от 5 сентября 1924 года
§ 17. О НАГРАЖДЕНИИ ОРДЕНОМ КРАСНОГО ЗНАМЕНИ ГРУППЫ РАБОТНИКОВ ОГПУ.
(Внесено секретарем ЦИК Союза ССР)
Принимая во внимание успешное завершение, упорную работу и проявление полной преданности к делу, в связи с исполнением трудных и сложных заданий ОГПУ, возложенных на тт. МЕНЖИНСКОГО В. Р., ФЕДОРОВА А. П., СЫРОЕЖКИНА Г. С., ДЕМИДЕНКО Н. И., ПУЗИЦКОГО С. В., АРТУЗОВА А. X., ПИЛЯРА Р. А., ГЕНДИНА С. Г., КРИКМАНА Я. П., СОСНОВСКОГО И. И.,
Президиум ЦИК Союза ССР постановляет:
Наградить орденом Красного Знамени тт. МЕНЖИНСКОГО В. Р., ФЕДОРОВА А. П., СЫРОЕЖКИНА Г. С., ДЕМИДЕНКО Н. И., ПУЗИЦКОГО С. В. и ПИЛЯРА Р. А.
Товарищам: АРТУЗОВУ А. X., СОСНОВСКОМУ И. И., ГЕНДИНУ С. Г. и КРИКМАНУ Я. П. объявить благодарность рабоче-крестьянского правительства Союза ССР за их работу.
Председатель Президиума ЦИК СССР
М. Калинин
Секретарь А. Енукидзе
Офицер царской армии Леонид Данилович Шешеня ночью в сугубо штатском виде — в брезентовой куртке, в кожаной кепке-нашлепке и охотничьих сапогах — пробивался через польско-советскую границу. Унизительно офицеру, имеющему орден за храбрость, таиться по кустам, как последнему вору, замирать по-заячьи, слушая шорохи. У Шешени выбора не было, эмигрантская жизнь сделала его послушным, но он не из тех русских эмигрантов, которые счастливы, если могут, не голодая, ждать своего возвращения в Россию. Он борется за это возвращение, он кажется себе героем, и уж кому-кому, а ему по возвращении на родину за все воздастся сторицей.
В той, очищенной от красных, России Леонид Шешеня рассчитывает получить больше, чем другие. Борис Викторович Савинков сказал ему однажды: «Быть возле меня — значит быть возле истории». Шешеня не очень ясно представляет себе, что это означает, но, когда он думает о себе и об истории, он видит себя в черной лакированной пролетке на резиновых шинах, с ярко-желтыми спицами колес. Шурша резиной, мчится пролетка по мощеному большаку, а справа и слева мужики на полях — кланяются, кланяются, кланяются. Такое счастье обладания властью ему подсказывали воспоминания детства…
Как складно начиналась его жизнь — он был единственный наследник богатого хутора, дочка мельника поглядывала на него с авансами… И все пошло вкось. В двенадцатом году забрили в солдаты — как батя ни бился, откупиться не удалось. Но оказывается, и военная судьба может лечь хорошей картой. Батя снова потряс свою кулацкую мошну — густо смазал разных военных начальников, чтобы добрые были к его единственному наследнику. Да и сам Шешеня сообразил, что к чему, когда погоны на плечах. В начале семнадцатого года он был уже капитаном с двумя орденами, хотя всю войну служил в приличном отдалении от фронта. Война явно шла к концу, и Шешеня все чаще видел во сне свой дом в шесть окон, под железом, на высоком каменном цоколе…
Но тут случилось черт те что. Какие-то купленные на немецкие деньги большевики подняли голытьбу, устроили революцию и возвели на престол своего царя, тоже полученного из Германии в пломбированном вагоне. И пошли кроить жизнь по своим голоштанным меркам. Всех, кто жил хоть чуть почище, — к ногтю. Шешеня не успел из шинели выбраться, как пришло от родственников скорбное письмо: дом их реквизирован под школу. Когда пришли его забирать, батя бросился на разбойников с топором — угодил в тюрьму, и где он теперь, один бог знает. Мать померла тут же. Шешеня и опомниться не успел, как не стало у него ничего: ни дома, ни отца, ни матери. А вскоре он и земли родной лишился, стал эмигрантом.
Теперь вся жизнь его — это борьба с большевиками. Душа ноет, как гнилой зуб, от ненависти к ним, от неизбывной жажды мести. В двадцатом году первый раз дорвался он до них, порушителей своей жизни, — это когда в войсках генерала Перемыкина и Булак-Балаховича он участвовал в походе из Польши на Совдепию. Пощады коммунистам не давали…
Позже — в двадцать втором — Шешеня снова добрался до большевиков. Под началом полковника Павловского участвовал в рейде по западным окраинам Советской России. Снова потешились всласть, или, как говорил атаман, «постригли большевикам коготки». Целые города брали и свою власть в них устанавливали. Правда, ненадолго. Павловский, как никто, умел вовремя уходить…
Другим офицерам не повезло. Оказавшись за пределами родины, они присягнули кругом оскандалившимся русским генералам вроде Врангеля, Юденича или Деникина. Теперь эти генералы грызутся между собой — у кого для России лучший царь заготовлен, полученные от Антанты деньги прожирают на банкетах, а боевые офицеры, чтобы не околеть с голоду, идут в батраки к французским помещикам.
Шешене, слава богу, повезло — он сразу попал в хорошее, святое дело, его возглавляет великий вождь и защитник крестьян Борис Викторович Савинков. Созданный им Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) главной своей целью ставит свержение большевиков.
Все нравится Шешене в деле, которому он служит. А год назад произошло невероятное — он стал личным адъютантом самого вождя. Шешеня гордился, что допущен на самую вершину дела, он влюбился в вождя, в его бурное прошлое и великое будущее…
Шешеня благодарен Савинкову и за то, что именно его он выбрал для выполнения этого опасного поручения — он пробирается сейчас через границу, чтобы затем побывать сперва в Смоленске, а потом и в самой Москве-матушке. Он свято выполнит присягу члена Народного Союза Защиты Родины и Свободы — действовать в России, «где можно — открыто, с ружьями в руках, где нельзя — тайно, хитростью и лукавством». С ружьем Шешеня уже действовал и чести своей не посрамил. Теперь он поработает тайно, бесшумно…
Шешеня, к счастью своему, не знал, как обсуждалась в центральном комитете союза его кандидатура. Отклоняя две другие, Савинков сказал: «Пойдет Шешеня. Во-первых, в такую командировку надо посылать человека без собственных идей и мыслей, во-вторых, в случае чего — невелика потеря. Я могу обойтись и без адъютанта…»
А Шешене он сказал, что центральный комитет был вынужден остановиться на его кандидатуре, ибо с этим поручением в Россию должен идти человек самостоятельного, строгого ума, человек храбрый, неподкупный, беспредельно преданный делу и уже бывавший в Советской России.
Да, вождь в нем не ошибся. Он как следует проверит работу резидентов, посланных в Россию полгода назад. Савинков приказал ему: «Если увидишь, что они обманули нас, приканчивай их на месте, не задумываясь…»
Шешеня так и поступит во имя великого и святого дела, рука у него не дрогнет…
Он шел легким и широким шагом сильного, уверенного в себе человека. Шел напрямик — по еще не скошенным лугам, душно пахнувшим после горячего летнего дня, по сумеречным оврагам, где качались выплески первого тумана, по ольховому кустарнику, который ближе к черневшему впереди лесу становился все гуще и гуще.
Этот выход к советской границе Шешене хорошо известен по рейдам банды Павловского. Путь идет от польского городка Лунинец на пограничный хутор Гаище. Тогда они шли через границу сразу всей бандой — нагло, напролом. Красным пограничникам было не до них, потому что в это время они были под пулеметным огнем польской пограничной стражи. Впрочем, и сейчас на польской стороне Шешене остерегаться нечего. В кармане у него лежит квиточек, на котором машинкой напечатано одно непонятное слово: «презан», и синим карандашом — дата с неразборчивой подписью. Этот квиток выдал ему капитан Секунда — начальник пограничной экспозитуры[6] номер один польской разведки. Квиток дается на случай, если какой-нибудь польский стражник вдруг задержит того, кого не надо задерживать, и не поверит на слово…
До границы оставалось не больше километра. В плотной темноте летней ночи идти было очень трудно. Он то и дело приседал на корточки, чтобы на фоне неба высмотреть, где кустарник пореже.
Шешеня знал — скоро он войдет в лес, спустится в овраг, по дну которого вьется речка-ручеек в шаг шириной, поднимется по крутому склону из оврага, затем сделает еще десяток шагов и будет уже там…
Стараясь тише дышать, он шел и смотрел на черный, таинственно молчавший лес, оттуда тянуло прохладой и овражной прелью.
И вдруг ему стало страшно. Он вспомнил слова капитана Секунды: «Мы еще ни одного человека не похоронили», — Шешеня вышел из кустарника на небольшую поляну и остановился, чтобы отдышаться и оглядеться.
«Вы-то, может, и вправду не хоронили, а вот как красные?» — подумал он и осторожно двинулся по краю полянки к лесу.
Послушать наших, так красные только одни глупости совершают. Но почему же тогда с ними не могут справиться умнейшие люди всего мира? Почему так? Однажды Шешеня спросил об этом у самого Савинкова. Вождь не ответил, только обжег своего адъютанта таким взглядом, что у того навсегда пропала охота задавать вопросы…
Шел двенадцатый час ночи. Переходить границу надо в полночь. Красные стражники в это время сменяют посты и по этому поводу, наверное, митингуют, гады.
Шешеня сел на пенек и вытянул ноги. В самом деле, почему тянут эту лямку с красными? Польский начальник Шешени капитан Секунда твердит одно: «Большевиков надо разведать получше, тогда им крышка в два счета».
Не уважает Шешеня этого своего начальника, он поляков вообще терпеть не может, а этого особенно. Морда у него хоть и красивая, а острая, как у крысы, а глаза — как у злой собаки, неподвижные, не угадаешь, когда он тебя за икры хватит. Фамилия у него смех один: Секунда. Капитан Секунда. Только и слышишь от него: «Секунда не любит…», «Секунда не потерпит…», «Секунда все знает…». Все не все, но дело свое эта крыса знает.
Порядок такой: кто бы ни шел от Савинкова в Россию, он обязательно имеет дело с капитаном Секундой. И как возвращаешься из России, первым делом опять-таки к капитану Секунде. Все, что принесешь из-за кордона, должен отдать ему. Капитан Секунда отсылает полученное в Варшаву в генеральный штаб, и уже оттуда, в копиях, материал получает центральный комитет савинковского союза. «Получается, что эта крыса с капитанскими погонами важнее самого Савинкова», — злобно думает Шешеня. И ничего тут не сделаешь. Кое-кто пробовал не отдавать крысе самое важное, а сунуть ему какую-нибудь чепуху. Эти люди больше через границу не ходили, а значит, и не имели хорошего заработка в долларах. Вот в этих-то долларах и скрыта главная сила польского капитана. У Шешени в варшавском банке лежит 480 долларов, и все они от Секунды. Это еще за те дела, когда он ходил в Россию с бандой Павловского. Тогда Секунда хорошо платил за всякие советские документы. Банда охотилась на коммунистов и совдеповских активистов. Их документы и отдавали Секунде. Столько их навалили, что цена на них сильно упала. А Шешеня предугадал это заранее и, находясь в Советской России, вел свою особую охоту. Где учителя подстрелит, где почтальона, и документики их Секунде. И когда на партийные документы цена упала, Шешеня за свои — самые разные — продолжал получать полную цену…
Все говорят, что за шпионский материал этот капитан платит, не жалея денег. Теперь заведен такой порядок: деньги от поляков идут только через начальника виленского комитета НСЗРиС Фомичева. Значит, придется делиться с Фомичевым. Но Шешеня думает об этом без особой злости — Фомичев ему родственник, они женаты на сестрах.
Савинков сказал Шешене, что, возможно, оставит его в Москве резидентом, а тогда пойдет ему твердое жалованье — 120 долларов в месяц. Сто двадцать на двенадцать — тысяча с четвертью получается. Жена Шешени, Сашенька, любит говорить: «Нам бы, Леня, с тобой тысчонку долларов на разживу, мы бы круто в гору пошли».
Русские здесь, за границей, стараются не жениться. Кто дома оставил невест или жен и еще надеется, что они их ждут. Другие боятся брать жену чужих кровей — все равно, мол, толку из этого не будет. Но главное в том, что в здешней собачьей жизни при чужих домах и делах в одиночку продержаться легче. Но Шешене повезло.
Вспомнив сейчас о жене, Шешеня улыбнулся в ночную темноту, туда, где остался его дом и его Сашенька. Огонь-девка! Как поцеловала его в первый раз, он чуть с ума не сошел — сразу влюбился без памяти. И надо же ей такую фамилию иметь — Зайченок! Когда познакомились, он целую неделю не верил, думал — шутит. Она вообще забавная… Родом из Белоруссии. Когда началась революция, ее вывез оттуда в Польшу скупщик скота, у которого она служила в горничных. Вскоре хозяина ее убили на улице грабители. Шешеня легко простил ей этого скотника — уж больно она была хороша. Другая с ее красотой свихнулась бы в таком безжалостном городе, как Варшава, а Саша Зайченок выстояла, вскоре устроилась официанткой в большом варшавском ресторане и по совместительству стала еще агентом политической полиции. Она еще умная как черт, его Сашка! Ресторан этот любила всякая интеллигенция, так что работы у Саши хватало по обеим специальностям, и бывали месяцы, когда она от полиции получала больше, чем от ресторана. Так что не болтает она попусту, когда говорит про заветную тысчонку. Если такие деньги соберутся, она откроет собственное дело, и Шешеня уверен — так будет…
Шешеня решительно встал с бревна и, чувствуя в себе злую силу, переступал с ноги на ногу, вглядываясь в обступившую его черную ночь. Мелко перекрестив грудь, он, крадучись, пошел вперед.
Советские пограничники услышали его, когда он еще только подходил к границе. Их было двое, и оба, как назло, незавидного роста — не богатыри, одним словом, и оба первого года службы — всего три месяца, как прибыли сюда из Сормова по комсомольскому призыву. Одного звали Иван Панкин, а другого ни больше ни меньше — Александр Суворов. Они немного трусили, но не за себя, а за него, за нарушителя, — боялись его упустить и вместе с тем боялись, что не сумеют взять его, как приказано, живьем. Командир заставы делается синий с лица каждый раз, когда узнает, что нарушитель проскочил или убит. За это ему, как он говорит, «мылят шею из Минска». А что он может сделать, если пограничников мало: на целый километр границы даже двух не получается?.. «Но если уж тебе повезло и сволочь вышла прямо на тебя, — проникновенно говорил командир на каждом инструктаже, — то уж, будь ласков, прояви доблесть — не убивай его. Тебя просят об этом все, и сам товарищ Дзержинский. Эти гады нужны нашему государству живьем. Так что, товарищи бойцы, прошу вас, будьте ласковы…»
Легко сказать — не пропусти и не убей, когда он прет прямо на тебя и в темноте кажется здоровым, как лошадь.
Шешеня шел прямо на стоявшего за стволом сосны Суворова. Мало того — остановился у той же самой сосны, только с другой стороны. Остановился и часто-часто дышит. Суворов, наоборот, дышать вовсе перестал. И тогда он сделал то, над чем долго потом смеялись на заставе. Он тихонечко прислонил винтовку к сосне и с криком: «Ваня, сюда!» — бросился на Шешеню.
Шешеня резко крутнулся и присел. Суворов сорвался с его шеи и упал на пружинистый мох. Шешеня выхватил из-за голенища финку и бросился на Суворова, но в темноте не угадал. Суворов успел отползти в сторонку… А тут подоспел Панкин и, как коршун, налетел на Шешеню. Оба упали. Шешеня изловчился и пырнул Панкина ножом, но удар пришелся не опасно — в левую руку, чуть ниже плеча. От боли Иван взъярился необычайно. В это время Суворов руками нащупал голову Шешени и вжал ее в землю лицом. А Панкин поймал обе руки нарушителя и круто заломил их ему за спину. Шешеня обмяк и сделался как мешок с пенькой — видно, от боли потерял сознание…
Его попробовали допросить еще на заставе. Шешеня молчал, даже имени своего не назвал — он как-то еще не мог осмыслить того, что с ним произошло. Его отвезли в Минск. И прямо с поезда — на допрос, хотя шел третий час ночи.
Огромный кабинет. Вдоль стен, наверное, не меньше полсотни стульев. Письменный стол — на одной телеге не увезешь, лакированный и зеленым сукном покрыт. А на особом столе — телефоны. Да, тут тебе не клоповник капитана Секунды.
За столом сидел крупный мужчина с усталым лицом. Это был начальник ГПУ Белоруссии Медведь. Его глаза, скрытые в зеленой тени абажура настольной лампы, цепко и оценивающе ощупывали Шешеню: кто он, этот плечистый молодец с туповатым скуластым лицом, со срезанным подбородком и выпуклыми глазами, сонно прикрытыми тяжелыми веками? Ясно одно — экземпляр не породистый, но и не рядовая шавка.
— Ну, будем говорить? На уговоры у меня времени нет.
Шешеня молчал, смотря щелочками припухших глаз мимо чекиста.
— Ну, дело твое, — негромко бросил Медведь и приказал увести арестованного.
Шешеню поместили в переполненную камеру, где была собрана всяческая шваль: контрабандисты, валютчики, бандиты, торговцы наркотиками, взяточники.
Трое суток Шешеня терпел издевательства уголовников. Шешеня, конечно, наврал им, кто он и откуда, сказал, будто схвачен по подозрению на золото, а у него, мол, не то что золота, даже железа нет. Однако врал он не очень искусно, и уголовники решили, что он им «варит бодягу без воды» и что он типичная подсадка или кряква. И тогда обитатели камеры избили его…
Шешеня вызвал надзирателя и потребовал, чтобы его повели на допрос, так как он хочет сделать важное заявление. Однако вызвали его только на следующий день. Ночью уголовники снова его избили, и утром он еле встал со скользкого пола возле параши, где ему было отведено место.
В первую ночь он думал о побеге и смотрел во все глаза — запоминал каждый поворот на пути из ГПУ в тюрьму. Теперь он смотрел только себе под ноги и думал о том, что, если он не желает заживо околеть в тюрьме, молчать у того важного следователя не следует.
Шешеня решил чуть приоткрыть себя, вызвать у следователя интерес, а потом тянуть мочалу и одновременно готовить побег. Полковник Серж Павловский не раз говаривал, что нет на свете такой тюрьмы, из которой нельзя бежать.
Но его привели совсем не в тот огромный кабинет и не к тому важному начальнику, а в похожую на карцер голую комнату. Следователь, очень молодой, красивый, с голубыми глазами, начал допрос.
Шешеня назвался Комлевым, сознался, что прибыл из-за кордона, и сообщил, что он по службе адъютант Савинкова. Он полагал, что следователь подскочит, услышав его титул. А тот и не шелохнулся.
— Не гните осину, у Савинкова нет адъютанта с такой фамилией, — кротко вздохнув, сказал он. — Вот что: на сколько оборотов вы решили размотаться, на столько давайте, и говорите без фокусов, а то нам дня не хватит, если я буду все ваши обороты сам угадывать. Но только без пыли. Фамилия так фамилия, адъютант так адъютант.
— Адъютант, — обиженно подтвердил Шешеня.
— Так. Фамилия?
— Шешеня.
— Вот это уже похоже на правду, — одобрительно сказал следователь. — Имя и отчество?
— Леонид Данилович.
— Пожалуйста, коротенько биографию. Чисто для сверочки. Я даже писать не буду…
Шешеня рассказал биографию почти без вранья. Но когда дело дошло до задания, с которым он шел, Шешеня сказал, что послан только посмотреть, как теперь жизнь под Советами.
Утреннюю баланду он ел не в камере, где у него каждый день уголовники отбирали хлеб, а в комнате следователя. Шешеня воспринял это как начало какой-то своей новой жизни. О побеге пока и думать нечего — за спиной неотступно маячил конвой.
Вечером его привели в огромный кабинет, где он уже был однажды. На этот раз важный начальник был в форме, Шешеня разглядел на его рукавах нашивки, но не знал, что они означают. Было ясно, однако, что начальство это высокое.
— Вы показали, что являетесь адъютантом Савинкова? — спросил начальник.
— Так точно, — вытянулся Шешеня.
— Тогда одно из двух: или Савинков растерял всех своих людей, а сам поглупел, раз послал в Россию вас, своего адъютанта, с таким ерундовым делом, или же у вас достаточно важное задание, о котором вы нам не говорите.
Шешеня судорожно соображал, что отвечать. О его участии в банде Павловского они знать не могут, сейчас он ничего преступного сделать еще не успел, судить его не за что.
— Я имел задание довольно серьезное… — после долгого молчания начал он, наблюдая за щелочками глаз начальника. — Да, вы правы, очень важное… для Савинкова. Сами подумайте: он посылает в Россию людей, а что они там делают — неизвестно. И он решил произвести выборочную проверку. Почему послали именно меня? Наверное, нужен был человек, которому Савинков полностью верил. Ведь он доверял и тем, кого послал раньше и проверять которых теперь возникла необходимость. Так и конца не будет, если посылать непроверенных людей.
— Не лишено, не лишено… — начальник внимательно рассматривал Шешеню, и тот начал ерзать на стуле. — По каким же адресам вы шли?
Шешеня ждал этого вопроса и выложил давно придуманное:
— Адреса я должен взять в Москве в почтовом ящике.
— Где?
— На Ваганьковском кладбище. (Савинков рекомендовал ему устраивать на этом кладбище конспиративные встречи.)
— Ну что же, раз так, придется везти вас в Москву…
Шешеню отвели в камеру-одиночку при ГПУ. Там было чисто, стояла койка с матрацем. Он лег и, всеми силами отпихивая навалившийся сон, пытался обдумать происшедшее… «Съели, гады? — злорадствовал он. — Думаете, на дурака напали? До Москвы-то верст тысяча, и на каждой версте бежать можно…»
В это время начальник ГПУ говорил по прямому проводу с Москвой, с начальником контрразведывательного отдела ОГПУ Артуром Христиановичем Артузовым.
Сообщив о поимке Шешени и его показаниях, Медведь попросил:
— Возьмите его к себе, у меня и так следователей не хватает.
— У меня тоже штаты не раздуты… — смеялся на другом конце провода Артузов. — Но ради такого экземпляра готов пострадать. Адъютанта вы охотно подбрасываете нам. А как вы поступите, когда прибудет сам? — Артузов подождал, точно всерьез ждал ответа, и потом спросил: — Каков этот Шешеня? Умный?
— Середняк. Я представлял себе адъютанта Савинкова головой повыше. Но сам адъютант, очевидно, думает, что мы против него кретины.
— Это все они, слава богу, так думают, — сказал Артузов и попросил получше проинструктировать конвойного, который повезет Шешеню.
— Не бойтесь, упакуем как следует…
— Тогда фиксируем еще раз, что польские заверения в лояльности — чистая брехня. У меня все.
Артузов, поговорив с Минском, сразу же позвонил своему помощнику Сергею Васильевичу Пузицкому и попросил его зайти. Это всего десяток шагов через приемную, которая разделяет их кабинеты. Работают они дружно и, чтобы накоротке перекинуться мыслями, за день много раз пересекают приемную в обоих направлениях. Вот и нынче, всего полчаса назад, Артузов был в кабинете Пузицкого и они разговаривали как раз о Савинкове, о том, осталась ли при нем хоть одна личность его уровня. По мнению Пузицкого, у Савинкова никогда не было выдающихся по уму соратников, а сейчас тем более. Он сравнивал Савинкова с актером-премьером, который не терпит в своей труппе других талантов. Артузов же опасался, что в Москве просто плохо знают его окружение. Этот их спор был далеко не случайным — Сергей Васильевич Пузицкий давно вынашивал идею смелой и необычайно сложной операции против Савинкова. Сколько-нибудь определенного плана еще не было, была только идея, которую они и обсуждали почти ежедневно. И так уж повелось — Артузов словно дразнил Пузицкого все новыми и новыми критическими придирками к его идее, а тот, неистово защищая ее, в каждом споре уточнял и совершенствовал то, что задумал. И конечно, оба они прекрасно понимали, что их разговоры и споры — это не что иное, как их ежедневная работа.
— Из Минска вам подарок, — сказал Артузов входившему в его кабинет Пузицкому. — На границе взят адъютант Савинкова.
— Шешеня? — Пузицкий как вкопанный остановился посреди кабинета.
— Он.
— А сам?
— Самого пока нет.
Пузицкий подошел к Артузову и, возбужденно вороша свои густые огненно-рыжие волосы, спросил:
— А не может быть, что сам прошел незамеченным?
— Нет, Минск заверяет, что больше никого не было. Но, впрочем, черт его знает. Надо, пожалуй, выяснить, не исчез ли он из Парижа?
1. Часы, золотые, карманные, марки «П. Буре». На внутренней стороне тыльной крышки надпись «Волоскову Н. К. от реввоенсовета I Конной армии».
2. Перочинный нож большого размера, по конфигурации как садовый. Может быть применен как холодное оружие.
3. Браунинг с полной обоймой патронов и запасной обоймой, в которой пять патронов. Все патроны с разрывными пулями.
4. Портмонет кожаный, двустворчатый, в коем находилось:
а) 11 (одиннадцать) червонцев советских;
б) фотография женщины лет 30, на обороте фотографии надпись «Вечно твоя! Саша»;
в) кусочек бумаги с печатным на машинке словом «презан» и подписью (неразборчивой) снизу от руки.
Борис Викторович Савинков и его ближайший соратник Александр Аркадьевич Деренталь мчались в скором поезде Варшава — Берлин — Париж. Они возвращались из Варшавы, где несколько дней провели в напряженной работе. Заново созданный Савинковым для борьбы с Советским государством Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) продолжал действовать. По-прежнему главным деловым центром союза оставалась Варшава, и Савинкову приходилось довольно часто ездить сюда из Парижа. Это, конечно, неудобно, но могло быть гораздо хуже, если бы правительство Польши всерьез выполнило бы свое обещание Москве ликвидировать антисоветскую деятельность русских эмигрантов на польской территории. Но, слава богу, дело ограничилось фактически только демонстративной высылкой из Польши одного Савинкова…
В двадцать первом году, в солнечные июньские дни, когда в Варшаве на Маршалковской улице в доме № 68 заседал учредительный съезд союза, все выглядело солидно и весьма перспективно. В зале были тайком пробравшиеся из России делегаты от двадцати шести савинковских организаций. За особыми столами сидели «иностранные друзья союза», представители разведок: от Польши — полковник Сологуб, от Франции — мосье Гакье, от Италии — синьор Стабини, от Америки и Англии — офицеры их военных миссий в Варшаве. И наконец, особый гость — представитель украинской контрреволюции атаман Тютюнник.
В программной резолюции учредительного съезда было записано:
«Считать нынешние условия во всех отношениях исключительно благоприятными для развертывания многосторонней деятельности НСЗРиС на территории России, имея конечной целью свержение режима большевиков и установление истинно русского, демократического строя…»
С тех пор не прошло и двух лет. До недавнего времени дела шли совсем неплохо — в России действовали тайные организации, некоторые, как, например, смоленская, насчитывали в своих рядах по нескольку сот человек. Эти люди совершали диверсии и террористические акты — летели под откос поезда, нарушалась связь между городами, горели фабрики, склады, коммунисты еле управлялись хоронить своих товарищей. Между организациями и Варшавой непрерывно челночили курьеры, которые приносили ценный разведывательный материал для поляков и французов. Соответственно пополнялся текущий счет союза… И вдруг сразу — резкое ухудшение всех дел и как чуткий барометр — недовольство в Париже и Варшаве.
В связи с этим и ездили в Варшаву Савинков и Деренталь. Задачей Деренталя было успокоить поляков. Задача Савинкова — выяснить истинное положение дел и поднять дух своих людей.
Савинков — фаталист: он считает, что просто началась полоса невезения. Она пройдет, необходимо только терпение. И все-таки он встревожен. Одно за другим поступают из России сообщения о провалах подпольных групп союза. Недавно прошел слух (Савинков нарочно называл это только слухом), что чекисты разгромили смоленскую организацию. Неясно положение и в московской. В течение года Савинков послал туда трех ревизоров, и все три как в воду канули. И конечно, не от хорошей жизни решил теперь Савинков отправить в Россию своего личного адъютанта. Шешеня должен выяснить положение в двух очень важных организациях — в Смоленске и в Москве. Резидент в Смоленске, к которому направлялся Шешеня, не был связан с основной действовавшей там организацией, и, если правда, что она разгромлена, Шешеня с помощью уцелевшего резидента должен ее восстановить. А затем перебраться в Москву. Из всего, что сделано в Варшаве в эту поездку, Савинков настоящим делом считает только отправку в Россию Шешени…
И еще одно дело, приятное ему лично: получил сигнальный экземпляр своей книги «Моя борьба с большевиками» — это исповедь его ненависти к ним. Для него выход каждой его новой книги — праздник. Его приятно волнует успех. И потом: гонорар позволяет ему жить на собственный счет — в этих делах он болезненно щепетилен всю жизнь.
Сейчас Варшава уже позади…
Савинков и Деренталь сидели друг против друга в двухместном купе вагона первого класса парижского экспресса. Только что они крепко поспорили — на этот раз о деловых качествах руководителей варшавского комитета своего союза. Это их старый спор. Деренталь считает, что Философов, возглавляющий сейчас варшавский комитет, как руководитель — «бледный нуль», а Савинков, явно дразня друга, назвал Философова самым умным и самым преданным своим соратником. Деренталь обиделся, очевидно, за «самый умный» и теперь молчал, уставясь в окно, задернутое плотной шторой.
Они вечно спорят. Иногда их споры переходят во взаимно оскорбительную ругань. Но спустя день-другой они как ни в чем не бывало вступают в разговор и начинают новый спор. Они уже давно близкие друзья. До этого они довольно долго знали друг друга заочно. Савинков знал, что есть в России такой оригинальный отпрыск прибалтийских дворян Дикгоф-Деренталь, который прославился тем, что сначала был верным последователем вождя «мирного движения рабочих» попа Гапона, а потом, разуверившись в нем и узнав, что он платный полицейский провокатор, участвовал в его убийстве — они собрались вместе, несколько таких же, как он, обманутых, и повесили своего недавнего кумира на даче под Петроградом… Савинков знал, что Деренталь пишет рассказы, которые печатались в журналах «Вестник Европы» и «Русское богатство», и некоторые он читал. Находясь во время мировой войны во Франции, Савинков частенько находил в «Русских ведомостях» бойкие корреспонденции Деренталя с французского фронта.
Деренталь, в свою очередь, конечно, был много наслышан о Савинкове, знаменитом эсеровском террористе, беспощадном охотнике на царских сановников.
Познакомились они только в семнадцатом году, когда случайно встретились в Париже перед отъездом в Петроград. Это было сразу после Февральской революции, Савинков и Деренталь, оба считавшие себя русскими революционерами, торопились в Питер. И вот, занимаясь в Париже оформлением выездных документов, они встретились однажды и даже вместе посидели часок за столиком в кафе.
Савинков выехал в Россию несколько раньше, и они расстались, как малознакомые соотечественники, которых случайно столкнула судьба. И как будто ничто не говорило, что эти люди могут стать неразлучными друзьями…
Приехав в Россию, Савинков явился прямо к Керенскому. Позже он писал сестре Вере, что не стал сразу министром правительства Керенского только потому, что приехал внезапно. «А.Ф. готов был придумать специально для меня министерство, но, слава богу, не придумал». Это Савинков напишет гораздо позже, когда Керенского уже не будет в России, а сам он найдет временно пристанище в Варшаве. Но тогда — летом семнадцатого — Савинков становится одним из самых близких и самых надежных помощников Керенского и управляет его военным министерством. О своем месте возле Керенского сам Савинков впоследствии сделает такое признание: «До сих пор не могу разобраться, какова была там моя роль? Не то я его охранял, не то я ему что-то советовал, не то я его сдерживал, не то толкал. Могу сказать одно — в безалаберщине, которую буквально излучал Керенский, я активно участвовал».
Только ли в безалаберщине? Белый генерал Краснов свидетельствует, что, когда угроза большевистского выступления и захвата власти стала угрозой завтрашнего дня, в борьбе с ней среди лиц Временного правительства наиболее энергичной фигурой был Борис Савинков. А когда большевики победили, Савинков ринулся в Гатчину, в штаб генерала Краснова, пытаясь организовать крестовый поход белых войск на революционный Питер…
Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь поехал из Парижа в Питер не один. Он повез с собой свою семнадцатилетнюю красавицу жену. Это было что-то вроде свадебного путешествия, но не по самому лучшему для такого события маршруту. Оставить жену в Париже Деренталь не мог. Только недавно в одной эмигрантской семье он нашел эту красивую девочку, мечтавшую стать звездой балета, а пока выступавшую на эстраде в каком-то испанском ансамбле. Почти сорокалетний мужчина, весьма образованный, таинственный (убил попа Гапона!), блестящий рассказчик, он без особого труда увлек юную танцовщицу.
Если Савинков в состоянии глубочайшего заблуждения мог считать себя русским революционером, то Деренталь не имел даже повода для такого заблуждения. Ничего, кроме попа Гапона, в его жизни не было, но невежество европейского обывателя стало для него плодороднейшей целиной, и он со своего попа, как говорится, снял два урожая. Первый раз — когда возник рядом с Гапоном, приехавшим в Париж сразу после Кровавого воскресенья, и прославлял его как революционного вожака питерских рабочих. И второй раз — спустя несколько лет, когда после убийства Гапона он опять приехал в Париж и с жуткими подробностями, вызывавшими обмороки у дам, рассказывал о своем участии в казни этого полицейского агента.
И вот теперь, в семнадцатом, Деренталь решил: и революция и любовь! Ему не так уж трудно было вовлечь в эту авантюру и свою жену. Боже, это же так романтично: преследуемый полицией русский революционер, презирая смертельную опасность, со своей юной женой мчится в сотрясаемый революцией Петроград!
В Петрограде они поселились в шикарном номере гостиницы «Астория», и сразу же выяснилось, что тогдашний Питер для медового месяца место неприспособленное. В городе то и дело исчезал хлеб. На улицах часто слышалась стрельба. Особенно по ночам.
Утром Деренталь оставлял жену в постели и уходил в город знакомиться с обстановкой. Он ходил по редакциям петроградских газет, разыскивал старых знакомых. То, что он узнал, было невероятно — оказывается, должна совершиться еще одна революция. С ума сойти можно! Вконец растерявшийся Деренталь решил обратиться за помощью к Савинкову. Дал знать ему, что они с женой находятся в Питере. На ответ почти не рассчитывал, он уже знал, что Савинков делает бешеную карьеру возле Керенского.
И вдруг однажды утром в гостиницу к Деренталям является адъютант Савинкова Флегонт Клепиков. Щелк каблуков, отработанные поклоны — господин министр приглашает супругов Деренталь отужинать с ним в ресторане «Нева», на втором этаже, в отдельном кабинете.
Когда метрдотель провел чету Деренталей в кабинет, Савинков и его адъютант были уже там. Савинков поцеловал мадам Деренталь руку и подвел ее к креслу. Она увидела перед собой две великолепные розы, лежавшие на синей кузнецовской тарелке: белую и алую. Это было так неожиданно и красиво, что она не могла сдержать возгласа восторга и стояла, переводя взгляд то на розы, то на лицо Савинкова — чисто выбритое, с узкими властными глазами.
— А я вас знаю… — гипнотически глядя ей в черные миндалевидные глаза, сказал Савинков.
«Боже, он помнит!» — вспыхнула юная мадам Деренталь. Ведь это было так давно, еще в Париже. Он был на концерте, где она танцевала. В антракте он пришел за кулисы, очень хвалил ее, но сразу же ушел. Импресарио сказал, что это был знаменитый русский убийца царей мосье Савинков. И вот теперь она снова видит его! И он все помнит! И эти розы!.. «Нас свела в тот вечер сама революция», — будет потом говорить Савинков, он любит, чтобы все в его жизни выглядело значительно.
Савинков, чуть склонившись над Любой, налил ей вина и вернулся на свое место. Старый худощавый официант разлил вино остальным, прозвучал краткий тост Савинкова:
— За Россию! За демократию!
И он начал говорить. Это было одно из любимейших его занятий — говорить, говорить, видя при этом, как покорены им слушатели. Он обрисовал положение в Петрограде. По его словам выходило, что вся смутившая Деренталя уличная шумиха, стрельба по ночам и прочее «непривычное нежному уху русского интеллигента» к революции никакого отношения не имеют. Или, вернее сказать, это пена над девятым валом революции. А сама революция поселилась в бывших царских дворцах, и у нее есть имя — Александр Федорович Керенский, рядом с которым он, Савинков, и имеет честь действовать… Слухи о якобы надвигающейся второй революции доходили и до него, но это непроходимая чушь. Если первая революция свергла царя, то кого свергнет вторая? Революционеров первой революции? Простите, но это уже из области шизофрении. Сейчас главная тревога революции — фронт против немцев. Его надо удержать во что бы то ни стало и не позволить темным силам подорвать и разрушить его…
Говоря, Савинков то и дело обращался к Любе и глядел ей в глаза. Люба была очень красива в своей широкополой шляпе по последней моде Парижа, в обшитом черным стеклярусом темно-сером шифоновом платье, через которое просвечивали ее плечи и руки.
Савинков чувствовал необыкновенный прилив энергии. В наглухо застегнутом френче а-ля Керенский, прямой и подтянутый, с бледным вдохновенным лицом, он был почти красив, и Люба, держа в руке розы, слушала его с быстро бьющимся сердцем, хотя понимала далеко не все. Она была, однако, очень взволнована, ей казалось, что сейчас происходит что-то необыкновенное, огромное, что она перерождается, слушая этого человека.
— Я охотно и гораздо более ясно объясню вам, мои друзья, что такое русская революция, но сделаю это несколько позже, когда ее величество революция, наконец, завершится и станет объективным фактом, подлежащим спокойному анализу историка. А пока это буря, анализировать которую бессмысленно. Ей надо или покориться, или… — Савинков неопределенно взмахнул рукой и долго смотрел на Любу.
Вдруг за окнами ресторана поднялась бешеная пальба. Люба вскрикнула и закрыла лицо руками. Савинков быстро встал и, подойдя к окну, задернул тяжелые гардины. Возвратившись к столу и снова смотря на Любу, он сказал трагически:
— А ведь только что там, на улице, кто-то был убит, и этот кто-то — жертва революции, но имя его останется никому не известным. Революция — это очень жестокая дама…
Савинков в ударе, он импровизирует портрет жестокой дамы — революции. О, сейчас он мог бы говорить без конца, лишь бы видеть перед собой эти черные глаза, такие таинственные и бездонные!..
Деренталю нравилось то, что говорил Савинков, его восхищало впечатление, которое произвела его юная жена на одного из виднейших деятелей современной истории и русской революции. И вообще в этой их встрече — прекрасная романтика революции!
А Савинков все говорил, говорил, и Люба слушала его, не в силах оторвать взгляда от его гипнотических глаз. Для нее это тоже были прекрасные минуты…
Воспользовавшись паузой в бесконечном монологе Савинкова, Деренталь сказал:
— Гляжу я на вас, Борис Викторович, и думаю, как любопытно сводничает судьба. Вдруг свела нас, а ведь мы с вами две грани революции или два берега революционного моря России, и если с моей стороны символическая фигура — Гапон, то с вашей — ваш сообщник по убийству великого князя Иван Каляев.
Савинков удивленно сузил и без того узкие свои глаза:
— С политикой, которая именовалась Гапоном, к счастью, не имею ничего общего. Да и не политика это была, а мелкий полицейский авантюризм… — сказал он вдруг с открытой угрозой, но сразу же улыбнулся и, наклонив голову, без слов извинился перед Любой.
— Наше Девятое января уже вошло в историю! — воскликнул Деренталь. И Савинков отчеканил в ответ:
— Ваше Девятое января стоит ровно столько, сколько выплатила полиция вашему Гапону.
— Не уверен, что гонорар вашего Азефа был меньше, и мы по крайней мере своего Азефа повесили, — после секундной паузы запальчиво ответил Деренталь…
Они заспорили тогда, в первый же час своей встречи. И спорят до сих пор обо всем на свете. И все же нет возле Савинкова более близкого ему человека, чем Деренталь.
Сейчас, сидя в купе поезда, мчащегося из Варшавы в Париж, Савинков вспоминает прошлое и, глядя на сидящего напротив Деренталя, думает: боже, сколько воды утекло с того вечера в Питере! И тем труднее ему начать разговор, который больше откладывать нельзя. В Париже ждет Люба. Она знает, что он должен говорить с ее мужем. О ней. «Я хочу, чтобы между нами троими все было ясно и чисто», — сказала она Савинкову. Этот неприятный разговор Савинков намеревался провести в поезде, но помешал спор. Теперь надо делать приличную паузу.
Деренталь приподнял штору и стал смотреть в окно: в темноте ночи пролетали редкие огни.
Савинков сидел, выпрямившись, откинув голову на валик мягкого кресла, сложив на груди руки, закрыв глаза. Молчание продолжалось долго. Стучали колеса на стыках рельсов, покачивался вагон…
— Я не устану удивляться вам, — сказал наконец Савинков. Голова его по-прежнему запрокинута и глаза закрыты, но он нервным движением ослабил галстук и крахмальный воротничок — так ему легче говорить. — Вы знаете мое безграничное к вам доверие и ревнуете меня к Философову. Боже! Наверно, просто скучно было бы оказаться единственным заслуживающим доверия. Ведь тогда все люди автоматически превратились бы в потенциальных обманщиков. А? — Он чуть приподнимает веки и смотрит на Деренталя, близоруко прищурясь.
— Вы знаете, Борис Викторович, степень моей преданности вам, — с достоинством отзывается Деренталь, продолжая смотреть в окно.
— Сейчас я проверю степень вашей преданности, — с непонятной внезапной злобой говорит Савинков. Он отталкивается от спинки кресла и весь устремляется к собеседнику. — Хочу, чтобы вы знали следующее: я люблю Любу, и она меня! Я обещал ей внести ясность в наши отношения, имея в виду нас троих. Да и сам я не мог бы жить без такой ясности. Особенно когда дело идет о вас — о самом близком моем соратнике, о человеке, которому я безгранично верю, которого люблю, вместе с которым я прошел такой страшный, тернистый путь, — закончил он почти торжественно, выжидательно глядя на Деренталя и удивляясь, что тот совершенно спокоен.
Александр Аркадьевич ждал этого объяснения. Он давно видел, что происходит между его женой и его вождем.
Это началось еще тогда, в Питере, в семнадцатом. И продолжалось в Москве, когда после Октябрьской революции Дерентали приютили в своей московской квартире Савинкова, скрывавшегося от чекистов. Положение тогда переменилось — более или менее устроенными в жизни были Дерентали, они жили в уютной квартирке в Гагаринском переулке. Александр Аркадьевич сотрудничал в газете. И вот однажды неожиданно к ним пришел Савинков — давно не бритый, в тужурке и желтых крагах, бездомный, затравленный погоней. Деренталь был рад, что судьба дает ему возможность «отыграться» за петроградский обед и что Люба увидит своего кумира в падении. Но радость его оказалась преждевременной: гонимый, находящийся в смертельной опасности Савинков вызвал у Любы горячее сочувствие. Он скупо и нервно рассказывал, что призван самой историей спасти Россию от большевиков и что он, не задумываясь, реками крови зальет пожар революции. Люба не сводила с него восторженных глаз.
Когда все это превратилось у них в любовь, Деренталь не заметил, да это уже и не имело теперь никакого значения. Выслушав признание Савинкова, Деренталь думал, что было бы удивительно, если бы этого не случилось.
Тем не менее услышать об этом от самого Савинкова и в такой форме Деренталю неприятно, хотя он, на удивление самому себе, совсем не испытывал острых мук ревности. Сейчас его больше тревожит другое — он боится из-за всей этой истории оказаться за бортом дела, которому искренне и преданно служит. И еще: он знает — стоит ему оторваться от Савинкова, и он превратится в ничто.
Но, несмотря на такие мысли и против своей воли, он продолжал ненужный им обоим тяжкий разговор. Глядя в окно вагона, он спрашивает кротко и скорбно:
— Как далеко зашли ваши отношения?
— Мы обсуждаем сейчас духовно-нравственную проблему, — укоризненно отвечает Савинков. Его голова снова запрокинута и глаза закрыты. — Но если уж вы этот вопрос затронули, скажу: я хочу ясности между нами совсем не для того, чтобы сегодня же лечь с Любой в постель. Просто я хочу знать, что отныне вы ей не муж…
— Я знал, что это произойдет, — шепотом говорит Деренталь, отрываясь наконец от окна. И, неожиданно повысив голос, с пафосом произносит: — Борис Викторович, запомните этот час и это место… — Он порывисто дышит, тискает свои мягкие руки. — Запомните, Борис Викторович! В этот час вы тяжело ранили беззаветно и до последнего удара сердца преданного вам человека. Но я так люблю вас обоих, и вас и Любу, что…
Савинков не дал ему договорить, схватил его руки и прижал их к своей груди:
— Никогда! Никогда не забуду этот час торжества высокой мужской дружбы и мужской верности! — торжественно произносит он.
Сорокалетний, но еще очень моложавый Савинков рано утром шел не торопясь по безлюдной парижской улице. Его большие прищуренные глаза смотрели из-под темных бровей вперед холодно, не мигая, без всякого любопытства. На нем модное в талию пальто из темно-серого в елочку дорогого материала, чуть надвинута на лоб темная широкополая шляпа, на руках — тонкие кожаные перчатки кремового цвета. Он элегантен, но не настолько, чтобы это бросалось в глаза. Он не первый раз и не первый год живет в Париже. Когда у него спрашивают, любит ли он этот город, он отвечает: «Я его слишком хорошо знаю». Но для своей жизни в Париже он выбрал эту тихую улочку де Любек только потому, что она чем-то напоминала улицу его детства в Вильно.
С Парижем судьба свела его больше двадцати лет назад. Ему было ровно двадцать, когда он впервые приехал сюда из России, спасаясь от царской полиции. Он был тогда уже знаменитым эсеровским террористом — грозой царских сановников. В другой раз он приезжал в Париж вместе с Иваном Каляевым. Скрывшись от русской полиции после очередного покушения, они прибыли в Париж без паспортов и без копейки денег. Каждый вечер у подъезда кафе «Олимпия» они подкарауливали руководителя эсеровских террористов Азефа, чтобы получить у него семь франков на обед, — тогда еще никто не знал, что Азеф полицейский провокатор. Если бы не эти семь франков, они околели бы с голоду…
Сегодня он вышел из своего дома на улице де Любек, как всегда, ровно в восемь часов. Консьержка даже не посмотрела, кто там выходит, только кинула взгляд на часы, точно проверяла их по выходу из дома этого странного русского с третьего этажа.
Он свернул за угол и остановился перед парикмахерской.
Каждый день Савинков брился у Жака Факту, но они не стали даже хорошими знакомыми. Савинков всегда неохотно и трудно сближался с людьми, а умный и скромный цирюльник в друзья не навязывался, хотя Савинков вызывал у него немалое любопытство.
— Доброе утро, мосье Фигаро, — без улыбки обронил Савинков, садясь в кресло перед зеркалом в старинной золоченой раме с пузатенькими ангелочками по углам.
— Доброе, доброе, дорогой мосье из-за угла, — рассеянно пробормотал Жак Факту и, шумно отложив ворох страниц газеты «Тан», ушел за перегородку.
Они не называли друг друга по имени. Однажды Жак Факту спросил имя своего клиента, но Савинков, подчеркнуто помолчав, сказал: «Я живу тут, неподалеку, за углом». Так это и осталось: «мосье из-за угла» и «мосье Фигаро».
— Ну, что сообщает «Тан»? — спросил уже намыленный Савинков.
— Опять ребус из вашей России, — ответил Факту, энергичными движениями направляя бритву на ремне. — Русские большевики протестуют против того, что Франция хочет продать какие-то пароходы, угнанные из России бароном Врангелем. Барон украл почти сто пароходов! Позвольте не поверить?!
— Барон был еще и генералом, а одно время даже главой России. На тех пароходах он эвакуировал оттуда свою армию и всех, кто спасался от большевиков, — пояснил Савинков и выразительно взглянул на стенные часы.
— Значит, все-таки это не его пароходы? — Факту уже занес бритву и через зеркало тщетно пытался поймать взгляд Савинкова.
— Это пароходы России.
— Но тогда при чем тут мы? Почему мы должны их продавать?
— Франция понесла расходы, помогая Врангелю во время его войны с большевиками.
— Но у пароходов есть настоящие хозяева, которые когда-то платили за них деньги, и не маленькие?! Почему о них нет и речи?
Савинков молчал и думал, что, наверно, европейский обыватель так никогда и не разберется в нынешних русских делах и проблемах.
Наконец Факту приступает к бритью и продолжает:
— Ваших русских вообще никто понять не может. Сначала они буржуев уничтожали, а теперь сами их выращивают и называют это новой экономической политикой, а? Похожее проделал мой сосед — он прогнал жену, сказав, что хочет одиночества, и спустя неделю привел в дом новую. Помоложе старой, конечно… — Факту весело посмотрел на Савинкова через зеркало, но наткнулся на его холодные глаза.
— Поторопитесь, пожалуйста, мосье Фигаро, мне очень некогда, — деликатно попросил Савинков. Настроение у него окончательно испортилось. Он не так давно оставил жену с детьми и переехал на холостяцкую квартиру сюда, на улицу де Любек.
Савинков всегда мечтал о точно размеренной и до мельчайших деталей спланированной жизни. В его дневнике можно найти даже такую запись: «Не забыть — неукоснительно, каждое утро — пять страниц из Достоевского, час на правку рукописи, чистить ногти (1 р. в 3 дн. — подстригать)…»
…Увы, вся его жизнь — суетность и непостоянство. Для самоутешения у него было объяснение, что неизменность способствует нарушению конспирации, что всякое постоянство среди мирской суеты привлекает к себе внимание. Он умел объяснить и оправдать все, что угодно. Но когда он объяснял знакомым, что семья мешала ему безгранично принадлежать своему делу, они были убеждены, что он оставил семью из-за молодой жены своего друга Деренталя…
Савинков виделся с ней каждый день за непременным утренним завтраком. Видеть ее, переброситься с ней хотя бы парой фраз — это вошло в его железный распорядок начала дня. Встречаться с ней наедине в тот период он почему-то избегал. К столу садились Люба, ее теперь уже бывший муж Александр Аркадьевич Деренталь и самый близкий друг Савинкова полковник Сергей Эдуардович Павловский. Приходящая по утрам экономка готовила завтрак на четыре персоны. Никто и подумать не должен, что эти завтраки он устраивает только для того, чтобы увидеть Любу…
Когда он вошел в столовую, его друзья уже сидели за огромным, занимавшим всю комнату овальным столом. Савинков обошел стол, молча прикасаясь к плечу каждого, и сел на свое место.
Завтрак проходит в молчании. По неписаным правилам разговор за столом начинает хозяин, а он сегодня сосредоточенно ест и молчит. Люба тревожно посматривает на Савинкова — чем он расстроен? Она хочет казаться спокойной, она знает, что этого хочет Борис Викторович, но не может совладать с собой. Но она научится. Она уже многому научилась.
Она знает, что из-за нее Савинков оставил семью и снял эту холостяцкую квартиру, из которой она надеялась быстро сделать семейную. Это по ее просьбе он объяснился с ее мужем. Но теперь Савинков вдруг начал говорить, что он-де плохой муж, что он вообще не рожден для тихих семейных радостей. К тому же по французским законам оформление развода, а затем брака требует неоднократного и публичного его появления перед официальными инстанциями. Учитывая осведомленность парижских газетных репортеров, это явилось бы вопиющим нарушением обязательной для него конспирации. «Поймите, дорогая, что я из тех людей, чьи слова ценятся дороже бумажных обязательств», — сказал он ей недавно.
Что могла Люба возразить против этого? Как ей теперь поступить? Она знает только одно: она любит этого человека, любит безумно, не может прожить без него ни одного дня. И она уже начинает свыкаться с мыслью, что ей придется положиться на его слово. Думает она об этом и сейчас, глядя на мрачного Савинкова.
Павловский видит все эти, как он говорит, «нежности при нашей бедности», и красивое его лицо кривит презрительная усмешка. В свою очередь, Савинков видит эту усмешку и знает, чем она вызвана.
— Что из Варшавы? — строго обращается он к Павловскому.
— Ни-че-го. — Павловский перевел взгляд на Савинкова и повторил: — Ни-че-го-с…
— Почему мы не знаем даже, как Шешеня перешел границу? — спросил Деренталь.
— Фомичев тогда болел и проводить его до границы не мог, — ответил Павловский, не поворачивая головы.
— Договоритесь с Варшавой, чтобы впредь при переходах границы там всегда был наш или их представитель, — приказал Савинков.
— Договорюсь… — Павловский с грохотом отодвинулся от стола, вытянул ноги в начищенных сапогах и расстегнул до курчавой груди свой лоснящийся китель со следами орденов и погон.
— Здесь дама, Сергей Эдуардович, — укоризненно заметил Деренталь.
— Где? — Павловский испуганно подобрал ноги, застегнул китель и, смотря по сторонам, сделал вид, что ищет даму.
Это уже чересчур — Деренталь срывает с носа очки:
— Ваше эскадронное остроумие, как всегда, изумительно! — Деренталь знает, что полковник остро переживает, когда на людях указывают на его «кавалерийское образование».
Павловский, побледнев, скомкал в руке салфетку и встал.
— Сядьте, Сергей Эдуардович! — строго приказал Савинков. — Черт возьми, мы политическая организация или кружок неврастеников? — Голос Савинкова стал глухим, глаза потемнели, и это не предвещало ничего хорошего.
— Мелочная лавка — вот что мы такое, — нервно смеется Павловский, снова усаживаясь.
Люба прикусила нижнюю губу, она требовательно смотрит на Савинкова — неужели он простит Павловскому и это хамство? Ей всегда очень хочется ссоры между ними. Она ревнует Савинкова к полковнику. Видя, что Савинков пропустил издевку Павловского мимо ушей, она сжимает губы, сделав свое любимое движение головой, про которое Савинков однажды в лирическом настроении сказал: «Так отряхиваются птицы после дождя».
Деренталь молчит — он видит, что Павловский, умеющий только рубить людям головы да расстреливать, Савинкову дороже и ближе. Даже ради Любы он не захотел поставить своего полковника на место. Впрочем, это даже к лучшему — она же не может сейчас не думать о том, что ее кумиру хамоватый кавалерист дороже, чем она и ее честь…
Люба так и думает. Но ей хочется понять и оправдать своего кумира. Он как-то говорил ей, что Серж Павловский однажды спас ему жизнь, что долг его перед этим человеком неоплатен, и попросил впредь ничего плохого о Павловском ему не говорить, все плохое в нем он знает лучше всех…
Павловский не терпит ни Деренталя, ни его Любы, считает их нахлебниками, и сейчас он очень доволен происшедшим и преданно посматривает на вождя.
Савинков думает в это время о том, что тревожит его со вчерашнего вечера, — о предстоящей ему сегодня встрече с работником французской разведки мосье Гакье.
— Александр Аркадьевич, как, по-вашему, котируется на мировом рынке Франция?
— Ну что же, можно обрисовать вам и этот рынок и место на нем Франции, — добрым мягким голосом отзывается Деренталь, будто ничего сейчас не произошло.
Не зря Деренталя называют савинковским министром иностранных дел — он всегда в курсе всего, что делается в мире, и никакой вопрос не может застать его врасплох. Он ежедневно прочитывает кучу газет и, обладая феноменальной памятью, потом долго держит в голове великое множество фактов…
Деренталь вообще несколько эксцентричный и бесспорно одаренный человек… Однажды осенним вечером Савинков и Деренталь сидели в номере дешевой варшавской гостиницы. Дела что-то не веселили, и настроение у обоих было неважное. И вдруг Деренталь ни с того ни с сего начал читать на память по-испански комедию Лопе де Вега «Овечий источник» и прочел ее всю. Не зная испанского языка, Савинков ничего не понимал, но как завороженный слушал музыку незнакомой речи и восторгался образованностью своего соратника. С тех пор он не раз мог убедиться, что Деренталь человек легкомысленный и, что называется, непрочный, ненадежный, что у него страсть к игре в дешевую таинственность, но уже ничто не могло отвратить Савинкова от того Деренталя, который читал на память «Овечий источник». Савинков обожал в людях всяческую исключительность…
Деренталь закончил обзор международного положения Франции и, глотнув из чашечки остывшего кофе, сказал:
— Франция удивительная страна — во всех исторических ситуациях она непременно выигрывает, она выиграла даже на революции!
— Может она стать лидером всего Запада? — перебил его Савинков.
— Не позволит Америка, — быстро ответил Деренталь. Бесшумно отодвинувшись от стола, он встал и заходил по комнате от стены к стене. — Америка — вот страна, которая сейчас должна стать нашей главной надеждой!
— Я не верю этим барышникам! — резко сказал Савинков. Ему подозрительно, что Деренталь последнее время так упорно и восторженно говорит об Америке. — Мы уже имели возможность убедиться в их непристойной меркантильности. Если ты берешь у них цент и послезавтра не отдашь им пять, ты для них уже жулик и они не постесняются упрятать тебя в тюрьму. Вы учтите это, Александр Аркадьевич.
Савинков переводит последнюю фразу в шутку, но здесь сидят люди, которые слишком хорошо знают его, и поэтому никто даже не улыбается. Деренталь обиженно уселся за стол и молчит.
— По-моему, — продолжает Савинков, — сейчас на этой гниющей планете есть только одна страна, где действительно возрождается национальный гений народа. Это Италия. А Бенито Муссолини — человек, который знает, чего он хочет, и, не боясь никого, идет напролом к своей цели. Нам бы в семнадцатом в России иметь своего Бенито вместо Александра Федоровича Керенского, и мы бы сегодня завтракали с вами в Питере.
Никто не возражает — все знают, что сейчас Савинков увлечен фашистским дуче Муссолини.
— Как по-вашему, Александр Аркадьевич, — пытается загладить свою бестактность Савинков, — не может возникнуть борьба между Америкой и Францией?
— Может случиться всякое… — не сразу отвечает Деренталь. — Если Франция всерьез захочет стать лидером Европы, вздыбится Англия и позовет на помощь Америку. Вместе они быстро спеленают Францию, потому что, так или иначе, Америка, Франция и Англия — конкуренты, которые бдительно следят друг за другом. Но может случиться и другое: Франция и Англия объединятся и выпихнут Америку из Европы…
Савинков фиксирует в уме эту давнюю истину. Сколько раз за последние годы в своих делах с западными странами он ставил на конкурентную грызню стран и всякий раз выигрывал!
— Но почему вас не интересуют козыри помельче? — оживляется Деренталь. — Например, Чехословакия. Нельзя ли нам сорвать хорошую взятку у Масарика?
— У этой лисы под одно слово ничего не получишь… — Савинков уже имел дела с Масариком. — Он, наверно, не может забыть те двести тысяч, что давал мне на убийство Ленина.
— Стойте! Идея! — тихо воскликнул Деренталь. — А что, если мы возьмем у господина Масарика деньги под воспоминания?
— То есть?.. — спросил Савинков.
Молчавший до сих пор Павловский смеется, Деренталь обжигает его презрительной улыбкой и продолжает:
— Масарик сейчас дорвался до полной власти, он хочет быть маленьким цезарем в маленьком чехословацком Риме. А мы ему кое-что напомним… Двести тысяч… Ленин…
— Шантаж?
— Почему шантаж? Просто обращение к человеческой памяти.
Савинков молчит. Он, пожалуй, примет совет своего друга и консультанта…
Вчера его встревожил телефонный звонок ответственного чиновника французской разведки мосье Гакье, с которым он давно связан. Между ними было условлено: пока у Савинкова не возникнет серьезного повода для встречи, Гакье тревожить его не будет. И вдруг звонок! И разговор такой официальный — обязательно быть сегодня в двенадцать в каком-то неизвестном ему отеле «Фрида».
Савинков познакомился с Гакье еще в Москве, в восемнадцатом году. Гакье был тогда доверенным человеком французского посла Нуланса и консула Гренара, Савинков получал от него инструкции и деньги на организацию восстаний в Ярославле, Рыбинске и Муроме. Правительства Франции и Англии обманули тогда Савинкова — не помогли ему десантом, и восстание провалилось. Разъяренный, он бежал из окровавленного, горящего Ярославля и спустя почти год встретился с Гакье в Париже. Савинкову было не до сведения счетов — быть бы живу, как говорится. С тех пор он снова связан с Гакье и через него — с французской разведкой.
Он вспоминает, как тогда, в восемнадцатом, начался его роман с французской разведкой. Ведь французы, возможно, и не заинтересовались бы им, если бы до этого не связались с ним руководители чешских легионов. На их деньги он смог сколотить в Москве мощное контрреволюционное подполье, свой Союз Защиты Родины и Свободы, остро понадобившийся Франции. Может быть, подобная ситуация повторится и теперь? Но, к сожалению, он уже не успеет съездить в Прагу. А может, у французов возникли в отношении него какие-нибудь новые планы в связи с болезнью Ленина?..
Павловский видит, что вождь встревожен, и догадывается чем. Наверное, французы потребуют сегодня оплаты старых векселей. Павловский не понимает, почему Савинков не хочет делать для французской разведки фальшивки. Сам он год назад, рейдируя с бандой по Белоруссии и России, гонял через границу курьеров, которые привозили для польской разведки фантастические донесения о великих подвигах, якобы совершенных его бандой, и о любви к ней белорусского народа. В эти реляции поляки не только верили, но даже печатали их в своих газетах.
Приблизив к Савинкову свое пахнущее духами красивое породистое лицо, Павловский тихо сказал:
— Ну разве нельзя сказать французам, под большим секретом конечно, что мы имеем хотя бы одного курьера, который переходит границу без контроля поляков? Может быть, мы завели этого курьера специально, заботясь об интересах Франции?
Савинков, глядя на Любу, ответил:
— Запомните, Серж, всякая ложь однажды разоблачается.
— Тогда имею дельное предложение, — сказал Павловский, и Савинков сразу повернулся к нему. — У Шешени, даже если все идет благополучно, новости будут не раньше чем к осени. Пошлите в Россию меня, — несколько высокопарно продолжает Павловский, и его голубые глаза горят огнем решимости. — Будем трезвы, Борис Викторович. От Философова и его варшавского кагала вообще мало чего можно ждать. А я понимаю, что конкретное дело в России вам необходимо именно сейчас. Я это обеспечу. Наши французские друзья на первое время примут, как вексель, самый факт моей поездки туда. Они-то знают, что я зря не поеду и с пустыми руками не вернусь.
Савинков поражен, он восторженно смотрит на своего друга.
— Нет, Серж, больше я с вами не расстанусь никогда! — театрально восклицает он. — И не волнуйтесь, ничего страшного не происходит, сегодня мне предстоит обычная деловая встреча.
— Возьмите меня с собой! — говорит Павловский, уже несколько переигрывая.
— Я пойду один, — сухо отвечает Савинков.
С большим трудом Савинков отыскал улицу, которую ему назвал Гакье. Он прошел мимо, не заметив ее, и, только вернувшись назад, обнаружил щель между двумя старинными домами. Это и была нужная ему улица. Здесь он нашел отель «Фрида» — двухэтажный домик с облупленной штукатуркой. «Они нарочно назначают встречу в такой трущобе, чтобы унизить меня, — подумал Савинков, входя в отель. — Ничего, отнесемся к этому философски…»
Гакье встретил его, как всегда, дружески. Показав на покрытые плесенью стены, сказал:
— Наше начальство помешалось на экономии — ликвидировало все служебные квартиры и апартаменты в хороших отелях. Бр-р! Может быть, поедем ко мне домой, мосье Савинков, меня ждет машина?
— Мне абсолютно все равно, — холодно произнес Савинков, садясь на замусоленный диванчик. Он уже понимал, что его пригласили в эту дыру учить экономии, а может быть, сообщить об отказе в помощи вообще…
Он молча ждет. Гакье тоже молчит, ему трудно начать этот разговор. Начальство действительно помешалось на экономии средств и на страхе, что тайные расходы разведки, по примеру Англии, могут быть преданы гласности. Но дело не только в этом. Возник вопрос о дальнейшем сотрудничестве с Савинковым вообще.
Гакье учитывал, что правительство его страны виновато перед Савинковым за восемнадцатый год, но оно в его старый и в нынешний союз вложило колоссальные деньги. Одновременно французское правительство взяло на себя немалые обязательства и перед русской монархической эмиграцией. Время показало, однако, что оторванные от современной России русские монархисты и их генералы менее реальная сила, чем Савинков и его союз. И все же, чтобы не промахнуться, надо кормить и тех и других — это расходы немалые. А все понимают, что самое необходимое сейчас — это вести в России глубокую разведку, чтобы Францию не оставили с носом конкуренты, чтобы не пропустить решающий час и вовремя сесть к русскому столу. Последние два года успешнее других разведку в России вел савинковский Союз Защиты Родины и Свободы. Но и эта работа Савинкова становится все менее эффективной.
Французская военщина встревожена. Она знает: больше никто не сунется в Россию без предварительной тщательной разведки, и тогда это будет уже настоящей войной с далеко нацеленной стратегией и продуманной тактикой. Важно не оказаться в обозе этой войны. Вот французское правительство и добивается от своей разведки, чтобы разработка России не прекращалась, но стоила дешевле. Сам же Гакье считает, что сейчас экономить на Савинкове не время. Французское посольство в Вашингтоне бьет тревогу: американцы готовы широко торговать с красной Россией. Но одновременно они щедро финансируют все антисоветские силы. Да и об Англии не следует забывать. Не далее как вчера Гакье узнал, что последнее время возле Савинкова трется известный английский разведчик Сидней Рейли. Только этого еще не хватало!..
Начать обо всем этом разговор Гакье трудно еще и потому, что он уважает Савинкова. Ведь Савинков не просто один из его агентов, Гакье искренне преклоняется перед бурной биографией Савинкова и перед его трагедийной судьбой. Он не мог представить даже в своем воображении то, что пережил Савинков. И этот человек после стольких поражений и разочарований продолжает жить и остается сильным, спокойным, готовым к новым испытаниям во имя своих идеалов… Сейчас Гакье видит, что Савинков находится в плохом, угрюмо-настороженном настроении, и не знает, с чего начать. Прежде всего нужно было бы выяснить, почему деятельность савинковского союза в России стала менее эффективной, но начинать с этого ему не хочется.
Савинков вдруг саркастически рассмеялся.
— Сидя в этом вонючем клозете, приятно представить себе вашего посла в Москве, как он после первого легкого завтрака, дымя великолепной сигарой, пишет вам донесение о богатеющей России. Чушь! Чушь! — Он вскочил с диванчика, легкими шагами подошел к Гакье и сказал с яростью: — Перед лицом самой истории свидетельствую вам, что даже при идеальных объективных условиях русский мужик в ближайшие двести лет не познает ни счастья, ни благополучия! Слышите? Двести лет! А русский мужик, мосье Гакье, — это есть Россия. И русский мужик — это, может быть, единственное, что я действительно знаю и понимаю. — Глаза Савинкова влажно заблестели, он сделал паузу.
Миролюбиво улыбаясь, Гакье сказал:
— Я верю вам, и мы верим в то же, во что верите и вы. Но мы хотели бы знать еще кое-что. Например, что от вас хочет мистер Рейли? — Вот с чего решил он начать разговор.
— Того же, чего и вы. Только он в отличие от вас уважает меня, — с брезгливой усмешкой и уже совершенно спокойно ответил Савинков, возвращаясь на обшарпанный диванчик. Он обвел взглядом ободранные, покрытые зелеными потеками стены гостиничного номера и заключил неожиданно: — Англичан я не люблю, как, впрочем, и американцев.
— Что же остается французам? — полушутя-полусерьезно спросил Гакье.
— Все остальное, — совершенно серьезно ответил Савинков. Он был все-таки непревзойденный мастер мгновенно переходить из одного настроения в другое. Он уже видел, что Гакье настроен совсем не агрессивно и никаких ультиматумов, в частности денежных, по-видимому, предъявлять не собирается. И он успокоился.
Гакье начал издалека:
— Мы, мосье Савинков, были в свое время очень расстроены вашей берлинской неудачей. Кое-кому это дало тогда повод говорить об ослаблении в вашей организации элементарной дисциплины. А сейчас об этом снова вспомнили, но совсем в другой связи…
Савинков молчал. То, что Гакье назвал берлинской неудачей, было несостоявшимся покушением на советского наркоминдела Чичерина, ехавшего через Берлин на Генуэзскую конференцию. Неудача — это сказано мягко. Позор — вот что случилось в Берлине. И Гакье прав — никакой дисциплины! Разве могло быть такое во времена эсеровского террора в России, чтобы четыре человека стояли на своих боевых местах и чтобы двое из них имели возможность застрелить наркома и не сделали этого? Один, увидев идущего на него Чичерина, убежал со своего боевого поста. У другого будто бы «заел» спусковой механизм браунинга. Позор! Не говоря уже о том, что необычайно важный акт, который должен был фактически сорвать Генуэзскую конференцию, оказался проваленным.
— Оставим это, — сказал Гакье. — В конце концов и без этого Генуэзская конференция большевикам ничего не дала.
— А договор с Германией? А демонстрация перед всем миром волчьей грызни между странами Антанты? Нет, нет, мой дорогой Гакье, меткий выстрел в Берлине мог сделать многое.
Гакье удивленно смотрит на Савинкова. Сколько лет он знает этого человека и все не может привыкнуть к его манере строить разговор, то и дело противореча самому себе. Гакье не знает, что даже такой прославленный словоплет, как Александр Федорович Керенский, сказал однажды, что, если бы в России была партия демагогов, она в лице Бориса Савинкова получила бы гениального вождя. И тот же Керенский сказал также, что, разговаривая с Савинковым, собственную мысль нужно держать двумя руками.
— Оставим в покое то, чего не случилось, — предложил Гакье.
— Одна из моих книг называется «То, чего не было», — весело сообщил Савинков.
— В этой книге, — подхватил Гакье, — я бы с особым удовольствием прочитал главу под названием «Связь с английской разведкой».
— Что, что? — злобно сощурился Савинков, он вдруг с хохотом откинулся на спинку дивана и стал беззвучно аплодировать протянутыми вперед руками. — Великолепно, Гакье! У теннисистов такой точный удар в дальний угол называется «смеш». Браво, Гакье!
Гакье шутливо поклонился:
— Но все же мы бы хотели быть уверены.
— Повторяю: я их ненавижу, в этом главная правда. И мне есть за что их ненавидеть, — продолжал Савинков, быстро накаляясь. — Никогда не забуду, как я был у Черчилля по русским делам, в очередной раз просил для борьбы с большевиками денег, оружия. А он в ответ на мои мольбы встал, подошел к висевшей в его кабинете карте России, показал на расположение войск Деникина и Юденича и воскликнул: «Это не ваши, а мои армии!..» После этого я ничего не хотел просить у него.
— Вы не ответили на мой вопрос, — тактично помолчав, напомнил Гакье.
— Какой вопрос?
— О вашей связи с англичанами.
— Ах, это… — вздохнул Савинков. — Ну что же, могу сказать так: они к этому стремятся. Да, да, они хотят этого! А я хотел бы им отомстить!
— Ответьте мне, мосье Савинков, просто и ясно: названное вами стремление англичан имеет у вас успех?
— Нет.
— Почему же вы так часто встречаетесь с мистером Рейли?
— Это уже слишком, уважаемый Гакье, — с грустным сарказмом произнес Савинков. — Мне ведь за сорок. И кроме того, что я, очевидно по вашему мнению, мелкий шпик-двойник, я еще и руководитель организации. Я же еще и писатель, и, наконец, я — глава семьи. По-моему, мне уже можно доверить выбор знакомых.
— Вас слишком часто видят вместе…
— За мной следят ваши шпики?
— При чем здесь это? Вы бываете с ним в достаточно популярных местах.
— Значит, если бы я хотел утаить от вас свои встречи с ним, я должен был встречаться с ним в местах иных, не так ли? — усмехнулся Савинков.
— А может, именно так?
— Нет, нет, — Савинков поднял руку, как бы останавливая улыбающегося Гакье, и довольно долго отрицательно качал головой. Потом он скрестил на груди руки. — Я хочу вам сказать, что Сидней Рейли — выдающаяся личность. Я его знаю еще по России и, общаясь с ним, получаю огромное удовольствие. Я обязательно напишу о нем, может быть, даже целую книгу. Я истосковался по сильным людям, понимаете вы меня, Гакье? Если понимаете, объясните это и своим начальникам.
Гакье наклонил голову в знак согласия.
— Вы знаете, мосье Савинков, очень сложно у нас сейчас во Франции, — сказал он, и его подвижное сухое лицо стало печальным. — Институты демократии все более наглеют и хотят контролировать абсолютно все расходы правительства. Наше правительство вынуждено думать о каждом франке, особенно если он израсходован на секретные нужды. Скажу вам откровенно: уже не раз ставился вопрос о целесообразности помощи вам и вашему союзу, — Гакье умышленно резко поставил вопрос, чтобы затем иметь возможность сделать отступление.
Савинков иронически покачал головой.
— У вас сначала разговор о деньгах, потом о работе в России, а я стою на позиции диаметрально противоположной: сначала Россия, а потом уже печальная необходимость — деньги.
— Идеализм прекрасен в теории, — ответил Гакье, на его лице хитрая улыбка, глаза прячутся в сетке морщин.
Савинков встал с дивана и, сцепив руки за спиной, начал ходить по комнате, где и ходу-то было два шага туда и два обратно. Но взгляд его прищуренных глаз был далеко-далеко за этими грязными стенами.
— Моя мысль — о России, о работе там, о борьбе за новую историю моего народа — развивается вне всякой зависимости от ваших денег и от вашего мнения. Здесь главное — моя связь с Россией, мое знание того, что там происходит. Стоит ли вкладывать деньги в мое дело? — Савинков на мгновение останавливается, поднимает плечи. — Не знаю. Помогать монархическому охвостью, мне кажется, для вас спокойней. Они вам по крайней мере обещают за это Россию. А я вам этого не обещаю. Более того, вы должны отказаться от мечты оккупировать Россию. Моя русская душа, как и душа моего народа, этого не приемлет. Дайте русскому рай, но если бог будет говорить с иностранным акцентом, русский убежит в ад. Именно поэтому в России постигла неудача все иностранные интервенции. Но!.. — Поперечные складки за уголками его рта шевельнулись злой улыбкой. — Русские беглые монархисты на самом деле за ваши деньги ничего вам не дадут. Вы знаете, что они полученные от Форда доллары сожрали на банкетах по случаю получения этих денег? Но исторический позор они вам все-таки обеспечат. А я, верней, не я, а освобожденная мною от большевиков новая Россия деньги вам вернет. И откроет вам свой бездонный русский рынок. Улавливаете разницу?
— Это прекрасно, но деньги любят счет конкретный, — вставляет Гакье.
— О деньгах оставьте, — поморщился Савинков. Разговор о деньгах действительно раздражал его. На него нашел экстаз импровизации, он хотел говорить о России, которая известна только ему, о ее будущем, которое он, Савинков, пока еще не очень ясно, но все же видит в тумане грядущих времен, а тут — деньги. Он несколько раз повторил: — Оставьте… оставьте… — И, помолчав, продолжал, снова быстро воспламеняясь: — В России зреют совершенно новые силы антибольшевизма, и я имею об этом совершенно достоверные данные.
— Почему же мы не имеем этих данных от вас?
— Боже мой! — трагически сцепил руки Савинков. — Да вас же подобная информация никогда не интересовала. Вам подавай количество убитых коммунистов или заговор русских генералов в городе Пскове, а то, о чем я говорю, вы назвали бы теоретической чепухой.
— Вы все-таки расскажите, — попросил Гакье. Ему действительно хотелось узнать, что за данные получил Савинков. Более того, хотелось даже заранее поверить в особое значение этих данных. Ему самому осточертели парижские спасатели России, все эти великие князья и дряхлеющие генералы.
Савинков остановился у окна и смотрел на узкий, темный двор. Не оборачиваясь, он сказал:
— Я могу назвать, к примеру, полученное мной на днях письмо русского офицера, который теперь служит в Красной Армии. Он пишет своему другу о душной атмосфере жизни, о мечте дождаться очистительной грозы, которая смоет с русской земли большевистский мусор. Более того… — Савинков повернулся к Гакье и, скрестив руки на груди, продолжал, сам уже почти веря в то, что говорил: — Мы располагаем письмом коммуниста, который пишет брату, тоже коммунисту, о своем полном разочаровании в политике. Теорию коммунизма он называет абстракцией, которая выглядит еще более дико на фоне реально развивающейся новой советской буржуазии, вызванной к жизни самим Лениным. Мосье Гакье, я разрешаю вам доложить своему начальнику, что мы — Союз Защиты Родины и Свободы — делаем ставку теперь и на это.
— Хорошо, я доложу все это, — негромко сказал Гакье и вдруг спросил: — Скажите мне, только откровенно: вы не устали? Морально, конечно.
— Нет, — тихо ответил Савинков. — Я вообще не знаю, что такое усталость, особенно когда речь идет о политической борьбе…
Они вполне корректно простились. Сначала ушел Савинков, минут десять спустя — Гакье.
Савинков шагал по улицам с легкой душой, охваченный любимым с детства ощущением: неприятное дело позади, можно ни о чем плохом не думать. И он был доволен собой — он хорошо провел этот опасный разговор.
Возвращаясь утром из парикмахерской, Савинков на своей улице столкнулся лицом к лицу с высоким мужчиной средних лет. Бормоча извинения, он сделал шаг вправо, но мужчина тоже сделал шаг в ту же сторону. Он смотрел в глаза Савинкову и как-то странно улыбался, не то он извинялся, не то выказывал иронию. Савинков никогда не видел этого человека, но по светло-серым глазам, по широкой кости лица, по бородке лопаточкой, по всей манере держаться, по этой, черт возьми, улыбке он решил — это русский.
— На два слова, господин Савинков, — тихо по-русски произнес незнакомец. — Вы, как всегда, домой? Разрешите, я вас провожу?
И они пошли рядом. Савинков хотел было возмутиться, потребовать, чтобы его оставили в покое, но что-то заставило его идти дальше, с любопытством ожидая объяснения.
— Вы меня, конечно, не узнаете, — сказал незнакомец, лукаво косясь на Савинкова. — А вот я узнал вас сразу. В Вологде мы с вами в одно время в ссылке были…
Нет, Савинков его категорически не помнил, но он этого не сказал.
— Вы сидели как эсер, а я как большевик, — продолжал незнакомец с улыбочкой и таким тоном, что нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез. — А теперь я работаю здесь… И мне поручено передать вам приглашение советского полпреда товарища Красина — он хочет с вами встретиться и сделать вам хорошее предложение.
Незнакомец не переставал улыбаться и говорил с такой естественной простотой, что Савинков замедлил шаг, будто соглашаясь на разговор.
— С кем имею честь? — сухо спросил он.
— Сергей Ильич Трифонов. А по ссылке — Горбачев. Может, помните «горбачевские четверги» по изучению марксизма? Вы еще однажды явились к нам, высмеяли наше, как вы выразились, словоблудие. А Луначарский с вами тогда сцепился. Помните?
Савинков вспомнил, но опять промолчал. Спросил небрежно:
— Зачем я понадобился вашему полпреду?
— Он хочет сделать вам хорошее предложение.
— Ловушка?
— Глупости, господин Савинков. Мы подобными авантюрами не занимаемся. Наконец, вы можете, направляясь на свидание, предупредить полицию. А я уполномочен заявить вам вполне официально, что ваша неприкосновенность во время свидания гарантируется.
— Кем гарантируется? Чем?
— Честным словом товарища Красина. Можете и это сообщить полиции, и пусть ему позвонят. Хотя он еще и не аккредитован, он для них фигура вполне официальная.
— Цель встречи?
— Я уже сказал: вам сделают хорошее предложение.
В это время они подошли к подъезду савинковского дома и остановились перед дверью. Трифонов протянул визитную карточку:
— Здесь мой телефон. Можете три дня думать, а потом позвоните, пожалуйста, и скажите ваше решение. И если оно будет положительным, полпред в тот же день вас примет на улице Гренель, семьдесят девять, в бывшем русском посольстве… — Трифонов приподнял шляпу и слегка поклонился…
В то утро Савинков не завтракал. Он поднялся к себе и предложил друзьям завтракать без него, а сам, извинившись, скрылся за дверью своего кабинета. Там он опустился в глубокое кожаное кресло и, стиснув руки меж колен, стал напряженно обдумывать случившееся. В конце концов все его терзания, надежды и сомнения сосредоточились на той фразе, которую дважды повторил Трифонов, не меняя даже порядка слов: «Полпред хочет сделать вам хорошее предложение».
Что это может быть за предложение? Савинков хитрит с самим собой. Еще поднимаясь домой по лестнице, он почему-то решил, что ему хотят предложить какой-то политический пост в России. Поэтому он сразу же решил ничего не говорить своим соратникам о полученном предложении. Он расскажет им о результате встречи. Конечно, если он будет достаточно для него почетным.
В то, что результат будет именно таким, он верил все больше и больше: большевики поняли, что его нельзя поставить на колени, и решили, что лучше иметь его своим союзником, чем врагом.
Но тогда как же он объяснит миру свой столь неожиданный альянс с большевиками? Он размышляет недолго и отвечает: моей любовью к русскому народу, ради которого я иду на все. Да, он пришел к выводу, что, только находясь там вместе с народом, он сможет сделать для него больше. Именно так он все и объяснит. Савинкова совершенно не смущает, что всего десять минут назад он считал себя непримиримым, смертельным врагом большевиков и все свои планы, все свои мечты и надежды строил на своей ненависти, являвшейся, кстати, и его главной рекомендацией для западного мира.
На другой день он позвонил по телефону Трифонову и договорился о встрече завтра в пятнадцать тридцать. О предстоящем ему свидании он не сказал никому из своих ни слова. А вот мосье Гакье он известил и попросил принять меры на случай, если его заманивают в ловушку.
— Как вы думаете, зачем они вас зовут? — спросил Гакье.
Вроде бы шутя Савинков ответил, что ему будет предложено принять министерский портфель в правительстве Ленина.
Гакье немедленно доложил об этой странной новости начальству и вскоре получил одобрение решению, принятому Савинковым, и приказ позаботиться о его безопасности. В конце концов, если Савинкову действительно предложат какой-нибудь пост в России, это вполне устроит и французскую разведку. На всякий случай Гакье все-таки позвонил Красину и, назвавшись адвокатом и доверенным лицом Савинкова, попросил подтвердить, что его клиенту гарантируется неприкосновенность. Ему подтвердили. После этого Гакье протелефонировал Савинкову, что он может идти на свидание совершенно спокойно. Осторожный Савинков записал эти его слова на отдельном листе бумаги, поставил число и даже час, когда сделана запись, и вложил этот лист в папку с письмами от сестры Веры.
Ровно в четырнадцать часов сорок пять минут Савинков вошел в ворота советского полпредства на рю Гренель и, обойдя овальную клумбу, направился к главному входу. Навстречу ему из дверей вышел Трифонов — он был в черном костюме, в крахмальном воротничке и черном галстуке с булавкой-жемчужиной. Он встретил Савинкова как старого знакомого, и они вместе вошли в здание.
— Я хвалю ваше решение прийти к нам, вы действительно умный человек, господин Савинков, — говорил Трифонов, и опять было непонятно, шутит он или всерьез. — И хотя вы пришли чуть раньше, полпред уже ждет вас. Его зовут Леонид Борисович… Прошу вас, господин Савинков, — Трифонов открыл перед ним массивную дверь.
Красин сидел в кресле перед холодным и, видно, давным-давно не зажигавшимся камином и читал «Тан». При появлении Савинкова он отложил газету и чуть кивнул на кресло по другую сторону круглого столика. Савинков еще раньше решил, что первым здороваться не будет.
Он молча опустился в кресло и чуть заметным наклоном корпуса вперед дал понять, что готов выслушать советского полпреда.
— Я надеюсь, что вы имеете сведения о разгромленных за последнее время в России ваших организациях, — начал Красин без всякого обращения. — По мнению наших хорошо осведомленных органов, скоро будут разгромлены и все остальные ваши большие и малые контрреволюционные организации. Исходя из этого объективного факта, а также учитывая полную бесперспективность вашей борьбы с Советской властью, соответствующие советские органы предлагают вам сложить оружие, объявить полную капитуляцию перед Советской республикой и явиться с повинной на Родину…
Полпред уже с минуту молчал, с любопытством наблюдая за игрой лица Савинкова. Сначала на нем было только настороженное любопытство и попытка изобразить величественное равнодушие, потом на нем затрепетала растерянность. И наконец, лицо его окаменело, искаженное гримасой ярости.
— Вы поняли, что я сказал? — негромко спросил Красин. Он уже видел, что из этой встречи ничего не вышло. Но он не собирался уговаривать Савинкова сдаваться, это было бы унизительно для страны, которую он представлял. Предложение сделано, и достаточно.
— Все… — Савинков не узнал своего голоса, прокашлялся и сказал отчетливо: — Все прекрасно понял…
Он встал и, не глядя на Красина, вышел из кабинета.
Савинков не мог прийти в себя до конца дня, ходил по городу, сидел в шумных, прокуренных бистро и снова плутал по незнакомым темным улицам.
«Почему они это сделали? Почему?»
В конце концов определилось два ответа: они сделали это, искренне считая, что его дело бесповоротно проиграно, или они сделали это, чтобы таким способом устранить его — главную для них опасность. И верен, конечно, второй ответ — он им опасен! Они поняли, что, пока он жив, эта опасность висит над ними как дамоклов меч.
И, только окончательно утвердившись в этой мысли, Савинков поздно ночью направился домой.
На другой день он попросил Деренталя остаться после завтрака. Люба и Павловский, нисколько не обижаясь, ушли — завтрак окончен, вождь приступил к работе.
Савинков и Деренталь впервые после мелодраматического объяснения в поезде остаются вдвоем. Оба испытывают неловкость, Савинков не знает, в каком ключе провести разговор, и от этого злится — у него подрагивают глубокие складки за углами рта. Деренталь терпеливо и мстительно ждет, и он похож сейчас на сову — чуть опущенный нос, как клюв, круглые очки…
— Я вчера виделся с советским представителем… — кривя большой рот, сказал Савинков.
— Перестаньте! — Деренталь придвинулся, пытаясь заглянуть ему в глаза. — Вы нехорошо шутите, Борис Викторович…
— Да, да, Александр Аркадьевич, я был вчера в хорошо известном вам особняке на рю Гренель. Неким Красиным мне было предложено предательство… Но я преподал им краткий урок порядочности, — я просто не стал разговаривать, выслушал гнусное предложение и, не опускаясь до разговора с ним, молча ушел. Вы бы видели его харю, когда я уходил. Он готов был погнаться за мной с лаем и укусить меня за ягодицу… — Савинков рассмеялся и подмигнул Деренталю. — Наши дела отличны, Александр Аркадьевич, если Кремль поручает своему представителю склонить меня к измене моему знамени, моей священной борьбе. И мы на эту их подлость ответим достойно.
— Но как… как это произошло?
— За то, что я предварительно не информировал вас, извините. Но я, по правде, не считал это дело важным.
— А если бы вас там схватили?
— Это я предусмотрел… И давайте об этом больше не говорить. Отнесем это в область бесполезного прошлого и обратимся к настоящему. Я решил еще раз сыграть на грызне наших закадычных друзей и под это вырвать для нас средства. А заодно и расширить круг друзей.
— Все дело в технике исполнения, — холодно сказал Деренталь. — А кто же новый?
— Муссолини, — осторожно отвечал Савинков, внимательно наблюдая за реакцией собеседника. Последнее время Савинков увлечен личностью итальянского дуче и стесняется этого, потому что вокруг никто серьезно к Муссолини не относится, печать же открыто издевается над ним, называя его «Нероном на час», и буквально дня не проходит без газетных карикатур на дуче.
— Во-первых, у него казна пуста, как полковой барабан, — привычно улыбается Деренталь. — Во-вторых, если вы всерьез скажете где-нибудь, что наше движение связано с Муссолини, вы подорвете и свой авторитет и, следовательно, авторитет всего нашего дела.
— Это смешно, Александр Аркадьевич, вы презираете Муссолини, но между тем он — вождь государства и создатель нового политического движения, а вы…
Деренталь встал:
— Я могу уйти, Борис Викторович?
— Выслушайте меня… — тихо говорит Савинков и без паузы продолжает: — А вдруг у Муссолини сейчас есть какой-то свой интерес к России? Я скажу ему, что мы изучаем сейчас его политическую программу. Я, кстати, действительно смотрел его программу — в ней немало разумного. Хотя и чуши тоже у него порядочно… Но вдруг он сам предложит нам помощь?
Деренталь, ссутулясь и сцепив руки за спиной, выхаживает от стены до стены, говорит на ходу:
— Борис Викторович, настоящая политика никогда не строится на «а вдруг»…
— Муссолини — политик импульсивный, от него можно ждать чего угодно.
— Нас поднимут на смех, — печально роняет Деренталь.
— Собаки лают, а караван идет, — самонадеянно смеется Савинков. — Фашизм — движение сейчас крайне модное. Во всяком случае, это движение, Александр Аркадьевич, популярней нашего с вами. К Муссолини никто не суется с предложением предательства. Ну, а что касается насмешек, то больше всего их было обрушено на большевиков. Что только о них не писали, не говорили! А большевики плюют на это и укрепляются в России с каждым годом. Разве это не факт?
Деренталь молчит, он знает: если Савинков принял какое-то решение, подвергать его сомнению попросту опасно. И он ждет, стараясь понять, принял ли вождь решение или он еще действительно сомневается…
— Представьте себе, в печати появляются глухие сообщения из Рима о том, что я веду там какие-то переговоры с Муссолини, — продолжал Савинков. — С помощью нашей газеты мы можем даже пустить слух, будто инициатор этих переговоров — сам Муссолини. Разве это нам повредит?
— Но принесет ли пользу?
— Сейчас нам полезно каждое шевеление воздуха вокруг нас! — повышает голос Савинков. — Словом, я еду к Муссолини!
— А мне кажется, надо поехать к Черчиллю, — осторожно перечит Деренталь.
Савинков на мгновение задумывается.
— Это само собой. Но теперь-то он всего лишь министр колоний.
— Он Черчилль, Борис Викторович, — Деренталь смотрит на Савинкова через очки сильно увеличенными светлыми глазами. — Но его следует пугать не Муссолини, а Францией. Намекнуть, что наши дела в России идут в гору и что в связи с этим Франция потребовала от нас верной любви. А мы, мол, прошлое не забыли и идем к Черчиллю, ибо нам дружба с Англией дороже легкомысленной французской любви.
— Да, да. Именно, — рассеянно соглашается Савинков. — Именно так… И я, как вы советовали давеча, пощекочу еще и чехов. Вы правы — и Масарика и Бенеша будет шокировать одно мое появление в Праге. Их репортеры ринутся ко мне, но я буду молчать. А вот мой болтливый братец сделает заявление, полное туманных намеков. После этого я уже сам позвоню Масарику. Он примет меня, вот увидите! И он отвалит нам немалую сумму за одно мое обещание молчать о том, как он в восемнадцатом году давал нам деньги на устранение Ленина.
— Конечно… конечно… — бормочет Деренталь, привычно не замечая, что вождь выдает его мысли за свои.
По широким каменным ступеням на градчанский холм в Праге поднимались два брата Савинковы — Борис и Виктор. Издали они были похожи — оба рослые, сильные. Но это только кажется издали. А вблизи у них не было никакого сходства, даже внешнего. У Бориса Викторовича лицо замкнутое, сосредоточенное, с высоким лбом, с резко очерченным большим ртом и крупным носом. Это лицо умного, серьезного и сильного человека. И одет он просто, строго, как умеют одеваться люди со вкусом и средствами. А у Виктора Викторовича все легкомысленное: и его пестрый в клетку костюм, и лицо, и прежде всего его глаза, светло-серые, весело блестящие и живые как ртуть. Он моложе своего брата всего на четыре года, а выглядит моложе лет эдак на десять, если не больше. Сейчас он шел позади брата и то отставал от него на несколько ступенек, то одним прыжком настигал его.
На площадке посередине лестницы они остановились. Виктор Викторович сказал, покачиваясь с носков на каблуки:
— И все-таки ты мог бы взять меня в Париж…
— Ты мне там не нужен, — строго ответил Борис Викторович, оглядывая красное море черепичных крыш. — Как деятель не нужен. А как брат ты чересчур накладен. — Он посмотрел еще немного на Прагу, лежавшую внизу, и двинулся вверх.
Виктор постоял, глядя в спину брату, и двумя прыжками настиг его.
— Ты эгоист. Так было всегда. И не только по отношению ко мне.
Борис Викторович повернулся и сказал в лицо Виктору:
— Конечно, я был эгоистом, когда с Ваней Каляевым мерз на московских улицах, карауля великого князя, а ты в это время сидел у мамы под юбкой и таскал из папиного стола деньги на конфеты девчонкам! Ты скажи мне спасибо, что я устроил тебя в Праге, а не в каком-нибудь уездном польском городке, где нет даже венеролога…
Они долго шли молча, старший на ступеньку впереди. На вершине лестницы он внезапно остановился, и Виктор Викторович чуть не налетел на него.
— Ты не обижайся, я ведь любя… — глухо сказал старший.
— Избави бог, — усмехнулся обиженный Виктор.
— Ну и дурак. Нет денег. Нет у нашего союза и у нас с тобой особенно. И еще — учись скромности у Веры, пользуйся случаем, что рядом с тобой живет такая умная сестра.
— В Париже возле тебя я не стоил бы дороже, — по-детски клянчил Виктор.
— Заладил: Париж, Париж… Не видишь, какая красота здесь?
Савинков смотрел на лежавшую внизу Прагу. И действительно, вокруг была волшебная красота тихой и нежной пражской весны. Цвела сирень, каштаны выкинули вверх свои фарфоровые подсвечники, белой пеной покрыты фруктовые деревья — весь город тонул в цветах, в пряном их аромате. Влтава, по-весеннему чуть вспухшая и пожелтевшая, ослепительно сверкала на солнце своими быстринами.
Борис Савинков напишет впоследствии в Варшаву Философову: «Кто бы мог подумать, что среди всей этой весенней прелести впереди меня ждала этакая мерзость…»
Братья прошли через Градчаны — пражский кремль, наполненный каменной тишиной, и вскоре приблизились к Чернинскому дворцу, где была резиденция Бенеша. Виктор Викторович остановился — он будет ждать брата у лестницы. Отходчивый по натуре, он шел и думал, что брат в общем прав: он не так уже плохо устроен со своей женой Шурочкой в этой скучной добропорядочной Праге. Разве что денег маловато. Но это с ним всю жизнь… В Варшаве, когда он был начальником разведки союза, даже того оклада и то не хватало. И все же Виктор Викторович втайне надеется, что брат сейчас замолвит о нем словечко перед чехами…
У входа во дворец Савинкова поджидал сухонький старичок, одетый во все черное, со стоячим до ушей крахмальным воротничком. Удостоверившись, что перед ним действительно то лицо, которое ждут, старичок открыл огромную скрипучую дверь и, прижав ее спиной, пригласил Савинкова войти.
Они бесконечно долго шли по сумеречным, прохладным и пустым коридорам и залам дворца. И вдруг Савинков подумал, что зря он пошел в этот затхлый дворец. Впрочем, пока все совершалось точно по плану — был слушок, пущенный савинковской газетой «За свободу», что Савинков-де приглашен для переговоров в Прагу. С раннего утра репортеры осаждали его, но он молчал. А к вечеру брат сделал туманное заявление для вечерней газеты о том, что ему неизвестна цель приезда его брата Бориса, но не секрет, что связи брата с руководящими кругами Чехословакии начались не сегодня, а еще в России, сразу после революции…
Старичок в черном подвел Савинкова к громадной резной двери и низким наклоном головы дал понять, что за дверью тот, кто нужен посетителю. От легкого прикосновения дверь открылась, и Савинков вошел в большую светлую комнату.
Тридцативосьмилетний Эдуард Бенеш, аккуратный, подтянутый, с постным лицом, стоял за своим столом, внимательно и настороженно смотря на приближавшегося Савинкова. Бенеш в это время находился в зените своей политической карьеры — он и лидер главной партии страны, и министр иностранных дел, и премьер в послушном кабинете министров. Появление Савинкова в Праге и прозрачные намеки в связи с этим его брата встревожили президента Масарика. Он пригласил к себе Бенеша, чтобы обсудить этот вопрос со всех сторон. Было решено — принять Савинкова, постараться поставить его на место и дать ему понять, что его шантаж ни к чему хорошему не приведет. Но если…
— Здравствуйте, господин Бенеш.
— Здравствуйте, господин Савинков.
Оба приветствия звучат холодно, формально. Бенеш садится и унизительно долго не приглашает сесть Савинкова. Он знает, как самолюбив Савинков и как трудно ему будет держать себя в руках после такого начала.
— Я что-то не понял опубликованного вчера заявления вашего брата, — с едва уловимой иронией говорит Бенеш. — Но один намек в нем я все же понял и решил, что поступил глупо, выполнив просьбу маршала Пилсудского об устройстве в Праге некоторых ваших людей. Согласитесь сами: ваш брат в общем живет на деньги, которые даем ему мы, и благодарит нас за это, попросту говоря, грязными намеками в печати.
— Этот намек если и понятен, то только вам и мне, — чуть улыбаясь, говорит Савинков. — И я, между прочим, не знаю, как вы поняли этот намек…
Премьер молчит. Его бледное холеное лицо ничего не выражает.
Выждав немного, Савинков говорит доверительно и проникновенно:
— Я, господин Бенеш, нуждаюсь в помощи. Конечно, не я лично, а мое дело.
— Вы все-таки хотите поддержать намеки брата и навязать мне какие-то переговоры, касающиеся России? Не нужно этого, господин Савинков!
— Но я никогда не поверю, что вы изменили свое отношение к так называемой русской революции и к большевикам!
— Мне всегда казалось, господин Савинков, что вы умный человек, — неторопливо отвечает Бенеш. — Неужели вы до сих пор не поняли, что ваше личное отношение к России большевиков не может определять отношений к ней целых государств, которые существуют с Россией на одной довольно тесной планете?
— Однако мою программу в отношении России почти открыто поддерживают деятели государств, не менее уважаемых, чем ваше, — парирует Савинков. — Когда мое движение победит, эти средства будут возвращены сторицей.
— Мой принцип — политика не финансируется! — глядя поверх Савинкова, отвечает Бенеш.
— Простите, но… это нонсенс.
— Да, да, господин Савинков! Если политика жизнеспособна и выражает волю народа, она не нуждается в допингах. — Глаза Бенеша очень спокойны, он видит, что бьет точно и больно.
Савинков чувствует, что бешенство туманит ему голову, но берет себя в руки. Тянуть разговор, однако, не следует — пора пускать в ход последний, главный козырь.
— Каких-нибудь четыре года назад, господин Бенеш, — говорит он, — у вашего нынешнего президента и у вас были совсем другие принципы и вы совсем иначе смотрели на Россию большевиков. И тогда вы давали мне деньги на устранение Ленина.
Бенеш принимает удар почти незаметно. Только левая рука, лежавшая на столе, непроизвольно сметнулась со стола на колени.
— Этого никогда не было, господин Савинков, — негромко говорит он.
— Что-о? — Савинков ошарашен. Он ждал, что Бенеш пустится в объяснения, но такого… бесстыдства отрицания фактов он не мог себе даже вообразить. — Значит, в первых числах марта восемнадцатого года господин Масарик не встречался со мной в московском отеле «Националь»? — звенящим голосом спрашивает Савинков. — И мы не говорили с ним о цене террора? И он не обещал мне двести тысяч рублей на устранение Ленина? И я потом не получил эти деньги из рук вашего генерала Клецанды?
— Генерал Клецанда умер и потому беззащитен, — тихо, не опуская глаз, отвечает Бенеш.
— Да, боже мой! — почти кричит Савинков. — Может, и я не был здесь два года назад, в кабинете господина Масарика, и он не давал мне денег для моей борьбы с большевиками?
— Тогда ваше поведение похоже на попрошайничество, — невозмутимо произносит Бенеш.
Савинков выдерживает и это. Но вести нормальный разговор он уже не может — мысли как бы вырываются из-под его контроля.
— Лицемерие — старое оружие буржуазных политиканов! — прерывисто дыша, восклицает он. — Так неужели вы не понимаете, что, лицемеря со мной, вы лицемерите с великим русским народом! А этого история вам не простит!
Бенеш встает. Морщится. Весь его вид говорит: довольно, мне надоела вся эта чушь…
— Моему народу, моей стране кровно близки страдания русских, — говорит он проникновенно. — Но и это не дает и никогда не давало нам права вмешиваться в их внутренние дела.
Савинков тоже поднимается.
— Ну, а я не лишен права передать в печать письмо ко мне вашего генерала Клецанды, — осекшимся от злости голосом говорит он. — Я сделаю это хотя бы для того, чтобы развеять мистику. До свидания, господин Бенеш. Благодарю вас за урок лицемерия.
Бенеш чуть поклонился.
— Взаимно — за урок… безрассудства, — пробормотал он.
Когда дверь за Савинковым закрылась и прошло несколько минут, Бенеш соединился по телефону с Масариком.
— Савинков только что ушел от меня, — сказал он. — Я сделал все, чтобы образумить его, но вряд ли мне это удалось. Он грозится опубликовать какое-то письмо генерала Клецанды.
— Он не посмеет, — отзывается Масарик.
— А если все же?
— Он тогда перед всем миром признается, что брался за убийство Ленина и получал за это деньги.
— Ну и что это для него? Но нам лучше подобные идеи скрывать…
— Да, да, я понимаю… — неуверенно соглашается Масарик и решительно добавляет: — Будем все опровергать — настойчиво, многократно…
После долгой паузы Бенеш говорит:
— Мне докладывали, что брат Савинкова, которого мы приютили, личность довольно легкомысленная. Надо послать к нему умного агента, и пусть он посулит ему большие деньги за письмо Клецанды.
— Обдумайте это сами, — отвечает Масарик, — но надо все-таки перевести Савинкову небольшую сумму. Это заставит его не торопиться со всякими публикациями. При перечислении денег — ни слова текста. И сделать это через Легио-банк как некий взнос в счет имущества, вывезенного из России нашими войсками… В конце концов этот банк для того и создан. А для отвода глаз переведите небольшую сумму и другим лидерам русской эмиграции…
Спустя три дня Савинков был уже в Лондоне. Он сразу позвонил в редакцию «Таймс», назвался секретарем Савинкова и продиктовал информацию о своем приезде в Англию по делам, связанным с его Союзом Защиты Родины и Свободы… Увы, потом он не нашел своей информации ни на одной из страниц «Таймс». И тогда понял свою ошибку — надо было звонить в менее солидную газету…
Он был готов и к тому, что Черчилль откажет ему в приеме, но, когда позвонил в секретариат министра колоний Черчилля и попросил записать его на прием к министру, ему чуть позже ответили, что он может прийти завтра, в одиннадцать утра…
Савинков вошел в приемную Черчилля без пяти минут одиннадцать — пусть не думают, что он мог прибежать сюда за час до приема и потом на глазах у чиновников трепетать в ожидании святого мгновения, когда его позовут.
Прием, прямо скажем, наивный, и Черчилль сбил с него спесь в первую же минуту, причем министр об этом и не думал, это получилось у него само собой. Савинков приблизился к столу Черчилля, и тот протянул руку, не поднимаясь в кресле. Савинков решил, что произойдет рукопожатие, и потянулся к министру, но в этот момент пухлая рука министра сделала жест, приглашающий его сесть в кресло перед столом. Бледное лицо Савинкова побледнело еще больше, складки за уголками рта беспрерывно подергивались, и он еще долго не мог подавить в себе бессильную ярость. Но Черчилль, наверно, ничего не заметил — за высоченными окнами стояла мгла не развеявшегося с ночи тумана, и в кабинете было сумрачно.
— Вы совершенно не меняетесь, это что, национальное свойство русских? — спросил Черчилль, бесцеремонно разглядывая Савинкова своими маленькими влажными глазками. Черт возьми, действительно же этот русский ни на йоту не изменился с тех пор, когда бывал у него в качестве представителя адмирала Колчака, а позже и всех других белых генералов России.
— После наших встреч, мистер Черчилль, прошло не так много времени, чтобы мы могли измениться. Надеюсь, что это относится и к нашим взглядам.
— Я слушаю вас, — деловито произнес Черчилль, уверенный, что Савинков пришел просить деньги. И чтобы процедура не затягивалась, он мягко добавил: — Люди, меньше слов — жизнь так коротка… — Черчилль улыбнулся, и на его пухлых щеках зашевелились глубокие ямочки.
Савинков тоже улыбнулся, но Черчилль прекрасно видел, что ему не до шуток.
— Мое движение, моя борьба с большевиками нуждается в поддержке, — негромко, в меру патетически и с достоинством произнес Савинков.
— Я только что прочитал вашу замечательную книгу. Кажется… «Лошадь белой масти». Так? — спросил Черчилль, будто не расслышав того, что сказал Савинков.
— «Конь блед», — ответил Савинков сквозь сжатые зубы.
— По-моему, вы хороший писатель, мистер Савинков.
— Я политический деятель, мистер Черчилль.
— Господи! Зачем вам это? — почти искренне воскликнул Черчилль. — Да если бы я умел писать, я бы купил себе домик в Ницце, ящик сигар, кучу великолепной бумаги…
— Я борец, мистер Черчилль, — прервал его Савинков. — Россия, плененная большевиками, — моя кровоточащая рана. Мне нужна помощь.
— Я всего-навсего министр колоний, — развел короткие руки Черчилль, и его широкая черная визитка распахнулась, открывая белоснежный жилет.
— Вы Черчилль! — вспомнил Савинков ход мыслей Деренталя. — И я знаю ваше отношение к большевикам.
— Что вы знаете… — вздохнул Черчилль. Он встал из-за стола, не спеша подошел к камину и сказал, вороша угасшие угли: — Не хотел бы быть пророком, но дело идет к тому, что мы увидим в Букингеме их посла в кожаном фраке…
— Политическая игра.
— Все не так просто, мистер Савинков. Вы, надеюсь, Маркса читали?
— Конечно.
— Так что не так все просто…
— В ваше примирение с большевиками я не верю!
— Что касается меня — да, этого не произойдет никогда, — твердо и с чувством сказал Черчилль. — Но большевикам от этого ни жарко ни холодно. — Он вернулся за стол, тяжело вжался в кресло и выразительно посмотрел на часы, стоявшие на камине.
— Помогите моему движению, и большевикам станет жарко, — тоном сдержанной страсти начал Савинков. — Сейчас у меня создается весьма благоприятное положение в России. Ленин скоро умрет, а тысячи моих людей в России начинают действовать. Это не могло не случиться, мистер Черчилль! Альянс русского народа с большевиками невозможен. Я от его имени обращаюсь к вам, мистер Черчилль!
— Да, да, я понимаю… — сочувственно кивнул Черчилль, отстригая кончик сигары. — Но поймите и вы: мы подвергаемся атакам слева. Впереди выборы.
После этого он закуривает и так долго молчит, что возникшая было у Савинкова надежда на благоприятный исход свидания испаряется и уже становится просто неприличным ждать. Он собирается встать, но в это время Черчилль приоткрывает тяжелые веки и, уставившись на Савинкова своими острыми глазками, говорит не то серьезно, не то шутя:
— Как министр колоний, могу предложить — не хотите ли поехать от нас в Индию? Нам в колониях очень нужны сильные люди.
Савинков встает и, чуть наклонив голову, говорит:
— Прошу извинить за отнятое время. До свидания, мистер Черчилль… — Он совершенно бесстрастен, холоден, и только ноздри его тонкого неправильного носа выдают волнение.
Неожиданно быстро и легко вынув свое толстое тело из кресла, Черчилль так же легко выходит из-за стола и обнимает за талию только что повернувшегося было уходить Савинкова. Они вместе идут к дверям, как добрые близкие друзья.
— Больше оптимизма, мистер Савинков, — говорит Черчилль, добродушно пыхтя сигарой. — Далеко не все еще потеряно. И мир в общем-то существо благоразумное… У вас есть шансы на успех, и, кроме всего прочего, вы еще имеете возможность купить домик в Ницце… запастись великолепной бумагой… Желаю счастья, мистер Савинков!..
В этот же день под свежим впечатлением Савинков написал Деренталю нервное, полное сарказма письмо, где назвал своего друга и советника гадалкой от политики и комнатным пророком, а себя доверчивым идиотом. Черчиллю досталась характеристика политика, у которого мозги заплыли жиром…
Между тем вскоре после ухода Савинкова в кабинет Черчилля пришел руководитель британской разведки. Они обсудили дела, касавшиеся министерства колоний, потом Черчилль сказал:
— У меня сегодня был Савинков. Как бы ему помочь?
— А крикуны Макдональда?
— Ерунда! — воскликнул Черчилль, и толстые щеки его задрожали. — Запомните мои слова: если, не дай бог, лейбористы поселятся на Даунинг-стрит, вы, как и при нас, будете подкармливать таких людей, как Савинков. Разведка России нам, Англии, черт возьми, нужна как воздух!
— Пока они кричат, будто единственная государственная мудрость состоит только в том, чтобы не делать того, что делалось нами, — ответил руководитель разведки.
Черчилль пренебрежительно махнул рукой:
— Не обращайте внимания. Но советую — установите за Савинковым внимательное наблюдение в Париже. Он намекал, будто у него в России дела пошли в гору. Верить ему на слово не стоит, но нам не простят, если мы здесь что-нибудь прозеваем.
— Наблюдение за ним можно поручить Сиднею Рейли. Последнее время он часто бывает в Париже и видится с Савинковым.
— Согласен.
— Между прочим, есть сообщение из Праги, что Савинков был принят Бенешем.
— Подробности? — энергично спросил Черчилль. — Выясните непременно. Масарик и Бенеш зря ничего не делают. Не забудьте, как они ловко сыграли на послевоенном хаосе и сделали себе государство!
Черчилль помолчал, смотря куда-то вдаль, а потом сказал задумчиво:
— Если кому-нибудь специально надо разучиться логически мыслить, лучший для этого способ — заняться русскими делами…
Савинков направлялся в Италию. Он ехал туда почти уверенный в бесполезности своей поездки — и все-таки ехал. Это было похоже на действие под самогипнозом, когда его вела за собой некая неосознанная упрямая сила. Трезвый рассудок предупреждал, что поездка в Рим принесет ему только новые унижения. А внутренний голос той упрямой силы кричал: «Поезжай! Мир состоит из неожиданностей!»
Свидание с Муссолини ему устроил живший в эмиграции русский писатель Александр Амфитеатров, сын которого Данила служил в личной охране итальянского дуче.
Муссолини в это время находился на курорте, и Савинкову пришлось из Парижа выехать не в Рим, а в Леванто. Это было гораздо ближе Рима, всего в ста километрах от Генуи, и дорога сюда по побережью была поистине волшебно красивой, казалось, она вела от голубого моря в голубое небо.
В Леванто его встретил Данила Амфитеатров. Очень важный от сознания, что устраивает встречу двух великих людей, он, соблюдая наивную конспирацию, отвез Савинкова в бедный пансион, пропахший луковым супом и каким-то химическим средством против клопов, заметим сразу, средством тщетным — в этом Савинков убедился в первую же ночь.
Амфитеатров сказал, что удобнее всего представить Савинкова дуче прямо на пляже, и утром они направились к морю.
Савинков не предполагал, что попадет в курортное место, и выглядел довольно странно в своем черном пиджаке и стоячем крахмальном воротничке. Леванто по случаю присутствия итальянского вождя было переполнено агентами, и Савинкова наверняка сцапали бы, если бы не присутствие рядом охранника дуче Амфитеатрова-младшего.
Однако на этот раз Савинкову встретиться с Муссолини не удалось. Когда дуче в сопровождении своей супруги донны Ракеле появился на пляже, сбежавшиеся итальянцы устроили ему такую восторженную встречу, что впору было подумать о его безопасности. Данила Амфитеатров оставил Савинкова и бросился сквозь толпу к дуче…
Муссолини рассердился, отказался от мысли совершить прогулку по морю. Он сел в подъехавший к берегу автомобиль и уехал в свою резиденцию.
Савинков наблюдал все это с острой завистью — именно о таком восторженном поклонении народа мечтал он втайне. И думал о том, что Муссолини это гарантирует вечность. Откуда было знать Савинкову, что пройдет всего двадцать лет, и итальянцы будут равнодушно наблюдать, как партизаны вешают их обожаемого дуче на фонарном столбе вниз головой…
Только на третий день, когда из-за гор наползли тучи и с утра зарядил дождь, Муссолини принял Савинкова. Охранники — черноглазые и черноволосые красавцы с белоснежными зубами — бесцеремонно его обыскали, а затем провели в кабинет дуче. Савинков принял все это как должное, он считал, что Муссолини достоин такой охраны, и теперь с любопытством оглядывал громадную комнату, обставленную с безудержной роскошью. У стены, закрытой гигантским гобеленом с изображением пасторального пастушка, стоял огромный мраморный стол, под креслом был специальный постамент — дуче был мал ростом.
Муссолини ворвался в свой кабинет с такой быстротой, будто не хотел, чтобы посетители долго видели его маленький рост. Забежав за стол, он сразу стал выше и, выкинув вперед и вверх короткую руку, негромко произнес: «Чао».
Савинков, садясь в кресло перед столом, как-то странно провалился и понял, что у его кресла укорочены ножки. Сидеть ему было неудобно, колени высоко задрались, и он не знал, куда девать ноги. Но зато он сразу стал невообразимо ниже вождя.
— Итак, синьор Савинков? Прекрасно! — не садясь, заговорил Муссолини на дурном немецком языке. Видимо, Данила Амфитеатров предупредил его, что гость не владеет итальянским. — Мне рассказали кратко вашу биографию — она похожа на сюжет авантюрного романа! Вы мне нравитесь, а это уже немало! — Муссолини опирался сжатыми кулаками на мрамор стола, как мог бы это делать высокий человек. — Да, да, синьор Савинков! В нашу с вами эпоху взрывов и катаклизмов не в ходу вожди с благопорядочными буржуазными биографиями. Конечно, кое-кому такие люди, как мы с вами, кажутся выскочками. Ха-ха! Поглядели б вы, как год назад сам король отдавал мне в руки Италию! Эта старая перечница поняла, что под ним, вот здесь, — дуче похлопал себя по налитому заду, — накаленная сковородка. И я сразу из выскочки превратился в надежду Италии. Так он это и сказал, бывший король бывшей Италии. А теперь он для меня нуль, и я поведу Италию к таким высотам, что у мира закружится голова, наблюдая за нашим взлетом!
Муссолини на мгновение умолк, и Савинков не замедлил врезаться в эту паузу — он знал о способности дуче часами говорить о себе.
— Господин Муссолини, я приехал к вам с надеждой.
— О! Еще бы — без надежды! — злорадно заорал Муссолини, распахнув свой огромный рот. — Моя Италия отныне и на века для всех — Мекка! Для всех, кто думает о будущем. Не будь я Муссолини, если я не увижу весь мир стоящим на коленях перед моей Италией! Древний Рим — чепуха! Обожрались и потеряли чувство ответственности перед историей! Италия моей эпохи создаст нечто такое, перед чем человечество ахнет! Остолбенеет! Вы читали мою последнюю речь? Зря, синьор Савинков. Все, кто хочет идти вперед не с завязанными глазами, должны читать мои речи! Запомните!
Все это было похоже на оперетку, но, увы, происходило не на сцене, и Савинков, снова уловив паузу, сказал:
— Россия, та, за которую я борюсь с большевиками, могла бы стать вашим могучим союзником.
— Что значит — союзником? — выпучил свои масленые глаза Муссолини. — Что значит могла бы стать? Союзников выбираю я сам. Понимаете, синьор? Сам! Ни черта вы не понимаете! Весь мир, и ваша Россия в том числе, оскандалился! Могучая Россия — что это за чушь? Не позволю! Новую историю человечества провозгласил я! Неужели и это вам не понятно?
— Наоборот, синьор Муссолини! Наоборот, мне очень близки ваши идеалы. Именно поэтому я и пришел к вам просить помощи.
Муссолини удивленно замер, выпучив глаза, в которых вдруг вспыхнули лукавые искорки.
— Ах, помощи? — переспросил он. — Я действительно помогу вам. Да! — Из груды книг, лежавших на приставном столике, он взял одну и начал ее подписывать. — Я редко это делаю. Это моя книга, о моей жизни и о моих идеях и борьбе. Слушайте, что я вам написал: «Синьор Савинков! Идите за мной, и вы не ошибетесь!» И не благодарите меня. — Он протянул книгу Савинкову, вставшему с кресла. — Это мой долг — помогать слепым! Эта книга поведет вас по единственно правильному пути. Чао! — Муссолини снова вскинул руку, потом круто повернулся всем своим маленьким плотным туловищем, соскочил с пьедестала и выбежал из комнаты. В других, уже открытых дверях стояли два охранника.
Савинков, ошеломленный, покинул кабинет дуче…
В тот же день он написал своей сестре Вере в Прагу: «Ты не можешь себе представить, как все это было, — ни одному клоуну не снилось то, что так легко и непринужденно продемонстрировал этот фигляр от политики. Но самое страшное в том, что мне вдруг показалось: он сам понимает, что фиглярствует, и видит, что мир, глядя на него, не только не смеется, но даже восхищается им! Что же касается меня, то произошло уже привычное — еще одно унижение!..»
Савинков уезжал из Италии подавленный. Он не знал, что в Париже его уже ждало уведомление из банка о двух поступлениях на его счет от лиц и организаций, «пожелавших остаться неизвестными». Как только он возьмет в руки эти голубенькие гербовые бумажонки с солидным названием банка, к нему мгновенно вернутся и уверенность, и энергия, и прекрасное настроение. Он не зря совершил эту нелегкую поездку…
С Савинковым, Москва
2. III.-8
5. III.-8
1. Имеются организации по городам.
2. В начале прошлого декабря на Дону еще монархически.
(Трубецкой говорил правду.)
В этот период соглашение Алексеева с Корниловым 26.XII. Соглашение с демократами: с этого времени монархизм снят с повестки дня.
3. Важнейшее дело, что знаю правду о казаках Г.Л.
Я — свое мнение. Будет вести переговоры с Клецандой, Максой.
Я ему, чтобы А. Скупать хлеб, чтобы не достался немцам. Мануфактурой! Значит, японцы.
Б. В случае чего «Хлебный террор».
В. Политтеррор?
Алексеев писал — он не разбит, отходит на юг.
Террор: покушение на великого князя Сергея стоило всего лишь 7000 рублей.
Плеве — 30000.
Я могу предоставить некоторые финсредства — Шипу, чтобы Клецанда 200000 рублей…
Примечание автора:
Как всякую дневниковую запись, в которой используются сокращенные слова и фразы, понятные только автору дневника, эту запись Масарика точно расшифровать очень трудно. А нам это и не нужно. Нам интересен и важен только конец записи, где Масарик записал сообщенные ему Савинковым цены покушений, в которых он, Савинков, участвовал Масарик записывает сумму в 200000 рублей. И эта сумма в точности совпадает с той, которую позже назовет однажды Савинков. Двести тысяч на убийство Ленина…
Прага, 9 ноября 1921 года.
ГОСПОДИНУ ПРЕЗИДЕНТУ РЕСПУБЛИКИ
Господин президент,
когда в последний раз, в сентябре, я имел честь быть принят Вами, Вы соблаговолили подать мне надежду на то, что не откажетесь от своей выдающейся поддержки дела «зеленых», интересы которых я защищаю…
По требованию коммунистов я с несколькими друзьями был выслан из Варшавы. Несмотря на это, наша революционная организация в Польше осталась почти нетронутой и продолжает свою деятельность так же, как наш филиал в Финляндии…
Мы всегда страдали из-за огромных финансовых затруднений. Однако сейчас нам грозит полная ликвидация, потому что мы совершенно лишены каких-либо средств.
Я прибегаю к последней возможности и от имени всех «зеленых» крестьян, солдат и ремесленников апеллирую к Вам, господин президент, к великому демократу и другу России, каковым Вы являетесь.
Соблаговолите принять, господин президент, выражение моего глубочайшего уважения и преданности.
Б. Савинков.
29/XI 1921 г.
Париж.
Господин президент,
я должен выразить Вам самую горячую благодарность за ту исключительную помощь, которую Вы соблаговолили оказать делу, которому я имею честь служить.
Прошу Вас, господин президент, соблаговолить принять вместе с моей благодарностью и выражение моего глубочайшего уважения и совершенной преданности.
Б. Савинков.
Примечание автора:
Таким образом, мы устанавливаем, что и в конце 1921 года Масарик продолжал подкармливать Б. Савинкова и поддерживать его борьбу против нашей страны.
Леонид Шешеня струхнул, узнав, что доставлен в Москву, на грозную Лубянку, но скоро успокоился.
Допросы — чистая проформа: где был в семнадцатом, перечислите близких и дальних родственников. И часа не спрашивают, отправляют обратно в камеру. Привык Шешеня и к своему следователю Николаю Демиденко. Они, наверное, однолетки. И такой он другой раз бывает робкий и даже ласковый, так бы и сказал ему: «Друг ты мой, Коля, не тяни ты резину попусту…»
Но бывает, что Шешеня думает о следователе совсем по-другому. У следователя привычка — во время допроса заглядывать в окно. Тогда Шешеня видит розовенький, чисто выбритый затылок чекиста и косточку над впадинкой. Шешеня с необыкновенной ясностью представляет себе, как он в этот розовенький затылок бьет тяжелым малахитовым пресс-папье.
Однажды Демиденко резко отвернулся от окна и застал в глазах Шешени мысль о своем затылке. Не мог не застать. Но, видать, тепа этот следователь — ничего не заметил, улыбнулся, как всегда, и спросил:
— Может, на этом кончим?..
Шешеня уяснил для себя, что Лубянка совсем не так грозна и беспощадна, как про нее рассказывали, и что с чекистами вполне можно ладить. Вот уже почти месяц сидит он тут, и ничего страшного не произошло. Все, что он говорит на допросах, Демиденко с полной верой пишет в протокол. Поверили чекисты и в «почтовый ящик», где должны лежать адреса тех, к кому его послал Савинков.
Шешеня сказал, что «почтовый ящик» находится на Ваганьковском кладбище позади памятника с ангелом. Когда его туда привезли, он показал на первый попавшийся памятник с ангелом. Его возили туда три раза, и Шешеня успокаивался все больше — чекисты поверили и в его «почтовый ящик». Больше всего Шешеня боялся, что чекисты как-нибудь дознаются о его кровавых делах в банде Павловского. Но не случилось и этого. Демиденко все ковыряется в его адъютантстве у Савинкова — что за работа, какие ему известны документы, кого видел возле Савинкова и прочее.
Хуже бывает, когда на допрос приходит кто-нибудь из начальников. По тому, как в их присутствии держится Демиденко, Шешеня догадывается, что за птица пожаловала. Одного он приметил особо — рыжий, плотный, с явно офицерской выправкой и глазами как у рыси (это был помощник начальника контрразведывательного отдела ОГПУ Сергей Васильевич Пузицкий). Он чаще других приходил на допросы, но никогда в них не вмешивался, только слушал да смотрел на Шешеню.
Последние дни Шешеню вообще на допросы не вызывали. Это время им не потеряно. Он сумел сблизиться с тюремным надзирателем Хорьковым. Дядька тот оказался подходящий, может пригодиться в рассуждении побега. Жалуется на жизнь, значит, намекает. В свое дежурство уже дважды вызывал Шешеню из камеры и назначал его вне очереди уборщиком по этажу, а там всей работы дай бог на час, а потом они с надзирателем сидели в его уголке и толковали о жизни. Так появилась у Шешени еще одна тайна от следователя — надзиратель Хорьков. Кабы гепеушники знали, с какими настроениями есть надзиратели в ихней тюрьме, они бы ахнули! Но Шешеня доволен. Он готовит Хорькова для своего побега.
Дверь в камеру распахнулась, и надзиратель Хорьков, как положено службой, объявил:
— Шешеню — к следователю.
До конца тюремного этажа заключенного сопровождал надзиратель, дальше его вели конвойные. Шешеня спросил:
— Чего это я опять понадобился?
— Мало ли что? Может, и обвинительное вручат. Тогда и суд не за горами, — равнодушно пояснил Хорьков.
— Шлепнут? — беспечно спросил Шешеня.
— Все возможно.
Шешеня испуганно глянул на Хорькова — надзиратель никогда так с ним не разговаривал.
— Чего выпялился? Не узнаешь, что ли? А ты что думал? Здесь, брат, Чека, здесь не шутят. «И никто не узнает, где могилка твоя», — пропел Хорьков, подталкивая остановившегося Шешеню.
В кабинете, кроме следователя Демиденко, оказались сразу два начальника: тот, знакомый Шешене, рыжий, с рысьими глазами, и чернявый красавчик с бородкой клинышком и светло-серыми веселыми глазами. Это был начальник контрразведывательного отдела ОГПУ Артур Христианович Артузов.
В этот утренний час кабинет Демиденко тесен и мрачен. Сумрак в комнате кажется еще плотнее оттого, что противоположная стена здания вызолочена солнцем и над ней в синем небе плывут прозрачные легкие облака. Шешеня видел в окне и эту солнечную стену и это синее небо. И вдруг сердце у него защемило от предчувствия беды.
Пузицкий сидел у стола, за спиной у него, облокотившись о подоконник, стоял Артузов, а Демиденко виновато, словно отстраненный за что-то от допросов, уселся на стул позади Шешени и все время там вздыхал и шуршал какими-то бумагами.
От одного лишь взгляда Пузицкого у Шешени похолодела спина.
— Как вы сами понимаете, все должно иметь свой конец, — заговорил Пузицкий высоким голосом. — Нужно кончать и вашу затянувшуюся историю. Мы все время проверяли ваш почтовый ящик — там ничего нет.
— Ума не приложу, в чем дело, — тихо сказал Шешеня, повернувшись к Демиденко и как бы ища у него поддержки.
— Может быть только одно объяснение — что людей, к которым вы шли, мы уже взяли.
— Так, наверное, и есть, — обрадовался Шешеня.
Пузицкий вздохнул:
— Вы свой почтовый ящик выдумали, и это с вашей стороны серьезный промах — за ложные показания мы сурово наказываем. Ну, что вы нам скажете?
— Почтовый ящик — это правда. Я прямо не знаю, что случилось, — уныло ответил Шешеня.
— Ладно, оставим в покое почтовый ящик. Займемся вашими делами более ранними. Будьте любезны, ознакомьтесь вот с этим документом.
Шешеня взял из рук Пузицкого сколотые листы бумаги с машинописным текстом и мгновенно прочитал заглавие: «Перечень преступлений Л. Д. Шешени, совершенных им в бандах Булак-Балаховича и Павловского на территории советской Белоруссии, Западной области и в др. местах в 1920–1922 гг.».
Мелькнула мысль — отшвырнуть бумаги. Но Шешеня не сделал этого, он заставил себя внимательно читать каждую строчку. Откуда-то издалека донесся до него голос Пузицкого:
— Прошу читать внимательно. Может быть, есть лишнее? Ваши соратники по банде способны и на это, все записано под их диктовку…
Шешеня читал, и перед его внутренним взглядом, как мигающая кинолента, проносились воспоминания, и были они такими отчетливыми, что он видел даже лица убитых им людей. Документ вырвал из прошлого то, что он особенно не любил вспоминать, — как он убил молоденькую учительницу на глазах у ее матери и как мать умоляла его не трогать дочку, а он убил потом и мать. Прочитав про это, Шешеня невольно поднял на Пузицкого полные ужаса глаза.
— Что-нибудь лишнее? — вежливо, почти участливо спросил Пузицкий.
Несколькими минутами позже Шешеня начал отрицать все, но эти первые, страшно длинные минуты он молчал, затравленно смотря то на Пузицкого, то на Артузова. И это его молчание было признанием вины. А потом он стал все отрицать. Ему предложили очную ставку с Никитиным, который был с ним вместе в банде Павловского и уже давно сидел в советской тюрьме. Шешеня сначала категорически отказался. Но сразу передумал: раз не расстрелян Никитин, значит, может уцелеть и он. Но чтобы проверить, действительно ли чекисты оставили Никитина в живых, надо пойти на очную ставку. Теперь все, что с ним происходило, он мерял одной меркой — может ли это спасти ему жизнь?
На другой день в кабинете Демиденко Шешеня встретился с хорошо известным ему павловцем Никитиным, который подтвердил все, что в перечне было отнесено на личный счет Шешени, и под конец сказал:
— Не вертите хвостом, Шешеня. Если хотите выжить, как я, говорите правду…
Никитина увели, Шешеня тяжело задумался. И когда поднял голову, то вздрогнул: он не заметил, как за столом следователя вместо Демиденко оказался Пузицкий. Будь у Шешени время, он, может быть, и придумал бы что-нибудь, но времени у него уже не было — прямо перед собой он видел потемневшие глаза Пузицкого и его мягкое: «Ну, Шешеня, ну?..» И тогда он тихо произнес:
— Я расскажу все.
— Начнем с конца… — Пузицкий подвинул к себе лист бумаги. — Начнем с паролей и адресов, по которым вы теперь шли.
Шешеня сообщил адреса двух подлежавших его ревизии резидентов: Герасимова в Смоленске и Зекунова в Москве…
Операция по изъятию смоленского резидента, бывшего штабс-капитана царской армии Герасимова, проводилась сразу после полуночи. Герасимов (он жил в Смоленске под фамилией Дракун) по паролю Шешени мирно принял оперативного работника ГПУ Григория Сыроежкина, провел в свою комнату, а там вдруг стал выхватывать из-за голенища маузер. Но с Сыроежкиным нельзя было так шутить. Герасимов не успел еще поднять свой маузер, как уже лежал на полу, и Сыроежкин скручивал ему руки веревкой. Затем Сыроежкин выстрелил из форточки два раза вверх — это нужно было сделать по плану операции, соседи должны знать, что ночью здесь что-то произошло. Это на случай, если сюда придет еще какой-нибудь ревизор от Савинкова — чтобы не было у него никаких иллюзий о судьбе резидента.
На другой день в Москве Герасимов дал довольно откровенные, а для чекистов неожиданные показания. Смоленские чекисты считали, что главная савинковская организация ими ликвидирована, а оказалось, что она была совсем не главной. Герасимов возглавлял большую контрреволюционную организацию, имевшую свои базы в Смоленске, Ярцеве, Рудне, Гомеле и Дорогобуже. Организация насчитывала свыше трехсот человек, которые были законспирированы в тройки. Они вели работу среди крестьян и интеллигенции. И все это создал и возглавлял на вид удивительно скромный и даже туповатый штабс-капитан Герасимов. Сын крупного помещика, убитого разъяренными крестьянами в девятьсот пятом году, за две революции потерявший все, он стал непримиримым врагом Советской власти. Считая свою игру окончательно и бесповоротно проигранной, он ничего не скрывал и только просил поскорей провести следствие. Никакого снисхождения к себе он не ожидал и не просил.
Включить Герасимова в задуманную игру против Савинкова было бы полным безумием. Даже если бы Герасимов согласился стать приманкой для поимки Савинкова, он пошел бы на это только с целью побега или чтобы провалить планы чекистов.
Было решено арестовать всех членов герасимовской организации и устроить над ними открытый суд. Так родился знаменитый в свое время смоленский процесс савинковцев во главе с Герасимовым. А вслед за ним процессы в Петрограде, в Самаре, Харькове, Туле, Киеве, Одессе…
С московским резидентом Зекуновым дело обернулось совсем иначе.
Как раз в это время в Москве были раскрыты 23 савинковские резидентуры, и ни с одной из них Зекунов контакта не имел. Служил он теперь в войсках железнодорожной охраны, и там о нем отзывались хорошо. Недавно на товарном дворе он поймал и задержал грабителей. Получил за это благодарность в приказе и премию. Наблюдение показало, что со службы он шел прямо домой и все остальное время проводил с семьей. У него была жена, пятилетний сын, и вскоре жена должна была родить второго ребенка. Соседи говорили о нем: «Семьянин, какого поискать, и вообще человек тихий, приятный…»
Еще не было десяти вечера, но Москва уже спала, погруженная в осеннюю темноту и дождь. Только над рестораном «Прага» в начале Арбата висело светлое облако. Там то и дело к освещенному подъезду ресторана подъезжали автомобили и извозчики с гостями, перед которыми распахивал зеркальные двери седобородый швейцар в золотых галунах. Когда дверь приоткрывалась, на улицу доносились звуки оркестра. А дальше Арбат был темен и безлюден. Только у особо осторожных лавочников в тамбурах магазинов дремали сторожа.
Дождь усилился. Чекист Андрей Федоров ругал себя за то, что не надел, как его товарищи, брезентовый плащ, на нем было черное пальто в талию с бархатным воротничком, которым и шею-то не прикроешь, — вода с кожаной кепки льется за ворог.
Федоров наискось пересек Смоленский бульвар, где ветер шумел пожухлой листвой, и вошел в Третий Смоленский переулок. Вот и дом, где на втором этаже живет Зекунов. Ни одно окно в доме не светилось.
Войдя в тоннель низких ворот, он подождал, когда в просвете появились его товарищи, и вошел в дом. По дощатым скрипучим ступеням он поднялся на второй этаж. В тускло освещенном коридоре нужная дверь — четвертая и последняя справа.
Федоров негромко постучал. Подождал. Постучал еще раз. За дверью послышался шорох и отчетливое:
— Лежи, я сам.
Рука шаркнула по двери, щелкнула задвижка, и дверь немного приоткрылась.
— Вам кого? — спросил мужской голос.
Федоров тихо произнес:
— Вы случайно не знаете, где здесь живет гражданин Рубинчик?
За дверью долго молчали.
— Подождите меня на улице, — наконец сказал из темноты мужской голос, и дверь захлопнулась.
Федоров решил не уходить. Если Зекунов задумал бежать через окно, там его возьмут товарищи. А он будет ждать его здесь.
Зекунов вышел одетый по-уличному, даже в калошах. Он кивнул Федорову и пошел впереди. На улице к ним на почтительном расстоянии присоединились оперативники. Они прошли к бульвару, где Зекунов сел на мокрую скамейку и молча показал Федорову место справа от себя. Но Федоров не сел и, стоя перед ним, повторил пароль.
— Гражданин Рубинчик давно уехал в Житомир, — печально и устало ответил наконец Зекунов.
— Надо сразу отвечать на пароль, — строго сказал Федоров, садясь рядом. — Докладывайте, как дела.
— Нету дел… нету ничего… Что хотите думайте, а нет, и все тут, — повторял Зекунов.
— Шевченко за это не похвалит. Тем более — отец, — с угрозой сказал Федоров.
— Ну и пусть… Ну и пусть… — еле слышно произнес Зекунов и, вдруг вскочив, крикнул: — Откуда у них право на мою душу? Что вам от меня надо?
— Прекратите истерику! — цыкнул Федоров. — Нам от вас нужна только правда.
— Я уже сказал: нету никаких дел! Нет! — Зекунов действительно был близок к истерике, он снизил голос, но как бы шепотом продолжал кричать: — Я свою душу вам не продавал! Не продавал! Оставьте меня в покое!
— Прекратите! — тихо приказал Федоров продолжавшему причитать и качаться на скамейке Зекунову.
— Не из железа у человека нервы. Не из железа, — опустив голову, сказал Зекунов и затих.
— Значит, никакой работы вы не вели?
Зекунов поднял голову и заговорил с нараставшим возмущением:
— А чего вы ждали? Чего? Посылаете нас сюда, как последних идиотов. Говорите: вас поддержит народ! Какой народ? Тут каждый второй с полным удовольствием сволокет тебя в ГПУ! Не вышел из меня герой! Не вышел. И вообще — отпустите меня подобру-поздорову. Я не знаю вас, вы не знаете меня! — Зекунов вскочил, но Федоров схватил его за рукав и силой усадил снова.
— Вы арестованы, гражданин Зекунов, поднимите руки, — негромко приказал он. — Я из ГПУ.
Подошедшие оперативники помогли Федорову обыскать окаменевшего Зекунова, а потом отправились делать обыск в его комнате.
Федоров с арестованным пешком отправился на Лубянку. Он решил допросить Зекунова сейчас же, пока тот не успел придумать обманных версий. По дороге и в кабинете Федорова Зекунов не проявил ни страха, ни особой взволнованности и охотно рассказывал все, о чем его спрашивали.
После нескольких допросов было установлено, что Зекунов как резидент Савинкова ровным счетом ничего не делал. Он даже не сходил по трем адресам, которые ему дали в Варшаве. Прибыв в Москву, он прежде всего отыскал свою семью. Оказывается, он еще раньше задумал: если семью не найдет, тогда будет работать как резидент, а если найдет, то на этой опасной работе поставит крест…
Выяснили, что Зекунов был младшим командиром Красной Армии и во время наступления на Варшаву попал в плен к полякам. Там он пошел в армию Булак-Балаховича, но вовремя понял, что угодил к бандитам. Бежал. Скрывался у своего однополчанина, работавшего в польской полиции. Тот его и познакомил с представителем савинковского союза, выдав за капитана белой армии. Зекунов сразу же согласился, чтобы его забросили в Россию, и его стали готовить как резидента.
Федорову казалось, что Зекунов рассказывает правду, но он продолжал допрашивать его каждый день, пытаясь поймать на неточностях или противоречиях. Зекунов твердо держался один раз сказанного и вызывал у Федорова все больше доверия.
Поскольку сам Зекунов жене ничего о своей тайной миссии не сказал, Федоров сообщил ей, что муж ее арестован в связи с хищением грузов на железнодорожном складе, но сам он в воровстве, мол, не участвовал и арестован за служебную халатность, так как ограбление склада произошло в часы его смены.
— Я знала, что его зря взяли, — убежденно сказала она.
Федоров был уверен, что жена Зекунова расскажет это всем соседям и знакомым. Так что, если Савинков поручит кому-нибудь еще проверить Зекунова, ревизор получит именно эту информацию: резидент арестован по воровскому делу, но не как прямой соучастник, а за служебную халатность…
Операция против Савинкова, задуманная ОГПУ, должна была начаться посылкой из Москвы за границу савинковца, которому можно было настолько верить, чтобы без колебаний отправить его туда одного.
Выбор был небольшой: либо Шешеня, либо Зекунов.
Шешеня по своим данным подходил больше, а главное — он был известен всему руководству савинковского союза. Но веры у чекистов ему не было никакой. Страх перед расплатой за совершенные им преступления, может быть, еще сделает свое дело, но твердо надеяться на это нельзя…
Сейчас самым главным было выяснить меру допустимого доверия Зекунову. Если Зекунов, перейдя границу, переметнется к противнику, вся операция будет провалена. Более того, вторично начинать ее будет уже бессмысленно…
Зекунова ввели в кабинет Федорова в седьмом часу вечера. Это был первый случай, что его вызвали на вечерний допрос, но он этим не был ни встревожен, ни удивлен. Он поспешно сел на обычное свое место перед столом Федорова и опустил голову.
— Ну что же, Михаил Дмитриевич, вспомнили что-нибудь еще?
Зекунов отрицательно покачал головой и, не поднимая головы, ответил:
— Я сказал: врать не буду. Один раз соврал — хватит.
— Когда соврали?
— Да не вам, а там, в Варшаве, Шевченко и компании. Будь проклят тот час!
— Значит, во всем виноват только тот час?
— Я во всем виноват! Но самое тяжкое наказание несу не я.
— А кто же?
— Жена моя, вот кто. Один ребенок на руках, другой скоро родится, — Зекунов обхватил голову руками и закачался из стороны в сторону. — Ждала меня столько, и для того, чтобы я ее погубил.
— Запоздалое раскаяние, Михаил Дмитриевич. Расскажите-ка лучше, как вы попали в плен.
Зекунов вскинул голову и удивленно посмотрел на Федорова.
— А это к чему?
— Хотим знать о вас и это.
— Все по той же глупости и в плен попал. Да, да! Меня, дурака, жизнь все время учит и все без толку.
— Расскажите.
— Тут целая история… — начал Зекунов. — Значит, был со мной на военной службе такой человек — капитан царской, потом комбат Красной Армии Чапельский. Мы с ним всю царскую войну вместе отбыли. Почему-то он меня отметил среди других офицеров и даже вроде опекал. А в революцию вышло наоборот — я его уговорил податься в Красную Армию, и мы вместе наступали на Варшаву. В одном запутанном бою видим — плена не миновать. Ночью Чапельский подозвал меня и говорит: «Идем!» Я пошел. Спрашиваю — куда. Он говорит: «К разуму и свету». Ну, идем и идем. А он меня, оказывается, в плен привел. Он, видите ли, в красных идеалах разочаровался.
— А как с идеалами у вас? — спросил Федоров.
— Сам не знаю, а раз не знаю, значит, их нет.
— Как это так может быть? Ну, вот вы проклинаете какой-то там час. А нас вы проклинаете?
— Нет.
— Значит, все-таки какие-то убеждения у вас есть. Ну ладно… — Федоров отодвинул в сторону протокол допроса. — Я вызвал вас главным образом по поводу вашего заявления. Вам предоставлено свидание с женой.
— Когда? — выдохнул Зекунов.
— Сейчас. Вот вам пропуск на выход.
Зекунов, очевидно, не поверил и не двинулся с места.
— Возьмите! — повысил голос Федоров. — Но ровно в двадцать четыре часа вы должны вернуться. Понимаете?
— Понимаю, — еле слышно отозвался Зекунов.
— Тогда не теряйте времени, идите!
Зекунов взял пропуск, встал и медленно пошел. В дверях он остановился, оглянулся.
— Идите, идите… — сказал Федоров. — И не опаздывайте обратно.
…Зекунов вернулся около девяти, пробыв в отлучке только чуть больше часа. Казалось, он за это время постарел и похудел. Он стоял перед Федоровым и смотрел на него черными воспаленными глазами.
— Все, хватит, — говорил он, тяжело дыша, будто только что бежал. — Ставьте меня к стенке, и нечего тянуть, прошу вас!
— А больше вы ничего не хотите? — спросил Федоров.
— Что, что я могу еще желать?
— Искупить вину перед своим народом — вот что! — строго сказал Федоров.
Совещание происходило на Лубянке в небольшом кабинете председателя коллегии ОГПУ.
— Нам, товарищи, следует обсудить вопрос, у которого есть имя, отчество, фамилия и биография, — Борис Викторович Савинков, — начал Дзержинский. Тень усмешки прошла по его лицу как бы вслед сказанным словам, и он продолжал: — Безжалостная ирония судьбы — всю свою путаную, рискованную и в общем бесполезную жизнь этот человек, очевидно, мечтал стать великой личностью. Как-то, еще в самом начале века, скрываясь в Париже от царской полиции после убийства великого князя Сергея, Савинков гордо отверг предложение французских газет написать о своих похождениях террориста, он сказал: «Такие люди, как я, о себе не пишут. О них пишет история». Однако вскоре после этого он написал сам о себе весьма кокетливую книгу «Конь блед», в которой фактически отрекся от эсеровского террора и, что самое подлое, отрекся от таких своих замечательных товарищей по эсеровской партий и по террору, как казненный царскими палачами Иван Каляев. Уже одним этим Савинков заявил о себе как о человеке, для которого нет ничего святого. И дальнейшие его дела целиком это подтвердили — охотник на царских сановников, он брал у империалистов деньги на убийство Владимира Ильича Ленина. Большей беспринципности, я думаю, и быть не может. Но это наш враг, крупный враг, как бы он ни был мелок человечески. — Выпуклые скулы Дзержинского порозовели, как всегда, когда он что-нибудь принимал близко к сердцу и начинал волноваться.
У железного Феликса добрейшее сердце, оно наполнено любовью к людям, страстным желанием принести им счастье. И в этой любви к людям начиналась его холодная, беспощадная ненависть к врагам Советской власти — они были для него прежде всего врагами человеческого счастья. Ему трудно было говорить о Савинкове не волнуясь. Но он не мог позволить себе, чтобы его товарищи видели сейчас его злость, совсем не помогающую делу. Он приказал себе говорить спокойнее, и постепенно кровь отхлынула с его щек, но он не сделал даже маленькой паузы в своей речи и продолжал энергичнее:
— Я сказал, что Савинков прожил жизнь в общем бесполезную. Но существует объективный критерий не только пользы, но и вреда. В последнем Савинков может быть признан личностью поистине выдающейся. Он буквально всю свою сознательную жизнь приносил людям только вред. Даже когда убивал царских сановников, — вы знаете, как мы, большевики, относимся к террору. Так вот, вся жизнь во вред людям. Но, может быть, он человек, который заблудился в тумане политического неведения? Нет, он достаточно умен, чтобы понимать, кто он в руках капиталистов Запада. Это наш сознательный враг, он открыто нас ненавидит и старается причинить зло. Он, например, клялся в верной любви к русскому мужику, и одновременно его же люди, по его же указке убивали крестьян Западного края только за то, что они поверили в Советскую власть. Мы обезвредили в нашей стране тысячи его последователей, его агентов, и за каждым стояли диверсии, шпионаж, убийства. Обезвреживание этих савинковцев я и теперь считаю самой главной частью операции против Бориса Савинкова. Но дошла очередь и до него самого…
Когда Владимир Ильич был еще здоров, я однажды рассказал ему о нашем замысле выманить Савинкова из-за границы и здесь судить за все его преступления перед нашим народом и государством. Владимир Ильич к нашему замыслу отнесся одобрительно, но сказал, что это будет такая крупная игра, проиграть которую непозволительно. Я хочу, чтобы вы это знали…
Мне сегодня был задан вопрос: зачем нам, рискуя жизнью своих людей, добывать Савинкова, если его силы внутри страны все равно будут ликвидированы?
Дзержинский обвел всех взглядом своих светло-коричневых глаз и, отжав в кулаке клинышек бородки, продолжал:
— Мы хотели обойтись и без лишних усилий и без риска — некоторое время назад Савинкову было предложено сложить оружие и явиться с повинной к своему народу. Он отклонил это разумное предложение и тем поставил нас перед необходимостью действовать…
Но главное объяснение нашей операции все же в другом — в международной обстановке. Генуэзская конференция показала не только грызню среди империалистов, но также их патологическую ненависть к нашему Советскому государству. Для борьбы с нами они еще долгие годы будут подбирать по всему миру все темное, продажное, готовое за тридцать сребреников на любое преступление. И у нас уже есть сведения, что Савинков предлагает свои услуги даже Муссолини.
Долгое время мы не могли начать, потому что не имели подходящего савинковца, без которого немыслима завязка задуманной нами игры. Теперь, после раскрытия в одной Москве более чем двух десятков савинковских резидентур, мы получили возможность подобрать такого человека, и мы можем начать операцию.
Предложенная товарищем Менжинским схема, на первый взгляд, проста: мы должны заставить Савинкова поверить в существование в России новой, дотоле неизвестной ему мощной контрреволюционной организации, остро нуждающейся в опытном, авторитетном руководителе. В интересах большего правдоподобия мы для Савинкова изобразим даже контакт этой организации с его людьми в Москве. Их достаточно здесь под нашим контролем. Поверив во все это, он должен приехать к нам. А поверить ему в это тем легче, что он знает: подлинной антисоветчины у нас предостаточно. Естественно, что наша организация действовать не будет. Она — миф. Миф для всех, кроме Савинкова и его людей. И чтобы они этого не разгадали, нам надо работать очень умно и точно, наполняя миф абсолютно реальным, хорошо известным нам опытом деятельности подлинных антисоветских организаций. Мы не будем провоцировать наших противников на преступления. Этого нам не нужно. Но нам нужно разгадать и парализовать направленные против нас вражеские усилия. А конкретная наша цель — выманить сюда преступника из преступников Бориса Савинкова. И судить его. Это нанесет удар по всей контрреволюционной эмиграции, внесет разлад в ее ряды, облегчит нам борьбу с нею.
Сегодня мы собрались, чтобы коллективно представить себе фигуру Савинкова во всех доступных нам ракурсах. Кто начнет разговор?
Феликс Эдмундович передал ведение совещания начальнику контрразведывательного отдела Артуру Христиановичу Артузову, а сам сел за свой стол и углубился в чтение бумаг. И все знали: если он подвинул к себе папку с четырьмя тисненными на ней буквами ВСНХ, значит, он взялся за свои государственные дела по Высшему Совету Народного Хозяйства. Дзержинский, услышав, как Артузов грустно уговаривал кого-нибудь выступить первым, сердито отодвинул от себя папку и поднял голову.
В этот момент встал оперативный уполномоченный Андрей Павлович Федоров и попросил слова. Это был невысокий худощавый мужчина лет тридцати пяти, с гладко зачесанными назад густыми каштановыми волосами. Он был в штатском костюме, сидевшем на нем ладно и непринужденно: на нем был грубошерстный свитер с высоким валиком воротника, казалось, его крупная голова посажена прямо на плечи.
— Я взял на себя довольно трудную задачу — обрисовать психологическое состояние Савинкова, — начал Федоров очень серьезно и совсем без волнения, — по его биографии у нас есть особый докладчик, но и мне неизбежно придется опираться на различные эпизоды его жизни. Кто-то заметил, что ничто так не разрушает веру, как разочарования. Савинков пережил минимум два огромных разочарования. Первое — в эсеровском терроре против монархии. Об этом он пишет в книгах «Конь блед» и «О том, чего не было». Второе — разочарование во всех своих планах погубить Октябрьскую революцию и Советскую власть. Об этом — книги «Конь блед» и «Моя борьба с большевиками».
— А если он еще верит в победу? — раздался высокий голос Дзержинского.
Вопрос был неожиданным, и Федоров немного стушевался, но, помолчав, ответил:
— Этого не может быть, Феликс Эдмундович, для этого он должен иметь сильную и ясную идею.
— Сильную и ясную с вашей точки зрения? — перебил Дзержинский. — А разве с его точки зрения не является такой идеей свержение в России большевиков? — спросил Феликс Эдмундович, вставая из-за стола и подходя к Федорову.
— Попытаюсь ответить вам, Феликс Эдмундович.
— Ну, ну, давайте, — Дзержинский сел рядом с Федоровым и, подперев голову руками, приготовился слушать.
— По-моему, он просто из тех, кому легче умереть, чем с арены активного действия уйти в небытие, — продолжал Федоров свою мысль. — Он насмерть отравлен сознанием своего соучастия в делании истории. И вот он продолжает деятельность, благодаря которой он так или иначе находится на поверхности и, кроме всего прочего, сохраняет за собой право надеяться на международное покровительство и на международную славу. Но поскольку вся его деятельность направлена против нас, против нашей Страны Советов, он прекрасно знает, что на западной политической бирже котируются не прошлые его дела, а будущие. Сейчас он теряет опору в нашей стране и очень нервничает…
Дзержинский вырвал из блокнота листок, написал на нем что-то и передал Артузову. Тот прочитал: «Кого назначим первым номером?» Артузов написал поперек: «Думаю» — и вернул листок Дзержинскому.
— Мне кажется, — продолжал Федоров, — что Савинков сейчас должен находиться перед необходимостью сменить тактику борьбы с нами, и вот это для нас главное. Припертый к стенке небытия, он может пойти на все, и, поскольку за спиной у него остаются наши заклятые и могущественные враги, мы можем понести новые серьезные потери. Так вот, мне кажется, что сейчас он на перепутье, и психологически этот момент для наших планов весьма благоприятен… — Федоров остановился, чуть вопросительно глядя на Дзержинского.
— Последнее верно… Согласен… согласен, — ответил ему Феликс Эдмундович и обратился ко всем: — Но его психология, товарищи, еще не все. Мы должны ясно представлять себе, чего он добивается. У него есть ближняя цель, есть кадры и есть главное задание тех, кто его кормит, — свергнуть в России большевиков, утопить в крови Советскую республику. Значит, он может стать слугой самых разномастных, тоже желающих этого господ. А это опасно, потому что чревато внезапными изменениями обстоятельств. Заметим себе это… Продолжайте, товарищ Федоров. Извините…
— Посмотрим теперь, что происходит у него, так сказать, в собственном доме… — улыбнулся Федоров. — Показания его адъютанта подтверждают то, что мы знали раньше: Савинков оставил семью и живет отдельно, сняв довольно дешевую квартиру. Шешеня говорит, что в кругах, близких к Савинкову, давно было известно, что тот не ладит со своей женой, будто бы не понимающей его исторического предназначения. Но ходили упорные слухи в Париже, что он ушел от семьи, чтобы быть свободным в отношениях с женой своего друга Деренталя. Шешеня говорит, что это очень молодая и красивая женщина, что он часто видел их вместе. Я лично думаю, что это на Савинкова похоже больше. Так или иначе, это изменение в личной жизни Савинкова для нас крайне важно, ибо вносит существенные поправки в его внутреннее состояние. Наконец, я читал последнюю статью Савинкова в газете «За свободу». Он нещадно ругает монархическую эмиграцию и белых генералов, обвиняет их в трагическом и традиционном непонимании России и ее народа. Это в общем правильно, хотя и не ново. Удивительно другое: Савинков в этой статье делает то, чего никогда не делал раньше, — он резко нападает на западные страны, и, хотя ни одна из них не названа, легко можно узнать и Англию, и Францию, и Польшу, то есть страны, которые давно являются его покровителями. Тут явно что-то кроется. Замечу в скобках, что об Америке в статье ни слова. Вся остальная часть его статьи — это стенания о мученических страданиях русского мужика, который по своей натуре непримиримый враг большевистского коллективизма. И тут у него рассыпаны намеки на то, будто он знает о России что-то такое, чего эти страны, роковым для себя образом, главным не признают. И что именно поэтому Россия и ее история всегда для Запада полны неожиданностей. И так далее и тому подобное. Создается впечатление, что он пугает эти страны с какой-то целью.
— А может, его цель иная? — мягко спросил Артузов и продолжал: — Может, он, с одной стороны, пускает Западу пыль в глаза, а с другой — выманивает на переговоры Америку, а?
— Я думал об этом, — ответил Федоров. — И это не снижает благоприятности момента для нашей операции. Западные разведки, которые кормят Савинкова, вероятно, толкают его в спину, требуют оправдания расходов, и в этой ситуации наша легенда о появлении в России новой контрреволюционной организации явится для Савинкова бесценным подарком. А если он решил сменить хозяев, она явится для него еще большим подарком. В общем, я считаю, что мы начинаем операцию в очень благоприятный момент.
Федоров сел и, опустив голову, смотрел исподлобья на товарищей, стремясь угадать, как они оценили его выступление.
Дзержинский заметил, что помощник зовет его к телефону, встал, одобрительно тронув Федорова за плечо, прошел к своему столу и взял телефонную трубку.
Федоров встретился взглядом с сидевшим напротив Гришей Сыроежкиным, тот закатил под лоб глаза, показывая, с каким невыразимым восторгом он слушал его выступление. Федоров рассмеялся, не замечая, как пристально смотрит на него издали Дзержинский, слушая кого-то по телефону.
— Твоя речь еще впереди, товарищ читатель… — тихо сказал Федоров Грише, и тот сразу увял.
— Я откажусь, сошлюсь на то, что ты все уже сказал и по его книгам.
Дзержинский вернулся к большому столу и снова сел рядом с Федоровым. По лицу его все поняли — случилось что-то неприятное. Феликс Эдмундович, чуть склонив голову к плечу, казалось, рассматривал стоявший перед ним графин с водой.
— Плохо, товарищи, с Ильичем… — сказал он. — Позвали мы светил заграничной медицины — все то же самое: может положение улучшиться, а может и ухудшиться… Поражен мозг. Вы понимаете, товарищи, поражен мозг Ленина… — точно отрицая эту возможность, Дзержинский покачал головой, обвел взглядом своих товарищей, встретив у каждого понимание и сочувствие, и глухо сказал: — Продолжим работу…
Помощник начальника контрразведывательного отдела Сергей Васильевич Пузицкий, как всегда затянутый в ремни портупей, в ладно сшитой гимнастерке, встал и заговорил, образцово строя каждую фразу. И эта его железная манера разговора сразу вернула всех к делу.
Пузицкий сделал обзор показаний савинковцев, которые в той или иной степени знали своего шефа, а затем обрисовал его окружение, кратко охарактеризовав ближайших соратников: Дмитрия Владимировича Философова, Александра Аркадьевича Деренталя, Сергея Эдуардовича Павловского, Евгения Сергеевича Шевченко, Виктора Викторовича Савинкова и других.
Дзержинский спросил, кто из них самая влиятельная, а значит, и самая опасная личность?
Пузицкий запустил пятерню в свои рыжие волосы, хмыкнул, улыбаясь, и сказал:
— Если измерять это по степени влияния на Савинкова, как бы такой личностью не оказалась жена Деренталя…
— А объективно? Объективно? — очень серьезно переспросил Дзержинский.
Пузицкий довольно долго обдумывал ответ.
— Очень они разные, Феликс Эдмундович! И каждый в своем роде — личность. Философов — образованный, опытный политик, вместе с Савинковым разрабатывал политическую программу союза, редактирует их газету «За свободу». Деренталь — полиглот, знаток испанской культуры, способный журналист, его корреспонденции с фронта в «Русских ведомостях» были явно не рядовые. Знаток международных отношений, он по этим делам — первый советник Савинкова. Павловский — бандит экстра-класса, человек безудержной жестокости и храбрости, его банда в Западном крае пролила реки крови, захватывала, как вы знаете, целые города. А как он лихо вырвался из рук нашей засады, помните? Сейчас он везде и всегда при Савинкове — телохранитель, что ли, и одновременно советник по боевой деятельности. Николай Маулевский — давний спец Савинкова по вопросам конспирации. Видите, каждый по-своему личность…
— Так, так, так-так… — задумчиво повторял Дзержинский. — А кого он называет своим преемником?
— Этого я не знаю, Феликс Эдмундович.
— Никто не знает?
— По-моему, Савинков не из тех, кто может публично назвать кого-нибудь своим преемником, — ответил Федоров.
— Почему?
— Да потому, Феликс Эдмундович, что это означало бы для Савинкова признать кого-то способным заменить его. А он-то в собственном понимании необыкновенный и единственный. В этом вопросе, мне кажется, надо исходить только из его характера.
— Пожалуй, да… — согласился Дзержинский. — Что у нас дальше?
— Мой обзор истории савинковского союза и их газеты «За свободу», — ответил, вставая, заместитель начальника контрразведывательного отдела Роман Александрович Пиляр. Талантливый контрразведчик, прекрасно знавший, в частности, русскую контрреволюционную эмиграцию, Пиляр говорил о савинковском союзе, с такой точностью называя все даты, фамилии и места событий, словно он сам участвовал в его создании и работе.
Положение савинковского Народного Союза Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) в схеме выглядело так: всего два года назад союз располагал в России тысячами верных людей, хорошо вооруженными бандами, крепко сколоченным руководящим аппаратом во главе с центральным комитетом в Варшаве и, наконец, резервом, состоявшим из находившихся в Польше пленных русских офицеров, фактически переданных Савинкову польским правительством. Союз пользуется поддержкой главы Польши Пилсудского, который, кроме всего прочего, лично симпатизирует Савинкову и считает его на антисоветском фронте самой крупной фигурой. С помощью польских пограничников через границу в Советский Союз и обратно курсируют курьеры и агенты Савинкова, а раньше переправлялись его банды.
Но Советское правительство приняло решительные ответные меры. Главные савинковские банды были разгромлены, чекисты ликвидировали многочисленные организации савинковского союза в Белоруссии, в России и на Украине. И наконец, Советское правительство предъявило ультиматум правительству Польши в отношении Савинкова и его союза. Польское правительство не смогло опровергнуть фактов, приведенных в советской ноте, и сообщило, что центральный комитет савинковского союза расформирован и самому Савинкову предложено покинуть Польшу. Формально все так и выглядело, на самом деле произошло нечто другое.
Как только польское правительство объявило о своем решении, руководитель французской военной миссии в Варшаве генерал Ниссель ринулся в польский штаб спасать Савинкова. Дело в том, что по договоренности с Савинковым французская разведка получала от польской копии всех разведматериалов, доставляемых из России савинковской агентурой. Однако тревога французского генерала была напрасной. Пилсудский сам принял все необходимые меры для спасения савинковского дела. Центральный комитет НСЗРиС был разделен на несколько частей. Несколько членов ЦК во главе с братом Бориса Савинкова Виктором перебрались в Прагу, под крылышко чехословацкого правительства, которое попросил об этом Пилсудский. Другая довольно многочисленная группа членов ЦК во главе с Философовым и Шевченко осталась в Варшаве, объявив себя областным комитетом союза. Газета «За свободу» автоматически стала органом этого областного комитета. Три члена ЦК во главе с Фомичевым переехали в Вильно и назвались там тоже областным комитетом союза. Один член ЦК выехал в Финляндию для организации там представительства союза. И наконец, глава союза Борис Савинков, его верный соратник полковник Павловский, советник по иностранным делам Деренталь и его жена Люба, спешно произведенная в личные секретари шефа, перебрались в Париж.
Все было сделано довольно хитро: польское правительство, как и обещало Москве, действительно расформировало центральный комитет савинковского союза, а никаких иных обещаний оно не давало, и, таким образом, фактически все осталось по-прежнему…
Пиляр закончил свое выступление утверждением, что Савинков больше не может создавать в России новые свои организации. Дзержинский назвал это утверждение маниловской попыткой желаемое выдать за действительное и продолжал жестко:
— Во-первых, немало савинковских организаций еще действует. Во-вторых, Савинков может послать одного своего мерзавца в какой-нибудь наш уездный город, и он найдет там десяток мерзавцев, которые будут его прятать и кормить. И вот вам еще одна новая савинковская организация, от которой можно ждать чего угодно. Не забудем также, что, кроме савинковского подполья, есть подполье монархическое, белоофицерское, церковное, кулацкое. И все они, в случае чего, могут объединиться. Нет, нет, товарищи, пройдет еще немало времени, прежде чем мы сможем сказать, что у нас, в нашем обществе больше нет питательной среды для врагов. Так что в этом смысле у Савинкова надежды не отняты и он может торговать ими на западной бирже. Знать это для нас очень важно… — Дзержинский посмотрел на хмурившегося Пиляра и сказал: — Я хотел бы пожелать вам, Роман Александрович, так же отлично, как вы знаете мир зарубежный, знать мир наш собственный и не торопиться его идеализировать…
Оперативный уполномоченный Николай Иванович Демиденко сообщил совещанию, откуда Савинков получал и получает деньги. В списке его благодетелей того времени были: французская военная миссия в Варшаве, польский генеральный штаб, польское министерство иностранных дел, лично Пилсудский, чехословацкое правительство Бенеша и персонально президент Чехословакии Масарик, бывшие русские капиталисты и государственные деятели, находившиеся теперь за границей, — Бахметьев, Маклаков, Грис, Нобель и другие. Речь шла об очень крупных суммах. Выплаты производились повременно и за выполнение отдельных поручений.
— А сейчас у Савинкова есть деньги? — спросил Дзержинский.
Вокруг этого вопроса разгорелся большой спор. Были вызваны сотрудники финансового отдела, которые тут же составляли ориентировочные сметы расходов савинковского союза на различные цели.
В конце концов совещание пришло к выводу, что больших запасов денег у Савинкова быть не может. Косвенно этот вывод подтверждали только что полученные сведения о поездке Савинкова в Прагу, Лондон и Рим.
Следующим оратором на совещании был Григорий Сыроежкин. Он делал обзор литературных и журналистских трудов Савинкова.
Следует сказать несколько слов о Грише Сыроежкине и объяснить, почему именно ему поручили доклад о литературном творчестве Савинкова; хотя до этого он, как говорится, и близко не подходил к подобным делам. Был он парнем совершенно легендарной храбрости и слыл специалистом по ликвидации контрреволюционных банд. Он делал это поистине артистично — пробирался в банды под видом обуреваемого чувством мести оскорбленного революцией поручика царской армии. Красивый, сильный и умный парень, умеющий, как говорили про него, «перепить лошадь», Гриша быстро завоевывал расположение бандитов и становился приближенным атамана. Затем он придумывал «увлекательный сюжет», по которому атаман вместе с ним должен был куда-то поехать. То к девушке небывалой красоты, а то к куркулю, у которого в печке золото спрятано. Они ехали, попадали в засаду чекистов, а в это время другой отряд чекистов брал обезглавленную банду… Несмотря на то, что одна рука у Гриши действовала плохо (в схватке были порваны сухожилия), физическая сила у парня была огромной. В то же время он отличался необычайной добротой. Про него говорили: «Товарищ верный, как гранитная скала». Все помнили трагическую историю, случившуюся в Якутии во время ликвидации очень опасной банды. В перестрелке был убит один из наших, чекистам пришлось отступить в тайгу. Гриша унес тело товарища, «чтобы не надругались над ним бандюги». И потом двое суток носил его по тайге, чтобы дождаться возможности похоронить с заслуженными почестями. И дождался такой возможности. За ним насчитывалось немало подобных историй, и не удивительно, что Гриша Сыроежкин был всеобщим любимцем.
Подбирая участников для операции против Савинкова, Артузов, не задумываясь, включил в группу и Сыроежкина, считая, что чекист с его данными может пригодиться.
Вскоре Сыроежкину было поручено подобрать в служебном архиве полный комплект контрреволюционных листовок эсеровского подполья. Гриша час сидел в архиве и явился к Пузицкому:
— Я шел в Чека не для того, чтобы копаться в контрреволюционных помоях.
— Что это с вами? Вы же с бандитами водку пили и не брезговали, — рассмеялся Пузицкий.
— То дело другое. Там я глядел в их собачьи глаза и знал — не сегодня, так завтра я их глаза закрою. А тут кто-то из гадов понаписал всякое и скрылся, а я это — читай?
Артузов, узнав об отказе Сыроежкина, рассердился.
— Пора с этим детством кончать! — сказал он и приказал прислать к нему Сыроежкина…
Спустя час Гриша вышел из кабинета Артузова с целой пачкой книг Бориса Савинкова.
И вот теперь он должен рассказать совещанию о литературном творчестве этого человека.
Высокий, статный, с густыми пшеничными, расчесанными на пробор волосами, с ясными, как утреннее небо, голубыми глазами, он стоял, поминутно одергивая фланелевую гимнастерку с воротником, плотно обхватывавшим его могучую шею. Он долго не мог начать — все перебирал лежавшие перед ним бумажки с заметками. Артузов, наблюдая за ним, еле сдерживал улыбку. Да и все тоже старательно прятали улыбки и понимали, что Артузов не зря дал Грише такое вроде неподходящее для него задание, — парня надо учить сложному делу контрразведки…
Но вот Гриша поднял глаза, показал на лежавшую возле него груду книг и сказал со злостью:
— Все это написал наш Савинков…
Постепенно Сыроежкин освоился и заговорил спокойнее, как вдруг распахнулась дверь и в кабинет вошел тучный мужчина в свободном пиджаке, с громадным портфелем в руках. Он близоруко оглядывал с порога кабинет. Чекисты сразу узнали наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского и удивленно переглядывались. А Сыроежкин мгновенно проглотил язык — говорить о литературных делах Савинкова в присутствии самого Луначарского — «это, знаете ли…».
— Сюда, пожалуйста, Анатолий Васильевич, — Дзержинский вышел навстречу Луначарскому и усадил его в кресло рядом с собой. Анатолий Васильевич протер кусочком замши пенсне и, водрузив его на свой массивный нос, внимательно оглядел всех находившихся в кабинете.
— По-моему, когда я вошел, тут кто-то жег глаголом, — улыбнулся Луначарский. — Или у вас тут и глаголы секретные? — он смеющимися глазами смотрел на Дзержинского.
— Спасибо, Анатолий Васильевич, что отозвались на мою просьбу, — ответил Дзержинский и, обращаясь ко всем, объяснил: — Я просил товарища Луначарского зайти на наше совещание и помочь нам. Анатолий Васильевич знал Савинкова лично… Так вот, Анатолий Васильевич, товарищ Сыроежкин только что начал сообщение о литературных трудах Савинкова.
— Очень интересно! — воскликнул Луначарский. — Не каждый день услышишь отзыв чекиста о литературе. Прошу вас, продолжайте.
— Давай, Гриша, бога нет, — шепнул Федоров Сыроежкину и закрыл ладонью смеющиеся глаза. А Сыроежкину было не до смеха. Но как всегда, когда ему бывает трудно, он вспоминал о любимой поговорке начальника отдела Артузова: «Плохо тебе? Зови на помощь прежде всего себя». И Гриша позвал…
— В сочинениях Савинкова, которые я прочитал, — решительно заговорил он, — трудно понять, где правда, а где сочинение. Но постепенно все же начинаешь в этом разбираться. Вот читал я, к примеру, того же Пушкина… — Сзади послышался чей-то смех, а Федоров низко наклонил голову. Гриша, ничего не видя и не слыша, продолжал: — Скажем, «Капитанскую дочку». Там же все сплошь сочинение. Но Пушкин делает это не для того, чтобы выпятить себя, как сочинителя, а чтобы ярче показать историю и своих героев. А Савинков сочиняет только для того, чтобы покрасивее показать самого себя. И сочинения Савинкова, как нэповская реклама, показывают товар в лучшем виде, чем он есть на самом деле…
— Это очень, подчеркиваю, очень точная оценка творчества Савинкова, и обращаю на это ваше внимание! — раздался восторженный голос Луначарского.
Теперь Грише Сыроежкину сам черт был не страшен. Он говорил и все время видел довольное лицо Луначарского, видел его блестевшие из-за пенсне глаза. К разбору отдельных произведении Савинкова Гриша перешел, уже совершенно успокоившись, но тут его снова прервал Луначарский:
— Молодой человек, вы повторяетесь, а повторение далеко не всегда мать учения…
Сыроежкин даже не заметил, как это произошло, но вдруг обнаружил, что уже давно говорит Луначарский, а он сидит на своем месте за столом и без всякой обиды, с огромным интересом слушает наркома.
— Прежде всего скажем так… — говорил Луначарский. — Савинков — личность незаурядная, не рядовая. Это, безусловно, яркая индивидуальность, не лишенная таланта. Но, увы, жизненное применение этих качеств оставляет желать лучшего. Я давно знаю Савинкова, мы были вместе с ним в ссылке, потом я довольно часто встречал его в эмиграции. Мне приходилось близко сталкиваться с людьми, хорошо его знавшими. В добавление ко всему я внимательно следил за его литературной деятельностью и разнообразной эпопеей, какую представляет собой его общественная жизнь. Я согласен с предыдущим оратором, — Луначарский обернулся к Сыроежкину. — Действительно, вся его литературная продукция — это не лишенная таланта самореклама. Но нам, дорогой коллега, надо смотреть глубже…
При слове «коллега» Сыроежкин склонил к столу мгновенно побагровевшее лицо, боясь встретиться взглядом с товарищами.
— Савинков важен нам как яркий тип мелкобуржуазной революции, — продолжал Луначарский, — той революции, которая до такой степени шатка в своих принципах, что совершенно переходит в самую яркую, или, лучше сказать, в самую черную, контрреволюцию. Борис Савинков — это артист авантюры, человек в высшей степени театральный. Я не знаю, всегда ли он играет роль перед самим собой, но перед другими он играет роль всегда. И именно мелкобуржуазная интеллигенция порождает и такую самовлюбленность и такую самозаинтересованность. Для Савинкова призыв к революции означал особенно эффектную сферу для проявления собственной оригинальности и для своеобразного чисто личнического империализма. Савинков влюбился в роль «слуги народа», служение которому, однако, сводилось к утолению более или менее картинными подвигами ненасытного честолюбия и стремлению постоянно привлекать к себе всеобщее внимание. Как истерическая женщина не может спокойно посидеть минуту в обществе, потому что ей нужно заставить его вращаться вокруг себя, так точно и Савинкову нужно было постоянно шуметь и блистать. Но он, дорогие друзья, не шарлатан авантюры, а ее артист. У него всегда хватало вкуса, он умел войти в свою роль, и он перед другими и перед собой разыгрывал роль героя, загадочной фигуры с множеством затаенных страстей и планов, но несокрушимой волей, направленной к раз навсегда поставленной цели, с темными терпкими противоречиями между захватывающим благородством своих идеалов и беспощадным аморализмом в выборе средств. Для революционера все средства позволены, и борьбу нужно вести всеми средствами! Подумайте, сколько в этом романтики, подумайте, как все это эффектно, — вся эта езда на коне бледном! — воскликнул Луначарский и продолжал: — Вокруг Савинкова создались и узкие и широкие круги поклонников. Может быть, и находились отдельные проницательные люди, которые понимали, что это актер, что это новый трагический гаер, у которого нет внутри никакой серьезной идеи, никакого серьезного чувства. Но таких проницательных людей было мало, и Савинков со всеми своими мелодраматическими аллюрами действовал неотразимо и многих приводил к убеждению в том, что он есть настоящий великий человек, даже чуть ли не сверхчеловек. В его роль входила и холодная отвага, и циничная расчетливость, и непрерывная трудоспособность, и чеканные фразы оборонительного и наступательного характера, и многое другое, что было, конечно, полезно его партии…
Луначарский рассказал об очень характерном для Савинкова случае, происшедшем в вологодской ссылке. Социал-демократы и эсеры собрались на теоретические занятия по какому-то очень важному вопросу тактики революционной борьбы. Вдруг посреди диспута является Савинков — бледный, движения рассчитанно небрежные. Он выходит на середину комнаты и разражается речью из отрывистых фраз, что пора перестать болтать, пора перестать теоретизировать, что дело выше слов. Казалось бы, за эту выходку его нужно было бы по-товарищески ругнуть или даже выставить за дверь, но, увы, все были в восхищении, и не только эсеры, но и наши социал-демократы. «Ах, этот Савинков! Вот человек дела! Какой свежей струей пахнуло от его слов!» и т. д. А между тем Савинков просто сорвал так нужное всем, и особенно ему самому, занятие по революционному образованию. А сама фраза Савинкова о деле была лишена смысла, ибо ничего конкретного он не предложил и не мог предложить — все это было лишь эффектной позой.
— Любопытно, что при всем этом назвать его пустословом никак нельзя, ибо он не раз выказывал себя сильным человеком дела. Тут-то и начинается в нем самое интересное, — продолжал Луначарский. — В то время как фраза его, что сказалось и в его романах, полна пафоса морализма, пропитана самой розовой сентиментальностью, разного рода трогательностью и высокопарностью, за всем этим следует маленькая переходная предпосылка — ради столь высокой морали, ради таких великих целей можно в борьбе идти на все… Савинков стоял перед своей практикой, как перед безбрежным океаном. Он мог ехать в какую угодно сторону, входить в какие угодно сочетания. Достаточно было иметь пару софизмов в голове и гибкий язык, — а все это у Савинкова было, — чтобы оправдать какую угодно комбинацию и всякую подлость представить как подвиг…
Какая ширь, на самом деле! Золоченые генералы протягивают ему руки, зубры-помещики кричат ему «виват», вся разношерстная интеллигенция, индивидуалисты, эстеты, мистики, а за ними эсеры от правых до левых, наконец, плехановцы и сами меньшевики, с разными, конечно, чувствами, разными опасениями, разной степенью увлеченности, обращают на Савинкова глаза, как на самой судьбой посланного освободителя от большевистского кошмара. И Савинков восторженно и упоенно отдается этой новой борьбе против Октябрьской революции и Советской власти. Какое раздолье для интриг! А Савинков безумно любит интригу. Его увлекает не только широкая стратегия, ему нравится всякая игра в камарилью. Он шпионит, за ним шпионят. Ему лгут, он лжет. Под него ведут мину, а он ведет еще глубже. Его хотят употребить как карту в своей игре, а он чуть ли не на весь мир смотрит, как на веер карт в своей собственной игроцкой руке.
После иных неудач бывали моменты, когда все отступались от Савинкова. Ведь в самом деле, кто он такой? Для революционера он слишком неразборчив. Сколько-нибудь уважающий себя революционер, хотя бы даже эсер, не может идти за ним сквозь всю его грязь. Но он и не реакционер, ведь он цареубийца почти. И вот никто ему не верит и все рады повернуться к нему спиной. Но в этих случаях Савинков придумывает новый трюк. Он с костяным стуком выбрасывает на зеленое поле свои карты, и вся эта банда, не верующая в себя, близкая к отчаянию, хватается за него, как за спасительную соломинку, как за возможного вождя. И вновь его принимают министры, едут к нему на поклон генералы, и вновь в карман суют ему миллионы, он вновь на хребте новой мутной волны контрреволюции. Савинков наиболее яркий тип в самой своей мутности…
Луначарский говорил с удовольствием, легко и так убежденно, словно все это он давно и много раз передумал. К концу своей речи он поднялся с кресла, подошел к столу, за которым сидели чекисты, и остановился напротив Сыроежкина.
— Теперь я должен объяснить своему молодому коллеге, почему я прервал его доклад, — сказал он. — Главное-то, что вы сказали во вступительной части своего обзора, было совершенно правильно: да, самореклама. Но сразу заметим: не дешевая. А потом, прямо скажем, дело было не в том, что вы стали повторяться. Мне показалось, что вы о произведениях Савинкова стали говорить смело, но не глубоко, хлестко, но легковесно, легкомысленно. И я решил так: здесь у вас не гимназический литературный кружок, где можно безответственно болтать что угодно. Савинковым вы заинтересовались не из простого любопытства, так я полагаю. Так что при подходе к Савинкову все, что угодно, товарищи, но не легкомыслие. Помните, что сам он всё, в том числе и свои книги, делает со свинцово-тяжелым и опасным для нас умыслом. И вы самой службой своей обязаны это видеть и понимать. И еще — он совсем не мелочен в своих помыслах. Отнюдь! И вам, дорогие товарищи, не следует разменивать Савинкова на мелкие купюры. Это крупный международный банкнот контрреволюции, и, как ни приятно сделать из него ничтожество, лучше не обманываться, а точно соразмерить силы…
После совещания к начальнику контрразведывательного отдела Артузову зашел Дзержинский.
— Давайте решать, Артур Христианович, больше тянуть нельзя, — сказал он, стоя перед столом Артузова и заложив ладони за ремень гимнастерки. — Решать должны вы, и никто другой. Ну! Что скажете?
— Мы же вместе смотрели, — уклончиво ответил Артузов.
— Что мы смотрели? Карточки, анкеты? А вы знаете каждого в лицо, знаете их характеры.
— Это верно… — как-то нерешительно согласился Артузов.
— Ну хорошо, дайте мне кусочек бумаги. Я напишу свою кандидатуру, а вы свою, и мы обменяемся. Так мы не будем влиять друг на друга…
Сказано — сделано. И вот они громко смеются: оба написали одну и ту же фамилию — Федоров.
— Когда будем с ним говорить? — спросил Артузов.
— Сейчас же. Вызывайте. — Дзержинский встал и, отойдя в глубь кабинета, сел на стул.
— Интересно, Феликс Эдмундович, почему мы все-таки выбрали его? — спросил Артузов, распорядившись о вызове.
— На нашем первомайском вечере он здорово басни Демьяна Бедного читал, — ответил Дзержинский. — В нем артист погибает, надо не дать погибнуть.
— Я серьезно, Феликс Эдмундович.
— Ах, серьезно? Ну, тогда ответьте лучше вы мне, почему выбрали его вы.
Артузов рассмеялся:
— Тоже первомайский вечер вспомнил, Феликс Эдмундович… басни…
— Это ведь он писал записку о юнкерах? — спросил Дзержинский.
— Записка — четверть дела, — ответил Артузов. — Он же привел тогда с повинной пятерых заговорщиков.
— Записка тоже была хорошая. Была она с юмором. Я вообще чувство юмора готов иной раз выменять на образовательный ценз…
В кабинет вошел Федоров. Увидев Дзержинского, он в нерешительности остановился посередине комнаты. Низкорослый, коренастый, большелобый, он точно врос в пол, стоял недвижно.
— Меня вызвал начальник отдела, — негромко, точно извиняясь, сказал он.
— Проходите, Андрей Павлович, садитесь, — сказал Дзержинский и, не ожидая, пока Федоров усядется, продолжал: — Мы назначаем вас первым номером в операции против Савинкова. Что вы скажете?
— А что же мне говорить? — ответил Федоров, чуть подняв густые брови над черными глазами. — Отказываться глупо и не хочу. Еще глупее радоваться. Я действительно не знаю, что сказать. — Федоров серьезно посмотрел на Артузова, потом снова на Дзержинского.
— Вы уже сказали, и сказали хорошо. — Дзержинский сел за приставной стол напротив Федорова. — Тут ведь, прямо скажем, игра не на равных. И вы, Андрей Павлович, должны это понимать. Савинков мастер конспирации. Вы… — Дзержинский остановился на мгновение, и Федоров закончил вместо него:
— Разве что подмастерье.
— Допустим. Но вы приедете к нему как полномочный представитель сильной контрреволюционной организации. Прежде всего надо придумать, кто вы будете: офицер, дворянин без занятий, инженер, бывший промышленник или коммерсант?
Федоров попросил три дня на разработку личной биографии.
— Три? — удивленно переспросил Дзержинский. — А может, пять?
— Да не знаю, как лучше, Феликс Эдмундович. Хочется поскорее сделать и посоветоваться.
— Хорошо, хорошо, но мы даем вам пять дней. Сделаете раньше — обсудим сразу. Первый вариант покажите товарищу Менжинскому…
Фамилия, имя, отчество — Мухин Андрей Павлович.
Родился в 1888 году в семье богатого крестьянина Мариупольского уезда. Мать умерла, когда ему было 5 лет.
До 1904 года учился в гимназии в городе Мариуполе, но не окончил ее — исключен за связь с местной анархистской организацией. Отец увозит его в Харьков, где репетиторы подготовляют его к поступлению в местный университет, в котором он и учится до 1909 года. Будучи студентом, попадает под влияние известного харьковского эсера Мирошниченко. Дело грозит обернуться исключением из университета, но отец своевременно устраивает его перевод в Новороссийский университет. Там в первые же месяцы учебы он участвует в студенческой забастовке протеста против казни социалиста Ферера. За это его исключают из университета, и он возвращается домой к отцу. Спустя год он в Харьковском университете на правах вольного слушателя, а в 1914 году экстерном сдает выпускные экзамены.
Сразу по окончании университета он заболевает — нервное истощение. В результате в армию его взяли только в августе 1915 года. Как имеющий высшее образование, он был направлен в Александровское военное училище, которое окончил с отличием. Выпуск был ускоренным, и в 1916 году он уже на фронте в качестве офицера для поручений при штабе полка. Ранение в первый же месяц фронтовой службы. Из госпиталя в Воронеже выписан в январе 1917 года и получает двухмесячный отпуск…
Ехал домой через Москву, где постоянно жил брат отца — путейский инженер. Здесь застал отца, и они вместе пережили Февральскую революцию. Отец спешно увез его домой, в Мариупольский уезд.
После большевистской революции отец не стал ждать, пока голытьба растащит его большое хозяйство, и выгодно продал его мариупольскому купцу. А сами они выехали в Москву, к брату отца. По дороге отец заболел тифом и умер. С огромным трудом Андрей все же пробился в Москву и поселился у дяди. Нигде не работал и не знал, что делать. Весной 1918 года случайно встретил в Москве начальника Александровского военного училища полковника Каменщикова, который ввел его в круг военной интеллигенции. Здесь он познакомился с Новицким, который помог ему получить хорошую работу в тресте, занимающемся внешнеторговыми делами, а позже ввел в созданную им подпольную контрреволюционную организацию интеллигенции «ЛД»[8], а еще позже рекомендовал его в состав ЦК «ЛД».
Женат. Ждет первого ребенка.
Примечание автора романа:
Эта личная биография А. П. Федорова состоит из смеси правды и вымысла. Скажем, имя и отчество он взял в легенду свои, а фамилию Мухин — вымышленную. Год рождения истинный, а то, что родился в богатой крестьянской семье, — выдумка. Родители его были бедняки. То, что он учился в Мариупольской гимназии, — факт, а вот из гимназии его не исключали. Но анархистские выступления среди гимназистов были. И за это из гимназии действительно исключали.
Переезд в Харьков, ученье в университете и угроза исключения из него — это все правда. Но угроза исключения возникла не потому, что Федоров связался с эсером Мирошниченко, который между тем имел большое влияние на студентов, а за участие в революционных беспорядках.
Также и в Новороссийском университете его исключают не за участие в забастовке протеста против казни Ферера (такая забастовка в действительности была), а за подстрекательство к забастовке рабочих порта.
Такое смешение правды и вымысла дает Федорову возможность уверенно чувствовать себя, живя по легенде.
Сложней дело обстоит с послеоктябрьским периодом. Здесь все неправда. Сразу после Октября Федоров попадает на юг страны и там активно участвует в борьбе за Советскую власть, впервые становится разведчиком, действующим в ближних тылах врага. Однажды он был схвачен деникинской контрразведкой. Ему грозил расстрел, но Федоров сумел подчинить своему влиянию офицера контрразведки, который его допрашивал, и, когда Деникин объявил амнистию, офицер в список амнистируемых вставил Федорова. А потом они вместе через фронт перешли к красным. С 1919 года Федоров работает в ЧК.
Главная неправда — подпольная организация русской интеллигенции «ЛД», но эта неправда у Савинкова вызвать сомнения не должна, он знает, что в России всякого антисоветского подполья еще более чем достаточно…
Зекунов сразу согласился на все, что предложил ему Федоров. Он только очень боялся, что не справится:
— Никогда даже близко к артистам не был. А чтоб самому стать — и во сне не снилось. Но я буду стараться, сердце положу. Я ведь понимаю, Андрей Павлович, что фактически вторую жизнь начинаю, — взволнованно говорил он Федорову.
Готовилась первая встреча Шешени с Зекуновым. Она должна стать и первой проверкой уменья Зекунова действовать по легенде, — если он не сумеет играть роль здесь, посылать его за границу нельзя. Не мудрено, что, приступая к этой проверке, Федоров волновался, пожалуй, даже больше, чем сам Зекунов.
— Вы Шешеню хорошо знаете? — спросил Федоров у Зекунова на утреннем допросе.
— Пару раз в Варшаве видел.
— Узнаете его?
Зекунов не отвечал, тревожно глядя на Федорова, потом тихо сказал:
— Должен узнать.
— Ну вот и хорошо. А пробел насчет знакомства мы исправим. Леонид Шешеня сидит у нас. Он шел как раз на связь с вами, да раньше попал к нам. От него мы и о вас узнали. Но вы его за это не корите, хорошо?
— Он же мне добро сделал, — попытался шутить Зекунов. Но Федоров видел, как он волнуется.
— Вот что, Михаил Дмитриевич… Так у нас с вами ничего не выйдет, — грубовато сказал Федоров. — Вам следует взять себя в руки. И вы и я в недавнем — люди военные и знаем, что такое приказ и дисциплина. Вы привлечены к участию в операции, если хотите, военного характера. Во всяком случае, она эпизод нашей непримиримой войны с врагами революции. И я думаю, пора наши отношения подчинить суровой дисциплине. А то что-то у нас с вами слишком много времени уходит на переживания. Так вот, переживания отставить. Только дело! Только операция! Все силы души для этого!
— Есть все силы!.. — повторил Зекунов, автоматически выпрямляясь.
Живущее у военных в самой их крови обостренное чувство дисциплины и беспрекословного подчинения приказу помогло Зекунову собраться.
Около семи часов вечера Зекунова поселили в камеру, где сидел Шешеня.
Надзиратель принес ему матрац, и Зекунов стал устраиваться на второй пустовавшей койке. Шешеня со своей койки молча наблюдал за ним, а когда Зекунов, кряхтя, улегся, Шешеня подсел к нему.
— Давайте знакомиться, — сказал он тихо. — Нелепо жить в одной комнате и не знать друг друга. Меня зовут Леонид Данилович. А вас?
— Зекунов, — неохотно ответил Зекунов.
Шешеня надолго умолк — ему было о чем подумать… Случайно ли Зекунов попал именно в эту камеру? Нет, случайно такое произойти не могло, и надо выяснить, зачем это сделано… Знает ли Зекунов, кто его выдал чекистам? А может, его взяли раньше?..
— За что взяли? — осторожно спросил Шешеня.
— Сам не знаю, — ответил Зекунов. — Жил себе, служил как мог, никому вреда не делал… И вдруг…
— Давно?
— Да нет… четвертый день.
«Они ждали, что к нему явится кто-нибудь еще», — подумал Шешеня и спросил:
— К чему вяжутся на допросах?
— Еще не пойму. Спрашивают про офицерство в царской армии, про плен в Польше. А что они хотят — неясно.
— Ну что же, может быть, вам еще и повезет. Они тут иногда потрясут, потрясут человека и отпустят с богом.
— Не надеюсь. И очень это обидно, потому что вины у меня никакой.
— Ну ладно, отдыхайте. Утро вечера мудренее.
Шешеня вернулся к себе, лег и вскоре начал похрапывать. Но на самом деле он не спал и думал о том, что, возможно, Зекунов не знает, кто его выдал.
Утром Шешеню вызвали на допрос. С руками, сцепленными за спиной, он шел впереди конвойного по коридорам и лестничным переходам, погруженный в тревожное раздумье. Следует ли ему верить в то, что Зекунов не чувствует и не знает своей вины? А может, он действительно ничего против Советской власти не делал? Тогда его могут выпустить. Значит, надо поскорее с ним сдружиться, чтобы заиметь своего человека на воле… Шешеня не успел прийти к какому-либо решению, как его уже ввели в кабинет Федорова.
Федоров молча показал ему на стул и продолжал рассматривать какие-то бумаги. Шешеня наблюдал за ним с предчувствием беды. Он очень свыкся со следователем Демиденко, ему иногда начинало казаться, что следователь ему сочувствует. Он не подозревал, что Демиденко умышленно создавал на допросах такую атмосферу, заметив, что Шешеня сентиментален и, впадая в такое состояние, становится менее осторожен.
У Федорова была совсем иная задача — он должен дать Шешене понять, что ни в каких его услугах следствие больше не нуждается и что высшая мера ему обеспечена. Федоров рассчитывал при этом, что страх окончательно подорвет силы и нервы Шешени и оголит его душу настолько, что в ней можно будет обнаружить какие-то стойкие человеческие качества.
Федоров продолжал рыться в бумагах. За окнами только начинался мглистый осенний день, на столе еще горела лампа. От ее абажура на лицо Федорова падал зеленый свет. И оттуда, из зеленой темноты, на Шешеню поглядывали холодно блестящие черные глаза. Страх все больше овладевал Шешеней.
— Познакомились с новым жильцом в вашей камере? — спросил Федоров.
— Имел честь.
— Он себя назвал?
— Так точно — Зекунов.
— А вы?
— Обошелся без фамилии.
— Нехорошо, Шешеня, невежливо, особенно для офицера. Или вы прежде хотели выяснить, знает ли он, кто его выдал?
— Не без того, гражданин следователь, — тихо ответил Шешеня. — Он говорит, будто не знает, за что его взяли.
— Ну, если учесть, что он ничего по вашему ведомству не сделал, он действительно может так говорить. Но и мы можем недоумевать, не назвал ли нам Шешеня вместо резидента первого попавшегося и нерадивого функционера.
Темные глаза Федорова смотрели на Шешеню с пугающей неподвижностью. Шешеня непроизвольно прижал руку к груди.
— Я сказал правду, я шел именно к нему, это правда. Зекунов Михаил Дмитриевич. И внешность сходная с описанием. Я вас не обманул. Как можно? Но он, наверное, действительно сачковал, я же этого не знал.
— На каждом допросе вы говорите, что ничего от нас не таите, а на самом деле ищете связи с Савинковым.
— Не было этого! Не было! — громко сказал Шешеня.
Федоров положил перед ним записку, которую тот только вчера дал тюремному надзирателю Хорькову. В записке был телефон французского посольства в Москве и фраза, которую должен был сказать Хорьков, позвонив по этому телефону. Не стоило большого труда догадаться, что фраза эта должна была явиться сигналом для Савинкова: его адъютант попал в беду.
Шешеня сделал попытку заплакать и броситься на колени.
— Прекратите истерику, — сказал Федоров, — скажите лучше, кто вам дал этот телефон.
— Борис Викторович дал… Савинков, стало быть… сам… лично… — ответил Шешеня, глотая слезы.
— Не думал, что вы такая тряпка… мокрая тряпка, — брезгливо поморщился Федоров.
— Извелся, гражданин следователь… — всхлипнул Шешеня, — вконец извелся… Вы же знаете… как это висеть между жизнью и смертью… Для всех уже вроде я покойник… Да и сам соображаю — пощады ждать нечего. Вот и решил — пущу весточку, может, дойдет до моей жены Сашеньки. — И снова глаза Шешени наполнились слезами.
Федоров осторожно повел разговор о семенных делах Шешени. Да, он не ошибся, Шешеня действительно любил свою жену. Это была своеобразная, но все-таки любовь. Он считал, что судьба подбросила ему в жены красивую и ловкую женщину, с которой ему легко будет в жизни и с которой он не пропадет нигде, даже за границей. Мысль, что его Саша может изменить ему, вызывала у него бешенство… Когда Федоров грубовато заговорил об этом, Шешеня скрипнул зубами и закрыл глаза. Совладав с собой, он сказал:
— Поймите меня, я все потерял: если я потеряю и ее, я окажусь голый на голой земле, и тогда я человек конченный. — Плечи его обмякли, опустились, и он пустыми глазами смотрел в слезливое окно, за которым ничего не было видно, кроме тихо падавшего мокрого снега.
Федоров. Вы уже частично знакомы. (К Зекунову.) Он не сказал вам свою фамилию, это Шешеня. (К Шешене.) А Зекунова зовут именно так, как вам известно, — Михаил Дмитриевич. И еще мне следует внести некоторую ясность и в ваши отношения. Вы, Шешеня, должны знать, что Зекунову известно, кто дал нам его адрес.
(Шешеня настороженно смотрит на Зекунова, который улыбается.)
Федоров. Итак, фиксируем вашу первую личную встречу.
Шешеня. Мы уже виделись в камере.
Зекунов. А я видел Шешеню в варшавском комитете НСЗРиС.
Федоров. Все это не то. Настоящая личная встреча двух соратников происходит сейчас в моем кабинете. Вопрос к Шешене: вы подтверждаете, что по заданию руководящего центра НСЗРиС лично от Савинкова шли на связь к этому человеку?
Шешеня. Если напротив меня сидит Михаил Дмитриевич Зекунов, я шел к нему.
Федоров. Уточним этот факт с другой стороны. Вопрос к Зекунову: какой пароль должен был сказать вам Шешеня?
Зекунов. «Вы не знаете, где здесь живет гражданин Рубинчик?»
Федоров (Шешене). Вы подтверждаете эту фразу-пароль?
Шешеня. Да.
Федоров. Что вы должны были услышать в ответ?
Шешеня. «Гражданин Рубинчик давно уехал в Житомир».
Федоров (Зекунову). Верно?
Зекунов. Верно.
Федоров (Зекунову). Кто вам дал пароль?
Зекунов. В Варшаве, в савинковском центре, именуемом областным комитетом союза. Этот пароль мне дал начальник разведки Мациевский.
Федоров (Шешене). А вам кто дал?
Шешеня. Тот же Мациевский.
Федоров. Значит, мы установили, что вы оба именно те лица, которым принадлежат фамилии Зекунов и Шешеня и которые являются сообщниками по савинковской контрреволюционной организации НСЗРиС. Так?
(Шешеня и Зекунов подтверждают.)
Федоров (Шешене). С какой целью вы шли к Зекунову?
Шешеня. Выяснить, почему от него нет никаких сведений. Потом…
Федоров. Минуточку, если бы вы обнаружили, что Зекунов умышленно не работает, иначе говоря, дезертировал, что вы должны были сделать?.. Ну, ну, Шешеня, мы же договорились, встреча у нас откровенная.
Шешеня. Ну… я должен был… принять меры… по обстановке, так сказать…
Федоров. Меры всякие, вплоть до…
Шешеня. Вплоть до убийства.
Федоров. Вот, Зекунов, значит, вам жизнь спасли наши пограничники, которые не дали Шешене перейти границу. (Шешене.) Еще какие цели были у вас?
Шешеня. Если бы я обнаружил, что Зекунов не умеет работать как резидент, я должен был с его помощью осесть и устроиться в Москве и помочь ему наладить дело, а затем вернуться в Польшу.
Федоров. И на какой срок вы собирались тогда остаться в Москве?
Шешеня. Уславливались — на год.
Федоров. И что было бы главным в вашей работе вместе с Зекуновым?
Шешеня. Установить связь со всеми находящимися в Москве савинковцами. Добыча и переправка в Польшу разведывательных материалов, касавшихся Красной Армии и внутреннего положения в стране. Связь с другими антисоветскими элементами.
Федоров. Так. Значит, вам наши пограничники помешали выполнить шпионское задание?
Шешеня. Так точно.
Федоров. И, таким образом, вы ни в чем не виноваты и мы вас зря держим за решеткой?
Шешеня. Нет, не зря.
Федоров. А за что же? Ну, ну, Шешеня, все — откровенно.
Шешеня. Я участвовал в рейдах против Советской республики.
Федоров. И, таким образом, на ваших руках есть кровь наших советских людей?
Шешеня. Есть… да, есть.
Федоров (Зекунову). А ваши руки чисты?
Зекунов. Чисты.
Федоров. Ну вот… А теперь, когда вы все друг о друге знаете, я вас на полчаса оставлю. Вы побеседуйте тут откровенно.
(Федоров уходит.)
Шешеня. Ну вот мы и встретились.
Зекунов. Да уж, встретились…
Шешеня. Не повезло мне… на границе.
Зекунов. А мне с курьером, трус оказался. Выболтал все на свете.
Шешеня. На мне много висит, Михаил Дмитриевич, приходится стараться.
Зекунов. За эти старания там вас не похвалят. Знаете наш закон — предателю жить незачем?
Шешеня. Я, брат, и так и так смерти подлежу.
Зекунов. Но там-то наверняка.
Шешеня. От этих тоже пощады не жди. Чека, одним словом.
Зекунов. Эта Чека меня регулярно домой к жене отпускает.
Шешеня. Бросьте!
Зекунов. Вот и сегодня пойду.
Шешеня. С чего бы это заботы такие?
Зекунов. В прятки с ними не играю, вот и все.
Шешеня. На службе у них?
Зекунов. Да, и жизнь моя у них в руках.
Шешеня (после паузы). Мне они службы не предложат…
Зекунов. К стенке торопитесь?
Шешеня. Они торопят.
Зекунов. Кабы торопили, давно б кончили. Вы уже сколько здесь?
Шешеня. Месяц.
Зекунов. Давно б кончили. Зачем-то вы им еще нужны.
Шешеня. Да ну?..
Зекунов. Это уж так и есть…
Руководитель английской разведки предложил Черчиллю для наблюдения за Савинковым их выдающегося агента Сиднея Рейли и сказал при этом, что Рейли и Савинков почти друзья. Но это не самое точное определение взаимоотношений этих двух по-своему знаменитых людей…
Впервые они встретились в Москве весной 1918 года. Савинков только что вернулся с юга России, где с ним случилось то, что он потом называл «нелепейшей демонстрацией генеральской тупости, цена которой — Россия». Белые генералы Каледин, Корнилов и Алексеев отказались признать его вождем. Кроме всего, им, собравшимся вернуть России батюшку-царя, было не с руки иметь дела с человеком, который недавно бросал бомбы в членов царской семьи и именовал себя революционером. Генералы попросили его отправиться в Москву собирать там офицерские силы для контрреволюционных выступлений.
Савинков уехал в Москву. Он понимал, что ссориться с генералами было неразумно — за ними была белая армия, единственная реальная тогда сила в борьбе с большевиками.
В Москве Савинков, как мы уже знаем, поселился на первых порах у Деренталей и начал по крохам собирать силы контрреволюции, объединяя их в так называемый Союз Защиты Родины и Свободы. В это время на него и обратил свое благосклонное внимание находившийся в Москве чехословацкий политик господин Масарик, а затем посольства и разведки Франции и Англии. Сидней Рейли, тоже находившийся тогда в Москве, считался специалистом по России, «Лоуренсом русской пустыни», и это именно он получил приказ разыскать Савинкова и встретиться с ним…
Потом Савинков всегда старался подчеркнуть, будто у него с Рейли были тогда чисто личные отношения. Это тщетная предосторожность — Рейли был для него прежде всего резидентом английской разведки.
В следующий раз они встретились уже в Польше. Савинков начинал тогда новый этап борьбы с Советской Россией. Красная Армия только что разбила сформированную и оснащенную польской военщиной армию генералов-бандитов братьев Булак-Балаховичей. Польша была вынуждена подписать мир с Советской Россией. Но она и не думала честно выполнять договор и помогала Савинкову формировать банды из остатков разбитого воинства Булак-Балаховичей и из белого офицерья, привезенного в Польшу из Прибалтики.
Савинков считал, что неудача Булак-Балаховичей произошла оттого, что их поход был попросту еще одной надоевшей людям войной. Он решил применить совершенно новую тактику — теперь в Россию пойдут небольшие группы его людей. Пойдут неторопливо, каждый по своему маршруту, от деревни к деревне, тщательно обходя города. Политическая программа очень простая: мы — за землю крестьянам и за Советы без большевиков. Группы уходят в глубь России все дальше и дальше, оставляя после себя контрреволюционные ячейки — пятерки, которые впоследствии сделаются органами власти на местах. Кроме того, от польской границы в сторону Пскова пойдет большой отряд, который должен демонстрировать не только новую тактику, но и силу. Этот отряд будет брать даже города и устанавливать там новую власть — Советы без коммунистов. Во главе отряда пойдет полковник Павловский, который сейчас вместе с генералом Балаховичем сидит в польской тюрьме, но должен быть со дня на день выпущен.
Именно в эти дни к Савинкову в Польшу приехал старый его знакомый Сидней Рейли. Савинков подумал было, что Англия решила помочь ему в новом походе, но, увы, оказалось, что Рейли, если ему верить, приехал по своей личной инициативе и даже вопреки воле своих начальников. Он был возмущен отношением своих хозяев к русскому вопросу.
— Для них это одно из дел, — говорил он с натуральной яростью. — Балканский вопрос, германский вопрос и, где-то в перечне, еще и русский. Вы знаете, зачем я приехал?
Савинков ответил отрицательно, но подумал, что гнев Рейли не больше как маскировка и что прислан он сюда выяснить, насколько серьезна задуманная Савинковым новая акция против Советов.
— Я приехал просить вас включить меня рядовым бойцом в один из ваших отрядов, — неожиданно сказал Рейли.
Савинков не мог скрыть своего удивления, а Рейли продолжал страстно:
— Никто не понимает, что Россия стала моей судьбой! Я не могу быть в стороне от русских дел, когда другие несут такую ношу. Вы берете меня?
— Беру, — у Савинкова влажно блеснули глаза.
Они встали, обнялись и потерлись щеками. С первых же дней похода банда Павловского начала ощущать весьма чувствительные удары отрядов ЧОН[9] и чекистов. Население относилось к банде открыто враждебно или, в лучшем случае, равнодушно. Павловский развернулся вовсю. В то время как небольшой отряд, в котором был сам Савинков, таился в полесских болотах, бандиты Павловского расстреливали, вешали, жгли, грабили и быстро продвигались в глубь Белоруссии, в сторону Псковщины.
Рейли шел с бандой Павловского. Спустя двадцать дней после начала действий Павловский и Рейли приехали в отряд, где был Савинков. Он принял их в лесной землянке при свете коптилки. На стол была поставлена бутылка мутного самогона, однако выпивка не состоялась. Выслушав доклад Павловского, Савинков набросился на него с бранью, обвиняя его в срыве политической программы похода, в неумении сочетать ее с открытой борьбой. Павловский стоял на своем: пока не будут перебиты коммунисты, надеяться не на что…
Рейли воспользовался этим разладом между Савинковым и его ближайшим соратником, заявил, что не может участвовать в борьбе, у которой нет ясной цели, ясной стратегии, и уехал…
Но Савинков недолго осуждал террор, — увидев, как бесславно идет дело, он безоговорочно принял террор и занимался им сам наравне с Павловским. В письме из похода Дикгофу-Деренталю он писал: «Поистине таинственна наша матушка Россия. Чем хуже, тем ей, видимо, лучше. Язык ума ей недоступен. Она понимает или запоминает только нагайку да наган. На этом языке мы с ней теперь только и разговариваем, теряя последние признаки гнилых, но мыслящих русских интеллигентов…»
Когда спустя почти два года Рейли без всякого предупреждения явился к Савинкову на его парижскую квартиру, он был встречен холодно. Но Рейли тут же признался, что тогда он выполнял задание английской разведывательной службы.
— Мне было приказано узнать перспективы вашего похода, — сказал Рейли. — И если уж говорить все, то своим бегством я хотел помочь вам поскорее понять, что без ясной цели и без ясной тактики вести борьбу нельзя…
Савинкова подкупила искренность Рейли, и постепенно их отношения наладились. Они стали встречаться, но нет — друзьями или даже, как выразился руководитель английской разведки, почти друзьями они не стали…
Утром в понедельник встретились в парижском ресторане «Трокадеро». В зале было тихо и неуютно — ресторан был рассчитан на вечерний уют. Очевидно, еще с ночи кисло пахло табаком и духами. Официанты только начали работать и двигались вяло, нехотя. Им хотелось потолковать между собой о жизни, а тут вдруг явились гости. Это были Сидней Рейли и Борис Савинков. Они сели у окна, заказали завтрак и долго молча смотрели в окно, как упругий дождь выхлестывал площадь.
— Я тысячу раз звонил вам. Где вы пропадали? — заговорил наконец Рейли.
— Где я был, там меня нет, — усмехнулся Савинков. — И в данном случае эта русская поговорка удивительно точно выражает истину.
Но Рейли знал, где был Савинков, и ему нужно было только перепроверить свои данные.
— Должен сказать, что ваш кумир Бенито Муссолини — пошляк и позер.
Савинков не возражал. Раньше он немедленно бросился бы на защиту Муссолини, а теперь молчит — значит, в Италии у него ничего не вышло.
— Позавчера я смотрел кинохронику, — продолжал Рейли. — Какое-то шествие по Риму с участием Бенито. Удивительно дешевая и совсем не смешная оперетка. Декорации прямо трагические: древний Рим. А ваш дуче вел себя как бездарный клоун.
— Он мой в такой же мере, как ваш, — холодно ответил Савинков.
— Пардон, пардон, мон ами, — засмеялся Рейли. — Вы же так недавно его защищали от всех. Да если бы кто-нибудь попробовал устроить такую оперетку в Париже, его бы утопили в Сене.
— Но итальянцы за ним идут, — сумрачно сказал Савинков. — Каждый народ имеет таких вождей, каких он заслуживает.
— Вы как-то сказали: «России бы своего Муссолини».
— Я просто имел в виду, что России нужен сильный лидер.
— Что нужно России, никто не знает. Может, ей нужен второй Распутин.
— Не глумитесь, не надо, — устало поморщился Савинков.
Рейли положил руку на его плечо:
— Извините.
И снова они долго молчали…
— Когда я думаю о России, она видится мне одиноким путником, идущим в ночи по необозримой степи и незаметно для себя меняющим направление, приходящим на свой вчерашний след и снова идущим по старой своей тропе, по этой страшно одинокой и бесконечной орбите… — Глаза у Савинкова вспыхнули влажным блеском — он обладал этой способностью растрогать себя.
Но Рейли не до сантиментов. Он положил на стол перед Савинковым вырезку из французской газеты «Тан». Это интервью Бенеша, в котором тот говорит о политических шарлатанах, пытающихся приписать скромной и маленькой Чехословакии желание и даже попытки свергнуть в России Ленина.
Рейли видит, как лицо Савинкова по мере чтения становится серым. Щелчком отбросив от себя вырезку, Савинков сказал глухим голосом:
— По-видимому, малый размер страны формирует мелких политиков.
— Но не вы ли напоминали ему о Ленине? — невозмутимо спросил Рейли. — Я ведь помню, как вертелся в Москве возле вас чешский генерал Клецанда, да и сам Масарик.
— Сейчас самое важное для всего мира — это процессы, происходящие внутри, в глубине русского общества. Но, к сожалению, еще многие умнейшие люди Запада продолжают думать о России примитивно и не видят, а может, даже и не хотят видеть то новое, что наметилось там… Но ничего, придет час… — Савинков внезапно умолк.
— Я хочу, мой друг, помочь вам… — Рейли накрыл своей холодной рукой руку Савинкова. — В Америке есть денежный фонд, созданный автомобильным королем Фордом. Из этого фонда вам можно довольно легко получить деньги. Там размениваться на копейки не любят. Но их надо заинтересовать. Не хотите встретиться с одним человеком оттуда?
— А он не потребует у меня душу?
— Я вам искренне рекомендую встретиться с этим человеком.
— Когда? Где?
— Сейчас я позвоню, — ответил Рейли, вставая.
Савинков нисколько не удивился бы, узнав, что человек, о котором сказал Рейли, уже сидел здесь, в «Трокадеро». Он появился в зале спустя пять минут после возвращения Рейли.
Это был почти карлик в кожаной курточке и в модных ботинках на толстой подошве. Его надменное сухое лицо было покрыто густым загаром, и держался он с такой непринужденной элегантностью и великолепной независимостью, что от этого казался выше ростом. Официанты издали почтительно кланялись ему.
— Я очень рад познакомиться с вами, — сказал он, садясь рядом с Савинковым, но не протянул ему руки и не назвал себя. Увидев влюбленно ожидающий взгляд официанта, американец сделал величественный жест своей короткой ручкой и отпустил его. — Я слышал, что вы нуждаетесь в деньгах для своего дела в России? — повернулся он к Савинкову. — Мы можем вам эти деньги предоставить. Но при одном условии — от вас мы хотим получить только нетенденциозную информацию на тему: Россия сегодня. Только это! Сейчас все поясню. Мы — страна деловых людей. Мы готовы вкладывать деньги в политические перевороты, если это дело не затяжное и если после него нам открыты еще более широкие возможности для бизнеса. Но когда все это затягивается на годы и еще ни черта не известно, чем все это кончится, в такую игру мы не играем. Ваши нынешние политические дела и интересы в России остаются при вас, и мы, конечно, будем рады приветствовать вашу победу. Но вне всякой зависимости от ваших успехов или поражений мы должны получить от вас, вернее, от сети ваших информаторов в России абсолютно точную объективную картину того, что происходит там сейчас в экономических и политических сферах. Вы согласны на это мое условие? — маленькие серые глазки человечка, глубоко посаженные под крутым лбом, смотрели на Савинкова весело и нахально.
Рейли в это время с равнодушным лицом перелистывал какой-то иллюстрированный журнал; казалось, что он ничего не слышит и разговор этот его совсем не касается.
— Надо обдумать, — нерешительно начал Савинков, который при всей своей способности не теряться в любых обстоятельствах еще не успел сообразить, что он должен сейчас ответить.
Американец, подождав мгновение, воскликнул:
— О таинственная русская натура! Как утверждает ваш же Достоевский, с вашим соотечественником господином Раскольниковым ничего хорошего не случилось оттого, что он начал обдумывать свое преступление. Все предельно просто: вам нужны деньги, а нам объективная картина внутренней жизни России. Вам нечего обдумывать… — Он посмотрел на часы и встал. — Ответ завтра, через Рейли.
Американец уже давно исчез в темноте ресторанного вестибюля, а за столиком все еще продолжалось молчание.
— Я вам не завидую, — сказал наконец Савинков.
— У меня с ним чисто коммерческие дела, — ответил Рейли, откладывая журнал.
— Да? — иронически поднял брови Савинков.
— Да, да и да, — игнорируя юмор Савинкова, ответил Рейли. — Я организую торговую фирму по продаже в Америке произведений искусства из русских музейных фондов и из коллекций частных лиц. Надо начинать заботиться о собственной старости.
— Но от меня он хочет получить что-то другое, — возразил Савинков, несколько сбитый с толку доверительным тоном англичанина.
— А вы ожидали, что он предложит вам переиздание ваших книг? Или предложит войска для похода в Россию? — добродушно язвил Рейли. — Я вам искренне советую — берите деньги, которые они вам предлагают, и рисуйте им картину России. Можете рисовать даже по памяти, все равно они одному вашему свидетельству не доверятся.
— Нет! Мое имя — гарантия правды! — воскликнул Савинков.
— Сдаюсь, — Рейли шутливо поднял руки.
— Но неужели и они могут пойти на сговор с большевиками?
— Они? Могут, мой друг. Они все могут.
— Все эти толстопузые боятся революции у себя, — с ненавистью негромко сказал Савинков. — Они избрали наивыгоднейшую позицию — и барыш можно иметь и своему пролетариату рот заткнуть. Но они еще разочаруются. Я жизнь свою пожертвую для этого. И перед смертью увижу, как эти толстопузые будут рвать на себе волосы, но будет уже поздно. Россия, великая, самостоятельная, без большевиков, будет возвышаться над миром, погрязшим в болоте разложения и наживы. И пусть тогда эти карлики пишут воспоминания о том, как они мне хамили.
Рейли с задумчивым видом наблюдал за Савинковым и думал: неужели он действительно все еще верит в эту свою Россию? Именно это и просили выяснить начальники из английской разведки. Неужели верит?
— Я думал, что их напугает Германия, — подбросил он щепки в костер разговора. — Ведь революция в Германии возникла явно как отражение русской. Значит, сегодня Германия, а завтра Англия?
— Нет, — отрезал Савинков, внезапно оживляясь. — Именно события в Германии их и успокоили. Оказалось, что революцию совсем нетрудно подавить, надо только этого захотеть, а еще важнее до нее не допускать. В России все гораздо сложнее. Невыразимо сложнее. Надо видеть Россию, знать ее и чувствовать, как я, и тогда не будет недоумений и не будет пугающих сюрпризов. А я все, абсолютно все вижу сквозь туман времени! — Он незаметно для себя переходил в свое знаменитое состояние экстаза, которое он сам про себя называл «взрывом самоубеждения», а для других это было экстазом, вдохновением, пророческим прозрением. Люба Деренталь называла это вещим голосом его души. Савинков все выше и выше задирал голову, его узкие глаза широко открылись и смотрели вдаль, не замечая ничего вокруг. Он не повышал голоса, но артикулировал все отчетливее, иногда переходя на шепот.
Рейли уже не раз бывал свидетелем такого его состояния и поэтому слушал его без особого удивления. Он только пытался разобраться, что в словах Савинкова было шаманством, а что имело реальное основание и могло представить чисто служебный интерес.
— Я имею в России то, чего больше там ни у кого нет, — продолжал Савинков, вдруг закрыв глаза и перейдя на шепот. — Там находятся мои люди, мои верные, испытанные люди, и они там не случайные свидетели, как ваши дипломаты, они участники жизни. И они — антибольшевистская сила не потому, что им это предложили со стороны. Они пришли к этому как к единственному логическому следствию их собственной жизни. Вот как зарождается в России не искусственный, а самой жизнью созданный антибольшевизм. Да, да, да!
Он закончил на высокой ноте, глубоко вздохнул и замолчал. Глаза его погасли, и только глубокие складки у рта еще продолжали некоторое время подрагивать, прежде чем все его лицо приняло обычное выражение несколько сонливой задумчивости.
У Савинкова было несколько отработанных перед зеркалом выражений лица, они даже имели у него свои названия: «Наплевать на все», «Я всем вам недоступен», «Я наедине со своими мыслями». Сейчас вот эта последняя маска и укрепилась на лице Савинкова. Он был наедине со своими мыслями. А Рейли в это время думал: «Черт возьми, все-таки Савинков — единственный, кто действительно имеет своих людей в России и связан с ними. Он имеет информацию, которая минует и польскую и французскую разведки, а если он ее не имеет, то может начать получать ее завтра. Честность его вне подозрений. Нет, нет, такого человека терять нельзя». Информация его для английской разведки была готова, и разговор можно было кончать.
Савинков с неподвижным лицом, чуть подняв глаза, спросил:
— Значит, вы считаете, что мне стоит принять предложение этого гнома?
— Я бы не сомневался ни минуты, — ответил Рейли. — Вам предложены великолепнейшие условия: никого не нужно убивать, ничего не нужно взрывать, только дать объективную информацию. И наконец, информация может оказаться такой, что они решат сделать ставку на вас.
— Я не лошадь.
— Ну хорошо, хорошо, они станут вашими союзниками. И я советую вам: не тяните с ответом. Разрешите мне сказать им завтра же, что вы согласны.
— Говорите, — ответил Савинков одними губами.
Признание, что Советская власть укрепляет свои позиции в России.
(Пометка на полях Артузова: Не только в России, но и в международном мире. Необходимо привести подтверждающие это факты.)
Основные классы населения — пролетариат и крестьянство — получили от Советской власти немалые выгоды, льготы и гарантии. Так, например, почти полностью ликвидирована безработица в промышленности. На глазах у рабочих происходит заметное расширение производства. На свое жалованье рабочий может вполне прилично жить. Нэп насытил внутренний рынок всем необходимым. Крестьяне получили землю и безраздельно ею владеют. Кроме того, русские крестьяне впервые видят уважительное к себе отношение.
Можно сколько угодно говорить и писать о грабительском смысле продналога, но факт состоит в том, что этот налог тяжел только для богатых крестьян.
Вот почему, когда большевики говорят, что в стране ликвидируется социальная база для контрреволюции, — это и правда и неправда. Для нас важно выяснить, в чем неправда.
Тайная организация «Либеральных демократов» («ЛД») возникла в среде старой интеллигенции как одно из конкретных выражений ее антисоветской позиции. В ней Савинков увидит и достоверные приметы известных ему антисоветских настроений интеллигенции и нечто новое — то, что эта организация очень серьезно задумана, хотя руководство ее и не лишено некоторой наивности, так свойственной русской интеллигенции. Он увидит, что организация родилась в муках, но естественно и живет в среде, ее породившей.
(Пометка Артузова на полях: Вместо «живущая» надо написать «действующая» — пусть думают, что «ЛД» уже что-то делает, а не только наполняет силы.
Ввиду того что в данных «ЛД» использован опыт подлинных контрреволюционных групп интеллигенции в самых разных местах России, у Савинкова должно сложиться впечатление, что «ЛД» массовая и глубоко разветвленная контрреволюционная организация.)
Руководство «ЛД» продолжает считать главной своей задачей дальнейшее накопление сил и в этом смысле располагает неограниченными резервами. И если руководство «ЛД» решает обратиться к помощи извне, то только по причинам, которые изложены ниже.
(Пометка Пузицкого: Следует сказать, откуда у организации средства. Я думаю, можно назвать такие источники: добровольные взносы членов организации, персональные пожертвования, сдача личных ценностей и др. способы сколачивания средств, известные нам по подлинным организациям.)
Проста и каждому ясна программа «ЛД»: интеллигенция — это известно всем — соль и ум своего народа. Коммунисты этого не признают. В ответ интеллигенты не признают коммунистов и объявляют им непримиримую борьбу.
Пока мы только накапливали силы и это считалось главным делом, члены «ЛД» говорили о себе: мы «накописты». В накапливании сил достигнуто немало. Наконец, «ЛД» может гордиться и всей массой организации, между тем в организации весьма пестрый состав. Но пестрота состава нисколько не мешала единству организации вокруг главной политической программы.
(Замечание Менжинского на полях: Здесь нужно показать, что сделала «ЛД» в осуществлении своей программы, кроме того, что она накапливала силы. Надо дать какие-то чисто интеллигентские примеры, вроде помощи в устройстве на приличную работу членов «ЛД» или материальной поддержки особо бедствующих членов «ЛД». И еще парочку таких же деляческих занятий, говорящих, однако, Савинкову о том, что у организации есть и деньги и всякие другие возможности.)
Но, видимо, неизбежным было возникновение в свое время у наиболее нетерпеливых членов «ЛД» мысли, что-де пора от накопления сил перейти к действию. Это еще не был политический раскол организации, ибо мысль эта о действии не имела необходимой поддержки в самой организации. А в центральном комитете эту мысль поддержал только один человек (Мухин А. П.).[10] Однако позже выяснилось, что мысль о переходе от накопления сил к действию заразительна, или, точнее сказать, соблазнительна, особенно для людей, столь много переживших, претерпевших и еще продолжающих страдать от большевиков. Так наряду с «накопистами» в «ЛД» появились «активисты».
И к настоящему моменту вопрос о действии приобрел настолько широкую популярность в организации, что мы вынуждены были приступить к его обсуждению.
(Пометка Пузицкого: Нужно уточнить для Савинкова, что обсуждение велось только на уровне высшего руководства и организация о нем не извещена.)
В возникших спорах истина не родилась. В них возникли и остались нерешенными такие, например, вопросы:
а) Какую обстановку внутри России и в международном масштабе руководство «ЛД» считает объективно идеальной для своего решающего выступления против большевиков?
б) Что подразумевается под понятием «решающее выступление»? Восстание? Дворцовый переворот?! Террористические акты? Диверсии? Саботаж?
в) «ЛД» и зарубежные контрреволюционные силы. «ЛД» и европейские страны. А Америка?
(Замечание Артузова: Пункт «в» лучше сформулировать так: «Как «ЛД» реагирует, если в момент решающего выступления, и в частности в момент напряженного положения, Запад предлагает «ЛД» свою помощь?..»)
Из этих проблем некоторая ясность есть только по последним двум: учитывая печальный и кровавый опыт прошлого, «ЛД» категорически отказывается от помощи иностранных государств, от иностранной интервенции в особенности; «ЛД» отказывается и от помощи зарубежной русской контрреволюции, ибо считает монархию еще большим злом для России, чем большевизм. В этом отношении вопрос стоит так: или «ЛД» действительно та реальная сила, которая может однажды взять власть в свои руки и построить демократическое государство XX века, или «ЛД» жалкая марионетка в руках иноземных генералов, без которых она оказывается бессильна. Это руководству «ЛД» ясно. И все же, как уже сказано выше, споры вокруг программы действия ни к чему не привели. Если не считать, что теперь за переход к действию голосуют два члена ЦК. Кроме того, споры не содействовали единству организации, ибо, как конспиративно все это ни обсуждалось, сведения о разногласиях среди руководителей просочились в организацию.
Отсутствие ясности в вопросах действия следует объяснить еще и тем обстоятельством, что в руководстве «ЛД» нет ни одного человека с опытом политического деятеля. «ЛД» даже систему конспирации организовала сама, и, кстати заметить, сделала это неплохо — в «ЛД» не было до сих пор ни одного провала. Но «активисты» правы в том отношении, что, как бы «ЛД» хорошо ни законспирировалась, а надо готовиться к открытому сражению за власть, за изменение государственного строя в России. Действительно, как ни отодвигай это, однажды это надвинется неотвратимо, и, если к этому не готовиться, можно в решающий момент оказаться бессильными даже совладать с имеющимися у организации силами. Это не парадокс, а реальная ситуация, сознаваемая уже всеми членами ЦК «ЛД», как серьезная и насущная проблема, однако для большинства членов ЦК эта проблема чисто теоретическая.
Так или иначе, именно в этой ситуации родилась идея получить политическую консультацию у известных находящихся за границей русских политических деятелей. Речь шла о таких деятелях, как Чернов, Савинков и Керенский. В результате обсуждения признана наиболее желательной фигура Савинкова. Но руководители «ЛД», если решат вступить с ним в консультативные переговоры, считают своим долгом откровенно сказать, в чем были сомнения и в отношении фигуры Б. В. Савинкова. Вся его прежняя деятельность — имеется в виду его борьба против царизма как террориста и как участника боевой организации эсеров — вызывает у руководства «ЛД» уважение, но оно же считает необходимым прямо сказать, что у него никогда не будет пользоваться одобрением то, что делал Б. В. Савинков с момента падения русской революции в октябре 1917 года, имея в виду и его попытки организовать военное подавление революции, и вызванное им бессмысленное кровопролитие в Ярославле, Муроме и других местах России, и, конечно, организацию им поддержки из за границы монархической белой армии, и вообще его ставку на иностранную интервенцию.
И все же руководство «ЛД» считает Б. В. Савинкова сейчас единственным политическим деятелем, к которому оно может обратиться за советом, честно предупредив его о плюсовом и минусовом отношении членов ЦК «ЛД» к его деятельности, начиная с того, что руководство «ЛД» решение об этом обращении за советом к Б. В. Савинкову принимает пятью голосами против трех.
Заключение: Это только схема. После утверждения она будет наполнена жизненным материалом, достоверными деталями, приметами времени, отдельными человеческими судьбами и т. п.
А. П. Федоров
Андрей Павлович Федоров работал по восемнадцати часов в сутки. Перед ним на столе лежала груда дел разгромленных и находящихся под чекистским контролем контрреволюционных организаций. Из этих папок он по крупицам выбирал типичные примеры контрреволюционной деятельности, фамилии, служебные и домашние адреса участников подполья.
Схема организации «ЛД» обрастала жизненными подробностями ее деятельности, организация наполнялась людьми, которые в будущих разговорах Федорова с Савинковым будут как бы оживать, действовать, укрепляя достоверность легенды.
Прошло два месяца, прежде чем труд этот был окончен, придирчиво обсужден, уточнен и дополнен другими работниками контрразведки и, наконец, утвержден Менжинским.
Прочитав весь материал, Феликс Эдмундович вызвал к себе Федорова и, вручая ему папку с материалами «ЛД», сказал:
— Не дай бог иметь вас по ту сторону баррикад, пришлось бы с вами помучиться.
В глазах у Дзержинского нет и тени улыбки. И он так же серьезно продолжает:
— Тут интересные ножницы: чем достоверней наша «ЛД», тем явственнее в ней проглядывают черты обреченности, то есть черты тех организаций, чей опыт вы использовали и которые уже или разбиты нами, или находятся накануне разгрома. И я подумал: это ваш промах или, наоборот, еще одна достоверность легенды?
— Я тоже думал об этом, Феликс Эдмундович, — ответил Федоров. — Но действительно получались ножницы: если достоверно, то реальной радужной перспективы у «ЛД», как у подлинных подобных организаций, нет. Радужную перспективу видят отдельные и даже весьма авторитетные деятели «ЛД», в конце концов это их субъективное право. Но объективных данных для этого я найти не смог.
— Очень хорошо, что вы остановились на такой позиции: Савинков совсем не дурак, и кое-что о положении в нашей стране он знает. В общем хорошо, товарищ Федоров. Начинайте…
Поезд на Минск уходил в двадцать три тридцать. Шел десятый час вечера, а Федоров и Зекунов все еще разговаривали. В кабинете Федорова было холодно. За окнами билась вьюга, ветер дул в незамазанные рамы и шевелил гардины. Зекунов сидел спиной к окну и все поеживался от озноба, а может быть, от волнения и тревоги. Он знал свою роль отлично. Федоров продумал ее особенно тщательно: это был первый выход к врагам, и от него зависела вся дальнейшая операция. Вместе они продумали множество ситуаций, с какими Зекунов может столкнуться за границей, и все же поручиться за успех нельзя. Если он, играя свою роль, допустит самую малейшего ошибку и савинковцы поймут это, его уничтожат.
— Главное, Михаил Дмитриевич, — это владеть нервами, — говорил Федоров. — И какая бы неожиданность ни возникла, мгновенно оценивайте ее с позиции того человека, роль которого вы играете. Все видите и слышите не вы, а тот, для нас с вами умерший Зекунов — верный, но не очень умелый савинковец. Не обижайтесь, пожалуйста. Но чем скромнее вы будете держаться, тем будет лучше, потому что вам не надо будет вдаваться в подробности, где они могут вас запутать и поймать. В моей жизни был случай. Взяли меня в девятьсот пятом харьковские жандармы. Взяли с поличным — в кармане у меня пачка листовок, которые я всю ночь дома писал. На допросах я стал разыгрывать роль простого посыльного: мое, мол, дело — взял сверток, отнес сверток и лег спать. Две недели бился надо мной следователь, я за это время стал дурак дураком; даже говорить стал на каком-то идиотском языке. И выиграл эту дуэль. Вот так… И вы всего-навсего курьер, почтальон. Но вы все-таки из России, из самого логова большевиков, и потому цена вам повыше тех шишек, что отсиживаются там, в Польше. Да, да, Михаил Дмитриевич, вы должны гордиться своей деятельностью курьера из Москвы, но на большее не претендовать…
Зекунов рассмеялся, и Федоров удивленно посмотрел на него:
— Что с вами?
— Да уж в который раз вы все это мне в голову вдалбливаете, тут поневоле придурком станешь, — сказал Зекунов и встал. — Надо идти, Андрей Павлович, нехорошо начинать дело с опоздания на поезд.
Федоров тоже встал и протянул руку:
— До свидания, Михаил Дмитриевич.
Зекунов молча пожал его руку и, уже повернувшись к дверям, сказал глухо:
— О жене моей, если срок настанет, потревожьтесь…
— Непременно, Михаил Дмитриевич! И вообще, все будет в порядке. Возвращайтесь, и мы с вами выпьем за наших наследников — у меня ведь аналогичная ситуация…
— Да ну! И тоже вот-вот?
— Правда, правда.
— Ну, тогда я спокоен…
Этот мимолетный разговор уже у порога неожиданно сблизил их, и Федоров, смотря на закрывшуюся за Зекуновым дверь, не сомневался, что Зекунов не продаст и сделает все как надо…
Зекунов поднимается вверх по Тверской. Встречный ветер бил в грудь, швырял в лицо жестким сухим снегом, распахивал, трепал его пальтишко на рыбьем меху. Мороз наступил после оттепели — на тротуаре припорошенный вьюгой черный гололед. Возле ресторана «Медведь» шумела пьяная компания.
Желтым, расплывчатым в метели пятном, беспрерывно звоня, прогромыхал трамвай, и снова пуста Тверская, только крутится, вьется на ней с воем и свистом метель. Поворачиваясь к ветру то плечом, то спиной, Зекунов шел на Белорусский вокзал, проклиная себя за то, что не послушался жены и не навертел на ноги шерстяные портянки — мороз уже колодил ноги, болтавшиеся в широких сапогах.
В здании вокзала непонятным образом сосуществовали две смертельно враждебные друг другу жизни. Подъезд в левом крыле вокзала был ярко освещен, и там стояли, подрагивая и храпя, припорошенные метелью рысаки лихачей. За стеклянной дверью виднелся просторный пустой зал, освещенный огромными люстрами. Зекунов открыл тяжелую зеркальную дверь и удивленно услышал печальное цыганское пение. Тотчас перед ним будто из-под земли возник осанистый швейцар в золотых галунах и при бороде:
— В ресторане мест нет.
— Мне на поезд.
— Курьерский ушел час назад. Остальные — рядом.
В правом крыле вокзала царила людская беда, снявшаяся с прижитых мест и пустившаяся в путь-дорогу по белу свету. Люди сидели и лежали на бугроватом от грязи полу. Вповалку — дети, женщины, мужчины, старики. Прежде чем сделать шаг, смотри под ноги, чтобы не наступить на кого-нибудь. Пахло портянками, уборной, махоркой и какой-то дезинфекцией.
Зекунов пробрался до середины зала, и в это время где-то впереди послышался неясный тревожный крик. Наверное, объявили, что поезд подан, и весь зал мгновенно пришел в движение. Люди подхватывали на руки детей, вскидывали на плечи деревянные чемоданы, узлы, корзины и, толкая друг друга, бежали к выходу.
Зекунова вместе с толпой вышвырнуло на метельный перрон. У вагонов уже кипела крикливая свалка. Зекунов решил переждать немного, но давка не прекращалась, и он понял, что может остаться на перроне. Начал беспокоиться об этом и сотрудник ГПУ Гриша Сыроежкин, которого Федоров послал на вокзал проследить, как Зекунов будет уезжать, и в случае необходимости помочь ему. И сейчас, когда Зекунов направился, наконец, к вагону, Сыроежкин опередил его и начал расталкивать толпу, открывая Зекунову проход.
Вдруг оравший впереди верзила-мешочник, которого оттолкнул Сыроежкин, с матерной бранью занес над ним свой огромный кулак. Сыроежкин мгновенно схватил его за руку и стиснул ее со всей своей страшной силой. Мешочник взвыл от боли и ринулся в сторону. В это время Зекунов уцепился за поручни, и поезд тронулся. Еще минута, и он уполз в непроницаемую белую мглу метели. Гриша Сыроежкин, глядя ему вслед, вытирал шапкой взмокший лоб.
…Зекунову повезло. По всей Белоруссии всю эту неделю кружила метель. Но все же, старательно избегая лишних любопытных глаз, он от Минска до Заславля добрался местным поездом — дело было к вечеру, вагоны не освещались, и на Зекунова никто не обратил внимания, даже контролер прошел мимо, не спросив билета. От Заславля до села Петришки Зекунов шел пешком, прямо по шпалам, а потом, взяв чуть севернее, по проселочным, еле видным дорогам вышел к назначенному месту возле советско-польской границы. Против графика Зекунов опоздал на час с лишним и поэтому заторопился на перекресток лесных пограничных просек, где его должен был ждать проводник…
Уже возле самой границы на заброшенном большаке повстречался Зекунову паренек лет 15–16, одетый в длинный не по росту кожушок и буденновский шлем. Сперва они мирно разошлись, но вдруг паренек окликнул Зекунова, вернулся к нему и попросил спичек. Зекунов дал ему спички, он повертел их в руках и боевито спросил: может, есть и махорочка? Зекунов угостил его из пачки, подаренной ему в дорогу Федоровым. Это были довольно дорогие в то время папиросы «Сафо», каких паренек до этого и в глаза не видел. Забыв даже прикурить, он пялил глаза на Зекунова и вдруг сорвался с места и стремительно убежал.
Зекунов постоял немного озадаченный и тоже бегом пустился к пограничному лесу…
Он стоял на условленном месте, прислушиваясь к ровному гулу и морозному потрескиванию леса. Вскоре перед ним бесшумно возникла черная фигура, которая махнула ему рукой: иди за мной.
Шагая по глубокому снегу вслед за проводником, Зекунов подошел к самой границе. Проводник безмолвно показал ему рукой, куда идти, а сам пошел в противоположную сторону.
Зекунов перешел границу. Первый раз он сделал это почти два года назад, когда с тайным поручением направлялся в Москву. Тогда он страшно нервничал и боялся, особенно когда шел по советской земле. В каждом человеке ему чудился чекист или милиционер. Боялся он и теперь. Но нервничал меньше, потому что нерушимо верил Федорову, который доказал ему, что в Польше с ним ничего особенного произойти не может. Даже если схватят польские стражники, он потребует, чтобы его связали с экспозитурой польской разведки, и все будет в порядке. И боится он только какой-нибудь нелепой случайности вроде недавней встречи с пареньком.
Зекунов перебрался через лесной овраг и вскоре вышел из леса. Метель заметно стихла, и он увидел впереди уютно светившееся в ночи одинокое окошко.
Зекунов пошел прямо на светившееся окно и вскоре уже стучался в дверь богатого хутора. Это был высокий каменный дом под железом, по бокам — громоздкие пристройки. Последнее время вдоль всей польско-советской границы вот в такие дома-крепости поселялись польские кулаки — верные помощники пограничной стражи.
На стук Зекунова никто не отозвался, и он толкнул дверь плечом. Она легко открылась. В сенцах вкусно пахло квашеной капустой и чесноком. Из-за двери, под которой виднелась полоска света, доносились пьяные мужские голоса.
«Чему быть, того не миновать», — сказал про себя Зекунов, торопливо перекрестил грудь, нащупал ручку двери и потянул ее на себя…
За столом сидели двое. Один пожилой, видимо хозяин хутора. Он сидел в одной жилетке, расстегнутой на тугом брюхе. Другой, молодой, был в форме пограничника. Стол обслуживала еще довольно молодая женщина с красивым злым лицом. Увидев Зекунова, она вытаращилась на него, как на привидение. Перестали жевать и уставились на него и мужчины.
— Кто такой? — сердито спросил хозяин хутора.
— С той стороны иду, — ответил Зекунов на смеси украинского и польского. — Я есть курьер до польской экспозитуры.
— Какой такой экспозитуры? — встрепенулся пограничник.
— Той, где служит капитан Секунда.
— Смотри, что знает! — удивился пограничник. — Кто же тебе капитан Секунда? Может быть, дядя?
— Я к нему по делу, а по какому, могу сказать только ему, — ответил Зекунов.
— Вот, пся крев, явился загадки мне загадывать. А я тебе не начальник? — рассердился польский пограничник.
— Почему? — возразил Зекунов. — Вы для меня тоже начальник.
— Угостил бы человека с дороги… — сказал пограничник хозяину дома.
Когда Зекунов хватил водки и закусил жирной домашней колбасой, пограничник похлопал его по спине и спросил:
— Так то есть правда, что ты оттуда?
— А почему нет? — спросил Зекунов.
— Давно тихо не ходили. Когда от нас идут, всякий раз стрельбой кончается. Русские стали границу держать крепко.
— Я их даже издали не видел.
— Повезло, значит. Ну ладно, каждому свое. Пей, ешь. Ночевать будешь здесь, а утром я за тобой заеду.
За полночь пограничник ушел в сильном подпитии, приказав хозяину хутора стеречь гостя.
Вернувшись к столу, хозяин сказал брюзгливо:
— Только по осени капрала получил, а уже корчит из себя генерала. Скажи-ка лучше, как там у вас мужик живет?
— Как везде, — равнодушно ответил Зекунов. — Хороший мужик живет богато, плохой — водяные щи хлебает. — Он замолчал, давая понять, что в обстоятельный разговор вступать не намерен.
Хозяин проворчал что-то про себя и спросил:
— А большевики как?
— Что как? — поддразнил его Зекунов. — Как они живут? Хорошо живут, им-то что?..
— Все равно смерть им, голодранцам паршивым! — взбесился хозяин. — Мы, новопоселенцы, не зря тут землю получили. Ты так им и скажи на той стороне. Не эти дураки капралы границу стерегут, мы ее стережем, и через нас красная зараза не пройдет!
Он кричал что-то еще, а Зекунов в это время вспомнил, что говорил ему об этих новопоселенцах Федоров: бешеные от злобы и от страха польские кулаки. «Все точно так и есть», — думал он.
Спать его положили в расположенной за хозяйской спальней маленькой комнатушке без окна — здесь кисло пахло овчиной, зато было тепло и постель была мягкая. Зекунов только успел об этом подумать и тотчас уснул.
Утром приехал на бричке вчерашний пограничник, он отвез Зекунова на железнодорожную станцию, купил ему билет до Вильно и посадил в поезд. Вагон был совершенно пустой, так что Зекунову ничего не оставалось другого, как смотреть в окно на пролетавшую мимо польскую землю. И подумывать с глухой тревогой о том, что ждет его дальше…
В Вильно он был не впервые и экспозитуру капитана Секунды нашел сразу.
Его ввели в комнату, где стояли два обшарпанных стола. За одним из них сидел тучный лысеющий офицер непонятного возраста. По нашивкам Зекунов разобрал, что это поручик.
— Фамилия, имя? — начал допрос поляк. Когда Зекунов ответил на все анкетные вопросы, поручик отодвинул в сторону протокол допроса и вкрадчиво спросил: — Расскажите, пожалуйста, с какой целью вы прибыли в Польшу?
— Моя должность курьерская: доставил кому надо что надо — и домой, — ответил Зекунов.
— Мне сказали, что вы знаете капитана Секунду.
— Так точно, знаем и имеем к нему дело.
— Что за дело?
— Могу сказать только ему лично.
— У вас есть к нему письмо?
— Есть и письмо.
— Давайте, — чуть повысил голос поручик.
— Только ему самому лично.
Зекунова отвели в другое служебное помещение, и там он сразу же попал в руки капитана Секунды. Это был крупный красивый мужчина: черные брови вразлет над светло-синими глазами, тонкий нос с фарфорово-прозрачными крыльями ноздрей, четко очерченный рот. Его узкое лицо обладало удивительным свойством беспрестанно менять выражение, и иногда казалось, что у него темнеют не только глаза, но и все лицо.
Капитан Секунда только на мгновение остановил взгляд на Зекунове, и профессиональная память разведчика напомнила ему, что этот человек проходил через его руки, направляясь в Россию.
— Ваш псевдоним? — доброжелательно улыбаясь, спросил капитан Секунда.
— Браунинг, — охотно ответил Зекунов. — Помните, как вы искали для меня слово, чтобы в нем четвертая буква была та же, что в моей фамилии?
— Прекрасно помню, — улыбнулся Секунда. — Как и то, пан Браунинг, что от вас не послышалось ни одного выстрела. Не так ли?
— Мне там не повезло, пан Секунда. Я попал в тюрьму, — тихо сказал Зекунов.
— Что?!
— Да, пан Секунда, пришлось посидеть в тюрьме. Но вы не тревожьтесь, я сидел не за наши с вами дела.
— Извольте доложить подробно, что у вас произошло… — строго приказал Секунда и откинулся на спинку кресла, приготовясь слушать.
Зекунов рассказал свою незамысловатую историю о том, как он, прибыв в свое время в Москву, устроился, как было ему приказано, поближе к железной дороге и стал служащим военизированной охраны железнодорожных складов. Как он быстро пошел на повышение и стал уже заместителем начальника смены, когда вдруг на складе произошло воровство ценных грузов, и случилось это в ночь его дежурства. А позже выяснилось еще, что два его стрелка оказались подкупленными ворами. Суд дал ему полтора года тюрьмы, но он, правда, и года не отсидел…
Капитан Секунда знал, что агент, попавший в тюрьму той страны, куда он послан, уже не агент. Он начал задавать Зекунову вопросы, пытаясь обнаружить в его рассказе ложь. Сделать это ему было нелегко, для этого капитан слишком плохо знал жизнь и порядки в Советской России. Но если бы Зекунов хоть на минуту потерял уверенность в неуклонном следовании разработанной для него легенде, опытный разведчик Секунда сразу бы это заметил.
Зекунов играл свою роль уверенно и точно. Он уже понимал, что эта уверенность — его единственное спасительное оружие. Сейчас, видя, что капитан явно остыл со своими расспросами, Зекунов выждал паузу.
— Может, вы все-таки возьмете письмо от Леонида Даниловича Шешени?.. — сказал он, доставая письмо из потайного кармана в рукаве. — А то накинулись на меня, будто я главный и за все в ответе. А я курьер от Шешени, и с меня только и спроса…
Капитан Секунда быстро и профессионально аккуратно распечатал письмо и начал читать:
«Многоуважаемый господин капитан! Податель сего вполне верный человек, тем более что он вам хорошо известный, он расскажет вам в подробностях о том, как я попал в Москве на пустое место и с каким трудом и риском мне удалось избежать неприятностей…»
«…Слава богу, все это позади. Положение у меня теперь хорошее. Работу имею твердую, обрастаю полезными знакомствами, а главное, вышел на одну весьма перспективную дорогу, о которой вкратце (курьер есть курьер) расскажет вам податель сего. Вкратце еще и потому, что больше ему, может, и знать не стоит… Имеете от меня маленький подарочек, найденный мною на той же перспективной дороге. В общем, надо, очень надо налаживать связь, и срочно. Понимаете?
А пока остаюсь преисполненный уважения Леонид».
Секунда направил в расшифровку присланные Шешеней документы и снова принялся расспрашивать Зекунова про московскую жизнь. Он хотел выяснить, на что Зекунов способен и следует ли в дальнейшем использовать его как агента. После короткого диалога Секунда решил оставить Зекунова половинным агентом. Так он про себя называл агентов, половину содержания которых присваивал себе…
Приняв это решение, он стал расспрашивать Зекунова о Шешене — что это у него там за перспективная дорога, о которой тот пишет? Так, исподволь Секунда подобрался к самому для него главному, ибо он, что называется, нюхом почуял, что за шешеневской фразой о перспективной дороге кроется что-то важное.
— Это он, наверное, про одного военного начальника, — не то устало, не то лениво ответил Зекунов.
— Что за начальник? И, пожалуйста, не засыпайте, у вас впереди целая ночь.
Зекунов молчал. Эту ленивость и сонливость он не раз репетировал в кабинете Федорова. Она нужна, чтобы выяснить степень заинтересованности собеседника в том или ином поднятом в разговоре вопросе.
После долгой паузы Зекунов сказал неохотно:
— Ну… Встретил Шешеня сослуживца по старой армии. А тот теперь у красных важная шишка. По-моему, из-за этого Шешеня и погнал меня сюда. В общем, Шешеня его случайно встретил в Москве на улице. А тот оказался из вожаков большой подпольной антисоветской организации под названием «ЛД», которая действует в Москве и по всей России.
— Что это значит «ЛД»? — быстро спросил Секунда, гася в пепельнице только что раскуренную папиросу.
— «Левые демократы».
— Левые?
— Нет, нет, кажется, либеральные! Ну да, «Либеральные демократы», — поправился Зекунов.
— Как фамилия этого знакомого Шешени?
— Новицкий как будто. По армии, кажется, полковник. А вообще-то Шешеня говорил, что он из каких-то военных ученых.
— Так. Дальше, — нетерпеливо подгонял Секунда, проклиная Шешеню за то, что тот не мог послать курьера потолковее.
— Ну вот… — продолжал Зекунов свой неторопливый и путаный рассказ. — Шешеня узнает, значит, что этот его товарищ — один из главарей этой самой «ЛД». А организация большая, ее люди где-то и в армии, и в институтах, и на железной дороге, и еще где-то. И все это народ с положением. Интеллигенция, одним словом. Но поэтому и слабина по части боевых действий — так Шешеня мне говорил. И когда тот, Новицкий, узнал, зачем Шешеня приехал в Москву, он стал просить его восстановить знакомство для обоюдной, как говорится, пользы. В общем, они уже не раз встречались.
— Так, дальше, — торопил Секунда, но в это время в кабинет вошел высокий, худой, как жердь, мужчина лет пятидесяти и положил на стол перед Секундой бумаги.
— Тут нечего расшифровывать, это все подлинники.
— Что говорил вам Шешеня об этих документах? — спросил Секунда, разглядывая бумаги.
— Если говорить правду — ничего, — ответил Зекунов. — Он принес мне их за час до моего отъезда на вокзал, сказал, что и сам их только что получил. Мы только то и успели, что зашили эти бумаги под подкладку, где письмо было.
Секунда уже не слушал Зекунова. Он вчитывался в документы. Перед ним лежал «подлинный» приказ по артиллерии РККА № 269 от 29 августа 1922 года о результатах обследования артиллерийских складов Московского военного округа, а также складов в Курске, Калуге и Тамбове.
Второй документ — меморандум от 14 декабря 1922 года о политическом и хозяйственном положении Белорусско-Балтийской железной дороги. И наконец, третий документ — самый сладкий для капитана Секунды — копия докладной записки о необходимости создания при генштабе РККА специального отделения по изучению польской армии.
Надо было немедленно связываться с самым высоким начальством.
— Пока вы, господин Зекунов, свободны, — сказал капитан. — Вы, кажется, хотели попасть к пану Фомичеву — мои люди объяснят вам, как к нему пройти…
Фомичев жил неподалеку — в тихом, лезшем в гору переулке. Он занимал деревянный дом простой крестьянской постройки, который стоял в глубине двора. Дверь открыл сам Фомичев.
— Я привез вам подарок от пана Могульского.
— Очень приятно, но разве пан Могульский жив?.. — механически проговорил Фомичев ответный пароль, явно не узнавая Зекунова.
— Михаил Дмитриевич Зекунов, девиз «Зеркало», — помог ему гость.
— А?! Ну как же! Как же! Заходите, Михаил Дмитриевич…
— Ну, прежде всего, конечно, привет вам сердечный от Леонида Даниловича. Привет и письмецо, — сказал Зекунов, снимая пальто.
— Анфиса! Иди сюда! — закричал Фомичев, и тотчас в переднюю выплыла закутанная в огромный пуховый платок высокая и дородная супруга хозяина дома. — Свояк мой Леня жив и здоров. Вот письмо… Но что же это мы? Проходите, Михаил Дмитриевич. Анфиса, все, что есть в доме, — на стол дорогому гостю.
— Значит, жив своячок мой, жив сердечный наш Шешенечка! — без конца повторял Фомичев. — Вот как не повезло: вчера только его жена у нас была и вечером уехала к себе в Варшаву. Сколько они тут слез пролили по Лене, они ведь сестры родные.
— Может, послать Саше телеграмму, чтобы вернулась? — предложила Анфиса.
— Погоди, Анфиса, ты стол накрывай, а там подумаем. Вы грейтесь, Михаил Дмитриевич, садитесь вот сюда, поближе к печечке, — суетился Фомичев. — А я пока что, извините, Ленино письмо прочитаю.
Содержание письма Фомичеву было почти такое же, как и капитану Секунде, только написано оно было по-родственному на «ты» и чуть подробнее. И о Зекунове в нем было написано тепло, по-дружески.
«…Словом, самому мне отправиться к вам было недопустимо, — читал Фомичев. — Случись со мной что-нибудь, и мы теряем единственную связь с „ЛД“».
Зекунов сделал весьма обстоятельную информацию об антисоветской организации «ЛД» и видел, что интерес Фомичева к его рассказу все возрастает.
— Вы все это уже рассказывали капитану Секунде? — вдруг спросил Фомичев.
— Зачем же вы меня дураком считаете? — незлобиво отозвался Зекунов. — Мы же еще в Москве договорились с Шешеней, кому какие давать калачи.
— Узнаю Леонида, его школа, — довольно рассмеялся Фомичев.
— Да, доложу я вам, — подхватил Зекунов. — Свояк ваш, Леонид Данилович, боец что надо. Что он пережил, другому во сне не увидеть…
Зекунов рассказал, как Шешеня, перейдя границу, явился в Смоленск к Герасимову, а там в это время были чекисты, которые как раз брали резидента. Пришлось Шешене прибегнуть к оружию, еле ушел. А потом приехал в Москву с одной-единственной явкой к нему, Зекунову, а он в это время в тюрьме сидел. Хорошо еще, скоро выпустили. Но два-то месяца Шешене надо было уметь прожить в красной столице на полных птичьих правах… Ну, а когда все обошлось и он крепенько осел, как он развернул работу — любо-дорого смотреть…
— Все же, что это такое — «ЛД», про которую он пишет? — нетерпеливо спросил Фомичев.
— Главное в этой «ЛД» то, что в ее составе люди умные, в чинах, сидят на высоких постах и буквально повсюду — в Красной Армии, военспецами в штабах разных. Есть они в институтах, среди тех, кто студентов учит. Даже артисты есть у них в организации.
Фомичев слушал рекламные разглагольствования Зекунова с напряженным вниманием. Он уже прикидывал, какие безграничные возможности откроются для савинковского союза, если Шешене удастся связаться с этой организацией или — еще больше — если удастся ее подчинить руководству союза. Фомичев думал и о себе. Последнее время положение его стало незавидным — жил он на жалкие подачки от польской разведки, а от ЦК своего союза получал только бесчисленные директивы.
Именно такая позиция Фомичева была точно предугадана в Москве Федоровым, и Зекунов сейчас снова поразился точности плана операции.
— С людьми из этой «ЛД» можно таких дел наделать — загляденье, — продолжал он. — Надо сказать, свояк ваш мертвой хваткой вцепился в своего старого дружка полковника Новицкого. Но тут ему одному трудно. И он еще очень нервничает, боится, что у вас здесь сразу не поймут всей важности возникшего дела и будут ставить палки в колеса.
— Все может быть, все может быть, — повторил два раза Фомичев.
— Шешеня приказал мне, если я увижусь с кем из варшавского комитета или даже выше, передать его просьбу, чтобы вся перевалка материала и людей от него и к нему шла только через вас. Он от этого будет чувствовать себя увереннее.
Фомичев пристально посмотрел на Зекунова и сказал решительно:
— Завтра же мы вместе едем в Варшаву… А теперь — к столу! К столу! И никаких разговоров о делах!..
Савинков любил говорить, что его может увлечь многое, в том числе и порок, но деньги — никогда. А последние дни он не раз возвращался к мысли, что все-таки иметь деньги — великое дело. Даже думается и чувствуется по-другому, когда они есть. На его текущий счет перевели деньги чехи и англичане, а вчера Рейли передал ему чек на пять тысяч долларов — аванс от американцев. Когда он представит им информационный доклад о России, они выплатят ему еще десять тысяч. Деньги непомерно большие, но Савинков задумываться об этом не хочет. К своему счастью, он не слышал, как малорослый американец мистер Эванс, передавая Рейли чек, сказал: «Ваш Савинков продается, как и все на этой продажной земле…» И наконец, французы, точно не желая отстать от других, известили его о переводе на его счет двадцати пяти тысяч франков.
Очень давно не было у Савинкова такого хорошего настроения. Все радует его душу. И ему самому хочется быть щедрым и небрежным с деньгами. Больше года он был должен своему издателю в Ницце. И долг-то несерьезный, всего сто тридцать франков, но последнее время у него не было возможности вернуть даже такую сумму. Сегодня он послал этому издателю сто пятьдесят франков с припиской, что, случайно вспомнив о долге, он, однако, не помнит точно его размер. Очень хотелось послать пятьсот — великое это было искушение, но не было уверенности, что издатель лишнее вернет… Сегодня же он разделается со всеми парижскими долгами, выдаст деньги Деренталям и Павловскому, сделает перевод в Варшаву. Между прочим, там, в Варшаве, точно почуяли, что у Савинкова появились деньги, — прислали связного с финансовым отчетом варшавского комитета НСЗРиС.
Вот с этого связного и начались неприятности. Он пришел на квартиру Савинкова во время завтрака, который на этот раз никак не был бедным. Из ресторана были доставлены омары, дорогое вино. А связной был оборванный, небритый и глядел на стол голодными глазами.
Савинков усадил его рядом с собой и объяснил, что за этим столом отмечается дата создания союза.
— Придет время, и за стол нашей годовщины сядут тысячи и тысячи, — проникновенно говорил Савинков, чокаясь со связным. — А пока за вас, рядовых бойцов нашей армии, ведущей беззаветную борьбу за будущую свободную Россию!
Связной, поначалу обалдевший от сознания, что он сидит за одним столом с самим Савинковым, не произносил ни слова. От волнения он почти не ел и только пил да во все глаза смотрел на своего вождя. Но когда Савинков уже хотел распорядиться, чтобы осоловевшего связного уложили спать, тот вдруг встрепенулся и изъявил желание высказаться.
— Вы не думайте, что мы, маленькие, мало знаем и еще меньше понимаем, что к чему, — заговорил он осевшим голосом, глядя испуганно и преданно на Савинкова. — Мы все понимаем в доскональности. Прикажут взять на себя губернию — я возьму и жаловаться не стану. Коммунистов — на фонари, землю — мужику, советскую голытьбу — в колодец. Начальником в каждую деревню — своего человека, чтобы с полным ручательством…
Савинков растроганно смотрел на связного и думал, что вот такие маленькие исполнители и есть главная его сила и что он может гордиться прежде всего тем, что сумел за границей сохранить и воспитать такие кадры бойцов за будущую демократическую Россию.
Деренталь слушал связного с еле заметной брезгливой улыбочкой. А Люба вплотную, жадно его разглядывала — она плохо знала Россию и ее людей. И этот рыжий, с клочковатой бородой и дикими серыми глазами и притягивал ее и пугал. Серж Павловский смотрел на связного настороженно. Наверное, он первый почувствовал что-то неладное. Между тем связной говорил все громче и нахальнее.
— И мы теперь очкастых слушать не будем, — погрозил он пальцем Деренталю. — Хватит, что они подбили нас царя погубить. Какого царя, ироды, загубили — нашего, мужицкого! Он же сапог с ног не снимал. И он-то знал, где у плуга лемех, а вы разве знаете? Где вам! — снова обратился он к Деренталю и вдруг, выпрямившись, диким голосом запел: — «Боже, царя храни».
Павловский бросился к нему, ударом в челюсть сбил с ног и вытащил в переднюю. Там произошла какая-то короткая возня, потом стукнула дверь и стало тихо.
— Боже, что он с ним делает? — прошептала Люба.
— Учит… — нервно рассмеялся Савинков.
— Разъясняет ему программу нашего союза, — ехидно добавил Деренталь.
Савинкова этот инцидент привел в состояние, испугавшее даже видавших виды Деренталя и Павловского.
— Что происходит? Кто мне скажет — что происходит? — кричал он, бегая по комнате. — Связной моего союза с монархическим гимном в голове! После этого не хочется жить! Понимаете вы это?
Все делали вид, что понимают.
— Школа господина Философова… — сказал вернувшийся Павловский.
— Позвольте узнать, в чем теперь ваша школа? — закричал на него Савинков.
— У меня, Борис Викторович, обязанности более чем простые — убивать, уничтожать большевиков любым способом, и все, — обиженно ответил Павловский.
— Где уничтожать? Здесь, в Париже? — кричал в ответ Савинков.
Он переругался со всеми, накричал даже на Любу. Оставшись один, как волк в клетке, метался по комнате из угла в угол. От хорошего настроения, с которым начинался завтрак и все это утро, не осталось и следа, и тревога, может быть, и была тем острее, что возникла она именно в такое хорошее утро…
Ему очень хочется к инциденту с монархически настроенным связным отнестись как к нелепому и даже юмористическому случаю, но сейчас, находясь в состоянии злой трезвости, он думает о том, что может поручиться за идейную приверженность только небольшой группки хорошо известных ему людей. Но что толку от приверженности того же Философова, уже давно отошедшего от конкретной политической борьбы? И конечно же, нет ничего удивительного в том, что рядом с этим Философовым появляется связной, распевающий «Боже, царя храни…». Это что-то объясняло, но не снимало тревоги. Насколько он может верить всем тем людям, которых он считает своим боевым резервом, своей армией? В свою очередь, в какого бога верят они? И не стал ли он генералом давно разложившейся армии? Что будет, если это увидят, поймут те, кто дает средства на его движение?
Надо действовать! Он огляделся вокруг, точно просыпаясь в незнакомом месте. Да, действовать! И только действовать!
Как никто другой, Савинков умел мгновенно переходить из одного душевного состояния в другое, и вот он уже сидит за столом и составляет план своей поездки в Варшаву. Он возьмет с собой только Павловского. Там не нужно будет болтать языком. Там нужно действовать!..
Савинков и Павловский вышли поговорить и покурить в тамбур вагона. Савинков накинул на плечи пальто, Павловский был в своем вечном френче — он не боялся холода.
За окном пролетали близкие и дальние огни: близкие — быстро, дальние — медленно и будто по кругу.
— Придется варшавский комитет перетрясти, — сказал Савинков.
— Наконец-то! — отозвался Павловский. — Во главе комитета должен быть энергичный Шевченко, а не давно полинявший Философов.
— Разумеется, — согласился Савинков. — Но Запад, черт возьми, хочет иметь дело не с лихими кавалеристами, умеющими шашкой рассечь человека от головы до пояса. Им нужны интеллектуалы и фигуры от политики.
— Философов — фигура? — фыркнул Павловский, пропуская мимо обидный для себя упрек.
— Да, фигура! Он человек идеи и опытный политик. Наконец, он прошел вместе со мной целую эпоху борьбы.
— Боже мой, Борис Викторович! Неужели и Мережковский со своей шизофреничкой тоже фигуры?
Савинков посмотрел на Павловского с усмешкой. Он любил подразнить этого могучего красавца, которого он про себя зовет «прелестным и верным зверем».
— Да, Сергей Эдуардович, и Мережковский и Зинаида Гиппиус — фигуры. Конечно, Мережковскому и не снилось устроить экспроприацию советского банка, но зато они вместе со своей супругой поверили мне у самых истоков моей борьбы и теперь украшают нашу газету «За родину». Эссе Мережковского и стихи Гиппиус читает вся Европа. И этой Европе импонирует, что в моем движении есть не только политики и солдаты, но и известные русские литераторы.
— Тогда все в порядке, — Павловский отвернулся к окну. — Но мне непонятно, почему мы торопимся в Варшаву и для чего, в частности, еду туда я.
Савинков видит, что больше дразнить Павловского нельзя, придвигается к нему, берет его за локоть.
— Я буду там работать с Философовым и его окружением, — серьезно и доверительно говорит он. — Мне надо будет примирить их с мыслью, что практическим руководителем варшавского комитета станет Шевченко. В этом отношении вы правы. Но вы должны объяснить Шевченко, что ему ни к чему политические посты и звания. И в этом духе вы его подготовьте для разговора со мной. Выболтайте ему тайну, что я хочу сделать его фактическим главой варшавского комитета, но только фактическим, понимаете вы меня?
Павловский, не отвечая, продолжает смотреть в окно, но Савинков знает, что Серж сделает все точно так, как он ему приказывает…
В Варшаве их никто не встретил. Отказавшись от назойливых носильщиков, рвавшихся к единственному чемоданчику Савинкова, они порознь вышли на затушеванную зимним туманом привокзальную площадь. Савинков подозвал извозчика, у которого была пролетка с поднятым верхом, а Павловский пошел пешком, проверяя, нет ли за ними наблюдения и не поедет ли кто за Савинковым. Но ничего подозрительного он не заметил. На улицах было довольно людно. Шел девятый час утра, и варшавяне торопились на службу в свои конторы, канцелярии и магазины.
Савинков Варшаву не любил, считал ее мещанским городом, населенным самовлюбленными, невежественными и до невозможности вспыльчивыми людьми. Самый тяжелый, самый унизительный в его жизни период связан с Варшавой, когда он вынужден был впервые иметь дело с нахальными офицерами польской разведки, которые разговаривали с ним, как со спекулянтом, предлагавшим лежалый товар. Он чувствовал себя здесь бескрыло, униженно, точно забытый всеми на свете и отданный в распоряжение ничтожных личностей. Но теперь все это позади. И он больше никому не позволит сесть ему на шею. Так ему по крайней мере кажется.
Философов жил в дешевом коммерческом доме на узкой кривой улочке, начинавшейся где-то за спиной богатой Маршалковской улицы. Хозяин коммерческого дома писал в газетной рекламе, что его дом современный, прекрасно меблированный и находится у Маршалковской улицы. Буква «у» в данном случае означала целую систему проходных дворов, только зная которую можно было с Маршалковской улицы быстро попасть на ту, узкую и кривую. Савинков знал эту систему проходных дворов и отпустил извозчика на Маршалковской…
Дверь открыл сам Философов. Вид у него был заспанный, мятый, и даже его всегда холеная бородка имела неопрятный вид. На Савинкова пахнуло провинциальной ленью, безмятежностью, и ему сразу стало тоскливо.
— Вам кого? — спросил Философов и вдруг закричал: — Боже! Входите, входите! Прошу вас сюда, сюда, Борис Викторович, в мой кабинет, так сказать.
Савинков вошел в кабинет и увидел сидевшего в глубоком кресле полковника польского генштаба Сологуба, который неторопливо поднялся и сделал шаг навстречу.
— Приветствую вас, пан Савинков, в польской столице, — сказал он, делая галантный поклон.
— Здравствуйте, полковник, — сухо обронил Савинков. Он давно ненавидит полковника за то, что тот обращается с ним как с третьестепенным агентом. Савинков демонстративно отвернулся от него к Философову. — Меня никто не спрашивал?
— Нет, никто… — несколько удивленно ответил Философов.
— Разве, кроме нас, кто-нибудь мог знать о вашем приезде? — спросил Сологуб. — Я позволил себе заехать сюда, только чтобы узнать, нет ли у вас к нам каких-нибудь вопросов.
— Вопросов к вам нет.
— Тогда разрешите откланяться и пожелать вам приятно провести время в Варшаве… — Гладко выбритое, чуть синеватое, откормленное и холеное лицо полковника Сологуба источало доброжелательность.
— Что это с ними случилось? Почему они так вежливы? — спросил Савинков, когда дверь за польским генштабистом закрылась.
— Сам не понимаю, — недоумевал Философов. — Еще на прошлой неделе я звонил ему, просил бумагу для газеты — ничего похожего не было, а сегодня явился с поклонами.
Савинков сидел с многозначительным видом, а потом тряхнул головой:
— Кто они для нас? К чертям собачьим! Мы, Дмитрий Владимирович, начинаем совершенно новый этап борьбы. В связи с этим я и приехал… Итак, неизменной остается наша цель — парламентская Россия!..
Философов слушал его не очень-то внимательно. Но вскоре насторожился — понял, что их союз снова располагает значительными средствами. С этой минуты все мысли Философова свелись к одной — вырвать побольше денег для редактируемой им газеты. Он должен всем: наборщикам, поэтам, редакционным сотрудникам, даже сторожу на книжном складе…
Думая теперь только об этом, Философов в туманной импровизации лидера о парламентской России с опозданием уловил тревожную для себя новость — оказывается, Савинков хотел фактически отстранить его от руководства варшавским комитетом союза. Это было страшно. Руководя только газетой, он станет просто одним из тех, кого местные савинковцы презрительно называют писаками. Он трезво сознавал, что главная его сила и авторитет кроется в праве распоряжаться средствами областного комитета.
Савинков наткнулся на тревожно-вопросительный взгляд Философова, и ему вдруг стало неловко, что он ораторствует перед своим давним и верным сообщником.
— В общем, Дмитрий Владимирович, — сказал он просто и доверительно. — Речь идет всего лишь о тактической хитрости. Пусть видят — мы перестраиваем ряды, мы готовимся наступать. А для меня и для всех вы останетесь тем же, кем были всегда. И оставим это. Ну, как вам нравится Америка? Деловое государство! А?
— Я об этом давным-давно писал в нашей газете, — сказал Философов, все еще думая о нависшей над ним угрозе.
— Читал, Дмитрий Владимирович. Но в той статье вы заблуждались, восхваляя идейность американцев. Нет у них никаких идей в точном смысле этого понятия! Нет! Жрут до отвала, растят текущие счета в банке, радуются гибели конкурента — вот и все их идеи и идеалы. Мы переживали это у себя в России, когда на смену одряхлевшему дворянству приходил деловой класс капиталистов. И нам тоже не надо было плакать чеховскими слезами о вырубленном вишневом саде. Надо было максимально использовать ту новую ситуацию, и тогда, может быть, мы миновали бы революцию. Вы с этим согласны?
— Может быть… — уклонился Философов. — Но я думаю, что в связи с этим ни тогда, ни теперь от своих идей отрекаться нельзя.
— Разве я давал или даю вам повод для подобных напоминаний? — удивленно спросил Савинков.
— Пока нет… — Философов попытался улыбнуться. — Но, как сказала наша несравненная Зинаида Николаевна Гиппиус: не требуй постоянства от меня, оно не в моде в мире лживом.
— Обойдемся без поэзии, тем более плохой. Итак, я принял решение, — без паузы продолжал Савинков. — Варшавский комитет нашего союза условно разделяется на две группы. Первая группа — это идея, идеология, пропаганда нашей борьбы — словом, ее ум. Другая группа — действие, повседневная практика борьбы. Вы, Дмитрий Владимирович, возглавите первую группу, вторую — Шевченко.
Савинков отошел к окну и стал там, сцепив руки за спиной. Философов смотрел ему в спину и думал: уже сколько лет он связан с этим человеком, делит с ним нелегкую судьбу и до сих пор не уверен, что тот однажды не предаст его, не оставит одного на дороге.
— Борис Викторович, объясните мне, только откровенно: зачем вы это делаете? — спросил он.
— Зачем? Чисто стратегическое объяснение я вам уже дал. Хотите еще и практическое? Извольте, но не обижайтесь за правду… — Савинков подошел к Философову вплотную. — Вам нравится неподвижно сидеть в теплом болоте? И за борьбу выдавать свои статьи, писанные на сытый желудок в безопасном отдалении от арены борьбы? — спросил он, близко глядя в безмятежно голубые глаза Философова. — Дмитрий Владимирович, вы же были когда-то бойцом! А теперь вы делаете кислую физиономию, узнав, что я хочу продолжать нашу борьбу. Будем же откровенны! Да скажи я вам сейчас, что оставляю казну в ваших руках, и у вас мгновенно пропадет всякий интерес к тому, зачем я разделяю варшавский комитет. Разве не правда?
Философов молчал, но сильно покраснел.
— Так вот, казной отныне и навсегда буду ведать я, и только я, — продолжал Савинков. — Мы получили сейчас большие средства и обязаны израсходовать их с разумом и с честью.
В передней послышались нервные звонки.
— Извините… — Философов ушел и через минуту вернулся, сопровождаемый Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус.
— Это мистика! — воскликнул Савинков, рассмеявшись. — Вы знаете, на каких моих словах раздался ваш звонок? На словах: «Мы получили сейчас большие средства».
— О, прекрасная новость! — воскликнул Мережковский, пожимая сухую и прохладную руку Савинкова своей пухлой и влажной.
— Как поживает русская поэзия? — спросил Савинков, целуя руку Гиппиус.
— Поэзия околевает от голода, — по-французски в нос протянула Гиппиус. — Ведь наша главная кормилица — газета — не платит гонорар уже скоро полгода, а моя книжка стихов лежит на складе, так как поляки раз и навсегда решили, что, кроме их Мицкевича, никаких других поэтов не было, нет, а главное, и не будет.
— Насчет средств — это что, злая шутка? — деловито спросил Мережковский.
— Вы не дали мне договорить… — недобро улыбнулся ему Савинков. — Да, мы получили большие средства, и я об этом сообщил Дмитрию Владимировичу. Но после этого я сказал ему, что мы обязаны израсходовать их с разумом и с честью. Я обращаю ваше внимание на вторую половину моего сообщения о средствах, ибо если говорить о разуме, то ваши фельетоны о Советской России — жалкая глупость!
— Ну уж, ну уж, — беззлобно бормотал Мережковский, который, кроме всего прочего, знал, что ругаться с Савинковым небезопасно. Особенно сейчас, когда у него появились деньги.
— Да, глупость, и только глупость — рисовать большевиков вурдалаками, пьющими детскую кровь, или жуликами, спекулирующими царскими ценностями. На каких дураков рассчитаны подобные басни? — Не ожидая ответа, Савинков продолжал: — Что же касается умных людей, и в их числе тех, кто дает средства на наше движение, у них подобное сочинительство вызывает одну логическую мысль: плохи дела у Савинкова, если он вынужден рассказывать людям подобную чушь.
К Савинкову решительно подошла Гиппиус. Сбросив пепел с длинной папиросы чуть ли не на лацкан его пиджака, она сказала:
— Вы бы оставили немножечко злости для большевиков, шер ами. Я, между прочим, помню, как вы говорили когда-то, что в отличие от милюковской газеты мы в нашей будем печатать правдивые материалы, присланные нашими людьми из России. Позвольте у вас узнать, где они, наши люди, и их правдивые материалы? И апропо — мы можем предпочесть брань господина Милюкова.
Савинков кричит про себя: «У Милюкова и без вас дерьма хватает!» — а вслух говорит:
— За резкость я готов извиниться. Только за резкость. А что касается материала для газеты из России, то в ближайшее время мы будем иметь его вполне достаточно.
Говорит он это так уверенно, будто и сам в это действительно верит. Но, не выдержав презрительного взгляда синих глаз Гиппиус, обращается к Философову:
— Гонорар надо выплатить всем авторам, и вообще ликвидируйте абсолютно все долги. Дайте мне справку, сколько вам нужно.
— Ну, вот и прекрасно, правда, Зи? — благодушно восклицает Мережковский и напяливает на свою крупную голову заношенную шляпу с обвисшими полями. — И самое время, Зи, уйти и не мешать. Пошли.
Философов проводил гостей и вернулся с виноватым видом.
— Вот так всегда — бесцеремонно вваливаются и ведут себя, как гении, не признанные человечеством.
— Ужасно другое, — подхватил Савинков. — Никакого интереса к нашему делу. Деньги, и все на этом заканчивается. И это тот самый Мережковский, который однажды клялся мне, что мои идеи — единственная цель его жизни.
— Он, по-моему, сходит, — вздохнул Философов.
«А ты сам разве не сошел?..» — подумал Савинков, а вслух сказал:
— Но нам выгодно их существование возле нас. Мне только страшно делается при мысли, что после нашей победы в России они вдруг станут лидерами русской литературы — куда они ее, многострадальную, заведут?..
А в это время у Павловского с Шевченко шел разговор куда более конкретный и деловой.
— Осипов Яков как? — спрашивал Павловский.
— Можно считать, спился, — печально отвечал Шевченко.
— Ну, туда ему и дорога. Когда еще я говорил ему, что он шею на водке свернет. А Лузиков Григорий?
— Официантом работает, мечтает о настоящем деле.
— Зови его на завтра, на утро, — Павловский сделал запись в блокноте и продолжал: — А Провоторов Сергей? Голубков Дмитрий? Иноземцев Геннадий? — Он называл фамилии, не заглядывая в блокнот. Было удивительно, сколько их он держал в голове. Да и Шевченко тоже про каждого знал, помнил, что с ним, где он и чем дышит…
— Есть новость о Шешене. Вчера пришел из Смоленска наш человек, Семыкин, если помните, — сообщил Шевченко.
— Бывший дьяк? — уточнил Павловский.
— Он. Так вот, у него тоже, как и у Шешени, была явка в Смоленске, к Герасимову. На счастье, он пришел туда, когда Герасимов уже был взят, и застал там только его брата, который ему и рассказал, что, когда брали Герасимова, в тот самый вечер пришел к нему человек из-за кордона. Чекисты хотели его взять, но он удрал. По нему стреляли.
— Может, это был не Шешеня?
— Кроме него, быть некому, и сроки совпадают точно.
— Доложите об этом Борису Викторовичу, — приказал Павловский. — Ну вот, если Шешеня хорошо осядет — это большое дело будет. Сейчас там каждый наш человек прямо по золотому счету идет.
— А мы опять отрядом двинемся? — спросил Шевченко.
— Одиночками, Евгений Сергеевич! По два, по три. Новая тактика!
— И что же будем там делать?
— Кто что, в общем по специальности. Разведка, террор, диверсия — но все масштабно. Борис Викторович новые методы разработал и получил под это большие средства. Здесь, в Варшаве, если уж не держать секрета, главным будете вы.
— Он Философова мной не заменит…
— А зачем менять? Ему — свое, вам — свое. А главный — вы…
Шевченко молчал, обдумывая и переживая столь важную новость. Но что случилось с Философовым? Неужели в тираж вышел?
Польская разведка была уверена, что Савинков приехал в Варшаву в связи с успехами своих московских представителей. Полякам и в голову не могло прийти, что ни Савинков, ни Философов еще не знают о прибытии в Вильно Зекунова. Поэтому так неожиданно вежлив был полковник Сологуб, нашедший нужным лично приветствовать Савинкова в час его появления в Варшаве. И он немедленно доложил начальству, что Савинков обошелся с ним более чем холодно.
Волнение поляков было понятно: первые же документы, доставленные Зекуновым, оказались очень ценными. Возможно, что Савинков решил в дальнейшем получать подобные документы, минуя польскую разведку, — на такие документы охотники найдутся где угодно. Может быть, он приехал в Варшаву в связи с этим?
Но польской разведке было совсем нетрудно выяснить, что делал Савинков в их столице. Их давним платным агентом был Шевченко; он еще сегодня напишет подробнейшее донесение о своем разговоре с Павловским, и поляки найдут в нем подтверждение своей тревоге — Савинков начинает применять новую тактику. Шевченко предварительно уже сообщил об этом по телефону и предупредил, что сегодня вечером Савинков встретится с ним и Философовым за ужином в каком-нибудь варшавском ресторане. Полковник Сологуб порекомендовал пойти в ресторан «Лира», арендуемый женой Шешени Сашей Зайченок. Шевченко не спрашивал, чем вызвана эта рекомендация, он давно догадывался, что жена Шешени такой же агент, как и он…
Найти этот ресторан было не так-то легко — он помещался в полуподвале старого каменного дома, стоявшего в темном переулке. Тусклая лампочка чуть подсвечивала вывеску ресторана, на которой была нарисована лира и перебирающие ее струны неправдоподобно длинные пальцы. Внутри ресторана единственная лампочка горела над буфетной стойкой, в зале не было ни души. Но когда гости спустились в зал, зажглась люстра и навстречу гостям вышла сама Саша Зайченок — рослая, красивая, лет тридцати. Золотые ее волосы были короной уложены на голове. На ней было сильно декольтированное и плотно обтягивающее ее высокий бюст платье с блестками. Она ждала этих гостей, но пока делала вид, будто никого из них не знает.
— Прошу панов пожаловать за стол, — пригласила она с поклоном и только теперь «узнала» Шевченко. — Что-нибудь с Леней? — прошептала она, округлив глаза.
— Леня жив и здоров, шлет вам сердечный привет, — бодро ответил Шевченко. — Как раз по этому поводу и в гости к вам зашли. Устройте-ка нас, чтобы никто не мешал.
Саша провела их в свою квартиру, находившуюся за ресторанной кухней. Она накрыла на стол и сама потом обслуживала гостей. Однако они ее не пригласили к столу. Она не в обиде — чтобы слышать разговор гостей, вовсе не обязательно сидеть с ними за столом. Что же касается привета от мужа, то она, хорошо зная Шевченко, просто не поверила ему.
Савинкова злило все. Ему не нравилось, что они забрались в эту дыру, вместо того чтобы пойти в какой-нибудь хороший ресторан. А объяснения Шевченко, почему следовало идти именно сюда, казались ему подозрительными. Его выводили из себя надутые физиономии и Философова и Шевченко — они, видите ли, обиделись за то, что у них отнята возможность распоряжаться деньгами. Его нервировала и хозяйка ресторана, все время тершаяся возле стола. Кстати, откуда Шевченко получил для нее привет от Шешени?
Ужин начался без тостов и общего разговора. Саша исправно разливала водку и потчевала закусками. И, только осмелев после пары рюмок, Шевченко сказал:
— Я хотел бы пригласить всех выпить за нашего дорогого гостя…
— Это ни к чему! — раздался резкий голос Савинкова. — Здесь не праздная вечеринка, а деловая встреча серьезных людей. И уж, кстати, с каких это пор, господин Шевченко, я стал для вас гостем, хотя бы и дорогим? Мало того — я для вас даже такой гость, которого следует держать в неведении о делах, — почему я не знаю о том, что вы установили связь с Шешеней?
— Мы получили сведения, что он благополучно проследовал через Смоленск… — пробормотал Шевченко.
— Ничего себе — благополучно, — вмешался Павловский. — Еле выскочил из перестрелки. Да и выскочил ли, толком не известно.
Саша по-бабьи прикрыла рот рукой, глаза ее округлились.
— Будьте любезны, господин Шевченко, — отчеканил Савинков. — Извинитесь перед хозяйкой, приютившей нас в своем доме, надеясь, что мы порядочные люди. Хотя вообще-то обман такого рода женщины не прощают.
— Они на все способные, — плаксиво сказала хозяйка.
Савинков обернулся к ней:
— Он принесет вам свои извинения. Заодно примите и мое. И затем — оставьте нас, пожалуйста, одних.
Саша с достоинством поклонилась и вышла из комнаты, в которой потом долго стояло тягостное молчание. Никто не притрагивался к еде.
— Господа, ужин все равно испорчен… — Савинков отодвинул от себя тарелку. — О нашей новой тактике мы говорили достаточно, и все всем ясно. Но у меня один вопрос к вам, Дмитрий Владимирович.
Философов весь внимание, подался вперед.
— Последнего курьера с финансовым отчетом направляли ко мне вы?
— Конечно, я.
— Что вам доложил курьер по возвращении из Парижа?
— Что пакет доставлен… и все.
— Надо думать, что курьерами вы посылаете только доверенных и хорошо известных вам лиц?
— Безусловно. Это был есаул Пономарев, его все тут знают…
— Господа, этот есаул, которого вы все знаете, высказал мне сожаление по поводу убийства Николая Второго и пытался спеть «Боже, царя храни», — быстро сказал Савинков, словно торопясь выплеснуть из себя злость. — Надеюсь, вы меня простите за то, что я этого известного всем вам есаула вышвырнул из моей квартиры…
— А я вынужден был дать ему практический урок политической грамотности, — добавил, усмехаясь, Павловский.
— Это невероятно… — негромко сказал Философов. — Он наш верный человек.
— Вот-вот, на этом именно и я хочу теперь остановиться, — длинные близорукие глаза Савинкова спрятались в глубокие щели. — Кого мы считаем теперь верными нам людьми? Оборотная сторона этой медали — вопрос ко всем вам: что вы делаете для того, чтобы поддерживать в наших людях верность нашим идеям? Или вы считаете, что вполне достаточно того, что мы не даем им умереть от голода? Сам по себе этот монархически настроенный есаул — грустный анекдот, но за всяким политическим анекдотом, как правило, находится какое-то реальное явление. Прошу вас, Дмитрий Владимирович, и вас, Евгений Сергеевич, завтра к десяти утра принести мне ваши планы, касающиеся широкой пропагандистской работы вокруг наших целей в России. Надеюсь, вы понимаете, что это не просто мой каприз, а острейшая необходимость, — наше новое наступление на большевиков превратится в фарс, если его поведут поклонники «Боже, царя храни». — Савинков встал. — Затем я прошу извинить меня и Павловского, но мы сейчас вынуждены покинуть этот гостеприимный дом, у нас дела…
На другой день савинковская газета «За свободу» вышла с подписной передовицей Философова «Мы видим впереди только парламентскую Россию». Выдержки из этой статьи читатель найдет в приложении к этой главе. Он увидит, как круто взялся Философов перевоспитывать своего верного есаула на демократический лад.
Деятели польской разведки, наверное, восприняли эту статью как еще одно доказательство, что Савинков затеял что-то новое и почему-то не торопится их об этом информировать.
Утром в отель к Савинкову приехал полковник польского генштаба Медзинский, который до недавнего времени был постоянным посредником между ним и Пилсудским. Вот и сейчас он привез Савинкову сердечный привет от майора Спыхальского — так условно в переписке и разговорах именовался Пилсудский. И приглашение совершить вместе с ним автомобильную поездку к советской границе, куда майор Спыхальский едет по служебным делам.
С трудом подавляя ликование, Савинков согласился. И все же не удержался, сказал Медзинскому:
— Предупредите о моей поездке полковника Сологуба, он, вероятно, сочтет необходимым организовать за мной слежку и там.
Медзинский сделал вид, будто ничего не понял…
Завтракали они на квартире Медзинского. Меню было самое изысканное, и разговор за столом витал в немыслимых эмпиреях. Видите ли, полковник Медзинский последнее время заинтересовался проблемой бессмертия человеческой души. Материалисты отнимают у людей веру в это бессмертие, но ничего не дают взамен. А полковник Медзинский знает, что нужно дать людям взамен. Национализм! Такой же фанатический, как религиозная вера в бессмертие. Нужно, чтобы каждый человек знал, что и после него его нация будет жить и процветать и что только в этом его вечное и посмертное счастье.
Савинков не очень внимательно слушал полковника, гораздо больше, чем бессмертие, его интересовали причины такого неожиданного внимания к нему поляков…
Ровно в двенадцать в столовую вошел адъютант полковника, объявивший, что машина у подъезда.
В десяти километрах от Варшавы они остановились и подождали огромный черный «роллс-ройс» Пилсудского. Савинков пересел к нему, и автомобили помчались дальше по припорошенному снегом кирпичному шоссе.
Пилсудский был в военной форме, в длинной светло-серой шинели с меховым воротником. Пушистые усы и косматые брови придавали его лицу несколько комичное выражение, но это впечатление сразу рассеивалось, стоило заметить его необыкновенно выразительные глаза — глубокие, умные, то хитрые, то веселые, то подернутые пленкой задумчивости, то цепко-сосредоточенные. Польский лидер был в прекрасном настроении, глаза его смеялись.
— Я рад, что вы согласились совершить со мной эту поездку. Я всегда рад видеться с вами, — сказал он своим сиплым, грубоватым голосом.
— Увы, очевидно, еще большей радостью для вас было вышвырнуть меня из Польши, — ответил Савинков.
Веселые искорки в глазах Пилсудского погасли. Он согнутым пальцем провел по губам, чуть приподнимая усы, и холодно сказал:
— Господин Савинков, я готов уточнить наши позиции. Моя — такова: каким бы грандиозным я ни считал ваше дело, я не отдал бы за него Польшу на растерзание большевикам. А именно так и стоял вопрос, когда они прислали нам свою ноту. Надеюсь, что моя позиция вам понятна.
— Я хочу, чтобы вы постарались понять и меня, — глухо отвечал Савинков, смотря в окно на пролетающие мимо стриженые ивы. — Высылка из Польши в личном плане принесла мне радость жить в прелестном Париже. Но во всем остальном, что мне дороже моей собственной персоны, она отбросила меня и всю мою борьбу в России на несколько лет назад.
— Повторяю, я мог понести куда больший урон. И тоже совсем не личного порядка… — Пилсудский положил свою большую узловатую руку на колено Савинкова и добавил: — И чтоб покончить с этой неприятной темой, сообщаю вам, что я отдал распоряжение юристам воспользоваться тем, что вы родились в Польше, и дать вам право жить у нас где угодно…
Савинков промолчал, даже не сказал спасибо. Сидевший рядом с шофером полковник Медзинский время от времени объявлял, сколько километров проехали и к какому населенному пункту приближаются. Недавно они проехали город Калушин.
Пилсудский принялся ругать англичан и французов за их непоследовательность в международных делах, и в частности в русском вопросе.
— Для них политика — еще один бизнес, — говорил он. — Причем бизнес всякий — от раздела мира до захвата какого-нибудь маленького рынка на окраине Европы. Я горячо рекомендовал бы вам, пан Савинков, не доверяться им слепо и всегда быть настороже. Уж лучше иметь дело с немцами или американцами, но только не с этими торгашами, которые могут продать вас каждую минуту…
Савинков слушал очень внимательно и даже чуть кивал головой, соглашаясь с Пилсудским, но внутренне усмехался, ибо видел, куда тот клонит.
Проехали город Седльце. Полковник Медзинский извинился, что перебивает разговор, и спросил у Пилсудского, когда он хочет остановиться в местечке Лукув — сейчас или на обратном пути? Пилсудский ответил, что сейчас, и обратился к Савинкову:
— Вот очень кстати, что вы здесь, мне в Лукуве нужно проверить полученную мной жалобу от ваших русских…
Савинков уже догадывался, что сейчас произойдет.
— Да, все очень кстати… — сказал он с чуть заметной, но вполне понятной для Пилсудского иронией.
— То, что пишут мне в этой жалобе, невероятно. Ну я понимаю, когда русские жили в лагерях в качестве пленных, тогда было не до роскоши, плен есть плен. Но и тогда, как вы помните, мы всячески помогали вашим людям. Но теперь? Ведь каждый может получить работу по специальности и жить не хуже поляков. Наконец, они свободны уехать к себе на родину.
— Все не так просто, как кажется, — сказал Савинков. — Живут эти русские, как и раньше, в тех же не приспособленных для жизни бараках. А что касается работы, то ее имеют далеко не все поляки. О русских и говорить нечего.
Машины остановились возле забора из колючей проволоки, за которым виднелись полузасыпанные снегом деревянные бараки. Опережая Пилсудского, туда, к баракам, побежали офицеры свиты, а Пилсудский и Савинков, сопровождаемые полковником Медзинским, остановились у ворот, от которых осталось только два кирпичных столба.
— Видите, даже колючая проволока не снята, — сказал Савинков.
— Но ворота настежь, — возразил Пилсудский.
Потом они осмотрели барак, в котором жили те, кто прислал жалобу. Помещение не имело дневного света. Подвешенная в середине барака керосинокалильная лампа еле была видна сквозь густой дым, валивший из нескольких чугунных печек. У стен — нары в два этажа, на которых ютились люди; худые, в лохмотьях, грязные, они окружили Пилсудского, свита мгновенно образовала вокруг него живое кольцо. К счастью для Савинкова, обитатели барака, очевидно, не узнавали его…
— Да, мы писали жалобу! — кричал по-русски высокий и худой, как скелет, мужчина лет сорока. — Я сам офицер и, когда был в плену, понимал, что особых претензий предъявлять не имею права. Тогда мы могли возмущаться только нашими прекрасными соотечественниками из савинковского эвакуационного комитета вроде генерала Перемыкина, разворовавшего деньги, которые предназначались нам. Но теперь мы не пленные. И мы не хотим возвращаться в красную Россию. Но мы не хотим и умереть тут от голода и мороза, как бездомные собаки!..
Пилсудский с удивительным терпением выслушал все, что прокричали ему возмущенные обитатели барака, а затем, потребовав тишины, сказал:
— Господа, польское правительство не знало о таком бедственном вашем положении. Я благодарю приславших жалобу и дам распоряжение об оказании вам всяческой помощи… — Пилсудский обернулся к Савинкову и тихо спросил: — Вы не хотите им что-нибудь сказать?
Это предложение было похоже на провокацию, и Савинков резко ответил:
— Нет!
Они молча вернулись к машинам и потом, так же не проронив ни слова, ехали до перекрестка шоссе, где их ждало пограничное начальство. И только здесь Пилсудский нарушил молчание:
— Я сейчас буду инспектировать самую опасную границу Польши. И я хотел бы уже до конца воспользоваться тем, что вы здесь, пан Савинков, и просить вас встретиться с нашими людьми, которые помогают вам на границе. Вы сами знаете, как важно для дела вовремя сказать людям доброе слово.
— Может, их лучше освободить от всех хлопот в связи с нами? — сухо спросил Савинков.
Пилсудский только внимательно посмотрел на него и ничего не ответил.
Все было заранее продумано поляками. Савинков вместе с полковником Медзинским, который должен был сопровождать его к самой границе, пересел в другой автомобиль, и там оказался уже давно ждавший их капитан Секунда.
— Разве ваш район здесь? — удивился Савинков.
— Наш район везде, господин Савинков, — обворожительно улыбнулся красивый капитан.
Они съехали на плохо накатанную, лежащую в кустах дорогу, и капитан Секунда объявил почему-то вполголоса, что они находятся уже в пограничной зоне. Савинков вдруг подумал, что об этой поездке к границе с Россией он сможет потом красиво написать и рассказывать. Он стал запоминать пейзаж и обдумывать те мысли, которые якобы приходили ему в голову, когда он приближался к заветной границе. Секунда давал пояснения, как организуется переброска людей Савинкова через границу и обратно. Получалось, что польские пограничные власти окружают этих людей самоотверженной заботой и предотвращают все грозящие им опасности.
К обеду они приехали на кулацкий хутор — точно такой же, как тот, на вильненском направлении. Предупрежденный о приезде важных гостей хозяин хутора уже ждал их с обедом. Тотчас сюда приехали начальники трех ближайших пограничных стражниц. Каждый прежде всего подходил к телефону и сообщал своим людям, где он находится. Сопровождающие их солдаты занимали посты вокруг дома и потом весь обед маячили перед окнами. Весь этот спектакль был поставлен специально для Савинкова. Но это было только начало.
После обеда Савинков, Медзинский и Секунда направились к самой границе. Идти было нелегко, то и дело они проваливались в снег по колено. День по-зимнему быстро клонился к вечеру, стало ветрено и морозно. Обычная русская зима окружала Савинкова со всех сторон, и трудно ему было поверить, что они все ближе подходят к раскаленной линии границы, за которой лежала плененная большевиками Россия.
Они вышли из кустов на поляну, за которой четкой стеной стоял пограничный лес. Здесь они должны были дождаться начальника стражницы, который поведет их к торчавшей над лесом смотровой вышке. Но начальника что-то не было видно. Капитан Секунда сказал, что пойдет выяснить, в чем дело. И как только он исчез в лесу, где-то справа и очень близко началась горячая перестрелка.
Полковник Медзинский первый прилег за холмиком. Савинков не замедлил лечь рядом. Стрельба начала перемещаться вдоль границы влево. Несколько пуль просвистели над головами лежавших. Наконец перестрелка стихла, и вскоре прибежал, согнувшись, капитан.
— Русские держат границу под огнем, — доложил он полковнику.
Стали обсуждать, стоит ли подниматься на вышку. Капитан Секунда был против, хотя говорил, что русские никогда не стреляют по ясно видимым служащим пограничной стражи. Но Савинков-то в штатском.
— Решайте вы, — обратился к нему полковник Медзинский.
Не таков Савинков, чтобы на глазах у других праздновать труса.
— Пошли, — небрежно бросил он и зашагал впереди.
На вышку поднялись Савинков, Медзинский и Секунда. Внизу остались начальник стражницы и сопровождавшие их солдаты.
Со смотровой площадки вышки Савинкову открылась бело-черная панорама равнин и холмов, которую то и дело закрывала поземка.
Савинков рассматривал Россию через взятый у полковника бинокль и видел все так явственно, что начал всерьез волноваться. Секунда тихим голосом объяснял, где расположены красные заставы и их пограничные дозоры. Получалось, что русские охраняют границу крепко.
Низко над вышкой в сторону России пролетела ворона.
— Как бы я хотел быть на ее месте, просто вот так взмахнуть крыльями и оказаться в России! — сказал Савинков.
Савинков и Медзинский невольно следили за полетом вороны, которая вдруг повернула обратно и улетела в Польшу.
— Даже ворона решила на всякий случай вернуться, — рассмеялся полковник.
Снова в приграничной полосе послышались выстрелы. Капитан Секунда попросил быстро спуститься с вышки.
Внизу Савинков все же спросил у Медзинского:
— А как бы вы посмотрели на предложение освободить вас от беспокойства, связанного с переходами моих людей через границу?
Полковник пожал плечами:
— Не понимаю, зачем вы хотите поставить своих людей под удар.
Поляки сыграли для Савинкова неплохой спектакль, который свое дело сделал. Идея освободиться от помощи поляков окончательно развеялась…
…В то время, как монархические витии русской эмиграции, проев на банкетах полученные из Америки доллары, ждут новых безответственных благотворителей, мы начинаем новый этап борьбы с большевизмом — этим главным несчастьем человечества. И мы заявляем, что однажды избранный нами путь мы пройдем до конца. Мы не позволим себе обманывать надежды тех, кто надеется на нас. Мы держим в руках оружие, а не банкетные бокалы с вином. И как никогда мы уверены в победе!..
…Но мы торжественно заявляем — реставрации монархии в России не произойдет! На это пусть никто и не надеется. Мы заявляем это в столь категорической форме, зная, что и в наших рядах есть явные и тайные сторонники монархического строя. Одни являются ими по убеждению, и им мы говорим: или решительная смена убеждений, или уходите от нас под посрамленные знамена монархистов. Другие являются ими по ошибке, по примитивному неразумению законов прогресса истории, и им мы говорим: не превращайтесь в политических обывателей, задумайтесь еще раз над нашей программой и, если она вас не устраивает, прямо об этом скажите — двери перед вами открыты, идите под те же посрамленные знамена. Третьи являются ими просто по темноте разума своего, и для них мы не пожалеем сил, чтобы разъяснить им их роковое заблуждение и наши великие цели в России…
…Мы видим впереди только парламентскую Россию, и это не зыбкий мираж, а твердая наша цель, к которой мы приближаемся тысячами путей и сейчас, как никогда, ощущаем ее близость и ее реальность. Вперед, с открытыми глазами и преданной борьбе чистой душой и с верой в нашу грядущую победу!..
Из поездки в Польшу Савинков вернулся в подавленном состоянии. На душе остался очень нехороший осадок от встреч с Философовым и Шевченко. С одной стороны, он чувствовал себя перед ними виноватым — отобрав у них право распоряжаться средствами, он выразил им недоверие, как бы он это им ни объяснял. Но поступить иначе он не мог. Он не допускает и мысли, что эти двое могут воровать деньги, как это делал в свое время генерал Перемыкин, но он твердо знает, что правильно израсходовать средства они не сумеют. Именно в эту поездку он с особой остротой почувствовал, понял, как они безнадежно устарели и совершенно не годятся для руководства новым наступлением на большевистскую Россию. Философов тонет в провинциальности своего варшавского существования и давно уже перестал быть боевым вожаком. Он разучился даже смело думать. А Шевченко просто исполнитель без всякого полета мысли.
Но черт с ними, с Философовым и Шевченко. В конце концов, когда потребует дело, он может послать в Варшаву и Деренталя и Павловского, да и сам он может туда перебраться. Но как раз главная беда в том, что вызывает глубокую тревогу само дело. Вернувшийся из Смоленска человек в общем подтвердил разгром чекистами мощной смоленской организации. Неутешительны сведения из Минска и Пскова, где также еще недавно были очень активные организации. Абсолютно нет сведений из Москвы и Петрограда. Разрабатывая новую тактику борьбы, он основой для нее считал свои организации, действующие по всей России и Белоруссии. Без них поход малочисленных групп в глубь страны обрекался на провал.
Савинкову страшно не хочется делать выводы, но втайне он уже не раз приходил к мысли, что все его дело снова идет в тупик. И это далеко не первый тупик, в который заводит Савинкова его путаная судьба.
В самом начале века, двадцатилетний, он в Петрограде вступил в партию эсеров и почти сразу стал одним из главных ее боевиков-террористов. В это время он делает публичное заявление, что он «поэт и раб дисциплины и, если партия прикажет ему убить самого себя, он выполнит приказ и умрет счастливым».
Спустя год в его полицейском досье можно было бы прочитать:
«Подлинные имя, отчество и фамилия — Борис Викторович Савинков. Из семьи среднего, но либеральствующего судебного чиновника губернского масштаба. В боевую террористическую организацию эсеровской партии пришел сам, по убеждению. Борьбу посредством агитации не признает. Смерть и страх перед нею считает движущей силой. Примечен среди компании террористов не больше как год, а уже успел прославиться заявлением вслух о своей готовности со счастьем по приказу партии убить самого себя. Для его характера это не фраза. Физически вынослив, с гипнотическим взглядом. Настойчивый. С волей, быстро подавляющей окружающих. Один из лидеров партии, Чернов после знакомства с Савинковым высказал свое впечатление словами: „Это приобретение“. Впредь фигура сия должна иметь пристальное наблюдение при помощи известной возможности…»
«Известная возможность» — это Евно Азеф, в одном лице главный руководитель эсеровского террора и полицейский агент-провокатор. Азеф делает Савинкова своим заместителем в боевой организации террористов, теперь он знает и направляет каждый его шаг. Савинков гордится доверием Азефа, он учится у него сложной технике террора, его выдержке и даже внешним повадкам.
С чисто юношеской одухотворенностью и готовностью к самопожертвованию Савинков берется за самые трудные террористические предприятия. Он участвует вместе с Каляевым в убийстве великого князя Сергея Александровича. Иван Каляев за это повешен. Савинков безнаказанно уходит в тень. Он участвует вместе с Сазоновым в убийстве министра внутренних дел Плеве. Сазонов схвачен жандармами. Савинков безнаказанно уходит в тень.
Савинков был арестован только один раз, в Севастополе, и то по ошибке. Когда он там находился, было совершено покушение на местного генерала Неплюева. Савинков был арестован по этому делу вместе с другими, и ему грозил военно-полевой суд. Но с помощью друзей ему удается совершить поистине фантастический побег из тюремной крепости… и прямо в Румынию. Даже только эти факты заставляют подумать, что известная полицейская «возможность» не только информировала полицию о Савинкове, но и спасала его от ареста. Азеф не мог допустить провала Савинкова — самого близкого ему боевика, ибо все знали, что в дела Савинкова посвящен только он.
Самыми печальными страницами своих впоследствии написанных воспоминаний назвал Савинков главу «Разоблачение предательства Азефа». Эти страницы были для него не только самыми печальными, но и самыми сложными. Савинков знал, что у многих и не раз возникал вопрос: почему охранка не арестовала его, зная о его участии в таких крупных террористических актах, как убийство великого князя и министра внутренних дел? Очень хорошо видно, как Савинков торопится написать и опубликовать свои воспоминания террориста. В них он назойливо подчеркивает свою прямую подчиненность Азефу и пишет о своей слепой преданности ему, и только ему. Так он в сознании читателей хочет утвердить мысль, что да, от арестов его спасал Азеф, но делал он это в интересах собственных.
С присущей ему одаренностью Савинков описывает, каким трагическим ударом для него явилось разоблачение Азефа, оно казалось ему концом его собственной жизни. И он отрекается от эсеровского террора. Под псевдонимом «Ропшин» он пишет повесть «Конь блед» — своеобразный гимн отречения. Но здесь он уже не связывает свое разочарование с предательством Азефа и утверждает, что оно пришло к нему постепенно. А чтобы это новое объяснение выглядело убедительно, он не щадит даже священную память своего казненного палачами боевого друга Ивана Каляева и рисует его в повести придурковатым богоискателем.
Любопытна сама по себе история несостоявшейся партийной казни Азефа. Сначала Савинков предлагал, ввиду полной ясности дела, казнить Азефа без всякого следствия и суда. Даже брался сам совершить казнь. Но затем он быстро согласился с большинством членов ЦК и вместе с лидером партии Черновым и еще одним членом ЦК взялся допросить и потом казнить Азефа от имени партии. Однако допрос ничего не изменил — Азеф защищается, не признает вины, но его связь с полицией доказана как дважды два — четыре. И тогда именно Савинков первый говорит Азефу: «Мы уходим. Ты ничего не имеешь прибавить?» Чернов добавляет: «Мы даем тебе срок: завтра до двенадцати часов. Ты можешь обдумать наше предложение рассказать откровенно о твоих сношениях с полицией…»
«Азеф: Мне нечего думать.
Савинков: Завтра в двенадцать часов мы будем считать себя свободными от всех обязательств».
И грозная тройка уходит. Естественно, что провокатор, не дожидаясь завтрашнего дня, бежит из Европы. И снова имена Азефа и Савинкова на страницах газет стоят рядом — теперь в связи с удачным, но очень странным бегством предателя от казни.
Когда начинается первая мировая война, Борис Савинков объявляет себя оборонцем и поступает в русский экспедиционный корпус, действовавший на французской земле. И конечно же, война оказалась для людей более важным событием, чем все, что происходило до сих пор, и о Савинкове забыли.
В 1917 году почти сорокалетний Савинков возникает возле Керенского в дни Февральской революции.
В то время он пишет своей сестре Вере:
«То, что происходит в Питере, — это буря, и я — в центре этой бури. Перед глазами у меня известная картина: „Какой простор!“»
Он опять ошибался. Центр бури был совсем в другом месте — на окраинах Питера, где большевики созывали рабочих на последний, решительный бой.
Несколько позже он писал сестре: «Сложно и нелегко, но все-таки я пришел к своей заветной цели — очистительной русской революции, у которой сейчас есть только один недостаток — это А.Ф.».[11]
…Терпение и надежда вознаграждаются всегда. Мы говорим это сегодня с особой уверенностью, хотя еще не можем, верней не имеем права из высших соображений борьбы, мотивировать свою уверенность. Всему свой час… Насколько же нужно забыть, что такое Россия, насколько нужно не понимать глубины и сложности русского общества, чтобы отказаться от надежды и терпения. Меж тем, пока в Париже высшая аристократическая эмиграция в пьяном цыганском угаре хоронит Россию, сама матушка-Русь собирает свои душевные силы для борьбы с большевиками, ищет (и находит!) тех из своих блудных сынов, в чьих душах еще горит огонь надежды и страстное желание борьбы. Б. В. Савинков писал однажды на страницах нашей газеты, что «трагически заблуждаются и думают поставить историю с ног на голову те, кто готов за уничтожение большевиков заплатить русском государственностью, уничтожением русского общества, русской мысли. Этим жалким перетрусившим пигмеям не по разуму знать, что главная сила спасения России находится в самой России и эта сила, в свой час, сметет с лица земли и большевиков и пигмеев, потерявших веру в свою отчизну…»
Мы снова печатаем эти слова Б. В. Савинкова сегодня и с большей, чем когда бы то ни было, уверенностью называем эти слова вещими…
В письмах Савинкова из Петрограда 1917 года сестре, когда их читаешь подряд, прослеживается любопытная особенность: чем ближе время корниловского контрреволюционного заговора, тем неистовее становятся клятвы Савинкова в его верности революции и тем непонятнее становится его отношение к Керенскому… «Революция — мое великое счастье…», «А.Ф. бывает великолепен…» Немного позже: «Все мое прошлое не стоит и дня моей радостной службы революции…», «Наш лидер — непревзойденный акробат в политике…» Еще позже, за две недели до корниловщины: «…Что бы ни случилось, я служу революции. Только революции…», «Может быть, один только он [Керенский. — В.А.] верит, будто в этих условиях видит компас…»
После провала корниловщины Савинковым написаны сестре два письма. Одно — нечто вроде памфлета о Керенском: «Фат в кальсонах… комик, взявшийся читать эпос… поверить в его слово — самоубийственное легкомыслие… как нельзя проследить мгновение смены дня и ночи, так нельзя вовремя проследить смену его позиций» и тому подобное. В другом письме — реквием по собственным иллюзиям, и вдруг такое откровение: «…видимо, революции, становясь фактом, действием людей, совсем несхожи с книжными понятиями о них, и когда далекая четкая перспектива надвигается на тебя, лишив тебя объемного обозрения событий, ты просто обязан верить кому-то, и даже тому, кто хотя бы самонадеянно заявляет, будто он продолжает видеть перспективу. Хотя позже тебе будет дано убедиться, что и тот тоже был слеп…» Это — снова о себе и о Керенском.
Создается впечатление, что Савинков в этих письмах старательно создает себе «алиби» участника русской революции, восторженно ощущающего великое счастье своей причастности к происходящему в России, но еще не умеющего разобраться в событиях, тем более, что во главе событий находится непревзойденный акробат в политике, самонадеянно заявляющий, будто он видит перспективу.
Перед каким же судом Савинков создавал себе это «алиби»? Он знал, что его сестру окружают его бывшие товарищи по эсеровской партии, и конечно же именно им он и предъявлял эти свои показания. Это подтверждает и тот факт, что спустя несколько лет, уже возглавляя созданный им открыто контрреволюционный Союз Защиты Родины и Свободы, он в лживой статейке об Октябрьской революции ссылается на эти свои письма сестре и называет их доверительными документами пережитого…
Но тогда возникает вопрос: почему в этих доверительных документах о пережитом нет ни слова о генерале Корнилове и его попытке утопить в крови революцию? Это тем более подозрительно, что все связанное с этим было для Савинкова, пожалуй, самым сильным переживанием — ведь он один из активных организаторов похода Корнилова на Питер, и провал этого заговора был для него не только страшным ударом, но и поворотом всей его судьбы. А в «доверительных документах о пережитом» про это ни слова. Странно. Но только на первый взгляд…
Попробуем разобраться в истинной роли Савинкова в кровавом заговоре генерала Корнилова.
Мощный революционный взрыв в июле 1917 года, когда на улицы Петрограда с лозунгом «Вся власть — Советам!» вышли полмиллиона питерских рабочих, не стал концом Керенского только потому, что большевики в тот момент захват власти сочли преждевременным.
Стрельба по рабочим демонстрациям «во имя наведения порядка» явилась открытой пробой сил контрреволюции. Но выстрелами на Невском и Литейном дело не ограничилось. Петроградская конференция большевиков в своем воззвании от 24 июля заявляла: «Обыски и разгромы, аресты и побои, истязания и убийства, закрытие газет и организаций, разоружение рабочих и расформирование полков, роспуск финляндского сейма, стеснение свобод и восстановление смертной казни, разгул громил и контрразведчиков, ложь и грязная клевета, все это с молчаливого согласия эсеров и меньшевиков — таковы ПЕРВЫЕ шаги контрреволюции…»
Большевистская «Правда» запрещена. Отдан приказ об аресте Ленина, приказано расстрелять его на месте. Этот беспощадный террор был организован Временным правительством при прямой поддержке эсеров. Этот факт историей установлен, и остается только напомнить, что в то время Савинков был самой активной фигурой как во Временном правительстве, так и среди эсеров.
Однако террор оказался бессильным против неумолимо надвигавшейся пролетарской революции — большевиков, В. И. Ленина убрать с политической арены не удалось. Русская буржуазия, ее политические слуги и иностранные советчики пришли к единодушному мнению о необходимости поставить рядом с Керенским — а лучше вместо него — сильную фигуру, способную на самые решительные действия. По выражению одного из главных политиков русской буржуазии Милюкова, «в пороховой атмосфере того времени надежды и упования России невольно устремлялись к миру сильных людей армии». Сам Керенский, отлично понимавший, что единственной реальной опорой и для него может быть только армия, тоже пришел к решению искать верного помощника из военной среды.
Генерал Лавр Корнилов возник и был стремительно возвышен, на первый взгляд, внезапно. Вдруг Керенский сначала назначил его главнокомандующим Юго-Западным фронтом, а вскоре и всей русской армией. Причем никогда раньше Керенский генерала Корнилова не знал и познакомился с ним во время поездки в действующую армию. Знаменательно, что и Савинков, находясь на Юго-Западном фронте, тоже «нашел» там именно Корнилова, увидев в нем «личность с перспективой». Но, может, генерал прославился как военачальник? Отнюдь. Его военные заслуги, как говорится, оставляли желать лучшего. Их попросту не было. Мало того — он только недавно сбежал из немецкого плена, и в статьях о нем этот побег фигурировал как его главный подвиг на войне. Вот как характеризовал Корнилова хорошо знавший его комиссар Северного фронта Станкевич: «…судьба не дала ему возможности доказать свои стратегические таланты: отступление из Галиции выявило его личное бесспорное мужество, как и бегство из плена; лавры взятия Галича оспаривал у него, и, по-видимому, не без оснований, Черемисов. Несомненно слабой стороной Корнилова была неспособность, неумение наладить административную сторону дела, подобрать себе сотрудников: его ближайшие сотрудники в Петрограде постоянно жаловались на его неспособность работать и руководить делом, на тяжелый характер и даже мелочность; а между тем выбор помощников зависел от него самого. При старом строе он не мог двинуться дальше дивизионного командира…»
Словом, совершенно ясно, что Корнилов был вознесен на высший военный пост не по его чисто военным данным. Но тогда по каким же?
На фоне растерявшегося, перепуганного и разъяренного революцией генералитета Корнилов произвел на Керенского впечатление прямотой суждений и солдатской решительностью. Он и разговаривал повышенным, громким голосом, отрывистыми фразами, будто командовал на плацу. Во время посещения Юго-Западного фронта, беседуя с Корниловым, Керенский пожелал узнать мнение генерала: можно ли исправить положение на фронте?
— Все можно сделать! — рявкнул генерал.
— Но почему же не делается? — спросил Керенский.
— Потому, что штаны с лампасами даны высшим генералам не для того, чтобы в них накладывать от страха перед крикунами и изменниками, — громыхнул генерал без тени улыбки, и для сверхвпечатлительного Керенского это оказалось вполне достаточно.
Знал ли он, подписывая приказ о назначении Корнилова командующим фронтом, что генералу по его данным еле-еле под силу командовать дивизией? Знал. Его предупреждали об этом…
— Интриги, — говорил Керенский. — И они не понимают, что сейчас нужны не академики, а решительные командиры.
Горячо одобрил назначение Корнилова Борис Савинков, которого Керенский в это же самое время забрал к себе в правительство и сделал своей правой рукой. И когда на узком совещании у Керенского кто-то из министров заметил, что назначение Корнилова кажется ему несколько поспешным, вскочил Савинков.
— Революция — это стремительность! Пора это понять! — заговорил он напряженно повышенным голосом. — В отличие от вас, мы с министром-председателем Корнилова знаем. Или вы посоветуете подождать, пока узнаете его вы? Но для этого надо, господа, поехать на фронт. В общем, министру-председателю и России генерал Корнилов нужен, как надежда, без которой нельзя идти вперед!..
Корнилов о решительной поддержке его Савинковым, конечно, знал, и в последующих событиях это сыграет немаловажную роль…
В должности командующего фронтом Корнилов успел прославиться только тем, что потребовал у Керенского ввести на фронте смертную казнь. В историю вошла его телеграмма об этом Керенскому, заканчивавшаяся так: «Довольно. Я заявляю, что если Правительство не утвердит предлагаемых мною мер и тем лишит меня единственного средства спасти армию и использовать ее по действительному назначению защиты Родины и Свободы, то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия главнокомандующего…»
Эта телеграмма не вызвала у Керенского ни гнева, ни самого малого возмущения. Любопытно, при каких обстоятельствах эта телеграмма была получена…
Керенский проводил в ставке совещание командующих фронтами. Генерал Корнилов на нем отсутствовал… Выступал генерал Деникин. Как и многие другие царские генералы, Деникин ненавидел Керенского — он был для них олицетворением революции, перевернувшей Россию с ног на голову и отнявшей у нее монархию, по их мнению, единственную годную ей форму правления. Не понимая происшедших событий, Деникин знал одно: был царь, и солдат был послушен, а теперь солдат взбунтовался…
У Деникина была своя программа действий, и он в письменном виде предъявил ее совещанию. Она сводилась к требованию предоставить армии полную самостоятельность, изъять из нее всякую политику и принять самые крутые меры для укрепления дисциплины. Генерал Деникин тоже был за восстановление смертной казни, но не только на фронте, но и в тылу. На совещании он не пожалел красок, чтобы живописать развал армии, и, позабыв про первый пункт своей программы, где он писал, что армия одобрила Февральскую революцию, вдруг сказал гневно:
— Таков весьма трагический итог революции для армии…
Керенский резко поднял голову и хотел что-то сказать, но Деникин опередил его и добавил:
— Вашей ррреволюции, господин Керенский, и вашей деятельности как главы правительства.
— Я готов выслушать ваши советы, генерал, — с заносчивой покорностью сказал Керенский.
Деникин побагровел от ярости:
— Я солдат, господин Керенский, а не политик, и мои советы вам ни к чему. Могу сказать только, что если бы ваши бесчисленные и, замечу, сильные речи сопровождались хотя бы самыми малыми делами по наведению порядка в армии и стране, мы были бы далеко от того болота, в котором теперь сидим.
Во время этой перепалки вошел адъютант Керенского, вручивший ему телеграмму генерала Корнилова. Керенский прочитал ее и, положив перед собой, обратился к Деникину:
— Спасибо, генерал… — Керенский картинно наклонил голову. — Но здесь сейчас совещание военного характера, и я, разваливший страну и армию своими речами, хотел бы услышать ваше мнение военного, как вы сами выразились — солдата: что же нужно армии вместо моих речей?
Деникин долго молчал, наверно, боролся с собой, чтобы не сказать то, что он на самом деле думал. И вдруг сказал:
— Вся беда в отмене отдания чести, и это уставное правило необходимо восстановить.
Тут уже не могли сдержать улыбок и генералы.
— И все? — почти весело спросил Керенский.
— Это главное… — пробурчал Деникин и сел.
Сделав в его сторону иронический поклон, Керенский сказал:
— Благодарю вас, генерал, за то, что вы хотя бы имеете смелость откровенно высказывать свои суждения…
Это уже прозвучало как издевательство. Насладившись последовавшей за этим густой паузой, Керенский взял со стола телеграмму Корнилова и звенящим голосом, с выражением зачитал ее. Бросил на стол и сказал, взволнованно глядя поверх генералов блестевшими глазами:
— Есть все-таки армия! И есть у нее генералы! И есть у всех нас надежда!..
Вскоре генерал Корнилов был назначен верховным главнокомандующим всей русской армии.
Снова странно: почему Керенский понял Корнилова и не понял Деникина, чьи позиции были одинаковы, — оба они спасение России видели в применении драконовских мер и в армии, и в тылу. Далеко не исчерпывающее объяснение этой странности дает оброненная в те дни Керенским парадоксальная фраза, что «Корнилов дороже десятка Деникиных, потому что Деникин стоит десятка Корниловых». Но нет, история молниеносного вознесения Корнилова не так проста, и не от одного Керенского она зависела. Так или иначе, возвышен был именно Корнилов, как человек твердой руки и готовый к самым решительным действиям.
Знаменательно, что западная, и в частности английская, пресса тоже вначале высказывала недоумение по поводу возвышения Корнилова, но затем начала всячески его восхвалять. Объясняется это просто: в ноте от 18 июля 1917 года, направленной военным союзникам царской России, правительство Керенского утверждало, что неудачи русской армии вызваны преступной агитацией большевиков, и заявляло: «На фронте приняты все меры для восстановления боеспособности армии. Вступая в четвертый год войны, страна будет делать все нужные приготовления для дальнейшей кампании…», чтобы «завершить победно великое дело…». Этого заверения больше всего ждали в Лондоне и Париже, после этого там никаких недоумений по поводу фигуры Корнилова уже не возникало…
Словом, история молниеносного вознесения не так проста и, уж во всяком случае, не однозначна. Не случайно впоследствии Керенский найдет нужным издать целый том своих объяснений по «делу Корнилова». Этот крайне путаный и лживый трактат состоит из обрывков стенограммы допроса Керенского созданной им же следственной комиссией и его пространных комментариев отдельных моментов этой постыдной истории. Читая этот том, невозможно отделаться от ощущения, что Керенский предпринял сей труд только для того, чтобы в мути изощренного многословия потопить правду о Корнилове и корниловщине. Сразу же обращает на себя внимание, что, объясняя свои внезапные симпатии к Корнилову и веру в него до определенного момента, Керенский пишет о чем угодно и почти ничего о той обстановке, которая была тогда и на фронте, и в в стране, и прежде всего в Петрограде.
Почему надо ему молчать об этом самом главном? Да только потому, что если он признает, что в это время под ним уже горела земля — в Петрограде назревала пролетарская революция, а на фронте солдаты, понявшие «февральский обман», не сегодня-завтра могли оставить окопы и повернуть оружие в другую сторону, — у читающего его объяснения неизбежно возникнет мысль, что он вознес тупого Корнилова только потому, что, зная обстановку, считал, что его единственной надеждой и защитой от надвигавшейся революции может стать только армия. А для того чтобы армия выполнила этот свой «долг», необходимо, чтобы во главе ее находился верный и беспощадный человек, ничего не смыслящий в политике, но элементарно сознающий, что за столь высокое свое вознесение он должен платить преданной службой? Конечно же, только так думал Керенский. И так же думали и те, кто им управлял. И именно поэтому Керенский потом в разных своих сочинениях, как черт от ладана, будет открещиваться от этого предположения, желая остаться в истории в качестве бессильного рыцаря революции.
Однако эту музыку ему сильно портил Борис Савинков. В 1919 году он написал, что «в то время всяческий спрос на генерала Корнилова с его заведомо ограниченными данными, но со способностью, выполняя приказ, идти напролом в любом направлении, объяснялся вполне элементарно — какая сила, кроме армии, могла остановить поднятый большевиками грозный вал анархии, угрожавший самому существованию России»… Тут все ясно, ибо в 1919 году Савинков свою контрреволюционную позицию уже не скрывал, и ему даже хотелось в этом смысле выглядеть последовательным.
Кровавую контрреволюционную авантюру Корнилова Савинков полностью и безоговорочно поддерживал, причем с первых же шагов генерала к вершине военной власти. К уже упоминавшейся телеграмме Корнилова Временному правительству с требованием ввести смертную казнь на фронте Савинковым была сделана следующая приписка: «Я, с своей стороны, вполне разделяю мнение генерала Корнилова и поддерживаю высказанное им от слова до слова…»
Зачем вводилась смертная казнь, было совершенно ясно и Керенскому и Савинкову. Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов в своей резолюции протеста от 18 августа заявлял: «…Введённая под предлогом борьбы с преступниками смертная казнь при новом режиме все яснее вырисовывается, как мера устрашения солдатских масс в целях порабощения их командным составом, что введение смертной казни на фронте служит в глазах всех деятелей контрреволюции лишь вступлением к ее установлению, как обычной меры репрессии, во всей стране… Петроградский СР и СД постановляет протестовать против введения смертной казни на фронте, как против меры, могущей быть использованной с контрреволюционной целью, и требовать от Временного правительства ее отмены…»
Итак, ясно, для чего нужен был сверхрешительный и беспощадный Корнилов. Сошлемся еще на одно свидетельство Савинкова: «Временное правительство в то смутное и грозное время стояло перед двумя опасностями: большевики с подготовленным взрывом анархии и вся, оставшаяся от царского времени, еще живая и деятельная реакция. Что касается этой реакции, то здесь Керенский еще мог рассчитывать на какую-то, хотя бы временную, компромиссную ситуацию, исходя из надежды, что эти „дети монархии“ понимают, что большевистская анархия это гибель для всех. А она — эта анархия — уже ломилась в двери России…»
Но тут в оценке положения опять обнаруживается некоторое несогласие между Керенским и Савинковым. Когда Керенского в следственной комиссии по «делу Корнилова» прямо спросили, были ли у него сведения о готовящемся выступлении большевиков, он ответил так: «…незадолго до 27 августа в заседании правительства кто-то из министров задал вопрос, известен ли мне — министру внутренних дел — слух о готовящемся большевистском выступлении и насколько он серьезен. Тогда я и, кажется, Скобелев ответили, что эти слухи несерьезны… Я должен сказать, что никакой роли выступление большевиков тогда не играло. У меня есть показание, которое я давал судебному следователю о разговоре с В. Львовым. Там говорится, что Львов уверял меня, что большевистское выступление неминуемо, а я возражал, что, по нашим сведениям, большевистское выступление не предполагается…»
Итак, «никакой роли выступление большевиков тогда не играло». Это заявляет Керенский. А Савинков еще тогда той же следственной комиссии говорит нечто совсем иное: надо было подавить выступление большевиков. Да и как ему можно было говорить иное, если в это время у следственной комиссии уже был протокол его переговоров с Корниловым в ставке.
Вот он, этот протокол:
Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, почти дословно сказал следующее: «Таким образом, Лавр Георгиевич, ваши требования будут удовлетворены Временным правительством в ближайшие дни, но при этом правительство опасается, что в Петрограде могут возникнуть серьезные осложнения. Вам, конечно, известно, что примерно 28 или 29 августа в Петрограде ожидается серьезное выступление большевиков. Опубликование ваших требований,[12] проводимых через Временное правительство, конечно, послужит толчком для выступления большевиков, если последнее почему-либо задержалось. Хотя в нашем распоряжении и достаточно войск, но на них мы вполне рассчитывать не можем. Тем более, что неизвестно, как к новому закону отнесется СР и СД.[13] Последний также может оказаться против правительства, и тогда мы рассчитывать на наши войска не можем.
Поэтому прошу вас отдать распоряжение о том, чтобы 3-й конный корпус был к концу августа подтянут к Петрограду и был предоставлен в распоряжение Временного правительства. В случае, если, кроме большевиков, выступят и члены СР и СД, то нам придется действовать и против них. Я только прошу вас во главе 3-го конного корпуса не присылать генерала Крымова, который для нас не особенно желателен».
Затем Савинков вновь вернулся к вопросу о возможном подавлении при участии 3-го конного корпуса выступления в Петрограде большевиков и СР и СД, если последний пойдет против Временного правительства. При этом Савинков сказал, что действия должны быть самые решительные и беспощадные. На это генерал Корнилов ответил, что он иных действий не понимает… что в данном случае, раз будет выступление большевиков и СР и СД, то таковое будет подавлено со всей энергией…
После этого Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, сказал, что необходимо, дабы не вышло недоразумений и чтобы не вызвать выступления большевиков раньше времени, предварительно сосредоточить к Петрограду конный корпус, затем к этому времени объявить петроградское военное губернаторство на военном положении. Дабы Временное правительство точно знало, когда надо объявить петроградское военное губернаторство на военном положении и когда опубликовать новый закон, надо, чтобы генерал Корнилов точно протелеграфировал ему, Савинкову, о времени, когда корпус подойдет к Петрограду.
Подписали:
генерал от инфантерии Корнилов,
генерал-лейтенант Лукомский,
генерал-лейтенант Романовский…
Итак, можно считать установленным, что Борис Савинков находился у самых истоков корниловского заговора. И не просто находился, а от имени Временного правительства организовывал его. Здесь все более чем ясно…
Но разве Керенский не должен был опасаться, что именно Савинков может впоследствии разоблачить его ложь, будто «никакой роли выступление большевиков тогда не сыграло». Думал об этом Александр Федорович, еще как думал! И для того чтобы предупредить это разоблачение, он проделал огромную работу, которую мы можем проследить по его тому «Дело Корнилова». Фамилия Савинкова мелькает там почти на каждой странице. В одном месте обронена фраза: «Савинков сам не понимал и меня подвел»; в другом — «чтобы это понять, следует знать характер Савинкова»; дальше: «Савинков не поставил меня в известность о своих шагах…» Или: «Савинков внес в это дело, желая или не желая, роковое недоразумение», и так далее и тому подобное.
У читающего складывается впечатление, будто возле доверчивого бедняги Керенского действовал этакий сумасброд Савинков, который ничего не понимал, все запутал и бросил тень на его пусть наивные, но благородные действия во имя революции. В самом конце тома Керенский пишет: «Да, Савинков виноват, но не в сговоре с Корниловым, не в том, что, как думает Алексеев, через него я был заранее „осведомлен“ о выступлении Корнилова. Но виноват в том, что, совершенно не отдавая себе отчета в фигуре и в настоящих намерениях Корнилова, он бессознательно содействовал ему в его борьбе за власть, выдвигая Корнилова, как политическую силу, равную правительству. Виноват в том, что, выступая в Ставке, он превышал данные ему полномочия и действовал не только в качестве моего ближайшего помощника, но и самостоятельно ставил себе особые политические задания. Виноват в том, что, недостаточно осведомленный об общем положении государства и после долгого заграничного изгнания, не разобравшись еще в политических отношениях и действительных настроениях масс, он самоуверенно начал вести личную политику, совершенно не считаясь с опытом и планами даже тех, кто его выдвинул на исключительно ответственный пост, взял на себя формальную ответственность за всю его государственную деятельность»…
Вдумаемся, что здесь написано… Нас интересует Савинков, и здесь все — о нем. Смысл написанного сводится к юридической формуле «виновен, но заслуживает снисхождения». Такой формулировки от суда добиваются адвокаты. В этой роли здесь и выступает Керенский. По образованию он юрист, и до того, как стать главой Временного правительства, он занимался адвокатурой. Но звездой этой профессии он не стал. Теперь понятно почему. У него неблагополучно с логикой, с уменьем ею пользоваться. Знаменитый русский адвокат Карабчевский говорил, что адвокату недостаточно на прокурорское «виновен» ответить «не виновен», между прокурорским «да» и его «нет» должен уместиться мыслительный процесс, и настолько глубокий по логике, по анализу фактов, по знанию психологии, что он способен увлечь за собой всех, включая и прокурора… Вот этих-то качеств у адвоката Керенского и не было…
Но вернемся к прерванной цитате из его адвокатского выступления в защиту Савинкова. Мы прервали ее на фразе, по существу обвинительной: в ней говорится, что Савинков «взял на себя формальную ответственность за всю его [Керенского. — В.А.] государственную деятельность». Вот так защита — свалить на подзащитного всю собственную вину. Но апогеем антилогики является окончание цитаты: после всего сказанного выше Керенский заявляет:
«Но какова бы ни была моя личная оценка такого поведения Савинкова, я должен решительно протестовать против относящегося к Савинкову и сделанного на 4-м съезде партии с.-р.[14] 26 ноября заявления В. М. Чернова о том, что в деле Корнилова „более чем двусмысленная, можно сказать, предательская роль выпала на долю человека, который когда-то был членом партии с.-р.“. Никаких данных для подобного заявления „Дело Корнилова“ не дает. Бросать подобное, более чем неосторожное обвинение было особенно недопустимо в такое время, какое переживала Россия в ноябре прошлого года, — время разгула кровожадных инстинктов!..»
Ну действительно же, невозможно понять господина Керенского, если не знать, как важно было ему поторопиться заверить Савинкова в своей лояльности и таким способом обезопасить себя от разоблачений с его стороны. И надо заметить, что впоследствии Савинков, в воспоминаниях приближаясь к правде о событиях того времени, во многих случаях явно щадил Керенского…
Но вернемся в лето 1917 года…
…Корнилов уже назначен главковерхом, но в ставку не едет, остается на Юго-Западном фронте, где он, по слухам, подбирает себе помощников. Не торопится туда и Филоненко, назначенный в ставку комиссаром Временного правительства. Меж тем война еще не окончена, около миллиона солдат находятся в окопах, гибнут от огня немецкой артиллерии, почти никакого управления русскими войсками нет. Ставка парализована. Руководители союзнических военных миссий при ставке бомбардируют Временное правительство запросами — когда прибудет главнокомандующий?
Керенский им не отвечает… Впоследствии министр Временного правительства Терещенко засвидетельствует, что в эти дни у него создавалось впечатление, что всем, что было связано с Корниловым, занималось не правительство, — роль Керенского ограничилась только приказом о назначении генерала, а все остальное решалось другими силами, с которыми Керенский не мог не считаться…
Это очень важное свидетельство — оно подтверждает, что за спиной Корнилова с самого начала его сказочного вознесения стояли некие могущественные силы. Что это были за силы, мы позже узнаем…
Керенский пригласил к себе Савинкова и дал ему прочитать очередные телеграммы от глав союзнических военных миссий.
— Только что мне звонил английский посол Бьюкенен, — раздраженно сказал Керенский. — Разговаривал непозволительно, требовал, вы понимаете — требовал сказать, когда начнет действовать ставка и какие у нас намечены военные планы.
— Неужели он ничего не понимает? — спросил Савинков, швырнув на стол прочитанные телеграммы.
— Они все прекрасно понимают! — быстро распаляясь, заговорил Керенский. — Они имеют исчерпывающую информацию обо всем, в том числе и о нас с вами. Но они официально признали нас, и это значит, что мы их военные союзники. Поэтому они считают себя вправе требовать.
— Но мы же свою военную программу объявили. Вы в каждой речи прокламируете войну до победного конца. Что же мы можем еще? Мы же политики, а не генералы, — сказал Савинков.
— Но вы-то, Борис Викторович, управляете военным министерством, — напомнил Керенский.
— Но я и не произношу речей, — парировал Савинков.
— Оставьте, Борис Викторович, — устало обронил Керенский. — В ставке разброд, и они это видят. А им нужно одно — чтобы русская армия воевала, на все остальное им наплевать. На нас в том числе… — Керенский встал и начал прохаживаться перед столом, поглаживая ладонью свои ежистые волосы. — Крайне запутанный узел… крайне… — говорил он негромко, размышляя вслух. — Петроградский Совет — один наш с вами фронт, и мне там все труднее… Ленин и его компания — фронт второй, отсюда можно ждать чего угодно. Союзники — фронт третий. Дума — четвертый.
— Родив вас, Дума фактически умерла, — сказал Савинков.
— Вы прекрасно знаете, что все монархическое крыло Думы действует, и это неважно, что они собираются не в Таврическом дворце. С ними абсолютное большинство заметных генералов, а это армия, Борис Викторович. Армия, которая наш с вами пятый фронт. Экономическая разруха и безалаберщина в государственном аппарате и на местах — фронт номер шесть. А то, что мы обязаны сделать на фронте нашего военного союзничества, путает нам карты на всех фронтах. Крайне запутанный узел… Крайне… — Керенский вернулся к столу и сел, откинувшись на спинку кресла.
— Что американцы? Их посол был у вас? — спросил Савинков, хотя прекрасно знал, что американский посол сегодня утром пробыл в этом кабинете больше часа.
В эти дни в реакционных кругах Петрограда с нетерпением и надеждой ждали, какую позицию займет Америка. Керенский считал, что вступление Америки в войну решит или даже устранит большинство проблем. Но американский посланник в Петрограде до последнего времени не проявлял заметной активности, и сегодняшний его визит был первым, но и его он попросил считать неофициальным и не вносить в протокол. И сам разговор был на редкость неконкретным и ничего не обещающим. Сейчас Керенскому не очень хотелось рассказывать о визите американца…
— Он спросил, сколько еще может воевать наша армия? — Керенский помолчал и продолжал: — Я ему ответил: если бы я назвал вам такой срок, я был бы авантюристом. А когда я стал говорить о внутреннем положении в России, он меня прервал, сказав, что наши внутренние дела его не интересуют. И стал задавать нелепейшие вопросы, вроде есть ли у меня семья или не мешает ли нам то, что наше правительство называется Временным. А когда я сказал ему, что могущественная Америка могла бы навести порядок в мировом хаосе, он заявил: да, Америка действительно сильна, но она не волшебница. И, только прощаясь, спросил: почему ваша ставка без головы? В общем, я разочарован, Борис Викторович. По-моему, эту надежду мы теряем. Америка страна торгашей, и никогда не знаешь, что ей в данный момент выгодно.
— Я думаю, они должны понимать, каким грандиозным рынком для них могла бы стать Россия, — сказал Савинков и спросил: — Об этом разговора не было?
Керенский не ответил и спросил:
— Но что все-таки можно сделать со ставкой?
— Корнилов прибудет туда недели через две, не раньше, — ответил Савинков. — Но чтобы произошло какое-то движение воды, я предлагаю немедленно послать в ставку нашего комиссара. Филоненко к выезду готов, и до появления Корнилова он сможет успокоить там союзников.
— Да, пусть выезжает немедленно, — согласился Керенский.
Итак, на горизонте новая фигура — Филоненко. Кто он? Откуда взялся?
Керенский его совершенно не знает, но верит Савинкову, который сказал ему, что он может верить Филоненко, как ему.
Как только стало известно назначение Филоненко главным комиссаром в ставку, на фронте в 8-й армии, в дивизионе, где раньше служил Филоненко, состоялось собрание солдат и офицеров, которое постановило: «Довести до сведения военного министра Керенского, совета Р и СД и Исполнительного комитета съезда Советов, что вся предыдущая деятельность Филоненко в бытность его офицером в дивизионе выражалась в систематическом издевательстве над солдатами, для которых у него не было иного названия, как „болван“, „дурак“ и т. п., в сечении розгами, например ефрейтора Разина, причем, будучи адъютантом, применял порку без разрешения командира дивизиона, исключительно опираясь на свое положение, что ему никто не смел перечить в мордобитии, которым он всегда грозил и цинично проповедовал, и самом невозможном, оскорбительном отношении к солдатам, на которых он смотрел как на низшие существа, а потому, принимая во внимание эту деятельность, считаем, что Филоненко не может занимать поста комиссара революционного правительства…»
Это постановление читал Савинков и… сдал в архив, где оно и хранится по сей день в «Деле Корнилова». Фронтовики не понимали, что комиссаром при Корнилове должен быть именно такой человек. А Савинков прекрасно знал, за кого ручался, как за себя…
Работавший в ставке полковник Данилов С. И. впоследствии писал: «Появление в главной ставке господина Филоненко — одно из необъяснимых явлений тех дней. Хам, наглец, безграмотный в военном отношении тип, он в святая святых русской армии вел себя как жандармский прапорщик. Подслушивал разговоры генералов, третировал в глазах Корнилова работников ставки, объявлял их заговорщиками против главковерха. Но, минуя его, попасть к главковерху было невозможно…»
А вот свидетельство о том, как он попал на этот пост.
Один из сподвижников Керенского, его министр Терещенко, желая постфактум объяснить, почему все шло тогда «не так, как хотелось», писал: «Было большой бедой, что и возле Корнилова возникли темные личности вроде комиссара Филоненко, который появился из-за кулис вместе с Савинковым, чтобы сделать свой вклад в трагедию. Но он был только одним из тех, кого слали к Корнилову закулисные силы, полагавшие, что присутствие на вершине событий их человека гарантирует им привилегии на торжестве победы… У драмы было слишком много режиссеров…»
Выяснено — Филоненко выдвинули все те же закулисные силы, и он был послан в ставку, чтобы оградить Корнилова от влияния других генералов и воздействовать на него в нужном направлении. Заметим тут же, что с обязанностями наставника при Корнилове он явно не справился: это оказалось труднее, чем пороть солдат…
В свидетельстве Терещенко есть очень важное признание — «в драме было слишком много режиссеров».
Терещенко мог бы одного из них назвать по имени. Это английский посол в Петрограде Джордж Бьюкенен. К нему в посольство Терещенко в то время хаживал чуть не каждый день, докладывал ему о всех шагах Временного правительства, выслушивал советы… Вот выдержки из дневника Бьюкенена: «…Видел Терещенко сегодня утром. „Я очень разочарован, — сказал я ему, — тем, что если положение переменилось, то только к худшему, что едва ли хоть одна из задуманных дисциплинарных мер была применена на деле и что правительство кажется мне более слабым, чем когда-либо…“»
После июльских событий в Петрограде, когда была расстреляна рабочая демонстрация, Бьюкенен записал: «В настоящее время опять наступило полное спокойствие… После того как были написаны эти строки, я имел беседу с Терещенко. В ответ на мой вопрос он сказал, что не разделяет мнения Милюкова о том, что исход недавнего конфликта между Советом и правительством является большой победой для последнего… Правительство, сказал он мне, приняло меры противодействия этому притязанию [ранее Терещенко сказал Бьюкенену, что Совет хочет подчинить себе армию. — В.А.] путем усиления власти генерала Корнилова, командующего петроградским гарнизоном, и он убежден, что правительство в конце концов станет господином положения, хотя, быть может, им придется включить в свои ряды одного или двух социалистов. Рабочие разочаровались в Ленине, и последний, как он надеется, в недалеком будущем будет арестован…» Чуть позже такая запись: «Когда я зашел через несколько дней к Терещенко, то последний заверил меня, что правительство теперь является в полной мере господином положения и будет действовать независимо от Совета… Керенский, в удовлетворение требований Корнилова, уже уполномочил начальников армий расстреливать без суда солдат, не повинующихся приказам. Однако… он совершенно не сумел надлежащим образом воспользоваться своими полномочиями. Он не сделал никаких попыток разыскать и арестовать Ленина… Я был отнюдь не удовлетворен позицией правительства и в разговоре с Терещенко старался убедить его в необходимости применения тех же самых дисциплинарных мер в тылу [речь идет о расстреле без суда. — В.А.], какие были санкционированы на фронте…» Запись после провала корниловского похода на Питер: «…Если бы генерал Корнилов был благоразумен, то он подождал бы, пока большевики не сделают первый шаг, а тогда он пришел бы и раздавил их». Корниловщине в дневниках Бьюкенена посвящено немало страниц, и мы видим, как активно действовал в те дни этот режиссер. Даже Керенский докладывал ему о ходе событий и получал от него указания…
И после всего этого Бьюкенен позволит себе сделать такое официальное заявление: «Я хочу, чтобы русский народ знал, что ни я сам, ни кто бы то ни было из находившихся в моем распоряжении агентов не имели ни малейшего желания вмешиваться во внутренние дела России».
Ложь Бьюкенена в отношении себя ясна. А теперь раскроем ее и в отношении его агентов. И тут мы возвращаемся к Савинкову…
Бьюкенен в своих мемуарах фамилию Савинкова называет всего два-три раза, и только раз его запись о нем более или менее подробна: «…Мы пришли в этой стране к любопытному положению, когда мы приветствуем назначение террориста [Савинкова. — В.А.], бывшего одним из главных организаторов убийства великого князя Сергея Александровича и Плеве, в надежде, что его энергия и сила воли могут еще спасти армию. Савинков представляет собою пылкого поборника решительных мер как для восстановления дисциплины, так и для подавления анархии, и о нем говорят, что он просил у Керенского разрешения отправиться с парой полков в Таврический дворец и арестовать Совет. Излишне говорить, что такое разрешение не было дано…» Это самая подробная запись Бьюкенена о Савинкове. Затем он еще упоминает его в связи с идеей подчинить Россию диктаторскому триумвирату Керенский — Корнилов — Савинков.
Право же, интересно, почему Бьюкенен, подробнейше пишущий о многих третьестепенных русских деятелях, молчит о человеке, которого прочили в диктаторскую тройку?
Все дело в том, что связь англичан с Савинковым проходила, так сказать, по другому ведомству, которое избегает всяческой гласности.
Ближайшим сотрудником Бьюкенена в России был английский консул в Москве Локкарт, тот самый Локкарт, который войдет в нашу историю как организатор в Советской России одного из опаснейших контрреволюционных заговоров. Он крупный английский разведчик, деятель не меньшего масштаба, чем сам Бьюкенен. Он оказался консулом в тихой Москве потому, что в Лондоне этот русский город считали не менее важным экономическим и политическим центром, чем Петроград. При его назначении предусматривалась также возможность в случае неудачного хода войны перевода столицы в Москву, отдаленную, в глуби России.
Локкарт провел в Москве большую работу по насаждению агентуры. Во время войны он сообщал в Лондон, что в Москве «нет ни одного сколько-нибудь существенного института жизни, откуда я не имел бы надежной и регулярной информации». После Октябрьской революции Локкарт, организуя заговор против Республики Советов, опирался на свою проверенную агентуру, и тем опаснее был его заговор…
А в те летние дни 1917 года Локкарт примчался в Петроград, зная, что все решается там. Концы некоторых своих московских связей он потянул за собой в Петроград. Один из таких концов был предназначен для Савинкова. Дело в том, что один из друзей Савинкова — Деренталь к этому времени обосновался в Москве, и там Локкарт установил с ним связь, а уезжая в Петроград, взял у него письмо к Савинкову.
Они встретились «у Донона» в отдельном кабинете. Пока официант накрывал им стол, Савинков прочитал письмо Деренталя и небрежным жестом сунул его в карман френча. Что означает письмо, доставленное работником английской разведки, Савинков прекрасно понимал. Но он был уверен, что ему, с его положением, не посмеют предложить прямую службу в британской Интеллидженс сервис. (Это случится позже, когда Октябрьская революция вышвырнет его из министерского кресла, тогда он сам предложит свои услуги иностранным разведкам.) В свою очередь и Локкарт понимал, что Савинков в нынешнем своем положении может оказаться полезным в несколько ином качестве. Вдобавок, Локкарт его опасался. От Деренталя он знал биографию Савинкова, знал, что он был участником убийства великого князя Сергея Александровича и царского министра Плеве, и это делало Савинкова в его глазах более опасной фигурой, чем Керенский. Не ошибались ли московские друзья Локкарта в оценке Савинкова, считая его таким же случайным временщиком, как и Керенский? Локкарт был тесно связан с дворянскими и буржуазными кругами Москвы и прекрасно знал, что там готовятся покончить и с Временным правительством, и со всей революционной неразберихой.
А Савинков в это время думал: зачем он понадобился этому англичанину, о котором Деренталь пишет, что он влиятельнейшая личность, располагающая возможностью прямого воздействия на решающие инстанции своей страны. Во всяком случае, Савинков приготовился дать почувствовать англичанину, что тот имеет дело с русским особого склада… Он будет сдержан и немногословен, как положено государственному деятелю. И еще — ирония, у англичан столько для нее открытых больных мест. И он определил себе главную цель разговора: попытаться выяснить, можно ли использовать этого человека в своих интересах?
Официант наконец вышел…
— Мой друг мог не затруднять вас доставкой столь бессодержательного письма, — сказал Савинков. — Впрочем, иного письма я от него и не ждал… — Это сказано, чтобы англичанин сразу уяснил, что цену Деренталю он знает…
— Обязательность англичан общеизвестна, — улыбнулся Локкарт. — Мы не делаем только то, что не можем сделать.
— Тогда почему вы так застенчиво воюете? — жестко, без тени улыбки спросил Савинков, давая понять, что он не собирается тратить время на пустые разговоры.
Холеное, но несколько увядшее лицо Локкарта стало хмурым, и крупные его глаза утонули в глубоких ямах под нависшим лбом.
— Ответа не будет, — негромко сказал он. — Как и вы, наверно, не ответите на вопрос, почему вы так плохо распоряжаетесь своей революцией?
— Почему? Я отвечу… — Савинков с вызовом смотрел в неуловимые глаза англичанина: — Для нас революция абсолютно новое дело, никому до нас неведомое, этим все и объясняется. Но для англичан-то война привычнейшее занятие во всей их истории… — Не сводя глаз с собеседника, Савинков взял свой бокал с вином. — Вы не обижайтесь, пожалуйста, такой уж у меня характер, — люблю прямой разговор. За ваш приезд в Петроград — сердце русской революции.
Локкарт все с тем же замкнутым лицом пригубил свой бокал и поставил на стол.
— Но в чем, однако, вы видите нашу плохую распорядительность? — заинтересованно спросил Савинков, тоже ставя бокал на стол.
Ну что же, Локкарт тоже не боится прямого разговора.
— Поразительно неуяснима главная ваша цель, — отвечает он. — Создается впечатление, что на каждый день у вас новая цель.
— Отдаю дань вашей откровенности… — чуть наклонил голову Савинков. — Но, мистер Локкарт! Нашей революции навязано столько посторонних проблем, что мы действительно вынуждены лавировать, как корабль, плывущий среди рифов. — Савинков сделал небольшую паузу и небрежно выбросил на стол главную для англичанина карту: — Чего стоит одна война по долгу союзничества, подписанного царем…
— Вы сторонник выхода из войны и сепаратного мира? — тоже без особого интереса, как о чем-то маловажном, спросил Локкарт.
— Отнюдь, — Савинков резко повел головой. — Тупой и наглый империализм немцев мне глубоко отвратителен, всю войну я писал об этом в статьях с французского фронта. Но революция потрясла Россию, и ее союзники не могут с этим не считаться и продолжать делать ставку на ее людские резервы. Эти резервы — русский народ, измученный бесконечными военными потерями и неудачами, и он сейчас все свои надежды связал с революцией. Я знаю, что думает сейчас русская армия.
— Интересно — что? — спросил Локкарт.
— Не пора ли союзникам, особенно Англии, показать свое неоспоримое могущество и дать России передохнуть и… хорошо распорядиться своей революцией, — чуть заметно улыбнулся Савинков.
— Выигрыш войны неминуем в самом скором времени, необходимо последнее усилие. Но усилие всех… — спокойно ответил англичанин.
— Равное? — поднял узкие брови Савинков.
— Это определят военные…
— Мистер Локкарт? — Савинков надвинулся грудью на стол и заговорил напряженным, глухим голосом: — Не пора ли и военным и политикам честно подсчитать, что и во имя чего Россия уже вложила в эту войну? Сказочку для дураков о Дарданеллах и Константинополе пора забыть. Мы стоим перед реальностью катастрофы. Неужели у вас не понимают, что анархия, которой хотят большевики, для России сейчас большее несчастье, чем даже проигрыш войны? Крестьянская темная масса солдат каждый день слышит от большевиков, что она вправе бросить фронт и наплевать на войну, начатую царем. Эта темная масса, хлынув с фронта, сметет нас, и вы окажетесь перед лицом страшной для вас России с экспроприаторскими лозунгами господина Ленина. Вы вместе с нами обязаны это предотвратить… Обязаны… — повторил Савинков и устало откинулся на спинку кресла. Он сказал все, что хотел, и ждал, что же ответит ему англичанин. Локкарт долго молчал. Он не ожидал, что этот, по сути второй, человек из Временного правительства так прямо все это выскажет. Но у Локкарта есть еще один очень важный вопрос, который прояснит все до конца…
— Любопытно, какой тип государственного устройства вы хотите для России? Английский, например? Или какой-нибудь другой? — спросил наконец Локкарт.
Савинков ждал этот вопрос и совершенно спокойно ответил:
— Если английский, то, конечно, без короля… — И спросил: — Может, лучше французский?
— Так думает и господин Керенский?
— Вы же разговариваете со мной, — укоризненно заметил Савинков, заранее решивший, что в этом разговоре он будет высказывать как бы свое личное мнение — он слишком хорошо знал непостоянство взглядов премьера.
— Если дело обстоит так… — сказал Локкарт, пристально наблюдая за собеседником, — то у вас есть возможность получить серьезную поддержку тех, кто сейчас считает вас своими противниками.
Савинков отлично понимает, о ком идет речь, но хочет, чтобы англичанин сам сказал все, и потому смотрит на него чуть недоуменно.
— Например, авторитетные генералы русской армии… — осторожно продолжал Локкарт. — В известной мере деловой мир… некоторые популярные политики…
— Если они хотя бы не будут нам мешать, мы выиграем бой с анархией, — уверенно сказал Савинков, но уклонясь, однако, от признания возможности прямого союза с теми силами.
— Они вас боятся… — Щеки Локкарта шевельнулись в улыбке. — Но это оттого, что и им не ясна ваша цель.
— Они должны понимать, что не всякую цель имеет смысл декларировать раньше времени, — небрежно, как нечто незначительное, обронил Савинков.
— Я слышал, что вы поддерживаете генерала Корнилова, — немного помолчав, сказал Локкарт и добавил: — Это правильный путь к сближению.
Савинков промолчал — он предполагал это, готовясь к встрече, а теперь был уже уверен, что его собеседник связан с теми, кого он назвал противниками Временного правительства, а это значило очень многое…
— Мы возлагаем большие надежды на Московское совещание, — после недолгой паузы заговорил Савинков. — Там будут все, кто заинтересован в будущем России. Весь вопрос — захотят ли они разумно сотрудничать с нами или поднимут на нас меч? А тогда — гражданская война. У нас есть возможность громко хлопнуть дверью.
Локкарт решает на этом деловой разговор оборвать — ему тоже все ясно. Никаких обещаний Савинкову он давать не будет. Разве только предостережет.
— Когда хлопаешь дверью, — говорит он с улыбкой, — следует помнить, что после этого дверь закрывается…
Разговор окончен. Савинков уверен, что он сделал очень важный и хитрый политический ход. Керенскому об этой встрече он не скажет, решив, что его лучше поставить перед фактом. Он надеется, что результат его разговора с Локкартом отзовется уже на Московском совещании…
Керенский, готовясь к совещанию, очень нервничал. Он располагал информацией, что в Москве готовится бой Временному правительству и ему лично. Самая главная беда и тревога — Корнилов не оправдал его надежд. Объявившись наконец в главной ставке, генерал беспрерывно слал ему телеграммы, и что ни телеграмма, то — ультиматум. Московское совещание задумано как демонстрация поддержки Временного правительства всеми общественными силами России. Керенский даже подумывал после совещания вычеркнуть из названия своего правительства слово «Временное»… Но если и верховный главнокомандующий окажется в стане противников, — а судя по его телеграммам, дело шло к этому, — совещание станет похоронами Временного правительства, у которого сейчас единственная опора — армия. Керенский решил генерала Корнилова на совещание не приглашать…
Буквально перед самым совещанием Керенский узнает уже совершенно точно, что на Московском совещании главный удар по Временному правительству нанесет генерал Корнилов…
Керенский позвал к себе Савинкова и спросил звенящим шепотом:
— Кто пригласил Корнилова на совещание?
— Я.
Савинков и Керенский вплотную стояли друг перед другом.
— Это — измена! — закричал Керенский. — Вы или не ведаете, что творите, или… — Губы у него задрожали, казалось, он не в силах больше говорить.
— Я просил бы вас, прежде чем говорить, думать, — с холодной яростью ответил Савинков.
— Я думаю только о судьбе России, — несколько снизив тон, произнес Керенский. — Если Корнилов свои дурацкие ультиматумы потащит на совещание, все погибло!
— А вы собирались уверить совещание, что армия с вами, в отсутствии главнокомандующего? — спросил Савинков.
— Он должен быть там, где ему следует быть, — с войсками! — выкрикнул Керенский.
— Значение совещания для армии столь велико, что Корнилов просто обязан на нем присутствовать и сказать…
— Я приказываю отменить приглашение, — перебил его Керенский.
— Я этого не сделаю, — спокойно ответил Савинков.
— Я сделаю это сам… — Керенский уже шагнул к столу.
— Тогда я подам в отставку, — решительно произнес Савинков.
— Как? — Керенский вернулся к нему и снова заговорил почти шепотом: — Тогда мне все ясно. Вы решили покинуть корабль русской революции!
— Ваша аналогия дает основание думать, что вы считаете этот корабль тонущим, — холодно роняет Савинков.
Керенский хотел что-то сказать, острый его кадык выпрыгивал из ворота френча, но губы шевелились беззвучно. Савинков повернулся и вышел из кабинета.
Надо думать, что Савинков немедленно связался с Корниловым и сообщил ему о своем столкновении с Керенским. Только так можно объяснить получение Керенским в тот же день следующей телеграммы от Корнилова:
«До меня дошли сведения, что Савинков подал в отставку. Считаю долгом доложить свое мнение, что оставление таким крупным человеком, как Борис Викторович, рядов Временного правительства не может не ослабить престижа правительства в стране, и особенно в такой серьезный момент. При моем выступлении на совещании московском 14 августа я нахожу необходимым присутствие и поддержку Савинковым моей точки зрения, которая, вследствие громадного революционного имени Бориса Викторовича и его авторитетности в широких демократических кругах, приобретает тем большие шансы на единодушное признание…»
Ну что ж, не очень грамотно, не все понятно, но цель все же ясна — генерал сообщает, что он и Савинков заодно.
Спустя час Керенский получает вторую телеграмму из ставки:
«Ваша телеграмма Корнилову не могла быть вручена в связи с отбытием главковерха в Петроград».
В Петроград Корнилова вызвал тоже Савинков. Весьма примечательны переговоры Савинкова и Филоненко по этому поводу со ставкой. Корнилов не соглашается приехать. Он не видит ни необходимости, ни важности договариваться о чем-либо с Керенским и его правительством. Он уже почувствовал, какая сила у него в руках. Сказал: «Теперь все должны решать военные». Вот это-то и опасно — не для того Керенский и Савинков тащили генерала на вершину, чтобы там потерять на него влияние.
«Савинков. Не приехав в Петроград, вы сделаете ошибку непоправимую, и то, чего можно достигнуть безболезненно для страны, не будет достигнуто…
Филоненко. Если завтра Б.В. [Савинков. — В.А.] и я уйдем, то вы, оставшись на поле деятельности, не имея нас рядом, будете роковым образом возбуждать подозрение даже в широких кругах, и тогда дело без ужасного столкновения не обойдется… Наша политическая окраска для вас тот щит в бою, который так же необходим, как и меч…»
Корнилов соглашается приехать, чтобы предъявить Керенскому и Временному правительству свою военную и политическую программу.
В этом разговоре что ни слово, то шедевр лицемерия и политического иезуитства. Чего стоит одно это признание, что «политическая окраска» Савинкова и Филоненко, как деятелей революционного правительства, должна стать щитом для контрреволюционного заговора. И мы видим, как старательно Савинков делает все, чтобы скрыть истинные цели переворота.
Корнилов появляется в Петрограде и заявляет Керенскому, что у него есть программный документ, который является также основой его выступления на Московском совещании. Керенский бегло просматривает документ, видит всю его опасность и употребляет все свое искусство главноуговаривающего, чтобы убедить генерала отказаться и от документа, и от выступления в Москве. Особая трудность разговора для Керенского была в том, что разговора-то по существу не получалось, — генерал Корнилов не очень-то разбирался в собственной программе и только повторял без конца пять-шесть фраз, явно заученных с чужого голоса. Документ этот писали для него его ближайшие помощники — полковник Плющик-Плющевский и главный при нем «литератор» в звании ординарца Завойко. Генералу было недосуг даже внимательно его прочесть. Доводы и угрозы Керенского производят на Корнилова впечатление, и он сообразил, что вести политический спор ему не стоит, и, прекратив торг, пообещал заново продумать свою записку.
В тот же день к вечеру он снова пришел к Керенскому и заявил, что у него готов новый документ и что он согласован с военным министерством. Держался генерал уверенно, даже нагло…
— С кем персонально согласован? — спросил Керенский.
— С Савинковым и Филоненко.
Керенский приперт к стене — послезавтра открытие Московского совещания.
Только вышел Корнилов из его кабинета, является министр Кокошкин. Он предъявляет ультиматум: принять программу Корнилова, или он, Кокошкин, выйдет в отставку, а за ним это сделают и другие министры.
Керенский торопливо заверяет министра, что программу Корнилова никто отвергать не собирается. Более того, он заявляет, что между ним и Корниловым принципиальных разногласий нет… Непонятно? Но дело в том, что между первым и вторым приемом Корнилова у Керенского состоялся разговор с Савинковым. Были выложены и открыты все карты, и они пришли к выводу, что рвать отношения с Корниловым ни в коем случае нельзя, а главное, что это не вызывается необходимостью. По свидетельству Савинкова, он «убедил Керенского, что и у тех, кто давит на Корнилова справа, и у нас в данный момент, в общем, цель одна — спасти Россию от анархии третьей силы[15]…». И наконец, Савинков заверил Керенского («я взял это на себя»), что выступление Корнилова на Московском совещании скандального характера носить не будет…
Наверное, Савинкову не так уж трудно было убедить «непревзойденного акробата в политике» Керенского в том, что Корнилов ему не враг. Да и на самом деле, разве они, в конечном счете, враги? Лидер архибуржуазной партии кадетов Милюков свидетельствует в своей «Истории второй русской революции», что борьба между Корниловым и Керенским шла «по существу, не столько между двумя программами „революции“ и „контрреволюции“, сколько между двумя способами осуществить одну и ту же программу, в важности и неотложности которой для спасения нации обе стороны были согласны». Вот и генерал Деникин в своих «Очерках русской смуты» утверждает, что «в борьбе между Керенским и Корниловым замечательно отсутствие прямых политических и социальных лозунгов, которые разъединяли бы борющиеся стороны»… Ну и еще Савинков об этом же: «Я уверен, если бы удалось спасти Россию от большевизма, знамя этой победы объединило бы многих, Керенского и Корнилова — всенепременно. Но чтобы осуществилось спасение, объединение должно было произойти раньше и во имя этой победы. Но вместо этого пришлось наблюдать раскол и дробление всех потенциальных сил…»
Корнилов выступил на Московском совещании с речью, напичканной всякого рода ультиматумами, которые, в общем, сводились к требованию представить ему реальную власть для наилучшего исполнения армией своего исторического долга. И хотя за этим прозрачно виднелось требование личной военной диктатуры, Временное правительство и Керенского генерал свергнуть не предложил. О том, как удалось Савинкову и другим режиссерам Корнилова убедить его отказаться от первоначального плана разгромить Временное правительство, потом никто распространяться не будет. Однако Корнилов позже все же пояснит, что в те дни Савинков не раз давал ему понять, что приставка к правительству Керенского «Временное» — «это не этикетка, а суть его судьбы». Это объяснение для Корнилова было весьма существенным, тем более что Савинкову он верил больше, чем Керенскому, и знал, что он и относится к нему лучше.
Однако ни речь Корнилова, ни все остальное на совещании, связанные с ним, не могло Керенского успокоить… Он видит нечто очень для него опасное. В Москве Корнилову было устроено буквально царское чествование. Собирались даже организовать его торжественный въезд в Москву на белом коне. В зал совещания то и дело прибегали взмыленные курьеры, приносившие телеграммы из всех углов России и из армии. Каждая телеграмма — восторженный гимн Корнилову. О Керенском в них ни слова. После речи Корнилова в зале творилось бог знает что. Овация, митинг! От имени русского казачества поступило требование голосовать резолюцию о несменяемости главковерха Корнилова. Поздравляли Россию с обретением национального вождя. Дело дошло до того, что кто-то в глубине зала затянул «Боже, царя храни», но, правда, одинокий голос не был подхвачен и утонул в грохоте оваций Корнилову.
Керенский сидел в президиуме, опустив голову, и нервным движением руки вздыбливал свой ершик волос. А за ним из-за кулис наблюдали монархист Милюков и «революционер» Савинков, и между ними происходил знаменательный диалог, впоследствии обнародованный Милюковым.
— Неужели он ничего не понимает? — спросил Милюков.
— Он все прекрасно понимает, — ответил Савинков и в свою очередь спросил: — Неужели вы его не понимаете? Его породила революция, и он это слово произносит сто двадцать раз на день. Думаете, ему после этого так просто публично признать единомыслие с вами?
— Но он становится помехой для Корнилова — последней надежды России, — сказал Милюков…
— Я бы советовал вам не искать помех на гладкой дороге, — сказал Савинков и отошел прочь.
Милюков принял этот совет Савинкова и, как он вспоминает, немедленно сообщил его «всем, кого это касалось». И надо думать, что и Савинков прекрасно понимал всю значительность этого своего мимолетного разговора с Милюковым…
На непосвященных Московское совещание произвело странное впечатление и вызвало всеобщее разочарование. Корреспондент «Русского слова» с многозначительной торжественностью описывал съезд его участников в Москве, здание Большого театра, где они будут работать, и за каждой строкой его репортажа стояло: вот кто спасет Россию, вот когда наконец будут приняты исторические решения, которых ждет истерзанная Россия! С особой значительностью описывался приезд генерала Корнилова с личной свитой текинцев в огромных бараньих шапках и алых халатах. О прибытии Керенского сообщалось куда короче и суше, — репортер явно знает об особой роли генерала, которую он должен сыграть на совещании…
Но после первого дня работы совещания в репортерских отчетах зазвучала нотка разочарования. Ну, а после совещания на страницах газет попросту царило уныние. То же «Русское слово» в редакционной статье «Великий искус» утверждало: «Теперь, подводя общий итог историческим дням 12–15 августа, мы вынуждены открыто признать, что возвышенная, высокопатриотическая цель государственным совещанием достигнута не была…» А десятью строками ниже газета уже совершенно недвусмысленно, но, правда, пока осторожно поднимает черное знамя контрреволюции: «Никто честно и прямо не посмеет отрицать, что причиной постигшей нашу родину небывалой разрухи и анархии является не только печальное наследие старого режима, но и сама русская революция…»
Английский разведчик Локкарт, вернувшийся в Москву, чтобы быть в курсе совещания, в служебном отчете писал: «Обывательская Москва недовольна совещанием. Она ждала от него чуда, но она не знала и не должна была знать происходящего за пределами того, что стенографировалось журналистами»… Локкарт не пишет, что же происходило за кулисами совещания, но и без него все ясно. Там состоялся сговор всех сил реакции задушить надвигающуюся пролетарскую революцию и провести эту кровавую операцию под прикрытием псевдореволюционной болтовни Керенского.
Английский посол Бьюкенен о закулисной стороне совещания, конечно, знал все. В служебном донесении в Лондон он писал: «Едва успело разойтись Московское государственное совещание, как слухи о проектируемом [реакцией, естественно. — В.А.] перевороте стали приобретать более конкретную форму. Журналисты и другие лица, находившиеся в контакте с его организаторами, говорили мне даже, что успех переворота обеспечен и что правительство и Совет капитулируют без борьбы. В среду 5 сентября ко мне зашел один мой друг [агент, естественно. — В.А.], состоявший директором одного из крупнейших петроградских банков, и сказал, что он находится в довольно затруднительном положении, так как некоторые лица, имена которых он назвал [естественно, что агент их назвал, как естественно и то, что Бьюкенен оставляет их в тайне. — В.А.], дали ему поручение, исполнение которого, как он чувствует, для него едва ли удобно [естественно, что даже эти господа испытывали некоторое неудобство открыто говорить о своем кровавом заговоре. — В.А.]. Эти лица, продолжал он, желают поставить меня в известность, что их организация поддерживается некоторыми важными финансистами и промышленниками, что она может рассчитывать на поддержку Корнилова и одного армейского корпуса, что она начнет операции в ближайшую субботу, 8 сентября, и что правительство [Керенского. — В.А.] будет при этом арестовано, а Совет распущен. Они надеются, что я поддержу их, предоставив в их распоряжение британские броневики, и помогу им скрыться в случае неудачи их предприятия…»
Итак, осведомленность Бьюкенена о заговоре вне всякого сомнения. Но почитаем еще, что он в своем служебном донесении писал о самом Московском совещании. Здесь тоже немало интересного…
«Единственные конкретные результаты [совещания. — В.А.], насколько я могу судить, заключаются в том, что после очень подробных заявлений министров нация узнала правду об отчаянном положении страны, тогда как правительство познакомилось со взглядами различных партий и промышленных организаций. Что касается до установления национального единства, то совещание послужило лишь к обострению партийных разногласий… Курьезно, что все они, по-видимому, приписывают себе успех на совещании, но ни один не сходится с другим по вопросу о том, что в действительности оно достигло… Керенский лично потерял почву и произвел определенно дурное впечатление своей манерой председательствования на совещании и автократическим тоном своих речей. Согласно всем отчетам, он был очень нервен; но было ли это вызвано переутомлением или соперничеством, несомненно существовавшим между ним и Корниловым, трудно сказать. Корнилов гораздо более сильный человек, чем Керенский… Я слышал из разных источников, что Керенский старался всеми силами не допустить, чтобы Корнилов выступал на конференции, и хотя он был вынужден силой обстоятельств уступить всем требованиям генерала, однако он, очевидно, видит в нем опасного соперника. Родзянко и его правые друзья, со своей стороны, компрометировали Корнилова, выдвигая его вперед как своего передового борца, тогда как социалисты, ввиду этого, заняли по отношению к нему враждебную позицию и приветствовали Керенского.
Сверх того, поведение Корнилова едва ли было рассчитано на то, чтобы усыпить подозрение, с которым на него смотрит Керенский. Он устроил драматический въезд в Москву, окружив себя туркменской стражей, и, прежде чем явиться на конференцию, посетил мощи в Успенском соборе, где всегда молился император, когда приезжал в Москву. Керенский же, у которого за последнее время несколько вскружилась голова и которого в насмешку прозвали „маленьким Наполеоном“, старался изо всех сил усвоить себе свою новую роль, принимая некоторые позы, излюбленные Наполеоном, заставив стоять возле себя в течение всего совещания двух своих адъютантов… Керенский не может рассчитывать на восстановление военной мощи без Корнилова, который представляет собой единственного человека, способного взять в свои руки армию. В то же время Корнилов не может обойтись без Керенского, который, несмотря на свою убывающую популярность, представляет собой человека, который с наилучшим успехом может говорить с массами и заставить их согласиться с энергичными мерами, которые должны быть проведены в тылу… Родзянко и другие слишком много говорили о контрреволюции [имеется в виду угроза выступления большевиков. — В.А.] и указывали на то, что военный переворот есть единственное средство, которое может спасти Россию…»
Так анализировал совещание Бьюкенен, который отлично знал, что произошло за его кулисами и что должно произойти позже, когда Корнилов двинет войска на Питер. Этот анализ он делал только для того, чтобы в Лондоне была понятна расстановка сил, учитывавшаяся организаторами заговора.
И снова любопытно — ни слова о Савинкове, будто его там, на совещании, и не было. Но мы знаем — был, и не просто был, а находился в непосредственном контакте с участниками заговора. Но об этом смотри в документах Локкарта. Там мы можем прочитать такое, например: «В дни совещания стало ясно, что из всего временного, что тогда было в России, самым временным был министр-председатель Керенский. Однако возле него были и такие люди, на которых можно было без риска положиться. Например, Савинков…» Или: «Савинков и раньше проявлял эту способность — в зависимости от обстановки резко менять направление, но если решение им принято, то, пока длится породившая его обстановка, он проявляет исключительную решительность и способность влиять на людей. В данной ситуации нельзя было придумать лучшей фигуры при расслабленном лидере…»
В анализе Московского совещания, сделанном Бьюкененом, есть весьма серьезное упущение. Но, может быть, оно сделано и умышленно, чтобы не подорвать свой престиж в глазах английского правительства…
Дело в том, что Московским совещанием очень заинтересовалась Америка. В Москву были посланы сотрудники американского посольства, которые не только внимательно следили за ходом совещания, но и развернули вокруг него активную закулисную деятельность. То, что Временное правительство обречено, им было ясно, и они выявляли реальные силы, способные дать России сильное правительство. В отличие от русских газет, американские уделили большое внимание проведенной большевиками в день открытия совещания мощной, почти полумиллионной забастовки московских рабочих, с которой власть не смогла справиться. Американцам ясно, что реальной силой в стране остается только армия и что переворот может быть только военным. Но они смотрят дальше — что будет потом? Опыт истории подсказывает, что военные перевороты, как правило, только открывают двери политикам. Американцы сделали ставку на партию кадетов, представлявшую интересы крупной буржуазии, — деловая Америка предпочла в будущем иметь дело с людьми наиболее ей понятными в этой непонятой России. Чтобы не объяснять американцам непонятное словечко «кадеты», в американской печати называли их «партией делового мира». Перед самым концом совещания лидер этой партии Милюков был заверен американцами, что он и его партия могут рассчитывать на полную поддержку Америки. 16 августа срочно созывается центральный комитет партии, которому Милюков рассказал о своих переговорах с американцами. Было признано, что совещание «дало максимум того, что можно было ожидать». Газета кадетов «Биржевые ведомости» деловито сообщила: «Ближайшим результатом работ Московского совещания… явилась возможность заключить на заграничном рынке пятимиллиардный государственный заем. Заем будет реализован на американском рынке…»
Пройдет не так уж много времени, и Милюков, находясь уже за границей в эмиграции, сравнит эту американскую гарантию с «энергичными действиями врача возле тела, уже испустившего дух», и воскликнет: «Где он, этот доктор, был раньше?..»
Вскоре после Московского совещания начинается осуществление главной фазы заговора — посылка Корниловым войск в Петроград для беспощадного подавления надвигавшейся пролетарской революции.
Но дело не сводилось только к посылке войск. Оно было задумано гораздо шире и страшней. При организации военного похода на Питер все время фигурировала дата 27 августа как день решительного выступления большевиков с целью захвата власти. Именно 25 августа Корнилов и двинет свои войска к русской столице. Но на самом деле большевики в это время готовили пролетариат и беднейшее крестьянство к вооруженному захвату власти, но никакой даты выступления еще не было. Организаторов заговора это нисколько не смущало — они готовили на 27 августа инсценировку большевистского восстания. Одновременно проводились и другие мероприятия, чудовищные по своей подлости. Так, без истинной к тому нужды русские войска по приказу верховного главнокомандующего Корнилова сдают немцам Ригу. Реакционные газеты визжат о развале армии, называют солдат тупым быдлом, в сдаче Риги винят большевиков, разложивших доблестную русскую армию. В это время (25 августа) Корнилов, отправляя в Петроград своего сообщника Львова, поручал ему: «Передайте Керенскому, что Рига взята вследствие того, что мои предположения, представленные Временному правительству, до сих пор им не утверждены. Взятие Риги вызывает негодование всей армии. Дальше медлить нельзя. Необходимо, чтобы полковые комитеты не имели права вмешиваться в распоряжения военного начальства, чтобы Петроград был введен в сферу военных действий и подчинен военным законам, а все фронтовые и тыловые части были подчинены верховному главнокомандующему…»
Все ясно — Рига еще один повод ввести военную диктатуру Корнилова. В то время «Правда» опубликовала секретное донесение итальянского посольства в Петрограде своему правительству, в котором излагался разговор итальянского дипломата с Корниловым. Генерал сказал ему, что «не нужно придавать большого значения взятию Риги» и что он, Корнилов, «рассчитывает также на впечатление, которое взятие Риги произведет в общественном мнении, в целях немедленного восстановления дисциплины в русской армии…». «Правда» в связи с этим писала: «Документ, который мы печатаем, подтверждает чудовищную провокацию Корниловых и Милюковых на фронте. Они сдали Ригу, они расстреливали солдат немецкими пулеметами, чтобы добиться повсеместного распространения смертной казни. Программа Корнилова и кадетов — это программа предательства, измены, палачества, неслыханного лицемерия и провокации. Вот истинная физиономия врагов народа!..»
Но и сдача Риги только одна из чудовищных провокаций контрреволюционной корниловщины. Корнилов с благословения Керенского отдает приказ разоружить революционно настроенный Кронштадт и вывести оттуда его гарнизон. Заговорщики не брезговали ничем. Они организуют в Питере целую серию крупных пожаров, уничтоживших не только жилые дома, но и склады с военным имуществом. И конечно же и в поджогах обвинялись большевики.
Знал ли обо всем этом Савинков? Конечно, знал. Он был теснейшим образом связан с Корниловым, и не просто связан, а являлся одним из его главных советчиков. Но, понимая, что тут все пахнет кровью, он, вспоминая впоследствии о корниловщине, никогда в «подробности» входить не будет. Только однажды с присущим ему литературным кокетством напишет, что из тех времен к нему иногда «прилетает ощущение, будто все мы босиком ходили по битому стеклу, уже не чувствуя боли и своих окровавленных ног…». Или: «Это были дни всеобщего безумия, когда никто не знал, что он скажет через минуту и как он поступит через час. Теперь мне иногда слышится оттуда страшная какофония, будто взбесившаяся обезьяна играет на рояле, вырывая клавиши и струны. И страшно, потому что неизвестно, куда бросится обезьяна, покончив с роялем…»
К этому трудно не добавить, что сам он был среди тех, кто выпустил на свободу ту самую бешеную обезьяну.
Смутные опасения за свою личную политическую судьбу, возникшие у Керенского в дни Московского совещания, к двадцатым числам августа превратились в реальную угрозу, — все говорило о том, что Корнилов и стоящие за ним люди готовят свержение Временного правительства, чтобы установить свою военную диктатуру. Меж тем войска по приказу Корнилова уже передвигались к Петрограду. И только Савинков продолжал уверять Керенского, что Корнилов остается верен ему и его правительству, а решительные действия Корнилова в отношении Петрограда продиктованы только его опасением за судьбу Временного правительства.
«Может, так это и есть…», — с последней надеждой думал Керенский. Ему хотелось Савинкову верить. Кому же тогда и верить? Тем более, не дальше как вчера Керенский получил от английского посла Бьюкенена «джентльменскую информацию» о том, что большевики форсированно готовятся к захвату власти. Может, об этом узнал и Корнилов?
Керенский решил еще раз посоветоваться с Савинковым. Но странное дело — он нигде не мог его найти, и, куда девался управляющий военным министерством, никто не знал.
Савинков появился в четыре часа ночи.
— Я выезжал навстречу войскам, — объяснил он, всем своим усталым и запыленным видом показывая, что он проделал немалый путь. — Встретился с передовым казачьим разъездом в тридцати верстах от Петрограда, но, к сожалению, они не знали, насколько они оторвались от войск. Я проехал еще вперед, но потом принял решение вернуться — наступила ночь, и мы могли разминуться. Потом…
— Корнилов требует нашего с вами прибытия в ставку, — перебил его Керенский.
— Ну и что же? Утром можно выехать… — небрежно обронил Савинков, стряхивая пыль с френча.
Керенский пристально наблюдал за ним и думал: почему он так безразличен к этому требованию Корнилова и не подозревает в этом ловушки?
— Чертова пылища… — проворчал Савинков.
— Но почему мы должны уезжать из Петрограда, когда именно здесь развернутся решающие события? — спросил Керенский, не сводя глаз с Савинкова.
— Но если мы всю ответственность за военные гарантии возложили на Корнилова, нам все-таки следует считаться с его соображениями, — ответил Савинков, продолжая заниматься френчем. — Или, может быть, он как раз считает, что в момент событий вам разумнее находиться не здесь…
— Что сообщает Филоненко о положении в ставке? — спросил Керенский; спокойные рассуждения Савинкова никак не рассеивали его подозрений.
— Последний раз я говорил с ним позавчера вечером, — ответил Савинков, заняв наконец в кресле спокойную позу. — Действия Корнилова одобряются всем генералитетом, и это очень укрепило его авторитет даже среди тех, кто еще вчера не хотел с ним считаться.
— Это естественно… естественно, — рассеянно произнес Керенский. То, что он сейчас услышал, укрепляло его подозрение, ибо поддержка Корнилова генералитетом вовсе не означала поддержку его Керенским, ибо там были ненавидящие его генералы-монархисты. И наконец, зачем он им, когда все явно будет решаться силой? — Я полагаю, что нам с вами надо быть здесь, — твердо произнес Керенский.
Савинков некоторое время молчал, нахмуренно смотря прямо перед собой…
— Боюсь, Александр Федорович… — заговорил он наконец, — что, как и перед Московским совещанием, вы снова создаете искусственный конфликт с Корниловым, в данный момент это еще опасней.
— Как это искусственный? — взметнулся в кресле Керенский. — Да если бы я не отверг первоначальной его программы, мы с вами не находились бы в этом кабинете и в России уже бушевала бы гражданская война!
Савинков снова молчал. Не будет же он разъяснять, кто на самом деле остановил тогда генерала. И вообще этот их спор сейчас не имеет значения — ключ к событиям уже передан в руки Корнилова, и уже никто ничего остановить не в силах.
— Принимайте решение, — устало произнес Савинков.
— Оно уже принято. Мы остаемся здесь.
— Я позволю себе на пару часов прилечь, — сказал Савинков, вставая…
— Нет, — решительно произнес Керенский. — Я прошу вас немедленно выехать в ставку…
Савинков послушно отправился в ставку. Его задача там — еще раз получить от Корнилова заверение, что он согласен с программой Керенского: Петроградский военный округ подчинить главковерху, но Петроград из округа выделить, — властью здесь останется Керенский и его правительство. Все остальные условия Керенского не так существенны…
24 августа Савинков уже в ставке у Корнилова. Его сообщения оттуда несколько успокаивают Керенского — главковерх согласен на все его условия. Знал ли Савинков, что на самом деле Корнилов продолжал готовить военный переворот? Конечно, знал. Но впоследствии он будет уверять, что он выехал из ставки в Петроград, когда там у Корнилова все было именно так, как он докладывал Керенскому. Эти его уверения будут явной ложью, которую разоблачают все дальнейшие события.
25 августа, когда Савинков еще был в ставке или в пути оттуда в столицу, Керенский узнает, что посланный Корниловым третий кавалерийский корпус уже под Петроградом и что командует им генерал Крымов. А одним из его условий Корнилову, по заверению Савинкова принятых генералом, было не назначать Крымова командиром корпуса. Заметим, что приказ о назначении Крымова Корнилов подписал 24 августа, когда Савинков находился рядом с ним…
Керенский вызывает генерала Крымова к себе и спрашивает, какая задача поставлена Корниловым перед его корпусом? Поначалу генерал путано уверяет Керенского, что петроградские дела его не касаются, но затем, уличенный Керенским в противоречивости объяснений, передает Керенскому официальный приказ по корпусу, из которого совершенно ясно, что корпус должен обеспечить объявление в Петрограде военной диктатуры Корнилова. По-видимому, Крымов был честным военным человеком; увидел, что он втянут в опасную политическую игру, и решил из нее выйти. И та же честность понудила его спустя полтора часа после разговора с Керенским пустить себе пулю в лоб.
Но для Керенского игра продолжалась… 26 августа к нему является бывший член Государственной думы В. Львов с устным ультиматумом от Корнилова: Временному правительству — конец, вся власть Корнилову, а Керенскому с Савинковым в будущем правительстве диктатуры предлагаются министерские портфели.
Керенский потрясен. Но, зная Львова как не очень серьезного человека, он решает устроить проверку. По его просьбе Львов излагает основные пункты ультиматума письменно. Затем Керенский отправляется на военный телеграф, по аппарату «юза» связывается с Корниловым и проводит с ним телеграфный разговор. Львов на пункт связи опоздал, но Керенский в начале разговора сообщил Корнилову, что Львов присутствует на пункте связи и находится рядом с ним.
Корнилов все подтвердил…
Керенский понял, что он в западне. И тут он во имя своего спасения на вершине власти проявляет необыкновенную для него решительность. Не считаясь ни с чьими возражениями и сомнениями, он рассылает — всем! всем! всем! — свой приказ о смещении Корнилова и объявлении его изменником. Впоследствии П. Милюков в своей «Истории второй русской революции» признается, что Корнилов «не ждал, что в последнюю минуту Керенский цепко ухватится за власть и пожелает сохранить ее во что бы то ни стало, рискуя тем, что, с точки зрения Корнилова, было последним шансом спасти государство…».
Но где в эти дни Савинков? Создается впечатление, что он просто не показывается Керенскому на глаза. Но он был рядом и, наверно, надеялся на то же, что и Корнилов, — что Керенский не будет и не сможет цепляться за власть столь решительно, отбудет в небытие, и тут-то он, Савинков, и объявится рядом с Корниловым. Но все повернулось иначе.
Как только Савинков узнал о приказе Керенского, он буквально через несколько минут ворвался в кабинет премьера.
— Вы погубили революцию! — хрипло произнес он, с яростью смотря на премьера.
— Я спас себя и вас, — спокойно ответил Керенский.
— Но что случилось? Кому мог изменить Корнилов? Кому? — почти прокричал Савинков.
— Сейчас соберется правительство, и я все объясню…
— Если вы надеетесь на мою поддержку, вы ошибаетесь…
Вскоре Савинков снова появится в кабинете Керенского и будет настойчиво убеждать его войти в переговоры с Корниловым и найти спасительный компромисс. В данном случае Керенский изменил своей манере менять взгляды и решения. Но вот что удивительно: почему у Керенского не вызвали подозрения действия Савинкова и он после всего этого назначил его военным губернатором Петрограда? Сделал он это только потому, что не хотел иметь его своим врагом, — Савинков слишком много знал о его участии в эпопее генерала Корнилова.
После того как генерал Корнилов был арестован, его ближайший сообщник генерал Алексеев обратился к Милюкову со следующим письмом: «Многоуважаемый Павел Николаевич… Помощь Ваша, других общественных деятелей, всех, кто может что-либо сделать, нужна скорая, энергичная, широкая… Усилия лиц, составляющих правительство, сводятся к тому, чтобы убедить всю Россию, что события 27–31 августа являются мятежом и авантюрой кучки мятежных генералов и офицеров, стремившихся свергнуть существующий государственный строй и стать во главе управления… а потому кучка эта подлежит быстрому преданию самому примитивному из судов — суду военно-революционному — и заслуживает смертной казни. В этой быстроте суда и в этих могилах должна быть скрыта вся истина — действительные цели движения, участие в деле членов правительства… Неужели не настало время громко вопиять об этом и разъяснить русскому народу, в чем же заключается дело Корнилова? Думаю, что это дело честной печати. Дело Корнилова не было делом кучки авантюристов. Оно опиралось на сочувствие и помощь широких кругов нашей интеллигенции… Выступление Корнилова не было тайною от членов правительства. Вопрос этот обсуждался с Савинковым, Филоненко и через них — с Керенским… Участие Керенского бесспорно. Почему все эти люди отступили, когда началось движение, почему они отказались от своих слов, я сказать не умею…Участники видимые объявлены авантюристами, изменниками и мятежниками. Участники невидимые или явились вершителями судеб и руководителями следствия, или отстранились от всего, отдав около 30 человек на позор, суд и казнь…
…Вы до известной степени знаете, что некоторые круги нашего общества не только знали обо всем, не только сочувствовали идейно, но как могли помогали Корнилову…» И дальше — внимание! «…Нужно сказать, что если честная печать не начнет немедленно энергичного разъяснения дела… тогда генерал Корнилов вынужден будет широко развить перед судом всю подготовку, все переговоры с лицами и кругами, их участие, чтобы показать русскому народу, с кем он шел, какие истинные цели он преследовал и как в тяжкую минуту он, покинутый всеми, с малым числом офицеров предстал перед спешным судом…»
Так для того, чтобы спасти Корнилова, генерал Алексеев угрожал разоблачением всех, кто был за спиной Корнилова, включая сюда и Милюкова, которому он направлял это письмо, и, конечно, Керенского. Но напрасно он тревожился о жизни Корнилова: когда подступит Октябрьская революция, Временное правительство само выпустит его из тюрьмы… И вообще уже наступили дни, когда ничего не зависело ни от Керенского с его правительством, ни от генералов и некогда популярных политиков. Пролетариат Петрограда сам выступил на защиту революции. Та самая третья сила уже брала власть в свои руки, великий Октябрь надвигался могуче, неудержимо, сметая с пути всех, кто пытался остановить историю.
Смел он и Савинкова…
Что же касается последовавшего спустя несколько лет утверждения Керенского, что он еще, оказывается, и предотвратил в Питере кровопролитие, то это запоздалая ложь. А правду еще тогда докладывал своему правительству английский посол Бьюкенен. Объясняя, как и что произошло, он писал: «Так как он [Керенский. — В.А.] узнал, что войска Крымова уже достигли Луги и что в Петрограде подготовлено восстание, которое должно вспыхнуть, как только он выедет в ставку,[16] то у него не было никакого иного выхода, кроме объявления Корнилова изменником…»
А кровопролитие предотвратила революционная ситуация в Петрограде и в самих корниловских войсках, в которых, кроме генералов, были еще солдаты, которые поняли кровавый замысел заговорщиков против истинной революции.
В автобиографической книжонке «Моя борьба с большевиками» Савинков об этой своей катастрофе напишет всего несколько и почти юмористических строк: де, 8 ноября 1917 года его довольно поздно разбудил адъютант, и он долго не мог сообразить, про что толкует ему верный адъютант, без конца повторяя два слова: «большевики выступили»…
Сколько в этих строках политического лицемерия! Выходит, будто большевики, с которыми контрреволюция не смогла справиться с помощью Корнилова, свалились ему как снег на голову, — он даже не мог, видите ли, сообразить, что это еще за большевики.
На самом деле в это утро была перевернута решающая страница его судьбы. В тех легких «автобиографических» строчках все — неправда. Даже его крепкий и поздний сон в утро 8 ноября. В это утро он был в Гатчине у генерала Краснова и умолял его двинуть войска на Петроград…
Глухая стена нового тупика возникла перед Савинковым утром 8 ноября 1917 года.
Савинков начинает новый путь — он мчится на юг, где генералы Каледин, Корнилов, Краснов, Алексеев уже собирают белые армии. Но там Савинкова ждет новый тупик — белые генералы-монархисты, помня об участии Савинкова в терроре против царских сановников и в революции Керенского, не хотят видеть в нем лидера.
Савинков уезжает в Москву и создает там тайную и очень сильную контрреволюционную организацию для борьбы с Советской властью. В Москве его быстро находят разноплеменные враги нашей революции. Чехословацкий лидер Масарик дает ему большие деньги на устранение Ленина. Савинков берет деньги, но ничего не успевает сделать. Возле него появляются французский посол Нуланс и его доверенный сотрудник Гакье, английский разведчик Сидней Рейли — и всем им крайне нужен Савинков. Они дают Савинкову громадные деньги на организацию контрреволюционных восстаний в Ярославле, Рыбинске и Муроме. В дни восстания на севере России высадятся их экспедиционные войска, и… большевикам конец. Савинков ринулся на север…
Что-то заело во франко-английской машине, а у Савинкова не получились восстания в Муроме и Рыбинске. Но в Ярославле савинковцы устроили кровавую резню и захватили город. Город, но не власть. Увы, высадившись на севере России, французы и англичане силой Савинкову не помогли. Несостоявшийся лидер новой России Савинков и его министр иностранных дел Деренталь, переодетые, с фальшивыми документами, бегут в Казань. Там Савинков делает столь же театральный, сколь и истерический жест — вступает в войско Каппеля рядовым солдатом. Но уже спустя несколько дней он видит, что каппелевцы обречены, и не хочет разделять их судьбу. Он бежит из Казани. И снова перед ним глухая стена тупика.
Савинков бежит в Сибирь и там начинает совершенно новую карьеру. Его соратник по эсеровской партии Авксентьев возглавляет «сибирскую директорию», объявившую себя новым правительством России. Авксентьев включает Савинкова в состав направлявшейся в Европу официальной миссии. В Париж, через Владивосток и Японию, отправилось целое посольство, и в его составе были Савинков и супруги Деренталь. Но пока они ехали до Парижа, «сибирскую директорию» ликвидировал Колчак, и они на золото уже не существовавшей «сибирской директории» открывают в Париже посольство Колчака.
Савинков развертывает в Европе поистине грандиозную деятельность. Он создает специальное пропагандистское агентство «Унион», задача которого — клеветать на Советскую Россию и вербовать любые силы на борьбу с большевиками. Недавний «защитник русской революции» становится энергичнейшим уполномоченным всех белогвардейских генералов, боровшихся за восстановление в России монархии.
На него, как на официального представителя неизвестно какого русского правительства, оформляются сделки на поставку белым армиям оружия и амуниции.
Чем это все окончилось — известно. Все усилия Савинкова, а заодно и белых армий превратились в прах. Красная Армия швырнула Савинкова к глухой стене еще одного тупика.
Другой бы сдался наконец, опустил руки. Но не таков Савинков. В созданной им варшавской газете «За свободу» он печатает передовую статью, озаглавленную «Русская Вандея». Он обвиняет всех белогвардейских вождей и генералов в незнании народного духа России. Они-де хотели воскресить монархию, а надо было восстановить только право частной собственности, тогда бы, мол, поднялись в бой с большевиками все крестьянские массы. И еще — никаких иностранцев! Да, да, да — никаких иностранцев!
Это Савинков начинал новый путь — он создавал Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС). Девиз «Никаких иностранцев!» — это для доверчивых дураков. На самом деле все его расчеты в отношении НСЗРиС держатся на его уверенности, что интерес западных держав к России, пока там будут большевики, не ослабнет.
Ему все равно, кто дает деньги — хоть сам черт. Он принимает подношения даже от польских земельных магнатов — графа Тышкевича, князя Сапеги и других. Правда, об этих его связях не знают даже близкие ему люди.
В эти же дни в своей газете «За свободу» он пишет: «Керенский никогда не боролся ни против царя, ни против большевиков. Он только произносил речи. Я не думаю, что я заслуживаю подобного упрека… У меня есть вера, и я знаю, что революция крестьян и казаков стоит на пороге расцвета в России, результатом этой демократической революции Россия, вчера — страна помещиков, сегодня — коммунистов, станет завтра страной мелких частных собственников, где не будет ни царя, ни наместника, ни комиссаров, ни революционного Совета, ни Чрезвычайной комиссии, — страной свободной, сильной, богатой, какой она не была до сих пор…» Это все опять-таки для доверчивых дураков…
…Он вспоминает свое последнее крушение там, в России. Всякий раз, когда память возвращает его к событиям той холодной осени, перед его мысленным взором возникает картина движения черной колонны конников сквозь белую секущую по лицу снежную пыль. А эта картина, в свою очередь, вызывает у него чувство жгуче холодной тоски. И ярости, которую не на кого обрушить.
Разочарования бывали и раньше, но всегда была возможность обвинить во всем кого-то другого. А в этой истории винить некого. Разве что Пилсудского…
18 марта 1921 года в Риге был подписан мир между Советским Союзом и Польшей. Савинков знал, что договор будет подписан и что бесконечные капризы и претензии польской делегации на переговорах в Риге — это всего лишь игра на польскую публику, которая должна видеть, как яростно бьются люди Пилсудского за выгодный для Польши мир с русскими.
Еще за месяц до подписания мира Пилсудский, беседуя с Савинковым за чашкой кофе, сказал:
— Воевать с русскими у меня нет сил, и, кроме того, надо наводить порядок в Польше.
— А как же будет с нашими частями? — тревожно спросил Савинков. Речь шла о находящихся в Польше двадцати тысячах русских солдат и офицеров, которые по его зову, обманутые им, пошли воевать с большевиками вместе с польскими армиями.
Пилсудский молчал. Своими большими, глубоко посаженными глазами он внимательно смотрел на собеседника.
Он прекрасно знает этого человека, ведь говорят даже, что они близки друг другу по духу, но это не совсем верно. Их роднит только одно — тщеславие. Но Пилсудский — человек трезвого и хитрого расчета, и он давно выяснил, что у Савинкова тщеславие идет впереди рассудка. Вот и сейчас Пилсудский знает, что подвигнет Савинкова на опасное и в общем подлое дело, и уверен в успехе.
— А почему бы вашим русским не продолжить борьбу? — спрашивает Пилсудский.
— После подписания мира? — крайне удивился Савинков.
— Да. — Пилсудский встал, подошел к огромному дворцовому окну с низким подоконником и надолго замер там внушительным силуэтом во весь рост на фоне белой, косо летящей в окне метели.
Савинков ждал, ничего еще не понимая.
— Россия большевиков с ее узурпацией все и вся для меня так же нетерпима, как Россия царя, сделавшая Польшу русской губернией, — наконец раздался тихий низкий голос Пилсудского. — Та, будущая, третья Россия, которая возникнет на обломках этих двух, может оказаться чем-то терпимым и главное — разумным. Уроки истории даром не проходят, не так ли? — Пилсудский медленно отошел от окна и снова сел за стол.
— Мою программу вы знаете, — тихо произнес Савинков, хотя он все еще не понимал сделанного ему предложения.
— Не только знаю, но и поддерживаю, — мягко перебил Пилсудский и осторожно взял своей огромной рукой миниатюрную кофейную чашечку. — Иначе я в свое время не послал бы за вами в Париж пана Вендзягольского и сейчас ваши соотечественники не воевали бы в составе моих войск. — Пилсудский отхлебнул кофе, бережно поставил чашечку на стол, вынув из кармана белоснежный платок, вытер им усы. Это длилось довольно долго, и Савинков молчал, напряженно ожидая продолжения.
Наконец Пилсудский накрыл своей теплой рукой холодную руку Савинкова и продолжал:
— Я считаю вашу русскую программу с упором на крестьянина мудростью политика, который видит для России единственный выход из темноты. В мужицкой стране должна быть мужицкая власть. Это мужику понятно, это его поднимет, и он пойдет за нами, а тогда вы — истинный властелин России. Я неправ? — Пилсудский хитро прищурился и ждал ответа.
— Да, моя первая мечта — учредительное собрание с крестьянским большинством, — подтвердил Савинков. — И принятые им законы станут моей дальнейшей программой. Но вы простите меня, я не понимаю, к чему этот разговор, если вы решили сложить оружие?
— Но разве подписанный мною мир вас к чему-нибудь обяжет? — спросил Пилсудский серьезно и даже сердито. — Обязательства Польши не могут стать вашими обязательствами, и вы можете продолжить свою борьбу в России.
Савинков решительно не понимал, что все это значит.
— Зачем распускать действующие сейчас ваши русские части? — продолжал Пилсудский. И, не ожидая ни вопроса, ни ответа, сказал: — Сейчас их можно отозвать на территорию Польши, пусть они немного отдохнут, а затем небольшими отрядами, примерно в полк каждый, снова отправить их в Россию. Но уже не как часть Войска Польского, а как чисто русские силы. Главная трудность будет только в том, чтобы тихо форсировать границу и так же тихо и быстро углубиться в Россию верст на пятьдесят. Там уже можно будет развернуть боевые знамена. Это будет уже сила, как бы возникшая в народе, и, опираясь на крестьянство, как на главный свой резерв, эта сила начнет действовать. Понимаете?
Савинков кивнул, напряженно обдумывая то, что он сейчас услышал.
— По-моему, вы, как вождь, получаете идеальную возможность стать во главе событий, обещающих вылиться в события исторические, — продолжал Пилсудский. — Если крестьянин поднимется и пойдет с вами, большевикам конец.
— Если, — тихо произнес Савинков.
— Ну знаете… — внезапно рассердился Пилсудский. — Тогда, господин Савинков, надо ставить все точки над «и»! Или вы располагаете руководящей политической доктриной для России, о чем вы неоднократно и публично декларировали, или объявляйте, что вы — король голый! Середины нет! — Пилсудский бросил на стол свою тяжелую ладонь, от чего весело звякнули изящные кофейные чашечки.
Как бы резко ни был поставлен вопрос, Савинков понимал, что Пилсудский прав, и, если он сейчас отвергнет его идею, он действительно будет выглядеть политическим банкротом. А главное — ему уже видится впереди идущее на Москву крестьянское войско, которое под звон колоколов приветствует весь народ. Савинков близок к состоянию самогипноза, в каком он уже не раз принимал решения, дорого ему стоившие…
— У меня один вопрос: кто поведет эти отряды? — отрешенным голосом спросил Савинков.
Пилсудский задумался, сдвинул свои мохнатые брови: он знает, что Савинков — человек абсолютно не военный…
— Это вопрос очень серьезный, — ответил он. — Сейчас возле вас вертятся генералы-золотопогонники, которые по ночам молятся на царские портреты. В случае успеха они вас повесят, как убийцу царей, — улыбнулся Пилсудский и спросил: — Что вы думаете о братьях Булак-Балаховичах?
— Это ж бандиты! — воскликнул Савинков.
— Бандиты, — медленно кивнул Пилсудский. — Но они могут повести за собой войско. А в политическом отношении они, по-моему, весьма удобны. Они ведь за все, что не мешает им быть бандитами.
— Но они будут грабить и убивать тех самых крестьян, на которых я собираюсь опереться и которых собираюсь позвать за собой, — сказал Савинков.
— Этого не допустите вы, — отрезал Пилсудский.
— Значит, вы считаете, что я сам должен пойти вместе с этими отрядами? — осторожно спросил Савинков.
— Непременно, господин Савинков. — Пилсудский подошел к Савинкову, положил ему на плечи свои тяжелые руки и сказал проникновенно: — Слишком велика ставка, господин Савинков. Нельзя быть вождем на расстоянии. Нельзя. Это ваша коренная ошибка до сих пор. Даже самые верные вам люди могут исказить ваши идеи, деформировать их до уровня своего понимания проблем, а это опасно, так опасно, господин Савинков, — я убедился в этом. Что же касается вашего временного содружества с такими типами, как братья Балаховичи, то, поверьте мне, вы вместе с ними пройдете только первые шаги, и при первой возможности мы их вышвырнем…
Осень была ранняя и холодная — еще в октябре начались морозы. Раскисшие дороги окаменели, передвигаться было легче и быстрее, но трудно стало с ночевками. Отряд, с которым двигался по Белоруссии Савинков, насчитывал почти тысячу сабель — всех разместить в помещениях было делом нелегким. Впрочем, балаховцы делали это довольно просто — приезжали в деревню или городок, выгоняли жителей на улицу и занимали их дома. Однажды, гуляя ночью по взятому городку, Савинков сам видел, что в занятых балаховцами домах горел яркий свет, оттуда доносились звуки музыки, пьяные крики, а хозяева этих домов с детьми на руках грелись у костра, разожженного перед церковью…
Правда, подолгу отряд нигде не стоит, день-два, не больше — и команда «по коням!» — части Красной Армии наступали балаховцам на пятки, пытаясь заставить их вступить в бой. Но у братьев-балаховцев была своя тактика, они говорили: «Бой — дело нехитрое, ты сумей уйти от него». Сейчас, изучив данные разведки, Балаховичи повели свое войско на Мозырь…
Морозило. Конские копыта грохотали по оледенелой дороге. С серого неба сыпалась мелкая снежная пыль. Ветер швырял ее в лица всадников, гнал белыми волнами по голым полям. День, не успев рассветиться, быстро угасал.
Два брата Балаховичи и Савинков медленно покачивались во главе колонны, сутуло сидя на усталых конях. Уже не первую неделю они в походе, и чем дальше, тем яснее Савинкову, что ни о каком поднявшемся по его зову крестьянстве нет и речи. В душе у него закипает ярость против мужика — тупого, безразличного ко всему, не желающего пошевелить пальцем во имя своего же будущего. Сколько раз он говорил с ними и в одиночку, и на сходках, разъяснял им свою идею созыва учредительного собрания с крестьянским большинством. Слушают, разинув рты, а потом молчат, как серые камни-валуны. За три месяца в отряд вступило лишь семеро крестьян, и два уже удрали домой.
Один из них, уходя, сказал:
— Что вы дали мне, чтоб я шел за вас под пули? Красные мне землю дали, а вы что?
Но главное несчастье не в этом — Савинков обнаруживает, что он ничего не знает об истинном положении дел в Советской России. Его агенты слали ему оттуда донесения, что Советская власть висит на волоске, потому что против нее деревня, а оказывается, большевики за какие-то три года сумели внушить крестьянству веру в их идеалы. И это вызывает в душе Савинкова еще большую ярость против мужичья, которое не понимает его…
Отряд, растянувшись на добрые две версты, приближался к Мозырю. Вернулись высланные вперед разведчики, они доложили, что в городе, кроме десятка комсомольцев-чоновцев, нет никого. А город богатый. Эта новость, сопровождаемая ликующими криками, как вихрь пронеслась по колонне.
— Если увижу грабеж или погромы, буду расстреливать на месте, — сказал Савинков, глядя вперед остановившимися узкими глазами. — Слышите, Балахович?
— Только не ошибитесь, Борис Викторович, — весело отозвался Станислав Балахович и подмигнул своему младшему брату Иосифу. — Ваш-то любимый мужичок сам жратву нам не даст, приходится брать. Вроде бы и грабеж получается, но ведь вам, Борис Викторович, тоже яичница потребуется перед сном.
Станислав Балахович уже давно вылечился от преклонения перед Савинковым и, нисколько его не боясь, поступает так, как его душа просит. Все движение отряда сопровождается грабежами и жестокими расправами.
В общем, Савинков понимал, что эти люди потому и пошли за Балаховичами, что надеялись поживиться, — вон какие мешки приторочены к седлу у каждого. И конечно же никаких политических идеалов они не исповедовали и не хотели этого. Когда Савинков выступил однажды перед ними с программной политической речью, из толпы раздался только один вопрос:
— Пока мы дойдем до вашей учредиловки, жалованье нам будет?
Старший Балахович заорал:
— Мы армия добровольцев, а не наемников! Наше жалованье мы добываем сами, и нечего задавать дурацкие вопросы!
А Савинкову он потом сказал с усмешечкой:
— Борис Викторович, не надо им про политику — пусть их головы чистыми останутся…
— Безусловно, ворам политика ни к чему, — иронически согласился Савинков.
Балахович посмотрел на него с откровенной насмешкой:
— Между нами, Борис Викторович, только в том и разница — у кого воруем.
Савинков натянул повод, и его кобыла Голубка послушно остановилась.
— Что вы сказали? — спросил он осекшимся от злости голосом.
— А разве неправда? — Глаза Балаховича нагло смеялись. — Один берет у попа, другой — у дьякона.
— Кто — один, кто — другой? — потребовал уточнения Савинков.
— То ли он, то ли он, — Балахович ткнул нагайкой на своих бандитов, окончательно выходя из-под удара.
Савинков понимал, конечно, что участие в этом походе — еще одна его катастрофа. И, может быть, самая главная, потому что сейчас он действительно голый король, с которым никто не считается. Он мог по крайней мере делать вид, что какая-то Россия еще с ним, пока все, что было той Россией, было отдалено от него и от всех тайной границы, риском его агентов, ползущих оттуда с донесениями через белорусские болота… А сейчас он сам в России и — голый, голый, голый! Над ним смеется бандит, и он ничего не может ему ответить.
В свое время, когда провалилась к чертям в ад вся его бешеная деятельность по организации помощи Запада белым армиям, он говорил себе: это потерпел поражение не я, а бездарные генералы Деникин и Врангель. Но здесь он не может сказать, что терпит поражение бандит Балахович, ибо возникает вопрос: а вы, Борис Викторович, зачем здесь?..
Он бы уже покинул отряд, он окончательно решил это три дня назад, но вдруг Станислав Балахович сообщил ему новость — в Мозыре они должны встретиться с белорусским правительством.
— Что еще за правительство? — удивился Савинков.
— А черт его знает! — весело воскликнул Балахович. — Гонца прислали — будут ждать нас с вами в Мозыре. А от Пилсудского мы имеем давний приказ — присягнуть на верность первой же местной власти. А мне что, я самому дьяволу могу присягнуть — от этого сапоги жать не станут… — И он рассмеялся, оскалив свои крупные белые зубы.
И Савинков приказал себе остаться в отряде, только чтобы выяснить: что это еще за правительство? Может, и в самом деле что-то серьезное?..
Бой за Мозырь начался в сумерках, и не понять было — действительно ли шел бой на самом деле или просто так, на скаку стреляя во все стороны, передовой эскадрон ворвался в город, и тотчас взметнулись над городом несколько пожаров. Когда Савинков и старший Балахович въехали на центральную площадь города, младший Балахович уже творил там суд и расправу — на балконе здания почты уже были повешены двое, а третьего вешали на фонаре. Иосиф Балахович подскакал к брату на разгоряченном коне:
— Стась! Красных гадов вешаем! Хошь сам побаловаться?
— Успеется, — отмахнулся старший и спросил, где его квартира.
Иосиф показал плетью на здание почты, где качались повешенные, и крикнул:
— Вон там, с украшением.
Балахович и Савинков расположились на втором этаже. Здесь, очевидно, жил заведующий почтой — это была большая, давно и хорошо обжитая квартира. Куда только подевались ее обитатели?
Савинков занял маленькую комнатку рядом с кухней, заперся и, не раздеваясь, повалился на постель. Потом он много раз просыпался от пьяного ора, всю ночь играла гармошка, визжали женщины, раздавались выстрелы — братья Балаховичи справляли победу.
Утром Савинкова разбудил стук.
— Приехали какие-то… — хрипло докладывал вестовой Балаховича через дверь. — А сам спит… что сказать?
Савинков встал, побрился и умылся на кухне и вышел в столовую, где его уже ждали. Приехавшие сидели рядком на стульях среди разгрома, оставшегося после оргии. Стол был опрокинут, и посуда, разбитая и целая, валялась на полу. Посредине воняла какая-то лужа, в нее был втоптан цветастый женский платок.
Савинков в одно мгновение увидел все это, но не повел бровью и пригласил приехавших пройти с ним на первый этаж в служебное, как он выразился, помещение. Они уселись там у громадного стола, на котором, наверное, сортировалась почта.
— Кто вы, господа, и что вам угодно? — сухо спросил Савинков, разглядывая приехавших. Все пятеро были, что называется, в летах и имели солидный вид — в крахмальных воротничках, при черных галстуках.
— С кем имеем честь? — чуть приподнялся один из приехавших.
— Борис Савинков, — отчеканил сухой голос.
Один из приехавших, высокий, костлявый, в длинном черном сюртуке, встал:
— Мы счастливы приветствовать на нашей белорусской земле столь знаменитого политика… Разрешите представиться, — чопорно поклонился он. — Мы министры воссоздаваемого белорусского правительства. Моя фамилия Адамович — я заместитель премьера и министр внутренних дел, это Прокопченко (поклонился лысый и сутулый человек, сидевший напротив Савинкова), он министр финансов и земледелия, а это Рымарев…
— Кем это правительство сформировано? — сухо спросил Савинков и добавил: — Это обстоятельство, как вы понимаете, определяет все. Вы садитесь, пожалуйста…
Зам премьера Адамович сел и ответил Савинкову, не поднимая глаз:
— Что касается меня, то я входил в состав правительства, которое создавалось еще во время польского наступления. Теперь мои коллеги… подобраны мною.
— Ваша партийная принадлежность? — поинтересовался Савинков.
— Конституционный демократ, — как-то неуверенно произнес Адамович. — А мои коллеги — скорей всего земцы.
— А кто же у вас премьер? — спросил Савинков.
— Вакансия, — чуть заметно улыбнулся вице-премьер.
— Программа у вас есть? — спросил Савинков, еле сдерживая гнев.
— Программа? — несколько удивленно переспросил Адамович. — Тут же все ясно: перебить коммунистов, а там видно будет.
Он сказал это с такой святой убежденностью, что впору было рассмеяться.
В эту минуту в зал вошел старший Балахович. Вид его был страшен: лицо серое, покрытое сивой щетиной, оплывшие глаза, сбившиеся колтуном волосы.
— Почему сепаратничаете? — спросил он у Савинкова, садясь рядом с ним. — Ну? Кто у вас тут главный? — обратился он к министрам.
Снова встал высокий Адамович:
— Разрешите представиться: Адамович — заместитель премьера и министра внутренних дел.
— Ишь ты, шишка… — Балахович снизу вверх с любопытством смотрел на Адамовича. — Ну ладно… Чего господа хотят, кроме власти?
— Хотели бы располагать средствами, — осторожно ответил вице-премьер.
— Средства будут. Еще что?
— Хотелось бы знать, когда вы освободите Минск? Имеется ли смысл объявлять временную столицу?
— Военными тайнами не торгую, — с угрозой ответил Балахович.
— Зачем нам ваши тайны, господин генерал, — укоризненно сказал Адамович. — А вот вы сами нам нужны.
— Глядите-ка, понадобился, — Балахович подмигнул Савинкову. — Ну-ну?!
— Мы хотели бы видеть вас своим белорусским президентом.
— Президентом? — недоверчиво переспросил Балахович и вполне серьезно сказал: — Ну что ж, если такое желание, отчего же, можно, за мною не станет.
— А почему и нет?! — воскликнул Адамович. — Кто землю освободил от супостатов, тому и власть на той земле. — Он посмотрел на Савинкова и добавил: — А Бориса Владимировича…
— Викторовича, — поправил его Балахович.
— О, пардон! А Бориса Викторовича сама судьба нарекла нашим премьером.
— О лучшем кандидате нельзя и мечтать, — поддержал Балахович…
Савинков смотрел на все это, и ему не хотелось верить своим глазам. Он уже понимал, что перед ним базарные политиканы, решившие, пользуясь всеобщей неразберихой, захватить власть над миллионами людей.
— Минуточку, господа… — начал Савинков негромким голосом. — Я хочу вам сказать, что подобным образом правительства не создаются. Во всяком случае, я в этом вашем несерьезном предприятии не участвую. Думаю, что и господин Балахович займет такую же позицию.
— Господа, я бы предложил не устраивать спора, — поморщился Балахович. — Собрались люди, которые хотят добра своей Белоруссии, они того хотят, Борис Викторович, и мы с вами того ж хотим. Зачем же сразу свару устраивать? Давайте-ка лучше пойдем к столу, поснедаем, выпьем за знакомство — глядишь, и без спора обойдемся. Пошли, господа…
Все двинулись к дверям. Когда Балахович пропустил вперед всех министров, Савинков задержал его и сказал:
— Если вы посмеете лезть в президенты, завтра же Пилсудский вышвырнет вас на свалку. Я вам это гарантирую…
Балахович взметнул острый взгляд на Савинкова, несколько секунд смотрел пристально на него, потом тихо ответил:
— Я не такой дурак, чтобы самому лезть в петлю, не беспокойтесь. Президента пусть поищут в других местах…
Савинков принял бесповоротное решение — сегодня же вернуться в Польшу.
Балахович к решению Савинкова уезжать отнесся равнодушно.
— Считаете нужным — уезжайте. Я вам не начальник.
Однако выехать в этот день Савинков не смог. Вскоре после полудня балаховцы вынуждены были вступить в бой с частью Красной Армии, прибывшей в Мозырь из Гомеля. Бой завязался на восточной окраине города, и до вечера нельзя было понять, выдержат ли балаховцы натиск красных. Уезжать в этой обстановке Савинков считал неприличным. Поздно вечером стало известно, что к Мозырю движется еще одна красноармейская часть, и тогда Балахович принял решение временно выйти из города…
…Савинков один верхом ехал в сторону Бреста, к границе. Густели черные сумерки. Усталая его кобылица Голубка предпочитала передвигаться мерным шагом, так же мерно качая своего седока. Никто Савинкова в пути не останавливал, никто ни о чем его не спрашивал, и никто его не боялся…
Страх перед новым крахом надежд живет теперь в нем неотступно, он уже не в силах его преодолеть, и ему все труднее его скрывать. Он становится раздражительным. Он предпринимает все, чтобы дело шло вперед, так он по крайней мере считает. И если нет ощущения, что борьба с большевиками идет, в этом виноваты все, кто угодно, кроме него. Ну что толку от салонной болтовни Деренталя? Или от высокообразованной лености Философова? И даже от абстрактной преданности Павловского?
Последнее время все чаще традиционные завтраки проходят в напряженном молчании, нарушить которые боится даже Павловский… Вчера Деренталь позволил себе сказать, что завтраки стали похожи на поминки. В ожидании взрыва все затаили дыхание. Савинков промолчал — так сложно все стало после того разговора в поезде о Любе. Вот еще взял он на себя проклятие!
В то утро Савинков, как всегда, возвращался домой от парикмахера. На углу по-утреннему пустынного перекрестка он увидел одинокого человека и насторожился — все еще срабатывала давно натренированная нервная система. Приближаясь к перекрестку, он уже твердо знал, что человек этот ждет его. Шагов с десяти он узнал начальника варшавской конспиративной службы Мациевского. «Зачем? Здесь? Без всякого предупреждения?» — изумился Савинков и прошел мимо Мациевского, даже не взглянув на него. Тот пошел сзади. Оба шли медленно, не торопясь. Савинков, не оглядываясь, вошел в подъезд своего дома, поднялся на этаж выше, чем нужно, и оттуда смотрел, как Мациевский всходил по лестнице и как звонил в его квартиру.
— О, Маца явился! — удивленно и радостно воскликнул Павловский, открыв дверь.
Мациевский вошел. Савинков быстро сбежал по лестничному пролету и отпер своим ключом дверь.
Кто бы мог подумать, что это так тягостно начавшееся утро внезапно окажется таким важным и многообещающим — Мациевский привез Савинкову доставленное Зекуновым из России письмо и докладную записку Леонида Шешени, а также записку от Философова.
С трудом подавляя волнение, Савинков попросил Деренталей и Павловского завтракать без него и вместе с Мациевским ушел в другую комнату. Прежде всего он прочел записку Философова:
«Дорогой Борис Викторович, до поезда полчаса, и Мациевский стоит над душой. Естественно, что адресованное Вам письмо я не читал, так что, скорей всего, когда Вы все это прочитаете, окажетесь информированным гораздо, лучше меня. Однако кое-что я хочу Вам сообщить.
На другой день после Вашего отъезда из Варшавы меня в редакции посетил полковник Медзинский, который поздравил Вас, меня и наш союз с большим успехом в борьбе с большевиками и вручил мне чек на сумму, равную трем их последним взносам. Я все это принял, не моргнув глазом, но, как обычно, не информированный Вами о важных новостях, чувствовал себя прескверно.
Я уже хотел сесть писать Вам письмо о визите М. и его поздравлении, как из Вильно приехал Зекунов, от которого я и узнал, наконец, о преуспевании в Москве Вашего адъютанта. (Не за это ли и поздравление М.?) Хотя Зекунов осведомлен о делах Ш. более чем скупо, я понял, что Ш. вышел в Москве на солидное сообщество наших единомышленников. Сам Зекунов на меня произвел впечатление ограниченного функционера. Он, кстати, проболтался, что привез от Ш. какие-то бумаги нашим польским друзьям. (Может, чек за это?) Больше меня с Зекуновым работал Мациевский, и он все доложит Вам сам.
Остаюсь в тревожном предчувствии радости вечно Ваш».
Савинков торопливо вскрыл письмо Шешени, он редко волнуется, а сейчас у него даже дрожали руки. Да, это был хорошо знакомый ему характерный почерк его адъютанта — мелкий, четкий, чуть сваленный влево.
«Дорогой мой отец! — писал Шешеня. — Неделю работал над докладной, а на это письмо остался вечер, да и то не весь — Зекунов уезжает сегодня же… Пишу о самом главном, остальное расскажет в Варшаве Михаил.
В самом начале, в Смоленске, я попал в беду, вышел из которой хоть и с шумом, но благополучно. А в Москве меня ожидала новая беда — Зекунов сидел в тюрьме. Он служил в военизированной железнодорожной охране, в его дежурство произошло ограбление склада, и его посадили за халатность. К счастью, все обошлось недорого. Через месяц его выпустили и в наказание перевели на другую работу, а он на эту новую работу не согласился и ушел из охраны совсем. Теперь у него работа очень удобная для нашего дела.
Я устроился в Москве неплохо, имею комнату почти что в центре. Работаю пока в полувоенной организации по закупке лошадиного фуража, но работа не постоянная, а, как здесь говорят, по договору. Пока что потерпим, а там посмотрим. Возможности есть, и хорошие.
Теперь о самом главном… Все получилось неожиданно и даже, прямо скажу, случайно. Я встретил в Москве на улице человека, которого хорошо знал по первым годам войны, он был в штабе нашего полка. Мы с ним немного дружили. Теперь решили дружбу восстановить. Он военнослужащий, работает в военной академии профессором. Как он из штабиста стал профессором — не знаю, а спрашивать пока неловко. Я к нему присматривался, а он — ко мне. И первый открылся он и как обухом по голове ударил. Оказывается, он нам прямой и близкий родственник и имеет к тому же очень большую семью, настолько большую, что мы с вами и подумать не могли бы. Родня раскидана по всей стране, и среди нее немало больших людей, в том числе и военных. В семье очень строгие порядки, и живут весьма скромно. Мой знакомый говорит, что жить широко еще не настало время. Об идеалах семьи смотрите в докладной…»
Савинков читал это затаив дыхание, не слыша звяканья посуды и приглушенного говора, доносившегося из столовой.
Доклад Шешени не отличался красотой стиля. Черт с ней, с красотой, — зато он приоткрывал Савинкову картину, которую не раз рисовало ему его воображение: в России действует хорошо налаженная, многочисленная антибольшевистская организация. Но что же это за организация? Название «Либеральные демократы» еще ничего Савинкову не говорило, он даже не может уловить политический смысл этого словосочетания. Если расшифровать два этих слова точно, получается нечто странное: демократ, да еще либеральствующий. Такой демократ может договориться и до конституционной монархии…
Может быть, Шешеня что-нибудь напутал? Ведь он был храбрым, даже по-своему неглупым офицером, но вкуса к политике никогда не проявлял. Он любил говорить: «Вы укажите мне политического противника, а что с ним сделать, это я знаю сам». Пожалуй, его всегда отличало от многих остро развитое чувство ответственности за то, что он делал. Не имея твердых оснований, он не писал бы вообще. Но, может быть, он попал в руки каких-нибудь политических авантюристов? Москва и Питер полны ловких «спасателей России». Однако политический авантюрист всегда выдает себя меркантильностью своих скрытых замыслов, а здесь об этом нет и речи. Наоборот, Шешеня пишет, что «ЛД» организация со средствами…
Савинков отложил уже прочитанные им страницы докладной, посидел несколько мгновений, выпрямившись и полузакрыв глаза. Затем снова взял их со стола, начал читать. Мациевский бесшумно сидел в сторонке и не без волнения наблюдал за любимым вождем, — он уверен, что сейчас, на его глазах, делается история.
«Чтобы проверить и лично убедиться в правдивости рассказа об „ЛД“ моего знакомого Новицкого, — уже в третий раз читает Савинков, — я по его предложению вступил в их организацию и стал посещать сходки „пятерки“, в которую меня включили вместо умершего директора школы. Сообщаю состав моей пятерки: 1 — адвокат, заместитель председателя Московской коллегии адвокатов; 2 — ответственный работник Наркомата путей сообщения; 3 — директор большого магазина; 4 — преподаватель английского языка в школе; 5 — я. Собираемся два раза в месяц, вырабатываем обвинительное заключение большевикам. Эта работа проводится теперь по всей организации. Каждый член организации вносит в обвинение что-то свое. Получается очень сильно: не общие слова или брехня про все на свете, а точно: там-то, тогда-то, то-то, извольте, господа большевики, за это отвечать. В общем „ЛД“ — дело серьезное, но малоактивное и для большевиков пока малочувствительное. Новицкий говорит, что сейчас у них продолжается накопление сил, а действия они начнут позже…»
Стоп! Почему это профессор академии Новицкий все выкладывает какому-то Шешене? Старое знакомство по царской армии? Этого, пожалуй, недостаточно для такого доверия…
«…Не имея с вами связи, я сам решил: а что, если эту организацию включить в наш союз? — читает Савинков. — Ведь с самого начала Новицкий ухватился за меня, стоило мне намекнуть, что я — человек Савинкова. Я соврал еще, будто я здесь, в Москве, возглавляю одну из самых больших организаций нашего союза. Он не поверил. Стал проверять, но он же о нашем движении знает меньше меня, а я предъявил ему Зекунова и еще двух членов моей группы. Тогда я сказал ему, что я ваш личный адъютант. Новицкий этому заметно обрадовался и стал меня спрашивать, каков вы с виду. Он, оказывается, знал вас в Питере, когда вы были при Керенском…»
(Тут чекисты, что называется, пускали пробный шар. Они знали о том, что подлинный Новицкий — тот, который действительно существует в Москве и преподает в военной академии, — в 1917 году, сразу после Февральской революции, был однажды у Савинкова в Питере с проектом организации высших военно-инженерных курсов. Было решено включить эту деталь в докладную записку Шешени. Савинков, сомневаясь, не веря и всячески проверяя письмо Шешени, должен вспомнить Новицкого, и это психологически укрепит доверие Савинкова к тому, что пишет Шешеня.)
Савинков задумался, прикрыл глаза. Да, да, помнится, толкался во дворце какой-то офицерик из инженеров, который смешно представлялся: «Инженер революционных войск» — и совал какой-то дурацкий и не ко времени проект. Да, да, он еще, кажется, заикался. «Выяснить, заикается ли Новицкий», — написал Савинков на полях докладной и продолжал чтение:
«Когда зашла речь, о вас, я быстро загнал его в угол. А некоторое время спустя Новицкий говорит мне: „Помогите нам установить связь с вашим главным руководителем“. Я ему в ответ, чтобы поддразнить его, говорю, что нам с ними будет неинтересно, мы — люди решительного действия, мы ходим не с кукишем в кармане, а с маузером. И сразу я понял, что сказал не так, особенно про маузер. Но было поздно, и Новицкий в тот раз вопрос о связи с вами больше не поднимал. Однако спустя две недели он опять поставил вопрос о связи с вами, и я окончательно понял, что плохо веду игру, в чем честно и признаюсь, — не оказался на уровне в вопросе тактики. Но главное все же в том, что я нашел эту организацию „ЛД“ и установил связь с Новицким, который является одним из ее руководителей». «Но теперь какой-то ход нужно сделать с вашей стороны, чтобы Новицкий видел наш интерес. С его стороны интерес есть, и настолько, что он помог мне разжиться важными документами для наших друзей…»
Закончив, наконец, чтение, Савинков долго разговаривал с Мациевским, подробно выспрашивал его, как выглядел, как держался Зекунов. Савинков не зря сделал Мациевского начальником конспиративной службы — знал его давно как человека строгого и точного во всем, что он делал. Ответы Мациевского успокаивали. Очень хотелось верить, что дело перед ними чистое и радостное, но одновременно уверенность Мациевского вселяла тревогу — Савинкову казалось, что это опасно парализует его бдительность… И он снова и снова пристрастно допрашивал.
— Обо всем этом — никому ни слова. Сразу же съездите в Вильно, — сказал он, прощаясь, Мациевскому, — поизучайте Фомичева — не написал ли ему Шешеня что-нибудь по-родственному. И все внимание сейчас — этому делу.
Мациевский с готовностью кивал своей удлиненной лысеющей головой — он ощущал себя входящим в большую историю.
Зекунов выполнил все, что ему было поручено, и благополучно вернулся из Польши в Москву.
Теперь к поездке в Польшу готовился Андрей Павлович Федоров.
На зимнем Смоленском бульваре почти каждый день можно было видеть двух мужчин, которые медленно прогуливались или сидели на скамейке, вели негромкую беседу. В мужчине небольшого роста, одетом в короткий романовский полушубок, без труда можно было узнать Зекунова. А его постоянным собеседником был Федоров, узнать которого было уже трудно — у него отросли черные усы и бородка, совершенно изменившие его лицо.
В это солнечное утро они разговорились, сидя на скамейке, жмуря от солнца глаза. Тепла от этого солнца не было, наоборот, казалось, что от голубого снежного блеска становилось еще холоднее. Рядом с ними маленькие краснощекие детишки бесстрашно кувыркались на ледяной горке, их няни и бабушки, укутанные в платки, сидели на скамейках, и над ними вился белый парок — след их оживленной беседы о превратностях жизни. Зекунову в добротном полушубке было тепло, а Федоров в своем коротком драповом пальто мерз изрядно. На его клинообразной черной бородке, с которой он еще не научился как следует обращаться, белели сосульки, и он отдирал их, морщась от боли.
— У капитана Секунды я подметил сволочную привычку, — негромко говорил Зекунов. — Вот смотришь ему в лицо — глаза у него такие добрые, ласковые, красивые ямочки на щеках так и играют от улыбки. И вдруг — цап! И он ставит тебе подлый вопрос. И тогда в глаза ему лучше не гляди — они у него уже как у бешеной овчарки…
— Так… так… — отвечал Федоров. — Вы у Философова дома были? Как у него квартира обставлена, богато?
— Какое там богатство… А главное, все какое-то неухоженное, нежилое, пылью покрытое. Да и сам он всегда будто только что из постели выскочил и спал в одежде. Но есть и у него своя хитрость: он говорит тихонько, небрежно, словно речь идет о чем-то совсем незначительном, а на самом-то деле он в это время щупает тебя по самым главным вопросам. Я таких тихих боюсь больше, так что у Философова я напирал на то, что являюсь только курьером, и предпочитал молчать. А вот Шевченко — тот по характеру совсем другой…
— С Шевченко все ясно. Еще — о капитане Секунде…
Они беседуют час, другой, и никто не может подумать, что здесь, на скамейке Смоленского бульвара, идет очень важная работа.
А вечером Федоров в кабинете Артузова держит экзамен на готовность к поездке.
Один экзаменатор сидит за столом. Это Артузов. Он снял неизменный френч и повесил его на вешалку. Галстук, повязанный большим узлом, отпущен, и ворот фланелевой рубашки расстегнут. Второй экзаменатор, Пузицкий, сидит рядом с Артузовым, но он непоседлив, то и дело вскакивает и, вороша рукой свои пышные рыжие волосы, вышагивает по узкой полоске между столом и стеной. Вот он остановился за спиной Федорова.
— Ваш первый рубеж — капитан Секунда. Как вы проходите рубеж?
— Во всяком случае, капитан Секунда моему появлению будет рад, — отвечает Федоров.
— Нет, он рад не будет, — качает головой Артузов. — Вы придете к нему с пустыми руками, ведь на этом этапе деятели «ЛД» еще против всякой связи с иностранными кругами.
— Я ему рассказываю о нашей организации, и он должен почувствовать… — говорит Федоров, но Пузицкий останавливает его новым вопросом:
— А зачем вы это ему рассказываете?
— Чтобы его заинтересовать.
— С какой целью, если вы против всякой опоры на иностранные круги?
Федоров молчит, делает какие-то пометки в лежащей перед ним тетрадке.
— В конце концов моя главная цель — Философов.
— Что вам нужно от Философова? — спрашивает Артузов.
— Политическая консультация. И только…
— Ерунда! Чушь! — воскликнул Пузицкий, взмахивая руками за спиной Федорова. — За консультацией едут к известным специалистам. Кто для вас такой специалист? Философов? Чушь. Он умный человек и знает меру своей популярности среди российских просторов.
— Но мне о нем рассказывал Шешеня…
— Это значит, что вы уже посвятили Шешеню во все свои дела. Не рано ли? — спросил Артузов. — А кроме того, Шешеня для вас и для Новицкого не авторитет.
Федоров молчит, он видит незащищенность своей позиции и ждет помощи от старших товарищей. Но они тоже молчат.
— Может быть, сделать так… — нарушает молчание Артузов. — Вы приехали в Польшу с наивной уверенностью повидать самого Савинкова, который, конечно, ни в каких рекомендациях не нуждается. Это фигура бесспорная. Вы верили в легкую возможность встречи с ним. Эта ваша наивность будет в духе некоторой наивности всей вашей организации «ЛД». И тем больше ваше разочарование, что вы Савинкова не увидели. То, что они вам сразу его не дадут, за это можно поручиться. Но они захотят узнать от вас об «ЛД». Как вы себя поведете в этом случае?
— Надо будет раздразнить до предела их интерес к «ЛД», но ответы мои должны быть скупыми, и на них должна лежать тень разочарования по поводу крушения наивной мечты увидеться с Савинковым. Сделав этот посев в их умах, я уеду. Они о моем визите доложат Савинкову, и, таким образом, химическая реакция раздражения их любопытства достигнет тех пределов, которые нас больше всего интересуют.
— Это можно принять за основу, — отвечает Артузов. — Но вернемся к капитану Секунде. Что все же произойдет здесь?
— Перевербовка Зекунова, как и деньги, присланные капитаном Шешене, говорят о большой заинтересованности поляков. Мы знаем, чем она вызвана. И теперь Секунда будет жадно смотреть мне в руки, но, увы, я его разочарую — мне нужен Савинков, и других дел у меня в Польше нет. Но для того чтобы закрепить нашу «ЛД» за собой, капитан Секунда будет готов сам свести меня за ручку к Савинкову…
— Не лишено, не лишено… — тихо произносит Артузов.
— А почему Шешеня, черт его побери, получив от Секунды деньги, не шлет ему новые разведматериалы? — спрашивает Пузицкий.
— Со мной он их послать не мог. Отправляясь в эту поездку, мы поставили условием, чтобы мы знали, с чем идет за границу мой спутник, савинковский человек Зекунов. Шешеня пошлет Секунде на этот счет объяснение. А Зекунов объяснит это ему лично — дескать, ввиду важности открывающейся перспективы они вынуждены были на наши условия пойти.
— Это уже точнее. А что у вас будет для Фомичева?
— Сердечные приветы от Шешени и еще его пожелание во главе перевалочной базы в новых условиях видеть именно свояка, и никого больше…
За обледенелыми окнами морозная январская ночь. Москва крепко спит, а эти трое в доме на Лубянке продолжают свой разговор, спорят, даже ругаются, и в этом сегодня состоит их нелегкая и опасная работа. От этого разговора зависит жизнь одного из них…
Закончив подготовку к поездке, Федоров вызвал на допрос Шешеню.
Для первой поездки Зекунова Шешеня исправно приготовил все необходимые письма и документы. Тщательнейшая проверка показала, что он сделал все добросовестно и не пытался воспользоваться возможностью передать за границу условный сигнал тревоги. Шешеня об этом теперь и не думал — убедившись, что чекистах все о нем известно, он каждую ночь ждал расстрела и конечно же был согласен сколько угодно сидеть в тюрьме и делать что угодно, только бы отодвинуть смерть.
Сейчас, войдя в кабинет Федорова, Шешеня мгновенно узнал свои бумаги, лежавшие на столе, и натолкнулся на пристальный взгляд чекиста.
— Я что-нибудь не так написал?
Федоров не ответил и продолжал смотреть на него.
Сильно сдал Шешеня за последнее время. Страх перед смертью подтачивал его силы. На его сером заострившемся лице только глаза жили какой-то сложной и суетной жизнью; мгновенно меняясь, они были то боязливые, то льстивые, то злые.
— Как вы думаете, Шешеня, зачем нам все это ваше творчество?
— Не могу знать.
— Неужели вы не думали об этом?
— Думал… Вы решили мое начальство за нос водить. Но только, раз уж об этом речь зашла, должен вас предупредить — доход вам будет невелик.
— Не все делается ради денег.
Шешеня удивленно и недоверчиво посмотрел на Федорова:
— А что же еще вам надо от того же капитана Секунды?
— Чтобы он плохо работал, например.
— А-а… — равнодушно согласился Шешеня.
Федоров видел, что Шешеня действительно не догадывался о главном направлении той сложной игры, в которой он должен участвовать. Ну что же, пока это, пожалуй, и к лучшему.
— Вот что, Шешеня… Поскольку вы нам помогаете, мы решили… Можете сейчас написать письмо вашей жене. Она получит его в самые ближайшие дни.
Лицо у Шешени вспыхнуло. Очевидно еще не очень веря свалившемуся на него счастью, он благодарно и настороженно смотрел на Федорова.
— А зачем она вам?
— Почему вы решили, что она нам нужна?
— Зачем же вы ее втягиваете?
— Просто мы подумали, что, если она вас любит, ей будет приятно получить от вас письмо. Ну, а вам — от нее… — доверительно сказал Федоров. — Я же сказал вам: не все доброе измеряется только на деньги, не все.
Шешеня напряженно смотрел на Федорова, стараясь понять, зачем все-таки чекистам нужна его переписка с женой.
— А что же я могу ей написать? — тихо спросил он.
— Вот на этом листке должны уложиться. И все поближе к правде.
— Писать, что сижу у вас?
— Нет. Напишите, что жизнь у вас несладкая, так что рассказывать, мол, нечего. Разве это будет ложью?
— Да, да, да, — рассеянно пробормотал Шешеня. Он весь уже в мыслях о Саше и о том, что он ей напишет…
Перед самым отъездом Федорова принял Дзержинский.
Феликс Эдмундович усадил его за маленький приставной столик, а сам сел напротив. И долго вглядывался в сильно изменившееся лицо чекиста. Аккуратно подстриженные усы и клинообразная бородка делали Андрея Павловича значительно старше, и он был теперь похож на преуспевающего дельца из интеллигентной среды.
— Волнуемся? — спросил Дзержинский.
— Немного, — ответил Федоров, смотря в его светло-карие, широко расставленные глаза.
Дзержинский с победоносным видом оглянулся на Артузова и Пузицкого и снова обратился к Федорову:
— Немного волноваться можно, даже нужно — для вдохновения, так сказать. А то вот Пузицкий уверял меня, что вы абсолютно спокойны.
Федоров посмотрел на Пузицкого, и они еле заметно улыбнулись друг другу. Ему-то Федоров говорил, что он волнуется здорово, и тот ответил: «Я бы и сам чертовски волновался». Но можно ли сказать сейчас Дзержинскому, что волнуется он только за успех дела? Не подумает ли Дзержинский, что он рисуется перед ним?..
— Что мне вам посоветовать? — Дзержинский чуть-чуть лукаво смотрел в глаза Федорову. — В девятьсот втором году я бежал с сибирской каторги. На лодке, по очень быстрой реке Лене. Нас было двое, и оба до этого даже не сидели в лодке. Пошли мы за наукой к одному надежному мужичку, царю речному. Просим его — научи, как надо плыть. А он говорит: «Наука простая — надо грести». Мы ему и про то и про се, а у него все один секрет: «Пока не утонул, надо грести». И вся наука. А задуматься, так в этом совете — целая философия. Очень правильная и очень полезная. В общем, Андрей Павлович, что бы там с вами ни происходило, надо грести.
— Понимаю, Феликс Эдмундович…
Переход Федорова и Зекунова через границу был назначен на воскресенье. Еще в среду об этом пошла телеграмма в минское ГПУ Крикману, который был введен в операцию в качестве заведующего «окном в границе», — он должен был с нашей стороны обеспечивать беспрепятственный переход через границу всех участников операции.
Как это ни покажется на первый взгляд странным, но главная трудность перехода границы была не на польской стороне, а на нашей. Для поляков каждый переходящий границу — савинковец, а значит, их сотрудник, и они, естественно, будут оказывать ему полное содействие. Но как такое содействие осуществлять на нашей стороне? На этот счет было два мнения.
Одни считали, что о переходах через границу должны знать только командир пограничного отряда и человек, специально назначенный для организации переходов. В ночь перехода командир отряда должен под убедительным предлогом устранять из намеченной зоны пограничников. Другие считали недопустимым устранение пограничников даже с небольшого участка границы и хотя бы всего на одну ночь. Все пограничники, говорили они, должны оставаться на своих постах, но в определенный час, в установленном месте они будут обязаны беспрепятственно пропустить через границу нужных людей.
Это второе мнение было отклонено, потому что при такой организации дела в важнейшую государственную тайну посвящалось слишком много людей.
Вскоре в заславльском погранотряде появился молодой мужчина среднего роста, сухонький, быстрый в движениях, говоривший по-русски с сильным акцентом. Это был сотрудник минского ГПУ латыш Ян Крикман, заведующий «окном в границе». Он ходил в форме командира пограничных войск и числился в отряде на непонятной должности «коменданта зоны». Для людей «оттуда» он был савинковцем, пролезшим в среду пограничников.
Его перевалочной базой стала старая корчма у глухой проселочной дороги, которая после установления новой границы с Польшей стала мертвой дорогой в никуда. Хозяин корчмы старый еврей Натансон жил в этом полуразрушенном деревянном доме вместе с девятнадцатилетней дочкой, которая несколько лет назад лишилась рассудка во время налета банды Павловского, когда бандиты у нее на глазах убили мать, а ее подвергли надругательствам и насилию. Да и сам хозяин корчмы тоже был не совсем в норме: с наступлением вечера он все время прислушивался к чему-то и со страхом смотрел в окно, обращенное к границе. Впрочем, это не мешало ему заниматься мелкой контрабандой.
Два раза «окно в границе» уже сработало, пропустив в Польшу и обратно Зекунова. Теперь Крикман готовил его для Федорова и Зекунова. Если бы Федоров шел один, Крикман принял бы его в корчме, обогрел, накормил. Но он шел с бывшим савинковцем, и это исключало появление их в корчме. А для Крикмана это означало немалые хлопоты.
Стояли жесточайшие морозы с сильным северным ветром. Крикман решил как только можно сократить пеший путь Федорова и Зекунова. В план перехода было внесено изменение: они сойдут с поезда на станции Заславль, и неподалеку от вокзала им «подвернется» счастливый случай нанять крестьянские розвальни, на которых они и доедут до самой пограничной зоны. Эта только для Зекунова случайная оказия организована Крикманом, а сговорчивым крестьянином будет заславльский чекист, и поэтому в санях у него «случайно» окажутся два теплых армяка…
Лежа в розвальнях, Федоров мысленно благодарил заботливого Крикмана: без этой оказии они бы наверняка обморозились.
Солнце зашло при мрачно-розовом небе и при уже взошедшей прозрачно-бледной луне. Сейчас была зеленая лунная ночь. Ветер свистел в обледенелых застругах наста. От одного его прикосновения немело лицо, и его приходилось оттирать варежкой. Лошадь стала белой и косматой от инея, над ней искрился мгновенно замерзавший пар. Но была от этого мороза с ветром и польза — у Зекунова не вызывало недоумения молчаливое нелюбопытство возницы к своим седокам. На условленном месте он их высадил, тщательно пересчитал, однако, полученные от Федорова деньги и, не сказав ни слова, повернул обратно…
Сначала они шли напрямик по снежному насту, не заходя в кустарник, где ветер был бы потише. По насту идти было легко, и, чтобы не закоченеть на ходу, они незаметно для себя перешли на бег. Луна заливала землю холодным голубым светом, и казалось, что снег тоже излучает какой-то свой синеватый свет, от которого тени на земле растворялись.
Зекунов хорошо запомнил дорогу и уверенно вывел Федорова к тому месту у самой границы, где их должен был ждать безмолвный проводник. И точно — возле разлапистой ели уже мигал фонарик Крикмана, и они сразу увидели отделившуюся от ели фигуру человека. Теперь они шли, ориентируясь на двигавшийся впереди силуэт Крикмана, но, как они ни ускоряли шаг, приблизиться к нему не могли. Посторонним людям Крикман не считал полезным показывать себя. Он вывел Федорова и Зекунова к пограничному столбу, движением фонарика показал им, куда идти, а сам исчез в лесу.
Зекунов узнал то место, где он переходил границу. Он считал это место счастливым. Тайком от Федорова он перекрестился и быстро пошел вперед. Вскоре они спустились в лесной овраг, на дне которого протекала маленькая извилистая речушка, сейчас закованная в лед и засыпанная снегом. Здесь ветра не было и стало теплее…
Выбравшись из леса, они побежали по польской земле открыто и шумно, держа направление на мутновато-желтое пятнышко окна хутора. Это горела лампа, на всю ночь оставленная на окне, обращенном к границе.
Ничего не спрашивая, хозяин хутора провел пришельцев на чистую половину хаты и принялся сноровисто растапливать печь. Утром он отвез своих ночных гостей на железнодорожную станцию и там сдал их дежурному офицеру жандармерии, который посадил их в первый же поезд, шедший на Вильно.
В Вильно они приехали уже в сумерки и с вокзала отправились прямо в экспозитуру. К Фомичеву они решили идти после того, как сделают все дела.
Предупрежденный своими пограничниками, капитан Секунда явно ждал гостей, но был подчеркнуто сдержан. Когда Зекунов начал докладывать, Секунда оборвал его на полуслове и приказал капралу увести Федорова в другую комнату.
— Что же это вы, пан Зекунов?! — отчитывал капитан Секунда. — Я не понял даже, что это за человек, а вы при нем начинаете секретный доклад?
— Не беспокойтесь, пан Секунда, я при нем сказал бы только то, что он и без меня знает.
— А он знает, почему вы явились именно ко мне?
— А как же! — отвечал Зекунов, улыбаясь добрыми черными глазами. — Сам Шешеня при мне заверил его, что переход границы — дело безопасное, так как с польской стороны есть полное содействие. А кто же, кроме вас, может оказать такое содействие? Наконец, ему больше, чем мне, надо ехать в Варшаву, а как он поедет туда без польского документа? И опять же он знает, что такой документ можете ему дать только вы.
— А почему я должен давать ему документы? Скажите, наконец, что это за человек?
Зекунов ждал этого вопроса. Он коротко напомнил капитану об организации «ЛД», от имени которой и прибыл в Польшу его спутник — представитель руководства «ЛД» Андрей Павлович Мухин.
Острый нос Секунды, казалось, стал еще острее. Он пытался скрыть интерес к рассказу Зекунова, но сделать это ему было нелегко.
— Так, так, далее… — торопил он Зекунова.
— Да он сам все вам расскажет, — лениво заговорил Зекунов. — Я его предупредил, что ему надо быть откровенным с вами — это в его же интересах.
— Спасибо. Ну, давайте, давайте, что вы там принесли.
Зекунов отдал записку.
— И это все?
— Эта самая «ЛД», — вздохнул Зекунов, — не знает, насколько мы связаны с вами. Мы для «ЛД» савинковцы, и все. Этот Мухин, — кивнул на дверь Зекунов, — поставил условие, что он должен знать все, что я несу через границу. А ему вы только содействуйте в передвижении по Польше. Шешеня просил передать вам: лучше один раз прийти к вам с пустыми руками, чем по жадности упустить эту самую «ЛД».
— Черт возьми! Вы же могли нести что угодно, и он мог бы об этом ничего не знать!
— Может быть, может быть, — закивал Зекунов. — Но вы же знаете, капитан Секунда, я действую по приказу, я в этом деле человек маленький.
— Деньги вы прошлый раз получили как человек большой.
— Не надо, не надо, пан Секунда, корить нас деньгами, мы там каждый час голову свою на кон ставим, — сказал Зекунов проникновенно и с мягким укором. — Вы даже не дали мне доложить, что устные данные я все-таки принес. И свои и от Шешени. Прикажите кому-нибудь записать.
Капитан вызвал сотрудника экспозитуры и передал ему Зекунова, а сам нетерпеливо вызвал Федорова — Мухина.
— Просим прощения, пан Мухин, в нашей службе иногда трудно быть вежливым, — рассыпался он с чисто польским изыском. — И потом, по службе нашей больше приходится говорить с врагами. Иногда совсем голову теряешь. Я однажды дома горничной говорю: «Приведи ко мне жену». Ха-ха-ха! — Он хохотнул, показывая Федорову свои великолепные белые зубы.
— Я все прекрасно понимаю, и потому у меня нет никаких обид, — ответил Федоров. — Тем более что в данной ситуации я нуждаюсь в вас, а не наоборот.
— Это еще как сказать, — прищурил один глаз Секунда.
— Я серьезно. Мне нужна ваша помощь. Господин Шешеня заверил меня, что я ее получу.
— Так и будет, пан Мухин. Но поговорите со мной пару минут. Мы так жадны к людям оттуда, и это не удивительно. Россия для нас, для Польши, — вопрос жизни и смерти. Мы стараемся всеми путями узнать, что там делается и чего нам следует ожидать.
— Рад быть полезен, чем смогу.
Секунда видел, что перед ним человек не мелкого калибра, он замечал все: и прекрасно сшитый по моде широкобортный синий костюм, и дорогой, с европейского рынка шерстяной пуловер, и на ногах белые фетровые бурки, и на мизинце левой руки мерцавший в кольце маленький брильянт. У Секунды, что называется, изо рта торчали вопросы, которые интересовали его как разведчика, но он сдержал себя и спросил, какая в Москве стоит погода.
— Давайте лучше не будем терять зря время, — улыбнулся глазами Федоров. — Мне нужен документ для поездки по Польше, в частности для поездки в Варшаву. Вы можете меня обеспечить таким документом?
— А польские деньги на проезд у вас есть? — спросил, в свою очередь, Секунда, пробуя все-таки поставить Федорова в положение просителя.
— У меня есть доллары.
— Откуда? — вырвалось у Секунды.
Федоров удивленно посмотрел на него и красноречиво промолчал. Секунда немного смутился и, передвигая на столе бумаги, сказал:
— Существуют определенные порядки.
— После того как я тайком пересек границу, считайте меня врагом всякого порядка, — снова чуть улыбаясь, сказал Федоров.
Секунда механически улыбнулся ему в ответ.
— Мы вам охотно поможем, но на взаимных началах. Нам нужна информация о России.
— Я в недавнем прошлом человек военный и с гимназической наивностью расстался давно. Предпочитаю прямой разговор. Вам от нас, как мы и ожидали, нужны разведывательные данные?
— Да.
— Единовременно?
— По возможности постоянно. — Секунда навалился грудью на стол и внимательно смотрел в лицо Федорову. — Ведь, насколько я понял, вы представляете антибольшевистскую организацию и, таким образом, наши конечные интересы совпадают?
— Вопрос гораздо сложнее, чем вы думаете, — отвечал Федоров. — Если говорить лично обо мне, я бы ваше предложение в принципе, возможно, и принял бы. Но наш ЦК единогласно против всякого иностранного вмешательства в нашу борьбу, и я в этом вопросе — белая ворона. Надо признать, что действительно опыт показал несостоятельность иностранной помощи. Более того, эта помощь дискредитировала врагов большевизма в глазах русского народа. Теоретически я, конечно, исповедую этот тезис нашей программы, а практически думаю, что весь вопрос в размере и характере помощи. К примеру, авторитет Савинкова в России был бы гораздо выше, если бы Польша помогала ему не содействием войскам Булак-Балаховича, а в развертывании по всей России густой сети подпольных организаций.
— Сейчас мы как раз помогаем ему именно в этом…
— Конечно, лучше поздно, чем никогда, — сказал Федоров. — Но увы, тысячи и тысячи белорусских крестьян уже связали имя Савинкова с жестокостями похода Балаховича.
— Согласен с вами, — кивнул Секунда. — Но, между прочим, мы допустили эту ошибку главным образом потому, что были отвратительно осведомлены о положении в России. Ваши господа эмигранты уверяли нас, что Россия, стоит появиться там роте солдат, восстанет против большевиков. И именно поэтому мы так беспокоимся теперь о хорошей разведке. Вы военный и поймете меня.
— Я понимаю… понимаю… — Федоров задумчиво оглядел небольшую комнату с казенной обстановкой. — Но боюсь, что не смогу быть вам полезным. У меня нет нужных данных. Разве что только обзор внутреннего положения России, но и то очень общий.
— Прекрасно! — воскликнул Секунда. — Где он?
— Я сделаю этот обзор только на обратном пути, после поездки в Варшаву.
— Вы, надеюсь, понимаете, что у меня есть начальство, и я не хочу выглядеть перед ним доверчивым дурачком, — с недовольным лицом сказал Секунда.
— Для меня этот вопрос не так примитивен, пан Секунда, — продолжал Федоров, хмуря брови. — Я приехал сюда, чтобы установить консультативный контакт с Савинковым и его союзом. Это для меня самое главное. Конечно, ради этого я мог бы, припертый вами к стене, написать вам обзор внутреннего положения России. По существующим в нашей организации законам я был бы обязан по возвращении доложить об этом центральному комитету нашей организации. Но как же я буду при этом выглядеть, если моя поездка сюда по главному вопросу окажется безрезультатной? Получится, что я съездил только для того, чтобы нарушить важнейший пункт программы нашей организации, отрицающей всякую связь с иностранными силами. Я, пожалуй, предпочту, не предпринимая больше никаких шагов, вернуться обратно через границу, чем оказаться перед существующим у нас судом партийной совести, который, в лучшем случае, выбросит меня из организации, — Федоров вынул из бокового кармана золотые часы, точно он и в самом деле решил вернуться к границе и хочет проверить время. Спрятав часы, он продолжал: — Ну, а если мой контакт с Савинковым произойдет и, таким образом, моя поездка окажется под знаком «плюс», тогда все будет выглядеть иначе, пан Секунда.
Капитан Секунда долго думал. Он отлично понимал положение Федорова и не был настолько глуп, чтобы действовать напролом. Больше того, ему, привыкшему к собачьей послушности савинковской публики, готовой на все за десяток долларов, нравилась спокойная и уверенная неуступчивость этого человека.
— Хорошо, — наконец сказал он. — Я помогу вам и буду ждать исхода вашего предприятия.
В эту минуту Федоров в лице капитана Секунды приобрел активнейшего помощника во всех своих делах по организации контакта с савинковцами.
Когда Федоров и Зекунов, снабженные необходимыми документами, покинули экспозитуру, Секунда немедленно связался по прямому проводу с Варшавой, со своим начальником полковником Медзинским, и рассказал ему о Федорове. Он попросил принять меры, чтобы деятели савинковского союза по глупости не оттолкнули этого посланца «ЛД».
Федоров и Зекунов должны были выехать в Варшаву на другой день. А сейчас, выйдя из экспозитуры, они отправились в гостиницу, заняли там номер и пообедали в ресторане, позволив себе даже выпить по рюмочке по случаю первых своих успехов. Теперь они ни в чем не зависели от Фомичева и пошли к нему сытые, а главное, вполне довольные собой.
Фомичев встретил их радостно, но вскоре его радость погасла и сменилась тревогой. Гости не только не оставались у него ночевать, но даже отказались от ужина. Более того, сказали, что зашли «на минуточку».
Они сидели за столом, и разговор у них никак не клеился. Фомичев делал Зекунову знаки глазами, чтобы он вышел из столовой, но Зекунов не замечал ничего.
Вскоре гости поднялись — им надо идти спать, так как завтра рано утром они уезжают в Варшаву.
И тут Фомичев не выдержал и обратился к Федорову без всяких околичностей:
— Если все сложится у вас хорошо, я бы с охотой поработал связным между Москвой и… — Фомичев замялся.
— Рано об этом говорить, господин Фомичев, — ответил Федоров. — Связной понадобится, когда будет необходима связь…
Варшава встретила Федорова и Зекунова веселым морозным днем, сутолокой вокзальной толпы, крахмальным хрустом снега, перламутровыми снежными блестками в лучах солнца.
Как только они вышли из вагона, к ним подошел человек в черном пальто, в черной шляпе и с черными стрельчатыми усами.
— Господа Зекунов и Мухин? — бархатно-гортанным голосом спросил он и, получив подтверждение, прикоснулся к полям своей шляпы. — Рад познакомиться. Капитан Секунда попросил встретить вас… — Он показал учтивым жестом, куда следует идти, но себя не назвал.
Они вышли на привокзальную площадь, и человек в черном подвел их к извозчику, стоявшему чуть в стороне от других.
— Эта пролетка доставит вас в отель «Европа». Там в четырнадцатом номере вас ждут, — сказал он, опять прикоснувшись к полям своей черной шляпы, и пошел обратно в здание вокзала.
Пролетка на дутых шинах бесшумно катилась по улицам. Извозчик на облучке, точно окаменевший, недвижно смотрел вперед.
Федоров, стараясь не выказывать особого любопытства, смотрел на варшавские улицы и видел, что они выглядят чище и наряднее московских, что люди здесь одеты лучше и держатся беззаботно, будто все они с утра на прогулке.
«Буржуазия, наверное», — привычно подумал Федоров. Он смотрел на пеструю варшавскую улицу со смесью любопытства и брезгливости.
У подъезда богатого отеля «Европа» стояли пролетки и даже два автомобиля. В вестибюле в глубоких креслах кейфовали какие-то важные господа и дамы. Пол сплошь устлан коврами. На стенах — громадные картины. Несмотря на дневное время, горели яркие люстры. Где-то приглушенно звучала музыка. У стойки портье стоял польский полковник, весь в аксельбантах и орденских лентах.
Оробевший Зекунов замедлил шаг.
— Пошли, пошли, Михаил Дмитриевич, — позвал Федоров. — Этого полковника мы можем не бояться.
Они поднялись на бельэтаж, нашли четырнадцатый номер и постучали в высокую, украшенную лепкой дверь. Она тотчас открылась.
В огромной комнате с белым роялем и бархатным альковом посередине, перед широким окном стояли двое мужчин. В высоком, худом, с тонким породистым лицом, обрамленным старательно выхоженной бородкой, Федоров без труда узнал Философова, руководителя варшавского комитета НСЗРиС. Второй, низкорослый крепыш, с серыми колючими глазами под выпуклым лбом, был ему не известен.
Они представились друг другу. Федоров удовлетворенно отметил, что безошибочно узнал Философова, между тем как видел его только на одной довольно старой фотографии. Вторым оказался Шевченко. Третий, который открывал дверь, был совсем молодой человек, и его Федорову не представили.
Переговоры должны происходить, так сказать, на высшем уровне, в них будут участвовать Федоров, Философов и Шевченко. Зекунов и молодой человек были отправлены в ресторан завтракать.
Философов и Шевченко довольно бесцеремонно разглядывали Федорова. А он тоже не терял времени даром и тоже смотрел. У Философова умные, усталые глаза. Шевченко, тот был попроще, но зато во взгляде его светло-серых глаз чувствовались напористость, энергия, хитрость. При всей своей непохожести они были чем-то неуловимо одинаковы. Федоров понял: оба они сейчас были в напряженно-недоверчивом состоянии, и это накладывало на их лица одинаковую печать.
— Мы слушаем вас, — чуть наклонил голову Философов.
— Я член ЦК организации русских интеллигентов, назвавших себя либеральными демократами, что, кстати заметить, не очень точно выражает суть нашей организации. Мне хотелось бы знать, с кем я имею честь. Как говорят англичане, кто есть кто? — улыбнулся Федоров.
— Мы оба члены ЦК и входим в варшавский областной комитет нашего союза, — ответил Философов, обойдя вопрос о том, кто из них двоих занимает более высокое положение.
— Я в очень неудобном положении, господа, — помолчав, продолжал Федоров. — Если мне точно выполнять поручение моего ЦК, я у вас должен просить только одного — протекции встретиться с господином Савинковым.
— Если говорить серьезно, переговорам на названном вами уровне должна предшествовать подготовка, — спокойно, без всякого нравоучительства сказал Философов, привычно трогая свою холеную бородку.
— Может быть, лучше слово «подготовка» заменить словом «проверка»? — улыбнулся Федоров.
— Если угодно, замените, — ответил Философов.
— А я бы не заменял, — сказал приятным баском Шевченко. — Но попросил бы вас понять: Борис Викторович Савинков настолько занятый человек, что он не может участвовать в типичных для русской интеллигенции неуправляемых разговорах. И наш центральный комитет существует при нем главным образом для того, чтобы сохранять бесценное время вождя на дела, а не на слова.
— Да, да, это я понимаю… — ответил Федоров, чуть нахмурив свои черные брови и став от этого необыкновенно серьезным и озабоченным. — А долгой может оказаться эта подготовка или проверка? — спросил он.
— Какие у вас есть документы? — вместо ответа спросил Шевченко.
— Личные или вы имеете в виду доверенность на порученное мне дело? — с готовностью и с той же озабоченностью спросил Федоров.
— И то и другое, — не отводя взгляда, пояснил Шевченко.
Федоров извинился и, сняв пиджак, из прореза в подкладке вынул свои бумаги.
Философов взял документы и отошел к окну, Шевченко двинулся за ним. Там они внимательно прочитали личный мандат члена ЦК «ЛД» А. П. Мухина, а также выданную на его имя доверенность вести переговоры с Савинковым, подписанную заместителем председателя организации Новицким.
— Довольно наивный документ, — сказал Философов, показывая на доверенность.
— Но он абсолютно точно выражает суть дела, — ответил Федоров.
— Отрицая всякую связь с иностранными кругами, вы предъявляете сей документ, сами находясь за границей, — сказал Философов с торжествующей иронией.
— Вы, господа, для нас, надеюсь, не иностранцы, а русские люди, — горячо возразил Федоров.
— И все же не понятно, почему такая истерика с иностранной помощью? — продолжал Философов. — И это на фоне послевоенной Европы, когда все страны стремятся помочь друг другу встать на ноги и совсем не называют это иностранным вмешательством.
— России эта помощь ничего хорошего не принесла, — возразил Федоров. — А что касается последнего кровопролития, именуемого у нас гражданской войной, то иностранная помощь это кровопролитие только продлила. А разве вам помогли иностранцы?
— Мы даже живем у них, — сказал Шевченко со злой улыбкой.
— А разве они не предали Савинкова, когда он поднял восстание в Ярославле? — спросил Федоров. — Наконец, разве они не предали целиком всю Россию в минувшей войне?
— Скажите, разве поход Наполеона в Россию не содействовал пробуждению национального достоинства русского народа? — неожиданно спросил Философов.
— Да вы что, серьезно? — воскликнул Федоров. — Отдать почти всю Россию, отдать Москву за то, чтобы пробудиться? Не дороговато ли, господа? Нет, господа, большинство в руководстве «ЛД» стоит на других позициях: свержение большевиков — это внутреннее дело русских. И если сами русские этого сделать не смогут, значит, они достойны иметь именно такую власть.
— Вы не можете пояснить нам, что теряют русские, если им помогут спихнуть большевиков?
— Тут все зависит от цены за помощь, — мягко сказал Федоров.
— А если помощь будет бесплатной? — спросил Философов, и его умные глаза грустно улыбались.
— Это, извините, вовсе не похоже на западные страны, — еще мягче сказал Федоров.
— А вам не приходило в голову, что существование большевистской России для западных держав вопрос жизни и смерти? — спросил Шевченко, подойдя близко к Федорову и смотря ему в лицо.
— Не знаю, не знаю… — Федоров легко выдерживал эти его гипнотические взгляды. — Как можно поверить, что вы безвозмездно существуете на всем готовом здесь, в Польше, если я, например, не успел перешагнуть через границу, как офицер польской разведки уже начал меня трясти: подавай ему разведывательные данные, — это что? — спросил он.
— Ничего удивительного, — ответил Шевченко. — Для Польши большевики — это не призрак за дальними морями. Они живут у Польши, как говорится, за забором, и естественно их желание не быть слепыми и глухими к такому опасному соседу. И когда есть возможность помочь маленькой Польше, совсем не следует рассматривать это как нечто непорядочное или даже нечистое.
— Ну, не знаю, не знаю… Большинство членов нашего ЦК такую помощь называют шпионажем и заниматься этим не желают, — упрямо сказал Федоров.
— Вы сами принадлежите к этому большинству? — спросил Философов.
— Нет, я принадлежу к меньшинству, но я беспрекословно подчиняюсь большинству, — с некоторым вызовом ответил Федоров. — Дисциплину мы считаем краеугольным камнем своей деятельности.
— Но нельзя ли нам узнать хотя бы позицию вашего меньшинства?
Федоров долго сосредоточенно молчал и сказал:
— Хорошо, но очень кратко. Очень…
Собравшись с мыслями, он начал:
— Во-первых, мы, меньшинство, полностью и вполне сознательно подчиняемся большинству и никакой борьбы против него не ведем. Но мы хотели бы убедить большинство в нашей правоте. Может быть, со временем это и произойдет.
Во-вторых, нашу оппозиционность оправдывает то, что за нами стоит определенная часть нашей организации. Но существование нашей оппозиции пока факт, может быть, в большей мере психологический, чем политический. Право слово, мы все понимаем, что тщательное накапливание сил — это нужное и умное дело, и в этом свете мы приветствуем наших «накопистов». Так их у нас называют. Но наступает момент, когда нетерпеливые, энергичные натуры, попавшие в нашу организацию, начинают спрашивать: а не пора ли уже приступать к действию? Этот вопрос особенно естествен, когда тебе известно, что организация твоя весьма многочисленна и что она имеет своих людей буквально везде, ибо интеллигенция — везде, и когда ты ежедневно видишь, как измываются над интеллигенцией большевики. Так в оппозиции к «накопистам» появились так называемые «активисты». Они хотят действовать, но как это начать? Кто этим будет руководить, если во всем ЦК нет человека с опытом политической борьбы, к авторитетному мнению которого ты мог бы покорно присоединиться? Вот откуда и родилась мысль о получении политической консультации извне. Эта мысль родилась не от праздности. Чтобы вы поняли, приведу только один пример: членом нашей организации уже два года является один крупный авиационный командир, он, правда, техник, но звание у него комдив и служебное положение у него довольно значительное. Он ведает всем материально-техническим снабжением Московского авиацентра. И как раз я два года назад ввел его в нашу организацию. А недавно он пришел ко мне и спрашивает: «Зачем вы взяли меня в свою организацию? Неужели только с тем, чтобы брать у меня членские взносы?» Что я мог ответить ему, человеку, полному энергии, готовности, а главное, ненависти к большевикам и к тому же имеющему возможность наносить им чувствительные удары? Так что я ему должен был ответить?..
Почему мы выбрали именно господина Савинкова, а не другого? Этот вопрос обсуждали всего-навсего два доверяющих друг другу человека из руководства «ЛД»: я и профессор военной академии Новицкий, заместитель лидера организации и мой давний друг. Он еще не поддерживает меня в ЦК открыто, но уже оказывает мне всяческое негласное содействие. Он дал мне на свой риск и доверенность на эти переговоры. Деятели из эмиграции монархического толка исключаются категорически. Монархия — трагедия России. Эсеры старого покроя, от которых ушел ваш Савинков, — эти вообще неизвестно что и для чего существуют. Военные — те мечтают об интервенции, а мы считаем, что крови Россия пролила достаточно. Но вот Новицкий с помощью Шешени получает программу вашего союза. Не все в ней мы можем принять, но основная идея нам понятна и привлекательна — мы тоже за демократическую, парламентарную Россию. Но при таком положении на переговоры мы должны идти только с самим Савинковым. Ибо только он, как нам кажется, может полновластно и окончательно определить отношение вашего союза к тому, что в его программе мы не принимаем. И решить главный вопрос — о политической консультации нашего руководства…
Федоров прекрасно видел, с каким жадным интересом слушают его оба савинковца. Но он не собирался долго тешить их любопытство и на этом умолк. После паузы Шевченко спросил:
— Сверхосторожное большинство знает о вашей поездке сюда?
— Пока нет. Мы решили поставить его обо всем в известность, когда возможность политической консультации с Савинковым станет абсолютно реальной. Для них я на этот раз в командировке по своей службе.
— А что будет, если наши люди в Москве поставят в известность ЦК вашей организации о том, что вы были здесь? — усмехаясь, снова спросил Шевченко.
— Ваш вопрос пахнет таким пошлым интриганством, что я не желаю на него отвечать, — с холодной яростью сказал Федоров. — От вашего вопроса пахнет борщом и местечковой склокой. И я, конечно, сожалею о своей откровенности… — Именно на этой фразе Федоров решил кончить на сегодня все разговоры. Пусть думают, что он сожалеет об откровенности, потому что все-таки боится доноса.
Философов укоризненно взглянул на Шевченко и громко рассмеялся.
— Одно мне ясно — большевики начисто истребили в вас чувство юмора, — сказал он.
— Хорош юмор, — ответил Федоров. — На войне у меня в полку был фельдфебель, который шутки ради будил своих солдат выстрелом из нагана у самого уха. Он при этом дико смеялся.
Шевченко побагровел, но смолчал под сдерживающим взглядом Философова.
— Прошу простить меня, но моя резкость была на уровне вашей шутки, — сказал Федоров, обращаясь к Шевченко.
— Я думаю, что лучше всего вернуться к делу, — поспешно сказал Философов. — Вы хотите сказать нам что-нибудь еще?
— Я сказал даже лишнее, — отвечал Федоров. — И теперь буду настойчиво добиваться свидания с господином Савинковым.
Философов ответил:
— У нас дисциплина тоже в почете, поэтому мы сегодня обсудим ваше желание и завтра дадим ответ. А пока отдыхайте…
— Кстати, как я могу это сделать? Я чертовски устал, — сказал Федоров.
— Этот номер в вашем распоряжении, — ответил Философов, уже надевая пальто. — Господин Зекунов переночует в другом месте. Да, у вас есть деньги?
— Доллары здесь идут? — спросил Федоров.
— Весьма, — улыбнулся Философов. — До свидания, господин Мухин, до завтра.
— До свидания, — рассеянно ответил Федоров, думая в это время о том, зачем им понадобилось разделить их с Зекуновым…
Весь разговор Федорова с савинковцами слушал здесь же, в гостинице, полковник польского генштаба Сологуб. К нему, на этаж выше, и направились Философов с Шевченко. Они шли молча, каждый припоминая, как он вел себя во время переговоров, и не без боязни ожидая оценки полковника…
— Глупо, глупо и еще раз глупо, — раздраженно сказал им Сологуб. — Главное — абсолютно неконструктивно, вы точно сговорились сделать все, чтобы этот человек стукнул дверью и немедленно уехал. А он привез вам бесценный клад. Понимаете вы это? Бес-цен-ный!..
— Но разве это дает ему право диктовать характер переговоров с самим Савинковым? — возразил Шевченко.
— Не то, не то, господин Шевченко… — сморщился полковник. — Извините за дерзость, но здесь не место для мышиной дипломатии. У вас может быть только один встречный шаг — попытаться проверить то, что сообщает нам господин Шешеня и этот представитель. А для этого кому-то из вас надо съездить в Москву. Причем немедленно и не отрываясь от приехавших оттуда. Понимаете?
— Да, да, понимаем… — еле слышно отозвался Философов и, прокашлявшись, спросил: — Как вы думаете, кому ехать?
— Это уж вы решите сами. — Сологуб начал надевать шубу.
— А как объяснить… э… этому? — начал Шевченко.
— Все очень просто, господа, — перебил его Сологуб и, разделяя слова, продиктовал: — Учитывая плохую информированность руководства «ЛД» о деятельности вашего союза, вы решили исправить это, и не через третьи руки… Вот и все. Действуйте, господа. Да!.. — Сологуб вернулся от дверей. — Мы получили сообщение о смерти главаря большевиков Ленина. Используйте это — мол, теперь нужно все форсировать и действовать быстро, решительно…
Федоров прилег, не раздеваясь, на роскошную широченную постель и стал продумывать только что состоявшийся разговор. Как будто все прошло как надо.
И вдруг он вспомнил: надо грести… Да, успокаиваться рано, и надо все, что можно, разведывать самому. Надо грести…
Федоров вскочил с постели, привел себя в порядок и, спустившись в вестибюль, подошел к портье.
— Я хотел бы заплатить за свой номер, — сказал он по-французски.
Портье заглянул в большую книгу и сообщил, что за трое суток уже уплачено.
— Кем?
— Ваше ведомство богатое, оно все выдержит, — подмигнул ему портье.
Федоров пожал плечами и пошел к выходу.
Так. Ясно. За номер платила польская разведка — ведомство действительно богатое. И они чего-то еще ждут от него?
Федоров шагал по варшавской предвечерней улице, не видя шпика, следовавшего за ним по пятам. Он заметил его, только когда остановился перед большой витриной магазина. Решил проверить и быстро зашел в первый попавшийся магазин. Господин в коротком пальто в талию стал на часы у входа. Федоров перешел в другой магазин — шпик потащился за ним.
Федоров не раз водил за нос шпиков царской охранки во времена революционных беспорядков девятьсот пятого года, когда он был студентом Харьковского, а потом Новороссийского университетов. Для него энергично отшагать несколько километров ничего не стоило…
Ровно в девять утра в номер Федорова постучал Философов. Он был один. Держался приветливо и просто.
— Мы обсудили ваш вопрос, — сообщил он без всяких предисловий. — Приняли решение вместе с вами послать в Москву нашего ответственного представителя, которому вменяется в обязанность официально изложить вашему ЦК нашу политическую программу.
— Выказываете мне недоверие? — спросил Федоров.
— Мы знали, что вы так подумаете, — ответил Философов. — Но это неверно. Согласитесь сами: одно дело, когда информацию о нашем союзе делаете вы, человек оппозиционного меньшинства, желающего стать большинством. И совсем другое дело, когда перед вашим ЦК выступит ответственное лицо, официально представляющее наш союз, нашу программу и наши интересы вообще. Наше решение вдвойне правильно, учитывая нынешнюю обстановку в России после смерти лидера большевиков. Все следует форсировать.
— Простите, чьей смерти, вы сказали? — спросил Федоров и почувствовал, что задыхается.
— Ах, вы еще не знаете? Сегодня в газетах есть сообщение о смерти Ленина.
— Так… так… так… — в ритм ударов сердца произносит Федоров и, подойдя к окну, молча смотрит на заснеженный двор гостиницы.
— Мы посылаем достаточно авторитетного и опытного человека, — по-своему понимает молчание собеседника Философов. — Решено послать в Москву уже известного вам господина Фомичева, руководителя нашего виленского отделения. Решение совпало и с его желанием. Это тоже важно.
Федоров чувствует: еще минута, он не выдержит, и случится что-то непоправимое — он закричит, завоет, упадет на пол или будет бить стекла. Нужно, чтобы этот человек ушел. Немедленно…
— Ну что же, пожалуйста, — быстро сказал он, подойдя к Философову. — Мы должны выехать с ним еще сегодня. Теперь действительно дорог каждый день. Прошу вас сейчас же сделать необходимые распоряжения. Я буду ждать здесь…
Философов, немного удивленный, ушел. Решил, что представитель «ЛД» все-таки обиделся. Ничего. Остынет…
Когда Философов ушел, Федоров привалился лбом к холодному стеклу окна.
«…Ваше решение послать туда И. Т. Фомичева считаю совершенно правильным со всех точек зрения. Во-первых, важно, что он сам желал взять на себя эту обязанность. Во-вторых, в случае неудачи наша потеря легко восполнима. В-третьих, — и это главное, — всякая проверка там нашими глазами стала более чем необходимой. Только бы не пострадала объективность Фомичева оттого, что они с Шешеней свояки.
Будем теперь терпеливо ждать. Не стоит ли напечатать в нашей газете статью без подписи — этакое туманное предчувствие чего-то под знаком „плюс“ и парочку намеков, но более чем осторожных, вроде „Новое положение в России, оказавшейся без Ленина“ и так далее. Понимаете? Только предварительно пришлите мне — подумаем, так сказать, вместе. Это очень, очень важно.
Терпение, мой друг.
Б. Савинков
Париж, янв. 24 г.».
Получив шифровку Крикмана о том, что вместе с Федоровым и Зекуновым через границу проследовал и Фомичев, Артузов позвонил Пузицкому.
— Для «подпольной дачи» у нас все готово? — спросил он.
— Как будто все, но на раскачку пару суток надо, — ответил Пузицкий.
— Игру по этому эпизоду начинаем завтра днем, едет Фомичев…
«Подпольная дача» — так в плане операции назывался эпизод, связанный с возможным приездом из-за границы савинковского ревизора. Он должен быть поселен на даче в Царицыне, и там ему надо создавать напряженную атмосферу хорошо законспирированного подполья. В этой игре должны принять участие многие сотрудники контрразведывательного отдела, роли у них были самые разнообразные, в том числе и очень сложные.
Грише Сыроежкину досталась роль телохранителя гостя. Он, радостный, ринулся к Артузову, уверенный, что начальник в связи с «подпольной дачей» освободит его от надоевшей ему возни с одним «ученым контриком», которого, по мнению Гриши, давно надо было сажать в тюрьму, а начальство все почему-то медлило, требовало выяснения его московских связей.
— Артур Христианович, как же мне быть с моим профессором? — начал Сыроежкин с тоской в голосе, его светлые глаза из-под крутого лба с чубом внимательно следили за выражением лица Артузова — не серчает ли?
— Вы уверены, что он вам по-прежнему верит?
— Как богу, Артур Христианович. Берем его?
— Погодите, погодите, товарищ Сыроежкин, — рассеянно сказал Артузов, смотря мимо него. Он протянул руку за спину и на ощупь взял телефонную трубку. — Девятнадцатый, пожалуйста… Сергей Васильевич? На минуточку, если можете…
В кабинет легким пружинным шагом вошел Пузицкий. Кивнув на Сыроежкина, спросил:
— Предлагает брать профессора?
Глаза у Артузова весело заблестели.
— А у меня, назло товарищу Сыроежкину, родилась одна идея. — Артузов ущипнул свою черную бородку. — Что, если мы устроим встречу его профессора с Фомичевым? Понимаете? Пусть встретятся два подлинных антисоветчика и потолкуют по душам. Мы сделаем вот что! — обратился он к Сыроежкину. — Вы своему профессору об «ЛД» рассказывали?
— Конечно. Это же было в плане. И он мне все уши протрубил: вынь ему и положь выход на «ЛД».
— Между прочим, интереснейшее и преприятнейшее явление, Сергей Васильевич! — обратился Артузов к Пузицкому. — Все антисоветчики рвутся к нашей «ЛД». Это значит, что у всех у них собственная кишка слаба. И эта пружина, как вы видите, одинаково действует и в Париже, и в Праге, и в Варшаве, и здесь.
— Да, я все чаще думаю о смене профессии, не знаю только, куда податься… — сказал Пузицкий.
Сыроежкин смотрел на него удивленно — никогда не мог он разгадать, когда Пузицкий говорит всерьез и когда шутит.
— Нет, Сергей Васильевич, с новой профессией придется подождать, — тоже без улыбки откликнулся Артузов. — Помните предупреждение Феликса Эдмундовича? Последний волк самый опасный. Ну, так как моя идея?
Пузицкий задумался.
— Ну, конечно, опасно! Я понимаю, — продолжал Артузов диалог с молчащим Пузицким. — Но, с другой стороны, очень заманчиво. Наконец, в чем опасность для нас? Встретятся самые что ни на есть подлинные контрреволюционеры и поговорят о том, как им лучше бороться с большевиками. Это же страшно интересно будет послушать. А после их беседы мы выполним просьбу товарища Сыроежкина.
— В самом факте встречи они не могут заподозрить провокацию? — спросил Пузицкий.
— Почему? — возразил Артузов. — Профессор Исаченко возглавляет киевскую антисоветскую организацию, которую курируют эмигрантские круги из Праги. Именно оттуда он и получил явку к московскому фабриканту Кузнецову, который, увы, не дождавшись его, помер. Но, правда, остался его наследник, смотрите, какой здоровый и надежный парень. — Артузов, смеясь, обернулся к Сыроежкину. — Наследник этот на Советскую власть зол тем более, что от богатого папы ему ничего не досталось. Даже из собственного особняка его выселили. И не удивительно, что он знает, где кроется антисоветчина, и льнет к ней всей душой. Ведь льнете, Кузнецов-младший?
— Льну, Артур Христианович, — басом прогудел Сыроежкин. — Только все равно надоел мне этот профессор до крайности. И ведь больше мы ничего о нем не выясним. И так хватает…
Артузов помолчал, думая о чем-то, и сказал:
— Да! Все дело в том, чтобы хорошо замотивировать их встречу.
— А что… если так… — начал Пузицкий. — Мы имеем Федорова — члена ЦК «ЛД». Кузнецов-младший выведет Исаченко на Федорова. Но тот отложит переговоры и попросит Исаченко сначала выполнить просьбу «ЛД» — проверить, что за тип приехал из Варшавы от савинковцев и что он хочет от «ЛД». Встречаться с ним без предварительной разведки они не хотят. И товарищ Сыроежкин, то бишь Кузнецов-младший, сведет Исаченко с Фомичевым.
— Прекрасно! — сказал Артузов. — Профессор увидит в Фомичеве конкурента в отношении «ЛД» и постарается его отпихнуть. А Фомичев увидит в профессоре то же самое. Они должны переругаться. В результате Фомичев еще больше уверится в силе «ЛД», что нам очень важно. А профессор… В конце концов надо же уважить просьбу товарища Сыроежкина — профессора мы арестуем сразу после встречи с Фомичевым, чтобы он больше не путался у нас под ногами. Таким образом, все ясно.
— А кто же будет телохранителем у Фомичева? — спросил Сыроежкин, не скрывая своего недовольства.
— Сейчас наша задача — продумать и организовать встречу Фомичева с профессором. Желаю успеха.
Сыроежкин знает, что после артузовского «желаю успеха» надо уходить, но он еще потоптался немного, а потом повернулся, как положено, через левое плечо и стремительно вышел из кабинета.
Артузов и Пузицкий проводили его взглядом, а когда дверь закрылась, оба рассмеялись…
Минский поезд с Федоровым, Зекуновым и Фомичевым прибывал в Москву точно по расписанию. Всю дорогу они делали вид, будто не знают друг друга. Зекунов с Фомичевым «познакомились» только в пути, где дорожная судьба свела их в один вагон, а Федоров ехал в другом вагоне.
Когда поезд подходил к московскому перрону, Федоров на ходу выскочил из вагона, кратчайшим путем выбежал на площадь, взял там извозчика и помчался на Лубянку. Он знал, что сообщение о приезде Фомичева должен был из Минска послать Крикман, но вдруг ему что-то помешало. Или шифровка попала не по адресу. Провалить из-за этого операцию было бы недопустимо, и Федоров сейчас перестраховывал Крикмана.
Задачей Зекунова было всячески тянуть время, а затем вести гостя к себе домой. Зекунов начал с того, что завел Фомичева в вокзальный ресторан и угостил его нэпманским обедом с икоркой и водочкой. Фомичев, глядя на накрытый стол, не верил своим глазам — он был убежден, что Москва сидит на хлебе с водой. Он негромко, но витиевато выругался.
— Кого это вы? — поинтересовался Зекунов.
— Наших. Философова с его шайкой, — угрюмо ответил Фомичев. — Я не понимаю: зачем обманывать своих? Я же специально ездил на информационный доклад Философова. И он уверял нас, что Москва один жмых ест и тот достать не может. Да и агенты наши тоже брехать горазды. Ну, погодите, я вам всем проверочку проведу доскональную!
Зекунов предложил выпить за благополучный приезд и подлил в рюмки водки. Фомичев протестующе поднял руку.
— Нет, давайте-ка лучше выпьем за правду во всем…
Не дожидаясь согласия Зекунова, он опрокинул рюмку…
Они вышли из здания Белорусского вокзала на сверкающую под зимним солнцем, кипящую движением площадь. И снова Фомичев был страшно удивлен.
— Я же думал, все здесь подохло, — громко сказал он.
— Тише, — зашипел на него Зекунов.
Фомичев пугливо оглянулся и, увидев выходящего из двери военного, быстро сошел с вокзального крыльца.
Они неторопливо шли по Тверской, подолгу стояли возле заполненных товарами витрин. И это тоже вызывало у Фомичева удивление и злость.
— Вот это нэп и есть, — пояснил ему Зекунов.
— А эти наши проститутки пишут, что нэп разорил Россию, — ворчал Фомичев. — Да что в Вильно, в самой Варшаве такого в магазинах нету!
— Положим, увидеть на витрине — это еще не значит иметь, — усмехнулся Зекунов. — Сами поймете, когда получше разберетесь в ценах и во всем другом.
— Мне одно надо бы понять поскорее: в начале шестнадцатого я приезжал в Москву с фронта, тогда все здесь было хуже, чем теперь. Выходит, что революция положение улучшила? Да?
— Не торопитесь, Иван Терентьевич. О хате судят не по парадному крыльцу, — сказал Зекунов. — Москва и Петроград живут в призрачном достатке. Пир во время чумы. А поглядели б вы, как живет наша родная русская деревня, которая кормит хлебом всех, а сама мякину жует.
— Тоже еще поглядеть надо, — недоверчиво заметил Фомичев. Он вдруг остановился и, приблизив свое лицо к Зекунову, прошептал злобно: — Взрывчатку! И побольше! Пудов сто! Чтоб пообожгло все эти сытые хари, чтоб от этих магазинов одна пыль осталась…
Они прошли Садовым кольцом до Смоленского бульвара — Зекунов потихоньку вел гостя к себе домой. Но на углу Смоленского переулка, где он жил, их остановил пестро и модно одетый молодой человек, который, здороваясь, поднес к каракулевой шапке руку, обтянутую желтой кожаной перчаткой, произнес только одно слово «Царицыно» и пошел дальше.
— Что это значит? — немного струсил Фомичев.
— Нам с вами приказано ехать в Царицыно на дачу нашего человека, — вздохнул Зекунов. — А мой дом вот — три шага осталось. Но приказ есть приказ. Наверно, в Москве что-нибудь неспокойно. Но вот закавыка: по расписанию явок в Царицыно можно являться только затемно. Придется нам с вами еще погулять…
— А почему не зайти к вам? — тревожно спросил Фомичев.
— У нас приказы не обсуждаются, — сухо ответил Зекунов.
— А кто этот хлыщ?
— Связной от Шешени.
— Ну да? — не поверил Фомичев.
— Вот так.
— Ай да свояк у меня! — усмехнулся Фомичев и покровительственно добавил: — Дисциплина, брат, первое дело. Шешеня возле Савинкова кой-чему, конечно, подучился. А когда ж я его увижу?
— Не знаю, я человек маленький, — ответил Зекунов.
…А Шешеня в это время в страшном возбуждении ехал в автомашине вместе с Федоровым из Москвы в Царицыно. Это был его первый выезд из внутренней тюрьмы ГПУ. Час назад ему вручили привезенную из Польши Федоровым ответную записку от жены. Она писала, что по-прежнему любит его, ждет и хотела бы быть рядом с ним в его опасной жизни в Москве.
Когда Шешеня прочитал письмо, с ним началась истерика, Федоров даже испугался — не рехнулся ли он? Шешеня вдруг упал на колени и так, на коленях, быстро подполз к Федорову и пытался поцеловать ему руку. Потом он уткнулся лбом в пол и долго рыдал подвывая. Очевидно, сентиментальные убийцы совсем не редкость…
Федорову стоило немало труда успокоить Шешеню, чтобы сообщить ему о приезде в Москву его шурина Фомичева. Шешеня эту новость понял по-своему, спросил:
— Так, значит, и свояк мой попался?
— Еще не попался, — уточнил Федоров.
— Как это так? — не поверил Шешеня.
— Мало того, он приехал, чтобы ревизовать вашу работу.
— Не, это уж полная умора, — тихо засмеялся Шешеня. — Так давайте его ко мне в одиночку, пусть ревизует. И мне веселей станет.
— Нет, Шешеня. Он будет ревизовать вас на воле, и для этого вы из тюрьмы будете ездить на подмосковную дачу. А возьмем мы Фомичева только после ревизии, так как мы должны узнать, что он от вас хочет.
Фомичева никто брать пока не собирался, и по плану игры он должен был свободно уйти обратно, в Польшу. Но Шешене лучше знать иной вариант фомичевской судьбы — по крайней мере у него не будет желания быть с Фомичевым излишне откровенным, и, кроме того, он не будет пытаться воспользоваться им как связным.
Шешеня без колебаний согласился принять участие в спектакле, организуемом для Фомичева. Он по-прежнему думал: что бы ни делать, лишь бы отсрочить «стенку».
Меж тем Зекунов и Фомичев, до сумерек проболтавшись по Москве, крепко пообедали в ресторане «Метрополь» и отправились, наконец, в Царицыно.
В пустом, тускло освещенном дачном вагоне Фомичев начал подремывать, как вдруг со страшным грохотом распахнулась дверь, и в вагон вместе с морозным паром ввалились две личности в лохмотьях: паренек лет пятнадцати и взрослый дядя с опухшим лицом, заросшим грязной щетиной. Взрослый изображал слепого, но подозрительно уверенно шел по проходу между скамейками. В руках он держал драную шляпу и хрипло, с открытой угрозой произносил одну и ту же фразу: «Если жить хотите, слепому помогите». В это время мальчонок щелкал деревянными ложками и подвывал какую-то печальную мелодию. Они уже прошли мимо Зекунова и Фомичева, но Зекунов крикнул им: «Эй! Возьмите!» — он протянул им монету. Взрослый вернулся, взял монету и, присев рядом, сказал отчетливо и совсем трезво: «Маршрут второй, два световых круга». И сразу вскочил и пустился догонять мальчонку. Видя крайне удивленное лицо своего спутника, Зекунов рассмеялся:
— Чека — организация хитрая, приходится хитрить и нам…
— Ну, молодцы! — покачал головой Фомичев. — Вижу, дело у вас поставлено крепко.
Они спрыгнули с железнодорожной платформы и потом довольно долго плелись гуськом по узенькой, протоптанной в глубоком снегу тропке.
— Далеко идти? — задыхался Фомичев.
— Лучше молчать, — сердито прошептал Зекунов.
На перекрестке дачного поселка они по сигналу Зекунова остановились и минут десять неподвижно и молча стояли, пока вдали яркий глаз фонарика не нарисовал в воздухе круг.
— Ну вот, первый круг пройден, — шепотом сообщил Зекунов, подталкивая Фомичева в переулок.
Потом на другом перекрестке они дождались второго светового круга, и, пройдя длинный глухой забор, Зекунов нажал кнопку звонка, скрытую в притолоке калитки.
В глубине дачного участка стукнула дверь и залаяла собака. Послышались приближающиеся шаги по снегу. Лязг запора, железный скрип открываемой калитки и тихий голос: «Сюда». Они вошли на участок. Зекунов шел впереди, за ним — Фомичев. Тот же тихий голос сзади сказал: «Идите в сторожку».
Дачный участок был громадным. Но вот они вошли в небольшой домик, стоявший в заснеженном малиннике. И тут Фомичеву пришлось пережить острые мгновения. Кто-то бросился на него из темноты и обхватил за плечи. Фомичев отпрянул и попытался выхватить из кармана пистолет, но в это время услышал знакомый голос, который торопливо говорил:
— Ваня, дорогой, здравствуй! Дай обнять тебя по-братски, своячок ты мой славный!
— Леонид, ты? — обмяк Фомичев.
— Я, Ванечка, я! Дай хоть с фонариком на тебя глянуть… — Луч фонарика выхватил из темноты растерянное лицо Фомичева и тут же перескочил на лицо Шешени. — Глянь и ты на меня…
Они схватились в крепком объятии и трижды накрест расцеловались.
— Извини, Ваня дорогой, что пришлось тебе ехать сюда, но в Москве у нас сегодня неспокойно, и я в организации объявил состояние тревоги: мы получили сведения, что прошлой ночью Чека взяла одного нашего человека. Сам понимаешь, мало ли что… Решили на пару дней прикрыть все свои адреса и ведем за ними наблюдение. А здесь, Ваня, безопасно, как в раю.
— Я, Леня, опасностей не чураюсь, ты знаешь меня. Но за осторожность хвалю, — с достоинством сказал Фомичев.
— Мы, Ваня, этой осторожности научились ценой крови наших людей. С того времени, как я осел в этой проклятой богом Москве, всякое было, и только теперь дело вроде стало налаживаться как надо. Но это долгий разговор, а сейчас времени у меня нет — надо назад, в Москву. Основательно мы поговорим с тобой, когда схлынет тревога. А пока у меня к тебе деловая просьба. Про «ЛД» ты знаешь?
— Мало, но знаю…
— Так вот: обнаружилось, что к этой «ЛД» ищет дорожку еще одна организация. Какой-то профессор Исаченко приехал для этого из Киева. Его организация будто бы опирается на эмигрантские круги в Праге. Так или иначе, друзья из «ЛД» просят нас этого профессора прощупать. А наша задача — отшить его от «ЛД». Понимаешь? Тебе это сделать больше с руки — ты человек не здешний, приехал, уехал, и нет тебя. А нам, действующим здесь, следует избегать наводить на себя лишнюю опасность. Сделаешь, Ваня?.. — Шешеня подождал и, не дождавшись ответа, сказал: — Если робеешь, скажи прямо — никто тебя не осудит, и мы как-нибудь обойдемся. Я, брат, сам, как попал в эту чекистскую Москву, каждого столба боялся…
— Не гоношись, — раздраженно произнес Фомичев. — Я сделаю все, что надо, но ты учти — я приехал сюда не в качестве твоего порученца.
— О! Вот это уже речь не мальчика, а мужа! — рассмеялся Шешеня и снова обнял свояка. — Что нам, Ваня, с тобой делить? Разве что опасности, да когда срок придет — смерть? Скажи-ка ты мне лучше хоть одно слово о наших сестричках. Как там моя Сашенька?
Шешеня вдруг так искренне разволновался, что Фомичев ответно обнял его и сказал:
— Сестры в полном порядке. Саша твоя молодчина, каких поискать. Она в Варшаве маленький ресторан держала, польские конкуренты стали ее травить, так она их знаешь как перехитрила — выгодно продала ресторан и теперь переезжает к нам, в Вильно, и будет работать у капитана Секунды. Да! Зекунов отдал тебе ее записку?
— Отдал, отдал… — пробормотал Шешеня.
— Скажу тебе одно: всем бы таких жен, как твоя Саша, с ней о чем ни заговори, она все на тебя разговор переводит…
Шешеня всхлипнул, и это был очень опасный момент. Но он выдержал и сказал глухо:
— Ладно. Все. Иди в главный дом, отдыхай. Там хозяин дачи и его брат, оба — наши верные люди. А я — в Москву. Значит, завтра тебя сведут с тем профессором. Пока, Ванечка… — Шешеня еще раз обнял Фомичева и ушел…
Хозяин дачи и его брат (это были чекисты Демиденко и Пудин) встретили Фомичева не особенно приветливо. Задушевного разговора не получилось ни за ужином, ни после. Отведя Фомичева в комнату, где его ждала раскрытая постель, хозяин дачи сказал:
— Вы на нас не обижайтесь, нам приказано без дела не трепаться. Спокойной ночи…
На другой день Фомичев и Исаченко обедали в номере гостиницы «Новомосковская».
Еще утром Гриша Сыроежкин привел сюда профессора Исаченко, сказав, что номер этот является местом конспиративных встреч людей савинковской организации. Гриша, преодолевая злость, старался быть учтивым, хотя у него болела голова оттого, что в минувшую ночь он спал не больше двух часов — вместе с комендантом гостиницы они стаскивали в этот номер дорогую мебель, картины и скульптуры, которые, по их мнению, должны были достойно оформить «важное совещание».
Исаченко, войдя в номер, остановился и, изумленно глядя на стоящие по углам статуи, на мраморных амурчиков, занявших подоконники, принялся хохотать:
— О неистребимый русский купчик! Узнаю тебя, голубчик, узнаю!..
Сыроежкин побагровел — обиделся, что ли, за «папу», за Кузнецова-старшего, — но сдержался, смолчал…
Около часу дня Демиденко привез из Царицына Фомичева и представил его профессору, после чего Демиденко и Сыроежкин ушли…
Сперва разговор у Фомичева с профессором не клеился, они механически ели, и с обеих сторон больше звучали вопросы, каждый старался побольше узнать друг о друге, и от этой бесполезной игры в прятки оба все больше раздражались.
У Фомичева нервы оказались крепче — профессор первый сорвался и заговорил в открытую.
— Вы можете сколько угодно играть в молчанку, — заявил он с апломбом. — Но я должен предупредить, что вами интересуются мои коллеги из организации «ЛД», так что в ваших интересах сообщить о себе все.
— Ах, вот что? — сыграл некоторое смятение Фомичев. Но затем, как бы взяв себя в руки, он спросил не без иронии: — Как понимать ваше выражение «коллеги из «ЛД»? Вы что, действуете вместе? Это для нас огромная новость.
— Это неважно, — ответил Исаченко. — Важен, однако, факт, что не вам, а мне «ЛД» доверила этот разговор с вами.
— У меня к вам только один вопрос: вы выполняете поручение ЦК или отдельных представителей «ЛД»? — спросил Фомичев вполне миролюбиво.
— Какая разница? ЦК состоит из отдельных представителей, — иронически кривя рот, ответил профессор. И Фомичев сделал вывод, что поручение у профессора не от ЦК «ЛД».
— Мне все ясно, и я готов помочь вам в выполнении данного вам поручения. Спрашивайте… — спокойно сказал Фомичев, отодвигая от себя тарелку с недоеденным жарким.
— Все-таки удивительно и страшно это уменье русской интеллигенции — топить суть дела в пустопорожней болтовне, — сказал Исаченко с виноватой и в то же время злой улыбкой. — Что происходит? Встретились два единомышленника. Исторически необходимо, чтобы они не только не ссорились, а действовали рука об руку. Не так ли?
Фомичев заметил, что профессор скис, — пора переходить в контрнаступление.
— Не скажете ли вы, что представляет собой ваша организация? — спросил он.
— Отчитываться перед кем бы то ни было мне не поручено, — стиснув тонкие губы, ответил Исаченко и поспешно добавил: — Наша организация достаточно сильна, чтобы с ней считались идущие рядом и к той же цели другие организации.
— Согласен принять эту позицию… в принципе, — улыбнулся Фомичев. — Но нельзя ли узнать, какова ваша цель?
— Уничтожение в России коммунизма!
— Об этом я догадывался, — все с той же добродушной улыбкой сказал Фомичев. — А что же будет взамен?
— Что? — по-детски переспросил Исаченко и запальчиво ответил: — Нового монарха из интеллигенции! Но не по крови с ее случайными смешениями!
Фомичев помолчал и заговорил спокойно и нравоучительно, как терпеливый педагог:
— Вот вы выразились: «рядом идущие к своей цели». А ведь это не так. Ни «ЛД», ни тем более наш Союз Защиты Родины и Свободы о какой бы то ни было монархии и не думают. По-видимому, наши организации более современны, чем ваша, а это значит, что мы уже далеко не рядом и у нас, как вы видите, совсем разные цели.
— Но уничтожение большевиков — разве это главное не роднит нас? — растерянно спросил профессор.
— Большевиков хотят уничтожить и иностранные державы, но потом они хотят остаться оккупантами России. Вас это устроило бы? Нас категорически нет. Мы хотим видеть Россию демократической, парламентарной страной…
В соседнем номере находились Пузицкий и Федоров. Они имели возможность наблюдать за беседой Фомичева и Исаченко, но слышать ее они не могли.
— Что-то у них там больно мирная атмосфера, — сказал Пузицкий и попросил Федорова позвать официанта, который обслуживал встречу. Это был чекист Семен Гендин.
— Посмотрите, как там у них дела, — сказал ему Пузицкий.
— Не могу, Сергей Васильевич. Когда я подал второе, профессор сказал, чтобы без вызова не появляться.
— Ничего. Зайдите. Напишите им счет…
Спустя несколько минут Гендин зашел в кабинет.
— В чем дело? — взорвался профессор. — Я же просил! Позовите сюда метрдотеля!
— Метр будет только вечером, — ответил Гендин и стал извиняться. — Но я очень прошу вас не поднимать скандал. У меня дети… — жалобно закончил он и вышел.
— Вы говорите, что связаны с Прагой, и в то же время не знаете, что там находится брат нашего вождя Виктор Савинков, — между тем продолжал Фомичев.
— Но и у нас в эмиграции есть разные течения и формации, — защищался профессор.
— Вот именно — разные! Вот именно! — злорадствовал Фомичев. — И вы хватаетесь там за кого попало, а мы союзников себе выбираем по принципу единства идей. Вы понимаете, что идея — это душа всякой борьбы? Ну что ж, ваша идея — обновленная монархия. Желаем, как говорится, успеха. Но нам с вами не по пути. Более того, с вами не по пути русскому народу, ибо наш народ никогда более не вернется к стыду и позору монаршей власти. Никогда! А те, кто будет пытаться толкать его к этому, обречены самой историей. И я не верю, что вы встретили понимание со стороны «ЛД» — они не могут пойти даже за монархом из интеллигенции!
Только теперь профессор понял, что позволил загнать себя в угол, и злость лишила его рассудительности. Он поднялся.
— Вы кто? Жандарм при «ЛД»?
— Мне жаль, профессор, но вы не понимаете, что и для нас и для «ЛД» самое опасное — это какая бы то ни было близость с кустарями от контрреволюции. Если речь пойдет об устранении такой опасности, я готов быть жандармом… — Фомичев посмотрел на часы. — Боже, сколько времени ухлопали! Кстати, что там за счет? Тридцать два? Вот вам пять червонцев. Прощайте.
Он быстро вышел из номера. Профессор нагнал его в коридоре. Задыхаясь от бега, он начал совать Фомичеву в карман его червонцы.
— Послушайте, вы что, обезумели? — шепотом кричал ему в ухо Фомичев. — Как вам не стыдно! Эх вы, горе-конспиратор! Отстаньте, а то я позову милицию! — последнее Фомичев произнес уже довольно громко и, ступая на упавшие червонцы, пошел к лестнице. Профессор стоял посредине коридора и, сжав маленькие кулачки, что-то бормотал. Мимо него медленно, беспечно, разговаривая о погоде, прошли Пузицкий и Федоров. Они вышли на улицу и направились к мосту. Их нагнал Сыроежкин.
— Ну как? — спросил он.
— Вызывайте машину, хватит ему гулять, — сказал Пузицкий.
Сыроежкин побежал назад, к гостинице…
Вечером на даче в Царицыне состоялось «заседание московского комитета НСЗРиС». Председательствовал Шешеня. Кроме Фомичева, на заседании присутствовали пять членов комитета. Четверо из них были чекисты: Пиляр, Демиденко, Пудов и Гендин. У каждого из них была своя тщательно разработанная легенда о том, кто они такие и как связались с Шешеней. Пятый член комитета был настоящий савинковец Богун, уже давно арестованный и осужденный судом, а теперь подключенный к игре для большей достоверности…
Шешеня представил Фомичева членам комитета, поздравил его с благополучным прибытием и пригласил послушать, как они будут решать текущие вопросы, а затем выступить и, как выразился он, «донести до нас, рядовых, великие мысли вождя о нашей борьбе».
Сначала они обсуждали возможность снять на лето для конспиративных целей еще одну дачу в Царицыне. Докладывал об этом «хозяин» старой дачи Демиденко. Самый лучший вариант, по его мнению, не арендовать, а купить ту дачу. Она граничит садом со старой, и это позволит иметь запасные выходы на две параллельные улицы. Кроме того, новая дача — тоже зимняя, а это значит, что ею можно будет пользоваться тоже круглый год.
— Не мучь, говори цену, — попросил Шешеня.
— Десять тысяч, — вздохнул докладчик.
— Да-а-а… — задумался Шешеня. — А рассрочка возможна?
— Надо поговорить…
Так и решили — поручить Демиденко выяснить возможность рассрочки.
— А дача действительно необходима? — запоздало поинтересовался Фомичев.
— Иван Терентьевич, вы же сами убедились, почему мы вас дотемна в Царицыне не принимали. Только из-за перегрузки дачи. Народа, считай не считан, является сюда за вечер человек пять. Днем нельзя — любой дурак заметит, чего это туда посетители ходят? Значит, назначаем явки только с темнотой. И — перегрузка. Большая перегрузка, Иван Терентьевич.
— Ну, смотрите, вам виднее, — покровительственно ответил Фомичев.
Перешли к следующему вопросу.
— Об исключении из организации Гликурова за неправильное поведение, — несколько торжественно объявил Шешеня и, помолчав, распорядился: — Пригласите его сюда.
Фомичев был крайне удивлен — они еще позволяют себе исключать людей из организации?! Но ему предстояло услышать более удивительное…
Вошел рослый, совсем молодой мужчина в полувоенном костюме.
— Дайте сами оценку своему поведению, — приказал ему Шешеня.
Гликуров потоптался на месте и начал:
— Прежде всего, как все это было. Я на предварительном опросе сказал неправду, — пробасил он, опустив голову, и, подождав немного, продолжал: — Дело в том, что Куркин выразил неверие в победу нашего дела. Сказал, что у коммунистов большая сила…
— Почему вы не сообщили об этом сразу? — строго спросил Шешеня. — И с каких это пор верность идее доказывается кулаками?
— Обидно стало… — еле слышно произнес Гликуров. Он вдруг поднял голову и сказал запальчиво: — Пусть у коммунистов сила! Пусть! Но мы сильнее: за нами русский мужик, главная сила России.
— Все это правильно, Гликуров, а драться нельзя, — с мягкой укоризной сказал Шешеня.
— Я его только раз и двинул, — тихо прогудел Гликуров, и все засмеялись.
Шешеня строго оглядел членов комитета:
— Учитывая положительные качества Гликурова, предлагаю объявить ему выговор без занесения в протокол. Голосую: кто «за»?
Все дружно подняли руки. Шешеня педантично сосчитал голоса, сделал запись в лежавшей перед ним тетрадке и отпустил Гликурова.
— Будьте верным членом организации, и мы этот выговор отменим, — сказал он ему на прощанье.
— За наше дело я жизнь отдам, — проникновенно ответил Гликуров и вышел.
Надо отдать должное чекисту Ступаку — роль проштрафившегося Гликурова он сыграл великолепно. Хорошо играл и Шешеня, он только немного суетился.
Комитет рассмотрел еще несколько организационных вопросов, и затем Шешеня дал слово Фомичеву — личному представителю Бориса Викторовича Савинкова.
Фомичев не собирался говорить долго, но и вся обстановка заседания, поразившая его своей деловитостью, и то, как его представили, повело его на довольно длинную и не очень-то содержательную речь. В повседневности своей службы в Вильно, в привычке смотреть в рот капитану Секунде и помалкивать он как-то растерял свои собственные политические мысли, да и практика борьбы, которую он здесь увидел, была так далека от него, что он ударился в путаную абстракцию и долго разглагольствовал о каких-то темных и светлых силах, о битве разума с дьявольщиной и тому подобном. Несколько позднее, чем следовало, он наконец спохватился и решил говорить более деловито. Но он ничего не знал о деле, которым были заняты собравшиеся здесь люди. Поскольку он все же для всех них начальство, Фомичев решил, что критика не помешает, а руководителя она в глазах подчиненных даже возвышает. И он начал и так и сяк перелопачивать немудрую мысль о том, что-де работаете вы тут вроде и неплохо, но надо работать гораздо лучше…
После него снова говорил Шешеня. Он отметил прежде всего справедливость критических замечаний Фомичева и поблагодарил за них. Вдруг вскочил и яростно заговорил Богун — тот самый единственный настоящий савинковец, которого для большей достоверности игры взяли из тюрьмы, где он отбывал наказание. Он охотно согласился принять участие в игре, ибо считал это занятием более веселым, чем сидеть в тюрьме. От него требовалось только «присутствовать при сем» и голосовать за то, за что будет голосовать сидящий рядом с ним Демиденко. И вдруг — Богун произносит речь:
— А какое они имеют право учить нас? Они шевельнули пальцем, чтобы помочь, когда нам было трудно? Где они тогда были? Я не согласен! Почему мы должны им поддакивать? Он нас критикует, а по какому такому праву? Я не согласен! — Богун сел и, видно, только теперь сообразил, что нарушил порядок игры. Но он не смог удержаться — ему вспомнилась его собственная горькая судьба, как, посылая его в Москву, спокойно поживающие в варшавских отелях начальнички уверяли его, что их надежные люди есть всюду, даже в ВЧК. Что верно, то верно — резидент, к которому его послали, действительно уже давно работал у чекистов, и не один он, как дурак, попался на это. И сейчас, безошибочно учуяв в Фомичеве одного из таких начальничков, Богун не выдержал… Чекисты поначалу насторожились, но потом увидели, что не предусмотренный сценарием игры бунт Богуна получился весьма естественным.
— Я за критику с двух сторон, — помолчав, заговорил Шешеня, и это тоже было импровизацией. — Но на критику всегда надо иметь право, а вы, Богун, этого права как раз и не заслужили — уже третий месяц вы все не можете выполнить поручение комитета и взорвать клуб красных директоров… — Что это был за клуб, никто, и сам Шешеня, не знал, но для Фомичева это прозвучало очень солидно.
Гендин поторопился внести предложение — инцидент этот в протокол не записывать, как несущественный, а вот сообщение Фомичева принять к сведению и руководству. За это проголосовали все. И Богун в том числе.
«Члены комитета» разъехались, Шешеня и Фомичев остались вдвоем. Они вышли в сад — после табачного дыма подышать чистым воздухом. Была уже глубокая ночь. В небе холодно и блекло светились зимние звезды. Тоненький серпик луны зацепился за вершину сосны. Свояки гуляли по тропинке между дачей и сторожкой. Из темноты надвинулась фигура и негромко доложила:
— Пост принял Углов.
— Хорошо, — отозвался Шешеня, и фигура исчезла.
— Трудно мне, Ваня, — сказал Шешеня тихо, задумчиво. — Очень трудно. До всего сам дохожу. Думаешь, я Зекунова в Польшу посылал от хорошей жизни? Нужно было самому ехать. А подумал, вижу — нельзя. Вдруг со мной что-нибудь стрясется, тогда теряется единственная наша связь с «ЛД». Вы там наверху поймите одно — все, что мы тут делаем по линии своего союза, это нуль по сравнению с тем, что мы сможем делать, опершись на «ЛД».
— Сколько у тебя в организации? — спросил Фомичев.
— Семьдесят.
— Семьдесят?
— Двух прибавил, — Шешеня без смущения уточнил: — Шестьдесят восемь. Между прочим, специально в честь твоего приезда мы вчера кое-что сотворили. Если, конечно, ничего трагического не случилось с нашими людьми. Но не должно бы. Сведения получим сегодня ночью.
— Что именно?
Шешеня прошептал:
— Подземное хранилище бензина — паф! Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Но все должно быть в порядке. На это пошли верные люди… Вот так, Ваня. А живется мне здесь худо. Очень худо… — Шешеня замолчал, и вдруг горло ему больно и горько сдавило. Хорошо, что было темно, — что бы подумал Фомичев, увидев свояка плачущим?
В эту минуту в голове у Шешени заметалась опасная мысль — раскрыть Фомичеву все и вместе с ним сейчас же бежать куда глаза глядят. Но он вовремя пришел в себя, вспомнил, что дача плотно окружена и что в трех шагах от них стоит на посту чекист. «Нет, не надо мудрить», — сказал себе Шешеня и, чтобы стряхнуть с себя наваждение, зашагал быстро и энергично. И уже совершенно спокойно продолжал намеченный игрой разговор:
— Итак, завтра, Ваня, генеральное твое дело — встреча с главным из руководства «ЛД». Это у них первый человек в ЦК. Намного повыше того, что ездил к вам. Тот, кто ездил, кстати сказать, он наш весь, а вот этот твой завтрашний — из тех, кто пока категорически против слияния с нашим союзом. Фамилия ему Твердов. Зовут — Никита Никитович.
— А почему же он идет на встречу со мной?
— Мы подали тебя как личного уполномоченного Савинкова, от имени которого ты должен только информировать его о программе вождя. Но положение у них складывается действительно аховое — накоплены огромные силы, а для чего — неизвестно. И уже сами члены организации берут руководство за горло. Так что и мы их маним и свои в спину их толкают. Твердов еще и поэтому идет на встречу. В прошлом он — генерал. Возглавлял какой-то штаб. Сейчас вроде в отставке. На самом деле — действует. Голова у него министерская, а характер железный. По фамилии. Ты приготовься к беседе получше. И держись на уровне. Мы привезем его завтра сюда. Не возражаешь?..
Фомичев не возражал.
Как ни готовился Фомичев к этой беседе, с первых же минут он почувствовал, что не по силам ему тягаться с таким человеком, как Никита Никитович Твердов. Еще бы! Роль Твердова играл сам Артузов. Все доводы Твердова были точны и устремлены к одному выводу — вы, господа савинковцы, абсолютно не понимаете, что представляет собой огромная организация «ЛД», вы смотрите на нас как на подмогу вам в ведении шпионской и мелкой диверсионной деятельности, а мы создавали организацию, чтобы взять в свои руки государственную власть. И мы в конце концов сделаем это и без вас, хотя опыт Савинкова нам мог бы оказаться полезным…
Фомичев видел, что перед ним человек, знающий цену себе и своей организации, и что бороться с ним ему не по силам. Вдобавок можно испортить все наметившееся дело объединения и потом за это еще нести ответственность перед Савинковым.
— Вам надо встретиться с самим Борисом Викторовичем, — сказал Фомичев. — Он со своим опытом, конечно, окажется вам полезным. Но все же логика толкает к тому, что мы с вами должны объединиться.
— Вы имеете в виду вашу организацию здесь, в Москве? — спросил Твердов.
Почуявший иронию Фомичев ответил осторожно:
— Я имею в виду весь наш союз, который служит одной цели и здесь, в Москве, и везде, где есть люди и организации.
— Я не нахожу нужным вдаваться сейчас во все тонкости и сложности проблемы объединения, — небрежно сказал Твердов, таким образом почти прямо заявляя, что Фомичев ему для такого разговора не собеседник.
Фомичев думал о том, как он ни с чем вернется в Польшу. Там ему этого не простят и отбросят его от важнейшего дела.
— Но было бы полезно сделать хотя бы один небольшой шаг конкретного характера, — предложил Фомичев. — Давайте из ваших и наших представителей создадим… Ну, что ли, комитет действия. Не в названии дело. Важно, что эти люди займутся подготовкой вопроса о совместных действиях. Это пригодится вам и в рассуждении встречи с Савинковым.
Твердов долго думал и сказал:
— Хорошо. На это мы пойдем. Но комитет должен быть не громоздким сборищем для болтовни, а компактным рабочим органом: два человека от вас и два от нас. Согласны?
— Согласен, — ликуя, ответил Фомичев…
Первым поздравил Фомичева с успехом Шешеня.
— Мне бы такое и в голову не пришло, — говорил он, обнимая свояка.
К обеду Фомичев и Шешеня вернулись на дачу, и здесь их ждала новая радость — в «Рабочей газете» было напечатано про взрыв бензосклада. «Враг не дремлет» — так была озаглавлена эта заметка.
Обед был хмельной. Кроме Фомичева и Шешени, был только хозяин дачи Демиденко. Крепко выпивший Фомичев куражился, сам предложил тост за свои успехи. Шешеня смотрел на него и думал: «Вот такие типчики и ходят там в вождях, а мы тут за них кладем головы…» И такая злость охватила вдруг Шешеню, что он готов был ударить Фомичева. Ведь кто-кто, а он-то знал свояка. Собственная жена его говорила, что у него душа от зайца, а фанаберии — от трех генералов. Но тут Шешеня вспомнил свою Сашу. Неужели не обманывает его Федоров, обещавший со временем привезти ее в Москву?
О том, что будет, когда приедет Саша, Шешене думалось туманно и тревожно…
Дзержинский пригласил к себе работников контрразведки, и Артузов сделал краткий обзор операции. Феликс Эдмундович то принимался ворошить и просматривать лежавшие перед ним бумаги, то вдруг сосредоточенно замирал и, казалось, слушал Артузова невнимательно.
Федоров был грустно поражен, видя, как осунулся Дзержинский. Все черты его лица стали резче, глубже, скулы еще больше выпятились.
Беспрестанно звонил телефон. Извинившись перед Артузовым, Дзержинский взял трубку… Речь шла о каких-то таинственно пропавших на железной дороге вагонах с крепежным лесом для угольных шахт Донбасса. Когда он сердито повысил голос, Артузов замолчал.
— Нет, нет, товарищи, — громко говорил Дзержинский по телефону. — Это волшебное исчезновение вагонов очень похоже на саботаж, и поэтому делом этим займутся сотрудники ГПУ. Я знаю, в Наркомпути специалистов по таким чудесам нет…
Видно было, как устал Дзержинский. Федоров знал, конечно, что Феликс Эдмундович занимается не только делами ГПУ и Наркомата путей сообщения. Самые тяжелые дела, как правило, партия поручала ему. А он еще и сам брал на себя кучу нелегких обязанностей. Сколько времени и нервов стоила ему организация спасения беспризорных детей!.. Но, как все чекисты, Федоров ревниво считал, что главное дело Дзержинского — чекистское.
Дзержинский закончил разговор по телефону и кивнул Артузову, чтобы тот продолжал.
— А я уже кончил, — сказал Артузов и смутился, подумав, что этим своим заявлением он косвенно укорял Феликса Эдмундовича за невнимательность.
Дзержинский подошел к большому столу, вокруг которого сидели контрразведчики.
— Извините меня, товарищи, — начал он негромким, чуть надтреснутым голосом. — Это Артур Христианович настоял, чтобы я выслушал его сообщение и проанализировал ход операции против Савинкова… — Артузов хотел что-то сказать, но Дзержинский положил руку ему на плечо. — Сидите, ради бога, вы свое уже сказали… Так вот… По тому, как настойчиво он этого добивался и подваливал мне все новые и новые материалы, мне стало абсолютно ясно, что операция развертывается по крайней мере удовлетворительно. Иначе Артур Христианович не был бы столь настойчив… — Дзержинский прошелся вокруг стола и, став теперь напротив Артузова, своим привычным жестом — большими пальцами обеих рук, заложенными за ремень, — расправил гимнастерку и заговорил чуть громче: — Тем не менее я ознакомился с документами. Они подтверждают уже высказанное мною мнение. Встреча киевского профессора и Фомичева — это блестящий маневр. Вот так же смело и даже с озорством, но точно и уверенно надо идти дальше. — Дзержинский вернулся к своему столу, устало опустился в кресло и, глядя перед собой, довольно долго молчал. Потом перевел взгляд на сидевших вокруг большого стола.
— Вы понимаете, конечно, что смерть Владимира Ильича окрылила наших врагов, — сказал он глухо. — Мы имеем об этом сведения отовсюду. Савинков в своей газете написал, что теперь гибель оставшегося без руля большевистского корабля — дело времени, которое все истинные друзья России постараются сократить… Они надеются на то, что наша страна и каждый из нас остались без руля. Но мне хочется прочитать вам сейчас несколько строк из рапорта товарища Федорова. — Дзержинский уверенно нашел среди бумаг нужную и начал читать: — «В первую минуту, когда Философов сообщил эту страшную новость и я понял, что это правда, мне стало так плохо, что и сказать об этом не смогу. Но в следующую минуту я уже думал о том, что всей этой сволочи моя растерянность только на руку, и я сразу привел себя в порядок и смог более или менее нормально продолжать работу. Хотя чувство было такое, что лучше умереть, чем знать о смерти Ильича…» — Голос у Дзержинского на последних словах дрогнул. Все молча смотрели на него, а он, не поднимая глаз, положил бумаги. Все знали, что, когда Дзержинскому сообщили в смерти — Владимира Ильича, железный Феликс заплакал. А справившись с собой, сказал: «Никто его заменить не может. Разве что все мы, все. Но если каждый станет работать во сто крат лучше…»
Дзержинский встал, опершись руками о стол.
— То, что пережил товарищ Федоров, пережили все мы и каждый из нас, — сказал он, вдруг высоко подняв голову и охватывая сразу всех взглядом своих потемневших глаз. — Только Федорову было потруднее, потому что он был тогда один среди врагов. — Он замолчал и вдруг быстрым движением приложил ладонь левой руки к сердцу, удивленно слушая что-то внутри себя. Потом коротко вздохнул и сказал совсем тихо: — Но теперь мы видим, почему надежды наших врагов тщетны. Они еще раз горько ошибутся… — И опять надолго замолчал, держа руку на сердце и прикрыв глаза. Он несколько раз глубоко вздохнул и, приоткрыв глаза, заговорил уже громче: — Они не понимают, что бессмертие Ленина — в идее, которой он служил и которой служит и вечно будет служить вся наша партия, мы с вами, народ… Надеюсь, вам ясно, как важно в данных условиях довести операцию против Савинкова до победного конца. Прошу каждого из вас впредь помнить об этом. У меня все. Что есть у вас ко мне? Ничего? — Дзержинский еле приметно улыбнулся. — Вы добрее меня. Желаю вам успеха…
Операция продолжала разворачиваться. Она уже не прекращалась даже тогда, когда чекисты как будто ничего не делали.
Фомичев, вернувшись в Польшу, сразу же поехал в Варшаву и не за страх, а за совесть работал там над укреплением достоверности «ЛД», и именно на это чекисты и рассчитывали, принимая решение выпустить его обратно за границу. Фомичев старался, конечно, ради себя — ему нужно было закрепиться в этом деле, а в связи с этим он не жалел красок, описывая трудности и опасности, пережитые им в Москве, или рассказывая о работе Шешени и его московской организации НСЗРиС и о перспективности начатого им контакта с организацией «ЛД».
В это время оставшийся в Вильно Зекунов отсыпался в доме Фомичева и ждал решения жены Шешени, которой он привез следующее письмо от мужа:
«Милая Сашуня! Милая Сашуня!
Писать тебе подробно о своей жизни здесь не стану… Не хочу хвастаться, да особенно и нечем, и боюсь сглазить. Кое-что тебе расскажет Ваня, но он о моей личной жизни знает немного. Он был у меня по делу, а так как и у меня дел хватает, мы так и не смогли с ним провести хотя бы вечерок по-домашнему.
Сашуня, милая! Я живу для тебя и твоего счастья. И когда я получил весточку от тебя и прочитал в ней драгоценные слова о твоей любви, я принял решение: ты должна приехать сюда и жить здесь. Будет тебе и работа, если захочешь, а можно и без этого — деньжат хватит. Главное — будем жить среди своих, а не как ссыльные поселенцы на чужой земле, среди чужих и с чужим языком. Если успеешь, воспользуйся помощью нашего человека Зекунова — он и привезет тебя ко мне. Можешь довериться ему полностью, он уже не первый раз едет через границу, и вообще это дело у нас налажено. Я бы очень хотел, чтобы ты ехала с ним.
Сашуня, милая! Я жду тебя, как пленник свободу!
Твой всегда и везде Леонид».
Капитан Секунда четвертую ночь подряд изучал привезенные Зекуновым материалы. Давно он не держал в руках таких важных данных. Документы сделаны были мастерски и могли обмануть не только капитана Секунду.
Каждое утро он отправлял в Варшаву курьера с обработанным материалом. Это вскоре почувствовал там, в Варшаве, Фомичев. В первые дни он, рассказывая Философову и Шевченко о своей поездке в Москву, прекрасно видел, что они ему не очень-то верят. И не ошибался. Варшавские деятели помнили, что Фомичев родственник Шешени и что он рвется монополизировать всю работу по связи Варшавы с Москвой. Но на третий день Философов начал осторожно похваливать Фомичева, а Шевченко прямо заявил, что польская разведка очень довольна результатами его поездки. Однако Шевченко не сказал, что сообщил ему об этом сам полковник генштаба Сологуб, который не только поздравил с большими успехами, но сообщил также о новом переводе на счет союза довольно приличной суммы. Полковник Сологуб просил премировать Фомичева, но у Шевченко на этот счет были свои соображения, он был уверен, что Фомичеву вполне хватит признания успеха его командировки.
Пружина развертывалась дальше — поляки начали в копиях передавать французам доставленный из России материал, и там тоже сразу поняли, какие драгоценные документы потекли им в руки.
Савинкову позвонил Гакье и поздравил его с большим успехом в России. Савинков без вопросов поблагодарил за поздравление, но, положив трубку, набросился на оказавшегося рядом Деренталя.
— В нашем союзе бедлам! — кричал Савинков. — В Варшаве что-то происходит, а я ничего не знаю! Французы уже знают, поздравляют, а я, как дурак, хлопаю ушами.
— Очевидно, наши люди в Варшаве решили делом ответить и на деньги, которые вы им дали, и на ваши указания… — попытался успокоить его Деренталь. Но куда там!
— Я должен знать, что они там делают! Это элементарно! — кричал Савинков. — Может быть, они захотели полной автономии? Немедленно, сейчас же поезжайте в Варшаву и от моего имени наведите там порядок!..
И вот Деренталь в Варшаве.
Прямо с вокзала, без предупреждения, он явился на квартиру Философова.
— Что у вас тут происходит? Вы что, объявили автономию? — не здороваясь, спросил Деренталь.
— Здравствуйте, Александр Аркадьевич, — подчеркнуто вежливо ответил Философов. — Пройдемте в кабинет, вы ведь по делу, как я понял?
Они сидят в креслах друг против друга и молчат. Они давно и прочно не любят друг друга. Оба считают себя наиболее образованными среди приближенных Савинкова — и отсюда чувство ревности и конкуренции. Философов завидует Деренталю, что тот живет при Савинкове в Париже, и полагает, что только ему должно быть таким особо приближенным советником вождя.
— Все-таки что у вас тут происходит? — повторяет Деренталь.
— Вы прекрасно знаете, Александр Аркадьевич, что я не мастак вести разговор в таком стиле, — мягко начинает Философов. — Чтобы он был короче, скажу только, что из Москвы вернулись Фомичев и Зекунов, они привезли очень ценный материал для наших друзей. А для нас — все ту же сложную проблему под названием «ЛД».
— Почему же вы даже не позвонили Борису Викторовичу?
— Просто не успел. Я очень много времени отдал Фомичеву, чтобы составить себе полное впечатление о положении дел в Москве, и как раз сегодня собирался звонить в Париж.
— Так нельзя, Дмитрий Владимирович. Ведь мы не ведомство, мы политическая организация, у нас есть вождь, есть дисциплина, — говорит Деренталь, несколько сникая.
— И у каждого из нас должно быть еще чувство ответственности за свои действия, — с достоинством добавляет Философов. — Именно поэтому я не мог информировать Бориса Викторовича, не будучи убежден, что я действительно его информирую, а не дезинформирую.
— Ну хорошо, хорошо, — уже совсем миролюбиво соглашается Деренталь. — Так какие у вас новости?
Философов рассказал о том, что привез из Москвы Фомичев. Он говорил сдержанно и с частыми оговорками, вроде «по его словам выходит» или «Фомичев полагает». А в конце заметил:
— Фомичев — родственник Шешени, и конечно же они друг другу нравятся.
— Вы считаете, что они говорят вам неправду?
— Достаточных оснований для этого нет…
— Но вы считаете, что у вас есть основания держать в неведении Париж? — снова возмущенно сказал Деренталь. — Наконец, насколько мне помнится, наш ЦК не давал вам права самому решать, когда в донесениях из России правда, а когда ложь. И вообще донесения идут не вам лично, а в ЦК, так что не лучше ли будет и радости и сомнения выяснить на уровне ЦК?.. — Деренталь говорил быстро, не давая Философову вставить слово. Но тот и не собирался оправдываться — действительно же, он затянул посылку донесения в Париж. И тут Философов вспомнил, что он вообще теперь не отвечает за организационные дела.
— По-моему, — говорит он, облегченно вздохнув, — сюда следует пригласить Шевченко…
— Когда сюда приедет Павловский, он будет говорить с Шевченко, — отрезал Деренталь. — У вас есть документ обо всем, что доставлено из Москвы?
— Все документы в польском генштабе… — начал Философов.
— Я о другом, — прервал его Деренталь. — Вы — или вы вместе с Шевченко — для Парижа какой-нибудь документ об этом приготовили?
— Нет.
— Конечно! Зачем брать на себя какую бы то ни было ответственность? — иронически спросил Деренталь и, глубоко вздохнув, продолжал: — Дмитрий Владимирович, поймите мою раздражительность, и не только мою. После раздробления нашего ЦК и расселения его по нескольким столицам Европы стократно повысилась личная ответственность каждого члена ЦК. Стократно! И самостоятельность — тоже!
— Да? Тут недалеко и до автономии, — заметил Философов.
— Самостоятельность — это еще не автономия! И мой приезд — не надейтесь — не освободит вас от обязанности официально высказать мнение о том, что получено из России, что вам рассказано. Борис Викторович хочет иметь это мнение в письменном виде.
Утром Деренталь получил докладную записку, подписанную Философовым и Шевченко. Напомнив Шевченко, что он теперь в Варшаве главный, Философов заставил его подписаться первым. Почти всю ночь они спорили о каждой формулировке, и документ получился у них такой сверхосторожный, что Деренталь решил сам встретиться с Фомичевым и получить сведения из первых рук.
Рассказ Фомичева о делах в Москве произвел на Деренталя большое впечатление, он был взволнован.
— Пожалуй, вы правы, это может стать началом нового этапа истории, — сказал он. — И вы сегодня же вместе со мной едете в Париж… — Деренталь был уверен, что Савинков это решение одобрит.
По дороге в Париж Фомичев готов был благодарить бога за собственную предусмотрительность — наконец-то он вовлечен в орбиту высших политических дел, ведь он давно уверен, что достоин вести работу на таком уровне! Теперь он собирался доказать это всем, и в том числе самому Савинкову, с которым ему до сих пор еще ни разу не удавалось даже словом перекинуться.
Однако после пятичасового разговора с вождем Фомичев пришел к выводу, что быть при высшем начальстве — дело нелегкое. Савинков устроил ему форменный допрос; он будто заведомо подозревал его по крайней мере во лжи. Вот когда чекистская легенда, хотя и в отраженном виде — через Фомичева, подверглась первой личной проверке Савинковым. Это был очень серьезный для нее экзамен. Но и здесь Фомичев невольно оказался активным помощником чекистов. В свою очередь, у Фомичева были все основания благодарить чекистов за то, что они разработали такую образцовую по достоверности легенду и разыгрывали ее так тщательно, с таким множеством неопровержимых жизненных деталей. Ведь малейший просчет в легенде стал бы его неотвратимой гибелью…
Как Савинков ни старался, он не смог обнаружить в рассказе Фомичева ничего сомнительного. Особенно тщательной проверке Савинков подверг беседу Фомичева с лидером «ЛД» Твердовым. И даже в пересказе он почувствовал, насколько непосилен был Фомичеву уровень разговора, предложенный руководителем «ЛД».
Савинков попросил Фомичева рассказать о Москве — как она выглядит внешне, и наугад спросил о гостинице «Новомосковская», где ему приходилось однажды останавливаться. Фомичев сказал, что он побывал в этой гостинице, и начал ее описывать. Савинков прервал его — ему показалось подозрительным, что Фомичев побывал именно в той гостинице, которую он назвал ему абсолютно случайно. И тогда Фомичев рассказал о своей встрече в этой гостинице с профессором Исаченко… Боже! Мир все-таки тесен! Савинков знал Исаченко! Даже поручал живущему в Праге своему брату Виктору добыть киевский адрес профессора, чтобы попытаться привлечь его к работе НСЗРиС. Описания внешности и характера профессора, сделанные Фомичевым, были абсолютно точными. Савинков отметил про себя умение Фомичева запоминать детали.
И все же Савинков еще на двое суток задержал Фомичева в Париже — он все обдумывал свое решение, советовался с Рейли, с Павловским, с Деренталем. Последнюю ночь перед отъездом Фомичева из Парижа Савинков почти не спал… В том, что в России есть эта организация «ЛД», он больше не сомневался. И у него не было основания не верить мнению Фомичева и Шешени о том, что связь их союза с «ЛД» таит в себе огромные возможности. Не говоря уж о том, что польские и французские генштабисты эти возможности «ЛД» давно почувствовали практически. И наконец, он понял, что действительно Шешеня и Фомичев явно не годятся вести на равных дела с лидерами «ЛД».
И Савинков решил: он примет в Париже представителя «ЛД». На большее он пока пойти не может…
Саша Зайченок отправилась за советом к своему непосредственному начальнику капитану Секунде. Он прочитал письмо Шешени и самым энергичным образом рекомендовал ей ехать. Для него было очень важно закрепить Шешеню в России, откуда тот посылал такой ценный материал, и, кроме того, иметь при московской пляцувке еще одного своего человека. Он знал, что Саша — хороший агент…
Наконец приехал из Парижа Фомичев. Теперь его прямо распирало от сознания собственной значительности.
— Мы находимся на пороге великих событий, — говорил он. — Вождь сказал мне, что наш союз будет делать историю.
Фомичев без конца повторял это — «вождь сказал мне». Передавая Зекунову письмо Савинкова для Шешени, он сказал:
— Вождь Шешене верит, но возможности его не переоценивает. Вождь именно так и сказал мне. Понимаете? Так что вы уж там не фантазируйте, а делайте только то, что мы вам говорим. Так и скажите Шешене. Он думает про меня — свояк, свояк, а за это прятаться нечего. Так ему и скажите. С моей-то стороны он всегда поддержку найдет.
Двадцать пятого февраля Зекунов и Саша Зайченок выехали из Вильно к границе. На вокзале их провожал капитан Секунда. Он был в светло-серой на меху шинели, он был красив, капитан Секунда, и взгляды дам на вокзале задерживались на нем чуть дольше, чем позволяли приличия. У капитана была достойная пара — Саша, статная, красивая, в непонятном, почти мужском костюме и сапожках на высоких каблуках. Зекунов рядом с ними выглядел бедным родственником. Капитан то и дело уводил Сашу от Зекунова и о чем-то говорил с ней. Зекунов поглядывал на них не без тревоги, он уже знал, что спутница у него решительная женщина и что во время перехода границы за ней нужен глаз да глаз. Перед отъездом на вокзал она показала ему, как ловко подвешена сумка с браунингом под мышкой левой руки и как быстро может она выхватить его при надобности.
— Ну, а стреляю я не хуже вашего брата, — добавила она.
Поезд медленно тронулся. Капитан Секунда элегантно отдал честь. Уплыло назад мрачное здание вокзала, и поезд окунулся в солнечный мир теплого февральского дня. Саша Зайченок, тревожно-счастливая, смотрела в окно и тихо повторяла:
— Как хорошо-то, как хорошо… — Но вдруг лицо ее затуманилось, она перекрестила грудь и сказала строго: — Радоваться буду, когда до Лени доберусь…
С этой минуты ее точно подменили. Она почти не разговаривала с Зекуновым, чемоданчик свой положила себе на колени и настороженно смотрела на пассажиров. Они сошли с поезда на маленькой приграничной станции и направились к границе по аллее подстриженных ив. Солнце скатывалось к горизонту где-то позади, и их тени устремлялись вперед все дальше и дальше. Саша шла, чуть отстав от Зекунова, и, когда он замедлял шаг, чтобы заговорить с ней, она ступала еще медленней, так он с ней и разговаривал — через плечо. Она, очевидно, хотела все время видеть его и наблюдать за ним…
— Люблю вот такую мягкую зиму, — оглядываясь назад, сказал Зекунов.
— Не застилай мне глаза… — угрюмо отозвалась Саша.
«Будь ты неладна», — думал Зекунов, шагая за своей далеко убежавшей тенью.
У развилки дороги их встретил командир польского пограничного поста, или, как называют у них, постерунка. В его доме они поужинали, и потом он повел их к границе. Поляка распирало любопытство — что это за люди? «Только за очень большие деньги можно пойти на такое дело», — думал он, с уважением и любопытством посматривая на Сашу.
В лесу возле оврага командир постерунка остановился.
— Дверь настежь, желаю удачи, — сказал он и, махнув им рукой, пошел назад, быстро растаяв в темноте.
Они дождались, пока его шаги стихли вдали, и стали прислушиваться к тишине пограничного леса. Ни звука, ни шороха в темной безветренной зимней ночи.
— Пошли, — шепнул Зекунов и стал спускаться в овраг.
Идти было нетрудно — за теплые дни снег улежался, а к ночи подмерз.
Зекунов уже сделал шагов десять по откосу, но шагов Саши позади не услышал. Осмотрелся и увидел, что она спускалась в овраг совсем в другом месте. Зекунов нагнал ее и схватил за руку.
— Прекратите дурацкую игру! Идите за мной! Спрячьте оружие! — шепотом приказал он.
Теперь Саша послушно шла позади в двух-трех шагах. Но браунинг продолжала держать в руке. Когда они остановились отдохнуть на дне оврага, Зекунов снова попросил ее спрятать оружие, но она будто не слышала его слов. И вдруг спросила:
— А кто помогает нам на той стороне?
— Наш человек из советского пограничного начальства. Можете не бояться, там мы как дома.
— Я не боюсь, — ответила Саша. — Я только не хочу оказаться курицей, у которой запросто откручивают голову.
— Будете махать оружием, скорей на беду напоретесь, — сказал Зекунов.
Саша промолчала.
Поднявшись из оврага, они вышли на хорошо знакомое Зекунову место возле пограничного столба. И как только они остановились возле разлапистой ели, от соседнего дерева отделилась темная фигура, и Зекунов узнал голос Крикмана:
— Здравствуйте! С благополучным переходом! Пошли…
Когда они выбрались из леса, уже начинало светать. Саша засунула пистолет в карман и держала его там в руке. В другой руке у нее был чемоданчик. Крикман предложил ей понести чемодан, но она сурово сказала:
— Сама справлюсь, не больная…
— Извините, — усмехнулся Крикман и быстро пошел вперед. Он был рад, что дождался наконец Зекунова, — уже шестую ночь подряд дежурил он у пограничного столба. А теперь он мог хотя бы на недельку оставить холодную корчму и отоспаться на своей минской квартире. Он шел мягким танцующим шагом и насвистывал веселенькую мелодию «ойры»…
Вдруг наперерез им из кустов выехал пограничник-кавалерист. Увидев идущих, он остановил коня и быстро изготовил карабин.
Крикман не верил своим глазам. С начальником погранотряда существует железная договоренность, и вдруг в день перехода здесь появился пограничник. Что такое? Что случилось?
— Стой! Руки вверх! — крикнул пограничник и приподнял карабин.
— Поднимите руки, — тихо сказал Крикман, а сам пошел к пограничнику, который тут же остановил его, наведя на него карабин.
Зекунов больше всего боялся за Сашу. Он слышал, как она щелкнула в кармане предохранителем браунинга и стала озираться по сторонам, словно выбирая, в какую сторону бежать. Зекунов сказал ей тихо:
— Не наделайте глупостей. Все сейчас уладится.
В это время Крикман вступил в переговоры с пограничником:
— У тебя что, глаз нет? Зажги фонарь! Перед тобой командир! — кричал Крикман так, что его голос эхом отдавался в лесу.
Яркий луч фонарика полоснул по фигуре Крикмана, потом по его спутникам.
— А штатские что тут делают? — спросил пограничник.
— Что надо, то и делают, не твоего ума дело, — продолжал орать Крикман. Он злился не на пограничника, который действовал совершенно правильно, а на командование, по оплошности которого произошла эта встреча.
— Почему это не моего ума? — обиделся пограничник. — Мы за все в ответе! А ну-ка, давай туда, по дороге, посмотрим, что ты за командир. И вы, вы тоже! — он осветил фонариком стоявших рядом Зекунова и Сашу.
Они пошли. Пограничник ехал за ними шагах в пяти, поторапливал:
— Шагай веселей! Не оглядываться!
Саша шла, плотно прижавшись плечом к Зекунову.
А когда впереди замигали огни, она зашептала, обдавая лицо Зекунова горячим дыханием:
— Давайте бежим! Вы направо, я налево!
— Нас перестреляют, как зайцев! Все уладится, — тихо ответил Зекунов.
В это время перед идущими точно из-под земли выросли два пеших пограничника. Конный с ними тихо переговорил, и они приказали Зекунову и Саше сесть на землю спиной к спине, а сами стали перед ними. Конный повел Крикмана на заставу…
Прошло минут сорок. Оказывается, очень трудно сидеть вот так, спина к спине, — каждый не хочет облокачиваться на другого, и оба сидят, утомительно выпрямясь. Разговаривать пограничники не давали. Стоило Саше произнести слово, пограничник, который стоял перед ней, говорил:
— Молчать, а то лицом в снег положу.
Между тем багровое солнце уже начало всплывать над горизонтом и все вокруг стало вдруг успокаивающе близким и понятным. Только что Саша на взгорке видела человека с распахнутыми руками, он даже головой покачивал, а сейчас видит, что вовсе это не человек, а просто сломанное дерево. Крикман вернулся на пролетке вместе с начальником погранотряда Волгиным, который поблагодарил пограничников за хорошую службу и приказал им следовать дальше по своему маршруту.
Он внимательно оглядел Зекунова и Сашу и сказал Крикману:
— Все же я хотел бы взять их к себе.
— Это типичное местничество, товарищ Волгин, — возразил Крикман. — Эти люди арестованы мной, и какая разница: я их доставлю в Минск или вы?
— Но они арестованы в моей зоне, — не сдавался Волгин.
— Я укажу это в рапорте, — успокоил его Крикман.
— Ну, смотрите, я проверю…
Волгин уехал к себе в отряд, а Крикман, Зекунов и Зайченок пошли дальше и вскоре подошли к церковке, возле которой их ждал приготовленный Крикманом возок. К вечеру они были уже в Минске, а там сели на поезд на Москву.
Устроились совсем неплохо — каждый получил по нижней полке. Стараясь не привлекать Сашиного внимания, Зекунов наблюдал за ней. Они сидели друг против друга. За окнами вагона было темно, а единственная свечка в фонарике над входом в вагон освещала только угол возле двери. На верхних полках уже храпели. Вдруг Саша приблизила свое лицо вплотную к лицу Зекунова и зашептала:
— Как я погляжу, вы тут все заодно с чекистами. Неужто и мой Леня тоже?
— Да что это вы? — оторопел Зекунов.
— А чего это вы были такой спокойный, когда нас задержали? — спросила Саша, заглядывая Зекунову в глаза.
— Я же сказал вам: со мной такое уже было, — ответил Зекунов. — Тот, что встретил нас на границе, абсолютно верный человек. Его сам Савинков знает. А этот, что приезжал, между прочим, тоже наш, только он умышленно пока в консервации, так сказать. Вот поживете в Москве, сами увидите, сколько у нас повсюду верных людей.
Саша откинулась к стенке и вроде задремала…
О том, что Зекунов обратно через границу прошел вместе с женщиной, Крикман сообщил в Москву в то же утро. Сообщил он и об опасном происшествии при переходе границы. Как потом выяснилось, произошло это из-за самой элементарной халатности.
Еще вчера чекисты не знали, как им поступить с женой Шешени. Да и с самим Шешеней тоже. Все, что было известно о Саше, настораживало. У нее был сильный и крутой характер. Она была хорошим агентом в польской политической полиции — сам Шешеня говорил, что бывали месяцы, когда она больше получала в полиции, чем на основной работе. Выказала она себя весьма способной и в делах коммерческих. Как она отнесется к тому, что ее муж работает на чекистов? Наконец, если она будет рядом с Шешеней, ее тоже придется подключать в игру. Пойдет она на это? А вдруг пойдет, но только для того, чтобы в удобный момент предать и попытаться спасти себя и мужа?..
Чем ближе была Москва, тем тревожней становилось Саше. Вокруг нее в вагоне были люди абсолютно ей непонятные, это были ее враги. Они разговаривали о своих делах, тоже ей непонятных и чуждых. Все вокруг было ей враждебным. Даже печальная песня, которую где-то впереди распевали негромко два женских голоса. И уже надвигалась грозная Москва. Саша так нервничала, что даже за своим чемоданчиком следила не так внимательно. Но она то и дело трогала рукой карман, где лежал браунинг. Заснеженное дачное Подмосковье уже отлетело назад, и в окне вагона потянулись неказистые с виду московские окраины.
— Это что, Москва? — удивилась Саша.
Зекунов кивнул:
— Она самая.
— Похуже польской. Деревни, — покачала головой Саша.
Вагон качнуло на стрелках, и тотчас день точно погас — поезд вошел под крышу вокзала и, замедляя ход, вытягивался вдоль перрона.
Сыроежкин стоял в таком месте, — мимо которого должны были пройти все приехавшие с этим поездом. Когда из вагонов хлынул поток пассажиров, он немножечко заволновался. Будь бы Саша Зайченок мужчина, тогда дело привычное и волноваться нечего. А тут ситуация деликатная, да и Федоров предупреждал, чтобы он рукам воли не давал и действовал убеждением. Легко сказать… А если у нее оружие?..
Но вот Сыроежкин увидел Зекунова. А рядом с ним шла высокая, красивая дивчина с аккуратненьким чемоданчиком. Выйдя из своего укрытия, Сыроежкин пошел им навстречу. Зекунов увидел его и издали заулыбался.
Они встретились, как хорошие приятели, обнялись и трижды расцеловались.
— Знакомься, Гриша, жена Леонида Даниловича.
— Простите, не знаю имени, — поклонился Сыроежкин.
— Александра Григорьевна, — низким голосом сказала Саша, озираясь по сторонам и уже видя совсем другую Москву — высокую, каменную. И вдруг спросила: — А Леонид Данилович где же?
— Леонид Данилович проводит очень важное совещание. Так уж получилось, Александра Григорьевна. Встретить вас послал меня. Просил извинить. Сюда, пожалуйста, тут у меня машина ждет.
Саша остановилась как вкопанная:
— Что еще за машина? Откуда?
— Как — откуда? Наемная. Таксомотор, иначе говоря, — пояснил Сыроежкин, улыбаясь. Он тоже волновался.
Саша шла дальше все медленнее и тревожно озиралась, будто искала кого-то в толпе пассажиров. Они вышли на площадь, и Сыроежкин показал на стоявший у подъезда автомобиль, у которого даже издали был виден укрепленный сбоку громадный, как скворечник, счетчик.
Пропустив вперед даму, вслед за ней в машину сели Сыроежкин и Зекунов. Саша и Сыроежкин сели рядом, а Зекунов — сбоку, на откидном сиденье. Машина дернулась и покатилась через вокзальную площадь, разворачиваясь к безлюдному Петровскому парку: на всякий случай брать Сашу было решено там — мало ли что, вдруг в ход пойдет оружие?..
Как только машина въехала в парк, Сыроежкин взглянул на Зекунова, и тот схватил Сашу за руку.
— Оружие в правом кармане, вон там… — сказал он.
Сыроежкин выхватил из Сашиного кармана браунинг, положил его себе в карман.
— Вы арестованы ГПУ. Вот ордер, — сказал он.
Саша смотреть ордер не стала — отвернулась. Она совершенно не сопротивлялась. Зекунов давно отпустил ее, а она все так и сидела — протянув вперед сведенные вместе руки.
Саша думала сейчас о своем Лене, ее сердце терзал только один вопрос: на свободе он или тоже взят чекистами? И еще ей было до слез жаль ценностей, которые лежали в ее чемоданчике, — все, что накопила она, дура, для своей будущей счастливой жизни с Леней.
Машина мчалась к центру Москвы — сперва по ухабистой Масловке, потом по булыжной Бутырской, стояла на перекрестках, пропуская гремучие трамваи, пугала извозчичьих лошадей и пешеходов.
Но ничего этого Саша Зайченок не видела. Слезы застилали ей глаза, а сознание мутилось от бессильной злости на судьбу и даже на себя, что, как последняя дура, сорвалась с места по первому зову, ничего не разузнав и как следует не проверив.
— Александра Григорьевна, вы не волнуйтесь, все будет в порядке… — сказал Сыроежкин, увидевший слезы на глазах арестованной.
Саша Зайченок механически повернулась на его голос и вдруг обнаружила, что рядом с ней сидит на диво красивый парень с золотистыми густыми волосами и большими голубыми глазами, которые смотрели на нее не без затаенного мужского интереса. В чем, в чем, а в этом Саша разбиралась. И в это мгновение она наивно решила, что он может ей помочь. Она готова была пойти на все…
Саша откинула назад голову и, чуть отодвинувшись, выпрямилась. Гриша с удовольствием разглядывал ее. Но это продолжалось недолго.
Машина въехала во внутренний двор ГПУ. Сыроежкин, как настоящий кавалер, выскочив из машины, подал руку даме, потом взял ее чемоданчик.
— Проследуем вон в ту дверцу… — галантно сказал он.
Лифт поднял их на пятый этаж, и через несколько минут Саша уже сидела в кабинете Пузицкого. Он допрашивал ее по всем правилам — с протоколом, с описью вещей, принадлежащих арестованной, и прочее и прочее.
Сначала ей пришлось дать о себе некоторые биографические справки. Обо всем, что касалось ее жизни в Белоруссии, она говорила охотно, она была достаточно умна и понимала, что ее работа горничной у скототорговца должна быть по душе чекистам. А вот про польскую свою жизнь она говорила уже менее охотно, хотя ее очень сбивал с толку этот добрый рыжеволосый дядька, который вел допрос. Он так внимательно и даже сочувственно слушал ее, что она понемногу разговорилась.
И вдруг:
— Что вы собирались делать в Москве по поручению польской разведки?
— Какой еще разведки? Про что это вы? — изумленно спросила Саша.
— Той самой, от которой в Варшаве с вами был связан капитан Гнешевский, а сюда вас снаряжал капитан Секунда, — разъяснил Пузицкий.
— Откуда это вам известно? Глупость какая…
— Это нам сказал Леонид Данилович Шешеня.
— Не мог он это вам говорить, — чуть слышно сказала Саша.
— Ну что же, придется этот вопрос выяснить. Значит, я записываю в протокол, что вы свою связь с польской разведкой отрицаете. Так?
— Отрицаю, — очень уверенно подтвердила Саша.
— Я только хочу предупредить вас, что по нашим законам за ложные показания полагается дополнительное наказание — тюремное заключение. Так что, может, нам лучше поступить так: поскольку про вашу связь с полицией нам рассказал Шешеня, завтра на очной ставке между вами мы все это и уточним. И если окажется, что ложные показания дал он, мы привлечем к ответственности его. Вы согласны?
Саша молча кивнула. Пузицкий подумал, что, пожалуй, не так уж эта Саша Зайченок сильна умом и волей, как про нее рассказывали Шешеня и Зекунов.
Ночь Саша провела в одиночке. А утром ее снова привели в кабинет Пузицкого. Сергей Васильевич удивился, как изменилась женщина за одну только ночь. Глаза у нее потухли, лицо обострилось и будто вытянулось книзу. Пузицкий видел, как она до белизны сжимала кулачки и стискивала зубы.
— Пригласите ко мне Леонида Даниловича Шешеню, — сказал Пузицкий в телефон.
Саша в ужасе вскочила и прижала руки к груди.
— Успокойтесь, Александра Григорьевна, — сказал Пузицкий. — Не надо пугать Леонида Даниловича, он и без того перенервничал за вас.
Дверь раскрылась, и в кабинет вошел Шешеня, чисто выбритый, в хорошо отглаженном костюме и при галстуке. На мгновение он остановился в дверях, глядя на жену недоверчиво и немного испуганно, а потом бросился к ней на подкашивающихся ногах.
Пузицкий тихо встал и вышел из кабинета…
Вскоре Леонид Шешеня и Саша переехали на приготовленную им квартирку на Арбате, и в операции против Савинкова появилась новая «площадка для действия», под которой в наглядной схеме операции было написано: «Действуют двое: Шешеня Леонид и Александра».
…Нет никакой возможности в письме развернуть все аспекты проблемы, возникшей перед Вами, а значит, и перед нами. Так что данным письмом я могу быть полезным Вам сугубо относительно.
Передайте Вашим новым знакомым, что я согласен встретиться с их человеком, если последний сможет приехать ко мне. Ничего им не обещайте и не обнадеживайте — у нас произойдет только встреча, только знакомство и взаимное осведомление…
Царская охранка называла Савинкова «хитрым конспиратором, способным разгадать самый тонкий план сыска». Об этой полицейской характеристике Савинкова вспомнил Феликс Эдмундович Дзержинский, когда беседовал с Федоровым в день его отъезда в Париж.
— Что думаете об этом, Андрей Павлович? — спросил Дзержинский.
— Понимаю, что будет нелегко, — ответил Федоров.
— А я знаете, что думаю? — энергично заговорил Дзержинский. — Для русской полиции, у которой главным методом работы были подкуп и провокации, Савинков мог быть и гением конспирации. Для нас главная опасность в его политической прожженности. Понимаете? Вот у вас все продумано, особенно то, что связано с нашей «ЛД». Но ведь вам придется разговаривать с ним не только об этом. Сам Савинков будет предлагать тему разговора, и всякое, даже самое малое ваше сопротивление такой свободе разговора может его насторожить. Понимаете? — Каждый раз произнося это «понимаете», Дзержинский поднимал лицо, колко выставляя вперед свою бородку. — А в безграничном океане тем, подвластных Савинкову, вас могут ожидать такие ловушки, которые мы здесь, в Москве, предусмотреть не в состоянии. Вот здесь ваша главная опасность, Андрей Павлович. Будьте начеку!..
— Буду, Феликс Эдмундович.
— Последнее… — Феликс Эдмундович поднял лицо, помолчал немного, опустив глаза, и сказал: — Да, да, можно… Я вот о чем. Когда вам нужно будет по ходу схватки нанести Савинкову особенно чувствительный удар, напомните ему об Азефе. Верно, товарищи? — спросил Дзержинский, переводя взгляд на сидевших в стороне Артузова и Пузицкого. Он отжал в кулаке бородку и продолжал: — Да, да, это следует использовать… Когда он вас будет спрашивать, почему не все в «ЛД» проникнуты к нему религиозным уважением, вы к тому перечню причин, который мы выработали, прибавьте еще и эту — мол, есть в руководстве «ЛД» и такие люди, которые, мягко говоря, не понимают, как вам удавалось быть террористом, столь долго действовать рядом с Азефом и избегать серьезных столкновений с полицией. А потом в Севастополе совершить фантастический побег из тюремной крепости… И смотрите внимательно — как он это съест? Мне думается, что такой вопрос должен вывести его из равновесия, а нам это на руку. Как, товарищи? Согласны?
— Это можно… — подумав, ответил Федоров. — Но не получится ли перебора? Возьмет он и пошлет нас к чертям со всеми нашими подозрениями и непониманиями.
— Не пошлет, Андрей Павлович, — твердо сказал Дзержинский. — Мы ему нужны как воздух! Все снесет за «ЛД»! Все!
Настала пора прощаться. Дзержинский встал, прошелся вдоль стола и сказал стоящему перед ним Федорову:
— Вы, беззащитный, лезете в логово голодного волка — такова объективная оценка ситуации. Но, правда, мы, чекисты, народ костлявый, нами недолго и подавиться. Впрочем, это уже тенденциозная оценка собственных возможностей. А фокус-то в том, что без второй позиции нельзя правильно решить первую. Понимаете?
Федоров молча кивнул головой. Дзержинский окинул взглядом небольшую ладную фигуру Федорова, наклонил голову и как бы исподлобья посмотрел ему в глаза.
— Андрей Павлович, дорогой, — очень сурово сказал Дзержинский, и по лбу его пошли глубокие складки. — За жену не беспокойтесь, сам прослежу… товарищи… — Феликс Эдмундович приподнял голову и сказал жестко: — А если вдруг?.. Целью моей жизни будет найти его хоть на краю света. Так ему и скажите. Я серьезно говорю — скажите. Он знает меня, знает… — Дзержинский усмехнулся. — Что-то я нехорошо размахался руками: я да я. Это вы в опасное дело идете, вы… Счастливо вам… — Дзержинский крепко сжал руку Федорова и повторил: — Счастливо вам, Андрей Павлович…
На этот раз Федоров шел через границу один, и поэтому Крикман ждал его в своей корчме. Хозяин корчмы теперь уже был уверен, что его жилец тоже занимается контрабандой, только дела ведет куда крупнее, чем он сам. То, что красный пограничник является в то же время контрабандистом, никакого недоумения у хозяина корчмы не вызывало, он считал нэп той счастливой эрой предпринимательства, когда только последний идиот мог стоять в стороне от денежных дел.
Вот и сейчас, открыв дверь и увидев Федорова с большим чемоданом, хозяин корчмы тяжело вздохнул и почти трагическим жестом показал на дверь Крикмана.
Федоров и Крикман поздоровались и, не разнимая рук, весело рассматривали друг друга.
— Вон вы какой! — смеялся Федоров, вглядываясь в обожженное морозами, худощавое лицо Крикмана. — А что? Так я вас себе и представлял. Только казалось, что ростом вы повыше.
— В темноте все собаки на волка похожи, — смеялся Крикман.
Они сели за стол у окна, распахнутого в сад, в заросли малинника, уже обсыпанного молоденькой листвой. Там, в малиннике, послышался шорох.
— Не беспокойтесь, — сказал Крикман. — Это хозяйская дочка. Судя по всему, жертва полковника Павловского. Она сейчас сюда явится — как только кто придет, она тут как тут. Посмотрите, какая красавица…
В этот момент дверь открылась и в комнату вошла босоногая, одетая в дешевенькое ситцевое платьице высокая девушка с точеным, белым лицом, на котором сияли и в то же время отсутствовали большие зеленоватые глаза под тонкими, как ниточки, бровями.
— Вы меня убивать не будете? — безмятежно спросила девушка.
— Успокойся, Сима, тебя никто не тронет, — сказал ей Крикман.
Она тихонько засмеялась и, подойдя к Федорову, приблизила к нему свое прекрасное лицо, нежно погладила его по волосам и, хлопая в ладоши, выбежала из комнаты.
— Никак не могу привыкнуть… — вздохнул Крикман. — Как вижу ее — сердце болит. У нее на глазах мать убили, а что они с ней сделали, и представить немыслимо.
— Ну что ж, Ян Петрович, придет час — мы до Павловского доберемся и счет предъявим… за все…
— Наверно, трудно вам… с ними? — спросил Крикман. — Я бы, пожалуй, не выдержал. Мало рожи их видеть, ведь еще надо под них подделываться. Мне тут тоже приходится хозяину корчмы подыгрывать, что я, как и он, контрабандой балуюсь. Так и то еле удерживаюсь… Между прочим, ко мне прямо напролом лезет с гешефтами начальник польской стражницы поручик Томашевский. Закажи я ему министра продать — притащит, честное слово! Спекулянты проклятые! И вообще у меня такое впечатление, что границу у них охраняет не стража, а кулачье, которое они расселили вдоль границы. Эти — звери. Вот тот, через которого лежит ваш путь в Вильно, руками задушил нашего пограничника — в метель парень нечаянно перешел границу. И пяти шагов не сделал. Так мало ему, что убил. Испохабил и потом гвоздями распял его на пограничном столбе.
— Зря вы мне это рассказали, — сказал Федоров. — Пока не надо бы…
— Это вы бросьте, я уже сам к нему примерился. Вот только вашу операцию закончим, я ему помогу в рай устроиться…
В полночь, когда они прощались возле пограничного столба, Крикман, пожимая руку Федорову, спросил тихо:
— Когда обратно?
— Точно сказать не могу. Три дня можете отдыхать, а потом ждите… сколько терпения хватит.
— Теперь не зима — одно удовольствие, — весело сказал Крикман. — Счастливо. Пока…
Так они и расстались — посреди теплой весенней ночи и между двух затаившихся друг против друга миров. Межи этой — хоть с огнем ее ищи — не было видно. Крикман возвращался в свою корчму, а Федоров шел прямо на запад, и оба они вдыхали пьяный воздух весны и ощущали плывущее над землей тепло. Выбравшись из оврага, Федоров уже привычно свернул к хутору. Хозяин хутора точно ждал его — стоял на высоком крыльце своего осанистого дома с беленым кирпичным фундаментом. Его скрывал козырек над крыльцом, и Федоров вздрогнул, услышав из темноты басовитый голос:
— Проше, пане, сюда…
В хате было чисто. На столе горела свеча. Ее качающийся свет ложился желтоватыми бликами то на белую скатерть, покрывавшую большой стол, то на пестрые дорожки, постеленные на полу. Хозяин — грузный, неповоротливый, со сна опухший, в длинной, до колен, полотняной рубахе — неумело лебезил перед Федоровым.
Он зажег большую яркую лампу и разбудил жену.
— Быстренько ужин нам с паном дорогим поставь, — распорядился он, и Федоров понял, что расположение капитана Секунды к людям, идущим из России, было известно уже здесь.
Хозяин снял со стола скатерть и начал аккуратно ее складывать. Федоров видел его корявые, узловатые пальцы и думал, как он этими руками распинал мертвого красноармейца на пограничном столбе. Сели за стол.
— За бога единого давайте выпьем! За молитву единую — чтобы сгинули со света красные дьяволы! — неторопливо говорил хозяин, смотря то на гостя, то на зажатый в руке стакан с мутной самогонкой.
Федоров только чуть пригубил, сказал, что болен печенью, и не стал пить. Хозяин выпил один стакан, потом другой. Он долго не пьянел, Федоров сидел с ним целый час и слушал его медленные речи об устройстве жизни и о том, кому надо дать жить, а кого — к ногтю. Только после третьего стакана его забрало, он стал наваливаться на стол и всхрапывать. Хозяйка ловко подхватила его под руки и потащила в спальню.
Федоров вышел из дому и сел на ступеньках крыльца. Ночь показалась ему душной. Только чуть ощутимо веяло прохладой со стороны леса. Какая-то птица уныло и однообразно, с равными паузами кричала в поле, все время перемещаясь все дальше и дальше к горизонту. И вдруг Федорова охватила жуткая тоска. За всю его беспокойную чекистскую жизнь второй раз так его прихватило. Первый раз — в девятнадцатом году, когда сидел он в тюрьме деникинской контрразведки и ждал смерти. И вот теперь… Но тогда ему было полегче, был он один на белом свете, и смерть для него была, как говорится, сугубо личным делом. Теперь дело другое — в Москве осталась его курносая Анка и с ней… Еще не известно, кто это будет. Хотелось бы парня… Федоров смотрел в плотную темноту ночи и видел свою Анку. Видел ее такой, какой была она перед ним еще позавчера, в час прощанья. И что с ней такое стряслось? Вдруг заплакала и говорит: «Почему такая судьба выпала нам? Люди живут как люди, а мы из тревоги не вылезаем — только и знаем, что прощаемся. Долго так будет?» А ведь в их совместной жизни бывали времена куда тяжелее нынешнего, особенно на гражданской войне, и никогда она так не говорила… Наверно, это оттого, что скоро рожать… Первый раз ведь. Боится. Как он старался развеять ее страх! Спрашивал: «Неужто ты первая из всех на земле рожать собралась?» Она смеялась, а в черных ее глазах были слезы и тоска…
…В самом деле — жизнь у них без минуты покоя. За все время, что они с Аней в Москве, не было вечера, который они могли бы провести вдвоем как вздумается… А теперь у них будет ребенок… Это счастье… Они оба ждут его… Но в их комнатке всего семь метров… И на кого оставлять малыша, когда Аня пойдет работать?
«Неужели только по старости покой положен? Ведь мы такие же люди, как все, и нервов у нас со всеми поровну. А сколько этих нервов я оставлю сегодня вот здесь, в избе этого палача? И завтра в Вильно? И потом там — в Париже… Одна эта поездка к Савинкову потребует столько сил души, сколько другой за всю жизнь не израсходует…»
Федоров понимал, что такие мысли никак не укрепляют его волю, но отмахнуться от них не мог.
Хозяин хутора сообщил по начальству о прибытии Мухина, и утром за ним на бричке приехал польский пограничник. Он доставил Федорова на приграничную железнодорожную станцию и помог сесть в поезд.
В Вильно его встретил на вокзале сам капитан Секунда. На этот раз капитан был очень осторожен в своих требованиях — ему, видимо, сказали, чтобы он не лез напролом. А Федоров, наоборот, был теперь заметно покладистее.
— Вы прошлый раз просили помочь вам… как это у вас там называется?.. внедрить, что ли, ваших агентов. Я не напутал? — небрежно спросил Федоров.
— Да, да, в штаб Западного фронта, — подсказал Секунда. Эту просьбу он пересылал Шешене с Зекуновым.
— Плохие мы вам помощники — вот забыл даже куда, — сказал Федоров и добавил доверительно: — Все в порядке. Можете передать своим людям вот этот адрес, пароль и фамилию… — Федоров извлек из-за обшлага брюк смятый комочек бумаги, отдал его капитану и долго вытирал руки носовым платком.
— Это замечательно, замечательно! — повторял капитан Секунда. — Я вижу, это писал пан Шешеня?
— А кто ж еще?
— А что у вас в чемодане?
— Хотите проверить? — усмехнулся Федоров.
— О нет, пан Мухин! — поднял руки капитан Секунда — никак он не может приспособиться к этому типу. — Просто я очень жадный человек.
Федоров молча встал из-за стола, открыл чемодан и вынул из него два объемистых пакета.
— Это вам от Шешени и Зекунова…
Капитан Секунда отложил пакеты в сторону.
— Когда вы собираетесь в Варшаву?
— Хотелось бы сегодня же.
— Все будет обеспечено. А сейчас вас проведут в отель, где вы сможете пообедать и отдохнуть до поезда…
На другой день утром Федоров был уже в Варшаве, на квартире Философова. Они сидели за столом, который был завален образцами подпольных изданий «ЛД», привезенных Федоровым для показа и консультации…
В Москве при обсуждении хода операции было обращено внимание на то, что Философов и Шевченко подолгу остаются вне игры, а значит, и вне чекистского контроля, меж тем оба они чрезвычайно опасны. Кроме того, нельзя было превращать их только в порученцев для связи с Савинковым. Для начала было решено — учитывая, что Философов является редактором газеты и директором издательства, попросить его проконсультировать подпольные издания «ЛД»…
В течение недели три сотрудника контрразведки во главе с Демиденко подбирали из изъятых при обысках наиболее слабые антисоветские брошюрки и листовки. Эта макулатура сейчас и лежала на столе между Философовым и Федоровым. Каждую брошюрку и листовку Философов внимательно осматривал и прочитывал.
— Вы располагаете полиграфической техникой лучшей, чем мы, — говорил Философов, глядя поверх раскрытой брошюры на Федорова.
— Не удивительно, Дмитрий Владимирович, — отвечал Федоров. — Нас обслуживает одна из лучших московских типографий, ее директор — наш верный человек. Мы спокойно могли бы печатать там и вашу газету, — с улыбкой добавил он.
Философов начинает критиковать изданные «ЛД» материалы. А Федоров в это время думал: очень хорошо, что Философову придумана эта деятельность, он горд сейчас своей ролью критика и учителя и, значит, менее бдителен. Федоров слушал Философова поначалу серьезно, затем на лице его стала блуждать улыбка, и, наконец, он несколько смущенно рассмеялся. Философов замолчал, смотря на него с недоумением и чуть обиженно.
— Ей-же-ей, смешно получилось, — сказал Федоров. — Я сам тащил эту тяжесть и, выходит, на свою голову.
— Почему? — не понял Философов.
— Так я же являюсь главным сочинителем всего этого.
Теперь рассмеялся и Философов.
— Простите великодушно, но я этого не знал.
— Извиняться незачем. Всегда лучше знать правду, а не ее вариант, причесанный вежливостью, — сказал Федоров.
Философов покровительственно заметил:
— Но масштаб вашей издательской деятельности вызывает уважение.
Федоров помолчал, словно обдумывая, говорить или не говорить; потом тряхнул головой:
— Но если опять же обратиться к непричесанной правде, у меня такое впечатление, что все эти наши издания — стрельба холостыми. Мы не знаем — как, а кроме того, мы боимся все это широко распространять.
Федоров замолчал, вопросительно глядя на Философова.
— За правду — правду, — мягко ответил Философов. — Главная беда ваших изданий, Андрей Павлович, не в этом. Вы сами хорошо сказали — холостые выстрелы. То есть выстрелы без пуль. И даже — без мелкой дроби. В ваших изданиях отсутствует конкретность призыва, нет точной цели. Вы обещаете какое-то идеальное общество в идеальной России и молчите о том, что для России сейчас путь к светлым идеалам лежит через кровь и грязь, через борьбу не на жизнь, а на смерть. А вы между тем едете к Савинкову — к идеальному человеку дела. Борис Викторович, как никто из современных политических деятелей, стоит обеими ногами на земле и не терпит абстракции. В суждениях же он очень резок, к этому вам нужно приготовиться. Может быть, даже лучше вам не везти в Париж эти издания, — сочувственно сказал Философов. — Советую вам, старайтесь отвечать Борису Викторовичу немногословно. И внимательно слушайте его — ведь он остался один такой на этом берегу нашей борьбы за будущее России, об этом следует помнить, общаясь с ним.
— По правде сказать, я этой встречи побаиваюсь.
— Ну что ж, я вас понимаю…
Польский паспорт и французская въездная виза были получены удивительно быстро — очевидно, об этом позаботилась польская разведка. И когда Федоров тревожно засыпал в темном купе мчавшегося на запад поезда, обгоняя его, по проводам летели слова Философова, и их слушал в Париже Борис Савинков:
— Он производит впечатление глубоко интеллигентного и искреннего человека. А представляемое им… назовем, собрание выглядит вполне реально, хотя и парадоксально беспомощно. Передо мной сейчас лежит куча привезенных им изданий. Детский лепет. Я посоветовал ему не везти их в Париж.
— Вы ему доверяете? — уже второй раз спрашивает Савинков.
И второй раз Философов уклоняется от прямого ответа и снова говорит об интеллигентности Федорова, о его безусловном уме и образованности. И даже о том, что Федоров очень привлекателен внешне.
— Спасибо, Дмитрий Владимирович, и на этом, — сердито произносит Савинков и вешает трубку. Он возвращается к столу, за которым сидят Александр Аркадьевич Деренталь и Люба. Они в этот вечер гуляли по весеннему Парижу и зашли к Савинкову выпить на ночь сухого вина.
— Он в пути. Едет из Варшавы сюда, — торжественно объявил Савинков.
— Ой, как интересно! — тихо воскликнула Люба, округлив свои красивые черные глаза.
Деренталь взглянул на нее с насмешливой улыбкой и обратился к Савинкову:
— Он везет нам в чемодане Россию?
— Завяжите, ради бога, мешок с глупостью, — обрезал его Савинков, и это больше ответ за насмешку над Любой. — С этим типом, что едет к нам, я разберусь сам, я перетрясу его сверху донизу, и он предстанет передо мной голенький — не таких видали. Но, судя по всему, эта организация «ЛД» действительно существует. Больше того, если нам не удастся воспользоваться ее возможностями, мы можем оказаться банкротами.
— Это очень опасно, — заметил Деренталь.
— Еще бы! — воскликнул Савинков. — Мы можем оказаться посмешищем перед всем миром.
— Вы не поняли меня. Я считаю опасным ваше мнение, апропо, что «ЛД» существует, — это может ослабить вашу бдительность.
— Не беспокойтесь. И не вам учить меня бдительности. Я хочу от вас другого. Эта «ЛД» начисто отметает всякую опору на иностранные круги. Как в связи с этим держаться нам?
— А мы разве обязаны перед ними отчитываться?
— Они, Александр Аркадьевич, живут не на луне, а в России. И если хотите, эта их позиция в отношении иностранной помощи самое убедительное доказательство достоверности организации, ибо только чистоплюи из среды русской интеллигенции могут дойти до такого абсурда — заведомо отказаться от какой бы то ни было иностранной помощи.
— Если их испуг вызван опытом прошлого, — очень серьезно советует Деренталь, — можно говорить об изменившейся обстановке и о совершенно других целях, стоящих теперь перед нами. Цели у нас и у этой «ЛД» вполне соединимые. А раньше… Можно сказать, что тогда иностранные державы хотели попросту оккупировать Россию и этой ценой ликвидировать большевиков. Мы, мол, в запале борьбы пошли на это, но никогда не собирались мириться с оккупацией. Теперь же иностранная интервенция вообще невозможна — Советская Россия дипломатически признана многими государствами мира. Но ненависть к большевикам не только осталась, но и возросла, и Запад готов пожертвовать огромные суммы на свержение большевиков, причем без всяких предварительных условий и требований. Так почему нам нужно отказаться?..
— Да, да… На этой струнке поиграть можно, — согласился Савинков и спросил: — А если они потребуют доказательств, что мы принимаем сейчас помощь без предварительных условий?
— Я могу состряпать убедительный документ…
— Только чтобы не случилось как в Польше с опровержением советской ноты.
Деренталь хотел сначала промолчать, но не выдержал — огрызнулся:
— Надо быть объективным, Борис Викторович, мои ошибки — только бледная тень ваших.
Еще совсем недавно Савинков не простил бы такое Деренталю, но сейчас ему мешает все тот же их «мужской разговор» по поводу Любы. Савинков чувствует себя виноватым перед Деренталем, и это его еще больше раздражает, выбивает из равновесия.
Деренталь обиделся и ушел. С ним ушла и Люба. А Савинков все еще кипел и не мог простить себе, что сразу не поставил Деренталя на место и вынужден был выслушать его наглое заявление об ошибках.
Вдруг он вспомнил, какое ответственное дело у него завтра. А этот болтун, вместо того чтобы помочь, взвинтил ему нервы и смылся.
— Вы негодяй! — крикнул Савинков двери, уже давно закрывшейся за Деренталем…
…Б. В. Савинков представляет собой наиболее опасный тип противника монаршей власти, ибо он открыто и с полным оправданием в арсенал своей борьбы включает убийство. Слежка за ним и тем более предотвращение возможных с его стороны эксцессов крайне затруднительны тем, что он является хитрым конспиратором, способным разгадать самый тонкий план сыска. Близкие ему и хорошо знающие его люди обращают наше внимание на сочетание в нем конспиративного уменья и выдержки с неврастеническими вспышками, когда в гневе или раздражении он способен на рискованные и необдуманные поступки…
Андрей Павлович проснулся очень рано. Чуть приоткрыв глаза, он близко увидел улыбающееся лицо Фомичева, и ощущение страшной опасности обожгло его. «Я должен был, черт побери, проснуться раньше его», — выругался он.
— Доброе утро, Андрей Павлович, — тихо приветствовал его Фомичев. Лицо у него было серое, помятое. Он почти всю ночь не спал и завидовал безмятежно похрапывавшему Федорову. Еще вчера гордый тем, что оказался вовлеченным в дела на высшем уровне, ночью он стал испытывать тревогу и даже страх по поводу того, что он скажет Савинкову. Ему очень хотелось появиться перед вождем человеком смелым (он только что из России), хорошо осведомленным, готовым ответить на любой вопрос. Он вдруг обнаружил, что знает о русских делах очень мало, а то, что знает, получил из рук Шешени. Сам же он только встречался с профессором Исаченко и присутствовал на заседании бюро московского отделения НСЗРиС… И тогда Фомичев решил, что его может выручить Федоров с его делами «ЛД», которые должны вызвать у вождя главный интерес. И снова он пожалел, что весьма далек и от федоровских дел и от самого Федорова. И конечно же, Савинков сразу это заметит. Фомичев наклонился еще ближе к Федорову:
— Нам бы надо договориться, как мы будем все докладывать Борису Викторовичу.
— Иван Терентьевич, — укоризненно произнес Федоров и взглядом показал на спящего в кресле рядом с Фомичевым не то монаха, не то священника в черной рясе, с серебряным крестом на цепи, зажатым в сцепленных на коленях руках. «Нет, дорогой, — про себя ответил Федоров, — я ни о чем с вами сговариваться не намерен, вы должны действовать вполне самостоятельно, только тогда вы и ценны для меня…»
Федоров отвернулся к окну и глядел на чистенькую, уютную, всю в весеннем буйном цветении французскую землю. Разноцветные домики среди белых, розовых и голубых садов. Раннее утро, но люди уже холят кормилицу-землю. Вот старик, став ногой на лопату, поднял голову, сдвинул на затылок мятую шляпу и равнодушно смотрит на мчащийся поезд. Молодая женщина в белоснежном чепчике и длинной ярко-багровой юбке, нарядная, точно на бал собралась, держала, обняв за шею, теленка: наверно, боялась, как бы он не попал под поезд. От одинокого хуторка, стоявшего у самого полотна, за поездом погнался косматый пес, он бежал рядом с поездом, смешно подскакивая, и лаял… Все это пестро и неустойчиво виделось Федорову и мгновенно отлетало. Все чаще поезд пересекал шоссейные дороги; там, перед опущенными шлагбаумами, стояли крестьянские повозки.
Появилась параллельная железная дорога, по ней катились, точно нарисованные ребенком, вагончики и кудряво дымил паровоз. Стало чувствоваться приближение большого города. Федоров заглянул вперед и увидел низкую тучу над горизонтом — это уже был Париж.
Все увиденное в его сознании задерживалось разве на секунду-другую, он обязан был все видеть, хотя бы из чувства осторожности. Но вся эта летящая в окне жизнь была ему совершенно чуждым и не интересующим его миром. И если он сейчас волновался, что скоро будет в Париже, то только потому, что там был Савинков. Это умышленное нелюбопытство ко всему, что не касалось дела, он обнаружил в себе еще в Москве, когда друзья говорили ему: «Счастливец, ты увидишь Париж», — а он почти не понимал, о чем они говорят: «Ну и что из того? Увижу ли я Савинкова — вот что главное!»
Монах или священник проснулся, но тотчас закрыл глаза и долго шевелил губами, наверное, повторял утреннюю молитву. А потом спросил у Фомичева:
— Мосье постоянно живет в Париже?
Фомичев не знал французского и глупо закивал головой.
— Нет, мы с другом едем в Париж первый раз, — ответил Федоров.
Монах закатил зрачки и сказал негромко, будто про себя:
— Великими соблазнами наполнен этот город…
Федоров улыбнулся:
— Человек, расположенный к пороку, найдет великие соблазны и в самой глухой деревне.
Монах с интересом посмотрел на Федорова.
— Нравы большого города содействуют порокам, — сказал он.
Федоров промолчал и стал смотреть в окно. «Черт с тобой и с твоими пороками, — думал он. — Мне уже нужно думать о том, как я начну разговор с Савинковым».
Тревоги Фомичева были на его лице, но Федоров рассеивать их не собирался: чем больше Фомичев будет перед Савинковым самим собой, тем лучше.
В туалетной комнате, умываясь, он увидел себя в зеркале — на него хмуро смотрел усталый мужчина с черной, какой-то не устоявшейся бородкой и густыми черными бровями. И глаза у него были отрешенные, обращенные в себя. «Веселей, дружище», — сказал себе Федоров, и тот, в зеркале, вдруг подмигнул ему и рассмеялся.
Поезд уже ворвался в окраины Парижа. Еще по-прежнему было много зелени и цветущих деревьев, но каменные творенья людей — их дома — жались друг к другу все теснее, поднимались все выше, делались больше. И наконец поезд, упруго тормозя, вошел под крышу вокзала. В вагоне стало сумеречно. Все засуетились…
В квартире Савинкова заканчивалась подготовка к встрече гостей. Только что явился Павловский, — как всегда, в своем военном френче без погон и в начищенных до блеска, не раз уже ремонтированных сапогах.
— Я изменил свой план, — сказал ему Савинков. — Сегодня с Мухиным наедине говорить не буду. Мы поговорим втроем: он, Фомичев и я. Но, как условились, вы будете в соседней комнате; если я говорю: «Напрасно вы приняли нас за дураков», — вы входите и делаете свое дело. Решили — как?
Павловский вынул из кармана короткий кинжал.
— Чтоб никаких недоразумений с полицией! — отвернулся Савинков.
— В Сене обнаружат труп, который никто не сможет опознать, — вот и все, — пряча кинжал, сказал Павловский.
Когда в передней раздался звонок, Савинков, несколько помедлив, пошел открывать.
Перед ним стоял мужчина лет тридцати пяти, в черном, по моде сшитом в талию пальто с узким бархатным воротником и в темной короткополой шляпе. Он был похож на профессора или преуспевающего врача. А из-за его спины выглядывала знакомая Савинкову подобострастно и боязливо улыбающаяся физиономия Фомичева.
— Это мы, Борис Викторович… мы прибыли, — скороговоркой пробормотал Фомичев.
— Прошу, — посторонился Савинков, пропуская гостей.
Они прошли в комнату, которая считалась столовой, и сели за большой овальный стол, накрытый простой льняной и далеко не свежей скатертью. Вокруг стола стояли пять стульев и одно жесткое кресло, в которое сел хозяин. Федоров заметил, что квартира выглядит очень бедно, даже подчеркнуто бедно, — на окнах не было ни гардин, ни занавесок, стены были голые, а старые обои — в пятнах. Интересно, Савинков действительно здесь живет или это квартира для служебных встреч?
— Вы рассчитывали увидеть меня утопающим в роскоши? Особенно после того, как мои люди в Варшаве закатили вам встречу в самом дорогом отеле?
Федоров благодарен Савинкову — своим вопросом тот вовремя напомнил ему, что он имеет дело с умным и наблюдательным человеком.
— Поверьте мне, у нас действует суровый закон: каждую копейку только на борьбу, — продолжал Савинков.
— Лично мне во всем больше импонирует скромность, — ответил Федоров. — А люди, живущие в роскоши, мне странным образом напоминают свинью, стонущую от блаженства посреди лужи.
— Абсолютно согласен с вами! — весело воскликнул Савинков. — Причем свинья вызывает меньшее отвращение. Верно?
— Конечно, — улыбнулся Федоров.
У Савинкова был план: сегодняшнюю встречу провести легко, бездумно и почти без политики и дела — это должно усыпить бдительность гостя.
— Я хотел в Варшаве сам уплатить за отель, — небрежно сказал Федоров, — но портье сказал мне, что уже уплачено, и намекнул, что уплачено ведомством, достаточно богатым. Видите? Бережливых всегда принимают за богатых.
Лицо Савинкова неподвижно, но Федоров знает: то, что он сейчас сказал, должно встревожить его собеседника. И действительно, Савинков в это время думал: «Вот как может быть — десять человек скрупулезно соблюдают конспирацию, а все поставит под удар один болтливый портье». Савинков, конечно, догадывается, кто оплатил гостиницу.
— Как вам Париж? Вы здесь впервые? — любезно спросил он гостя.
— Он мне так много снился и я так много о нем читал и думал, что сегодня увидел его, как старого знакомого. Но после Москвы все европейские города кажутся мне дремлющими в сладком покое.
— Москва так бурлит? Так активна? — с искренним интересом спросил Савинков. — Она же всегда была по-купечески сонным городом. Я, признаться, никогда ее не любил.
— Видите ли, нынешнее бурление Москвы — особое, — ответил Федоров. — Если говорить о чисто внешнем оживлении, то в Париже оно больше. Но я имею в виду какое-то подспудное, что ли, бурление. Пожалуй, я не смогу вам это хорошо объяснить, но, знаете, в Варшаве мне спалось так крепко, так спокойно, как никогда в Москве.
— Страх?
— Может быть. Но только не примитивный страх за свою шкуру. Один мой друг, университетский профессор, говорит, что мы должны быть благодарны за одно большевикам — они научили нас бояться за судьбу России и чувствовать себя ответственными за нее.
Федоров был спокоен, нетороплив и говорил с такой подкупающей простотой и убедительностью, что Савинков невольно поддался обаянию его речи — прекрасной чистой московской речи.
— Это изумительно! — воскликнул он восторженно. — Как раз вчера я тоже думал именно об этом. Изумительно! И вдвойне изумительно, что в России тоже почувствовали это. А?
Савинков взглянул на Фомичева, и тот закивал своей маленькой гусиной головой на длинной шее.
— И вы, Иван Терентьевич, поняли, почувствовали это, находясь в Москве? — удивленно спросил Савинков.
— Почувствовал, Борис Викторович, еще как почувствовал! — торопливо забормотал Фомичев своим тихим голосом, но Савинков посмотрел на него недоверчиво и снова обратился к Федорову: этот Федоров ему положительно нравится.
— Как живет Москва?
— Нэп сделал жизнь Москвы странной, я бы сказал, призрачной. В городе есть все, продаются даже бананы, а в ювелирных магазинах — брильянты. И абсолютно все покупается. Очень хотелось, чтобы покупали только большевики. Но увы, они, пожалуй, самая непокупательная часть населения, у них очень жесткий так называемый партмаксимум жалованья, на которое за ананасами не разбежишься. Наибольшей покупательной способностью обладают ремесленники и рабочие высоких квалификаций. Еще военспецы и специалисты из трестов, из нэповских фирм… — отвечал Федоров и видел, с каким напряженным интересом слушал его Савинков. — Вообще следует заметить, что нэп совсем не такая смешная и нелепая затея, как об этом пишут в западной печати, особенно в русской… — продолжал Федоров, но Савинков перебил его быстрым вопросом:
— Откуда вы там можете знать, что пишут здесь?
— Наиболее глупую писанину большевики цитируют в своих газетах; кроме того, члены нашей организации, причем многие, ездят за границу в служебные командировки, привозят оттуда газеты и различные издания, — услышал Савинков неторопливый, полный скрытого яда ответ. — Так вот, не так все глупо, — дескать, сперва буржуазию уничтожили, а теперь сами ее воссоздают. Во-первых, никто буржуазию не уничтожал, у нее только отняли самовольно захваченную ею материальную власть над страной. Промышленность и торговлю в свои руки взяло государство. И когда оно это сделало и тем исключило возможность реставрации материальной власти буржуазии, большевики решили допустить ограниченную деятельность буржуазии в сфере государственной экономики, обложив ее громадным, сдерживающим ее мечты налогом. И теперь эта буржуазия вольно, а главным образом невольно участвует в укреплении экономики большевистской России. Попробуйте откажите после этого в недюжинном уме Ленину! А что пишут западные газеты? Как говорят в Москве, бред сивой кобылы.
Савинков даже не улыбнулся. Он держал в кулаке свой до синевы выбритый подбородок и смотрел куда-то мимо Федорова. И вдруг, отняв руку от лица, спросил:
— Неужели смерть Ленина ничего не изменила?
— Как не изменила? Во главе страны не стало почти религиозно уважаемой фигуры, и это изменение весьма заметно и весьма существенно. Но если говорить о самой жизни, то в ней никаких радикальных перемен не произошло. Большевики ведут сейчас так называемый ленинский призыв в свою партию, и, судя по всему, в их сети попадут многие тысячи доверчивых и сентиментальных людей. Кстати сказать, мы приказали нескольким десяткам своих людей вступить в их партию… Хотим лучше знать, чем они там занимаются…
— Это резонно, — сказал Савинков и неожиданно спросил: — Вы бываете в ресторанах?
Когда-то Азеф хвастался ему, как по одному вечеру, проведенному в ресторане, он определяет пульс всей жизни в стране. Федоров несколько удивлен вопросом и отвечает не сразу.
— Вообще-то я до этих мест не охотник, — говорит он, — но вот нынешний год по новому стилю мы встречали в ресторане отеля «Националь».
— «Националь»? — воскликнул Савинков, оживляясь. — О! Знаю! В марте восемнадцатого года в этом отеле я встретился с чехословацким деятелем Масариком. У нас с ним был очень… серьезный разговор. Мы говорили о Ленине. И вот только мы окончили разговор, простились, я иду по коридору отеля, и навстречу мне идет… Ленин. Это было как мистика! И я, знаете, не выдержал, остановился и повернул обратно. А оказалось, в те дни Ленин просто жил там…
— Да, действительно очень интересно, — сказал Федоров, не проявляя особенного интереса, и продолжал: — Так вот, в «Национале» водка лилась рекой, берега ее были выложены балыком, икрой и прочими деликатесами. И, глядя, как воинственно пьянствует нэповская публика, мы смеялись: как при царе-батюшке! А между тем, увы, совсем не как при том батюшке. Где-то около двух часов ночи, когда советские купчики были в полном разгуле, в зал вошли два милиционера. Сразу стало тихо, как на кладбище… — Федоров улыбнулся, добавил: — Это для них были уже не городовые, которых они могли купить за пятерку.
Фомичев, молчавший до сих пор, подал голос.
— Это все правда, Борис Викторович, — сказал он. — И про балык и про икру. И магазины полным-полны товарами. Я первый раз увидел — со злости зашелся.
«Да, мы существуем в мире самодельных иллюзий, — подумал Савинков и решил: — Хорошее название для передовой статьи — „В мире самодельных иллюзий“…» (Статью с этим названием он вскоре написал, и она вызвала шум в западной печати — русские эмигранты-монархисты обвинили его в приукрашивании советской действительности. Но настоящие хозяева Савинкова — разведки Англии и Франции — увидели за этой статьей лучшую, чем у других, осведомленность Савинкова о положении в России.)
Как ни старался Савинков соблюсти свой план — разговор не получался ни легким, ни беспечным, и затягивать встречу не стоило.
— Вы, я вижу, устали с дороги, — сказал он. — Идите к себе в отель. Это совсем рядом, номера там заказаны. Отдохните, погуляйте по городу, завтра мы продолжим.
Савинков вышел из-за стола и стал в отдаленье, давая понять, что прощальных рукопожатий не будет. На лице у него улыбка, и он так сжал зубы, что около висков вспухли желваки, отчего складки возле рта прорезались еще глубже. Он покачивался с носков на пятки и с удовольствием наблюдал, как элегантно спадали его идеально отглаженные брюки на светло-бежевые модные тупоносые туфли. Он расстегнул пиджак, сшитый на английский манер, с накладными карманами, и засунул под него за спиной руки. Сдержанно поклонившись, Федоров быстро направился к двери, но не к той, что ведет в переднюю, а к той, за которой был Павловский. Федоров уже давно решил таким способом проверить, есть ли свидетели их беседы. Савинков, конечно, не бросился ему наперерез, но по тому, как он громко крикнул: «Не туда! Правее!», Федорову все стало ясно. Он извинился и направился к двери в переднюю…
Когда Федоров и Фомичев ушли, из своей засады появился Павловский.
— Не нравится он мне, — сказал он.
— Пожалуйста, конкретно, — строго потребовал Савинков.
— Кажется, успехи большевиков доставляют ему удовольствие.
Слова Павловского поразили Савинкова — он сам во время разговора с Федоровым подумал то же, но как-то не остановился на этом.
— Вся беда наша, Сергей Эдуардович, в том, что мы привыкли видеть Россию такой, как нам хочется. А она иная, Сергей Эдуардович. И наш гость в отличие от нас хорошо ее знает, ибо там живет.
Павловский упрямо повторил свое:
— Ему нравятся успехи большевиков.
— Ерунда, Сергей Эдуардович! Он говорит правду, что Россия большевиков укрепляется, а вам это не нравится. Но наш взаимный зондаж только начинается. Завтра мы встретимся с ним в «Трокадеро». Будьте в соседнем зале. И если я выйду из-за стола и пройду через ваш зал — действуйте.
Утром в ресторане «Трокадеро» переговоры продолжались. Савинков и Федоров сидели в уютной нише за столиком на двоих, и перед ними за окном была маленькая уютная площадь. В этот утренний час, усеянная голубями, она была безлюдна. Недалеко от окна стоял старенький автомобиль «рено»…
— Что вы хотите от меня и моего союза? — начал Савинков.
— Собственно, нам нужен только ваш, именно ваш совет, — не сразу ответил Федоров. — Наша организация «ЛД», то есть либеральных демократов, попала в своеобразный цейтнот. Пока мы накапливали силы, все было не так сложно и даже самодельная конспирация оберегала нас от неприятностей, а объективные условия продолжали толкать в нашу организацию все новых и новых представителей интеллигенции. Но встал вопрос о переходе от накопления сил к действию, и тут перед нами разверзлась пропасть незнания практики политической борьбы. В Варшаве Дмитрий Владимирович Философов смеялся над нашими изданиями, посоветовал даже не показывать их вам, чтобы не вызывать вашего гнева. Я же совершенно спокойно принял его иронию и так же спокойно принял бы ваш гнев. Не наша вина, а наша беда, что у нас в центральном комитете нет ни одного человека с опытом политической деятельности. Все крупные политические деятели, которых мы знаем, находятся за границей, и их цель — реставрация в России монархии. А мы считаем, что век монархии отошел в прошлое. Наши надежды сошлись на вас. Но, — Федоров замялся и посмотрел на Савинкова чуть растерянно, словно он зашел в разговоре слишком далеко, сказав это проклятое «но», и теперь не уверен, следует ли открывать то, что стоит за этим «но».
— Я прошу вас быть откровенным… — покровительственно сказал Савинков.
— Единого мнения в нашем ЦК насчет вас нет.
— Я бы удивился, если бы оно было, и даже не поверил бы в это. Я не та серенькая лошадка, которая на скачках истории устраивает всех и вся.
Федоров улыбнулся и продолжал серьезно:
— Наша программа отвергает всякую опору на иностранную силу. Причем считается, что именно ваш личный опыт показал и бесполезность и антирусский и даже антинародный характер такой помощи.
— Ерунда! — Савинков по привычке вспылил, но взял себя в руки и сказал спокойно, точно учитель нерадивому ученику: — В жизни никогда ничего не повторяется, в политике — тем более. Савинков прибегнул к помощи извне, когда внутри России, кроме него самого, ничего и никого не было. Сейчас ситуация совершенно иная. Совершенно! Сейчас Савинков не один на голом месте. У него в России действует сеть организаций Союза Защиты Родины и Свободы — тысячи и тысячи верных ему людей. У него там есть потенциальные союзники, правда, идущие на союз очень трусливо.
— Мы просто осторожны, господин Савинков.
— И все же надо начинать действовать, не так ли? — усмехнулся Савинков. — А как ваша организация относится к террору?
— Террор допустим, но очень строго управляемый.
— Что это значит?
— Не вам мне объяснять…
— Вы хотите воскресить старую эсеровскую бюрократию? По каждому выстрелу решение ЦК?
— Да. Российская почва располагает к произволу, а мы этого не хотим.
— Если бы мы приняли решение устранить Ленина, как бы вы к этому отнеслись? После смерти Ленина мой вопрос, как вы понимаете, носит чисто абстрактный характер. Но любопытно все же, что вы скажете?
Федоров знает, что в конце прошлого года в Москве был арестован посланный Савинковым белый полковник Свижевский, который должен был убить Владимира Ильича. Заданный Савинковым вопрос был предусмотрен в Москве.
— Наш ЦК был бы против физического устранения Ленина. Этот вопрос мы однажды обсуждали. Против мнения большинства членов ЦК был один я…
— О! Это интересно! И почему?
— Очевидно, потому же, почему здесь у вас нахожусь тоже я, а не кто-то другой.
— А какая ваша лично позиция в отношении иностранной помощи?
— Личное мое отношение к этому ровно ничего не значит, у нас в ЦК и в организации железная дисциплина.
— За дисциплину хвалю. Но все же… Спрашиваю без всякого расчета.
— Я и еще один член нашего ЦК считаем, что в определенных конкретных условиях и в определенных размерах и в форме помощь возможна. Например, получение оружия. У нас сейчас расчет на оружие, осевшее у населения после гражданской войны. Но, по мнению заведующего военным отделом нашей организации и члена ЦК полковника Новицкого, с таким оружием выступать нельзя, надо иметь более совершенное.
— Вы сказали — полковник Новицкий… — спросил Савинков. — Как его зовут?
— Николай Николаевич. А что?
— Боже, кажется, мы с ним знакомы! — тихо воскликнул Савинков. — В семнадцатом году его принимал Керенский по поводу идеи создания высших артиллерийских курсов.
— Да, очевидно, это тот самый Новицкий, сейчас он работает в артиллерийской академии.
— Значит, ему все равно, что Керенский, что большевики? Лишь бы была артиллерия? Да? — иронизировал Савинков.
— Возможно, но не забудьте, что в нашем ЦК он, кроме меня, единственный, кто стоит за союз с вами и кто не чурается иностранной поддержки.
— Ну, тогда он еще и умный человек, — неуклюже вывернулся Савинков и добавил поспешно: — Но не следует ли нам все же из области воспоминаний перейти к действительности?
— Да, я хотел бы этого… — отозвался Федоров, записывая что-то в блокноте.
— Я предлагаю так, — продолжал Савинков. — Сначала вы сделаете обзор положения в России. Затем я обрисую вкратце состояние западного мира. И на этом фоне мы рассмотрим наши дела и наши взаимные претензии. Согласны?
Федоров не возражал…
Обзор внутреннего положения Советской России готовили лучшие умы контрразведывательного отдела ОГПУ во главе с Артуром Христиановичем Артузовым. Ну и, конечно, сам Федоров.
Задача была не из легких — обзор следовало написать так, чтобы не информировать врага об истинных трудностях, переживаемых страной, но чтобы выдуманные трудности и проблемы выглядели как абсолютно реальные, пока еще, однако, неизвестные Западу и поэтому интересные для того, кто узнает о них первым.
Савинков слушал Федорова с огромным вниманием и интересом. Любопытно, что в обзоре Федорова все связанное с положительной стороной российской жизни было абсолютной правдой.
— Создается впечатление, что успехи большевиков вас нисколько не огорчают? — спросил он.
— Может быть, в этом сказывается наша принадлежность к интеллигенции, но мы отказываемся в отношении своего народа от позиции, что чем ему хуже, тем нам лучше. И если тот самый крестьянин, которому вы посвятили такие сильные слова и мысли в своих книгах, хоть немного опомнился от голода и ужаса одичания, то мы радуемся этому. А политические успехи большевиков дело совсем иное.
— Это неразрывно! — рассерженно бросил Савинков.
Федоров снисходительно-мягко:
— Нынешнее маленькое счастье русского крестьянина состоит только в том, что ему не мешают пахать землю и быть сытым.
Наступила очередь Савинкову сделать обзор положения дел на Западе. На фоне сжатого содержательного рассказа Федорова то, что говорил он, носило слишком общий характер. Савинков это почувствовал и начал на ходу перестраиваться. Тогда Федоров, пользуясь каждой паузой, стал задавать вопросы. Савинков заметно и все сильнее нервничал. Для Федорова очень важным было открытие, что Савинков совсем не был человеком стальной выдержки и он далеко не всегда мог быстро совладать со своими чувствами.
Савинков верен себе — следующую встречу с Федоровым он назначил на кладбище Пер-Лашез. Когда они ехали туда, Савинков был оживленно-весел.
— Не правда ли, это даже пикантно, — говорил он, выходя из таксомотора. — О судьбах большевистской России поговорить у праха большевистских предков?
— Как бы не собрался дождь, — буднично сказал Федоров.
— Переживем! — воскликнул Савинков. — Бывало, мы с Ваней Каляевым, назначая встречу, говорили: «Приходим, даже если землетрясение».
Савинков умолк — навстречу им шел поддерживаемый под локоть молодой женщиной расфуфыренный военный старичок. Когда они разминулись, Савинков сказал:
— Уложив в безвестные могилы тысячи своих солдатиков, генерал для себя подбирает тенистое местечко на парижском кладбище. Вам не кажется иногда, Андрей Павлович, что лицемерие — один из основных законов жизни человеческого общества? Как вы относитесь к Ницше?
— Сказать правду?
— Конечно.
— Я его не читал…
Они сели на скамейку перед неухоженной могилой. Надпись на покосившейся мраморной плите гласила, что здесь нашел вечный покой некий «доктор медицины, любящий муж и любимый отец семейства».
— Чудесное местечко, — сказал Савинков. — Со всех сторон открыто, и это исключает возможность сюрпризов. А вот там, впереди, как раз могила парижских коммунаров. — Он помолчал, смотря туда, и продолжал: — В чем большевикам не откажешь, так это в умении все приспособить для своих нужд. Даже эту могилу коммунаров они взяли на вооружение и объявили себя внебрачными детьми Парижской коммуны. Но интересно, как относится к подобным трюкам русская интеллигенция, известная своей нервной преданностью правде-матке?
— Позволю себе возразить вам, — начал Федоров. — Почему трюк? У большевиков есть немало объективных оснований для того, чтобы считать свою революцию происходящей от французской. Мой вам совет, Борис Викторович… Большевики — наши такие же враги, как и ваши, но, если вы хотите в борьбе с ними не совершать радующих их промахов, откажитесь от предвзятого отношения абсолютно ко всему, что они делают. Мы свой скромный успех в развитии сил нашей организации объясняем и тем, что все дела большевиков рассматриваем абсолютно объективно.
— Так можно докатиться до их признания, а это теперь уже не оригинально, — резко заметил Савинков, снова вспомнивший предостережение Павловского.
— Отнюдь нет, Борис Викторович, — мягко возразил Федоров. — Приведу пример из нашей тактики в этом направлении. Из всей интеллигенции большевики обласкали только ту военную прослойку, которая пошла к ним на службу в качестве так называемых военспецов. Им большевики создали вполне хорошие условия. А нам те люди тоже нужны. Как же их оторвать от большевиков, помня, что русская военная интеллигенция, как правило, аполитична? Аргументировать бедственным положением всей интеллигенции, конечно, можно, но индивидуализм и эгоцентризм русского интеллигента широко известны. Наконец, ласка большевиков по отношению к военной интеллигенции объективно явление разве отрицательное? На чем же тогда мы строим свою работу среди этой приласканной интеллигенции? На более чем простом тезисе: позорно бывшему полковнику вытягиваться перед темным Ванькой из рабочего класса, ставшим красным комиссаром. И оказалось, что тезис этот абсолютно безошибочный. Понимаете, о чем я говорю?
Савинков слушал и думал, что все-таки подозрения Павловского по крайней мере безосновательны. Все, что говорит Мухин, логично и основано на жизни, которую он, Савинков, знает плохо. И в этом главная опасность, а не в чем ином.
Ему интересно слушать все, что говорит Мухин — человек из того, неведомого ему мира. Но как труден Федорову этот разговор, перескакивающий с темы на тему, разговор как будто ни о чем, но таящий в себе ежеминутную опасность! Ему надо держаться и говорить свободно и в то же время внимательно следить за каждым своим словом, потому что в сумбуре тем он может забыть сказанное им час назад и впасть в противоречие с самим собой или в чем-нибудь неточно повториться. Савинков не без умысла начинал такой хаотический разговор, но затем отказался от мысли поймать Федорова, понял, что в данном случае этот способ наивный, а главное, у него почти совсем заглохло подозрение. Правда, в голове уже зрел план особого испытания для Федорова, но пока он еще не знал, прибегнет ли к нему.
Постепенно разговор вернулся к главной деловой теме — может ли Савинков дать Федорову политическую консультацию по деятельности «ЛД»? Федоров спрашивает об этом прямо и просит прямо ответить.
Савинков замолчал надолго. Уставясь на запыленную могильную плиту из черного мрамора, он думал: можно сказать сейчас «нет», оборвать все контакты с этой таинственной «ЛД» и такой ценой купить себе спокойствие. Этого он не сделает. Другой вариант ответа: «да». Но разве можно, будучи честным человеком, консультировать политическую борьбу на расстоянии и давать ответственные советы людям, ведущим смертельную борьбу за тридевять земель от тебя? Это было бы авантюрой. Значит, надо пойти по третьему пути — никакого определенного решения сейчас не принимать и продолжить контакт с «ЛД» при помощи созданного в Москве Фомичевым объединенного комитета действия. В то же время Савинков понимает, что вести переговоры с руководителями «ЛД» и осуществлять с ними контакт на уровне Шешени или Фомичева недопустимо. Можно завалить все дело.
— Я отвечу вам сегодня вечером, — говорит Савинков и удивленно сознается: — Вы знаете, я устал.
Федоров видит его действительно усталое лицо с обострившимися чертами.
Савинков встает.
— В восемь вечера я заеду за вами в отель, мы поедем куда-нибудь ужинать и там продолжим нашу беседу. Такси, на котором мы приехали, ждет, и шоферу за все уплачено. Садитесь и поезжайте, куда вам нужно. А я еще погуляю здесь. Не прощаемся…
Федоров уже вышел на главную аллею, а Савинков все еще смотрел ему вслед. Мысль об особой проверке этого человека у него окончательно созрела…
Таксист Корженевский сидел на скамейке, но, еще издали увидев вышедшего из кладбищенских ворот Федорова, бегом вернулся к машине.
Федоров сел на заднее сиденье, но, раньше чем он назвал адрес, произошла смешная история. На высокий синий картуз таксиста Корженевского уселась пчела, и Федоров чисто механически сказал по-русски:
— У вас на шапке пчела.
Таксист сорвал с головы картуз и щелчком сбил с него пчелу. Так Федоров узнал, что он знает русский язык и конечно же доверенный человек Савинкова.
Как и все рестораны, вечерний «Трокадеро» был совсем не похож на дневной — в свете люстр он выглядел гораздо комфортабельней и помпезней. Официанты, утром со сна мятые, вялые, теперь приобрели какой-то актерский лоск и с каменными улыбками на чисто выбритых лицах сновали меж столиками. Савинков не сел, как утром, за удобный столик на двоих, а занял довольно большой стол.
— Как можно подальше от музыки… — сказал он.
Зная, что вечером ему предстоит посещение ресторана, Федоров купил в магазине белую крахмальную рубашку и строгий темно-синий галстук. Кроме того, он побывал в парикмахерской, после чего его бородка приняла наконец определенную форму острого черного клинышка под такими же острыми, сверху подбритыми усиками. Увидев Федорова в этом новом виде, Савинков сказал, смеясь:
— Типичный обладатель солидной чековой книжки…
Как только официант, приняв заказ, ушел, Савинков спросил, улыбаясь:
— Андрей Павлович, а какое ваше настоящее имя?
— Я вас не понимаю…
— Как вас зовут? По правде! — повторил Савинков.
— Андрей Павлович. Ничего не понимаю…
— А ваша должность?
— Я уже рассказывал вам, Борис Викторович. Пожалуйста… По организации «ЛД» — я член ЦК, а по советской службе — юридический консультант смешанной торгово-промышленной фирмы, занимающейся импортом и экспортом.
— Что значит — смешанной?
— Она наполовину государственная, наполовину частная. Порождение нэпа, одним словом. — Федоров отвечал, как всегда, спокойно, ровно, он будто не замечал наскока Савинкова, но стоило ему это спокойствие немалых усилий.
Савинков видел, что его допрос выглядит нелепым, но все-таки продолжал:
— Не кажется ли вам странной и глупой вся эта затея — ехать из Москвы в Париж за советом по делам, столь же далеким от Парижа, как и сама Москва?
— Кажется. И мы говорили об этом у себя. И именно поэтому о моей поездке сюда решения ЦК нет. Я поехал на ответственность двух членов ЦК: мою и Новицкого.
Федоров готов к таким эскападам. Артузов говорил в Москве: «Чем железней мы зажмем его в русло нашей легенды и заставим его думать и поступать так, как нужно нам, тем с меньшими умом и выдержкой он будет пытаться вырваться из нашего русла». Артузов рекомендовал в такой момент открыто сказать Савинкову, что его недоверие излишне и оскорбительно.
— Ваше стремление обнаружить во мне провокатора непонятно. Не проще ли сказать, что никакой консультации не будет? Я уеду, и вы погрузитесь в атмосферу полного покоя.
— Я учту ваш совет, — холодно цедит Савинков.
— Вы не обижайтесь, Борис Викторович, — доверительно продолжает Федоров. — У меня оснований обидеться больше. В самом деле, вы подумайте, зачем мне быть не тем, кем я назвался? Денег я у вас не прошу, на вашу жизнь и свободу не покушаюсь. Я приехал и уеду, на том и всей истории конец…
Постепенно их разговор возвращается в спокойное русло и течет ровно, без вспышек, как говорится, точно по плану.
Да, удивительная вещь легенда, по которой живет и действует разведчик. Человеку придумывают иногда всю его жизнь, и прошлую, и настоящую, и — что самое главное — будущую. И он обязан жить точно по этому предначертанию. И нужно, чтобы судьба, скроенная чужими руками, не была человеку, что называется, тесной и позволяла ему всегда чувствовать себя легко, естественно, будто она — эта чужими сделанная судьба — и есть его собственная, родная.
Переговоры, которые сейчас вел Федоров с Савинковым, были тщательно отработаны еще в Москве. Федоров обязан был точно следовать прорисованной в Москве схеме, не особенно тревожиться, когда разговор уклоняется от схемы, и терпеливо возвращать его в уготованное ему русло…
Часам к десяти ресторан стал заполняться публикой. Большой стол в углу зала заняла шумная мужская компания. Федорову показалось, что там вместе с французской слышится русская речь, и он сказал об этом Савинкову.
— Вы не ошиблись. Это русская монархическая шпана из окружения великого князя и престолонаследника Константина, — ответил тот и, вздохнув, добавил: — О великий и бедный русский мужик, кто только не сидел на твоей спине!
— О великом и бедном мужике, раз уж к слову пришлось… — задумчиво начал Федоров. — Два члена нашего ЦК проголосовали против контакта с вами только потому, что считают вас виновником чудовищных страданий белорусского мужика. Они оба оттуда родом. И утверждают, что такой жестокости их земля не видела ни при царе, ни при немце, ни при ком-нибудь другом. И все это делалось от вашего, так сказать, имени. Неужели это правда?
У Савинкова кровь прихлынула к лицу и застучала в висках. Затронут чрезвычайно больной для него вопрос — о жестокостях его отрядов, и главным образом отряда полковника Павловского. Сотни повешенных, расстрелянных, запоротых. И поди узнай, когда справедливо…
— Да, я должен признать, что походы моих отрядов в Россию не были мирными, но необходимо, чтобы вы все-таки знали, что там произошло, и уже потом только делали выводы. Во-первых, походы оказались неподготовленными. А в них участвовало множество людей, которые люто ненавидели большевиков. Вот они-то и сорвались, когда увидели, что терпят неудачу и вместо отторжения у большевиков Западного края предстоит бесславное возвращение в Польшу. Понимаете, моя организация, мое движение — массовые. И естественно, что среди моих последователей попадаются и люди без выдержки, и люди жестокие, и люди, просто еще не понимающие, что такое настоящая политическая борьба. Для таких людей то, что случилось в Западном крае во время походов, явилось политической и тактической школой… — Савинков говорил мягко, убедительно, он умеет так говорить, внимательно наблюдая за собеседником. Он видел, что Федоров слушает его с большим интересом и даже, кажется, сочувственно.
— Да, это верно, — согласился Федоров. — Но мнение, однажды сложившееся у людей, изменить тоже нелегко. У одного члена нашего ЦК ваши люди под Гомелем убили родного брата, который не был ни красным, ни даже розовым.
— Издержки истории… Людям, участвующим в политике, следует это понимать…
В дверях зала появились трое новых посетителей: высокий, спортивного вида мужчина лет сорока, с заметно поседевшими волосами и две молодые красивые дамы. Они стояли у входа и оглядывали зал, а метрдотель что-то им объяснял, согнувшись перед ними и прижимая руки к груди.
— Вы не возражаете, если я за наш стол позову своих друзей? По-моему, мест больше нет, — сказал Савинков.
— Я не слышал обещанного вами ответа, — Федоров смотрел на Савинкова серьезно и требовательно.
— Услышите. Я бы их не пригласил, но, по-моему, они меня увидели…
Седеющего мужчину в смокинге Савинков представил Федорову как своего старого знакомого мистера Ридса, английского коммерсанта, интересующегося русским рынком. Федоров сразу узнал в нем английского разведчика Сиднея Рейли — он видел его фотографии. Одна из дам была женой англичанина, она была маленького роста, у нее было фарфоровое личико ангела с огромными голубыми глазами и необычайное имя — Пепита. Другую — высокую, красивую брюнетку — звали Любовь Ефимовна. Савинков представил ее как близкую подругу Пепиты, но Федоров понял, что это жена Деренталя и личный секретарь Савинкова. Было понятно, почему Савинков заранее выбрал в ресторане большой стол, — этот сюрприз был запланирован. Оставалось только выяснить — с какой целью…
— Боже, мы, конечно, помешали деловым людям, — начала Люба Деренталь, бросив на Федорова мерцающий взгляд своих иссиня-черных глаз.
— Ничего, ничего, — улыбнулся ей Савинков. — Если у мужчин отнимут возможность прощать безрассудство женщины, у них не останется способа демонстрировать свое терпение.
Черноусый пожилой метрдотель принес меню, и Савинков вместе с Рейли стали заказывать ужин. Обе красавицы довольно бесцеремонно разглядывали Федорова. Савинков представил его как своего старого знакомого и соратника по России, так что их любопытство было вполне понятно.
Когда метрдотель наконец ушел, Савинков отдался милой светской болтовне с дамами, что тоже было, очевидно, запланировано, так как Рейли немедленно принялся за Федорова:
— Смотрю на вас как на призрак — человек оттуда…
— Что в этом невероятного?
— Объясню вам… — начал Рейли и несколько мгновений молча смотрел, довольно откровенно изучая Федорова. — Россия с момента революции и установления там Советской власти отдалилась от всего мира куда-то в холодную, почти звездную даль.
— Это звучит красиво, но поезд Москва — Варшава идет ровно столько же, сколько при царе, — ответил Федоров. — И жены наши спят каждая под своим одеялом.
— В эту глупость я никогда не верил, — ответил Рейли. — Но человеческая жизнь наладилась там? Мой вопрос более чем серьезен — я собираюсь вкладывать свои сбережения в торговлю с Россией.
Рейли довольно долго расспрашивал его о делах в России, и Федоров видел, что он прекрасно осведомлен. Ему пришлось напрячь все свое внимание, чтобы не допустить промаха.
— А какое у вас мнение о ГПУ? — неожиданно спросил Рейли.
— Это предмет наших давних и сильно затянувшихся дискуссий, — пренебрежительно улыбаясь, ответил Федоров и добавил: — И в какой-то степени длительность дискуссий и то, что о них я рассказываю здесь, является ответом на ваш вопрос.
— А может быть, наоборот? Чекисты с любопытством наблюдают ваши дискуссии и выжидают только, когда вы сделаете шаг в опасную для них сторону?
Федоров удивленно и непонимающе посмотрел на англичанина. Рейли сделал грубейшую ошибку — он фактически раскрыл, что знает о принадлежности Федорова к антисоветскому подполью, то есть, другими словами, предупрежден на этот счет Савинковым. Вот и по лицу Савинкова метнулась тень недовольства, и он несколько излишне демонстративно повернулся к своим дамам. Понял свою ошибку и Рейли, но ничем это не выдал, только сказал:
— Одно ваше знакомство с господином Савинковым должно вызывать у чекистов сильнейшее любопытство.
— Не знаю, как Борис Викторович, а я о своем с ним знакомстве в газетах объявления не давал, — вежливо ответил Федоров.
Вскоре после полуночи Федоров шепнул Савинкову, что он очень устал и хотел бы уйти по-английски — не прощаясь. Савинков объявил об этом всем, но никто не стал особенно уговаривать его остаться.
Решили уходить. Савинков попросил у официанта счет. Прибежавший метрдотель сделал вид, что страшно огорчен ранним уходом гостей, пригласил их посмотреть ночную эстрадную программу, он равнодушно бормотал все это, сопровождая гостей к выходу.
Гостиница, в которой жил Федоров, была неподалеку, и вся компания пешком проводила его, а там они сели в таксомотор.
У дома, где жил Рейли, вместе с ним из машины вышел и Савинков. Пепита Рейли попрощалась, а Люба Деренталь осталась дремать в такси. Мужчины еще около часа прогуливались по тротуару и вели негромкий разговор.
— У меня впечатление хорошее… — говорил Рейли. — Умен, это очевидно. Но несколько наивен. И эта его наивность наилучшее подтверждение того, что он есть он. Вообще я должен сказать, что о таких ловких трюках красной разведки в Европе я что-то не слышал.
— Может, у вас ухудшился слух?
— Пока не жаловался.
— Вы понимаете, насколько все это серьезно для меня?
— Нет, не понимаю, потому что вы не сказали мне, что стоит за этим человеком.
— Я не хочу ошибиться сам и тем более ввергнуть в заблуждение других…
Некоторое время они шли молча, и вдруг Савинков остановился и сказал энергично:
— И все-таки я ему так сразу не доверюсь! Я все проверю сам.
— Как вы можете это сделать?
— Очень просто! Перед самым его отъездом я устрою ему неожиданную проверку. И кроме того, не предупреждая никого, пошлю в Москву полковника Павловского. Вот как!
— Ну что ж, с богом, как говорят у вас в России, — сказал Рейли, прощаясь.
Савинков сел в машину и увидел, что Люба откинулась на сиденье и закрыла глаза. Он нежно улыбнулся, но внимательно посмотрел на ее веки: притворяется или действительно спит? Когда машина тронулась, она вздрогнула, открыла глаза, удивленно оглянулась по сторонам и, увидев рядом Савинкова, тяжело и шумно вздохнула:
— Боже, как трудно быть влюбленной в вождя…
Савинков наклонился к ней и, как икону, поцеловал ее в высокий белый лоб. И отодвинулся в угол машины. Он не хотел никаких продолжений, так как знал — Люба тотчас заведет тягостный разговор об официальном оформлении их отношений. «Без этого между нами ничего произойти не может», — говорила она уже не раз, а Савинков пока ни к чему большему и не стремился.
Почему-то со всеми женщинами отношения у него складывались сложно и нервно. В его личной карточке, хранившейся в сейфе французской разведки, было записано: «К женщинам эротически равнодушен, однако они являются одним из пунктов его обостренного честолюбия и самолюбия». Наверно, именно это женщины в нем и чувствовали.
— Какое впечатление произвел на вас наш гость? — спросил он.
— Он плохо ко мне относится, — капризно протянула Люба. — Он ни разу не посмотрел мне в глаза. Как и вы, впрочем…
Савинков молчит: ей все же не удается заставить его объясняться и говорить об их отношениях, он хочет, чтобы голова его сейчас была чиста от мусора, — слишком важные решения он должен принять сегодня…
— Куда едем? — сонно спросил таксист.
Савинков назвал отель, в котором живет Люба, и, когда такси остановилось, он бережно помог ей выйти, нежно поцеловал ее руки, вернее перчатки на ее руках.
— Спокойной ночи, счастье мое, — сказал он и, усаживаясь, послал из такси воздушный поцелуй.
Дома Савинков занялся анализом всех своих бесед с представителем «ЛД». Он положил перед собой лист бумаги, прочертил на нем вертикальную линию, справа вверху надписал «за», слева — «против» и стал заносить в эти графы все вспомнившиеся и заслуживающие внимания подробности переговоров. Заполнялась главным образом графа «за». А в графе «против» так и остались всего две записи:
«Почему мы раньше ничего не знали о существовании „ЛД“?»
«Почему «ЛД» с ее наивными руководителями не понесла чувствительных потерь от чекистов?»
В седьмом часу утра Федорова разбудил стук в дверь. День уже занялся — верх стены соседнего с отелем дома был освещен солнцем, и там на карнизе дома, распластав крылья, нежились голуби. Федоров сразу увидел это в окно, когда вскочил с постели, и почему-то это сразу успокоило его.
Стук повторился.
Как только Федоров повернул ключ, дверь распахнулась и в номер, оттолкнув его к стене, решительно вошел Павловский и за ним низкорослый плечистый мужчина в низко надвинутой кепке с большим козырьком.
Павловский запер дверь и ключ положил в карман.
— Что все это значит? — спросил Федоров, направляясь к диванчику, где лежала его одежда, — там, в кармане брюк, был револьвер.
Человек в кепке опередил его и встал на пути.
— Сядьте к столу, — негромко приказал Павловский, стоявший по другую сторону стола и державший руку в кармане плаща.
— Многое мы знали о господах савинковцах, но что они докатились до такой дешевки, этого мы не знали, — с яростью сказал Федоров и, быстро подойдя к столу, сел в кресло. Он тотчас почувствовал, что человек в кепке стал вплотную за его спиной.
— Возьмите лист бумаги и перо, — распорядился Павловский и улыбнулся своими белоснежными ровными зубами. — Будет короткий диктант. Побыстрее, пожалуйста, нам некогда.
На какое-то мгновение мозг Федорова точно онемел, зафиксировав опасную непонятность происходящего, но тут же снова заработал быстро и четко. От Павловского — а это был, конечно, он — можно ждать все, что угодно. Но что могло случиться за минувшую ночь? Почему Савинков решил устранить представителя так необходимой ему «ЛД»? Может быть одно: какой-то промах допущен в Москве с Зекуновым или Шешеней и кто-то из них получил возможность передать за границу своим сигнал опасности… Конец может наступить сейчас, в этой глухой комнате маленького отеля, стоящего в пустынном переулке. Выстрела никто не услышит. А может быть, стрелять и не будут…
Но Федоров не думал мириться с безнадежностью своего положения, он лихорадочно искал выхода. Ринуться к окну? Выбить его вместе с рамой и выброситься самому? Или хотя бы позвать на помощь?.. Но между ним и окном стоит Павловский… Броситься на Павловского… пользуясь тем, что человек в кепке в этот момент стрелять не сможет, завладеть оружием Павловского? Но он все время держит руку в кармане — не успеть, да и справиться с Павловским не так-то легко…
— Пишите, — тихо приказал Павловский.
Федоров обмакнул перо и посмотрел на Павловского.
— Убедившись в том… — негромко, но четко начал диктовать Павловский, — что наша гнусная попытка обмануть вождя России Савинкова провалилась, я кончаю жизнь самоубийством. Подробности сообщит сам Савинков… Подпись — агент московской ЧК Мухин А. П.
Текст записки был составлен явно в расчете на газетную сенсацию… Но неужели они действительно дадут ему покончить с собой? И вручат ему пистолет? Тогда первая пуля достанется не ему… Но они могут предложить яд… Или просто веревку…
Нет, выхода не было.
— Я не буду подписывать, — заявил он и положил ручку на стол. — Я и умирать — не только жить — чекистом не желаю. Действуйте, подписи не будет.
— Надо подписать, — спокойно и негромко произнес Павловский, не меняя позы. — Не тяните время, прошу вас. Ничего уже изменить нельзя.
— Да вы же полные идиоты! — вдруг закричал Федоров и вскочил на ноги. — Много мы знали о вас, но что вы докатились до такого позора, этого мы не знали! Чекистам и не снилась такая реклама, какую вы хотите им сделать! Вы только подумайте — они, оказывается, пробрались в Париж, в святая святых контрреволюции, к самому Савинкову! Понимаете, что вы делаете?
Федоров бешеными глазами смотрит на Павловского, но у того и мускул на лице не дрогнет. Федоров делает шаг, чтобы выйти из-за стола, и в это мгновение видит совершенно безмятежное лицо человека в кепке. За минуту до убийства человек не может быть так безмятежен. И тогда Федорова осеняет — все это дурной спектакль…
Он хватает ручку и быстро пишет…
«Господин Савинков! Я совершил самую страшную в своей жизни ошибку, оказавшись инициатором связи с Вами. По-видимому, большинство моих коллег, говоривших о деградации Вашего движения, знали Вас и Ваших соратников лучше, чем я. Глубоко сожалею об этом. Да здравствует свободная Россия и да получит она достойного ее вождя!
Мухин».
Федоров подписался и под тем, что продиктовал Павловский, но не написал слов «агент ЧК» и бросил ручку на стол.
— Все! Действуйте, господа! Больше вы ничего от меня не дождетесь!
Павловский взял бумагу, не очень внимательно, как показалось Федорову, прочитал, сложил вчетверо и сунул в карман. Красивое лицо его при этом оставалось совершенно неподвижным и не выражало ничего. Затем он молча направился к двери, и его спутник последовал за ним.
Федоров продолжал сидеть за столом в нижнем белье. Он слышал, как на улице сердито фыркнул и умчался автомобиль. Отель был погружен в утреннюю сонную тишину…
Федоров чувствовал внутри какую-то странную пустоту и сильную боль в висках. Надо бы лечь и еще поспать — в девять утра предстояла последняя встреча с Савинковым, и надо быть в форме. Но снова лечь в постель он не смог — заставил себя сделать гимнастику, растерся грубым полотенцем, побрился, и в семь часов утра ему уже нечего было делать в номере. До девяти можно походить по Парижу — черт возьми, он его так еще и не видел!..
Он вышел из отеля и остановился, ослепленный солнечным лучом, прорвавшимся между домом и церковью и легшим на брусчатку улицы золотой дорожкой прямо ему под ноги. И он пошел по этой дорожке. Но в последующую минуту он уже думал о том, как ему повести себя с Савинковым после того, что сегодня случилось.
Последняя встреча с Савинковым была назначена на девять. Федоров, шагая по утренним парижским улицам, тщательно все обдумал и решил в назначенное место для встречи не идти, а вернуться к себе в отель — интересно, что предпримет Савинков? Но если до одиннадцати часов ничего не произойдет, то он сам пойдет к Савинкову. Поезд в Варшаву, на который у него уже был куплен билет, уходил во втором часу дня.
В девять двадцать портье позвал Федорова к телефону, и он сразу узнал голос Савинкова.
— Что случилось? Почему вас нет? — спросил Савинков и приказывающим тоном сразу сказал: — За вами на такси поехала мой секретарь, выходите, пожалуйста, на улицу, ей неудобно заходить в отель.
Не дождавшись ответа, он повесил трубку — очевидно, не хотел слышать возражений.
Люба Деренталь была весела и беспечно щебетала всю дорогу. Узнав, что у Федорова есть жена, она спросила, купил ли он ей подарок.
— Да нет, все не было времени, — ответил Федоров.
— Мы это исправим, сейчас же дайте мне деньги, и, пока вы будете с Борисом Викторовичем завтракать, я привезу подарок, я знаю, что ей надо купить…
Высадив Федорова возле «Трокадеро», Люба поехала покупать подарок.
Савинков был изысканно вежлив и казался удрученным. Он встал, когда Федоров подошел к столу, очень крепко пожал ему руку и, не выпуская ее из своей, начал:
— Я все знаю и страшно огорчен. Но я буду еще более огорчен, если вы не поймете того, что произошло. Разрешите мне объяснить, Андрей Павлович.
Они уселись друг против друга, и Федоров молча ждал.
Савинков все с тем же огорченным видом торопливо закурил.
— Надеюсь, вы заметили, что я сказал «огорчен», а не «возмущен», — сказал он. — Это не попытка преуменьшить возмутительность случившегося. Полковник Павловский… Ах, как невыразимо трудно объяснить все это постороннему человеку! А вам еще труднее все это понять, я уж не говорю — простить. Понимаете, Павловский за меня — без секунды размышления — готов отдать жизнь. И ему все время мерещится, что мне грозит опасность. Час назад он явился ко мне и рассказал все. И отдал вот это… — Савинков положил перед Федоровым два знакомых ему листа. — Если вы захотите, Павловский извинится перед вами. Хотя для него — офицера до мозга костей — сделать это будет невероятно трудно. Но я прикажу, и он сделает. Хотите?
— Мне кажется, вы говорите не о том, совсем не о том, — тихо и очень серьезно сказал Федоров. — Самое печальное состоит в том, что худшие характеристики вашим людям, которые я слышал у нас в Москве, полностью подтвердились. Мелкий авантюризм, мелкий и низкий… Ну скажите, как я должен доложить своим коллегам эту историю? Как истерику офицера до мозга костей? Как?
— По-моему, об этом можно совсем не докладывать, — ответил Савинков. — Главное, что мы провели полезные переговоры.
— Нет, уважаемый Борис Викторович, у нас не принято утаивать что-то от ЦК. Последнее — я обязан задать вам еще один вопрос, всплывший у нас на заседании ЦК, когда обсуждалась возможность контакта с вами.
— Я готов ответить на любой вопрос, — оживился Савинков.
— Знаете, о чем я пожалел сегодня утром? Что у меня нет своего Азефа, который мог бы защитить меня от опасности.
Бледное лицо Савинкова приняло серый оттенок, а в сузившихся глазах его появился тусклый блеск злости.
— Я вас не понимаю, господин Мухин, — не без угрозы сказал он.
— Все вы отлично понимаете, — устало ответил Федоров. — И не мы первые недоумеваем, почему, имея рядом полицейского провокатора Азефа, вы ни разу не попались всерьез в руки полиции, а когда это случилось в Севастополе, вы сумели совершить фантастический побег из тюремной крепости прямо в Румынию.
— И наконец, — подхватил с яростью Савинков, — почему Иван Каляев пошел на эшафот, а я, его сообщник по убийству великого князя, заработал на книжке обо всей это истории? Да?
— Ну, вот видите! — усмехнулся Федоров. — Вы сами все знаете…
— Для меня высший суд — суд партии! — с пафосом воскликнул Савинков. — И этот суд меня оправдал, снял с меня все эти гнусные обвинения. Кстати, и самое последнее обвинение, будто я нарочно, вместо того чтобы по приказу партии казнить Азефа, дал ему возможность бежать.
— Да, у нас был разговор и об этом, — заметил Федоров.
— К сведению вашему и ваших коллег, я оставил эту партию только после того, как с меня официально были сняты все обвинения. А если бы этого не произошло, я пустил бы себе пулю в лоб…
Савинков стал пить кофе, и Федоров увидел, что его рука, державшая чашечку, дрожит — он был крайне разгневан и обижен. Его длинные подпухшие глаза совсем прикрылись, и вдруг по его лицу разлилось выражение страдания. Федоров смотрел на него и думал: «Неужели все это актерство? Тогда в нем пропадает просто великий артист».
Федоров подождал немного и вынул из жилета часы.
— Мне, пожалуй, пора, — сказал он, но встать не торопился, ожидая, что Савинков после всего, что случилось, должен сделать какое-то заявление. Должен! Федоров ждал, и лицо его в это время не выражало ни сочувствия, ни гнева, ни осуждения, он был очень спокоен и решил молчать до того момента, когда нужно будет уходить.
А Савинков, казалось, окаменел, уставившись на пустую кофейную чашечку. Вдруг он ее резко отодвинул и сказал торжественно и мрачно:
— Я хочу быть вам полезен. А главное — России. Если говорить откровенно, я весьма заинтересован в вашей организации. Мой девиз сейчас — все силы в один кулак! Однако я не имею права принимать ответственнейшие политические решения вдали от России, я должен глубоко изучить возникшие там проблемы и возможности. К сожалению, сам я сейчас очень занят. Но, понимая, что время не терпит, в самом скором времени я направлю в Россию своего доверенного человека. Особо доверенного.
Они простились.
Люба с подарком примчалась уже на вокзал. Скорей всего Савинков решил так проверить — действительно ли Мухин уехал…
Поезд судорожно дернулся и остановился под крышей варшавского вокзала. Федоров из глубины вагона наблюдал за перроном, не торопясь выходить. Интересно было, встречают ли его агенты польской охранки?.. Может, вот этот богатырь с тараканьими усами, сердито смотрящий на выходящую из вагона публику? Нет, все с таким же сердитым видом он пошел навстречу маленькой женщине, осторожно обнял ее, и они пошли по перрону… Толпа встречающих быстро редела.
Федоров взял свой чемоданчик и вышел из вагона. И тотчас заметил впереди метнувшегося за газетный киоск мужчину в длинном сером пальто, в гетрах и плоской шляпе.
В билетной кассе ему пришлось стать в очередь. Ближайший поезд на Вильно был через полтора часа. С ним Федоров и уедет. Он должен как можно скорее перейти границу, чтобы не пропустить впереди себя савинковского ревизора. В Вильно, согласно плану поездки, ему нужно только усилить к себе интерес капитана Секунды.
День был дождливый, и в зале билетных касс с прочно запыленными окнами было сумеречно и пахло мокрым сукном. Люди в очереди были под стать погоде — сумрачные, неразговорчивые. Тем лучше — никто не полезет с вопросами. К расписанию поездов подошел человек в плоской шляпе и стал читать. Федоров разглядел, что у него было желтое, нездоровое лицо.
Когда Федоров пришел в ресторан, человек с желтым лицом появился там незамедлительно. Он сел в конце зала и закрылся развернутой газетой. Ясно — польская охранка извещена о его проезде…
А в Вильно его встречал сам капитан Секунда. Он точно знал, в каком вагоне едет Федоров, но нарочно стоял у самого конца перрона и делал вид, что его интересуют только красивые дамы. Еще издали он увидел Федорова и, пожелав себе удачи, пошел ему навстречу.
— Как это мило с вашей стороны! — обрадовался Федоров, увидев капитана.
— Быть вежливым — наш долг… — Капитан Секунда взял у Федорова чемоданчик.
Служебный извозчик доставил их, по-видимому, на конспиративную квартиру — она имела нежилой вид, хотя обставлена была со вкусом и не дешевой мебелью.
— Здесь вы можете располагаться как дома, вы ведь у нас в Вильно поживете? — спрашивает Секунда.
— Я хотел бы еще сегодня перейти границу, — решительно сказал Федоров и, смущенно улыбнувшись, добавил: — У меня… жена… знаете… вот-вот ребенка ждет.
— О! — понимающе воскликнул Секунда и, посмотрев на часы, встал. — Тогда, если позволите… мне необходимо позвонить по телефону.
Капитан Секунда вернулся через десять минут.
— Все в полном порядке. Я договорился с военным комендантом города, он даст свою машину. О делах — все. Как вы провели время в Париже? Надеюсь, интересно во всех отношениях? Не выпить ли нам за Париж?
Капитан Секунда достал из буфета коньяк, рюмки, и они выпили за Париж.
Затем Секунда, который сам объявил, что с делами покончено, стал говорить именно о делах.
— Мне поручено выразить вам благодарность за доставленный вами материал, — сказал он торжественно, пристально наблюдая, как Федоров принимает эту благодарность от нетерпимых «ЛД» иностранных кругов.
— Я охотно передам вашу благодарность тем, кому она предназначена, господам Шешене и Зекунову, — сухо ответил Федоров. — Могу принять на себя только ту йоту благодарности, какая положена мне, как курьеру и носильщику.
— Пан Мухин! Давайте выясним, наконец, этот вопрос! — с приторной любезностью сказал Секунда. — Я знаю, как мне сейчас будет трудно! Я говорил об этом моему начальнику в Варшаве, но, увы, мне все-таки приказали вам это сказать…
— По-моему, у нас все выяснено…
— Вы прекрасно знаете, о чем я говорю, мы же видим, как изменился материал Шешени после сближения с вами. Мы все отлично понимаем. Это ваша работа.
— Нет, — ответил Федоров. — Не моя.
— Но ваших же людей?
— Возможно, — чуть улыбнулся Федоров.
— Ну, вот видите! Вот об этом мы и должны поговорить, пан Мухин! — радостно подхватил капитан Секунда. — Пусть у вас будет группа людей, и они помогут нашей маленькой Польше, которая хочет только одного — знать о грозящей ей каждую минуту смертельной опасности. А мы будем всемерно помогать вам. Неужели вам не жалко наш народ, одиноко стоящий перед большевистским колоссом? И мы, повторяю, хотим так мало — только знать хоть что-нибудь о замыслах нашего смертельного врага. Чтобы не встретить удар в слепом бессилии, а, как положено полякам, с оружием в руках! Я знаю, вы такие же враги большевиков, как и мы. Мы просто обязаны быть вместе!
— Я считал, капитан Секунда, что этот вопрос достаточно прояснен раз и навсегда! — холодно сказал Федоров и хотел встать.
— Подождите! — испуганно вырвалось у Секунды. — Вы неправильно поняли меня, пан Мухин. Когда я говорил «быть вместе», я имел в виду теоретически, идейно, так сказать… поскольку идея у нас одна…
— Не может у нас быть одной идеи, — устало возразил Федоров. — Ваши идеи касаются вашей Польши, а наши — нашей России. А если у вас есть какие-нибудь идеи в отношении России, то они наверняка враждебны нашим идеям — мы знаем извечные притязания Польши на наши западные земли.
— Боже мой, нет! — воскликнул Секунда. — Я имею в виду только господ большевиков!
— И большевики тоже наше чисто внутреннее дело, пан Секунда, — перебил его Федоров и продолжал: — Я же объяснял вам, в ЦК нашей организации я один, кто стоит ближе к вашим интересам. И ваше счастье в том, что я, в свою очередь, выражаю мнение того меньшинства, среди которого есть люди, готовые даже сотрудничать с вами. От них и был материал, присланный вам Шешеней и Зекуновым.
Страх капитана Секунды постепенно прошел, он слушал пана Мухина с большим интересом — пан Мухин вполне ясно подтверждает то, в чем капитан был уверен и раньше, — конечно же у Шешени и тем более у Зекунова руки коротки, чтобы дотянуться до такого важного материала. Черт возьми, а полковник Медзинский, кажется, прав: этот гордый пан Мухин уже работает нашим курьером, и, как говорится, лиха беда начало. Но все-таки самый трудный и самый опасный момент в разговоре наступает только сейчас. Секунда машинально трогает левый карман своего белоснежного кителя.
— Вы извините меня, пан Мухин, — обольстительно, скромно улыбается он. — Делайте скидку на то, что я в конечном счете солдат, а не политик. И соответственно, главное мое дело — выполнять приказы. — Капитан набирает полную грудь воздуха и произносит: — Мы хотим, чтобы те люди, которые помогли нам, не были на нас в обиде, они действительно же вовсе не обязаны были на нас трудиться из любви, так сказать, к искусству, хе-хе… — Капитан понимает, что смех неуместен, и, стараясь исправить положение, говорит излишне строго: — Мне приказано передать тем, кто трудился для нас, пятьсот долларов… — Он торопливо вытащил из кармана аккуратно упакованную пачку денег и положил ее перед Федоровым. — Мне приказано сообщить вам, что и впредь каждый месяц ваши люди будут получать эту сумму, и именно в долларах. Наше высшее руководство подчеркивает особую ценность вашей помощи.
Федоров молчит, мучая Секунду необходимостью заполнять тяжкую для того паузу.
— В конце концов… если говорить откровенно, — неуверенно произносит Секунда, — мы так боимся этой проклятой красной России… так боимся, что… Я сам чертовски боюсь… — На самом деле он боится сейчас только одного — что Федоров не возьмет деньги.
Пачка лежит перед Федоровым, и он не сбрасывает ее на пол. И вот, наконец, он протягивает руку и берет деньги…
Рано утром Федоров вошел в здание ГПУ на Лубянке. Навстречу ему от столика поднялся часовой — Федоров знал этого парня, недавно пришедшего из флота, и улыбнулся ему.
— Пропуск, гражданин, — строго сказал часовой.
— Да ты что? Я Федоров. Старший оперуполномоченный. Забыл?
Парень пригляделся к Федорову, и было непонятно, узнал он его или нет.
— Пропуск возьмите… — сказал он не очень решительно.
Пришлось идти в бюро пропусков. Обижаться было не на кого. Разве что на себя — за то, что так хорошо отработал вид господина Мухина. Вот и сам комендант здания тоже не сразу узнал его и потом долго еще посматривал и цокал языком.
Поднявшись к себе в отдел на пятый этаж, Федоров издали увидел знакомую коренастую фигуру молодого чекиста Васи Пудина, он ходил от двери к двери с пышущим паром ведерным медным чайником. Значит, сегодня Вася «дежурный чайник», разносит по кабинетам утренний чай.
Вася зашел в пятьдесят четвертую комнату, и Федоров не утерпел, зашел туда вслед за ним. В этой комнате работали уполномоченные Гендин, Сперанский, Пахомов и Кулемин. Занятые приемом «чайника», они не сразу заметили Федорова.
— Смотрите, кто пришел! — вдруг крикнул Гендин.
Срабатывает таинственная сигнализация, и вот комната уже полна народу, и в центре — Федоров. Нет, нет, товарищи ни о чем его не расспрашивают — каждый и сам знает, что это была за поездка. Они просто смотрят на него — живого, невредимого и так на себя не похожего, — и от одного этого испытывают огромную радость.
— Потрясающих новостей нет? — спрашивает Федоров. — А все остальное после доклада начальству.
Артур Христианович Артузов, как все в этот час, чаевничал и одновременно просматривал «Правду». Он, конечно, уже знал о появлении Федорова и, увидев его входящим в кабинет, не вскочил, не изобразил на лице ни радости, ни удивления.
— Вернулись? — обыденно спросил он.
— Конечно, — чуть улыбнулся Федоров.
— Вполне естественно, — согласился Артузов. — Я вот положил перед собой часы, гляжу, когда вы соизволите оказать честь начальству…
Федоров отлично знает Артузова, понимает, что тот шутит, но не может быть таким серьезным, как он, и улыбается.
— Если я и унизил начальство, то не больше чем на пару минут, — говорит он.
Артузов легко выскочил из-за стола и крепко обнял Федорова.
— Цел-целехонек!
— Вроде да…
Артузов долго смотрит на него молча, ласково, потом отталкивает от себя, быстро возвращается к столу и снимает трубку телефона.
— Феликс Эдмундович? Вернулся Федоров! Сию минуту!
Он хватает Федорова под руку и тащит к дверям.
— Бегом! Учтите, начальство унижать опасно… — смеется Артузов.
Дзержинский, Менжинский и Артузов в самом начале условились — никаких вопросов не задавать, чтобы не мешать Федорову стройно изложить свои впечатления. Но все они беспрерывно делали какие-то записи: видно, потом вопросов у них будет достаточно…
Когда Федоров сообщил о привезенных им от польской разведки пятистах долларах и положил пачку на стол перед Дзержинским, Феликс Эдмундович недоуменно смотрел то на лежавшую перед ним пачку, то на Федорова, то на Менжинского и Артузова и вдруг принялся хохотать во весь голос. Он взял трубку телефона и назвал номер.
— Это нарком финансов? — спросил он, и глаза его сияли веселым лукавством. — Вас беспокоит некто Дзержинский. Здравствуйте, товарищ нарком. Хочу напомнить вам, как однажды униженно и слезно я просил у вас на одно очень важное дело хотя бы двести долларов. А вы, тоже со слезами на глазах, дали семьдесят пять. И в будущем году обещали еще сто, если не будет войны. Как говорится, и на том спасибо. Так вот — не надо мне больше ваших долларов! Я завел свои. Что? Э-э-э, милейший, нет! В своих долларах я перед вашим наркоматом не отчитываюсь. Но когда вам станет туго, приходите, я долларов пятьдесят, так и быть, одолжу. — Дзержинский смеется и кладет трубку. — Видали, а? «Вы, говорит, обязаны сдать валюту государству». — Дзержинский вдруг вопросительно посмотрел на Федорова. — А между тем, действительно, как быть с этими долларами?
Только поздним вечером Федоров пришел к себе домой. Аня ему открыла, и он вдруг растерялся — стоял в дверях, прислонившись к косяку, и молчал.
— Ты что, Андрюша, онемел или пьян? Что с тобой?
Аня взяла его за руку и повела в комнату.
Он поставил чемодан, окинул взглядом свое тесное жилище и посмотрел на Аню. Она держала руки в карманах своего ситцевого халатика и оттягивала его вперед, чтобы меньше выпячивался живот.
— Анютка, милая, ну и потолстела ты!.. — сказал он, совсем не думая, что говорит, но тем не менее соблюдая выработанную для игры манеру замедленного разговора, на что Аня сразу удивленно обратила внимание.
— Ничего, вот-вот похудею, — сказала она обиженно.
Федоров подошел к ней, обнял за плечи и притянул к себе.
— Прости, родная. Как всегда прощала. Не умею я сказать тебе то, что хочу… Не могу… — Он поцеловал ее лицо, глаза, волосы. — Думал же — приду сейчас домой, скажу ей такие золотые слова… Черта лысого… Прости, Анок…
Анна отстранилась от мужа и тревожно глядела на него.
— Слушай, что это ты так говоришь, будто у тебя пробка в горле — слова еле выскакивают…
— Одичал я, Анка, в Париже, — засмеялся Федоров. — Это пройдет… Да! Я же тебе подарок привез!
— Ну да? Не выдумывай, пожалуйста. Такого в нашей жизни еще не бывало… — Аня тоже смеялась.
— Не бывало, так будет! — Федоров вытащил из чемодана и развернул во всю ширь очень красивую шаль ручной вышивки. — Ну?
Аня осторожно взяла шаль, почему-то понюхала ее, встряхнула и вдруг плавным круговым жестом своих полных рук вскинула ее на плечи и расправила впереди концы. Она взглянула на себя в зеркало.
— Ой, как красиво, Андрюша!.. Смотри!.. — Она медленно повернулась кругом, распахнув шаль.
Он подошел к ней, она обняла его и с головой накрыла шалью… Когда они сели ужинать, Аня спросила, как он съездил.
— Поездка была малоинтересная. Туда мы ехали в мягком вагоне, и до самого Парижа я отсыпался за весь год… — начал врать Федоров.
После возвращения Федорова из Парижа в операции наступила фаза, когда какой-то ход должен был сделать Савинков. Чекисты знали, чем окончилась проверка Фомичева, и это вызывало тревогу. Савинков мог вытрясти из него что-нибудь, вызывающее подозрение. Наконец Савинков сам обещал послать в Россию своего доверенного человека, и этого человека нужно было ждать и, во всяком случае, не прозевать.
Для чекистов дни выжидания были, пожалуй, более напряженными, чем дни действия. Когда люди заняты делом, оно как бы ведет их за собой и иногда даже диктует им поступки. Когда же дни за днями не происходит ничего, а каждую секунду нужно быть в полной готовности — это очень трудно.
Савинков имел явки и адреса Зекунова и Шешени. За Зекунова Федоров ручался. Гораздо опаснее было положение с Шешеней, хотя его жена Саша, что называется, с ходу прижилась к новой своей судьбе. За ценности, которые она привезла с собой, ей выдали советские деньги, на них она обставила квартиру, купила старинную мебель красного дерева. Вспомнив, что в Белоруссии у нее есть родня, она написала в родную деревню и ждала в гости свою младшую сестру, хотела оставить ее в Москве, сделав бесплатной домработницей. Она уже сговорилась работать ночным администратором в ресторане «Аврора».
Действительно, она обладала удивительной способностью быстро приспосабливаться к любой обстановке. Даже к тому, что Шешеня работает на ВЧК, она в общем отнеслась спокойно, особенно когда он объяснил ей, что иначе ему грозил вполне заслуженный расстрел.
Шешеня тревожил чекистов больше, чем его жена. Он был отчаянно счастлив, что с ним Саша, втайне надеялся, что ему расстрел уже не грозит, и тем больше боялся лишиться своего счастья. Когда ему осторожно намекнули на то, что из-за границы может приехать ревизор, причем не исключалось, что им может оказаться сам Савинков, лицо у него стало белое как бумага. Он страшился встречи с соратниками «оттуда» — это было очевидно.
Чекистов тревожило, выдержит ли он такую встречу…
Саша, уже включенная в игру, уверяла, что ее муж прекрасно со всем справится, если она будет рядом с ним.
Этой ночью в дозоре на границе находился тот же боец — Александр Суворов, который задержал Шешеню. (Он был награжден тогда серебряными часами от командующего всеми пограничными войсками страны.) И находился он в дозоре точно на том же самом месте. Только напарник у него был другой — Глинников.
Где-то около полуночи Суворов услышал конский топот со стороны Польши. Скакали два или три всадника. Он свистнул напарнику и услышал ответный свист. Топот приблизился и немного стих — всадники спустились в овраг и теперь поднимались наверх, с глухим шумом скатывались вниз сбитые лошадьми камни.
Это было невероятно: через границу скакали на конях. Суворов был так изумлен, что вышел из укрытия на просеку.
Из лесу вымахнул на просеку первый всадник. Он развернул коня и помчался прямо на Суворова.
Даренная генералом Балаховичем шашка полковника Павловского со свистом врезалась в правое плечо пограничника.
Когда боец Глинников выбежал на просеку, топот лошадей уже затихал в лесу на нашей стороне. Он услышал стон и побежал к пограничному столбу, где лежал залитый кровью Суворов. На бегу он поднял к небу карабин и дал три выстрела — сигнал тревоги всем дозорным. Ему ответили выстрелы вдоль границы, и вскоре возле уже умолкшего Суворова собрались ближайшие дозорные. Бойцы подняли его, положили на шинель и понесли на заставу. Он был мертв…
Когда Савинков сказал Павловскому, что надо отправляться в Россию и проверить там Шешеню, Зекунова и все их дела, тот сразу решил, что возьмет себе в спутники старого своего соратника по банде Аркадия Иванова, который после кровавых походов по Западному краю России жил в Польше, проедая остатки награбленных ценностей. Напарника лучше Аркадия Иванова ему не найти. Храбр, жесток, жаден, тупо исполнителен, а главное, руки у него по плечи в крови большевиков — в случае чего он будет драться до последнего дыхания. Ко всему есть еще счастливое обстоятельство — брат Иванова на той стороне сохраняет небольшую банду…
Аркадий Иванов, не задумываясь, согласился на все. Они разработали такой план: напролом взять границу, углубиться до города Велижа, где связаться с бандой Данилы Иванова. Силами этой банды они собирались совершить налеты на несколько уездных банков, чтобы потом на взятые там деньги спокойно жить в России. Павловский понимал, что настоящую проверку резидентов быстро не проведешь; тут надо было действовать особенно осторожно, потому что даже самая малая ошибка могла стоить жизни. А жизнью своей Павловский очень дорожил…
Начало было хорошим. Границу они проломили легко, не сделав ни единого выстрела. Только кого-то пришлось рубануть в темноте. Вырвавшись из лесу, они свернули к корчме. Иванов не понимал, зачем полковнику понадобилась эта дряхлая корчма. Но Павловский не стал ему объяснять…
Павловский прекрасно помнил, где в корчме двери, и сам вошел через главную со стороны дороги, а Иванова поставил у выхода во двор. Приказал ему: если кто выйдет, руби наотмашь.
— И тебя? — усмехнулся Иванов.
Хозяин корчмы сразу узнал Павловского.
Силы оставили его — он не мог встать и сидел, взъерошенный, на постели и тупо смотрел на Павловского.
— Где девка? — спросил Павловский.
Старик молчал. Тогда Павловский направился к двери в маленькую комнату, ударом ноги открыл ее и осветил фонарем. Девушка не спала, она стояла на кровати на четвереньках, повернув лицо к двери. Когда Павловский осветил ее, она взвизгнула и, оттолкнувшись согнутыми ногами, как кошка, прыгнула на него и вцепилась зубами в щеку. Павловский растерялся на мгновение и от неожиданности и от ужасной боли и, с трудом оторвав ее от себя, бросил на пол. Он схватился за щеку — кровь текла ему за воротник. А девушка в этот момент быстро проползла около его ног, вскочила и выбежала из хаты — Иванов даже схватиться за шашку не успел…
Павловский бросился в погоню за девушкой. Вместе с Ивановым они бегали вокруг корчмы, светили фонариками во все щели, искали в хлеву, в сарае, в саду — тщетно! Весь в крови, дрожащий от ярости, он приказал Иванову поджечь корчму.
— Ты что? — попытался образумить его Иванов. — Хочешь фонарь засветить, на след навести?
— Зажигай, говорю! — крикнул Павловский, вскакивая на коня.
Иванов, не выполнив его приказа, тоже сел на коня и поскакал вслед…
В четвертом часу утра Крикмана, который в эту ночь был в Минске, поднял с постели посыльный. Спустя каких-нибудь пятнадцать минут он уже мчался к границе в автомашине начальника ГПУ.
На границе картина происшествия уже была установлена во всех деталях. Следы конных нарушителей границы вели к корчме. Крикман помчался туда…
Хозяин корчмы ничего толком сказать не мог, он все еще сидел на своей кровати и качался, как от боли, из стороны в сторону.
Только утром дочь корчмаря нашли в десяти верстах от дома, она пряталась в печи заброшенного овина. Но и от нее ничего добиться было нельзя.
Когда ее привезли домой и отец увидел ее, он вдруг закричал:
— Что вы стоите! Садитесь на коней! Догоняйте его!
— Кого догонять? — тихо спросил Крикман.
— Его… Он мою жену убил!.. Он дочку насиловал. И сегодня это он был!.. Догоняйте его!.. Это он!..
До рассвета Павловский и Иванов проскакали почти тридцать верст. Под Павловским пал конь. Забравшись в лесную глушь, они сделали привал.
— Упустил суку… Ах ты, а… — матерно ругался Павловский, рассматривая в зеркальце вспухшую щеку.
— А чего она тебе далась? — не понимал Иванов.
— Ладно, приласкаю ее на обратном пути, — с новой руганью сказал Павловский.
— Неужто такая она сладкая? — по-своему понял все Иванов.
Павловский не отвечал…
Следующей ночью они достигли деревни Карякино, где жил Данила Иванов. Он встретил их радостно.
— Спрячь нас получше недельки на полторы, — приказал Павловский. — И готовь своих ребят — пойдем по уездным городкам, будем банки брать.
— Да боже мой, господин полковник, да с нашим полным желанием и даже удовольствием! — отвечал Данила. — И кони и люди застоялись — давно дела просят!..
Сотрудники ГПУ были подняты на ноги по всей Белоруссии. Отряды ЧОН таились в засадах на дорогах и в лесах. В район границы была придвинута воинская часть. Но бандиты словно в воздухе растворились. Постепенно поиск и настороженность ослабевали.
Именно этого и ждал Павловский, каждую ночь посылавший в разведку десятилетнего сына Данилы. После ухода чоновских отрядов они подождали еще пять дней, а потом отправились в строго рассчитанный по часам бандитский рейд по двум уездным городам. Налеты на банки этих городов должны были произойти в одну ночь.
Первый налет прошел точно по плану. Около полуночи банда из пятнадцати человек, все на конях, ворвалась в спящий городок, убила четырех милиционеров, заставила директора банка открыть сейф и, захватив деньги, ускакала в неизвестном направлении.
В этом налете денег взяли немного. Зато во втором повезло. Кассир под пистолетом сказал, что в сейфах лежит зарплата всего города. Но ключи от сейфов были у директора банка. Его, избитого до полусмерти, притащили к Павловскому, сидевшему в его кабинете в здании банка.
— Где ключи? — спросил Павловский.
— Нету… Не знаю, — ответил директор. Это был мужчина уже в летах, в недавнем прошлом рабочий. — И я не могу распоряжаться деньгами — они принадлежат народу, — добавил он без страха.
Павловский подошел к директору вплотную.
— Ну, а жизнь твоя мышиная кому принадлежит? — спросил он, высоко подняв свою красивую голову и с любопытством разглядывая всклокоченного и окровавленного директора.
— Тоже не мне, — услышал он тихий ответ.
— А кому же?
— А жизнь моя принадлежит партии большевиков…
Павловский презрительно и удивленно рассматривал красного банкира.
— И тебе, значит, твоей жизни не жалко?
— Почему? Жалко, — ответил директор. — Но не настолько, чтобы я мог за нее заплатить народными деньгами…
Павловский отдал приказ пытать директора, пока он не отдаст ключи, и вышел из кабинета, чтобы узнать, как идет дело со вскрытием сейфов. Дюжий парень, хвалившийся, что вскроет любой сейф, обливаясь потом, сказал Павловскому:
— Надо гранатой рвать…
В это время с улицы вбежал Аркадий Иванов:
— Надо кончать! Из Велижа идет отряд!
— Взорвать сейф! — приказал Павловский и побежал в кабинет, где пытали директора.
Он лежал голый на своем письменном столе, а по бокам стояли с шомполами в руках два бандита.
— Где ключи? — заорал Павловский в ухо директору.
— Иди ты… — Директор крепко и длинно выругался.
Павловский схватился за эфес шашки, но в это время на улице послышались выстрелы и команда Данилы Иванова:
— По коням!
Павловский сам привязал директора банка к его столу и поджег дом.
Как было заранее условлено, Данила Иванов вместе с бандой вернулся на свою базу. Павловский и Аркадий Иванов поскакали совсем в другую сторону — к железнодорожной станции, находившейся отсюда примерно в тридцати километрах…
Они приблизились к маленькой безлюдной станции уже перед самым рассветом. Оставив коней в кустах, вымыли сапоги, почистились и стали ждать, когда придет поезд Минск — Москва…
Стояло необычайно жаркое лето. Москва изнывала от пыльного зноя. Раскаленные трамваи, качаясь, бежали по улицам пустые, на улицах было мало людей. Белесое небо — недвижное и, казалось, низкое — не обещало ничего… Каждый день, точно издеваясь над людьми, перед сумерками к городу подплывала грозовая туча и уже слышны были мягкие раскаты дальнего грома, но все кончалось тем, что в город на несколько минут врывался ветер, который поднимал и закручивал смерчами густую, сизую, раскаленную за день пыль вперемешку с сорванными раньше времени сухими листьями, с бумажным мусором, папиросными окурками и душным запахом горелого кирпича. Туча меж тем уходила, и город снова погружался в знойное безветрие.
Все участники операции, находясь в напряженном ожидании, переносили эту жару тяжело и нервно. Ждали появления в Москве Павловского. То, что Савинков послал именно его, была не единственная, но более мотивированная из всех других версия. В наглой дерзости перехода границы и в том, что потом совершили бандиты на нашей земле, был виден почерк Павловского.
Словесный его портрет, составленный по рассказам Шешени, Зекунова и других савинковцев, а также по рассказу корчмаря, имел при себе каждый участник оперативной группы. Но надо признать, что портрет был плохой, неточный — очевидно, сыграл свою роль страх всех этих людей перед Павловским…
Верный своим повадкам, он приехал в Москву открыто и, не таясь, сошел с поезда на Белорусском вокзале, и он не был опознан дежурившими там чекистами — подвел все тот же словесный портрет. К этому времени в руках у чекистов были савинковцы в общем третьеразрядные, все они испытывали страх перед всемогущим и жестоким полковником Павловским. И когда описывали его внешность, они безотчетно не только усиливали характерные черты его лица, но даже увеличивали его в росте. Так или иначе, дежурившие на вокзале чекисты Павловского не опознали…
Когда поезд подошел к Москве, Павловский приказал Иванову ждать его на привокзальной площади, а сам отправился сделать первую проверку обстановки. Он понимал, конечно, что рискует, открыто приезжая в Москву, но умышленно шел на это, чтобы установить, взяты ли под наблюдение вокзалы. Считал, впрочем, что риск невелик, так как обнаружить и взять его в вокзальной толчее нелегко. И в этом он не ошибался.
Павловский сразу же увидел чекиста, который, стоя в тени, пристально вглядывался в лица всех проходивших мимо него мужчин. Но лица мелькали, исчезали в толпе, снова возникали и снова терялись, и их было много. Павловский нарочно прошел очень близко возле чекиста и, убедившись, что он не опознан, стал за грудой ящиков и оттуда еще несколько минут наблюдал за чекистом, окончательно убеждаясь, что не ошибся. Но он допускал, что наблюдение за вокзалом могли вести и не из-за него…
Взяв извозчика, Павловский и Иванов поехали не к Шешене или Зекунову, а на квартиру родственника Иванова — бывшего дьякона Елоховского собора.
Когда они уже подъезжали к Страстной площади, Павловский вдруг приказал извозчику повернуть обратно — если наблюдатель идет за ними, он тоже должен повернуть, и это будет видно. Но никто больше назад не повернул, и на Садово-Триумфальной успокоившийся Павловский приказал извозчику свернуть направо и ехать по Садовой…
Бывший дьякон был отлучен от сана за пьянство и разврат и теперь занимался спекулятивными аферами. Павловскому все это не понравилось, и он решил использовать расстригу только для того, чтобы с его помощью подыскать удобную квартиру. И уже на третий день Павловский и Иванов перебрались в снятую для них квартиру на Малой Бронной.
Павловский приступил к осуществлению своего плана. Три дня Иванов будет дежурить возле дома Зекунова, а потом зайдет к нему. Когда выяснится, что возле Зекунова все спокойно и путь к нему чист, туда пойдет сам Павловский. Он прикажет Зекунову вести его к Шешене. За ними будет идти Иванов, и, если увидит слежку, догонит их и подаст условный сигнал. Павловский здесь же, на улице, ликвидирует Зекунова и сам спасется бегством. Затем они, встретившись с Ивановым в условленном месте, совершат диверсию и покинут Москву…
Наблюдение за домом Зекунова было поручено молодому чекисту Василию Пудину — у него было симпатичное, лениво-добродушное русацкое лицо и крепкое, с широкими плечами тело. Одет он неприметно — мятые полотняные брюки, рубашка-сорочка, на ногах сандалии.
Уже третью неделю Пудин от рассвета дотемна проводил возле заветного дома, опасаясь, как бы не примелькаться тут людям. Для маскировки он «закрутил роман» с продавщицей лимонада и мороженого Тамарой, палатка которой стояла очень удобно — как раз на углу, откуда были видны и Садовая и 3-й Смоленский переулок, где находился дом Зекунова.
Пудин медленно, с остановками, с чтением афиш на всех тумбах и объявлений на стенах, обходил свои три Смоленских переулка и снова подходил к Тамаре. Выпивал лимонаду и говорил ей разные лирические слова. А в другой «подход» он говорил ей разные лирические слова и одновременно рассказывал, какой он в общем-то легкомысленный и непостоянный тип — он все-таки хотел хоть немного подготовить Тамару к неизбежному концу их романа.
Все это не мешало Васе внимательно наблюдать вокруг, и однажды, во второй половине дня, от него не ускользнуло появление в 3-м Смоленском переулке, где жил Зекунов, рослого мужчины лет тридцати пяти с бородкой, как у Николая Второго. Спустя час он уже был убежден, что этот тип с бородкой, так же как и он, ведет наблюдение за домом Зекунова. Пудин позвонил Федорову, чтобы узнать, не прислали ли ему незнакомого напарника или заместителя. Выяснилось, что никого не посылали. Но теперь Федоров прислал служебного фотографа Костю Зайцева.
С ним была довольно модная девица, а сам он разыгрывал роль подвыпившего совслужащего с портфелем. Поравнявшись с тем подозрительным, Костя, размахивая перед ним портфелем, стал жаловаться ему на свою строптивую спутницу. Аркадий Иванов — это был он — грязно выругался.
— При даме так выражаться… — пристыдил его Зайцев и побрел со своей девицей дальше.
Спустя час фотографию типа с бородкой уже рассматривали Артузов и Пузицкий.
— Какое странное лицо, — сказал Пузицкий. — Абсолютно не логическое. И интеллигентное и нагло-тупое. Верно?
— Ясно одно — это не Павловский, — ответил Артузов. — Но это почти наверняка человек, который послан Павловским проверить Зекунова. Направьте в помощь Пудину еще двух сотрудников.
Иванов вел наблюдение своим особым способом — возле дома Зекунова он находился не больше пяти минут, а потом на час-два исчезал, чтобы затем снова появиться, причем обязательно неожиданно и каждый раз с другой стороны. Чтобы установить, куда он уходит, Пудин прикрепил к нему Леонида Гуревича — расторопного паренька, который пришел к ним недавно по путевке комсомола, — ему еще не нужно было маскироваться под гражданского. Леонид с этим первым своим самостоятельным делом справился отлично — он, что называется, повис на плечах у Аркадия Иванова, как тень ходил за ним, ездил вместе с ним на трамваях и только раз упустил его, когда Иванов вдруг нанял такси, а у Леонида на такой вид транспорта не было денег. Но это произошло, когда уже было установлено, что, как бы бородач ни петлял по Москве, он все равно вернется туда, на 3-й Смоленский.
Затем Леня, следуя за Ивановым, увидел, что он заходил в дом номер четыре на Малой Бронной и вскоре вышел оттуда без кепки и в другой рубашке. Так была установлена база бородача, и за ней было организовано особое наблюдение…
Вечером Иванов решил сделать первую проверку Зекунова и зашел к нему под видом человека, который по адресной справке ищет своего родственника по фамилии Зекунов. Ему, мол, дали адреса трех Зекуновых, и этот адрес — первый, по которому он пошел.
Зекунов знал, что его дом находится под двойным наблюдением, и был уверен, что чекисты в обиду его не дадут. Но он боялся за жену и ребенка.
Впустив Иванова в комнату, Зекунов сразу понял, кто это. Иванов сказал, что постоянно живет в уездном городе Дорогобуже, и стал расспрашивать про жизнь в Москве: что, да как, да почем стоит. Справившись с первым волнением, Зекунов охотно отвечал на вопросы дорогобужца. И когда Иванов спросил, легко ли в Москве получить работу и кем, к примеру, работает он сам, Зекунов сказал ему чистую правду: служит в военизированной железнодорожной охране и что туда легко можно устроиться… Потом Иванов начал прощупывать настроение Зекунова — какому он, так сказать, богу молится?
— Живем как в сказке — чем дальше, тем страшнее. А надеяться вроде больше и не на что… — начал Зекунов и умолк, с опозданием сообразив, что он совсем не должен перед каждым открывать свои настроения.
Ошибка эта, к счастью, не сработала — очевидно, Иванов просто не мог себе представить нормального человека, настроенного как-нибудь иначе.
Иванов пробыл у Зекунова почти час и ушел, ничего подозрительного не обнаружив. На Бронную, где его ждал Павловский, он вернулся в хорошем настроении — на радостях, что проверка сошла хорошо, зашел по дороге в пивную и довольно крепко там угостился.
Павловский услышал запах водки. Иванов не успел и слова сказать, как был сбит с ног свинцовым кулаком полковника.
— Ты что, хочешь, чтобы я из тебя дух выпустил? — шепотом спрашивал Павловский, наклонясь над своим подгулявшим соратником. — Я тебе святое дело доверил! Я тебе свою жизнь вручил, а ты ведешь себя как последняя сволочь. Ты где был?
— У Зекунова… — Иванов тяжело поднялся на колени и встал, мгновенно протрезвев. — У Зекунова был. Все в порядке там, можно идти. Оттого на радостях и выпил малость. А с непривычки, гляди, раскачало… — Иванов потрогал нижнюю челюсть, подвигал ее, усмехнулся. — Лихо приложил, даже ум сразу отняло…
— Скажи спасибо, что дух из тебя не выпустил…
— Спасибо…
Как ни в чем не бывало Иванов начал рассказывать о том, как все было там, у Зекунова…
На другой день утром они порознь вышли из дому с условием ровно в час быть обоим в 3-м Смоленском переулке у дома Зекунова. Вот когда только Павловский был опознан чекистами и взят под наблюдение. Пока Артузов и Пузицкий обдумывали, где, когда и как брать Павловского, события развивались своим чередом…
Павловский вошел в комнату Зекунова без стука. Аккуратно прикрыв дверь, он улыбнулся сидевшему за столом Зекунову и негромко произнес явочный пароль. Зекунов ответил условной фразой и пригласил гостя к столу. Из-за занавески показалось удивленное лицо жены.
— Кто это? Представьте меня, — приказал Павловский.
Но жена Зекунова в это время кормила ребенка и выйти не могла. А тут еще ребенок захлебнулся в диком плаче.
— Ну, как живем? Что делаем? — спросил Павловский.
— Как мне вас понимать-то? — спросил Зекунов. — Ревизия? Любопытство? Или еще как?
— И так и эдак, а главное — говорить правду.
Зекунов довольно долго молчал, ожидая, когда ребенок затихнет, но не дождался и сказал:
— Если вы спрашиваете о моих лично делах по нашему союзу, то прямо скажу: до появления Шешени я ничего не делал. Ваши в Варшаве дали мне липовую явку, хорошо еще, что не завалился на ней.
Зекунов говорил правду. Он действительно получил явочный адрес, по которому нужного человека не оказалось, а к его появлению там отнеслись весьма подозрительно. Но после этого он устроился на работу, решил с этими опасными делами покончить и на вторую явку не пошел. Но про то он не был обязан рассказывать.
— Какой был адрес? — спросил Павловский.
— Якиманка, четырнадцать.
Павловский отметил что-то в своей записной книжке.
— Проверю. Если там дезертир — расстреляю…
Зекунов укоризненно посмотрел на Павловского и глазами показал на занавеску, за которой вопил ребенок.
— С такой трубой тут ничего не услышишь, — улыбнулся Павловский. — А впрочем, это неплохая звукомаскировка… — Ему, как это ни странно, нравилось, что он застает савинковского человека не затравленного погоней и сыском, а прочно и спокойно живущего в семье.
— Ну, а как дела у Шешени? — спросил он.
— Леонид Данилович для меня начальник, и в его дела я не посвящен. Но скажу: такую работу, как у него, я бы себе не желал.
— Что же это за такая особая работа?
— А такая… Весь день он по своей советской службе крутится среди красных, а потом каждый вечер головой рискует по нашим с вами делам. Думаете, легко?
— То, что я думаю, останется при мне, — заметил Павловский. Крик ребенка и заунывное пение матери начали его злить. — И не понять, кстати: то вы в его дела не посвящены, а то знаете, куда он ходит каждый вечер. А? — сощурился Павловский.
Зекунов понимал, что ведет разговор не лучшим образом, разозлился на себя и повысил голос:
— Кто вам дал право так со мной разговаривать? Шлете нас сюда, идиотов, без всякого обеспечения дела: выберешься — хорошо, влипнешь — туда тебе и дорога. Простите, не знаю вашей фамилии…
— Я полковник Павловский, — торжественно прерывает его Павловский и с удовольствием видит, как вздрогнуло лицо Зекунова: «Знает, гад, что со мной шутки плохи!»
— Я рад познакомиться с вами, господин полковник, — встает Зекунов, вытягивает руки по швам и пристукивает каблуками штатских ботинок.
— Не надо, я этого не люблю, — благосклонно говорит Павловский, делая приветственный жест рукой.
— Хочу напомнить вам, что я тоже русский офицер… — с достоинством сказал Зекунов.
— Знаю, — кивнул Павловский, он в это время думает, что Зекунов совсем не так прост, как о нем говорили.
— Ну хорошо, а что же вы делаете после появления Шешени? — спросил он.
— Разведка Казанской железной дороги. Разведка объектов для диверсий. И я — связной в нашей пятерке.
— А конкретно, конкретно — что вами уже сделано? Вами лично?
— Я делаю то, что сказал, а что сделано по результатам моей разведки, мне неведомо. У нас так заведено, что даже в своей пятерке не все про всех знаешь. Еще я выполнял особое задание Шешени — ходил с его пакетами через границу.
Это Павловский знает. Он долго молчит и потом мирно спрашивает:
— Ну, а как у Шешени семейная жизнь?
— По-моему, неплохо. Насколько мне видно, конечно. На ценности жены они музейно обставили квартирку. «Поживу, — говорит он, — как человек, пока ЧК не возьмет». И он прав — вы-то там, за границей, как люди живете — в ванных купаетесь. А мы… — Зекунов замолчал, давая Павловскому возможность послушать крик ребенка.
— Когда Шешеня работает?
— Я же сказал — каждый день.
— Служба у него когда? Утром? Вечером?
— А? Уходит на дежурство с вечера. И через день. Постоянного, как у всех, выходного дня не имеет. Сейчас, поди, дома…
— Далеко он живет от вас?
— Плотной ходьбы минут двадцать.
— Идемте к нему, — приказывает Павловский.
— Нет, мы не имеем права без предварительного условия ходить друг к другу. Тем более вести с собой кого-то.
— Да вы что? — взъярился Павловский. — Забыли, кто я? Идемте без разговоров! — Он встал.
— Ответственность на вас, — негромко говорит Зекунов и, направляясь к дверям, останавливается перед занавеской, за которой все еще плачет ребенок. — Маша, я к Леониду Даниловичу, скоро вернусь…
Шешеня встретил Павловского с радостью, но был полон достоинства.
— Вечное противоречие между излишней самостоятельностью и излишней дисциплинированностью, — смеялся он над сверхосторожностью Зекунова. — Что из этого лучше, я не знаю, но, пожалуй, склоняюсь ко второму. Боже мой, что это мы говорим о чепухе? — спохватился он. — Как вы все там? Как Борис Викторович?
— Мы-то в порядке, — с явным подтекстом отвечает Павловский, и Шешеня сразу же дает понять, что подтекст им услышан и понят.
— Ну, а мы тут, конечно, в полном беспорядке, — в тон Павловскому говорит он. — И нам надо мылить шею, снимать с постов и прочая. Да, Сергей Эдуардович?
— Что это вы все лезете на стенку?
— С удовольствием поясню, — спокойно отвечает Шешеня и вдруг как бы только сейчас обнаруживает сидящего у окна Зекунова, при котором он, дескать, не может все сказать. — Я думаю, мы Зекунова отпустим домой?
— Нет, — быстро и категорически отвечает Павловский и, видя недоумение Шешени, подходит к нему вплотную и тихо говорит: — Мой человек дежурит на улице — появление Зекунова без меня он может… неправильно понять…
— Я вижу, проверка идет аж в два этажа, — качает головой Зекунов и садится к столу. — Ну давайте, давайте проверяйте…
В комнате долго висит тягостная пауза. Ее разряжает появившаяся из спальни Саша Зайченок.
— Здравствуйте, кого не видала, — кокетливо говорит она и, оглядев всех, спрашивает: — Что это с вами? Аль умер кто?
Саша уже посвящена в игру, а Павловского она видела еще в Польше и сейчас встревожена за мужа. Но держится молодцом — помнит уговор: если Павловский нагрянет внезапно, она должна найти повод дать условный сигнал в ГПУ.
— Сашок, ты нам не мешай. Ладно? — добродушно говорит ей Шешеня и поясняет Павловскому: — Это моя жена.
— Догадываюсь, — улыбается тот, но, когда Саша выходит из комнаты, он строго говорит Шешене: — Из дома пусть не выходит… по той же причине…
— Ну и ну… — удивляется и даже возмущается Шешеня, но идет в другую комнату и шепчет Саше: — Никуда не ходи… Без тебя управимся…
Вернувшись, он послушно садится за стол и выжидательно смотрит на гостя. Но тот молчит. И тогда Шешеня говорит взволнованно и очень искренне:
— Знаете, Сергей Эдуардович, в чем трагедия нашего движения? В том, что вы все там потеряли в него веру, а заодно потеряли веру и в своих людей. Вы вот приехали небось с полной уверенностью послужить нашему движению, разоблачить предателей и бездельников, а на самом деле вы не успели появиться — и уже подрываете наше движение потому, что вызываете у нас, рядовых его солдат, ответное неверие в справедливость и разум нашего высшего руководства. Ну вот, а теперь давайте ревизуйте.
— Вы ошибаетесь, Леонид Данилович, — поначалу совсем не убежденно отвечает Павловский. — Просто всегда, во все времена нашего движения осторожность и бдительность были оружием против предательства. Именно поэтому наше движение не знает своих Азефов.
— Но если вы их будете все время и так настойчиво искать, — смеется Шешеня, которому в самом деле вдруг стало смешно, — однажды сработает старый закон, что спрос рождает предложение.
Павловский чуть заметно улыбается опасной шутке Шешени:
— Вы ошибаетесь: сейчас мы ищем Азефов не среди вас. Более того, я послан, чтобы предотвратить возможность всякого предательства.
— Извините — не понимаю, — озадаченно произносит Шешеня и взглядом спрашивает у Зекунова: ты понимаешь, о чем речь? И тот тоже недоуменно поднимает плечи.
— Борис Викторович и все мы обеспокоены только одним — так внезапно возникшей из ничего организацией «ЛД». Не оболванивают ли вас тут, а вместе с вами и нас и Бориса Викторовича?
— Если хотите знать мое личное мнение, то нет, не оболванивают, — мгновенно парирует Шешеня. — Происходит совсем другое: мы тянем жвачку, не можем принять исчерпывающего решения о контакте с этой организацией и поэтому теряем у ее руководителей всякое уважение. А между тем мы в них нуждаемся больше, чем они в нас. Точнее, мы им вовсе не нужны, им нужен только авторитет и ум Бориса Викторовича. С таким трудом мы восстановили связь с вами, пробили окно в границе, добились, что люди «ЛД» снабжают нас развединформацией, шлем этот материал вам, вы на нем зарабатываете политический капитал, а с вашей стороны что? — Шешеня так искренне разгорячился, разволновался, что у него блестели глаза и сжимались кулаки. — Вот как выглядит, Сергей Эдуардович, объективная картина нашего дела. А теперь давайте ловите предателей!
Павловский, выслушав тираду Шешени с опущенной головой, поднимает на него взгляд своих ясных голубых глаз и с самой обаятельной своей улыбкой говорит:
— Господин прокурор, я признаю себя виновным, но заслуживаю снисхождения.
Все трое смеются.
— И все-таки, Леонид Данилович, руководство имеет право на ревизию и… на недоверие. Если к этому есть, конечно, основания… — назидательно выговаривает Павловский.
Постепенно взаимная нервная настороженность проходит, и разговор их становится более спокойным. Шешеня очень скромно рассказывает о деятельности своей немногочисленной организации, с гордостью показывает газетные вырезки, где сообщается о диверсиях, совершенных его людьми. Эти вырезки ему уже давно изготовили в типографии ГПУ. Читая их, Павловский думает, что Шешеня был не так уж не прав, обижаясь за недоверие к нему. Действительно же, они тут работают, рискуя головой каждый день. Конечно, ничего особенно крупного они не делают, но не давать покоя большевикам — это тоже дело… Потом Павловский начинает тщательно обдумывать, пойти ему завтра вместе с Шешеней на встречу с лидерами «ЛД» или повременить. Он все еще насторожен к этой «ЛД». Но Шешеня, точно подслушав его мысли, сообщает, что лидеры «ЛД» в ближайшие дни разъезжаются на курорты…
— Они не то что мы, — говорит он со вздохом. — Они люди с положением, отдыхать ездят к Черному морю. Так что, если у вас есть возможность пробыть у нас месяца полтора, тогда завтра можно со мной не идти.
Нет, Павловский не может быть здесь так долго, он договорился с Савинковым, что вернется самое позднее через три недели. Ну что ж, следует, пожалуй, завтра идти. Надо только принять все, какие возможно, меры предосторожности…
С момента, когда Павловский принял это решение, он уже оказывался во власти обстоятельств, которые были продуманы не им. Ему казалось, что он действительно принимает какие-то меры предосторожности, но и эти его меры были до него уже продуманы чекистами.
Павловский ушел от Шешени, когда стемнело. Он шел по темным, безлюдным улицам; позади него шагах в десяти таился Иванов, а за ними обоими — как бесплотная тень — двигался Василий Пудин. В общем операция снова как будто входила в запланированное русло, однако завтра должен был произойти решающий эпизод.
Встреча Павловского и Шешени с лидерами «ЛД» должна была состояться на квартире Сергея Васильевича Пузицкого, который играл роль второго лидера — начальника военного отдела «ЛД» — и носил фамилию Новицкий. Кроме него, на встречу должны были прийти еще три члена ЦК «ЛД», роли которых тоже играли чекисты, подобранные главным образом по росту и по недюжинной физической силе.
Решено было Павловского брать немедля.
Встреча планировалась за столом со скромным завтраком из холодных закусок с рюмкой водки — дело есть дело…
Павловский и Шешеня явились на двадцать минут раньше назначенного срока — это была тоже одна из мер предосторожности, продуманных Павловским. Об этом его решении Шешеня узнал только утром, когда встретился с ним в условленном месте Шешеня встревожился: а вдруг там, на квартире, из-за их раннего появления произойдет какая-нибудь опасная заминка? Но он тревожился напрасно.
Когда Павловский и Шешеня, сопутствуемые на расстоянии Ивановым, пришли в нужный дом и позвонили в нужную дверь на третьем этаже, им немедленно открыли, и их встретил сам «профессор Новицкий» в форме комбрига инженерных войск.
Пузицкий был великолепен! Он поздоровался с Павловским точно так, как должен был поздороваться умный генерал с полковником; и уважительно и чуть снисходя к нему. Посмотрев на часы, сказал:
— Вы несколько рано, но, может, это и к лучшему: я как раз хотел поговорить с глазу на глаз. Можно?
— С удовольствием, — ответил Павловский, настороженно вглядываясь в лицо Пузицкого.
— Прошу в мой кабинет, — Пузицкий распахнул перед Павловским массивную дверь, и Павловский вошел в солидный генеральский кабинет, уставленный кожаной мебелью, пузатыми книжными шкафами и громадным письменным столом. Более чем скромная квартира чекиста Пузицкого еще две недели назад приобрела вот такой респектабельный вид, и хозяину ее даже не удалось еще привыкнуть ко всей этой краснодеревной и кожаной солидности.
Войдя в кабинет, Павловский сразу же подошел к окну — он условился с Ивановым, что покажется ему в окне, чтобы тот знал, где он находится, и не отрывал глаз от этих окон. Но увы, все окна квартиры Пузицкого выходили во двор. Впрочем, в эти минуты Иванов был уже взят на улице Сыроежкиным.
Пузицкий и Павловский сели в глубокие кожаные кресла. Пузицкий сыграл чувство преодолеваемой неловкости:
— Этот разговор тет-а-тет я вынужден, именно вынужден провести. Наконец, я обязан сделать это по решению нашего ЦК. Дело в том, что мы хотим абсолютно точно знать — кто вы? Не обижайтесь, пожалуйста, но господин Шешеня сказал только, что вы полковник по прежнему званию и самый близкий человек господина Савинкова. Согласитесь, что эта рекомендация недостаточно служебная, тем более когда речь идет о столь важных переговорах. И откровенно — нам надоело вести переговоры с людьми, не имеющими положения, права что-то решать, и, наконец, с людьми неинформированными и просто… малоинтересными. Извините, ради бога…
— Я понимаю вас, — солидно заметил Павловский, рассматривая свои большие красивые руки. — Ну что ж, представлюсь вам как полагается: полковник русской армии, а ныне член ЦК Союза Защиты Родины и Свободы и отвечающий в нем за всю военно-оперативную деятельность. Последнее время, естественно, только оперативную… Но и, кроме того, с гордостью добавлю, что я действительно близкий друг Бориса Викторовича и именно им уполномочен вести здесь переговоры на любом уровне.
— Ну вот и прекрасно, — облегченно произнес Пузицкий. — Я рад, что этот неловкий разговор у нас позади. Вы из Варшавы?
— Из Парижа. Наша штаб-квартира там.
— Вы ехали сюда легально, с паспортом, так сказать?
— Да, но с чужим, естественно, — улыбнулся Павловский. Он, конечно, не собирается рассказывать, как они проламывались через границу.
— Вы учтите, что все открыто приехавшие из-за границы пользуются особой опекой ГПУ, — предупредил Пузицкий.
— Не беспокойтесь.
В это время дверь приоткрылась, и благолепный Демиденко негромко, но подобострастно объявил, что все в сборе.
Пузицкий и Павловский прошли в столовую. Там уже сидели за круглым столом участники встречи, и только два кресла пустовали. Павловский должен был сесть между Демиденко и Пудиным. Появилась хозяйка дома.
— Моя жена Вера Ивановна, — деловито представил ее Пузицкий, давая понять, что представление не обязывает гостей ни вставать, ни, не дай бог, целовать хозяйке руку. Да и сама Вера Ивановна, кивнув гостям, только спросила быстро:
— Можно подавать?
— Да. И больше в квартиру никого не впускать, — распорядился Пузицкий.
Пока Вера Ивановна и помогавшая ей горничная носили на стол водку, закуску и посуду, Пузицкий негромким голосом и тоже без осложняющих церемоний представил Павловского членам ЦК «ЛД» и, в свою очередь, представил их Павловскому. Приветливые и сухие кивки, сдержанные улыбки, откровенное рассматривание друг друга.
Пузицкий попросил присутствующих налить в свои рюмки водку. Когда графин обошел всех, Пузицкий встал:
— По русскому обычаю, я думаю, мы прежде всего должны выпить за благополучный приезд нашего уважаемого гостя. Прошу!
Павловский поднес свою рюмку ко рту, и в это мгновение Пудин и Демиденко схватили его за руки и хорошо отработанным приемом завернули их ему за спину. Одновременно они рванули его от стола и, повалив на пол, прижали лицом к паркету. Когда Павловского прочно спеленали веревкой, Пудин поднял его на руки и посадил на диван. Все это произошло в считанные секунды, Павловский даже не успел напрячь мышцы, да и вообще его точно паралич хватил.
— Вы арестованы, Павловский, — сказал Пузицкий. — Надеюсь, вы не будете настаивать на формальности предъявления вам ордера на арест?
Павловский сидел неподвижно и тупо смотрел прямо перед собой…
Его внесли в коридор тюрьмы и, положив на пол, развязали веревки. Комендант тюрьмы, принявший Павловского от чекистов, приказал ему встать, но тот продолжал лежать на боку, чуть шевеля пальцами затекших рук. Конвойные поставили его на ноги и втолкнули в камеру.
Минут десять Павловский стоял, привалясь плечом к стене, низко уронив голову на грудь. Но вот он поднял голову, оглянулся, заметил движение в смотровом глазке и диким прыжком кинулся на дверь, изрыгая матерную брань. Тяжелая кованая дверь гремела от его бешеных ударов. Он бросался на нее до тех пор, пока, совершенно обессиленный, не повалился на пол. Стоявший по другую сторону комендант облегченно вздохнул — он боялся за жизнь Павловского, который, окончательно обезумев, мог разбить себе голову о железную дверь.
Но Павловский не думал о самоубийстве — его сжигала ярость, ему хотелось бить, ломать, крушить все, что попадало ему под руку. В камере же были только четыре стены, пол, потолок да еще вверху небольшое зарешеченное окно.
Второй приступ ярости у Павловского начался в сумерки. Он прыгал с разбегу, пытаясь ухватиться за переплет оконной решетки. И один раз это ему удалось. Он подтянулся, ухватился за решетку двумя руками и повис, извиваясь всем телом. Это продолжалось долго; в конце концов он сам понял всю бесполезность своих усилий — как мешок, упал на пол и лежал неподвижно вниз лицом.
Ночью он переполз к боковой стене и стал выбивать по Морзе интернациональный тюремный сигнал «я здесь — отвечай». Он стучал несколько часов, костяшки пальцев начали кровоточить, но ему никто не ответил. Тогда он с глухим воем снова упал на пол ничком и вскоре заснул…
Комендант тюрьмы, всю ночь дежуривший возле камеры, доложил Артузову, что утром Павловский был абсолютно спокоен, подошел к двери и попросил воды. Он выпил все до дна, поблагодарил, возвратил кружку и спросил, который час. Потом сказал, что при аресте у него кто-то взял золотые дареные часы и бумажник с тридцатью тремя советскими червонцами. Комендант успокоил: все его вещи и деньги в полной сохранности. Павловский поблагодарил и спросил:
— Меня на допрос сегодня вызовут?
Ответа он не получил, а комендант тюрьмы пошел звонить по телефону Артузову…
Первый допрос Артур Христианович проводил сам. Он был уверен, что Павловский только играет в покорность и будет пытаться применить на деле свою давнюю теорию: нет на свете тюрем, из которых нельзя бежать, и нет обстоятельств абсолютно безвыходных. Он говорил это Шешене, еще когда они вместе рыскали по Белоруссии в войсках генерала Балаховича…
Когда в камеру к Павловскому вошел Артузов — небольшого роста, в толстовке, широкий воротник которой был элегантно повязан галстуком, с аккуратной черной испанской бородкой — и одновременно комендант тюрьмы внес в камеру две табуретки, а у дверей стали два здоровенных часовых, Павловский решил: здесь он не будет давать никаких показаний, пусть его на допросы водят, он должен иметь шансы к побегу.
— Вы Павловский? — негромко спросил Артузов, садясь на табуретку и раскрывая на коленях папку с бумагами. Павловский не ответил, и, когда Артузов указал ему на вторую табуретку, он сел не лицом к Артузову, а боком.
— Чтобы все было ясно с самого начала, должен сказать, что я возглавляю контрразведку ГПУ, — так же негромко продолжал Артузов, заставляя Павловского прислушиваться. — Надеюсь, вам не надо объяснять, что это такое? Прекрасно. Мне необходимо ваше подтверждение, что вы действительно Сергей Эдуардович Павловский.
Павловский повернулся к Артузову, и тот увидел в его красивых синих глазах душевную сумятицу — видно, он сейчас решал: отвечать или продолжать молчать. Встретив взгляд артузовских пристальных и чуть иронических светлых глаз, он медленно отвернулся и ответил глухо:
— Действительно Павловский… Сергей Эдуардович.
Артузов протянул Павловскому бумаги:
— Здесь вкратце изложены наши претензии лично к вам. Я бы просил вас, для ускорения процедуры, ознакомиться с этим списком. Допрос мы начнем позже. Подготовьтесь… Может быть, здесь окажется какая-нибудь неточность или… упущение…
— Допрашивать меня будете вы? — не поворачиваясь, спросил Павловский.
— Нет… — мягко ответил Артузов и встал. — По всей вероятности, вам придется иметь дело с моим заместителем. У вас есть какие-нибудь просьбы?
— Одна, — сказал Павловский и повернулся к Артузову на своем табурете. — Пусть ваш заместитель зря не трудится сюда ходить, — сказал он, глядя на Артузова нахальным ледяным взглядом.
Вернувшись в отдел, Артузов зашел к своему заместителю и застал его за странным занятием: сняв пиджак, Пиляр размахивал им перед раскрытым окном.
— Ночью мы с вами тут сидели? Сидели. Курили? Курили. Сейчас прихожу, открываю дверь — в комнате синий туман. Представляете?.. — сказал Пиляр, продолжая махать пиджаком.
— Ну, ничего, зато мы с вами хорошо все продумали, — устало улыбнулся Артузов. — Все абсолютно так, как мы говорили: он будет стараться выиграть время в расчете на побег. Заявил, чтобы допрашивать его в тюрьму не ходили. Сейчас читает список… — Артузов посмотрел на часы. — Ровно в одиннадцать вызывайте и, как договорились, все на циничной прямоте…
Примечание. Преступления перечисляются не по степени их важности, а по времени их совершения. В перечне приводятся только те преступления, в которых установлено личное участие Павловского С. Э.
1918 год. 1. Участие в казни группы большевиков (11 человек), повешение их на фонарных столбах в городе Пскове, в бытность там военным комендантом (приставом). У одного из казнимых им оборвалась веревка. Павловский приказал ему самому связать веревку и повеситься, и, когда тот приказа не выполнил, Павловский, умышленно не нанося сразу смертельной раны, произвел в обреченного несколько выстрелов.
2. Там же и в то же время. Расстрел пятерых милиционеров. Обреченных по одному подводили к Павловскому, который производил выстрел в живот, после чего сообщники Павловского добивали жертвы.
3 Там же, в то же время. Убийство путем выстрела в лицо доктора по детским болезням гр-на Дорохова И. Т. только за то, что последний назвал разбоем выбрасывание детей из больницы.
4. Там же и в то же время. Изнасилование, а затем зверское убийство 17-летней дочери заведующего школой Смирнитского Т. И.
1919 год. При бегстве из РСФСР в Польшу — убийство милиционера Руднянского уезда Смоленской губернии т. Скабко Н. Н., по чьим документам и в чьей казенной форме в дальнейшем Павловский проследовал до границы.
1920–1922 годы. Участие в бандитском походе из Польши в Западный край с армией Булак-Балаховича. (Детализация будет произведена в ходе следствия.)
Создание С. Э. Павловским собственной банды из савинковцев, руководство ею во время рейда по Белоруссии и Западному краю, соответственно — полная ответственность за все тягчайшие преступления названной банды. (Полная детализация будет произведена в ходе следствия). Ниже приводятся наиболее значительные, среди тягчайших, преступления.
а) Банда С. Э. Павловского, ворвавшись в город Холм, пыталась его захватить, но встретила стойкое сопротивление местного гарнизона, на что ответила чудовищными зверствами над населением захваченных бандитами кварталов. Общее число убитых примерно 250, раненых — 310.
Отступая от города Холма в направлении Старой Руссы, банда Павловского захватила город Демьянск, где учинила изуверскую расправу над коммунистами, активистами Советской власти и комсомола, а также беспартийным населением. Общее число убитых — 192.
Отступая к польской границе, банда С. Э. Павловского остановилась в районе корчмы, принадлежащей гр-ну Натансону Б. Д. Здесь Павловским была изнасилована 15-летняя дочь гр-на Натансона — Сима.
б) Второй рейд банды Павловского. Захват и зверское убийство молодежного отряда ЧОН в районе города Пинска. 14 чоновцев сами рыли себе могилы под собственное исполнение пролетарского гимна, после чего сам Павловский разрядил в чоновцев пять обойм маузера.
Между Велижем и Поречьем, в селе Карякино, по приказу Павловского был изувечен и повешен продработник, член РКП т. Силин. На груди у него была вырезана звезда.
Ограбление банков в уездных центрах Духовщина, Белый, Поречье и Рудня.
в) Третий рейд банды Павловского. Налет на пограничный пост у знака 114/7, зверское убийство на заставе спавших после дежурства красноармейцев в числе 9 человек, повешение жены коменданта заставы, находившейся в состоянии беременности на восьмом месяце. При отходе за границу угон скота, принадлежавшего местному населению.
Ограбление банка в г. Велиже. Попытка ограбления банка в г. Опочке, сожжение живьем директора банка т. Хаймовича Г. И.
г) Во время нахождения на территории Польши подготовка отдельных диверсантов и террористов, а также банд и засылка таковых через границу на советскую территорию.
д) Разделение ответственности за все тяжкие преступления, совершенные против Советской власти и советского народа антисоветским НСЗРиС, возглавляемым Б. Савинковым…
Павловский прочитал все это очень быстро, одним дыханием, не успев даже как следует сообразить, что все это относится непосредственно к нему. Однако каким-то вторым сознанием он успел отметить, что все прочитанное ему знакомо…
Он несколько мгновений сидел неподвижно. Потом судорожно вздохнул и рванул ворот рубашки — он начинал понимать, что значит для него этот список.
— Спокойно… Прочитаем еще раз, — сказал он себе.
Он стал читать снова, но ему не давала сосредоточиться мысль: кто мог все это записать, запомнить и хранить? Казалось бы, выяснение это не имело сейчас никакого значения, но вопрос не уходил и мешал читать. Павловский опустил руку со списком и сказал вслух:
— Кто мог? Кто? Кто собирал все это?
Только сейчас Павловский полностью и отчетливо понял, что за все перечисленное в списке ответ будет спрошен с него и не когда-нибудь, а сейчас, сегодня! Это ошеломило его, ему стало плохо, грудь сдавило, и он непроизвольно застонал. Где-то в глубине нарастала привычная ярость, но она только чуть колыхнулась и погасла. И снова мозг его стал сверлить проклятый вопрос: кто? Кто все это собрал для чекистов?
Он принялся читать список сначала. Теперь он читал медленно. И уже на первой записи остановился, поняв окончательно, что все это для него означает теперь, когда он находится в руках у чекистов. И тогда ему захотелось найти в перечне какую-нибудь неправду, пусть самую малую, но дающую ему основание отвергнуть всю эту страшную бумагу. И он такую неправду обнаружил: на пограничной заставе спавших бойцов убивал не он! Он не мог их убивать, потому что в это время искал укрывшегося в лесу начальника заставы! Ну конечно же! Он это отлично помнит! И когда он вернулся на заставу… После чего он вернулся на заставу? Да, он нашел тогда начальника заставы и затоптал его своим бешеным жеребцом, иссек его клинком. И после этого вернулся на пограничную заставу… После этого. А пограничников убивал Аркадий Иванов. Кстати, где он сейчас, Аркадий? Остался на свободе?
В это время дверь в камеру открылась, и дежурный по этажу громко объявил:
— Павловский — на допрос!
Павловский вскочил и быстро вышел из камеры. Его сопровождал всего один конвойный. Это Павловский сразу заметил и начал изучать путь от камеры до кабинета следователя. Однако вскоре он с огорчением обнаружил, что тюрьма находится в здании ГПУ. Его утешало лишь то, что далеко не на всех окнах, мимо которых он шел, были решетки.
Павловский запомнил, что он прошел по трем коридорам, что все три шли в разных направлениях и что по сравнению с этажом, на котором была его камера, он сначала поднялся на три этажа, а затем на один спустился… Надо все запоминать, изучать, побег — это единственный способ остаться в живых.
Его привели в кабинет, который по обстановке больше был похож на номер гостиницы с претензией на роскошь. Письменный стол опирался на львиные лапы и весь был в резных украшениях. У другой стены стоял легкомысленный изогнутый и обитый розовым сафьяном диванчик, а возле него — карточный столик с инкрустацией в виде тузов всех мастей.
Павловский сначала увидел это, а потом уж хозяина кабинета. Пиляр был в черной, идеально отглаженной паре, но на нем была не то русская, не то грузинская синяя косоворотка навыпуск, с высоким воротом, застегнутым на три белые пуговки. Ее перехватывал мягкий черный поясок с кисточками. Чуть желтоватое крупное лицо, которое никак не назовешь красивым, огромный выпуклый лоб, тесно посаженные серые глаза. Такое лицо должно было принадлежать сухому и злому человеку. Однако друзья Пиляра знали его, всегда готового отдать товарищу последнюю рубашку, последний рубль. Правда, если уж он злился, тогда ничего хорошего не жди. Но это бывало редко — Пиляр славился своей железной выдержкой…
Павловский сел на приготовленный для него стул в центре комнаты, посмотрел на Пиляра, натолкнулся на острый взгляд его серых неподвижных глаз и вдруг до боли в сердце почувствовал себя одиноким и беспомощным… До окна три шага — это секунда. Прыжок на подоконник — еще секунда. Проломать оконные рамы и стекла — еще секунда. Три секунды и — прыжок… Но конвойный точно услышал его мысли, подошел к окну и стал перед ним.
— Итак, вы Павловский Сергей Эдуардович? — обыденно-усталым, чуть надтреснутым голосом спросил Пиляр.
— Да.
— Расскажите кратко свою биографию. Только не торопитесь, мне надо записывать…
Павловский начал говорить…
Родом из Новгорода. Из мещан, породнившихся с дворянством, — мать из бедных дворян. Мечта с детских лет — стать военным. Военная школа, после которой он вскоре стал старшим офицером эскадрона 2-го Павлоградского полка. Началась война — воевал упоенно, быстро шел вверх. Остановила революция. Он бежал и вскоре примкнул к войскам, верным Керенскому. В 18-м году он военный комендант (назывался — пристав) города Пскова от Северо-Западной армии. С отступающими войсками докатился до Риги и там фактически дезертировал. Перебрался в Эстонию, где его арестовали как красного — за то, что он находился в Риге, когда там была Советская власть. Из тюрьмы бежал. Путаное было время, даже рассказать о нем толком трудно.
Все в его жизни начало приходить в порядок, когда он пробрался в Польшу и поступил в армию Булак-Балаховича и связался с Борисом Савинковым. Так он прибился, наконец, к «большому делу».
Закончив писать, Пиляр отметил про себя, что Павловский схему своей биографии рассказал почти правильно.
— Что вы можете сказать по предъявленному вам перечню?
— Бухгалтерия у вас поставлена, — ответил Павловский надменно. — Человеческая память против такой бухгалтерии слаба. Надеюсь, что дадите мне возможность хорошенько припомнить каждый эпизод. Не хочу от своего отпираться, но и брать на себя чужое тоже не хочу.
— Конечно, конечно, ошибки могут быть и в самой точной бухгалтерии, — очень серьезно сказал Пиляр.
— Одну я уже обнаружил, — продолжал Павловский, начиная длинную игру, рассчитанную на то, чтобы затянуть допросы. — Спящих пограничников я не убивал. Я вообще не могу поднять руку на спящего.
— Но их к моменту убийства могли уже разбудить? — невозмутимо спросил Пиляр.
— Нет, это мне приписано зря. Это дело Аркадия Иванова. Он, кстати, у вас? — быстро спросил Павловский, вскинув свою красивую голову.
Лицо чекиста непроницаемо. Здесь спрашивать может только он.
— Значит, кроме случая с пограничниками, все остальное правильно?
— Надо подумать, припомнить, я же сказал, — не сразу ответил Павловский. — Давайте договоримся так: каждый день будем разбирать по эпизоду. Чтобы не путалось в голове всякое разное и сосредоточиваться на чем-то одном. Можно так?
— Можно и так, — ответил Пиляр. — Сегодня каким эпизодом займемся?
— Сегодня я не готов. Оглушен вашим списком… — На губах Павловского появляется подобие улыбки, но глаза его серьезны. — Я думаю, что имею право защищать собственную жизнь даже в столь неблагоприятных условиях.
— Да, конечно, — ответил Пиляр. — Но должен вас предупредить: если вы надеетесь затянуть следствие в расчете на возможность побега, то оставьте эти надежды. Кроме того, мы хотим быстро закончить следствие и сделать вам одно предложение…
— Стать к стенке? — вдруг улыбнувшись, спросил Павловский.
— Обычно мы ставим к стенке без разговоров, — осадил его Пиляр и добавил: — Вам мы хотим предложить нечто другое…
— Петлю?
— Другое…
— Теряюсь в догадках…
— Могу посоветовать одно: вам нужно вести себя с нами в открытую. Надеюсь, вы понимаете — ошиблась ли где-то наша бухгалтерия, как вы говорите, или не ошиблась, у нас есть все основания поставить вас к упомянутой вами стенке, не так ли?
— Да, пожалуй, так… — не сразу ответил Павловский и спросил: — А в вашем предложении есть шанс на сохранение жизни?
— Во всяком случае, на значительное ее продление.
— Что от меня требуется?
— Сначала следствие по перечню, потом поговорим…
— Ну что ж, хорошо, — деловито согласился Павловский.
Павловский поразительно спокоен. В своем сшитом в Париже, но, правда, несколько пострадавшем за последние дни темно-сером костюме он похож на преуспевающего киноактера, ведущего переговоры о новом контракте.
Павловский трогает рукой себя за подбородок и спрашивает:
— Я мог бы побриться?
— Только со связанными руками, если угодно, — отвечает Пиляр.
— Лучше побыть десять минут со связанными руками, чем сутки с небритой рожей, — смеется Павловский. Да, смеется! И красивое его лицо будто озаряет широкая белозубая улыбка.
Пиляр приказывает конвойному отвести его в тюрьму…
Первые три дня следствия Павловский довольно подробно говорил по каждому пункту списка и признавал свое участие в некоторых преступлениях. Однако все наиболее опасное для него он сваливал на других, называл фамилии наиболее активных своих бандитов. Несколько раз он спрашивал про Иванова. Вот и сегодня, когда речь зашла о сообщниках, он снова спросил:
— А где все-таки Аркадий Иванов? Вы взяли его?
— Он убит, — ответил Пиляр.
Иванов действительно был убит, когда его везли с места ареста в ГПУ. В автомобиле он бросился на Сыроежкина с ножом, который не был у него обнаружен во время первого беглого обыска. Сыроежкину ничего не оставалось, как обрушить на голову бандита удар рукоятью нагана. Иванов не дожил до наступления ночи, хотя врачи сделали все, чтобы продлить ему жизнь.
Услышав об этом, Павловский вскочил и сделал движение, будто хотел через стол броситься на Пиляра.
— Спокойно, Павловский, — поднял руку Пиляр. — Я бы мог сказать вам неправду. Но он убит, и как раз при попытке к бегству.
— Вы врете! — истерически крикнул Павловский, и Пиляр не без удовольствия отметил, что нервы у полковника совсем не такие железные, как казалось. — Вы убили его!
— Зачем? Он тоже был нужен нам живой. Как и вы…
Павловский, бормоча что-то себе под нос, сел на стул и тяжело задумался. Пиляр понял, что сейчас продолжать допрос бессмысленно, и отправил его в камеру.
В течение четырех последовавших за этим дней Павловский отказывался отвечать на вопросы. Его приводили на допрос и через минут десять уводили обратно.
В воскресенье Пиляр должен был дежурить по ГПУ и в субботу собирался пораньше уйти домой, провести вечер с семьей. Когда он запер в сейфе секретные бумаги и уже позвонил Артузову, что уходит, тревожно зазвенел телефон — Пиляр сам удивлялся, как он всегда точно знает, что сулят ему телефонные звонки — хорошее или плохое. Этот звонок явно сулил ему неприятность. Он взял трубку непрерывно звеневшего телефона и услышал голос коменданта внутренней тюрьмы:
— Докладываю: только что подследственный Павловский пытался совершить побег при возвращении из тюремной бани…
Павловский не то что наотрез не поверил, что Аркадий Иванов убит именно при таких обстоятельствах, как ему сказали, он просто не хотел с этим примириться. Кроме всего прочего, получалось, что Иванов погиб в борьбе, а он, Павловский, капитулировал без борьбы и теперь даже вступает в какой-то сговор с чекистами, правда сам еще не знает, в какой… Только для того чтобы выиграть время, он стал куражиться и не отвечал на вопросы Пиляра.
Мысль о побеге пришла ему в голову, когда он мылся в бане и увидел в стене над печью шевеленый кирпич. Он тотчас вынул его из стены и завернул в мочалку, а потом вынес в раздевалку и положил под свое белье. Пока одевался, у него созрел план дальнейших действий. Он был в бане один. Конвоировал его красноармеец примерно его роста. Выбрав момент, он кирпичом ударит конвойного, быстро оденется в его форму и пойдет к выходу на улицу, который он запомнил, когда шел в баню. План был, прямо скажем, наивным, да и сам Павловский мало верил в успех, но вся его натура звала к действию, хоть к какому-нибудь, но действию…
Конвойный стоял у дверей раздевалки и наблюдал, как Павловский одевался. Но он не заметил, как заключенный, уже вставая, чтобы идти, ловко переложил кирпич в свое полотенце и зажал его под мышкой. Конвойный открыл дверь перед Павловским и сам чуть отступил в сторону. В этот момент Павловский молниеносно повернулся к нему и ударил в лоб кирпичом. Он не думал, что сразу убьет конвойного, и рассчитывал, что первым ударом он его только оглушит и втащит в раздевалку. Но если в предбаннике конвойный очнется слишком рано, тогда у него другого выхода не будет — придется его прикончить.
Но все произошло иначе: конвойный не упал, а рванулся во двор и громко закричал. Во двор тюрьмы выбежали люди. Павловский в это время кинулся обратно в баню, забросил кирпич на печку, вернулся в раздевалку и сел на лавку. Бойцы тюремной охраны долго остерегались входить в темный предбанник, считая, что Павловский находится там в засаде, и требовали, чтобы он сам вышел во двор. Но тут появился Сыроежкин.
— Чем он тебя ударил? — спросил он конвойного, все лицо которого стало сплошным синяком.
— Вроде свинчаткой, — ответил боец.
— Ты уверен? — усмехнулся Сыроежкин и спокойно вошел в предбанник.
— Кончай спектакль, выходи кланяться, — сказал Григорий, и были в его голосе какая-то озорная сила и беспощадность.
Павловский послушно поднялся. Проходя мимо Григория, он оглянулся.
— Трус, а еще полковник, атаман божьей матери… — сказал, точно плюнул ему в спину, Сыроежкин и не сдержался, выругался…
После неудавшегося побега Павловский рассказывал все без утайки о себе и называл сотни имен других бандитов, в разное время совершивших преступления против Советской страны. Выборочная проверка нескольких сообщенных им фактов показала, что он говорит правду. Он дал убийственные показания о Философове, Шевченко, Дерентале и о других деятелях из ближайшего окружения Савинкова. Рассказал о преступной деятельности брата Бориса Савинкова, Виктора, но о самом Савинкове отказался говорить наотрез:
— Он для меня бог, и обвинять его в чем-либо я не имею права.
— В вашем положении смешно говорить о каких-то правах, — возразил ему Пиляр.
— Я не могу… не могу… Пишите все его дела мне, и я буду счастлив понести за них наказание…
Пиляр видел, что он все-таки на что-то надеется и на этот случай хочет остаться чистым хотя бы перед Савинковым, чтобы потом, при возможной встрече, сказать ему, что он давал показания на других только ради того, чтобы выиграть время и найти способ спасти вождя.
«Дорогой дедушка![17]
Вместе со всеми и Вы, должно быть, дивитесь, что от меня столько времени нет никаких писем, но Вы должны понимать, что приходится ждать оказии, так как обычная почта существует не про нас.
Пока я все время нахожусь в Москве и считаю это полезным для нашего дела. Не считая себя, как Вы знаете, склонным ко всяческой политике, я все же вижу, что мы здесь выглядим хуже, чем могли бы выглядеть. Но нельзя требовать от гуся, чтобы он исполнял обязанности лебедя.
А дело перед нами лебединое. Конечно, слава Леониду, что он открыл этот великий источник, но все же истина в том, что не мы шли к нему, а он пробивался к нам, испытывая в нас острую надобность. И только этим следует объяснить, что уже столько времени источник покорно идет по руслу, которое мы ему предоставили, хотя имеет он право на русло куда более широкое и глубокое.[18]
Я делаю, что могу, для углубления русла, встречаюсь с людьми, которые руководят „ЛД“, пытаюсь дать им понять, что у нас есть уровень куда повыше того, который они видят в Леониде, и др. Но я трезво сам знаю, что и я никогда не славился способным вести политику. Тем не менее я вижу, как они льнут ко мне, стараются видеться именно со мной и говорят мне гораздо больше и более доверительно, чем Леониду. Объективно замечу, что Леонид сам не задается и довольно трезво оценивает свои возможности и сейчас, когда я сел писать это письмо, просит меня передать вам и его просьбу — чтобы сюда приехал человек достаточно авторитетный для здешней ситуации. А меня он пока что просто умоляет быть возле него и продолжать работать на дело нашего контакта с „ЛД“. Однако я поступлю иначе. Я отыскал своих близких родственников на юге России. Аркадий Иванов уже там, и все они зовут меня приехать, чтобы сделать великолепный экс[19] для нашего общего дела. Так что в самое ближайшее время я выеду туда. Хотя мне очень хотелось бы ехать совсем в другую сторону и повидать всех вас. Но если бы я это сделал, то только для того, чтобы взять кого-нибудь из вас за шкирку и притащить сюда, где совершаются конкретные и большие дела или, во всяком случае, назревают. Честное слово, у вас там уже пропала вера во все светлое — по себе это знаю, когда существовал в ваших непролазных болотах. А здесь ведь находится тот самый народ, которому мы без устали клянемся в верности, и именно поэтому здесь атмосфера действия и свежего воздуха. Одновременно я пишу письмо отцу[20] и Талейрану[21] и пишу о том же.
Работы здесь непочатый край. И собаки на деревне совсем не такие злые и хорошо дрессированные, как мы это себе представляли на расстоянии и веря некоторым нашим информаторам.[22] Давно не писал таких длинных писем, но когда есть о чем писать, пишется незаметно.
Примите, дедушка, мой сердечный привет.
Серж».
«Дорогой отец, здравствуйте.
Трудно выразить, как я благодарен Вам за доверие, выразившееся в этой моей поездке, куда Вы лично меня снарядили. Благодарен я, кроме всего, еще и за то, что этой поездкой вы вернули мне веру. Последнее время я был близок к запою от сознания своей бесполезности. Да и только ли своей, извините меня, отец! Но я солдат, и Вы знаете, как я верен знамени. Так вот — посылка меня сюда спасла меня от глупостей. Мои дряблые мышцы снова наполнены кровью и силой. Моя энергия бурлит во мне все требовательней и сильней. О, если бы мне Вашу голову и Ваше умение вести политическое дело и политическую борьбу!
Я не имею возможности изложить здесь доклад о том, что увидел и узнал. Я, между прочим, приказал Леониду подготовить такой доклад и отправить Вам со следующей оказией. Оказии не так часты, и он успеет достаточно полно все описать.
Вкратце дело обстоит так: открытие, сделанное Леонидом, сулит грандиозные перспективы. Но открытие сделано не потому, что Леонид вдруг стал гениальным провидцем (вы же это знаете лучше, чем я), а потому, что, попав сюда и начав действовать в пределах своих возможностей, он уже не мог не натолкнуться однажды на это, потому что это распространено широко, можно сказать — по всем этажам здешнего общества. Так что не столкнуться с ним где-то Леонид просто не мог. Но беда в том, что, столкнувшись и выяснив, кто и что, обе стороны объективно поняли, что они созданы друг для друга, а субъективно они почувствовали друг к другу чувства сложные и неодинаковые. Те, на кого наткнулся Леонид, увидели в нем то, что в нем есть, и не больше, — они ведь люди достаточно умные, во всяком случае образованные, интеллигентные и т. д. У них возникло естественное сомнение и даже тревога — можно ли серьезно доверяться на таком уровне? Понимаете? Леонид — надо отдать ему должное — весьма критически оценивает свои возможности в этой ситуации и не корчит из себя лишнее, и доверие к себе завоевывает только одним — действием. Созданная им небольшая организация, которую он для них именует московской (на самом деле это просто ячейка, находящаяся в Москве), почти каждую неделю совершает дела, о которых город узнает, и иногда даже из большевистских газет. Это новым знакомым Леонида импонирует, так как у них как раз с действием дело обстоит из рук вон плохо. Я встречался с двумя лидерами: с тем, которого Вы знаете, и с другим, рангом повыше, по фамилии Новицкий. Между прочим, он сказал, что сталкивался с вами в семнадцатом, во времена Саши с бобриком.[23]
Заодно хочу окончательно отвести наши сомнения в отношении приезжавшего в Париж представителя. И еще раз извиняюсь перед Вами за ту ночную проверку. Перед ним я извинился здесь. Да, он точно то, что Вы о нем знаете. И он находится в острейшем конфликте внутри своего ЦК с большинством, которое после его поездки к Вам, кстати, сильно уменьшилось. Они накопили колоссальные силы и теперь оказались перед дилеммой: или продолжать дальнейшее накопление сил, или прислушаться к ропоту масс, который слышен все яснее и сильнее, и начать действовать. (Мухин в своем ЦК выражает то, что есть в массах, и в этом его сила.) Но тут перед ними сразу встает вопрос: как действовать, что делать, за что объявлять борьбу? Новицкий у них авторитетнейшая фигура, профессор военной академии, крупный военспец (большевики недавно дали ему легковой автомобиль для личного пользования), но политик он никакой — это понял даже я. Да и Мухин, хотя он и ведет борьбу с инертностью и занимает, так сказать, активную позицию, как политический вожак он беспомощен. Так, например, он спрашивал у меня: как поставить народ в известность о том, чего мы добиваемся и какой хотим видеть Россию? А Новицкий сказал мне: мы способны перекрыть жизненные и военные артерии большевистской России, но что предпринимать дальше? Что настанет после этого? Так и сказал — настанет… Ей-ей, какие-то взрослые дети. От такого возраста и все их споры в отношении связи с нашим делом, о заграничной помощи и прочее. Но в этом вопросе, должен заметить, жать напролом нельзя, а поворачивать их обходным маневром некому. Я лично — пас. Скажу так: сплю и вижу Вас здесь. Тогда все их оговорки обсыплются, как шелуха, — настолько у них глубоко уважение к Вам и вашему политическому авторитету, а после приезда сюда Вани — и к вашей политической программе.[24] К слову замечу — не преувеличивайте значения созданного здесь Ваней объединенного комитета действия. Авторитет этого органа для них находится в прямой зависимости от авторитета наших людей. Понимаете? Я сейчас вошел в комитет и делаю все, что в моих силах. Но и сил моих в этой области немного, и хочу я рвануть на юг, где объявились мои очень близкие родственники, вместе с которыми мы проведем несколько красивых и богато поставленных спектаклей — здесь-то вот мои таланты и пригодятся.
Тоскую о Вас сильно и каждодневно. Но осмелюсь сказать Вам — главный плацдарм жизни и борьбы здесь.
Крепко жму руку и до встречи.
Серж».
Когда эти письма были готовы, Павловского отвели в тюрьму, и все написанное им подверглось тщательной проверке — нужно было выяснить, нет ли в каком-либо из писем тайного знака тревоги.
Павловский улегся на койке и, уставившись мертвым взглядом в щербатую кирпичную стену камеры, задумался… Зачем чекистам эти его письма? Похоже, они хотят, чтобы вождь приехал сюда. И Павловский подумал, что при любом исходе его дела он должен предпринять все для спасения вождя. Он ухватился за эту мысль главным образом потому, что она давала ему право в происходящем с ним видеть не трусливую свою услужливость перед чекистами, а нечто исполненное тайного от чекистов смысла. Да, он делает все для спасения вождя.
Последние дни перед его отъездом в Россию они с Савинковым целые дни бродили по Парижу, сидели в маленьких кафе, и тот учил его, как надо действовать в Москве. Удивительно, как точно все предусмотрел Савинков. Разве не говорил он, что Шешеня и Зекунов могут оказаться предателями? Говорил. Даже дважды.
Однажды в бар парижского вокзала Павловского и Савинкова загнал внезапно хлынувший дождь. Они сидели за столиком, вынесенным на крытый перрон, и беседовали, поглядывая на уже готовый к отправлению поезд Париж — Берлин. Осторожно посапывал паровоз, он точно боялся своим сиплым дыханием трудяги побеспокоить господ пассажиров, важно шествовавших по перрону вслед за носильщиками с солидными, как их хозяева, чемоданами. Паровозный машинист, впрочем, с высоты своего паровозного окна смотрел на всю эту суету равнодушно, если не брезгливо. Под крышей вокзала собирался и отражался вниз тревожный шум, в котором иногда вдруг четко слышался голос, то женский, то мужской, то детский.
— Всю жизнь влюблен в вокзалы, — тихо говорил Савинков. Он, смеясь, показал на тучного господина, который бежал вдоль поезда с выпученными глазами. — И вот такой кретин, который спутал время отхода поезда, бегает так на каждом вокзале любой страны. Можете мне поверить.
— Я верю, — как-то отсутствующе сказал Павловский, и Савинков изумленно повернулся к нему.
— Серж, таким я вижу вас впервые.
— Лишь бы не последний, — усмехнулся Павловский.
Савинков тряхнул головой и сказал будто через силу:
— Черт возьми, как трудно быть Уленшпигелем! Конечно же опасно, но поверьте, я хотел бы сейчас быть на вашем месте. Да, да, именно так!
— Вы все еще не сказали мне, каким шифром я буду пользоваться в переписке с вами, — осторожно напомнил Павловский, знавший, как вождь злился, когда его ловили на забывчивости.
— Я думал об этом, — после долгой паузы сказал Савинков. — Понимаете, Серж, какая тут ситуация? Если вы, попав в их руки и получив волшебную возможность подать оттуда мне весть, воспользуетесь шифром — это их только рассмешит.
— Но это лишь в том случае, если они будут иметь возможность контролировать мое сообщение.
— Будем откровенны, Серж: если вы у них в руках, они контролируют даже ваше дыхание. Это ясно, как дважды два — четыре. Поэтому я предлагаю не шифр, а устное с вами условие. Если вы хотите сообщить мне, что вы в опасности и не властны в своих поступках, но все же имеете какую-то возможность послать мне сообщение, в нем, в этом сообщении, в одном месте законченная фраза не должна иметь точки. Между тем как следующая фраза должна быть с большой буквы. Только и всего! Понимаете? — Видя, что Павловский смотрит на него удивленно, Савинков продолжал: — Именно такую наивную штучку им и не под силу будет заметить. А если мы придумаем что-либо посложней, они заметят сразу. Талейран однажды направил секретнейшее послание императору обычной почтой, а другое — лживое — почтой служебной. Лживое письмо оказалось в руках англичан, а то проскочило в девственном виде. На всякого мудреца достаточно простоты — так это называется у нас, русских. Условились?
Павловский согласно кивнул, но все же усомнился тогда, что вождь предлагает ему лучший способ конспиративной связи.
Сейчас Павловский клял себя за эти свои сомнения. Вот же в чем истинная мудрость Савинкова — в умении предусмотреть ситуацию! Ну как бы он мог сейчас воспользоваться шифром, когда ему диктуют содержание каждого письма? А не поставить в одном месте точку он наверняка сумеет. Савинков получит это письмо, все поймет и начнет звонить во все колокола. Может статься, он найдет и способ спасти своего верного боевого друга… И Павловский решил, что теперь самой главной его задачей будет угадать, какой вариант его письма Савинкову чекисты сочтут чистовым…
Переписывая через день третий вариант письма, Павловский видел, что в общем все три письма по содержанию одинаковы. Изменяется только порядок фраз.
Демиденко с удовольствием диктовал ему текст писем. Он имел возможность при этом наблюдать крупного врага, наслаждаться его покорностью. Нравилась ему и подготовительная работа, когда он разрабатывал варианты писем, перестраивал их, искал синонимы. Не менее интересно было исследовать написанное Павловским.
В этот день Павловский писал третий вариант письма Савинкову. Он вдруг отложил ручку и поднял голову:
— Вы думаете, что я применю какой-нибудь шифр? Не бойтесь. Мне не дали никаких шифров.
— А что вместо шифра? — спросил Демиденко. — Да, да! Что вместо шифра? — повторил он в ответ на удивленно поднятые брови Павловского.
— Ничего.
— Что? Что? Я не слышу! — Демиденко приложил к уху ладонь.
— Ничего, — громче повторил Павловский.
Но именно в этом, третьем варианте он и решил не поставить одну точку.
Он не поставил точку после самой первой фразы «Дорогой отец, здравствуй!» — восклицательный знак написал, а точку под ним не сделал…
Вечером Демиденко и два специалиста из шифровального отдела изучали все три варианта письма и обнаружили отсутствие злополучной точки. Но они еще не были уверены, что это условный знак.
На другой день, перед тем как приступить к работе над четвертым вариантом письма, Демиденко, между прочим, попросил Павловского аккуратно ставить знаки препинания. В эту минуту Павловский потерял последнюю надежду сделать что-либо для спасения Савинкова, а значит, и для собственного оправдания. Теперь ему остается одно — побег…
Когда работа над письмами была закончена и Федоров уже собирался вместе с Шешеней выезжать к границе, Вячеслав Рудольфович Менжинский принял решение отложить поездку Федорова. Он счел необходимым сначала проверить путь хотя бы до капитана Секунды.
Угроза, что Савинков может разгадать игру, существовала все время. Еще более реальной она была со стороны польской разведки. Не следует забывать, что капитан Секунда и его начальники были профессионалами своего дела, они имели тайную агентуру в России и с ее помощью могли перепроверить те материалы, которые изготовлялись для них чекистами.
Итак, путь до капитана Секунды проверит Григорий Сыроежкин. Он пойдет в Польшу под фамилией Серебрякова и понесет для польской разведки очередную партию липовых документов, а для Савинкова — докладную записку Леонида Шешени.
На Сыроежкина выбор пал не случайно. Занимаясь ликвидацией банд в разных местах России, он не раз попадал в обстоятельства, когда ему нужно было с крайним хладнокровием заглянуть в глаза смерти и дать ей открытый бой. Он сам говорил, что «безносая» на него «столько раз замахивалась, что у нее рука затекла».
Феликс Эдмундович согласился с решением Менжинского, но потребовал, чтобы Сыроежкину прямо и честно сказали о главной цели его поездки.
Менжинский вызвал к себе Артузова и Сыроежкина. Когда они вошли, Вячеслав Рудольфович полулежал на диване, прижимая спиной грелку. Все чекисты, конечно, знали, что Менжинский тяжело болен и что круглые сутки его мучают страшные боли. Последнее время Менжинский, преодолевая боль, садился к столу, только если нужно было принимать постороннего человека или допрашивать арестованного.
Увидев лежащего Менжинского, Сыроежкин застеснялся и своего здоровья и своих пунцовых щек, ему захотелось стать меньше ростом. Вытянув руки по швам, он стоял перед Менжинским, стараясь не встречаться с ним взглядом.
— Товарищ Сыроежкин, вы знаете, зачем вы едете в Польшу? — негромко спросил Менжинский.
— Да, знаю, Вячеслав Рудольфович, — ответил Сыроежкин, тоже стараясь говорить негромко.
— Сформулируйте, пожалуйста, цель поездки… Коротко.
Сыроежкин ответил, подумав:
— Если очень коротко, то платформа с песком.
— Что еще за платформа?
— В гражданскую войну перед бронепоездом для проверки пути гнали всегда платформу с песком.
Менжинский с удовольствием смотрел на стоявшего перед ним русоволосого богатыря, и он, наверно, рассмеялся бы в голос от его остроумного ответа, если бы не знал, что от смеха проклятая боль толчками пойдет по всему телу.
— Насчет платформы — правильно, — сказал Менжинский, и его бледное лицо осветилось улыбкой. — А вас такая роль не оскорбляет? — спросил он.
Сыроежкин удивленно посмотрел на Менжинского.
— В нашей работе, когда надо, чертом стань и не обижайся. Вот Федоров Андрей Павлович контру из себя изображает, и то ничего… А мне проверку делать ради жизни товарищей — что вы, Вячеслав Рудольфович.
— Спасибо вам, товарищ Сыроежкин, за прекрасное понимание службы, — стараясь скрыть волнение, сказал Менжинский.
До пограничной станции Сыроежкин добрался поездом и явился прямо в корчму к Яну Крикману, ставшему теперь полновластным хозяином всего дома, так как старик перебрался с дочкой в Минск.
Темнело по-летнему поздно — до полуночи оставалось меньше двух часов, но еще было светло. В белесом небе висел месяц, прозрачный, как лоскут кисеи, Сыроежкин и Крикман сидели на скамейке возле корчмы и тихо разговаривали.
Прошло почти полгода, как не стало Ленина, а кажется, будто это случилось только вчера. Сыроежкин рассказал, что был на похоронах, стоял в оцеплении на Красной площади.
— Такой мороз был, что не дохнуть. Думал, вообще больше не будет ни солнца, ни тепла.
— У нас в тот день птицы на лету умирали от холода, — с мягким латышским акцентом сурово отозвался Крикман.
И опять они долго молчали. Потом Сыроежкин заговорил мечтательно, совсем как мальчишка:
— Знаешь, я бы что сделал? Я бы о смерти Ильича не объявлял. Их вожди сходят в могилу, а Ильич как был молодой, так и есть. И тогда в ответ на такое чудо весь пролетариат поднялся бы, как один, и объявил мировую Республику Советов. И уже только после полной победы мировой революции мы бы сказали миру правду об Ильиче. И тогда знаешь что было бы? Весь мир не согласился бы с нашим сообщением и постановил бы считать Ильича бессмертным вождем революции.
Крикман — человек другого душевного склада. Думать такими сказочными категориями он не умеет.
— А ведь это они его убили! Они! — с ненавистью сказал он. И переведя дыхание: — Они даже представить себе не могут, в какую силу обернется даже смерть Ильича, так что долго им не торжествовать.
Они снова молчат. Где-то далеко-далеко перекликаются перепела, после их крика тишина вокруг становится еще гуще.
— Нелегко тебе там будет, — возобновил разговор Крикман. — Оружие у тебя надежное?
— Браунинг, второй номер. Если дойдет до стрельбы, капитану Секунде жить ровно по его фамилии.
— Хочешь, финку дам? Бритва!
— Обойдусь.
— Черт побери, угостить бы тебя — и нечем.
— Угости махрою и побудь со мною, — игриво затянул Сыроежкин известную в те времена бандитскую песенку, и Крикман серьезно, без улыбки, стал ему вторить. Они были молодые ребята, Гриша и Ян, и они не думали о грозящей им опасности.
— Ты капитана Секунду случайно не видел последнее время? — вдруг спросил Сыроежкин.
— Да третьего дня видел. Корова вон с того польского хутора перешла на нашу территорию, и мы ее возвращали по принадлежности. Почему-то на переговоры явился сам капитан Секунда. Назвался он начальником польской пограничной стражницы. Но я-то его физиономию знаю по фото.
— Как он вел себя?
— Веселый был. Стеком помахивал. Нашего начальника заставы угостил папироской. Спросил, как он живет, как семья, не нуждается ли в чем, чего нет в России.
— Ну и что начальник?
— Да послал его куда подальше…
— Зря, — огорченно сказал Сыроежкин. — Капитан Секунда, очевидно, хочет завести свою систему перепроверки наших с ним связей. Может, для этого и бедную корову загнали на нашу сторону. Эх, зря… Значит, он был веселый?
— Все шутил, придется, говорит, корову распропагандировать обратно, на польский лад, после того как ее обработали коммунисты. А начальник в ответ — если, говорит, корова умная, вы из нее и клещами наших идей не вырвете.
— Так, так… Значит, настроение у капитана было ничего? — задумчиво, соображая что-то, повторил свой вопрос Сыроежкин.
В полночь они простились в притихшем лесу возле пограничного знака, и Сыроежкин зашагал в сторону Польши.
Хозяин польского пограничного хутора, как только убедился, что Сыроежкин из тех, о ком он имел специальное указание капитана Секунды, погнал жену к начальнику пограничной стражницы. Не прошло и часа, как оттуда прикатила бричка и Сыроежкина еще ночью отвезли на железнодорожную станцию и посадили в почтовый вагон, прицепленный к товарному поезду.
Чем была вызвана такая спешка? Нетерпеливым интересом к портфелю Сыроежкина? Или, может быть, желанием поскорей получить в свои руки самого курьера?
Сыроежкин не стал ломать над этим голову — в конце концов он ровно ничего изменить не может, а должен быть готов к худшему…
Капитан Секунда принял Сыроежкина подчеркнуто официально, даже не стал при нем просматривать доставленные им материалы. Спросил холодно и учтиво:
— Как дошли?
Сыроежкин в ответ только пожал плечами.
— Вы идите в отель «Палас», там вам заказан номер, поговорим завтра, — сухо сообщил Секунда.
Сыроежкин устало поднялся со стула, потянулся до хруста всем своим крутым телом и обронил устало, доверительно:
— До завтра, капитан…
Григорий медленно шел по незнакомому городу. Погода была хорошая, до сумерек еще далеко, и делать сейчас в гостинице нечего, можно погулять.
По узенькой наклонной улочке старого города он направился к центру и по дороге глядел на мрачные толстостенные храмы и древние дома с окошками-бойницами.
Он вышел на довольно оживленную улицу, которая вела к центру города.
— Гриша! Ты ли это? Вот судьба! Где увиделись! А? Ты только подумай! А? — беспорядочно выкрикивал стоявший перед Сыроежкиным человек в потертом пальто и с небритой физиономией. — Ты что, не узнаешь меня?
Сыроежкин уже знал, кто это. В самом начале гражданской войны, когда Григорий служил комендантом военного трибунала в красной дивизии Киквидзе, этот поляк по фамилии Стржалковский, неведомыми путями попавший в Россию, служил в тюремной охранке и, привозя в трибунал заключенных, каждый раз имел дело с Сыроежкиным… Этот тип постоянно интересовался, где можно достать кокаин или гашиш, и позже его судили за участие в афере с наркотиками.
Но для поляков то, что Стржалковского судил советский суд, заслуга. Сыроежкин уверен, что он работает теперь в польской охранке. Все это промелькнуло в голове Григория, пока поляк тряс его руку, и холодок прошел по его спине. А Стржалковский мельтешил перед ним, и в его глазах Сыроежкин видел радость.
— Как же это, Гриша, занесло тебя в белопанскую Польшу? Ты же вроде в чекистах ходил? Ты что, эмигрант? Или, может, пленный? — спрашивал Стржалковский, а сам крутил головой, высматривал кого-то на улице.
И в том, как он суетился, как радовался и одновременно боялся, и, наконец, во всем его потертом облике Сыроежкин вдруг увидел ничтожность этого человека. Даже если он работает в охранке, он там на хорошем счету быть не может. И Сыроежкин принял решение, как себя вести.
Высвободив свою руку, он вынул из кармана плаща носовой платок и с брезгливым видом вытер ее.
— К сожалению, у меня нет времени для воспоминаний, служба есть служба, — высокомерно сказал он и пошел дальше.
Стржалковский семенил рядом:
— Гриша, ну как же это? Ну что ты? Надо же встретиться… за рюмочкой…
В это время Сыроежкин уже поравнялся со входом в гостиницу «Палас». Он кивнул оторопевшему Стржалковскому и вошел в отель.
Уже из окна своего номера Григорий увидел Стржалковского, который, размахивая руками, рассказывал что-то полицейскому.
Немедленно бежать… Но встреча с этим гадом могла быть случайной… И он еще ничего не успел сделать… Нет, надо ждать… Григорий продолжал из-за занавески наблюдать за улицей.
Вскоре к отелю на двух пролетках подкатили полицейские чины в штатском, они быстро оцепили здание. Подъехал черный автофургон с польским орлом на боку. Из автомобиля вылезли несколько полицейских в форме и среди них длинный как жердь офицер в черной шинели и заломленной угловатой фуражке. К нему подбежал Стржалковский и стал что-то объяснять. Офицер и полицейские быстро вошли в отель…
У Григория Сыроежкина было свое правило — когда смертельная опасность была перед ним вплотную, он не пытался укрыться, а смело шел ей навстречу… Вряд ли сейчас это был лучший способ поведения, но раньше он не раз выручал его. В такие минуты Григорий был как бы неподвластен собственному рассудку, им владела какая-то безотчетная сила, которая вот и сейчас повела его навстречу полиции.
Сыроежкин медленно спускался по лестнице. Полицейский офицер и его свита стояли возле конторки портье.
— Вот он! Хватайте его! — громко сказал Стржалковский.
Полицейские, однако, не торопились и смотрели на Сыроежкина выжидательно и с опаской. Тогда вперед, загораживая Грише дорогу, вышел долговязый офицер. Щелкнув каблуками и держа руку на расстегнутой кобуре с револьвером, он сказал торжественно:
— Прошу, пан, следовать в полицию!
В полицейском участке было грязно и пахло уборной. Сыроежкина ввели в тесный кабинет, где стояли два стола, за которыми сидели полицейские офицеры. Один из них приказал Сыроежкину сесть на стул в углу, и тотчас ввели Стржалковского.
— Послушайте, что скажет этот пан, — обратился польский офицер к Сыроежкину. На Стржалковского он даже не взглянул, только показал на него через плечо карандашом. Этот жест полицейского очень много сказал Сыроежкину — теперь он уже точно знал, как ему надо действовать.
— Я видел его часто на юге России в девятнадцатом году, — быстро начал Стржалковский. — Он был чекистом! Он в красном трибунале работал! Там всех честных офицеров — к стенке. Только к стенке! Я правду говорю! Одну только правду! — Он очень волновался и торопился говорить, точно кто-то ему возражал.
Жандарм, снова не взглянув на Стржалковского, жестом руки остановил его и обратился к Сыроежкину:
— Вы знаете этого пана?
Сыроежкин довольно долго молчал, играя желваками около скул. Потом заговорил, прерывисто, сдерживая клокотавший в нем гнев.
— Этого кокаиниста… вора и спекулянта… я действительно имею сомнительное счастье знать, — начал он, замолчал и потом продолжал спокойнее: — За все эти свои доблести он имел дело с тем самым военным трибуналом, о котором он сейчас вопил. Но если среди вас есть хоть один мало-мальски понимающий человек, то он знает, что военный трибунал никакого отношения к чекистам не имеет. Да, я действительно работал в военном трибунале. Более того, если бы антисоветская организация моего вождя Бориса Савинкова послала бы меня работать в Чека, я работал бы и там. Но она послала меня в трибунал…
— Он врет! Врет! — пронзительно закричал Стржалковский. — Он был чекист самый настоящий!
Ситуация для Сыроежкина была страшной, но в этой ситуации было и что-то от дешевого фарса, что, однако, нисколько не возмущало польских жандармов, которые с одинаковым вниманием слушали и пояснения Сыроежкина и базарные вопли Стржалковского. «Ну что ж, мы можем и этак», — сказал себе Сыроежкин и, сделав резкое движение вправо, схватил Стржалковского за мятые борта пиджачка и, встряхнув, швырнул к стенке. Поляк стукнулся об нее затылком и, слегка ошалев от удара, стал опускаться на пол, но тут же очнулся и бросился за спину одного из жандармов, крича:
— Он меня убьет! Убьет! Спасите меня!
— Я убью эту гадину! — вторил ему Сыроежкин своим густым басом. — Что это вообще за безобразие! Тут работаешь, рискуя головой каждую минуту. Работаешь и на благо вашей Польши! А ее полиция заставляет тратить нервы на всякую сволочь вроде этого кокаиниста и жулика! Мне ясно, что он с помощью какого-нибудь жулика из красного трибунала, как он, такого же, мог увернуться от наказания. Это понятно! Но как он мог, господа офицеры, стать вашим сослуживцем, вашей опорой и вашей совестью? Или вы не знаете, что это за личность? Тогда запишите мои показания о нем…
— Он врет! Он врет! — снова завопил Стржалковский.
— Молчать! — гаркнул на него один из жандармов.
— Когда я по заданию подпольной организации Савинкова служил в красном трибунале, этот тип пришел ко мне со взяткой, чтобы я выручил его из беды, — доверительно рассказывал Сыроежкин офицерам. — Я подумал, что взятка — это провокация красных, которые мне, недавнему русскому офицеру, до конца не верили. Я этого негодяя выгнал и надавал ему по шее, потому он, наверно, так хорошо меня и запомнил. И вообще мне все это надоело, господа офицеры. Прошу вас, соедините меня с первой экспозитурой и лично с капитаном Секундой…
Молчание длилось секунд двадцать. Жандармы смотрели друг на друга. Тот, за спиной которого хоронился Стржалковский, обернулся к нему и сказал:
— Убирайся отсюда…
Один из жандармов вышел из комнаты, видимо решив позвонить капитану Секунде без свидетелей. Другой вынул из стола пачку папирос и протянул Сыроежкину.
В это время первый жандарм рассказывал по телефону о случившемся капитану Секунде.
— Да, он встретил его на улице совершенно случайно…
— Кто этот человек? — спросил Секунда.
— Некий пан Стржалковский… в прошлом наш агент… теперь так…
— Что значит так? — повысил голос Секунда. — Почему он перестал быть вашим агентом?
— Его поймали на спекуляции наркотиками, — ответил жандарм. До полной правды не хватало лишь того, что Стржалковский последнее время промышлял мелким воровством и его уже не раз доставляли за это в полицию.
— У меня к вам только один вопрос… — кипятился капитан Секунда. — Когда вы и ваша контора перестанете совать нам палки в колеса? Когда? — Капитан швырнул трубку, быстро надел шинель и, вскочив в первую попавшуюся извозчичью пролетку, помчался в полицию…
Вскоре он уже вместе с Сыроежкиным ехал обратно. И был отменно любезен — он уже посмотрел доставленный Сыроежкиным материал и обнаружил в нем очень важные для польской разведки документы.
— Боже мой, забудьте это недоразумение! — умолял капитан Секунда. — Мы с вами выпьем сейчас за то, чтобы все это забыть.
Но Сыроежкин ехать в ресторан отказался, сказал, что он должен немедленно возвращаться в Россию. Это его решение было правильным — он не имел права больше рисковать и должен был как можно скорее покинуть Польшу.
Глубокоуважаемый Борис Викторович!
Как Вам уже известно из моих прежних докладов, в Москве образовался так называемый московский комитет нашего союза, который ведет маленькую работу, будучи в то же время на поприще этой работы связан на обоюдных условиях с организацией «ЛД», куда более крупной, чем наша. Об «ЛД» я Вам ранее писал. В отношении «ЛД» мы ставим себе задачей приобрести «ЛД» или завязать с ней самый тесный контакт. Если эти два положения не будут решены, то мы считаем возможным даже влиться в «ЛД», где поставить себя как некоторую фракционную группку, дабы использовать возможности и средства «ЛД» для проведения в жизнь целей и идей нашего союза.
Должен указать, пока в «ЛД» было единогласие по тактике, то позиция ЛД-вцев была сильной. Обстановка, сложившиеся обстоятельства, характер сферы работы и т. п. — все это есть те, естественно, компромиссы, которые позволяют иногда выполнять на деле принципиальные решения, хотя они и бывают большинством изменены.[25]
Теперь о некоторых вопросах стратегии и тактики… Смерть Ленина, дискуссия в РКП, признание большевиков иностранцами, внутренние и внешние политич. эконом. положения большевиков создали у нас такую атмосферу, среди которой царят такие мнения (почти убеждения), что образовались две прямо противоположные одна другой группы, т. е. правая и левая, накописты и активисты, и все это в вопросе дальнейшей тактики и действий.
Я — среди левых. Мы, левые, мотивируем свою активную тактику тем, что внутренний раскол в РКП внес резкую разногласицу в верхи РКП, в ряды Красной Армии, вызвал большое возбуждение и раскол на разные лагеря среди партсостава и комсостава.
Признание Советской России иностранцами — показатель того, что у большевиков внутри России нет антибольшевистских политорганизаций, нет политических врагов, которые бы вели борьбу и смогли бы доказать иностранцам, что не вся Россия есть большевики, а есть и другая Россия, которая может столкнуть большевиков и прийти им на смену. Все это мы, активисты, ставили в основу своей тактики, как обстоятельства, которые нам диктуют выступления в ближайшее время. Активное выступление может нанести большевикам такой удар, от которого они или свалятся с своего Олимпа (Кремль), или будут медленно издыхать, а тут, конечно, надо только суметь их добить. Не так ли это, Б.В.? Результат зависит от Вашего мнения. Мое лично таково, как и остальных активистов: создавшееся положение действительно есть редкий и удобный случай для активного выступления, конечно, руководимого борцами за идеалы революции, популярными и известными среди масс народа, в то же время опытными и сумевшими бы справиться с поднятым русским народом, направив его в известный момент, который учесть может только опытный в руководстве революционер, в определенное русло политической жизни страны. Принимая это все как основу своего мнения, я считаю тактику левых своевременной и прошу Вас, Б.В., разрешить это положение, дав свое резюме.
А правые, накописты, полагают так: все те политические и экономические положения, внутренние и внешние, Сов. России, которые я указал выше, для левых это возможность к активному выступлению, для правых это только возможность для подпольной революционной работы, усилить организацию, укрепить ее и сделать еще более мощной.
Политическое и экономическое положение СССР я описывать не буду, так как Вам посылается общий обзор ЦК о Советской России от 15.II-24 г.
Считая недостаточным одну линию связи, я, Б.В., прошу Вас помочь нам в завязывании связи с Вами через Финляндию. У нас со стороны России все сделано, но связываться с финнами из Москвы мы не хотим, ибо это рискованно, да и трудновато. Вам же, Б.В., это не составит труда устроить через фин. военатташе в Париже. Подробности у А.П., и ему же это дело тоже поручено.
Очень жалею, что не могу с Вами повидаться, так безумно хочется, но, к сожалению, не имею ни одного лишнего дня.
Шлю всем привет и желаю успеха в делах. Жду ответа.
Ваш Леонид.
Теперь должны ехать за границу Федоров и Шешеня. Они повезут письма Павловского Философову и самому Савинкову. То, что письма доставит Шешеня, значительно укрепит их достоверность. А Федоров произведет очередную атаку на Савинкова.
Решение послать за границу Леонида Шешеню было принято после тщательнейшего изучения всех «за» и «против». Все сводилось к одному: изменит Шешеня или нет? В пользу того, что не изменит, была его любовь к жене, которая будет ждать его в Москве, его желание хорошим участием в игре заслужить право на сохранение жизни и, наконец, его понимание, что, если чекисты обнародуют его показания, Савинков сам, не задумываясь, уничтожит его. За то, что он может изменить, говорила вся его темная душа, его темная судьба. Но решение принято: Шешеня едет.
Целые дни Андрей Павлович Федоров разговаривал со своим опасным партнером, уточняя отдельные моменты игры, которую они вместе будут вести за границей. За Федоровым все еще оставалось право в случае чего отменить поездку Шешени — ведь кто-кто, а Федоров в этой ситуации, по существу, вручал ему свою жизнь.
О возможности поездки за границу Шешене сказали неделю назад. Сначала он не поверил. Следующая мысль: «Значит, я буду жить!» Но увы, ее сменила мысль об измене чекистам. Правда, ненадолго — сработало все то, на что чекисты рассчитывали, и Шешеня от этой мысли быстро отказался — в конце концов смерть от руки своих бывших соратников тоже смерть. Тогда он подумал, что Савинков знает или догадывается о его работе на ВЧК и он только и ждет, чтобы заполучить его для расправы.
— Там, за границей, у нас с вами все пополам. И я еду туда не за смертью… — сказал ему Федоров.
— Ехать так ехать, Андрей Павлович, и можете мне поверить — не подведу, — сказал Шешеня и подумал, что смерть за компанию с чекистом — все равно смерть.
Отъезд назначен на следующий день. Накануне Шешеня сказал жене о поездке. Они лежали в постели, свет был погашен. Шешеня ожидал, что Сашу эта новость встревожит, а она обрадовалась. Ведь она догадывалась, что ее муж все еще не верит, что избежал наказания смертью. Недавно он говорил ей, что нынешнюю их жизнь он будто во сне видит…
— Ну видишь? Видишь, как они тебе доверяют? Дурной ты — своей тени боишься, — говорила Саша, заглядывая ему в глаза. — Да если б они тебе не верили, разве дали бы они тебе такую возможность убежать да еще и карьеру на этом сделать?.. — Саша умолкла, с опозданием поняв, что последнее говорить не следовало. Она решила исправить ошибку — обняла мужа, жарко к нему прижалась. — Ты же вернешься ко мне? Да? Ты любишь меня?..
И эти Сашины слова и ее жаркое дыхание были сильней всех других гарантий, что Шешеня действительно вернется…
Федоров и Шешеня встретились с Крикманом в приграничном лесу — он как дух возник перед ними в темноте. Это произвело на Шешеню большое впечатление, он увидел, что дело у чекистов поставлено серьезно. И все же, когда они стали подходить к границе, Федоров заметил, что Шешеня торопливо и меленько крестится.
Границу перешли спокойно. Хозяин хутора сразу признал Федорова и даже вспомнил Шешеню:
— Как же, как же, помню и тебя, вот за этим столом твои начальники желали тебе счастья, — сказал он Шешене, но тому померещилось, что хозяин хутора про счастье говорит с намеком.
— Все под богом ходим, — ответил Шешеня.
— Бог-то бог, да сам не будь плох, — усмехнулся хозяин, и тут уж Шешеня совсем растревожился.
Когда хозяин вышел из комнаты, Федоров сказал:
— Леонид Данилович, как вам не стыдно, вы же офицер, а такого труса празднуете.
Шешеня промолчал, только под висками у него вспухли желваки и щеки покрылись красными пятнами…
Когда в Вильно Федоров и Шешеня вошли в кабинет капитана Секунды, он встал и, протянув руки, пошел им навстречу:
— О, здравствуйте, мои самые лучшие друзья!
Шешеню он по-дружески обнял за плечи.
— Ну, друг дорогой, не зря я желал вам счастья? Я слова на ветер не бросаю! Могу от лица службы, да что там — от лица Польши могу сказать вам большое, большое спасибо!..
Шешеня высвободился из объятий капитана, прошел к столу и уселся в его кресло.
— Смотрите, Андрей Павлович, а Польша-то стала кое-что понимать, — кивнул на капитана Шешеня.
Федоров с удивлением смотрел на своего спутника.
— А вы, пан Шешеня, за моим столом выглядите на полковника, — посмеивался капитан Секунда…
Шешеню точно подменили — он превратился в самоуверенного, самонадеянного и даже хамоватого человека, он и с Федоровым стал разговаривать с нахальной небрежностью.
По дороге в Варшаву Федорову пришлось напомнить Шешене, что по плану операции он должен относиться к нему, Федорову, с подобострастным уважением, а не как к своему денщику.
— Заносит меня что-то… — сказал тот.
— Категорически предлагаю вам держать себя под контролем каждую минуту, — Федоров старался говорить спокойно. — И я для вас — это «ЛД». А «ЛД» для вас — это все, в том числе и доллары, и уважение капитана Секунды, вся ваша карьера, так же как для всех ваших савинковских начальников «ЛД» — это возможность возрождения их из дерьма… — Федоров сказал все это так естественно и убежденно, как мог сказать это подлинный член центрального комитета «ЛД» зарвавшемуся малому чину из савинковцев. Шешеня кивал головой:
— Да, да, конечно, я понимаю…
В этой поездке вся тактика Федорова направлена была на то, чтобы Савинков и его окружение почувствовали, что «ЛД» для них — благо, ниспосланное свыше. В развитие этой тактики Федоров вез савинковцам приятную новость — вместо созданного Фомичевым объединенного комитета по требованию «ЛД» в Москве создан двусторонний руководящий центр и председателем его заочно избран Борис Викторович Савинков. В этой поездке у Федорова одна из главных целей — постфактум согласовать с Савинковым это его избрание и объяснить Савинкову, чем это было вызвано. Он вез ему письмо от лидера «ЛД» Твердова, избранного заместителем Савинкова по двустороннему руководящему центру. Переговоры о слиянии сил НСЗРиС и «ЛД» уже перешли из стадии личной инициативы Федорова, как оппозиционно настроенного члена ЦК, в стадию организованных действий всего ЦК «ЛД», который оказался припертым к стене своими людьми, рвущимися к действию. И руководство «ЛД» не имеет иного выхода, как воспользоваться помощью Савинкова…
В Варшаве их встретил Евгений Сергеевич Шевченко. Полковник генштаба Медзинский приказал ему быть на вокзале и отвезти гостей в лучший отель. Но у Федорова были свои планы и своя стратегия.
— Нет, нет и нет. Никаких отелей! — сказал он Шевченко. — Оформите мне билет в Париж на ближайший поезд. А у вас остается господин Шешеня, он все расскажет…
И только для того, чтобы ввести Шешеню в атмосферу игры, Федоров согласился провести краткую беседу с варшавскими деятелями. Она происходила в редакторском кабинете Философова и длилась чуть больше часа — Федоров торопился на парижский поезд…
— Перед лицом истории мы должны стать предельно объективны в оценке самих себя, — туманно говорил Федоров. — В нашем общем с вами деле наступил истинно исторический этап, когда не мы с вами, а только люди масштаба Бориса Викторовича Савинкова имеют право принимать решения. Господин Шешеня расскажет вам об обстановке в Москве, и вы можете быть уверены — он, как всегда, будет к нашей «ЛД» пристрастен, а свои дела будет видеть в более радужном свете.
— И я уж расскажу все как есть, — вставил Шешеня. — Действительно же обстановка историческая… Да…
Шешеня был необычайно важен, и Федоров подумал, как бы он не переиграл, но надо сказать, что к этому его располагали сами варшавские деятели, которые лебезили не только перед Федоровым, но и перед Шешеней.
— Не можете ли вы, хотя бы в совершенно общих чертах, сказать нам, что вы ждете сейчас от нашего союза? — вкрадчиво заговорил Философов. — Может так случиться, что Борису Викторовичу для встречи с вами понадобятся какие-нибудь данные от нас, — мы хотим быть к этому готовы.
— Только в самых общих, — благосклонно согласился Федоров, нисколько не желая унизить собеседников. — Полная обрисовка положения, даже самая краткая, заняла бы у нас массу времени. Все очень сложно, господа. Очень. Мы — руководство «ЛД» — оказались перед лицом серьезнейшего кризиса, вызванного и тем, что наши переговоры с господином Савинковым, не по нашей вине, крайне затянулись.
— Но согласитесь же, что и мы не могли очертя голову ринуться в переговоры, не проявив минимальной осторожности, — несколько нервно заметил Шевченко, который опасался, как бы Федоров там, у Савинкова, не свалил всю вину на них.
— Во всяком случае, я никогда не забуду, как вы, господин Шевченко, позволяли себе разговаривать со мной, — ответил Федоров. — Понимаете, господин Шевченко, есть почти неуловимая разница между настоящей осторожностью и мелочным страхом за свое теплое местечко и привычную жизнь без особых забот. И я понимаю, в этом смысле появление на вашем горизонте нашей «ЛД» было событием беспокойным.
— Ну что вы, Андрей Павлович, как можно так говорить? — мягко возразил Философов.
— Я шучу, — устало закончил Федоров, и не понять было, что из сказанного считает он шуткой.
— Возможно, я был излишне резок, прошу извинить, — через силу проговорил Шевченко.
— Господа, не будем заниматься этаким версальским церемониалом, — улыбнулся Федоров. — Ну, был кто-то излишне резок, а кто-то излишне настойчив в своих претензиях — я тут имею в виду себя, — все это уже необратимо и, как говорится, исправлению не подлежит. Но на будущее давайте договоримся — излишней работы друг другу не задавать. Кстати, господин Савинков предупрежден о моем приезде?
— Да, конечно, — ответил Философов. — Он ждет вас. А как там наш Павловский? — спросил он без паузы и так небрежно, что Федоров поднял на него удивленный взгляд.
Философов разозлился — сколько раз он просил, чтобы ему не давали поручений конспиративного характера!! Не умеет он! Не умеет и уже не научится. Но об этом попросил сам Савинков. Когда они говорили по телефону по поводу приезда Федорова, Савинков сказал: «Попробуйте-ка, очень между прочим, спросить у него, что там с Павловским, и посмотрите, как он встретит этот вопрос…» Вот и спросил и конечно же сделал это не лучшим образом!!
— Я видел его только один раз, — ответил Федоров, — он был на заседании, когда мы избирали объединенный руководящий центр.
— По моему предложению полковник Павловский введен в состав центра, — важно вставил Шешеня.
— Что я могу сказать о нем? — продолжал Федоров. — Павловский — мужчина очень красивый. На заседании молчал. А что он при этом думал о нас, вы, конечно, узнаете из его письма.
— Какого письма? — удивился Философов.
— Мы ничего не получали, — добавил Шевченко.
Федоров перевел строгий взгляд на Шешеню:
— В чем дело, Леонид Данилович?
— Да я… просто момента не случилось… беседуем ведь… — оправдывался Шешеня, вынимая из кармана запечатанный конверт и передавая его Философову.
— Ну вот, а господину Савинкову его письмо везу я, — добавил Федоров.
По тому, как Философов нервно распечатывал письмо, а подсевший к нему Шевченко внимательно оглядывал конверт, было ясно, какое большое значение придавали они получению письма от Павловского. Шевченко читал письмо через плечо Философова, и, когда тот, переворачивая лист письма, взял его в другую руку, Шевченко пришлось перейти к другому плечу. Все это не укрылось от взгляда Федорова, который, пока они читали письмо, вполголоса говорил Шешене:
— В случае если вы обратно отправитесь до моего возвращения из Парижа, попросите господина Философова поставить меня об этом в известность.
Письмо прочитано, и Философов откладывает его с нескрываемым вздохом облегчения.
— Кто будет рад, так это Борис Викторович, — говорит он, еще раз выдавая особый их интерес к положению Павловского в Москве. Все-таки они чего-то, очевидно, боялись, и молчание Павловского их тревожило…
— Капитан Секунда выдал вам билет до Парижа без задержки? — спросил Философов просто так, чтобы не висела дольше неловкая пауза, но его ожидал ответ весьма неожиданный:
— В услугах капитана Секунды я попросту не нуждался, у меня оплаченный билет Москва — Париж.
— Как это?
— Очень просто: теперь я действую уже не как оппозиционер-одиночка, а с согласия всего центрального комитета «ЛД», а значит, могу воспользоваться возможностью получить служебную командировку в Париж. Что я и сделал.
— Зачем же вы пробирались через границу? — спросил Шевченко.
— Есть, господин Шевченко, прекрасное чувство товарищества — слыхали о таком? Вы хотели, чтобы я катил в мягком вагоне, а Шешеня, человек, который для нас явился первым и пока единственным звеном очень важной для нас связи, шел пешком? И кроме того, я уже убедился, что переход через границу организован великолепно. И есть в нем, если хотите, привлекательная романтика.
— Я сам просил Андрея Павловича, чтобы он ехал, ну, а они… вот так, со мною вместе… — виновато сказал Шешеня.
Федоров поехал на вокзал.
Пока он будет ехать в поезде, Философов трижды поговорит по телефону с Савинковым. В одном из разговоров ими будет допущено даже серьезное нарушение конспирации (это будет зафиксировано польской разведкой, которая, конечно, подслушивала разговоры). Философов по телефону прочтет Савинкову почти все письмо, полученное им от Павловского. Прослушав письмо, Савинков скажет:
— Это он… и только он… И он не из тех, кто может писать письма под диктовку!..
Да, чекисты рассчитывали и на это — на безграничную уверенность Савинкова в том, что Павловский изменить не может. Что угодно, только не это!
Когда Федоров вышел из здания парижского вокзала, было утро раннего лета — мягкое, нежное. Над Парижем простиралось высокое бледно-голубое небо, пересеченное грядой легких, как перышки, облаков. Деревья на бульваре были в молодой, веселой зелени, а в воздухе летал тополиный пух. В распахнутых окнах домов на подоконниках лежали перины, одеяла, подушки — белые, синие, розовые, дома от этого стали похожи на корабли с разноцветными флагами. Навстречу зеленщик катил тележку со своим весенним товаром — пучки лука, как факелы зеленого огня, яркий редис и салат. Кованые колеса тележки весело гремели по мостовой.
Федоров вдруг увидел все это и остановился, пораженный красотой летнего утра. На маленьком бульварчике он присел на скамейку. Кажется, впервые он сознавал, что в Париже, кроме Савинкова, есть еще другая, настоящая человеческая жизнь. На соседней скамейке сидел костлявый старик с худым, давно не бритым лицом, он рассеянно смотрел на голубей, расхаживающих у его ног. Кто он? Как он живет? О чем думает? Подойти бы к нему, поговорить о жизни… Двое мальчишек прошли мимо, таинственно о чем-то перешептываясь. Один из них, черный, курчавый, шагал по-взрослому, засунув руки в карманы залатанных на заду брюк, и был он страшно важен и независим. «Гаврош», — улыбнулся Федоров.
И вдруг он вспомнил давнее-давнее. Впрочем, не такое уж давнее — девятьсот пятый год, студенческая его пора в Харькове. Реакция уже расправлялась с революцией. О политической сходке студентов нечего было и думать. Решили перехитрить власти и устроили вечер, посвященный французскому писателю Виктору Гюго. Ректор дал на этот вечер позволение, а полиция — благосклонное разрешение. На сцене было одновременно два докладчика о творчестве Гюго. Федоров говорил о стихах, а его товарищ Леня Маханьков докладывал о романе Гюго «Отверженные», и так докладывал, что получалось, вроде он говорит про Россию. А Федоров в намеченных заранее местах декламировал стихи. Сейчас припомнились ему только четыре строчки:
Пируют короли. Меж тем под их ногами,
Как зыбкий океан под легкими судами,
Волнуется, бурлит, подобен бездне вод,
Непроницаемый для королей народ.
Да, не думал Федоров тогда, что ему придется побывать в легендарном городе первой революции — Париже.
Но Федоров вспомнил о деле, и будто поблекло весеннее утро или глаза перестали его видеть. Он встал и зашагал к центру, где была улица де Любек…
Они встретились как давние добрые знакомые. Борис Викторович держался непринужденно, даже весело.
— Ну что, Андрей Павлович, — не идет гора к Магомету, так Магомет?.. Между прочим, всю жизнь не знаю точно, кто к кому не идет, кто, так сказать, важней по чину.
— Конечно, Магомет считал себя важнее, — смеялся Федоров, пожимая сухую, сильную руку Савинкова.
— Чур, я Магомет! — весело воскликнул Савинков и повел Федорова к окну, где стояли два старых кожаных кресла.
— Вы, наверно, считаете меня зарвавшимся эгоистом, которому своя рубашка дороже рубища России, но вы будете неправы, — продолжал Савинков все так же весело, однако Федоров видел, что на самом деле ему совсем не весело, а его глаза насторожены.
Артузов считал, что в эту поездку Федоров должен атаковать Савинкова решительно и резко — на данном этапе представители столь сильной организации, как «ЛД», должны вести себя именно так, если они не хотят подорвать свой авторитет.
— Мы ничего не имеем против господина Павловского, — сказал Федоров, никак не реагируя на слова Савинкова. — Более того — нам не хватает людей его воли и решимости, но он, к сожалению, еще не Савинков, к чьему авторитету мы до сих пор обращались.
— В моем ЦК Павловский — второй человек, — заметил Савинков.
Федоров отлично знает, что он врет, — никто из членов ЦК НСЗРиС не может даже подумать о таком своем положении рядом со своим лидером.
— Как здоровье Павловского? Он уезжал с ангиной, — поинтересовался Савинков.
Федоров достал из кармана и протянул Савинкову два конверта. Это письма от Павловского и от руководителя «ЛД» Твердова.
— Надеюсь, что Сергей Эдуардович пишет вам и о своем здоровье, — сказал Федоров. — Во всяком случае, выглядит он отлично…
Быстрым движением Савинков схватил оба письма.
— Спасибо, — отрывисто сказал он и начал рассматривать конверты, держа их у самых глаз. Желание сейчас же распечатать и прочитать письма было очень велико, но он еще раз поблагодарил Федорова и положил их на стол.
— Я слушаю вас, господин Мухин. Очень внимательно слушаю…
Но Федоров попросил его прочитать письма:
— Во-первых, я боюсь, что без этого у нас не получится спокойного разговора. Во-вторых, по письмам у вас могут появиться вопросы…
Одно мгновение Савинков хотел сказать: «Прочту потом», — но не выдержал и, бормоча извинения, стал разрывать конверт.
Федоров меж тем закурил, взял лежавшую на столе французскую газету «Тан» и углубился в статью о французских тревогах по поводу неустойчивости франка на европейском рынке.
Савинков прочитал письмо Павловского довольно быстро и, отложив его в сторону, мгновенно прочитал коротенькое письмо Твердова.
Федоров шумно сложил газету, демонстративно положил ее на стол, но и этим не привлек внимания Савинкова. Только минуту-другую спустя Савинков, медленно выходя из задумчивости, сказал негромко:
— Я ему завидую — он в России.
— Борис Викторович, умоляю вас, давайте перейдем, наконец, от мелодекламации к делу, — взмолился Федоров. — Кроме всего прочего, я крайне ограничен временем — у меня в Париже на этот раз довольно сложные служебные дела.
— То есть? — искусно удивился Савинков, хотя Философов сообщил ему об этом еще вчера.
Федоров объяснил свое положение и попросил Савинкова выслушать очень важное сообщение, которое он обязан сделать от имени центрального комитета «ЛД» и только что созданного объединенного руководящего центра.
Сообщение это было кратким обзором внутреннего положения Советской России и организации «ЛД». В России дела большевиков совсем не плохи, и на этом фоне совершенно нетерпимо то, что происходит в «ЛД». Организация фактически уже раскололась на два направления: «накописты» и «активисты». Еще недавно «накописты» — сторонники дальнейшего накопления сил — составляли подавляющее большинство, но теперь картина резко изменилась. Руководство приняло совет Савинкова, который он дал раньше, и стало наиболее настойчивых «активистов» выделять в хорошо законспирированные пятерки. Но, во-первых, это не удалось сделать втайне от других и привело к тому, что некоторые пятерки самостоятельно разрослись в двадцатки; в результате есть случаи необдуманных выступлений, есть уже и аресты. С приездом Павловского руководство «ЛД» и ее лидер Твердов пошли на создание объединенного руководящего центра. Более того, председателем центра заочно избран Савинков. Этот шаг был вынужденным, и Савинков эту правду должен знать. Известие о том, что лидером организации стал Савинков и что теперь надо терпеливо ждать поворота во всей деятельности «ЛД», значительно умерило пыл «активистов». Но на какой срок? Павловский — фигура, конечно, более крупная, чем Шешеня и Фомичев, и именно поэтому лидер «ЛД» пошел на создание объединенного руководящего центра с участием в нем Павловского. Но он заявил, что не настроен участвовать в повседневном руководстве организацией. Он хочет заняться добычей средств путем каких-то экспроприаций, а дрязги руководства, как он выразился, его не касаются. Более того, на первом заседании объединенного центра он посоветовал продолжать накапливать силы, иначе «вы загубите все наше дело» — он прямо так и сказал и этим поддержал «накопистов», а в среду «активистов» внес острый разлад. Так обстоят дела в «ЛД». Оказалось, и приезд Павловского их улучшению не содействовал. Процесс разделения организации на две части пока коснулся главным образом Москвы и частично Петрограда, но является ли этот процесс обратимым? Руководство «ЛД» поручило ему, члену ЦК Мухину, прямо спросить у господина Савинкова: собирается ли он вообще оказать «ЛД» конкретную помощь? Ему поручено сделать Савинкову следующее предложение: если он сам не решается принять на себя непосредственное руководство объединенными силами, пусть пошлет в Россию, в состав объединенного центра, хотя бы таких своих сотрудников, как Дикгоф-Деренталь, Философов и Шевченко, чей политический опыт может оказать пользу активному крылу «ЛД»…
Савинков выслушал все это с неподвижным лицом, он был крайне взволнован, несмотря на то, что сама постановка вопроса обижала и даже оскорбляла его. Он не мог защищаться и на удар отвечать ударом — эти люди из «ЛД» правы, они не могли не возмущаться, он понимал, что в создании такой ситуации есть и его вина. Он заранее знал, что встреча с представителем «ЛД» не сулит ему ничего приятного. И когда, прочитав письмо Павловского, сказал, что завидует ему, это было правдой.
— А как вы расцениваете обстановку в связи со смертью Ленина? — неожиданно спросил он.
— Одно могу сказать — тем энергичнее нам следует действовать, — ответил Федоров.
Савинков молчит, он и сам так думал. Но и теперь он не хочет торопиться.
— Хочу быть перед вами честным до конца, — сказал он. — Я сейчас не могу отказаться от того, что вы называете опорой на иностранные силы, а вы этого категорически не допускаете…
Федоров долго молчал, потом тихо сказал:
— Мы сняли это возражение. Более того, решили содействовать вашим делам, связанным с просьбами Польши. Последнее продиктовано достигнутым в нашем ЦК пониманием, что Польша на определенном этапе борьбы может стать даже нашим союзником или, во всяком случае, дверью в Европу. Наконец, все члены нашего ЦК поняли, что события не могут развертываться в России, как в некоем вакууме…
Теперь надолго замолчал Савинков. Он буквально смят тем, что услышал.
В мыслях он хватается за просьбу Федорова послать в Москву Деренталя, Философова и Шевченко. Послать! Послать! Это отсрочит предъявляемый ему ультиматум. Можно послать еще и Мациевского — он поставил бы у них внутреннюю разведку и укрепил конспирацию…
Но не случится ли так, что сам он попадет в Россию уже после того, как там развернутся главные события? И не может ли тогда произойти самое простое и вульгарное предательство со стороны посланных им в Россию приближенных? Разве может он беспредельно доверяться таким людям, как Деренталь или Шевченко? Можно послать туда еще даже и брата Виктора. На что, на что, а на слежку за своими он годится…
Чтобы скрыть смятение и растерянность, Савинков поднялся с кресла и стал смотреть в окно, делая вид, что обдумывает положение. На самом же деле он напряженно вспоминал все, что вызывало у него недоверие к истории с «ЛД» и к ее посланцу Мухину. Но что бы он ни вспомнил, одновременно вспоминалось, что это сомнение в свое время пришло к нему от Павловского. Но вот Павловский уже ТАМ, и видно, видно же, как он увлечен борьбой, как счастлив после парижского безделья? В его письме нет и тени сомнения в «ЛД». О том же говорил вчера по телефону и Философов, который тоже получил от Павловского хорошее письмо. И кстати, Философов сам намекнул, что он готов бы поехать в Москву. С чего бы это заторопился сей далеко не храбрейший теоретик? Почуял запах жареного? Значит, прав лидер «ЛД» Твердов, и тянуть больше нельзя?
Савинков снова опустился в кресло и сказал решительно:
— Я поеду в Москву, но за мной должен приехать Павловский. И это условие дискуссии не подлежит.
— Ну что ж, прекрасно! — улыбнулся Федоров. — Остается только пожелать, чтобы Павловский о вашем желании узнал как можно скорее и как можно скорее его исполнил.
— Наш человек, может быть, уже сегодня вместе с Шешеней из Польши отправляется в Москву, к Павловскому… — сухо сообщил Савинков, думая в это время, успеет ли он дозвониться в Варшаву до Философова, чтобы передать это свое приказание.
Федорову, конечно, очень хочется узнать, кто этот новый курьер, чтобы предупредить о нем Москву, но он понимает, что вопрос его может показаться Савинкову подозрительным.
— Когда вы уезжаете? — спросил Савинков.
— Вероятно, дня два мне придется заниматься служебными делами.
— Что за дела?
— Закупаю для московских трестов пишущие машинки. Большевики, видите ли, нуждаются в тракторах и пишущих машинках, — смеясь, пошутил Федоров.
— Позвоните мне завтра утром. Я вам тоже дам письмо для Павловского, так сказать, для страховки… И может быть, я напишу вашему ЦК.
— Не возражаю, — ответил Федоров, вставая. Потом он несколько секунд молчал, смотря на Савинкова, тоже вставшего с кресла, и заключил мягко и проникновенно: — Борис Викторович, я позволю себе сказать, что немного узнал вас. Я горжусь знакомством с вами и возможностью когда-нибудь, потом, сказать своим детям, что я был причастен к вашему появлению в России. И хочу верить, что вы тоже когда-нибудь вспомните наши с вами встречи… и… простите мне, что я не всегда был приятным собеседником.
— Отвечу вашими же словами, Андрей Павлович: перейдем от мелодекламации к делу… — улыбнулся Савинков, но он явно взволнован словами Федорова.
Многоуважаемый господин Савинков!
От члена нашего ЦК и моего друга А. П. Мухина Вы узнаете все. Или почти все. Во всяком случае, достаточно, чтобы наши тревоги стали близки и понятны Вам — человеку, принадлежащему России.
Начиная свое дело, мы и в мыслях не держали надежду превратиться в то, чем мы теперь стали. Но сейчас мы просто обязаны перед лицом истории умно распорядиться и своей силой и своими особыми возможностями. Роковой ошибки, как и бездействия, Россия нам не простит. Пишу Вам это с полной откровенностью, в расчете на такую же откровенность с Вашей стороны. Я понимаю, что заочное избрание Вас руководителем объединенного руководящего центра выглядит назойливостью и даже тактической хитростью. Мы об этом говорили. Но что было делать, если иного ничего мы придумать не могли! Мы не все сразу пришли в отношении Вас к такому единодушию, и если оно теперь налицо, то это результат того, что наши люди сумели понять и Ваши задачи и Вашу тактику. Поймите же и Вы нас, помня, что тратить время на споры не имеем права ни мы, ни Вы.
С глубоким уважением.
Н. Твердов.
Обласканный в Варшаве савинковцами и польской разведкой, Шешеня, что называется, вошел в роль и держался все уверенней. И что хуже — все нахальней.
По телефону из Парижа Савинков распорядился сделать все, чтобы Шешеня приятно провел время в Варшаве. Утром Философов спрашивал у Шешени, чем бы тот хотел заняться, и Шешеня начинал куражиться, говорил, что он тоскует без дела «в варшавском болоте», и требовал, чтобы его как можно скорее отправили в Москву, к священной его борьбе с большевиками.
Шевченко однажды предложил Шешене закатиться под воскресенье в ресторан, а потом — в веселое заведение. Но совершенно для него неожиданно получил отказ. Шешеня не собирался нарушать приказа Федорова — никаких выпивок! Он уже прекрасно понимал, что участвует в большом и, видимо, очень важном для Москвы деле, и думал: если чекисты своего добьются, они будут к нему добрыми. Бежать от них он не думал — в Москве осталась его Саша. И наконец, он совсем другими глазами увидел сейчас своих недавних сообщников и начальников. Как это он раньше не замечал, что это за публика? Слушая сейчас их разговоры о России, он еле удерживался, чтобы не засмеяться.
В это утро Философов предупредил Шешеню, что к нему в гостиницу придет поэтесса Зинаида Гиппиус, которая хочет написать о нем стихи для савинковской газеты «За родину». Жена писателя-эмигранта Мережковского, тоже отдавшего свое перо савинковскому делу, Зинаида Гиппиус воображала себя последней надеждой русской поэзии и совершенно серьезно говорила, что, вернувшись в Россию, будет каждое воскресенье с Лобного места на Красной площади читать народу свои новые стихи. «Москва всю неделю будет ожидать этого часа», — говорила она.
Шешеня знаком с ней не был, но однажды, сопровождая Савинкова в Париже на литературный вечер для русских эмигрантов, имел счастье слышать там, как Гиппиус, протяжно завывая, декламировала свои стихи. О чем они, он теперь не помнил. Он вообще не терпел стихов…
Зинаида Гиппиус — дама с заостренными чертами лица и сонными, презрительными глазами, — едва поздоровавшись, спросила:
— Вы мои стихи знаете?
— Каждый русский их знает, — глядя мимо нее, ответил Шешеня.
— Ну, положим, не каждый, — скромно уточнила поэтесса, — вы забыли, сколько у нас на Руси просто неграмотных… — Она смотрела круглыми глазами на молодое нахальное лицо Шешени и, значительно помолчав, продолжала: — Меня попросили написать стихотворение или о вас, или вам посвященное… — Она несколько раз жадно затянулась дымом от тонкой длинной папиросы. — Я уже знаю название стихотворения: «Человек оттуда». Да, именно так: «Человек оттуда»! Это почти что с того света! Я знаю и первые строки:
Разучившийся улыбаться,
Он пришел к нам из России…
— А? Неплохое начало?
— Я не разбираюсь в этом, — потупил глаза Шешеня.
— Я чувствую и все стихотворение, — продолжала Гиппиус. — Мне нужны только детали. Только детали. Вот, например… Вы по Москве ходите в гриме?
Шешеня подавил смех и ответил:
— Главное там — грим не внешний, а внутренний.
— О да! — подхватила Гиппиус.
Грима резкие мазки
Положены на душу…
— А? Неплохо? Неплохо?
Шешеня не знал, что сказать, и молчал. Гиппиус вынула из сумочки маленькую записную книжечку с карандашиком на тонкой цепочке и записала что-то.
— Вы большевиков видели? — вдруг спросила она, придвигая свое остроносое лицо к лицу Шешени.
— Видел, конечно.
— Близко?
— Вот так, как теперь вас.
— Боже! — Гиппиус отшатнулась. — Ну и… какие они?
Шешеня пожал плечами:
— Обыкновенные.
— Перестаньте! — протестующе замахала руками Гиппиус.
— Ей-богу! — простодушно сказал Шешеня. Он встал и начал ходить по комнате, чтобы скрыть разбирающий его смех. Гиппиус следила за ним и тихо говорила:
— Я понимаю вас… понимаю… Я напишу и об этом… И вы простите меня, что так безжалостно вызвала у вас эти воспоминания… Я напишу об этом… Обязательно… для России.
Так же тихо, точно боясь кого-то разбудить, она ушла, осторожно прикрыв за собой дверь. Если бы ей взбрело в голову вернуться, она нашла бы Шешеню лежащим на диване и корчащимся от хохота. И наверно, подумала бы — истерика от воспоминаний…
В конце дня к Шешене явился начальник секретно-шифровального отдела НСЗРиС Мациевский. Как всегда аккуратненький и немного таинственный, он сказал, не здороваясь:
— Сейчас же едем по делу…
— Что за дело? — Шешеня уловил что-то недоброе в узких глазах Мациевского.
— Лучше меньше задавать вопросов, — сказал Мациевский, открывая перед Шешеней дверь.
На улице их ждала пролетка с поднятым верхом. Как только они сели, извозчик стегнул коня и они помчались. Шешеня чувствовал, что дело неладно, и старался хотя бы запомнить улицы, по которым его везли, — занятие это, впрочем, было бесполезным, Варшавы он не знал.
— Куда мы все же едем? — спросил он.
— Я уже советовал: меньше вопросов, — ответил Мациевский.
Они остановились в тихом переулочке, затемненном густыми старыми липами. Пролетка въехала в просторный двор, в глубине которого стоял одноэтажный домик размером чуть больше тех, что строят у железных дорог для стрелочников.
Этот каменный с тускло освещенным окошком домишко на пустынном дворе совсем не понравился Шешене, и он остановился.
— В чем дело? — спросил Мациевский, взяв его под руку. В это время с другой стороны Шешеню взял под руку рослый извозчик.
— Пошли, пошли, это вам, конечно, не кремлевский дворец, но все же…
В домике за столом, покрытым зеленым сукном, сидели Шевченко и полковник Брандт, про жестокость которого Шешеня давно был наслышан. Шешеня поздоровался, но они не ответили. Мациевский пригласил его сесть на табуретку, стоявшую в центре комнаты, а сам сел у маленького столика в стороне.
— Шешеня Леонид Данилович? — спросил полковник Брандт.
— Это что — суд? — довольно нахально поинтересовался Шешеня.
— До сих пор был не суд, — ответил полковник Брандт, — но поскольку вы сами назвали это слово, подтвердив присловье, что на воре шапка горит, считайте, что это суд. Скажем точнее так — офицерский суд чести.
У Шешени мгновенно взмокла спина, и он спросил упавшим голосом:
— Могу я узнать, за что меня судят?
— Не торопитесь… — Брандт повернулся к Шевченко: — Спрашивайте.
Шевченко потребовал, чтобы Шешеня самым подробным образом рассказал, как он в свое время прибыл в Смоленск, на явку к Герасимову, и что там произошло.
Шешеня задумался — казалось, будто он вспоминает, как у него все там было, в Смоленске. Он в полном смятении, и из хаоса мыслей наверх пытается выбраться самая трусливая — ринуться на колени и во всем покаяться. Но Шешеня слишком хорошо знает судей, чтобы надеяться на их доброту. Он почти уверен сейчас, что они знают про него все.
На самом деле это у Савинкова вчера родилась идея устроить испытательный суд над Шешеней и попытаться поймать его на лжи. Он позвонил из Парижа Шевченко и специально просил его не вмешивать в это предприятие Философова, а привлечь полковника Брандта, в прошлом члена военно-полевого суда.
— Жмите его беспощадно, — говорил Савинков. — В конечном счете мы ничего не потеряем, а обретем еще большую уверенность. Если все сойдет хорошо, объявите ему в конце, что я приношу ему свои извинения и прошу его понять нас.
Но Шешеня ничего этого не знал, и дикий страх толкал его к капитуляции.
— Ну, чего вы молчите, Шешеня? Говорите то, чему вас научили чекисты! — сказал Шевченко с усмешкой.
Этот совет подействовал на Шешеню, как удар хлыста, — он вздрогнул и потрясенно взглянул на Шевченко, давая тому повод подумать, что Шешеня его вопросом оскорблен и возмущен. В это время в ушах у Шешени звучал голос Федорова, его совет: «Твердо держитесь легенды, и тогда ничего с вами не случится».
— Я прибыл в Смоленск в десятом часу вечера… — начал Шешеня, с обостренной точностью вспоминая всю придуманную на Лубянке историю его прибытия в Смоленск к Герасимову, которого в тот момент брали чекисты, о возникшей при этом перестрелке и т. д.
Допрос продолжался до глубокой ночи. Страх Шешени давно прошел, он смотрел на своих судей, и ему хотелось крикнуть: «Дураки, что вы судей из себя корчите? Главные судьи сидят в Москве, на Лубянке!»
Шешеня твердо держался легенды, и все уловки судей оказывались тщетными. Сила легенды в глазах Шешени становилась похожа на волшебство.
Перед судом полковник Брандт спросил у Шевченко:
— Будем ли мы применять физическое воздействие?
— Исключено, — ответил Шевченко. — Мы все же должны думать о том, что, если он не провокатор, нам с ним предстоит важнейшая работа в России…
В конечном счете это и спасло Шешеню — он дико боялся не только смерти, но и боли. Это общее свойство жестоких людей.
В третьем часу утра допрос был окончен. Судьи вдруг заулыбались. Шевченко подошел к Шешене и протянул ему руку:
— Спасибо, Леонид Данилович, за верную службу, — торжественно сказал он. — А за сегодняшнее вам приносит свои извинения сам Борис Викторович, по поручению которого мы и устроили вам эту проверку. Если вы понимаете всю историческую важность нового этапа нашей борьбы, вы поймете нас…
— Я все понимаю… я не такой дурак, как вам представилось, — ответил Шешеня.
В шестом часу утра Шешеня, провожаемый на вокзале Шевченко и Мациевским, отбыл в Вильно, где его встречал Фомичев. Это Шешеню совсем успокоило — если бы пахло паленым, его встречал бы здесь не свояк. Однако здесь его ждали новые неожиданности. Это тоже шло от Савинкова, который, по-видимому, решил использовать все возможности для проверки сложившейся в России ситуации.
У вагона свояки обнялись, но Шешеня почувствовал, что Фомичев пытался увернуться от объятий. И вообще он был подчеркнуто молчалив и не по-родственному холоден. И тогда Шешеня снова встревожился…
Они приехали к Фомичеву, и его жена бросилась к Шешене, расцеловала его, засыпала вопросами о своей сестре Саше — как ей живется там, в красной Москве? Но Фомичев, подталкивая Шешеню к двери в другую комнату, сказал жене сердито:
— Отстань, Анфиса! У нас дела…
И вот они вдвоем, с глазу на глаз, в тесной комнатенке и с таким маленьким окном, что, начнись какая заваруха, отсюда и не выскочишь. Эта мысль на мгновение мелькнула в голове у Шешени, но он улыбнулся Фомичеву и передал ему письмо от Философова.
Фомичев торопливо вскрыл конверт, но в нем оказался еще конверт, на котором было написано «С. Э. Павловскому в собственные руки». Слова «собственные руки» были подчеркнуты красным карандашом. Фомичев спрятал конверт в карман и задумался тяжело и тревожно.
— Что это с тобой? С похмелья, что ли? — спросил Шешеня.
Фомичев сморщился, как от боли, и тихо сказал:
— Договоримся сразу, не спрашивай ни о чем. Как есть, так и есть.
Сказать яснее Фомичев не мог, он и сам не знал толком, что стряслось. Сегодня ночью ему позвонил из Варшавы Философов и сказал:
— Встретьте Леонида и следующей же ночью вместе с ним отправляйтесь на Ярмарку.[26] В конверте, который он вам передаст, письмо для Павловского, никто не должен знать. Передадите его прямо в руки. Понятно? Никакого передоверия! Ника-ко-го! Последнее — примите все меры к тому, чтобы увидеть Павловского с глазу на глаз. Лучше всего в это время и передать ему письмо.
— Что мне делать после передачи письма? — спросил сильно встревоженный Фомичев. Он был уверен, что в Москве что-то стряслось и что его самого там ждет опасность.
— Если не получите никаких приказаний от Павловского, возвращайтесь. Желаю удачи… — И Философов положил трубку.
Сейчас Фомичеву с Шешеней вдвойне тяжело. Он хотел бы порасспросить его, что там было, в Варшаве, может, удалось бы что-нибудь выяснить. Но как расспрашивать, если сам он вынужден по полному незнанию играть с ним в молчанку?
— Имею, Леня, приказ, о котором никто не должен знать, — говорит Фомичев. — Войди в мое положение и не рви нервы ни мне, ни себе. Приедем в Москву, там все выяснится.
— Интересное дело, — фыркнул Шешеня. — Они шлют курьера ко мне и от меня же тайны крутят. Ну ладно, трясись над своим приказом, а я пойду к капитану Секунде…
Фомичев заметался — нельзя было допустить, чтобы в ответ на его тайну свояк ответил какими-нибудь тайнами из своих отношений с поляками — ведь там самая маленькая тайна пахла долларами. Но сделать он ничего не мог, только крикнул вслед:
— Привет передай капитану!
Шешеня даже не обернулся.
Капитан Секунда провел его в свой кабинет, запер дверь на ключ, вынул из шкафа и поставил на стол штоф водки.
— Надо, пан Шешеня, выпить по шкалику за успех общего дела, — сказал он, наливая водку в стаканы.
Потом они выпили еще за совместную службу и за счастье своих семей. В голове у Шешени зашумело, он вдруг вспомнил строжайший приказ Федорова — никаких выпивок! И ему стало страшно, что он нарушил приказ. А тут еще вдруг капитан спрашивает:
— Скажите мне, пан Шешеня, только, бога ради, одну правду, как вы добываете тот материал, что мы имеем от вас? Ну, к примеру, как вы могли достать приказ по артиллерийскому управлению Красной Армии?
Секунда выполняет в точности приказ Варшавы — там у высшего начальства возникло глухое сомнение в подлинности получаемых из Москвы бесценных материалов.
— По какому, вы говорите, управлению? — небрежно переспросил Шешеня. — Ах, по артиллерийскому? Ну, тут все просто. Член ЦК «ЛД» Новицкий — профессор военно-артиллерийской академии и военспец при главном артиллерийском управлении… — Голова у Шешени гудит, но мысль работает четко, он прекрасно понимает, для чего поил его Секунда. И он еще раз поражается дальновидности чекистов, которые предусмотрели именно такую ситуацию и научили Шешеню, как себя вести, и только поэтому он сейчас так уверен в себе. В свою очередь, капитан Секунда своим острым нюхом чует эту уверенность Шешени и относит это за счет того, что Шешеня говорит правду, а это значит, что варшавское начальство тревожится понапрасну. И вообще это было бы ужасной, просто непостижимой катастрофой, если бы оказалось однажды, что все эти золотые документы Москвы — липа…
Теперь капитан обращается к другой идее, которая давно не дает ему покоя. Зная, какие почтенные люди в Москве готовят для Польши разведывательные материалы, он не без основания думает, что люди эти действуют не из-за денег. И он хочет договориться с Шешеней, который там, в Москве, ведет все дело, чтобы из 500 ежемесячно получаемых долларов 200 они делили между собой, а остальные чтобы Шешеня выдавал только тем, кого надо подогревать деньгами.
— Ну, как вы там живете, в Москве? — издалека начинает капитан Секунда. — Хватает на хлеб с маслом?
— Не жалуемся…
— Ну, а как с обещаниями большевиков о равенстве?
— Полная ерунда. У кого есть деньги, живут не хуже, чем в Америке.
— А у кого ж они есть?
— Первым делом, конечно, нэпманы. Потом ремесленники.
— Ну, а вот вы говорили о вашем профессоре военной академии. Он как, человек при деньгах или как?
Шешеня сразу не отвечает. Он уже понимает, куда клонит капитан, и опять поражается предусмотрительности чекистов — они говорили о том, что Секунда может позариться на эти доллары.
— Думаю, что профессору академии занимать денег не надо, — отвечает Шешеня.
— Так неужели он зарится и на наши доллары? — делает прямой ход Секунда.
— Эти деньги святые, капитан Секунда. Они идут целиком на общее дело борьбы с большевиками, — торжественно говорит Шешеня то, что подсказано ему на этот случай чекистами.
— Как это так?
— А вот так. И каждый, кому причитался хоть один доллар за помощь Польше, знает, куда тот доллар пошел. А вся сумма целиком поступает как раз к тому военному профессору.
— Вот он ее, наверно, и прикарманивает, — усмехается Секунда, пристально наблюдая, в какую почву упало брошенное им зерно.
— Нет, что вы!.. — Шешеня укоризненно смотрит на собеседника. — Полный и точный расклад суммы объявляется потом на заседании объединенного руководящего центра, где сидят люди и из «ЛД» и из нашего союза. И если уж зашел разговор, вам следовало бы знать, что вся эта чистая публика из «ЛД» только на таких условиях и согласилась помогать вашей Польше. Но до сих пор есть еще и такие, что материал для вас добывают, но ни о какой оплате, хотя бы и в фонд борьбы, и слышать не желают. Не так все просто с этой публикой, капитан, — заключает Шешеня.
Секунда молчит, и видно, как нелегко ему расстаться со своей соблазнительной идеей. Он вздыхает, встает и идет к сейфу — в конце концов он не может отменить порядка, введенного высшим начальством. Он достает из сейфа пятьсот долларов и сам помогает Шешене запрятать их под подкладкой пиджака. Глядя, как поляк орудует иглой, подшивая ему подкладку, Шешеня думает о том, что, наверно, Федоров похвалит его за то, как провел он эту игру с капитаном, и ему приятно от этой мысли.
Шифровка Крикмана о том, что границу перешли только Шешеня и Фомичев, а о Федорове ничего не известно, пришла в Москву в четвертом часу утра. Дежуривший по отделу контрразведки Гендин немедленно оседлал телефоны, и спустя час в отделе уже собрались почти все сотрудники во главе с Артузовым.
Коллективно обсуждалась очень опасная ситуация, которая сейчас возникла, — поезд приходил в Москву около девяти утра, и на подготовку встречи Фомичева оставалось катастрофически мало времени. А главное, ничего не было известно о том, как там, за границей, развертывалась операция. Вызвали по телефону Крикмана, но он ничего нового, дополняющего шифровку, сообщить не мог. Разве только вот ему показалось, что Шешеня и Фомичев держались, будто они были в ссоре.
Надо было принимать меры, учитывая все возможные варианты самых неожиданных ситуаций. За основу было взято предположение, что с вокзала Шешеня повезет Фомичева к себе домой. Больше ему и податься-то некуда — не ехать же на Лубянку? А раз так, нужно было найти возможность в первые же минуты после появления Шешени дома узнать у него, что случилось за границей и где Федоров. Для этого в игру в первый раз включалась жена Шешени — Саша Зайченок… Но могло оказаться, что Фомичеву на этот раз в Варшаве дали какой-то другой московский адрес, по которому он и отправится. На этот случай за ним устанавливалось наблюдение начиная с перрона Белорусского вокзала…
Но, как и ожидали чекисты, Шешеня повез Фомичева с вокзала к себе домой. Там Фомичев в совершенно категорической форме объявил, что он должен сегодня же увидеть Павловского. Спустя несколько минут Саша вышла на кухню готовить приехавшим завтрак и, вынося мусор на черный ход, сообщила дежурившему там Демиденко о требовании Фомичева.
— Они должны минимум час побыть у вас, — сказал ей Демиденко.
За завтраком Шешеня пытался узнать у свояка, зачем ему так срочно нужен Павловский, но Фомичев снова попросил его не трепать нервы ни ему, ни себе.
— Но мне надо же выяснить, где сейчас Павловский. На это уйдет время, выяснить это не так просто, конспирация есть конспирация… — злился Шешеня.
— Ничего, ничего, вместе все и выясним, — строго отвечал Фомичев…
Шешеня не знал, как ему поступать, а Саша все не могла улучить момент, чтобы хоть намеком передать мужу то, что сказал ей Демиденко. И ей не оставалось ничего другого, как тянуть завтрак. В это время Гриша Сыроежкин, срочно приняв вид благополучного совслужащего, явился к Шешене. Зашел просто так, по пути, и чтобы узнать, не вернулся ли Леонид Данилович из поездки.
Они встретились как закадычные друзья и боевые соратники, но, может быть, немного дольше, чем следовало, хлопали друг друга по плечам и обнимались. Наконец Сыроежкин обратил внимание и на Фомичева:
— О! Кого я вижу!
Фомичев видел Сыроежкина всего несколько минут, когда он заносил ему домой в Вильно пакет от Шешени, и сейчас узнал его не сразу. Но когда вспомнил, успокоился, и они пожали друг другу руки.
— Вот у меня вчера неприятность была — вдруг обнаружил за собой слежку, — стал рассказывать Сыроежкин. — До позднего вечера не мог от нее отделаться, а когда освободился, не пошел домой и ночевал в парке на скамейке. До сих пор ребра болят, — смеялся Сыроежкин.
— Плохие шутки, господин Серебряков, — испугался Фомичев (он знал Сыроежкина под этой фамилией). — Если вы заимели хвост, какого черта вы сюда приперлись?
— Господин Фомичев, а куда же мне было податься? — оправдывался Сыроежкин. — Первое дело — доложить об опасности руководству. А как же еще? Разве я не прав, Леонид Данилыч?
— Если вы от хвоста избавились, то поступили совершенно правильно. Надо только все делать без паники, — рассудительно ответил Шешеня.
— Ой, Леонид Данилыч, самое главное, что вы вернулись, — со вздохом облегчения сказал Сыроежкин. — Я сейчас шел сюда и думал: а вдруг его еще нет?
— Я тоже не волшебник, — скромно заметил Шешеня. — А почему все же за тобой хвост был?
— Должен сделать признание… — Сыроежкин замялся и потом решительно проговорил: — Это из-за бабы одной, извиняюсь…
И Сыроежкин рассказал довольно банальный сюжет о случайном знакомстве с молоденькой дамочкой в Столешниковом переулке. Как пошли они на Петровские линии в ресторан пообедать. Разговорились. Гриша видит, что дамочка глаз на него положила серьезно. Предлагала ему совместное дело — выгодное, как сон в рождественскую ночь. Слово за слово, и Гриша выясняет, что дамочка его не кто-нибудь, а «каменщица», то есть занимается спекуляцией драгоценными камнями. А в следующую минуту он обнаруживает, что за ним наблюдают «пахари» из угрозыска. Они расстались, и один «пахарь» пошел за дамочкой, а другой — за Гришей. Вот от него он и не мог освободиться до самого вечера…
Фомичев подавил облегченный вздох. Шешеня нервно засмеялся и не очень строго сказал:
— Так или иначе, Григорий Сергеевич, этот случай мы будем разбирать. Я вижу в нем прямое нарушение конспирации.
— Ладно, разбирать так разбирать, мы, видать, только за ваши выговоры и работаем, — вдруг злобно огрызнулся Сыроежкин и встал. — Какие будут приказания?
Шешеня помолчал, обдумывая что-то.
— Выходи на улицу, смотри внимательно, — сказал он, — и, если все спокойно, ровно через полчаса пройдись перед нашими окнами и потом на перекрестке у булочной жди господина Фомичева. Отвезешь его на нашу новую дачу. Вечером я привезу туда Павловского… — это уже Фомичеву.
— А где ваша новая дача? — спросил Фомичев.
— Да там же, в Царицыне. Рядом с той, где ты жил… Ну, топай, топай, Серебряков, — распорядился Шешеня.
Оставшись вдвоем с Фомичевым, Шешеня опять пытается узнать, с каким поручением тот прибыл в Москву. Но Фомичев снова просит войти в его положение и ничего не выспрашивать.
Ситуация для чекистов создалась крайне напряженная. У Артузова срочно собралось специальное совещание.
Обстоятельства:
1. Фомичев имеет какое-то секретное поручение к Павловскому, и ясно, что оно связано с недоверием Савинкова и с его желанием произвести проверку собственными силами. Это, однако, вовсе не означает, что у Савинкова возникло подозрение, что с Павловским что-то случилось.
2. Единственным выходом для нас является предъявление Фомичеву Павловского в обстоятельствах, снимающих всякие подозрения у Фомичева. Причем необходимо учитывать, что Фомичев будет стремиться получить свидание с Павловским как можно скорее, и каждый день затяжки с нашей стороны — повод для лишних подозрений Фомичева.
3. Фиксируется мнение тт Пиляра и Пузицкого, что Павловский будет дисциплинированно вести игру и вне тюрьмы, но при соответствующем присмотре с нашей стороны. Фомичев может добиваться встречи с Павловским с глазу на глаз, а тогда наш пригляд будет сведен к нулю. Надо будет всячески избежать такой их встречи.
Решение:
1. Создать у Фомичева впечатление, что некоторая затяжка с организацией его встречи с Павловским происходит по вине последнего, который, по-видимому, не придает этой встрече значения и, кроме того, опасается, что она помешает ему осуществить намеченные им планы — последнее время он рвется на юг, где отыскал своих давних боевых друзей, вместе с которыми он хочет организовать какое-то эффектное дело.
2. Ввиду того, что Павловский является членом объединенного руководящего центра (ОРЦ), он не может уехать без разрешения центра. На послезавтра назначается заседание ОРЦ — созывается оно до срока, в связи с якобы поступившим заявлением Павловского, который просит срочно разрешить ему поездку на юг. Заседание будет происходить в присутствии Фомичева. Павловского привезти туда уже после начала заседания, чтобы он не имел возможности уединиться с Фомичевым. Однако сядет Павловский рядом с Фомичевым. С другой стороны у него будет т. Пиляр, которому поручается провести и всю необходимую подготовку Павловского к встрече с Фомичевым и проведение «своего» вопроса на заседании ОРЦ. После заседания следует предоставить Фомичеву иллюзию разговора с Павловским наедине. В случае обнаружения передачи одним из них другому каких-либо сигналов Фомичева более за границу не выпускать. Как поступить с ним в этом случае и какую подложить версию под его исчезновение для Варшавы и Парижа, обсудить особо. Но независимо от этого Павловскому объявить, что Фомичев больше за границу выпущен не будет.
3. Повестка для ОРЦ:
а) Об издании в Москве своей газеты (сообщение без дискуссии).
б) О поездке Павловского на юг.
По первому вопросу докладывает член ЦК «ЛД» и ОРЦ Новицкий (Пузицкий), по второму — сам Павловский. В прениях участвуют, выступая против поездки Павловского, от «ЛД» — Твердов, от НСЗРиС — Шешеня, за поездку выступает от НСЗРиС Серебряков (Сыроежкин), сам Павловский и от «ЛД» — Владимирский (Гендин). Голосование покажет преимущество в один голос за поездку. Шешеня решение опротестует и пригрозит послать Савинкову жалобу на Павловского за партизанщину в поведении. Позиция Фомичева в этом вопросе выяснится по ходу заседания. По всем предположениям и данным он должен быть против поездки Павловского, и, так как он тоже член ОРЦ, он может и проголосовать против. Тогда Павловский должен будет решить сам, ехать или не ехать.
Ночь перед заседанием объединенного руководящего центра Павловский почти не спал. Весь день и вечер накануне прошли в подготовке к этому заседанию — чекисты учили его, как себя вести, что и как говорить, кого поддерживать, кому возражать. Сейчас он должен вытерпеть все! Единственно умная для него тактика — беспрекословное выполнение всех требований чекистов. Только это продлит ему жизнь! А в каждом дне жизни может возникнуть возможность побега. Мысль о побеге не оставляет его. Пиляр знает это и вчера сказал: «Бежать вам некуда, в России мы вас и под землей найдем, а за границей вас ликвидирует контрразведка Савинкова». Но Павловский думает другое: «Если я спасу Савинкова, мне простится все…»
Одному бежать трудно. Нужен сообщник! Фомичев — тупица и трус, как слепой осел, ходит у чекистов на короткой веревке, и вдобавок вот-вот его тоже упрячут за решетку. Фомичев отпадает. А сообщник нужен! В одиночку трудно не то что выскочить из такого капкана, но даже отправить на волю весточку хотя бы в два слова. Павловский думает только об этом, тщательно разбирает возможные варианты побега. Он должен бежать! Побег — это единственный шанс спасти жизнь!
Сегодня его повезут на заседание, небось в легковой. Что, если в самом центре города рвануться из машины, поднять шум, кричать: «Спасите Савинкова!..» Об этом уличном происшествии узнают в каком-нибудь иностранном посольстве, все поймут и примут необходимые меры. Он может тогда сказать, что сделал все, что мог, для спасения Савинкова. Но кому он может это сказать? Покойникам, которые будут лежать рядом с ним в морге?
Погибнуть за вождя… Сколько раз они говорили с Савинковым об этом. Почему-то обычно Савинков сам затевал такие разговоры. Однажды он сказал: «На вас, Серж, я полагаюсь больше, чем на себя, вы храбрее меня». Прощаясь перед этой проклятой поездкой в Москву, Савинков сказал ему: «У красных руки коротки добраться до таких боевиков, как вы…» Легко ему бросаться фразами, сидя в Париже. Но сам он разве не говорил Савинкову, что по его приказу готов с одним наганом идти на большевистский Кремль?..
Павловский резко встал с койки и замер, пораженный пришедшей ему в голову мыслью — в самом деле, зачем Савинков послал его в Москву? Говоря по-военному, он послал его разведать обстановку. Но Савинков сказал ему буквально так: «Я посылаю вас в Москву потому, что у меня нет ни малейшего основания не верить Зекунову, Шешене и представителю „ЛД“ Андрею Павловичу Мухину». Значит, у него не было оснований не верить Зекунову, Шешене и Мухину. И все-таки он послал его. И конечно, только с одной целью — еще и еще раз перестраховать свою собственную драгоценную жизнь. Зачем ему прыгать босиком на битое стекло? Пусть первым прыгнет кто-то другой!..
Павловского вдруг захлестнула лютая злоба на Савинкова. Но спустя минуту он опомнился. В самом деле, разве мог Савинков знать, что ждало Павловского в Москве и разве послал бы он его, если бы знал? Но тогда, значит, он не верил ни Зекунову, ни Шешене, ни Мухину? А если так, то должен был сказать об этом прямо, и тогда он, Павловский, повел бы себя в Москве гораздо осторожнее…
Неужели Савинков и с ним двуличен? Как всегда, двуличен он с тем же Философовым или Деренталем, которых открыто называет своими верными друзьями, а наедине с Павловским зовет их нахлебниками. Но зачем, зачем ему быть двуличным перед человеком, которого он называл своей верной тенью и которому чуть не каждый день еще совсем недавно клялся в своей благодарной любви?
Вдруг Павловский злорадно подумал, что хорошо, если бы исполнилось пророчество чекиста Пиляра и Савинков приехал бы в Москву. Хотел бы Павловский посмотреть, как поведет себя вождь, когда какой-нибудь Пиляр начнет учить его безмятежно улыбаться!
Но хватит! Савинков пока еще в Париже, а он, Павловский, здесь, в одиночке на Лубянке, и сегодня ему предстоит серьезнейший экзамен на право продлить свою жизнь. Нужно вспомнить все, что он должен проделать сегодня там, на липовом заседании, где чекисты будут дурачить Фомичева.
На заседание ОРЦ Фомичева должен был привезти из Царицына чекист Демиденко, ставший «хозяином» новой дачи, где Фомичев остановился.
Заседание было назначено на двенадцать часов дня. В девять утра Демиденко и Фомичев завтракали на даче, поджидая из города связного, который должен был привезти установленный на сегодня пароль и подтверждение, что заседание состоится. Завтрак был обильный — с водочкой, икрой и прочей не дешевой снедью. Пить Фомичев отказался, Демиденко его не уговаривал и сам тоже только чуть пригубил.
В открытое окно они видели запущенный сад, откуда в комнату лился душный запах черемухи. В кустах пищали птицы. Маленькая елочка стояла у веранды, как часовой в зеленой бурке.
— Какой прекрасной могла быть жизнь! — мечтательно сказал Демиденко. Он перевел взгляд на Фомичева и подумал: «Если бы тебя, сволочь, не принесло, я бы сейчас с сынишкой баловался…» — и продолжал: — А люди будто нарочно сговорились мешать друг другу жить.
— Какие люди? Разве что большевики? — спросил Фомичев.
— А кто ж еще?.. — согласился Демиденко. — Другой раз идешь по улице, а навстречу тебе прет его величество. Обязательно — в коже. При нагане. На роже написано: я всему тут хозяин, кланяйтесь мне встречные-поперечные. Так бы взял его… — Демиденко тяжело и шумно вздыхает, трясет сжатыми кулаками. — По делу мы истосковались, Иван Терентьевич. А наши руководители… не знаю, сказать ли вам всю правду?
— А как же?! Говорите! И только правду! На том стоим!
Демиденко помолчал немного, собираясь с мыслями.
— Вот было у нас в Москве свое дело, — начал он задушевно. — Я имею в виду московскую организацию нашего союза. Не ахти какая была силища, но мы все же действовали. Особенно дело пошло, когда Шешеня к нам прибыл. Меня-то подобрал еще Зекунов, а делу научил Леонид Данилович… Ну вот. А теперь в наших рядах расплывается муть — все дела заброшены и вместо них идет какая-то говорильня: кого-то уговаривают, кого-то убеждают, протоколы сочиняют… Даже Павловского они в свою веру повернули, и он гнет их линию, что надо не действовать, а копить силы… Вот вы, к примеру, который раз к нам приезжаете. Мы же хотим, чтобы вы с собой увозили Борису Викторовичу боевые донесения о наших делах, о нашей борьбе с большевиками. А вы повезете ему протоколы. Неужели вы приезжаете сюда с таким риском только для того, чтобы заседать? Нам, конечно, говорят: «ЛД», «ЛД»! Богатая перспектива! И прочее… А я скажу вам так: не сули мне журавля в небе…
— У синицы мяса мало, Николай Иванович, — смеялся успокоенный Фомичев. — Если все пойдет так, как верится, настанет пора великих дел — не поезда будем с откоса спихивать, а всю большевистскую власть под откос. Но пока трубить об этом рано.
— Верно: синица не гусь, — согласился Демиденко. — Но непойманный журавель еще того меньше.
— Ну, а если мы журавля все же поймаем? — щурится Фомичев.
Все ясно: они в «ЛД» еще верят, и это сейчас самое главное. Операцию можно продолжать…
Из Парижа вернулся Федоров. Его рассказ о беседах с Савинковым и записка Савинкова Павловскому, которую он привез, свидетельствовали, что Савинков уже склоняется к мысли ехать в Москву. Но осторожность еще не покинула его, и он придумал хитрую, а главное, безотказную перепроверку ситуации, потребовав, чтобы за ним в Париж приехал Павловский. Дело, конечно, не в том, что он боится один отправиться в этот рискованный путь. Он просто хочет перед тем, как отрезать, отмерить в тот самый седьмой и самый надежный раз.
Теперь для чекистов главной трудностью становилась уже не сегодняшняя встреча Павловского с Фомичевым, а решение всей ситуации с Павловским. Нужно было разработать такую версию, которая убедительнейшим образом объяснила бы Савинкову, почему Павловский не выполнил его приказа и не приехал за ним в Париж. Вот об этом сейчас и думали Артузов и Сосновский. Почти все остальные сотрудники контрразведки уже находились на квартире Пузицкого, где готовилось труднейшее заседание ОРЦ с участием почти двадцати человек. Тут не театр, где актер может плохо знать роль и молоть отсебятину. Здесь каждая оплошность может стать причиной провала операции. И если учесть, что у чекистов на подготовку заседания были только одни сутки и что все они не были актерами, станет ясно, каких усилий им все это стоило.
Заседание произойдет на квартире Пузицкого, все остальные участники заседания, кроме Шешени и Зекунова, тоже чекисты. Абсолютно все роли, в том числе и бессловесные, очень трудные. Нелегко и Шешене с Зекуновым. Несколько позже (прямо с поезда) на заседании появится Федоров в роли вернувшегося от Савинкова члена ЦК «ЛД» Мухина.
Ответственнейшим дебютантом в этом трудном эпизоде выступает полковник Павловский. Его за полчаса до начала заседания привезет сюда из тюрьмы Пиляр. Единственный, кто будет на заседании самим собой, это Фомичев. Ему обещали, что перед заседанием он встретится с Павловским, но посыльный с паролями «опоздает» в Царицыно, а ехать без паролей означало бы попросту не попасть на заседание, так как не то что дом, а весь квартал оцеплен людьми НСЗРиС и «ЛД», и без пароля пройти в квартиру невозможно. И Фомичев в этом убедится.
Репетиция шла всю ночь. К восьми утра часть чекистов поехала домой позавтракать, побриться и часок-другой соснуть. Другие прикорнули здесь же, в квартире Пузицкого. Жена Пузицкого приготовила им завтрак.
Но вот снова все в сборе. Пиляр уехал в тюрьму за Павловским — как-то поведет себя знаменитый савинковский полковник Серж? Не выкинет ли какой-нибудь номер? Не станет ли нарочито грубо играть свою роль, чтобы открыть Фомичеву глаза на происходящее? От него можно было ожидать всего, чего угодно…
Но нет, Павловский сегодня хотел сыграть свою роль как можно лучше. Из-за этого он нервничал. Когда Пиляр ввел его в комнату, где находились участники операции, он в первую минуту весь сжался. Заметивший это Пиляр сказал ему тихо:
— Давайте присядем и еще раз просмотрим схему заседания…
Они сели рядом в кресла и склонились над планом.
Павловскому сшили светло-серый дорогой костюм по последней моде — в талию, с узкими брюками. Он был так красив — русоголовый, с большими голубыми глазами. Не хотелось верить, что человек такой светлой русской красоты мог быть кровавым палачом. Шешеня и Зекунов даже сейчас смотрели на него со страхом. Павловский их словно не узнал — скользнул по ним равнодушным взглядом — и все.
Пиляр попросил общего внимания и сообщил, что Павловский хочет что-то сказать.
Павловский не спеша поднялся с кресла, молча прошелся вдоль стола, вернулся назад и, не садясь, сказал:
— У меня просьба… Большая просьба… — голос его звучал глухо. — Мне трудно… Очень трудно. Без вашей помощи я могу не выдержать, сорваться. Поэтому прошу вас поддерживать меня в моей роли — кто словом, кто хотя бы взглядом. А то вот я вижу вытянутые испуганные физиономии господ Шешени и Зекунова, и мне хочется забыть о роли, подойти к ним… — Павловский замолчал, видимо подавляя в себе злость.
Ровно в двенадцать все уже сидели на своих местах. Вот-вот должны были приехать Демиденко с Фомичевым. Они войдут в квартиру, когда заседание только-только начнется.
Тишина. Все напряженно ждут звонка в передней. И похоже, что эта комната — сцена за секунду до поднятия занавеса.
Звонок! Жена Пузицкого идет открывать дверь, а в комнате, где идет заседание, поднимается лидер «ЛД» Твердов. Он стоит с недовольным видом оратора, которого прервали на полуслове, и не удостаивает входящих даже кивком.
— Связной запоздал на целый час, — стал объяснять Демиденко…
Твердов продолжает свое сообщение объединенному руководящему центру:
— Таким образом, мы в одной Москве создали из наших активистов девятнадцать пятерок. Все они просят теперь конкретных заданий и соответствующие технические средства: оружие, взрывчатку и все такое прочее. Я понимаю, что мы не можем быть няньками при всех этих пятерках и водить их за ручку на боевые цели, но дать им общее направление мы обязаны. Я спрашиваю: кто из нас может взять это на себя? Еще раз все о том же — у нас нет опыта в подобной деятельности.
Мы послушались совета господина Савинкова и, чтобы, как он остроумно выразился, выпустить пар активности, создали эти пятерки действия. Но создать, оказывается, мало.
— Надо начинать действовать, и опыт появится, — бросил реплику Шешеня. — Или передайте ваши пятерки нам.
— Мне казалось, что мы собрались сегодня, чтобы консолидировать свои силы, а не дробить их, — раздраженно продолжал Твердов. — Насколько я понял, беседуя с господином Павловским, и господин Савинков тоже думает о консолидации сил. Не так ли, Сергей Эдуардович?
— Совершенно верно! — громко ответил Павловский. — Я уверен, что с этим же приехал к нам из-за кордона и Иван Терентьевич Фомичев. Верно, Иван Терентьевич?
— В общем да, да… конечно… — бормочет Фомичев, очень взволнованный тем, что видит живого и невредимого Павловского. Он был почти уверен, что с Павловским что-то случилось…
Речь Твердова все о том же — для организации «ЛД» все острее и острее становится проблема руководства активными действиями. Особенно теперь, когда по совету Савинкова в «ЛД» созданы так называемые «пятерки действия». Одна из них, которой руководил инженер Гусаров, трагически провалилась.
— Позвольте, я первый раз слышу об этом провале, — возмущенно сказал Павловский, проявляя неожиданную, но по игре вполне естественную и полезную инициативу.
— Очевидно, господин Шешеня попросту побоялся сообщить вам об этом, — усмехнулся Твердов.
— Я же был в отъезде! — важно сказал Шешеня.
— Факт таков… — Твердов обращается непосредственно к Павловскому. — Пятерка Гусарова, работавшего главным инженером на московском телеграфе, начала действовать сама. Она готовила взрыв кросса и провалилась… Эта грустная история дает право нашим людям, которые все еще отрицательно относятся к слиянию наших сил, говорить, что дело не было как следует подготовлено.
В заключение Твердов категорически просит предупредить Бориса Викторовича Савинкова, что руководство «ЛД» не может пойти на трагические потери своих людей только потому, что назревший вопрос о руководстве боевыми выступлениями решается преступно медленно. «Преступно медленно», — повторил он, нажав на слово «преступно».
В комнате повисает молчание. Твердов давно уже сидит и недовольно смотрит куда-то вверх, а Павловский, очевидно, забыл, что сейчас говорить нужно ему. Пиляр под столом трогает рукой его колено. Павловский вздрагивает и медленно встает.
— Откровенно сознаюсь, я подавлен тем, что сейчас услышал, — говорит он и обращается к Шешене: — Леонид Данилович, когда мы можем иметь связь с нашим центром?
— Наша связь во власти оказий, — ответил Шешеня.
— Ваша информация и ваше требование будут доведены до сведения господина Савинкова, — заверяет докладчика Павловский.
Председательствующий на заседании член ЦК «ЛД» Новицкий сообщает еще об одной инициативе «ЛД». Появилась возможность издания в Москве своей газеты, и руководство «ЛД» выдвигает эту идею перед руководством НСЗРиС. Стоит ли сейчас же начинать это дело, учитывая перспективу слияния сил? Может, более разумно перевести в Москву из Варшавы газету НСЗРиС «За свободу» с ее опытными директорами и здесь объединить эти силы? Или, может быть, выпуск газеты в Москве слишком рискованное дело и лучше московские возможности передать в Варшаву?
Новицкий добавляет, что обсуждать все это сейчас бессмысленно, и предлагает отправить в Варшаву для переговоров по поводу газеты специального представителя «ЛД». Все с этим согласны, и соответствующее решение заносится в протокол.
— Теперь мы должны обсудить просьбу Сергея Эдуардовича Павловского… — продолжает Новицкий. — По правде сказать, я не понимаю, почему мы должны обсуждать этот вопрос: Сергей Эдуардович такой же, как и все мы, член объединенного руководящего центра, и он свободен поступать, как находит нужным.
— Разрешите, я все объясню, — встал Павловский. — Я как раз человек действия. И только в этом качестве могу быть полезен нашему общему делу. Подчеркиваю — общему. Я к заседаниям не приспособлен, мое место — на добром коне, а не за столом, вам могут это подтвердить хорошо знающие меня Фомичев, Шешеня и Зекунов. Пока вы будете связываться с Борисом Викторовичем, я сам изучу здешнюю обстановку и определю методы борьбы. Не примите за нескромность, но в вопросах конкретной борьбы Борис Викторович без моей консультации не обходился никогда. А когда речь идет о чистой политике, я — пас. Не хочу вдаваться в подробности, скажу только, что я списался с моими надежными боевыми товарищами, находящимися на юге России. Я еду к ним. Мы проведем там операцию, в результате которой наша организация, наше общее дело получит громадные средства.
— Похоже, что вы имеете в виду какое-то ограбление? — брезгливо спросил Твердов.
— У нас это называется иначе, — чуть улыбнулся Павловский. — Экс. От слова «экспроприация». Мы просто берем у большевиков деньги на борьбу с ними. И при этом не размениваемся на мелочи. В конце концов взрыв кросса на телеграфе тоже не рыцарский бой. Словом, я прошу разрешения уехать на юг. Срок поездки — пятнадцать дней.
В этот момент Фомичев попросил слова:
— Сергей Эдуардович, я против вашей поездки. Не против того дела, ради которого вы хотите ехать, а против поездки сейчас. Мы с вами еще не имели возможности переговорить. А у меня к вам поручение Бориса Викторовича, о котором я скажу вам лично. И вы поймете…
— Вы ставите меня в неловкое положение, Иван Терентьевич, — огорченно ответил Павловский. — Я такой же член объединенного руководящего центра, как и все остальные. А вы затеваете со мной какую-то игру в секреты. Да еще со ссылкой на Бориса Викторовича. Вы же и его таким образом вовлекаете в эту игру. Я прошу вас сказать открыто и прямо — почему вы возражаете против моей поездки?
Вся эта тирада — чистая импровизация самого Павловского. Сидящий рядом с ним Пиляр, чтобы поддержать его инициативу, произносит:
— Господин Павловский целиком прав…
Фомичев очень смущен, его лицо покрылось розовыми пятнами.
— По-моему, Борис Викторович хочет вас видеть. И срочно, — многозначительно сказал он Павловскому.
— С ним что-нибудь случилось? — с тревогой спросил Павловский.
— Да нет. Здесь, очевидно, обо всем написано, — Фомичев вынимает из кармана письмо и отдает Павловскому.
В это время в передней слышится резкий звонок. Все замирают.
— Прошу не волноваться, — спокойно говорит Новицкий. — Квартира охраняется настолько надежно, что никаких сюрпризов случиться не может!
Но все напряженно смотрят на дверь. Наконец она открывается, и в комнату входит Федоров.
— Прошу извинить за опоздание, но я прямо с поезда, можно считать, с корабля на бал, — смеясь, говорит он.
— С приездом вас, Андрей Павлович, — торжественно приветствует Федорова лидер «ЛД» Твердов; поднявшись, он пожимает ему руку и усаживает рядом с собой. — Вижу, вы привезли нам что-то приятное.
— Не без того, — отвечает Федоров. — Я прервал разговор? Извините.
— Мы обсуждаем вопрос о поездке Сергея Эдуардовича Павловского на юг России, чтобы добыть там средства для организации, — пояснил Федорову Новицкий. — Но вот сразу же возникло возражение господина Фомичева, и, насколько я его понял, дело в том, что господина Павловского хочет срочно видеть Борис Викторович Савинков.
— Срочно ли, не знаю, не думаю, но что хочет видеть — это факт, — ответил Федоров. — И я пользуюсь случаем передать вам, господин Павловский, от него сердечный привет и пожелание успехов. Именно так мне и было приказано сказать…
Письмо, которое привез Федоров, было решено Павловскому не отдавать.
— Спасибо, — рассеянно поклонился Павловский, который только что кончил читать переданное ему Фомичевым письмо. Это было письмо, написанное Философовым, который передавал Павловскому настойчивое предложение Савинкова приехать за ним в Париж. Вместе с Павловским письмо читал сидящий рядом Пиляр.
— Мое мнение такое — поездку разрешить, — твердо произнес Пиляр. — Я за реальное дело, а не за лирические неопределенности.
Взявший себя в руки Павловский обратился к Фомичеву:
— Это же письмо от Философова, а не от Бориса Викторовича.
— Но господин Философов сказал мне…
— Знаю я господина Философова, — пренебрежительно сказал Павловский и повернулся к Федорову: — Скажите, пожалуйста, Борис Викторович жив, здоров?
— Да. И полон больших планов в отношении нашего общего движения, — охотно отвечает Федоров.
— Кроме привета, он мне ничего не передавал?
— Говорил, что соскучился по вас, что вас ему не хватает и прочая, как кто-то сказал здесь, лирика.
— Я перед отъездом напишу ему письмо, все объясню, и уверен, что он одобрит мои действия, — сказал Павловский и, улыбнувшись белейшими зубами, добавил: — А когда он увидит меня с плодами экса, наша встреча с ним станет еще приятнее. Словом, господа, я прошу голосовать!
Пока идет голосование, выясняющее, что против поездки Павловского только Фомичев и неизвестно почему Новицкий, Федоров пристально наблюдает Павловского и вспоминает, как тот в Париже ночью явился к нему со смертным приговором. Он не чувствует никакой злобы. Наоборот, в душе у него разрастается радостное чувство: операция идет так, как была задумана, он свое дело тоже делает, очевидно, не так уже плохо. Павловский в это время незаметно поглядывает на Федорова и тоже думает о той ночи в Париже: «Надо было тебя стрелять без разговоров, и все было бы теперь по-другому…»
Твердов уже собирается закрывать заседание, но Федоров просит слова.
— Теперь, когда решены, я бы сказал, третьестепенные вопросы: кому ехать, а кому сидеть на печи, — улыбаясь, говорит он, — я хотел бы вернуть вас к главному — к идейным вопросам нашей борьбы, о чем, кстати сказать, никогда не забывает Борис Викторович Савинков. Я привез от него письмо-декларацию, которую прошу разрешения сейчас зачитать.
Прежде чем полностью привести ниже письмо-декларацию Савинкова, следует объяснить, чем она была вызвана. Дело в том, что во всех письмах и официальных бумагах, которые шли к Савинкову от московской организации НСЗРиС, от «ЛД» и позже — от комитета действия, с организационными вопросами обязательно поднимались вопросы политические, связанные с характером того политического строя, который Савинков собирался установить в России. И у него накопилось уже столько этих вопросов, что он решил, наконец, по некоторым из них высказаться.
Июнь 1924 г.
«Дорогие друзья!
Сердечно благодарю вас за память и за помощь.[27] В моих пожеланиях успеха вы не нуждаетесь. Вы знаете, что я всей душой с вами. Праздную вместе с вами смерть главаря большевиков.
В высказанной вами в разных документах политпрограмме я особенно рад отметить два пункта. Первый — решение национального вопроса на началах признания независимости всех окраинных народов, второй — отношение к фашизму. И тот и другой, мне кажется, заслуживают развития, ибо, кратко отмеченные, они могут подать повод к неправильным толкованиям. В моих глазах признание независимости окраинных народов является только первой ступенью. Последующим шагом должно явиться свободное соглашение всех государств Восточной Европы (в том числе даже Польши) и образование Всероссийских Соединенных Штатов по образу и подобию Соединенных Штатов Северной Америки. К сожалению, такое единственно жизненное понимание будущего строительства России встречает сильную оппозицию со стороны других наших эмигрантских кругов. В частности, эсеры старой формации все еще думают, что учредительное собрание может продиктовать свою волю окраинным государствам и навязать им федерацию с Россией. Именно потому, что идея независимости Украины, Грузии, Белоруссии многим кажется покушением на „расчленение“ России, необходимо наше решение национального вопроса подробно обосновать. Но это дело, разумеется, будущего. Если я сейчас останавливаюсь на этом вопросе, то только для того, чтобы потом не было недоговоренности между нами.
Теперь — о фашизме. Эсеровская пресса дурно понимает его. В нем нет элементов реакции, если не понимать под реакцией борьбу с коммунизмом и утверждение порядка. Фашизм спас Италию от коммуны. Фашизм стремится смягчить борьбу классов. Он опирается на крестьянство, он признает и защищает свободу и достояние каждого гражданина.
Не знаю, как вам, но мне фашизм близок и психологически и идейно.
Психологически — ибо он за действие и волевое напряжение в противоположность безволию и прекраснодушию парламентской демократии; идейно — ибо стоит он на национальной платформе и в то же время глубоко демократичен, ибо опирается на крестьянство. Во всяком случае, Муссолини для меня гораздо ближе Керенского или Авксентьева. Так называемый империализм итальянских фашистов явление случайное, объяснимое избытком населения в стране и отсутствием хороших колоний, такое же случайное явление и сохранение монархии. Фашистское движение растет повсеместно в Европе, в особенности в Англии, и я думаю, что будущее принадлежит ему. Это не удивительно. Европа переживает кризис парламентских учреждений. Люди разочаровались в болтунах, не сумевших предотвратить войну и не умеющих организовать послевоенную жизнь. Фашизм не отрицает народного представительства, но требует от народных избранников не прекраснодушных речей, а действий и волевого напряжения. Парламент (у нас Советы) не должен мешать правительству в его созидательной работе бесконечными прениями и присущей всякому многолюдному собранию нерешительностью. Если за парламентом остается право контроля, то на него возлагаются и обязанности, он не должен быть безответственным и бездейственным учреждением. Керенским и Милюковым в фашизме нет места. Отсюда их ненависть к нему.
В тактике я с вами согласен. Я подписываюсь под 6 параграфами ваших „основ“ и считаю их единственно разумными в современных условиях. Провалы происходят не только от неконспиративности отдельных членов, часто сама тактика неконспиративна. Надо копить силы. И еще раз копить силы. В этом смысле лучше пересолить, чем недосолить.[28]
Но чтобы решить вопрос, по которому у вас возникли столь серьезные разногласия, надо быть на месте, а не здесь. Достаточно ли уже накоплено сил? Каково их количество? Какова степень их организованности и дисциплины? Какова окружающая среда? Каково общее положение? Я не могу ответить на эти вопросы. Добросовестность позволяет только поставить их. А ведь в ответах все дело. К сожалению, почта от вас ответов этих не содержит… „Эволюция“ тут ни при чем, короткие удары тоже. И боже сохрани, контактироваться с монархистами: уже не говоря о том, что гусь свинье не товарищ, они непременно и нарочно вас провалят. Я знаю это по опыту… Очень хорошо, что возникают смелые планы. Это свидетельствует о росте и организации и настроений. Но лучше — „осторожнее на поворотах“. Лучше семь раз примерить и один раз отрезать. Говорю еще раз: для решения конкретного, чисто практического у меня нет достаточных данных, и я прошу подождать, если вы хотите считаться с моим мнением (чего и когда ждать, А.П.[29] объяснит на словах). Сейчас могу сказать только одно и как результат всей моей предшествующей работы: если организация выросла настолько, что в ее среде наблюдается непреодолимое активное настроение, надо, как я уже советовал, выделять людей с таким настроением в отдельные группы с точным посильным заданием и поставить их в такие условия работы, чтобы их провал не повлек за собой провала общего, всей организации в целом. Еще могу сказать: лучше даже и это сделать возможно позднее.
Выявляться в листовках и проч. не следует. Игра не стоит свеч. Для выявления есть газета. Эта газета должна быть вашей. Вашей не только в смысле даваемой вами информации (вы до сих пор ее почти не давали), но и в смысле руководительства. Нормально редакция должна быть вашим официальным органом. И нормально вы должны ее поддерживать денежно. Мы неизбежно делаем ошибки, не зная в точности настроение. С другой стороны, мы изнемогаем от безденежья (все надежды провалились, говорю вам это с большой горечью, но вам нужно знать правду).[30] Газета в нынешнем своем виде может удовлетворить только отчасти. С величайшим трудом, ценой огромного напряжения удалось не дать ей погибнуть. Слава богу, она живет и является хорошей эмигрантской газетой. Пока присылайте возможно чаще информацию. Вопрос о руководительстве из России решим потом, отделив внутреннюю политику от иностранной и оставив последнюю в ведении заграницы. Оговорюсь, что высказываю свое личное мнение и мнение редакционной коллегии еще не знаю. Надеюсь, что оно не разойдется с моим.
Вот все главное. Остальное А. П. изложит вам на словах.
Всегда и сердечно ваш…»
После зачтения декларации долго стояла тишина, а потом разразилась форменная буря — заговорили все сразу, вспыхнул резкий спор, и фактически заседание началось заново. Так это и было задумано, чтобы еще дальше отвлечь Фомичева от его подозрений и показать ему, что здесь находятся люди, для которых главное — идея, борьба, а не какие-то мелкие интриги.
Главным предметом спора стали мысли Савинкова о фашизме.
— Увидеть в фашизме прогресс общества — это же нонсенс! — кричал Твердов, словно забыв, что он почтенный председатель и должен поддерживать на заседании порядок. — Я это отказываюсь понимать! Я очень сожалею, что услышал это! Господин Савинков много теряет в моих глазах!
— Давно пора снять белые перчатки! — старался перекричать лидера Новицкий. — Фашизм — единственное движение, несущее в себе реалистическое видение мира и его будущего!
Кричали все… Эта часть заседания предназначалась тоже для Фомичева, который должен был увидеть еще, что идеи его вождя не встречают тут особо религиозного отношения. И вообще, если Савинков хочет получить «ЛД», он просто обязан сам здесь, на месте, разобраться, чего хотят все эти люди, и найти с ними общий язык.
Мало-помалу спор затихает. Твердов извинился за свою горячность и предложил спокойно обдумать письмо-декларацию Савинкова и затем написать ему хорошо мотивированный ответ по всем пунктам. А пока принимаются только предложения Савинкова о газете как основа для решения этого вопроса. Что же касается пятерок активного действия, то, учитывая провал группы Гусарова, дальнейшую деятельность уже созданных пятерок ограничить только разведкой и новые группы не создавать, пока здесь, в Москве, не будет налажено квалифицированное руководство всей этой деятельностью.
Павловский, опять нарушая сценарий, обратил внимание заседания на то, что в письме Савинкова нет никаких категорических указаний в отношении его, и упрекнул Фомичева, что он поддался паникерству Философова…
Фомичев не возражал. После закрытия заседания он быстро подошел к Павловскому, они обнялись и расцеловались. Пиляр понимал, что, если он будет настойчиво держаться возле Павловского, Фомичев может что-то заподозрить, и отошел в сторону. Но Павловский сам приблизился к Пиляру.
— Вы не знаете, когда идут поезда — на Ростов? — спросил он, глазами прося Пиляра не оставлять его наедине с Фомичевым.
Фомичев снова отвел Павловского к окну и там, заглядывая ему в глаза, заговорил о чем-то шепотом.
И вдруг Павловский резко от него отвернулся и громко сказал:
— Я не знал, Иван Терентьевич, что вы настолько бестактны! Я же сказал вам: здесь играть в секреты неприлично. Здесь — наши соратники. Я буду вынужден доложить о вашей бестактности Борису Викторовичу. — С этими словами Павловский вышел из комнаты в переднюю, где его ждал Пиляр.
По условиям конспирации покидали дом по два человека с интервалами в пять минут. Первыми ушли Пиляр с Павловским…
ОЦЕНКА ДЕЙСТВИЙ:
Признать, что разведка ситуации в связи с приездом Фомичева произведена хорошо. Отметить заслугу в этом Павловского. Найти способ и форму поощрения его за хорошую, инициативную игру.
В общей картине заседания недостатком было то, что его участники, не имевшие активного действия, вели себя безжизненно. Впредь каждому неактивному участнику игры давать четко определенную биографию и внутреннюю задачу-состояние, которые он должен молча играть.
ОТДЕЛЬНЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ ДАННОЙ ФАЗЫ ОПЕРАЦИИ:
1. И.Т. Фомичев в заседание ОРЦ явно поверил, а это значит, что он поверил и в свободу действий Павловского. Конфликт с ним по поводу его бестактности, созданный Павловским вне сценария игры, следует признать очень удачным приемом для подрыва внутреннего состояния Фомичева. Из показаний Павловского установлено, что те несколько минут, когда Фомичев старался поговорить с ним с глазу на глаз, он употребил на объяснение и оправдание своей бестактности, ссылаясь при этом на нервы. И наконец, он просил не сообщать Савинкову о его бестактности. Павловский это ему не обещал. Из всего этого следует, что опасность приезда Фомичева и ее направленность были определены нами правильно и разрядка опасности происходит вполне успешно. Но ее следует продолжить. Хорошо бы организовать еще одну встречу Фомичева с Павловским, и чтобы она была уже не столь официальной. Например, Павловский у себя на квартире дает прощальный вечер накануне своего отъезда на юг.
2. Все же опасным фактором в ситуации остается Фомичев, располагающий массой свободного времени и возможностью внимательно наблюдать хотя и только то, что окружает его на даче в Царицыне. Кроме того, он все время рвется в Москву или требует к себе то Шешеню, то Зекунова. Наконец, он требует еще одного свидания с Павловским. Словом, он полон энергии, и это порождает угрозу, что он вдруг в чьей-либо ошибке в поведении обнаружит неладное. Хотя пока ничто о таком его подозрении и не говорит.
Примечание на полях Артузова А. X.:
Прощальный вечер — хорошо. Но туда, «на огонек», пусть сойдутся почти все члены объединенного руководящего центра, и тогда как бы стихийно возникнет нечто вроде заседания, на котором нужно поднять вопрос, что Фомичеву пора окончательно обосноваться в Москве, как личному представителю Савинкова в ОРЦ. Снять квартиру, вызвать из Вильно жену. Нам уже нужно закреплять Фомичева в Москве — то, что пока у него всегда открыт путь за границу, — опасная деталь операции. А сейчас, кроме того, его следует загрузить какой-нибудь работой по поручению ОРЦ. А чтобы он не болтался в Москве, не послать ли его куда-нибудь на периферию с целью ревизии ячеек НСЗРиС? А пока что надо толкнуть его написать подробный доклад вождю о положении дел.
Мне кажется, что после страха от угрозы Павловского он на все это охотно пойдет. Он же понимает, что тот же Шевченко всегда готов занять его эффектное местечко особоуполномоченного вождя.
3. Необходимо получить от Павловского краткое письмо Савинкову. Смысл должен быть такой: когда вернулись в Москву из Парижа Фомичев и Мухин, он уже ничего изменить не мог в своем решении о поездке на юг, иначе он подорвал бы свой авторитет среди верных боевых друзей на юге, с которыми обговорено смелое и эффектное дело (экс). Словом, он выезжает на юг и уверен, что отец (Савинков) одобрит его поездку, когда получит из его рук весьма весомый ее результат. Две-три строки о положении дел в России и условное предупреждение — впредь открыто не поддерживать фашизм. О том, что в «ЛД» царит прежний разброд. О гибели пятерки и о решении ОРЦ запретить действовать другим пятеркам и т. д. Но ни слова о том, что он предлагает Савинкову как можно скорее приезжать в Москву. Это — в подтексте. И постскриптум такой: как только вернусь с юга, еду к вам в Париж… Разработку письма поручить т. Пиляру.
Запись Артузова А. X. на отдельном листе бумаги:
Настоящий материал доложен т. Дзержинскому. В основе одобрен. Товарищ Дзержинский считает, что операция достигла фазы, когда главным условием ее успеха становится энергичный темп движения вперед всех линий, чтоб в упряжке не ослабевал ни один из постромков, а все кони были загружены (Фомичев, Павловский и сам Савинков). Мотивировка дальнейшей задержки Павловского в России должна быть придумана немедленно, и она должна быть исключительно достоверной. (Подумать: ранение при совершении экса.) И одновременно должна быть проведена решающая личная атака на Савинкова с единственной целью — вернуться в Россию вместе с ним! Если это не удастся, операцию можно считать провалившейся, так как Савинков все поймет.
При чтении письма следует знать расшифровку условных имен и кличек, обычно употреблявшихся в переписке савинковцев:
Дедушка — Философов.
Отец — Савинков.
Сын — Павловский.
Дядя — Деренталь.
Дядя из Вильно — Фомичев
Семейный совет — ЦК НСЗРиС.
Ярмарка — Россия.
Уважаемый друг!
Все шлют Вам сердечные приветы и пожелания успеха. Наши новости Вам расскажет дядя из Вильно. Впрочем, у нас ничего особенного не произошло, а все, что будет завтра, связано с делами у Вас на Ярмарке. Всегда Ярмарка была нашим будущим, но теперь мы чувствуем это особенно остро — так сказал на днях наш отец. Я говорил с ним сегодня ночью по телефону. Он, конечно, шлет Вам сердечный и боевой привет. И он решительно просит Вас вернуться вместе с дядей из Вильно, чтобы обсудить на семейном совете положение дел, и в частности вопрос о поездке на Ярмарку. Без Вашего приезда отец посетить Ярмарку не сможет. Он принял решение ехать туда только вместе с Вами. И это главное, что я должен сообщить Вам по приказу отца.
С уважением Ваш дедушка.
Дорогой мой!
Писал и передавал через оказии Вам много раз,[31] настойчиво прося приехать. С этой же просьбой снова обращаюсь к Вам, приезд Ваш необходим. Почему необходим — Вам отчасти объяснит А. П. Вы знаете, что зря я бы не потревожил Вас, и, если снова прошу о приезде, значит, так надо. Все денежные надежды мои провалились. Спасибо Вам за письмо — оно очень порадовало меня. Не хочу Вам советовать из «прекрасного далека», но убедительно прошу быть осторожным в деле Вашего брата[32] и держать себя в руках. Знаю, что это трудно, но и это необходимо.
Обнимаю Вас. Отец.
Итак, вечеринка по случаю отъезда Павловского на юг…
Особых приглашений не будет: кто знает о его отъезде и придет, тот и желанный гость.
Поезд отправляется вскоре после полуночи, вечеринка кончится на час раньше. Провожать Павловского на вокзал поедут только Фомичев и Шешеня. Лидер «ЛД» Твердов предупредил, что на вечеринку не приедет — очень занят, но к двадцати трем часам он пришлет свой служебный автомобиль, который отвезет Павловского на вокзал…
На этот вечер Павловский стал хозяином одной из квартир на Арбате. Утром они с Пиляром приехали сюда, чтобы до вечера хорошо освоиться в квартире и отрепетировать наиболее важные эпизоды вечеринки. Павловский скажет Фомичеву, что снял эту квартиру недавно и на время, но все же он должен выглядеть здесь хозяином. Временным, но хозяином.
Теперь, когда чекисты убедились, что Павловский ведет игру старательно и даже умело, было решено вечеринку провести главным образом на импровизации. Однако Пиляр и Павловский должны будут заботиться о том, чтобы в разговоре гостей обязательно были затронуты все запланированные темы.
Пиляр сумел установить с Павловским удивительно точные отношения. Может быть, единственно возможные. Сам он полушутя-полусерьезно говорил об этом так: «Мы с ним — две не очень высокие стороны, договорившиеся быть друг перед другом цинично правдивыми…» Предупреждая вопросы и просьбы Павловского, Пиляр первый сказал ему: «Не спрашивайте меня, сохранят ли вам жизнь. Это буду решать не я. Что касается меня, я с удовольствием, подчеркиваю — с удовольствием, расстрелял бы вас лично и сейчас же. И схема наших отношений такова: вы выполняете мои приказы, и в этом для меня — служебное дело, а для вас — призрачная, но все же надежда».
Вот так они и общаются… Сейчас, готовясь к прощальной вечеринке, Павловский был подозрительно весел. Пиляр пристально наблюдал за ним.
— Итак, фиксируем и эту тему нашего разговора с Фомичевым, — говорил Пиляр. — Как вы ее сформулируете?
— Очень просто, — засмеялся Павловский. — Бросай, Иван Терентьевич, свое Вильно, забирай свою Анфису и переселяйся ко мне, в тюрьму Чека.
— Шутки отставить, тем более глупые… — негромко сказал Пиляр.
— А почему бы мне с Фомичевым и не пошутить? Для естественности?.. — помолчав, спросил Павловский.
— Почему нет? Пожалуйста, но любая ваша шутка, хотя бы косвенно таящая в себе второй тайный смысл, означает конец наших с вами отношений.
— Формулирую еще раз тему, — терпеливо продолжал Пиляр. — Нельзя жить в Польше, а бороться в России. Словом, если думать об интересах дела, надо ему, Фомичеву, забрать сюда свою Анфису и обзаводиться домом в Москве. Здесь помогут. А там, кроме всего прочего, его в два счета вообще могут отпихнуть от этого дела.
— Неужели вам так нужен этот Фомичев? — вдруг спросил Павловский. — Он же совсем не такой жирный карась, чтобы на него такие сети ставить!
— А мы, как Осип в гоголевском «Ревизоре», — в хозяйстве каждую веревочку бережем, — ответил Пиляр.
Первыми в гости прибыли Шешеня с Зекуновым, и Пиляр предложил Павловскому самому переговорить со своими бывшими и нынешними коллегами о том, как им надо держаться друг с другом. Они сели за стол: с одной стороны — Павловский, с другой — Шешеня и Зекунов, Пиляр в сторонке, на диване просматривал газету.
— А вы знаете, Леонид Данилович, у чекистов есть основание думать, что вы все еще в лес смотрите, — начал Павловский.
— Не знаю, о чем вы… — пробормотал Шешеня, выпучив на него глаза.
— А что это вы на меня так смотрите? — спросил Павловский. — Вы боитесь меня? Боитесь, что грядет час, когда я поставлю вас к стенке и спрошу: ну, блудный сын, за сколько ты продал отца своего? — От внезапно вспыхнувшей злости голос у Павловского осекся. — А раз вы об этом думаете, значит, еще рассчитываете, что мы с вами убежим в лес. Так надо понимать ваши страхи передо мной?
— А вы-то что начальство из себя корчите? — злобно сказал Шешеня. — Было время, я вас слушался, вместе с вами в Белоруссии руки кровью умывал, а теперь вот отмаливаю «стенку» у чекистов. А вы что, и здесь в полковниках будете ходить? Или они не знают ваших заслуг? — обратился Шешеня к Пиляру.
— Знаем, знаем, Леонид Данилович, все знаем, — ответил Пиляр из-за газеты. — Но, по-моему, вам не ругаться надо, не счеты сводить, а договориться, как лучше провести сегодняшнее дело. Давайте все поставим на свои места, — Пиляр отложил газету и подошел к столу. — Какие у вас, Шешеня, могут быть счеты с Павловским? Кто больше наших расстрелял? Не беспокойтесь, у нас контора точная, никого не обсчитаем, — серьезно сказал он. — Но то, что вы, Леонид Данилович, боитесь Павловского, это заметно. А вы оба и по нашей игре — тоже соратники. Так что обратите на это внимание. Но и вы, Павловский, тоже не бросайте на них прокурорских взглядов. Вы — со-рат-ни-ки. Понимаете?
— Понимаю, — послушно ответил Павловский. — Послежу… — И обратился к Шешене: — Значит, так, Леонид Данилович, когда я начну первый разговор один на один с Фомичевым, вы ждете минуты три, не больше, подходите к нам и включаетесь в разговор. Тему разговора, надеюсь, помните?
Шешеня кивнул. Павловский посмотрел на Зекунова и обратился к Пиляру:
— Что-то у нас Зекунов плохо загружен. Вот что ему надо поручить: вечеринка у нас мужская, закусь холодная и вся на столе, а водка в бутылках. Так пусть он возьмет на себя потчевать гостей из бутылочек. Особенно, конечно, Ивана Терентьевича — ревизора нашего… — рассмеялся он злорадно.
— Это можно, — согласился Пиляр, глядя на Павловского — что же у него сейчас на душе?
Но и сам Павловский вряд ли мог разобраться в собственных душевных переживаниях. Он знал одно — что ведет напряженную, стоящую ему всех его душевных сил борьбу за свою жизнь. И если этой борьбой стало комедиантство под управлением чекистов, значит, надо с полной душевной отдачей играть предлагаемые чекистами роли. Ведь жизнь его в руках у них. И глупо тратить силы души на ярость к чекисту Пиляру или к Шешене как изменнику. Павловский и сейчас ставил себя выше Шешени и Зекунова — их он считал изменниками святому делу Савинкова, а себя — пленником Чека. И помнил имена свидетелей того, что чекисты взяли его силой. Он словно забывал при этом, что без всяких усилий со стороны чекистов дал им целый воз ценнейших показаний о Савинкове и его планах. Когда он, оставшись наедине, начинал думать об этом, он торопился избавиться от подобных мыслей, убеждая себя в том, что он был покладист с чекистами только ради того, чтобы получить возможность спасти Савинкова. Ему недавно даже приснилось, как он перешел советско-польскую границу, как добрался до Парижа, как пришел к Савинкову, рассказал ему обо всем и они вместе, преследуемые чекистами, убегают в Америку. С палубы океанского парохода они смотрят, как тает на горизонте европейская земля, и Савинков говорит ему: «Ты — единственный верный мой соратник и друг. И мы вдвоем все начнем сначала…»
Начали съезжаться гости. Вместе приехали Новицкий (Пузицкий), Мухин (Федоров). Демиденко привез Фомичева. Павловский сам встречал гостей. Он радостно приветствовал каждого, провожал его в столовую и с ходу угощал первой стопкой под соленый огурец. Особенно сердечно встретил он Фомичева. Обнял его, расцеловал, а после обязательной стопки уединился с ним на диванчике. Фомичев держался как-то странно — он словно впервые видел всех, кто был здесь, и испытующе смотрел то на одного, то на другого. Павловский заметил это и изо всех сил старался рассеять тревогу Фомичева.
— А ведь Борис Викторович вас недооценивал, он просто не знал вас, Иван Терентьевич, — сыпал комплименты Павловский, зная тщеславие Фомичева. — Но я-то вас помню еще по нашим походам. И не раз говорил Борису Викторовичу: Фомичев человек дела. Но увы, когда нет дела, тогда на поверхности такие, как Философов.
— Какое впечатление производит на вас этот?.. — неожиданно спросил Фомичев, показывая глазами на Федорова, который в это время, держа в руке рюмку, беседовал с Новицким.
— Могу сказать одно: если б не он, прошла бы эта «ЛД» мимо нас, — ответил Павловский. — Видите, теперь тот же Новицкий ему улыбается, а было время, когда этот Мухин один, на свой личный риск, пошел искать дорожку к нашему вождю…
В это время, как было условлено, к ним подошел Шешеня. Он сел рядом и тихо спросил Павловского:
— Сказали?
— Сами давайте, я подхвачу, — ответил Павловский, но сказал Фомичеву: — Они наняли меня, чтобы я вас подбил на одно дело. Я бы на вашем месте на это пошел.
— Что за дело? — насторожился Фомичев.
Шешеня придвинулся к нему.
— Элдэвцы не очень верят, что у нас есть периферия, — тихо начал Шешеня. — Вчера их лидер прямо заявил: пусть их ответственное лицо проведет выборочную проверку. На тебя намекал.
— В самом деле, Иван Терентьевич, поезжайте в два-три города. За эту поездку Борис Викторович скажет вам спасибо, — тихо и убедительно вступил Павловский. — Сами небось не раз там слышали, как говорили про донесения из Москвы вашего родственника: «Раздувает холодное кадило».
— Я не обижаюсь, — ответил Шешеня. — Вы там скоро вообще верить перестанете друг другу. Но тут от твоей поездки может зависеть слишком многое. Вон Новицкий к нам направляется, интересно, что он скажет…
— Что вы тут секретничаете? — подмигивая, спросил Новицкий. — Или у людей Савинкова все основано на конспирации?
— Да что вы, ей-богу! — засмеялся Павловский. — Вот встретились два родственничка и обсуждают своих жен-сестричек.
— Вы действительно женаты на сестрах? — изумился Новицкий.
— Леонид Данилович младшую захватил, — шутливо ответил Фомичев.
— Я, кстати, слышал, Леонид Данилович, что вы рискнули привезти свою жену сюда? Это правда? Скажу откровенно: узнать это было очень приятно, ибо факт этот лучше всяких заверений свидетельствует, что вы верите в свое дело и в победу.
— Без веры нельзя, — скромно опустил глаза Шешеня.
— Но, правда, вы разъединили сестер, а это нехорошо, — заметил Новицкий. Он ставит на подоконник рюмку и придвигает себе кресло. — У меня к вам, господин Фомичев, очень серьезный вопрос. Мне было бы легче задать его в отсутствие господина Шешени, но так как я сторонник прямых и открытых отношений, я его задам. Вы верите донесениям, которые вы получаете от своих периферийных организаций?
Шешеня обиженно отворачивается, рассматривает висящую на стене картину. Павловский с любопытством ждет, что ответит Фомичев. А тот молчит. Если говорить всю правду, он должен сказать, что не верит даже тому, что хороши дела в самой Москве. Последнее время он все чаще думает о том, что свояк его — Шешеня — порядочный ловкач и нагло рвется в вожди.
— Я вообще не склонен верить бумажкам… — ответил Фомичев.
— Ну, а раз так, Иван Терентьевич, — сказал Павловский, — поезжайте. И у меня на душе будет спокойней. И все мы будем иметь право сообщить Борису Викторовичу данные, не тревожась за их достоверность. Пока вы будете в ревизии, я сделаю свое дело на юге, и с деньгами и верными данными мы вместе с вами поедем в Париж.
Фомичев думает, что действительно следует проверить так называемую периферию, на которую любит ссылаться Шешеня. И если окажется, что никакой периферии нет, тогда ясно будет, что и в Москве все далеко не так, как выглядит в донесениях Шешени. И элдэвцы в конце концов тоже тревожатся о периферии не зря. Если подтвердится очковтирательство, Шешеню можно будет от руководства отстранить и, может быть, занять его место. Свояк свояком, а служба дороже.
— Хорошо. Я съезжу, — согласился Фомичев.
— Я заранее благодарен вам! — проникновенно сказал Новицкий. — И не только я лично, но и наш ЦК. Не обижайтесь, господин Шешеня. Все должны понимать нашу осторожность — мы не один год наращивали силы своей организации, и нам не хочется действовать вслепую. И давайте-ка подойдем к столу и отметим наше деловое соглашение рюмкой водочки…
Они выпили, Павловский отошел к Пиляру, а Фомичев и Шешеня снова уселись на диван.
— Надоело мне это вот так… — Шешеня резанул ладонью по горлу.
— Что? — не понял Фомичев.
— Да вот это собачье неверие. Ну, я понимаю, эти элдэвцы, для них я просто не та фигура, но ведь и Павловский туда же гнет. А ты сам разве не подпеваешь им? Я знаю, кто сеет это безверие. Это все работа бездельников вроде Деренталя или Философова. Сидят возле вождя и застят ему видеть правду. Скажешь, я не прав?
Фомичев промолчал, только чуть пожал плечами.
— Ну конечно, как же тебе со мной соглашаться? — возмутился Шешеня. — Ведь тебя прислали сюда специально, чтобы проверить, не брешет ли Шешеня в своих донесениях.
— Это неверно, — живо возразил Фомичев. — Я, если хочешь знать, дважды посол: для вождя я — твой посол, а для тебя — посол вождя. Понял?
— Что-то не очень это ясно… Ты скажи проще: ты приехал сюда бороться вместе с нами с заклятым врагом или ловить нас на какой-то случайной неправде?
— Я не мыслю себя вне борьбы с большевиками, — торжественно объявил Фомичев.
— Тогда во имя нашего общего дела ты должен быть постоянно в Москве и возглавлять здешнюю и периферийные организации нашего союза. Я уже говорил об этом с Павловским — он обещал написать Савинкову. Твоя кандидатура на этом месте устроила бы всех! Я же и сам понимаю, что ты головой повыше меня.
Такая позиция свояка для Фомичева очень радостная новость. Он прекрасно понимает, что, если он возглавит все здешние организации НСЗРиС, это автоматически предопределит ему очень высокое положение во всем союзе, он, пожалуй, может стать вторым человеком после Савинкова. Действительно, настала пора, когда во главе движения должны стать люди дела, а не болтуны вроде Деренталя. Да, да, он поедет и проведет строжайшую инспекционную проверку низовки, и, если окажется, что она есть и действует, тогда резонно будет и остаться в Москве, чтобы уже не выпускать дела из своих рук. И Шешеня прав — можно сделать, как и он, вызвать сюда жену и обосноваться здесь прочно и навсегда, как положено боевому руководителю, который верит в свое дело.
— Хорошо, хорошо, обдумаем все, когда я вернусь, — сказал Фомичев. — Я верю, что мы с тобой из-за постов не подеремся.
— Да боже мой! — возмутился Шешеня. — Разве мне нужен пост? Я же буквально влип в это московское дело! Отец-то послал меня сюда зачем? Проверить двух резидентов и пошевелить их, если они заснули. А что получилось? Стал я вроде как лидер — заседаю, протоколы подписываю, переговоры веду. Умора одна, честное слово!..
Так вполне естественно разрешился самый трудный вопрос, ради которого и созывалась эта прощальная вечеринка, — теперь Фомичев не будет сидеть без дела, и, кроме того, он еще глубже залезет в тенета игры…
С улицы донесся автомобильный гудок.
— Господа, господа, прошу всех к столу на отвальную! — крикнул Павловский.
Зекунов быстро наполнил рюмки. Павловский взял свою и, подняв ее высоко над головой, сказал с чувством:
— За счастье знать вас! За счастье бороться вместе с вами! За Россию, господа!
Он лихо опрокинул рюмку и разбил ее об пол.
— Вот так! На счастье!..
На вокзале Павловский, Фомичев и Шешеня, прогуливаясь возле вагона, снова заговорили о том же.
— Я рад, Иван Терентьевич, что вы согласились поехать, — говорил Павловский. — Леонид Данилович в конечном счете прав: хватит их тут проверять на честность, пора уж им конкретно и по-деловому помогать.
— Верно, верно… — соглашался Фомичев. Неосознанная тревога, с которой он приехал на прощальную вечеринку, совсем улетучилась.
— А потом надо моему свояку оседать в Москве насовсем, — добавил Шешеня. — Само дело требует, чтобы во главе его стал человек такого калибра.
— Целиком с этим согласен, — официальным тоном произнес Павловский, и в этот момент проводник вагона позвал его занять место — уже было объявлено отправление поезда.
Шешеня и Фомичев обнялись с Павловским и расцеловались. И потом долго еще махали руками вслед поезду, ушедшему в ночную темноту.
Павловский вошел в свое купе, задвинул за собой дверь, запер ее на щеколду, постоял несколько секунд, покачиваясь от движения поезда, и ничком обрушился на сиденье. Он глухо выл, скрипел зубами, и тело его корчилось от ярости. Так у него почти всегда происходил переход от игры к действительности.
И вдруг он резко встал и, по-звериному озираясь, прислушался. «Спокойно, спокойно, — сказал он себе. — Но это же действительно так: никого их здесь нет. Ну да! Пиляр ясно сказал, что он обгонит поезд на автомобиле и будет встречать его в Серпухове. Ну конечно, они рассчитывают на то, что поезд до Серпухова нигде не останавливается, а я не идиот, чтобы прыгать на ходу из курьерского поезда. Но они меня не знают…»
Павловский подошел к двери и прижался к ней ухом — ничего, кроме грохота мчащегося поезда, он не услышал. Нет! Через площадку выходить на прыжок нельзя. А вдруг все-таки в коридоре кто-нибудь оставлен на всякий случай? В окно!
Он стал отжимать вниз оконную раму, и, когда она приоткрылась, в вагон ворвался грохот поезда и вой встречного ветра. Павловский примерился к окну. Надо отжать еще сантиметров пятнадцать — двадцать. Павловский так был захвачен борьбой с тугим окном, что не слышал, как стукнула вырванная из двери щеколда. На пороге купе стоял Григорий Сыроежкин.
— Сергей Эдуардович, зря вы это, — укоризненно пробасил Григорий.
Павловский метнулся к нему и замер. И словно из него воздух выпустили. Руки его обвисли плетьми, и весь он, обмякший, обессиленный, опустился на сиденье.
Сыроежкин прикрыл дверь и осмотрел место, где была раньше щеколда.
— Нехорошо получилось, Сергей Эдуардович, имущество-то государственное. И зря вы это… — Григорий легким рывком левой руки закрыл окно, и купе заполнила тишина. — А я стою за дверью и вдруг слышу — окно открыли. «Ах ты, — думаю, — что он затеял — костей ведь не соберет!» И вот пришлось сломать… казенное…
В Серпухове на пустом ночном перроне некому было обратить внимание на странную встречу. Когда поезд остановился, два человека в шинелях подошли к мягкому вагону; в это время навстречу им из вагона вышли тоже двое, и все они, не здороваясь, молча, пошли мимо вокзала к переезду, где стоял большой черный автомобиль. Трое сели в автомобиль, а четвертый пошел обратно, но он не спешил к поезду. Это был единственный человек в Серпухове, который знал, что сейчас столичные чекисты провели какую-то молниеносную операцию. И хотя этот человек был дежурным дорожного поста ГПУ, даже ему не было сказано, кого берут из поезда. Хотя на случай, если бы с автомашиной, обгонявшей поезд, что-либо произошло, дежурный имел приказ подойти к мягкому вагону и предоставить себя в распоряжение едущего в этом вагоне сотрудника ГПУ Сыроежкина.
А машина уже мчалась в Москву, и в ее открытые окна врывался летний воздух, пахший землей. Вдали от шоссе уютно светились чьи-то окна. А в черном небе качалась бледная россыпь звезд.
— Разрешите пожаловаться на вашего подопечного, — сказал Сыроежкин.
— Прошу вас, не надо, — взмолился Павловский, он сидел между Сыроежкиным и Пиляром на заднем сиденье.
— Что случилось? Говорите! — сухо приказал Пиляр.
— Они окно открыли в вагоне… Мне пришлось дверь в купе ломать. И небось не понимают, что я их спас, — немножко ерничал Сыроежкин.
— Кто-нибудь из пассажиров обратил внимание?
— Кроме нас, в вагоне было еще два пассажира, он и она… молодые… — ответил Сыроежкин. — А проводник уже спал без задних ног.
— Затмение нашло на меня… честное слово, — тихо сказал Павловский. — Прошу прощения.
Пиляр молчал и думал про себя, что не ошибся, полагая, что Павловский по-прежнему каждую минуту готов к побегу. С этим следовало считаться и тоже каждую минуту быть начеку. Операция уже идет к концу, и, если все дальше пойдет по плану, Павловскому понадобится сыграть свою роль всего лишь один раз…
Фомичев готовился к поездке по стране. Он занимался этим настолько серьезно, что это создавало для чекистов немалые трудности. Вдруг он начинал капризничать по поводу маршрута и требовал включения в него новых городов. Ему легко было назвать какой-нибудь новый город, а для чекистов это означало новые бессонные ночи и дни тяжелого труда. Естественно, что во время своей поездки Фомичев с настоящим савинковским подпольем встречаться не должен. Главными подпольщиками для него становились местные чекисты, которые должны были играть роли настоящих савинковцев, к тому времени или сидевших в тюрьме, или находившихся под их полным контролем. Однако было решено: если возникнет острая необходимость, в каждом из городов, где будет Фомичев, он может встретиться и с настоящими савинковцами, находящимися в руках чекистов.
Подготовка на местах к приезду Фомичева была делом сложным и очень ответственным. Ведь заранее было решено, что после этой инспекционной поездки он будет выпущен за границу, и конечно же он отправится с докладом к Савинкову. Этот его доклад становился одним из решающих условий успеха всей операции. Но не так-то просто было в короткий срок подготовить к встрече с Фомичевым брянских, орловских и ростовских чекистов. В этой подготовке происходило всякое, и смешное в том числе. В Брянске в последнюю минуту оперуполномоченный наотрез отказался общаться с Фомичевым в качестве руководителя местной организации НСЗРиС, он заявил, что считает несовместимым называться большевиком и произносить те слова, которые должен услышать от него Фомичев. Доложили об этом Дзержинскому. Феликс Эдмундович от души посмеялся и сказал:
— Придется этого сверхправоверного товарища заменить. Конечно, приказать ему можно, но он нам такое сыграет, что с Фомичевым случится удар…
Из Орла пришло известие, что чекист, отлично подготовившийся к исполнению роли савинковца, на котором фактически держалась вся игра, погиб в перестрелке с бандитами, и орловцы просили дать им неделю на подготовку нового исполнителя этой роли. Им дали три дня… Долго не ладилось дело и в Ростове…
Поезд в Брянск отходил в пять часов. Днем Шешеня сам съездил за свояком в Царицыно. По дороге сообщил ему, что Новицкий пожелал дать прощальный обед.
— С чего бы это? — насторожился Фомичев. Он вообще последние дни нервничал. У него вдруг возникало безотчетное недоверие к окружавшим его здесь людям. Ему стало казаться, например, что Шешеня хочет от него избавиться, чтобы не делить с ним славу, связанную с присоединением к союзу «ЛД». Он насторожился и сейчас…
— Что будет на третье? Цианистый калий? — невесело рассмеялся он, глядя в глаза свояку.
Шешеня его намека не понял, он сказал:
— Я догадываюсь, зачем Новицкому этот обед. Они, в «ЛД», видят, что ты начал ставить на ноги нашу организацию, и хотят на всякий случай выказать тебе свое расположение. Я прошу тебя — держись с ним сухо, холодно, дай ему понять, что мы сами с усами. Надоело мне слышать от них — «уровень не тот, полномочия не те».
— Ладно, есть у меня одна мыслишка… — сказал Фомичев.
Мыслишка его свелась к тому, что, когда они с Шешеней приехали в ресторан «Аврора» на Петровских линиях, Фомичев, надменно поздоровавшись с Новицким, вдруг сказал:
— Я должен предупредить вас, что совершенно сыт и меня пугает сама мысль сесть за накрытый стол. Как говорится, мы пришли к хозяйке, а не к ее пирогу.
— Высокий протокольный язык в таких случаях именно хозяйку в виду и имеет, — только улыбнулся Новицкий. — Прошу вас, Иван Терентьевич…
Разговаривая с Фомичевым, Новицкий делал вид, что не замечает Шешени. Так тот и остался один в вестибюле ресторана. А Новицкий с Фомичевым поднялись на второй этаж и вошли в небольшой кабинет. Навстречу им ринулся официант, который «стелился» перед Новицким и величал его по имени и отчеству.
— Ну, видите, Иван Терентьевич? Стол не накрыт. Мы попросим только кофе, это и будет обедом двух договаривающихся сторон, — сказал Новицкий.
— Прикажете коньячку? — спросил официант.
— Как, Иван Терентьевич? Я думаю, по рюмочке не помешает. Дайте маленький графинчик…
План Фомичева — провести небрежный разговор, стоя и поглядывая на часы, — не осуществился. Пришлось сесть к столу, взять из золотого портсигара Новицкого дорогую папиросу и, прикурив от его спички, сказать «спасибо». А потом уж он спохватился, вспомнил совет Шешени и снова принял надменный вид.
Он оказался совершенно неподготовленным к тому острому и очень важному разговору, который обрушил на него Пузицкий.
Пока они ждали кофе и коньяк, они говорили о том о сем, даже погоду обсудили, но, как только официант все подал и вышел, Новицкий невесело сказал:
— Начнем наш обед… — Он отодвинул от себя кофе и продолжал: — У нас погибли еще две пятерки. В одной из них был племянник нашего лидера. Чаша нашего терпения переполнена. Мы отправляем Андрея Павловича Мухина в последнюю поездку к Савинкову. Еще раз повторяю: в последнюю. Вы едете инспектировать свои организации. Это ваше дело, конечно, но вряд ли вы найдете там что-либо равнозначное силе и возможности нашей «ЛД». — Новицкий плотно стиснул тонкие губы и, приглаживая ладонью свои рыжие волосы, тихо воскликнул: — Нужно же уметь так запутать простейшее дело объединения сил!
— Этого уменья вам, господин Новицкий, не занимать, — сдержанно сказал Фомичев. — Не мы, а вы выдумали всякие проблемы вроде отрицания иностранной помощи. На месяцы из-за этой проблемы затормозили развитие наших связей, а теперь исправно сотрудничаете с польским генштабом.
— Последнее свидетельствует только о том, на какие большие уступки мы пошли, — спокойно ответил Новицкий и спросил: — А где ваша трижды обещанная политическая консультация на уровне господина Савинкова? Где помощь в организационном руководстве? Ваша тактика затяжек нам стоит крови! Повторяю: мы делаем последний шаг — в Париж снова едет Мухин, и на этом мы свои усилия прекращаем!
Фомичев не ожидал такого поворота событий и бормотал что-то об ограниченности своих полномочий и своей ответственности. А мозг сверлила мысль: может быть, ему не следует отвлекаться от главного и тратить время на эту поездку по стране? Надо ехать вместе с Мухиным в Париж — ведь если все решится там без него, он окажется за бортом.
Пузицкий, играющий роль Новицкого, знает, что Фомичев думает сейчас именно об этом. Он говорит:
— Мы одобрительно относимся к вашей нынешней поездке. У членов нашего ЦК о вас сложилось впечатление как о человеке дела. Мы не знаем, кого еще пришлет сюда господин Савинков, но, если он будет посылать сюда таких любителей приключений, как полковник Павловский, наше общее дело с места не стронется. Вы не будете возражать, если мы добьемся включения вашей кандидатуры в любой руководящий центр, когда он будет, наконец, образован под эгидой господина Савинкова?
— Чего же мне возражать? — сухо сказал Фомичев.
— Последнее: вы едете как ревизор. Мы вас очень просим — окажитесь не традиционным русским ревизором, у которого зрение зависело от размера взятки губернатора. Понимаете меня? — Новицкий пытливо заглядывает в глаза Фомичеву и ждет его ответа.
Фомичев молчит. Последняя просьба Новицкого, по существу, оскорбительна. Иван Терентьевич помнит, что перед ним не кто-нибудь, а второй человек в руководстве «ЛД», который минутой раньше высказал ему большое уважение и большое доверие.
— Я взяточником никогда еще не был, — с достоинством, но несколько наивно заявляет он.
Шешеня терпеливо дожидался свояка в вестибюле ресторана. Новицкий снова не заметил его, попрощался с одним Фомичевым и уехал…
До поезда оставалось около двух часов, и они пешком отправились на вокзал. Фомичев ждал, что встревоженный свояк начнет у него выпытывать о разговоре с Новицким, и ему нужно было время, чтобы придумать какую-нибудь утешительную неправду. Но Шешеня ни о чем его не спрашивал, и довольно долго они шли молча.
— Может, ты ждешь, что я на коленях стану умолять тебя рассказать? — наконец спросил Шешеня. — Не дождешься.
— А кто тебе внушил мысль, что я должен перед тобой отчитываться? — в свою очередь спросил Фомичев…
Все шло по плану — они должны были, расставаясь, поссориться и Фомичев должен уехать раздраженный, встревоженный и, значит, внутренне не собранный…
В купе вагона, кроме Фомичева, оказалось еще два пассажира: аккуратненький старичок в железнодорожной форме и сотрудник ГПУ Стариков, игравший роль нэпмана средней руки, возвращающегося в Брянск из Москвы, где он закупал товар. Все попытки нэпмана втянуть Фомичева в дорожный разговор ни к чему не привели — Фомичев довольно невежливо отмалчивался, лег на полку и демонстративно повернулся лицом к стене. Тогда нэпман вынул из чемодана бутылку водки, жареную курицу и переключился на чистенького старичка…
Заснуть Фомичеву не удавалось — он тупо смотрел в отполированную тысячами спин деревянную стенку купе и думал, не допустил ли он все же ошибки, отправясь в эту поездку, вместо того чтобы немедленно ехать в Париж и объяснить вождю, до какого крайнего накала дошло терпение у элдэвцев. Но разве не сам Савинков приказал ему тщательно проверить донесения Шешени о росте низовых организаций? Так что в случае чего совесть его чиста — он выполнял его приказ. Фомичев решил больше об этом не думать и стал слушать разглагольствования нэпмана о том, как он выгодно купил товар и нагрел при этом красную кооперацию… «А дельцы — всюду дельцы», — философски подумал Фомичев, засыпая…
В Брянск поезд прибыл ранним утром. Шел мелкий, въедливый дождь, и над привокзальной площадью стелился промозглый туман. По схеме явок Фомичев должен был здесь, у вокзала, подойти к извозчику, у которого на кончике кнутовища будет повязан алый бантик. Этот извозчик был на месте, но он был единственный, и, прежде чем Фомичев успел сообразить, что делать, извозчика нанял сосед по купе — нэпман, и пролетка, гремя окованными колесами по мостовой, укатила в город. Это тоже было предусмотрено планом — нужно было в самом начале поездки поставить Фомичева в затруднительное положение — тем большей радостью будет для него разрядка ситуации, и тогда он будет уже не так бдителен.
Фомичев и впрямь не знал, что делать, он вернулся в зал ожидания и там порядком струхнул — милиция проверяла документы. Эта проверка тоже проводилась по плану и специально для Фомичева.
Когда милицейский патруль стал приближаться к Фомичеву, он встал и с независимым видом направился к выходу на площадь.
Из-за угла, настегивая кнутом лошадь, вылетел тот самый извозчик. Он остановился возле Фомичева, держа на виду свой кнут с красным бантиком.
— Мы сможем проехать на Брянск-Второй за вещами? — торопливо задал парольный вопрос Фомичев.
— До десяти утра нет переезда через пути, — ответил паролем извозчик, и Фомичев вскочил в пролетку.
— Гони! — крикнул он, а когда они свернули с площади в узкую улицу, сообщил: — На вокзале проверка документов.
— Каждый день проверяют, — флегматично отозвался извозчик.
Он доставил Фомичева на квартиру руководителя местной савинковской организации Аристархова. Фомичев знал только, что Аристархов был офицером в царской армии, а теперь является ответственным сотрудником Брянского окружного военного комиссариата. Он участвовал в савинковском контрреволюционном восстании в Рыбинске, которое, как известно, не удалось, и с тех пор он живет по документам большевика Аристархова.
На самом же деле это был заместитель начальника окружного отдела ГПУ Нилов. Единственное, что сближало его с выдуманным Аристарховым, это Рыбинск, где Нилов участвовал в срыве савинковского восстания, да еще стеклянный глаз вместо своего — злая память о тех днях. Фомичев в савинковских восстаниях восемнадцатого года участия не принимал, так что опознать Нилова он не мог.
Аристархов встретил Фомичева радушно и немного подобострастно. Сразу потащил его к столу завтракать. Увидев стол, Фомичев понял, что хозяин не бедствует. Но почему он явно уклоняется от разговора о деле и все норовит подлить ревизору водочки? Все открылось, когда они прошли в кабинет, заперлись там на ключ и закурили. Верней, закурил один Фомичев, а Аристархов все мял и мял папиросу в пальцах, будто забыв, как ее прикуривают. И вдруг он заговорил потерянным голосом:
— Господин Фомичев, я две ночи не спал ни минуты, все думал, как мне поступить? Святость нашей общей борьбы повелевает мне быть честным до конца. Дело в том, что в моих отчетах-донесениях Шешене многое не соответствует действительности. Скажу вам все, как на исповеди: я доносил одну только правду, пока не съездил к Шешене в Москву. Он рассказал мне, как страстно наш вождь ждет из России каждой приятной весточки. И тогда я решил: зачем терзать и без того истерзанную душу вождя? Пусть будет у него побольше приятных минут. А если, приведись, начнется на Руси настоящее дело, так тут уж все пойдет без обмана. Опять же как на исповеди скажу вам: как полком командовать, я знаю, а как вести тайную каждодневную борьбу — извините. У меня, как говорится, под боком в комиссариате девятка верных людей и народ все в недавнем военный, под пулями бывал — что им эти тайные сходки с разговорами? А вот приведись… — он запнулся и воскликнул с жаром: — Будьте уверены!
Вот оно! Именно этого и боялся Савинков — дутые отчеты и донесения и непонимание, что от этого может пострадать сама история России! Фомичеву хотелось проявить самую крайнюю власть, у него даже мелькнула мысль: будь у него оружие, он попросту пристрелил бы обманщика для острастки всех остальных. Но, с другой стороны, разве это не то же самое, о чем кричат и очень умные люди из руководства «ЛД», — отсутствие конкретного руководства борьбой? Действительно же, этот бывший офицер знает, что делать с полком, но что он знает о подпольной борьбе? Потребуй от него активности, так он только погубит своих людей, и на этом все кончится…
Именно такое настроение и предполагалось вызвать у Фомичева брянским эпизодом поездки. Он должен был прийти к мысли, что поездка его станет действительно исторической — она поможет Савинкову узнать правду о положении дел в России: да, силы есть, но нет умелого руководства ими.
Фомичев распекал Аристархова, грозил ему судом чести и еще каким-то трибуналом совести. А тот каялся и клялся с сей минуты быть честным в каждом своем слове. Вечером Фомичев должен был уехать в Бежицу, но днем оттуда внезапно прибыл доверенный человек, принесший весть об аресте руководителя бежицкой организации. Тот якобы был хозяином ресторана, и, как нэпману, ему было приказано сдать два килограмма золота государству, но он этот приказ не выполнил. В общем вся надежда на то, что его взяли только за золото. Прибывший спрашивал, что им теперь делать.
Аристархов приказал ему вернуться в Бежицу, пообещал, что он сам приедет туда послезавтра. Когда посланец ушел, Аристархов бессильно опустился в кресло и сказал трагически:
— Если он взят не за золото, то во всем виноват я…
Фомичев требовательно смотрел на него, ожидая дальнейшего объяснения.
— Ожидая вашего прибытия, я насел на него с одним делом. Хотелось встретить вас достойным подарком. Эх, дернул меня черт! Я еще его трусом назвал… — причитал Аристархов.
— Потери бывают, на то и борьба, — заметил Фомичев. — Но как быть мне? Ехать в Бежицу?
— Ни в коем случае! — крикнул Аристархов. — Я этого не допущу! Хватит того, что случилось!..
Фомичев спорить не стал, в самом деле — нет никакого резона самому совать голову в петлю. Да и что там, в Бежице, за организация, если здесь, в Брянске, круглый нуль?
Аристархов съездил на работу, пробыл там около часа и вернулся с новой тревожной вестью.
— В городе кого-то ищут, — рассказывал он. — Идет повальная проверка документов не только на вокзале, но и на рынке, в ресторанах, в гостинице. И милиция шарит и Чека, даже нашу комендантскую роту в подмогу взяли.
— Надеюсь, что эта честь оказывается не мне, — невесело пошутил Фомичев.
— Кто знает, кто знает… — пробормотал Аристархов и стал задергивать на окнах занавески.
Неуютно Фомичеву в Брянске. От беспросветных туч, из которых сыплется дождь, город погружен в вечные сумерки. И все большее раздражение вызывал у Фомичева Аристархов — был он, кроме всего прочего, страшно похож на командира батальона, в котором сам Фомичев был ротным. До того похож, что Фомичев не выдержал и спросил, не служил ли его брат в царской армии?
— Не было у меня ни братьев, ни сестер с самого рождения, — мрачно ответил Аристархов, думая в это время о том, какие сверхнеожиданные случайности могут вдруг возникнуть по ходу операции — у него был брат в царской армии, мало сказать брат — близнец. Как это часто бывает с близнецами, их всегда путали. Нилов спросил: — Какого-нибудь моего однофамильца знали?
— Да нет, фамилия того была Нилов, но сходство, доложу я вам, потрясающее. Он у нас батальоном командовал, а до того командовал полком. Его разжаловали за участие в солдатском митинге. Но ему наука впрок не пошла, он и в батальоне к солдатам льнул. Наверно, в революцию шишкой стал.
«Стал, стал, — внутренне смеялся Аристархов — Нилов. — Уездным исполкомом на Украине заворачивает…»
Вечером, когда Аристархов и Фомичев ужинали, в передней раздался резкий звонок и одновременно в дверь энергично застучали. Фомичев метнулся было из-за стола, но Аристархов остановил его.
— Спокойно сидите и ешьте, — властно распорядился он и крикнул прислуге, чтобы она открыла дверь. Он расстегнул кобуру нагана и передвинул ее по поясу ближе под правую руку.
В передней послышались громкие голоса, что-то там загремело, кто-то выругался, дверь в столовую распахнулась, и на пороге встал рослый усатый мужчина в кожанке и с карабином в руке. Навстречу ему шагнул Аристархов.
— Чем могу быть полезен, товарищ? Я — старший инспектор окружного военного комиссариата Аристархов!
— Извините, товарищ Аристархов. Я же знаю вас, — смущенно пробасил мужчина в кожанке. — Все подозрительные дома смотрим.
— Интересно, за что же это мой дом попал в подозрительные? — строго спросил Аристархов.
— Извините, товарищ Аристархов, не о вас тут, конечно, речь, глядим дома, которые с виду побогаче…
— Вот как… А кого ищете?
— Лиц мужского пола без документов и в офицерском возрасте. Ничего, найдем. Бывайте здоровы, товарищ Аристархов…
Когда все стихло, Аристархов сказал с тяжелым вздохом:
— Прелести нашего быта. Слова «обыск», «арест» стали более популярными, чем «здравствуйте» и «до свидания».
Фомичев промолчал — он был еще во власти только что пережитого страха. Он тупо смотрел в стол, поглаживая скатерть противно вспотевшей ладонью.
Фомичев установил, что Аристархов обманывал руководство и посылал в Москву лживые донесения. Организации в Брянске, по существу, нет. Но, с другой стороны, разве можно сбросить со счетов самого Аристархова, сидящего на таком выгодном, а в случае чего самом выгодном месте, связанном и с оружием и с солдатами? Нет, нет, учинять расправу над Аристарховым не имело смысла, но нужно, чтобы Шешеня для укрепления руководства послал сюда верного человека…
В Орле представители организации встретили Фомичева на вокзале. Их было четверо, и оказалось, что это и есть почти вся орловская группа. Руководителем ее был учитель Тульчин — пожилой человек с болезненно-желтым лицом, остальные были такие серо-одинаковые, что Фомичев так и не запомнил, кто из них кто. Все они находились под тяжелым впечатлением происшедшего не так давно разгрома их организации чекистами и боялись теперь собственной тени. Спасла тогда счастливая случайность, придумать которую им было тем легче, что все они были сотрудниками орловского ГПУ и участвовали во всамделишном разгроме савинковского подполья. Однако было решено, если Фомичев вдруг пожелает увидеть и других членов организации, его свезут неподалеку в домик, где находятся приготовленные на этот случай три настоящих савинковца из числа находившихся в заключении.
По плану Фомичев должен был провести в Орле всего четыре часа — до следующего поезда на Харьков. Решили в город не ездить и поговорить здесь же, в вокзальном ресторане. Заняли столик в углу, где рядом других столов не было. Фомичев выслушал рассказ Тульчина о том, как была разгромлена организация и каких славных людей лишилось их движение. Рассказ, как можно догадаться, был весьма натурален и насыщен совсем не выдуманными подробностями, он произвел на Фомичева большое впечатление. И хотя, бесспорно, эти четверо выглядели в его глазах в общем жалко, Фомичев не мог не почувствовать к ним уважения за одно то, что они после такого страшного разгрома не потерялись и даже продолжают какую-то борьбу. Они-то центральное руководство не обманывали — Тульчин доносил в Москву, что они выпускают листовки против Советской власти, и это оказалось правдой — все четверо от руки писали листовки, а потом расклеивали их на заборах. Образцы листовок они вручили Фомичеву — это были до смешного наивные контрреволюционные вопли. Фомичев спрятал в карман несколько таких листовок — он непременно покажет их самому Савинкову и расскажет ему, какие трогательно-верные люди есть у него в России. Фомичев орловцев не ругал и даже не потребовал от них больше того, что они уже делали. Он считал, что в Орел следовало послать свежие силы, способные заново воссоздать организацию…
Скоро Фомичеву уже не о чем было разговаривать с этими четырьмя подпольщиками, и он тягостно ждал поезда.
В Харькове Фомичеву нужно было идти в камеру хранения ручного багажа, где его должен был ждать представитель организации — сорокалетний мужчина в брезентовом плаще с откинутым капюшоном, он должен держать в руках узелочек из зеленой материи.
Покинув вагон, Фомичев вместе с толпой пассажиров шел по гулкому крытому перрону вокзала, по лестничным переходам и вдруг остановился — впереди, прислонясь к стене и пристально вглядываясь в проходивших мимо него пассажиров, стоял Леонид Шешеня.
Предчувствие беды ознобом встряхнуло Фомичева, и он как загипнотизированный пошел, расталкивая людей, прямо на Шешеню. Они молча пожали друг другу руки и отошли в темный угол вокзала.
— Беда, Иван! Большая беда! — Шешеня протянул Фомичеву бланк телеграммы.
«Из Ростова», — механически отметил Фомичев и начал читать текст:
«Ваш родственник тяжело заболел, необходим приезд кого-нибудь из вас. Григорий».
— Кто?.. Григорий? — сдавленно спросил Фомичев.
— Атаман действующего на Кавказе отряда казаков-патриотов. Его настоящее имя Султан-Гирей.
Фомичев знал это имя. О Султан-Гирее он слышал еще за границей. Находящиеся в эмиграции грузинские меньшевики недавно провозгласили его национальным героем и писали о нем, что он негласный властитель Кавказа.
— Они друзья с Павловским, — продолжал Шешеня. — Это с ним Сергей Эдуардович списался, к нему и поехал. Они вместе готовили экс…
— Неужели Павловский убит? — спросил Фомичев, и сердце его до боли сжалось от мысли, что ему придется доставить такую страшную весть Савинкову.
Шешеня, не отвечая, протянул ему вырезку из газеты.
— «На днях поезд Москва — Ростов, — читал Фомичев, — ночью был остановлен шайкой бандитов, они пытались ограбить почтовый вагон, в котором находилась большая сумма денег, доставлявшаяся в Ростов из столицы. Однако проводники поезда во главе с помощником машиниста и находившимися в поезде военнослужащими оказали бандитам организованное вооруженное сопротивление. Завязалась перестрелка, в которой два бандита были убиты и самое меньшее четверо — ранены. Среди защитников поезда шестеро получили легкие ранения. Отбив нападение, герои убрали с пути положенные бандитами бревна, после чего поезд продолжал путь и прибыл в Ростов с опозданием всего на 40 минут. Ведется тщательный поиск банды…»
— Неужели Павловский убит? — еще раз спросил Фомичев.
— Я ничего не знаю, Иван, я знаю только, что случилась страшная беда… страшная беда. А тут еще в Москве все пошло кувырком.
— А в Москве что?
— Мы узнали, что элдэвцы снова направляют Мухина в Париж, и я предложил им сопровождать Мухина, но они наотрез отказали. А когда они узнали об этом происшествии с Павловским, ихний лидер Твердов прямо так мне и сказал — нам, говорит, не по пути с подобным мелким авантюризмом. В общем одно к одному. Я выехал сюда, чтобы срочно с тобой решить — что нам делать? Одно ясно: по телеграмме должен ехать или я, или ты. Больше некому, Иван. Я, признаюсь, потерял голову. Подумать только! Павловский! Никогда Борис Викторович не простит нам этого.
— Хватит причитать, — сказал Фомичев, он счел себя просто обязанным взять в свои руки и эту беду — свояк и впрямь потерял голову. — Куда надо ехать?
— Сначала надо послать телеграмму по условному адресу, который нам оставил Павловский. Но я думаю, надо ехать туда, куда ты и направлялся — в Ростов.
— Где ночуем? — Фомичев был спокоен и деловит.
— Местные коллеги приготовили тебе квартиру…
Здесь, в Харькове, ревизорская деятельность Фомичева свелась только к беседе с лидером харьковской организации Кочубой. Он приехал ночью на отведенную Фомичеву квартиру и привез ответную телеграмму из Ростова. Султан-Гирей предлагал представителю Москвы ехать в Минеральные Воды, где на вокзале он встретит его сам. «Подробности у Кочубы» — такими словами кончалась его телеграмма, и это означало, что лидер харьковской организации должен описать Фомичеву внешность Султан-Гирея.
С этим Султан-Гиреем чекисты вели на Кавказе свою смелую игру. Подлинный Султан уже давно сидел в ростовской тюрьме, а в горах действовал очень похожий на Султана чекист по имени Ибрагим, который исправно передавал в руки своих товарищей последние остатки банды Султан-Гирея. Теперь этому чекисту нужно было сыграть уже привычную ему роль для Фомичева.
Этот эпизод поездки Фомичева был для чекистов очень сложным, его готовили тщательно, каждый шаг был точно продуман и рассчитан. Возглавлял операцию специально приехавший в Ростов еще неделю назад один из руководящих работников контрразведки, Игнатий Сосновский, который, кроме того, изображал для Фомичева вожака савинковской организации в Минеральных Водах…
Еще с площадки вагона Фомичев увидел на перроне человека с условным знаком — в руках у него была обернутая в синюю бумагу чертежная линейка — рейсшина. Они встретились взглядами, Фомичев кивнул, и человек с линейкой пошел по перрону к зданию вокзала. Фомичев шел вслед за ним. Вскоре человек с линейкой остановился возле двух хорошо одетых и очень важных по виду мужчин. Когда с ними поравнялся Фомичев, человек с рейсшиной исчез.
— Борисюк Павел Филиппович, — тихо произнес мужчина, который был повыше ростом. Он протянул Фомичеву руку с наполовину снятой белой перчаткой. Это был чекист Сосновский.
— Фомичев Иван Терентьевич, — в свою очередь, представился гость.
— Адъютант для личных поручений князя Султан-Гирея подполковник Строгач, — тоже негромко с кавказским акцентом представился другой. Это был сотрудник Ростовского ГПУ Ломакин. Не ожидая вопросов, адъютант взял гостя под руку и повел его по перрону. — Князь приказал мне прежде всего дать вам почувствовать, что такое на Кавказе гостеприимство. Мы проследуем сейчас в одну из городских резиденций князя.
— Мне нужно к полковнику Павловскому, — начал Фомичев, но Строгач стиснул его локоть и прошептал:
— Ваш полковник жив, хотя и нездоров, в свой час вы его увидите, но здесь распоряжается князь…
Они вышли из здания вокзала, и тотчас к подъезду подкатили две пролетки. В одну сели Фомичев с адъютантом, в другую — Борисюк и неизвестно откуда снова взявшийся человек с рейсшиной.
На окраине города они подъехали к закрытым глухим воротам. За забором шумел густой сад. Ворота тотчас открылись, и пролетки с мягким хрустом покатились по усыпанной песком аллее, которая вела к небольшому красивому особняку с крыльцом из белого мрамора. Этот дом до недавнего времени принадлежал местному архиерею. Год назад его владелец сбежал за границу, и особняк стал бесхозным — для учреждения он был мал, а жить в нем никто не хотел. И вот он, наконец, пригодился…
Стол был накрыт в огромной комнате, где в камине жарился шашлык. Молодой человек с военной выправкой, но в белой поварской куртке и белом колпаке, точно шпагами, ловко орудовал шампурами, на которых, распространяя пряный запах, сочилось жареное мясо.
«Адъютант князя подполковник Строгач» представил Фомичеву еще троих.
Один из них, худой, с сухим строгим лицом, как-то неловко шагнул вперед и, приставив ногу, поклонился Фомичеву и четко назвался:
— Арвид Силиньш.
Силиньш не случайно представлялся первым: он коллега Фомичева по НСЗРиС, возглавляет хорошо работающую ростовскую организацию, к нему, собственно, и направлялся Фомичев.
— Здравствуйте, дорогой Силиньш, рад с вами познакомиться, — ответил Фомичев, пожимая жесткую руку латыша.
Силиньша довольно невежливо оттеснил адъютант князя, который уже представлял Фомичеву следующего.
— Мозг всего нашего подполья на юге господин Козловский, — сказал он о мужчине лет пятидесяти в старомодном сюртуке и стоячем крахмальном воротничке с отгибами. Пожимая руку Фомичева, Козловский уколол его быстрым взглядом острых глаз, прячущихся под мохнатыми бровями, и сказал какую-то фразу по-французски, на что Фомичев только глухо хмыкнул.
— Полковник Истратов! — так подчеркнуто коротко, словно больше никаких пояснений и не требовалось, был представлен Фомичеву худой и чрезмерно высокий мужчина лет сорока в полувоенной форме — на нем были партикулярные черные в полоску брюки, а китель — со следами от погон и орденов…
Все дальнейшее было исполнено выспренней и многословной торжественности, обычной для званого обеда на Кавказе. Тамадой стал подполковник Строгач, он с места в карьер произнес длинный тост, сводившийся к мысли, что из гнезда орла вылетают только орлы. Однако княжеский адъютант, видимо, решил, что до Фомичева смысл его тоста не дошел, и потому, чокаясь с ним, он сказал:
— Я горжусь знакомством с вами, орлом из далекого орлиного гнезда…
— Уважаемые господа! — заговорил «мозг юга» — Козловский, двигая своими мохнатыми бровями. — Монархия пала, и снова поднять ее на трон никому не по силам. Ни-ко-му! А что касается Совдепии и коммунии, то они приговорены… — Далее он неразборчиво произнес, по-видимому, какое-то изречение на латинском языке и громко воскликнул: — Вив ля мосье Савинков, который единственный из всех великих русских политических деятелей понял это! — Он тоже подошел к Фомичеву чокнуться…
Затем снова стал говорить княжеский адъютант:
— Господа! Мой патрон поручил мне внести некоторую ясность в оценку факта приезда к нам личного уполномоченного господина Савинкова… — Он помолчал, тряхнул своими могучими плечами и продолжал: — Как нам стало известно, господин Фомичев приехал в Ростов и сегодня ночью отправляется дальше, в Минводы, в связи с неприятным происшествием, в котором пострадал известный нам полковник Павловский. Установление же контактов с нами планом его поездки, кажется, не предусмотрено. Князь просил передать, что он сделает все необходимое для спасения полковника Павловского, но князя крайне интересует возможность встречи с личным уполномоченным господина Савинкова по другим, более важным вопросам. Вот за эту встречу я предложил бы поднять наши бокалы!
Пили легкое и необычайно вкусное вино, никто не пьянел, и Фомичев устыдился возникшего было у него подозрения, что его здесь хотят напоить. Ничего похожего!
Фомичеву, однако, не нравилось, что его соратники по НСЗРиС Борисюк и Силиньш выглядели не так уверенно, как люди князя. Ну Борисюку — тому, понятно, нос задирать особых оснований нет, в Минводах вся организация — шесть человек. Но Силиньша-то дела куда лучше, а он держится за столом скромнее всех. Правда, латыши по характеру сдержанны и малословны, но Фомичев все же недоволен, что его непосредственные коллеги держатся как бедные родственники. Силиньш молодец, что у него установлена связь со всеми этими господами, но не надо давать им повод садиться на шею… И еще Фомичеву показалось, что Строгач о Павловском говорил пренебрежительно. И Фомичев решил, что называется, поддержать свою фирму. Он попросил у тамады слова, встал и, выпрямившись, начал:
— Господа! Да, я прибыл в Россию из-за рубежа. Но это совсем не значит, что я в России — гость. Как корабль уверенно плывет от маяка к маяку, так и я сейчас еду по родной России от одной нашей организации к другой. И вот я в Ростове, где также действует наша сильная организация во главе с нашим испытанным боевиком Арвидом Силиньшем.
Силиньш опустил голову, и на щеках у него задвигались желваки. Фомичев понял это по-своему и продолжал:
— Но мы не шумим, не кричим о своих успехах в борьбе против большевиков. Мы ведем себя скромно, как это делает сейчас мой боевой друг Силиньш… — Фомичев оглядел сидящих за столом и сказал: — И здесь мы все — ветви одного дерева, и не следует нам, думая друг о друге, противопоставлять одного другому. Главное, господа, в том, что мы тут сидим за одним дружным столом и призваны к одному святому делу. Я сегодня в поезде взял у соседа петербургский журнальчик. Называется он «Литературная неделя». И прочитал там, что бывший французский премьер Кайо в своих мемуарах утверждает, будто большевики спасли суверенитет России. Вот уже до чего дошло, господа! Да, монархия безвозвратно пала. Но сгнил на корню и весь Запад — он стал дряхл, слеп и выжил из ума. А мы с вами — передовой отряд разведки будущего. И не только России, но и всего мира. Наш вождь Борис Викторович Савинков тем и велик, что даже в самые трудные для нас времена не пошел на сделку с имевшими средства монархистами, он порвал даже со своими старыми товарищами по партии, и только потому, что они не поняли нового смысла борьбы за Россию. И пока у нас есть Савинков, мы можем быть спокойны, — мы пойдем правильным путем к победе. Предлагаю выпить за Бориса Викторовича Савинкова!
Все молча осушили свои бокалы.
— Но кто же предложит выпить за скромного князя Султан-Гирея? — с иронией спросил княжеский адъютант. — Очевидно, придется это сделать мне, хотя за здоровье хозяина дома обычно поднимают бокал гости… Итак, два слова о князе… — серьезно заговорил подполковник Строгач. — Юг нашей многострадальной России всегда был державой в державе. Таврия, Кавказ, Украина-матушка. Я берусь утверждать, что Россия всегда и прежде всего опиралась на свой юг. Отсюда черпала она лучшие свои силы. И не случайно именно здесь сейчас действует, наводя страх на своих врагов, наш славный князь. За его здоровье, господа!..
Все, что было запланировано на этот первый этап игры, было выполнено — Фомичев должен почувствовать, что в Ростове дело поставлено солидно. Обед можно было заканчивать. Строгач посмотрел на часы и, вздохнув, сказал с печальной улыбкой:
— Господа, к сожалению, мы еще не завоевали права на обеды без регламента. Кроме того, господину Фомичеву надо отдохнуть, а до поезда в Минводы остается всего два часа. Расходимся по одному через калитку в саду…
В поезде Фомичев чувствовал себя разбитым — разморенный сытным обедом, он хотел бы всласть выспаться, а его подняли через час и теперь не дают сомкнуть глаз. С ним едут адъютант князя и руководитель савинковской организации в Минводах Борисюк. Они без устали разговаривают. У чекистов, играющих эти роли, в том и состояла задача, чтобы не дать Фомичеву как следует отдохнуть, опомниться и осмотреться.
Когда до Минеральных Вод оставалось два часа, подполковник Строгач попросил всех приготовиться покинуть поезд.
— В Минводах нам делать нечего, — пояснил он. — Мы договорились, что поезд на одну минуту остановится на безымянном разъезде. Не удивляйтесь, господин Фомичев, наш князь — приятель начальника здешней дороги. Впрочем, ему пришлось за эту минуту подарить начальнику дороги старинный серебряный кинжал…
Адъютант смеется: он вспомнил, чего стоило начальнику Ростовского ГПУ уговорить начальника дороги сделать эту проклятую остановку на одну минуту.
Поезд послушно останавливается, и они выходят из вагона на пустынное полотно дороги. В сумеречной дали виднеются синие горы. А сюда ближе — зеленые холмы: гряда за грядой, как волны.
Поезд ушел, и Фомичев невольно вздрогнул, увидев близко, по ту сторону пути, высокого человека в белоснежной черкеске, на которую эффектно спадала черная, как смоль, волнистая борода.
— Разрешите представиться — Султан-Гирей. — Князь улыбался белоснежными ровными зубами. Пружинно перепрыгнув через полотно, он обнял Фомичева за плечи. — Страшно рад! Страшно! Если кто меня действительно интересует, так это только Савинков и его люди. И я страшно огорчен, что могу вас видеть только благодаря глупому, трагическому случаю… — он говорил с чуть заметным акцентом.
Здороваясь с Борисюком, он, как бы между прочим, сообщил ему об аресте в Минводах члена его организации и, обернувшись к Фомичеву, пояснил:
— У них в организации был врач-гинеколог. Содержал подпольную фабрику абортов. За это, слава богу, и арестован. Я же говорил вам… — снова обратился он к Борисюку. — У него личные интересы впереди интересов России. Теперь молите бога, чтобы он не развинтился перед чекистами на всю резьбу…
— Он очень помогал нам деньгами, — пробормотал Борисюк, который явно был испуган новостью.
Меж тем князь уже увлекал Фомичева в стремительный ход дальнейших событий.
— Вы ездить на коне можете? — спросил он гостя.
— Если не забыл…
— Это не забывается! Прекрасно! Пошли!
За кустами, обрамлявшими железнодорожное полотно, стояла пятерка оседланных коней, их держал на поводу молодой человек в тонкой поддевке в талию и меховой шапке. Увидев приближавшегося князя, он вытянулся в струну.
— Коня — гостю! — еще издали крикнул князь.
Конь Фомичеву попался горячий и с норовом, но он не посрамил фирмы — с одного маха вскочил в седло и зажал коня шенкелями.
— Орел! Право слово, орел! — восхищенно крикнул князь, вскакивая на своего белого иноходца.
Они скакали по лощине между двумя холмами. Быстро темнело. Впереди картинно взлетал в седле и опускался на стремена белоснежный князь. За ним — Фомичев, который о картинности и не думал. То ли взыграл сытный обед, то ли с непривычки, но ему становилось все хуже и хуже. Его тошнило. А князь, как назло, скакал все быстрее, иногда сдерживая коня только для того, чтобы обратить внимание Фомичева на красоты Кавказа… «Будь она проклята, вся эта красота!» — злобно думал Фомичев, изо всех сил подавляя желание крикнуть князю, чтобы тот остановился.
Но вот, наконец, муки его кончились. Всадники спешились возле невысокого забора и передали коней молодому человеку в поддевке. Обойдя небольшой садик, они оказались перед крыльцом беленого саманного домика.
— Прошу в мой замок! — сверкнул белыми зубами князь, распахивая дверь перед гостем.
Две женщины в черном, с почти закрытыми платками лицами, приветствовали гостей молчаливыми поклонами. Не обращая на них никакого внимания, князь попросил всех пройти через дом в сад. Сам он пошел впереди, неся две зажженные свечи, поданные ему женщинами.
Беседка, в которую они вошли, была шатром из виноградника, перевитого ветвями глицинии.
Женщины принесли блюдо с горой жареных цыплят и оплетенную прутьями бутыль с красным вином. Давно ли Фомичев о еде даже подумать не мог, а тут снова почувствовал растревоженный свой аппетит.
Никаких тостов не было — все сосредоточенно пожирали цыплят и отхлебывали вино из глиняных кружек. Похваливали еду и вино. И заодно — погоду. Действительно, чудесная ночь. Сквозь ветви виноградника проглядывали крупные звезды. В саду трещали цикады.
Безмолвные женщины быстро все убрали со стола и исчезли. Князь положил перед собой на стол карманные часы и сказал, обращаясь к Фомичеву:
— Я действительно рад знакомству с вами и еще больше огорчен, что происходит оно не потому, что в воздухе висит необходимость объединения всех антибольшевистских сил, а из-за нелепого случая, вызванного легкомыслием вашего коллеги и моего друга Павловского. Но дружба дружбой, а служба службой — я прошу вас передать господину Савинкову, что несчастье случилось только потому, что наш легкомысленный друг не учел, что двадцать четвертый год это не восемнадцатый, когда можно было с дюжиной головорезов занимать города. Впрочем, подробней нашу оценку случившегося вам сообщит мой адъютант. Тем не менее я сделал все для спасения моего друга, хотя даже для меня это было невероятно трудно. Я сделал все, чтобы переправить его в столицу, где врачи, конечно, более знающие. А сейчас вы поедете к нему. Если он еще не отправлен, вам придется сопровождать его в Москву. Это все. Прошу меня извинить — у меня дела, меня зовут мои горы… — князь встал и сделал жест, как бы показывая на горы, которые его зовут. Он поклонился всем сразу и быстро ушел. Через минуту за оградой сада послышался удаляющийся конский топот.
— Пора и нам, — сказал Строгач.
И снова для Фомичева начались муки верховой езды, которые были тем тяжелее, что их путь теперь пролегал в горах, а ехали они ночью. Уже перед рассветом вконец измотанному Фомичеву вдруг показалось, что они второй раз едут по одному и тому же месту, и он спросил у адъютанта, не заблудились ли они.
— Мы заблудиться не можем. Кавказ — это наш дом, — ответил тот.
Они поднялись на небольшую гору и оттуда спустились в заросшую лесом долину. Снова стало темно. Тропинка вилась меж деревьев, ветви которых норовили то хлестнуть по глазам, а то и выбросить из седла. Строгач ехал впереди, и все отогнутые им ветви доставались Фомичеву.
Но вот он остановил коня и, спешившись, негромко свистнул. Тотчас из темноты возникла фигура человека, произнесшего что-то на незнакомом языке, видимо пароль. Фомичев, слезая с лошади, чуть не упал — ноги не держали его, а спину разламывала страшная боль. Человек, возникший из темноты, взял лошадей и увел их куда-то. Однако он вскоре вернулся и сказал тихо по-русски:
— Идите за мной.
Идти надо было в гору. Фомичев еле передвигал ноги. Не пройдя и десяти шагов, он зацепился за корни и упал. К нему бросился Строгач, помог ему встать, и дальше он уже вел его под руку.
Они подошли к избушке, которая прилепилась к крутому склону горы. Здесь, на поляне, было гораздо светлее, и Фомичев разглядел встретившего их человека — это был старик, богатырского роста и сложения, с бородой до пояса. Адъютант не нашел нужным представлять его Фомичеву, сказал только: «Наш лесник».
Оказалось, что все это трудное путешествие было проделано зря — только вчера вечером Павловский с надежными людьми был отправлен в Москву.
Сообщив об этом, лесник добавил, что в его хате лежит товарищ Павловского, вместе с которым они были ранены. Может быть, Фомичев хочет с ним поговорить?
— Конечно, непременно… — пробормотал Фомичев.
— Вы имеете на это двадцать минут, — оглядывая небо, строго сказал адъютант. — Уже наступает день, и мы должны укрыться в лесу…
Раненый лежал на широченных полатях. Его голова была сплошь забинтована, проделаны были только отверстия для глаз и рта. Чекист, игравший роль раненого, был забинтован так еще с вечера и проклинал все на свете — он всерьез задыхался в своем скафандре, он даже не мог помочь себе руками, они тоже были забинтованы и лежали неподвижно, как бревна.
Фомичев подошел к раненому и спросил:
— Как ваша фамилия? Я должен сообщить вождю. Вас наградят…
— Савельев… — еле слышно донеслось из щели.
Да, у Павловского был дружок с такой фамилией, он о нем не раз говорил, собираясь в Ростов.
— Как же это все случилось?
— Поторопились… вот что… — со стонами отвечал раненый. — Я говорил… надо проверить… а все проводники в почтовом… окажись с оружием… Опять же пассажиры тоже… Сергей их напугал сперва, а они потом… Кто ж думал, что так выйдет… Поторопились, однако… — Раненый вдруг задышал тяжело и шумно, застонал дурным голосом и начал вертеть своей шарообразной головой. Фомичев испугался и крикнул в окно:
— Подите сюда кто-нибудь!
Вбежали адъютант и лесник. Раненый стонал все громче и вертел головой.
— Приступ начался, — невозмутимо сказал лесник, он взял раненого за голову и заставил его лежать неподвижно. — Вот так, сынок, не рыпайся, хуже себе сделаешь, — приговаривал он.
— Поехали! — распорядился адъютант.
Фомичев выходил из хаты с таким видом, точно на казнь шел. Лошади уже храпели под деревьями.
Лесник пошел к лошадям и тотчас вернулся:
— Пусть доедят овес, а то обессилели крепко…
Адъютант и Фомичев сели на поваленное дерево.
— Князь приказал мне рассказать вам, что случилось с тем злосчастным поездом, — заговорил адъютант. — Мы все установили совершенно точно. Для нас беда состояла в том, что четверо боевых друзей Павловского по восемнадцатому году оказались теперь в наших отрядах, и они не сочли нужным сообщить своим командирам, что идут с ним на это глупое дело… Я уж не говорю о том, что Павловский обманул их, заверив, будто он этот экс согласовал с самим князем. А дальше было так. Устроив завал на рельсах, они остановили поезд в чистом поле — глупость номер один. Далее следует главная глупость — Павловский поступает как последний гаер: вместо того чтобы всеми силами заняться почтовым вагоном, он один пошел сквозь поезд, пугая наганом пассажиров. Он, видите ли, хотел, как бывало, покрасоваться перед помирающими от страха людьми. Среди пассажиров оказались вооруженные. И людям Павловского, которые встретили вооруженное сопротивление поездной бригады и почтового вагона, пришлось не только вести бой, но еще и спасать раненого Павловского. В общем, Павловский показал, что ваши люди оторвались от России, не знают, что здесь происходит и какая здесь обстановка, не умеют действовать, не способны разглядеть силы, на которые они могли бы опереться. Так мы вынуждены расценить эту грустную и возмутительную историю…
Адъютант уже давно замолк, а Фомичев все еще ничего ему не мог сказать в ответ. Он чувствовал себя сейчас необыкновенно одиноким, брошенным в круговерть неподвластных ему событий. А главное, он чувствовал правоту своего собеседника — конечно же, мы ни черта не знаем, что делается в России. И если что еще может спасти дело, так только авторитет самого Савинкова.
Именно такого взгляда на положение вещей и добивались от него чекисты.
— В каком состоянии Павловский? — спросил Фомичев подавленно.
— Хуже среднего, — последовал безжалостный ответ.
— Где он сейчас?
— На пути в Москву и будет там, очевидно, завтра.
— Тогда я должен немедленно ехать в Москву, — сказал Фомичев…
В Англии шла острая политическая борьба. К власти рвались лейбористы во главе с Макдональдом, и, чтобы свергнуть прочно сидевших у власти консерваторов, они не стеснялись в выборе средств. Они пошли даже на раскрытие государственных тайн. Газета лейбористов «Дейли геральд» выступала с разоблачениями по поводу секретных расходов правительства консерваторов. Стали известны ассигнования на борьбу с русской революцией и с Советской властью в России. Была названа и фамилия Савинкова. Английского налогоплательщика страшно возмутило, что огромные суммы денег выдавались каким-то неизвестным, и притом без всякой гарантии с их стороны. Лейбористы обвиняли консерваторов в попытке втянуть английский пролетариат в войну против русских братьев по классу… Это были только первые шаги лейбористов в демагогии, в том, что потом стало их таким высоким искусством.
События в Англии встревожили Савинкова. Вернулся из Лондона Деренталь. Он ездил туда выяснить, чем грозит их делу возникшая в Англии политическая ситуация. Савинков знал, что было бы лучше ехать туда самому, но он подумал, что там его ждут унижения. Он больше не желал их терпеть — или действительно сейчас открывается перед ним дорога в историю, или пусть все горит к чертовой матери! Но унижать себя он больше не позволит никому!.. Так или иначе, поездка Деренталя ничего не дала. Когда он звонил по телефонам, ему отвечали, что он ошибся номером или что никакого Савинкова там не знают. Даже Сиднея Рейли он не смог найти, хотя Савинков твердо знал, что тот в Лондоне…
И вот правительство консерваторов пало, и к власти впервые пришли лейбористы. Ничего хорошего от этого Савинков для себя не ждал. В эти дни он получил из Англии странное письмо от Рейли, который спрашивал, есть ли у него какие-нибудь доказательства, что в свое время его принимал английский премьер Ллойд-Джордж? Савинков поспешил ответить: да, он был принят Ллойд-Джорджем, и не только на Даунинг-стрит, 10, но и в его загородной резиденции, где их вместе фотографировали. Но увы, никаких документов об этом нет, а фотографию ему тогда не дали.
Спустя некоторое время Савинков узнает, что Рейли в какой-то парламентской комиссии давал показания о своих русских делах и назвал Савинкова официальным и доверенным лицом генерального штаба Великобритании. Савинков догадывался, что Рейли просто хотел успокоить тех самых налогоплательщиков и показать им, что деньги давались совсем не таким уж никому не известным лицам, но разве нельзя было при этом обойтись без таких сильных характеристик? Во всяком случае, было ясно, что Рейли спасает реноме консерваторов, а о Савинкове он при этом и не думает… «В общем Англия — отрезанный ломоть…» — думал Савинков.
Теперь ему нужно срочно выяснить, как реагирует Франция на его неприятности в Англии. Он позвонил Гакье и попросил его о свидании.
Гакье назначил встречу вечером у себя дома. Он без труда разгадал, что заставило Савинкова просить срочного свидания: он читал английские газеты и, кроме того, об этом каждый день шли разговоры на службе — французское правительство тревожно ожидало, что левые силы Франции последуют примеру своих английских единомышленников…
Квартиру Гакье Савинков знал давно и очень ее не любил. Его угнетала, выводила из себя и мешала быть рассудительным душная мещанская обстановка и весь дух этого старого, типично французского жилья, переходившего от поколения к поколению вместе с протертыми плюшевыми диванами, креслами и даже запахами. А жена Гакье — она точно была порождением этих брюхатых комодов, пуфиков, бесполезных бюро на гнутых ножках, и Савинков воспринимал ее в этой квартире не больше как мебель.
Мадам Гакье за те несколько раз, что Савинков бывал в ее доме, не произнесла ни слова, только еле слышное «бонжур, мосье» и «оревуар, мосье». Савинков так и не знал, какой у нее голос. Но, разговаривая с Гакье, он все время ощущал гнетущее присутствие его супруги. Он сам не знал, почему и за что он так возненавидел эту, наверно, больную (она была безобразно толста) женщину, но когда Гакье однажды шутя намекнул, что у него есть любовница, Савинкову это доставило удовольствие…
Савинков пришел за десять минут до срока — аккуратного Гакье еще не было дома, и его приняла мадам. Это даже интересно — не скажет ли она что-нибудь, кроме неизменного «бонжур»? Но она молча провела его в кабинет мужа и, бросив в его сторону презрительный взгляд, величественно удалилась.
И вдруг Савинков подумал: «А почему она должна смотреть на меня иначе? Кто я для нее? Один из агентов мужа, которые шляются сюда на деловые свидания, причиняя ей беспокойство и нарушая царящий в квартире вековой порядок. Конечно! И я для нее — один из таких агентов!»
Всю свою жизнь Савинков пуще смерти боялся унижения. Он сказал однажды: «Я не боюсь зверских пыток от рук врага, я боюсь унижения». Он болезненно чувствителен к этому, и одного взгляда мадам Гакье вполне достаточно, чтобы в нем сжалась опасная пружина, не раз заставлявшая его поступать опрометчиво и неумно. И у него не было времени взять себя в руки — в кабинет входил Гакье.
— Вы пожаловали раньше? Вероятно, спешили, как в юности на заветное свидание? — смеялся Гакье, но, заметив ледяной взгляд своего гостя, замолчал удивленно.
— Уж не думаете ли вы, что я по-юношески влюблен в наши с вами отношения? — четко разделяя слова, спросил Савинков.
Вопрос звучит многозначительно и серьезно при всей своей бессмысленности, и Гакье немного растерян, но все еще не понимает настроения гостя и продолжает шутить:
— У нас с вами типичный брак по расчету.
— У вас со мной — бесспорно, — холодно, напирая на каждое слово, уточняет Савинков, и тут уж Гакье не может себе отказать в достойном французском ответе:
— А вы, значит, наивная девица, вовлеченная темными силами в авантюру брака? — Гакье видит, как сатанеет его гость, и сам тоже начинает злиться — ему всегда не по душе эта манера разговора Савинкова и эти его театральные вспышки. Гакье серьезно и холодно говорит: — Я не понимаю, чем я вызвал ваш гнев. Во всяком случае, вы просили об этой встрече. Не так ли?
Савинков молчит — он борется со своей опасной пружиной и огромным усилием води ослабляет ее напор. В самом деле, с чего он накинулся на Гакье? Не объяснять же ему, что всему виной взгляд его супруги?..
— Я просил о встрече без какой-нибудь определенной цели, — устало сказал он. — Иногда бывает так… просто хочется поговорить с живым человеком, вместе с которым идешь в трудном походе…
— Удивительно то, что я и сам собирался сегодня звонить вам, — как будто ничего не было, весело ответил Гакье.
— Собственно, мне нужен ваш совет. Но сначала о вашем деле ко мне… Вы-то хотели звонить мне не без цели?
— Предупреждаю: у меня дело не очень приятное, — ответил Гакье, улыбаясь, и эта его улыбка несколько успокаивает Савинкова.
— Я создан для неприятностей, — наконец улыбается и Савинков. Он уже овладел собой.
— Ну что ж, извольте… — Гакье рассматривает свои длинные отполированные ногти, смотрит в окно и говорит: — Начну с того, что я получил замечание за то, что назначил вам встречу здесь, у себя. Я однажды говорил вам о помешательстве моего начальства на экономии. Теперь еще помешательство на конспирации. Я им говорю, что не могу встречаться с господином Савинковым в грязных, вонючих отелях, а они мне: «Где угодно, но не у вас дома, потому что у левых своя полиция и они выследят все ваши встречи».
— Нервное восприятие урока Англии, — понимающе кивает головой Савинков.
— Мы имеем абсолютно точные данные, что наши левые готовят нам обструкцию в парламенте. Именно нам, — многозначительно говорит Гакье.
— За меня?
— Подробности мы узнаем, когда они закричат, — улыбается Гакье. — Но, пожалуй, вполне разумно уже сейчас принять некоторые меры для усиления конспирации. В одной скандальной статейке в Англии были весьма прозрачные намеки на то, что вас в свое время обласкал сам Ллойд-Джордж. Так мой начальник… Только, ради бога, не обижайтесь, мы, французы, не приспособлены для разговора с русскими, — смеется Гакье, — так он сказал: «Мы должны из связей господина Савинкова с англичанами извлечь хотя бы эту пользу — не посылать на встречи с ним французского премьера».
Савинков тоже смеется — он понимает, что сейчас лезть в ссору неразумно.
— Я всегда был сторонником высоких требований в конспирации, — говорит он спокойно.
— И конечно, нам нужно быть осторожнее, — продолжает Гакье. — Тем более что сейчас нет особой надобности в наших встречах, а материал от нашей военной миссии в Варшаве мы получаем исправно. Кстати… Мы теперь получаем из Варшавы очень ценный материал о России. Настолько ценный, что наши анализаторы специально занимались перепроверкой некоторых документов. Их резюме положительное. Ваша организация делает в России явные успехи.
— Я же говорил вам, что мы установили там контакт с одной очень перспективной организацией…
— Уже установили? А по нашим сведениям из Варшавы, контакт этот будто бы заторможен.
— Ваши представители в Варшаве плохо осведомлены. И вообще, если уж вы хотите что-нибудь знать о предпринимаемых мною шагах, не лучше ли спросить об этом у меня?
— Вы сами внушили нам, что окружающим вас людям следует верить, как вам, — говорит Гакье, — и, если уж зашла об этом речь, непонятно, почему вы так опасно затягиваете решение вопроса об этом контакте. Если вас пугают трудности, связанные с поездкой туда, мы вам охотно поможем. Туда можно поехать открыто, в качестве нашего дипломатического сотрудника или коммерсанта.
— Приклеив бороду и усы? — спрашивает Савинков. — Меня знает там каждая собака!
— Не преувеличивайте, мосье Савинков.
— Значит, по-вашему, я просто мелкий трус?
— Вы обладаете удивительной способностью затевать полемику с самим собой, — устало замечает Гакье.
— Тогда что же, по-вашему, заставляет меня, как вы говорите, тормозить контакты в России?
— Я вам ясно сказал: мы не понимаем этого. Вы почему-то сами заговорили о трусости, а у нас требуете объяснений на этот счет. Странно… — Гакье бросает взгляд на башенные часы в углу кабинета. — Вернемся к делу… У нас принято решение не пользоваться больше услугами банков для перевода вам денег. Раз в два месяца вам будут вручать эти деньги лично. Так лучше. Не правда ли?.. — И не дождавшись ответа, спрашивает: — Так о чем вы хотели советоваться со мной?
— Я хочу отказаться от посреднических услуг поляков. Как вы на это посмотрите?
Гакье довольно долго молчит, думает, внимательно посматривает на Савинкова.
— По-моему, этого делать нельзя, — отвечает он.
— Но почему? В конце концов зачем вам этот, как вы сами говорите, ценный для вас материал получать через третьи руки?
— Нет, нет, у нас с Польшей традиционная и прочная дружба. Для нас разведка русских — это необходимое, но лишь одно из направлений нашей деятельности, а для поляков — это вопрос жизни и смерти. И вообще, независимо от вашего желания, Польша по всем вопросам своей безопасности будет консультироваться с нами, и мы, в свою очередь, обязались ей помогать. Как же мы можем лишить поляков возможности знать замыслы такого грозного для них соседа? Наконец, как вы-то сможете, не нарушая суверенитета Польши, перебрасывать через ее границу в Россию своих людей? Нет, нет, мосье Савинков, ваша затея ошибочна.
— Они выбросили из Варшавы мой центральный комитет и усложнили всю нашу деятельность. — Савинков сердится — черт дернул его снова поднять именно этот, давно отклоненный жизнью вопрос.
— Но вы же знаете, их взяли за горло, и все те же русские, — терпеливо возражает Гакье.
— Хорошо, я подумаю, — соглашается Савинков. — Я почти уверен, что в связи со мной Польша нужна вам только для того, чтобы в случае чего спихнуть вину на нее… — резко говорит он.
— Это недостойный разговор, господин Савинков, — холодно роняет Гакье и снова смотрит на свои башенные часы.
…Савинков покинул квартиру Гакье в прескверном настроении. Казалось бы, результат свидания был для него успокоительным — французы от него не отказывались. Но он больно почувствовал другое — как он унизительно бесправен даже перед каким-то Гакье. В ушах у Савинкова еще звучит полное двусмысленности замечание Гакье, что он, Савинков, сам первый заговорил о трусости. Какая подлость!
Мысли о своем унизительном бесправии мучают его не впервые и последнее время все чаще и чаще. И каждый раз он утешает себя тем, что начинает придумывать, как он, уже будучи вождем новой России, разделается в своих мемуарах со всеми этими Гакье, однажды вообразившими, что они им командуют.
Но почему-то сейчас эта мысль о будущей мести нисколько не утешила, даже, наоборот, ему стало стыдно от этой наивной игры с самим собой. Да, сейчас он уже не мог играть в будущее России — слишком реальным становилось оно, и это все меняло. Его теперь не так уж сильно встревожила неудача в Лондоне, он думал, что это даже к лучшему: чем меньше у него будет там, в России, обязательств перед кем бы то ни было, тем лучше. А те же англичане еще придут к нему там, в России, и будут просить как милости благоприятствовать им на русском рынке. Он знает, что так будет.
«Ничего, ничего, терпеть осталось совсем немного, — думает он. — Если в отношении „ЛД“ все подтвердится и мне удастся установить с ней деловой контакт, то все, все переменится, и не только какой-то Гакье, сам черт не будет мне страшен…» — и вдруг Савинков как вкопанный остановился посреди пестрой летней сутолоки уличной толпы.
Поразившая его сейчас мысль была необыкновенно проста и убедительна: в самом деле, почему он в отношении «ЛД» все время говорит «если», «если», «если»? Почему он сомневается в том, что уже давно стало вполне ощутимой реальностью? Разве не с помощью «ЛД» добывается тот разведывательный материал, о котором сегодня с такой похвалой отзывался Гакье? Значит, уже есть контакт с «ЛД»! Что же заставляет его говорить «если» и думать, что «ЛД» — мыльный пузырь?
И вдруг он с острой тоской подумал, что совершил страшную ошибку, послав в Москву одного Павловского. Вместе с ним надо было ехать и ему. Можно было придумать шахматную систему конспирации, при которой он стал бы недоступен для Чека, но зато сейчас он был бы там, где решается судьба и всей его борьбы и его самого.
Письма Павловского оттуда наполнены счастьем подлинной борьбы. Кто-кто, а Павловский не оставил бы без внимания даже тень опасности. И его надо очень сильно встряхнуть, чтобы он оказался способным написать такую лирику — он чувствует себя вырвавшимся из гнилого болота на бурный простор океана… А он, Савинков, продолжает барахтаться в этом болоте, и в нем вырабатывается характер и философия трусливого ужа из горьковской «Песни о Соколе». В это время там, в России, Павловский и другие его люди, которым до масштаба России как до неба, заняты настоящей борьбой, и конечно же ведут ее не лучшим образом…
Савинков может размышлять так сколько угодно, но он понимает, что из плена этих тяжких размышлений он может вырваться только одним путем: ехать в Россию. Сейчас же? Нет! Он все-таки подождет приезда Павловского и затем вместе с ним отправится в Москву. Осторожность в подобных делах — почти храбрость.
Сделав огромный крюк по городу, Савинков приближался к своему дому, когда его окликнул кто-то из стоявшей у тротуара длинной черной машины. Он оглянулся и увидел как всегда нагловато улыбавшегося мистера Эванса. С того дня, когда их в «Трокадеро» познакомил Рейли, Савинков виделся с Эвансом несколько раз и успел убедиться, что этот наглый карлик из Америки совсем не глуп, а главное, располагает очень широкими полномочиями.
Последний раз они виделись, когда Савинков передал ему свой обзор внутреннего положения Советской России. Почти три месяца работал он над этим обзором, проводя целые дни в Публичной библиотеке, где делал выписки из советских газет. В трехстах страницах обзора эти выписки заняли добрую половину места. Впрочем, Савинков не утруждал себя указанием источников, откуда им взяты факты.
— Залезайте ко мне, — весело предложил Эванс, широко открывая дверцу. — Извините, ради бога, что я не обставил нашу встречу декорациями в виде ресторанных пальм и канделябров, но у нас, американцев, красота деловой встречи определяется суммой сделки. Хе-хе-хе! — Он тронул шофера за плечо, быстро поднял стекло, отделявшее от них шофера, и машина тотчас тронулась.
— Ваш обзор изучен в Вашингтоне. В нем абсолютно достоверна только ваша ненависть к большевикам… — сразу начал он, повернувшись к Савинкову и став вдруг очень серьезным. — Выдержки из советских газет уже менее достоверны — все газеты врут напропалую, газеты большевиков не исключение. Несомненным положительным качеством обзора является стиль, каким он написан. Мы дали прочесть обзор известному вам мистеру Керенскому. Не говоря, конечно, кто автор. Но он почти сразу сказал: «Это пишет Савинков!» И наотрез отказался читать дальше. Мягко говоря, он вас не любит. Чем вы ему так насолили? — Эванс не ждал ответа и продолжал: — Признано, что обзор не стоит тех денег, что мы вам дали.
— Могу вернуть, — глухо сказал Савинков.
— А мы этого не просим, хе-хе-хе! — Эванс хлопнул Савинкова по коленке. — Мы, американцы, держим слово насмерть! Разве при наших переговорах шла речь о качестве обзора? А раз не шла, о каком возврате денег мы можем говорить? Мы только делаем полезный для себя вывод на будущее, и все. И часто, господин Савинков, такой вывод стоит дороже денег. Один вопрос: почему в ваш обзор не попали те данные, которые через вас последнее время получали Польша и Франция? Да, да, мы тоже получили доступ к этим материалам. Правда, пока не ко всем. Так почему вы не включили их в обзор?
Савинков молчал.
— Хорошо. Оставим обзор, — продолжал Эванс. — Есть предложение сделать так, чтобы материал, который теперь получают через вас Польша и Франция, поступал к нам. И только к нам. А?
Савинков молчал.
— Я понимаю, дело это весьма сложное. Весьма, — продолжал Эванс. — Поляки вам обеспечивают переброску через границу ваших людей. Французы, можно сказать, самые терпеливые ваши кредиторы. И все же задачу эту можно решить. С нашей помощью, конечно. Что касается поляков, то тут все просто — они сидят в дерьме в смысле экономики и просят у нас заем. Мы им дадим, но при особом условии, записанном в особом секретном протоколе, — они будут продолжать помогать вам, но это будет уже наше предприятие. Понимаете?
Савинков кивнул. Ему даже нравилась такая идея, однако он не хотел освободиться от польской опеки только для того, чтобы стать игрушкой в руках американцев.
— Да, но в отношении Франции дело обстоит труднее и сложнее, — продолжал маленький мистер. — Франция — это не Польша. Ах, как бы все просто было, если бы вы с вашим центром находились в России! Тогда мы получали бы весь материал непосредственно от вас, и делу конец. А вам бы пошло все то, что теперь мы вынуждены давать Польше за третью копию ваших материалов. Кстати, вы не знаете, что поляки получают от французов за вторую копию?
— У них традиционная дружба.
— Ах, оставьте, пожалуйста! — сморщился Эванс. — Не знаете, так и скажите — не знаю. Дружба! Хе-хе-хе! Сотрудничество! Ну как, не собираетесь переносить свой штаб в Москву? И иметь потом дело только с нами?
— Я не понимаю, — усмехнулся Савинков. — Вы собираетесь признать Советы?
— Это не входит в ваши заботы, мистер Савинков. Но могу сказать: в Америке у этого признания больше врагов, чем у вас в России. У нас есть хорошая поговорка: последний счет игры производится на рассвете. О! — Карлик поднял вверх указательный палец и опять задал тот же вопрос: — Так вы собираетесь в Россию?
Савинков понимает, что это не просто любопытство и что от его ответа зависит очень многое.
— Я не могу не стремиться в Россию, — сказал он.
— О! — воскликнул Эванс. — Благими намерениями выстлан, как говорят, путь в ад.
— Для меня возвращение в Россию неизбежно, как наступление после ночи дня, — снова уклонился Савинков. Эванс видит, что прямей ответа он сегодня не получит, и больше об этом не спрашивает. Хотя именно это было главной целью сегодняшней его встречи. Он опускает стекло и говорит шоферу: «Обратно на де Любек». Когда они подъехали к дому Савинкова, Эванс сказал:
— Если вы всерьез думаете о своем движении и его целях в России, подумайте о моем предложении — вам нужно быть там, ибо история делается там, и только там.
— В этом я с вами согласен…
— До свидания, мистер Савинков. Может быть, до свидания в Москве? А?..
Савинков молча пожал его маленькую жесткую руку и выбрался из машины…
Весь остаток дня он думал только об этом. Конечно, Америка была бы самым сильным и самым перспективным партнером будущей России, и, безусловно, имеет полный смысл все дальнейшие деловые планы России строить в расчете на помощь богатой и могущественной Америки. Интересно, почему Эванс никогда не интересовался его политической программой? Не потому ли, что Америка привыкла диктовать программы сама?
«На этот раз у нее не выйдет!» — говорит себе Савинков и сам при этом верит и в свою решимость и в свою неподкупность.
…а тебя я назначу министром совести. России такое министерство необходимо не менее, чем — просвещения и наук. И в кабинете у тебя будут висеть два портрета: нашей мамы и Вани Каляева. Кстати, ты все же зря коришь меня за него. Я вообще заметил, что очень часто люди понимают мои книги совсем не так, как я хотел бы. Недавно даже Серж (!) Павловский (!!!) прочитал (!!!!) моего «Вороного» и предъявил мне свои обиды. Да что вы, в самом деле, сговорились, что ли, не понимать того, что я пишу? И не я ли все же лучше вас знаю, каков он в конечном счете был, мой юный и святой друг Ваня Каляев?
Но все это — и смерть Флегонта, и обиды Сержа, и твои укоры — анекдотическая мелочь рядом с тем, к чему сейчас подвела нас судьба. Право же, шутка о твоем будущем министерстве совести имеет больше жизненных оснований, чем передовые статьи всех сегодняшних газет Европы. Ты понимаешь, о чем я говорю?
И тогда я сделаю несколько символических жестов, ну, во-первых, министерство совести. А затем памятник Ване Каляеву и другим принявшим смерть за свой слепой террор. Я такой, Вера, поставлю им в Питере памятник, что его будут видеть из Финляндии, а любоваться им и думать у его подножья будут ездить люди со всего спета.
Но все это завтра, завтра. А сегодня мне как воздух необходимы спокойствие и трезвость — и в мыслях и в чувствах…
Ревизовать организацию Минеральных Вод Фомичев не стал. Он вообще пришел к выводу, что обследование бесполезно — какой резон выяснять, соответствуют ли действительности отчеты отдельных организаций, когда стоит вопрос о бессмысленности их существования в изоляции от других антисоветских сил? Чего может добиться организация Борисюка, если рядом обособленно от нее действует сильная антисоветская организация Султан-Гирея? Страшная и нелепая история с Павловским на фоне смелых и умных действий Султан-Гирея с особой резкостью подчеркивала жалкое кустарничество савинковцев, фактически предоставленных самим себе и не имеющих здесь умного, авторитетного руководства. Это был главный вывод, сделанный Фомичевым, и с ним он собирался ехать в Париж.
Фомичев и Борисюк сидели в скверике перед вокзалом станции Минеральные Воды. Они молчали. Фомичеву жарко в его синем шерстяном костюме поверх плотной сатиновой рубахи. Пальто он снял и перебросил через спинку скамейки, но он боится воров и прижимает пальто спиной, а от этого ему еще жарче.
Солнце только-только перевалило зенит и сильно припекало. Над синими холмами гор вдали висели свинцовые тучи, и ветерок доносил оттуда призрачную прохладу. Курортники совершали предобеденный моцион, и вокзал, очевидно, входил в этот маршрут — они приходили сюда проводить дневной поезд. Мимо Фомичева и Борисюка проходили дамы в белых платьях под цветными зонтами и мужчины в легких чесучовых костюмах. На Борисюка они не обращали внимания — он был одет по-курортному, а на Фомичева поглядывали удивленно и насмешливо. Он видел это и еще больше злился.
Подъезжали к вокзалу компаниями на извозчиках, и тогда над сквериком взлетали клубы пыли, скрывавшие и далекие горы и близкое здание вокзала.
Чекист Сосновский, игравший роль Борисюка, внимательно наблюдал за Фомичевым — он видел и понимал его состояние, но все же нужно было, чтобы тот высказался.
— Я приготовил вам все данные по нашей организации, — сказал Борисюк.
— Давайте, — равнодушно отозвался Фомичев и, не глядя, сунул в карман пиджака переданные ему бумаги.
Они опять долго молчали.
— Я думал, что рассказы про Султан-Гирея выдумка, — сказал Фомичев. — А оказывается, он здесь действительно как царский наместник в старое время.
— Они еще и подать себя умеют, — с досадой вздохнул Борисюк.
— А на самом деле они слабей? — повернулся к нему Фомичев.
— Тут все надо брать во внимание. И прежде всего, что большевики этот район Кавказа держат минимальными силами, — наклонившись к Фомичеву, ответил Борисюк. — К примеру, в здешней Чека всего пять человек. На что большевикам курорты? Это не нефтяные промыслы. Вот Султан-Гирей этим ловко и пользуется. Но, между прочим, о нефти он думает тоже. Недавно он по этому делу послал в Англию своего человека.
— Это установлено точно?
— Я просто знаю человека, который поехал, и он от меня не скрывал, зачем едет. Повез предварительные условия на английскую концессию промыслов.
И опять они долго молчат. Фомичев думает: «Вот, оказывается, как нас обходят господа султан-гиреи…»
Лязгая буферами, к перрону подошел и остановился поезд. Ударил станционный колокол.
— Пошли? — поднял голову Фомичев.
— Сядете в последнюю минуту. Мы имеем еще пятнадцать минут.
— Ну, а вот вы о нефти когда-нибудь вопрос поднимали? — вдруг спросил Фомичев.
Борисюк посмотрел на него удивленно:
— Перед кем? Перед своей женой разве? Это ж вы там поближе к Англии и прочим другим, кому нефть нужна. Вы-то о нефти думали?
Фомичев не ответил.
— Это от вас приезжает сюда сверхдоверенный Павловский и занимается тут мелким грабежом, вместо того чтобы заняться более достойными делами, — продолжал Борисюк сердито. — Неужели Савинков не знает об этом?
— Узнает от меня, — ответил наконец Фомичев. — Савинков действительно доверяет Павловскому, но за прошлое.
— Мне говорили, что он был бандитом и раньше, — Борисюк тяжело вздохнул и сплюнул себе под ноги. — Другой раз хочется бросить все к чертовой матери и наняться сторожем на виноградник.
— Тогда уж лучше в монастырь, — неестественно засмеялся Фомичев и добавил, кривляясь: — Ах да, большевики их закрыли!
— Нет, в самом деле, — сурово и мрачно продолжал Борисюк. — У меня создается такое впечатление, что мы здесь видим и понимаем, как складывается история, а вы там этого не видите. И вы не думайте, что здесь, кроме нас, действует один Султан-Гирей. Если бы только он! Тут есть еще «Союз кубанских казачьих офицеров», и, кстати заметить, и от этого союза тоже собирается за границу какой-то генерал. В Ростове есть еще какая-то, говорят, очень сильная организация интеллигенции, «ЛД», что ли… Ну неужели вы думаете, что за границей сидят дураки?
— То есть… Кого вы имеете в виду? — с угрозой спросил Фомичев.
— Кого? — возмущенно воскликнул Борисюк. — Правителей Англии, Франции, Германии — вот кого! Вы думаете, они не понимают, что десять лошадей, запряженных в десять пролеток, — это обычный извозчичий двор, а десять лошадей, запряженных цугом, да еще в золоченую карету, — это уже царский выезд?
— Тише! Вы с ума сошли — орете на всю станцию… Я согласен с вами — силы распылены и даже намечается конкуренция.
— А как же ей не быть! — уже спокойнее продолжал Борисюк. — Небось каждая организация готовит для России свое правительство. Да если дальше так пойдет, мы скоро начнем друг на друга писать доносы в Чека.
— Я согласен с вами… согласен… — рассеянно повторил Фомичев, утирая платком вспотевшее лицо. — Ч-черт, жара какая…
Поезд шел до Москвы почти трое суток, и у Фомичева было время все обдумать самым тщательным образом. Он принял твердое решение — сделать все, чтобы уговорить Савинкова пойти на слияние с «ЛД» даже ценой каких-то уступок. Он нарисует вождю картину распыленных по России сил, которые из чувства конкуренции вот-вот начнут борьбу друг с другом. Савинков должен это понять!.. Но всему может помешать эта проклятая история с Павловским. Фомичев смертельно ненавидел Павловского, он желал ему смерти, считая, что это значительно упростило бы всю ситуацию. В Павловском для него уже давно сосредоточивалось все то, что было предметом его бессильной зависти, — ближайшее окружение вождя, безмятежная жизнь в соблазнительном Париже, деньги и прочее. И все это Павловский имел без всякого права, а дело делали не павловские, а такие незаметные бойцы движения, как он… Страшный парадокс: Павловский — самый близкий вождю человек — паяц, гаер! Вождь посылает его своим самым доверенным лицом в Россию, а он лезет тут в почтовый вагон за деньгами, не видя гибнущей организации.
Вождь должен понять, какому ничтожеству он доверял и на кого ему следует опереться, если он хочет добиться успеха в России. Но все он поймет только тогда, когда сам переберется в Россию. Он должен сделать это, не откладывая; одно только его появление здесь окрылит всех его последователей и обеспечит громадный приток свежих сил. Ни одна организация не имеет в своем руководстве такой фигуры, как Савинков. Его приезд образумит и руководство «ЛД», оно пойдет тогда на слияние без всяких оговорок, а это стало бы началом объединения всех антибольшевистских сил.
Утром в день приезда Фомичева Артузов созвал всех участников операции.
— Наступает очень ответственный момент, товарищи, — негромко начал он, как только все уселись. — Нынешний эпизод игры сложен главным образом тем, что в нем почти решающую роль играет чисто психологический фактор. Все наши усилия сейчас сосредоточиваются на Фомичеве. Цель — сделать его нашим активнейшим помощником в осуществлении завершающего этапа операции. Южный ее этап проведен правильно. Фомичев должен был прийти к выводу, что положение дел может спасти только приезд сюда Савинкова. Что проблема объединения всех контрреволюционных сил тоже может быть решена только с помощью Савинкова. Я уверен, что Фомичев будет сейчас стремиться как можно скорее уехать в Париж, но мы немного задержим его. Шешеня ревниво потребует сделать доклад о поездке. Фомичев должен будет приготовить доклад, затем будет свидание с раненым Павловским. Он не может явиться к Савинкову, не повидав Павловского, — он же понимает, что тот может просто не поверить в ранение Павловского. Далее — наша задача: взвинтить ему нервы — еще сегодня он узнает, что представитель «ЛД» Мухин послезавтра едет в Париж, что элдэвцы, сколько могли, откладывали поездку, ожидая его, а теперь торопятся. Он увидит, что явно не успевает уехать вместе с Мухиным, и станет нервничать. Мы доведем его до белого каления, а потом благосклонно отложим отъезд Мухина на парочку дней, чтобы Фомичев все же мог уехать вместе с ним. В дальнейшем его задачей станет попасть к Савинкову раньше Мухина, чтобы сообщить ему заблаговременно общее положение дел в России… Так рисуется мне психологическая линия поведения Фомичева… — закончил Артузов и спросил у Пиляра: — Павловский в порядке?
— Не совсем, Артур Христианович, у него наблюдается депрессия.
— Это опасно… — раздумывая, сказал Артузов. — Ему принадлежит очень ответственная роль в этом эпизоде, от его безупречной игры зависит буквально все. Нам нужно, чтобы он провел встречу с Фомичевым и написал письмо Савинкову. Вот что, сразу после совещания доставьте его ко мне — надо его посмотреть… — Артузов соединился по телефону с Дзержинским: — Феликс Эдмундович, все идет по плану, но есть осложнение с Павловским — у него депрессивное состояние… Хочу посмотреть его сам.
— Я тоже зайду, — слышит Артузов усталый голос Дзержинского.
Павловский действительно в последние дни заметно изменился. Хотя он по-прежнему беспрекословно выполнял все приказания Пиляра, но делал это вяло, нехотя, и во всем его поведении все яснее сквозило яростное ожесточение.
Павловский понял наконец, чего добиваются чекисты, — они хотят заполучить Савинкова живым. Теперь у него отнята последняя надежда вернуться на Запад героем, спасителем вождя. Да, он помогал чекистам, но только для того, чтобы выиграть время для побега и предупредить вождя об игре, которую ведут против него. Но теперь может случиться, что Савинков с его, Павловского, помощью окажется в этой же тюрьме, и однажды им устроят очную ставку. Нет! Лучше смерть. Разговаривать с Савинковым, глядя в его металлические глаза, в кабинете следователя ВЧК Пиляра — это было свыше его сил.
Последние дни и ночи Павловский мучительно думал только об этом. Спал урывками, и стоило ему забыться, как перед ним возникал Савинков. Он смотрел на него с упреком и презрением и спрашивал: «За шкуру свою продал меня…» — «Еще не продал! Не продал!» — кричал исступленно Павловский и просыпался весь в холодном поту…
Павловский понимал, что с таким состоянием нервов он долго не протянет, и начал убеждать себя, что никто не собирается вытаскивать Савинкова в Россию. Он успокаивал себя тем, что это вообще неосуществимо, так как вождь быстро распознает чекистские планы. И одновременно он судорожно… каждую минуту думал о побеге…
В середине дня Павловского вызвали к следователю. Дежурный комендант тюремного этажа обычно сам сопровождал арестованного до переходной площадки, где его принимал специальный конвой. Он выпустил Павловского из камеры и стал запирать замок. Сцепив, как положено, руки за спиной, Павловский ждал дежурного и механически смотрел, как он орудует ключами. И вдруг его взгляд замер на кобуре с наганом, висящей на поясном ремне коменданта. Кобура была расстегнута, и из-под кожаного клапана выглядывала темная, с насечкой ручка револьвера. Он не мог оторвать глаз от ручки и в эти секунды пережил нечто похожее на снящееся в детстве падение в пропасть. Голова у него закружилась, он проглотил накопившуюся во рту слюну и весь напружинился, как перед прыжком, но в этот момент дежурный комендант выпрямился и негромко и буднично сказал:
— Пошли…
Павловский тяжело зашагал впереди него. Вскоре он обнаружил, что его ведут не в уже привычный кабинет Пиляра, а куда-то дальше по коридору, где были расположены кабинеты высшего начальства.
— Вы должны быть к нам в претензии за то, что так затянулось следствие, — негромко заговорил Артузов, когда Павловский сел на предназначенный ему стул в центре кабинета.
— Какие там претензии, что вы… — почти не разжимая зубов, ответил Павловский.
— Но теперь всякие претензии уже отпадают — дело подошло к концу, — легко и небрежно произнес Артузов и заметил, что Павловского совершенно не встревожило сообщение о том, что дело подошло к концу, а ведь он знает, что для него это означает…
На самом деле Павловский прекрасно все понял. Каждый раз, когда он уходил на допрос, он понимал, что может не вернуться в камеру, и все же слепо верил, что последний его день где-то еще далеко впереди.
— Так что же, у вас к нам за все это время нет никаких претензий? — удивленно спросил Артузов и сказал: — Я начинаю думать, что у нас не тюрьма, а санаторий и кому-то нравится быть в ней подольше.
— Если это сохраняет жизнь, можно жить и в тюрьме, — мрачно ответил Павловский, глядя в мягкие, бархатные глаза Артузова и ожидая ответа.
Но в это время открылась дверь, и в кабинет легкой походкой вошел Дзержинский. Павловский сразу узнал его, он видел много карикатур на него в заграничных газетах.
— Ну, о чем у вас тут разговор? — сказал Дзержинский, садясь рядом с Артузовым.
— Я спрашивал, есть ли к нам претензии. Их нет. Павловский сказал, что если тюрьма сохраняет жизнь, то можно жить и в тюрьме.
— Да, это верно, — вполне серьезно ответил Дзержинский, приглаживая волосы на уже лысеющей макушке. — А насчет претензий — не верю. Есть у Павловского к нам претензии! Есть! И очень серьезные. Начнем с того, что мы лишили его свободы… — Дзержинский обращался к Артузову, и могло показаться, что сам Павловский его нисколько не интересовал. На самом же деле Дзержинский прекрасно видел савинковца. — Итак, во-первых, лишение свободы. Это человеку всегда не нравится, — сказал Дзержинский Артузову и внезапно повернулся к Павловскому: — Вы ведь надеетесь устроить побег? Да?
Во всем облике Дзержинского, в его атакующе наклоненной вперед фигуре, в его неуловимой улыбке было что-то, что не дало Павловскому сил ответить на вопрос отрицательно. Он промолчал.
— Ценю всякую правдивость, — сказал Дзержинский, выпрямляясь и одергивая гимнастерку. — Я наслышан о вашей храбрости. Но я все же знаю, чего вы сейчас боитесь больше всего. Нет, нет, не смерти. Встречи с Борисом Викторовичем. Верно?
Павловский снова промолчал.
— Я вас понимаю, Павловский, — продолжал Дзержинский. — Мне пришлось наблюдать подобную драму. В ссылке вместе оказались два политических — один из них, спасая себя, выдал другого, а полиция не пощадила обоих, и в ссылке они оказались вместе. И тот, которого предали, не стыдил предателя, не ругал, он только при встречах каждый раз спрашивал, как тот себя чувствует. И знаете, предатель скоро повесился…
Артузов слушал Дзержинского и не понимал, зачем он все это говорит Павловскому. И без того он в опасном для операции состоянии.
— Но у вас ситуация с Савинковым совсем другая, — продолжал Дзержинский. — Вам нечего бояться встречи с ним. Вы друг перед другом не в долгу. Вы только подумайте, в какую черную авантюру вовлек вас Савинков!
— Я служил не Савинкову, а его идее, — глухо сказал Павловский.
— Какая идея? — живо воскликнул Дзержинский. — Помилуйте! То он стреляет в царских сановников. То он за Советы без большевиков! То за какой-то мужицкий парламент! То за правительство сильной руки! Идея — это то, что поднимает массы. Или их порабощает. Идеи Савинкова к массам российского народа не имеют никакого отношения. Именно поэтому ваше дело обречено, вы сидите у нас в тюрьме, а Савинков пока еще действует, потому что его подкармливают европейские и американские капиталисты. Но его песенка тоже спета, можете мне поверить.
Павловский, слушая слова самого заклятого врага из всех врагов своих, с необыкновенной ясностью вспомнил, как однажды Савинков сказал ему в припадке откровенности: «В общем все мы — обреченные, но нам надо суметь, уходя, так хлопнуть дверью, чтобы этот стук остался в памяти истории…» «Почему я должен уходить вместе с Савинковым? — судорожно думал Павловский. — Я имел возможность тысячу раз погибнуть в бою, и если судьба спасла меня от тысячи смертей, то неужели она сделала это для того, чтобы поставить меня к стенке на проклятой Лубянке?..» И, подчиняясь жадному, страстному желанию жить, Павловский, глядя в глаза Дзержинскому, спросил:
— Могу я надеяться на сохранение жизни?
— Можете, — ответил Дзержинский и после небольшой паузы сказал: — Отнять у человека надежду никто не в силах. Но вот если вы меня спросите, имеете ли вы на это реальные шансы, я отвечу прямо: нет, не имеете. Но, к вашему счастью, не я решаю вопросы, кого казнить, кого миловать, у нас есть для этого суд, а у суда есть совершенно точные законы, и я могу вам гарантировать только одно — наш суд будет разбираться в ваших преступлениях абсолютно объективно. Абсолютно!
— А моя помощь?.. — еле слышно спросил Павловский.
Дзержинский укоризненно покачал головой:
— Нехорошо, полковник Павловский, так спекулятивно и мелочно ставить вопрос: я — вам, вы — мне. Вы совершили преступления перед народом, народ вас и будет судить. Замечу, однако, что при объективном разборе любого преступления наш суд учитывает и искреннее раскаяние и готовность обвиняемого искупить свою вину любым трудом на пользу народа.
— Да, да, любым! Именно! Любым! — воскликнул Павловский, и в глазах его вспыхнул живой блеск.
Дзержинский встал.
— Я очень просил бы вас пока что добросовестно выполнять то, что мы попросим. Можно надеяться на это? — спросил он.
Павловский поднял голову.
— Да, — отрывисто и глухо сказал он.
— Уведите его, — приказал Дзержинский конвойному. Когда дверь за преступником закрылась, Феликс Эдмундович обратился к Артузову:
— Почему я с ним так говорил? Да? Потому что вовлекать его в игру, к сожалению, необходимо, но играть с ним самим непозволительно. У него руки по локоть в крови наших людей, и он должен каждую минуту знать, что наказание за эту кровь неотвратимо! Неотвратимо! И с ним допустимо действовать только так: открыто, напрямую, без туманных хитростей и без розовых обещаний. Ничего, Артур Христианович, он выполнит все наши поручения! Он очень хочет жить! Он надеется на это!.. Мразь…
Дзержинский умолк. Сжав губы, он тяжело дышал, сильно раздувая ноздри своего тонкого красивого носа. Щеки у него порозовели. Артузов давно не видел его таким разгневанным.
— Пожалуйста, пришлите ко мне товарища Пиляра, — холодно сказал Дзержинский и, точно стесняясь своей злости, не взглянув на Артузова, направился к двери.
…Мне кажется, что Фомичев отбыл в Москву именно в том состоянии, какое нам необходимо для дальнейшего. Я провел с ним последние часы перед его отъездом в Москву. Мысли и душа его растрепаны. «Султан-Гирей» его прямо подавил. Он везет своему лидеру тревожную новость, что Султан продает нефть англичанам. Оценка деятельности своих организаций у него должна быть сугубо критическая. Но повезет ли он ее к лидеру? Хватит ли у него храбрости и принципиальности свезти лидеру и это и историю с Павловским? Нет никаких оснований, что он не поверил в ранение, и он целиком разделяет критическую оценку Павловского, данную Султаном и его людьми. Я в разговоре с ним называл Павловского бандитом, и он на это никак не реагировал, принял как заслуженное и обещал доложить лидеру аналогичную оценку.
Тем не менее я считаю обязательным, чтобы он увидел раненого Павловского, что надо сделать, пойдя на любые трудности. Это необходимо хотя бы для того, чтобы проследить, не восстановится ли у него привычный страх перед Павловским.
В отношении общего итога поездки в направлении нашей операции Фомичев должен будет внушать лидеру необходимость его срочного переезда в Россию. К этому он подведен логикой всего здесь им пережитого.
Выезжаю в Москву завтра. Султан просит отпуск, измотался он здорово, просьбу его поддерживаю…
Шешеня был так расстроен и подавлен, что, встречая Фомичева на Курском вокзале, даже не поздоровался с ним. Они молча встретились и пошли рядом в шумной толпе загорелых курортников и их бледнолицей московской родни.
— Он хочет видеть только тебя, — сказал Шешеня, когда они уже перешли площадь.
— Как он?
— Врачи говорят — плох. Две раны. Одна в ногу, возле паха, другая в грудь, навылет прострелено легкое. Все время высокая температура. Возможна гангрена.
— Где он?
— Тут недалеко, Земляной вал. На квартире у одного профессора-хирурга, нашего человека. Сейчас идем прямо туда…
Профессор Катульский был довольно популярным в то время хирургом и имел богатую практику. Он был давним знакомым Пиляра, и Пиляр шутя говорил о нем, что профессор мог бы стать большевиком, если бы не желал жить с буржуазным великолепием. Эта шутка не была лишена правды — Катульский, что называется, «любил пожить». У него была роскошная квартира из шести комнат с прислугой, вечерами он пропадал в ресторанах или в картежных домах, волочился за красивыми женщинами, ездил по городу только на лихачах или в такси. Но все это не мешало ему быть по-своему честным человеком и даже поддерживать идеи большевиков. Он говорил, смеясь: «Я не виноват, что ожиревшие нэпманы платят мне большие деньги, чтобы только узнать, что у них неизлечимый цирроз печени, а что касается большевиков с их идеями, то я уверен — придет срок, и они захотят всем устроить красивую жизнь…»
Когда Пиляр обратился к профессору со странной просьбой насчет Павловского, тот без лишних расспросов согласился. Он придумал для мнимораненого очень достоверную историю болезни, положил Павловского в своем домашнем кабинете и научил его рассказывать о своем самочувствии и течении болезни с момента ранения. Профессор не поинтересовался ни именем своего странного пациента, ни тем, для чего делается вся эта, как он говорил, «петрушка».
Павловского привезли сюда два дня назад, и все это время с ним был Пиляр. Павловского нужно было подготовить и по самой игре отработать все, что он скажет Фомичеву, что напишет за рубеж своим соратникам и самому Савинкову.
Пиляра тревожило, что Павловский делал все покорно и абсолютно безропотно.
Опасность, что он все откроет Фомичеву, была минимальной, так как Павловскому сказали, что Фомичева за границу больше не пустят и арестуют.
— Пришел конец и его прогулкам, — мрачно усмехнулся Павловский и вдруг спросил: — Можно мне сказать ему все, что я о нем думаю?
— Ни в коем случае, — ответил Пиляр. — Для вас он — уполномоченный Савинкова, который отправляется за границу с вашими письмами и которому, следовательно, вы полностью доверяете.
— Ладно, — покорно согласился Павловский. — Я все скажу, когда вы его возьмете и устроите нам очную ставку. Уж тогда вы меня не сдерживайте. Но сейчас ломать перед ним шапку мне будет трудно.
— А вы вообще старайтесь говорить как можно меньше. Вы ранены, вам плохо, и вам не до разговоров. И последний раз предупреждаю, Павловский, — никаких фокусов. Из этого дома вам не уйти, он оцеплен, а я рядом.
Павловский еле заметно кивнул головой…
Фомичев и Шешеня остановились перед массивной дверью. На ней была блестящая медная доска, гласившая, что тут проживает профессор Катульский.
Горничная профессора, давно приученная не интересоваться его делами, а в данном случае особо проинструктированная, распахнула перед ними дверь.
— Прошу вас, господа, — сказала она, кланяясь, — проходите.
Передняя была громадная, как вестибюль в учреждении. И все стены были в зеркалах. Фомичев, увидев себя в зеркале, показался себе таким жалким в своем длинном, помятом в поезде пальто, что поспешил отвернуться. Но тут же увидел себя в другом зеркале. А рядом с собой увидел Шешеню — высокого, в хорошем сером костюме с шляпой в руке. Горничная, приняв их пальто, пригласила пройти в кабинет профессора.
В комнате, куда они вошли, сильно пахло лекарствами, плотные шторы были закрыты. Справа, из-за высокой книжной полки, разделявшей комнату, лился неяркий зеленоватый свет. И оттуда послышался почти неузнаваемый голос Павловского:
— Это вы там, орлы? Проходите сюда…
Они прошли за книжную полку и очутились перед высокой кроватью. Раненый Павловский лежал на спине, укрытый одеялом до подбородка, на шее были видны бинты. Лицо его, высоко лежащее на подушке, осунулось, похудело и в свете зеленого абажура настольной лампы казалось очень темным. На столике под лампой — много пузырьков с лекарствами, и запах от них здесь был еще резче.
Павловский смотрел на вошедших с улыбкой, но дышал, открыв рот, тяжело и часто.
— Здравия желаю, — сказал он и, вдруг часто задышав, пробормотал: — Леня, воды…
Шешеня налил в стакан воды и протянул ему. Павловский стал вынимать руку из-под одеяла и застонал от боли. Фомичев увидел его богатырскую грудь, всю обмотанную бинтами. В одном месте на бинте было небольшое кровавое пятно.
Шешеня напоил его из своих рук, и он задышал спокойнее.
— Здравствуйте, Сергей Эдуардович, — проговорил наконец Фомичев. — Здравствуйте, дорогой… — Фомичев был подавлен видом бессильного Павловского.
— Дорогой… верно — дорогой… — повторил его слова Павловский. — Всем я вам обойдусь недешево. Это верно.
— Ну, зачем так! — сказал Шешеня. — Разве кто-нибудь об этом думает? Вы посмотрите на Ивана Терентьевича, на нем лица нет от горя. Вы подумайте только, каково ему с такой новостью в Париж ехать.
— Ладно, садитесь…
Все молчали, и только слышно было, как тяжело дышит раненый. Тогда Фомичев прямо спросил, что ему сказать Борису Викторовичу.
— Что? Скажите, что его Павловский — дурак, а с дурака, как известно, спрос мал. — Павловский не то смеялся, не то задыхался, и Шешеня, не ожидая его просьбы, уже наливал из графина воду. — Полез в поезд за деньгами для… организации и поскользнулся… на арбузной корке… — Голос Павловского становился все слабее, но он продолжал, не открывая глаз: — Скажи отцу, что меня тут уже собрались с радостью похоронить, но такие, как я, не сдыхают легко и просто. Скажите отцу, что не пройдет и месяца, как он меня увидит в прежней силе… И если некоторые поспешили от меня отречься и квалифицировать меня как бездарного бандита, то я им не завидую.
— Отец будет рад узнать, что вы выздоравливаете, — наклонился к нему Фомичев. — И вы успокойтесь, вам вредно много говорить. Надо скорее поправляться. Я все дела на юге бросил и приехал. И для отца теперь самое главное — ваше здоровье.
— А сами думаете — везет этому Павловскому, и тут он выкрутился от безносой? — Павловский опять тяжело задышал и попросил воды. И сказал совсем слабым голосом: — Не обижайтесь на меня, ради бога… Слышите? Не обижайтесь… Жар… Нервы накалены… Жар… Слышите?
— Вы не волнуйтесь, Сергей Эдуардович, не волнуйтесь, мы ж понимаем, — говорил Фомичев, глядя на темное небритое лицо полковника.
— Нам надо решить важное дело, — вмешался Шешеня. — Мы все трое — члены объединенного руководящего центра. В понедельник заседание центра. Они ставят отчет Фомичева о поездке.
— Что за глупости? — сказал Фомичев. — Никто даже не знает о моем приезде.
— Знают — я их информировал, — сказал Шешеня.
— А кто просил? — повысил голос Фомичев, забыв о больном.
— Мы все-таки хотим действовать с ними вместе, — сдержанно, как и подобает в присутствии больною, ответил Шешеня.
— Погодите вы… — простонал Павловский. — О чем речь? Выгоден нам этот отчет или нет?
— Конечно, еще как выгоден! — ответил Шешеня. — Но Иван Терентьевич должен сделать соответствующий оптимистический доклад о больших наших возможностях на местах.
— Оснований для такого оптимизма нет, — возразил Фомичев. — В своем кругу я могу это сказать. Юг мы попросту проспали.
— Может, ты хотел, чтобы я занимался еще и югом? — насмешливо спросил Шешеня.
— Но ты был обязан знать, что там происходит…
— Прекратите грызню, — сказал Павловский, не разжимая зубов, отчего голос у него стал какой-то странный, скрипучий. — Иван Терентьевич, сделайте, прошу вас, доклад. Что вам стоит, пугните их югом… — Было видно, что ему очень плохо, и Фомичев почувствовал угрызение совести.
— А что же мне говорить о вашем ранении? — спросил он.
— Как есть, так и скажите. Пусть видят, что мы идем на все и крови своей не жалеем…
— Они, Сергей Эдуардович, все знают и происшедшее с вами не одобряют… — заметил Шешеня.
— Проклятые чистоплюи, они думают, что деньги для борьбы растут на деревьях! — сквозь зубы проговорил Павловский и снова задышал тяжело и часто.
— Ну вот тут-то и был бы к месту доклад Ивана Терентьевича, — сказал Шешеня. — Они увидели бы, что мы действуем по разным направлениями.
— Да поймите вы, хвастаться нечем, — возражал Фомичев.
— А надо, — сказал Шешеня. — Неужели вы хотите, чтобы они порвали с нами? А это может случиться.
— И это будет беда пострашнее моей, — добавил Павловский. — Отец на них возлагает большие надежды.
Фомичев сопротивлялся недолго, и вопрос о его оптимистическом отчете был решен.
— Однако плохо — послезавтра от «ЛД» едет их человек в Париж, к отцу. Лучше бы он ехал после заседания, — сказал Шешеня негромко.
— Что? — крикнул Фомичев. — Ну нет, этого допустить нельзя!
— Что ты кричишь? — зашикал Шешеня. — Я тоже думаю, что нельзя. Но профессор Новицкий сказал мне, что они откладывали эту поездку сколько могли, они везут отцу ультиматум.
— Что еще за ультиматум? — спросил Павловский.
— Они снова понесли какие-то потери и прямо взбесились, — ответил Шешеня. — Новицкий сказал мне в глаза, что нам они больше не верят, и заявят это отцу. Или, сказал он, Савинков едет сюда, не откладывая, и мы вручаем ему руль организации, или мы рвем с вами.
После этой новости все трое долго молчали. Шешеня и Павловский выполнили приказание Пиляра и теперь ждали, как поведет себя Фомичев.
А Фомичев молчал, потому что понимал всю серьезность момента — сейчас действительно решалось все то, о чем он столько думал в дороге. С Савинковым разговаривать на языке ультиматумов нельзя — он попросту выгонит курьера элдэвцев, и на том все это перспективное дело и кончится. Нет, пожалуй, не кончится — это будет только началом расправы Савинкова над ними, и в первую очередь над ним, Фомичевым. Вождь спросит с него за все, в том числе за Павловского, не дай бог ему умереть! Несколько минут назад Фомичев желал ему смерти, а сейчас ему стало крайне необходимо, чтобы Павловский поддержал то, что он собирался сказать.
— Мы не должны позволить курьеру «ЛД» появиться у отца раньше нас, — решительно сказал он.
— Как? — вздохнул Шешеня.
— Могу я сегодня увидеться с Новицким?
— Сегодня — нет. Сегодня с ним встречаюсь я, а у них такая система конспирации, что о всяком изменении условий встречи следует договариваться за двое суток.
— Черт возьми! — зашипел Фомичев. — Развели тут игру в секретность!
— Надо помнить пословицу о чужом монастыре, — сказал Шешеня.
— Оставьте пикировку, господа… — поморщился Павловский. — Все же вы, Леонид Данилович, во время сегодняшней встречи с Новицким должны сделать все, чтобы задержать их курьера.
Шешеня поначалу спорил — он, видите ли, не хотел позориться перед элдэвцами, оказываясь в роли просителя. Но Павловский и Фомичев убедили его, что для святого дела самолюбием можно пожертвовать…
В тот же день вечером Фомичев узнал результаты переговоров Шешени. Руководство «ЛД» с трудом согласилось отложить выезд своего представителя в Париж при условии, что окончательно этот вопрос будет решен после доклада Фомичева на заседании объединенного руководящего центра. В связи с этим заседание центра переносится с понедельника на субботу. Так что Фомичев, пожалуй, сможет выехать вместе с Мухиным в Париж в воскресенье или в понедельник…
Заседание объединенного руководящего центра проходило очень бурно. Кворум был полный. Отсутствовал один Павловский. От «ЛД» пришли все, в том числе и лидер «ЛД» Твердов.
Фомичев сделал доклад чересчур оптимистичный — по его словам получалось, что все подполье юга действует на основе политической программы Савинкова.
— И наша ростовская организация тоже? — спросил Твердов, перебив докладчика.
— Что — тоже? — не сразу понял Фомичев.
— Тоже работает по вашей программе? А нас она, значит, дезинформирует?
— Я вашу организацию в виду не имел.
— Вы сказали это обо всех, как вы выразились, стоящих внимания организациях? — продолжал Твердов. — Тогда, значит, наша организация там не стоит внимания? И опять же, значит, она дезинформирует нас о своей широкой деятельности?
Фомичев не был готов к ответу и молчал.
— Расскажите о ваших беседах с Султан-Гиреем, — попросил профессор Новицкий.
— С удовольствием! Мои беседы с ним произвели на меня очень большое впечатление. Он исключительно храбрый человек — открыто появляется в людных местах. Правда, он, конечно, пользуется тем, что большевики тот курортный район Кавказа к рукам не прибирают и…
— Вы знаете, что он отправил своего гонца в Европу? — перебил Фомичева Твердов.
— Знаю.
— А зачем?
— По вопросу о нефти…
— Вот! — победоносно сказал Твердов и встал. — На этом нам следует остановиться. Надеюсь, не встретит возражения истина, что экономика России без ее нефти — это четверть экономики, — говорил он, четко выговаривая каждое слово. — Так вот — пока господин Савинков одаривает нас общими фразами и обещаниями, в это самое время Россию в розницу продают всякие авантюристы. А ведь господин Савинков, находясь в Европе, не может этого не знать. Почему же он молчит и бездействует? Может быть, потому, что сам он в большой дружбе с теми, кто Россию покупает? А что же нам остается думать, господин Фомичев? Отвечайте, я жду… — Твердов сел и добавил: — Наконец, почему вы не заявили Султан-Гирею протест?
Ничего подобного Фомичев не ожидал, он был, что называется, совсем сбит с ног, он не знал, что говорить, и стоял в полной растерянности.
— Господа, вы ведь знаете те весьма ограниченные цели, какие имел господин Фомичев на Кавказе, — сказал Шешеня плаксивым тоном. — Он ездил к нашему человеку, попавшему в беду.
— Мы знаем, мы все знаем, — громко ответил Твердов. — И если уж об этом зашел разговор, скажем: мы недоумеваем, зачем, ведя большую политическую борьбу за будущее целого государства, грабить почтовые вагоны в поездах. Мы заниматься подобными делами не собираемся. И не верим, не хотим верить, что господин Савинков мог прислать человека с подобными целями…
В общем никакого стройного доклада у Фомичева не получилось. Но когда он кончил говорить, совершенно неожиданно для него, по предложению того же Твердова, было записано решение, одобряющее результаты его поездки на юг. Закончив диктовать секретарю проект такого решения, Твердов одобрительно улыбнулся Фомичеву.
— Вы не думайте, что мы не умеем ценить работу. Но наша требовательность безгранична, ибо речь идет о России!..
Затем Новицкий доложил объединенному руководящему центру о новых провалах людей «ЛД». Он раздраженно стал говорить Твердову, что ему начинает казаться, будто руководство «ЛД» радо этим потерям, как еще одному доказательству неправоты тех членов ЦК «ЛД», которые хотели действия. А нужно заняться делом — глубоким анализом причин провалов и разработкой улучшенной системы конспирации.
Как ни странно, сам Твердов поддержал предложение Новицкого, а потом неожиданно обратился к Фомичеву:
— Когда вы увидите господина Савинкова?
— Хочу как можно скорее, — ответил Фомичев. — Я прекрасно понимаю, что радикальные решения надо принимать не откладывая. Я думаю, мне следует ехать вместе с вашим представителем, — высказал Фомичев свою заветную мысль.
— О поездке Мухина мы принимали решение, когда вас не было, и никто не знал, когда вы вернетесь, — сказал Твердов. — Мы не могли рассчитывать на ваши возможности перехода границы и оформили Мухину командировку в Варшаву по его официальной службе. Я, однако, удовлетворил просьбу господина Шешени и отложил его отъезд, но отменить командировку нельзя. Так что следует рассчитывать на вашу встречу с Мухиным только в Варшаве. А там вы уже сможете действовать вместе.
Решение приняли так быстро, что Фомичеву и слова не удалось вставить. Он написал записку Шешене: «Я должен уехать сегодня же».
Шешеня написал в ответ: «Разве что завтра — мы должны предупредить окно».
«Окно» — это то место границы, где совершаются переходы. Человек, отвечающий за эти переходы там, непосредственно на границе, должен быть заранее предупрежден о каждом идущем за кордон, иначе он даже не отзовется на пароль. Таково условие конспирации, которое отменить нельзя. Так что Фомичеву пришлось согласиться с необходимостью отложить отъезд на завтра. Пока он еще не знает, что выедет только спустя почти три недели…
Дело в том, что накануне возвращения в Москву Фомичева через границу ушел с очень опасной задачей Григорий Сыроежкин.
После поездки Федорова в Париж прошло довольно много времени, и чекисты не имели никаких подтверждений, что находящиеся за рубежом савинковцы и польская разведка продолжают оставаться во власти легенды и что у них не возникло никаких подозрений. А такие подозрения могли, конечно, возникнуть. Пусть даже беспочвенные, все равно они были очень опасны. Польская разведка из обычной профессиональной осторожности должна была предпринять меры для перепроверки данных, которые она получила от Федорова и других.
Подписав в 1920 году Рижский мирный договор, польская военщина не оставила своих захватнических планов в отношении территорий Советского государства. В связи с этим польский генштаб вел активную разведку в России и активно вербовал агентов. Эти агенты и могли оказаться грозной опасностью для операции против Савинкова. Вполне возможно, что такой агент мог действовать в наших военных кругах, и польская разведка могла поручить ему перепроверку материалов, полученных от чекистов.
Между тем в операции наступал главный ее этап. Нужно было проявлять предельную осторожность — ведь каждая следующая поездка могла оказаться ловушкой для Федорова и других участников игры. Было решено — перед новой, возможно последней, поездкой Федорова в Париж провести разведку обстановки хотя бы в Польше.
…Артузов предложил послать в эту поездку Сыроежкина — нужен был чекист с настоящим боевым опытом. Поездка будет, по существу, разведкой боем, может случиться, что придется применить оружие и с боем вырываться из рук врагов. Для такой поездки Сыроежкин подходил больше других, и, когда Артузов рассказал ему суть операции, он сказал:
— Это дело мое, беру.
И даже обиделся, когда узнал, что этот вопрос будет еще обсуждаться. Впрочем, все понимали, что кандидатура Сыроежкина самая удачная, и обсуждение вылилось главным образом в подробнейшую разработку операции, предусматривающую все возможные и даже маловероятные ситуации.
Сыроежкин шел через границу с небольшим пакетом, содержимым которого были всего два документа. Один из них был особенно важен. Это была фотокопия секретного приказа наркомвоенмора о проведении близ советско-польской границы больших военных маневров.
Приказ по просьбе чекистов был сочинен в самом наркомате, и никто не усомнился бы в его подлинности. Он, безусловно, должен был сильно заинтересовать поляков. Уже по одному тому, как капитан Секунда будет его читать, Сыроежкин должен определить, верят ли еще поляки своей московской пляцувке. И возможно, что это и будут те мгновения, когда Сыроежкин должен будет вырываться из западни… Но если все обстоит благополучно, приказ сильно поможет операции против Савинкова, ибо польская разведка будет многим обязана тем, кто такой приказ ей доставил.
Польских пограничников, как всегда, в зоне перехода не было. Хозяин хутора был любезен. В эту ночь он гнал самогон, и Сыроежкину пришлось отведать первача. Разговор с хозяином тоже никаких подозрений или тревог не вызвал. И все же Сыроежкин на этот раз не лег в хате, сказал, что с детства любит спать на сеновале.
Утром начальник польской пограничной стражницы отвез Сыроежкина в пролетке на железнодорожную станцию и купил ему билет до Вильно.
Первые тревожные минуты Сыроежкин пережил уже в Вильно, когда явился в экспозитуру.
— Капитана Секунды нет, он больше здесь не работает, вместо него я, капитан Майер… — сказал Сыроежкину тучный, неряшливый человек — прямая противоположность всегда подтянутому и красивому капитану Секунде. Это вообще было не так уж важно, но, во-первых, Сыроежкин не знал, как ему поступить — отдавать ли пакет. Во-вторых, ему показалось, что капитан Майер разговаривает с ним как-то уж чересчур лениво — не игра ли это? Пока Сыроежкин всячески тянул разговор, рассказывая о том, как он переходил границу, дверь распахнулась, и в кабинет стремительно вошел капитан Секунда — веселый, щеголеватый, пахнущий дорогими духами. Он бросился к Сыроежкину и чуть не обнял его (в этот момент Сыроежкин сунул руку в карман, где был браунинг).
— О! Как хорошо, пан Серебряков, что вы приехали! Здравствуйте, здравствуйте! Могу вас обрадовать, тот ваш знакомый сидит в тюрьме! Он оказался вульгарным жуликом. Видите? Жизнь сама все уточнила, но я сейчас чувствую вину перед вами за тот скверный инцидент. Ну, как дела там в вашей Совдепии?
— А мне сказали, что вы больше здесь не работаете…
— Это правда, пан Серебряков. Я получил назначение в Варшаву и здесь свои дела ликвидирую. Впредь прошу любить и жаловать моего преемника капитана Майера. А он, соответственно, будет жаловать вас. Ну, как там у вас дела?
— Да все так же, капитан. Роемся, как кроты. И ждем своего часа…
— Дождетесь, пан Серебряков! Можете мне поверить. И мы вам крепко в этом поможем. С чем прибыли?
Сыроежкин передал пакет. Капитан Секунда подсел к столу своего преемника, и они стали вместе читать. Это продолжалось долго, они переглядывались и читали снова. Потом разглядывали индексы и служебные пометки, имевшиеся на полях приказа.
— Господин Мухин просил передать вам, — небрежно сказал Сыроежкин, — что эти документы стоили ему большого труда и даже затрат. Но он считал своим долгом предупредить Польшу об опасности.
— Ах, пан Мухин, пан Мухин!.. — с задушевной интонацией сказал капитан Секунда и пояснил своему преемнику: — Есть там у них пан Мухин, вы, наверное, еще будете иметь с ним дело. Учтите — с характером. Со мной он начал с того, что помощь польской разведке назвал грязным делом, которым он заниматься не желает. А теперь вот, пожалуйста… — Секунда показал на фотокопию приказа. — О такой помощи мы могли только мечтать. Я хотел ехать в Варшаву послезавтра, но поеду сегодня же и сам свезу этот документ. Не хотите поехать со мной? — спросил он Сыроежкина.
— Спасибо, пан Секунда. Меня ведь послали только из-за этого приказа. И мне велено еще сегодня вернуться обратно.
— Капитан Майер отвезет вас на границу. Вы можете верить капитану, как мне. А когда он научится стряхивать с воротника перхоть, он станет просто идеальным человеком, — шутил довольный Секунда, хлопая по плечу своего несколько стушевавшегося преемника.
— Вы не взялись бы доставить пакет для господина Философова в Варшаву? — спросил Сыроежкин.
— С удовольствием! — воскликнул капитан Секунда, снова взяв в руки фотокопию приказа о маневрах и внимательно рассматривая ее, вертя перед глазами и так и этак.
— У нас давно не было с вами расчета, а мы так задолжались перед полезными людьми, — довольно нахально заявил Сыроежкин.
Капитан Секунда оторвался от документа и обернулся к Майеру:
— Надо выплатить за два месяца по ведомости номер пять, о которой я вам говорил. И не откладывайте — пока банк открыт, надо получить валюту…
Этой же ночью Сыроежкин вернулся в харчевню Крикмана с тысячью долларов и уверенностью, что по крайней мере в Польше все обстоит по-старому и операцию можно продолжать.
В пакете, который повез в Варшаву Философову капитан Секунда, находились следующие письма:
Дорогой дедушка! Вы, должно быть, удивлены, что от меня столько времени нет никаких писем. Дело в том, что приходится ждать оказии, с которой можно послать. Я устроился пока здесь, у Лени, но скоро отправлюсь на юг, где я нашел своих родственников и где можно погостить и кое-что подработать — не для себя, конечно, а для нашего дела. Как поживают наши друзья? Хочется скорее увидеться со всеми вами, но, к сожалению, здесь столько работы и столько возможностей, что мне отсюда сейчас никак не выбраться, тем более что наш адъютант для здешних дел явно мелковат и его нужно подпирать с обеих сторон. Понимаете?.. Я думаю, что у вас там совсем пропала вера во все. Сужу это по себе, когда я обретался в ваших непролазных болотах. Здесь же я чувствую себя совершенно иначе. Жизнь здесь бьет полным ключом. Работы здесь непочатый край, хотя сама матушка Расеюшка держится для меня таинственно и понять, готова ли она сбросить всадников, я не в силах. Тут нужны такие головы, как ваша. Я верю, что рано или поздно все вы будете здесь, и мы вместе сдвинем камень, уже повисший над пропастью.
Обнимаю вас, дедушка, не сердитесь за прошлое и думайте о будущем.
Уважающий Вас Серж.
Р. S. Проследите, пожалуйста, чтобы мое письмо отцу попало как можно скорее, и удержитесь от распечатывания его, там о вас ни слова. Не сердитесь за эту просьбу, но мне было бы неприятно это. И отцу, я думаю, тоже…
Дорогой наш отец! Здравствуйте нам на радость и на надежду!
Прямо не знаю, с чего начать, да и не мастер я на письменность, как вы знаете… Наверно, адъютант шлет вам обо всем подробные письма. И его свояк тоже, наверно, мастер марать бумагу. Оба они тут играют из себя фигуры, но сдается мне, что в соседнем, интересующем нас доме цену им уже знают. Мне показалось, что разговаривают с ними только в силу необходимости. На заседаниях, на которых мне довелось быть, в частности на очень важных, оба свояка городят глупость, мне пришлось дважды их поправлять. Представляете, до чего дошло — я стал оратором!
Но все это издержки производства. А производство, дорогой отец, громадное, масштабное и будущее имеет историческое. Я чего боюсь — что свояки шлют вам письма о каких-нибудь непонятных им частностях, а общую картину не рисуют. И я этого тоже сделать не в силах. Но скажу: соседний, интересующий нас в смысле покупки в собственность дом — это фактически небоскреб в сорок этажей, как в Америке. Жителей в нем не счесть. И что ни квартирант, то фигура. Много живет военных, ученых и прочий ценный люд. В доме же сейчас назревает полный разлад, с которым нынешние хозяева дома справиться явно не могут. В этом главное, так как я его понял, хотя подсказывать вам ничего не смею. И поскольку я человек дела, то на днях я еду на юг и вернусь оттуда с полной мошной для дела нашего, что сыграет свою роль и в возможной покупке соседнего дома, а то его хозяева очень дают понять, что мы нищие, так мы им покажем, что мы за нищие.
За меня не волнуйтесь, меня сам бог бережет — вы это знаете и не раз уже проверили в деле.
Смею обнять вас и прижать к своему верному сердцу.
Сын Серж.
После возвращения Сыроежкина Артузов, Пузицкий и Федоров приняли решение немедленно начать последнюю атаку на Савинкова.
Оставалось получить окончательное «добро» от Феликса Эдмундовича Дзержинского. Но совершенно неожиданно он предложил сделать в операции минимум двухнедельную паузу.
— Давайте поразмышляем о том, как чувствует себя сейчас господин Савинков, — говорил Дзержинский, поглядывая на явно расстроившихся товарищей. — Возьмем за исходное, что операция развертывается удовлетворительно и наша конспирация нигде не дала течь. Это значит, что Савинков смотрит на события так, как того хотим мы, то есть он верит в существование «ЛД» и она нужна ему как воздух. Это действительно так, иначе он не послал бы в Россию Павловского. Если бы этот вопрос был для него менее важен, он послал бы еще одного Шешеню. Не забудем, что Павловский послан перепроверить положение в Москве. Но проверка вызвана не тем, что у Савинкова возникло какое-то конкретное подозрение, просто он всегда был сверхосторожным. Теперь он ждет от Павловского сообщений и последнее его письмо уже получил. Ничего подозрительного Павловский не сообщает, он пишет, что его окружает деловая и боевая атмосфера, по которой он так истосковался, сидя в заграничном болоте. Более того — атмосфера пробудила в нем старые его инстинкты, и он рвется на юг делать эксы. Таким образом, Павловский не только письмом, но и своим поведением подтвердил всю ситуацию с «ЛД». Он не мастак в политике и политиканстве, но даже ему стало не по душе наблюдать, как беспомощно барахтаются Шешеня и его люди перед лицом такой перспективной возможности, как «ЛД». И как человек дела, Павловский решил подправить положение НСЗРиС хотя бы деньгами. А это он действительно может и умеет. Наверно, Савинков против того, чтобы Павловский сейчас лез в эксы, но, увы, он не может сегодня же позвонить по телефону в Москву и отменить решение Павловского ехать на юг. Он знает, как медленна почта, имя которой «оказия». Наконец, по-человечески он понимает Павловского и не собирается слишком осуждать.
Дзержинский, заложив руки за спину, обошел вокруг стола, за которым сидели чекисты, и остановился перед висевшей на стене фотографией Розы Люксембург. Он внимательно смотрел на портрет и молчал. Все ждали. Потом он прошел еще один круг — он думал сам и давал возможность подумать всем. Затем продолжал:
— Пошли дальше, товарищи… Савинков послал Павловскому приказ приехать за ним в Париж. Приказ до сих пор не выполнен. Почему? Во-первых, все то же: Савинков знает, что такое оказия, и может предполагать, что его приказ и последнее письмо Павловского разминулись в пути. Здесь, мне кажется, обнаруживается один наш досадный просчет: мы на оказию Москва — Париж положили в среднем десять дней — это очень мало. Я уверен, что Савинков в обычной своей связи с Россией наверняка привык к оказиям куда более медленным… Итак, первая причина невыполнения Павловским приказа Савинкова в том, что приказ до него еще не дошел. Вторая — Павловский мог не выполнить приказ, считая его неразумным. Причем самое интересное, что такое объяснение мог дать скорее сам умный Савинков, чем исполнительный Павловский.
По его письму Савинков может судить о том, насколько ему, находящемуся в России в бурной атмосфере действия, не с руки снова все бросить только для того, чтобы привести сюда за ручку Савинкова. Об этом Савинков не может и подумать, но, будучи сверхосторожным, он может не торопить Павловского и ждать, пока последний совершит экс и, уже не связанный делами в России, приедет за ним с полной мошной денег. Так почему же я считаю, что до получения Савинковым новости о ранении Павловского должно пройти время, которое будет работать в нашу пользу? Он должен прийти в такое состояние, чтобы, куда он взгляд ни кинул, везде бы ему мерещилась Москва. Он должен быстро дозреть на солнце нетерпеливого ожидания.
Дзержинский вернулся к своему столу и, склоняясь над ним, читал что-то на узкой полоске бумаги.
— Ну конечно же! Конечно! — воскликнул он, вслух продолжая какой-то внутренний спор с собой. — Это не так уж сложно понять. Поставьте себя на место Савинкова. Поставили? Письма от Павловского и другие идущие к вам материалы рисуют радужную картину положения дел в России. Вы об этом помните каждый день. И каждый минувший день для вас — это день, потерянный там, в России, где без вас неопытный Шешеня и даже Павловский, как говорится, ломают дрова. А меж тем вы каждый день думаете еще и о том, что решение вопроса о «ЛД» — дело вашей жизни и смерти. Организации НСЗРиС в России разгромлены. Осталась разменная мелочь. Вы это знаете. Но этого точно пока не знают ваши хозяева и покровители из французской, польской, американской и английской разведок. И все же рано или поздно они неизбежно узнают, что вы генерал без войска. «ЛД» для вас — панацея от всех бед. И кроме всего, продление вашей политической биографии. А дни идут. Павловский где-то на юге, наверное, уже совершает свой экс. Шешеня беспомощно барахтается в окружении непосильных ему умных лидеров «ЛД». Фомичев на этом фоне становится чуть ли не вождем. Черт знает что! А дни идут, идут, идут, и ничего нового вы не узнаете. И уже тревожатся поляки — после получения такого важного приказа у них аппетит разгорелся, они хотят дальнейшего уточнения вопроса о таинственных и грозных маневрах: в чем дело, господин Савинков, почему ваши люди не подают признаков жизни? А вы ничего не можете ответить и показать…
Он у нас должен подольше повисеть на собственных натянутых нервах. И когда пройдут уже не дни, а целые недели, тут-то и появится Федоров, у которого в одной руке будет ультимативная постановка вопроса о приезде Савинкова в Россию — и это вопрос огромный, прямо исторический, — а в другой руке у Федорова будет новость о ранении Павловского — подумаешь, событие на фоне того главного! И не убит же, а только ранен. Даже сам об этом пишет… И тогда все запланированное нами сработает с двойной силой, ибо оно ляжет на накаленное ожиданием терпение Савинкова…
Мысль Дзержинского была железной по логике, психологически точной, и никто не стал возражать.
Нелегким делом оказалось объяснить отсрочку выезда в Париж Фомичеву. Ему сказали, что Мухин схватил испанку и ехать не может.
— Это его дело! — кричал Фомичев, подозрительно глядя на Шешеню. — А я должен выехать завтра!
— Нельзя, — отвечал Шешеня. — И если уж ты хочешь знать всю правду, Мухин вполне здоров. Больна — граница, с нашей стороны проводятся какие-то маневры, идти нельзя.
Пришлось специально для Фомичева изготовить еще один экземпляр в свое время доставленного полякам приказа о маневрах. Шешеня уговорил его использовать время для составления письменного доклада Савинкову о положении всех дел в России. Фомичев подумал, что явиться к вождю с таким докладом — дело эффектное, и засел его писать…
Павловского десять дней не вызывали из камеры. Чего он только не передумал и в конце концов нашел два объяснения: чекисты почему-то оставили свою затею против Савинкова или просто он им больше не нужен, и первый же вызов из камеры будет означать для него смерть.
Но на одиннадцатые сутки его доставили в кабинет Пиляра, и началась привычная диктовка. День был пасмурный, и Пиляр зажег настольную лампу. Пока Павловский писал, он прохаживался за его спиной, задерживаясь на мгновение у окна, за которым была мокрая от дождя глухая каменная стена, а над ней — низкие, быстро летящие тучи…
— Теперь изложите своими словами мысль заключительную, такую… — говорил Пиляр тоном учителя. — …по общему мнению, в России так сложилась обстановка, что приезд Савинкова сюда мог сыграть историческую роль. Ясно? Пишите…
Павловский подумал и начал писать:
«…капитал есть… но нужен мудрый руководитель, т. е. вы… Все уж из состава главной конторы привыкли к этой мысли… и для дела ваш приезд необходим… Я, конечно, не говорил бы этого… не отдавая себе полного отчета в своих словах. И за ваше здоровье и за успех торговли на Ярмарке во главе с вами я спокоен… а потому буду тихо лежать в постели, ощущая вас здесь…»
Павловский старательно писал, как школьник, склонив набок голову. Но Пиляр вдруг почувствовал, что с полковником что-то происходит. Он уронил перо, рука его соскользнула со стола и бессильно повисла. Пиляр быстро подошел к нему. Павловский сидел с закрытыми глазами, и возле висков у него шевелились вспухшие желваки.
— Вы что, устали?
Павловский медленно открыл глаза, и Пиляр увидел в них безысходную ненависть.
— Я не устал.
— Но письмо как раз кончено, и сегодня вы мне больше не нужны.
Пиляр уже хотел вызвать конвой, но задумался. Обычно он не сразу просил Павловского подписать письмо, а предварительно вместе с шифровальщиками тщательно его исследовал, нет ли в нем каких-нибудь условных вставок или знаков. А сейчас он, неожиданно для себя, вдруг предложил Павловскому тут же подписать письмо. Словно чувствовал, что больше ему говорить с Павловским не придется…
Павловский вернулся в камеру и ничком упал на жесткую койку. В висках у него стучало гулко и часто, отдаваясь тупой болью в сердце. Да, теперь он был уже твердо уверен, что чекисты решили выманить Савинкова из Парижа, он понимал, конечно, что письмо, которое он только что подписал, может сыграть в этом решающую роль. Он предал своего вождя окончательно и бесповоротно, и никакого пути назад у него нет.
Дзержинский говорил Павловскому, что Савинков виноват перед ним, ибо вовлек его в трагическую авантюру. И если еще вчера Павловский мог утешить себя такой мыслью, сейчас он ее решительно отбрасывал.
В это время Пиляр просматривал написанные сегодня письма и в одном из них обнаружил пропуск слова. Смысл письма от этого не изменялся, и наверняка такой пропуск в тексте, придуманном не Павловским, не мог быть условным сигналом, но педантичный Пиляр, который считал своим долгом сделать Павловского не только послушным, но и точным исполнителем его воли, решил вызвать Павловского из камеры и заставить его переписать письмо…
Павловский все еще лежал ничком на голой деревянной койке, когда щелкнул замок и дверь в его одиночную камеру открылась.
— Павловский — на допрос! — объявил дежурный.
Послушание у Павловского уже стало привычкой — он вскочил с койки, сцепив руки за спиной, вышел из камеры и, отойдя к противоположной стенке тускло освещенного коридора, стал ждать, пока дежурный запрет дверь.
В тюремном коридоре ни души, и его даль терялась в сумраке. Павловский повернулся к лязгавшему ключами дежурному и снова увидел… расстегнутую кобуру, из которой выглядывала рукоятка нагана.
Все дальнейшее произошло буквально в несколько секунд. Звериным прыжком Павловский ринулся на дежурного, выхватил из его кобуры наган и выстрелил ему в голову. Затем он побежал по коридору туда, где должен быть выход во двор. Из бокового коридора, услыхав выстрел, выбежал боец охраны. Павловский сбил его с ног и побежал дальше. Впереди другой боец начал перекрывать коридор сдвижной решетчатой дверью. Приблизясь к нему шагов на пять, Павловский выстрелил ему в живот, и тот сел на пол с мгновенно побелевшим лицом. Павловский начал раздвигать еще не сомкнувшиеся полотна решетчатой перегородки. В это время еще один конвойный — он находился в темном дальнем конце коридора, и Павловский его не видел — поднял винтовку и, поймав в прорезь прицела лоб Павловского, спокойно, как его учили на стрельбищах, не дергая, плавно нажал спусковой крючок. Павловский повис на решетчатой двери, ухватившись за нее руками…
Федоров и Фомичев выехали из Москвы вместе. Их торопили, и у Фомичева не могло возникнуть и мысли еще раз повидать Павловского. Только уже в поезде, ожидая, когда он тронется, провожавший Фомичева Шешеня сказал ему, что положение Павловского по-прежнему тяжелое, но врачи верят, что он выкарабкается. И они договорились, что Савинкову состояние Павловского Фомичев обрисует несколько оптимистичнее.
В Варшаве их встретил Шевченко. Держался он как-то странно — если можно так выразиться, был раздраженно вежлив. Пока ехали с вокзала на извозчике, он задавал ничего не значащие, ненужные вопросы о погоде в Москве, как доехали, и ответов Фомичева явно не слушал.
Варшава нисколько не изменилась и снова удивляла Федорова своим ярким и беспечным видом. Уличная толпа по случаю солнечного летнего дня была вызывающе пестрой и веселой.
— Да, Евгений Сергеевич, — возбужденно говорил Фомичев. — Варшава и ваша жизнь тут — это вам не Москва.
— Каждый делает свое на своем месте, — ответил Шевченко, и Федоров перехватил взгляд его злых серых глаз.
Вскоре они уже сидели в редакторском кабинете Философова. Здесь, как и в других комнатах редакции, обстановка была бедная, стены обшарпанные, потолки в пятнах. И сам Философов выглядел совсем не так, как в прошлый раз, — его лицо казалось опухшим, неухоженная бородка топорщилась клочьями, и он все время трогал ее рукой.
— Ну, что у нас нового? — с несколько наигранной бодростью спросил Философов.
— У меня для вас ничего нового нет, — ответил Федоров. — Только просьба — помочь мне как можно скорее отправиться в Париж.
— А у меня новость черная, — тихо проговорил Фомичев. — Во время проведения экса тяжело ранен Сергей Эдуардович Павловский.
Глаза у Философова округлились, и он беспомощно смотрел то на Фомичева, то на Федорова, то на Шевченко.
— Новость очень черная, Иван Терентьевич, — сказал Шевченко с усмешкой и каким-то непонятным подтекстом.
— Павловский ранен… боже мой… — прошептал Философов. — Но неужели его нельзя было остановить?
— Кто мог остановить Павловского? Да что вы, Дмитрий Владимирович! — взмолился Фомичев.
— Да, да, понимаю… понимаю… — забормотал Философов, морщась как от зубной боли, и вдруг, вскинув глаза к потолку, громко спросил: — Но кто скажет об этом Борису Викторовичу?
— Да подождите вы… — брезгливо остановил его Шевченко. — Где он сейчас? В каком состоянии?
— Я видел его, — тихо начал Фомичев. — Он лежит в квартире одного известного хирурга, нашего человека. Вид у него, конечно, неважный. Его изнуряет температура, была угроза гангрены. Все-таки две раны, легкое прострелено. Но он довольно бодр. Обсуждал с нами дела. Собирается скоро встать…
— И снова вместо политической борьбы начинать свои эксы… — иронически добавил Федоров. — Имейте в виду, господа, что по поводу этой печальной истории я везу Борису Викторовичу самый решительный протест нашей организации.
— Да подождите вы с протестами! — грубо врезался Шевченко. Было видно, что он разозлен до крайности, но только не понятно, на кого.
Федоров встал и отошел к окну, давая понять, что он выбыл из этого разговора.
— Значит, вы его видели? — спросил Фомичева Шевченко. — И вы твердо уверены, что он тяжело ранен?
— Ну, знаете ли, Евгений Сергеевич! — с бессильным возмущением ответил Фомичев. — Это уже просто невыносимо. Бога побойтесь, если больше никому не верите.
Все долго молчали. Потом Философов серьезно и даже грустно сказал:
— Надо знать, что такое Павловский для Бориса Викторовича, чтобы понять, как эта история осложняет все дело, над которым мы бьемся.
— Борис Викторович после этого может вообще отказаться вести переговоры, и я его пойму… — сказал Шевченко.
— Ну что ж, тогда мы по крайней мере узнаем, — ответил Федоров, не отворачиваясь от окна, — что доверчиво имели дело с нервными дамами, а не с политическими деятелями, умеющими трезво оценить случай.
— Вы не знаете, что для Бориса Викторовича Павловский! — повысил голос Шевченко, но Федоров перебил его:
— А нас интересует, что для господина Савинкова Россия! И только это!
— Господа, зачем мы думаем за Бориса Викторовича и гадаем на кофейной гуще? — примирительно сказал Фомичев. — Господин Мухин сам сообщит все Борису Викторовичу и сам увидит, как он будет реагировать.
— Я уже сказал, что говорить с господином Савинковым о Павловском не собираюсь, — возразил ему Федоров и обратился к Философову: — Могу я сегодня выехать в Париж?
— Да, безусловно. Ваш паспорт давно ждет вас во французской миссии. Но вот Иван Терентьевич еще не оформлен…
Ни сам Философов, ни Шевченко ехать в Париж и не помышляют. Поэтому сразу речь идет о Фомичеве. Ну конечно же! Он свидетель беды и виделся с раненым Павловским, он должен обо всем этом рассказать Савинкову. Стряхнув рассеянность, Философов добавил:
— Задержка вашего выезда может произойти только разве из-за Ивана Терентьевича.
Федоров рад — снова все идет как по маслу, Фомичев ему в Париже нужен крайне, от его свидетельства зависит достоверность всей истории с Павловским.
— Поедет ли Фомичев или вы, мне все равно, — обратился он к Философову. — Мне только хочется, чтобы о чуждых мне делах Савинков узнавал не от меня. Словом, по-моему, должен поехать тот, кого можно быстрее оформить…
Теперь Федоров уверен, что и Философов и Шевченко сделают все, чтобы срочно получил документы именно Фомичев. Но надо еще позлить Шевченко, хорошо бы вывести его из себя, чтобы он открыто выложил свои подозрения в отношении Павловского.
— Вы единолично решили, что едет Фомичев, — сказал Федоров. — Но мне показалось, что господин Шевченко…
— У меня достаточно обязанностей здесь, — огрызнулся Шевченко.
— Тогда не будем задерживать господина Шевченко, — сказал Федоров, смотря на часы. — И может быть, он займется оформлением документов Фомичева, а заодно получит и мои.
Философов просительно и растерянно смотрит на Шевченко, и тот быстро выходит из кабинета.
— Напрасно вы с ним так, — сказал Философов. — Он, знаете, честный, преданный делу человек, прекрасный работник, но история с Павловским буквально сбила его с ног…
— Да что вы, ей-богу, Павловский, Павловский, Павловский! Речь идет об истории нашей с вами России! России! Павловский — это досаднейший эпизод, и хватит с ним… Я еду к господину Савинкову с ультиматумом: или мы начинаем, наконец, действовать вместе с полной его ответственностью за все наши общие дела, или мы расходимся в разные стороны.
— Борис Викторович не любит ультиматумов, — предостерегает Философов. — Это может вывести его из равновесия.
— Послушайте, Дмитрий Владимирович, и ради бога не обижайтесь, — Философов видит в черных глазах Федорова подлинную взволнованность, — но вы все тут, очевидно, перестали чувствовать Россию как народ, которому вы служите и перед которым вы в ответе за каждый свой шаг. Как могут быть поставлены в один ряд такие понятия, как любовь к России и любовь к какому-то Павловскому или нелюбовь к ультиматуму как форме изложения? Если руководство нашей организации посылает меня с требованиями ультимативного порядка, то это не игра с целью взять кого-то на испуг — это требование всей обстановки, времени и исторических задач, которые мы решаем. Поймите вы это и, если можете, предупредите об этом господина Савинкова. Ведь если он выбросит меня с нашим ультиматумом на улицу, я буду только благодарен судьбе за то, что она помогла нам раскрыть заблуждения человека, которому мы собирались довериться…
— Да, да… Что касается меня, то я понимаю… понимаю… — отвечал Философов, теребя бородку. — Но эта история с Павловским для всех нас страшный удар.
— А я вам повторяю, что у вас, кроме Павловского, кроме нервов, есть еще Россия! — воскликнул Федоров обиженно.
Некоторое время они молчали.
— Какое положение сейчас у вашей газеты? — деловито спросил Федоров.
— Материальное?
— Меня интересует главное: здесь, за границей, газета ведет какую-нибудь полезную работу среди русских? Не обижайтесь за резкость, но за моим вопросом снова стоит Россия.
— Конечно, газета приносит свою пользу, информирует русских, вселяет в их души надежду и веру, разоблачает тех, кто хочет вернуть русским монархию, и так далее. Мы разжигаем ненависть к большевикам.
— Так, достаточно, — перебил его Федоров. — Ваша газета, Дмитрий Владимирович, должна выходить для русских в России. Да, да, мы ставим вопрос о переводе туда редакции и о создании там своей полиграфии. Тираж газеты должен стать в самое ближайшее время тысяч двести. Да! Дмитрий Владимирович, так записано в решении ЦК «ЛД» — двести тысяч! Для этого мы уже имеем все, даже бумагу! ЦК «ЛД» полностью согласился с вашей критикой наших изданий, но он поставил вопрос в плоскость наилучшего решения данной проблемы. И мы хотим просить господина Савинкова, чтобы он отпустил вас в Россию вместе с вашим опытом и вашими знаниями пропагандного дела. Как вы на это посмотрите?
Еще бы Философову не хотелось встать во главе такого большого дела и почувствовать, наконец, свою причастность к историческим делам в России! Но он, никогда не отличавшийся храбростью, хотел бы ехать в Россию, когда там уже будет покончено с большевиками.
— Я человек дисциплины, — ответил он уклончиво. — Союз и наш вождь прикажут, и я моментально упакую чемоданы…
На другой день утром Федоров и Фомичев выехали в Париж.
Наконец и я дождался того, что всегда случается после слишком большого везения.
Я всегда удивлялся — как это меня еще земля держит?
Последняя торговая операция не удалась; мы понесли небольшие убытки. К счастью, особо тяжелых по качеству потерь мы не понесли, и Ярмарка, я уверен в этом, пополнит наши временные убытки с лихвой. Одно мне неприятно — поездка на эту последнюю неудачную экспроприацию приковала меня к постели. Я заболел, начал было поправляться, но тут какое-то осложнение с сухожилием, и врач говорит, что придется проваляться долго. Такая бездеятельность еще хуже, чем соответствующая для меня смерть.
Все это очень печально, так как это не только нарушает мою работу здесь, но и не дает возможности ехать к вам лично. Во всяком случае, И.Т. и А.П.[34] передадут все это вам на словах, и, я думаю, они все сделают без меня так же, как и я. В осторожности, умении А.П. я уверен так же, как и в себе, что вы от этой случайной замены ничего не потеряете.
Самое главное — страшно досадно, что я временно выбыл из строя и прикован к кровати в самое нужное время. Но и лежа я, пожалуй, сумею вместе с ОРЦ[35] достаточно противодействовать «активистам». Хотя все это меры временные — капитал есть, но нужен мудрый руководитель, т. е. Вы.
Все уж из состава главной конторы привыкли к этой мысли, и для дела Ваш приезд необходим. Я, конечно, не говорил бы этого, не отдавая себе полного отчета в своих словах.
И за Ваше здоровье и за успех торговли во главе с Вами я спокоен, а потому буду тихо лежать в постели, ощущая Вас здесь.
А.П. говорил мне о том, что Вы подробно расспрашивали и интересовались членами ОРЦ. Во главе до вашего приезда стоит Ваш зам Н.[36] — человек очень серьезный, осторожный, со здравым смыслом и очень сильной волей. Работал раньше в фирмах, подобных нашей, с самого начала гражданской войны. Привык к большим масштабам — залог этого наша работа в настоящем.
Конечно, у него нет того, что есть у Вас.
Интересен его подход к фашизму, так как его взгляд отражает большинство взглядов членов фирмы — признает классический фашизм и отрицательно относится к разрозненному фашизму — ширме монархических выступлений.[37]
Н. прошел все войны, много раз ранен, единственный его недостаток — чрезвычайно нервен и чрезмерно решителен.
Что касается А.П., то Вы его сами знаете лично.
К А.П. я стал относиться в тысячу раз лучше, и единственно у него я научился здесь многому — выдержке и т. п.
Чтобы поехал к Вам он — настоял я, — если бы Вы с ним… — я спокоен. Хотя он меня, видимо, недолюбливает. Еще за то… наверно.
И.Т. отчасти приспособился к работе, в дальнейшем предлагаю его перебросить на юг.
Ну, дорогой отец, всего доброго, всего хорошего. К Вашему приезду надеюсь встать на ноги. Кстати, кредит обеспечен. Меры к удобству в поездке приняты. Горячо любящий Вас сын С…
Дорогой дедушка!
Записку Вашу получил.
Маленькая неудача, но кредит, конечно, восстановим. Самое досадное, что временно выбыл из строя и не смог ехать сам.
Посылаю И. Т. и А.П.[38] к отцу; они выполнят все, что нужно для его приезда.
Все готово. Кредит обеспечен.
Болезнь прошу держать от всех в секрете. К приезду отца надеюсь поправиться.
Посылаю доллары.[39]
1924 г.
Сергей.
Маленькая неудача, дорогой друг, пошел по Вашим стопам. Вы потеряли палец, я же, говорят врачи, не потерял ничего. Хоть сам и не смог поехать к Вам, надеюсь, что Вы приедете ко мне.
Посылаю вместо себя А.П. и И. Т. Подробности у А.П. и в письме отцу.
Жму руку. Ваш С…
Привет Л. Е.[40]
1924 г.
Сергей.
Глубокоуважаемый друг!
Второе письмо мое к Вам омрачено вестью о болезни Вашего сына. Для нас эта тяжесть успела уже изгладиться — вначале мы не знали степени серьезности болезни и, получив первые сведения, ожидали худшего.
Конечно, нам неприятно, что мы не смогли уберечь Вашего сына, но он сам в данном случае считает себя справедливо наказанным — постель для него наихудшая пытка.
Резюме — Вашему сыну повезло еще раз, и Вы должны при встрече сделать ему жесткое внушение.
Теперь о новых положениях в нашем торговом деле. В течение 2-х последних недель мне удалось утихомирить многих буянов. Но это меры временные. Необходимы коренные перестройки, необходимы твердые рулевые, определенная цель (конечная) и план на ближайшее будущее.
Еще более необходима точная обрисовка нашего политлица (в целом). Персонально мы ясны, но широкая масса (низы) требует чистки и ретушевки.
Ни застоев в работе, ни нервности допускать нельзя — второго у нас нет, но первое есть. (Если бы не было застоя, искусственно нами вызванного, было бы гораздо хуже.)
Быстрое проведение в жизнь Вашего решения, т. е. руководство нашей работой на месте, хотя бы в течение одного-двух месяцев, мы считаем блестящим выходом из положения (мы — это я, Ваш сын и еще несколько человек, знающих Ваше отношение к нам), ибо, повторяю, ресурсы и надежды на солидное торговое будущее с каждым днем улучшаются. Я придумал эту фразу и знаю ее правоту. Дальнейшие выводы для Вас излишни, Вы, я уверен в этом, видите их лучше меня.
Итак, жму еще раз мысленно Вашу руку (надеюсь, что мысленно в последний раз).
А.П. и И.Т. доложат о наших торговых делах.
Всегда и всюду Ваш (подпись).
1924 г.
…Сообразуясь с Вашими пожеланиями и с собственным разумением своей ответственности перед нашим священным движением, я, не считаясь с довольно большим риском, совершил инспекционно-осведомительскую поездку по России с конечным направлением на юг, которая к концу была омрачена и фактически прервана трагическим происшествием с П. Отлично понимая и разделяя Ваше волнение, начну с последнего.
Опрос осведомленных лиц показал, что ошибки в выборе для экса поезда не было, т. к. вооруженные военные и гражданские люди могли оказаться в любом поезде. Расстановку сил также следует признать правильной: 6 человек во главе с надежным и опытным человеком от С.-Гирея ехали в поезде, а 23 человека, все на конях, во главе с П. ждали поезд в условленном и, замечу, хорошо выбранном месте.
Первая ошибка допускается группой, ехавшей в поезде, — к моменту остановки поезда на условленном месте эти люди оказываются в пяти вагонах от вагона, в котором находился артельщик с деньгами, предназначенными как предмет экса. Пока они пробивались к вагону с артельщиком, уже поднялась тревога, в результате чего они были встречены выстрелами, еще не достигнув цели… В это время был убит человек С.-Гирея, и группа, оставшаяся без вожака, фактически распалась, а двое бежали. Между тем люди, руководимые П., оказались в положении, когда они не могли вести уверенный огонь, т. к. боялись поразить своих. Тогда П. проявил присущую ему храбрость: оставив коня, он вошел в поезд и по вагонам, с одним наганом в руке, пошел к месту, где шла перестрелка, чтобы принять руководство боем. Остальные его люди разбились на три части, две из которых направились в начало и конец поезда, а третья осталась в районе вагона-цели, ожидая сигнала П. атаковать цель.
Однако П., еще не доходя до вагона с артельщиком, был дважды тяжело ранен — в ногу в области паха и в грудь. Но у него хватило сил выбраться из вагона и свалиться на насыпь, что было замечено людьми его группы, которые немедля бросились к нему, подобрали, и четверо, взяв его на коня, повезли от места событий. Одновременно с этим машинист паровоза, который не был взят под контроль (ошибка П.), дал гудок и повел поезд к Ростову. Оставшиеся в живых люди из группы, находившиеся в поезде, еле успели выпрыгнуть, оставив одного убитого в поезде…
Трудно мне описать словами мою тревогу и боль, и единственно, что несколько меня успокоило, это теперь уже уверенность, что П. выздоровеет и вернется в строй.
Примечание автора романа:
Приводить этот доклад полностью я не нашел нужным. В нем двадцать одна страница густого машинописного текста и очень много повторений и всяких пустопорожних и неинтересных рассуждений Фомичева о внутреннем положении Советской России, о борьбе с большевиками и т. п.
Дзержинский был прав — Савинков нервничал оттого, что не имел новых известий из России. Почти каждый день звонил по телефону в Варшаву, спрашивал, нет ли чего-нибудь нового. Когда он слышал все то же «пока все по-старому», его охватывала дикая ярость, и он торопливо прощался со своим далеким собеседником, иногда все же успевая прорычать в трубку что-нибудь вроде «безобразие», «саботажники». Потом ему бывало стыдно своей ярости, он отлично понимал, что от Философова и Шевченко ничего не зависит и что у него нет никаких оснований подозревать в саботаже Павловского, Фомичева или Шешеню. Он понимал, что нервы у него не в порядке, и оттого нервничал еще больше. А именно это и имел в виду Дзержинский, когда, предлагая устроить в операции паузу, говорил, что будет весьма полезно для дела, если Савинков вдоволь повисит на собственных нервах.
В пору больших тревог Савинков начинал бояться одиночества. А сейчас тревога не оставляла его ни на минуту. Ночью он просыпался от острого тревожного чувства опасности и потом долго не мог заснуть, снова и снова обдумывая свои дела. Никому еще об этом не говоря, он уже решил для себя, что его поездка в Россию неизбежна, и последнее время его непроходящей тревогой было то таинственное, неведомое, что ждало его в России. А сказать яснее — это был страх перед Россией, сознаться в котором он не мог без стыда даже перед самим собой. Ведь всю свою деятельность последних лет он не раз публично называл проламыванием двери в Россию к ждущему его народу…
На днях он попросил в банке справку о состоянии текущего счета своего союза и ужаснулся, узнав, сколько денег уже израсходовано. Главные пожиратели средств находятся, конечно, в Варшаве. Савинков знает, что выпуск газеты всегда стоит больших денег, особенно если эта газета — предприятие не коммерческое, а политическое. Знает он, что еще больших денег стоит пусть нищенская, но все же поддержка живущих в Польше русских эмигрантов, которые являются главным резервом его организации. За последнее время в Россию заброшено около двухсот агентов, подготовленных для ведения разведки, для совершения диверсий и террористических актов. Это тоже стоит немалых денег, но экономить на таком деле недопустимо.
Так или иначе, а деньги ушли и каждый день уходят, а он не может появиться в России без средств и оказаться там на чьем-то иждивении. Ни за что! Но как остановить утечку последних денег? Может, уже сейчас прекратить выпуск газеты? Тем более что Москва сама изъявила желание взять газету на свое попечение. Или, может быть, прекратить выдачу ссуд людям резерва, объявив о предстоящей в скором времени переброске их в Россию?
Но как бы ни старался Савинков думать, что сейчас его тревожит отдельно взятый финансовый вопрос, на самом деле и эта его тревога была о том же, о самом главном — о его переезде в Россию. Это было то состояние, о котором говорил Дзержинский, — надо сделать так, чтобы, куда он ни кинул взгляд, везде бы ему Москва мерещилась.
Все чаще со злобой думает он о своей зависимости от французов, от англичан и даже от каких-то поляков. Странным образом забывая, что именно эта его зависимость и кормит и держит его на поверхности все последние годы, он вдруг начинает думать, что же он за вождь великой России, если покорно сидит в кармане у иностранных держав и обязан служить им с не меньшим рвением, чем самой России? Но когда же рвать эти цепи? Сейчас? Ни в коем случае! Без их помощи он может не добраться до Кремля, и тогда с ним будет покончено раз и навсегда…
Вчера он позвонил Гакье, решил еще раз убедиться, что Франция не оставила его, — он словно не замечал, что Францией он называет всего лишь ее разведку. Но Гакье, узнав, что у Савинкова ничего особо важного к нему нет, ответил любезно, что он совершенно не располагает временем.
Черт их знает, этих французов! Если верить их газетам, то в русском вопросе главную ставку они делают на монархическую эмиграцию, на бездарных генералов и подонков с княжеским званием, которые к России имеют меньше отношения, чем к княжеству Монако. Но одновременно исправно переводят деньги и на его счет… Неужели они легкомысленно ставят сразу на двух лошадей?
Иметь дело с англичанами все-таки лучше. Правда, Рейли говорит о своих лондонских хозяевах, что они отвратительные лицемеры и хороши с вами, пока дела идут хорошо. Но они палец о палец не ударят, случись с вами беда, просто сделают вид, что и знать вас не знают. Рейли не раз хвалил Савинкова за то, что он не полагается на одну Англию… И все же англичане не легкомысленны, как французы. Особенно в политике.
Впрочем, может, прав Деренталь — надо всех их поменять на одну Америку? Он говорит, что сейчас одна только Америка знает, чего хочет и чего ждет от будущего. В Европе-де началось послевоенное ожирение, которое мешает дальнозоркому рассудку. Америка зря и доллара не израсходует, но если уж она дает деньги, то, значит, она твердо верит в предприятие. Деренталь даже позволил себе сказать: «Если бы Америка вложила деньги в наше дело, он бы вдвойне поверил в нашу скорую победу…»
Тревога, тревога… И все острее пугающее чувство одиночества. Раньше в такие минуты на Савинкова особенно благотворно действовал Павловский — неизменно спокойный, невозмутимый и неуязвимый, он, как громоотвод, брал на себя и гасил все его тревоги. И ведь не словами делал это, а черт его знает чем — белозубой улыбкой своей, что ли?..
Сегодня суббота. Савинков хотел было пригласить Любовь Ефимовну и Александра Аркадьевича провести вечер в «Трокадеро», но передумал. Последнее время разговоры с Деренталем кончались, как правило, ожесточенными спорами, если не перебранкой. Не рассеет его тревоги и Любовь Ефимовна. Когда он видит ее темные, грустные теперь глаза, она становится еще одной его тревогой — он не знает сейчас, любит ли он ее, нужна ли она ему. А она ждет…
Нет, и сегодня ему лучше побыть одному. Когда бродишь по улицам, хорошо размышлять, а еще лучше, наблюдая улицу, уходить от собственных тревог. У него даже есть своя тайная игра — бродить по Парижу и смотреть на жизнь легкомысленными глазами французского буржуа, придумывать биографии людям, которых он видит на улице. Может, со временем он напишет такую книгу — «Париж легкомысленными глазами французов»…
Играть, или думать о будущей книге, или просто бродить — все равно, лишь бы оторваться, пусть ненадолго, от мира тревог. По узенькой темной улочке Савинков вышел на крохотную площадь, которая была образована фронтоном двухэтажного дома, как бы вдавленного углом внутрь. В центре образовавшейся треугольной площади находился повторяющий форму площади скверик с погнутой железной оградой, обнимавшей старый каштан. Почти всю остальную часть площади занимал большой черный автомобиль, взглянув на который Савинков подумал: как это ему удалось въехать сюда?
Его взгляд задержался на номере автомобиля — да это же машина американца Эванса! Савинков подошел ближе и узнал спавшего на своем сиденье шофера-американца. В этот момент с грохотом открылась дверь в какое-то подвальное заведение, и оттуда вместе со звуками скрипки и пианино на улицу выкатилось человеческое тело. Дверь захлопнулась. Человек, кряхтя и ругаясь, встал на ноги и упрямо направился обратно.
Савинков обогнал его и вошел в кабачок. Помещение было узкое и длинное, сквозь табачный дым и кухонный чад не разглядеть, что там, в зале, за буфетной стойкой. Савинков медленно шел вдоль стойки и, чуть привыкнув к сумраку, увидел невероятное — за маленьким столиком сидел и смотрел на него маленький американец Эванс и… Деренталь.
— О! Босс! Садитесь к нам! — крикнул Эванс.
Всегда, когда Савинков бывал доволен собой, он думал о себе в третьем лице. Сейчас он говорил себе: какая же у него гигантская интуиция, если он мог в огромном Париже, ночью найти эту щель и в ней обнаружить то, что, может быть, является сегодня для него самым главным, — предательство Деренталя?
Он сел к ним за столик, который был таким маленьким, что он чувствовал подрагивание коленей Деренталя. В глазах его, увеличенных стеклами очков, металась растерянность. А Эванс был, как всегда, самоуверен и весел.
— Не спрашиваю, о чем вы только что говорили, — правды все равно не скажете, — усмехнулся Савинков и подумал: он прижал их к стенке и любовался их растерянностью.
— Вот и напрасно, я бы сказал вам правду, одну только правду, — усмехнулся Эванс. — Ваш друг утомил меня своей трусостью. Уже второй час я уговариваю его стать посредником между мной и вами. А он готов умереть от одной мысли, что ему придется заговорить об этом с вами. И вообще я должен просить у вас извинения — вы из тех, с кем лучше иметь дело без посредников. Не так ли?
Савинков молчал, испытывая наслаждение от того, как ежится под его взглядом Деренталь. Он имел возможность молчать и ждать, как будут выпутываться из положения Деренталь и карлик. Но мистер Эванс вовсе не выглядел смущенным, с его лица не сходила улыбка, и, вероятно, он говорил сейчас правду.
— Мистер Деренталь охраняет свою честь, как шотландская монахиня, — говорил Эванс. — Но скажите мне, где у той монахини честь? — Не дождавшись улыбки собеседников, он продолжал: — По-моему, мистер Савинков, ваш соратник Деренталь так боится вас, что это должно вредить вашему делу. Вы не думали об этом?
— Я просил бы вас… — пробормотал Деренталь.
— У меня времени не так много, как вам кажется, — осадил американца Савинков.
— Вот это по-американски! — воскликнул Эванс. — А мне и нужно-то всего несколько минут. — Он немного понизил голос. — Дело в том, мистер Савинков, что мне поручено пригласить вас на постоянную и вполне официальную службу. Мы создаем разведывательный центр, направленный на Китай и Россию. Китай вас не касается, а Россия — ваше кровное дело.
— Здесь не место для торговли Россией, — Савинков встал и быстро пошел к выходу.
Минут десять стоял он в темноте улочки, но никто из кабака не вышел. Эванс проявил характер — не пошел за Савинковым сам и не пустил Деренталя. Но он прекрасно понимал — кабак не место для серьезных переговоров…
Спустя час Деренталь прибежал к Савинкову домой возбужденный и будто ни в чем перед ним не виноватый.
— Все-таки они наглецы, — начал он с порога. Он уже успел хорошо продумать все, что будет говорить. — Ну каковы наглецы? Как бульдоги, мертвой хваткой берут за горло!
— Вас взяли за горло? Куда же смотрела парижская полиция? — спросил Савинков.
— Он позвонил мне и сказал, что хочет встретиться по крайне важному для вас, Борис Викторович, делу. И назвал адрес. Только там я увидел, что это за местечко, но я уже был схвачен за горло. Как вы нашли нас? Это же просто волшебство какое-то! Даже мистер Эванс задумался над этим. Но я сказал, будто это я предупредил вас, куда я отправлюсь, такой, мол, у нас порядок.
— А почему бы такой порядок иметь не в воображении, а в жизни?
— Но, Борис Викторович, какая наглость! Предложить нам превратиться в американскую шпионскую контору!
— Что это вы вдруг стали так щепетильны? Разве мы не занимаемся такой же работой для Франции, для Англии и даже для Польши?
— Но только для того, чтобы иметь возможность бороться за свои политические идеалы!
— А если мы сговоримся с Америкой, эти возможности увеличатся? — снова спрашивает Савинков, и Деренталю не понять: всерьез или чтобы уязвить.
— Да нет же! — Деренталь совершенно не понимает позиции шефа и боится развития разговора в этом направлении. — Наглецы! Этот недоносок позволил себе нашу борьбу назвать мышиной возней!
— Вы ему дали по физиономии?
Деренталь молчит.
— Значит, не дали? А почему? — Савинков несколько секунд подождал. — Не хотите сказать правду? Так слушайте ее от меня. Вы потому не сделали этого, что сами так информировали его о наших делах.
Деренталь действительно информировал американца об их делах в довольно мрачных красках, но он думал, что это поможет им получить доллары. Он хочет объяснить это, но Савинков поднимает руку:
— Не надо, Александр Аркадьевич. Меня очень печалит происшедшее. И конечно, не хулиганство американца. Все же спасибо, хотя и за позднюю, информацию. А теперь, прошу вас, оставьте меня одного.
Деренталь был так взволнован и испуган всем случившимся, что, вернувшись в свой отель, против обыкновения зашел к жене.
— Люба, сходите сейчас же к Борису Викторовичу, я оставил его в весьма дурном состоянии… — сказал он довольно просто то, что в другое время не смог бы произнести.
У Савинкова настроение было отчаянное. Собственно, ничего неожиданного не произошло, но вдруг он как-то особо остро почувствовал свое одиночество, опасную зыбкость почвы под ногами. Все вокруг ненадежно. Даже недавние друзья и соратники. А главное — сам он существует, словно отброшенный от всего конкретного и реально измеримого, и движется по какой-то своей, никого уже не интересующей и бесполезной орбите. А в это время за его спиной совершаются какие-то сделки и даже его самого продают кому-то. Пока его по-настоящему не продали, надо действовать, и действовать там, где его главный исторический фронт, — в России. Если бы только здесь был Серж! Все было бы в тысячу раз проще! Он верит только ему, своему верному спутнику на всех дорогах жизни и борьбы…
Когда Савинков начинает думать об этом, он старается найти миллион объяснений, почему не уехал в Россию до сих пор. Старательно и стыдливо он отталкивает от себя самое точное объяснение — страх перед новой Россией — и придумывает все новые и новые объяснения. Целыми вечерами сидит он над письмами оттуда, стараясь найти между строк, в подтексте неведомое ему новое, что возникло в большевистской России, то, что стало ее явной силой, заставляющей западные державы одну за другой менять свое отношение к ней. Он всегда бравировал тем, что хорошо знает главную силу России — русского мужика. А теперь? Разве он знает сегодняшнего русского мужика? Да и знал ли он того вчерашнего, раз не нашел у него поддержки раньше, во время неудавшегося похода в Россию?
Россия, так и не узнанная им, вновь удаляется, уходит от него, а он, как видно, уже состарившийся, придумывает причины, чтобы не быть с Россией. Нет, не будет этого больше! Довольно! Надо все послать к чертям — и сомнения и страхи! Но легко это только сказать… Принять такое решение в одиночку страшно. А вот так сложилось: шли годы, вокруг него все время роились какие-то люди вроде Шевченко или Философова, а когда наступила решающая пора, ему не на кого опереться, некому целиком довериться…
Савинков не сразу услышал звонок в передней, подумал, что это телефон, и решил не подходить. Звонок повторился, и он, открыв дверь, увидел Любу. Она была в зеленом коротком пальто. Из-под больших полей серой шляпы на него тревожно смотрели ее глаза — темные, блестящие, родные… Он порывисто обнял ее за плечи и молча прижал к себе. Потом оттолкнул и, держа за плечи и глядя ей в глаза, спросил тихо:
— Тебя послал Александр Аркадьевич?
Люба промолчала. Она сделала движение к нему, но он отпустил ее и холодно сказал:
— Ну, проходите, проходите же… — и сам первый пошел вперед.
И вот они молча сидят за столом друг против друга, уже много сказавшие друг другу о своей любви, но так и не ставшие близкими. Что же помешало им перейти эту черту и отдаться страсти? О, как все не просто, боже мой! Сначала этого страшилась и упорно избегала однажды уже обманувшаяся Люба. Но теперь она не испытывала былого страха и хотела быть для него единственной на свете во всем, во всем… Она интуитивно по-женски видела, что ему сейчас трудно, и чувствовала, как он одинок. Она всегда ревновала его к красавцу Сержу, а сейчас готова была сама сделать все, чтобы Павловский снова был рядом с ним.
Когда Деренталь зашел к ней в ее дешевый номер отеля «Малахов» и сказал, чтобы она шла к Борису Викторовичу, что ему плохо, она пошла не раздумывая, решившись на все. Весь этот день она была одна, тосковала и думала только об одном — о нем, об обманутых своих чувствах и надеждах. Но сейчас она видела и чувствовала, что она ему не нужна… Он был раздражен, и она наивно объяснила это тем, что это он сам попросил Деренталя прислать ее, а теперь жалел об этом.
— Я сама хотела прийти к вам, — сказала она тихо. — Я так тосковала одна… весь день…
— Я тоже был дома, и звонок в мою квартиру и мой телефон в исправности… — Савинков встал, натянутый, костяной. — Я провожу вас. Уже поздно…
Это было выше ее сил. Слезы хлынули из глаз. Но он не смотрел, не видел ее. Их медленные шаги гулко отдавались в ущельях пустынных улиц. Савинков вел ее под руку, но она не чувствовала ни нежности, ни тепла.
— Мне так хочется заснуть и не проснуться! — сказала она.
— А утро-то всегда мудренее вечера, — насмешливо сказал он.
И опять они долго шли молча.
— Я не могу больше так жить, — сказала она.
Савинков покосился на нее удивленно, чуть крепче прижал ее локоть и сказал:
— Смею вас заверить, мне тяжелее, чем вам, но я живу и буду жить, уповая, надеясь.
Савинков думал сейчас о том, что вот даже своей любви он не может довериться слепо и безраздельно. Уходя от своей последней жены, он сказал ей, что ему нужна женщина, которая видела бы все только его глазами, понимала все только его умом и чувствовала его сердцем мир и свою собственную жизнь в нем. Это прозвучало красиво, но его умная жена в ответ только высказала опасение, как бы не потратил всю свою жизнь на поиски такой женщины, и добавила, что гораздо проще и дешевле завести послушную собаку…
Та ли женщина Люба, о которой он тогда говорил? Он помнит ее в революционном Питере — совсем юную, необыкновенно красивую, но и необыкновенно далекую от всего, что тогда было его бурной жизнью. Он помнит ее в Москве, когда он прятался в ее доме, она была заботливой и безмолвно влюбленной в него — он это видел. Но ему тогда было не до любви. Он помнит ее слепо храбрую в далеком и путаном пути из Москвы через Рыбинск и Казань в Сибирь и оттуда в Париж… Ничего плохого о ней он не знает. Разве только то, что она так легко стала женой пустого Деренталя. Но та ли она женщина, о которой он мечтал? Может ли он сейчас в своем страшном одиночестве опереться на нее, безгранично ей довериться?
— Дозвонился к вам Философов? — вдруг услышал он голос Любы.
Савинков остановился:
— Когда?
— Около часа назад. Он звонил мне в отель и справлялся, где вы. У него что-то важное.
— Что же вы, черт возьми, до сих пор молчали? — рассвирепел Савинков.
Он возвращался домой почти бегом и еще с лестницы услышал, как надрывается телефон в его квартире. Это звонил Философов.
— Господин Мухин завтра утром выезжает из Варшавы, — говорил Философов. — Должен предупредить вас, что его фирма настроена ультимативно и для этого у нее, надо признать, есть основания…
…Я прекрасно понимаю, почему нервничает Б.В., но это могут не понять те, чьи уши развешаны на телефонных проводах.[41] Но и не эта опасность главная. Мне кажется, что опасностью становится наша осторожность (нонсенс!).
Мухин в этот период произвел на меня самое благоприятное впечатление, хотя вел он себя дерзко. Он довольно откровенно и, я бы выразился, беспощадно обрисовал мне обстановку в их организации, и, право же, их следует понять. Вот я и пишу Вам: если снова у вас там создается атмосфера отсрочек, помогите А.П.[42] убедить Б.В., что мы можем уподобиться печальной героине пушкинской сказки о рыбаке и золотой рыбке…
Савинков догадывался, с каким ультиматумом едет к нему Мухин, и чувствовал, что переговоры с «ЛД» безобразно затянулись, и только по его собственной вине.
Руководители «ЛД» в ходе переговоров делали уступку за уступкой, они сняли даже свое возражение против иностранной помощи, более того — сами стали снабжать поляков ценнейшими разведывательными материалами, что, кстати, укрепило и положение самого Савинкова. Совершенно ясно, что они шли на такие уступки только потому, что остро нуждались в его, да, именно в его, Савинкова, помощи. В ответ он посылал им Фомичева с его куриными возможностями или Павловского, но только для того, чтобы проверить, не провокация ли все это. А результат получился самый неожиданный — поехал Шешеня и стал там фигурой. Поехал Фомичев — и теперь он счастлив, что участвует в конкретных боевых делах. Поехал Павловский — и тоже пишет, что окунулся, наконец, в кипучую жизнь, даже не хочет возвращаться в Париж. А он сам?.. Конечно, пока он в стороне, кто-то занимает его место, — как говорится, свято место пусто не бывает. И может быть, как раз поэтому со всеми, кого он послал в Россию, происходят столь неожиданные превращения. Шешеня, которому он, как адъютанту, не доверял написать самую ерундовую бумажку, сейчас руководит московской и фактически всей российской организацией НСЗРиС! А Фомичев? Кем он был в Вильно? Хозяином перевалочной квартиры — типичный мелкий функционер. В России он стал политическим деятелем! Ведет переговоры с профессорами и русскими генералами, входящими в руководство «ЛД». Непостижимо! Зекунов, которого он никогда не видел и не знал, тоже, судя по всему, действует отлично. А ему все еще мерещится провокация. Чекисты могли поймать, стреножить и повести на поводке одного, но заставить исправно служить провокации и Зекунова, и Фомичева, и Павловского — это сделать невозможно!.. Здесь все арифметически ясно. Тогда почему же он сам по-прежнему осторожничает и остается в стороне от боевой деятельности? Почему? Почему?..
Он еще и еще раз тщательно анализировал весь ход своих переговоров с представителем «ЛД» и все, что произошло за это уже немалое время. Все было чисто, безукоризненно. Ни тени… Разве что… Почему так легко представитель «ЛД» перенес безобразную, хотя и не лишенную смысла, выходку Павловского тогда ночью, в гостинице? Господин Мухин не похож на такого, который просто так стерпел бы. Значит, это ему для чего-то было надо. Для чего? Савинков находил только один ответ: «ЛД» действительно заинтересована в объединении их сил, и ради этого ее представитель пожертвовал своим личным самолюбием.
Все ясно. Все, кажется, ясно. Надо решать. Дальнейшая затяжка переговоров может привести к потере грандиозных возможностей, которые сейчас так ему нужны. Холодок в отношении к нему западных стран становится все ощутимее. Ну что ж, он им еще покажет когти! Покажет! Они еще потолкутся у него в приемной! Там! В России! В Кремлевском дворце!
Только перед самым рассветом, измученный, он заснул, приняв окончательное решение. Но утром этой решимости снова как не бывало. И опять сомнения и подозрения терзали его. Он был настолько разбит, что позвонил Деренталям и отменил традиционный завтрак. Не пошел к парикмахеру.
Рано утром он отправился к Владимиру Львовичу Бурцеву — старому эсеру, потом кадету, потом либералу, потом меньшевику, политикану и издателю, который в свое время разоблачил предателя Азефа и вообще набил себе руку на раскрытии политических предательств и провокаций русской полиции. Еще ночью Савинков принял решение воспользоваться консультацией и советом Бурцева. В Париже ему больше советоваться было не с кем, и он даже загадал: как посоветует Бурцев, так он и поступит — старик яростно ненавидел большевиков.
Во время первой мировой войны Бурцев — этот непримиримый борец за чистоту рядов русских революционных партий — вдруг все прощает царскому правительству и возвращается в Россию, чтобы вести там «полезную отечеству политическую деятельность». На этот «патриотический шаг» его подвигнули политические деятели Англии и Франции, которые в его лице хотели иметь своего человека в политических кругах России. Полезную отечеству деятельность Бурцев ведет недолго, всего два года. Разразилась Февральская революция. Но Бурцев не ринулся, как Савинков, к Керенскому за министерским портфелем, он правильно оценил обстановку и, воспользовавшись неразберихой, забрался в архивы царской полиции и министерства внутренних дел. Возвратившись на Запад с богатой добычей, он потом расчетливо, из года в год публиковал сенсационные документы и весьма в этом преуспел.
Савинков никогда не считал Бурцева серьезным политиком, но преклонялся перед его умением и даже талантом распутывать невероятные хитросплетения конспирации, скрывавшей от людских глаз всяческих провокаторов. Никогда Савинков не стремился и сблизиться с Бурцевым. Однако он неоднократно давал ему понять, что заслуги его перед Россией считает историческими. В свое время он отдал Бурцеву для опубликования в его журнале «Былое» сенсационные воспоминания о своей террористической деятельности и этим очень сильно способствовал популярности журнала. Но на большее сближение с Бурцевым Савинков не шел. И если бы в это время рядом с ним в Париже оказался умный и верный человек, он, может быть, и не обратился бы к Бурцеву. Но он был в эту пору один — легкомысленный Деренталь не в счет…
Бурцев жил в гостинице, в дешевом тесном номере. На подоконниках и прямо на полу лежали груды газет, а стол был завален газетными вырезками. Здесь он и работал. Старик занимался сейчас составлением, как он сам говорил, «грандиозного досье на господ большевиков».
Бурцев сердечно приветствовал Савинкова, обнял его, чуть не расцеловал, извинился за свое дезабилье — он был в халате и шлепанцах на босу ногу — и усадил в единственное кресло. А сам, потеснив газеты, сел на подоконник.
— Дорогой Владимир Львович, вы писали недавно о советских чекистах… — сразу приступил к делу Савинков. — Мне нужно знать, насколько все это точно.
Бурцев развел в стороны свои костлявые руки с длиннейшими ногтями на каждом мизинце.
— К счастью для меня, я не был допущен в архивы Чека. А в чем дело?
— Я еду в Россию.
— Сейчас? В Россию?
— Да, сейчас. И хочу поделиться с вами своими сомнениями, услышать ваше мнение. Надеюсь, не нужно уславливаться, что наш разговор не для печати?
Острое лицо Бурцева изобразило полнейшее внимание.
Савинков рассказал все, что счел возможным, из истории своих переговоров с «ЛД». Чем дальше шел рассказ, тем более понимал Бурцев, что в руки ему идет гигантская сенсация. И думал только об этом.
Когда Савинков сказал, что не верит, будто Чека состоит сплошь из дураков, Бурцев возразил:
— Из дураков — нет, но из не умеющих вести настоящий политический розыск — да! И откуда им было взять умение? Дзержинский сам всю жизнь был объектом розыска. И вообще нашим идефиксом стало преувеличение возможностей большевиков.
Их разговор был довольно хаотичным, часто уходил от главной темы в стороны, но, о чем бы он ни шел, Бурцев спокойно и терпеливо рассеивал опасения Савинкова и всячески подогревал его тщеславные надежды.
— Когда приедет этот представитель из Москвы, познакомьте меня с ним, — неожиданно попросил Бурцев.
Савинков взглянул понимающим прищуренным взглядом и холодно сказал:
— Мне дорого ваше время…
— Да? Тронут, тронут… до глубины души… — нисколько не смутившись, ответил Бурцев и спросил: — Кстати, как вы распорядитесь своим парижским архивом? Возьмете его с собой?
— Я пока передам его моей сестре в Прагу, — ответил Савинков, который до этой минуты и не думал об этом. Он встал. — Значит, ехать, Владимир Львович?
— Ехать, ехать и еще раз ехать! — с широким жестом воскликнул Бурцев — халат разметнулся, открылось белое и хилое старческое тело. Не заметив этого, Бурцев повторил возбужденно: — Да! Ехать! И отомстить за все! И явить миру ту новую Россию, о которой все мы мечтали и мечтаем! Я не хочу быть сентиментальным, но я, при своем возрасте, по первому вашему зову на коленях приползу к вам в Москву, чтобы отдать последние годы своей жизни поистине великой истории! Да! Это так! — Голос у него сорвался.
— Хорошо, не плачьте, ради бога, я еду, — улыбнулся Савинков, и Бурцев внимательно посмотрел на него. — Что бы меня там ни ждало, я еду, — продолжал Савинков. — А если смерть — черт с нею! Моя смерть станет символом и призывом!
— Ну почему? Почему обязательно смерть? — пробормотал Бурцев.
— Потому, Владимир Львович, что там есть такая контора смерти — Ге-Пе-У. Но вам, может быть, как никому другому, давно известно, что я презираю смерть. Еду, Владимир Львович, еду!..
Прямо от Бурцева Савинков зашел к Деренталям. Бывшие супруги были смущены его появлением. Хотя жили они теперь в разных номерах, по утрам Деренталь заходил за Любой, чтобы вместе идти к Савинкову завтракать. Савинков и застал их в этот момент.
— Дорогие мои друзья, — сказал он. — Я обязан поставить вас в известность о том, что в самое ближайшее время я отправляюсь в Россию.
— Боже! — вырвалось у Любы.
— Это не шутка? — спросил Деренталь.
— Я еду с вами, — глухо сказала Люба. Она встала, сделала шаг к Савинкову и закрыла лицо руками. Услышав, что она плачет, мужчины бросились к ней. Савинков усадил ее в кресло, а муж подал воды. — Простите меня, — еле слышно сказала она, жалко улыбаясь.
— Что вы? За что прощать? — спросил взволнованный Савинков. Он сам еле сдерживал слезы. — Вы поступили как истинно русская женщина, она же просто обязана повыть перед дорогой, — нервно рассмеялся он и подумал о том, как он был к ней несправедлив! Она еще ничего не знает, она даже ничего не спрашивает, она просто говорит «еду»!
— Я еду тоже, — сказал Деренталь. Он настолько ошарашен, что не успел ничего толком сообразить. Да и о чем думать? Ведь, кроме Савинкова, у него в этой жизни нет никакой опоры, он из тех бесхарактерных людей, кто по одной своей образованности мог бы занимать приличное место в обществе, но ни на что не способен сам. Ему нужен сильный поводырь. И может, там, в России, его ждет невероятная карьера, в которую он всю жизнь верит и ждет.
— Спасибо, — отрывисто сказал Савинков. Он с трудом подавил слезы, боясь голосом выдать волнение. — Ваши желания в моем сердце, — торжественно произнес он.
У Федорова план решающего разговора с Савинковым был готов давно и еще в Москве прорепетирован с Менжинским, который говорил с ним с позиций Савинкова.
Перед отъездом Федорова принял Дзержинский. Федоров был уже в том виде, в каком он предстанет перед Савинковым, и Феликс Эдмундович начал с придирчивого осмотра.
— А ну-ка, покажись, сынку! — смеялся он, обходя вокруг Федорова.
На Федорове был сшитый по моде — в талию, с подкладными плечами — костюм цвета «маренго», крахмальная сорочка, темный галстук с жемчужной заколкой. Усы и бородка аккуратнейше подбриты и ухожены модным парикмахером с Кузнецкого моста.
— Ну что ж, вполне благопристойный господин. Вполне. Не верить такому просто глупо. А? — обратился Дзержинский к Менжинскому.
— Я сам иногда начинаю ему верить, — улыбнулся Вячеслав Рудольфович.
— Это результат действия логики на логически мыслящего человека, — серьезно сказал Дзержинский. — А Савинков, узнав о ранении Павловского, может потерять чувство логики. И вообще ход его мыслей может оказаться непостижимым для другого человека. Понимаете? — спросил он Федорова. — Ваше положение будет похоже на положение объездчика дикой лошади — даже бог не знает, какой вольт выкинет мустанг в следующую секунду. Вы должны быть готовы к любому сюрпризу. Представьте себе, что вдруг Савинков бросается в истерику: «Вы погубили Павловского!» Он распаляет себя и может схватиться за оружие. Что делать тогда?
— Ну что ж, оружие есть и у меня…
— Нет, Андрей Павлович, о своем оружии вы забудьте. Это в первой поездке вы могли, в случае западни, отходить с боем — помнится, мы об этом тогда говорили. А сейчас — нет. Сейчас положение обязывает вас быть предельно выдержанным… до конца. Вы приехали к нему с ультиматумом. Но не потому, что разуверились в его талантах, а как раз наоборот — потому, что вы уже почти потеряли надежду на его приезд, так необходимый вашей организации. Он поднимает на вас оружие, а вы перед ним безоружный и готовы пожертвовать жизнью во имя все того же главного — получить для своей организации руководителя.
— Да, я готов погибнуть за дело, — спокойным негромким голосом сказал Федоров, и Дзержинский почувствовал, что сказал он это не по игре, а думая о том, что может не вернуться из Парижа.
— Об этом и говорить не следует, — строго сказал Дзержинский. — Каждый чекист подразумевает такую готовность.
— Прошу прощения за нескромность, — сказал Федоров, и в голосе его была еле уловимая ирония.
Дзержинский понял это и улыбнулся:
— Ну ладно, давайте прощаться. Кажется, все. Но учтите, Андрей Павлович, вы мне нужны и такой… нескромный. Очень нужны. Поняли?
Федоров вспоминал все это, глядя в окно вагона, когда поезд уже врывался на окраины Парижа…
Все, что нужно было сделать, сделано, и теперь, волнуйся не волнуйся, все равно до самого момента встречи с Савинковым он уже ничего изменить не может…
Впустив гостей, Савинков молча сделал жест рукой, приглашая войти, и, только когда закрыл дверь, сказал:
— С благополучным прибытием, господа. Здравствуйте.
Сели в столовой. Справа от Савинкова Федоров, слева — Фомичев. Все трое молчали. Федоров выразительно взглянул на Фомичева, приглашая его сделать первый шаг, но Фомичев только как-то странно дернулся и закрыл глаза.
— Варшава предупредила меня, что вы везете мне ультиматум, это правда? — спросил Савинков.
— Да, — ответил Федоров.
— Бррр! С детства не люблю ультиматумов, — поморщился Савинков. — А главное — не лучше ли будет не терять время на предъявление, обсуждение и отклонение вашего ультиматума здесь и заняться этим там, у вас в Москве? Я принял решение — немедленно ехать в Россию. Вас это устраивает?
— Безусловно. Если ваше решение включает в себя заботу о наших общих делах, — с достоинством отвечал Федоров, подчеркнув слово «общих». — А то ведь ваши люди иногда едут в Россию с нелепыми целями.
— То есть…
— Вот… господин Фомичев должен вас информировать…
Фомичев вскочил, доставая из кармана письмо Павловского.
— Вам… от Сержа…
Савинков вскрыл конверт и вынул письмо.
Когда он прочитал первые строчки, его взволнованное лицо с беспокойно мигающими большими узкими глазами будто окаменело, и он долго смотрел на письмо, казалось ничего не понимая. Вдруг он весь передернулся, его правая рука мотнулась и отшвырнула письмо. Он опять замер в неподвижной позе и сказал глухим голосом:
— Невероятно!.. Невероятно!.. Не верю! Не верю! — вдруг закричал он громко прямо в лицо Фомичеву, и тот, привстав, начал быстро говорить:
— Он же здоров!.. Здоров!.. Я был у него!.. Шлет привет!.. Вы не бойтесь!.. Он уже встает!.. Лучшие врачи!.. Все мы рядом… Господин Мухин, подтвердите!..
— Эта история, господин Савинков, глубоко огорчила и нас, — вступил Федоров. — Узнав, что такая трагическая, конечно, но и глупая в принципе история случилась с таким опытным вашим человеком, наши люди, естественно, повесили носы. Ведь эта история еще более нелепа, чем провалы наших пятерок активного действия. А ведь господа Шешеня и Фомичев как раз говорили, что Павловский потенциальный руководитель всех боевых действий. И не удивляйтесь, что наш лидер господин Твердов просил меня выяснить у вас, действительно ли Павловский намечался таким руководителем?
— Да подождите вы с претензиями! У меня отняли самого близкого, самого верного человека! — сказал Савинков с искренней болью и мукой, и Федоров ощутил в себе что-то похожее на сочувствие.
Савинков оглянулся, ища письмо, поднял его и стал читать. На этот раз он читал внимательно и медленно, держа письмо у самых глаз. Потом, опустив руку с письмом, долго смотрел в окно.
— Куда он ранен? — спросил он, не поворачиваясь.
— Нам подробности не известны, — сочувственно ответил Федоров. — Мы располагали больше чем скупой информацией от ваших людей и тем, что было в печати.
— Было в печати? — повернулся Савинков.
— Было сообщение о том, что под Ростовом произошло нападение на поезд… как сказано было… бандитов, что оно было отражено и что поезд из-за этого опоздал. И была фраза, что нападавшие явно просчитались, думая, что не встретят вооруженного сопротивления.
— Так… — Савинков потер пальцами лоб и виски. — Куда он ранен? — спросил он Фомичева.
— В ногу у самого паха и в грудь, — ответил Фомичев и, подождав, когда Савинков скажет что-нибудь, и не дождавшись, продолжал: — Мы же все понимали, Борис Викторович, какой это удар для вас… Я-то как на каторгу ехал, зная, что мне предстоит сказать вам такое… Все это понимали… Но теперь-то опасность позади, выходили его. Лежит он в надежном месте, на квартире у знаменитого хирурга… Наш человек, между прочим… Просил заверить вас, что Сергей Эдуардович уже вне опасности… И сам Сергей Эдуардович просил передать вам и привет и то, что он считает себя перед вами кругом виноватым…
— Вы его видели?
— А как же! Шешеня тоже был… Говорили мы с ним… Хоть он и жалеет, что так все случилось, но вы же знаете характер Сергея Эдуардовича — смеется, говорит «нельзя, чтобы без конца везло, а я об этом не подумал»…
— Да, да… он пишет об этом… — Савинков после некоторого молчания обратился к Федорову: — Вот что такое жизнь — еще час назад все было так ясно, уверенно, и мгновенно все ушло в туман тревог и неверия.
— Неверия во что?
— Во все… Во все, Андрей Павлович. Во все…
— Настоящая большая политика и истерика никогда рядом не существуют.
— Это верно, — механически согласился Савинков и добавил с тяжелым вздохом: — Но вы же совершенно не представляете, что для меня этот человек!
— Помнится, Наполеон по поводу гибели одного из своих маршалов сказал: «Он оказывает мне дружескую услугу даже своей смертью — он учит меня, каких ошибок не следует делать в бою».
Савинков внимательно взглянул на Федорова, и тот спокойно выдержал его взгляд.
Этот первый разговор Федорову так и не удалось подчинить своему плану. То и дело Савинков внезапно обращался к Фомичеву с самыми неожиданными вопросами:
— Нет ли возле Павловского какой-нибудь женщины?
Или:
— У Павловского есть деньги?
Или:
— Он писал это письмо лежа?
Последний вопрос очень встревожил Федорова — в Москве не подумали о том, что письмо, написанное в постели, должно выглядеть совсем иначе по написанию. Но Фомичев случайно ответил удачно — он сказал, что не знает, какое именно, но одно письмо Павловский писал при нем и делал это в полусидячем положении, облокотившись на подушки и поставив на колени поднос…
Только поздно вечером Федоров ушел от Савинкова и стал искать себе недорогую гостиницу. Фомичева Савинков оставил у себя, и Федоров понимал, что там сейчас опять начался тяжелейший экзамен для их легенды. Но пока все шло по плану — ничто не говорило, что Фомичев в Москве или в поездке по России заметил что-нибудь подозрительное. Позже Фомичев доверительно расскажет Федорову, какой страшной была для него эта ночь. Был момент, когда Савинков набросился на него с кулаками, требуя объяснить, почему Павловский не стал работать в Москве и предпочел ехать в Ростов…
Утром Федоров позвонил Савинкову по телефону. Сначала ему ответил незнакомый голос (это был Деренталь), затем к телефону подошел хозяин. Голос у него был веселый.
— Даю вам отпуск на весь сегодняшний день, — сказал он. — Отдыхайте, любуйтесь Парижем, мы уезжаем завтра в одиннадцать утра. Поняли? Завтра в одиннадцать. Билеты я обеспечиваю. Прошу вас быть у меня завтра не позже девяти. До свидания…
Савинков сказал все это твердо, но с некоторой поспешностью, как бы не желая выслушивать ни возражений, ни вопросов. Это насторожило Федорова. А за этим скрывалась всего-навсего любовь Савинкова к позе — у него дома в этот момент находились Дерентали и уже приехавшая по его вызову из Праги сестра Вера, и Савинкову страшно хотелось играть перед ними роль волевого руководителя, который бросается в новое опасное сражение и, отдавая молниеносные энергичные приказы, приводит в порядок свою армию.
— Почему такая спешка? — недоумевала Люба. — Я не успею приготовить вещи.
Савинков взглянул на нее как на неразумного ребенка и сказал проникновенно:
— Россия примет нас и в рубище…
Александру Аркадьевичу нравились и эта спешка, и само решение Савинкова, и то, что сам он тоже едет. Что ему? Человек он был к земле, как говорится, не привязанный, легкий на подъем и падкий до эффектных авантюр. И ему было нужно, чтобы кто-то вел его — то ли Гапон, то ли Савинков. Савинков, в свою очередь, знал, что в тяжких передрягах судьбы, которые могли их ожидать в России, очень полезно иметь под рукой такого человека, как Деренталь.
И только одно сейчас омрачало Александра Аркадьевича — совсем не ко времени у него начинался приступ печени.
Савинков знал, что решение Любы ехать непреклонно и искренне, но что оно больше продиктовано чувством, чем рассудком. Он обязан был еще раз разъяснить ей всю тяжесть испытаний, которые могли ждать их в России. Может ли он подвергнуть риску ее жизнь только потому, что она любит его и считает своим долгом всюду следовать за ним? Когда он заговорил с ней обо всем этом, она сначала широко раскрыла от изумления глаза, а потом разрыдалась, закрыв лицо руками.
— Вы ничего не понимаете… Ничего… — бормотала она, глотая слезы. — Я все равно поеду… сама поеду…
— Ну, вот-вот, только слез нам и не будет хватать в этой дороге, — рассердился Савинков. Он всю жизнь не терпел бабьих слез. — Именно этого я и боюсь.
Люба оторвала руки от лица и с глазами, еще полными слез, воскликнула:
— Это мои последние слезы!
— Вот и прекрасно! — быстро подхватил Савинков, которому показалось, что она готова сорваться в истерику. — Идите готовьте вещи, — добавил он с улыбкой.
Втайне ему нравился такой «семейный» отъезд. «Это показывает, — говорил он себе, — что я еду в Россию не на прогулку, а основательно, чтобы там жить и бороться…» Но еще большей тайной, даже от самого себя, было элементарное чувство, что на миру и смерть красна…
Последний день в Париже он провел в очень странном состоянии. Каждая минута была наполнена энергичной подготовкой к отъезду, и в то же время душу его продолжали терзать сомнения и тревоги. Он вдруг словно раздвоился на деятеля и человека. Савинков-деятель энергично готовился к отъезду, а Савинков-человек с тревогой смотрел на суету своего двойника. Но в прямое общение эти два Савинкова не вступали и потому воздействовать друг на друга они не могли.
Савинков-деятель собрал и запечатал архив, проинструктировал сестру, как его хранить и как с ним обращаться. Затем встретился с Гакье и, конечно, был счастлив наблюдать, как француз был поражен и потрясен его сообщением об отъезде в Россию. Вечером они увиделись еще раз — Гакье приехал к Савинкову, чтобы сообщить ему пароль, с которым к нему в Москве явится резидент французской разведки…
Перед отъездом Савинков-деятель хотел увидеться с Сиднеем Рейли, но это не удалось. К своему огорчению, он узнал от его жены, что Сидней Рейли уехал в Англию, а оттуда направится в… Россию. Это было крайне досадно — Савинков никогда не любил быть вторым.
С американцем Савинков решил не встречаться — ему доставляло наслаждение представлять себе, как карлик потом узнает о его отъезде в Россию, какой получит нагоняй от начальства и как они ринутся налаживать с ним связь уже там, в России…
Савинков вернулся домой поздно вечером. Сестра уже спала. В квартире было тихо и темно. Он сел на диван и задумался. В этот момент два Савинковых оказались рядом, и Савинков-человек тихо-тихо сказал своему двойнику: «Остановись. Осмотрись получше. Если этот твой шаг ошибка, то это такая ошибка, какую исправить уже нельзя…» Савинков-деятель не дослушал, оттолкнул от себя двойника, зажег свет и сел к столу писать письма. Решение принято бесповоротно. Он уже не может остановиться.
Утром Федоров в назначенный час нажал кнопку звонка. Открыла Люба. Федоров поцеловал ей руку и передал сердечную благодарность жены за шаль, которую она теперь не снимает с плеч целыми днями.
— Она сможет поблагодарить меня лично, — рассмеялась Люба, но Федоров не понял, что она имела в виду.
В маленькой столовой находились Савинков, Деренталь, Фомичев и сестра Савинкова Вера Викторовна Мягкова. Знакомя сестру с Федоровым, Савинков сказал:
— В ее лице судьба наградила меня второй матерью.
Федоров мгновенно почувствовал опасность — он увидел ее в глазах этой очень похожей лицом на брата, высокой медлительной женщины, глазах пристально-враждебных и устремленных прямо ему в душу. И потом, что бы он ни делал, с кем ни разговаривал, он все время чувствовал на себе тревожный и испытующий взгляд Веры Викторовны.
Между тем Федорова ждал очень приятный сюрприз — Савинков объявил, что едет в Россию не один, а со своим ближайшим помощником Деренталем и его женой Любой, которая является его личным секретарем.
— Вот теперь я вижу, что вы решили взяться за дело всерьез! И уверен, что в Москве это оценят так же, как и я! — радостно сказал Федоров.
— Александр Аркадьевич никак не будет там лишним, — ответил Савинков. — Он у нас специалист по международным делам и основательно поможет нам в разработке международной политики, которая так остро вас волнует.
— Меня? — удивился Федоров. — Никогда! Вы знаете, я первый пробил брешь в нашей позиции международной изоляции. И вообще, я считаю, что, когда мы твердо станем на ноги в России, мы уверенно проложим и свой международный курс. И уж во всяком случае, тогда нам не надо будет зависеть от какой-то Польши. Простите, вы, кажется, дружите с самим Пилсудским?
— Дружба политических деятелей всегда конъюнктурна, — легко бросил Савинков, ему нравится перспектива плюнуть на Польшу, отомстить ей за все перенесенные от нее унижения.
— Мне всегда смешны газетные умиления по поводу того, что в зоопарке лев дружит со щенком, — вставил Деренталь.
— Остается только выяснить, кто же я в вашей аналогии? — весело съязвил Савинков.
— Во всяком случае, назвать львом Пилсудского было бы смешно, — ловко выкрутился Деренталь, и они все трое рассмеялись.
Отъезд из Парижа был разыгран, как дурной криминальный спектакль. Режиссером был сам Савинков. Билеты у всех были в разные вагоны. Из его квартиры все уходили по одному и самостоятельно добирались до вокзала. Только сам приехал на вокзал в такси вместе с Любой, и она до отхода поезда играла роль провожающей. В багаже лишь самое необходимое, только в руках у Савинкова маленький чемоданчик с вещами Любы.
Федорову эта никому не нужная игра в конспирацию была на руку — чем меньше людей в Париже будут знать об отъезде Савинкова, тем лучше. Они договорились с ним, что и в Варшаве об их проезде никто не будет предупрежден…
В дешевеньком варшавском отеле «Брюль», где они должны были провести около четырех часов до отправления поезда на Вильно, они сняли две комнаты: одну для мужчин и другую для Любы.
Савинков держался хорошо, если не считать несколько преувеличенной веселости. Он, конечно, нервничал, но хотел это скрыть от других. Люба — та все еще была огорчена, что окажется в России всего с тремя платьями. Совершенно спокойно, а может быть, просто равнодушно относился к происходящему Деренталь. Ему было все равно. Даже нравилось бы все, если бы не мучила печень.
— Скажите, пожалуйста, господин Мухин… — обратился он к Федорову с дивана. — Там, на границе, не может произойти какое-нибудь недоразумение, в результате чего в нас начнут стрелять?
— Думаю, что ничего такого не случится, — неуверенно ответил Федоров.
— Тогда я предпочел бы погибнуть от русской пули, — продолжал Деренталь своим певучим голосом. — Прочитать в некрологе, что человек погиб от польской пули, это ужасно. Как вы считаете, Борис Викторович?
— Я считаю, что не стоит фиглярничать, Александр Аркадьевич, — негромко отозвался Савинков и легко, по-светски спросил Федорова: — Андрей Павлович, у меня есть одна неизлечимая болезнь: я люблю хорошую, даже очень хорошую бумагу, без этого я не мыслю свою жизнь. И я вдруг подумал сейчас: а можно достать в Москве хорошую бумагу?
— Сколько угодно, Борис Викторович.
— Это прекрасно, это прекрасно, — ответил Савинков и задумался.
Трудно было находить темы для беседы, и эти часы до поезда обещали стать весьма тягостными. Вдруг раздался громкий стук в дверь и, не ожидая ответа, в номер вошли Философов, Шевченко, Мережковский и Зинаида Гиппиус. Все они были нарядно одеты и явно шли сюда в гости. Федоров понял, что Савинков все-таки известил их о своем приезде — он не смог отнять у себя возможность насладиться восторгом своих варшавских сторонников, когда они узнают, что он едет в Россию.
Получилось что-то вроде торжественных проводов. Философов сказал коротенькую речь о величии России и о достойном России величии духа ее вождей. Имени Савинкова он не называл и о его поездке в Россию даже намека не сделал — очевидно, Савинков специально просил об этом. Говорил что-то туманное Мережковский, мысль свою он безнадежно запутал в примерах из древнегреческой мифологии.
— Я поэтесса, и все, что я говорю, это поэзия… — заявила Гиппиус в начале своей речи. Она долго говорила, и никто ничего не понимал. Это была смесь прозы и стихотворных строчек. Глаза ее горели. Она раскачивалась из стороны в сторону. — Всякий человек тщится прожить смело, высоко, красиво, но ему мешает ожирение живота и сердца…
Веря в себя, как в бога,
Я не верю в других,
Но смелость других
Мне недоступна, убогой…
— Борис Викторович! — она вдруг протянула к Савинкову длинные худые руки. — Всяко было меж нами! Но сегодня пусть встречный ветер сдует пыль с наших зрачков и раздует огонь любви!
На божьем промысле любви
Бывают выстрелы пустые —
Пойми…
Из ее глаз хлынули слезы…
Все подошли к ней и стали успокаивать и хвалить. Подошел и Федоров, поцеловал ее обе костлявые руки, сказал тихо и восторженно:
— Великолепно! Изумительно!
По дороге в Вильно Федоров все время думал о предстоящем переходе через границу. Что, если поляки, узнав о переходе Савинкова, вдруг решат помешать? Наконец, они могут просто обидеться, что их не предупредили о таком необычном переходе границы. Да и на нашей стороне тоже ведь не готовы к приему целой группы. И Федоров решил поступить так: в Вильно они прибудут днем, в этот же вечер попасть к границе они без спешки не успеют. А он один перейдет границу в эту же ночь и следующей ночью вернется за остальными — они будут ждать его в условленном месте у границы.
Савинков с предложением Федорова согласился…
Глубокоуважаемый Михаил Петрович
Д.В.[43] прочтет Вам мое письмо к нему.
Простите сию мою вольность. Если я позволил ее себе, то для того, чтобы не повторяться в письмах к Вам и к нему.
О фашизме, по-моему, следует писать возможно больше. Моя неудача,[44] мне кажется, не может иметь в этом отношений значения. Не знаю, как Вам, но фашизм мне близок и психологически и идейно.
Психологически — ибо он за действие и волевое напряжение в противоположность безволию и прекраснодушию парламентской демократии, идейно — ибо он стоит на национальной платформе и в то же время глубоко демократичен, ибо опирается на крестьянство. Во всяком случае, Муссолини для меня гораздо ближе Керенского или Авксентьева.
Я знаю, что многие говорят: «Где же С.?» И я так же, как Вы, глубоко тягочусь бездействием и словесной проповедью борьбы. Но для того, чтобы бороться, надо иметь в руках оружие. Старое у нас выбили из рук. Надо иметь мужество это признать. Новое только куется. Когда оно будет выковано, настанут «сроки». Иногда надо уметь ждать, как это ни тяжело. Я повторяю это себе ежедневно, а пока готовлюсь, готовлюсь, готовлюсь. Навербовать «желающих» легко. Организовать их труднее. Для последнего нужны люди и деньги. Первых очень мало, вторых нет. Поэтому я предпочитаю пока не вербовать, тем более, что я Вам писал, что «навозну кучу разрывая…» Уверен, что из 10 Ваших корреспондентов 8 те, о которых можно сказать «суждены им благие порывы». Карпович застрелил Боголепова один, не советуясь ни с кем. Сержа незачем «вербовать», Перхурова нечего было «убеждать». Проповедь нужна для массы. А массе нужны начальники. Накопим начальников, а пока по мере сил будем готовиться и, если хотите, бить в набат. Набат тоже очень и очень хорошая вещь, и дай Вам бог здоровья и сил за то, что Вы так хорошо в него бьете. К.А.[45] и его друзьям я отношусь менее скептически, чем Вы. Поживем — увидим. Пока от них плохого ничего нет, а есть только хорошее. И разделение их свидетельствует не о дрязгах, а об очень осторожном отношении к весьма важным вопросам.
Будьте здоровы. Всегда сердечно Ваш
Б. Савинков
Примечание автора романа:
В этом письме Савинкова для нас очень важна его первая часть — совершенно ясно, что он ехал в Россию с заветной целью установить там фашистскую диктатору.
«Москва, пятница, 29 августа 1924 г.
Сегодня в полночь будет пятнадцать дней с тех пор, как мы перешли границу.
В воскресенье будет две недели, как мы на Лубянке.
Эти дни запечатлелись в моей памяти с точностью фотографической пластинки. Я хочу их передать на бумаге, хотя цели у меня нет никакой.
15 августа.
На крестьянской телеге сложены чемоданы. Мы идем за ней следом. Ноги наши вымочены росой. Александр Аркадьевич двигается с трудом — он болен.
Сияет луна. Она сияет так ярко, что можно подумать, что это день, а не ночь, если бы не полная тишина. Только скрипят колеса. Больше ни звука, хотя деревня недалеко.
Холодно. Мы жадно пьем свежий воздух — воздух России. Россия в нескольких шагах от нас, впереди.
— Не разговаривайте и не курите…
На опушке нас окликают:
— Стой!
Польский дозор. Он отказывается нас пропустить. Мы настаиваем. Люди в черных шинелях начинают, видимо, колебаться. Борис Викторович почти приказывает, и мы проходим».
Примечание автора романа:
Как и ожидал Федоров, польскую разведку крайне заинтересовал групповой и демонстративно не согласованный с ней переход через границу. А главное — то, что среди переходящих границу находится сам Б. В. Савинков.
Помешать переходу поляки и не думали. Более того, они рассчитывали, что, когда Савинков будет в Москве, работа его людей на польскую разведку станет еще активней. И они решили только проверить, кто пойдет через границу. И главное — пойдет ли Савинков, они сразу не поверили донесению Шевченко об этом. Между прочим, это донесение было представлено на рассмотрение самого Пилсудского, который на полях против строки о готовящемся переходе в Россию Савинкова написал: «Не верю».
«Фомичев вынимает часы. Без пяти минут полночь. Чемоданы сняты с телеги. Возница, русский, плохо соображает, в чем дело. Но он взволнован и желает нам счастья. Теперь мы в мокрых кустах. Перед нами залитая лунным светом поляна. Фомичев говорит:
— Сначала я перейду один. Андрей Павлович ждет меня на той стороне.
Он уходит. Он четко вырисовывается на белой поляне. Вот он ее пересек и скрылся. Через минуту вырастают две тени. Они идут прямо на нас.
— Андрей Павлович?.. — спрашивает Борис Викторович, близоруко вглядываясь вперед.
Двенадцать часов назад Андрей Павлович в Вильно расстался с нами. Он поехал проверить связь с Иваном Петровичем, красным командиром и членом нашей организации.[47]
Мы берем в руки по чемодану и гуськом отправляемся в путь.
Из лесу выходит человек. Это Иван Петрович. Звенят шпоры, он отдает по-военному честь. Сзади кланяется кто-то еще.
— Друг Сергея, Новицкий, — представляет Андрей Павлович. — Он проводит нас до Москвы.
Мы выехали в Россию по настоянию Сергея Павловского. Он должен был приехать за нами в Париж. Но он был ранен при нападении на большевистский поезд и вместо себя прислал Андрея Павловича и Фомичева.
Фомичев — член ПСР[48] и связан с Борисом Викторовичем с 1917 г.
Я смотрю на Новицкого. Он похож на офицера. На молодом, почти безусом лице длинная клинышком борода.
Мы идем быстро, в полном молчании. За каждым кустом, может быть, прячется пограничник, из-за каждого дерева может щелкнуть винтовка. Вот налево зашевелилось что-то. Потом направо. И вдруг всюду — спереди, сзади и наверху — шумы, шорохи и тяжелое хлопанье крыльев. Звери и птицы…
Пролетела сова. Это третий предостерегающий знак: утром разбилось зеркало и сегодня пятница — дурной день.
Мы идем уже больше часа, но усталости нет. Мы идем то полями, то лесом. Граница вьется, и мы мало удаляемся от нее.[49] Но вот в перелеске тарантас и подвода. Лошади крупные — «казенные», говорит Иван Петрович. Андрей Павлович и Новицкий достают шинели и полотняные шлемы. Шлемы по форме напоминают германские каски.[50] Борис Викторович, Александр Аркадьевич и Андрей Павлович переодеваются. Их сразу становится трудно узнать. Я шучу:
— Борис Викторович, вы похожи на Вильгельма Второго.
Александр Аркадьевич лежит на подводе. Рядом с ним на своих вещах Фомичев в дождевике и нашлепке. Он говорит, не умолкая ни на минуту. Он типичный пропагандист. Иван Петрович с револьвером на поясе садится на козлы.
Борис Викторович, Новицкий и я размещаемся в тарантасе. Андрей Павлович правит. Маленького роста, широкоплечий и плотный, с круглым, заросшим щетиной лицом, в слишком длинной шинели, он имеет вид заправского кучера. Я смотрю на него и смеюсь.
До Минска нам предстоит сделать 35 верст.
Деревня. Лают собаки. Потом поля, перелески, опять поля, снова деревня. И опьяняющий воздух. А в голове одна мысль: поля — Россия, леса — Россия, деревни — тоже Россия. Мы счастливы — мы у себя.
Высоко над соснами вспыхнул красноватый огонь. Что это? Сигнал? Нет, это Марс. Но он сверкает, как никогда.
Дорога скверная, в ямах. На одном из поворотов тарантас опрокидывается. Мы падаем. Андрей Павлович по пословице — «на все руки мастер». Он починяет сломанную оглоблю, и мы снова едем. Так, не останавливаясь, мы едем всю ночь.
16 августа.
На заре мы сделали привал в поле. В небе гаснут последние звезды. Фомичев объявляет со смехом:
— Буфет открыт, господа!
Он предлагает водки и колбасы. Мы бранили его за то, что он забыл купить хлеба.
Лошади трогаются. Вот, наконец, и дома. Приехали. Минск. Борис Викторович и Александр Аркадьевич снимают шинели и шлемы. Иван Петрович въедет в город с подводой и тарантасом. Остальные войдут пешком. Мы идем, разбившись на группы. Фомичев озабоченно снует между нами. Пригородные улицы пусты. Редкие прохожие оборачиваются на нас, хотя в Вильно мы оделись по-русски: мужчины в нашлепках, а я в шерстяных чулках и т. д. Мы идем, и кажется, что пригороду не будет конца: бессонная ночь внезапно дает себя знать.
Новицкий служит проводником. Но он Минска не знает, и мы долго блуждаем в предместьях. Навстречу попадаются верховые — красноармейцы знаменитой дивизии Гая.
Я устала. Заметив это, Новицкий нанимает извозчика. На извозчике он говорит:
— На вас обращают внимание. Это из-за моей бороды.
Мы останавливаемся у одного из домов на Советской. Здесь мы отдохнем и вечером уедем в Москву.
Поднимаясь по лестнице, я говорю:
— В этой квартире живет кто-нибудь из членов нашей организации?
— Да, конечно, — отвечает кто-то.
Мы звоним. Нам открывает высокий молодой человек в белой рубашке. Молодой человек не в духе. Вероятно, он недоволен, что его разбудили так рано. Он идет доложить о нашем приходе. Кто он? Вестовой? Из передней мы проходим в столовую, большую комнату с выцветшими обоями. На столе остатки вчерашнего ужина. Мои товарищи направляются в кухню, чтобы почиститься и помыться.
Я чувствую смутное беспокойство. Я присаживаюсь к столу. Неожиданно открывается дверь. На пороге стоит человек огромного роста, почти великан. Он в военной форме, с приятным лицом. Он удивлен. Это, наверное, хозяин.[51] Я встаю и подаю ему руку.
Приносят завтрак. Александр Аркадьевич не ест ничего. Он ложится в этой же комнате на диван. Я несколько раз прошу хозяина сесть вместе с нами за стол. Но он отказывается. Он говорит:
— Визита дамы не ожидал. Позвольте, я сам буду прислуживать вам.
Я спрашиваю Андрея Павловича, почему с нами нет Фомичева.
— Он в гостинице с Шешеней. Он вечером придет на вокзал.
Бывший адъютант Бориса Викторовича Шешеня служит теперь в Красной Армии. Он приехал в Минск из Москвы встретить нас. Он уже взял билеты на поезд. Андрей Павлович показывает мне их. Потом он поднимает рюмку и говорит:
— За ваше здоровье… Мне нужно быть в городе. До свидания.
За столом остаемся мы трое: Борис Викторович, Новицкий и я. «Вестовой» приносит яичницу. Вдруг с силой распахивается двойная дверь из передней:
— Ни с места! Вы арестованы!
Входят несколько человек. Они направляют револьверы и карабины на нас. Впереди военный, похожий на корсиканского бандита: черная борода, сверкающие черные глаза и два огромных маузера в руках.[52] Тут же в комнате «вестовой». Это он предал нас, мелькает у меня в голове, но в то же мгновенье я в толпе узнаю Ивана Петровича. Новицкий сидит с невозмутимым лицом. Со стороны кухни тоже появляются люди. Обе группы так неподвижны, что кажется, что они восковые.
Первые слова произносит Борис Викторович:
— Чисто сделано… Разрешите продолжать завтрак.
Красноармейцы с красными звездами на рукавах выстраиваются вдоль стены. Несколько человек садятся за стол. Один небольшого роста, с русою бородой, в шлеме располагается на диване рядом с Александром Аркадьевичем.
— Да, чисто сделано… чисто сделано, — повторяет он. — Не удивительно: работали над этим полтора года…
— Как жалко, что я не успел побриться, — говорит Борис Викторович.
— Ничего. Вы побреетесь в Москве, Борис Викторович… — замечает человек в черной рубашке с бритым и круглым спокойным лицом. У него уверенный голос и мягкие жесты.
— Вы знаете мое имя и отчество? — удивляется Борис Викторович.
— Помилуйте, кто же не знает их! — любезно отвечает он и предлагает нам пива.
Человек с русою бородою переходит с дивана за стол.
Он садится от меня справа. У него умное и подвижное лицо.
Я говорю:
— Нас было пятеро. Теперь нас трое. Нет Андрея Павловича и Фомичева.
— Понятно, — говорит Борис Викторович.
— Значит… все предали нас?
— Конечно.
— Не может этого быть…
Но я должна верить Пиляру. Он один из начальников ГПУ.
Все… Андрей Павлович… Фомичев… Шешеня… А Сергей? Сергей, наверное, уже расстрелян…
— Им много заплатят? — вежливо осведомляется Александр Аркадьевич.
— Андрей Павлович никогда не работал против нас. Он убежденный коммунист. А другие… У других у каждого есть грехи…
Входит Новицкий и снова садится за стол.
— Вот один из ваших «товарищей»… — иронически замечает Пиляр, обращаясь ко мне.
— Да… И он даже обещал мне сбрить свою бороду…
— Он не сбреет ее, — говорит Пиляр. «Друг Сергея» — Новицкий не кто иной, как Пузицкий, его ближайший помощник.
— Кажется, вы недавно написали повесть «Конь вороной»? А раньше «Конь бледный»? — спрашивает Бориса Викторовича Пиляр.
— Целая конюшня. Не так ли?
— А теперь, — смеется Пиляр, — вы напишите еще одну повесть — «Конь последний».
— Лично мне все равно. Но мне жалко их…
Александр Аркадьевич протестует. Пиляр опускает глаза и говорит почти мягко:
— Не будем говорить об этом…
Я прошу разрешения взять из сумочки носовой платок. Мне отказывают. Но молодой военный приносит мне один платок.
Констатирую, что его только что надушили.
Александр Аркадьевич говорит:
— Почему вы тотчас же арестовали нас, не дав нам возможности предварительно увидеть Москву? Мы были в ваших руках.
— Вы слишком опасные люди.
Нас обыскивают.
В отношении меня эту операцию проделывает совсем молодая женщина. Она очень смущена. Чтобы рассеять ее смущение, я рассказываю ей о том, что делается в Париже.
Она вскоре возвратилась с моими вещами и даже с 12 долларами, которые нашли у меня зашитыми в складке моего платья.
Возвращаюсь в столовую.
Отъезд в Москву…»
В тот же день, в 11 часов утра, опергруппа ОГПУ в специальном поезде отбыла с арестованными в Москву.
В двадцатых числах августа с.г.[53] на территории Советской России ОГПУ был задержан гражданин Савинков Борис Викторович, один из самых непримиримых и активных врагов рабоче-крестьянской России. (Савинков задержан с фальшивым паспортом на имя В. И. Степанова.)
Из этого сообщения можно было сделать вывод, будто Савинков сам пришел на территорию Советской России и здесь был задержан ОГПУ. Собственно, ошибки здесь нет — Савинков действительно перешел границу сам, вполне, так сказать, добровольно. Но мы теперь знаем, что заставило его это сделать. Такую не совсем точную формулировку правительственного сообщения объяснить нетрудно. Тогда еще нельзя было раскрывать секрет этой операции. Главное — нельзя было раскрыть проведенную с Савинковым игру вокруг выдуманной контрреволюционной организации «ЛД». Дело в том, что примерно в то же время велись похожие операции в отношении других находившихся за границей деятелей контрреволюции, и было бы в высшей степени неразумно вызвать у них подозрения.
В Москве Б. Савинков, супруги Деренталь и Фомичев с Белорусского вокзала были доставлены прямо на Лубянку, и их распределили по камерам-одиночкам внутренней тюрьмы ОГПУ. На другой день их начали допрашивать. Супруги Деренталь интересовали чекистов в весьма малой степени. Александр Аркадьевич Деренталь и тем более Любовь Ефимовна, его жена, фигуры во всей этой истории в общем случайные и сугубо подчиненные Савинкову. Не был значительной фигурой и Фомичев, который до самого момента ареста так и не понял, что был пешкой в чекистской игре, а когда ему все разъяснили, он впал в такую прострацию, что допрос его пришлось отложить. Чекистов в первую голову интересовал Борис Савинков: как он поведет себя на допросе, признает ли свою поистине необозримую вину перед советским народом и государством?
Спустя несколько дней в московских газетах появилось следующее официальное сообщение:
Арестованному в двадцатых числах августа Борису Викторовичу Савинкову в 23 часа 23 августа было вручено обвинительное заключение, и по истечении 11 часов согласно требований Уголовно-процессуального кодекса в военной коллегии Верховного Суда СССР началось слушание дела о нем. Состав суда: председатель товарищ Ульрих, члены суда товарищи Камерон и Кушнирюк…
Савинков на следствии и на суде во всем сознавался, признавал свою вину и раскаивался, но все это сопровождал заверениями в преданной своей любви и уважении к великому русскому народу. Вот, например, что он заявлял в собственноручно написанных им показаниях от 21 августа 1924 года:
«Раньше, чем отвечать на предложенные мне вопросы, я должен сказать следующее: я — Борис Савинков, бывший член боевой организации ПСР, друг и товарищ Егора Сазонова и Ивана Каляева,[54] участник убийства Плеве и великого князя Сергея Александровича, участник многих других террористических актов, человек, всю жизнь работавший только для народа и во имя его, обвиняюсь ныне рабоче-крестьянской властью в том, что шел против русских рабочих и крестьян с оружием в руках. Как могло это случиться? Я уже сказал, что всю жизнь работал только для народа и во имя его. Я имею право прибавить, что никогда и ни при каких обстоятельствах не защищал интересов буржуазии и не преследовал личных целей…
Будущее показало, что я был не прав во всем».
Схема избранной Савинковым тактики — на поверхности: я всю свою жизнь был за народ, а боролся-только против большевиков, но я всегда действовал по совести и крайнему разумению, и это значит, что я заблуждался. Но из-за разногласий меча не поднимают и не становятся врагами. В этой его позиции достаточно и хитрости и совершенно необъяснимой наивности.
В самом деле… Получать от зарубежной контрреволюции деньги на убийство Владимира Ильича Ленина — и называть себя революционером и заявлять, будто он никогда и ни при каких обстоятельствах не защищал интересов буржуазии! Верой и правдой служить разведкам империалистических стран, на деньги капиталистических государств организовывать кровавые контрреволюционные восстания в Ярославле и в других советских городах — и заявлять, что он всю жизнь работал только для народа и во имя его!
Предъявленное Савинкову еще до суда обвинительное заключение прижало его к стене обилием неопровержимых фактов его преступной контрреволюционной деятельности. Суд тоже оперировал только фактами. Фразеология, на которую, по всей вероятности, очень надеялся Савинков, на суде цены не имела. В начале процесса Савинков попытался внимание трибунала увести в область абстрактных рассуждений и заверений, но был быстро возвращен на грешную землю.
«Председатель. Признаете ли вы себя виновным в том, что, начиная с октября 1917 года до ареста в августе 1924 года, вы вели непрерывную вооруженную борьбу против Советской власти, участвуя в качестве руководителя вооруженных отрядов и создавая контрреволюционные организации, имевшие целью свержение Советской власти путем вооруженной борьбы, а также путем провокаторской, шпионской, бандитской и террористической деятельности?
Савинков. Да, я признаю себя виновным в том, что вел против Советской власти вооруженную борьбу…»
Обратите внимание, как хитро он отвечает. На первый взгляд кажется, что он подтверждает все, что сказал председательствующий. В данном случае уловка в «краткости» ответа, в результате чего из ответа выпадает признание провокаторской, шпионской, бандитской и террористической деятельности. Но суд прекрасно видит эту уловку Савинкова и приступает к детальному исследованию его вины. Вот, скажем, суд выясняет страшный для Савинкова факт получения им денег на убийство Ленина.
«Председатель. Какой тактики придерживалась ваша организация и какие ближайшие цели вы преследовали весной 1918 года?
Савинков. Наша организация была боевой организацией. Она ставила себе задачей те восстания, которые потом произошли в Ярославле, Рыбинске и Муроме. Я всегда стоял на той точке зрения, что если я веду войну, то я веду ее всеми средствами и всеми способами. Наша организация имела в виду все возможные способы борьбы, вплоть до террора. Мы имели в виду прежде всего вооруженные восстания, но не отказывались и от террористических актов. В 1918 году предполагалось покушение на Ленина и Троцкого, но делалось очень мало. Пытались организовать наблюдение по старому способу, но из этого толку вышло мало не потому, что мы не хотели, а потому, что мы не смогли. Я следил за Лениным через третьи лица. Эти лица мне рассказывали о том, как живет Ленин, где живет Ленин, но дальше этого дело не пошло. К делу Каплан наш союз не имел никакого отношения. Я знал, что эсеры что-то делают, но что именно делают — этого я не знал.
Председатель. В вашей брошюре „Борьба с большевиками“ написано: „План этот удался, но только отчасти… Покушение на Ленина удалось только наполовину. Каплан только ранила его, но не убила“. Как понять эту фразу?
Савинков. Это неудачная фраза. В этой брошюре, которая была предназначена для широкого распространения, я описал правду, но не с такой точностью, с какой говорю вам…
Председатель. Знали ли французы, что вы не исключаете индивидуального террора?
Савинков. Конечно, знали.
Председатель. Знали ли они, что предполагалось совершить покушение на Ленина?
Савинков. Не могу сказать с полной уверенностью, но думаю, что они должны были знать. Сейчас не вспоминаю разговоров, но думаю, что такой разговор должен был иметь место. Французы не только могли, но и должны были предполагать по всему ходу наших сношений, они должны были знать. Французы мне посоветовали выбрать такой план: захватить Ярославль, Рыбинск, Кострому. Но я колебался… Мне была прислана телеграмма Нулансом из Вологды через Гренара. В этой телеграмме категорически подтверждалось, что десант высадится между пятым и десятым или третьим и восьмым июля, точно не помню, и категорически выражалась просьба начать восстание на Верхней Волге именно в эти дни. Вот эта телеграмма и заставила меня 5 июля выступить в Ярославле или Рыбинске… Таким образом, французы принимали ближайшее участие в этом деле и нас совершенно обманули. Мне очень трудно допустить, что Нуланс не знал, будет ли высажен десант в Архангельске или нет…
Председатель. Откуда вы получали денежное пособие в это время и в каком размере?
Савинков. Я помню, что, когда я был в полном отчаянии и не знал, откуда взять средства, ко мне без всякой моей просьбы явились чехи и передали довольно большую сумму — 200 тысяч керенских рублей. Эти деньги, собственно говоря, тогда спасли нашу организацию… Не я пошел к французам, не я искал их, а они пришли ко мне, они меня разыскали… И тут опять без всякой моей просьбы они мне оказали денежную помощь, сначала незначительную — 20 или 40 тысяч, точно не помню, но потом мало-помалу денежные суммы, получаемые мною от французов, возрастали.
Председатель. Кто вам передал деньги от чехов?
Савинков. Клецанда.
Председатель. Вы знали, на каких условиях они вам давали деньги?
Савинков. Они знали, я не скрывал этого, что я в борьбе своей признавал террор. Они знали это и, передавая деньги, подчеркивали, чтобы деньги эти были употреблены главным образом на террористическую борьбу…»
Савинков понял, что надеяться ему не на что. Но и в своем последнем слове он еще продолжал хитрить и говорить неправду.
«Граждане судьи! — говорил он. — Я знаю ваш приговор заранее. Я жизнью не дорожу и смерти не боюсь. Вы видели, что на следствии я не старался ни в какой степени уменьшить свою ответственность или возложить ее на кого бы то ни было другого. Нет! Я глубоко сознавал и глубоко сознаю огромную меру моей невольной вины перед русским народом, перед крестьянами и рабочими. Я сказал „невольной вины“, потому что вольной вины за мной нет».
Вот так, даже перед лицом самой смерти, Борис Савинков еще продолжает хитрить, пытаясь и теперь уверить суд, будто он политический слепец и является исполнителем чьей-то чужой воли.
Он, конечно, прекрасно понимал, что правда против него. И потому лгал. Вот любопытный пример его беззастенчивой лжи.
«…Когда случился ваш переворот, — говорил он в последнем слове, — я пошел против вас. Вот роковая ошибка, вот роковое заблуждение! Один ли я был в этом положении? И почему случилась эта ошибка? Скажу вам, был случай, может быть, заурядный случай, но этот случай сразу оттолкнул меня от вас. Да, я поборол потом в себе его, и я никогда не мстил за него, никогда в моей борьбе с вами он не играл роли, но вы поймете меня, когда я скажу, что он оттолкнул меня от вас, что он сразу вырыл пропасть. Случай этот был такой. У меня была сестра, старшая сестра; она замужем была за офицером. Это был тот единственный офицер петроградского гарнизона, который 9 января 1905 года отказался стрелять в рабочих. Помните, когда рабочие шли к Зимнему дворцу? Так вот это был единственный офицер, который отказался исполнить приказ. Это был муж моей сестры. Вы его расстреляли в первый же день, потом вы расстреляли и ее… Я говорю: никогда во время борьбы моей с вами я не помнил об этом и никогда не руководился местью за то личное и тяжкое, что пережил я тогда, но в первые дни это вырыло пропасть. Психологически было трудно подойти, переступить через эти трупы. И я пошел против вас…»
Но вот спустя три недели, уже после осуждения Савинкова, когда за границей уже были известны все подробности судебного процесса, в той же савинковской, выходящей в Варшаве газете «За свободу» появляется любопытная статья. Автор статьи — небезызвестный Д. С. Пасманик — матерый контрреволюционер и враг нашей страны. Замечу еще, что Пасманик, в отличие от других друзей и соратников Савинкова вроде Философова, старается быть объективным и даже пытается защищать Савинкова. Но не дай, как говорится, бог такой защиты…
Обратимся к его статье. Он пишет о Савинкове:
«Если он кого-нибудь обманывал, то лишь самого себя. Это мое глубокое убеждение, в этом разгадка савинковской трагедии, ибо, что ни говорили бы нынешние противники, мы присутствуем не при пошлом фарсе, а при тяжкой трагедии, прежде всего трагедии лжи. Теперь Савинков лжет, когда пишет в интимном письме из московской тюрьмы: „Весной 1923 года… для меня стало ясно, что с красными бороться нельзя, да и не нужно“. [Савинкову, уже осужденному, было предоставлено право переписки. — В.А.] Лжет, когда он в том же письме пишет: „Готового заранее решения я не имел“. Когда он решил ехать в Россию, его решение было определенное: ехать и бороться с большевиками до последней капли крови, до последнего издыхания.
Его последнее свидание — с В. Л. Бурцевым накануне его отъезда. И тогда шла речь о борьбе, а в случае неудачи — о смерти, как о символе борьбы с большевиками…»
И наконец, вот что говорит Пасманик по поводу «кошмарной трагедии»:
«Врал ли Савинков на суде? Фактически — да. Ну, хотя бы об истории расстрела его шурина. Да, фактически Савинков врал, но психологически он говорил под внушением элементарной идеи: „Я спасу свою жизнь для будущих дел“.»
Такова безжалостная оценка правдивости Савинкова, данная его соратником и даже его защитником.
Когда Савинков уезжал из Парижа в Москву, ни о какой капитуляции и речи не было. Мы знаем, как было дело. Напомним, в частности, что незадолго до отъезда капитуляция действительно была ему предложена советским полпредом Л. Б. Красиным, но Савинков возмущенно ее отверг. Словом, когда он говорил на суде о своем «давнем решении» капитулировать, у него для подтверждения этого не было никаких доказательств. Кроме одного, невольно предоставленного ему… чекистами.
Перед судом, в целях сохранения секретности проведенной чекистами операции, Савинкова попросили, чтобы он, давая показания суду, в отношении своего появления в СССР придерживался той версии, которая изложена в правительственном сообщении о его аресте. Савинков охотно согласился. Еще бы! Эта версия объективно подтверждала, может быть, самые важные для него показания о том, будто он сам, по собственному желанию отправился в Россию с целью капитуляции перед большевиками…
Так неприглядно выглядел Савинков на суде.
Именем Союза Советских Социалистических Республик Верховный Суд СССР по Военной Коллегии в составе председательствующего Ульриха В. В., членов Камерона П. А. и Кушнирюка Г. Г., при секретаре Маршаке, в открытом судебном заседании 27, 28 и 29 августа 1924 года, в г. Москве, заслушав и рассмотрев дело по обвинению Савинкова Бориса Викторовича, 45 лет, сына чиновника, с незаконченным высшим образованием, при Советской власти не судившегося, бывшего члена боевой организации партии эсеров, а впоследствии руководителя и организатора контрреволюционных, шпионских и бандитских организаций, — в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 58 ч. I, 59, 64, 66 ч. I, 70 и 76 ч. 1 Уголовного кодекса РСФСР, — нашел судебным следствием установленным, что Борис Савинков:
1. С момента Февральского переворота до Октябрьской революции принадлежал к партии с.-р. и, разделяя программу монархиста генерала Корнилова, будучи комиссаром при командующем Юго-Западным фронтом, военным министром в кабинете Керенского, членом совета союза казачьих войск, активно и упорно противодействовал переходу земли, фабрик и всей полноты власти в руки рабочих и крестьян, призывая подавлять их борьбу самыми жестокими мерами и приказывая расстреливать солдат, не желавших вести войну за интересы империалистической буржуазии.
2. После перехода власти в руки трудящихся пытался в Петрограде поднять казачьи полки для свержения рабоче-крестьянской власти и после неудач бежал в ставку Керенского, где совместно с генералом Красновым активно боролся против восставших рабочих и революционных матросов, тем самым защищая интересы помещичье-капиталистической контрреволюции.
3. В конце 1917 и в начале 1918 г. принял активное участие в донской контрреволюции, став членом Донского гражданского совета, совместно с генералами-монархистами Алексеевым, Калединым и Корниловым, которых убеждал в необходимости вести вооруженную борьбу против власти Советов, помогал формированию так называемой добровольческой армии, которая до конца 1920 года, при поддержке англо-французских капиталистов, разоряла Украину, Донскую область, Северный и Южный Кавказ, помогая правительствам Антанты увозить хлеб, нефть и прочее сырье.
4. В начале 1918 года, явившись в Москву, создал контрреволюционную организацию «Союз Защиты Родины и Свободы», куда привлек главным образом участников тайной монархической организации, гвардейских и гренадерских офицеров и своими главными помощниками сделал монархистов генерала Рычкова и полковника Перхурова, после чего обратился к ген. Алексееву — главе южной монархической контрреволюции — с донесением об образовании «СЗРиС» и просьбой дать руководящие указания. Организация, созданная Савинковым, имела своей целью свержение Советской власти путем вооруженных восстаний, террористических актов против членов рабоче-крестьянского правительства, пользуясь материальной поддержкой и получая руководящие указания от французского посла Нуланса и чехословацкого политического деятеля Масарика.
5. Весной 1918 года, получив от Масарика при посредничестве некоего Клецанды 200000 рублей на ведение террористической работы, организовал слежку за Лениным и другими членами Советского правительства в целях совершения террористических актов, каковые, однако, совершить ему, Савинкову, не удалось по причинам, от него не зависящим.
6. Получив разновременно весною 1918 года от французского посла Нуланса около двух с половиной миллионов рублей, в том числе одновременно два миллиона специально для организации ряда вооруженных выступлений на Верхней Волге, по категорическому предложению того же Нуланса, в целях поддержки готовящегося, по словам последнего, англо-французского десанта в Белом море, после неоднократных переговоров с французским атташе ген. Лаверном и французским консулом Гренаром, организовал, опираясь на офицерские отряды «СЗРиС», при поддержке меньшевиков и местного купечества, в начале июля 1918 года вооруженные выступления в Ярославле, Муроме, Рыбинске и пытался поднять восстание в Костроме, оттянув тем самым значительные части Красной Армии, оборонявшей Казань и Самару от чехословаков и эсеров.
7. После ликвидации мятежей на Верхней Волге он, Савинков, бежал в Казань, в то время занятую чехословаками, и принял участие в отряде Каппеля, оперировавшем в тылу красных войск.
8. В конце 1918 года Савинков принял предложение Колчака быть его представителем в Париже и в течение 1919 года, посещая неоднократно Ллойд-Джорджа, Черчилля и других министров Англии, получал для армий Колчака и Деникина большие партии обмундирования и снаряжения, а также, по поручению Колчака, для поддержки к.-р. движения, находясь во главе бюро печати «Унион», распространял заведомо ложную информацию о Советской России и вел печатную агитацию о продолжении дальнейшей вооруженной борьбы капиталистических государств с рабоче-крестьянским государством.
9. Во время русско-польской войны 1920 года Савинков, состоя председателем белогвардейского русского политического комитета в Варшаве, по предложению Пилсудского, за счет Польши и при полном содействии французской военной миссии в Варшаве, организовал так называемую «русскую народную армию» под командой генералов Перемыкина и братьев Булак-Балаховичей, а осенью того же года, после заключения русско-польского перемирия, с ведома Пилсудского, лично принял участие в походе Булак-Балаховича на Мозырь.
10. В начале 1921 года, через так называемое информационное бюро РПК, во главе которого стоял его брат Виктор Савинков, Борис Савинков организовал военно-разведывательную работу на территории Советской России, передавая часть получаемых сведений второму разведывательному отделу польского генерального штаба и французской военной миссии в Варшаве, получая за это денежные вознаграждения.
11. С июня 1921 года по начало 1923 года Савинков, став во главе восстановленного им «Народного Союза Защиты Родины и Свободы», в целях поднятия вооруженных восстаний на территории Советской России, неоднократно посылал в западные пограничные губернии вооруженные отряды под командой офицеров Павловского, Васильева, Павлова и других, которые производили налеты на исполкомы, кооперативы, склады, пускали под откос поезда, убивали советских работников, а также собирали сведения военного характера для передачи польской и французской разведкам в Варшаве. Кроме того, отдельным лицам, как, например, полк. Свежевскому, давались задания террористического характера, каковые, однако, выполнены не были.
12. В 1923 году, когда после разгрома большинства, организаций «НСЗРиС» денежная поддержка, получаемая Савинковым от Польши и Франции, сильно сократилась, он пытался получить средства от Муссолини и.[55]
13. В августе 1924 года, желая лично проверить состояние антисоветских и контрреволюционных организаций на территории Союза ССР, перешел по фальшивому документу на имя Степанова В. И. русско-польскую границу, но вскоре был арестован.
Таким образом, устанавливается виновность Савинкова:
1) В организации в контрреволюционных целях вооруженных восстаний на советской территории в период 1918–1922 гг., т. е. в преступлении, предусмотренном ст. 58 ч. I Уголовного кодекса РСФСР.
2) В сношении с представителями Польши, Франции и Англии с целью организации согласованных вооруженных выступлений на территории Советской Федерации в 1918, 1919, 1920 гг., т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. 59 Уголовного кодекса.
3) В организации в контрреволюционных целях в 1918 и 1921 гг. террористических актов против членов рабоче-крестьянского правительства, каковые акты, однако, совершены не были, т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 14 и 64 Уголовного кодекса.
4) В руководстве военным шпионажем в пользу Польши и Франции в течение 1921 по 1923 год, т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. 66 ч. I Уголовного кодекса.
5) В ведении пропаганды в письменной и устной форме, направленной к поддержке выступлений иностранных капиталистических государств, в целях свержения рабоче-крестьянского правительства в 1919 году, т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. 70 Уголовного кодекса, и
6) В организации банд для нападений на советские учреждения, кооперативы, поезда и т. д. в 1921 и 1922 гг., т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. 76 ч. I Уголовного кодекса.
На основании изложенного Верховный Суд приговорил: Савинкова Бориса Викторовича, 45 лет, по ст. 58 ч. I Уголовного кодекса, к высшей мере наказания, по ст. 59 и рук. ст. 58 ч. I — к тому же наказанию, по ст. 64 и рук. 58 ст. ч. I — к тому же наказанию, по ст. 68 ч. I — к тому же наказанию, по ст. 76 ч. I — к тому же наказанию и по ст. 70 — к лишению свободы на 5 лет, а по совокупности — расстрелять с конфискацией всего имущества.
Принимая, однако, во внимание, что Савинков признал на суде всю свою политическую деятельность с момента Октябрьского переворота ошибкой и заблуждением, приведшим его к ряду преступных и изменнических действий против трудовых масс СССР, принимая далее во внимание проявленное Савинковым полное отречение и от целей и от методов контрреволюционного и антисоветского движения, его разоблачения интервенционистов и вдохновителей террористических актов против деятелей Советской власти и признание им полного краха всех попыток свержения Советской власти, принимая далее во внимание заявление Савинкова о его готовности загладить свои преступления перед трудящимися массами искренней и честной работой на службе трудовым массам СССР, Верховный Суд постановил ходатайствовать перед Президиумом Центрального Исполнительного Комитета СССР о смягчении настоящего приговора.
Председатель В. Ульрих.
Члены Камерон, Кушнирюк.
Москва, 1924 года,
29 августа, 1 час 14 мин.
Не знаю, есть ли в судебной истории хоть один подобный приговор. Суд признал, что обвиняемый за все свои преступления заслужил пять смертных казней и еще пять лет тюремного заключения. И этот же суд просит верховный орган власти даровать осужденному жизнь.
И эта просьба суда удовлетворяется.
Президиум Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР, рассмотрев ходатайство Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР от 29 августа, утром, о смягчении меры наказания в отношении к осужденному к высшей мере наказания гражданину Б. В. Савинкову и признавая, что после полного отказа Савинкова, констатированного судом, от какой бы то ни было борьбы с Советской властью и после его заявления о готовности честно служить трудовому народу под руководством установленной Октябрьской революцией власти — применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка, и полагая, что мотивы мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс, — постановляет:
Удовлетворить ходатайство Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР и заменить осужденному Б. В. Савинкову высшую меру наказания лишением свободы сроком на десять (10) лет.
Председатель Центрального Исполнительного
Комитета Союза ССР М. Калинин.
Секретарь Центрального Исполнительного
Комитета Союза ССР А. Енукидзе.
Москва, Кремль,
29 августа 1924 г.
Беседуя со многими людьми, которые в то время имели отношение к этим событиям, я просил их прокомментировать приговор и постановление ЦИК о помиловании Савинкова, но не с высоты сегодняшнего дня, а как бы вернувшись в те дни. Пришлось выслушать самые различные суждения. Одни говорили, что было политически правильно тогда продемонстрировать наш гуманизм в расчете на то, что это подтолкнет к капитуляции других деятелей контрреволюции. Другие высказывали свое непрошедшее до сих пор недоумение.
Заслуживает внимания мнение видного работника прокуратуры того времени Рубена Павловича Катаняна:
«Свое суждение о приговоре в то время я определял тремя аспектами. Первый — чисто психологический и самый неточный. Я бывал на суде. Савинков выглядел чрезвычайно жалко, его лепет про любовь и верность народу вызывал в зале громкий смех, на который он никак не реагировал… В общем это был человек морально раздавленный, уничтоженный, и его смерть физическая уже не виделась как нечто обязательное, без чего душа твоя не будет спокойна.
Второй аспект — юридический. Я думал, что такой приговор вполне правомерен. В нем выражена гуманность советского суда — ведь и на суд действовали обстоятельства первого аспекта. Лично я под этим приговором подписался бы не задумываясь.
Наконец, третий аспект — политический. Конечно, этот необычный приговор заставил задуматься многих находившихся за границей крупных и мелких деятелей контрреволюции, внес смятение в их ряды — теперь мы знаем это точно. Такой приговор, кроме того, перед всем миром продемонстрировал нашу уверенную силу. И в заключение еще одно соображение. Сейчас я уже не могу вспомнить, кто мне тогда об этом говорил, но суть помню неоспоримо. Речь шла о том, что Савинков собирался написать книгу о своем жизненном и политическом пути. Такая книга явилась бы поучительной сенсацией для всего мира, и ради одного этого стоило сохранить Савинкову жизнь».
Интересен отклик Черчилля на дело Савинкова. Он написал об этом два письма Сиднею Рейли. Вот они.[56]
«Многоуважаемый господин Рейли!
С глубоким огорчением я прочел известие о Савинкове. Боюсь, что объяснения, которые Вы даете в своем письме в „Морнинг пост“, расходятся с событиями. „Морнинг пост“ печатает сегодня подробный отчет о процессе, и я узнаю те же речи, которые слышал от Савинкова в Чекерсе, насчет свободных советов и т. п.
В своем письме Вы объясняете, что заставило его поехать в Советскую Россию. Если правда, что он оправдан и освобожден, я могу только порадоваться. Я уверен, что, если ему удастся приобрести влияние на этих людей, он сделает все возможное, чтобы улучшить общее положение. Вообще говоря, то, как обошлись большевики с ним, в первый раз свидетельствует, что они способны вести себя прилично и разумно.
Буду рад всему, что Вы сообщите мне по этому поводу, потому что всегда считал Савинкова крупным человеком и большим русским патриотом, несмотря на ужасные вещи, с которыми связано его прошлое. Впрочем, трудно судить политическую жизнь чужой страны.
Сент. 1924 г.
Преданный Вам Уинстон С. Черчилль».
И второе письмо, написанное, по-видимому, несколькими днями позже:
«Усадьба ЧАРТУЭЙЛ УЭСТЕРХЕМ, КЕНТ, 15 сентября 1924 г.
Многоуважаемый господин Рейли!
С большим интересом прочел Ваше письмо в „Морнинг пост“. События развернулись так, как я ожидал. Думаю, что Вам не следует судить Савинкова так жестоко… Во всяком случае, я подожду конца этой истории, прежде чем менять свое мнение о Савинкове.
Преданный Вам Уинстон С. Черчилль».
Итак, Советская власть даровала Савинкову жизнь. Но нигде в архиве я не нашел написанных рукой Савинкова слов благодарности за это. После приговора суда он продолжал находиться во внутренней тюрьме ГПУ, где ему были созданы многие удобства. В камере был постлан ковер и поставлена нетюремная мебель. По обоюдной просьбе Савинкова и Любови Ефимовны Деренталь последняя была переведена к нему в камеру и жила вместе с ним. Савинкову были созданы условия для литературной работы. Он писал рассказы, делал заготовки для будущей автобиографической книги и вел дневник. Кое-что из написанного им в тюрьме было даже напечатано, и автор получил гонорар и имел возможность свободно распорядиться этими деньгами.
Если сам Савинков был оставлен в живых и находился на таком облегченном специально для него режиме тюремного заключения, то нет ничего удивительного в том, что Деренталь и его супруга после окончания следствия были просто выпущены на свободу.
Замечу, что и Деренталь и его жена Любовь Ефимовна очень быстро ассимилировались в Москве, достали себе квартиру и начали работать. Любовь Ефимовна стала сотрудничать в «Женском журнале», а Александр Аркадьевич работал в ВОКСе,[57] а затем он вместе с народным артистом республики Яроном перевел на русский язык несколько оперетт и стал получать значительный гонорар.
В день, когда Любовь Ефимовна вышла на свободу, Савинков начинает вести дневник. Полистаем его — может быть, здесь, наедине с собой, Савинков будет говорить только правду…
«Итак, сегодня [9 апреля 1925 г. — В.А.] освободили Любовь Ефимовну. Я остался один. В опустелой камере стало грустно…»
На другой день он записывает:
«…Открыли окно и внесли по моей просьбе ковер. Камера стала светлее, но не уютнее. Строже. Дни длинные, вечера еще длиннее. Любовь Ефимовна очень взволновалась статьей Арцыбашева, Александр Аркадьевич тоже.[58] Я привык ко всему. Кроме того, мне кажется, что люди устроены так: когда им выгодно, они бывают честными, когда им невыгодно, они лгут, воруют, клевещут. Арцыбашев и Философов как все. Если бы о них написали такую статью, они бы возмущались. Но о нас они пишут и печатают и даже искренне считают, что правы, особенно Арцыбашев. В своей жизни я видел очень мало действительно честных людей. Каляев, Сазонов, Войнаровский… Может быть, бескорыстен Дзержинский и еще некоторые большевики. Под бескорыстием я не понимаю только простейшее — бессребреность, но очень трудное — отказ от самого себя, то есть от всех своих всяческих выгод. Этот отказ возможен лишь при условии веры, то есть глубочайшего убеждения, если говорить современным языком, хотя это не одно и то же. У Арцыбашева и Философова нет той веры, той убежденности. И тот и другой прожили безжертвенно свою жизнь. Из своего опыта я знаю также и то, что цена клеветы, как и похвал, маленькая. Молва быстротечна. Когда я был молод, я тоже искал похвалы и возмущался клеветой…»
Естественно, что дневник Савинкова не секрет для чекистов. Это обстоятельство следует помнить, читая некоторые его излияния, рассчитанные как раз на то, что они станут известны чекистам. Тогда хорошо видишь, как посредством своего тюремного дневника Савинков торопится устроиться в новой обстановке, как он рвется к деятельности, все равно к какой, и прокладывает к ней путь двумя испытанными средствами — лестью и демагогией. Со своим прошлым он разделывается при этом с той легкой беспощадностью, в которую тем меньше веришь.
Вот еще несколько цитат из дневника:
«Андрей Павлович, вероятно, думает, что поймал меня. Арцыбашев думает, что это двойная игра, Философов думает — предатель, а на самом деле все проще. Я не мог дольше жить за границей, не мог, потому что днем и ночью тосковал о России. Не мог, потому что в глубине души изверился не только в возможности, но и в правоте борьбы. Не мог, потому что не было покоя. Ведь впервые я жил с Любовью Ефимовной только здесь. Не мог, потому что хотелось писать, а за границей что же напишешь? Словом, надо было ехать в Россию. Если бы наверное знал, что меня ждет, я бы все равно поехал…»
Итак, Савинков продолжает настаивать на версии, которую он излагал на суде, что не Федоров его «переиграл», а он сам поехал в Россию, чтобы там капитулировать перед большевиками.
Поражает нахальство, с каким он продолжает настаивать на этой лжи, и перед кем — перед чекистами, которые знают правду всю — до дна. Но, может быть, он рассчитывал, что его дневники станут когда-нибудь достоянием истории, которая, по его же выражению, «дама крайне забывчивая и непоследовательная», и хотел хотя бы перед этой дамой выглядеть красиво?
Или, может быть, он забыл, как все случилось с ним на самом деле, и уверовал в ложь как в святую правду?
Чекист Валентин Иванович Сперанский, которому пришлось больше, чем другим сотрудникам ОГПУ, бывать с Савинковым после его осуждения и для которого Савинков был и остался непроходимым мерзавцем и заклятым врагом революции, говорит:
«Признать нашу победу над ним ему было тем труднее, что он всех нас считал темными людьми „от сохи и станка“. Во всяком случае, он был явно озадачен, если не расстроен, когда обнаружил, что Пузицкий, я и другие чекисты — люди образованные. Меня же в нем поражала его какая-то всеядная и, я бы еще прибавил, невежественная беспринципность…»
Нельзя не согласиться с Валентином Ивановичем — действительно всеядная и действительно невежественная беспринципность. И это она позволяла Савинкову спустя всего несколько месяцев после встречи с пятью смертями развязно писать в дневнике, будто большевики проводят в жизнь то, о чем он мечтал, или называть своих недавних соратников по НСЗРиС грабителями и негодяями, словно забыв при этом, что он сам с теми соратниками участвовал в грабительских походах по советской земле. Какие там принципы?! Для него все очень просто: я был против вас, теперь я с вами, и, будьте любезны, уважайте и чтите меня, ибо я человек знаменитый, если не сказать — великий.
Настала все же пора окончательно прояснить вопрос о столь упорно взятой Савинковым на вооружение лжи, будто он ехал в Россию капитулировать перед большевиками. Тем более что эта ложь до сих пор муссируется в западной мемуарной литературе. Я прибегаю к свидетельству одного из самых близких Савинкову людей — мужа его любимой сестры Веры — эсера А. Г. Мягкова, в его статье, напечатанной в парижской газете русских эмигрантов «Последние новости». Эта статья появилась уже после смерти Савинкова, и выводы свои автор статьи берет не с потолка, как другие, он основывает их на документах из архива Савинкова.
«Перед своим отъездом в Россию, — пишет А. Г. Мягков, — Б. В. Савинков вызвал в Париж мою жену, а свою сестру Веру Викторовну, с которой его связывала глубокая дружба. В Париже он передал ей свое завещание, свои последние распоряжения вместе с письменным указанием, что свой архив он поручает ее заботам и разрешает доступ к нему трем лицам. Третьим был назван я.
По естественному чувству деликатности я до самого последнего времени не находил возможным приступить к разбору части архива, находившейся фактически в моих руках, но недели две-три тому назад пришел к заключению, что, может быть, я даже обязан это сделать, и начал выбирать из массы бумаг материалы, относящиеся к делу Савинкова. Побудило меня к этому следующее обстоятельство. Имя Савинкова всегда было окружено легендами. Одной из таких легенд является утверждение, что Савинков уехал в Россию, войдя предварительно в соглашение с большевиками. Никакого фактического материала, подтверждающего эту легенду, не опубликовано, и утверждение это является не более как „догадкою“. Но когда ближайшие сотрудники и друзья Савинкова: Философов, Арцыбашев, Шевченко, Виктор Савинков и другие — в целом ряде статей и заметок за своими подписями свидетельствовали, что действительно соглашение предварительное было, то естественно, что люди, стоящие далеко, воспринимали это утверждение как непреложный факт. Так родилась и распространилась легенда. Она глубоко волновала сидевшего в тюрьме Б.В., совершенно бессильного что-либо предпринять для ее опровержения, и это-то обстоятельство заставило меня приступить к просмотру архива в надежде, что, может быть, я сумею найти там тот или иной материал. Архив оказался довольно значительным, а главное, в совершенно хаотическом состоянии. Покуда я сумел отобрать материалы, исходящие от „друзей“ из России, а также привести в порядок письма Философова, Арцыбашева и Шевченко. Если я скажу, что только писем Философова, так или иначе относящихся прямо к делу Савинкова, оказалось 42, что материалы из России составили довольно объемистый сверток, то станет ясно, что для разработки этого материала, для разыскивания нового, необходимого по ходу дела, словом, для подготовки его к опубликованию понадобится довольно продолжительное время. Моя работа тем более затрудняется, что на всякий случай я храню архив не у себя дома, а в более надежном месте, разбираю его по частям и по обстоятельствам, от меня не зависящим, иногда в течение нескольких дней сам не могу иметь к нему доступа. Но все же весь ход подготовительной работы по устройству обстановки, заставившей Савинкова решиться на поездку, в его основных чертах уже вырисовывался с исчерпывающей ясностью, а равно и роль отдельных лиц.
Я знаю, что для многих важно получить хоть какой-нибудь материал, чтобы по совести разобраться и решить, есть ли основания у легенды, столь мучившей Савинкова, и я решаюсь, в полном сознании своей ответственности, опубликовать предварительные результаты моего ознакомления с делом по материалам архива.
Обращаю внимание читателей на следующие три обстоятельства:
1) я ни в какой мере не касаюсь того, что произошло в России после перехода Савинковым границы;
2) я опубликовываю лишь основные черты развития всей работы и только то, что вырисовывается с совершенной ясностью;
3) я каждое слово своего изложения могу, в случае надобности, подтвердить соответственным документом.
В Варшаве, в савинковской организации, в числе прочих были следующие сотрудники: Сергей Павловский, Иван Фомичев и Леонид Шешеня.
С первой половины 1923 года Б. В. Савинков стал получать сведения о том, что Павловский и Шешеня очень успешно работают в России по борьбе с большевиками, что Шешеня основал противобольшевистское сообщество, строго конспиративное, а Павловский нашел в Москве восстановленный Союз Защиты Родины и Свободы, в правление которого и был кооптирован. Известия и впоследствии сношения велись через Фомичева, который не раз приезжал в Варшаву и Париж то с Шешеней, то с неким Андреем Павловичем (А.П.). Сведения о работе этих антибольшевистских организаций фабриковались довольно искусно. Сначала это лишь небольшие кружки, затем это объединение двух организаций. Сначала это бедная группа, которая даже нуждается в посторонней помощи для отправки своих курьеров, потом это уже сообщество, располагающее настолько значительными средствами, что возникает вопрос об издании расширенной газеты в Париже вместо „За свободу“ и даже подпольной в Москве. Средства, по-видимому, главным образом доставлял Павловский, устраивая экспроприации коммунистических предприятий, хотя есть указания и на другие источники. К лету 1924 года в сообществе возникли разногласия. Одна часть членов настаивала на том, что сил уже достаточно и пора приступить к активности (активисты), а другая часть утверждала, что сил еще недостаточно, что их необходимо еще накопить (накописты). В изображении приезжавших курьеров все держится только ожиданием приезда в Москву Б. В. Если он не приедет — раскол и развал неизбежны. Он должен приехать ознакомиться на месте с обстановкой, с силами и планами и возможностями организации и решить, кто прав. Обе стороны решили подчиниться его авторитету. В своих письмах к нам Савинков не один раз возвращался к тому, что нельзя три года „звать к активности“, а самому сидеть на печке, что его „совесть замучила“ оттого, что он, зная, как там, в России, под ежеминутным страхом провала работают молодые силы, зовут его, ждут от него помощи, все же не едет. Вот выдержка из письма его от 2 мая 24-го года, рисующая его душевное состояние после одного из приездов „друзей“ из России:
„Я был бы очень огорчен происшедшим, если бы меня не утешили последние известия из России. Пишу поневоле кратко. Наш ЦК работает как никогда: „Союз“ вырос, окреп и распространился чрезвычайно; московский бюджет (доброхотные пожертвования) 600 червонцев в месяц; идет речь о редакции „Свободы“ в Москве и о поддержании ее; наконец, по-видимому, в самые последние дни, „Союз“ очень разбогател. Мне прислали 100 долларов. Их я еще не получил, и когда получу, не знаю. Но самый факт показателен. Слава Богу! Ныне отпущаеши… Если „Союз“ не только не питается из-за границы, а даже может загранице помогать, это свидетельствует о нормальном его развитии, значит, у него есть действительно глубокие корни. Ведь вот нашлись же люди, большею частью неведомые… А я только почетный председатель ЦК. Теперь я имею право сказать, что „Союз“ самая сильная из всех существующих организаций. Важно и то, что в национальном вопросе мы ошибки не сделали“.
Есть ли для тех, кто знал Б.В., что-либо удивительное в том, что при данном душевном настроении, имея в перспективе ту обстановку, которую я выше охарактеризовал, он решил ехать в Россию? Надо еще прибавить, что, разочаровавшись в способности эмиграции к действенной борьбе, он ждал, что эта действенная борьба начнется из глубин России.
Решившись ехать, Савинков поставил только одно условие, а именно, что за ним приехать и провести его через границу должен Павловский.
17 июля (если не ошибаюсь) снова приехали из России Фомичев и А.П., но не Павловский; по их словам, Павловский не мог приехать, так как при последней экспроприации был ранен в ногу и прикован к постели. Они привезли и письмо Павловского, где он подтверждал сообщение „друзей“ и просил Савинкова верить посланным, как ему самому… Савинков решил, что ждать выздоровления Павловского невозможно, и поехал. Так работали „друзья“ из России. Так ткалась паутина.
Возникает вопрос — был ли Б.В. в это время одинок? Вел ли он всю эту работу и все переговоры один на один с „друзьями“ из России, не посвящая и не приобщая к ней никого из тех, с кем связан был по эмиграции, или были люди, с которыми он делился своими планами и намерениями?
На эти вопросы категорически отвечаю: Борис Викторович не был в этом деле одинок. Он ничего не скрывал и вел дело так, что сначала все вести из России поступали в Варшаву, обсуждались, комментировались, и только через несколько дней „друзья-курьеры“ выезжали в Париж, обычно везя, кроме своего багажа из России, еще и письма варшавских друзей, посвященных в дело. На основании просмотренного материала могу сделать пока такое распределение: Философов знал все, кроме, может быть, некоторых чисто технических деталей по переотправке Савинкова через границу. Шевченко, по-видимому, также знал все то, что знал и Философов, и, во всяком случае, все главное. Арцыбашев кое-что знал, но, по-видимому, не все. Виктор Савинков, живя вне Польши, ничего не знал и никакого отношения, кроме косвенного, о котором упомяну ниже, не имел. Может быть, вне Польши были еще люди, посвященные в дело, но покуда я этого еще установить не могу.
Раз были люди, которые в той или иной мере были посвящены в дело, то каково же было их отношение и к „друзьям“ из России персонально, и к сведениям, ими доставляемым, и к самой поездке Савинкова в Россию?
Начну с характеристики отношений друзей из эмиграции к „друзьям“ из России. Что касается Павловского, то разногласий не было. Так же как и Б.В., все относились к нему и ранее, в Варшаве, и теперь с полным доверием. Ему и в него и Философов, и Шевченко, и Виктор Савинков,[59] и другие абсолютно верили и дружно жужжали в уши Б.В. об исключительных достоинствах Павловского, поддерживая и усугубляя и без того исключительное отношение Б.В. к этому человеку. На Фомичева и Шешеню смотрели разно, но сомнений в их порядочности ни раньше, в Польше, не приходилось слышать, ни теперь, в имеющихся материалах, я не нашел. Есть одно письмо Философова от 22-го года, где он не особенно лестно с моральной стороны аттестует Фомичева, но последующие письма показывают, что потом Фомичев заслужил и его полное и исключительное доверие. Андрея Павловича никто не знал раньше, но за время своих приездов он сумел завоевать полное доверие и Философова и Шевченко.
Если таково было отношение сотрудников Савинкова по эмиграции к „друзьям“ из России, то каково же было их отношение к работе, к сведениям, которые доставлялись из России, и к самой поездке Савинкова в Россию? Я не буду на этом долго останавливаться, ибо ответ на эти вопросы можно предвидеть. Философов, веря безусловно лицам, верил во все, что они говорили, и всему, что они привозили. Он очень волновался и тревожился по поводу отъезда Б.В., но все же „благословил“ его на это и в напутствие дал совет „абсолютно подчиниться „внукам“, т. е. Фомичеву и А.П., приехавшим за Б.В. вместо Павловского. Шевченко только один раз высказал слабое сомнение в обстоятельствах дела в Москве в связи с вызовом туда Павловским и его, Шевченко, но это сомнение лишь промелькнуло, как случайная мысль, и совершенно покрывается тем обстоятельством, что и Шевченко и Философов в конце концов так верили в существование и процветание организации в России, что несколько месяцев подряд лично для себя получали от друзей из России денежную поддержку.
Что касается Арцыбашева, то, повторяю, он, по-видимому, был далеко не в полном курсе дела, но все же „друзей“, если не всех, то некоторых (А.П. — наверно), персонально знал и в общих чертах знал их информацию о делах в России. В одном из писем он высказывается совершенно справедливо, что, может быть, все это только ловушка для „знатных гостей из Парижа“, не обвиняя „друзей“ в предательстве, а лишь полагая, что они, сами того не замечая, служат средством для уловления „знатных гостей из Парижа“.
К сожалению, Арцыбашев интуитивно угадал часть истины, ибо все „друзья“ из России оказались агентами большевиков, мобилизованными для уловления Бориса Викторовича. Говорю — интуитивно, потому что, если бы у Арцыбашева были более сильные доводы или сведения, то, конечно, он сумел бы найти более сильные средства предостережения и протеста.
Итак — веровал, хотя порой и сомневался, Борис Викторович. Веровали и не сомневались Философов и Шевченко и поддерживали в Савинкове его веру…
В ноябре месяце 24-го года в Прагу приехал, возвращаясь из Парижа в Варшаву, Философов. У меня с ним было собеседование, посвященное именно „предварительному“ соглашению. Философов сообщил мне действительно не подлежащие опубликованию четыре повода, которые заставили его тогда, в сентябре месяце, прийти к заключению о предварительном соглашении. Именно проверять эти поводы, проследить „хвостики“, как он выразился, оставленные Савинковым, он и ездил в Париж. По окончании его рассказа я спросил: „Это все?“ Философов ответил: „Все“. Тогда я пункт за пунктом разобрал все сообщаемое и пришел к заключению, что ни малейшего основания к такому выводу все четыре повода не дают, и спросил Философова, как он теперь думает? Вместо ответа Философов сказал, что соглашение, хотя бы и в России уже, у Савинкова после ареста, несомненно, было. Я ответил, что речь идет о предварительном соглашении из-за границы, а не о том, что случилось в России. Философов молчал. Я несколько минут ждал и снова повторил свой вопрос, требуя короткого ответа: да или нет. В конце концов он сказал, что он найдет время и форму для опубликования об этом в газете, но обещания своего не исполнил…»
Все ясно. Больше возвращаться к вопросу о добровольной капитуляции Савинкова перед большевиками не следует. Все ясно.
Вернемся к его дневнику.
Чем дальше, тем автор дневника все больше развязен. Вот еще выдержки:
«…С.П.[60] говорит мне: вы никогда не подойдете к нам близко. Это неверно. Коммунизм меня привлекает, во-первых, потому, что социализм — мечта моей молодости; во-вторых, потому, что в нем больше справедливого и честного; и, в-третьих и наконец, потому, что, выбирая из всего, что есть, я выбираю коммунизм. Не царя же, не республику же Милюкова, не эсеровское же бормотание. Но С. П. говорил и о людях. Люди — я их не знаю. Знаю едва ли десяток, да и то в разговорах и на работе. Да, все русские, как мне кажется, вовсе не похожи на европейцев».
Сидя в тюрьме, он пишет еще и рассказы. Крайне занятые чекисты в ответ на его просьбы соглашаются послушать их. Он читает долго и читает плохо. Некоторых чекистов во время чтения отрывают дела. И вот какую наглую запись делает об этом Савинков в дневнике:
«…Я работаю, потому что меня грызет, именно грызет желание сделать лучше, а я не могу. Когда я читал у С.П. свой рассказ — один ушел, другой заснул, третий громко разговаривал. Какой бы ни был мой рассказ — это настоящая дикость, полное неуважение к труду. А надзиратели, видя, как я пишу по восемь часов в сутки, ценят мой труд. Так называемые простые люди тоньше, добрее и честнее, чем мы, интеллигенты. Сколько раз я замечал это в жизни! От Милюкова и Мережковского у меня остался скверный осадок не только в политическом отношении. В политике — просто дураки, но в житейском — чванство, бессердечие, трусость. Я даже в балаховцах, рядовых конечно, рядом с буйством, грабительством видел скромность, сердечность, смекалку…»
Очень редко он обращается в дневнике к своему прошлому и к своим недавним соратникам. Наиболее подробную запись он посвятил полковнику Сергею Павловскому:
«…Я не то чтобы поверил Павловскому, я не верил, что его смогут не расстрелять, что ему могут оставить жизнь. Вот в это я не верил. А в том, что его не расстреляли, — гениальность ГПУ. В сущности, Павловский мне внушал мало доверия. Помню обед с ним в начале 23-го года с глазу на глаз в маленьком кабаке на рю де Мартин. У меня было как бы предчувствие будущего, я спросил его: „А могут быть такие обстоятельства, при которых вы предадите лично меня?“ Он опустил глаза и ответил: „Поживем — увидим“. Я тогда же рассказал об этом Любови Ефимовне. Я не мог думать, что ему дадут возможность меня предать. Чекисты поступили правильно и, повторяю, по-своему гениально. Их можно за это только уважать. Но Павловский! Ведь я с ним делился, как с братом, делился не богатством, а нищетой. Ведь он плакал у меня в кабинете. Вероятно, страх смерти? Очень жестокие лица иногда бывают трусливы, но ведь не трусил же он сотни раз. Но если не страх смерти, то что? Он говорил чекистам, что я не поеду, что я такой же эмигрантский генерал, как другие. Но ведь он же знал, что это неправда, он-то знал, что я не генерал и поеду. Зачем же он еще лгал? Чтобы, предав, утешить себя? Это еще большее малодушие. Я не имею на него злобы. Так вышло; лучше, честнее сидеть здесь в тюрьме, чем околачиваться за границей, и коммунисты лучше, чем все остальные. Но как напишешь его, где ключ к нему? Ключ к Андрею Павловичу — вера, преданность своей идее, солдатская честность. Ключ к Фомичеву — подлость. А к нему? А если бы меня расстреляли? В свое скорое освобождение я не верю. Если не освободили в октябре — ноябре, то долго будут держать в тюрьме. Это ошибка. Во-первых, я бы служил Советам верой и правдой, и это ясно; во-вторых, мое освобождение примирило бы с Советами многих, так — ни то ни се. Нельзя даже понять, почему же не расстреляли, зачем гноить в тюрьме? Ни я этого не хотел, ни они этого не хотели. Думаю, что дело здесь не в больших, а в малых винтиках. Жалует царь, да не жалует псарь».
Это одна из последних его записей в дневнике. В ней особый интерес представляет конец записи, где он заявляет, что для пользы дела его следует выпустить из тюрьмы. Он говорит об этом все чаще. Он наглеет настолько, что заявляет чекистам: «За мое заточение вы будете отвечать перед историей». Взбешенный Сергей Васильевич Пузицкий, чтобы отделаться от него, советует ему обратиться к Ф. Э. Дзержинскому. И 7 мая утром Савинков, ничтоже сумняшеся, пишет Феликсу Эдмундовичу следующее самоуверенное письмо:
«7. V.25 г.
Внутренняя тюрьма.
Гражданин Дзержинский, я знаю, что Вы очень занятой человек. Но я все-таки Вас прошу уделить мне несколько минут внимания.
Когда меня арестовали, я был уверен, что может быть только два исхода. Первый, почти несомненный, — меня поставят к стенке; второй — мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, т. е. тюремное заключение, казался мне исключенным: преступления, которые я совершил, не могут караться тюрьмой, «исправлять» же меня не нужно — меня исправила жизнь.
Так и был поставлен вопрос в беседах с гр. гр. Менжинским, Артузовым и Пиляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать; я был против вас, теперь я с вами; быть серединка-наполовинку, ни «за», ни «против», т. е. сидеть в тюрьме или сделаться обывателем не могу.
Мне сказали, что мне верят, что я вскоре буду помилован и что мне дадут возможность работать.[61] Я ждал помилования[62] в ноябре, потом в январе, потом в феврале, потом в апреле.
Итак, вопреки всем беседам и всякому вероятию третий исход оказался возможным. Я сижу и буду сидеть в тюрьме — сидеть, когда в искренности моей едва ли остается сомнение и когда я хочу одного: эту искренность доказать на деле.
Я не знаю, какой в этом смысл. Я не знаю, кому от этого может быть польза. Я помню наш разговор в августе месяце. Вы были правы: недостаточно разочароваться в белых или зеленых, надо еще понять и оценить красных. С тех пор прошло немало времени. Я многое передумал в тюрьме и, мне не стыдно сказать, многому научился. Я обращаюсь к Вам, гражданин Дзержинский. Если Вы верите мне, освободите меня и дайте работу, все равно какую, пусть самую подчиненную. Может быть, и я пригожусь. Ведь когда-то и я был подпольщиком и боролся за революцию. Если же Вы мне не верите, то скажите мне это, прошу Вас, прямо и ясно, чтобы я в точности знал свое положение.
С искренним приветом Б. Савинков».
Дзержинский не находит нужным отвечать на это письмо, он только просит чекистов, которые общаются с Савинковым, сказать ему, что не только у большевиков существует непреложность наказания за преступление, так что о свободе он заговорил рано…
В этот майский день Савинков был в очень хорошем настроении. Об этом свидетельствует ныне живущая Любовь Ефимовна Деренталь. Утром она навестила его в тюрьме, и они вместе обсуждали фасон платья и шляпки, которые она должна была приобрести. Так что, когда на другой день утром ее пригласили на Лубянку и сообщили, что Савинков покончил с собой, она закричала по-французски:
— Это неправда! Этого не может быть! Вы убили его!
Почти вся западная пропаганда как бы подхватила ее крик и тоже утверждала, что Савинков убит чекистами. Но что же произошло?
Савинков уже давно просил чекистов свозить его за город — посмотреть весну. Предупреждая, что хочет поехать один, без Любови Ефимовны. Обычно он не хотел ее присутствия, когда рассчитывал хорошо выпить. Надо заметить, что «дело это» он очень любил и мог выпить очень много, совершенно не пьянея… И вот после того, как Любовь Ефимовна ушла от него из тюрьмы, от подъезда ОГПУ отошла легковая машина, в которой были Пузицкий, Сперанский, Сыроежкин и Савинков.
Машина мчалась в Царицыно, на одну из тех дач, где не так давно разыгрывали для Фомичева конспиративное антисоветское подполье. Приехав в Царицыно, Савинков выпил и пошел гулять по Царицынскому парку. На высоком горбатом мостике, под которым бурлил весенний ручей, Савинков порывисто схватил за руку шедшего рядом Сперанского и крикнул:
— Уведите меня отсюда! Прошу вас! Скорей!
Когда они сошли с мостика, Савинков очень смущенно объяснил, что у него болезнь «боязнь пространства», что, когда он выходит на балкон, у него подкашиваются ноги и что сейчас на мостике он вдруг почувствовал себя дурно… Они несколько часов находились на даче, а за обедом Савинков еще выпил привезенного им с собой коньяку.
Поздним вечером Савинков был доставлен в Москву, в здание ГПУ, на пятый этаж в кабинет Пиляра, где он должен был дождаться конвоя, который отвел бы его в тюремную камеру.
Сперанский и Сыроежкин сидели один на диванчике другой в глубоком кресле. Пузицкий по телефону вызывал конвой Савинков, оживленный, ходил по кабинету. Стояла предгрозовая духота, и окно кабинета, выходящее во двор, было открыто. Окно было с очень низким подоконником — не более 20–30 сантиметров от пола. Очевидно, это некогда была дверь на балкон. Маяча по кабинету, Савинков делал поворот у этого окна. Вот он еще раз приблизился к открытому окну, но не повернул обратно, а посмотрел из окна вниз. И вдруг он, словно пополам сломившись, стал переползать через порожек окна. Никто из чекистов даже не успел подбежать…
Медицинская экспертиза установила, что он умер мгновенно.
В советских газетах появилось официальное сообщение о смерти Савинкова. В нем говорилось:
7 мая Борис Савинков покончил с собой самоубийством.
В этот же день утром Савинков обратился к т. Дзержинскому с письмом относительно своего освобождения.
Получив от администрации тюрьмы предварительный ответ о малой вероятности пересмотра приговора Верховного Суда, Б. Савинков, воспользовавшись отсутствием оконной решетки в комнате, где он находился по возвращении с прогулки, выбросился из окна 5-го этажа во двор и разбился насмерть.
Вызванные врачи в присутствии помощника прокурора республики констатировали моментальную смерть.
Нетрудно представить себе какой вой подняла по этому поводу буржуазная пресса всего мира. Снова имя Савинкова гремело на всех континентах — теперь как имя героя-мученика, ценой жизни вырвавшегося из рук большевиков.
Были визги и другого характера. Так, известный в свое время на Руси реакционный фельетонист А. Яблоновский писал в эмигрантской газете «Русь», выходившей в Берлине: «…Драма Савинкова рисуется мне в самом простом, даже простеньком виде: обещали свободу. Несомненно обещали. Надули. Нагло, жульнически надули. Человек не стерпел и выбросился в окно. Туда ему и дорога».
Уже упоминавшийся мною Р. П. Катанян в то время осуществлял прокурорский надзор за деятельностью ОГПУ, и проверка обстоятельств смерти Савинкова входила в его прямые обязанности.
— Я приехал на Лубянку спустя час после случившегося, — рассказывал он автору этих строк. — Несколько работников ОГПУ во главе с Дзержинским писали сообщение о смерти Савинкова для газет. Феликс Эдмундович отвлекся от этой работы и подошел ко мне. Он сказал: «Савинков остался верен себе — прожил мутную, скандальную жизнь и так же мутно и скандально ее окончил».