга и спасаться друг от друга с приходом зари… Они назвали это законом. Законом пещеры. Вот о чем бы книги писать, вот на что нет и намека во всех толстенных томах, которые он когда-либо прочел.

А прочел он их множество. Какими-то безмолвными чарами Марс привораживал Уэбба, приводил его в восторг. Таинственность и отдаленность, пустота и упадок дразнили его воображение и в конце концов заманили сюда, чтобы попытаться хотя бы приподнять завесу таинственности, попытаться нащупать причину упадка и, пусть приблизительно, измерить былое величие культуры, в незапамятные времена потерпевшей крах.

В марсианской археологии насчитывалось немало незаурядных работ. Аксельсон с его дотошными исследованиями символики водяных кувшинов, наивные подчас потуги Мейсона проследить пути великих переселений. Потом еще Смит, который годами бродил по этому пустынному миру, записывая смутные истории о древнем величии, о золотом веке, те истории, что нашептывали друг другу маленькие вырождающиеся существа. Разумеется, в большинстве своем это мифы, но где-то, в каком-то из мифов кроется и ответ на волнующие Уэбба вопросы. Фольклор никогда не бывает чистой выдумкой, в основе его обязательно лежит факт; потом к одному факту прибавляется другой, два факта искажаются до неузнаваемости, и рождается миф. Но в конечном счете за любыми напластованиями непременно прячется изначальная основа — факт.

Точно так обстоит, так должно обстоять дело и с тем мифом, где говорится о великом, блистающем городе, который возвышался над всем на Марсе и был известен до самых дальних его пределов. Средоточие культуры так объяснял себе это Уэбб, — точка, в которой сходились все достижения, все мечты и стремления эпохи былого величия. И тем не менее за сто с лишним лет поисков и раскопок археологи с Земли не нашли и следа самого завалящего города, не говоря уж о Городе всех городов. Черепки, захоронения, жалкие лачуги, где в относительно недавние времена ютились уцелевшие наследники великого народа, — такого было хоть отбавляй. Но мифического города не было и в помине.

А ведь должен быть! Уэбб ощущал уверенность, что миф не может лгать: этот миф рассказывали слишком часто в слишком отдаленных друг от друга точках, рассказывали слишком многие и слишком разные звери, все, что некогда назывались людьми.

«Марс приворожил меня, — подумал Уэбб, — и все еще привораживает. Но теперь я знаю, что это смерть моя: только смерть способна так приворожить. Смерть на следующем переходе, уже занявшая свой рубеж. А то и смерть прямо здесь, в пещере: кто помешает им убить меня, едва забрезжит рассвет, просто ради того, чтобы я не убил их? Кто помешает им продлить свое ночное перемирие ровно на столько секунд, сколько понадобится, чтобы прикончить меня?..»

И что такое закон пещеры? Отголосок минувших дней, некое напоминание о давно утраченном братстве? Или, напротив, нововведение, вызванное к жизни веком зла, который пришел братству на смену?

Он откинул голову на камень, закрыл глаза и подумал:

«Если они убьют меня — пусть убьют, я их убивать не стану. И без меня люди уже убивали на Марсе сверх всякой меры. Я по крайней мере верну хоть часть долга. Я не стану убивать тех, кто приютил меня».

И тут он вспомнил, как подкрадывался к пещере, обсуждая сам с собой вопрос: заглянуть туда сначала или без долгих слов взять пещеру на мушку и выжечь в ней все и вся — простейший способ увериться, что там не осталось никого и ничего вредоносного…

— Но я не знал! — воскликнул он. — Я же не знал!

Мягкое пушистое тельце коснулось его руки, и он услышал голосок:

— Друг — значит не обидит? Друг — значит не убьет?

— Не обидит, — подтвердил Уэбб. — Не убьет.

— Ты видел шестерых? — осведомился голосок.

Уэбб вздрогнул, отпрянул от стены и оцепенел. Голосок повторил настойчиво. — Ты видел шестерых?

— Я видел шестерых, — ответил Уэбб.

— Давно?

— Одно солнце назад.

— Где шестеро?

— В ущелье, — ответил Уэбб. — Ждут в ущелье.

— Ты охотишься на Седьмого?

— Нет, — ответил Уэбб. — Я иду домой.

— А другие люди?

— Они ушли на север. Охотятся на Седьмого на севере.

— Они убьют Седьмого?

— Поймают Седьмого. Отведут его к шестерым. Чтобы увидеть город.

— Шестеро обещали?

— Шестеро обещали, — ответил Уэбб.

— Ты хороший человек. Ты человек-друг. Ты не убьешь Седьмого?

— Не убью, — подтвердил Уэбб.

— Все люди убивают. А Седьмых прежде всего. У Седьмых хороший мех. Дорого стоит. Много Седьмых погибли от рук людей.

— Закон говорит — нельзя убивать, — провозгласил Уэбб. — Закон людей говорит, что Седьмой — друг. Нельзя убивать друга.

— Закон? Как закон пещеры?

— Как закон пещеры, — подтвердил Уэбб.

— Ты Седьмому друг?

— Я друг вам всем.

— Я Седьмой, — произнес голосок.

Уэбб сидел неподвижно, выжидая, чтобы мозг стряхнул с себя оцепенение.

— Слушай, Седьмой, — сказал он наконец. — Иди в ущелье. Найди шестерых. Они ждут. Человек-друг рад за тебя.

— Человек-друг хотел увидеть город, — откликнулось существо. — Седьмой — друг человеку. Человек нашел Седьмого. Человек увидит город. Шестеро обещали.

Уэбб едва сдержался, чтобы не разразиться горьким хохотом. Вот ему и выпал случай, на который он почти не надеялся. Вот и свершилось то, чего он так страстно желал, то, зачем он вообще прилетел на Марс. А он не может принять дар, который ему предлагают. Физически не в силах принять.

— Человек не дойдет, — сказал он. — Человек умрет. Нет еды. Нет воды. Человеку смерть.

— Мы позаботимся о тебе, — ответил Седьмой. — У нас никогда не было человека-друга. Люди убивали нас, мы убивали людей. Но пришел человек-друг. Мы позаботимся о таком человеке.

Уэбб немного помедлил, размышляя, потом спросил:

— Вы дадите человеку еду? Вы найдете для человека воду?

— Мы позаботимся, — был ответ.

— Как Седьмой узнал, что я видел шестерых?

— Человек сказал. Человек подумал. Седьмой узнал.

Вот оно что — телепатия… След былого могущества, остаток величественной культуры, еще не совсем позабытой. Интересно, многие ли другие существа в пещере наделены тем же даром?

— Человек пойдет вместе с Седьмым? — спросил Седьмой.

— Человек пойдет, — решил Уэбб.

«В самом деле, почему бы и нет?» — сказал он себе. Идти на восток, в сторону поселений — это не решение. У него не хватит пищи. У него не хватит воды. Его подстережет и сожрет какой-нибудь хищник. У него нет ни малейшей надежды выжить.

Но если он пойдет за крошечным существом, что встало рядом с ним во мраке пещеры, надежда, быть может, забрезжит опять. Пусть не слишком твердая, но все-таки надежда. Появится пища и вода — или по крайней мере надежда на пищу и воду. Появится спутник, который поможет ему уберечься от внезапной смерти, странствующей по пустыне, который предостережет его и подскажет, как опознать опасность.

— Человеку холодно, — произнес Седьмой.

— Холодно, — согласился Уэбб.

— Одному холодно, — объявил Седьмой. — Двоим тепло.

Пушистое создание залезло к нему на грудь, обняло за шею. Спустя мгновение Уэбб осмелился прижать существо к себе.

— Спи, — произнес Седьмой. — Тепло. Спи…


Уэбб доел остатки своих припасов, и тогда семеро «древних» вновь сказали ему:

— Мы позаботимся…

— Человек умрет, — настойчиво повторял Уэбб. — Нет еды. Человеку смерть.

— Мы позаботимся, — твердили семь маленьких существ, выстроившись полукругом. — Позаботимся позже…

Он понял их так, что сейчас еды для него нет, но позже она должна появиться.

Они снова двинулись в путь.

Пути, казалось, не будет конца. Уэбб падал с ног и кричал во сне. Он дрожал мелкой дрожью даже тогда, когда удавалось отыскать древесину и они сидели, скорчившись, у костра. День за днем только песок и скалы — ползком вверх на крутой гребень, кубарем вниз с другой стороны или шаг за шагом по жаркой равнине, по морскому дну давно минувших эпох.

Путь превратился в монотонную мелодию, в примитивный ритм, в подпевку из трех звенящих нот, заунывную, нескончаемую, которая стучит в висках весь день и еще многие часы после того, как настала ночь и путники остановились на отдых. Стучит до головокружения, пока мозг не отупеет от стука, пока глаза не откажутся четко видеть мир и мушку пистолета — надо встретить огнем нападающего, подползающего или пикирующего врага, вдруг возникающего ниоткуда, а она превращается в расплывчатый шарик.

И повсюду их подстерегали миражи, вечные марсианские миражи, которые, кажется, граничат вплотную с реальностью. Мерцающие картины вспыхивали в небе: вода, и деревья, и неоглядные зеленые степные дали, каких Марс не видел на протяжении бессчетных столетий. Словно, как говорил себе Уэбб, минувшее крадется за ними по пятам, словно оно по-прежнему существует и пытается нагнать тех, кто ушел вперед, оставив былое позади против его воли.

Он потерял счет дням, заставляя себя не думать о том, сколько еще таких дней до цели; в конце концов ему стало мерещиться, что так будет продолжаться вовеки, что они не остановятся никогда и это их пожизненный удел — встречать утро в голой пустые и брести по пескам вплоть до прихода ночи.

Он допил остатки воды и напомнил семерым, что не сможет жить без нее.

— Позже, — ответили они. — Вода позже.

И действительно, в тот же день они вышли к городу, и там, в туннеле, глубоко под лежащими на поверхности руинами, была вода — капля за каплей, мучительно медленно, она сочилась из разбитой трубы. Но все равно — вода, даже еле капающая, на Марсе была чудом из чудес.

Семеро пили сдержанно: они столетиями приучали себя обходиться почти совсем без питья, приспособились к безводью и не страдали от жажды. А Уэбб лежал у разбитой трубы часами, подставляя под капли ладони, стараясь накопить хоть немного воды, прежде чем выпить ее одним глотком, а то и просто отдыхая в прохладе, что было само по себе блаженством.

Потом он заснул, проснулся и выпил еще немного; теперь он отдохнул и жажды больше не чувствовал, но тело кричало криком, требуя еды. А еды не было и не было никого, кто мог бы ее принести. Маленькие существа куда-то скрылись.

«Они вернутся, — успокаивал он себя. — Они ушли ненадолго и скоро вернутся. Они ушли, чтобы достать мне еды, и вернутся, как только достанут…»

Все его мысли о семерых были именно такими, добрыми мыслями.

Не без труда Уэбб выбрался наверх тем же туннелем, который привел его к воде, и наконец очутился возле развалин. Развалины лежали на холме, господствующем над окружающей пустыней; с вершины холма открывался вид на многие мили, и, в каком направлении ни взгляни, местность шла под уклон.

По правде говоря, от развалин почти ничего не осталось. Легче легкого было бы пройти мимо холма и не заметить никаких следов города. Тысячелетия кряду здания осыпались, обрушивались, а то и крошились в пыль; в проемы просачивался песок, покрывая остатки стен, заполняя пространство между ними, пока руины не становились просто-напросто частью холма.

То здесь, то там Уэбб натыкался на осколки камня со следами обработки, на керамические черепки, но сам понимал, что, не ищи он их специально, он спокойно мог бы пройти мимо, приняв эти осколки и черепки за обычные обломки породы, без счета разбросанные по поверхности планеты.

Туннель вел в недра погибшего города, в усыпальницу рухнувшего величия и померкшей славы народа, потомки которого ныне бродили, как звери, по древней пустыне, еле-еле сохранив диалект — жалкое воспоминание о культуре, процветавшей некогда в городе на холме. Уэбб нашел в туннеле свидетелей тех далеких дней — большие глыбы обработанного камня, сломанные колонны, плиты мостовой и даже нечто, бывшее некогда, по-видимому, прекрасной статуей.

В глубине туннеля он подставил ладони под трубу и снова напился, потом вернулся на поверхность и сел подле входа в туннель, меряя взглядом пустынные марсианские просторы.

Нужны силы и инструменты — силы многих людей, чтобы перекопать и просеять песок и открыть город миру. Понадобятся годы кропотливого, упорного труда — а у него нет даже обыкновенной лопатки. А еще того хуже нет и времени. Если семеро не вернутся с едой, ему не останется ничего другого, как спуститься вновь в темноту туннеля, чтобы его человеческий прах с течением лет смешался с древней пылью чужого мира.

«А ведь была лопатка, — вдруг припомнил он. — Уомпус и Ларс, когда бросили меня, оставили мне лопатку. Вот уж воистину редкая предусмотрительность…» Но из всего, что он унес тем памятным утром от потухшего костра, сохранилась лишь два предмета: спальный мешок и пистолет у пояса. Без всего остального можно было обойтись, эти два предмета были абсолютно необходимы.

«Эх ты, археолог, — подумал он. — Археолог, натолкнувшийся на величайшую находку за всю историю археологии и не способный предпринять по этому поводу ровным счетом ничего…»

Уомпус и Ларс подозревали, что здесь зарыты сокровища. Только зря: не было тут никакого определенного сокровища, которое можно откопать и взять в руки. Он подумал о славе — но и славы тут не было. Подумал о знаниях но без лопатки и какого-то запаса времени знаний не было тоже. Если не считать за знание тот голый факт, что он оказался прав и город действительно существовал.

Впрочем, кое-какие знания ему все же удалось приобрести. Например, он узнал, что семь разновидностей «древних» еще не вымерли и, следовательно, их раса может продолжать себя, невзирая на выстрелы и капканы, невзирая на жадность и вероломство песковиков, затеявших охоту на Седьмых ради пятидесятитысячедолларовых шубок.

Семь крошечных существ семи различных полов. И все семь необходимы для продолжения рода. Шестеро безуспешно искали Седьмого, а он, Уэбб, нашел. И, поскольку он нашел Седьмого, поскольку выступил в роли посредника, раса «древних» продлит себя по крайней мере еще на одно поколение.

«Но что за смысл, — спросил он себя, — продлевать дни расы, которая утратила свое назначение?..»

Он покачал головой.

«Усмири гордыню, — сказал себе Уэбб. — Кто дал тебе право судить? Или смысл есть во всем на свете, или смысла нет ни в чем, и не тебе это решать. Есть смысл в том, что я добрался до города, или нет? Есть смысл в том, что я, очевидно, здесь и умру? Или моя смерть среди руин — не более чем случайное отклонение в великой цепи вероятностей, которая движет планеты по их орбитам и приводит человека под вечер к порогу родного дома?..»

И еще он приобрел четкое представление о безграничных просторах и о жестоком одиночестве, которые вместе взятые и есть марсианская пустыня. Представление о пустыне и о странной, почти нечеловеческой отрешенности, какой она наполняет душу.

«Да, это урок», — подумал он.

Урок, что человек сам по себе — лишь мельчайшая помарка на полотне вечности. Урок, что одна жизнь относительно несущественна, если сравнивать ее с ошеломляющей истиной — чудом всего живого.

Он поднялся и встал в полный рост — и осознал с пронзительной ясностью свою ничтожность и свое смирение перед лицом необжитых далей, убегающих во все стороны, и перед аркой неба, изогнувшейся над головой от горизонта к горизонту, и перед мертвой тишиной, царящей над планетой и над просторами неба.


Умирать от голода — занятие нудное и непривлекательное. Некоторые виды смерти быстры и опрятны. Смерть от голода не принадлежит к их числу.

Семеро не вернулись. Однако Уэбб по-прежнему ждал их и, поскольку все еще испытывал к ним симпатию, искал оправдания их поведению. «Они не понимают, — убеждал он себя, — как недолго человек может протянуть без еды. Странная физиология, — доказывал он себе, — требующая участия семи личностей, приводит, вероятно, к тому, что зарождение потомства превращается в сложный и длительный процесс, немилосердно долгий с человеческой точки зрения. А может, с ними что-нибудь случилось, может, у них какие-нибудь свои заботы. Как только они справятся с этими заботами, они вернутся и принесут мне еду…»

Он умирал от голода, преисполненный добрых мыслей и терпения, куда большего, чем мог бы ожидать от себя даже в более приятных обстоятельствах.

И вдруг обнаружил, что, несмотря на слабость от недоедания, проникающую в каждую мышцу и в каждую косточку, несмотря на выматывающий страх, пришедший на смену острым мукам голода и не стихающий ни на мгновение, даже во сне, — несмотря на все это, разум оказался не подвластен демонам, разрушающим тело; напротив, разум как бы обострился от недостатка пищи, как бы отделился от истерзанного тела и стал самостоятельной сущностью, которая впитала в себя все его способности и сплела их в тугой узел, почти не подвластный воздействию извне.

Уэбб часами сидел на гладком камне, который некогда составлял, по-видимому, часть горделивого города, а ныне валялся в нескольких ярдах от входа в туннель, и неотрывно глядел на умытую солнцем пустыню, стелющуюся миля за милей до недосягаемого горизонта. Своим обостренным умом, проникающим, казалось, до самых корней бытия и истоков случайности, он искал смысла в череде произвольных факторов, скрытых под мнимой упорядоченностью вселенной, искал хоть какого-то подобия системы, доступной пониманию. Зачастую ему мерещилось даже, что он вот-вот нащупает такую систему, но всякий раз она в последний момент ускользала от него, как ускользает ртуть из-под пальцев.

Тем не менее он понимал: если человеку суждено когда-либо найти искомое, это может произойти лишь в местах, подобных марсианской пустыне, где ничто не отвлекает внимания, где есть перспектива и нагота, необходимые для сурового обезличивания, которое одно оттеняет и сводит на нет непоследовательность человеческого мышления. Ведь достаточно размышляющему подумать о себе как о чем-то безотносительном к масштабу исследуемых фактов — и условия задачи будут искажены, а уравнение, если это уравнение, никогда не придет к решению.

Сперва Уэбб пытался охотиться, чтобы раздобыть себе пищу, но странное дело: в то время как пустыня кишмя кишела хищными тварями, подстерегающими других, нехищных, зона вокруг города оставалась практически безжизненной, словно некто очертил ее магическим меловым кругом. На второй день охоты Уэбб подстрелил зверушку, которая на Земле могла бы сойти за мышь. Он развел костер и зажарил свою добычу, а позже разыскал высушенную солнцем шкурку и без конца жевал ее и высасывал в надежде, что в ней сохранилась хотя бы капля питательности. Но, кроме этой зверушки, он не убил никого убивать было некого.

И пришел день, когда он понял, что семеро не вернутся, что они и не собирались возвращаться, а бросили его точно так же, как до них его бросили люди. Он понял, что его оставили в дураках, и не один раз, а дважды.

Уж если он тронулся в путь, то и должен был идти на восток, только на восток. Не следовало поворачивать вслед за Седьмым, чтобы присоединиться к шестерым, поджидающим Седьмого в ущелье.

«А может, я и добрался бы до поселений, — говорил он себе теперь. Вот взял бы да и добрался. Разве это исключено, что добрался бы?»

На восток! На восток, в сторону поселений!

Вся история человечества — погоня за невозможным, и притом нередко успешная. Тут нет никакой логики: если бы человек неизменно слушался логики, то до сих пор жил бы в пещерах и не оторвался бы от Земли.

«Пробуй!» — сказал себе Уэбб, впрочем, не вполне понимая, что говорит.

Он опять спустился с холма и побрел по пустыне, двигаясь на восток. Здесь, на холме, надежды не оставалось; там, на востоке, теплилась надежда.

Пройдя примерно милю от подножия холма, он упал. Потом протащился, падая и поднимаясь, еще милю. Потом прополз сто ярдов. Именно тогда его и отыскали семеро «древних».

— Дайте мне есть! — крикнул он им и почувствовал, что хотел крикнуть в полный голос, а не издал ни звука. — Есть! Пить!..

— Мы позаботимся, — отвечали семеро и, приподняв Уэбба за плечи, заставили сесть.

— Жизнь, — обратился к нему Седьмой, — обтянута множеством оболочек. Словно набор полых кубиков, точно вмещающихся один в другом. Внешняя оболочка прожита, но сбрось ее — и там внутри окажется новая жизнь…

— Ложь! — воскликнул Уэбб. — Ты не умеешь так связно говорить. Ты не умеешь так стройно мыслить. Тут какая-то ложь…

— Внутри каждого человека скрыт другой, — продолжал Седьмой. — Много других…

— Ты про подсознание? — догадался Уэбб, но, задав свой вопрос в уме, тут же понял, что губами не произнес ни слова, ни звука. И еще понял наконец, что Седьмой тоже не произносил ни звука — потому только и возникали слова, каких не могло быть в жаргоне пустыни: они отражали мысли и знания, совершенно чуждые боязливым существам, прячущимся в самой дальней марсианской глуши.

— Сбрось с себя старую жизнь и вступишь в новую, прекрасную жизнь, заявил Седьмой, — только надо знать как. Есть строго определенные приемы и определенные приготовления. Нельзя браться за дело, не ведая ни того, ни другого, — только все испортишь.

— Приготовления? — переспросил Уэбб. — Какие приготовления? Я никогда и не слышал об этом…

— Ты уже подготовлен, — заявил Седьмой. — Раньше не был, а теперь подготовлен.

— Я много думал, — отозвался Уэбб.

— Ты много думал, — подхватил Седьмой, — и нашел частичный ответ. Сытый, самодовольный, самонадеянный землянин ответа не нашел бы. Ты познал себя.

— Но я и приемов не знаю, — возразил Уэбб.

— Мы знаем приемы, — заявил Седьмой. — Мы позаботимся.

Вершина холма, где лежал мертвый город, вдруг замерцала, и над ней вознесся мираж. Из могильников, полных запустения, поднялись городские башни и шпили, пилоны и висячие мосты, сияющие всеми оттенками радуги; из песка возникли роскошные сады, цветочные клумбы и тенистые аллеи, и над всем этим великолепием заструилась музыка, летящая с изящных колоколен.

Вместо песка, пылающего зноем марсианского полудня, под ногами росла трава. А вверх по террасам, навстречу чудесному городу на холме, бежала тропинка. Издалека донесся смех — там под деревьями, на улицах и садовых дорожках, виднелись движущиеся цветные пятнышки…

Уэбб стремительно обернулся — семерых и след простыл. И пустыню как ветром сдуло. Местность, раскинувшаяся во все стороны, отнюдь не была пустыней — дух захватывало от ее красоты, от живописных рощ и дорог и неторопливых водных потоков.

Он опять повернулся в сторону города и присмотрелся к мельканию цветных пятнышек.

— Люди!.. — удивился он.

И откуда-то, неизвестно откуда, послышался голос Седьмого:

— Да, люди. Люди с разных планет. И люди из далей более дальних, чем планеты. Среди них ты встретишь и представителей своего племени. Потому что из землян ты здесь тоже не первый…

Исполненный изумления, Уэбб зашагал по тропинке вверх. Изумление быстро гасло и, прежде чем он достиг городских стен, угасло безвозвратно.


Уомпус Смит и Ларс Нелсон вышли к тому же холму много дней спустя. Они шли пешком — пескоход давно сломался. У них не осталось еды, кроме того скудного пропитания, что удавалось добыть по дороге, и во флягах у них плескались последние капли воды, — а воды взять было негде.

Неподалеку от подножия холма они наткнулись на высушенное солнцем тело. Человек лежал на песке лицом вниз, и, только перевернув его, они увидели, кто это.

Уомпус уставился на Ларса, замершего над телом, и прокаркал:

— Откуда он здесь взялся?

— Понятия не имею, — ответил Ларс. — Без знания местности, пешком, ему бы сюда вовек не добраться. А потом это было ему просто не по пути. Он должен был идти на восток, туда, где поселения…

Они обшарили его карманы и ничего не нашли. Тогда они забрали у него пистолет — их собственные были уже почти разряжены.

— Какой в этом толк? — бросил Ларс. — Мы все равно не дойдем.

— Можем попробовать, — откликнулся Уомпус.

Над холмом замерцал мираж — город с блистающими башнями и головокружительными шпилями, с рядами деревьев и фонтанами, брызжущими искристой водой. Слуха людей коснулся — им померещилось, что коснулся, перезвон колокольчиков. Уомпус сплюнул, хоть губы растрескались и пересохли, а слюны давно не осталось:

— Проклятые миражи! От них того и гляди рехнешься…

— Кажется, до них рукой подать, — заметил Ларс. — Подойди и тронь. Словно они отделены от нас занавеской и не могут сквозь нее прорваться…

Уомпус снова сплюнул и сказал:

— Ну, ладно, пошли…

Оба разом отвернулись и побрели на восток, оставляя за собой в марсианских песках неровные цепочки следов.

Через речку, через лес

1

Была пора, когда варят яблоки впрок, когда цветут золотые шары и набухают бутоны дикой астры, и в эту-то пору шли по тропе двое детей. Когда она приметила их из окна кухни, то на первый взгляд показалось — дети как дети, возвращаются домой из школы, у каждого в руке сумка, а в ней, понятно, учебники. Будто Чарлз и Джемс, подумала она, будто Алис и Магги, да только давно минуло то время, когда эта четверка шагала по тропинке в школу. Теперь у них свои дети в школу ходят.

Она повернулась к плите помешать яблоки — вон на столе ждет широкогорлая банка, — потом снова выглянула в окно. Они уже ближе, и видно: мальчик постарше, лет десять ему, девочке-то никак не больше восьми.

Может, мимо? Да нет, не похоже, ведь тропа сюда приведет, куда еще по ней попадешь?

Не дойдя до сарая, они свернули с тропы и деловито зашагали по дорожке к дому. Ведь как идут, не задумываются, точно знают, куда идти.

Прямо к крыльцу подошли, и она вышла на порог, а они смотрели на нее снизу, с первой ступеньки.

Мальчик заговорил:

— Вы наша бабушка. Папа велел первым делом сказать, что вы наша бабушка.

— Но ведь это… — она осеклась.

Она хотела сказать, что это невозможно, она не может быть их бабушкой. Но, посмотрев вниз, на сосредоточенные детские лица, обрадовалась, что не произнесла этих слов.

— Меня звать Элен, — тоненьким голоском сказала девочка.

— А меня Пол, — сказал мальчик.

Она отворила затянутую сеткой дверь, дети вошли в кухню и примолкли, озираясь по сторонам, будто в жизни не видели кухни.

— Все как папа говорил, — сказала Элен. — Плита вот, и маслобойка, и…

— Наша фамилия Форбс, — перебил ее мальчик.

Тут женщина не выдержала.

— Но это невозможно, — возразила она. — Это же наша фамилия.

Мальчик важно кивнул.

— Ага, мы знаем.

— Вы, наверно, хотите молока и печенья, — сказала женщина.

— Печенья! — радостно взвизгнула Элен.

— Мы не хотим причинять вам хлопот, — сказал мальчик. — Папа говорил, чтобы мы не причиняли хлопот.

— Он сказал, чтобы мы постарались быть хорошими детьми, — пропищала Элен.

— Я уверена, вы постараетесь, — отозвалась женщина. — Какие уж тут хлопоты!

Ничего, подумала она, сейчас разберемся, в чем дело.

Она подошла к плите и отставила кастрюлю с яблоками в сторонку, чтобы не пригорели.

— Садитесь-ка за стол, — сказала она. — Я принесу молока и печенья.

Она взглянула на часы, тикающие на полке: скоро четыре. Вот-вот мужчины придут с поля. Джексон Форбс сообразит, как тут быть, уж он всегда найдется.

Дети вскарабкались, пища, на свои стулья и с важным видом смотрели вокруг — на тикающие часы, на плиту с алым отсветом в поддувале, на дрова в дровяном ящике, на маслобойку, стоящую в углу.

Сумки они поставили на пол рядом с собой. Странные сумки. Из толстого материала, может, брезента, но ни завязок на них, ни застежек. Да, без завязок и застежек, а все равно закрыты.

— У вас есть марки? — спросила Элен.

— Марки? — удивилась миссис Форбс.

— Не слушайте ее, — сказал Пол. — Ей же не велели спрашивать. Она всех спрашивает, и мама ей не велела.

— А что за марки?

— Она их собирает. Ходит, таскает чужие письма, только чтобы добыть с конверта марки.

— Ладно уж, поглядим, — сказала миссис Форбс. — Как знать, может, найдутся старые письма. Потом и поищем.

Она пошла в кладовку, взяла глиняный кувшин с молоком, положила на тарелку печенья из банки. Они степенно сидели на месте, дожидаясь печенья.

— Мы ведь ненадолго, — сказал Пол. — Как бы на каникулы. А потом родители придут за нами, заберут нас обратно.

Элен усердно закивала.

— Они нам так сказали, когда мы уходили. Когда я испугалась, не хотела уходить.

— Ты боялась уходить?

— Да. Почему-то вдруг понадобилось уйти.

— Времени было совсем мало, — пояснил Пол. — Все спешили. Скорей-скорей уходить.

— А откуда вы? — спросила миссис Форбс.

— Тут совсем недалеко, — ответил мальчик. — Мы шли недолго, и ведь у нас карта была. Папа дал нам карту и все как следует рассказал…

— Вы уверены, что ваша фамилия Форбс?

Элен кивнула.

— Ну да, как же еще?

— Странно, — сказки миссис Форбс.

Мало сказать — странно, во всей округе нет больше никаких Форбсов, кроме ее детей и внуков. Да еще этих детей, но они-то чужие, что бы сами ни говорили.

Они занялись молоком и печеньем, а она вернулась к плите, снова поставила на огонь кастрюлю с яблоками и помешала их деревянной ложкой.

— А где дедушка? — спросила Элен.

— Дедушка в поле. Он скоро придет. Вы управились с печеньем?

— Все съели, — ответила девочка.

— Тогда давайте накроем на стол и согреем обед. Вы мне не пособите?

Элен соскочила со стула на пол.

— Я помогу, — сказала она.

— И я, — подхватил Пол. — Пойду дров принесу. Папа сказал, чтобы я не ленился. Сказал, чтобы я носил дрова, и кормил цыплят, и собирал яйца, и…

— Пол, — перебила его миссис Форбс, — скажи-ка мне лучше, чем занят твой папа.

— Папа — инженер, он служит в управлении времени, — ответил мальчик.

2

Два батрака за кухонным столом склонились над шашечной доской. Старики сидели в горнице.

— В жизни не видала ничего похожего, — сказала миссис Форбс. — Такая металлическая штучка, берешься за нее, тянешь, она скользит по железной дорожке, и сумка открывается. Тянешь обратно — закрывается.

— Новинка, не иначе, — отозвался Джексон Форбс. — Мало ли новинок не доходит до нас тут, в нашей глуши. Эти изобретатели — башковитый народ, чего только не придумают.

— И точно такая штука у мальчика на штанах, — продолжала она. — Я подняла их с пола, где он бросил, когда спать ложился, взяла и положила на стул. Гляжу — железная дорожка, по краям зубчики. Да и сама одежда-то — у мальчика штаны обрезаны выше колен, и платье у девочки уж такое короткое…

— Про самолеты какие-то говорили, — задумчиво произнес Джексон Форбс, — не про те, которые мы знаем, а другие, будто люди на них едут. И про ракеты, опять же не для лапты, а будто в воздухе летают.

— И расспрашивать как-то боязно, — сказала миссис Форбс. — Они… не такие какие-то, вот чувствую, а назвать не могу.

Муж кивнул.

— И словно напуганы чем-то.

— И тебе боязно, Джексон?

— Не знаю, — ответил он. — Да ведь нету других Форбсов. То есть по соседству-то нету. До Чарли пять миль как-никак. А они говорят, совсем немного прошли.

— Ну, и что ты думаешь? — спросила она. — Что мы можем тут сделать?

— Хотел бы я знать, — сказал он. — Может, поехать в поселок потолковать с шерифом? Кто знает, вдруг они потерялись, дети эти? А кто-нибудь их ищет.

— По ним вовсе и не скажешь, что потерялись, — возразила она. — Они знали, куда идут. Знали, что мы тут. Сказали мне, что я их бабушка, про тебя спросили, назвали тебя дедушкой. И все будто так и надо. Будто и не чужие. Им про нас рассказали. Как бы на каникулы, видишь ли. Так и держатся. Словно в гости зашли.

— Ну вот что, — сказал Джексон Форбс, — запрягу-ка я Нелли после завтрака, поеду по соседям, поспрошаю. Смотришь, от кого-нибудь что-то и узнаю.

— Мальчик говорит, отец у них инженер в управлении времени. Вот и разберись. Управление — это же власти какие-то, как я понимаю…

— А может, шутка? — предположил муж. — Отец просто пошутил, а мальчонка за правду принял.

— Пойду-ка я наверх да погляжу, спят ли они, — сказала миссис Форбс. — Лампы-то я им оставила. Вон они какие маленькие, и дом чужой для них. Коли уснули, задую лампы.

Джексон Форбс одобрительно кашлянул.

— Опасно на ночь огонь оставлять, — заметил он. — А ну как пожар займется.

3

Мальчуган спал, раскинув руки, спал глубоким, здоровым сном юности. Раздеваясь перед сном, он бросил одежду на пол, но теперь все опрятно лежало на стуле — она сложила, когда приходила пожелать ему спокойной ночи.

Сумка стояла рядом со стулом, открытая, и два ряда железных зубчиков слабо поблескивали в тусклом свете лампы. И в ней что-то лежало — кое-как, в полном беспорядке. Разве так вещи складывают?

Она наклонилась, подняла сумку и взялась за металлическую скобочку, чтобы закрыть. Уж, во всяком случае, сказала она себе, мог бы закрыть, не бросать так, открытой. Потянула скобочку, и та легко заскользила по дорожке, пока не уперлась во что-то торчащее наружу.

Книга… Она взялась за нее, хотела засунуть поглубже, чтоб не мешала. И тут увидела название — стершиеся золотые буквы на корешке. Библия.

Она помедлила, держа книгу на весу, потом осторожно вынула ее. Переплет из дорогой черной кожи, потертый, старинный. Уголки помяты, погнуты, страницы тоже стертые от долгого употребления. Золотой обрез потемнел.

Она нерешительно раскрыла книгу и на самом первом листе увидела старую, выцветшую надпись:

Сестре Элен от Амелии

30 октября 1896 года

С самыми добрыми пожеланиями

У нее подкосились колени, она мягко села на пол и, притулившись подле стула, прочла еще раз.

Тридцатое октября 1896 года — ну да, ее день рождения, но ведь он еще не настал, еще только начало сентября 1896 года.

А сама Библия — да сколько ей лет? Сто, наверно, а то и больше будет.

Библия — как раз то, что подарила бы ей Амелия. Но подарка-то еще нет и не может быть, до числа, которое написано на листе, целый месяц.

Вот и ясно, такого не может быть. Просто глупая шутка какая-то. Или ошибка. А может, совпадение? Где-то еще есть женщина, которую звать Элен, и у нее тоже есть сестра по имени Амелия, а число — что ж, ошибся кто-то, не тот год написал. Будто люди не ошибаются.

И все-таки она недоумевала. Они сказали, их фамилия Форбс, и пришли прямо сюда, и Пол говорил про какую-то карту, по которой они нашли дорогу.

Может, в сумке еще что-нибудь такое есть? Она поглядела на нее и покачала головой. Нет, не годится выведывать. И Библию-то она зря достала.

Тридцатого октября ей будет пятьдесят девять лет — старая женщина, жена фермера, сыновья женаты, дочери замужем, под воскресенье и на праздники внуки приезжают погостить. И сестра Амелия есть, которая в этом, 1896 году подарит ей на день рождения Библию.

Дрожащими руками она подняла Библию и положила обратно в сумку. «Спущусь вниз, Джексону расскажу. Пусть-ка поразмыслит, может, что и надумает».

Она засунула книгу на место, потянула за железку, и сумка закрылась. Поставила ее на пол, поглядела на мальчугана на кровати. Он крепко спал, и она задула лампу.

В комнате рядом спала крошка Элен, лежа по-детски, ничком. Маленький огонек над прикрученным фитилем трепетал от легкого ветерка, который струился из открытого окна.

Сумка Элен была закрыта и бережно прислонена к ножке стула. Женщина задержала на ней взгляд, потом решительно двинулась мимо кровати к столику, на котором стояла лампа.

Дети спят, все в порядке, сейчас она задует лампу и пойдет вниз, поговорит с Джексоном, и может, ему вовсе незачем будет утром запрягать Нелли и объезжать соседей с расспросами.

Наклоняясь над лампой, она вдруг заметила на столе конверт с двумя большими многокрасочными марками в правом верхнем углу.

«Какие красивые марки, никогда таких не видела». Она нагнулась еще больше, чтобы лучше их разглядеть, и прочла название страны: Израиль. Но ведь нет на свете такого места. Это библейское имя, а страны такой нет. Раз нет страны, откуда марки?

Она взяла конверт в руки, еще раз посмотрела на марки, проверяя. Очень красивые марки!

Пол говорил, она их собирает. Таскает чужие письма.

На конверте была печать, и число должно быть, но проштемпелевано наспех, все смазано, не разобрать.

Из-под рваного края конверта, там, где его вскрывали, самую малость выглядывал краешек письма, и она поспешно извлекла его, от волнения трудно дыша, и холодок сжал сердце…

Это был конец письма, последняя страница, и буквы не писаные, а печатные, почти как в газете или книге.

Не иначе, опять какая-нибудь новомодная штука, из тех, что стоят в учреждениях в большом городе. Где-то она про них читала — пишущие машинки, что ли?

«…не думаю, — читала он, — чтобы из твоего плана что-нибудь вышло. Не успеем. Враг осадил нас, нам просто не хватает времени.

И даже если бы хватило, надо еще продумать этическую сторону. По совести говоря, какое у нас право лезть в прошлое и вмешиваться в дела людей, которые жили сто лет назад? Только представь себе, чем это будет для них, для их психологии, для всей их жизни!

А если ты все-таки решишь послать хотя бы детей, подумай, какое смятение ты внесешь в душу этих двух добрых людей, когда они поймут, в чем дело. Они живут в своем тихом мирке, спокойном, здоровом мирке. Веяние нашего безумного века разрушит все, чем они живут, во что верят.

Боюсь, ты меня все равно не послушаешь. Я сделал то, о чем ты просил. Написал тебе все, что знаю о наших предках на этой ферме в Висконсине. Как историк нашего рода, я уверен в достоверности всех фактов. Поступай, как знаешь, и пусть бог нас милует.

Твой любящий брат

Джексон

P.S. Кстати, если ты все-таки отправишь туда детей, пошли с ними хорошую дозу нового противоракового средства. Прапрапрабабушка Форбс умерла в 1904 году, насколько я понимаю, от рака. С этими таблетками она сможет прожить лишних десять-двадцать лет. И ведь это ничего не значит для нашего сумбурного будущего, верно? Что выйдет, не знаю. Может быть, это спасет нас. Может, ускорит нашу погибель. Может, никак не повлияет. Сам разбирайся.

Если я успею все здесь закончить и выберусь отсюда, я буду с тобой, когда придет конец».

Она машинально сунула письмо обратно в конверт и положила его на стол рядом с мигающей лампой.

Медленно подошла к окну и посмотрела на пустынную тропинку.

Они придут за нами, сказал Пол. Придут ли? Смогут ли?

Хоть бы им это удалось. Бедные люди, бедные, испуганные дети, запертые в западне будущего.

Кровь от моей крови, плоть от плоти, и столько лет нас разделяет. Пусть они далеко, все равно моя плоть и кровь. Не только эти двое, что спят под моей крышей сегодня ночью, но и все те, которые остались там.

В письме написано — 1904 год, рак. До тех пор еще восемь лет, она будет совсем старуха. И подпись — Джексон. Уж не Джексон ли Форбс? Может, имя из поколения в поколение передавалось?

Она словно окаменела. После придет страх. После она будет не рада, что прочла это письмо, не рада, что знает.

А теперь надо идти вниз и как-то все объяснить Джексону.

Она прошла к столу, задула лампу и вышла из комнаты.

Чей-то голос раздался за ее спиной:

— Бабушка, это ты?

— Да, Пол, — ответила она. — Что тебе?

Стоя на пороге, она увидела, как он, освещенный полоской лунного света из окна, присел подле стула и что-то ищет в сумке.

— Я забыл. Папа велел мне, как приду, сразу отдать тебе одну вещь.

Загрузка...