Твоя Антарктида Рассказы


Брат

Мы живем в небольшом районном городке… Но вам ведь все равно, как называется наш городок. Только не обижайтесь на меня, сейчас я все объясню. На окраине городка находится большой завод, на котором и работает мой старший брат Паша. Стеклянные крыши длинных цехов блестят, как парники в совхозе имени Валерия Чкалова, но под стеклянными рамами завода выращиваются не огурцы с помидорами, а кое-что другое.

Паша, приходя с работы, никогда подробно не рассказывал, как проходят испытания последних марок истребителей. Как ни клялся я, что никому, ну никому-никому не скажу, Паша улыбался на это, запускал ручищу в мои волосы и растопыренными пальцами, как гребешком, зачесывал их назад и весело приговаривал:

— Волосы, браток, даны человеку не для того, чтобы торчать в разные стороны…

Вначале, когда я учился в четвертом классе, я обижался на брата: что он мне, не доверяет, что ли? А вот когда перешел в пятый — все понял и перестал дуться.

Так что не обижайтесь, пожалуйста, что не скажу вам, как называется наш городок, зато все остальное расскажу точь-в-точь как было. А если не верите — спросите у Сеньки Марченко, который сидит через парту от меня и умеет здорово шевелить ушами. Его отец дружил с Пашей, работал на одном заводе и может подтвердить все слово в слово.

Кроме мамы и Паши, у меня еще есть младшая сестренка Валя — по-взрослому, значит, Валентина, — но про нее не скажу ни слова — девчонка! Да и что хорошего можно сказать о человеке, который только и знает, что возиться с куклами, визжать при виде крошечного лягушонка на мокрой тропинке в саду, полдня, закусив язык, бессмысленно скакать через веревку? Нет, она не в счет… Не знаю, зачем только родятся эти девчонки! Как будто нам без них плохо.

А вот Паша… Да, Паша — это совсем другой разговор.

Целый день над нашим домиком с ревом и свистом проносятся самолеты — стекла в оконных рамах прыгают и стучат, куры кудахчут, как чумные, вспоминают с перепугу, что они птицы, и, вытянув вперед шеи, перелетают через забор на бреющем полете. А мама выходит на крыльцо, засунув руки под зеленый передник, и говорит, щурясь на ярко-голубое небо:

— Видать, Пашка-сорванец пробует новый аэроплан. Курам снести яичко спокойно не даст!..

Смешная мама! Пашкой-сорванцом она называет не какого-то там пацана с кошачьими царапинами на носу, а летчика-испытателя, храброго человека, а аэропланами — реактивные истребители и скоростные бомбардировщики! В общем, в свое время она училась в церковноприходской школе, и в технике ее, надо сказать, слабо подковали — реактивный от «По-2» отличить не умеет!

Домой Паша приходил голодный, усталый. Первым делом он быстро стаскивал гимнастерку, и я поливал ему во дворе из синей эмалированной кружки. Паша нагибался, а я поливал и сверху глядел на упругие, твердые бугры мускулов на его плечах и руках, которые тяжело и уверенно двигались под темно-коричневой загорелой кожей, и думал: скорей бы и у меня выросли на руках, груди и животе такие мускулы! А то ведь, если говорить честно, меня боятся тронуть мальчишки с других улиц не потому, что я сильный и смелый или там бицепсы мои не влезают в рукава рубашки, — нет, где там! — а потому, что есть у меня он, брат мой, Паша.

Поливая ему, я представлял, как вот эти большие шершавые ладони ложатся на рычаги боевого самолета и ведут его сквозь облака и дожди, сквозь снег и туманы, а его зоркие синие глаза оглядывают сверху не только наш городок, но и всю нашу большую землю.

Иногда, уходя на аэродром, он шутливо грозил: «Смотри у меня, паршивец, опять залезешь в сад Ивана Кузьмича — с неба увижу, спущусь, уши оборву!»

Но Паша не только ругал меня.

Однажды, когда у нас нечаянно сгорела большая фюзеляжная модель, которую мы мастерили всем звеном целых две недели, и мне так стало жалко ее, что я не смог удержаться от слез, Паша поправил широкий ремень, положил мне на плечо тяжелую руку и сказал:

— Эх, браток, и люди, случается, заживо сгорают, а не ревут…

Мне сразу стало так нехорошо, что я отбросил его руку и убежал из дому. Ведь я твердо решил сделаться летчиком. Летчиком — и больше никем. Недаром же мама сшила мне из старого кожаного реглана Паши курточку, а вместо тряпичной штатской кепки я со второго класса носил настоящий авиационный шлем на мягкой подкладке, который тоже подарил мне Паша.

Мылся Паша не спеша. Он долго тер шею и даже доставал рукой через плечо до лопаток и совсем не боялся, что холодная вода затекает под белую майку и на ней выступают темные пятна. Паша сильно фыркал и смешно крякал, когда мыло попадало ему в глаза, и сердито говорил, чтобы я не жалел воды. Воды… Эх, да знал бы он, что я бы жизни своей не пожалел ради него! Как он не понимал этого!

Паша, Паша… Да, вот это человек!

У меня с ним одна фамилия и отчество, а больше, если по правде говорить, ничего похожего и не было! Вы, может, не верите, думаете, я хвальбишка какой? Эх, вы! Так слушайте: ему, например, ничего не стоило перевезти меня вплавь на своих плечах через реку, за три вечера прочитать тяжелый, как кирпич, том «Клима Самгина», левой рукой три раза выжать громадную дубовую колоду, на которой во дворе рубили дрова. Да и не только это мог он сделать! Вы, конечно, можете сто раз обозвать меня лгунишкой, но он при мне всовывал пальцы в зубастую пасть свирепому псу, по кличке Буян, которого боялась вся улица, и при этом пес добродушно помахивал лохматым хвостом!

Теперь вы поняли, что это был за человек?

А я? Что я? Мне только и оставалось, что поливать ему из кружки и смотреть, как пролетают над домом самолеты. Если мне хотелось, как взрослому, закурить «Ракету», так и тут приходилось, спасаясь от мамы, убегать за угол дома и там курить — торопливо, кашляя и вытирая слезы от скребущего горло едкого дыма… Эх, скорее бы подрасти! А то, пока ты маленький, никто не считается с тобой и каждый попрекает словом «мальчик»:

«Мальчик, курить вредно!»

«Мальчик, до шестнадцати лет на эту картину вход воспрещен!»

«Мальчик, птицы приносят пользу, в них нельзя стрелять!»

«Мальчик, нехорошо цепляться за машины!»

Теплыми летними вечерами мы часто сидели с Пашей на лавочке возле дома, молчали и слушали, как медленно засыпает город. Помню, Паша говорил мне, что я, наверно, доживу до того времени, когда не нужно будет больше строить ни истребителей, ни бомбардировщиков, потому что некого и незачем будет истреблять и бомбардировать, и все люди на земле станут жить в дружбе. И тогда наш завод, наверно, начнет выпускать такие реактивные пассажирские корабли, что на них можно будет из нашего города за полдня без пересадки долететь до Австралии или даже до самой Антарктиды.

— И ты будешь их испытывать? — вскрикнул я, вскакивая с лавочки.

— А ты что думаешь? Может, и буду, — ответил Паша, подпер рукой подбородок и долго-долго слушал, как в теплой вечерней тишине бьют часы.

Бой раздавался с древней церкви. Говорят, лет пятьдесят не звонили колокола этой церкви. А вот большущие часы на высокой башне до сих пор ходят точно и исправно и отбивают каждые пятнадцать минут. Если в небе не гудят самолеты, то с любого конца городка слышен этот бой.

Так вот, в этот вечер услышал Паша бой часов, закинул ногу на ногу, задумался, а потом грустным голосом сказал:

— Не успеешь выкурить папироску — бьют четверть, не успеешь дойти до аэродрома — бьют, не прочитаешь и двадцати страниц книги — бьют. Бьют и бьют. Вот так, браток, летит время и жизнь. Не успеешь и оглянуться, как набьют они тебе полсотни лет. А что ты сделал за это время? Ничего. А многое можно сделать за пятьдесят лет. Очень многое…

Я ничего не ответил ему тогда, но в душе был глубоко не согласен с ним. Хорошо так говорить, когда тебе уже набило двадцать четыре года, а каково же нам, ребятам? Для всех дел малы! Нет, это, наверно, взрослые нарочно придумали такой несовершенный механизм, чтобы часовые стрелки ползли медленно.

Но Паша все реже и реже сидел по вечерам со мной на лавочке возле дома.

Приходя с работы, он, обжигаясь щами, торопливо ел, быстро переодевался в серый штатский костюм, который мама каждый день специально отглаживала для него. Брюки он надевал очень странно: влезал на стул и осторожно, словно они были стеклянные и могли поломаться, погружал ноги в штанины.

В непривычном костюме он сразу становился не похожим на себя, и мне было даже как-то неловко с ним. Хотя, если хорошенько приглядеться, все равно можно было догадаться, что он летчик, — так по-особенному он ходил, смеялся и смотрел. Вы спросите — как? Объяснить этого я вам не могу, ведь я никакой не писатель, и по литературе у меня даже стоит тройка в журнале, и Вера Александровна пригрозила, что, если не исправлюсь, в четверти тройку выставит. Так что сами лучше понаблюдайте за людьми, которые летают в воздухе, и без моей помощи все поймете. Летчики совсем особенные люди, и их не спутаешь ни с кем!

Потом Паша долго крутился перед зеркалом, вроде сестренки Вали, морщась от боли, зачесывал назад жесткие, как конская грива, черные волосы, слюнил палец и приглаживал черные, точно под линейку проведенные сажей брови и куда-то пропадал. Когда я ложился спать, его койка все еще была пуста; когда я просыпался, он уже шагал на свой аэродром.

Но вот однажды я увидел такое, что даже глазам своим сразу не поверил и остолбенел: неужели это мой Паша?

В нашем городе есть парк, обнесенный высокой стеной из серебристых металлических прутьев с острыми наконечниками сверху, похожими на пики. В парке показывали кино и разные выставки, в нем можно было покрутиться вниз головой на маленьких самолетиках; покататься на качелях и увидеть себя в вогнутых и выпуклых зеркалах то толстым, как бочка, то худым и вытянутым, как селедка. Но, чтобы попасть в этот парк, нужно купить в окошечке у тетеньки с бородавкой на подбородке голубой билетик за рубль. Тогда еще деньги брали за вход. А где нам, ребятам, взять их? Вот мы и забирались в парк не через главный вход, а перелезали через ограду в самом дальнем углу, куда редко заглядывал милиционер и где горела всего одна лампочка.

Так вот, перемахнули мы однажды ограду, идем по оранжевым от кирпичного песка дорожкам возле молоденьких акаций и спорим, что легче было для Чкалова: пролететь под фермами моста или совершить беспосадочный перелет через Северный полюс. Идем, значит, спорим, шумим — даже в ушах звенит, — и вдруг я вижу… Нет, вы только подумайте, кого я увидел на скамейке! Пашу… И с кем!

Сразу что-то больно толкнуло меня в грудь, словно камнем ударили. Даже еще больней. Я остановился, будто ноги отнялись, и сказал ребятам:

— Идемте по левой дорожке, так ближе до кино.

Но ребята уже все увидели, и долговязый Жорка Сорокин, учившийся в седьмом классе, как черепаха, вжал голову в плечи и противно захихикал:

— Глядите-ка! Лешкин Пашка!

Впервые я покраснел за своего бесстрашного брата. И как покраснел!

Паша сидел на железной скамейке с какой-то девушкой в зеленом платье и большими косами с шелковым бантом, точно таким, как и у нашей Вальки! Я всегда дергал за этот бант, когда хотел позлить сестренку: дернешь за кончик — и бант развязывается, как шнурок на ботинках.

И сидели они как-то странно: так близко друг к другу, словно на скамейке не хватало им места, а ведь скамейка-то была пустая, еще бы семь человек поместились на ней!

Так, значит, вот почему не сидит он больше со мной на деревянной лавочке возле нашего дома! На этой жесткой железной скамейке в парке, куда можно пройти только за рубль — да и за эту платить еще надо! — оказывается, интересней сидеть Паше!

И, хотя ребята рысцой пробежали возле той скамейки, мне почему-то стало очень стыдно, и я резко свернул влево и помчался по боковой дорожке. А когда мы вдоволь нагулялись в парке и выходили через главный вход и толстая старушка билетерша, хорошо нас знавшая, всплеснула руками: «Не видела я, чтобы вы входили сегодня в эти ворота!» — и ребята, надрывая животики, дружно захохотали, мне было совсем не весело.

Я шел и упорно думал: как же могло получиться, что между нашей дружбой встала эта длинноногая?

Перед домом оглушительно визжали девчонки. Две из них глупо крутили над самой землей бельевую веревку, а Валька быстро прыгала через нее сразу обеими ногами, как стреноженная лошадь. Прыгала Валька так старательно, лицо ее было таким серьезным, словно делала она страшно важное дело. Все они такие…

Не знаю почему, но меня тогда такое зло взяло на нее — захотелось побить. Стал вспоминать, за что бы дать ей подзатыльник. В понедельник наябедничала маме про разбитое окно — за это уже ревела; в среду насплетничала брату, что я пустил «товарный поезд» из носа Кольки Петухова, который украл у моего лучшего друга, Сени Марченко, редкую марку Бермудских островов, — за это тоже поколотил ее…

Больше ничего я не мог припомнить. Что ж, можно стукнуть и так, чтобы наперед не жаловалась!

Я подбежал и резко дернул за веревку, когда она находилась как раз под ногами сестренки. Она споткнулась, взмахнула руками, но удержалась и не упала. Мне стало грустно, и я нехотя поплелся домой. Я поднимался по скрипучим ступенькам, а в теплом вечернем воздухе печально раздавался перезвон башенных часов, который так много мне напоминал.

Когда я укладывался спать, койка Паши была пуста. Я лег спиной к ней, с головой влез под одеяло и все думал, что, конечно, девчонки не могут быть настоящими людьми… Человек, который боится ужей, лягушек и угроз мамы и весь день только тем и занимается, что переодевает куклу и шьет ей из лоскутков платья, никогда не сможет совершить настоящий подвиг… А разве можно назвать человеком того, кто не готов на подвиг?

Но я опять видел железную скамейку в городском парке и не знал больше, что думать.

А наутро к нам пришла соседка и стала, причитая, говорить маме про меня, что я расту озорником и хулиганом и не даю прохода девочкам, кидаю в лужи камни, когда они проходят возле воды, ставлю подножки, бросаю в волосы колючки от лопуха… Что же будет из меня, когда вырасту большой?

Мама махнула рукой, печально подперла ладонью щеку и почему-то сказала, вздохнув:

— Паша тоже был такой, а теперь заявляется домой ни свет ни заря. И смирный какой-то стал — все по хозяйству норовит сделать вперед меня, словно дел других нету…

Соседка почему-то весело засмеялась, противно подмигивая и показывая беленькие зубки, а я впервые не знал, хорошо это или плохо, что я похож на Пашу.

Быть может, я и простил бы брату все его предательство, если бы не одни случай, который произошел через две недели.

Однажды в воскресенье Паша решил прокатить меня и Валю на катере, а заодно и порыбачить. С вечера я накопал в консервную банку отменных красных червей в Заячьем овраге, напарил гороха и на всякий случай даже наловил в круглую коробку из-под леденцов кузнечиков. И вот мы спустились с горы к небольшой пристани. Валя, как женщина, была завхозом — она тащила клеенчатую сумку с провизией, я нес удочки, а Паша шел налегке. Вот он уже купил три билета, и мы торжественно вступили на гибкие сходни пристани, как вдруг сзади раздался чей-то негромкий голос:

— Павел!

Паша так вздрогнул, что я просто удивился.

Сзади, на невысокой, поросшей травкой террасе, стояла та самая длинноногая, с большой косой. На ней уже было не зеленое, а белое платье с синим жуком вместо брошки — думала, очень красиво. На тонкой, согнутой в локте руке висела круглая белая сумочка. Туфли тоже были белые, и только гладкие волосы и высокие брови казались чернее вороньего крыла. В лицо ей било солнце, и она жмурилась и недовольно морщила нос.

Услышав ее голос, Паша сразу забыл и про нас с Валей, и про билеты, и про отменных красных червей, накопанных в Заячьем овраге, и про катер. Прижав к бокам локти, он бросился на горку навстречу ей.

Потом она что-то говорила ему тоненьким, пискливым голоском, капризно выгибая губы и размахивая своей сумочкой, а Паша внимательно разглядывал носки начищенных сапог и все время поправлял широкий лётный ремень, хотя тот был затянут у него по уставу — пальца не просунешь. Она за что-то отчитывала моего старшего брата, а он молчал, словно язык проглотил, и не мог ей дать никакого ответа, и это он, человек, который испытывал новейшие самолеты, который бесстрашно вкладывал пальцы в зубастую пасть Буяна!

Признаюсь, смотреть было противно.

Набежал ветерок и донес до меня обрывок их разговора.

— Мне скучно будет без тебя…

— Не обижайся, Нина, давно обещал ребятишкам.

Она вздохнула и посмотрела в сторону.

— Хорошо, Нина, сейчас мы все уладим.

— Улаживай, — разрешила она, — у меня есть одно предложение: сходим сегодня…

Я не расслышал, куда она звала моего Пашу, но заметил, что он озабоченно поглядывает в нашу сторону и в нерешительности топчется на месте, катая под подошвой сапога маленький серый кругляш.

Что-то жалкое и растерянное проглядывало в его глазах, широкие плечи опустились, словно утратили всю свою силу и упругость. Первый раз он был не совсем похож на военного летчика. Я глядел на него и думал, что вот сейчас навсегда решится для меня вопрос, можно ли с этого дня уважать Пашу, как раньше, или немного поменьше. Он ответил ей что-то, но ветер стал дуть от нас и относил его слова в другую сторону.

Через минуту Паша бегом спустился с откоса к нам и, насупив брови, сказал страшно серьезным голосом:

— Поездка отменяется…

Я ничего не ответил ему, а выхватил из кармашка своего пиджака три билетика, разорвал их на клочки и бросил в темную воду.

Рубаха сразу прилипла к вспотевшей спине, а перед глазами заплясали расплывающиеся круги. Нет, это было слишком! Хотелось упасть лицом в траву и зареветь, но рядом была Валька, и я не упал и не заревел.

Я зачем-то дернул ее за руку и, не глядя и не слушая, что говорил Паша, резко повернулся к нему спиной и быстро пошел домой по узкой песчаной дорожке между старыми развесистыми кленами. Паша что-то кричал мне вслед, но я не обращал на это никакого внимания. Скоро меня догнала сестренка с клеенчатой сумкой в руке.

— Какие у ней косы! — восторженно воскликнула она.

— У-у-у… Замолчи ты, дура!.. Ничего не понимаешь! — заорал я и ударил ее в плечо так, что она выронила сумку, и из сумки выкатились консервная банка с червями, три московские булочки и бутылка с лимонадом.

Валины губы запрыгали, жалобно скривились, и она заревела на весь берег. Я не мог видеть, как она плачет. И побежал по дорожке вверх, потом забился в глухие кусты бузины, упал на мокрую от росы траву и — только вы другим не передавайте — заревел.

Потом я зачем-то вынул из бокового кармана коробку с живыми кузнечиками, поднес ее к уху. Кузнечики постукивали сильными задними ножками в тонкие стенки, копошились и шуршали внутри. Тогда я немного приоткрыл коробку и, даруя кузнечикам свободу, одного за другим стал выпускать их — своих зеленых узников. Скачите куда глаза глядят, кузнечики! Так и быть, живите… Если бы вы только знали, что я сегодня потерял!

Две недели после этого случая я не разговаривал с братом, потому что знал: настоящая дружба между мужчинами основывается на твердых законах, а если и он считает меня несчастным ребенком, который ничего не понимает и может только из рогатки стрелять, тогда нам больше не о чем с ним говорить! От чужих людей все можно услышать, а вот от родного брата…


Однажды мы сидели на плоской крыше «ангара» — так мы называли наш дровяной сарай — и починяли приполок голубятни. День был ясный, солнечный, небо блестящее и чистое, как хорошо протертое стекло.

— Ребята, глядите! — вдруг крикнул Сенька Марченко, сидевший на краю крыши, и так подался всем телом вперед, что едва не свалился вниз.

Мы увидели над городом серебристый истребитель. Летел он как-то необычно: то закидывал нос вверх, словно рыба, которой не хватает воздуха, то неуклюже кренился на левое крыло, то опрокидывался на правое.

— Ловко летит, высший пилотаж! — восхищенно сверкнул глазами рыжий Коська Воробьев.

— Дурак! — гневно оборвал его Сенька. — Несчастье с ним, разве не видишь?

Коська сразу присмирел, недоверчиво глянул на Сеньку.

Самолет действительно летел странно: он вдруг перестал переваливаться справа налево. Он, как контуженный, косо накренив крылья, мчался над городом, сверкая на солнце фюзеляжем, и стремительно терял высоту, то отвесно падая к земле, то с трудом выравнивая курс. Казалось, самолет потерял управление и так отяжелел, что небо не могло больше держать его в своей синеве. Странно было и то, что он мчался не к аэродрому, а на наши огороды.

Мы следили за ним и не знали, что в таких случаях надо делать. Я почему-то мгновенно вспомнил, как однажды малыш сорвался с окна второго этажа, но случайно ухватился одной рукой за подоконник; взрослые успели выбежать вниз и, растянув в руках одеяло, поймали его. А как быть здесь? Парашют? Не поможет — слишком низко. Между тем свистящий гул самолета то нарастал, то замирал.

«Ну давай еще немножко, дотяни до аэродрома, дожми, милый!» — шептал я про себя, и сердце колотилось так гулко, словно рядом находилась кузня.

Что случилось дальше — было как страшный сон. Никогда не забуду я этого. Самолет врезался в огород. Черный столб дыма и огня смерчем взлетел в небо. Земля вздрогнула от грохота. От воздушной волны низко полегли кустики картофеля. Сенька закричал и стал белый как мел. Коська застыл с открытым ртом и вытаращенными в ужасе глазами. А я… Да я и не помню, что было тогда со мной…

Когда дым немного рассеялся, мы увидели, как огонь жадно пляшет на измятых, обугленных обломках машины. Остро запахло горящей резиной и краской. Сенька схватился руками за лицо и заплакал. А я смотрел на все это сухими глазами. Смотрел и не мог отвести взгляда. Внутри было пусто и холодно.

Так мы втроем сидели на крыше сарая и не могли сдвинуться с места.

Не успели мы прийти в себя, как с аэродрома примчалась белая санитарная машина с красным крестом на боку, а за ней — пожарная. Люди поспешно разбросали жерди изгороди и заметались возле громадного чадящего костра. Сильными брандспойтами потушили огонь. В санитарную машину внесли что-то длинное и страшное, завернутое в зеленый брезент. Остановившимися глазами провожали мы эту машину, которая с захлебывающимся криком помчалась по солнечным улицам нашего городка.

— Погиб… — тихо сказал Сеня.

Я ничего не ответил ему. На душе стало так тяжело, что я не мог даже пошевелить языком. Я никогда еще не видел, как умирают люди, и вот сейчас увидел. Только теперь, только теперь я подумал, какая опасная и трудная работа у Паши, и сразу простил ему все свои глупые обиды. И вдруг в мою душу легонько закралось сомнение: а если и со мной случится такое? Может, выбрать себе более надежное дело? И тут же, презирая себя за трусость, я плотно стиснул зубы.

Нет, я буду летчиком. Летчиком! И только летчиком!

Когда машины уехали и шум их замер вдали и на городок опустилась непривычная тишина, мы молча слезли с крыши.

Я не мог смотреть на огород с помятыми кустиками картофеля, на следы машин, глубоко врезанные в мягкую землю двора.

Я ушел в другой конец городка и долго бродил по тихим, заросшим травой улочкам.

Когда я вернулся домой, в столовой сидел знакомый летчик, майор дядя Саша, высокий, худощавый, с седыми висками и дочерна загоревшим лицом, крепкий и ловкий, как и все настоящие летчики, а рядом сидела мама и, подперев голову руками, неподвижно смотрела в пол.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Здравствуйте, — ответил дядя Саша очень тихо.

Голос у него всегда был громкий, отрывистый, словно рядом ревели двигатели самолетов и он, заглушая их, отдавал команду. Но сегодня он говорил тихо.

Дядя Саша сидел как-то неудобно, на самом кончике табуретки, словно никогда не был у нас и все мы незнакомые ему. А на самом деле он частенько захаживал к нам, брал у Паши книги почитать и любил выпить стакан чаю с душистым малиновым вареньем.

— Вот как… — сказал он и помахал перед лицом фуражкой, как будто в комнате было душно.

В доме стало так тихо, что я услышал, как зашедшие на крылечко куры клювами тукают по полу, склевывая хлебные крошки и крупинки пшена, застрявшие в щелях между досками. У мамы вздрогнули плечи, и вдруг я почувствовал, как что-то холодное пробежало по жилам.

— Па-ша? — спросил я, впиваясь в опущенные глаза дяди Саши.

— Паша… — прошептал летчик, но этот шепот оглушил меня.

Я выбежал во двор, чтобы не слышать того, что скажет он дальше. Мне казалось, что то страшное слово, которое он не договорил, ничего не будет значить, если я не услышу его.

— Пашенька, прости, — шептал я, забившись в темный угол сарая, где было свалено сено для козы. — Как же это так? Ведь мы еще не съездили с тобой за окунями… Хорошо, не сиди со мной по вечерам на лавочке, не надо! Но как же так можно?


Нам показали только закрытый гроб.

Я стоял и смотрел на красную крышку. А за крышкой был он, кем так гордился я, кому так завидовал. «Значит, настоящий мужчина должен иногда заниматься таким делом, что потом его нельзя показать даже родной матери и родному брату», — подумал я, и что-то внутри меня сдвинулось, и я весь вздрогнул, словно сердце встало на другое место. И тогда, лишь тогда впервые понял я, что такое долг и что чувства сильней его, может, и нет на земле!

Никогда не забуду эти дни: и глаза матери, и военный оркестр, и сырую бурую землю, выброшенную оттуда, куда должны его опустить, и прощальный залп воинского салюта.

Говорили над гробом кратко. Но и из этих кратких, скупых слов его товарищей я впервые узнал, как много новых самолетов испытал лейтенант Павел Иванович Егорцев, и они покажут себя в бою, эти самолеты, если враги посмеют сунуться на нашу родную, русскую землю. А что разбился… что ж… Это, к сожалению, еще случается в жизни пилотов. Чкалов, великий летчик, — и тот разбился.

А та девушка, которую я видел в городском парке и на пристани, была очень бледна и все время молчала, и я старался не смотреть на нее. И мне нравилось одно: что она не плачет. Но, когда гроб на веревках опустили в яму, и в крышку ударила первая горсть земли, и мокрые комочки покатились врассыпную по красной материи, она вдруг упала на край могилы. Все бросились ее поднимать, а я стоял рядом и смотрел вниз на горсть земли, рассыпанной на крышке. Смотрел — и ничего не понимал.

А когда мы шли домой и Пашины товарищи поддерживали под руку маму, которая спотыкалась на каждом бугорке, ударили часы на башне. Я смотрел на черный расплывающийся циферблат, и часы словно напоминали мне: «Вот так, браток, летит время и жизнь…»


Уже год, как не стало брата. Скорее бы вырасти и пойти в летное училище — этим я жил в те трудные дни. Но осенью на медосмотре наш школьный врач, лысый старичок в пенсне, выслушал мою грудь холодной черной трубкой и сказал, покачав головой, что у меня неважное сердце. «Значит, прощай авиация!» — больно ударило в виски, и я с ненавистью посмотрел на врача и чуть не заплакал от обиды и беспомощности.

Я сбежал с последних уроков и долго бродил по берегу реки. Стояла осень, и вода была мутная и холодная. Вниз по течению проплывали одинокие желтые листья и бревна, вырвавшиеся из плотов.

Я не знал, что делать. Легче было броситься в воду, чем примириться с тем, что я никогда не влезу в кабину самолета и не взлечу в небо. «Мужчина без крепкого сердца — ничтожество, — думал я. — Неужели этот подслеповатый рыжий старикашка в белом штопаном халате, пропахший йодом и спиртом, сказал правду?» И вдруг я понял, что, хотя я и живу и дышу, — нет больше меня на земле: то, о чем я мечтал, не сбудется. А разве тот — человек, кто не знает, для чего он родился?

Как сейчас помню — все небо было забито темными дождевыми облаками, и косые длинные лучи сентябрьского солнца лишь на мгновение пробивались сквозь них и тускло поблескивали на стеклянных крышах цехов авиационного завода. А я шел и шел, сам не зная куда. Мне было все равно — куда.

И вдруг я на что-то наткнулся грудью. Это была кладбищенская чугунная ограда, и я увидел косо прибитый к шесту синий деревянный пропеллер, под которым лежал Паша. И тогда я захотел пожаловаться старшему брату на свою горькую участь. «Знаешь, Паша, а я забракован… Что же мне теперь делать? Как быть? И зачем только я родился такой…»

Я стоял и смотрел на рыжую траву на маленьком холмике.

Было очень тихо. Ржавые дубовые листья отрывались от черных ветвей, медленно кружились в спокойном, прозрачном воздухе и осторожно касались земли, словно боялись кого-то разбудить. Старые вербы, опустив вниз ветви, молчаливо стыли в сторонке и ничего не могли ответить. Было тихо. Очень тихо. Никогда я не знал, что на земле может быть так тихо. И только во мне что-то стучало так громко, словно навстречу с грохотом шел тяжеловесный поезд, приближаясь с каждой секундой…

Легким порывом ветра отнесло облака, и яркое теплое солнце осветило мне лицо, и вдруг вся моя жизнь в одно мгновение пронеслась передо мной, и мне показалось, что я заново родился, родился во второй раз.

С неба падали потоки света, а я стоял внизу, на земле, я твердо стоял на земле, ощущая ее подошвами ботинок и всем своим телом, я стоял на этой суровой земле, и мои пальцы сами стиснулись в кулаки, а на сердце вдруг стало так холодно и вместе с тем так легко, и оно сжалось непонятной болью и радостью.

Кем бы я ни был, я не посрамлю тебя. Я буду человеком… Даю тебе слово, Паша!

1954

Твоя Антарктида

В подъезде большого дома стояли трое ребят и смотрели, как во дворе шумит ливень. Ливень был такой сильный, что земля, казалось, кипела от него, а тротуар, о который он вдрызг разбивался, дымился белой пылью. Вода осатанело клокотала в водосточной трубе, яростно выхлестывала наружу и мутным, пенистым ручьем бежала вдоль тротуара.

Иногда брызги долетали до ребят, и тогда старший из них, Игорь, недовольно морщил переносицу и отодвигался назад. Второй мальчик, Сережка, смотрел на ливень неподвижными испуганными глазами — он никогда еще не видел такого сильного дождя. И только Алеша, синеглазый и тонконогий, в сандалиях и белых носочках, был рад.

— Льет, как тропический! — кричал он, заглушая плеск ливня. — Как в Африке! Он там деревья ломает и хижины сносит. И обезьянкам от него спасения нет… А зато крокодилы… ну и рады!

Алеша подался вперед, и на его аккуратной матроске с отложным воротником и шитыми золотом якорями заблестели крупные капли.

— Побегаем по дождю? Побегаем, а? — нетерпеливо топтался он у двери.

— Это с какой целью? — холодно спросил Игорь.

— А ни с какой — просто так!

— Ну и беги, промокай на здоровье.

Алеша насупился. Но это продолжалось одну секунду. Не было еще такого слова на земле, которое могло бы погасить его азарт. Не хочет Игорь — не надо! Зато Сережка, наверно, согласится: он еще не такой большой и не такой надутый, чтобы не захотеть побегать под ливнем. Алеша повернул к ребятам круглое, обрызганное дождем лицо с отчаянно горящими глазами:

— Сережка, бежим!

Игорь с Сережкой о чем-то зашептались.

— Ладно, — громко согласился Игорь, — только вместе. Слушай мою команду: раз, два…

Алеша весь напрягся.

— Три!..

Алеша стремительно прыгнул в ливень. Со всех сторон его сразу окатило водой, словно он прыгнул в реку. Струи бешено хлестали по лицу, по плечам, стекали по спине и ногам, ручьями сбегали с рук.

Но что это? Приятели по-прежнему стоят в подъезде. Неужели струсили?

Алеша стал неистово плясать на асфальте, чтобы разжечь и выгнать из подъезда своих робких и вялых приятелей. Он шлепал себя по обвисшей темной курточке, хлопал в ладоши и пронзительно визжал. Но ребята ни на сантиметр не высунулись из двери. Тогда Алеша влетел в подъезд:

— Струсили?

— Уйди, мокрая крыса! — зашипел Игорь.

Оба приятеля шарахнулись от него в глубь подъезда и, хватаясь за животы, вызывающе громко рассмеялись и побежали вверх по лестнице.

— Предатели! — закричал Алеша с горечью, отжимая матроску и штаны.

На улице стало смеркаться. Приближался вечер.

Обычно в это время из квартиры выскакивала няня Надька, толстощекая, с рыжими косицами, и, размахивая алюминиевой поварешкой, оглашала двор зычным голосом:

— Але-еша! Вече-рять!

Чаще всего Алеша, тяжело сопя, боролся с другими ребятами или бесстрашно прыгал с помойки в песок — а ну, кто дальше! Надьке приходилось гоняться за ним, хватать за руку и силой тащить в подъезд.

Но сегодня няню отпустили на выходной день в деревню, и за Алешей никто не шел. Идти домой самому очень непривычно, но что поделаешь… Алеша глубоко вздохнул: надо — не будешь же до ночи торчать один в этом темном, скучном подъезде. К тому же, честно говоря, не так уж приятно чувствуешь себя в мокрой одежде: штаны липнут к ногам, матроска плотно пристала к животу и спине, в сандалиях чавкает вода. Холодно! Зубы так и выбивают мелкую дробь…

Алеша медленно поднимался по лестнице, оставляя на ступеньках мокрые следы. Он обдумывал, что бы такое соврать матери. Может, сказать, что ливень застал по дороге к Витальке и укрыться было негде?

Дверь оказалась незапертой, и Алеша, легонько толкнув ее, вошел в переднюю, где стоял белый, дышащий морозом холодильник и на лосиных рогах висели пальто и шляпа отца. Алеша осторожно прикрыл за собой дверь и стал прислушиваться. Из глубины квартиры доносился чей-то незнакомый, резкий голос:

— О нас ты не думаешь, о себе бы хоть подумал!.. Ах, оставь, я все это знаю…

Алеша так и застыл с полуоткрытым ртом. Кто это? Неужели мама? Конечно, мама! Она говорила быстро и сердито. Голос ее дрожал, и она глотала кончики слов. Наверно, что-то случилось. Голос у мамы всегда был спокойный, певучий; она мягкая и невредная. А теперь Алеше даже трудно было представить ее лицо.

Дома мама бесшумно ходит в ковровых туфлях с красными помпончиками. Она любит сидеть на широкой тахте и, поджав ноги, читать старые книги в кожаных переплетах, с рассыпающимися пожелтевшими страницами. Иногда мама даже выходит на кухню со страничкой в руке: пробует суп и одновременно читает — вот, видно, интересно! Однажды Алеша нашел в передней одну такую потерянную мамой страничку, но она, как назло, оказалась неинтересной — про какую-то замирающую от тоски грудь и поцелуи. Алеше даже неловко было давать маме эту страницу — еще подумает, что нарочно стащил. И Алеша незаметно водворил ее на место. Но остальные, наверно, интересные!

А на тонком столике у маминой кровати столько разных коробочек, флакончиков, баночек и трубочек — нужно полдня, чтобы все их открыть, посмотреть, перенюхать…

Когда Алеша проходит с мамой по двору, соседки почти всегда говорят одно и то же: у такой молодой мамы такой большой сын. Что он большой, это верно, и спорить здесь не приходится, но почему мама молодая? Ведь ей уже двадцать восемь лет! А если говорить про отца, так он совсем старик — ему тридцать три! И, если бы он не брился через день, его бородой можно было бы подпоясаться, да еще кончик остался бы, чтобы с котом поиграть. Но иногда соседки говорят просто возмутительные вещи: «Ах, какой у вас, Елена, сын!.. Красавчик!.. Прелесть, а не мальчик! А какие у него ресницы — пушистые, длинные, черные, а кудряшки белые… Девочке бы они достались — на всю жизнь была бы счастливая…»

Уж это было слишком. Алеша вырывался из рук матери, убегал за сарай. Он с остервенением ерошил волосы, попробовал даже выдернуть ресницы. Это было больно, и он махнул рукой: пусть остаются девчоночьи ресницы, и с ними как-нибудь проживет. Сам-то он, черт побери, мужчина!

Когда Алеша показывал оторванную подошву, мама никогда не ругалась, а только удивленно спрашивала, обо что это он так саданул ногой. Затем немедленно посылала Надьку в обувной магазин, и снова консервным банкам и кирпичам, заменявшим мяч, приходилось туго.

Да, мама у него хорошая и очень красивая, и в кино таких не встретишь! И живется ой очень весело. Даже без отца не скучает. Подойдет иногда к приемнику, покрутит ручки, поймает танцевальную музыку, потом блеснет глазами, щелкнет пальцами и одна закружится по комнате, придерживая рукой разлетающиеся полы халата; затем притопнет каблуком и громко-громко рассмеется, встряхивая золотистыми волосами. Ну совсем как девочка! А когда ей не нравится Надькин суп, скривит губы, сморщит нос — ну точь-в-точь как семилетняя Ирочка из соседней квартиры!

Если бы не Надька, которая четыре раза в день уволакивает Алешу в дом, жизнь у него была бы совсем беззаботная.

Отец дома бывал редко. Он то надолго уезжал в далекие экспедиции, то пропадал в университете, где читал студентам лекции. Когда он приходил домой, мама сразу оживлялась, веселела, оставляла свои книги с рассыпающимися листками и, как капитан океанского корабля, отдавала приказания Надьке разогреть суп и подать жареного цыпленка в соусе. После обеда мама любила поиграть на рояле. Отец, погрузившись в глубокое квадратное кресло, слушал ее, курил трубку, и синий дым заволакивал его большое худощавое лицо.

Он внимательно и неподвижно смотрел на маму, а она на него, не переставая играть, и ее тонкие белые пальцы сами знали, на какую клавишу надо нажать. Ее плечи вздрагивали в такт ударам рук, а губы едва заметно улыбались. И лицо ее, чуть запрокинутое, становилось мечтательным, мягким, каким-то светлым, и от улыбки виднелись блестящие краешки зубов.

— Ну как? — спрашивала она у отца.

— Хорошо, — задумчиво отвечал отец.

И Алеша понимал, что это относится не только к ее игре, а к тому, что вообще славно жить на свете. Славно и необычайно интересно.

Очень любил Алеша и отца, но любил по-другому. Отец — путешественник и исследователь, и Алеше приятно слушать, с каким уважением разговаривают с ним студенты, заходя иногда по разным делам к ним домой. Но отец не всегда бывает строгим и задумчивым. До чего забавно побегать с ним по ковровым дорожкам из одной комнаты в другую, а из другой — в третью, и тайком от Надьки — отец только посмеется! — покататься на скрипучей двери. А книги! Сколько у отца интереснейших книг про путешествия!

Только один раз мама говорила с отцом не очень ласково. Алеша тогда сделал вид, что ничего не замечает, и, уткнувшись в стол, рисовал на листке перекидного календаря атомный самолет, а мама недовольно ходила по комнате, и у нее от резких движений развевались волосы. Это случилось два года назад, когда они въехали в большую квартиру и отец увешал стены кабинета разными картами. Были тут и старые, невзрачные, очень потертые карты, подклеенные во многих местах, но были и очень красивые, блестевшие голубизной огромных океанов и морей, синими жилками рек.

— Ты извини меня, — говорила тогда мама, чуть повысив голос, — но ведь это, в конце концов, как бы тебе сказать… неэстетично. Ведь не аудитория же здесь, а жилая квартира. А если ты думаешь, что они придают кабинету уют…

— Лена, как ты не хочешь понять, — спокойно отвечал отец, — ведь это мои рабочие карты, а не безделушки для украшения.

Отец говорил правду. Многие карты побывали с ним в экспедициях, и на них красным карандашом были отмечены маршруты. По этим картам Алеша учил азбуку. Он знал, что пятно, смахивавшее на брюкву, — Африка, та самая, в которой водятся жирафы и крокодилы, что земля, похожая на сапог, — Италия. Но это Алеша узнал еще в позапрошлом году, а в нынешнем все свободное время он проводил в кабинете и читал отцовские книги про путешествия. Правда, читать книги с мелким шрифтом было трудновато, но какие трудности могут помешать ему узнать, чем кончилась экспедиция Георгия Седова, или Челюскина, или неистового Магеллана! Он так увлекался книгами, что Надьке приходилось отнимать их во время обеда. А однажды, когда она застала Алешу ночью в постели за чтением увесистого тома о Колумбе, Надька погасила свет и ничего не сказала, но матери наябедничала, потому что утром, едва проснувшись, Алеша услышал, как мама взволнованно говорила на кухне:

— Прямо не знаю, что с ним делать! Мальчику только девять, а он уже, наверно, больше меня прочитал… Раннее развитие очень вредно.

Алеша так и не понял, почему вредно читать интересные книги, но няня, наверно, понимала это хорошо: с этого дня Надька начала ставить все книги в шкаф и запирать на ключ.

Но не только книги и карты были в кабинете отца.

В нем находилось много и других необычных вещей. На столе вместо пресса лежит огромная, тяжелая капля, не то стеклянная, не то каменная. Это кусок лавы с Ключевской сопки, на которую вместе со студентами поднимался отец. Рядом с куском лавы лежит медный компас: нажмешь особый рычажок — и легкая двухцветная стрелка затанцует под стеклом; а если водить сверху пером, то эта стрелка гоняется за ним, как голодная. А в книжном шкафу одну полку занимают разные высушенные крабы, морские раковины, камни… Под кроватью отца стоят огромные, неуклюжие унты из оленьего меха, привезенные с мыса Дежнева, куда он ездил еще в студенческие годы…

И вот сейчас Алеша стоял в передней, мокрый, взъерошенный, шмыгая носом, и с бьющимся сердцем слушал чужой, незнакомый голос матери:

— С твоим ли здоровьем это говорить? Не на Камчатке ли ты получил хронический насморк?

Алеша вдруг почувствовал, как из носа побежало, и он едва успел вытащить платок, который мама всегда клала в карман, отправляя его на улицу.

— Лена… — ответил отец, и по тому, как упрямо прозвучал его голос, Алеша сразу представил морщинку, клинышком упершуюся в переносицу. — Забудем про это… Ничего со мной не случится… Эх, Ленка-Ленуха, знала бы ты, сколько я мечтал об этой экспедиции! Чуть побольше нашего Лешки был, а уже мечтал… У каждого, понимаешь ли, человека должна быть в жизни своя мечта, своя Антарктида… А без нее какой же ты человек?.. Что это за материк!

— На мысе Дежнева заболел воспалением легких? Заболел. А ведь в Антарктиде, сам говорил, морозы достигают восьмидесяти градусов… — В голосе матери слышались слезы: вот-вот заплачет.

Алеша собрал на лбу морщины: о чем это они, собственно, говорят?

— Да пойми же ты: у нас будут особые куртки на гагачьем пуху. Никакой мороз не страшен.

— А плыть… Через всю землю! А штормы и бури? Нет-нет, при твоем…

Алеша насторожился: штормы и бури — это интересно.

— Лена, ты опять за свое! Корабли у нас мощные… И потом, ну как же ты не хочешь понять: не могу я туда не поехать! Понимаешь — не могу! Лег я вчера спать — и попал прямо в Антарктиду. Вышел на берег. Вокруг белым-бело. Сверкают айсберги, метет метель. А я стою на берегу, стою там, где еще не ступала нога ни одного человека. А кругом снега — сухие, вечные, которые ни разу не таяли… Ведь еще точно неизвестно, материк это или архипелаг, острова, прикрытые ледяным щитом… Есть там среди гор и оазисы, и даже цветы цветут — это в Антарктиде, ты только подумай! И если найду два цветка, один — в гербарий, другой — тебе… И есть там еще озера, и никто не знает, образовались ли они от подземных пожаров каменного угля, или…

Алеша не мог дохнуть от волнения.

— Слушай, Костя… Но ведь это далеко… это так далеко! Оттуда можно не вернуться… А обо мне… обо мне ты не думаешь… Уходишь в университет — беспокоюсь, а то уехать туда… Наконец, у тебя есть сын, которого ты обязан воспитывать…

— Лена, да ведь это только на год. Нас сменят. Понимаешь, всего на один год… И при теперешней технике это совсем не опасно…

— И при твоем здоровье?

Алеша был ошеломлен: вот это да! На другой конец земного шара… Какой счастливец отец! А мама тоже хороша… Ну что ей надо? Радовалась бы, плясала, а то на́ тебе — запрещает отцу поплыть на другой конец земного шара делать открытия!.. Вот, оказывается, что бывает, когда он отплясывает под дождем или прыгает с помойки — кто дальше…

В передней было так тихо, что сухое потрескивание счетчика возле двери оглушало Алешу. В носу защекотало, хотелось чихнуть, но мальчик с трудом сдержался и продолжал настороженно слушать.

— Боже мой, какая я несчастная! — проговорила мама, сморкаясь в платок. — Другие девочки из нашего класса вышли замуж за обыкновенных смертных и счастливы, а я… я…

— Лена, — сказал отец сурово, — если так, то я должен предупредить тебя: я уже подал заявление ректору университета с просьбой зачислить меня в состав экспедиции, и отступать я не намерен, и еще…

— И что «еще»? — Мама перестала плакать.

— И еще начальнику Главсевморпути…

— Ах, вон оно что! — сказала мама каким-то новым, напряженным голосом, и Алеша по легкому шуршанию платья понял, что она поправляет заколки в тугом узле волос на затылке: так она делала всегда, когда сильно волновалась. — Ты, значит, уже и заявление подал? И со мной не посоветовался?

За дверью застучали каблуки.

Алеша мгновенно юркнул в столовую. Едва он успел уткнуться в первую попавшуюся книгу — это оказалась «Вкусная пища», — как в комнату вошла мама и, ничего не замечая вокруг, прошла в другую комнату. Глаза ее смотрели в одну точку, подбородок был чуть приподнят.

Отец ходил по кабинету, и даже мягкий ковер не мог заглушить его шагов. На скрип двери он не обернулся, но, когда услышал голос сына, удивленно посмотрел на него.

— Морскую ванну принял? — спросил он.

— Ага! — Алеша улыбнулся: отцу можно сказать всю правду, он поймет, сам небось не раз вымокал в экспедициях под ливнями.

Отец щурился от яркого света, и его виски с проседью сверкали, как соль. По его лицу, сухощавому и спокойному, с решительными складками у рта, нельзя было и представить, что минуту назад он поссорился с матерью.

— Ты что это кашляешь? — вдруг подозрительно спросил он.

— Я не кашляю, — сказал Алеша и, посопев носом, еще раз кашлянул.

— А ну поди сюда! — Отец приложил к его лбу большую ладонь и покачал головой. — Ты весь дрожишь… Тебя знобит?

— Я… я… не дрожу, — ответил Алеша, зубами выбивая дробь и мелко вздрагивая всем телом.

— А ну переодевайся, и скорей! — сердито сказал отец.

Алеша очень хотел расспросить отца об Антарктиде, куда мама не пускала его и куда он так рвался чуть не с Алешиного возраста, и еще хотел сказать отцу, что хоть мама и очень хорошая и красивая, но чтобы в этом вопросе он ни в коем случае не слушался ее. Но Алеша почему-то решил, что сегодня лучше об этом помолчать.

А утром он проснулся с жаром. Мама силой втолкнула под мышку градусник, холодный, как собачий нос, и Надька неусыпно сторожила все десять минут, чтобы хитрый Алешка не стряхнул ртуть. И уж конечно, температура оказалась повышенной. Мама не разрешила вставать, и завтракал он в постели. Днем пришел врач, послушал черной трубкой грудь, спину, изрек: «Грипп» — и ушел, а мама немедленно отправила Надьку в аптеку за лекарствами.

Чувствовал себя Алеша не так уж плохо, но покорно разрешил сунуть в рот порошок и влить столовую ложку горькой — пришлось сморщиться — микстуры.

Все это были сущие пустяки, на которые не стоило обращать внимания. С той минуты, когда он случайно подслушал спор родителей, его жизнь круто изменилась. Когда отец ушел на работу и куда-то ушла мама, а Надька возилась на кухне, мальчик слез с кровати, шмыгнул в отцовский кабинет, вытащил из-под шкафа ключик, куда его спрятала зловредная Надька, и стал с лихорадочной поспешностью читать все, что было про Антарктиду. Дизель-электроход скоро должен отплыть, времени оставалось в обрез, а он мало, он так позорно мало знает об этом загадочном материке! Он должен знать о нем все, решительно все…

Из энциклопедии выяснилось, что материк занимает четырнадцать миллионов квадратных километров — ого! Что средняя высота его гор — три тысячи метров — тоже ничего! Что возле Антарктиды плавает уйма китов, есть и тюлени, и моржи, и императорские пингвины, но — вот беда! — нет ни одного белого медведя…

Как только в дверь позвонили — должно быть, вернулась мама, — Алеша метнулся в спальню и юркнул в постель. Так продолжалось три дня, пока ему не разрешили вставать. Теперь он почти все время изучал книги про Антарктиду. В их доме, однако, что-то изменилось — и это было сразу заметно. Когда Алеша сидел за столом, отец почти не разговаривал с матерью, а всякий раз, когда мальчик приходил со двора, родители сразу умолкали — видно, спор еще продолжался.

И вот однажды утром мама ушла в спальню, как обычно, в халате и вышла неузнаваемая — в сером костюме с узкой юбкой и в черных лаковых лодочках. Она сразу стала тонкой и высокой, и Алеша прямо залюбовался ею. От мамы так пахло духами, что в носу у Алеши защекотало. Лицо у нее было очень строгое, чуть припухшее под глазами.

Надев серую шляпку, мама стала копаться в отцовском шкафу, просматривать и откладывать в сторону какие-то бумажки с круглыми и треугольными печатями. А в одной из них, похожей на обложку тетради, были закреплены кусочки пленок, вроде киноленты, только вместо кадров были изображены какие-то волнистые линии.

Гремя стульями и хлопая дверями, мама вернулась на кухню, отдала распоряжение Надьке насчет обеда, посмотрелась в зеркало и ушла из дому. А Алеша тотчас очутился в отцовском кабинете. Он, как это очень любил делать отец, уселся в глубокое квадратное кресло и, глядя на карту полушарий, погрузился в мечты…

Шумит океан, гонит на желтый берег Африки крутые грохочущие волны, свищет ветер, а по океану, сквозь пену и брызги, ломая носом валы, быстро идет могучий дизель-электроход. На мостике рядом с капитаном стоит в меховой одежде отец, рослый, широкий, прямой, с твердыми, бесстрашными глазами. Он смотрит туда, откуда дует ледяной ветер и гонит белые плавучие айсберги, где во мгле и туманах лежит таинственная Антарктида…

Алеша повернулся к карте и, разглядывая в самом низу ее белый кружок, изрезанный заливчиками и бухточками, стал гадать, куда пристанет дизель-электроход и где будет зимовка.

За этим делом и застал его отец:

— Ты что ищешь?

Алеша вздрогнул, точно его застали на месте преступления.

— Да вот ищу, куда он пристанет, — наконец сказал он и покраснел.

— Не туда залез. Вот здесь, в районе Земли Королевы Мэри. Видишь? — Палец отца пополз по зубчатому краю белого пятна и остановился у небольшой бухточки. — А чего это тебя вдруг заинтересовало? — спросил отец, вытаскивая из кармана трубку. — И вообще, при чем тут Антарктида?

Алеша покусал губы, моргнул ресницами:

— Там уголь под землей горит и делаются озера.

Отец ударил трубкой по ладони и рассмеялся:

— Да это только предположение, так сказать — гипотеза… А вообще это материчок, я тебе скажу! Да… Ты, я вижу, кое-что уже знаешь…

И отец рассказал ему про шельфовые льды, которые медленно сползают в океан и превращаются в гигантские айсберги, и про снежные бури, и горные хребты Антарктиды…

Отец говорил долго, увлеченно и так подробно, словно перед ним был не девятилетний сын, а студенческая аудитория, но потом вдруг замолчал, чужими глазами посмотрел на Алешу и быстро заходил по кабинету, задел ногой за край ковра, сбил его, но поправлять не стал.

— Ну, папка, ну чего ты…

— Хоть бы ты подрос скорее, что ли… А то и поговорить в трех комнатах не с кем.

Отец тяжело вздохнул.

К вечеру вернулась мама. Глаза ее возбужденно блестели. Губы улыбались. Шляпка лихо сбита набок. Мама быстро сняла в передней шляпку, пальто и, поправив у зеркала волосы, весело влетела в столовую с большой кожаной сумкой.

На стол посыпались кульки с конфетами, вафлями, коробочка с вяземскими пряниками — отец очень любил пить с ними чай. А Алеша получил в подарок бычка, белого, с черными пятнами на лбу. Бычок был особенный: стоило его поставить на наклонную дощечку, как он, переступая по очереди всеми ногами, медленно сходил на стол. Говоря честно, купи ему мама этого бычка года четыре назад, Алеша визжал бы от восторга, а сейчас уже не то… Но не будешь же маму обижать и недовольно кривить губы! Алеша заставил бычка столько раз проделать дорогу по дощечке, что отец отобрал его и, благодушно прихлебывая чай с пряниками, сказал, что бычок устал и ему нужно дать отдых.

Чай они пили весело и шумно.

Мама носилась по комнатам, легкая и быстрая, и уже не хлопала дверями, не гремела стульями. Все в их квартире стало как и раньше, до того неприятного спора, — уютно, мирно, светло.

Мама перестала читать на тахте толстые книги с желтыми страницами, пахнущими пылью и мышами, перестала, как капитан с корабельного мостика, отдавать приказания Надьке и вела себя, как рядовой матрос, и как-то раз даже крутила в мясорубке мясо. Она вылетала во двор за Алешей, и он уже не въезжал в подъезд на подошвах сандалий: он охотно откликался и бежал домой.

Просто непонятно, что стало с мамой после того вечера. Наверно, она все-таки поняла, что отца нужно отпустить в Антарктиду. Поняла, и ей самой от этого стало так радостно…

Шли дни. Алеша не тратил даром времени и деятельно готовился к экспедиции. Он тайком от матери начал обливаться в ванной холодной водой. Ежедневно обеими руками, сопя и краснея, выжимал пылесос и десять раз подтягивался на двери. Он даже сдружился с дворовым псом Мишкой, которого раньше боялся, — собака могла пригодиться.

Игорь и Сережка, которые предали его тогда в дождь, больше не интересовали Алешу. Какими ничтожными показались все их забавы и проделки по сравнению с тем огромным и таинственным, что надвигалось на Алешу!

И вот однажды отец вернулся с работы позднее, чем обычно. Алеша смотрел на него и не узнавал. Утром еще шутил, смеялся, а теперь как-то сразу потемнел, осунулся. Глаза погасли, плечи чуть-чуть ссутулились. И ступал он по ковру как-то приглушенно, неуверенно, словно был не у себя дома. Не говоря ни слова, он разделся и ушел к себе в кабинет.

Алеша подошел на цыпочках к двери кабинета и глянул в глазок замочной скважины.

Отец лежал на диване, заложив за голову большие руки с вспухшими венами, смотрел в потолок и, сжимая в зубах трубку, курил. Густой синий дым иногда закрывал лицо, отец не разгонял его, и дым медленно оседал на диван, на пол. Отец смотрел в одну точку, затягивался, выпускал дым…

Алеша осторожно толкнул дверь, вошел, остановился у дивана.

— Ну что ты, папа?

— А… это ты, Алеша… — Отец слегка отвернулся и стал смотреть уже не на потолок, а на стену, обвешанную картами. Лицо какое-то пятнистое, щеки запали.

Холодок смутной догадки пробежал по Алешиной спине. Он стоял у дивана и неподвижно смотрел на отца.

В кабинете стало как-то тесно, письменный стол и шкафы увеличились в размерах, а стены и потолок сдвинулись. За пеленой дыма расплывались корешки книг и карты. Дым начинал окутывать Алешу. Его голова слегка закружилась.

— Не поедешь? — тихо спросил он.

— Не поеду…

В кабинете стало так тихо, что еле слышное металлическое тиканье маленьких часов на отцовской руке вдруг заполнило весь кабинет.

— А твоя Антарктида?.. Ты ведь так хотел…

— Хотел, — произнес отец и рукой стал разгонять перед собой дым. — Мало ли чего человек хочет…

Отец устало сел, поднес ладонь к голове сына, чтобы погладить его. Но рука так и не коснулась волос: Алеша отпрянул, выскочил из кабинета и, задыхаясь от подступающих слез, бросился на улицу. Он больше не мог оставаться дома. Он не хотел видеть отца, не мог простить ему малодушия. Он, Алеша, своей жизни не пожалел бы, хоть сейчас уехал бы, только скажи… Эх, папа!

На улице дул сильный ветер, нес пыль, обрывки газет, раскачивал высокие тополя и трепал синий матросский воротничок мальчика, прижавшегося лбом к холодной железной ограде. Дул ветер, и по небу медлительно и торжественно плыли облака, тяжелые и грузные, как айсберги Антарктиды.

1955

Гауптвахта

У высокого берега Западной Двины перед строем «синих» медленно расхаживал Всеволод, размахивая треугольным флагом. С лыжами в руках слушали мальчики четкий, отрывистый голос своего вожатого. Они готовились к штурму крепости, которую на противоположном берегу из снега возвели «зеленые» — шестиклассники другой школы. На стене этой крепости и нужно было водрузить флаг.

Мороз стоял свирепый. Даже теплые валенки не могли уберечь ноги от холода. Ребята пританцовывали на снегу, подталкивали друг друга плечами, хлопали варежкой о варежку.

И вот, когда Всеволод уверенным юношеским баском отдавал последние распоряжения, в строю послышался вкрадчивый шепот. Сперва он был тихий и осторожный, но с каждой секундой становился громче и назойливей.

— Чего лезешь не в свое дело? — шипел один голос. — Тебя не назначали, стой и не шебурши.

— А меня и назначать не нужно, — отвечал другой голос. — Слыхал, что Всеволод говорил? В разведку пойдут лучшие лыжники. А ты и стоять-то на лыжах не умеешь.

— Это я-то не умею?

— А то кто — я, что ли?

— А ну повтори, что сказал…

— И повторю. Думаешь, не повторю?

В строю «синих» притихли. Все стали прислушиваться. Но спорщики уже ничего не замечали.

— Дурак ты, вот кто! — сказал одни из них, переходя с шепота на полный голос.

— Это я дурак? — изумился другой, переходя на крик. — Ах ты, трепло несчастное!

Строй «синих» сдвинулся, спорщики побросали лыжи и яростно сцепились.

— Сорокин и Свиридов! — прогремел чуть картавый голос Всеволода. — Прекратить безобразие!

Но безобразие не прекратилось. Наоборот, драка разгоралась все пуще. Они пыхтели, как медвежата, старались свалить друг друга, пинали ногами и бодались.

Наконец они разлетелись в стороны, и Митька Сорокин, более ловкий, увернувшись от удара, как кошка прыгнул за ствол клена. Грузный Юра Свиридов, с красным, перекошенным лицом, бросился вслед. Они бешено закружились вокруг дерева.

Юра внезапно застывал на месте. Но Митька держал ухо востро и тут же останавливался как вкопанный.

— А ну давай, давай! — блестя зубами, азартно вскрикивал Митька. — Быстрей поворачивайся, тюлень!

Это был низкорослый, крепкий, как дубок, мальчишка в коротком бобриковом пальтеце с продранными локтями. Пунцовое от мороза курносое лицо его светилось вдохновением драки. Он был слабее, но превосходил противника в проворстве, и поединок продолжался с переменным успехом.

Окончилась драка внезапно: Митька, свернувшись в клубок, бросился Свиридову в ноги, и тот тяжело рухнул в сугроб. Подхватив Свиридова под коленки, Сорокин воткнул его головой в снег и сдернул с ноги валенок.

— Сорокин! — Всеволод с силой вонзил в снег древко флага и замер на месте.

— Чего? — неохотно отозвался Митька.

— Немедленно верни Свиридову валенок и иди сюда!

Ребята стали подымать Юру. Вывалянный в снегу, в одном правом валенке, он был разъярен и все еще лез в драку, но ребята крепко держали его за руки.

— Держи! — Митька небрежно швырнул валенок, поднял свои лыжи и ленивой развальцей подошел к командиру.

— Ты это что?

— В разведку хочу.

— А какой был приказ?

— Да он и маскироваться-то не умеет. В собственных ногах запутается. Дылда несчастная!

— Я тебя спрашиваю: какой был приказ?

— Ну, был идти ему…

— А кто тебе дал право оспаривать военный приказ? Кто, я спрашиваю!

— Да я думал…

— Отставить! — Всеволод нервно потер перчаткой щеку и громко, чтобы слышали все ребята, отчеканил: — За нарушение воинской дисциплины налагаю на тебя взыскание: трое суток гауптвахты. Немедленно пойдешь в школу и будешь помогать девочкам делать елочные украшения… Ясно?

Мальчики, окружившие Митьку, переглядывались. Многие из них испытали на себе беспощадную строгость Всеволода, но до гауптвахты дело еще не доходило. Даже Юра перестал вырываться из рук ребят и успокоился: эта мера наказания вполне устраивала его.

Митька молчал и ковырял носком валенка снег. Выбыть сейчас из игры — это был удар, которого он не ожидал.

— Слушай, Сева, — мягко сказал заместитель командира Коля Ерохин, губастый парень с круглым добрым лицом, — он, конечно, трех суток заслуживает, вполне заслуживает, но, понимаешь ли, учитывая обстановку, мне кажется, можно ограничиться более мягким взысканием. Я бы лично не удалял его из подразделения в то время, когда начинается штурм. Нельзя забывать, что штурм будет очень трудный, потребует всех наших сил и каждая боевая единица…

Ребят словно прорвало — вот были те слова, которых они ждали, но не решались высказать вслух.

— Верно! Верно! — зазвучали голоса.

— Он все подходы к крепости знает!

— Оставить Митьку! Оставить!

Всеволод непреклонно смотрел на ребят и молчал, пока не улегся шум. Выждав паузу, он металлическим голосом сказал:

— Мы никому не позволим деморализовать наши боевые ряды. Знаете ли вы, с чем это граничит в военное время? Знаете, я вас спрашиваю?

Ребята опустили глаза, замолчали. С Двины пронзительно задувал ветер, леденил щеки и руки, постукивал обледеневшими ветками кленов.

— С предательством! — жестко закончил Всеволод.

— Врешь! — сорвавшимся голосом закричал Митька и, сжимая кулаки, огляделся, ища поддержки у ребят.

Но ребята молчали: кто смотрел в небо, кто возился с креплениями на лыжах, кто усиленно дул в варежку. Тогда, облизнув кончиком языка пересохшие губы и поглубже нахлобучив ушанку, Митька медленно стал вынимать палки из лыжных ремней.

— И никакого прощения человеку? — робко спросил чей-то простуженный, с хрипотцой голос.

— Приказ обжалованию не подлежит, — отрезал Всеволод. — Сорокин, можешь идти.

— Ну что ж, — сказал Митька, сунул носки валенок в ремни, туго затянул на пятках заржавевшие пряжки и добавил: — Еще вспомните Дмитрия Сорокина…

— Таких солдат нам не нужно.

― …но будет уже поздно.

— Кругом… шагом марш!

Митька подпрыгнул, громко хлопнув лыжами о снег, задвигал валенками, проверяя прочность креплений; потом выпрямился, грудью уперся в палки…

— Ну и черт с вами! — Митька оглушительно свистнул, вонзил в снег палки, оттолкнулся и исчез за краем обрыва.

Толкая друг друга, ребята бросились к обрыву. Заросший кустарником и деревьями, он тремя огромными террасами уходил глубоко вниз. Ни один еще лыжник, даже взрослый, не решался съехать с такой головокружительной высоты.

Низко пригнувшись, держа на весу палки, Митька неудержимо мчался вниз — нет, не мчался: падал! — стремительно объезжая кустики ивняка и старые промерзшие ивы, и было непостижимо, как успевает он на такой бешеной скорости управлять лыжами. Вот его маленькая фигурка в бобриковом пальтеце нырнула в узкий пролет между деревьями, выскочила на пологий сугроб и внезапно провалилась за грань нижней террасы…

Не дыша, с жутким холодком в сердце, с каким ожидают несчастья, смотрели ребята вниз.

Секунда — и Митька вынырнул из-под земли и, упруго подпрыгивая на горбах и колдобинах, понесся к реке. Сила разгона донесла его до середины Двины.

— Вот это да! — с восторгом выдохнул кто-то.

И ребята шумно заговорили, обсуждая спуск.

— Какого человека прогнали, а! — назойливо раздавался все тот же простуженный, с хрипотцой голосок, сея сомнения в справедливости командирского приказа.

Но лицо Всеволода, сухое, неподвижное, с сомкнутыми в тонкую черту губами, ничего не выражало. Отойдя от обрыва, он велел строиться, словно ничего не произошло.

— Правда, здорово съехал, а? — приставал к Всеволоду все тот же мальчишка с простуженным голосом.

Но командир только нетерпеливо махнул рукой, и ребята нехотя стали собираться в строй.

Крошечная, не больше подсолнечного семечка, фигурка двигалась по Двине в сторону неприятельской крепости.

— Отставить разговоры в строю! — крикнул Всеволод. — Рядовой Свиридов, выполняйте приказ!

Подхватив под мышки лыжи, Юра по узкой тропинке стал осторожно спускаться с обрыва, с которого так лихо съехал проштрафившийся Митька. Юра слезал боком, опирался на палку и выставлял вперед ногу, ощупывая снег.

А тем временем Митька размашистым шагом шел по лыжне, сильными толчками посылая вперед свое крепкое, мускулистое тело. Задние концы его лыж громко постукивали по твердой колее, и встречный ветер студил разгоряченное лицо. Голубоватый наст, весь в синих пятнах следов и вмятин, разноцветно искрился под декабрьским солнцем, над холмами и далями струился прозрачный морозный парок. Но Митька не замечал красоты зимнего утра. Он шел вперед и вперед, словно хотел убежать от еще звеневшего в ушах тяжелого слова — предательство.

«И без них проживу, — думал он. — Затеяли дурацкую игру с этой крепостью! Тоже мне разведчик! Оглобля несчастная!»

Все дальше и дальше гнал Митька без всякой цели по Двине.

Он оглянулся. Возле пристани, вмерзшей в лед, он увидел знакомую долговязую фигуру Свиридова. «Идет на выполнение задания!» — понял Митька, и что-то легонько кольнуло его в сердце.

Юра шел к устью небольшой речушки Петлянки, где «зеленые» возвели свою крепость. Несмотря на большой рост и неуклюжесть, Юра шел легко и уверенно — этого не мог не видеть опытный глаз Митьки. «Старается, — подумал он, испытывая жгучую зависть, и с недобрым чувством отметил, что Свиридов идет по целине открыто, в полный рост, не скрываясь. — Дурачина! В два счета застукают».

Чтобы лучше видеть, как Юру будут брать в плен, Митька решил зайти «зеленым» в тыл. Правда, для этого надо будет дать хороший крюк, ну так что ж… Такое удовольствие он не мог упустить.

С километр пробежав по берегу, он «елочкой» взобрался на откос. Долго ехал возле тротуаров по кривым улочкам и проулкам. Потом, не снимая лыж, перелез через невысокую изгородь и пошел в обратном направлении.

Теперь Митька был начеку: здесь начиналась территория «неприятеля», и он каждую секунду мог наткнуться на «зеленых». Возьмут в плен как лазутчика — и крышка! Не будешь же им объяснять, что «синие» за драку изгнали тебя из своей армии.

Начался глухой забор. Митька пошел под его прикрытием. Заглянул в широкий пролом: вниз уходили заснеженные огороды с волнистыми гребнями грядок и рыжими стволами подсолнечника, торчавшими в небо, как зенитные пулеметы. В самом низу, у старых кряжистых верб, копошились темные фигурки — «зеленые». Митька повел ноздрями. Крепости он все еще не видел.

Быстро сняв лыжи, он лег на них и, взяв в одну руку палки, другой стал отталкиваться. Снег залезал в варежки, забивался в рукав, но Митька упорно полз вперед, скрываясь за кустиками и бугорками. Возле заиндевевших липок он спугнул стайку снегирей и немного отдохнул — неподвижно полежал в снегу, прислушиваясь к голосам «зеленых», которые звучали все ближе.

Еще несколько толчков руками — и из-за старых верб показался угол крепости. Теперь уже можно было разобрать отдельные слова. Ребята наливали в ведра воду из колонки и по вырубленным в снегу ступенькам носили к крепости.

Ноздри у Митьки расширились, воротник рубахи стал тесен — душно! Он втиснулся меж двух сугробов и замер. Шевельнись неосторожно — заметят! Сердце заработало частыми, гулкими ударами. Нет, он не уйдет отсюда, пока не разглядит крепость… Не уйдет!

И вдруг он заметил в стволе огромной серой вербы, невысоко над землей, большое, длинное дупло. А что, если забраться в него? Митька зарыл в сугроб лыжи с палками и, вжимаясь в снег, по-пластунски пополз к вербе. И, когда тропа с водоносами на минуту опустела, Митька метнулся к дереву. Схватился за корявый сук, подтянулся на руках и, закинув ногу, вскарабкался и сел. Затем пригнулся, сунул в отверстие ноги и с силой вдавил свое тело в дупло.

Под ногами что-то захрустело, и он по самые плечи погрузился в ствол. Голова еще торчала наружу, и ребята, возвращавшиеся с водой, могли заметить его. Митька бурно заработал ногами. Трухлявая сердцевина вербы поддалась, и он еще опустился. Древесная труха посыпалась в глаза, набилась в уши. За воротник упала разбуженная холодная козявка и поползла по спине, перебирая цепкими ножками. Митька брезгливо поморщился, все тело передернула судорога, и он от резкого движения еще ниже погрузился в ствол. «Чтобы только глубже не ухнуться», — с тревогой подумал он и вдруг замер: вблизи послышались хруст снега и мерное поскрипывание ведерных дужек.

— Теперь снизу нас не возьмешь! — отчетливо сказал кто-то.

— Неприступная! — подтвердил другой.

Голоса удалились.

Митька ухмыльнулся: идут и не знают, что он сидит в двух шагах от них и все слышит!

Жаль только, дупло выходило в сторону, противоположную крепости, и ничего интересного Митька не видел. Он сразу стал искать выхода. Костяшками пальцев простучал стенки дупла. По звуку определил, что в одном месте стенка тонкая. С трудом втиснул в карман руку и вытащил складной нож.

В дупле было тесно, локтям негде развернуться, но все же Митька ухитрился кое-как продолбить в древесине узкую щелку для глаз. «Как смотровая щель в танке», — подумал он.

За береговым уступом, там, где Петлянка впадала в Двину, высилась грозная, похожая на средневековый замок крепость. Массивные зубчатые стены, круглые угловые башни с узкими прорезями бойниц — все это было сделано добротно, прочно. Ребята, гремя ведрами, все еще поливали наружные стены и дальние подступы к крепости. Мороз был такой сильный, что вода, не докатываясь донизу, густела, замерзая и блестя на солнце, как стекло.

«Вот это работа! — с невольным уважением подумал Митька. — Интересно, как ее „синие“ штурмовать будут? Кричать „предательство“ — одно, а вот взбираться на этакую стену с флагом — это совсем другое дело!»

Митька даже обрадовался, что не будет участвовать в штурме — попробуй заберись-ка вверх без специальных топориков! Ну и будут же потом «зеленые» насмехаться — до самого лета не забудут!

В щелку Митька увидел командира «зеленых» Михаила Рыбакова, худощавого рослого парня в вязаной спортивной шапочке; голова у него была маленькая, казалось, не больше кулака. Михаил подозвал к себе толстого мальчишку в белых бурках. Митька знал его в лицо: с делегацией парламентеров неделю назад он приходил в школу договариваться об условиях игры. Показав на Митькину вербу, Рыбаков что-то повелительно сказал.

Неужели заметил? Все похолодело внутри у Митьки, когда он услышал, как мальчишка в бурках, хрустя корой и тяжело сопя, стал взбираться на дерево. Может, спрыгнуть вниз и убежать, пока не поздно? Но как быть с лыжами? Отыскать и надеть их не успеешь. А без лыж поймают в два счета: ведь их человек пятьдесят! Да и жаль, если пропадут: не пять копеек стоят!

Митька крепче вжался в глубь дупла, втянул в плечи голову, перестал дышать.

В ствол возле самого уха ударила нога. Митька зажмурился, сжал зубы. Нога ударила выше, и Митька чуть успокоился: не обнаружили! И сразу сообразил, в чем дело: громадней этой вербы нет вокруг дерева, и взобраться на нее легче всего — сучья растут друг возле друга. Лучшего наблюдательного пункта не найдешь. Вот и послали этого мальчишку наблюдать за местностью…

И жутко и весело стало Митьке: разве это не здорово — на одном и том же дереве сидят два враждебных разведчика-наблюдателя!

Митька опять прильнул к щели.

Стены уже были облиты, и солнце сверкало на ледяных гранях крепости. Митька перевел взгляд на реку. Странно: куда подевался Юрка? В плен он не попал — Митька увидел бы, как его со связанными руками ведут в крепость. То шел не прячась, а то исчез бесследно, как в прорубь канул. Наверно, удрал. Ну конечно, чего еще от него дождешься!

Мороз усиливался. Пальцы ног и рук наливались холодом, нос и щеки становились чужими, словно из них ушла вся кровь. Хотелось попрыгать, побить нога об ногу, но попробуй попрыгай в такой тесноте! Единственное, что еще можно было, — это шевелить пальцами ног и рук. Но пальцы деревенели и не слушались.

Митька стал горячо дышать в стенку дупла, и теплый воздух, возвращаясь, немного согревал щеки. Но скоро Митька выдохся, и мороз с новой силой набросился на него, все глубже запуская свои когти под пальтецо. Снег, попавший в валенки, растаял, и вода застывала, сводя холодом пальцы.

Но Митька терпел. Стоял и терпел.

Замлевшие ноги подкашивались, голова наливалась тяжестью, но он встряхивался и по-прежнему остервенело двигал пальцами. И по-прежнему смотрел в щель.

Вспомнилась школа, теплый класс, где девочки ножницами вырезают из хрустящей глянцевитой бумаги флажки и гирлянды к елке и где он должен был отбывать гауптвахту. Потом мысли перенеслись домой, в небольшую комнатушку в полуподвале, где он живет с матерью, дворничихой. Что она делает сейчас? Наверно, чистит картошку и бросает белые картофелины в большую кастрюлю. Чистит она очень быстро и очень аккуратно: из-под ножа выползают тонкие-тонкие ленты кожуры. И снег с тротуара мать тоже сметает очень быстро. Жаль только, совсем старая стала — половина волос седых, а сама худая, как девчонка… Трудно без отца. Зря он нагрубил ей вчера. Даже заплакала, а он еще кричал на нее: денег на кино пожалела. Эх, ну и дурак же он! Наверно, правильно говорят, что характер у него невыносимый. Сейчас бы хорошо дома посидеть да горячей картошки пожевать.

И вдруг Митьке вспомнились слова: «За нарушение дисциплины трое суток гауптвахты…» Эх, Всеволод, не знаешь ты, что это дупло хуже всякой гауптвахты… Настоящий карцер!

Время шло. Митька, заледенев от стужи, навытяжку, как приговоренный, стоял в дупле.

— Эй, Алик, как там? — донесся из крепости простуженный голос Рыбакова.

— Пока не видно! — отозвалось над Митькиной головой, и пушистый ворох снега пролетел возле смотровой щели.

— Гляди с дерева не свались.

— Не свалюсь.

Прошли еще полчаса, томительные, медленные, тягучие. Митькины веки отяжелели, тело наливалось мягкой истомой, перед глазами все поплыло, словно смотрел он через бегучую прозрачную воду. Неведомо откуда перед ним вдруг выплыло лицо Юры, вытянутое, разъяренное, с побелевшими от гнева глазами. Митька вздрогнул и замотал головой. «Кажется, засыпаю, — подумал он. — И не найдут потом в этом дупле. Гроб, а не дупло!»

Но Митьке не суждено было замерзнуть: над его головой раздался истошный вопль:

— Идут, идут!

Митька припал к щели. В лагере «зеленых» началась суматоха. Поспешно бросая ведра, ребята с криками стали сбегаться к крепости. Мальчишка в лохматой медвежьей шубе, заливавший нижние подступы, скользил по льду и никак не мог взобраться на горку. Жалобно взывая о помощи, он растерянно бегал внизу и размахивал пустым ведром. Беднягу никто не замечал.

— Миша! — надрываясь, кричал с дерева Алик. — А какой будет мне приказ?

Ему никто не ответил. Крепость лихорадочно готовилась к отражению штурма. Из нее доносились команды, хриплые крики, перебранка. Сопя и ругаясь, наблюдатель, так и не дождавшись разрешения высшего командования, полез вниз.

— А ну скорей сматывай удочки, пока жив! — прошептал Митька и, когда, слезая с вербы, мальчишка в бурках очутился возле дупла, ткнул его закоченевшей рукой в ногу.

Но наблюдатель, занятый спуском, ничего не заметил. Митька выглянул из дупла. То, что он увидел, захватило его душу.

Растянувшись длинной цепью по Двине, «синие» быстро приближались к крепости. Вот они пересекли лыжню у берега, перевалили через глыбы колотого льда, через недавно наметенные сугробы.

Эх, ну и красота! Митька бурно задвигал плечами, заработал пальцами, словно сам сжимал палки и на лыжах лихо мчался по реке, чтобы взять штурмом эту неприступную крепость. Уже можно было различить отдельных ребят. Вон Коля Ерохин, коренастый, как старый казак, в черной бурке и кубанке, сбитой на затылок. Вон маленький Димка, без шапки, быстро перебирает лыжами — где-то посеял, растяпа! Но Всеволода среди наступающих нет, нет и еще многих. Наверно, задумали какой-то маневр.

Между тем лыжники подлетели к обрывистому берегу и, толкаясь, наступая друг другу на лыжи, стали взбираться вверх. Но крепость безмолвствовала: из «зеленых» не было видно ни души.

Митька насторожился.

Лыжи загремели об лед — это «синие» были уже на подступах к крепости. Наиболее упрямые делали отчаянные усилия, стараясь палками высечь ступеньки. Но напрасно: крепость для лыж была неприступна.

— Спешиться! — донеслась команда Ерохина.

Ребята сбросили лыжи и, опираясь на палки, стали взбираться по крутому склону.

И тут случилось неожиданное: из специальных крепостных ворот, как боевые слоны, стуча и подпрыгивая, вниз покатились громадные снежные ядра. Легкий удар — и «синие» срывались и кубарем скатывались вниз. Дружный хохот раздался в крепости.

— Ур-р-р-ра! За мной! На приступ!.. — надсадно кричал Ерохин, размахивая палкой, словно копьем, и снова бросился на штурм.

Ребята карабкались вверх, падали, отбрасываемые снежными бомбами, но снова и снова, как муравьи, ползли на штурм крепости. Вон кто-то на лыжах подвез ящик с золой, ребята стали хватать горстями золу и разбрасывать по глади льда. Суворов и Скобелев, водившие когда-то солдат на штурм снежных вершин, сказали бы сейчас ребятам: «Молодцы!»

Больше Митька не чувствовал холода.

— Так, так! — кричал он, силясь вылезти из дупла. — По одному! Заходи с флангов! Эй ты, шляпа, не мешайся на дороге! С тыла заходи, с тыла! Ну-ну, еще разок! Еще! Не падай духом, братва! Вперед! У-р-р-р-а!

Шум у крепостных стен стоял невообразимый. А Митька все больше и больше разгорался. Он бешено колотил в стенки своего укрытия, прелая сердцевина вербы стала оседать глубже, и мальчишка еще на полметра въехал внутрь ствола.

Это была катастрофа…

Смотровая щель очутилась над головой. Он был со всех сторон зажат в затхлую темницу, и крики штурма едва просачивались сюда. Митька заплакал злыми слезами. Он уперся ногами в бугорки каких-то выступов и, до крови царапая щеки, с трудом перевернулся лицом в обратную сторону. Потом вцепился в край дупла и рывком подтянулся вверх.

Со стороны огородов прокатилось новое яростное «ура». Четко выделяясь на фоне снега, человек пятнадцать «синих» катилось сверху. Впереди, размахивая треугольным флагом, в оранжевом лыжном костюме мчался Всеволод. За ним большим маховым шагом несся Юра — полы его длинного пальто отлетали в стороны, как крылья. «Неужели Юрка разведал и повел их с тыла?»

Человек двадцать «зеленых» бросилось к ним наперерез из крепости. В воздухе замелькали снежки. Снизу снова пошли на штурм крепости. И новое «ура» разнеслось над огородами.

Защищались осажденные отчаянно. На Всеволода насело пятеро «зеленых» — облепили, смяли, повалили. Пыхтя, выдыхая клубы пара, они выкручивали ему руки, пытаясь вырвать сосновое древко. Всеволод отбивался, отцеплял руки нападающих, мертвой хваткой держался за древко. Тогда «зеленые» за древко поволокли его по снегу к крепости. На них налетел Юра. Он рычал, лягался, бил головой и наконец все-таки вырвал флаг и бросился к крепостной стене. Наперерез ему выскочили трое. «Зеленых» уже не было в крепости — они все высыпали наружу. Завязалась рукопашная. Атака захлебывалась.

Отбиваясь от «зеленых», охрипшим голосом Юра кричал что-то своим, но «синие», сцепившись с противником, словно забыли про флаг.

Что ж это, что ж это такое!

Напрягая мускулы рук, Митька вытянул из дупла свое тело и, прицелившись, с толстого сука, как рысь, прыгнул в снег.

Метнувшись к Юре, он растащил вцепившихся в него «зеленых», выхватил древко и огромными скачками бросился к опустевшей крепости. Свежая, застоявшаяся сила, как скрученная пружина, распрямилась в нем. Оторвав Митьку от земли, она легко подняла его в воздух и бросила на передний бастион.

Не прошло и минуты, как он уже стоял в полный рост на широком зубчатом гребне и, потрясая в воздухе руками, во всю силу своих легких кричал что-то оглушительно бессвязное, ликующее. Глаза его блестели, по щекам катились слезы, шапка слетела в снег, а он стоял на гребне бастиона и, задыхаясь от восторга, кричал. Потом с размаху вонзил древко в плотную корку льда. Налетел ветер, и треугольный флаг с белой цифрой «десять» — номер школы — захлопал на древко.

Вокруг все еще продолжался бой: раздавались крики, хруст снега, свист и смех, хотя все это уже было бесполезно: флаг трепетал на стене, крепость пала…

— Так вот ты где, — холодно сказал Всеволод минут через десять, в упор рассматривая Митьку.

Лицо командира, еще пылавшее от боя, было уже бесстрастно и замкнуто.

Митька топал окоченевшими ногами, дул в варежки, моргал белыми ресницами — наконец-то можно подвигаться! Он весь посинел, но в уголках его губ по-прежнему таилась усмешка. И во всей его аккуратно сбитой, ловкой фигурке чувствовались неуступчивость и вызов.

Со всех сторон набежали «синие», окружили их криком, гамом, смехом, кашлем, свистом.

Ребята дергали Митьку за руки, совали сахар с прилипшими хлебными крошками, недоеденные бутерброды, а кто-то попытался сунуть и папиросу, но, оглянувшись на вожатого, поспешно спрятал.

Такой встречи Митька не ожидал. Сквозь его красные, нахлестанные ветром щеки проступал густой румянец смущения, а глаза беспокойно бегали по сторонам.

— А еще брать не хотели, — звучал простуженный, с хрипотцой голос Женьки Хвостикова, дружка Митьки. — Только людьми бросаются.

— А ну, тише! — грозно сказал Всеволод. Гам смолк. Командир осмотрел ребят, и его взгляд остановился на Митьке. — Уши потри, вояка… — Но тут же его голос осекся. — Прошу построиться.

Заложив за спину руки, Всеволод прошелся вдоль притихшего строя. Потом притоптал каблуком снег и вскинул голову. Установилась такая тишина, что, кажется, слышно было, как в висках у ребят стучит кровь. Какое еще новое жестокое наказание придумает Всеволод?

— Повторяю приказ по армии, — прозвенел в морозном воздухе его четкий, металлический голос. — За нарушение воинской дисциплины на рядового Сорокина Дмитрия наложить взыскание — трое суток гауптвахты. Приказ обжалованию не подлежит. Все.

Ребята вздохнули. На переднем бастионе опустевшей крепости захлопал на ветру синий треугольный флаг…

А Митька весело подмигнул ребятам и побежал раскапывать свои лыжи.

1955

Ленькина радуга

На что никогда нельзя положиться, так это на небо. От него всегда жди каверз. Затянется тучами, навалится на город, тоскливо-тяжелое, дождливое, — и пиши пропало.

А Леньке так нужно, чтобы завтра оно было синее, ясное, летнее. Ну пусть не совсем синее, не совсем чистое и ясное, пусть половину его забьют облака, и даже будет не очень тепло. Только бы не обложило все небо серой скукой, только бы не сеялся из него холодный меленький дождик, от которого хандра сводит суставы.

С вечера Ленька усиленно готовился к поездке. Осмотрел велосипед, смыл несколько пятен с синих тренировочных брюк — два пятна симметрично украшали его зад, купил двести граммов «Раковых шеек» и четыре отличных грузинских груши на рынке. С этими грушами была целая история: хитроглазый смуглый грузин требовал за килограмм два рубля. Груши были отменные: большие, матово-золотые, аппетитно изогнутые. Прежде чем прицениваться, Ленька попробовал ломтик от нарезанной на пробу груши. Сладкий прохладный сок затопил горло, и Ленька глотнул, чтобы не захлебнуться.

Но груши были разорительно дороги. Его финансы трещали. Его ждало явное банкротство.

— Ничего, — сказал Ленька по поводу проглоченного ломтика груши, — не очень спелая… Полтора можно дать. — И, отходя от прилавка, сделал вид, что впился глазами в гору груш соседа.

— Совести в тебе нет, наисладчайший товар! — гортанно, чуть врастяжку пропел грузин. — Иди бери, так уж и быть, да-а-а-ром даю.

И стал накладывать на чашку весов груши.

Две из них были нормальные, третья — сильно помятая, четвертая — с какими-то не очень привлекательными рыжими пятнами на коже. Ленька тут же заменил их более качественными и красивыми. Увидев в корзине крупную грушу — это была поэма, а не груша! — произвел еще одну замену и под причитания грузина: «Ай-ай, молодой человек!» — за хвостики опустил их в газетный куль и обанкротился на половину своих денег. И скорей понес ноги с этого рынка.

Потом, уже дома, Ленька долго чистил и смазывал велосипед и даже подкрасил раму в тех местах, где облупилась эмаль. Хорошенько почистил сине-белые кеды. И вот тогда-то, кончив свои земные приготовления, Ленька обратился к небу.

Здесь уж он ничего не мог поделать. Не дотянешься руками до туч, не отодвинешь их куда-нибудь в сторону каракумских песков, не выторгуешь на все оставшиеся деньги даже клочка синевы. Незаметно для себя он стал говорить сам с собой, а потом — с небом:

— Ну и везет же мне… Весь день было сносно, а к вечеру заволокло. И солнце село в тучу. Дело дрянь. Неужели так и не выберемся? Если бы хоть Инга не была трусихой, а то ведь упрется, скажет «нет», и дело с концом. Очень ей охота мокнуть. Скверное ты, небо. Хоть бы на один день осталось чистым — завтра. А там хоть до конца года исходи дождями. Неужто один день жалко побыть чистым?

Тар-тар-тар! — ответило ему небо треском вертолета.

Оно по-прежнему оставалось беспросветно хмурым и равнодушным ко всем его заклинаниям.

Спалось Леньке плохо. И не потому, что брат Аркадий, студент авиационного института, заявился домой во втором часу, и не потому, что до утра хрипло кашлял отец. И даже не потому, что старинный сундук, на котором с детских лет ему стелили, был жесток и очень короток. За последние два года Ленька сильно вытянулся, рос, как бамбук, перерос почти всех в классе, а сундук оставался таким же, каким был при дедах, и Леньке приходилось подгибать ноги…

Всему виной было небо. Ненадежное, плохое небо.

И почему это народная легенда поселила бога именно туда, вверх, почему рай устроен именно там? Не хотел бы Ленька очутиться в раю, в этой слякоти и хляби. Бр-р-р…

А Инга тоже хороша! Ну, ливень, конечно, всем неприятен. Даже ему, Леньке. Но чего же бояться маленького дождика? Сахарная она, что ли? Растает — и будто не было ее на свете?

И Ленька вдруг отчетливо представил, что Инга в самом деле сахарная. Ноги, руки, голова, туфли, лицо, даже нейлоновый бантик в волосах и тот сделан из чистейшего сахара.

И вот они мчатся сквозь ливень. Она впереди, он позади. И вдруг?.. Вдруг на его глазах она тает. Исчезают голова, шея, спина, руки, сжимающие руль, ноги… Пустой велосипед кренится и падает в грязный кювет…

Была — и не стало. Нет больше Инги, нет.

Представить это было невозможно. Как это ее вдруг может не быть? Смех, да и только.

Но что делать с небом? Лучше бы вообще жить без него, если оно такое непослушное. Что хочется ему, то и делает. Кое-как с ним и можно бы примириться, если бы вчера Инга не сказала, подумав малость:

— Что ж, съездим. Только если будет хорошая погода.

Сделала ему рукой «приветик» и ушла, оставив Леньку в тягчайших сомнениях и раздумьях о несовершенстве вселенной.

Несколько раз подбегал он к окну — темно и мрачно. Через три дня она уезжает к тетке на Кубань. Или сегодня они выберутся, или никогда в это лето.

И все-таки Ленька заснул и спал довольно крепко. А когда проснулся, сразу бросился к окну. На небе была сплошная неразбериха: и синева, и грязные тучи, и мгла, и яркое солнце, и тягостная близость дождя…

Отец уходил на завод в семь. Ленька вышел вместе с ним. Тротуары ничего, сухие. Ветер рябил позавчерашние отстоявшиеся лужи, пересчитывал листки на тополях, холодил Ленькин разгоряченный лоб.

«Если будет хорошая погода»… Какой можно считать эту погоду? Вроде бы ничего. Для такого лета, как это, просто отменная погода. Ох, и избалованная же она девчонка! Недаром все говорят, что сейчас очень избалованные девчонки…

К тому ж у нее папа очень важный. Директор фабрики-кухни. Не какой-то там рабочий. Балует ее, видно.

Встретиться они условились в девять утра у киоска «Мосгорсправка». Опять-таки если будет хорошая погода. До девяти еще далеко, почти два часа. Может, и разгуляется. А может, наоборот. Кто ее знает. Разве можно что-нибудь точно знать о небе? Институт прогнозов — вроде научная организация, а за что сотрудникам только деньги платят? И наверно, немалые деньги.

Погода между тем улучшалась слабовато. А если быть мужественным — портилась погодка-то!

Ленька понуро побрел домой. Кулаки его сами по себе сжимались. Ох как хотелось стукнуть это предательское небо! Кулаком по скуле. Ленька еще парень не слишком взрослый, но кулаки у него будь здоров. Кое-кто уже испытал. За дело, конечно. Кулаки — это холодное оружие, и пускать их без дела в ход негоже.

Дома Ленька упаковал в рюкзак груши, пакетик «Раковых шеек», две московские булочки, спички, складной нож, чистое полотенце. Сказав матери, что ребята их класса организовали поездку за город, повел велосипед по длинному полутемному коридору, заставленному какими-то ящиками, старыми кроватями и табуретами, — по коридору коммунальной квартиры.

И здесь, что-то вспомнив, бросился в комнату, схватил с комода зеркальце и юркнул в туалет. Стал рассматривать себя, свое худущее насупленное лицо, большегубое, чуточку свирепое и чуточку телячье. До того как у Леньки отросли кулаки, классный верзила Митька, по кличке Ломаный Нос, так и называл его — Теленком.

В общем, лицо было ничего. Жаль только, волосы подстричь не успел, торчат возле ушей и на глаза лезут.

В дверь оглушительно забарабанили.

Ленька весь затрясся от неожиданности, сунул зеркальце в карман, спустил для маскировки воду и откинул крючок.

— А я думаю, кто тут целый час сидит! — хрипло завопила тощая старуха Галчиха, как ее звали в квартире.

Ленька на нее не обиделся. Разве можно за такие пустяки обижаться на человека, который видал, как ты без штанов когда-то бегал вот по этому пропахшему мышами и кошками темному и длинному коридору!

Через пять минут Ленька сводил по лестнице велосипед. Часы у почты показывали полдевятого, дул ветер, светило солнце, и все небо было в дождевых — черт бы их побрал! — тучах. «Если будет хорошая погода…» Вряд ли она уж очень хорошая, но и вряд ли слишком плохая…

Придет или нет?

Прислонив к стенке дома велосипед, вошел в телефонную будку, бросил в косую щель автомата двухкопеечную монету. В трубке раздался спокойный ровный гудок. Набрал букву — гудок в трубке замер.

А что, если к телефону подойдет ее мать? Инга пообещала сказать матери то же, что сказал и он. Услышав Ленькин голос, ее мать может подумать, что… Впрочем, ясно, что́ она может подумать. Возьмет и не пустит Ингу. И дело с концом.

Маленькая стрелка на циферблате шла на сближение с девяткой. Ленька повел велосипед к киоску справочного бюро. Киоск траурно блестел толстым черным стеклом и не предвещал ничего веселого.

Ленька смотрел на людей, ожидавших у окошечка справки, на проносившиеся мимо машины, на небо и гадал: хорошая сегодня погода или нет? Ожидать бы он мог сколько угодно, если бы в точности знал, что она придет.

Судя по рассказам взрослых и художественной литературе, женщины никогда не являются точно в срок: они очень любят, чтобы их ждали, и томились, и страдали — от этого, видите ли, их престиж растет! Наверно, Инга тоже такая. Почему ей быть другой?..

Часовая стрелка давно перепрыгнула девятку и бодро следовала дальше, а Ленька стоял у дома, положив свою почти совсем взрослую лапу на руль велосипеда, и напряженно глядел в проулок, откуда должна была явиться Инга.

Все больше наплывало на небо дождевых туч, но много было и чистой синевы. Синевы — цвета его надежды, надежды на сегодняшнюю поездку.

Вдруг Ленька вздрогнул, покраснел как ошпаренный и отвернулся. Мимо него прошла Клава Спирова, одноклассница, Ингина подруга. Она несла в авоське пять бутылок молока, хлеб и еще что-то в бумажных пакетах. Под мышкой она держала продолговатую дыню. Нести было тяжело и неудобно, лицо ее сморщилось, и, конечно, только поэтому она не заметила Леньку, задев его острым локтем.

А потом… Ну не сразу потом, но минут через двадцать после исчезновения Клавки, в проулке появилась Инга. Она ехала на велосипеде, деловито склонившись над рулем, в светлой спортивной курточке, в тесных плисовых брючках чуть пониже колен и белых мягких туфлях.

— Инга! — вырвалось у Леньки.

Лицо его само по себе глупо и широко заулыбалось.

«Решилась! Приехала! На тучи ей наплевать! Ура!» — пело все внутри у Леньки, и ему хотелось броситься к ней и от радости поднять ее вместе с велосипедом, шины и крылья которого были забрызганы грязью.

Она притормозила, легко соскочила с седла, заулыбалась, шмыгнула носом и сказала:

— Удрала. Мама не пускала. «Простыла, говорит, смотри не купайся»… Что это у тебя в рюкзаке?.. Словно в Сибирь собрался.

— Да ничего особенного. Жратва кое-какая…

В их классе было принято говорить, особенно с девчонками, грубовато и свободно, без всяких там аккуратненьких и чистеньких, расчесанных на прямой пробор словечек.

Скосив одно плечо, Ленька тут же спустил рюкзачную лямку, запустил в накладной карман руку, пошуршал там бумагой и вытащил две «Раковые шейки».

— Лопай.

Не успел Ленька и глазом моргнуть, как на тротуаре валялась обертка с красным раком и серебряная бумажка, а на щеке Инги выпирал и двигался бугорок. Ленька отбросил ногой к мусорной урне конфетную обертку и наблюдал, как во рту ее исчезла вторая, по-рачьи полосатая конфета. На другой щеке Инги задвигался еще один бугорок.

— Готова?

— Мг-г, — булькнула Инга, глотнув сладкую слюну.

— А шины чего не подкачала? — Он большим пальцем помял заляпанные грязью рубчатые шины ее велосипеда. — Ехать будет трудно. И резина скорей сносится… Голова!

— Проспала, — призналась Инга и лениво потянулась, точно еще не совсем проснулась. Потянулась она так, что «молния» на спортивной курточке поехала вниз, открывая блузку в синюю полоску — полоски шли модно, горизонтально, как волны на море.

Вдобавок ко всему она протяжно зевнула, вкусно хрустнула конфетами, сдула с курточки пушинку.

— Хочешь посильнее надуть?

— Потом, — сказал Ленька, — а сейчас поехали…

Не хватало еще накачивать шину здесь, чуть ли не в центре Москвы, возле ее дома, где табунами ходят знакомые!

Они вывели машины к шоссе и поехали у самой бровки тротуара: Инга впереди, он сзади. К багажнику ее велосипеда была привязана красная клеенчатая сумка. Инга хорошо работала ногами; машина ее шла легко, оставляя на асфальте узкий матовый след, и Ленька старался точно накрывать этот след шиной своего велосипеда, и скоро это стало главным его занятием. Иногда его шина восьмерила, не могла совпасть с ее следом, и тогда след получался двойным или очень широким, и Ленька сердился.

У светофоров с красным светом они притормаживали, упирались одной ногой в асфальт и пережидали, пока пройдет поток машин.

Возле одного из перекрестков, у скверика со скамейками и чахлыми топольками, Ленька туго накачал шины ее велосипеда, водворил на место насос, и они помчались по шоссе, вырываясь из запаха пыли и бензина, вырываясь из прохладных теней многоэтажных зданий, из рева машин, гудения моторов, шарканья толпы, из нагретого, застоявшегося в улицах и дворах воздуха огромного многомиллионного города.

Они вырывались из него, и в лицо им начинал слабо веять тонкий запах полей, запах влажной земли, прохладных листьев, рек и болот.

Город уходил назад со своими стремительными кранами, автоматами для воды, буквами «М» над станциями метро, лязгом трамваев и газетными киосками. Все ниже падала черта горизонта, а небо все поднималось и поднималось, огромное, неспокойное, в вихрях темных туч, в кусках синевы, в солнечном блеске и ветре.

Вот шоссе берет круто вверх, и они уже въезжают в него, в это неохватное небо, въезжают, как в широко распахнутые ворота, ведущие в иной мир.

Скоро они свернули с шоссе и поехали по плотной грунтовой дороге.

Иногда, захлебываясь встречным ветром, Ленька кричал:

— Устала?

Инга мотала головой, и они мчались дальше.

Ленька видел ее старательно склоненную над рулем спину — точно так же склонялась она во время диктантов над партой. В его глазах, как белые бабочки, мелькали два бантика в ее волосах. Красная сумка смешно подпрыгивала на багажнике. Ее ноги, слегка поднимая ее и покачивая из стороны в сторону, упруго упирались в педали.

Какое у нее редкое, странное имя. Нерусское оно, непривычное, но красивое и выговаривается легко, весело и вместе с тем немного грустно. И он, сам не зная почему, начинает подыскивать рифмы к ее имени. Найти их нетрудно, они вокруг него.

Ленька судорожно сжимает ручки руля и шепчет:

— Тропинка, былинка, спинка, травинка…

Все слова почему-то уменьшительно-ласкательные, и ни одного обычного.

Ленька нажимает на педали и едет колесо в колесо с ней.

— Хочешь еще?

Она кивает головой.

Ленька снимает с руля правую руку, закидывает за спину, отстегивает пряжку рюкзачного кармана. Рука коротковата. Он сдвигает рюкзак на бок, безжалостно заламывает руку за спину и вытаскивает три «Раковые шейки».

Инга косится на него, улыбается.

Они идут колесо в колесо.

Ленька снимает и вторую руку с блестящего руля, работая одними ногами, выпрямляет корпус и начинает снимать обертку и серебряную бумажку.

— Держи!

Она смеется, изгибает в его сторону шею и открывает рот.

Ленька точным движением, не коснувшись губ, вкладывает ей в рот липкую полосатую конфету. Она тотчас исчезает, и на щеке, обращенной к Леньке, появляется бугорок.

Жарче пригревает солнце. Немного парит.

— Еще?

— Ага.

Новая конфета движется по воздуху к ее рту. Миг — и она исчезает, и Ленька отдергивает руку: едва не отхватила с конфетой и его пальцы.

Инга закрывает глаза, хохочет и улетает вперед, а Ленька смотрит на белые вмятинки от ее зубов на кончиках пальцев. Пальцам и больно, и щекотно. Ленька встряхивает рукой и бросается вдогон.

В лицо дует ветер, хороший ветер, пропахший пыльцой полевых цветов, дождливой землей, солнцем, — ветер, процеженный листвой березовых рощ, хвоей сосен и елок. Он качает на поле ромашки и колокольчики, рвет натянутую между сучьев паутину, ерошит на Ленькиной голове выгоревшие волосы, гонит по небу облака…

У поворота он нагоняет Ингу.

Она прислонила к березе велосипед и стаскивает с себя курточку. Стащила, получше заправила в брюки кофточку. Ленька старается не смотреть на нее, но это так трудно, это почти невозможно.

— Спрячь к себе в рюкзак, — просит Инга, аккуратно складывая курточку, и Ленька с не присущей ему суетливостью сует курточку в рюкзак, тихонько вздыхает и затягивает шнур.

Без курточки, в коротеньких, плотно облегающих фигуру брючках она кажется немыслимо стройной, неправдоподобно красивой. Да совсем и не кажется, она такая и есть!

Они вскакивают на седла и несутся по лесному тоннелю вперед. Шины прыгают по корням, по рытвинам и бугоркам, по пляшущим пятнам солнца, как-то ухитрившегося пробиться сквозь эту чащу, эту крышу из листвы и сучьев.

Они летят вперед. Он — сзади. Он должен видеть ее перед собой, в его глазах должна мелькать ее полосатая спина, ее слегка покачивающийся корпус. И красная сумка на багажнике.

Ленька вспоминает, как водил ее в кино на вечерний сеанс, на картину, смотреть которую до шестнадцати не рекомендуется. А они с ней как раз в таком возрасте, когда билетерша сомневается и, видя, как умоляюще смотрят их глаза — Инги и его, — пускает, хотя на эту картину с поцелуями и другими сугубо взрослыми вещами их следовало бы пустить года через два…

Внезапно машины влетают в солнце, в блеск, в синеву. Под шинами хрустит песок. Перед ними река. Не очень широкая, не очень бурная. Но самая настоящая. Белый песок слепит глаза. Несколько грузных пожилых дачников загорают на песке.

— Поваляемся? — Ленька упирается одной ногой в землю.

— Можно.

Они отводят к кусту велосипеды, кладут их, мгновенно раздеваются и бегут к воде. Инга в синем купальнике, Ленька — в черных плавках, уголком стягивающих бедра. Они бросаются в воду.

Визг разрезает тишину полей и лесов. Вода оказывается дьявольски холодной, точно в проруби. Инга выскакивает и по-оленьи, высоко вскидывая ноги, изогнувшись в беге, грудью вперед, мчится к берегу. Ленька летит следом, несколько раз плюхается в воду, пытаясь настичь ее. Промахивается. Наконец хватает ее за лодыжку, тащит на глубину. Она с визгом плавает, и он не дает ей повернуть к берегу.

Вода поджимает дыхание, вода леденит ноги.

Они доплывают до отмели, трясутся от смеха, как озябшие щенки, клацают зубами и бегут к берегу. Ныряют в раскаленный песок.

— Хочу пить, — просит Инга.

Ленька достает грушу, от одного аромата которой сводит челюсти. Инга вонзает в нее зубы, захлебывается от сока. Сок течет по подбородку, по тонкой худенькой шее, по купальнику, по рукам.

— Еще есть? — Она отбрасывает за хвостик огрызок и за новый хвостик берет новую грузинскую грушу. И снова по лицу и рукам ее течет густой клейкий сок.

Инга потягивается; длинные ноги ее, загорелые и прямые, ступнями толкают вниз песок. Лежа навзничь, она наугад бросает огрызок, и он падает рядом с моржовой тушей какой-то дачницы.

— Ах ты, раззява, недолет! — огорчается Ленька, а Инга не понимает, в чем дело.

Новая груша, огромная и золотая, как планета, повисает над ее ртом, и она, прищурившись щелками глаз, глядит на нее. Инга вдруг, как на пружине, взлетает, впивается в нее и снова падает навзничь, в оттиснутую ложбинку со следами ее лопаток.

— Вкусно хоть? — спрашивает Ленька. Ему очень хочется, чтобы она похвалила груши.

Если не похвалит, он не отдаст ей последнюю, четвертую, которую уже держит за кривой хвостик. В это лето он ни разу не ел такой великолепной, такой ароматной и сочной груши.

Она не хвалит. Ленька зло вонзает в золотой бок зубы и откусывает сразу полгруши.

— Дай еще, — просит Инга.

— Все. Больше нет.

— Ну, тогда дай эту откусить.

Через секунду и от этой груши остается один хвостик.

Потом они расправляются с ее черничными пирогами. Они недостаточно сладки, и в ход идут «Раковые шейки».

— Смотри, какой живот стал, — говорит Инга, похлопывая себя по животу.

Впрочем, живота у нее нет, даже наоборот, появилась вогнутая впадина.

— А ты смешной, — говорит Инга, — ты всегда такой?

— Отвяжись, сила нечистая, или сейчас, знаешь…

Инга хохочет.

Все ниже тучи. За рекой из одной тучи уже протянулись полосы дождя.

Инга переворачивается на бок, и солнце упирается в ее плечи и шею. Глаза у нее закрыты.

— Инга, — внезапно спрашивает Ленька, вытягиваясь рядом, — а ты не побоялась бы лезть в вулкан?

— Чего это? — лениво, не открывая глаз, спрашивает она.

— Ну, в вулкан… Это очень важно. Мы ведь так мало знаем о том, что делается в глубине земли, о ее газах и рудах, о ядре — расплавленной магме… Туда вулканологи спускаются на веревках… Я вчера по радио слушал, как они…

— Дай немножко поспать, — говорит Инга и переворачивается на другой бок, — конечно, полезу. Если надо будет…

Она спит или, скорее, делает вид, что спит. Ленька перебирается на другую сторону. Неприятно лежать и видеть ее спину.

Он немного сомневается, полезла бы она или нет. Другие девчонки ему ясны, совершенно ясны и просматриваются насквозь, как кристалл соли в химическом кабинете, а вот в Инге ничего толком не поймешь… И ломака она, и простая, и трусиха, и отчаянная, и дурочка, и умница, и эгоистка, и лучший товарищ. И все это вместе. А в общем, лучше ее не может быть никого. Даже Ира Карсавина из седьмого «Б» со своими бархатными глазами, иголками ресниц и косами до пояса, в которую влюблена половина школы, и та хуже.

Честное слово, хуже.

Ленька в упор смотрит на Ингу. Ее щеки покрывает тончайший, почти невидимый пушок. И еще руки, на которых она лежит, сложив ладони подушкой. Ноги ее согнуты в коленях и лежат чашечка на чашечке, и они очень круглые, и одна чашечка с сильной ссадиной, и Леньке становится вдруг больно, точно эта ссадина на его собственной ноге.

Он все знает о жизни, Ленька. Все. Буквально все. По разговорам ребят и по художественной литературе. И все-таки чего-то там не сказано. Не все там сказано так, как бывает на самом деле. И острое, тревожное, крепкое, упругое чувство счастья рождается где-то в глубине, идет к нему волнами, растет, ширится, заполняет все существо, рвется наружу, вырывается и обнимает весь этот огромный предгрозовой мир с черными тучами и солнцем, с полями и лесом, с Москвой и его домом, в котором есть этот темный неуютный коридор, с Парижем и нью-йоркскими небоскребами, с космосом, в котором летают космонавты, с этой речушкой и песком и лежащей на нем девчонкой в синем купальнике…

Ленька подполз к ней, наклонился над лицом и ощутил на своих губах ее дыхание.

Зажмурился и тотчас отполз.

Вытянулся, вжался в песок, замер.

Сколько он так лежал, час, два, а может, целый век — Ленька не знал.

Внезапно грянувший гром заставил их вскочить на ноги. И сразу посыпал дождь, частый, косой, легкий.

Инга схватила одежду и со смехом побежала прятаться под развесистый дуб, а Ленька поднял с песка и, как добрых зверей, повел велосипеды. Счищая с тела налипший песок, они поспешно оделись, переждали дождь и поехали дальше. С липнущим шелестом катили шины по влажной блестящей дороге. Скоро дорога просохла. Инга нарвала в лугах и вплела в спицы своего велосипеда ромашки, прикрепила огромный букет в тысячу крошечных солнц к рулю.

Они неслись во все педали, и по откосу дороги мчались их быстрые согнутые тени.

— Гляди! — крикнул вдруг Ленька и махнул рукой в небо.

Огромная радуга висела над землей. Она искрилась, переливалась всеми цветами, шевелилась, раздутая солнцем и ветром. Она стояла недосягаемо высокая и очень близкая. Вот тут-то, у этих кустов ивняка, начиналась она и, охватив своим огнем полнеба, уходила за горизонт, в загадочную мглистую даль.

— Едем по радуге! — закричал Ленька, вкладывая в ноги всю силу, и ковбойка на спине его раздулась пузырем.

— Ого! — захохотала она. — Ты первый, я за тобой!

— Идет! Только не отставай!

И Ленька обогнал Ингу, с разгона взял крутой подъем и покатил по небу, покатил по радуге, по семицветной радуге, синей, голубой, зеленой, желтой, оранжевой, красной, фиолетовой, и за ним покатила по радуге Инга, и спицы их колес слились в один сверкающий круг, переливаясь всеми семью цветами.

1963

Загрузка...