Мальчик жил в Сербитоне, на Букингем-паркрод, в Пихтовой сторожке № 28, и часто с недоумением разглядывал старый дорожный указатель, что стоял почти напротив их дома. Он спросил как-то у матери, зачем тут столб, и она ответила, что это просто шутка, которую много лет назад придумали гадкие шалуны, и что полиции давно пора бы убрать указатель. Ибо у столба были две странности: во-первых, дорога, на которую указывала стрелка, вела прямо в тупик, а во-вторых, на ней выцветшими буквами было выведено: «На небеса».
— А кто же были эти шалуны? — спросил он.
— Твой отец, по-моему, говорил, что один из них писал стихи, потом его исключили из университета и вообще он плохо кончил. Но все это было очень давно. Спроси-ка лучше у отца, но он скажет то же, что и я, — столб поставили ради шутки.
— И он совсем ничего не означает?
Она послала сына наверх переодеться в праздничное платье; к чаю были приглашены Бонсы, и ему предстояло подать на стол блюдо с тортом.
Натягивая узкие брюки, он вдруг подумал, не лучше ли расспросить об указателе мистера Бонса. Отец, хоть и добряк, всегда потешался над сыном — просто катался от хохота, когда он или другой ребенок задавал вопросы и вообще пытался открыть рот. А мистер Бонс был добрый и серьезный. Он жил в красивом доме и давал читать книги, к тому же он был церковным старостой и кандидатом в члены муниципального совета; он щедро жертвовал в пользу Общедоступной библиотеки, состоял президентом Литературного общества, и у него гащивали даже члены парламента — словом, он был мудрейшим человеком на всем белом свете.
Но даже сам мистер Бонс мог только подтвердить, что указатель всего лишь шутка и придумал ее некто по имени Шелли.
— Ну конечно! — воскликнула мать. — Я ведь тебе говорила, милый. Так его и звали.
— Неужто ты никогда не слышал о Шелли? — спросил мистер Бонс.
— Нет, — ответил мальчик и понурил голову.
— Разве у вас в доме нет Шелли?
— Почему же нет? — вскричала хозяйка дома, очень раздосадованная. — Дорогой мистер Бонс, не такие уж мы обыватели. У нас не меньше двух изданий. Одно нам преподнесли на свадьбу, а второе — более мелким шрифтом — лежит в какой-то из комнат для гостей.
— У нас, если не ошибаюсь, семь изданий Шелли, — с вялой улыбкой сказал мистер Бонс.
Затем он стряхнул с живота крошки от торта и собрался уходить вместе с дочерью.
Мальчик, повинуясь знаку матери, проводил их до самой калитки и, когда гости ушли, не сразу вернулся домой, а еще немного постоял, глядя на Букингем-паркрод.
Его родители жили в начале улицы. После номера тридцать девять сразу же начинались дома попроще, а в шестьдесят четвертом не было даже черного хода для прислуги. Но сейчас все дома выглядели красиво, так как закат был великолепный и шафрановый свет вечерней зари скрадывал различия в арендной плате. Щебетали птички, и поезд, возвращавший кормильцев домой, к семьям, мелодично покрикивал, пересекая рощу — замечательную рощу, она вобрала в себя всю прелесть Сербитона и сейчас, точно альпийский луг, была одета великолепием мхов, серебром берез и первоцветами.
Роща и заставила мальчика, впервые ощутить томление томление и тягу к чему-то иному, он сам не знал к чему; это томление возвращалось каждый раз, когда все вокруг было залито солнечным светом, оно пронизывало насквозь, прыгало внутри — вверх и вниз, вверх и вниз, — а потом его охватывало какое-то удивительное чувство и хотелось плакать. Но нынче вечером он вел себя еще глупее, чем всегда: перебежал через дорогу, к указателю, и скользнул в переулок.
Переулок, весь пропитанный каким-то запахом, тянулся меж высоких стен — это были заборы двух вилл, «Айвенго» и «Белле Виста», — и едва достигал двадцати ярдов в длину вместе с поворотом в самом конце. Ничего удивительного, что мальчик очень скоро уперся в стену.
— Так бы и дал раза этому Шелли! — воскликнул он и равнодушно скользнул взором по клочку бумаги, приколотому к стене. Но бумажка оказалась не совсем обычной, и он внимательнейшим образом прочитал ее, прежде чем пуститься в обратный путь. Вот что там было написано:
По причине слабой заинтересованности публики Компания, к своему сожалению, вынуждена отменить ежечасные рейсы и сохраняет лишь
Следует надеяться, что публика проявит интерес к начинанию, предпринятому ради ее блага. В качестве нового стимула Компания впервые вводит
(годны только на один день); их можно приобрести у возницы. Еще раз напоминаем пассажирам: на конечной остановке билеты не продаются, и по этому поводу Компания не принимает никаких претензий. Кроме того, Компания не несет ответственности за небрежность и бестолковость пассажиров, а также за непогоду, град, потерю билета и любое иное изъявление воли божией.
Ну и ну! Он никогда раньше не видел этого объявления и не мог даже вообразить, куда направляется омнибус, «С» безусловно означало «Сербитонская», «Д. К.» — «Дорожная Компания». Но что бы такое могло означать «Н.»? Может быть, «Норвич и Молден» или, еще вероятнее, «Независимая». Но все равно не выдержать им конкуренции с «Юго-Западной». Да и поставлено здесь все не на деловую ногу, решил он. Почему на том конце маршрута не продают билетов? И нашли же время для отхода омнибуса! Потом он сообразил, что если объявление не шутка, то омнибус отошел как раз в ту самую минуту, когда он прощался с Бонсами.
Он взглянул на землю и в сгущающихся сумерках разглядел следы, похожие — или не похожие? — на отпечатки колес. Но ведь из переулка никто не выезжал. И он никогда, ни разу не видел омнибусов на Букингем-паркрод. Нет. Все это, наверное, одни выдумки, как и указатели, волшебные сказки или сны, от которых внезапно просыпаешься по ночам. И он со вздохом вышел из переулка и попал прямо в объятия отца.
Как смеялся его отец, как он хохотал!
— Бедный мой малыш! Ах, Кнопсик, Кнопсик! Он хочет сразу: топ-топ ножками — и взбежать на небушко!..
Да и мать тоже корчилась от смеха, стоя на пороге Пихтовой сторожки.
— Перестань, Боб! — еле выдохнула она. — Не будь таким гадким! Ох, уморил! Ох, оставь мальчика в покое!
К этой шутке возвращались весь вечер. Отец умолял мальчика взять его с собой. Прогулка ведь будет нелегкой. А есть ли там коврик у дверей — вытирать ноги? Мальчик ушел спать обиженный и несчастный и радовался только одному — что не проронил ни слова об омнибусе. Пусть омнибус лишь шутка, обман, но во сне он становился все более и более взаправдашним и, наоборот, обманчивыми и призрачными начали казаться улицы Сербитона, на которых он мерещился мальчику как наяву. И под утро, еще до зари, мальчик проснулся с криком — мимолетным видением мелькнули перед ним края, куда направлялся омнибус.
Он зажег спичку, осветил циферблат часов и календарь; так он узнал, что до восхода солнца еще полчаса. Было совсем темно, ночью на Лондон пал туман и плотно окутал весь Сербитон. Тем не менее мальчик вскочил с постели и оделся: он твердо решил раз и навсегда выяснить для себя, что же всамделишное — тот омнибус или улицы. «Все равно буду чувствовать себя дураком, пока не узнаю», — подумал он. И вскоре, дрожа всем телом, уже стоял на дороге под газовым фонарем, как часовой охранявшим вход в переулок.
Чтобы войти в переулок, требовалось немалое мужество. И не только потому, что там была тьма кромешная: мальчик вдруг понял, что здесь просто не может быть омнибусной остановки. Если бы не полисмен, чье приближение он слышал сквозь туман, он никогда бы так и не решился шагу ступить. Но тут пришлось рискнуть, а оказалось — ни к чему. Пустота. Ничего, кроме пустоты да глупого мальчугана, что, разинув рот, топчется на грязной дороге. Значит, все-таки это выдумка.
«Расскажу все папе и маме, — решил он. — Так мне и надо. Пусть все знают. Какой же я дурак, не стоит мне жить на свете». И он побрел обратно к калитке Пихтовой сторожки.
Но тут он вдруг вспомнил, что его часы спешат. Солнце еще не взошло, оно взойдет только через две минуты.
«Поверю в омнибус еще один, самый последний разочек», подумал он и снова повернул в переулок.
А там уже стоял омнибус.
В него была впряжена пара лошадей, их бока еще дымились от быстрой скачки, а два огромных фонаря бросали свет сквозь туман на стены, тянущиеся по обеим сторонам переулка, превращали мох и паутину в волшебные ковры. Возница кутался в пелерину с капюшоном. Он сидел лицом к глухой стене, и каким образом удалось ему въехать так ловко и бесшумно, мальчик не сумел понять, впрочем, он не понял и многого другого. Не представлял он и как возница выберется из тупичка.
— Скажите, пожалуйста, — голос его глухо дрожал в затхлом буром воздухе. — Скажите, пожалуйста, это и есть омнибус?
— Omnibus est, — ответил, не оборачиваясь, возница. На мгновение наступила тишина. По улице, кашляя, прошел полисмен. Мальчик скорчился в тени; он не хотел, чтобы его заметили. Да кроме того, он был твердо уверен, что это пиратский омнибус: кто же еще, рассудил он, может отъезжать из такого странного места и в такой странный час.
— Когда же вы отправляетесь? — спросил он с деланной небрежностью.
— На рассвете.
— И далеко едете?
— До самого конца.
— А могу я купить обратный билет, чтобы вернуться сюда?
— Можете.
— Знаете, я, кажется, решил, что поеду.
Возница ничего не ответил. Но солнце, видно, уже взошло, ибо он отпустил тормоза. Мальчик едва успел вскочить, и в то же мгновение омнибус тронулся.
Но каким образом? Неужели он развернулся? Ведь тут же негде. Может быть, поехал прямо? Но там стена. И все же он шел — шел размеренным ходом сквозь туман, который из бурого успел превратиться в желтый. Мальчик вспомнил о теплой постели и горячем завтраке, и ему стало не по себе. И зачем он поехал? Родители не погладят его по головке. Он был не прочь возвратиться к ним, домой, да вот погода не позволяла. Одиночество угнетало его невыносимо: он был единственным пассажиром. А в омнибусе, хоть и крепко сколоченном, было холодно и тянуло плесенью. Мальчик запахнул пальтецо поплотнее и при этом случайно дотронулся до своего кармана. Там было пусто. Он забыл кошелек дома.
— Остановитесь! — закричал он. — Остановитесь!
И, будучи мальчиком вежливым, взглянул на дощечку с именем, чтобы обратиться к вознице по всей форме.
— Остановитесь, мистер Браун! Прошу вас, остановитесь, пожалуйста!
Мистер Браун не остановился, но он приоткрыл оконце позади себя и взглянул на мальчика. И лицо его неожиданно оказалось добрым и застенчивым.
— Я забыл кошелек, мистер Браун. У меня нет ни пенни. Мне нечем заплатить за билет. Может быть, вы возьмете мои часы, будьте любезны!
— Билеты этой линии туда и обратно, — сказал возница, нельзя купить за земные деньги. Да и хронометр, даже тот, что украшал часы бодрствования самого Карла Великого или отмерял минуты сна Лауры, никаким волшебством нельзя превратить в пирожное, которое прельстит беззубого Цербера небес!
С этими словами возница протянул требуемый билет и продолжал, пока мальчик произносил слова благодарности:
— Стремление к титулу суетно, и мне это доподлинно известно. Однако тут нет ничего зазорного, если произносишь титул со смехом на устах, а в мире омонимов титулы даже полезны, так как помогают отличать одного смертного от другого. И потому запомни, что меня зовут сэр Томас Браун.[1]
— Неужели вы — сэр? О, извините меня! — Мальчику доводилось слышать о кучерах-джентльменах. — Как любезно с вашей стороны дать мне билет! Но если вы их так даете, какой же доход приносит ваш омнибус?
— Он не приносит дохода. И не должен приносить. Велики недочеты моего экипажа: в нем слишком причудливо сочетаются породы заморского дерева; его подушки ублажают скорее эрудицией, нежели удобством и покоем, и лошади вскормлены не на вечнозеленых пастбищах преходящей минуты, а на сухом сене латыни. Но получать доход — такого греха я никогда не замышлял и не совершал.
— Еще раз извините! — повторил с отчаянием мальчик.
Лицо сэра Томаса снова стало печальным, и мальчик испугался, что вызвал у него эту печаль. Возница пригласил мальчика пересесть к нему на козлы, и так они вместе путешествовали сквозь туман, который постепенно из желтого превращался в белый. Вдоль дороги уже не было домов, а это означало, что они проезжают либо Вересковую пустошь, либо Уимблдонские луга.
— Вы всегда были кучером?
— Когда-то я был врачом.
— А почему перестали? Вы не были хорошим врачом?
— Как врачеватель плоти я не имел большого успеха, и несколько десятков моих пациентов опередили меня в окончании своего земного пути. Но как врачеватель духа я преуспел превыше собственных чаяний и заслуг. Ибо, хотя мои микстуры были не лучше и не действеннее, чем лекарства других врачей, однако подавал я их в затейливых кубках, и потому не одна томящаяся душа стремилась их пригубить и освежиться.
— Томящаяся душа… — пробормотал мальчик. — Когда солнце садится, а впереди — деревья и у тебя внутри вдруг делается так странно, странно… это и есть томящаяся душа?
— Тебе это знакомо?
— Ну конечно.
Помолчав, он немного, совсем чуть-чуть рассказал мальчику о конце их путешествия. Но вообще беседовали они мало, потому что мальчик, когда ему кто-нибудь нравился, предпочитал помолчать вдвоем и таковы же, как он узнал, были привычки сэра Томаса Брауна, а также и многих других, с кем ему предстояло познакомиться. И все-таки мальчик услыхал о молодом человеке по имени Шелли — тот теперь стал знаменитостью и имел даже собственную коляску, — а также о других кучерах на службе Компании. Тем временем стало светлее, хотя туман не совсем еще рассеялся. Но сейчас он больше напоминал дымку и порой обтекал путников клочьями, словно облако. Кроме того, они непостижимым образом поднимались в гору; лошади уже больше двух часов натягивали постромки, а ведь даже если это Ричмондский холм, давно пора было добраться до вершины. А может быть, это Эмпсон или Северные склоны; только ветер здесь казался свежее, чем на тех высотах. Что же до названия конечной станции, то об этом сэр Томас Браун хранил молчание.
Тр-р-рах!
— Клянусь богом, это гром! — сказал мальчик. — И где-то совсем близко. Слышите, какое эхо? Точно в горах.
Тут не совсем отчетливо мелькнула мысль о родителях. Он представил себе, как они едят сосиски и прислушиваются к шуму грозы. Он видел и свой незанятый стул. Потом пойдут вопросы, тревоги, предположения, шутки, утешения. Они будут ждать его к обеду. Но он не вернется ни к обеду, ни к чаю, ни к ужину и весь день проведет в бегах. Если бы он не забыл кошелька, он бы купил им подарки — только вот что бы им такое купить?..
Тр-р-рах!
Ударил гром, и сверкнула молния. Облако задрожало, как живое, и туман рваными лентами метнулся прочь.
— Боишься? — спросил сэр Томас Браун.
— Чего тут бояться? А нам еще далеко?
Лошади встали в тот миг, когда огненный шар взлетел и взорвался с треском, оглушительным, но чистым и звенящим, словно удар кузнечного молота. Туча рассеялась.
— Слушайте, слушайте, мистер Браун! То есть нет, глядите: наконец-то мы увидим все вокруг! То есть нет, прислушайтесь: это звучит, как радуга!
Гром замер, перелившись в слабый рокот, а где-то в глубине, под ним, прорезался и начал нарастать рокот новый; сначала тихо, но все уверенней он вздымался, словно арка — она ширилась, росла, но не меняла формы. Так постепенно, широким изгибом из-под ног лошадей поднялась радуга и протянулась вперед — туда, где таял и исчезал туман.
— Как красиво! И вся разноцветная! А где она кончается? По ней, наверное, можно ходить. Как во сне.
Звук и цвет слились воедино. Радуга выгнулась над бездонной пропастью. Тучи мчались под ней, а она перерезала их и все росла, росла, устремляясь вперед и побеждая тьму, пока не коснулась чего-то более прочного, нежели облака.
Мальчик встал.
— Что там, впереди? — воскликнул он. — На что же она опирается на другом конце?
В свете восходящего солнца за пропастью сверкала круча. Круча или… замок? Лошади тронулись с места. Они ступали теперь по радуге.
— Глядите! — кричал мальчик. — Слушайте! Вон пещеры… или ворота? Взгляните, меж скал, на уступах… Я вижу людей! И деревья!
— Погляди вниз, — прошептал сэр Томас. — Не оставь без внимания волшебный Ахерон.[2]
Мальчик посмотрел вниз, сквозь радужные огни, лизавшие колеса омнибуса. Бездна также очистилась от тумана, и в ее глубине катились воды вечной реки. Солнечный луч проник туда и коснулся зеленой глади, и, когда омнибус проезжал, мальчик увидел, как три девы выплыли на поверхность; они пели и играли чем-то блестящим, похожим на кольцо.
— Эй там, в воде! — позвал он.
Они откликнулись:
— Эй там, на мосту, желаем удачи! — Откуда-то грянула музыка. — Истина в глубинах, истина на вершине.
— Эй там, в воде, что вы делаете?
Сэр Томас Браун ответил:
— Они играют золотом, которым владеют сообща.
И тут омнибус прибыл к месту своего назначения.
Мальчика наказали. Его заперли в детской Пихтовой сторожки и заставили учить наизусть стихотворение.
Отец сказал:
— Мой мальчик! Я готов простить все, только не ложь. — И он высек сына, приговаривая при каждом ударе: — Не было никакого омнибуса, ни кучера, ни моста, ни горы; ты лодырь, уличный мальчишка и лгун.
О, отец умел быть строгим. Мать умоляла, чтобы сын просил прощения. Но он не мог. Это был величайший день его жизни, пусть даже все закончилось поркой и заучиванием стихов.
Он вернулся точно на закате, только обратно привез его уже не сэр Томас Браун, а некая незамужняя леди; беседа с ней была исполнена тихого веселья. Всю дорогу они говорили об омнибусах и четырехместных ландо. Каким далеким казался теперь ее нежный голос! А ведь и трех часов не прошло с тех пор, как он расстался с ней там, в переулке.
Мать подошла к запертой двери и окликнула его:
— Тебе велено идти вниз, милый, и не забудь прихватить с собой стихи.
Он сошел вниз и увидел, что в курительной вместе с отцом сидит мистер Бонс. Он был приглашен на обед.
— А вот и наш знатный путешественник! — мрачно сказал отец. — Юный джентльмен, который разъезжает в омнибусе по радугам под пение красавиц…
И довольный своей остротой, он рассмеялся.
— В конце концов, нечто подобное встречается у Вагнера, улыбаясь, сказал мистер Бонс. — Как ни странно, но подчас в невежественных умах пробиваются искры великой правды искусства. Этот случай заинтересовал меня. Позвольте мне вступиться за виновного. Ведь каждый из нас в свое время переболел романтикой, не так ли?
— Видишь, как добр мистер Бонс, — сказала мать, а отец ответил гостю:
— Превосходно. Пусть прочитает стихотворение, и будет с него. Во вторник я отправляю его к сестре, там его отучат бегать по переулкам. (Смех.) Читай свое стихотворение!
Мальчик начал: «Замкнувшись в невежестве…»
Отец уже опять хохотал во все горло:
— Не в бровь, а в глаз, сын мой: «Замкнувшись в невежестве…» Вот уж не думал, что в стихах можно найти что-нибудь путное. Сказано прямо про тебя. Послушайте, Бонс, поэзия-это по вашей части. Проверьте-ка его, а я притащу виски.
— Ладно, дайте мне томик Китса, — сказал мистер Бонс. Пусть декламирует заданные стихи.
Так образованнейший муж и невежественный ребенок на несколько минут остались вдвоем в курительной.
Замкнувшись в невежестве, одинок,
О тебе и Цикладах грежу я,
Как путник, оставшийся на берегу…
— Совершенно верно. О чем же он грезит?
— О дельфиньих кораллах в бездонных морях, — сказал мальчик и залился слезами.
— Ну, полно, полно. Что ты плачешь?
— Потому… потому что раньше слова только складывались в стишки, а теперь, когда я вернулся, все эти стихи — я сам.
Мистер Бонс положил на стол томик Китса. Случай оказался еще интереснее, чем он ожидал.
— Ты? — воскликнул он. — Этот сонет — ты?
— Да… и — смотрите, как там дальше: «Царство мрака прорезал света сноп, озарил он бездны зеленое дно». Так оно и есть, сэр. Все это правда.
— Я в этом и не сомневался, — сказал мистер Бонс, закрыв глаза.
— Вы… значит, вы мне верите? Вы верите и в омнибус, и в кучера, и в бурю, и в бесплатный билет, и…
— Ну-ну-ну! Довольно бредней, мой мальчик. Я хочу сказать, что никогда не сомневался в подлинной правдивости поэзии. Когда-нибудь, когда ты прочтешь побольше книг, ты поймешь, что я имею в виду.
— Но, мистер Бонс, все так и есть на самом деле. Царство мрака прорезал свет. Я видел, как он забрезжил. Свет и ветер.
— Чепуха, — сказал мистер Бонс.
— Зачем я не остался? Меня так заманивали! Уговаривали, чтобы я отдал свой билет — ведь если потеряешь его, нельзя вернуться. Они выпрашивали билет от самой реки, и я чуть было не согласился: ведь я нигде не был так счастлив, как там, среди обрывов. Но я подумал о маме с папой и о том, что надо привезти их туда. Только они не поедут, хотя дорога начинается прямо от нашего дома. Все и получилось точно так, как меня там предупреждали, и мистер Бонс тоже не верит, и он не лучше других. Меня высекли. И я никогда больше не увижу ту гору.
— Что ты там говоришь обо мне? — спросил мистер Бонс, вдруг выпрямляясь в кресле.
— Я рассказывал им о вас, какой вы умный, как много у вас книг, а они говорят: «Мистер Бонс наверняка тебе не поверит».
— Вздор и чепуха, мой юный друг. Ты становишься дерзким. Я… что ж… я готов решить все раз и навсегда. Ни слова родителям. Я излечу тебя. Завтра вечером я зайду к вам и возьму тебя на прогулку, а на закате мы пойдем в переулок напротив и дождемся твоего омнибуса, глупеныш.
Лицо его тут же приняло строгое выражение, потому что мальчик ничуть не растерялся, а стал прыгать по всей комнате, распевая:
— Вот радость! Я же им говорил, что вы поверите. Мы вместе прокатимся по радуге! Я им говорил, что вы поверите.
Неужели что-то было в этой сказке? Может быть, Вагнер? Или Ките? Шелли? Или сэр Томас Браун? Случай, безусловно, интересный.
На другой день вечером, несмотря на дождь, мистер Бонс все же зашел в Пихтовую сторожку.
Мальчик уже ждал, он был как на иголках и прыгал так, что это даже рассердило президента Литературного общества. Они направились было вниз по Букингем-паркрод, но, убедившись, что никто за ними не следит, скользнули в переулок. И, конечно, наскочили прямо на стоявший омнибус (ведь солнце уже садилось).
— Боже мой! — воскликнул мистер Бонс. — Великий боже!
Это был не тот омнибус, в котором мальчик ехал первый раз, и не тот, которым он вернулся. Тут была тройка лошадей — черная, серая и белая; особенно выделялась серая. Возница обернулся при упоминании имени божьего; у него было бледное лицо с выпяченным подбородком и глубоко запавшими глазами. Мистер Бонс словно узнал незнакомца: он вскрикнул, и его начало трясти как в лихорадке.
Мальчик вскочил в омнибус.
— Неужто это возможно? — воскликнул мистер Бонс. — Неужто возможно невозможное?
— Сэр, входите, сэр. Это такой прекрасный омнибус. А вот и имя кучера — Дан… а фамилии не разберу.
Мистер Бонс тоже прыгнул на подножку. Порыв ветра сразу захлопнул за ним дверцу омнибуса, и от толчка опустились все жалюзи: видно, пружины оказались слабыми.
— Дан… Покажи-ка, где это. Боже милостивый! Мы уже едем.
— Ур-ра! — закричал мальчик.
Тревога охватила мистера Бонса. Он вовсе не хотел быть похищенным. Но никак не мог отыскать дверную ручку или поднять жалюзи. В омнибусе было совсем темно, а к тому времени, когда он зажег спичку, снаружи тоже наступила ночь. Ехали они быстро.
— Странное, поучительное приключение, — сказал он, оглядывая внутренность омнибуса, большого, просторного и чрезвычайно симметричного — каждая часть его в точности соответствовала другой. Над дверью, ручка которой находилась снаружи, виднелась надпись: «Lasciate ogni baldanza voi che entrate».[3] Во всяком случае, так было написано, но мистер Бонс сказал, что первое слово читается совсем по-другому, a «baldanza» ошибочно написано вместо «speranza». И голос его при этом звучал торжественно, как в церкви. А мальчик между тем попросил у мертвенно-бледного возницы два билета туда и обратно. И они были выданы без звука. Мистер Бонс закрыл лицо руками: его снова била дрожь.
— Да знаешь ли ты, кто это?! — прошептал он, когда оконце над козлами захлопнулось. — Вот оно — невозможное!
— Ну, мне он нравится куда меньше, чем сэр Томас Браун, хотя я не удивлюсь, если он окажется кемнибудь поважнее.
— Поважнее? — Мистер Бонс раздраженно топнул ногой. Случай помог тебе совершить величайшее открытие века. И единственное, на что ты способен, — это сказать, что этот человек может оказаться кем-нибудь поважнее. Так слушай же, я сообщу тебе нечто потрясающее: ты помнишь в моей библиотеке томики, переплетенные в телячью кожу, на которых вытиснены красные лилии? Так вот — их написал этот человек!
Мальчик замер, затаив дыхание.
— Хотел бы я знать, увидим ли мы миссис Гэмп? — спросил он после приличествующей случаю паузы.
— Миссис…
— Миссис Гэмп и миссис Хэррис.[4] Мне понравилась миссис Хэррис. Я повстречал их совсем случайно. Картонки миссис Гэмп перевернулись и упали с радуги. Дно у них выпало, и два шара со спинок кровати свалились в воду.
— Рядом сидит человек, написавший книги в переплетах из телячьей кожи, а ты мне толкуешь о Диккенсе и миссис Гэмп.
— Но я с ней так подружился, — оправдывался мальчик. — Я не мог не радоваться, что вижу ее. Я узнал ее голос. Она рассказывала миссис Хэррис о миссис Приг.
— И ты весь день провел в ее облагораживающем обществе?
— О нет. Я еще был на скачках. И встретил человека, который водил меня прямо на беговую дорожку. Ты бежишь, а рядом в море играют дельфины.
— Да ну? А как его звали, этого человека, ты помнишь?
— Ахилл. Нет, тот был позже. Том Джонс![5]
Мистер Бонс тяжело вздохнул.
— Ох, мальчик, ну и каша у тебя в голове! Такой бы случай да культурному человеку, подумать только! Культурный человек знаком со всеми этими персонажами, знает, о чем поговорить с каждым. Он не станет тратить время на каких-то там миссис Гэмп или Тома Джонса. Творения Гомера, Шекспира и Того, кто нас везет — вот что привлекло бы его внимание. Он не пойдет на скачки. И станет задавать умные вопросы.
— Но, мистер Бонс, — сказал смиренно мальчик, — вы же и есть культурный человек. Так я им и сказал.
— Верно, верно, и умоляю, не позорь меня, когда мы доберемся до места. Никакой болтовни и шалостей. Держись подле меня и не заговаривай с Бессмертными, пока они сами к тебе не обратятся. Кстати, дай-ка мне обратные билеты. Ты их потеряешь.
Мальчик покорно отдал билеты, но ему было слегка обидно. В конце концов, ведь это он открыл дорогу сюда. Обидно, если тебе сначала не верят, а потом начинают читать мораль. Между тем дождь кончился, и сквозь щели жалюзи в омнибус прокрался лунный свет.
— А как же теперь будет с радугой? — воскликнул мальчик.
— Ты отвлекаешь меня, — огрызнулся мистер Бонс. — Я размышляю о прекрасном. Как бы я желал очутиться сейчас с почтенным, разделяющим мои чувства человеком!
Мальчик закусил губу. Он сто раз давал себе слово, что все время будет брать пример с мистера Бонса. Он не будет ни смеяться, ни бегать, ни петь — не совершит ни одного из тех вульгарных поступков, которые наверняка возмущали прошлый раз его новых друзей. Постарается совершенно правильно произносить их имена и точно помнить, кто с кем знаком. Ахилл не знает Тома Джонса, во всяком случае так говорит мистер Бонс. Герцогиня Мальфи[6] старше миссис Гэмп, во всяком случае по словам мистера Бонса. Он будет вести себя сдержанно, чопорно и замкнуто. Не станет говорить, что ему нравятся все подряд. Но тут он случайно коснулся головой жалюзи, они взлетели вверх, и все его благие намерения сразу испарились, ибо омнибус достиг вершины холма, залитого лунным светом, и впереди была бездна, а там, на другом берегу, дремали знакомые кручи, окунув подножия в воды вечной реки. Мальчик воскликнул:
— Вот она, гора! Прислушайтесь, поток журчит сегодня совсем другую песню! Взгляните на костры, там, в ущелье!
Мистер Бонс, мельком взглянув вперед, рассердился:
— Какой поток? Какие костры? Что за чушь! Попридержи язык. Там ничего нет.
И все-таки на глазах у мальчика поднималась радуга, только на этот раз не из солнечных лучей и шторма, а из света луны и водяных брызг. Тройка лошадей уже скакала по радуге. И он подумал, что никогда еще не видел более красивой радуги, но сказать не посмел, так как мистер Бонс уже заявил, что там ничего нет. Мальчик высунулся — окно было открыто и подхватил мелодию, поднимавшуюся из дремлющих вод.
— Вступление к «Золоту Рейна»?[7] — удивился мистер Бонс. Откуда ты знаешь этот мотив?
Он тоже выглянул в окно. И вдруг повел себя очень странно. Он испустил сдавленный крик и упал назад, прямо на пол. Он корчился и брыкался. Лицо его приняло зеленоватый оттенок.
— У вас кружится голова на мосту? — спросил мальчик.
— Кружится! — задохнулся мистер Бонс. — Я хочу обратно. Скажи кучеру.
Но возница только покачал головой.
— Мы уже почти на месте, — сказал мальчик. — Они спят. Окликнуть их? Все так обрадуются вам, я их предупредил.
Мистер Бонс только застонал в ответ.
Они ехали теперь по лунной радуге, и она разлеталась на куски за их спиной. Как тиха была ночь! Кто сегодня на страже у Ворот?
— Это я! — крикнул он, забыв, что сто раз давал себе слово быть благовоспитанным. — Я вернулся. Это я, мальчик.
— Мальчик вернулся! — крикнул чей-то голос, и другие голоса подхватили:
— Мальчик вернулся!
— Я привез с собой мистера Бонса.
Молчание.
— Или, вернее, мистер Бонс привез меня с собой.
Глубокое молчание.
— Кто сегодня на страже?
— Ахилл.
И на скалистой дорожке, подле радужного моста он увидел юношу со щитом дивной красоты.
— Мистер Бонс, это Ахилл, в полном вооружении.
— Я хочу обратно, — сказал мистер Бонс.
Позади растаял последний кусочек радуги, и колеса звенели уже о твердый камень. Дверь омнибуса распахнулась. Мальчик сразу выпрыгнул, он не мог удержаться и кинулся навстречу воину, а тот вдруг нагнулся и поднял его на щит.
— Ахилл, — крикнул он, — спусти меня, я невежественный и грубый, мне надо подождать мистера Бонса, я вчера вам говорил о нем.
Но Ахилл поднял его вверх. А он так и припал к дивному щиту, к его героям и горящим городам, к виноградникам, изваянным в золоте, и ко всем добрым чувствам, всем радостям, ко всей этой открытой им Горе, омываемой вечными водами.
— Нет, нет, — протестовал он, — я недостоин. Это место должно принадлежать мистеру Бонсу.
Но мистер Бонс только хныкал, а Ахилл трубил в трубу и восклицал:
— Встань во весь рост!
— Я не хотел вставать, сэр. Но что-то заставило меня выпрямиться. Что же вы медлите, сэр? Ведь это только великий Ахилл, вы же с ним знакомы.
— Я не вижу никого. Не вижу ничего. Я хочу домой, — вопил мистер Бонс. И умолял кучера: — Спасите меня. Разрешите остаться в вашей колеснице. Я так почитал вас. Я вас цитировал. Я переплел вас в телячью кожу. Отвезите меня обратно, в мой мир.
И кучер ответил:
— Я только средство, а не цель. Я лишь пища, но не жизнь. Ищи опору в самом себе, как этот мальчик. Я не могу тебя спасти. Ибо поэзия — это дух, и те, кто поклоняются ей, должны поклоняться истинно и всей душой.
И мистер Бонс не мог сопротивляться, он выполз из прекрасного омнибуса. Сначала зияющим провалом появилось его лицо. Затем руки — одна цеплялась за ступени, другая хватала воздух. Вот уже видны плечи, грудь, живот… И с криком «Я вижу Лондон!» он упал — пал на жесткий, залитый лунным светом камень, пал в него, как падают в воду, пролетел насквозь и исчез, и мальчик больше никогда его не видел.
— Куда вы упали, мистер Бонс? Вот приближается шествие, чтобы почтить вас музыкой при свете факелов. Сюда идут те, чьи имена вам знакомы. Гора пробудилась, пробудилась и река, а море вдоль скаковой дорожки уже будит дельфинов — и все это в вашу честь. Они хотят вас…
На лбу своем он ощутил прикосновение свежих листьев. Кто-то увенчал его лавром.
TEAOS[8]
В районе Вермондских газовых разработок найдено жестоко изувеченное тело мистера Септимуса Бонса. В карманах покойного обнаружены кошелек с деньгами, орфоэпический словарик и два омнибусных билета. Несчастный джентльмен упал, очевидно, с большой высоты. Подозревают, что он стал жертвой преступления. Власти предпринимают тщательное расследование. («Кингстон гвэет», «Сербитон тайме», «Рейнз парк обсервер»)
— Quem — кого; fugis — ты избегаешь; ah demens — дурачок; habitarunt di quoque — боги тоже жили в; silvas — лесах. Продолжайте!
Я всегда стараюсь приукрасить античные тексты. Такая у меня методика. Вот я и перевел demens как «дурачок». Только мисс Бомонт не следовало записывать мой перевод в тетрадку, а Форду, который вовсе не так прост, не следовало повторять за мной: «Кого ты избегаешь, дурачок; боги тоже жили в лесах».
— Вот и-и-именно, — подтвердил я, по-ученому растягивая гласные, — вот именно. Silvas — леса, пространство, поросшее лесом, вообще сельская местность. Ну, a demens — это, конечно, demens. О безумец! Боги, говорю тебе, даже боги живали в лесах!
— А мне кажется, боги всегда жили на небе, — сказала миссис Вортерс, снова (по-моему, в двадцать третий раз) прерывая урок.
— Жили, да не всегда, — ответила ей мисс Бомонт, не отрывая глаз от своей тетрадки. Над словом «дурачок» она вписала «безумец».
— Во всяком случае, я всю жизнь считала, что они живут на небесах.
— Нет, нет, миссис Вортерс, — повторила девушка, — вовсе даже нет. — И, порывшись в своих конспектах, прочла: «Боги. Местожительство. Верховные — гора Олимп. Пан — как показывает имя — почти повсюду. Ореады — горы. Сирены, тритоны, нереиды — вода (соленая). Наяды — вода (пресная). Сатиры, фавны и тому подобное — леса. Дриады — деревья».
— Да у вас, милочка, обширные познания. Но скажите мне, ради всего святого, какой вам от них прок?
— Они мне помогают… — мисс Бомонт запнулась. Она с величайшим почтением относилась к античным авторам, и ей очень хотелось объяснить миссис Вортерс, какой от них прок.
Форд пришел ей на выручку:
— Ну конечно, они вам помогают. В античных текстах масса полезных советов. Например, как от всего увиливать.
Я выразил надежду, что мой юный друг не намеревается увильнуть от чтения Вергилия.
— Нет, правда! — воскликнул он. — Вот, предположим, этот тип, длинноволосый Аполлон, идет учить тебя музыке. Что делать? Проще простого: бац — и ты в лавровых зарослях. Или, допустим, следующий урок — общее природоведение. И, допустим, тебе неохота его учить. Берешь и превращаешься в тростник.
— Мне кажется, у Джека ум за разум заходит, — изрекла миссис Вортерс.
Однако мисс Бомонт поняла намеки, надо сказать, довольно остроумные, и подхватила:
— А Крез?[9] Во что надо превратиться, чтобы сбежать от Креза?
Я поспешил внести поправку в ее познания в мифологии.
— Мидас,[10] мисс Бомонт, а не Крез, — сказал я. — И не вам надо превращаться, а он вас превращает. В золото.
— Да уж от Мидаса не увильнешь, — подтвердил Форд.
— Нет, погодите, — запальчиво начала мисс Бомонт, которая учила латынь не больше двух недель, однако не постеснялась бы поправить и университетского профессора.
Не дослушав, Форд принялся ее дразнить:
— Не увильнете, не увильнете, от Мидаса не увильнете! Догонит, прикоснется — и готово, выплачиваете ему тысячу процентов золотом. Превращаетесь в золотой слиток в форме юной красавицы.
— Вот еще! — воскликнула мисс Бомонт со своей обычной кокетливостью. — Касаться меня? Да я не дамся!
— А он вас и не спросит!
— А я не дамся!
— А он и не спросит!
— А я не дамся!
— А он не спросит!
Мисс Бомонт схватила том Вергилия и шмякнула им Форда по голове.
— Ивлин, Ивлин, — запротестовала миссис Вортерс, — вы забываетесь! И вы так и не ответили на мой вопрос. Какой вам прок от всей этой латыни?
— А вам, мистер Форд, какой прок от латыни?
— Мистер Инскип! Какой нам прок от вашей латыни?
Так я оказался вовлечен в этот извечный спор. Существует множество превосходных аргументов в пользу изучения латыни, но они трудно запоминаются, а мы к тому же сидели на самом солнцепеке, в горле у меня пересохло, хотелось чаю. Однако платный учитель не может не выступить в защиту латыни — это подорвало бы основу его существования. Поэтому я снял очки, подышал на них и сказал:
— Дражайший Форд, как вы можете задавать подобные вопросы?!
— Нет, с Джеком мне все ясно, — сказала миссис Вортерс. — Ему надо готовиться к вступительным экзаменам. Но вот зачем Ивлин учить латынь, этого я не понимаю.
— И все же вы неправы, миссис Вортерс, — сказал я, целясь в нее очками, которые все еще держал в руке. — Я с вами решительно не согласен. Мисс Бомонт в известном смысле абитуриентка нашей цивилизации. Ей тоже предстоят своего рода экзамены, и латынь — один из них. Чтобы постичь современный мир, надо знать, из чего он возник.
— А зачем ей постигать современный мир? — не унималась несносная дама.
— Ну знаете! — парировал я, звучно прихлопнув дужки своих очков.
— Нет, мистер Инскип, не знаю! Так что вы уж потрудитесь объяснить мне, зачем все это надо. Меня тоже заставили в свое время пройти через всех этих Юпитеров, Венер, Юнон, я их до сих пор помню. И, между прочим, со многими из них приключались совершенно, неприличные истории.
— Классическое образование, — сказал я сухо, — не сводится к одной лишь античной мифологии. Тем не менее мифы сами по себе тоже имеют определенную ценность. Пусть это только чьи-то сны, но ведь и сны не лишены ценности.
— Мне тоже снятся сны, — сказала миссис Вортерс, — но у меня хватает благоразумия не пересказывать их.
К счастью, в этот момент нас прервали.
— Да здравствуют сны, господа! — произнес позади нас могучий мужской бас, и к нам присоединился хозяин, Харкурт Вортерс — сын миссис Вортерс, жених мисс Бомонт, опекун Форда и мой работодатель. Мне надлежит называть его мистер Вортерс. — Да здравствуют наши бесценные сны! — повторил он. — Весь день я препирался, спорил, торговался, и вот прихожу домой и застаю вас на лужайке за таким безоблачным, таким мирным, таким идиллическим занятием, как изучение латыни… — он не договорил и, опустившись на стул подле мисс Бомонт, завладел ее ручкой.
— «Ах ты дурачок, боги-то живут в лесах», — пропела она.
— Что такое? — нахмурился мистер Вортерс. Свободной рукой юная ученица указала на меня.
— Вергилий, — пояснил я с запинкой. — Перевод посредством разговорной лексики…
— Ах, вот что! Разговорный перевод поэзии. — Улыбка снова осветила чело мистера Вортерса. — Ну, если в лесах живут боги, тогда понятно, почему леса такие дорогие. Я приобрел сегодня рощу Иное Царство.
Сообщение это вызвало повальный восторг. Буки в Ином Царстве действительно не уступают лучшим букам Хертфордшира, к тому же роща и луг перед ней давно уже неприятной зазубриной нарушали округлость очертаний поместья Вортерсов. Вот почему мы так обрадовались. Один лишь Форд хранил молчание, потирая ушибленное Вергилием место и тихонько улыбаясь самому себе.
— Судя по цене, которую с меня взяли, там на каждом дереве сидит по богу. Впрочем, в этой сделке цена не имела для меня никакого значения. — Он взглянул на мисс Бомонт и добавил: — Вы ведь, кажется, любите буки, Ивлин?
— Я всегда забываю, которые из них буки. Вот такие? — и она воздела руки к небу, свела кисти вместе и вытянулась всем телом, изображая тонкий и гибкий ствол. Изящное зеленое платье затрепетало, словно прошелестели бесчисленные листья.
— Голубушка! — воскликнул влюбленный мистер Вортерс.
— Нет, — сказал Форд. — Это береза.
— Ах да, конечно. Значит, такие? — она привела в движение свои юбки, на секунду повисшие в воздухе обширными зелеными кругами, точно слоистая крона бука. Взглянув в сторону дома и убедившись, что слуги ничего не заметили, мы дружно рассмеялись и объявили, что она рождена для варьете.
— Да, такие я очень даже люблю! — воскликнула она и изобразила еще один бук.
— Я так и думал, — кивнул мистер Вортерс, — я так и думал. Роща Иное Царство — ваша.
— Моя?!
Ей никогда еще не дарили таких подарков, и она даже не сразу поняла.
— Да, напишем купчую на ваше имя, и вы ее собственноручно подмахнете. Примите рощу в знак моей любви и нашей помолвки. В добавление к кольцу, так сказать.
— Так теперь она моя? И мне там можно делать все, что я захочу?
— Все, что вам заблагорассудится, — улыбаясь подтвердил мистер Вортерс. Она набросилась на него с поцелуями. Потом расцеловала миссис Вортерс. Она не обошла бы и нас с Фордом, но мы выставили локти. Известие о том, что она стала землевладелицей, ударило ей в голову.
— Значит, она моя. Я могу там гулять, работать, жить. Собственная роща! Моя навеки!
— На девяносто девять лет она в вашем полном распоряжении.
— На девяносто девять лет?.. — Я вынужден отметить, что в голосе ее прозвучала нотка разочарования.
— Голубушка, уж не надеетесь ли вы прожить дольше?
— Нет, это, наверное, невозможно, — ответила она, слегка покраснев. — Не знаю…
— Подавляющее большинство людей считает, что девяносто девять лет — срок достаточно большой. К примеру, этот дом и лужайка, на которой вы сейчас стоите, отданы мне на девяносто девять лет, и все же я считаю их своими. Или я неправ?
— Нет, нет, конечно.
— На девяносто девять лет — это ведь и значит, в сущности, навеки.
— Да, да, вы правы.
У Форда есть одна взрывоопасная тетрадка. Снаружи на ней написано: «Не для посторонних», а когда открываешь, то на титульном листе видишь название: «В сущности, книга». Я увидел, как Форд раскрыл эту тетрадку и записал: «Вечность — это, в сущности, девяносто девять лет».
Тут мистер Вортерс проговорил, словно обращаясь к самому себе:
— Боже мой, до чего же вздорожала земля. Просто уму непостижимо.
Я понял, что великому человеку нужна реплика, и подал ее:
— В самом деле, мистер Вортерс?
— Друг Инскип, вы даже представить себе не можете, как дешево я мог купить эту рощу десять лет назад. Но я отказался. Угадайте почему?
Мы не угадали.
— Потому что это было бы нечестно.
При сих благородных словах по лицу мистера Вортерса распространился чрезвычайно симпатичный румянец.
— Да, нечестно. То есть формально все было бы законно, но по сути — безнравственно. Чтобы купить ее, надо было оказать давление на тогдашнего владельца. И я отказался. Мне говорили — причем говорили по-своему порядочные люди, — что я напрасно щепетильничаю. А я сказал: «Возможно. Возможно, я излишне щепетилен. Мое имя всего лишь Харкурт Вортерс, и, может быть, оно не слишком широко известно за пределами Сити и моей родины в целом, и все-таки мне лестно думать, что его произносят с уважением. И моему имени под этой купчей не бывать. Таково мое последнее слово. Можете называть это щепетильностью. Допустим, у меня каприз. Будем считать, что я просто капризничаю». — Мистер Вортерс снова залился краской. Форд говорит, что его опекун краснеет с ног до головы, и, если его раздеть и спровоцировать на благородные речи, он будет как вареный рак. В таком виде он и нарисован у Форда в тетрадке.
— Значит, теперь вы купили рощу у кого-то другого? — спросила мисс Бомонт, с интересом выслушав всю историю.
— Конечно, — сказал мистер Вортерс.
— Ну разумеется, — рассеянно отозвалась миссис Вортерс, пытавшаяся отыскать в траве оброненную спицу. — У вдовы прежнего владельца.
— Чай! — вскричал сын миссис Вортерс, энергично поднимаясь на ноги. — Я вижу, накрывают к чаю, что как нельзя более кстати. Пойдемте, мама. Пошли, Ивлин. Целый день сражаться, это, доложу я вам, не шутка. В сущности, вся наша жизнь — непрерывная борьба. Борьба, с какой стороны ни глянь. Лишь немногим счастливчикам удается проводить время в чтении книг, и таким образом избегать столкновения с реальностью. Я же…
Дальше мы не слышали. Сопровождая обеих дам, он пересек аккуратный лужок и поднялся по каменным ступенькам на террасу, где лакей возился со столами, стульями и серебряной подставкой для чайника. Из дома на террасу вышли остальные дамы. Мы услышали, что и они тоже бурно отреагировали на известие о покупке Иного Царства.
Мне по душе Форд. У этого юноши задатки ученого и джентльмена, хотя с последним он почему-то не согласен. Меня позабавила несколько скептическая гримаса, появившаяся на лице юноши при взгляде на террасу. Лакей, массивная серебряная подставка — все это чуждо Форду и только злит его. Ибо ему свойственно мечтать. Не о возвышенном, нет. Возвышенное — это область мистера Вортерса. Нет, у Форда мечты реальные и осязаемые. Здоровые мечтания, уводящие его мысль не в облака, а на землю, только другую, где лакеев нет, а подставки, я полагаю, делаются не из серебра. И, как я понимаю, там вещи называются своими именами, а не сводятся «в сущности» к чему-то другому. Однако есть ли смысл в этих мечтах и, если есть, какой от них прок, — этого я не сумею объяснить. Сказав, что сны — и, стало быть, мечты — не лишены определенной ценности, я просто хотел возразить старухе; Вортерс.
— Продолжайте, дружок, — сказал я. — Мы должны до чая хоть что-нибудь успеть.
Он развернул свой стул, усевшись спиной к террасе и лицом к лугу, речушке и стоявшим за нею букам Иного Царства, и с восхитительной серьезностью принялся разбирать «Эклоги» Вергилия.[11]
Роща Иное Царство ничем не отличается от любой другой буковой рощи. Таким образом, я избавлен от докуки ее описывать. Нет ничего оригинального и в том, что речка, преграждающая путь к роще, не имеет мостика в удобном для этого месте и, стало быть, надо либо делать крюк примерно в милю, либо шлепать по воде. Мисс Бомонт предложила шлепать. Мистер Вортерс бурно приветствовал это предложение, и мы даже не сразу поняли, что он вовсе не собирается его принять.
— Великолепно! — восклицал он. — Великолепно! Пошлепаем в ваше царство по колено в воде. Вот только как же провиант?
— Понесете на себе!
— Конечно, конечно. Или кто-нибудь из слуг понесет.
— Харкурт! Никаких слуг. Раз лес мой — значит, и пикник мой, стало быть, я и хозяйка. Я все устрою. Я от вас скрыла. Весь провиант мы уже купили. Мы с мистером Фордом ходили в деревню.
— В деревню?
— Да. Мы купили печенья, апельсинов и полфунта чаю. А больше ничего и не надо. И раз уж мистер Форд притащил все это из деревни, он может и через речку перенести. От вас требуется только одолжить мне немного посуды, но не самой дорогой. Посуду я понесу сама. Вот и все.
— Но, голубушка!..
— Ивлин, — сказала миссис Вортерс, — почем вы с Джеком покупали чай?
— Мы отдали десять пенсов за полфунта.
На это миссис Вортерс ответила недовольным молчанием.
— А как же мама? — вскричал мистер Вортерс. — Я совсем забыл! Не может же мама тоже шлепать босиком.
— Нет, конечно, нет, миссис Вортерс. Мы можем вас перенести.
— Благодарю вас, дитя. Я уверена, что вам это под силу.
— Увы, Ивлин, увы, мама над нами смеется. Она скорее умрет, чем позволит нам нести ее. Увы и еще раз увы! Ведь с нами пойдут мои сестры. И миссис Озгуд, а эта несносная женщина к тому же простужена. Нет, придется нам идти кругом, через мост.
— Вы идите кругом, а мы… — начал Форд, но опекун кинул на него быстрый взгляд, и Форд осекся.
Так что мы пошли кругом. Процессия состояла из восьми персон. Возглавляла ее мисс Бомонт. Она была чрезвычайно весела и забавна — так, во всяком случае, мне тогда казалось. Правда, впоследствии, припоминая ее речи, я не нашел в них ничего забавного. Но тогда она нас очень веселила, выступая примерно в таком роде: «Шеренгой по одному. Вообразите, что вы в церкви, и замкните рты на замок. Носками наружу, мистер Форд. Харкурт! Будете переходить реку — бросьте наяде щепотку чая, у нее голова болит. Она уже тысячу девятьсот лет страдает мигренью». И так далее, и тому подобное, все глупости в таком же роде. Не знаю, чем мне тогда понравилась ее болтовня. Мы подошли к роще, и мисс Бомонт сказала: «Мистер Инскип, пойте, а мы будем подпевать: „Ах ты дурачок, боги-то живут в лесах“». Я прокашлялся и пропел-таки эту гнусную фразу, и все принялись повторять ее, словно литанию. Было в ней что-то привлекательное, в нашей мисс Бомонт. Я, в общем, понимал, почему, наткнувшись где-то в Ирландии на эту девицу без денег, без связей и, можно сказать, без роду, без племени, Харкурт решился привезти ее домой и объявить своей невестой. Это был смелый поступок, а ведь он и считал себя смелым человеком. Приданого за ней не было ни полушки, но он мог себе позволить жениться на бесприданнице: ценности у него и так имелись в избытке — и материальные, и духовные. Однажды я слышал, как он говорил матери, что со временем Ивлин тысячекратно возвратит его издержки. Ну а пока в ней просто было что-то привлекательное. Платному учителю не пристало судить, кто симпатичен, а кто нет, а то бы я ей очень симпатизировал.
— Прекратить пение! — скомандовала она. Мы вошли в лес. — Добро пожаловать. Милости прошу вас всех ко мне в рощу.
Мы поклонились. Форд, всю дорогу хранивший серьезность, поклонился до самой земли.
— Теперь прошу садиться. Миссис Вортерс, будьте добры присесть вот здесь, возле этого зеленого ствола, он пойдет к вашему чудному платью.
— Хорошо, дорогая, я сяду, — сказала миссис Вортерс.
— Анна, сюда. Мистер Инскип, возле нее, а вот здесь — Рут и миссис Озгуд. А вы, Харкурт, подвиньтесь немного вперед, чтобы заслонить дом. Его не должно быть видно.
— Ну уж нет, — засмеялся влюбленный мистер Вортерс, — я предпочитаю сидеть, прислонившись к дереву.
— А мне куда сесть, мисс Бомонт? — спросил Форд. Он стоял по стойке смирно, будто солдат.
— Ах ты боже мой! — воскликнула она. — Вы только поглядите на нашего Фордика — один посреди стольких Вортерсов![12]
Да, она была уже достаточно цивилизована, чтобы каламбурить.
— Может, я заслоню вам дом, если останусь стоять?
— Сядь, Джек, ну что за ребячество! — с ненужной резкостью вмешался опекун. — Сядь, тебе говорят.
— Пусть постоит, раз ему хочется, — сказала мисс Бомонт. — Только сдвиньте шляпу на затылок, мистер Форд. Чтоб она у вас была как венчик. Тогда вы мне не только дом, но даже и дым из трубы заслоните. К тому же вам так очень к лицу.
— Ивлин, Ивлин, вы слишком много требуете от ребенка. Он устанет стоять. Он же типичный книжный червь, он слабенький. Пусть он сядет.
— А я думала, вы сильный, — сказала она.
— Ну разумеется, я сильный! — воскликнул Форд, И это правда. Невероятно, но факт. Никогда он не упражнялся с гантелями и не играл в регби. Мускулы у него окрепли сами собой. Он считает, что это от чтения Пиндара.[13]
— В таком случае будьте любезны постоять.
— Ну что за детские капризы, Ивлин! — вмешался мистер Вортерс. — Если бедняга Джек устанет, я его сменю. Однако почему это вы не желаете смотреть на мой дом, а?
Миссис Вортерс и девицы Вортерс обеспокоенно заерзали. Они видели, что их Харкурт недоволен. Почему недоволен — не их забота. Ублажить его надлежало Ивлин, и они все уставились на нее.
— Ну-с? Отчего же вам противен вид вашего будущего дома? Не побоюсь сказать — хотя спроектировал его, в сущности, я сам, — что он совсем недурно смотрится отсюда, особенно фронтоны. Ну-с? Отвечайте!
Мне было жаль мисс Бомонт. Самодельный фронтон — вещь ужасающая, и особняк Харкурта больше всего походил на загородную дачку, страдающую водянкой. Но что же она ему ответит? Она ничего не ответила.
— Ну-с?
А она и ухом не вела. Будто и не слышала. Все так же улыбалась, веселилась и сияла, а отвечать и не подумала. Ей словно было невдомек, что на вопрос необходимо дать ответ. Зато для нас ситуация создалась невыносимая. Желая спасти положение, я тактично перевел разговор на ландшафт, который, сказал я, немного напоминает мне местность под Вейи.[14] Я солгал. Ничто здесь не напоминало мне Вейи, так как я никогда не бывал там. Но приводить в разговоре античные названия и имена тоже входит в мою методику. Во всяком случае, я избавил общество от неловкой ситуации: мисс Бомонт сразу посерьезнела и деловито осведомилась, в каком году Вейи был разрушен. Я ответил ей подобающим образом.
— Обожаю античных писателей, — объявила она. — У них такой естественный стиль. Они просто записывают кто что знает, вот и все.
— Верно, — сказал я. — Однако наряду с прозой античные авторы писали и стихи. Они не ограничивались регистрацией фактов.
— Записывали что знали, вот и все, — повторила мисс Бомонт с довольной улыбкой, словно это дурацкое определение доставляло ей удовольствие.
Между тем Харкурт пришел в себя.
— Очень справедливое суждение, — сказал он. — Я лично отношусь к античному миру точно так же. Он нам, в сущности, ничего не дает. Они записали кто что знал и этим ограничились.
— Как это? — спросила мисс Бомонт. — В каком смысле «ограничились»?
— В том смысле — хоть и не слишком вежливо говорить так при мистере Инскипе, — в том смысле, что античная литература — это еще далеко не все. Конечно, мы многим обязаны ей, и я вовсе не склонен ее недооценивать. Я тоже изучал в школе античных писателей, в них масса прелести и красоты, но античные авторы — это далеко не все. Они писали в ту эпоху, когда человек еще не научился чувствовать по-настоящему. — Мистер Вортерс порозовел. — Отсюда и некоторая холодность античного искусства, которому недостает… чего-то такого, знаете ли… чего-то такого. Другое дело — более поздние вещи: Данте, мадонна Рафаэля, некоторые мелодии Мендельсона… — исполненный благоговения, мистер Вортерс умолк. Мы глядели в землю, не смея поднять глаз на мисс Бомонт. Ни от кого не секрет, что ей тоже недостает чего-то такого. Ведь в ней еще не развилась душа.
Наше молчание нарушил громкий шепот миссис Вортерс, сообщившей, что она умирает с голоду.
Юная хозяйка вскочила. Нет, нет, помогать она нам не позволит. Мы гости. Она раскрыла корзинку, развернула печенье и апельсины, вскипятила и разлила чай. Чай был ужасный. Зато мы смеялись и болтали с той свободой, которую дает только пикник, и, даже выплевывая мух, миссис Вортерс улыбалась. Над нами маячила молчаливая фигура благородного Форда, который подносил чашку ко рту, стараясь не нарушить позы. Его опекун, большой забавник, подшучивал над ним, и все норовил пощекотать его под коленками.
— Ах, до чего же хорошо! — говорила мисс Бомонт. — Я так счастлива!
— Какой у вас милый лесок, — говорили ей дамы.
— Лес теперь принадлежит ей навеки! — воскликнул мистер Вортерс. — Девяносто девять лет — это, конечно, мало. Я заставил бывших владельцев пересмотреть условия и на сей раз приобрел лес в вечное владение. Пустое, голубушка, пустое, не стоит благодарности!
— Ну как же не стоит, — возражала она, — когда все так прекрасно и вы все так добры ко мне! А ведь еще год назад я почти никого из вас не знала. Ах, как чудесно! И роща, собственная роща в вечное владение! И вы все у меня в гостях и чай пьете! Дорогой Харкурт! Дорогие мои! И мистер Форд даже заслонил от меня дом, который мог бы все испортить!
— Ха, ха, ха! — рассмеялся мистер Вортерс и покрепче ухватил юношу за ногу. Не знаю, что у них там вышло, но Форд охнул и упал. Посторонний мог бы подумать, что он вскрикнул от злости или от боли, но мы-то были все свои и дружно рассмеялись.
— На лопатки, на лопатки! — играючи, они принялись бороться, разбрасывая пыль и сухие листья.
— Не смейте бить мою рощу! — прикрикнула на ник мисс Бомонт. — Ей больно!
Форд снова охнул. Мистер Вортерс убрал руку.
— Победа! — объявил он. — Ивлин, полюбуйтесь видом на фамильное гнездо Вортерсов.
Но мисс Бомонт уже вспорхнула и, покинув нас, углубилась в свою рощу. Мы собрали посуду и разделились на группы. Форд пошел с дамами. Мистер Вортерс удостоил меня своего общества.
— Ну-с, — задал он свой обычный вопрос, — как подвигаются античные штудии?
— Неплохо.
— А каковы способности мисс Бомонт?
— Я бы сказал, незаурядные. Во всяком случае, она полна энтузиазма.
— А вам не кажется, что это скорее детская прыть? Буду с вами вполне откровенен, мистер Инскип. Во многих отношениях мисс Бомонт, в сущности, еще дитя. Ей предстоит учиться всему с самого начала. Она ведь и сама это признает. Ее теперешняя жизнь так непохожа на ее прошлое существование. Так нова для нее. Наши привычки, наш образ мыслей — во все это ей еще предстоит вживаться.
Я знал, к чему он клонит. Но ведь и я не набитый дурак. И я ответил:
— В смысле вживания нет лучшего материала, чем античная литература.
— Это верно, — подтвердил мистер Вортерс, — это верно.
Где-то за деревьями слышался голос мисс Бомонт. Она считала буки.
— Единственное, что меня смущает, — продолжал мистер Вортерс, — это, знаете ли… ну вот греческий, латынь… пригодятся ли ей эти знания? Сумеет ли она… Ну, словом, вы же понимаете, что учительствовать ей не придется.
— Да, верно, — сказал я, и лицо мое отразило впервые зародившиеся сомнения.
— Так стоит ли… поскольку знания ее ничтожны?.. О, разумеется, она полна энтузиазма! Но не следует ли направить ее энтузиазм по пути, скажем, английской литературы? Она ведь совершенно не знает Теннисона.[15] Вчера вечером, когда мы прогуливались в оранжерее, я прочел ей эту замечательную сцену, помните — Артур и Джиневра? Латынь и греческий — это прекрасно, но иногда мне кажется, что начинать надо с начала.
— Вам кажется, — подхватил я, — что для мисс Бомонт античные авторы — излишняя роскошь.
— Вот именно, мистер Инскип, роскошь, именно роскошь. Причуда. Прихоть. Другое дело — Джек Форд. И тут мы, между прочим, подходим к еще одной проблеме. Ведь из-за нее Джеку, наверное, приходится повторять пройденное прежде. Она же только-только постигает азы.
— Да, разумеется, азы. И должен вам сказать, что учить их вместе довольно трудно. Джек — мальчик начитанный, а мисс Бомонт, при всем ее энтузиазме и прилежании…
— Я так и думал. Стало быть, Джеку это не на пользу?
— Да, должен признаться, что…
— Вот именно. Напрасно я придумал для них совместные занятия. Отринем эту идею. Для вас, мистер Инскип, с потерей ученицы ничего, разумеется, не изменится.
— Мы тотчас прекратим совместные занятия, мистер Вортерс.
Тут она подошла к нам.
— Харкурт, здесь семьдесят восемь деревьев. Я все-все сосчитала.
Он одарил ее улыбкой. Надо сказать, что он высок и красив, с мощным подбородком, живыми карими глазами, обширным лбом, и вовсе не седой. Фотографический портрет мистера Вортерса производит весьма благоприятное впечатление.
— Семьдесят восемь деревьев?
— Так точно.
— Вы рады?
— Ох, Харкурт!..
Я начал укладывать посуду в корзину. Они меня видели и слышали, и знали, где я. Не моя вина, что они не отошли в сторонку.
— Предвкушаю постройку моста, — сказал он. — Простого деревянного моста в низине. И еще можно проложить асфальтовую тропку от дома через луг, чтобы мы с вами могли в любую погоду приходить сюда посуху. Здесь бывают мальчишки — обратите внимание на инициалы, вырезанные на стволах. Я думаю, стоит соорудить какую-нибудь простенькую ограду, чтобы никто, кроме нас с вами…
— Харкурт!..
— Ограду такого типа, как у меня поставлена вокруг сада и полей. А на той стороне рощи поставим калитку и повесим замок. Закажем только два ключа — вам и мне, больше ведь ни к чему… и проведем асфальтовую дорожку…
— Погодите, Харкурт!
— Погодите, Ивлин!
— Я… я… я…
— Вы… вы… вы..?
— Я… я не хочу асфальтовую дорожку!
— В самом деле? Да, может быть, вы правы. Тогда, пожалуй, шлаковую. Или даже гравиевую.
— Но видите ли, Харкурт… Я вообще не хочу никакой дорожки! Мне… мне это не по карману!
Он победно расхохотался.
— Голубушка! Да кто же просит вас тратиться? Дорожка тоже входит в мой подарок.
— Нет, подарок — только роща, — сказала мисс Бомонт. — Вы понимаете… Ну зачем мне дорожка? Гораздо лучше приходить сюда, как сегодня. И мост мне ни к чему. И забор. И я совсем не против, чтобы мальчишки вырезали на стволах свои инициалы. Они уж сколько лет ходят сюда со своими подружками — специально чтоб вырезать инициалы. Это у них вроде обручения и называется «четвертое предложение». И я вовсе не хочу их прогонять.
— Боже! — сказал мистер Вортерс, указав на внушительных размеров сердце, пронзенное стрелой. — Боже, боже!
По-моему, он просто тянул время, не зная, как ей лучше возразить.
— Они вырезают свои имена или инициалы и уходят, а когда у них рождается первый ребенок, снова приходят и режут глубже. И так после каждого нового ребенка. Вот смотрите: если кора прорезана насквозь до самой древесины — значит, у них большая семья, а если прорезь неглубокая и зарастает — значит, они вообще не поженились.
— Да вы просто чудо! Я прожил тут всю жизнь, но даже слыхом не слыхал обо всем этом. Кто бы мог подумать, что в Хертфордшире существуют народные обычаи! Надо будет рассказать архидьякону, он придет в восторг.
— И я вовсе не хочу им мешать!
— Голубушка, но ведь лесов кругом полно. Крестьяне найдут себе другую рощу. Свет клином не сошелся на Ином Царстве.
— Но ведь…
— Иное Царство будет для нас, только для нас двоих. Мы вырежем два имени, мое и ваше, — шептал он.
— Я не хочу, чтоб был забор. — Она стояла лицом ко мне, и я видел, что она напугана и сбита с толку. — Я ненавижу заборы. И мосты. И всякие дорожки. Ведь это же мой лес. Прошу вас. Ведь вы мне его подарили.
— Ну разумеется, — поспешил он успокоить ее; но видно было, что он злится. — Идея! Ведь луг-то мой! Стало быть, я имею право его огородить. Поставлю изгородь между вашим участком и моим.
— Со стороны дома — пожалуйста. Отгораживайтесь от меня сколько угодно. Но не отгораживайте меня от людей. Никогда, Харкурт, никогда. Я не хочу, чтобы забор отделял меня от всего мира. Пусть люди приходят в рощу. С каждым годом инициалы будут становиться все глубже. Ну что может быть приятнее? И даже если некоторые зарастают, все равно они тут, под корой.
— Наши инициалы! — пробормотал он, ухватившись за единственное в ее речи, что он был в состоянии понять и употребить для дела. — Давайте теперь же вырежем их. Ваши и мои, рядом. И сердце, если хотите. И стрелу. X. В. плюс И. Б.
— X. В.,- повторила она, — плюс И. Б.
Он достал перочинный нож и увлек ее за собой на поиски нетронутого ствола.
— И. Б., Извечное Благословение. Мое, мое благословение. Моя тихая гавань. Мой целомудренный алтарь. О, воспарение духа! Сейчас вы этого не понимаете, но вы поймете. О, райское уединение! Год за годом, вдвоем, вдали от мира, растворившись друг в друге, сливая свою душу с вашей, И. Б., Истинное Блаженство. — Он протянул руку к стволу. Тут она словно очнулась от сна.
— Харкурт! — закричала она. — Харкурт! Что это? Что это у вас красное на пальцах?
О боги! О владыки и владычицы неба и земли! Какой кошмар! Мистер Вортерс прочел взрывоопасную тетрадку Форда.
— Я сам виноват, — сказал Форд. — Надо было мне на наклейке написать: «В сущности, не для посторонних» — тогда бы он уразумел, что это значит — не для него.
Я проявил строгость, соответствовавшую моему статусу платного педагога.
— Вы несправедливы, юный друг. Ваша наклейка отвалилась. Только поэтому мистер Вортерс и открыл тетрадку. Он и не подозревал, что это ваши личные записи. Видите, наклейки-то нет.
— Он ее соскреб, — мрачно возразил Форд и взглянул себе на ногу.
Я притворился, что не понимаю, и продолжал:
— Дело обстоит следующим образом. В течение ближайших суток мистер Вортерс будет обдумывать ситуацию. Я вам советую извиниться, не дожидаясь истечения этого срока.
— А если я не извинюсь?
— Конечно, это ваше личное дело. Не забывайте только, что вы молоды и жизни, в сущности, совсем не знаете, да и своих денег у вас почти нет. Насколько я понимаю, ваша карьера, в сущности, зависит от благоволения мистера Вортерса. Вы насмеялись над ним. Он этого не любит. Дальнейшее, по-моему, очевидно.
— Извиниться?
— Безусловно.
— А если нет?
— Уехать.
Он сел на каменную ступеньку, подперев подбородок коленом. На лужайке под нами мисс Бомонт катала крокетные шары. Влюбленный мистер Вортерс находился еще ниже, на лугу: он надзирал за работами по прокладке асфальтовой дорожки. Да, дорожку решили все-таки проложить, и мост построить, и забор вокруг Иного Царства. Мисс Бомонт скоро поняла, сколь неразумны были ее возражения, и однажды вечером в гостиной сама заговорила об этом и разрешила Харкурту делать все, что он хочет.
— Роща будто ближе подошла, — сказал Форд, обращаясь ко мне.
— Сняли забор между рощей и лугом, вот она и кажется ближе. Вам, друг мой, лучше бы обдумать свои действия.
— Сколько он прочел?
— Естественно, он тут же закрыл тетрадку. Но, судя по тому, что вы показывали мне, одного взгляда вполне достаточно.
— Он на стихах открыл?
— Каких стихах?
— Он говорил вам про стихи?
— Нет. О ком стихи, о нем?
— Нет, не о нем.
— Тогда не страшно, даже если он их и прочел.
— Иногда, знаете, приятно, чтобы о тебе упомянули, — сказал Форд, глядя мне в лицо. Во фразе его было что-то едкое — этакая оскоминка, какая бывает от первоклассного вина. Совсем не юношеский привкус был у этой фразы. Мне стало жаль, что мой ученик рискует погубить свою карьеру, и я снова посоветовал ему извиниться.
— Дело не в том, требует мистер Вортерс извинения или нет. Это совсем другая сторона вопроса, и я предпочел бы ее не касаться. Сейчас суть в том, что если вы сами, по собственному почину, не извинитесь, вам придется уехать. Но куда?
— К тете в Пекхем.
Я жестом указал ему на радовавший глаз ландшафт, на коров и лошадей, щипавших траву, на слуг. В центре ландшафта возвышался мистер Вортерс — этакое земное солнце, источник силы и благополучия.
— Мой милый Форд! Не играйте в героя. Извинитесь.
К несчастью, я несколько повысил голос на последнем слове, и мисс Бомонт услышала меня со своей лужайки.
— Извиниться? — закричала она. — За что?
Будучи равнодушна к игре, она тут же поднялась к нам, волоча за собой крокетный молоток. Вид у нее был довольно вялый. Она наконец начала приобщаться к цивилизации.
— Уйдемте в дом, — прошептал я. — Уйдемте, пока не поздно.
— Вот еще! — сказал Форд. — Ни за что!
— Ну, что у вас тут такое? — спросила она, став на ступеньку подле Форда.
Он поднял голову и, глядя на мисс Бомонт, сглотнул. И вдруг я понял. Вот, значит, что это были за стихи. Теперь я уже не знал, надо ли ему извиняться. Чем скорее его выставят из дому, тем лучше.
Несмотря на мои возражения, он рассказал ей про тетрадку, и первая ее реплика была:
— Ой, покажите, покажите!
Ни малейшего понятия о приличиях. Потом она сказала:
— А отчего вы оба такие грустные?
— Мы ждем решения мистера Вортерса, — сказал я.
— Какие глупости, мистер Инскип! Неужели вы думаете, что Харкурт рассердится?
— Разумеется, он сердится, и совершенно справедливо.
— Да почему?
— Потому что мистер Форд насмеялся над ним.
— Ну так что? — я впервые услышал нотки раздражения в ее голосе. — Неужели вы думаете, что он станет наказывать Форда за какие-то насмешки? А для чего ж еще мы и живем на белом свете? Чтоб уж нельзя было и посмеяться? Вот еще! Да я целый день смеюсь над всеми. Над мистером Фордом, и над вами. И Харкурт тоже. Нет, вы его не знаете! Он не станет. Не станет он сердиться из-за шутки.
— Хорошенькая шутка, — сказал Форд. — Нет, он меня не простит.
— До чего же вы глупый! — она насмешливо фыркнула. — Не знаете вы Харкурта. Он очень добрый. Вот ежели вы станете извиняться, он обязательно рассердится, и я бы разозлилась. Ну скажите ему хоть вы, мистер Инскип!
— По-моему, мистер Вортерс имеет все основания рассчитывать, что мистер Форд извинится.
— Основания? Какие еще основания? Что у вас за слова-то такие — основания, извинения… общество… положение… Я этого не понимаю! Для чего ж тогда вообще жить на свете?
Речь ее была — точно дрожащие огоньки, загорающиеся во мраке. То она кокетничала, то вдруг задавала вопросы о смысле жизни. Однако экзамена по курсу этики я не сдавал и потому ответить ей не мог.
— Я знаю одно: Харкурт не такой дурак, как вы с Фордом. Он выше условностей. Ему плевать на все эти ваши основания и извинения. Он знает, что смех — самая лучшая вещь на свете, а потом уже деньги, и душа и всякое такое.
Душа и всякое такое! Удивляюсь, как это Харкурта, распоряжавшегося на лугу, не хватил удар.
— Да вы бы все с тоски померли, — продолжала она, — если бы только и делали, что обижались и извинялись. Воображаю, если бы все сорок миллионов англичан были такие обидчивые! Вот был бы смех! Воображаю! — и она действительно рассмеялась. — Да вы присмотритесь к Харкурту. Он вовсе не такой. У него есть чувство юмора. Вы слышите, мистер Форд? У него есть чувство юмора. Неужели вам это непонятно?
Форд снова опустил голову и уставился себе под ноги. Мисс Бомонт бесстрастно сообщила мне, что, кажется, он планет. Потом крокетным молотком принялась поглаживать его по голове, приговаривая:
— Плакса-вакса, плакса-вакса. Да тут и плакать-то не о чем! — и со смехом сбежала по ступенькам. — Ладно! — крикнула она, обернувшись. — Велите плаксе утереть слезки. Я сама поговорю с Харкуртом.
Мы молча смотрели ей вслед. Не думаю, чтобы Форд плакал. Глаза у него были большие и недобрые. Он выругался всеми подходящими словами, какие знал, потом резко поднялся и ушел в дом. Вероятно, ему невыносимо было видеть ее разочарование. Не будучи склонным к подобным сантиментам, я с интересом наблюдал, как мисс Бомонт приближалась к своему властелину.
Уверенно ступая, она пересекла луг. Рабочие снимали перед ней шляпы, и она отвечала на их приветствия. Вялость ее как рукой сняло, а вместе с ней исчезли и все признаки цивилизованности. Она снова превратилась в ту простодушную, прямолинейную девчонку, какой Харкурт привез ее из Ирландии, — девчонку в высшей степени привлекательную и нелепую и (меня поймут те, кто умеет жалеть других) в высшей степени трогательную.
Она подошла к нему, взяла его под руку. Я видел, как разрезала воздух его ладонь, разъяснявшая мисс Бомонт проблемы мостостроения. Дважды она прерывала его, ему пришлось повторить объяснения. Потом и ей, наконец, удалось вставить слово, и сцена, последовавшая за этим, была выразительнее любой театральной постановки. Две фигуры — женская и мужская — сходились и расходились на берегу реки, первая возбужденно жестикулировала, вторая была надменна и невозмутима. Мисс Бомонт умоляла, спорила и — если меня не обмануло расстояние — пыталась даже высмеять мистера Вортерса. В подтверждение какого-то из своих наивных аргументов она попятилась… и бултыхнулась в речку. Это стало развязкой комедии. Под галдеж столпившихся рабочих Харкурт спас ее. Вода замочила ей юбки до колен, башмаки у нее были все в грязи. В таком виде Харкурт повел ее к дому, и скоро я начал разбирать слова:
— Грипп… вы ноги промочили… забудьте о платье, здоровье превыше всего… умоляю вас, голубушка, не волнуйтесь… нервное потрясение… в постель, в постель… Немедленно в постель! Обещаете? Будьте паинькой. Поднимайтесь в дом — и прямо в постель.
Он остался на лужайке, а она послушно поднялась на террасу. Лицо ее выражало ужас и замешательство.
— Итак, вы искупались, мисс Бомонт!
— Искупалась?.. А, да. Вы знаете, мистер Инскип… Я даже не понимаю, как это получилось, но… у меня ничего не вышло.
Я изобразил удивление.
— Он говорит, что мистер Форд должен уехать… немедленно. У меня ничего не вышло.
— Очень жаль, мисс Бомонт.
— Ничегошеньки не вышло… Харкурт оскорблен, И говорит, что все это вовсе не смешно. Никогда он не позволяет мне делать, что я хочу. Сперва — латынь и греческий: я хотела узнать про богов и героев, а он мне не позволил. Потом я хотела, чтоб не строили забор и мост и чтоб не было асфальта — и вот видите, что получилось. А теперь я попросила не наказывать мистера Форда, который ни в чем не виноват, а Харкурт навсегда выгоняет его из дома.
— Форд проявил неуважение, мисс Бомонт, — сказал я, ибо долг заставлял меня держать сторону мистера Вортерса.
— Нет такого слова — «неуважение»! — вскричала она. — Где вы его взяли? Ну что за выдумки, все это ваши «обязанности», «положение», «права»? Все это от ваших великих мечтаний!
— Каких «великих мечтаний»? — спросил я, стараясь сдержать улыбку.
— Велите мистеру Форду… о боже, Харкурт идет сюда, я побегу в спальню. Кланяйтесь от меня мистеру Форду и велите ему… угадать. Мы с ним никогда больше не увидимся, и я этого не переживу. Велите ему угадать. Зря я его назвала плаксой. Он не плакса. Он плакал, как настоящий мужчина. И я теперь тоже стала взрослой.
Я счел себя обязанным пересказать этот разговор хозяину дома.
Мост построен, ограда закончена, и Иное Царство привязано к нашему крыльцу ленточкой асфальта. Семьдесят восемь буков как будто и впрямь подошли гораздо ближе к дому, и, когда после отъезда Форда установились ветреные дни, мы слышали, как ночами вздыхают в роще кроны деревьев, а утром находили буковые листья, прибитые ветром к самой террасе. Мисс Бомонт не выказывала желания идти гулять, отчего дамы чувствовали большое облегчение: Харкурт не велел им отпускать ее одну, а идти за ней в такую погоду значило испортить туалеты. Нет, она сидела в комнатах, не читала и не смеялась, и одевалась теперь не в зеленое, а в коричневое.
Однажды, зайдя в гостиную и не заметив ее присутствия, мистер Вортерс облегченно вздохнул и сказал:
— Ну слава богу. Круг замкнулся.
— Да, замкнулся, — отозвалась мисс Бомонт.
— А ты, оказывается, тут! Сидишь тихонько, как мышка? Я хотел сказать, что наши господа, представители британского трудящегося класса, соизволили наконец завершить свой труд и отгородили нас от окружающего мира. А я… я под конец сделался ужасным тираном и деспотом и не послушался тебя. Мы не поставили калитки на том конце рощи. Ты меня простишь?
— Все, что по душе тебе, Харкурт, нравится и мне.
Дамы с улыбкой переглянулись, а мистер Вортерс сказал:
— Вот именно. И как только уляжется ветер, мы все вместе отправимся в твою рощу и отпразднуем ее покупку по-настоящему. Потому что прошлый раз не в счет.
— Конечно, прошлый раз не в счет, — повторила мисс Бомонт.
— Ивлин говорит, что ветер никогда не уляжется, — заметила миссис Вортерс. — Не знаю, откуда ей это известно.
— Пока я в доме, ветер не успокоится.
— В самом деле? — игриво сказал мистер Вортерс. — Ну так выйдем и успокоим его.
Они прошлись взад-вперед по террасе. Ветер затих ненадолго, но потом, к обеду, разыгрался еще пуще. Мы ели и слушали, как он рычит и свищет нам из каминной трубы. Кроны деревьев в Ином Царстве бурлили, точно море в шторм. Ветер срывал с них листья и сучки, а потом на асфальт слетела ветка, настоящая толстенная ветка, и, скользнув через мост, пролетела луг и покатилась по нашей лужайке. (Беру на себя смелость называть ее «нашей», поскольку я остался в доме в качестве секретаря Харкурта.) Если бы не каменные ступеньки, она влетела бы на террасу и, чего доброго, разбила бы окно в столовой. Мисс Бомонт вскочила со стула и, как была, с салфеткой в руке, выбежала на лужайку и подбежала к ветке.
— Ивлин! Ивлин! — закричали дамы.
— Пусть идет, — великодушно отозвался мистер Вортерс. — Происшествие и в самом деле исключительное. Надо обязательно рассказать о нем архидьякону.
— Харкурт! — воскликнула вновь разрумянившаяся мисс Бомонт. — А не могли бы мы с тобой после обеда пойти в рощу?
Мистер Вортерс немного подумал.
— Если ты не хочешь, можно, конечно, не ходить, — добавила она.
— А вы что скажете, Инскип?
Я понял, чего ему надо, и воскликнул:
— Да, пойдемте! — хоть я и не питаю никакой любви к ветреной погоде.
— Прекрасно. Мама, Анна, Рут, миссис Озгуд, мы все отправляемся в рощу.
И мы отправились-таки. Процессия получилась унылая. Но на сей раз боги были благосклонны к нам: лишь только мы выступили, буря утихла и в природе наступило поразительное спокойствие. Так что слова мисс Бомонт относительно погоды в конце концов оказались пророческими. Настроение ее улучшалось с каждой минутой. Она шествовала по асфальтовой тропке впереди всех нас и время от времени оборачивалась и обращалась к влюбленному мистеру Вортерсу с каким-нибудь изящным или ласковым замечанием. По-моему, она была восхитительна. Меня всегда восхищают люди, умеющие верно сориентироваться.
— Подойди-ка сюда, Ивлин!
— Сам подойди!
— Поцелуй меня!
— Как же я тебя поцелую, когда ты так далеко? Он кинулся к ней, но она ускользнула, а мы все мелодично рассмеялись.
— Ах, до чего ж я счастлива! — воскликнула она. — Ведь правда же, у меня есть все, что мне надо в этом мире. Ужас как мрачно было сидеть в доме. Но теперь, ах, до чего ж я счастлива!
Вместо коричневого платья на ней светилось прежнее волнисто-зеленое, и, стоя на асфальте посреди широкого луга, она принялась вертеть юбки, и солнце, пробившееся вдруг сквозь тучи, осветило ее. Она была поистине очаровательна, и мистер Вортерс не стал делать ей замечаний, радуясь, наверное, что прошла ее меланхолия, и мирясь с тем, что одновременно улетучилась ее цивилизованность. Танцуя, она почти не переступала ногами, но тело ее так грациозно колыхалось, и так волшебно развевалось платье, что мы были буквально в упоении. Она танцевала под пение пташки, со страстью заливавшейся в Ином Царстве, и река остановила свой бег, чтобы полюбоваться танцем (зачем же еще?), а очарованные ветры замерли в своих пещерах, в то время как очарованные тучи застыли в небе. Кружение танца подхватило ее и уносило прочь от нашей компании, от всего нашего общества, от нашей жизни, назад, в прошлое, в глубину веков, — и вот уже пали кругом дома и изгороди, осталась только невозделанная земля под солнцем. Одежда мисс Бомонт обратилась в листву, руки обернулись ветвями, белая шейка превратилась в гладкую верхушку дерева, которая приветственно сияет в лучах восходящего солнца, а порой поблескивает от дождя. Вот набегает листва и скрывает от нас гладкий ствол — это шейка мисс Бомонт вдруг скрылась в каскаде волос. Потом листва расходится, мы снова видим блеск коры, и снова возникает из зелени мисс Бомонт, которая восклицает, глядя на нас:
— Ах, ах! — и снова: — Ах, Харкурт! Я никогда еще не была так счастлива! Я чувствую, что мне принадлежит весь мир!
А он, в тенетах любовного экстаза, позабывший о мадоннах Рафаэля, позабывший, я полагаю, и о своей душе, бросился к ней с распростертыми объятиями, восклицая:
— Ивлин! Ивлин! Извечное Благословение! Моя навеки! Моя! — но она ускользнула от него.
Возникла музыка, и мисс Бомонт запела:
— О Форд, один средь Вортерсов, мой брод чрез эти воды, веди меня к моему царству! О Форд, как я тебя любила, когда жила в обличье женщины! И пока есть у меня ветви, чтоб защищать тебя от солнца, я буду помнить о тебе, — распевая так, она перешла речку.
Не знаю, почему он с таким неистовством за ней погнался. Все это была игра, мисс Бомонт оставалась в его владениях, кругом стоял забор, убежать она не могла. Однако он стремглав бросился через мост, будто все их счастье было поставлено на карту, и яростно кинулся в погоню. Мисс Бомонт бежала неплохо, но исход, конечно, был предрешен. Мы только не знали, на лугу он ее поймает или уже в роще. Дюйм за дюймом он настигал ее. Вот они уже в тени деревьев. В сущности, он мог бы схватить ее… но промахнулся. Она исчезла между стволами, затем и он скрылся из виду.
— Харкурт развеселился, — говорили миссис Озгуд, Анна и Рут.
— Ивлин! — слышалось из рощи. Мы как ни в чем. не бывало шли по асфальтовой дорожке.
— Ивлин! Ивлин!
— По-видимому, он ее все еще не поймал.
— Ивлин, где ты?
— Мисс Бомонт, должно быть, очень ловко спряталась.
— Слушайте! — заорал Харкурт, появляясь из рощи. — Вы не видели Ивлин?
— Нет, нет, она в лесу.
— Я так и думал.
— Ивлин, верно, прячется от него за каким-нибудь стволом. Вы идите с той стороны, а я с этой. От нас она не увильнет.
Мы — вначале весело — пустились на поиски; нас не оставляло ощущение, что мисс Бомонт совсем рядом, что ее тонкая фигурка скрывается за ближайшим стволом, а волосы и платье слились с листвой. Она где-то здесь; она над нами; вот ее ножка коснулась багрово-бурой земли; вот мелькнула ее грудь, шейка; она была повсюду и нигде. Веселье наше обернулось раздражением, а раздражение излилось в гнев и страх. Сомнений не было — мисс Бомонт исчезла.
— Ивлин, Ивлин! — снова и снова кричали мы. — Право же, это совсем не смешно!
Потом поднялся ветер, еще более злобный после затишья, и страшная буря вынудила нас уйти в дом. Мы говорили:
— Теперь-то она наверняка вернется.
Но она не вернулась. Зашипел дождь, повисший над пересохшими лугами, точно дым фимиама, и под натиском дождя листва разразилась рукоплесканиями. Потом блеснула молния. Дамы взвизгнули, и мы увидели, как Иное Царство ударило в ладоши, и услышали, как оно разразилось громовым хохотом. Даже архидьякон не припомнит такой грозы. У Харкурта погибли все саженцы, с крыши послетала черепица. Весь напряженный, бледный, Харкурт подошел ко мне и сказал:
— Вам можно доверять, Инскип?
— Безусловно.
— Я давно подозревал их. Она сбежала с Фордом.
— Но каким образом? — поразился я.
— Лошади ждут; поговорим в коляске. — Затем, перекрывая шум дождя, он проорал: — Калитки-то там нет, я знаю, а вот как насчет лестницы? Пока я тыкался между деревьями, она перескочила через забор, а он…
— Но вы были так близко! Они бы не успели.
— Все можно успеть, — сказал он злобно. — Подлая бабенка все успеет, если захочет. Когда я ее нашел, она была дикарка. Я ее выдрессировал, выучил. Ох, раздавлю я их. Раздавлю. Места мокрого не оставлю.
Форда ему не раздавить. Эта задача не под силу никому. Но я боялся за мисс Бомонт.
Поезд уже ушел. Нам сообщили, что он увез несколько молодых парочек, а, прибыв в Лондон, мы узнали еще о многих других парочках, замеченных на вокзале. Мир словно сговорился поиздеваться над одиночеством Харкурта. В отчаянье мы разыскали наконец унылое предместье, где проживает теперь Форд. Мы пронеслись мимо неряшливой служанки и перепуганной тетушки, взлетели наверх, рассчитывая захватить его с поличным. Он сидел за столом и читал «Эдипа в Колоне»[16] Софокла.
— Меня не проведешь! — завопил Харкут. — Мне известно, что мисс Бомонт прячется у тебя.
— К сожалению, нет, — ответил Форд. От бешенства Харкурт стал заикаться:
— Инскип! Вы слышите, слышите, что он говорит? «К сожалению»! Повторите все, что вам известно о нем! Я просто не в состоянии.
Я процитировал песню: «О Форд, один средь Вор-терсов, мой брод чрез эти воды, веди меня к моему царству! О Форд, как я тебя любила, когда жила в обличье женщины! И пока есть у меня ветви, чтоб защищать тебя от солнца, я буду помнить о тебе».
— Вскоре после этого она исчезла, — сказал я.
— И еще… раньше… она передавала ему что-то в таком же духе. Вы свидетель, Инскип. Она ему велела что-то угадать.
— Я и угадал, — сказал Форд.
— Ага! Значит ты, в сущности…
— Вовсе нет, мистер Вортерс, вы меня не поняли. Я не «в сущности» угадал. Я действительно угадал. Я мог бы рассказать вам, если б захотел, но это не имеет смысла. Потому что она не «в сущности, сбежала» от вас. Она действительно спаслась, окончательно и навсегда, поскольку есть на свете ветви, чтоб защищать людей от солнца.
Мистер Лукас вряд ли смог бы сказать, почему ему сейчас так хотелось опередить всех остальных. Возможно, он достиг того возраста, когда начинают ценить независимость, поскольку скоро предстоит с ней расстаться. Он устал от внимания и предупредительности своих более молодых спутников, и ему нравилось, отделившись от них, трусить на муле одному и спешиваться без их помощи. Возможно также, он находил особо тонкое удовольствие в том, чтобы ждать по их вине обеда, а потом говорить, что это не имеет значения.
Он с детским нетерпением принялся колотить мула каблуками по бокам и, велев погонщику огреть животное палкой — толстой палкой с острым концом, — поскакал вниз по холму сквозь заросли цветущего кустарника, сменяющиеся полосами анемон и желтых нарциссов. Но вот он услышал журчание воды и увидел группу платанов, возле которых они намеревались перекусить.
Даже в Англии деревья эти обратили бы на себя внимание — так густо переплелись их ветви, так они были громадны, так великолепны в своем уборе из трепещущей листвы. А здесь, в Греции, они были и тем большей редкостью — единственный прохладный уголок во всей этой ослепительно сверкавшей, выжженной жарким апрельским солнцем долине. Под их сенью скрывалась крошечная сельская гостиница, «хан», — ветхая глинобитная постройка с широким деревянным балконом, где пряла старуха; рядом с ней коричневый поросенок поедал апельсиновую кожуру. Внизу, на сырой земле, сидели на корточках двое грязных детей и играли в какую-то первобытную игру; их мать, ненамного чище, стряпала что-то в доме. Типичная Греция, как сказала бы миссис Формен; и брезгливый мистер Лукас возблагодарил судьбу за то, что они везут всю снедь с собой и будут есть на открытом воздухе.
Однако он рад был, что попал сюда, и рад, что здесь нет миссис Формен, — никто не будет высказывать за него его мнение… рад даже, что еще с полчаса не увидит Этель. Этель была его младшая, пока еще незамужняя дочь. Преданная и любящая, она, как полагали, решила посвятить свою жизнь отцу — быть ему на старости лет опорой и утешением. Миссис Формен называла ее не иначе как Антигоной, и мистер Лукас пытался приноровиться к роли Эдипа, раз уж, если верить общественному мнению, ничего другого ему не оставалось.
С Эдипом его роднило одно — он старел. Даже ему это было ясно. Он утратил интерес к делам других людей и почти не слушал того, что ему рассказывали. Сам он поговорить любил, но часто терял нить разговора, а когда ему вновь удавалось ее поймать, результат не стоил затраченных усилий. Его слова, его жесты становились все более однообразными, все более стереотипными; его анекдоты, вызывавшие некогда всеобщий смех, теперь проходили незамеченными; его молчание было так же лишено смысла, как и его речь. А ведь он прожил здоровую, деятельную жизнь, неустанно трудился, зарабатывал деньги, дал образование детям. Винить было некого, просто он старел.
Сейчас мистер Лукас был в Греции, осуществилась его давнишняя мечта. Сорок лет назад он заразился любовью к эллинизму, и с тех пор его не покидало чувство, что, если он когда-нибудь побывает в этой стране, его жизнь будет прожита не напрасно. Но в Афинах оказалось пыльно, в Дельфах — сыро, в Фермопилах — уныло, и он со скептической улыбкой слушал восторженные возгласы своих спутников. Что Греция, что Англия: человек старел, и для него было все едино — смотреть ли на Темзу или на Эврот. Поездка сюда была последней надеждой опровергнуть эту печальную закономерность, и надежда его не оправдалась.
И все же в чем-то Греция ему помогла, хотя он и не сознавал этого. Она пробудила в нем чувство неудовлетворенности, а в этом чувстве есть биение жизни. Не то чтобы его преследовали неудачи. Зло скрывалось в самом корне вещей. Ему предстояло помериться силами с недюжинным врагом. Весь последний месяц им владело странное желание умереть, сражаясь.
«Греция — страна для молодых, — сказал он себе, стоя под платанами, — но я проникну в нее, я завладею ею. Листья снова станут зелеными, вода — вкусной, небо — голубым. Они были такими сорок лет назад, и я верну их себе. Быть старым мне не по душе, и я больше не намерен притворяться».
Он сделал два шага вперед, и вдруг у ног его зажурчала холодная вода; она доходила ему до щиколоток.
«Интересно, откуда здесь вода?» — спросил он себя. Он вспомнил, что склоны холмов были сухи, а здесь, по дороге, несся поток.
Он остановился и, не переставая дивиться, воскликнул:
«Как, вода течет из дерева… из дупла? Я никогда не видел и не слышал ничего подобного!»
Огромный платан, склонившийся над «ханом», был внутри полым — его сердцевину выжгли на уголь, — а из живого еще ствола стремительно изливался родник, одевая кору папоротником и мхом; проворно перебежав дорогу, он орошал лежавшие за ней поля. Простодушные селяне воздали должное красоте и тайне по мере своих сил: в коре дерева была вырезана ниша — некое подобие алтаря, — а в ней повешена лампада и небольшое изображение святой девы, получившей в наследство совместную обитель наяды и дриады.
«В жизни не видал ничего более чудесного, — сказал мистер Лукас. — Можно даже зайти внутрь и посмотреть, откуда берется вода».
На секунду он заколебался, не решаясь осквернить святилище. Потом вспомнил с улыбкой собственную мысль: «…это место будет моим, я проникну в него, я завладею им…» — и решительно прыгнул на камень внутри дупла.
Вода бесшумно и неуклонно поднималась из полых корней и скрытых трещин в стволе платана, образуя удивительную янтарную чашу, и переливалась наружу через край дупла. Мистер Лукас попробовал ее — вода была вкусной, а когда он взглянул наверх, в черную трубу ствола, то увидел синее небо и несколько ярко-зеленых листков и вспомнил, на этот раз без улыбки, о своих заветных словах.
Здесь до него бывали другие — его сразу же охватило удивительное чувство слияния с людьми. К коре были прикреплены крошечные жестяные руки, ноги, глаза, смешные и наивные изображения мозга и сердца — благодарственные приношения верховному божеству за вновь обретенные силы, мудрость, любовь. Радости и горести людей проникли в самое сердце дерева — природа не знает уединения. Мистер Лукас раскинул руки, уперся в мягкую обуглившуюся древесину и приник всем телом к стенке дупла. Глаза его закрылись, его охватило странное чувство, — подобное чувство испытывает пловец, когда после долгого единоборства с волнами отдается на волю течения, зная, что оно вынесет его на берег, — он пребывал одновременно в движении и в покое.
Мистер Лукас замер на месте, ощущая лишь поток у себя под ногами, ощущая, что и все вокруг — лишь лоток, увлекающий за собою и его.
Вдруг он пробудился, словно от толчка… возможно, от толчка о берег, куда его вынесло наконец. Ибо, открыв глаза, он увидел, что за эти мгновения все кругом непостижимо преобразилось и стало внятно и мило его сердцу.
Был особый смысл в том, как старуха склоняется над своей пряжей, и в возне поросенка, и в том, как уменьшается под ее руками шерстяная кудель. На дороге, залитой водой, появился поющий юноша верхом на муле, и в его позе была красота, а в его приветствии — искренность. И узор, отбрасываемый листвой на распростертые корни деревьев, был не случаен, и то, как кивали головками нарциссы и пела вода, было исполнено значения. Для мистера Лукаса, открывшего за короткий миг не только Грецию, но и Англию, и весь мир, и всю жизнь, не было ничего смешного в желании повесить внутри дерева и свое благодарственное приношение- крошечную модель человека.
— Ах, да тут папа! Играет в Мерлина.[17]
Они все были здесь, а он и не заметил, когда они появились — Этель, миссис Формен, мистер Грэм и говорящий по-английски погонщик мулов. Мистер Лукас с подозрением посматривал на них из дупла. Они внезапно стали ему чужими, и все, что они делали, казалось ему неестественным и грубым.
— Разрешите предложить вам руку, — сказал мистер Грэм; этот молодой человек всегда был вежлив со старшими.
Мистер Лукас почувствовал раздражение.
— Благодарю, я прекрасно могу обойтись без посторонней помощи, — сказал он. Но тут же, выходя из дупла, поскользнулся и попал ногой в ручей.
— Ах, папочка, папочка, — сказала Этель, — ну что ты наделал?! Слава богу, у меня есть во что тебя переобуть.
Она принялась хлопотать вокруг него: вынула из вьюков чистые носки и сухие ботинки, затем усадила его на ковер возле корзины с провизией и отправилась с остальными осматривать рощу.
Вернулись они в полном восторге. Мистер Лукас принялся было им вторить, но ему все труднее было их выносить. Восторг их казался ему пошлым, поверхностным и каким-то судорожным. Они не ощущали внутренней красоты, разлитой вокруг. Он попытался как-то объяснить свои чувства и вот что сказал:
— Я вполне удовлетворен видом этого места. Оно производит весьма благоприятное впечатление. Прекрасные деревья, особенно для Греции, а этот родник очень поэтичен. Люди здесь тоже кажутся доброжелательными и вежливыми. Решительно, это очень привлекательное место.
Миссис Формен упрекнула его в чрезмерной сдержанности.
— О, таких мест одно на тысячу! — вскричала она. — Я хотела бы жить и умереть здесь! Право же, я бы задержалась здесь, если бы мне не надо было возвращаться в Афины! Это место напоминает мне Колон у Софокла.
— Нет, я просто не могу отсюда уехать, — сказала Этель. — Положительно, я должна здесь задержаться.
— Конечно, так и сделайте. Вы и ваш отец! Антигона и Эдип. Конечно, вы должны задержаться в Колоне.
У мистера Лукаса от волнения перехватило дух. Когда он стоял внутри дерева, ему казалось, что он сохранит обретенную им благодать, куда бы ни направил свой путь. Но этот минутный разговор вывел его из заблуждения. Он больше не полагался на себя, он боялся продолжать свои странствия, ибо, кто знает, может быть, прежние мысли, прежняя скука снова завладеют им, как только он покинет тень платанов и музыку девственного ручья. Спать под одним кровом с благожелательными сельскими жителями, смотреть в их добрые глаза, наблюдать, как под темным куполом неба бесшумно скользят летучие мыши, и видеть, как с появлением луны становятся серебряными золотые узоры на земле… Одна такая ночь, и ему больше не грозит возвращение к старому, он навсегда останется во вновь завоеванном им царстве. Но губы его с трудом проговорили:
— Я охотно проведу здесь ночь.
— Ты хочешь сказать «неделю», папочка? Было бы кощунством провести здесь меньше.
— Хорошо, пусть это будет неделя, — недовольно произнесли вслед за ней его губы, а сердце от радости так и прыгало в груди. За едой он больше ни к кому не обращался — он рассматривал место, которое вскоре будет знать так хорошо, и людей, которые станут его соседями и друзьями. В «хане» постоянно жили всего несколько человек — его владельцы: старуха, пожилая женщина, юноша и двое детей; он не заговаривал ни с одним из них, но уже их любил, как любил все, что двигалось, дышало, просто существовало под благословенной сенью платанов.
— En route,[18] — прозвучал резкий голос миссис Формен. — Этель! Мистер Грэм! Всему — даже самому лучшему — приходит конец.
«Сегодня вечером, — думал мистер Лукас, — зажгут лампаду в алтаре. И когда все мы усядемся на балконе, мне, возможно, расскажут, какие они повесили приношения».
— Извините, мистер Лукас, — сказал Грэм, — нужно скатать ковер, на котором вы сидите.
Мистер Лукас поднялся с места, говоря себе: «Этель пойдет спать первая, и я попробую рассказать о своем приношении, ведь мне необходимо его сделать. Я думаю, они меня поймут, если мы останемся наедине».
Этель коснулась его щеки.
— Папа! Я звала тебя трижды. Мулы уже готовы.
— Мулы? Какие мулы?
— Наши мулы. Мы все тебя ждем. Ах, мистер Грэм, помогите, пожалуйста, моему отцу сесть в седло.
— Я не понимаю, Этель. О чем ты?
— Папочка, милый, нам пора трогаться. Ты же знаешь, мы должны попасть в Олимпию до наступления ночи.
Мистер Лукас ответил высокопарным, не допускающим возражений тоном:
— Право, Этель, я всегда желал, чтобы ты была более последовательна в своих словах и поступках. Тебе прекрасно известно, что мы остаемся здесь на неделю. Ты же сама это предложила.
От удивления Этель позабыла о вежливости.
— Что за нелепая идея! Даже ребенку понятно, что я пошутила. Конечно же, я имела в виду, что задержалась бы, если бы могла.
— Ах, если бы мы могли делать то, что хотим! — вздохнула миссис Формен, уже сидевшая на муле.
— Неужели ты хоть на секунду подумал, — продолжала Этель более спокойно, — что я действительно намереваюсь здесь остановиться?
— Именно так я и думал. И, основываясь на этом, я построил все свои дальнейшие планы. Для меня крайне неудобно, по правде говоря, даже невозможно сейчас уехать отсюда.
Он произнес эту тираду с глубокой убежденностью в голосе, и миссис Формен с мистером Грэмом вынуждены были отвернуться, чтобы скрыть улыбки.
— Прости, пожалуйста, это было очень легкомысленно с моей стороны. Но ты же знаешь, что мы не можем отстать от своих спутников, и, если мы задержимся хотя бы на ночь, мы пропустим пароход в Патрах.
Миссис Формен заметила в сторону, точнее, мистеру Грэму, что Этель великолепно управляется с отцом.
— При чем тут пароход в Патрах? Ты сказала, что мы остановимся здесь, и мы здесь остановимся.
Казалось, обитатели «хана» каким-то таинственным образом угадали, что спор касается их. Старуха перестала прясть, а юноша и дети стали позади мистера Лукаса, словно желая его поддержать.
Мистера Лукаса не трогали ни доводы, ни уговоры. Он больше не спорил, но решение его было неколебимо. Впервые он ясно увидел, как ему следует жить. Зачем ему возвращаться в Англию? Кому он там нужен? Друзья его умерли или охладели к нему. Этель, пожалуй, его любит, но — и это вполне понятно — у нее достаточно других интересов. С остальными своими детьми он встречался редко. Единственную родственницу, сестру Джулию, он боится и ненавидит. Нет, сопротивление не требовало от него никаких усилий. Он будет глупцом и трусом, если покинет место, которое даровало ему счастье и душевный покой.
Наконец Этель, желая его успокоить, а заодно щегольнуть своим знанием греческого, пошла вместе с изумленным погонщиком в «хан», чтобы посмотреть комнаты. Пожилая женщина встретила их громкими приветствиями, а юноша, улучив подходящий момент, повел мула мистера Лукаса на конюшню.
— Отпусти его, разбойник! — закричал мистер Грэм; он всегда утверждал, что иностранцы понимают английский язык, когда хотят. И на этот раз он оказался прав — юноша послушался его. Так они и стояли все вместе, ожидая возвращения Этель.
Наконец она появилась, подобрав юбки; за ней шел погонщик, таща купленного по дешевке поросенка.
— Папочка, дорогой, я готова ради тебя на все… но остановиться в этом доме… нет!
— Там… блохи? — спросила миссис Формен. Этель дала понять, что «блохи» — не то слово.
— Что ж, боюсь, это решает вопрос, — сказала миссис Формен. — Я знаю, как взыскателен по этой части мистер Лукас.
— Нет, это не решает вопроса, — сказал мистер Лукас. — Ты уезжай, Этель. Ты мне не нужна. Не понимаю, почему я вообще с тобой советовался. Я остаюсь здесь один.
— Не говори глупостей! — воскликнула Этель, теряя терпение. — Как тебя, в твоем возрасте, можно оставить одного? Кто тебе приготовит еду… ванну? В Патрах тебя ждут письма. Ты пропустишь пароход. А это значит, что ты опоздаешь к началу оперного сезона и не сможешь быть на приемах, куда нас пригласили. Ну подумай, разве ты в состоянии путешествовать один?!
— Они могут вас зарезать, — внес свою лепту мистер Грэм.
Греки молчали, но всякий раз, как мистер Лукас взглядывал на них, они жестами манили его в «хан». Дети даже осмелились потянуть его за полы пальто, а старуха на балконе совсем бросила прясть и умоляюще смотрела на него своими загадочными глазами.
По мере того как он сражался, исход спора обретал для него все большее значение: теперь мистеру Лукасу казалось, что он хочет остаться не просто потому, что здесь к нему вернулась юность и он почувствовал красоту и нашел счастье, но потому, что именно здесь, вместе с этими людьми, его ожидает величайшее событие, которое преобразит лицо земли. Это была решающая минута в его жизни; и мистер Лукас отказался от доводов и каких бы то ни было слов — все слова были бы тщетны; он возложил надежды на мощь своих тайных союзников: безмолвных людей, журчащей воды и шелестящих деревьев. Ибо все вокруг, слив воедино свои голоса, взывало к нему, и эта речь была ему понятна, а болтовня его противников с каждой минутой казалась все более нелепой и пустой. Скоро они устанут спорить и уйдут прочь под палящим солнцем, предоставив его тишине, прохладной роще, лунному свету и уготованной ему судьбе.
Действительно, миссис Формен и погонщик мулов уже пустились в путь под аккомпанемент пронзительного поросячьего визга, и сражение тянулось бы без конца, если бы Этель не призвала на помощь мистера Грэма.
— Не могли бы вы что-нибудь сделать? — прошептала она. — Мне с ним не сладить.
— Спорить я не мастер… Но если я могу помочь вам как-нибудь иначе… — и он самодовольно оглядел свою атлетическую фигуру.
Этель заколебалась. Затем сказала:
— Помогите как можете. В конце концов, это ради его же блага.
— Тогда подведите к нему сзади мула.
И вот, когда мистер Лукас уже решил, что одержал победу, он внезапно почувствовал, как его приподнимают с земли и сажают боком в седло. Мул тут же рысцой сорвался с места. Мистер Лукас ничего не сказал, ибо ему нечего было сказать, и даже когда они выехали из-под тени платанов и журчание ручья умолкло, на лице его не отразилось почти никаких чувств. Мистер Грэм бежал рядом, держа шляпу в руке; он приносил свои извинения:
— Я знаю, я вмешался не в свое дело, от всего, сердца прошу прощения. Но я надеюсь, право же, надеюсь, что когда-нибудь вы сами увидите, что я… а, черт!
Камень угодил ему прямо между лопаток. Он был брошен мальчиком, гнавшимся за ними по дороге. Позади бежала его маленькая сестра, она тоже кидала камни.
Этель громко позвала погонщика мулов, который вместе с миссис Формен был где-то впереди, но, прежде чем он успел прийти на выручку, появился новый противник. Это был молодой грек. Он кинулся к ним наперерез и попытался схватить за уздечку мула мистера Лукаса. К счастью, Грэм был опытный боксер: не прошло и минуты, как юноша, не в силах ему противостоять, уже лежал распростертый, с разбитым в кровь ртом, среди нарциссов. К тому времени как появился погонщик, дети, напуганные участью старшего брата, прекратили атаку, и спасательная экспедиция, если можно ее так назвать, отступила в беспорядке под платаны.
— Бесенята! — сказал мистер Грэм, торжествующе смеясь. — Вот вам современные греки в полной красе. Ваш отец для них — деньги, они считают, что мы вынули эти деньги у них из кармана, раз не дали ему остановиться в «хане».
— О, они ужасны… настоящие дикари! Не знаю, как вас благодарить. Вы спасли моего отца!
— Надеюсь, вы не сочли меня грубым.
— О нет, — чуть слышно вздохнув, сказала Этель. — Я восхищаюсь силой.
Тем временем кавалькада перестроилась, и мистера Лукаса, удивительно стойко, как заметила миссис Формен, переносившего свое разочарование, усадили на муле поудобней. Они поспешили вверх по склону соседнего холма, опасаясь еще одного нападения, и только когда поле боя осталось далеко позади, Этель, выбрав минуту, обратилась к отцу и попросила прощения за то, как она с ним обошлась.
— Ты был сам на себя непохож, дорогой папочка, ты меня просто напугал. Но теперь, слава богу, ты снова стал самим собой.
Он не ответил, и она решила, что он — вполне естественно — на нее обижен.
Благодаря прихотливости горного ландшафта роща, покинутая ими час назад, внезапно вновь возникла перед ними далеко внизу. «Хан» был скрыт зеленым куполом, но рядом, под открытым небом, все еще виднелись три крошечные фигурки, и в чистом воздухе чуть слышались далекие крики — то ли угрозы, то ли прощание.
Мистер Лукас придержал мула, поводья выпали у него из рук.
— Поехали же, папочка, милый, — ласково сказала Этель.
Он повиновался, и через минуту вершина холма навсегда скрыла роковое место.
Было утро, время завтрака, но из-за тумана горел газ. Мистер Лукас рассказывал о том, как он плохо провел ночь. Этель — которой предстояло через несколько недель выйти замуж — слушала, положив руки на стол.
— Сперва звонил входной звонок, потом ты вернулась из театра. Потом лаяла собака, потом мяукал кот. А в три часа утра какой-то хулиган прошел мимо дома, распевая во все горло. И еще в трубе у меня над головой булькала вода.
— Наверно, просто выпускали воду из ванной, — устало сказала Этель.
— Терпеть не могу, когда булькает вода. В этом доме невозможно спать. Я съеду отсюда, как только кончится квартал. Скажу хозяину без обиняков: «Я отказываюсь от этой квартиры по следующей причине: в ней невозможно спать». А если он скажет… скажет… что он скажет?
— Еще тост, папа?
— Спасибо, милочка.
Он принялся есть тост. Ненадолго наступили покой и тишина.
Но вскоре он снова заговорил:
— Я не намерен больше терпеть вечные упражнения на фортепьяно у соседей, пусть не думают, что я с этим примирюсь. Я им уже написал… не так ли?
— Да, конечно, — сказала Этель, позаботившаяся, чтобы письмо не дошло. — Я разговаривала с гувернанткой, она обещала, что уладит это. Тетя Джулия тоже терпеть не может шума. Я уверена, все будет в порядке.
Тетя Джулия, единственная незамужняя родственница, должна была после свадьбы Этель приехать и вести хозяйство в доме. Упоминать о ней не стоило: мистер Лукас начал громко вздыхать. Но тут прибыла почта.
— Ой, посылка! — вскричала Этель. — Мне?! Что бы это могло быть?! Из Греции! Как интересно!
В посылке оказались луковицы нарциссов, которые миссис Формен прислала из Афин для их оранжереи.
— Правда, папа, в памяти сразу всплывает вся наша поездка? Ты помнишь желтые нарциссы? И завернуто все в греческие газеты! Интересно, смогу я что-нибудь понять? Раньше я неплохо читала.
Она продолжала болтать, надеясь заглушить смех детей в соседней квартире — обычный для ее отца повод ворчать во время завтрака.
— Послушай-ка! «Бедственный случай в сельской местности». Видно, я напала на какую-то печальную историю. Ну да неважно. «В прошлую среду в Платанисте (провинция Мессиния) произошла страшная трагедия. Ветром повалило огромное дерево…» А что, я неплохо читаю?.. Подожди минутку… О боже!.. «Оно задавило насмерть пятерых обитателей небольшого „хана“, которые, по-видимому, находились на балконе. Тела Марии Ромаидес, престарелой хозяйки „хана“, и ее дочери, сорока восьми лет, удалось опознать, но тело ее внука…» — ой, остальное просто ужасно, зачем я только начала! К тому же мне. кажется, я уже где-то слышала это название, Платаниста. Не там ли весной мы делали привал?
— Мы там обедали, — сказал мистер Лукас, и в его отсутствующем взгляде мелькнула тень тревоги. — Кажется, это то самое место, где погонщик купил поросенка.
— Конечно же, — возбужденно сказала Этель, — где погонщик купил поросенка. Какой ужас!
— Ужас! — повторил вслед за ней отец; крики соседских детей отвлекали его внимание.
Вдруг Этель с неподдельным волнением вскочила на ноги.
— Господи, боже мой! — воскликнула она. — Это ведь старая газета. Несчастье случилось еще в апреле… в ночь на среду, восемнадцатого числа… а мы… мы, вероятно, были там во вторник днем.
— Именно так, — сказал мистер Лукас.
Этель прижала руку к сердцу. Она едва могла говорить.
— Отец, дорогой, нет, я должна тебе это сказать: ты хотел остановиться там на ночь. Все эти люди, эти бедные полудикари, пытались тебя удержать. И вот они мертвы. Там все разрушено, даже ручей изменил свое русло. Отец, дорогой, если бы не я, если бы Артур не помог мне тогда, ты бы, конечно, тоже погиб.
Мистер Лукас раздраженно махнул рукой.
— Какой толк разговаривать с гувернанткой. Я прямо напишу хозяину дома и скажу: «Я отказываюсь от этой квартиры по следующей причине: собака лает, соседские дети невыносимы, и я терпеть не могу, когда булькает вода».
Этель не прерывала его брюзжания. Она буквально онемела при мысли о том, что он был на волосок от смерти. Наконец она произнесла:
— Такое чудесное избавление невольно заставляет поверить в божий промысел.
Мистер Лукас ничего не ответил — он все еще обдумывал письмо к хозяину дома.
По шагомеру мне было двадцать пять, и, хотя позорно среди дороги прекращать состязание по ходьбе, я так устал, что присел отдохнуть на придорожный камень. Все обгоняли меня, осыпая насмешками, но меня охватила такая апатия, что я не чувствовал никакой обиды, и, даже когда мисс Элиза Димблби, великий педагог, промчалась мимо, призывая меня не сдаваться, я лишь улыбнулся и приподнял шляпу.
Сначала мне казалось, что я уподобляюсь своему брату, которого я вынужден был оставить на краю дороги год или два тому назад. Он растратил все свое дыхание на пение и всю свою силу на помощь другим. Но я был более благоразумен в пути, и сейчас меня угнетало лишь однообразие дороги — пыль под ногами и бурые, высохшие живые изгороди по обеим сторонам, без конца и края.
И я уже избавился от кое-каких вещей — позади нас вся дорога была усеяна брошенными вещами, и под белой пылью они уже мало чем отличались от камней. Мои мускулы так ослабли, что я не мог выдержать даже бремени немногих оставшихся у меня предметов. Я медленно сполз с камня и лежал распростертый на дороге, с лицом, обращенным к нескончаемой иссушенной солнцем изгороди, моля бога, чтобы он помог мне выйти из борьбы.
Легкое дуновение ветерка оживило меня. Казалось, оно исходило от изгороди, и, когда я открыл глаза, сквозь сплетение веток и сухих листьев пробивался яркий свет. Как видно, изгородь была здесь менее густой. Слабый и измученный, я почувствовал непреодолимое желание пробиться сквозь изгородь и увидеть, что было по ту сторону. Кругом не было видно ни души, иначе я не решился бы на эту попытку. Ведь мы, шагающие по дороге, беседуя друг с другом, вообще не допускаем существования другой стороны.
Я поддался искушению, стараясь уверить себя, что через минуту вернусь обратно. Шипы царапали мне лицо, и мне пришлось прикрываться руками, как щитом, — чтобы продвигаться вперед, я должен был полагаться только на свои ноги. На полпути я уже готов был вернуться назад, так как, когда я продирался сквозь изгородь, ветки кустарников содрали с меня все вещи, которые я нес с собой, и изорвали мою одежду. Но я так глубоко вклинился в чащу, что возврат был невозможен, и мне приходилось вслепую, извиваясь, пробираться вперед, ожидая каждую минуту, что силы оставят меня и я погибну в густых зарослях.
Внезапно холодная вода сомкнулась над моей головой, и я почувствовал, что тону. Оказалось, что, выбравшись из изгороди, я упал в глубокий пруд. Наконец я выплыл на поверхность, стал звать на помощь и услышал, как кто-то на противоположном берегу засмеялся и сказал: «Еще один!» Затем меня вытащили из воды, и я очутился на берегу. Я лежал неподвижно и тяжело дышал.
И хотя вода уже не застилала мне глаза, я все еще был ослеплен, ибо никогда не был я среди такого простора, никогда еще не видел я такой травы и такого солнца. Голубое небо уже не было узкой полоской, и под ним возвышались великолепные холмы — гладкие, голые опоры, с буками на склонах, с лугами и прозрачными прудами у подножия. Но холмы были невысокие и во всем пейзаже чувствовались следы человеческой деятельности, и место это, пожалуй, можно было бы назвать парком или садом, если бы слова эти не вызывали представления о некоторой банальности и чопорности.
Как только я отдышался, я повернулся к своему спасителю и сказал:
— Куда ведет этот путь?
— Слава богу, никуда! — сказал он и засмеялся. Это был человек лет пятидесяти-шестидесяти — как раз тот возраст, которому мы не доверяем, когда идем по дороге; но в поведении его не было никакой тревоги и голос у него был как у восемнадцатилетнего юноши.
— Но должен же он вести куда-нибудь! — воскликнул я, слишком пораженный его ответом, чтобы поблагодарить его за спасение.
— Он хочет знать, куда ведет этот путь! — крикнул он каким-то людям, стоявшим на склоне холма, и те засмеялись в ответ и помахали шапками.
Вскоре я заметил, что пруд, в который я упал, на самом деле представлял собой ров, заворачивающий влево и вправо, и что изгородь все время следовала его изгибам. По эту сторону изгородь зеленела, корни кустов виднелись сквозь прозрачную воду, и среди них плавали рыбы, и вся изгородь была обвита шиповником и ломоносом.
Но это был предел, и мгновенно померкла радость, которую я испытал при виде травы, неба, деревьев, счастливых мужчин и женщин, и я понял, что место это, несмотря на его красоту и простор, было всего лишь тюрьмой.
Мы отошли от границы и зашагали по тропинке, извивающейся среди лугов почти параллельно ей. Мне было трудно идти, так как я все время старался обогнать моего спутника, хотя это не имело никакого смысла, если тропинка никуда не вела. Я ни с кем не шел в ногу с тех пор, как покинул брата.
Спутника моего забавляло, когда я внезапно останавливался и в отчаянии восклицал:
— Это просто ужасно! Совершенно невозможно идти. Невозможно продвигаться вперед. Мы, шагающие по дороге…
— Да. Я знаю.
— Я хотел сказать, что мы постоянно идем вперед.
— Я знаю.
— Мы все время учимся, расширяем свой кругозор, развиваемся. Даже за свою короткую жизнь я был свидетелем огромного прогресса — Трансваальская война,[19] финансовая проблема, «Христианская наука»,[20] радий. Вот это, например…
Я вынул шагомер, но он все еще показывал двадцать пять, ни на одно деление больше.
— О, да он остановился! Я хотел показать вам. Он должен был бы зарегистрировать все то время, которое я с вами прошел. Но он показывает только двадцать пять.
— Здесь многие вещи отказываются работать, — сказал он. — Как-то один человек доставил сюда винтовку системы Ли и Метфорда, и она тоже отказалась действовать.
— Физические законы действуют повсюду. Вероятно, это вода повредила механизм. В нормальных условиях все функционирует. Наука и дух соревнования — вот силы, которые сделали из нас то, чем мы сейчас стали.
Мне пришлось прервать свою речь, чтобы ответить на любезные приветствия людей, мимо которых мы проходили. Некоторые из них пели, некоторые беседовали, кое-кто работал в садах, другие косили сено или занимались еще каким-нибудь нехитрым делом. Все казались счастливыми, и я тоже чувствовал бы себя счастливым, если бы мог забыть, что путь этот никуда не ведет.
Я невольно вздрогнул при виде юноши, который быстро перебежал нашу тропинку, изящным прыжком перепрыгнул через невысокую изгородь и продолжал свой стремительный бег по вспаханному полю; добежав до небольшого озера, он прыгнул в воду и поплыл к другому берегу. Все его движения были насыщены такой энергией, что я воскликнул:
— Так ведь это же кросс! А где другие?
— Других нет, — ответил мой спутник; позднее, когда мы шли по высокой траве, из которой слышался прелестный голос девушки, поющей для собственного удовольствия, он повторил: — Других нет.
Я был поражен этой излишней тратой энергии и пробормотал вполголоса:
— Что все это значит?
Он сказал:
— Ничего. Все это просто существует, — и он повторил эти слова медленно, словно я был ребенком.
— Понимаю, — сказал я спокойно, — но я не согласен с этим. Любое достижение бесполезно, если оно не является звеном в цепи развития. И мне не следует больше злоупотреблять вашей любезностью. Мне необходимо каким-то образом вернуться на дорогу и починить мой шагомер.
— Сначала вы должны увидеть ворота, — ответил он, — ибо у нас есть ворота, хотя мы никогда ими не пользуемся.
Я любезно согласился, и скоро мы опять вернулись ко рву, к тому месту, где через него был перекинут мост. Над мостом возвышались большие ворота, белые, как слоновая кость, сооруженные в бреши живой изгороди. Ворота открылись наружу, и у меня невольно вырвался возглас удивления, так как от ворот уходила вдаль дорога, совершенно такая же дорога, какую я покинул — пыльная, с бурой, высохшей живой изгородью по обеим сторонам, насколько хватал глаз.
— Вот моя дорога! — воскликнул я.
Он закрыл ворота и сказал:
— Но это не ваш участок дороги. Через эти ворота человечество вышло много, много лет тому назад, когда его впервые охватило желание отправиться в путь.
Я возразил, заметив, что участок дороги, оставленный мною, находится не дальше двух миль отсюда. Но с упорством, присущим его возрасту, он ответил:
— Это та же самая дорога. Здесь она начинается, и, хотя кажется, что она уходит прямо от нас, она так часто делает повороты, что никогда не отходит далеко от нашей границы, а иногда и соприкасается с ней.
Он нагнулся и начертал йа влажном берегу рва нелепую фигуру, напоминающую лабиринт. Когда мы шли обратно средь лугов, я пытался убедить его в том, что он заблуждается.
— Дорога иногда делает повороты, это правда, но это составляет часть нашей тренировки. Кто может сомневаться в том, что она все же стремится вперед. К какой цели, мы не знаем — быть может, на вершину горы, где мы коснемся неба, — быть может, она ведет над пропастями в морскую пучину. Но кто может сомневаться в том, что она ведет вперед? Именно эта мысль и заставляет каждого из нас стремиться к достижению совершенства в своей области и дает нам стимул, которого недостает вам. Правда, тот юноша, что пробежал мимо нас, бежал отлично, делал прыжки и плыл, но у нас есть люди, которые и бегают лучше, и прыгают лучше, и плавают лучше. Специализация привела к результатам, которые поразили бы вас. Вот и эта девушка…
Тут я прервал свою речь и воскликнул:
— Боже мой! Готов поклясться, что это мисс Элиза Димблби сидит там, опустив ноги в ручей!
Он согласился со мной.
— Невозможно! Я оставил ее на дороге, и сегодня вечером она должна читать лекцию в Танбридж Уэллсе. Ведь ее поезд отходит от Кэннонстрит через… Ну конечно же, мои часы остановились, как и все остальное. Уж ее-то я меньше всего ожидал увидеть здесь.
— Мы всегда удивляемся при встрече друг с другом. Через изгородь пробираются всевозможные люди; они приходят в любое время — когда лидируют в состязании, когда отстают, когда выходят из игры. Часто я стою у пограничной изгороди, прислушиваясь к звукам, доносящимся с дороги — вам они хорошо знакомы, — и жду, не свернет ли кто-нибудь в сторону. Для меня великое счастье помочь кому-нибудь выбраться из рва, как я помог вам. Ибо наша страна заселяется медленно, хотя она была предназначена для всего человечества.
— У человечества другие цели, — сказал я мягко, так как думал, что у него добрые намерения, — и я должен присоединиться к нему.
Я пожелал ему доброго вечера, ибо солнце клонилось к закату, а я хотел вернуться на дорогу с наступлением ночи. Мной овладела тревога, когда он схватил меня и крикнул:
— Вам еще рано уходить!
Я попытался освободиться — ведь у нас не было никаких общих интересов, а его любезность начинала раздражать меня. Но, несмотря на все мои усилия, докучливый старик не отпускал меня; а так как борьба не является моей специальностью, мне пришлось следовать за ним.
Правда, один я никогда не нашел бы то место, откуда я проник сюда, и я надеялся, что после того, как посмотрю другие достопримечательности, о которых он так беспокоился, он приведет меня обратно. Но я твердо решил не оставаться ночевать в этой стране, ибо я не доверял ей, так же как и населяющим ее людям, несмотря на все их дружелюбие. И как я ни был голоден, я не присоединился бы к вечерней трапезе, состоящей из молока и фруктов, и когда они дарили мне цветы, я выбрасывал их, как только мне удавалось сделать это незаметно. Они уже укладывались спать на ночь подобно животным — кто под открытым небом на склоне голых холмов, кто группами под буками. При свете оранжевого заката я спешил все вперед за своим непрошеным проводником, смертельно усталый, ослабевший от голода, упорно повторяя еле слышным голосом:
— Дайте мне жизнь, с ее борьбой и победами, с ее неудачами и ненавистью, с ее глубоким моральным смыслом и с ее неведомой целью!
Наконец мы пришли к тому месту, где через окружной ров был перекинут еще один мост и где другие ворота прерывали линию пограничной изгороди. Они были не похожи на первые ворота, так как были полупрозрачны, подобно рогу, и открывались внутрь. Но через них я вновь увидел в сумеречном свете совершенно такую же дорогу, которую оставил, — однообразную, пыльную, с порыжелой высохшей живой изгородью по обеим сторонам, насколько хватал глаз.
Меня охватило странное беспокойство при виде картины, которая, казалось, совершенно лишила меня самообладания. Мимо нас проходил человек, возвращавшийся на ночь на холмы, с косой на плече — в руке он нес бидон с какой-то жидкостью. Я забыл о судьбе рода человеческого, забыл о дороге, расстилавшейся перед моими глазами, я прыгнул к нему, вырвал бидон у него из рук и начал пить.
Напиток этот был не крепче обычного пива, но я был так изможден, что он свалил меня с ног в одно мгновение. Словно во сне, я видел, как старик закрыл ворота, и слышал, как он сказал:
— Здесь ваш путь кончается, и через эти ворота человечество — все, что осталось от него, — придет к нам.
Хотя мои чувства погружались в забвение, казалось, что перед этим они еще больше обострились. Они воспринимали волшебное пение соловьев, и запах невидимого сена, и звезды, прокалывавшие темнеющее небо. Человек, у которого я отнял пиво, бережно уложил меня, чтобы сон избавил меня от воздействия этого напитка, и тут я увидел, что это был мой брат.
— Не колотите так, — сказала мисс Хэддон. — Каждый пассаж должен быть как нить жемчужин. А у вас так не получается. Почему?
— Элен, поросенок, ты забрала мою ноту!
— Вовсе нет, это ты забрала мою!
— Так чья же это нота?
Мисс Хэддон взглянула между их косичками.
— Это нота Милдред, — определила она. — Давайте снова с двойного такта. И не колотите.
Девочки начали снова, и опять мизинец правой руки Милдред сцепился с левым мизинцем Элен из-за среднего си.
— Нет, это не сыграть! — заявили они. — Это он сам виноват — тот, кто написал.
— Все очень легко можно было бы сыграть, если бы ты не застревала на одной ноте, Элен, — сказала мисс Хэддон.
Пробило четыре. Милдред и Элен ушли, пришли Роз и Инид. Они играли дуэт хуже, чем Милдред, но не так плохо, как Элен. В четыре пятнадцать появились Маргарет и Джейн. Они играли хуже, чем Роз и Инид, но не так плохо, как Элен. В четыре тридцать пришли Долорес и Вайолет. Они играли хуже, чем Элен. В четыре сорок пять мисс Хэддон отправилась пить чай к директрисе, которая объяснила, почему она хочет, чтобы все ученицы играли один и тот же дуэт. Это входит в ее новую координационную систему обучения. Вся школа в этом году занимается одной темой, только одной — Наполеоном, — и все занятия должны сосредоточиться на этой теме. Так, уж не говоря о французском или истории, класс декламации разучивает политические стихи Вордсворта,[21] на уроках литературы читают отрывка из «Войны и мира», на уроках рисования копируют что-нибудь Давида, на рукоделии — кроят платья в стиле «империи», ну, а по музыке — все ученицы, конечно, должны играть Героическую симфонию Бетховена, которая была начата (правда, только начата) в честь императора. На чаепитии присутствовали несколько других преподавательниц, и все они стали восклицать, что обожают координировать, что это прелестная система, что благодаря ей работа стала гораздо интереснее и для иих, и для девочек. Но мисс Хэддон промолчала. В ее времена никакой координации не существовало, и она не могла понять ее смысла. Она знала только, что стареет, что преподает все хуже и хуже, и ее интересовало лишь, как скоро директриса узнает об этом и уволит ее.
А в это время высоко на небесах сидел Бетховен, а вокруг него, на маленьких облачках, располагались его конторщики. Каждый из них делал пометки в гроссбухе, и тот, на книге которого было написано: «Героическая симфония, аранжировка для четырех рук Карла Мюллера», вносил следующие записи: «3.45 — Милдред и Элен, дирижер мисс Хэддон. 4.00 — Роз и Инид, дирижер мисс Хэддон. 4.15 — Маргарет и Джейн, дирижер мисс Хэддон. 4.30…»
Здесь его прервал Бетховен:
— Кто такая эта мисс Хэддон, чье имя звучит как удар барабана?
— Она интерпретирует вас уже многие годы.
— А что у нее за оркестр?
— Девицы из состоятельных семей, которые ежедневно в течение целого дня исполняют в ее присутствии Героическую. Звуки симфонии никогда не умолкают. Они плывут из окна, как непрерывно курящийся ладан, и их слышно по всей улице.
— Есть ли проникновенность в их исполнении?
Так как Бетховен все равно был глухой, то конторщик ответил:
— Да, весьма индивидуальное проникновение. Было время, когда Элен уходила дальше, чем другие, от вашего толкования, но с тех пор, как появились Долорес и Вайолет, положение изменилось.
— Я понимаю, новые товарищи вдохновили ее.
Конторщик промолчал.
— Я одобряю, — продолжал Бетховен, — и в знак моего одобрения повелеваю, чтобы мисс Хэддон и ее оркестр и все в их доме услышали сегодня же вечером мой квартет до-минор в превосходном исполнении.
Пока декрет этот заносился в скрижали и пока персонал думал, как он будет выполнен, сцена, полная еще большего величия, происходила в другой части эмпирей. Там восседал Наполеон, окруженный своими конторщиками, и было их так много, что облака под сидевшими на самой дальней орбите казались маленькими барашками. Они были заняты тем, что записывали все, что говорилось об их хозяине на земле, — работа, для которой он сам их и призвал. Каждые несколько минут он спрашивал:
— Ну, как идут дела?
Конторщик, книга которого была озаглавлена: «Hommage de Wordswort»[22] отвечал:
— В пять ноль-ноль — Милдред, Элен, Роз, Инид, Маргарет и Джейн — все читали наизусть сонет «Когда-то была она владычицей Востока». Долорес и Вайолет пытались прочесть его наизусть, но у них это не вышло.
— Этот сонет сложен по поводу моей победы над Венецианской республикой, — сказал император, — и величие темы потрясло Вайолет и Долорес. Естественно, что они не смогли прочитать его. А что еще?
Второй конторщик сказал:
— Пять пятнадцать — Милдред, Роз, Инид, Маргарет и Джейн делают эскизы левой передней ножки кушетки Полины Буонапарт.[23] Долорес и Вайолет все еще учат свой сонет.
— Мне кажется, — сказал Наполеон, — что я уже слышал эти очаровательные имена.
— Они значатся и в моей книге тоже, — сказал третий конторщик. — Вы, может быть, помните, сир, что примерно час назад они играли Героическую Бетховена…
— …написанную в мою честь, — закончил император. — Я одобряю.
— В пять тридцать, — сказал четвертый конторщик, — вся компания, за исключением Долорес и Вайолет, которых послали точить карандаши, пела «Марсельезу».
— Вот это то, что нужно! — воскликнул Наполеон, вскакивая на ноги. — «Ces demoiselles ont un vrai élan vers la gloire».[24] Я повелеваю, чтобы в награду весь их дом отпраздновал завтра утром победу под Аустерлицем.
Декрет был внесен в скрижали.
Вечерние уроки начинались в 7.30. Девочки усаживались мрачные, потому что новая скучная система доводила их до слез. Но случилась удивительная вещь. Мимо школы проходила кавалерийская часть, предводительствуемая первоклассным оркестром. Девочки голову потеряли от радости. Они вскочили со своих мест, они пели, они бросились к окнам, они танцевали, они прыгали, они сделали трубы из бумаги, а из классной доски — барабан. И все это они смогли проделать, потому что мисс Хэддон, которая должна была присматривать за ними, вышла из комнаты, чтобы найти генеалогическое древо Марии-Луизы:[25] учительница истории специально просила ее принести его девочкам на вечерние занятия, чтобы те смогли полазать по его ветвям, но мисс Хэддон забыла вовремя это сделать. «Я совсем ни на что не гожусь», — подумала она, протягивая руку за древом, — оно вместе с другими бумагами лежало под раковиной, которую директриса привезла с острова Святой Елены. «Я глупая, усталая, старая… Лучше бы мне умереть». И, размышляя таким образом, она машинально поднесла раковину к уху — когда она была маленькая, ее отец-моряк часто так делал.
Она услышала море, сначала звуки прилива, шепчущегося с глинистыми низкими берегами, потом о чем-то болтающего с камнями; услышала короткий звук волны, с хрустом разбивающейся о песок, а потом долгий, отдающий эхом рев волн, бьющих о скалы, и, наконец, звуки океана вдали от берегов, где воды его то вздымаются горами, то разверзаются пропастями, а когда опускается туман, то лоно морское так нежно поднимается и опадает, или, когда дует свежий ветер и большие валы и маленькие волны, которые живут в больших валах, все поют от радости и шлют друг другу воздушные поцелуи белой пены. Она услышала все эти звуки, а в конце она услышала само море и поняла, что оно теперь принадлежит ей навеки.
— Мисс Хэддон! — сказала директриса. — Мисс Хэддон! Почему это вы не смотрите за девочками?
Мисс Хэддон отняла раковину от уха и с возрастающей решимостью повернулась к своей начальнице.
— Даже сюда, через весь дом, доносится голос Элен, — продолжала та. — Я даже подумала, уж не идет ли это урок декламации. Положите немедленно на место это пресс-папье, мисс Хэддон, и возвращайтесь к своим обязанностям, пожалуйста!
Она взяла раковину из рук учительницы музыки, собираясь положить ее на нужную полку. Но сила примера заставила ее поднести раковину к уху. Она тоже прислушалась…
И услышала шум деревьев в лесу. Это не был какой-то определенный, известный ей лес, но все люди, которых она когда-либо знала, ехали по нему на лошадях, подавая друг другу сигналы негромкими звуками охотничьих рожков. Была ночь, и все они участвовали в охоте. Время от времени какие-то звери с шорохом пробегали в темноте, а один раз по общему сигналу началась погоня, но чаще ее друзья ехали тихо, и она вместе с ними, по всему лесу и навсегда.
И пока она слушала все это одним ухом, мисс Хэддон говорила ей в другое ухо следующее:
— Я не вернусь к своим обязанностям. Я пренебрегала ими с тех пор, как пришла сюда, так что исправлять что-либо поздно. Я не музыкальна. Я обманывала и учениц, и родителей, и вас. Я совсем не музыкальна, но я притворялась, чтобы заработать деньги. Не знаю, что теперь со мной будет, но я не могу больше притворяться. Я ухожу.
Директриса очень удивилась, узнав, что ее учительница музыки не музыкальна — столько лет непрерывно звучали рояли, что она думала, что все в порядке. В обычных обстоятельствах она нашла бы, чем сразить учительницу, так как была женщиной образованной, но шепот леса заставил ее сказать:
— О мисс Хэддон, только не сегодня, давайте поговорим об этом завтра утром. А сейчас, если вы хотите, прилягте у меня в гостиной, а я сама займусь с девочками, я с ними всегда отдыхаю душой.
Итак, мисс Хэддон легла, и, пока она дремала, душа моря вернулась к ней. А директриса, голова которой все еще была полна шепотов леса, пошла в класс для вечерних занятий, но прежде чем открыть дверь, она трижды кашлянула. Все девочки были на своих местах, кроме Долорес и Вайолет, а этого она постаралась не заметить. А потом она ушла за древом Марии-Луизы, о котором она забыла, и, пока она отсутствовала, кавалерийская часть прошла еще раз мимо окон…
Утром мисс Хэддон сказала:
— Я все-таки хочу уйти, но мне надо было подождать и не говорить вам об этом вчера. Я получила совершенно невероятные новости. Много лет назад мой отец спас тонущего человека. Человек этот только что умер, он завещал мне коттедж на берегу моря и деньги, чтобы жить в нем. Мне не надо больше работать, так что, если бы я подождала до сегодня, то я могла бы обойтись более вежливо и с вами, и, — она немного покраснела, — с собой.
Но директриса пожала ей обе руки и поцеловала ее.
— Я рада, что вы не подождали, — сказала она. — То, что вы сказали вчера, было слово правды — чистый звук рога в чаще. Хотелось бы и мне тоже… — она остановилась. — Ну, а теперь надо устроить праздник для всей школы.
Девочек собрали, и директриса выступила перед ними, а потом выступила мисс Хэддон, она всем дала адрес своего коттеджа и всех пригласила в гости. А потом Роз послали в кондитерскую за мороженым, а Инид — в овощную лавку за фруктами, а Милдред — за лимонадом, а Джейн — на извозчичий двор за экипажами, и все они поехали далеко-далеко за город и играли в неорганизованные игры. Все прятались, и никто не водил; все подавали мячи, и никто их не отбивал; ни одна из девочек не знала, за кого она играет, а ни одна учительница не пыталась наводить порядок; и можно было играть в две игры сразу и быть великаном в одной и Питером Пэном[26] в другой. А что касается координационной системы, то о ней даже и не упоминали, а если и упоминали, то в насмешку. Вот, например, Элен сочинила про нее такую песенку:
Глупый старый Бони[27]
Сидел на своем пони,
Рождественский ел он пирог.
В пироге ковырял,
Черносливину достал
И сказал: «Вот что сделать я смог».
И младшие девочки пели эту песенку три часа без остановки.
В конце дня директриса собрала всех вокруг себя и мисс Хэддон. Ее окружали счастливые, усталые лица. Садилось солнце, пыль, поднятая этим днем, тоже садилась.
— Ну, что же, девочки, — сказала директриса, и смеясь, и немножко смущаясь, — видно, вам не очень-то нравится моя координационная система?
— Нет, совсем нет!
— Нет, не очень! — слышалось в ответ.
— Ну, что же, я должна признаться, — продолжала директриса, — что мне она тоже не нравится. Честно говоря, я ее ненавижу. Но я была вынуждена принять эту систему, потому что такого рода вещи производят впечатление на Совет по образованию.
При этом все учительницы и все девочки засмеялись и захлопали в ладоши, а Долорес и Вайолет, которые подумали, что Совет по образованию — это новая игра, тоже засмеялись.
Легко можно представить, что эта позорная история не ускользнула от внимания Мефистофеля. При первой же возможности он бросился в Верховное судилище с громадным свитком, на котором было написано: «J'accuse!».[28] На полпути наверх он встретил архангела Рафаила, который, как всегда, очень вежливо спросил, не может ли он быть чем-нибудь полезен.
— На этот раз нет, спасибо, — ответил Мефистофель. — На этот раз у меня дело верное.
— Может быть, лучше показать его мне, — предложил архангел. — Жаль будет, если вы зря слетаете так далеко, у вас ведь и так было столько разочарований из-за Иова.[29]
— О, здесь совсем другой случай!
— И потом, ведь был Фауст? Если мне память не изменяет, решение присяжных было в конечном счете против вас.
— Нет, нет, то было совсем другое дело. На этот раз я совершенно уверен. Я могу доказать тщетность гениальности. Великие думают, что их понимают, а их не понимают; простые люди считают, что они понимают гениев, а на самом деле это не так.
— Ну, если вы можете это доказать, то тогда у вас действительно бесспорное дело, — сказал Рафаил. — Потому что считается, что вся эта вселенная держится на координации и все существа друг с другом скоординированы в соответствии с их силами и способностями.
— Вот послушай. Пункт первый: Бетховен повелел, чтобы некоторые лица женского пола услышали его до-минорный квартет. А они слушали — кто духовой оркестр, а кто раковину. Пункт второй: Наполеон повелел, чтобы те же лица отпраздновали его победу под Аустерлицем. А в результате — получение наследства, сопровождаемое школьным праздником. Обвинение третье: девицы играют Бетховена. Из-за того, что он глухой и ему служат бесчестные конторщики, он предполагает, что девицы исполняют его музыку проникновенно. Обвинение четвертое: чтобы произвести впечатление на Совет по образованию, девицы изучают Наполеона. Он думает, что его изучают всерьез. У меня есть и другие пункты, но этого уже вполне достаточно. Гений и простой человек не могли скоординироваться друг с другом с тех пор, как Каин убил Авеля.
— Так. Ну а что же ваше дело? — с сочувствием спросил Рафаил.
— Мое дело? — поперхнулся Мефистофель. — Так вот же мое дело!
— Ах невинный дьявол! — воскликнул ангел. — О бесхитростная, хотя и адская душа! Ступай на землю и вновь исходи ее вдоль и поперек. Эти люди, Мефистофель, скоординированы. В основе их координации лежат Мелодия и Победа!
Я в жизни не видел ничего красивее моей записной книжки с «Опровержением деизма», когда она опускалась в воды Средиземного моря. Она пошла на дно, словно кусок черного сланца, но вскоре раскрылась, распустив листы бледно-зеленого цвета, отливавшего синим. Вот она пропала, вот показалась снова, растянулась, как но волшебству, устремясь к бесконечности, а вот опять стала книгой, но на этот раз она была больше самой Книги Познания. Она сделалась еще более нереальной, достигнув дна, где навстречу ей взметнулось облачко песка и скрыло ее от моего взгляда. Но она появилась опять, целая и невредимая, хотя слегка трепещущая; она лежала, любезно раскрывшись, и невидимые пальцы перебирали ее страницы.
— Какая жалость, что ты не закончил свою работу раньше, еще в отеле, — сказала моя тетка, — сейчас ты бы мог спокойно отдыхать, и ничего бы не случилось.
— Не пропадет, но станет новой, необычайной, незнакомой, — пропел капеллан.
А сестра его сказала:
— Смотрите-ка, она утонула.
Что же касается лодочников, то один засмеялся, а другой, не говоря ни слова, встал и начал раздеваться.
— Пророк Моисей! — закричал полковник. — С ума он, что ли, сошел?
— Пожалуйста, поблагодари его, милый, — сказала тетка, — скажи, что он очень любезен, но лучше как-нибудь в другой раз.
— Но мне, как-никак, нужна книжка, — жалобно сказал я, — без нее я не могу писать диссертацию. К другому разу от нее не много останется.
— Я вот что предлагаю, — сказала одна из дам, укрывшись за зонтиком, — оставим здесь это дитя природы, пусть себе ныряет за книгой, пока мы осматриваем другой грот. Высадим его вот на эту скалу или на уступ внутри грота, а к нашему возвращению всё уже кончится.
Мысль показалась удачной. Я усовершенствовал ее, предложив высадить также и меня, чтобы заодно разгрузить лодку.
Итак, нас с лодочником оставили на огромной, залитой солнцем скале у входа в маленький грот, где таилась Гармония. Назовем Гармонию голубой, хотя она скорее воплощает в себе чистоту — но не в обыденном, а в самом возвышенном смысле этого слова — чистоту моря, собранную воедино и излучающую свет. Голубой грот на Капри вмещает просто больше голубой воды, но она не более голубая. Такой цвет и такая чистота царят во всех гротах Средиземного моря, в которые заливается вода и заглядывает солнце.
Лодка отъехала, и тут я сразу понял, как неосторожно было довериться покатой скале и незнакомому сицилийцу. Он встрепенулся, схватил меня за руку и сказал:
— Пойдемте в тот конец грота, я вам покажу что-то очень красивое.
Он заставил меня перепрыгнуть со скалы на уступ через расщелину, в которой сверкало море. Он увлекал меня всё дальше от света, пока я не очутился в дальнем конце грота, на узенькой песчаной полоске, выступавшей из воды, словно островок из бирюзовой пыли. Там он оставил меня стеречь его одежду и быстро взбежал на скалу у входа. Мгновение он стоял обнаженный под ослепительным солнцем, глядя вниз, туда, где лежала книжка. Затем перекрестился, поднял руки над головой и нырнул.
Книжка под водой была изумительна, но красоту человека под водой и вовсе невозможно описать. Он казался ожившим в глубине моря серебряным изваянием, — жизнь трепетала в нем голубыми и зелеными бликами. Он являл собою нечто бесконечно счастливое, бесконечно мудрое, — казалось невероятным, что сейчас это нечто возникнет на поверхности, загорелое и мокрое, с книжкой в зубах.
Ныряльщики обычно рассчитывают на вознаграждение. Я был уверен, что, сколько ни предложу ему, он спросит еще, а я не был склонен к препирательствам в месте столь прекрасном, но и столь уединенном. Как же мне было приятно, когда он сказал доверительно:
— В таком месте можно увидеть Сирену.
Я был восхищен тем, как верно он проникся настроением, царившим вокруг. Мы были с ним вдвоем в волшебном мире, вдали от всего банального, что зовется реальностью, в голубом мире, где вода была полом, а стенами и крышей — скала, на которой дрожали отсветы моря. Только нереальное было здесь уместно, и, зачарованный, я тихо повторил его слова:
— Можно увидеть Сирену…
Одеваясь, он с любопытством поглядывал на меня. Сидя на песке, я разнимал слипшиеся страницы.
— Вы, наверное, читали ту книжку, — сказал он наконец, — которая вышла в прошлом году? Кто бы мог подумать, что наша Сирена понравится иностранцам?
(Я прочел эту книгу позже. Описание в ней, разумеется, неполное, несмотря на то что к книге приложена гравюра, изображающая упомянутую молодую особу, а также текст ее песни.)
— Она выходит из моря, не правда ли? — предположил я. — Она сидит на скале у входа в грот и расчесывает волосы.
Мне хотелось вызвать его на разговор, так как меня заинтересовала его внезапная серьезность; к тому же в последних его словах проскользнула ирония, озадачившая меня.
— Вы когда-нибудь видели ее? — спросил он.
— Много-много раз.
— А я ни разу.
— Но ты слышал, как она поет под водой?
Он натянул куртку и с раздражением сказал:
— Разве она может петь под водой? Этого никто не может. Она пробует иногда запеть, но ничего не получается, одни пузыри.
— Но она всё-таки забирается на скалу.
— Как она туда заберется?! — закричал он, совсем рассердившись. — Священники благословили воздух — и она не может дышать. Они благословили скалы — и она не может сидеть на них. Но море благословить нельзя, потому что оно слишком большое и всё время меняется. Вот она и живет в море.
Я молчал.
Тогда выражение его лица смягчилось. Он посмотрел на меня, словно хотел что-то сказать, и, подойдя к выходу из грота, стал вглядываться в синеву внешнего мира. Потом, вернувшись в наш полумрак, сказал:
— Обычно только хорошие люди видят Сирену.
Я не проронил ни слова. Наступило молчание, потом он продолжал:
— Странное дело. Даже священники не могут объяснить, отчего так получается. Ведь она плохая, — это каждому ясно. И опасность увидеть ее грозит не только тем, кто постится и ходит к мессе, а вообще всем хорошим людям. В нашей деревне ее не видели ни отцы, ни деды. И я не удивляюсь. Мы крестимся перед тем, как войти в воду, да зря, могли бы и не креститься. Джузеппе мы считали в полной безопасности. Мы его любили, и он любил многих из нас, но Это совсем не то, что быть хорошим.
Я спросил, кто такой Джузеппе.
— Мне тогда было семнадцать лет, а моему брату двадцать; он был гораздо сильнее меня. В тот год в деревню приехали первые туристы, и тогда у нас пошли большие перемены и жить все стали лучше. Приехала одна англичанка, очень знатная, и написала о наших местах книгу; из-за этого образовалась Компания по благоустройству, и теперь они собираются провести фуникулер от вокзала к отелям.
— Не рассказывай сейчас об этом, не надо, — попросил я.
— В тог день мы повезли англичанку и ее друзей смотреть гроты. Когда лодка проплывала под отвесной скалой, я протянул руку — вот так — и поймал маленького краба. Я оторвал ему клешни и отдал иностранцам как диковину. Дамы заохали, но одному из джентльменов краб понравился, и он предложил мне денег. Я не знал, что делать, и не взял деньги. «Я доставил вам удовольствие, — сказал я, — мне больше ничего не надо». Джузеппе — он сидел на веслах позади меня — очень рассердился и со всего размаху ударил меня по лицу и разбил мне губу в кровь. Я хотел дать ему сдачи, но он такой увертливый, — не успел я размахнуться, как он больно стукнул меня по руке, я даже перестал грести. Дамы подняли ужасный шум; потом я узнал, что они сговаривались увезти меня от брата и выучить на лакея. Но, как видите, из этого ничего не вышло.
Когда мы доплыли до грота — не до этого, а до другого, побольше, — тому джентльмену вдруг захотелось, чтобы я или брат нырнули за монетой, и дамы согласились, — они иногда соглашаются. Джузеппе знал уже, что иностранцам очень нравится смотреть, как мы ныряем, и сказал, что прыгнет только за серебряной монетой. Тогда джентльмен бросил в воду монету в две лиры. Перед тем как прыгнуть, брат посмотрел на меня: я прижимал руку кразбитой губе и плакал, так мне было больно. Он засмеялся и сказал: «Ну, сегодня мне ни за что не увидеть Сирену!» — и бросился в воду, даже не перекрестившись. Но он ее увидел.
Тут рассказчик внезапно замолчал и взял предложенную мной сигарету. Я созерцал золотую скалу у входа, струящиеся стены и волшебную воду, в которой беспрестанно подымались кверху пузырьки.
Наконец он стряхнул пепел в мелкую зыбь и, отвернувшись от меня, сказал:
— Он вынырнул без монеты. Мы едва втащили его в лодку: он стал такой тяжелый и большой, что занял всю лодку, и такой мокрый, что мы никак не могли одеть его. Я в жизни не видел такого мокрого человека. Мы с тем джентльменом сели на весла, а Джузеппе накрыли мешковиной и пристроили на корме.
— Так что же, он умер? — тихо спросил я, предполагая, что именно в этом была суть.
— Да нет! — сердито вскричал он. — Говорю вам, он увидел Сирену.
Я умолк.
— Мы уложили его в кровать, хотя он не был болен. Пришел доктор, мы ему заплатили. Пришел священник и окропил его святой водой. Но это не помогло. Уж слишком он распух, стал большой — прямо как морское чудище. Он поцеловал косточки пальцев Святого Биаджо, — и мощи высохли только к вечеру.
— А как он выглядел? — отважился я.
— Как всякий, кто видел Сирену. Если вы видели ее «много-много раз», как вы можете этого не знать? На него напала тоска — тоска, потому что он всё узнал. Всякое живое существо наводило на него тоску: Джузеппе знал, что оно умрет. Он хотел только одного — спать.
Я склонился над записной книжкой.
— Он не работал, он забывал поесть, не помнил, одет он или нет. Вся работа легла на меня, а сестре пришлось идти в услужение. Мы пробовали приучить его просить милостыню, но у него был чересчур здоровый вид, и его никто не жалел, а на слабоумного он тоже не был похож: глаза у него были не те. Он, бывало, стоял на дороге и смотрел на проходящих, и, чем дольше он на них смотрел, тем ему становилось тоскливее. Если у кого-нибудь рождался ребенок, Джузеппе закрывал лицо руками. Если кто-нибудь венчался, он становился как одержимый и пугал новобрачных, когда они выходили из церкви. Кто мог подумать, что он тоже женится?! И виной этому был я, я сам. Я читал вслух газету, там писали про девушку из Рагузы, которая сошла с ума, выкупавшись в море. Джузеппе встал и ушел, а через неделю вернулся уже с этой девушкой.
Он никогда не рассказывал мне, но говорили, что он отправился прямо в дом, где она жила, ворвался к ней в комнату и увел с собой. Отец у нее был богатый, у него были свои шахты, — представляете, как мы перепугались? Отец приехал и привез ученого адвоката, но они тоже ничего не добились. Они спорили, угрожали, но в конце концов им пришлось убраться восвояси, и мы на этом ничего не потеряли, я хочу сказать — не потеряли денег. Мы отвели Джузеппе и Марию в церковь и обвенчали их. Ох и свадьба это была!.. После венчания священник ни разу даже не пошутил, а когда мы вышли на улицу, дети стали кидать в нас камнями… Я бы, кажется, согласился умереть, если б это принесло ей счастье, но знаете, как бывает: я ничем не мог помочь.
— Так что же, они и вдвоем были несчастливы?
— Они любили друг друга, но любовь и счастье не одно и то же. Любовь найти нетрудно. Но она ничего не стоит… Теперь мне пришлось работать за них обоих. Они во всем были похожи, даже говорили одинаково. Пришлось мне продать нашу лодку и наняться к тому дрянному старику, который вас сегодня возил. Хуже всего было то, что люди возненавидели нас. Сначала дети, — с них всегда начинается, — потом женщины, а после и мужчины. И причиной всех несчастий… Вы меня не выдадите?
Я дал честное слово, и он немедленно разразился неистовыми. богохульствами, как человек, вырвавшийся из-под строгой) надзора. Он проклинал священников, разбивших его жизнь.
— Нас надувают! — выкрикнул он. Он вскочил и стал бить ногой по лазурной воде, пока не замутил ее, подняв со дна тучу песка.
Я тоже был взволнован. В истории Джузеппе, нелепой и полной суеверий, было больше жизненной правды, чем во всем, что я знал раньше. Не знаю почему, но эта история вселила в меня желание помогать ближним — самое, как мне кажется, возвышенное и самое бесплодное из наших желаний. Оно скоро прошло.
— Она ожидала ребенка. Это был конец всему. Люди спрашивали меня: «Когда же родится твой племянничек? И веселый же сын будет у таких родителей». Я им спокойно отвечал: «Почему бы и нет? Счастье родится от печали». Есть у нас такая поговорка. Мой ответ очень их напугал, они рассказали о нем священникам, и те тоже испугались. Разнесся слух, что ребенок будет антихристом… Но вы не бойтесь, — он не родился. Одна старая вещунья принялась пророчить, и никто ее не остановил. «Джузеппе и девушка, — говорила она, — одержимы тихими бесами, которые не причиняют большого вреда. Но ребенок будет всегда болтать без умолку, хохотать и смущать людей, а потом спустится в море и выведет из него Сирену, и все увидят ее и услышат ее пенье. Как только она запоет, вскроются Семь сосудов,[30] папа римский умрет, Монджибелло начнет извергаться и покров Святой Агаты сгорит. И тогда мальчик и Сирена поженятся и навеки воцарятся над миром».
Вся деревня была в страхе, хозяева отелей переполошились, потому что как раз начинался туристский сезон. Они поговорили друг с другом и решили отправить Джузеппе и девушку в глубь страны, пока не родится ребенок, и даже собрали на это деньги. Вечером накануне отъезда светила полная луна, ветер дул с востока, море разбивалось о скалы, и брызги висели над берегом, как серебряные облака. Это было очень красиво. Мария сказала, что хочет посмотреть на море в последний раз.
«Не ходи, — сказал я, — мимо нас на берег недавно прошел священник и с ним кто-то чужой. Владельцы отелей не хотят, чтобы тебя кто-нибудь видел. Если они рассердятся, мы умрем с голоду».
«Я хочу пойти, — ответила она. — Море сегодня бурное, мне будет так не хватать его».
«Он прав, — сказал и Джузеппе, — не ходи. Или пусть лучше кто-нибудь из нас пойдет с тобой».
«Я хочу пойти одна», — сказала Мария. И ушла одна.
Я увязал их веши в одеяло, а потом вдруг подумал, что мы разлучаемся, и мне стало так грустно, что я сел рядом с братом и обнял его за шею, а он обнял меня, чего не делал уже больше года. И мы с ним сидели, не помню уж, сколько времени. Вдруг дверь распахнулась, в дом ворвался лунный свет и ветер, и детский голос со смехом сказал:
«Ее столкнули в море с утеса».
Я бросился к ящику, где держал ножи.
«Сядь на место», — сказал Джузеппе. Подумать только, Джузеппе сказал такие слова: «Если умерла она, это не значит, что должны умирать другие…»!
«Я знаю, кто это сделал! — закричал я. — Я убью его!»
Я не успел выбежать за дверь: он догнал меня, повалил на пол, прижал коленом, схватил за руки и вывернул мне кисти — сперва правую, потом левую. Никто, кроме Джузеппе, не додумался бы до такого. Я даже не представлял, что это так больно. Я потерял сознание. Когда я очнулся, Джузеппе исчез, и я его больше не видел.
Я не мог скрыть своего отвращения к Джузеппе.
— Я же говорил вам, что он был дурной человек, — сказал он. — Никто не ожидал, что как раз он увидит Сирену.
— Почему вы думаете, что он видел Сирену?
— Потому что он видел ее не «много-много раз», а всего один.
— Как же ты можешь любить его, если он такой плохой?
В первый раз за всё время он рассмеялся. Это было единственным его ответом.
— Это всё? — спросил я.
— Я так и не отомстил ее убийце: к тому времени, как у меня прошли руки, он был уже в Америке, а священников убивать грех. Джузеппе же объехал весь мир, всё пытался найти кого-нибудь еще, кому довелось увидеть Сирену, — мужчину или еще лучше женщину, потому что тогда мог всё-таки родиться ребенок. Напоследок он приехал в Ливерпуль, — есть такое место? — и там он начал кашлять и кашлял кровью, пока не умер.
Не думаю, чтобы сейчас кто-нибудь еще на свете видел Сирену. Таких приходится не больше одного на поколение. Мне уже не увидеть мужчину или женщину, от которых родится ребенок, выведет Сирену из моря, уничтожит молчание и спасет мир.
— Спасет мир? — воскликнул я. — Разве так кончалось пророчество?
Он прислонился к скале, тяжело дыша. Сквозь сине-зеленые отблески, мелькавшие по его лицу, было видно, что он покраснел. Тихо и медленно он произнес:
— Молчание и одиночество не вечны. Пройдет сто лет, может быть, даже тысяча, море ведь живет долго, и когда-нибудь она выйдет из моря и заноет.
Я расспросил бы его еще, но в этот миг в пещере потемнело, — в узком проходе появилась возвращавшаяся лодка.
Видите вон ту гору, ту, что виднеется за шляпкой Элизабет? Двадцать лет назад один юноша признался мне там в страстной любви. Элизабет, пожалуйста, нагните на минуту голову.
— Хорошо, мадам, — сказала Элизабет и всем корпусом, словно тряпичная кукла, отклонилась назад, на облучок.
Полковник Лейленд надел пенсне и взглянул на гору, где влюбился юноша.
— Он был мил? — спросил он с улыбкой, но все-таки чуть понижая голос в присутствии горничной.
— Не знаю… Но мне, в моем возрасте, очень приятно вспомнить этот случай. Благодарю вас, Элизабет.
— Позвольте узнать, кто он был такой?
— Носильщик, — ответила мисс Рэби своим обычным тоном, — даже не профессиональный гид. Просто мужчина, нанятый нести наш багаж, который он уронил.
— Ах, вот что! Как же вы поступили?
— Как поступила бы всякая молодая дама. Вскрикнула и велела ему соблюдать приличия. Бросилась бежать, что было вовсе не обязательно, упала, растянула ногу, снова закричала. Ему пришлось нести меня полмили на руках; по дороге он так пылко каялся, что я думала, он скинет меня в пропасть. В таком состоянии мы добрались до небезызвестной миссис Харботл, при виде которой я разразилась слезами. Но она повела себя еще глупее, чем я, так что я довольно быстро оправилась.
— И, разумеется, сказали, что сами во всем виноваты?
— Разумеется… — она посерьезнела. — Миссис Харботл, которая, как и большинство людей, всегда оказывалась права, предостерегала меня относительно этого юноши: мы ведь и прежде пользовались его услугами.
— Ах, вот оно что…
— Нет, вовсе не то, что вы думаете. До тех пор он знал свое место, правда, брал с нас подозрительно дешево, а делал гораздо больше, чем можно было ожидать от человека, нанятого за столь мизерную плату. А это, как известно, опасный признак в людях низкого происхождения.
— Но в чем же заключалась ваша вина?
— Я поощряла его, откровенно предпочитая его общество разговорам с миссис Харботл. Он был хорош собою и, я бы сказала, приятен. К тому же мне нравилась его одежда. В тот день мы отстали, он рвал для меня цветы. Я протянула за ними руку, а он схватил ее и произнес пламенную речь о любви, которую заимствовал из «I Promessi Sposi».[37]
— А, итальянец!..
Тут они как раз подъехали к границе. На маленьком мостике, среди елей стояли два столба, один красно-бело-зеленый, другой — черно-желтый.[38]
— Он жил в Italia Irredenta,[39] — сказала мисс Рэби. — Он предлагал мне бежать с ним в Италию. Интересно, как бы все обернулось, если бы мы поженились!
— О боже! — сказал полковник Лейленд с внезапной брезгливостью.
Элизабет, сидевшую впереди, передернуло.
— Нет, почему же, мы могли оказаться идеальной парой!
У мисс Рэби была привычка говорить несколько парадоксальные вещи. Полковник Лейленд, который делал скидку на ее яркую индивидуальность, слегка запнувшись, воскликнул:
— Конечно! Весьма вероятно!
Она повернулась к нему со словами:
— Вы думаете, я потешаюсь над ним?
Это его немного смутило. Он улыбнулся и ничего не ответил. Экипаж теперь неторопливо огибал основание пресловутой горы. Дорога была проложена поверх обломков горных пород, когда-то скатившихся сверху и все еще нет-нет да и скатывавшихся с горных склонов. Сосновые леса были прорезаны опустошительными потоками белого камня. Но выше, припоминала мисс Рэби, на восточном склоне, более отлогом, имелись уютные лощинки, выступы, усыпанные цветами; оттуда открывался великолепный вид. Если спутник мисс Рэби предполагал, что она просто мило шутит, то он ошибался. Происшествие двадцатилетней давности само по себе было, конечно, нелепым. И все же, посмеиваясь над ним, она в то же время достаточно серьезно относилась и к его участникам, и к самому месту действия.
— Мне легче думать, что он меня дурачил, чем признаться себе, что он был просто глуп, — сказала она после долгой паузы.
— Вот и таможня, — сказал полковник Лейленд, меняя тему разговора.
Они прибыли в страну, где на каждом шагу можно услышать «Ach!» и «Ja!»[30] Мисс Рэби вздохнула: она любила все романское, как должно любить всякому человеку, не стесненному недостатком времени. Но полковник, как человек военный, уважал все тевтонское.
— Тут еще на семь миль вперед говорят по-итальянски, — сказала мисс Рэби, успокаивая себя, как ребенок.
— Немецкий язык — язык будущего, — ответил полковник. — Все сколько-нибудь значительные книги на любую тему написаны по-немецки.
— Вовсе нет — любые книги на сколько-нибудь значительную тему написаны по-итальянски. Элизабет, назовите мне значительную тему!
— Человеческая натура, мадам, — ответила девушка тоном скромным, но в то же время дерзким.
— Я вижу, Элизабет — писательница, так же, как ее госпожа, — сказал полковник Лейленд. Он перевел взгляд на окружающий пейзаж — он не любил разговоров втроем.
Фермы в этом краю имели более процветающий облик, нищих не было видно, женщины были некрасивее, мужчины — толще, а пища, которую подавали в придорожных гостиницах на открытом воздухе, — сытнее.
— Так где же мы остановимся, полковник Лейенд? — спросила мисс Рэби. — В «Альпийском Гранд-отеле», в «Лондоне», в пансионе Либига, Этерли-Саймона, «Бельвю», в «Старой Англии»? Или же в гостинице «Бишоне»?
— Очевидно, вы предпочитаете «Бишоне»?
— Я не имею ничего против «Альпийского Гранд-отеля». У «Бишоне» и у «Гранд-отеля» одни и те же владельцы, насколько мне известно. Они разбогатели за последнее время.
— И примут вас по-царски, если, конечно, такие люди умеют благодарить.
Роман «Вечное мгновенье», принадлежащий перу мисс Рэби и принесший ей славу, прославил также и местечко Ворта,[31] где развертывалось действие романа.
— О, они меня уже поблагодарили. Года через три после опубликования романа синьор Канту прислал мне письмо. Оно показалось мне грустным, хотя все в нем говорило о процветании. Я ведь не люблю влиять на ход чужих жизней. Любопытно, остались ли они в старом доме или переехали в новый?
Полковник Лейленд ехал в Ворту, чтобы побыть там с мисс Рэби. Однако он предпочитал, чтобы они поселились в разных гостиницах. Она же, равнодушная к подобным тонкостям, не понимала, почему бы им не жить под одной крышей, так же, как не видела ничего предосудительного в том, что они путешествуют в одном экипаже. С другой стороны, она ненавидела все фешенебельное, броское. Он выбрал «Альпийский Гранд-отель», она же склонялась к «Бишоне», но тут несносная Элизабет сказала:
— Хозяйка моей подруги остановилась в «Гранд-отеле».
— О, если подруга Элизабет живет в «Гранд-отеле», это решает дело: едем в «Гранд-отель»!
— Хорошо, мадам, — сказала Элизабет тоном, в котором не было и нотки признательности. Лицо полковника Лейленда сделалось суровым: он не любил нарушения дисциплины.
— Вы ее распускаете, — шепнул он мисс Рэби, когда, выйдя из экипажа, они пешком поднимались на холм.
— В вас говорит военный.
— Разумеется, я достаточно часто имел дело с рядовыми, чтобы понять, что налаживать с ними «человеческие отношения», как вы выражаетесь, совершенно бессмысленно. Стоит проявить немного сентиментальности, и вся армия развалится на части.
— Не спорю. Но мы же не в армии. С какой стати мне разыгрывать из себя офицера? Знаете, вы сейчас напомнили мне моих друзей — англо-индийцев, которые были шокированы тем, что я была любезна с некоторыми индийцами. Они приводили доводы; весьма веские, что с туземцами так обращаться нельзя. Они так и не поняли, почему их аргументы по сути своей несостоятельны. Неудачники всегда стараются командовать удачливыми, и с этим пора покончить. Вы всегда были неудачником и всю жизнь командовали другими, требовали от них повиновения и прочих сомнительных добродетелей. А я счастлива, я командовать не хочу и не буду.
— И не надо, — сказал он, улыбаясь. — Но имейте в виду, что мир — это не армия. И пожалуйста, побеспокойтесь о том, чтобы проявить немного справедливости к нам, несчастным военным, — заметьте, к примеру, что мы чрезвычайно внимательно относимся к столь любимому вами простонародью.
— Разумеется, — мечтательно сказала она, словно не замечая сделанной ей уступки. — Это входит в моду. Только они видят вас насквозь. Они не хуже нас знают, что лишь одно в этом мире достойно того, чтобы им владеть.
— О да! — вздохнул он. — Мы живем в коммерческий век.
— Нет! — воскликнула мисс Рэби с таким явным раздражением, что Элизабет оглянулась — не случилось ли чего-нибудь с ее госпожой. — Глупости! Оделять добротой и деньгами — нет ничего проще. Единственная вещь, достойная служить подарком, это наше собственное «я». Вы когда-нибудь открывали себя людям до конца?
— Часто.
— Я хочу сказать, вы когда-нибудь сознательно ставили себя в глупое положение в присутствии тех, кто ниже вас?
— Намеренно? Нет.
Он понял наконец, куда она клонит. Ей доставляло удовольствие делать вид, что такое самораскрытие — единственно возможная основа для подлинного общения, единственная брешь в духовном барьере, отделяющем один класс от другого. Одна из ее книг была написана как раз на эту тему. Читать ее было чрезвычайно приятно.
— А вы? — добавил он шутливо.
— В полную меру — нет, никогда. До сих пор мне не случалось чувствовать себя окончательной дурой. Но когда почувствую, надеюсь, что сумею продемонстрировать это открыто.
— Хотелось бы мне это видеть!
— Боюсь, вам это не понравится, — ответила она. — Со мной такое может произойти в любую минуту и в любом обществе, по самому неожиданному поводу.
— Ворта! — крикнул кучер, прерывая их оживленную беседу. Передние колеса экипажа и сидевшие на облучке Элизабет и кучер въехали на вершину холма. Темный лес кончился, и перед ними открылась долина, окаймленная изумрудной зеленью лугов. Эти луга струились, изгибались, переходили один в другой, подымаясь выше и выше, а на высоте двух тысяч футов из травянистого покрова вдруг прорывались скалы, выраставшие в мощные горы, чьи вершины изящно вырисовывались в чистом вечернем небе.
Кучер, страдавший, очевидно, любовью к повторам, сказал:
— Ворта! Ворта!
Вдали, на склоне горы, белело большое селение, качавшееся на зеленых волнах, словно корабль в море, и на его носу, рассекая грудью крутой склон, стояла величественная колокольня из серого камня. И пока они смотрели на нее, колокольня вдруг обрела голос и торжественно обратилась к горам, а они отозвались.
Кучер снова объявил, что это Ворта и что перед ними — новая колокольня, точь-в-точь такая же, как в Венеции, только лучше, и что звук, который они слышат, издает новый колокол.
— Спасибо. Вы правы, — сказал полковник Лейленд в ответ на радостное замечание мисс Рэби о том, что селение сумело употребить наступившее процветание на столь добрые дела, как постройка колокольни. Она боялась возвращаться в те места, которые раньше так любила, опасаясь найти их отстроенными заново. Ей в голову не приходило, что новое может быть прекрасно. Архитектор и в самом деле черпал вдохновение на юге, и колокольня, возведенная им в горах, была сродни той, что когда-то была воздвигнута близ лагуны. Однако откуда родом колокол, определить было нельзя, так как звук не имеет национальности.
Они поехали дальше, любуясь прелестным пейзажем, довольные и молчаливые. Благожелательные туристы принимали их за супружескую пару. И в самом деле, в худощавом, угловатом лице мисс Рэби не было ничего, что выдавало бы ее принадлежность к гадкому литературному племени. А профессия полковника придавала ему вид скорее аккуратный, нежели агрессивный. Они производили впечатление образованной, воспитанной четы, которая проводит жизнь, любуясь красивыми вещами, наполняющими наш мир.
Когда экипаж подъехал ближе, отозвались оставшиеся до сего времени незамеченными другие церкви — крошечные церквушки, уродливые церкви, церкви, крашенные в розовый цвет и с похожими на тыквы куполами, церкви, с крытыми гонтом шпилями, церкви, стоящие в укромных местах, на лесных просеках, или прячущиеся в складках и изгибах долины. Хор тонких голосов наполнял вечерний воздух, и в середине этого хора явственно звучал сильный, глубокий голос. Только англиканская церковь, построенная недавно, в раннеанглийском стиле, хранила сдержанное молчание.
Колокола стихли, и все маленькие церкви попятились и отступили во тьму. Колокольный звон сменили звуки гонга, призывавшие переодеться к обеду, и усталые туристы заспешили к своим гостиницам. Ландо, на котором красовалась надпись «Пансион Этерли-Саймон», покатилось навстречу дилижансу, который вот-вот должен был прибыть. Какая-то девица обсуждала с матерью вечерний туалет. Молодые люди с теннисными ракетками беседовали с молодыми людьми, державшими в руках альпенштоки. Вдруг в темноте огненный палец вывел: «Альпийский Гранд-отель».
— Электричество, — пояснил кучер, услышав возгласы своих пассажиров.
Напротив сосновой рощи вспыхнули огни пансиона «Бельвю», с крутого речного обрыва ему ответил «Лондон». Пансионы «Либиг» и «Лорелея» объявили о своем существовании один — зелеными, другой — янтарными огнями. «Старая Англия» появилась вся в ярко-красном. Иллюминация распространилась на довольно значительную площадь: лучшие гостиницы стояли за пределами селения, занимая либо величественное, либо романтическое местоположение. Этот аттракцион повторялся во время туристского сезона каждый вечер, в момент прибытия дилижанса. Но как только последний из вновь прибывших турист был устроен, огни гасли, и хозяева гостиниц, кто — чертыхаясь, кто ликуя, возвращались к своим сигарам.
— Ужасно! — сказала мисс Рэби.
— Ужасная публика! — сказал полковник Лейленд. «Альпийский Гранд-отель» — огромное деревянное строение — напоминал разбухшее, расползшееся во все стороны шале. Правда, это впечатление несколько смягчала великолепная терраса, сложенная из квадратных камней, которая была видна отсюда на целые мили и от которой, как из некоего полноводного водоема, тоненькими струйками разбегались по округе асфальтовые дорожки. Экипаж, проехав по подъездной аллее, остановился под сводчатой галереей, построенной из смолистой сосны; одна сторона галереи выходила на террасу, а другая — в гостиную, ведущую в холл. Здесь, как в водовороте, кружились служащие — обыкновенные мужчины с золотыми галунами; более элегантного вида мужчины с более внушительными золотыми галунами; мужчины еще элегантнее, но без галунов. Элизабет сразу же приняла надменный вид. Нести маленькую соломенную корзинку, казалось, составляло для нее непосильный труд. Полковник Лейленд немедленно превратился в солдата с головы до ног. Его спутницу, в которой, несмотря на долголетний опыт путешественницы, большая гостиница всегда вызывала смущение, тут же проводили в дорогой номер и порекомендовали не мешкая сменить дорожное платье, если она желает спуститься к табльдоту.
Поднимаясь по лестнице, мисс Рэби видела, как в столовую собираются англичане, американцы и богатые голодные немцы. Мисс Рэби любила общество, но сегодня ей было как-то не по себе. Ей казалось, что к ней подступает какой-то неприятный, отталкивающий образ, чьи очертания пока что нельзя было явственно различить.
— Я пообедаю в номере, — сказала она Элизабет. — А вы идите в столовую. Я сама распакую чемоданы.
Она походила по номеру, прочла гостиничные правила, перечень услуг с указанием цен, перечень экскурсий, оглядела красный плюшевый диван, кувшины и умывальные тазы с литографированным на них горным пейзажем. Могла ли она представить себе среди всей этой роскоши синьора Канту и его трубку с фарфоровой чашечкой или синьору Канту с ее шалью табачного цвета?
Когда официант наконец принес ей обед, она спросила у него о хозяевах.
Он ответил на своем птичьем английском языке, что у них все хорошо.
— А где они живут? Здесь или в «Бишоне»?
— Здесь, конечно… В «Бишоне» едут только бедные туристы.
— Кто же там живет?
— Мать синьора Канту. Она не связана, — продолжал он, будто повторяя затверженный урок, — она не связана с нами. Пятнадцать лет назад — да. А теперь?.. Что такое «Бишоне» теперь? Я осмелюсь вам возразить, если вы станете говорить об этих двух гостиницах как об одном целом.
— А… я не туда попала, — тихо сказала мисс Рэби. — Будьте добры, сообщите, что я отказываюсь от номера, и велите немедленно отправить мой багаж в «Бишоне».
— Пожалуйста, пожалуйста! — сказал официант — он был отлично вышколен. И добавил, сердито фыркнув: — Вам придется заплатить.
— Разумеется! — сказала мисс Рэби.
Хорошо налаженный механизм, еще совсем недавно всосавший ее, теперь начал ее исторгать. Были вынесены чемоданы, вызван экипаж, в котором мисс Рэби сюда приехала. В холле появилась Элизабет, побелевшая от, ярости. Мисс Рэби заплатила за белье, на котором они не спали, и за обед, к которому не притронулись. Она направилась к двери сквозь водоворот золотогалунных служащих, которые считали, что они уже заработали свои чаевые. Постояльцы в гостиной рассматривали мисс Рэби с явным удивлением, видимо, полагая, что она покидала гостиницу, найдя ее чересчур для себя дорогой.
— Что случилось? Что произошло? Вам здесь не понравилось? — к ней быстрыми шагами подошел полковник Лейленд в вечернем костюме.
— Нет… просто я ошиблась. Эта гостиница принадлежит сыну. А мне нужно в «Бишоне». Он поссорился со стариками… наверно, отец уже умер.
— Но все же… если вы хорошо устроились здесь…
— Я сегодня же должна знать, так ли это. И я должна… — голос ее задрожал, — должна узнать, не моя ли это вина.
— Помилуйте, каким образом!..
— Даже если это так, я выдержу, — продолжала она уже спокойнее. — Я не гожусь — слишком стара — играть роль трагической королевы и злого духа одновременно.
«Что это означает? Что она имеет в виду? — бормотал полковник, провожая взглядом огоньки экипажа, спускавшегося с холма. — В чем она виновата? В чем вообще она может быть виновата? Владельцы гостиниц всегда ссорятся — это обычная история, нам-то какое до этого дело!»
Он хорошо пообедал в полном молчании. Затем о почты ему принесли письма, и мысли его переключились на них. Одно было от сестры.
«Дорогой Эдвин, я ужасно робею, когда пишу тебе эти строки, но я знаю, что ты поверишь мне, когда я скажу, что не пустое любопытство заставляет меня задать тебе этот простой вопрос: помолвлен ты с мисс Рэби или нет? Нынче все очень изменилось даже по сравнению с тем временем, когда я была молодой девушкой. Но все же помолвка и сейчас помолвка, и ее следует огласить незамедлительно, чтобы избежать затруднений и неудобств для обеих сторон. Пусть здоровье твое пошатнулось и ты уже не служишь, но ты все равно обязан быть на страже чести нашей семьи…»
— Что за бред! — воскликнул полковник Лейленд. Знакомство с мисс Рэби сделало его более проницательным. Он не увидел в этой части письма своей сестры ничего, кроме дани условностям. Чтение его взволновало полковника не более, чем сестру его — сочинение самого письма.
«Что касается девушки, о которой мне рассказали Бэнноны, так никакая она не компаньонка; это просто способ пустить людям пыль в глаза. Я ничего не имею против мисс Рэби, чьи книги мы всегда читаем. Просто литераторы никогда не бывают практичными, и скорее всего она даже не догадывается о двусмысленности своего положения. Правда, я не представляю ее в роли твоей жены. Но это уже другой вопрос.
Мои малыши, а также Лайонел — все шлют тебе привет. Они здоровы и веселы. Сейчас меня беспокоит только будущее — безумно дорогая плата за обучение в приличных школах, которая тяжелым бременем ляжет на наш бюджет.
Любящая тебя Нелли».
Господи! Ну как ей объяснить то особое очарование, которое существует в отношениях между ним и мисс Рэби? Ни один из них ни разу и словом не обмолвился о браке и, по всей видимости, никогда не заикнется о любви. Если бы, вместо того, чтобы видеть друг друга часто, они решили не расставаться вообще, то сделали бы это как умудренные жизнью компаньоны, а не как эгоистические любовники, пылко стремящиеся к тому, чтобы страсть длилась бесконечно, в то время как требовать эту страсть у них нет права, а длить — нет силы. Ни один из них не претендовал на невинность души и не делал вида, что не замечает ограниченности и непоследовательности другого. Напротив, они не делали друг другу никаких скидок. Терпимость предполагает сдержанность; лучшей гарантией спокойных взаимоотношений является полная осведомленность. Полковник Лейленд обладал незаурядным мужеством — его мало беспокоило мнение людей, позиция которых была ему ясна. Пусть Нелли, Лайонел и их дети сердятся и негодуют, сколько им вздумается. Мисс Рэби была писательница и, следовательно, являлась чем-то вроде радикала, он же был солдат и, стало быть, аристократ своего рода. Но расцвет их деятельности остался позади. Он больше не воевал, она перестала писать. Отчего бы им не провести приятно осень своей жизни? Они могли бы оказаться также неплохими компаньонами на зиму.
Он был слишком деликатен, чтобы признаться даже себе самому, что жениться на двух тысячах годового дохода весьма соблазнительно. Но это обстоятельство придавало какой-то подсознательный привкус его мыслям. Он разорвал письмо сестры на мелкие куски и выбросил за окно.
«Странная женщина! — пробормотал он, глядя в сторону Ворты и пытаясь рассмотреть колокольню в свете восходящей луны. — Зачем ехать в плохой отель? Зачем вмешиваться в распри между теми, кто не сможет тебя понять и кого ты не понимаешь? Глупо думать, что ты причина этой ссоры! Считать, что написала книгу, которая испортила эту деревушку, а жителей ее сделала подлыми и корыстными. Я-то знаю, чего ей хочется. Делать себя несчастной и стараться исправить то, что невозможно исправить. Странная женщина!»
Под окном белели клочки разорванного письма. В долине стала отчетливо видна колокольня, подымавшаяся из вьющихся серебряных лент тумана.
«Странная… милая!..» — прошептал он и помахал рукой по направлению к деревне.
В первом романе мисс Рэби, называвшемся «Вечноt мгновенье», говорилось о том, что человеческая жизнь измеряется не одним только временем; что в этом мире иногда один вечер может равняться тысяче столетий — мысль, впоследствии в более философском плане развитая Метерлинком. Теперь мисс Рэби заявляла, что это скучная, претенциозная книга и что название ее воскрешает в памяти кресло зубного врача. Но она написала этот роман, когда чувствовала себя молодой и счастливой, а в этом возрасте человек формирует свое кредо чаще, чем в зрелые годы. Но годы проходят, и в той же мере, в какой сама идея может укрепиться, желание и способность пропагандировать ее — ослабляются. Мисс Рэби было даже приятно, что ее первое произведение оказалось самым бунтарским.
Как это ни странно, книга произвела большую сенсацию, особенно среди читателей, лишенных воображения. Праздные люди сделали из нее вывод, что можно разбазаривать время без всякого для себя ущерба; вульгарные — что непостоянство нельзя считать грехом, а набожные — что этот роман есть не что иное, как попытка подорвать нравственность. Мисс Рэби сделалась популярной в обществе, где ее симпатия по отношению к низшим классам только прибавляла ей очарования. Тогда же леди Энсти, миссис Хэриот, маркиз Бамбург и еще кое-кто поехали в Ворту — место действия романа «Вечное мгновенье» — и вернулись оттуда преисполненные энтузиазма. Леди Энсти устроила выставку своих акварелей; миссис Хэриот, увлекавшаяся фотографией, поместила подборку в «Стрэнде». А «Девятнадцатое столетие» опубликовало пространное описание Ворты, принадлежащее перу маркиза Бамбурга и озаглавленное «Современный крестьянин и его взаимоотношения с католицизмом».
Благодаря этой рекламе Ворта пошла в гору; те, кто не любил ходить проторенными тропами, отправились туда отдыхать и указали путь другим. Мисс Рэби из-за каких-то случайностей ни разу больше не бывала в этом месте, чей подъем и процветание были столь тесно связаны с ее собственным литературным успехом.
Время от времени она слышала о том, как прогрессирует Ворта. Стали даже поговаривать, что в этот уголок проникают туристы низшего разряда, и мисс Рэби, страшась обнаружить там что-нибудь в навеки испорченном виде, в результате почувствовала, что у нее не хватает смелости навестить те края, которые некогда принесли ей так много радости. Но полковнику Лейленду удалось переубедить ее. Он искал прохладное, целительное для здоровья место, где можно было бы проводить время в чтении, приятной беседе и совершать пешеходные прогулки, необременительные для пожилого атлета, каким он был. Друзья посмеивались, знакомые сплетничали, родственники негодовали. Но полковник был человеком мужественным, а мисс Рэби не было дела до сплетен. Они отправились в Ворту под прозрачным прикрытием Элизабет.
Первые впечатления огорчили мисс Рэби. Ей было неприятно видеть большие здания гостиниц, стоявших широким кругом в стороне от деревни, которой надлежало быть средоточием всей жизни местечка. Названия гостиниц, словно огромным электрическим перстом выведенные на горных склонах, окутанных вечерним покоем, до сих пор плясали перед глазами мисс Рэби.
А безобразный «Альпийский отель» давил ее, как ночной кошмар. В памяти то и дело возникал портик, претенциозный холл, конторка из полированного ореха, необъятная доска с ключами от номеров, фаянсовая посуда для умывания с горными видами, служащие в форме, запах хорошо одетой публики, который подчас так же неприятен, как запах нищеты. Мисс Рэби не испытывала восторга от прогресса цивилизации — она знала из истории Востока, что вначале цивилизация нередко оборачивается своей дурной стороной и прививает неразвитым народам безнравственность и злобность, прежде чем они сумеют воспользоваться ее благами. О каком прогрессе в Ворте могла идти речь, когда эта деревня была в состоянии научить мир большему, чем он — ее?
В «Бишоне» она в самом деле обнаружила мало перемен, если не считать чувства гордости оттого, что им удалось устоять. Старый хозяин умер, больная вдова его не покидала постели, но прежний дух все же не выветрился. Нарисованный на деревянной вывеске дракон по-прежнему заглатывал младенца — герб миланских Висконти,[32] от которых Канту, вполне возможно, и вели свою родословную. Было в этой маленькой гостинице что-то такое, что внушало доброжелательно настроенному к ней туристу — по крайней мере на некоторое время — мысль об аристократичности хозяев. Подлинный вкус — стиль, достигаемый без усилий, — ощущался во всем. Каждый номер украшало несколько прелестных вещиц — кусочек шелкового гобелена, фрагмент резьбы по дереву в стиле рококо, два-три синих изразца в рамках на беленой стене. В гостиных и на лестнице были развешаны картины восемнадцатого века в стиле Карло Дольчи[33] и Карраччи[34] — Скорбящая богородица в синем плаще, какой-то святой в развевающихся одеждах, великодушный Александр со скошенным подбородком. Стиль упадка — как говорят знатоки и учебники. И все же иногда эти картины выглядят свежее и значительнее, чем, скажем, только что купленный Фра Анджелико.[35]
Мисс Рэби, которая никогда не трепетала, посещая герцогов в их резиденциях, перешагнув порог гостиницы «Бишоне», почувствовала себя ужасно современной и грубой. Самые обычные вещи — диванные подушки, скатерти, наволочки, сшитые из дешевой материи и вовсе не такие уж красивые, наполнили ее почтением и кротостью. По этому чистому, приветливому дому некогда ходили хозяин — синьор Канту с его трубкой с фарфоровой чашечкой и синьора Канту в шали табачного цвета и Бартоломео Канту — нынешний владелец «Альпийского Гранд-отеля».
На следующее утро мисс Рэби села завтракать в грустном настроении, которое она всячески старалась приписать дурно проведенной ночи и неодолимо надвигающейся старости. Никогда прежде она не встречала более непривлекательных и более недостойных людей, чем ее нынешние соседи по столу. Какая-то женщина с черными бровями разглагольствовала о патриотизме и долге английских туристов единым фронтом защищаться от иностранцев. Другая не переставала изливать тихие жалобы — точь-в-точь как испорченный кран, который постоянно капает и никогда не закрывается как следует. Она жаловалась на еду, на цены, на шум, на облака, на пыль. Она не раскаивается в том, что приехала, говорила она, но вряд ли станет рекомендовать этот отель своим друзьям — таково ее мнение о нем. Мужчин было мало, они высоко котировались, и какой-то молодой человек игриво описывал среди взрывов смеха, как он собирается шокировать местное население.
Мисс Рэби сидела напротив знаменитой фрески — единственного украшения комнаты. Фреску обнаружили во время ремонта, и, хотя она в нескольких местах пострадала, краски были все еще яркие. Синьора Канту приписывала ее то Тициану, то Джотто, заявляя, что содержание ее объяснить невозможно и что многие ученые и художники тщетно пытаются разгадать его. Она говорила так потому, что ей нравилось так говорить. Смысл фрески был совершенно ясен, и синьоре Канту его неоднократно истолковывали. Четыре фигуры на фреске изображали сивилл,[36] пророчествующих о рождении Христа. Каким образом сивиллы эти оказались так высоко в горах, на крайней границе распространения итальянского искусства, было неясно. Так или иначе, они служили неиссякаемой темой для разговоров. Не одно знакомство состоялось здесь, и не один спор был предотвращен благодаря их своевременному присутствию на стене.
— Ну и хитрый вид у этих святых, а? — спросила американская леди, следя за взглядом мисс Рэби.
Отец американки пробурчал что-то о религиозных предрассудках. Это была довольно мрачная пара, недавно вернувшаяся из Святой земли, где их постыдно обманули, в результате чего их религиозному чувству был нанесен ощутимый ущерб. Мисс Рэби ответила довольно резко, что это не святые, а сивиллы.
— Что-то я не припомню сивилл. Ни в Новом завете, ни в Ветхом, — сказала леди.
— Все это выдумки священников, чтобы одурачивать крестьян, — с горечью произнес ее отец. — И церкви у них такие же: фольга вместо золота, хлопок, прикидывающийся шелком, штукатурка, выдающая себя за мрамор. И все их процессии такие же, и все их, — тут он чертыхнулся, — колокольни!
— Папа очень страдает от бессонницы, — сказала леди, слегка наклоняясь вперед. — Представьте себе, каждое утро в шесть часов этот трезвон!
— Да, мэм, вам повезло. Мы покончили с этим!
— С чем? С колокольным звоном? — вскричала мисс Рэби.
Все, находившиеся в комнате, повернулись к ней, выясняя, кто так кричит. Кто-то шепнул, что эта дама — писательница.
Американец заявил, что забрался сюда, на такую высоту, чтобы отдыхать, и что если здесь ему не дадут отдыхать, то он уедет в другое место. Он рассказал, что английские и американские туристы объединились и потребовали, чтобы хозяева гостиниц приняли меры. И это подействовало — поэтому теперь звонят только к поздней обедне, что уже вполне терпимо. Он уверен, что общими усилиями можно всего добиться: по крайней мере со здешними крестьянами они уже добились успеха.
— Чем же крестьяне помешали туристам? — спросила мисс Рэби; ее бросило в жар, она вся дрожала.
— Да тем же самым! Мы приехали сюда отдыхать, и мы будем отдыхать! Каждую неделю они напиваются и горланят свои песни до двух. Так дольше не может продолжаться.
— Да, — сказала мисс Рэби, — кое-кто из них действительно пил. Но зато как они пели!
— Вот именно! До двух! — c возмущением ответил он.
Расстались они, недовольные друг другом. Она предоставила ему разглагольствовать о необходимости нового мирового культа свежего воздуха. Над его головой стояли четыре сивиллы, милые, несмотря на всю их неуклюжесть и грубоватость; каждая предлагала зрителю исписанную табличку, содержащую краткое обещание спасения. Если старые религии в самом деле уже не устраивают человечество, все же мало вероятно, что Америка предложит адекватную замену.
Было еще слишком рано для обещанного визита синьоре Канту. И Элизабет, которая нагрубила мисс Рэби накануне, а теперь весьма утомительно раскаивалась, была мало подходящей собеседницей. Возле гостиницы стояло несколько столиков; за ними сидели женщины и пили пиво. На них бросали тень подстриженные каштаны, а низкая деревянная балюстрада отделяла их от деревенской улицы. На эту балюстраду мисс Рэби и уселась: отсюда ей хорошо видна была колокольня. Критический взгляд мог бы обнаружить множество просчетов в ее архитектуре. Но мисс Рэби смотрела на нее со все возрастающим удовольствием, к которому примешивалась и благодарность.
Подошла официантка — немка — и весьма учтиво предложила мисс Рэби занять более удобное место: здесь едят низшие классы, не лучше ли перейти в гостиную?
— Спасибо, нет. С каких пор вы разделяете ваших постояльцев по происхождению?
— Уже давно. Иначе нельзя, — любезно ответила та. Она направилась в дом — упитанная, рассудительная особа — еще один признак того, что тевтоны одерживают верх над латинянами в этой оспариваемой ими долине.
Из гостиницы вышла седая дама, прикрывая от солнца глаза и похрустывая свежим номером «Морнинг пост». Она окинула мисс Рэби приветливым взором, высморкалась, попросила извинения за то, что вступает в разговор, не будучи представленной, и сказала:
— А вы знаете, что сегодня вечером состоится концерт? Средства от него пойдут на приобретение витража для англиканской церкви. Разрешите предложить вам билеты? Англичанам, как уже говорилось, необходимо иметь нечто, что бы их объединяло.
— В высшей степени необходимо, — сказала мисс Рэби, — но лучше было бы иметь это в Англии.
Седая дама улыбнулась. Потом на лице ее отразилось недоумение. Потом она поняла, что ее оскорбили, и удалилась, шурша газетой.
«Я была груба, — удрученно подумала мисс Рэби, — груба с женщиной, такой же глупой и седой, как я сама. Нет, видно, сегодня мне лучше молчать!»
Жизнь ее складывалась удачно и в целом счастливо. Состояние, которое именуют депрессией и которое открывает перед человеком более широкие, хотя и уныло-серые, горизонты, было ей неведомо. Но в то утро ее мироощущение стало иным. Она шла по деревне, едва замечая горы, по-прежнему окружавшие Ворту, и солнце, неизменно сиявшее над нею. Повсюду она ощущала нечто новое — ту не поддающуюся определению испорченность, которой всегда отличаются места, посещаемые большим количеством людей.
Даже теперь, утром, в воздухе стоял запах мяса й вина, к которому примешивались запахи табака, пыли, лошадиного пота. Экипажи столпились перед церковью, а внизу, под колокольней, женщина сторожила стайку велосипедов. Погода для горных прогулок стояла неподходящая; молодые люди в ярких спортивных костюмах слонялись без дела в ожидании туристов, желающих нанять гида. Напротив почты разместились две вместительные недорогие гостиницы, а перед ними, прямо на улицу, выплеснулись бесчисленные маленькие столики. И с раннего утра до поздней ночи за ними ели. Туристы, главным образом немцы, поглощали пищу с криками и смехом, обнимая за талию своих жен. Потом, с трудом встав, они цепочкой направлялись осматривать очередной вид, после чего красный флаг извещал их о возможности приступить к следующему приему пищи. Все население Ворты трудилось, вплоть до маленьких девочек, которые навязывали туристам открытки и эдельвейсы: Ворта усердно занималась туристским бизнесом.
У всякой деревни должно быть свое дело, а жители Ворты издавна славились энергией и физической силой. Безвестные и счастливые, они расходовали свои силы на то, чтобы добыть средства к существованию из земли. Труд земледельца наделил их достоинством, добротой и любовью к ближнему. Цивилизация не уменьшила их силы, а лишь направила их в другое русло, и все их бесценные качества, которые могли бы исцелить мир, сошли на нет. Любовь к семье, любовь к своей общине, здоровые сельские добродетели были уничтожены еще прежде, чем достроили колокольню, которая должна была служить их символом. И произошло это не по вине какого-то злодея, а благодаря усилиям леди и джентльменов, добрых и богатых и по большей части здравомыслящих, которые искренно думали, если вообще думали на такую тему, что содействуют процветанию — как нравственному, так и финансовому — всякого места, где им вздумается остановиться. Никогда прежде мисс Рэби не чувствовала себя причиной всеобъемлющего зла. Разбитая и измученная, она вернулась в «Бишоне», вспоминая жестокие, но справедливые слова Писания: «Горе тому, кто являет собой орудие зла!»
Синьора Канту, несколько более возбужденная, чем обычно, лежала в темной комнате на первом этаже. Стены были голые: все красивые вещи перекочевали в комнаты постояльцев, которых она любила, как любит своих подданных добрая королева; стены к тому же были грязные, потому что это была ее собственная комната. Однако ни в одном дворце не было такого великолепного потолка: с деревянных балок свешивалось целое семейство медных сосудов — ведра, котлы, кастрюли- всех оттенков, от глянцевито-черного до нежно-розового. Старая хозяйка любила смотреть вверх на эти знаки процветания. Недавно одна американка долго уговаривала ее продать медную посуду, но так и ушла ни с чем, скорее озадаченная, чем рассерженная.
Между синьорой Канту и мисс Рэби было мало общего. Синьора Канту была убежденной аристократкой* Будь она какой-нибудь знатной дамой и живи в великую историческую эпоху, она тотчас оказалась бы на гильотине, а мисс Рэби приветствовала бы ее казнь одобрив тельными возгласами. Теперь же, с редкими волосами, накрученными на папильотки, укрытая своей табачного цвета шалью, синьора Канту встретила выдающуюся писательницу рассказами о других выдающихся людях, которые останавливались в «Бишоне», а возможно, и а будущем здесь остановятся. Сначала она говорила важным тоном. Но вскоре перешла к деревенским новостям, и тут в словах ее отчетливо зазвучала горечь. Она перечисляла тех, кто умер, с меланхолической гордостью. Состарившись, она любила рассуждать о справедливости Судьбы, которая не пощадила ее ровесников, а зачастую и людей намного моложе. Мисс Рэби не привыкла утешать себя подобным образом. Она тоже старела, но ее бы скорее порадовало, если бы окружающие при этом остались молодыми. Она плохо помнила многих из тех, о ком говорила синьора Канту, но смерть сама по себе символична — ведь гибель цветка часто символизирует конец весны.
Затем синьора Канту перешла к собственным несчастьям, и начала она с рассказа об оползне, разрушившем ее маленькое хозяйство. Оползни в их долине надвигались медленно. Сначала под зеленым дерновым покровом скапливалась вода — так зреет под кожей нарыв. Затем луг на косогоре вздувался, лопался и исторгал из себя медленно текущий поток грязи и камней. Потом уже вся земля казалась пораженной этим недугом: повсюду куски дерна отламывались и наползали друг на друга самым причудливым образом; деревья накренялись; сараи и дома рушились; и вся красота постепенно превращалась в бесформенное месиво, сползавшее вниз до тех пор, пока его не подхватывал какой-нибудь стремительный поток.
После этого перешли к обсуждению других несчастий, и мисс Рэби была так угнетена, что даже не могла выразить свое сочувствие. А синьора Канту всо жаловалась: это был скверный сезон; клиенты не желали считаться с гостиничными правилами; прислуга не считалась с клиентами; говорят, нужно нанять консьержа. Но какой от него прок?
— Не знаю, — сказала мисс Рэби, понимая, что никакой консьерж не в состоянии восстановить утраченное благополучие «Бишоне».
— Говорят, он будет встречать дилижанс и ловить клиентов, А какая мне радость от таких постояльцев?
— В других гостиницах так делают, — печально сказала мисс Рэби.
— Вот, вот! Из «Альпийского отеля» к дилижансу ежедневно подходит человек.
Наступило неловкое молчание. До сих пор они избегали упоминать это название.
— Он их всех уводит к себе! — воскликнула синьора Канту, предаваясь бурному гневу. — Мой сын переманивает всех моих клиентов! Он уже захватил всех знатных англичан, богатых американцев и моих старых миланских друзей! Он порочит меня по всей округе, говорит, что у меня неисправна канализация. Хозяева гостиниц из окрестных деревень отказываются рекомендовать мой отель, они передают постояльцев не мне, а ему, потому что он платит им за каждого приезжего по пять процентов. Он платит шоферам, носильщикам, гидам. Он сует деньги даже ребятишкам, чтобы они ругали мою канализацию. Он, и его жена, и его консьерж — они хотят разорить меня, хотят моей погибели!
— Что вы, не говорите таких вещей, синьора Канту! — Мисс Рэби принялась ходить по комнате; по своему обыкновению, она не стремилась гладко выразить свою мысль, заботясь лишь о том, чтобы мысль была точна и правдива. — Постарайтесь простить вашего сына. Вы же не знаете, с чем ему пришлось бороться. Вы не знаете, кто толкнул его на этот путь. Возможно, виноват, кто-то другой. Но, кто бы он ни был, простите его.
— Ну разумеется! Разве я не христианка! — вскричала сердитая старая дама. — Все равно ему меня не разорить! Пусть моя гостиница не имеет вида, зато он сам в долгу как в шелку! Придет час, и все дело его лопнет!
— А может быть, — продолжала мисс Рэби, — мир все-таки не столь уж испорчен. Зло, которое мы видим, по большей части результат мелких ошибок, глупости или тщеславия…
— Я знаю, кто толкнул его на это — его жена и тот проходимец, что служит у них консьержем!
— Ваша манера откровенно высказываться, говорить все начистоту — конечно, превосходна, именно так и нужно… но это может повредить…
Громкий шум на улице прервал их беседу. Мисс Рэби открыла окно, и в комнату ворвалось облако пыли, пропитанной бензином. Проезжавший мимо автомобиль свалил столик. Было пролито много пива и несколько капель крови.
Синьора Канту только раздраженно вздохнула. Вспышка гнева утомила ее, и теперь она лежала с закрытыми глазами, не двигаясь. Две медных кастрюли над ее головой, потревоженные внезапно налетевшим ветерком, мелодично звякнули. Мисс Рэби уже собралась разразиться длинной драматической исповедью — взволнованной мольбой о прощении. Слова чуть было не слетели у нее с языка — они всегда были у нее наготове. Но, взглянув на закрытые глаза синьоры Канту, на эту слабую, страдающую плоть, она поняла, что требовать у нее прощения — непозволительная роскошь.
Ей показалось, что с этой встречей жизнь ее кончилась. Она выполнила все, на что была способна. Она была причиной большого зла. Ей оставалось лишь сложить руки и ждать, пока время поглотит ее уродство и бессилие, как уже поглотило ее красоту и силу. Перед ее глазами возникло славное лицо полковника Лейленда, с которым она могла бы прожить остаток дней, никому не причиняя вреда. Он не будет толкать ее на новые подвиги, да и лучше, что не будет. Как было бы хорошо, если бы ее способности угасли, а бессмысленная работа мозга и языка постепенно замерла. Впервые в жизни ей захотелось стать старой.
Синьора Канту все еще говорила о своей невестке и о консьерже, о вульгарности первой и о неблагодарности второго- ведь много лет назад она сделала ему столько добра, когда он впервые явился сюда из Италии, безродный мальчишка! Теперь он выступает против нее. Так-то он платит за ее доброту!
— А как его зовут? — рассеянно спросила мисс Рэби.
— Фео Джинори, — ответила синьора Канту. — Вряд ли вы помните его. Он обычно носил…
Поток звуков хлынул с новой колокольни; медная посуда отозвалась на них. Мисс Рэби подняла руки, но прикрыла ими не уши, а глаза. В том ослабленном состоянии, в котором она находилась, дрожащая нота колокола странным образом разгорячила ее, и кровь снова заструилась по застывшим венам.
— Я прекрасно помню этого человека, — сказала она наконец, — я должна сегодня же его повидать.
Мисс Рэби и Элизабет сидели в гостиной «Альпийского отеля». Они пришли сюда из «Бишоне» навестить полковника Лейленда. Но он, очевидно, отправился к ним, они разминулись, и единственное, что им оставалось, — это ждать, а чтобы оправдать ожидание — немного подкрепиться. Мисс Рэби заказала себе чаю, а Элизабет, как благовоспитанная дама — мороженого. И теперь, улучив момент, когда никто на нее не смотрел, она облизывала ложечку. Младшие официанты убирали с мраморных столиков чашки и стаканы, а золотогалунные служители переставляли плетеные кресла, соединяя их по два-три в соблазнительные группы. Кое-где еще сидели постояльцы, доедая свои блюда; в некрасивой, бросающейся в глаза позе крепко спал русский князь. Однако многие — почти все — уже отправились на короткую предобеденную прогулку, кое-кто ушел играть в теннис, а несколько человек устроились читать под деревьями. Погода стояла великолепная, солнце садилось в такой дали, что солнечный свет словно превратился в нечто одушевленное и придавал новый смысл и новый цвет всему, чего касался. Со своего места мисс Рэби видела глубокие пропасти, над которыми они проезжали вчера; а за ними открывалась Италия — Апрельская долина, Сиенская долина и горы, которые она когда-то окрестила «дикими зверями Юга». Днем горы казались невыразительными, далекими полосками из белого и серого камня. Но заходящее солнце преображало их, и в его лучах они превращались в багровых медведей на фоне южного неба.
— Грех вам сидеть в комнатах, Элизабет! Попробуйте-ка разыскать вашу приятельницу и отправляйтесь вместе на прогулку. Если встретите полковника, скажите ему, что я здесь.
— Что-нибудь еще, мадам? — Элизабет любила свою эксцентрическую госпожу, тем более сейчас, когда на сердце у нее потеплело от мороженого. Про себя она отметила, что мисс Рэби плохо выглядит: видно, любовь у них протекала негладко. Конечно, с мужчинами надо обращаться умело, особенно когда и он, и она — люди пожилые.
— Не давайте денег детям — это вторая просьба. Постояльцы разошлись, и число служащих заметно уменьшилось. Из заднего холла слышалось негромкое хихиканье двух самых противных созданий в этом отеле: молодой барышни за конторкой и молодого человека в сюртуке, в обязанности которого входило провожать вновь прибывших в их комнаты. К этой паре — правда, соблюдая почтительное расстояние, — присоединилось несколько носильщиков. В конце концов в гостиной остались лишь мисс Рэби, русский князь и консьерж.
Консьерж был опытным, знающим свое дело европейским слугой лет сорока или около того; он бойко изъяснялся на всех языках, а на некоторых — даже хорошо. Он все еще сохранял подвижность, а в былые времена отличался физической силой. Но то ли образ жизни, то ли возраст безжалостно обошлись с его фигурой: в ближайшем будущем ему грозило стать толстяком. Определить выражение его лица было куда труднее. Он был сосредоточен на исполнении своих служебных обязанностей, а в такой момент душа не отражается на лице. Он открывал окна, наполнял спичками коробки, смахивал тряпкой пыль со столиков, не отрывая при этом взгляда от входной двери на случай, если кто-нибудь явится без багажа или попытается уехать, не уплатив. Он нажал кнопку электрического звонка — немедленно появился слуга и унес чайный прибор, стоявший перед мисс Рэби. Нажал другую — и младший служащий отправился подобрать клочки бумаги, упавшие из окна одного из номеров. Затем с возгласом «Простите, мадам!» он поднял носовой платок мисс Рэби и отдал его ей с легким поклоном. Казалось, он ничуть не обижается на нее за ее внезапный отъезд вчера вечером. Вполне вероятно, что чаевые, данные ею, попали как раз в его карман. А может, он и не помнил, что она была здесь накануне.
Жест, с которым он подал ей платок, всколыхнул в ней какие-то смутные воспоминания. Прежде чем она успела поблагодарить его, он уже оказался у дверей, стал к ней вполоборота, так что ей отчетливо был виден его округлый живот. Он разговаривал с молодым человеком крепкого сложения, но весьма мрачного вида, который слонялся под сводами портика.
— Я же назвал вам процент, — услышала она. — Если бы вы сразу согласились, я бы вас рекомендовал. Теперь поздно: гидов у меня полно.
Оказывается наша щедрость распространяется на большее, чем мы предполагаем, число людей. Мы платим кебмену, а кое-что перепадает человеку, подозвавшему кеб. Мы даем чаевые тому, кто освещает при помощи магниевой вспышки сталактитовую пещеру, а часть денег идет лодочнику, привезшему нас туда. Мы платим в ресторане официанту, а из его жалованья тоже кое-что утекает. Огромный механизм, наличие которого мы редко осознаем, контролирует распределение наших затрат. Когда консьерж вернулся, мисс Рэби спросила:
— И какой же процент он вам платит?
Она задала вопрос с явным намерением смутить его, и вовсе не со зла, а потому, что ей хотелось увидеть, какие качества, хотя бы одно, скрываются за его вежливостью и ловкостью. Не интерес исследователя, а скорей эмоциональный порыв заставил ее это сделать.
Будь ее собеседником человек образованный, она бы добилась успеха: отвечая на ее вопрос, он так или иначе проявил бы себя. Но консьерж не стал затруднять себя видимостью логики.
— Да, мадам! Погода великолепная — и для туристов хорошо, и для сена, — ответил он и поспешил к епископу, выбиравшему почтовую открытку.
Мисс Рэби не сделала вывода относительно низменных свойств низших классов, она просто поняла, что потерпела поражение. Она наблюдала за человеком, предлагавшим почтовые открытки, — любезным, но ненавязчивым, проворным, но почтительным. Она заметила, что он заставил епископа купить больше открыток, чем тот намеревался. Да, это был он, тот человек, который когда-то в горах говорил ей о любви. Но теперь его можно было узнать только по случайным жестам, присущим ему от рождения. Общение с высшими классами породило в нем новые качества — вежливость, находчивость, сдержанность. Причина была все та же: высшие классы несли за это ответственность. Нам неизбежно приходится отвечать друг за друга, что, впрочем, не так уж плохо.
Было бы глупо обвинять Фео в суетности, в вульгарности — он не был в этом виноват. И глупо сожалеть, что он утратил былую стройность и мускулистость: он таков, каков есть, с его неопрятной полнотой, черным завитком у виска, напомаженными усами, подбородком, который двоится и троится, в котором каждая складка живет сама по себе, как гриб или амеба. Это она, мисс Рэби, почти двадцать лет тому назад, в Англии, изменила и его фигуру, и его личность. Он был одним из продуктов «Вечного мгновенья».
Огромная нежность захлестнула ее — сожаление неискусного творца, который создал мир и теперь видит, что мир этот дурен. Ей хотелось просить прощения у своих созданий, хотя они и были слишком несовершенны, чтобы одарить ее этой милостью. Страстное желание покаяться, которое она подавила сегодня утром у постели синьоры Канту, вспыхнуло в ней с новой силой — это была почти физическая потребность. Когда-епископ ушел, она возобновила разговор, правда, в другом ключе, сказав:
— Да, погода прекрасная. Я только что совершила приятную прогулку — пришла пешком из «Бишоне». Я остановилась там.
Он понял, что ей хочется поболтать, и любезно ответил:
— «Бишоне», должно быть, пришелся вам по вкусу — многие о нем хорошо отзываются. Фреска там великолепная.
Он был весьма неглуп и понимал, что надо проявить немного снисходительности.
— Сколько гостиниц здесь понастроили! — она понизила голос, боясь разбудить князя, чье присутствие как-то странно тяготило ее.
— Очень много, мадам! Когда я был молод… Простите…
На пороге с целой пригоршней монет в руке появилась девочка-американка, очевидно приехавшая сюда впервые. Она растерянно спросила, что стоят здесь ее центы. Он объяснил и обменял ей деньги. Мисс Рэби не была уверена, что он не обсчитал ее.
— Когда я был молод… — его снова прервали: надо было проводить двух отъезжающих клиентов. Один из них дал ему на чай. Он сказал: «Благодарю вас». Другой ничего не дал. Он повторил: «Благодарю вас», но уже другим тоном. Он все еще не узнавал мисс Рэби.
— Когда я был молод, Ворта была маленьким, захудалым местечком.
— Но прелестным местечком?
— Более чем, мадам!
— Кха! — сказал русский князь, внезапно проснувшись и испугав их. Он нахлобучил на голову фетровую шляпу и с места в карьер помчался гулять. Мисс Рэби и Фео остались одни.
Тогда она, отбросив колебания, решила напомнить ему, что они уже встречались. Весь день она пыталась найти здесь хоть какой-нибудь проблеск жизни. Может быть, ей удастся получить искру, раздуть тот костер, который тлел там, на далеких дорогах прошлого, высоко в горах ее юности. Что будет с Фео, если он тоже увидит этот далекий огонь, она не знала. Но надеялась, что он возродится к жизни, во всяком случае он избежит той мрачной участи, на которую она обрекла и Борту, и ее жителей. Что будет с нею, пока оба они будут предаваться воспоминаниям, — она не думала.
У нее вряд ли хватило бы решимости, если бы то, что она выстрадала за день, не закалило ее. Когда сердце разрывается от боли, смешно заботиться о приличиях. Ей было трудно преодолеть себя лишь потому, что Фео — мужчина. То, что он консьерж, совершенно ее не трогало. Ей никогда не была присуща та внутренняя сдержанность в обращении с низшими классами, которая столь распространена в наши дни.
— Я уже бывала здесь прежде, — смело начала она. — Я останавливалась в «Бишоне» двадцать лет назад.
На его лице появились какие-то признаки волнения- такое упоминание о «Бишоне» ему явно не понравилось.
— Мне сказали, что я смогу найти вас здесь, — продолжала мисс Рэби. — Я вас очень хорошо помню. Вы сопровождали нас через перевал.
Она внимательно смотрела ему в лицо. Оно расплылось в широкой улыбке. Этого она никак не ожидала.
— Как же! — сказал он, приподымая кепи.
— Я прекрасно помню вас, мадам! Как приятно — вы позволите мне так выразиться? — встретить вас снова!
— Мне тоже, — сказала она, глядя на него с недоверием.
— Вы были здесь с другой дамой, не так ли, мадам! Мисс…
— Миссис Харботл.
— Ну конечно же! Я носил ваш багаж. Я часто вспоминал вас: вы были так добры ко мне.
Она подняла на него глаза. Он стоял возле открытого окна, а за его спиной простирался сказочный пейзаж. Она потеряла голову и негромко сказала:
— Надеюсь, вы не поймете меня превратно, если я скажу, что я тоже не забыла, как вы были добры ко мне.
— Это вы были ко мне добры, — ответил он. — Я только исполнял свой долг.
— Долг? — вскричала она. — При чем тут долг?
— Вы и миссис Харботл были так щедры. Я хорошо помню, как я был вам благодарен — вы всегда платили мне сверх положенной суммы.
И тут она поняла, что он начисто позабыл все; позабыл и ее, и то, что тогда произошло между ними, и даже то, каким сам он был в дни молодости.
— Оставьте этот тон, эту вашу учтивость, — сказала она холодно. — Вы забыли об учтивости, когда мы разговаривали в последний раз.
— Искренно сожалею! — воскликнул он, внезапно встревоженный.
— Обернитесь же. Взгляните на горы.
— Да, да!
Его бегающие глаза часто моргали. Рука машинально играла цепочкой от часов, лежавших в карманчике жилета. Он выбежал, чтобы прогнать с террасы несколько бедно одетых ребятишек. Когда он вернулся, она настойчиво продолжала холодным, деловым тоном:
— Я должна напомнить вам кое-что: взгляните на эту гору, которую огибает дорога, ведущая на юг. Взгляните на ее восточный склон — туда, где цветы. Там, там вы однажды дали себе волю.
В глазах его отразился ужас. Он вспомнил. Он был сражен в самое сердце.
Как раз в это мгновенье вошел полковник Лейленд. Она подошла к нему со словами:
— Вот человек, о котором я вам говорила вчера.
— Добрый день! Какой человек? — встревоженно спросил полковник.
Он увидел ее пылающее лицо и заключил, что кто-то ей нагрубил. А поскольку их отношения носили не совсем обычный характер, он особенно внимательно следил за тем, чтобы к ней проявляли уважение.
— Человек, который влюбился в меня, когда я была молода.
— Это неправда! — закричал несчастный Фео, увидев вдруг расставленную для него ловушку. — Мадам это просто показалось. Клянусь, сэр, я не имел никаких видов. Я был мальчишка. Все это случилось до того, как я научился прилично держать себя… Я думать про это забыл… Это мадам сама напомнила мне, она сама, сама…
— Боже! — сказал полковник Лейленд, — Боже правый!
— Я потеряю место, сэр! А у меня жена, дети… Она погубит меня.
— Довольно! — крикнул полковник Лейленд. — Каковы бы ни были намерения мисс Рэби, она не собирается вас губить!
— Вы меня не так поняли, Фео, — грустно сказала мисс Рэби.
— Как жаль, что мы разминулись, — сказал полковник Лейленд; голос его дрожал, хотя он и пытался говорить небрежным тоном. — Может быть, погуляем перед обедом? Надеюсь, вы побудете здесь?
Она не отвечала. Она смотрела на Фео. Тревога его улеглась, и он явился в новом качестве, еще менее приятном для нее. Плечи его расправились, рот сверкнул неотразимой улыбкой, и, улучив момент, когда она смотрела на него, а полковник Лейленд отвернулся, он подмигнул ей.
Это было отвратительно; пожалуй, самое отвратительное из всего, что ей довелось увидеть в Ворте. Но действие это оказало незабываемое. Перед нею воскрес точный облик того Фео, которого она знала двадцать лет назад. Она могла теперь припомнить мельчайшие подробности его одежды, его волосы, цветы, которые он держал в руках, царапину на его запястье, тяжелый тюк, который он сбросил со спины, чтобы говорить с нею как равный. Она слышала его голос, не наглый и не робкий, не угрожающий и не извиняющийся, голос, который уговаривал ее сначала при помощи заученных фраз из учебника, а потом, когда страсть охватила Фео, ставший хриплым и невнятным, моливший ее поверить ему, ответить на его любовь, бежать с ним в Италию, где они будут жить вечно, всегда счастливые, всегда юные… Она вскрикнула, как и положено молодой даме, и, поблагодарив, попросила не оскорблять ее подобными разговорами. И теперь, в зрелые годы, она снова вскрикнула, потому что внезапный шок и контраст открыли ей истину.
— Не воображайте, что я все еще люблю вас! — крикнула она. Но она знала, что только теперь разлюбила его, что случай в горах был одним из лучших мгновений в ее жизни — может быть, самым лучшим; по крайней мере наиболее длящимся; что все это время она, сама того не ведая, черпала из него силу и вдохновение, подобно тому, как деревья черпают силу из подземного источника. Никогда больше не сможет она подумать об этом, как о нелепом и смешном эпизоде своей жизни. В нем было больше реальности, чем во всех последовавших затем годах успеха и разнообразных достижений. При всех ее корректных манерах и светском облике она была влюблена в Фео и никогда она никого не любила так сильно. Этот потерявший голову мальчишка подвел ее к вратам рая, и, хотя она не вошла туда с ним, непреходящее воспоминание об этом сделало жизнь ее терпимой и благополучной.
Полковник Лейленд, стоя возле нее, бормотал какие-то учтивые слова, стараясь сделать вид, что ничего особенного не произошло. Он пытался спасти положение, она ему нравилась, и его задевало за живое, что она так глупо ведет себя. Но последняя фраза, обращенная к Фео, испугала полковника, и он почувствовал, что пора спасаться самому. Они уже были не одни. Барышня за конторкой и молодой джентльмен в сюртуке слушали затаив дыхание, а носильщики открыто посмеивались над замешательством своего шефа. Какая-то дама — француженка — пустила среди постояльцев пикантную новость о том, что один англичанин застал свою жену с консьержем. На террасе какая-то маменька делала знаки своим дочерям, чтобы они не приближались к гостинице. Епископ не спешил отправляться на прогулку.
Но мисс Рэби ничего этого не замечала.
— Как мало я знала себя! — сказала она. — Ведь я до сегодняшнего дня и не подозревала, что любила этого человека и чуть-чуть не призналась ему в этом.
Она имела обыкновение говорить обо всем открыто, и сейчас она не была охвачена страстью, которая могла бы ее остановить. Она все еще витала мыслями в прошлом, она вглядывалась в него, в тот огонь, что горел высоко в горах, и удивлялась усиливающемуся блеску пламени, впрочем, слишком далекому, чтобы до нее дошел его жар. Высказывая то, что было у нее на душе, она питала жалкую надежду, что окружающие поймут ее. Но это признание показалось полковнику Лейленду необычайно грубым.
— Ах, все эти прекрасные мысли, кажется, мало чего стоят? — продолжала она, обращаясь к Фео, который постепенно терял свой галантный вид и приходил в полную растерянность. — Ими не утешишься в старости. Я бы охотно отдала и мой дар воображения, и умение писать, лишь бы вернуть то мгновенье, лишь бы воскресить хотя бы одного человека из тех, кого я погубила.
— Совершенно верно, мадам, — ответил Фео, не поднимая глаз.
— Ах, если бы встретить человека, способного понять меня, человека, перед кем я смогла бы покаяться! Я была бы гораздо счастливее! Я причинила столько вреда Ворте, дорогой Фео…
Фео взглянул на нее. Полковник Лейленд стукнул тростью по паркетному полу.
— Я и заговорила с вами в надежде, что вы поймете меня. Я помнила, что вы были однажды очень добры ко мне, да, добры — это то самое слово. Но я и вам тоже испортила жизнь — где вам теперь меня понять!
— Я отлично понимаю вас, мадам, — сказал консьерж, который уже оправился и стремился поскорее покончить с этой неприятной сценой, которая подвергала опасности его репутацию и ранила его самолюбие. — Вы ошибаетесь, мадам. Вы не причинили мне никакого вреда. Напротив, вы меня осчастливили.
— Вот именно! — сказал полковник Лейленд. — Совершенно правильный вывод. Всему, что в ней есть, Ворта обязана мисс Рэби.
— Совершенно верно, сэр. После того как роман мисс Рэби увидел свет, к нам приезжают иностранцы, здесь строятся гостиницы и мы богатеем. Кем я был, когда приехал сюда? Неграмотным носильщиком, таскавшим чемоданы через перевалы. Я трудился, не пренебрегая никакими возможностями, был вежлив с клиентами — а теперь? — он вдруг запнулся. — Конечно, я человек маленький. У меня дети, жена…
— Дети! — вскричала мисс Рэби, вдруг узрев путь к спасению. — Так у вас дети?
— Трое мальчишек, — ответил он без особого энтузиазма.
— Сколько младшему?
— Пять, мадам.
— Отдайте мне этого ребенка, — сказала она решительно, — и я воспитаю его. Он будет расти среди богатых людей. Он увидит, что они не такие злодеи, как вам кажется, вечно требующие уважения и почтения к себе и старающиеся подкупить всех деньгами. Богатые люди добры: они способны на жалость и любовь, они любят правду. А в своей среде они умны. Ваш сын узнает это и постарается внушить это вам. А когда он вырастет, если господь будет милостив к нему, он станет учить богатых: он научит их не вести себя так глупо с бедняками. Я сама к этому стремилась, люди покупали мои книги, говорили, что они хороши, и с улыбкой ставили их на полку. Но я знаю твердо: пока на свете существует глупость, наши благотворительные учреждения, миссии, школы, да и вся наша цивилизация ничего не может изменить.
Полковнику Лейленду было мучительно слушать эти фразы. Он попытался увести мисс Рэби.
— Прошу вас… — решительно начал он по-французски, но остановился, вспомнив, что консьерж, должно быть, знает французский язык. Но Фео не обращал внимания ни на него, ни на пророчества дамы: он соображал, удастся ли ему уговорить жену расстаться с малышом, а если удастся, сколько они могут запросить с мисс Рэби, чтобы ее не спугнуть.
— Я буду чувствовать, что искупила свою вину, — продолжала она, — если из места, которому я причинила столько зла, принесу в мир что-то доброе. Я устала от воспоминаний, пусть даже очень приятных. Сделайте мне еще один подарок, Фео: отдайте мне вашего ребенка. Вам никогда не понять меня — с этим ничего не поделаешь. Я очень изменилась с тех пор, как мы знали друг друга, вы также изменились — из-за меня. Мы оба — другие люди. Не забывайте об этом. Но прежде чем мы расстанемся, я хочу задать вам вопрос и не вижу причины, почему бы вам на него не ответить, Фео! Слушайте, пожалуйста!
— Прошу прощения, мадам! — сказал консьерж, отрываясь от своих размышлений. — Что вам угодно?
— Ответьте только «да» или «нет». Помните тот день, когда вы сказали, что любите меня? Это была правда?
Вряд ли он мог ей ответить; вряд ли он вообще помнил этот день. Но он даже не попытался вспомнить. Ему было ясно одно — эта некрасивая, увядшая, стареющая женщина может испортить его репутацию и нарушить его семейный покой. Он спрятался за полковника и, запинаясь, произнес:
— Мадам, простите меня, но я бы предпочел, чтобы вы не встречались с моей женой. Она такая несдержанная. Вы очень добры к моему малышу… Но, мадам, жена никогда не разрешит мне отдать его вам.
— Вы оскорбляете даму! — закричал полковник Лей-ленд, замахиваясь тростью. Из холла послышались вопли ужаса и любопытства. Кто-то побежал за администратором.
Мисс Рэби удержала полковника, заявив:
— Он не считает меня дамой.
Она посмотрела на растрепанного Фео, толстого, потного, непривлекательного, и печально улыбнулась не его, а собственной глупости. С ним было бесполезно говорить; ее слова лишили его расторопности и вежливости, и от него уже почти ничего не осталось. Он был ужасно похож на испуганного кролика.
«Бедный, — подумала она, — я его только напугала. Жаль, что он не отдал мне сына. Жаль, что не ответил на мой вопрос, хотя бы из жалости. Он не понимает, чем я живу».
Она посмотрела на полковника Лейленда и вдруг обнаружила, что он тоже испуган. Это было ей свойственно — замечать только своего собеседника и забывать об остальных.
— Я вас огорчила. Какая я глупая! — сказала она.
— Теперь поздно думать обо мне, — мрачно ответил полковник.
Она вспомнила их вчерашний разговор и вдруг поняла его. Но не почувствовала ни желания объяснить свои поступки, ни ласковой жалости. Перед ней стоял мужчина, выросший и воспитанный в добропорядочной семье, которому были предоставлены все условия и который считал себя проницательным, образованным человеком, знатоком человеческой натуры. А оказался он на одном уровне с человеком, у которого не было никаких условий, бедным и ставшим вульгарным, человеком, чьи природные добродетели были уничтожены жизненными обстоятельствами, чьи мужественность и безыскусственность были погублены обслуживанием богатых людей. Если полковник Лейленд верит, что она все еще влюблена в Фео, что ж, она не станет трудиться и разубеждать его. А если б даже и попыталась, все равно это было бы бесполезно.
Из темнеющей долины раздался первый мощный звук колокола с новой колокольни, и мисс Рэби в порыве любви повернулась в ту сторону, откуда он несся. Но в тот день ей суждено было утратить последние надежды. Звук колокола вызвал в Фео желание начать разговор, и, когда в горах стихло эхо, он сказал:
— Подумайте, сэр, какая неприятность! Один турист отправился сегодня утром поглядеть на нашу замечательную колокольню и обнаружил под ней оползень. Он говорит, что колокольня скоро рухнет. Хорошо, что не на нас.
Его речь достигла цели. Бурная сцена оборвалась внезапно и завершилась мирным образом. Прежде чем кто-либо из присутствующих успел опомниться, мисс Рэби взяла свой путеводитель и незаметно ушла, не сделав даже трагического жеста на прощанье. В этот миг полного поражения она увидела себя как бы со стороны и поняла, что прожила достойную жизнь. Поняла, что сумела подняться над земными, обыденными событиями и фактами, и почувствовала радость — трезвую, почти не человеческую радость, которую никто, кроме нее самой, никогда не смог бы оценить. Она взглянула с террасы на гибнущую, тленную красоту долины и, хотя она по-прежнему любила ее, долина эта показалась ей бесконечно далекой, словно расположенной на дальней звезде. Если б в этот миг какой-нибудь добрый человек позвал ее обратно в гостиницу, она бы не вернулась. «Наверно, это старость, — подумала она, — и не так уж она страшна».
Но ее никто не окликнул. Полковнику Лейленду хотелось позвать ее, — он знал, как она несчастна. Но она нанесла ему жестокий удар — она обнажила свои мысли и чувства перед человеком другого класса. Тем самым она унизила не только себя самое, но и его, и всех людей их круга. Благодаря ей они предстали во всей наготе перед чужаком.
В гостиницу возвращались постояльцы — переодеться к обеду и для концерта. Из холла высыпала толпа возбужденных слуг и заполнила гостиную, словно оперные хористы — сцену. Они возвестили о том, что приближается администратор. Уже невозможно было сделать вид, что ничего не произошло. Скандал грозил разрастись, и нужно было во что бы то ни стало смягчить его.
Хоть полковник Лейленд не любил прикасаться к людям, он взял Фео за локоть и быстрым движением приложил свой палец ко лбу.
— Ну да, сэр, — прошептал консьерж, — конечно, мы понимаем… о, благодарю вас, сэр, благодарю вас, очень вам благодарен!