В смерти в общем-то нет ничего ужасного. Весь ужас в том, что она представляется нам ужасной.
Каждый раз, возвращаясь домой, он шел берегом реки. Около часу ночи. Когда ты молод, это вполне естественно: идешь себе, смотришь на воду, поглядываешь на звезды. Даже если ты детектив и, строго говоря, не имеешь к звездам ни малейшего отношения.
Закончив работу, он мог бы, как все, сесть в автобус. Ведь путь вдоль реки не близкий — приходится делать небольшой крюк. Однако его это не смущало. А чем плохо? Спешить некуда, идешь, насвистываешь. Плещется вода, а звезды, отражаясь в ней, кажутся такими яркими, что взгляд не оторвешь. И помечтать можно — что в том плохого, если тебе уже за двадцать, но нет еще тридцати. А в автобусе, среди своих? Какие там мечты!
Вот почему он любил ходить у реки. Ходить каждую ночь — в час или чуть позже. А когда к чему-то привыкаешь, непременно случается такое, что выбивает тебя из колеи, а то и вообще круто меняет всю твою жизнь.
Звали детектива Шон. Окружающие его не всегда понимали. А кто, собственно, может понять другого? Впрочем, особенно и не старались: времени не было. Случалось, кто-нибудь спросит после службы:
— Эй, Шон, нам не по дороге?
— Нет, я, как всегда, пойду вдоль реки.
А вслед ему летели реплики. Впрочем, не обидные, вроде: «Чудила» или «Мечтатель, что с него возьмешь!». Кто-то соглашался, кто-то — нет. Стоило ли придавать значение всяким пустякам, которые ни на службе, ни на дружбе не отражаются! Поговорят, поговорят, да и снова забудут месяца на два. Глаз это никому не кололо.
И вот опять — он, река и ночь, как было уже много-много раз. Идет легким шагом, тихонько насвистывая. Не заунывно, не назойливо, правда, не очень чисто, если говорить о мелодии. И всегда один и тот же мотивчик: «Покажи мне дорогу домой». Может ли быть лучшее сопровождение, когда в одиночку идешь вдоль реки, кругом — ни души, полнейшая тишина. Только ты и звезды, от которых нельзя оторвать глаз.
Сегодня их мерцало гораздо больше, чем обычно, — ни одной, верно, не осталось в запасниках. Иногда даже казалось, что они вплетены в блестящую чешуйчатую ткань, брошенную в черное небо. С самого верха небесного свода она ниспадала подобно утесу, а дальше, разворачиваясь, полого опускалась, превращаясь в мост, который тянулся по городской стороне реки, выделявшейся на фоне темного противоположного берега с растворившимися сейчас во мраке полями и перелесками. Высоко над рекой гирляндами висели огни бульваров, похожие на редкую нитку блестящих бус. Иногда между светящимися бусинами проплывал крохотный огонек — это на большой скорости проносилась машина, хотя с того места, где находился Шон, казалось, что он едва ползет.
Вдоль набережной, по которой шел Шон, где-то в глубине тянулись в темноте кирпичные укрепления города, прошитые тут и там, на разных расстояниях и уровнях, оранжевыми точками. Перед цитаделью проходила двух- или трехрядная автомобильная дорога. От реки ее отделяла широкая полоса деревьев, и в темени молодой июньской листвы просвечивали яблочным, ярко-зеленым взрывом фонари. Их огни бросали серебряные отсветы на брусчатку тротуара, по которому шагал Шон. Каменный парапет, доходивший ему до пояса, обрывом уходил к черной глубокой воде.
В общем, как можно себе представить, у Шона был весьма подходящий антураж для того, чтобы насвистывать, поглядывать на звезды и мечтать. А почему бы, в самом деле, не помечтать, когда идешь домой ночной порою и тебе двадцать восемь лет?
Итак, он шагал по тротуару, на котором весело чередовались полосы света и тени. Неожиданно взгляд его остановился на одном из светлых пятен: ему показалось, как порой бывает с каждым, что под ногами у него деньги. Однако ноги по инерции пронесли его мимо: наклонишься, чтобы поднять, а там грязная бумага.
Однако свист его прервался, Шон замедлил шаг, повернул назад и все-таки нагнулся. И надо же! Бумажка оказалась тем, на что походила. Пятидолларовый банкнот.
Шон свистнул. На сей раз его свист был коротким и немелодичным. Внимательно осмотрев банкнот с обеих сторон, он хотел уже сунуть его в карман брюк. Однако не успел, увидел, что навстречу ему по тротуару, подгоняемое легким ветерком, что-то движется и движется рывками — пробежит немного, остановится, а то и покрутится на месте, потом снова побежит. Шон подождал и остановил ногой еще одну бумажку. Опять банкнот, только теперь долларовый.
Склонив голову набок, Шон бросил взгляд вдоль тротуара, чередованием темных и светлых полос напоминавшего железнодорожное полотно, убегающее к мосту. Впереди — никого и ничего.
Шон прибавил шагу, держа два банкнота в руке, но уже не насвистывая. И снова остановился, подобрал третий. Теперь он почти бежал, и вдруг — опять. Три в одной руке и один — в другой. Шестнадцать долларов. Он собирал их, словно листья.
Впереди показался мост. Брусчатый тротуар висел уже над водой, так же как и сопровождавший его парапет, — основания под ними не было. Не было и земли, а потому деревья кончились. Зато здесь сияло больше огней — по одному с каждой стороны стояли орнаментальные фонарные столбы. Дальше сплетением и перекрестьем балок темнела громада моста, и дорога уходила в него, словно в туннель.
На мост Шон идти не собирался. Он всегда огибал его и шел дальше, оставаясь на городской стороне мыса, от которого отходило это сооружение. Но не всегда, а точнее — никогда еще не приходилось ему подбирать здесь деньги, причем сразу обеими руками.
И тут что-то сверкнуло, будто одна из крохотных небесных звездочек вонзилась в тротуар. Шон наклонился, чтобы разглядеть получше, а когда выпрямился, то держал в руке кольцо с бриллиантом. С единственным камнем, но большим и чистой воды.
Он внимательно огляделся по сторонам. По-прежнему никого и ничего. И вдруг взгляд его привлекло нечто такое, что нарушало ровность и плоскость линии парапета, возвышаясь над ним. Что-то неподвижное, темное и бесформенное. К этому предмету Шон и направился. Он находился не так уж и далеко; под одним из фонарных столбов. И только подойдя ближе, понял, откуда взялись и эти деньги, и этот перстень. Перед ним возникла черная женская сумочка из мягкого материала, возможно из замши. В подобных вещах он не очень-то разбирался, но на вид сумочка казалась дорогой. На ней красовалась витая монограмма из какого-то блестящего камня, о котором ему еще предстояло узнать, поскольку прежде тот ему не встречался, — камень под названием марказит, или лучистый колчедан.
Без сомнения, сумочку не уронили нечаянно и не потеряли, иначе та лежала бы на тротуаре. Но она не лежала, а стояла на парапете, причем была перевернута и открыта, к тому же смята посередине, словно бы для устойчивости. Казалось, владелица специально распахнула ее и опрокинула на парапет, чтобы изнутри все вывалилось, а потом сгребла содержимое и высыпала поверх сумки да так и оставила, будто хотела сказать, что ни в чем она больше не нуждается.
Многочисленные предметы под сумкой и рядом с ней были из тех, которые, по его разумению, дороги сердцу женщины, например: металлическая пудреница, маленький флакончик-ампула, еще недавно содержавший духи, а теперь разбитый и источавший сладостный аромат. Кто его знает, конечно, что у этих женщин на уме, но зря такие вещи вроде бы не выбрасывают. Видно, дело дошло до крайности. Еще рядом с сумочкой лежала толстая пачка бумажных денег, которую и расшвыривал налетавший бриз. Шон прихлопнул пачку ладонью, а потом сунул в сумку.
Его внимание привлек еще одни небольшой предмет, оказавшийся поодаль, — вряд ли он просто вывалился. Черный шелковый шнурок, вернее, два шнурка, а между ними размером с ноготь большого пальца крошечный циферблат в обрамлении бриллиантов. Наручные часы. Их вид мог рассказать все, что нужно, тому, кто умел разбираться в подобных вещах. Один шнурок вместе с корпусом часов лежал на парапете, второй сиротливо свисал с него. Когда Шон их поднял, стекло так и осталось на камне кучечкой белого порошка. Снимая часы с руки, владелица, должно, быть, взялась за конец шнурка и резко стукнула о камень да там и бросила. Шон поднес их к глазам и прищурился, разглядывая циферблат в бледном отраженном свете. Стрелки показывали 1 час 8 минут. Они больше не двигались. Шон бросил взгляд на свои часы. На них было 1 час 12 минут. Значит, всего четыре минуты назад время для кого-то остановилось.
И тут он увидел ее.
Только не на пешеходной дорожке — та, насколько хватал глаз, была пуста. Женщина стояла на парапете, выпрямившись во весь рост, но не бросалась в глаза. Ее почти закрывала одна из массивных каменных опор, шедших через равные интервалы друг за другом на протяжении всего моста и поддерживавших стальные фермы, из которых состояла эта громадина.
Ветерок трепал подол ее платья, и издаваемый им звук привлек внимание Шона, когда его взгляд обследовал пустую перспективу. Она же его вообще не видела, так как находилась на противоположной стороне моста, к тому же стояла спиной к нему и смотрела на воду.
Вот она наклонилась, приподняв согнутую в колене ногу, сняла туфлю, которая глухо стукнула о камень, выпрямилась. Потом согнулась другая нога, и упала вторая туфля. Хотя обе туфли легли почти беззвучно, не услышать, как они шлепнулись, в царившей полной тишине было просто невозможно.
Красный огонек мелькнул у нее за спиной — резко отброшенная назад сигарета, описав кривую, погасла и исчезла. Кончено — больше и отказываться не от чего.
Все эти подробности автоматически фиксировал мозг Шона, когда он помчался вперед, как только услышал, как трепетал подол ее платья. Бежал на носках, чтобы не выдать своего приближения; бежал так быстро, что у него ветер в ушах свистел. Его охватил испуг. А испуга он уже давно, лет десять как не испытывал. Но этот был очень сильный, до удушья, причем не за себя ведь — самому-то ему ничто не угрожало. Интуиция подсказала, что, крикнув, он только ускорит конец трагедии, — она тут же спрыгнет с парапета, и ему, как быстро ни бежал бы, все равно не удастся ее спасти.
Пока она его не слышала и, как в замедленном кино, машинально и спокойно снимала туфли, прежде чем навсегда расстаться с бренным миром.
Когда Шон пронесся мимо каменной колонны, которая закрывала ее с той стороны, с которой он приближался, ее выпрямившаяся во весь рост фигура полностью предстала его взору. Голова была слегка запрокинута, глаза прикрыты руками, как будто их слепили звезды. Она держала ладони козырьком, словно именно звезды, а не вода внизу внушали ей ужас.
Шон ударился о каменную твердь парапета, и его руки, как железные клещи автомата, тут же обхватили тело женщины подобно спирали — одна выше другой, сковав ноги и талию, он лишил ее возможности согнуться, оттолкнуться и броситься вперед.
Она пьяно пошатнулась, дернулась, точно ее подсоединили к розетке. Дернулась скорее по инерции, передавшейся от него, чем благодаря собственному сознательному усилию. Во всяком случае, ощущая, как она легонько покачивается на фоне звездного неба, Шон расценил это именно так. Руки ее безвольно повисли, голова запрокинулась еще больше, подставляя лицо под острия нацеленных на нее ножей поблескивающих звезд.
Все произошло почти мгновенно. Шон даже не успел ни о чем подумать, она, вероятно, тоже.
Чтобы опустить ее на тротуар, ему понадобилось два-три неловких, но быстрых движения, слившихся в его сознании в одно. Сперва он рванул ее на себя, так что на мгновение женщина оказалась чуть ли не сидящей у него на плече, потом чуть ослабил хватку, и ее тело безвольно скользнуло вниз, пока земля, которой коснулись ее ступни, не остановила это скольжение. Правой рукой он продолжал придерживать девушку.
Дело сделано. Ее жизнь была вне опасности.
После пробежки он все еще тяжело дышал. Ее дыхание тоже стало учащенным — ведь то, на что она уже настроилась, так неожиданно сорвалось. Шон слышал, как она дышит ему в ухо — все реже, все тише, все спокойнее.
Наконец ее дыхание пришло в норму, его — тоже.
И тут она снова поднесла безвольную руку ко лбу, открыв ладонь звездам, как бы пытаясь отвести от себя что-то.
Ни Шон, ни спасенная им девушка пока не произнесли ни слова. Она не кричала, не проклинала его, не закатила обычную в таких случаях истерику. А он растерялся, понятия не имея, что говорят людям, которых удержали, спасли от смерти.
Кто-то, однако, должен был начать. Не могли же они стоять всю ночь эдакой скульптурной группой.
Может, предложить ей сигарету? — подумал он. Но не предложил. Если уж ей весь белый свет не мил, что толку в сигарете?
Голова девушки по-прежнему была повернута так, чтобы не видеть звезд, от которых глаза ее прикрывала ладонь вяло поднятой ко лбу руки.
Все произошло в считанные секунды, но этот миг показался Шону вечностью. Наконец он решил заговорить. Заговорить так, как ему казалось правильным в столь напряженный момент — будто не произошло ничего особенного, будто она лишь обо что-то споткнулась.
— Что случилось-то? — небрежно спросил он.
— Помогите мне от них избавиться.
— От кого?
Вместо ответа, она повернулась к нему лицом, как бы давая понять, что имеет в виду назойливые блестки, которыми усыпано небо.
— Зря вы меня удержали. Сейчас я была бы так глубоко, что ни я их, ни они меня уже не видели бы.
Она, конечно, не в себе, подумал Шон, явно не в себе. Такой ненависти к ним никто, кроме нее, не испытывал. А ведь какая красота! Так бы и глядел на них, не отрываясь. Может ли быть что-нибудь прекраснее?!
— Идемте-ка ближе к свету, я хочу вас получше рассмотреть.
Наверно, какая-нибудь жалкая потаскушка, запутавшаяся в любви, подумал он, или и того хуже — ночная бабочка, которой все осточертело.
Шон наклонился и поднял ее туфли.
— Пожалуйста. Они вам, наверное, еще понадобятся.
Он протянул их ей, держа за длинные ремешки.
В ее ответе прозвучал едва заметный упрек:
— Хотите, чтобы я снова стала ходить? Придется надеть.
Она поставила туфли на асфальт, нащупала каждую ногой и, чтобы застегнуть, склонилась, держась за его руку, согнутую в локте. Шон на всякий случай не отпускал ее, продолжая придерживать за талию.
Они дошли до ближайшего фонаря. Круг света казался плешиной на темном тротуаре.
Двигались медленно, под ручку — не бок о бок, но почти рядом, насколько позволяла его рука. Она шла чуть позади и с явной неохотой.
— Вы хотите показать, что Вы добры. А на самом деле? — Казалось, раз начав, она уже не в силах остановиться. — Зачем вы это сделали? Зачем? Дайте мне наконец уйти от них. Отгородиться. Изгнать их из моего мира. Неужели их свет вечен? Неужели он никогда не прекратится?
Шон лишь качнул головой, но ничего не ответил и вступил в круг света, отбрасываемого дуговой лампой фонаря. Но когда в тот же круг вступила девушка, изумлению его не было предела.
Его рука тут же сползла с ее талии.
— Боже мой… да вы себе цены не знаете! — запинаясь, заговорил он. — А я-то, грешным делом, подумал, что вы из этих… опустившихся. Так молоды, красивы, а как великолепно одеты! У вас же все есть! И что вам взбрело в голову?
Он явно не воздал ей должного. Нужные слова всегда давались ему с трудом, а уж сейчас — тем более. Брякнул первое, что пришло в голову, — искренне, конечно, но не слишком убедительно.
Ей было не больше двадцати. Красивая, но не глупой кукольной красотой, не пухлыми губками и густыми загнутыми ресницами. Правильные черты лица, высокий лоб, изящная, четкая линия подбородка, свидетельствующая о характере, и широко поставленные огромные глаза, полные откровенной тоски. Такая красота не подвластна даже времени. Бледность, подчеркивающая глубину её глаз, являлась результатом пережитого потрясения, а не умелого обращения с косметикой. Ни ее следов, ни следов чего другого, что могло бы оставить свой отпечаток или как-то изменить это лицо, Шон не заметил. Волосы девушки были скорее рыжеватые, нежели темно-русые — какого-то переходного оттенка; легкий беспорядок придавал им не меньшую привлекательность, чем, вероятно, модная прическа. Платье из темной ткани, без единого украшения и без единой пуговицы, которые могли бы подчеркнуть его своеобразие, явно выполнил на заказ дорогой мастер.
Шона поразила роскошь ее туалета, хотя он мало в этом смыслил. Он повторил вопрос:
— И что вы надумали?
И опять услышал прежний ответ:
— Помогите мне от них избавиться. Сделайте так, чтобы они больше не светили.
Ее глаза излучали столь необыкновенную энергию, что совладать с нею ему было не по силам.
— Но ведь звезды там не для того, чтобы делать вам больно. Это их место. Они там всегда были и будут.
— В таком случае я не хочу быть.
Ему захотелось увести ее отсюда, туда, на городскую сторону, где она могла бы отвлечься от своих мрачных мыслей.
— Не бойтесь, я с вами. Не думаете же вы, что я сделаю вам больно? — уговаривал он ее, как ребенка.
Она коснулась его руки, но это легкое прикосновение обернулось вдруг судорожной хваткой.
— Нет-нет, вы не причините мне боли. От людей я этого не жду. У людей есть сердца. До них можно достучаться. Людям можно сказать: «Оставьте меня…»
— Пока я здесь, вам нечего беспокоиться. Хотите держаться за меня крепко — пожалуйста. Можно еще крепче, можно обеими руками.
По ее телу пробежала дрожь.
— Вы скоро уйдете, а я опять останусь с ними одна.
Шон обнял ее за плечи. Впрочем, не вкладывая ничего личного в свой чисто защищающий жест: так мужчина может прижать к себе девочку-подростка, которая заблудилась. В обнимку прошли они несколько шагов — из полосы света, который дал ему возможность разглядеть ее как следует, во тьму, и снова в полосу света, и снова во тьму.
Шон никак не мог решить, что ему с нею делать. Нельзя же теперь, сняв ее с парапета, дотронуться в знак прощания до шляпы и уйти. Отвести ее домой? Это вряд ли приведет к добру: она ведь, наверное, оттуда и пришла, незадолго до того как оказалась на мосту. Вызвать «скорую» и отвезти в больницу, где она будет под наблюдением? Это ее еще больше напугает, а она и без того вся дрожит.
Потихоньку, шаг за шагом, с короткими остановками, они дошли до того места, где была оставлена сумка с вытряхнутым из нее содержимым.
Ее вид не вызвал у девушки никакой реакции. Она не проявила ни малейшего желания поднять ее. Пришлось Шону самому, одну за другой, собрать в сумку все вещи. Дойдя до разбитого флакончика с духами, он вопросительно взглянул на нее:
— Это не нужно, да? — И столкнул осколки с парапета.
Девушка промолчала. Словно не знала, о чем речь. А если и знала, не обратила внимания.
Он вспомнил о странствующих банкнотах, которые подобрал на тротуаре, вытащил их из кармана и добавил к остальным.
Разбитые часы, от которых осталось одно название, протянул ей.
Она взглянула на них с каким-то тупым удовлетворением и выдохнула:
— Хоть их я заставила остановиться. — Ее ресницы дрогнули. Она, видимо, сдержала острое желание взглянуть на небо. — А этим хоть бы что!
Незнакомка вернула ему часы, совершенно равнодушно, как будто они принадлежали кому-то другому, а ее попросили только взглянуть на них. Шон раскрыл ладонь, и они скользнули в сумку, сверкнув напоследок лучиками бриллиантового пояска.
Ну вот и все. Шон закрыл сумку и протянул девушке.
Взять ее она не проявила желания. Прежнее стремление избавиться от всего лишнего было, вероятно, еще сильно в ней, не важно, сколько прошло времени.
Ему пришлось проявить настойчивость:
— Но она же вам еще понадобится!
— Нет, — кротко ответила она. — Но раз уж вы настаиваете…
И сунула сумку под мышку — многие женщины, он видел, носили сумки именно так.
И тут Шон задал ей вопрос… и тотчас пожалел об этом. Вопрос прозвучал по-дурацки. Он получился еще более дурашливым, чем тот, первый, обращенный к ней на мосту.
— Ну что, вы все взяли?
Его слова прозвучали так, будто он оказал ей услугу при посадке в автобус или на поезд: что ж, бывает, вышла не на той станции или остановке и он помогает ей уехать.
— Да, — ответила она, — все на месте. Часы, кошелек, моя жизнь и мой ад.
Он ощутил укол от ее слов, но решил промолчать, что бы она ни говорила — ей никого не убедить в том, что для него единственно верным поступком было позволить ей спрыгнуть с моста.
— Перейдем здесь?
Шон вел ее туда, где проходили транспортные маршруты. Им было необходимо вернуться в город. Он продолжал легонько придерживать ее за плечи, незаметно направляя в нужную сторону.
Она не сопротивлялась, но стоило им приблизиться к первому же бордюру, как спросила:
— Куда вы меня ведете?
— Вероятно, туда, где можно спокойно посидеть и поговорить.
Девушка угадала его мысли:
— Подальше от реки?
— Есть места и повеселее, — словно оправдываясь, заметил он.
Она промолчала, но он знал, что у нее на уме: «Но река дает успокоение».
— У меня вон там машина, — сказала она чуть погодя, как будто только что вспомнила об этом.
— Что же вы раньше молчали? — воскликнул он, остановившись.
Они свернули в указанном направлении. Машина стояла на дороге по другую сторону моста, была скрыта деревьями и почти не видна с того места, где он нашел первый банкнот. Когда они подошли ближе, на фоне рассеянного света дороги четко выделился силуэт машины — низкого, сделанного на заказ родстера блестящего лакричного цвета. Пятна света дуговых ламп, пробивавшихся сквозь листву деревьев, перемежались на капоте, багажнике и крыше кузова.
Шон присвистнул.
— Ваша? — Шутка вышла грубоватой, но добродушно, как он того и хотел. — И вы хотели ее бросить? Как же у вас хватило смелости?
Она не ответила. Как будто не могла понять, что же тут такого особенного. Шон сел за руль.
— Ключи у вас?
— Я их, по-моему, оставила в замке.
Он нашел их у себя под ногами.
— Забавно, правда? Если бы вам понадобилась эта машина, ее бы здесь, скорее всего, уже не было. А раз нужды нет, вот она, тут как тут.
Шон нажал какую-то кнопку, и кипящий поток платины залил дорогу, создав под деревьями полдень. Он убавил свет.
— Да, не машина, а сказка! — не удержался детектив и провел рукой по ветровому стеклу.
— Отец подарил ее мне на восемнадцатилетие…
Развивая затронутую тему, можно было выведать и кое-что еще.
— Сколько же она у вас?
— Чуть больше двух лет.
Значит, не ошибся — ей двадцать.
Девушка продолжала стоять у дверцы, как будто он, перестав поддерживать, лишил ее способности двигаться. Шон хотел, чтобы она заняла соседнее сиденье, а потому предложил ей то, что намеревался предложить еще на мосту, — как средство привлечь, расположить ее к себе. Он достал сигареты, но пачку не протягивал, а спросил:
— Хотите?
Она опустилась на сиденье рядом, скорее всего еще не отдавая себе отчета в том, что делает. Одной рукой он поднес зажженную спичку, а другой потянулся и захлопнул дверцу — мало ли что ей взбредет в голову!
Он наблюдал за ней, повернувшись в ее сторону и упершись локтем в спинку сиденья.
— Итак, давайте поговорим. Не возражаете?
Она мотнула головой, и он не понял, что это могло означать: была ли она не против или же решительно отказывалась.
Сейчас она казалась такой жалкой, такой измученной, что ему вдруг захотелось обнять ее по-настоящему. И он сжал правой рукой запястье левой, словно надел на нее наручник, и, крепко держа, откинулся на сиденье.
Девушка смотрела себе под ноги, и он знал почему: чтобы не смотреть вверх; страх ее не проходил, звезды по-прежнему не давали ей покоя.
— И кто же он?
Она наконец улыбнулась:
— Я еще ни разу не была влюблена.
Шон подумал о сумочке, о банкнотах, подобранных на тротуаре.
— Деньги, кажется, тоже не причина?
Ее улыбка перешла в смех. Смех скорбный, невеселый. Она ответила одним-единственным словом:
— Деньги?!
Так говорят о пыли. Или о чем-то таком, что не заслуживает внимания.
Тогда он сам ответил на свой вопрос:
— Я так и думал.
Он задумчиво провел рукой по ободу рулевого колеса.
— Выходит, не любовь и не деньги. А может, вас чем-то напугали медики? Только ведь и они ошибаются, и они не всегда все знают.
— В последний раз я была у врача, когда мне исполнилось двенадцать. В этом смысле у меня все в порядке. За всю жизнь я ни разу не болела.
Шон опустил подбородок на руль.
— Я так хочу вам помочь!
— Вы так молоды, а эти огненные шары так стары. Вы один, а их тьма-тьмущая.
Крепко же они засели у нее в мозгу. За один день от этого не избавишься. Тут необходим доктор… как бишь его? Нужное слово, однако, никак не вспоминалось.
Он заметил, что девушка начинает дрожать. А ночь ведь теплая. Под деревьями даже душно. Вероятно, результат эмоционального сальто, проделанного на мосту. Настроить себя на такое — тут ведь все струны задребезжат.
— Простите, — сказал Шон и, потянувшись, коснулся ее руки. Та была холодна как лед.
Он завел двигатель.
— Уедем отсюда?
— Везите меня куда угодно — только бы их не видеть. Только бы не находиться под открытым небом. Этот ослепительный свет… эти тысячи глаз…
Машина плавно тронулась с места. Некоторое время они ехали вдоль реки, и Шон напряженно соображал, где лучше свернуть. Девушка сидела с опущенной головой, уставившись на свои руки. Время от времени она меняла их положение: видимо, чтобы чем-то себя занять, только бы не поднимать глаз.
Но это же ужас — жить такой жизнью! Небо всегда и во все времена занимало полмира. Причем половину времени оно было темным, усеянным звездами. Четверть жизни представляет собой запретную, опасную зону, нечто такое, на что нельзя смотреть. И все равно он не раскаивался в том, что сделал. Однако только сейчас впервые задумался над тем, кто из них двоих на мосту был мудрее — он или она. Возможно, она знала, что делает.
Шон начал понимать, что стал свидетелем не просто инцидента, не обычного ночного происшествия. Перед ним финал какой-то драмы. И сказал себе: мне предстоит работа, и работа не из легких, которая потребует уйму времени, придется, что называется, вкалывать. Там, на мосту, я спас лишь ее красивое тело. Теперь же мне предстоит довести дело до конца и спасти ее душу.
Машина уже неслась по какой-то магистрали, то и дело бросавшей им навстречу россыпи уличных огней. Река осталась далеко позади, и девушке, похоже, стало легче. Сияние электричества и подобная цветочной пыльце нежная дымка всевозможных указательных знаков и неоновой рекламы, карабкающейся все выше и выше, соперничали с мощными небесными искрами и несколько приглушали их.
Мимо проносились какие-то пивные, бары, прокуренные и мрачноватые. Заведения, конечно, не для таких, как она. Только взглянув на нее, это понял бы всякий мужчина, даже в подобных обстоятельствах. Она и так была в беде, и сделать ее центром полупьяных, праздных взглядов в суете дешевой оживленности значило усугубить ее страдания. К тому же предстоял не выход в свет, а своего рода оказание первой медицинской помощи. Закусочные, которые попадались им на пути, Шон тоже счел неподходящими: там и присесть негде, а за стойками — таксисты, шоферы-дальнобойщики, не очень подходящая публика.
И тут он вспомнил об одном местечке, ночном ресторане, анахронизме века: никаких развлечений там не предлагалось — одна еда. Ресторан был очень старый и старомодный. Полицейские часто гадали, как он еще держится на плаву — разве что благодаря устоявшимся за долгую жизнь привычкам его владельцев, которые те не желали изменять.
Шон остановил машину перед неприметным входом; и они вошли. Зал оказался практически пуст. Как, впрочем, в любое время суток, когда бы Шон туда ни заглянул. За столиком у окна, занятые разговором, который, похоже, продолжался уже давно, сидели двое мужчин. За другим застыла любовная парочка, погруженная в молчание. Единственный официант, с видом человека бесконечно усталого, но покорившегося судьбе, стоял без дела.
Шон подвел девушку сначала к столику в переднем углу зала:
— Может быть, здесь?
Она села, но тут же, со странной гримасой недовольства, поднялась с места.
— Слишком близко от окна. Стоит только повернуть голову, они как шпионы — за плечом у меня, за спиной…
Шон увидел в конце зала нечто вроде отдельного кабинета и пригласил ее туда:
— А как здесь?
Она опустилась на стул и уже не встала. Расценив ее жест как согласие, сел и он.
— Официант, задерните, пожалуйста, шторы на том боковом окне.
— Простите, сэр, но вы же так не увидите всей…
— Я сказал, задерните.
— Только бы они не достали нас… — тихо произнесла она, когда официант ушел. — Укройте меня. Натяните тысячу штор. Ах, какие острые у них лучи! Все равно найдут. Нет, наверное, такого места в мире, куда бы они не проникли.
— Ф-фу! — тихонько фыркнул Шон себе под нос. — Это надо же! — И попытался улыбнуться. — Как вы себя чувствуете? Дайте-ка вашу руку.
Рука по-прежнему была ледяной.
— Может, немного виски?
— Какой от него прок? Я бы уже утонула в нем, если бы…
Вернулся официант.
— Кофе для дамы. Черный кофе. Крепкий и горячий.
Пока они ждали, он закурил — не потому, что хотелось курить, хотелось себя чем-то занять.
— Как вас зовут? — осторожно спросил он. — Разумеется, это вовсе не обязательно, если вы не…
— Джин Рид, — прервала она его.
— Спасибо, мисс Рид.
— Можете называть меня Джин, так проще.
На что, интересно, она смотрит? На столе перед ними, где остановился ее взгляд, ничего не было.
Приходилось говорить за двоих:
— А вам не интересно знать, кто я?
Она продолжала неотрывно сверлить взглядом какую-то точку.
— Мужчина. Пришли, заставили меня снова смотреть на них. Без вас я бы уже с ними покончила. Не знаю, говорят ли за это спасибо.
— Меня зовут Том Шон, — представился он, пропустив ее слова мимо ушей. — Я… я служу в полиции. Детектив из отдела по расследованию убийств. Не могу ли чем-нибудь помочь…
— Полиция… детектив… — Девушка начала нервно смеяться.
Он терпеливо ждал, когда она успокоится.
Но смех не прекращался. Он как бы питался самим собой. Не был ни грубым, ни резким, даже не привлек внимания тех немногих посетителей, что сидели в зале. Смех отличался благопристойностью, как и все в ней. Но удержать его она, кажется, была не в силах.
Плач — ерунда! Нет ничего более ужасного, чем бесконечный и безрадостный смех без надежды. Шон сжал под столом кулак и сильно надавил им на колено.
Как же заставить ее замолчать?
Ему доводилось слышать, что, стоит залепить пощечину, истерика прекратится. Но на такое он никогда бы не решился… Еще говорили, что можно плеснуть в лицо стакан воды, — тоже помогает. Но и этого он ни за что бы не сделал: одно не легче другого. Вот если бы спасенный оказался мужчиной, можно было бы безо всяких угрызений совести врезать ему по челюсти.
Она ткнула большим пальцем куда-то себе за плечо:
— Арестуйте звезды за окном, сержант. Наденьте на них наручники. Огрейте их дубинкой.
Однако и у Шона было чувство собственного достоинства. Ему так хотелось ей помочь! Он встал, аккуратно задвинул стул и без единого слова пошел прочь.
Смех неожиданно прекратился. Том оглянулся: ее голова была опущена, глаза прикрыты рукой. Он немного постоял и вернулся за столик так же медленно, как и уходил. Не говоря ни слова, сел на тот же самый стул. Когда Джин наконец подняла глаза, то увидела на его лице терпеливое ожидание. Так, доступным ему способом, он стремился показать, что хочет лишь помочь ей.
Ее веки отяжелели от набежавших слез. Она взглянула на него и отвела рукой упавшие на глаза волосы.
— Ну что, готовы рассказывать?
— Не могу.
— Почему?
— Не знаю, с чего начать.
— Рассказывайте, да и все. Вы держите все в себе, оттого так тяжело. Надо облегчить душу.
— Словами ничего не выразишь. Да и вряд ли нужно. Пережить можно, а пересказать — нет.
— Нет ничего такого, чего нельзя было бы пересказать. Мне не раз приходилось выслушивать самые невероятные истории.
— Знаете, это как мельчайшие частицы, вроде песчинок или капель воды. Невозможно рассказать о таких малостях — ничего не получается. Люди не поймут, что вы имеете в виду…
— А если я вам помогу? Главное — взять разгон. На меня не обращайте внимания, как будто меня здесь нет, как будто вы рассказываете самой себе.
Но на этот раз у нее опять ничего не получилось. Она продолжала молчать.
Шон подождал. Однако решил не отступать:
— Вы сейчас боитесь, верно? Испытываете страх?
Она глубоко вздохнула, ее вдруг стала бить дрожь.
— Да, боюсь.
— А ведь было время, когда ничего не боялись.
— Было время, когда не боялась.
— Вот и начните с него. С тех самых пор.
Глаза ее затуманились, но уже не от слез. Она ушла в себя, ее взгляд скользнул мимо него, в ночь и за ее пределы, в далекое прошлое.
— Да, было время, когда я не знала страха…
Началось все с капли. Да, именно с капли. Но не воды, а капли бульона, упавшей на белое вечернее платье, надетое впервые. С такой, в сущности, малости.
Капля пролитого бульона. Косой взгляд, на секунду прервавший разговор. Огорчение на лице, мелькнувшем за плечом. Огорчение, вызванное неосторожностью. Лицо удаляется, пятно просыхает, разговор входит в прежнее русло. Однако что-то уже произошло.
Вот первый шаг к смерти. Едва заметный симптом тьмы при желтом свете множества стоявших на столе свечей. Крошечная точечка. Но она росла, увеличивалась — ото дня ко дню, от недели к неделе, от месяца к месяцу, — пока тьма не вытеснила свет. Пока все не обернулось тьмой. Пока не осталось ничего, кроме тьмы, страха и боли, смерти.
Меня, как я вам сказала, зовут Джин Рид, а отца — Харлан Рид. Бог вложил в наше сердце любовь к отцам, и Бог же сделал так, что в сердцах дочерей чувство это гораздо сильнее, чем в сыновьях. Но Бог позабыл дать нам то, что могло бы избавить от боли, которую нередко приносит с собою любовь. Бог позволяет нам оглядываться назад, однако запрещает заглядывать вперед. А если мы и делаем это, то на свой страх и риск. И нет никакого лекарства, которое позволило бы предупредить боль, есть лишь одно, которое может только следовать за нею, — время.
Я потеряла мать, когда мне исполнилось два года и, по сути, ее не знала. Меня растил отец. Иногда думаю, что большей любви не бывает, — вообразите любовь к родному человеку в сочетании со всем спектром романтической любви, за исключением, разумеется, запретной. Так все было у нас. Может, это и нехорошо, но подобного наказания мы все же не заслужили. Случалось, например, что я падала, сбивала себе коленку или получала ссадину. Тут же бежала к отцу, а он брал меня на руки, и его сочувствие, точно бальзам, проливалось на ушибленное место. Так же он поступил тогда, когда в восемь, не то в девять лет я обнаружила в себе нечто странное. До тех пор я ничего не чувствовала; дети, если растут изолированно, в половых особенностях не разбираются. Подобное незнание могло мне повредить. Отец позаботился о том, чтобы ничего плохого не произошло. Прижег, простерилизовал, удостоверился в том, что не останется следа и отметины.
Как-то раз в школе незнакомая девчонка уселась передо мной на игровой площадке и, нахально глядя прямо в глаза, спросила:
— Ты ведь жутко богатая, правда?
Я, как бы защищаясь, слегка попятилась.
— Нет, не богатая, — неуверенно ответила я. Меня словно обвиняли в том, что барахтаюсь в каком-то противном жирном соусе.
— Нет, богатая, — не унималась та. — Мне сказали.
Когда что-то отвлекло ее внимание, я украдкой бросила взгляд на свое платье. Оно было чистым и опрятным. Беспокоиться вроде не о чем. Но я не на шутку встревожилась.
Вечером, придя домой, сразу же спросила:
— Что значит — быть богатым?
Отец заговорил медленно, чуточку грустно и очень мудро:
— Слушай меня внимательно. А завтра — забудь. Когда тебе исполнится восемнадцать или двадцать, ты обо всем вспомнишь. Тогда это тебе будет нужней. Быть богатым — значит, прежде всего, быть готовым к трудностям. Постоянно чувствовать себя одиноко: ты протянешь руку, а она повиснет в воздухе. Тебя никто по-настоящему не полюбит. То есть ты не сможешь определить, любят ли тебя ради тебя самой. Придется быть очень осторожной: всюду ждут ловушки.
— А что же мне делать? — растерянно спросила я.
— Только одно. Вести себя так, словно ты ничего не знаешь. Веди себя… живи и думай, словно ты и не подозреваешь о том, что богата. И тогда, возможно, мир станет к тебе снисходительней.
На другой день я уже действительно обо всем забыла. Да, да, на следующий же день. А вспомнила много лет спустя, как и предсказывал отец. Так бывает, когда бросишь что-нибудь в воду: сперва оно потонет и долгое время не показывается, потом опять всплывает. Итак, отец дал мне нечто вроде завета, и я старалась ему следовать.
Теперь о том, что непосредственно предшествовало дню, когда злосчастная капля так омрачила мое существование. У меня, разумеется, были свои дела, заботы и интересы. Жизнь казалась безоблачной, ей ничего не угрожало. Дружбы с ровесниками я не водила — чувствовала, что мне с ними неинтересно. Меня считали немножко странной и нелюдимой. Не любила компаний, тряпки меня тоже особенно не интересовали. Мне нравилось читать. А еще любила гулять под дождем с непокрытой головой, одна, засунув руки в карманы и задрав голову, чтобы ощущать, как по лицу стекает вода. Ничто, казалось, не предвещало беды.
И вот однажды вечером за обедом, за день или два до того, как упасть упомянутой капле, отец мимоходом заметил:
— Джин, похоже, в пятницу мне придется отправиться в Сан-Франциско.
— Надолго?
— На два-три дня. Туда и обратно.
И добавил несколько слов о партии шелка из Японии: предстояло что-то уладить.
Деловые поездки были для него не редкость. Он совершал их постоянно.
Увлеченная десертом, я только погрозила ему пальцем:
— Не лучше ли тебе отправиться в понедельник? Ты знаешь, какое в пятницу число? Тринадцатое…
Он хмыкнул — впрочем, на иную реакцию я и не рассчитывала, и мы заговорили о чем-то другом; служанка в это время стояла у буфета, наливая кофе.
День или два спустя, то есть в четверг вечером, накануне отъезда отца, к нам, насколько я помню, приехали гости. Горели свечи, обед был каким-то очень уж церемонным, что для нас с отцом означало определенную несвободу. Мы это давно уже с ним заметили. Приходилось, однако, мириться… Я надела то самое злополучное новое белое платье, а в нем мне не нравилось абсолютно все. И то, что оно новое, и что белое, и что, наконец, платье — и какое! Один конец укороченный, другой — удлиненный. Меня раздражало ощущение расфранченности, да к тому же еще этот дурацкий шлейф — куда ни пойдешь, всюду он за тобой тянется. Я предпочитаю джемперы и твидовые костюмы. Только в них чувствую себя по-настоящему удобно. А платья… Их, правда, тоже иногда приходится надевать, но я старалась делать это как можно реже.
В тот вечер сидела я, значит, при полном параде за обеденным столом и старалась поддержать беседу с людьми, к которым была совершенно равнодушна, как, впрочем, и к теме беседы. Речь, по-моему, шла о приватном концерте одной оперной певицы.
— Вы непременно должны прийти, — уговаривала меня престарелая, увешанная бриллиантами дама, сидевшая напротив. — Мы будем рады вас видеть.
— Постойте-постойте, вы сказали — завтра? — Я с облегчением вздохнула. — Завтра мы точно не сможем. Отец собирается лететь во Фриско.
Я бросила взгляд на отца, сидевшего во главе стола, чтобы он подтвердил мои слова. Так ведут себя сообщники.
В этот момент передо мной ставили на стол тарелку с супом, рука, державшая ее, дрогнула, и капля пролившегося бульона попала мне на платье; я почувствовала, как она обожгла меня, мгновенно просочившись сквозь легкую ткань.
Ответом моему укоризненному взгляду было вспыхнувшее лицо не успевшей выпрямиться служанки и оказавшееся в тот миг рядом с моим. Возможно, уместней было не обратить внимания на столь тривиальную промашку, но я не совладала с собой, о чем теперь сожалею.
Разговор тем временем продолжался, и я поспешила включиться в него.
— Для полета дата действительно не очень подходящая, — сказала я. — Ну а для концерта? — И тут услышала взволнованный голос у себя над ухом:
— Простите, мисс.
— Ничего страшного, — бросила я, не взглянув на служанку, и продолжала беседу: — Отец только делает вид, что поездки ему ужасно надоели, но я-то знаю — втайне радуется им.
— Уж это точно, — с притворным сожалением отозвался он. — И ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем бритье в полете, особенно в тот момент, когда самолет попадает в воздушную яму. Вот где испытываешь настоящее наслаждение: подносишь бритву к виску, а лицо твое вдруг уходит вниз.
И в таком духе протекал весь разговор. Пятнышко, оставленное бульоном, уже высохло. А через час я бы о нем скорее всего забыла, но мне о нем напомнили, запечатлели, так сказать, в моем сознании.
Как только гости разошлись, я сразу же поднялась к себе и первым делом освободилась от своего наряда. Надев шерстяной халат, прилегла на кровать с книгой, как вдруг раздался стук в дверь и появилась та самая служанка.
Я даже не сразу сообразила, где могла ее видеть; сейчас она была в пальто из шотландки и в надвинутой на лоб шляпке.
— Что у вас?
— Могу я поговорить с вами, мисс?
— Что за вопрос! Но почему вы все еще здесь? На часах почти двенадцать.
— Знаю, мисс. Осталась специально, чтобы сказать вам, как сожалею о случившемся. — Она подошла к моему белому платью, небрежно брошенному на спинку стула, — я никогда особенно не слежу за вещами, — и склонилась над ним, выискивая пятно. — Надеюсь, вы простите меня, мисс. Самой мне себя точно не простить.
Я могу не обратить внимания, если меня окатят с головы до ног, но терпеть не могу, когда меня чистят щеткой. А именно это она, на мой взгляд, и пыталась сейчас делать, пусть всего лишь на словах.
— Не надо трагедий по пустякам, Эйлин, — запротестовала я. — Не хватало еще, чтобы вы из-за меня лишились сна. Да к тому же в этом платье я похожа на русский кулич. Не хватало только его окропить.
Она, однако, почему-то не уходила. У меня уже устала рука держать палец на странице томика Хемингуэя.
— Мисс Джин, я не о самом случае, а о том, что его вызвало. Вообще-то рука у меня твердая.
— Нет правил без исключений. И давайте на сем закончим.
Не тут-то было. Нет, вероятно, ничего отвратительней настойчивости кротких. Или, точнее, кажущихся таковыми.
— Я об авиарейсе.
— Каком еще авиарейсе?
— Которым полетит мистер Рид, мисс. Он сказал, что летит завтра. Я как раз стояла за вашим стулом.
До меня как-то не сразу дошло, что именно она имеет в виду. Я закрыла книгу и вопросительно посмотрела на нее:
— Вы имеете в виду тринадцатое число? Господи Боже мой, Эйлин, пора бы вам наконец повзрослеть.
Она покачала головой:
— Не то, мисс. Не в числе дело. Оно всего лишь номер.
— Спасибо, что напомнили, — съязвила я.
— Но этот самый самолет, который вылетает обратным рейсом… — Она заметила, что я насмешливо смотрю на нее. — Знаю, что не мое дело…
— Нет-нет, продолжайте, — спокойно разрешила я. — Даже интересно.
Она нервно ломала руки, подыскивая нужные слова:
— Не надо ему лететь этим самолетом. Можно ведь вылететь позже и позже вернуться.
— Понятно, — сухо заключила я. — Вам все известно заранее?
— Не надо ему лететь этим рейсом, — как бы оправдываясь, повторила она. — Отговорите его, мисс Джин. Не к добру, уверяю вас. Если он вылетит завтра…
— То?..
— Оттуда ему придется лететь в понедельник вечером.
— Ну и что?
Последние слова она произнесла через силу, как будто и не сказать боялась, и еще больше боялась говорить.
— Этот самолет… Обратный рейс на восток… С ним может случиться неладное.
— Да что вы? — снова съязвила я. — Теперь о подобных вещах бывает известно заранее?
— Нет, мисс, не бывает, — потупилась она. — Вы же знаете, что не бывает.
— Послушайте, Эйлин, я не против того, чтобы вы там у себя пропустили иногда рюмку-другую, но решительно против того, чтобы вы после этого заявлялись сюда и начинали доказывать сомнительную пользу выпивок.
— Бог с вами, мисс, я ведь совсем не пью, — еле слышно пробормотала девушка.
Взглянув на нее, я тут же поняла, что она и в самом деле не пьет. У нее было болезненно-бледное худое лицо и сухопарое тело. Такую свалил бы и один глоток.
— Вы когда-нибудь слышали о Кассандре,[2] Эйлин? — сказала я чуть мягче. — Не думаю, чтобы она кому-нибудь нравилась. Вы ведь не хотите походить на нее, правда? Ходите тут, пугаете людей. Вас станут избегать, вы знаете?
Она уже, кажется, начала раскаиваться в том, что завела разговор.
— Простите, мисс, — заторопилась она. — Во всяком случае, докучать вам я не собиралась… — И уже на пути к выходу бросила: — Предостережение идет не от меня, мисс. От моих знакомых.
— Понятно. Выходит, они занимаются предсказаниями. Ну что ж, поблагодарите их от моего имени и скажите, что в подобной помощи я не нуждаюсь.
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, как будто я произнесла какое-то богохульство.
— Ах, мисс, мне, верно, не следовало говорить вам ни слова.
— А вы сказали, и меня это уже начинает утомлять. Спокойной ночи, Эйлин.
Она, видимо, не ожидала такого приема. В горле у нее застрял комок, который она безуспешно силилась проглотить.
— Спокойной ночи, мисс, — наконец выговорила она и закрыла за собой дверь.
Я вернулась к Хемингуэю и, улыбаясь, прочла абзац, в котором не было ничего смешного.
На следующий день я провожала отца в аэропорт. Таким он мне и запомнился. Всю дорогу мы разговаривали. Один раз я искоса посмотрела на него — просто так, без всякой задней мысли, как бывает, когда сидишь с человеком в машине, которая куда-то мчится, разговариваешь и случайно бросаешь на него взгляд. Такой момент остается в твоей памяти.
Он до сих пор у меня в голове, этот моментальный снимок, четкий и ясный, словно сделанный только сегодня. И сохранился, как сохранился бы настоящий снимок, отпечатанный на фотобумаге. Он напоминает о том, чего давно уже нет.
Отец выглядел таким мужественным, таким красивым. Возможно, потому, что его блестящие седые волосы резко контрастировали со всем остальным в нем, как бы неподвластным времени, — точно не скажу. Знаю только, что он производил на меня впечатление человека гораздо более молодого, щеголеватого, сильного, подтянутого и энергичного — называйте как хотите, — чем смазливые темноволосые красавцы, которым за двадцать пять. У него был прекрасный цвет лица — ровный румянец, на фоне которого резко выделялась белизна волос, всегда аккуратно причесанных и безупречно подстриженных, когда бы ты его ни встретил, и сзади, и на висках — подобные прически больше свойственны молодым. Видя, какой эффект создают его волосы, я начинала понимать, почему даже молодые люди в восемнадцатом столетии, как мужчины, так и женщины, носили напудренные парики.
А еще у него великолепная линия подбородка — линия костяка, не имеющая ничего лишнего. Когда отец говорил, движение подбородка под медно-розовой кожей вызывало мысли о силе. И не только о силе, но, возможно, еще и об упрямстве — но не как главной черте характера, — и о здравом смысле, а прежде всего — да, прежде всего об искренности. Не знаю, может ли подбородок каким-то образом свидетельствовать об искренности, скорее о ней судят по глазам, но при виде этой чистой линии подбородка, в покое ли, в движении, думалось почему-то именно о ней.
Глаза у отца, от насыщенной активной жизни, были ясные, прозрачные — глаза молодости, и они не уставали смотреть, не уставали и от того, что видели. Серо-голубые, они лучились добротой и нежностью, а морщинки вокруг них, когда эти глаза улыбались, подтверждали, что их обладатель понимает решительно все. По крайней мере, когда дело касалось меня, но, видите ли, мне ни разу не приходилось наблюдать, как они смотрят на других, поэтому я могу говорить только о себе.
Воротник его пальто из верблюжьей шерсти был приподнят — так обычно носят пальто молодые люди. Сидел он свободно, как и двигался, — все его суставы оставались подвижны, нисколько не стеснены возрастом. На коленях у него лежал портфель, и, разговаривая со мной, он иногда заглядывал в него, проверял, не оставил ли чего дома. Я как сейчас его вижу: светло-коричневая гладкая свиная кожа с клетчатой подкладкой. Год или два назад сама ему подарила его.
Одна рука у него была в перчатке, а вторую он снял, так как курил сигарету. Пальцы небольшие, но сильные (не терплю длинных и тонких!), какие и должны быть у мужчины. На одном пальце он носил витое золотисто-зеленое кольцо с печаткой. Насколько помню, это была его единственная драгоценность.
Покончив с бумагами, он закрыл портфель, нажав большим пальцем щелкнувший замок. Замочек имел правильную прямоугольную форму и блестел как зеркало. Помню, он потускнел, когда с него соскользнул палец, и снова прояснился — так бывает и с зеркалом, на которое подышишь. Порой мне кажется, что столь же краткий след остается в жизни и от нас — мимолетный, эфемерный, растворяющийся после нашего исчезновения.
Вот такой моментальный снимок храню я в памяти до сих пор, снимок отца, каким он был в минуты полной открытости. Снимок того, чего давно уже нет.
Когда добрались до аэропорта, у нас еще оставалось несколько свободных минут. Мы сидели в машине перед зданием аэровокзала, освещенного бледными размытыми лучами солнца. Я, помнится, даже не стала выключать двигатель, готовая в любой миг уехать. Никому из нас двоих и в голову не приходило, что я могла бы выйти из машины, немного проводить его. Зачем? Обычное ведь дело. Он летал часто. Лететь самолетом для него значило то же, что поехать на такси в центр города.
— Ты не пойдешь вечером к Эйнсли? — с улыбкой спросил он.
— Боже избавь! — поморщилась я. — У меня есть предлог не ходить.
— Да, кстати, — вспомнил он. — Если позвонит Бен Харрис, скажи ему, что встретимся в следующее воскресенье. Пусть приходит с той же компанией, что и в прошлый раз, — симпатичные ребята.
Я приложила палец ко лбу и тут же его убрала.
— Пожалуй, мне пора.
Он вышел из машины, захлопнул дверцу и, наклонившись, поцеловал меня.
— Опять узел не по центру, — заметила я. — Научишься ты когда-нибудь за ним следить? — Я поправила ему галстук.
— А что, насчет этого есть какое-то правило? — сухо поинтересовался он.
Я вдруг вспомнила вчерашнее, и мне почему-то стало смешно.
— Да, совсем забыла. Вечером ко мне зашла одна из служанок — Эйлин Магуайр. Все пыталась убедить меня, что тебе не следует возвращаться этим же самолетом. Кто-то из ее знакомых гадал на кофейной гуще — ты бы видел, как она всему верит, — от ее слез, что называется, ковер взмок.
Отец даже не сразу понял, о ком я говорю. Впрочем, заниматься служанками входило в обязанности миссис Хатчинс, он к ним не имел никакого отношения.
— Магуайр?! Это которая?
— Новенькая.
— И что же может произойти? — Он улыбнулся.
Я щелкнула пальцами:
— А вот об этом я у нее не спросила.
Он засмеялся. И я вместе с ним. Однако ему пора было идти.
— Жди меня во вторник утром, — бодро сказал он и направился к входу в здание.
— Пока, папочка.
Я включила скорость, не дожидаясь, когда за ним закроется дверь. А, ерунда! Сколько раз он уж летал! Я торопилась, поскольку записалась к своему мастеру в парикмахерской и не хотела опаздывать.
В тот вечер обедала одна. За столом мне опять прислуживала Эйлин Магуайр.
Она все делала молча, но лицо у нее было мрачным, и каждый раз, когда мы встречались взглядами, она опускала глаза. Я и думать забыла о вчерашнем, но, увидев ее, сразу все вспомнила, будьте уверены.
Я чувствовала: ей не терпится, чтобы я заговорила первой, дав ей таким образом повод продолжить давешний разговор. Но я рассуждала иначе: чего ради поощрять ее бредни?
Однако ее унылая мина, ее опущенные глаза не могли не действовать на меня. Если бы она их вообще не поднимала или постоянно смотрела вниз! Но то, как они опускались при встрече с моим взглядом, было просто невыносимо.
— Послушайте, Эйлин, давайте не будем нагнетать атмосферу. Мне все же хочется спокойно пообедать.
Она отошла к двери буфетной, но, видно, не могла уже сдерживаться:
— Он улетел, мисс?
Я резким жестом указала на его стул:
— Здесь его нет, так ведь. Значит, улетел.
Снова затронув тему, она хотела уйти. Вот она, смелость малодушных — клюнул и бежать. Но я задержала ее, чтобы раз и навсегда с этим покончить.
— Эйлин, ваши домыслы и вчера мне не показались очень остроумными. А сегодня тем более. Запрещаю вам говорить об этом. Кофе, пожалуйста, и вы свободны.
— Простите, мисс, — пробормотала она и исчезла за дверью.
Ну и ну! Я покачала головой, дивясь ее настырности, и закурила сигарету.
В субботу вечером опять обедала одна. И опять это встревоженное лицо. Опущенные глаза. Красноречивое молчание.
Я отодвинула тарелку и обернулась к ней:
— Эйлин, простите, но вы действуете мне на нервы.
— Я же ничего не сказала, мисс.
Что правда, то правда — не сказала. Всего лишь «добрый вечер», когда я вошла в комнату, но каким жалким голосом!
— А зачем говорить? Достаточно того, что вы все время на меня смотрите.
— Не могу не смотреть на вас, мисс. Мне нужно видеть, куда иду и что подаю…
Мне не хотелось быть мелочной, и я решила не продолжать, хотя чувствовала себя не в своей тарелке из-за того, что мне нанесли поражение в состязании, об участии в котором даже не подозревала. Нельзя же, в конце концов, запретить людям смотреть на тебя. Нельзя запретить им думать.
Но Эйлин постоянно напоминала мне о неприятностях, мозолила глаза. Она заронила в мою душу беспокойство. Достаточно было взглянуть на нее, ощутить рядом ее присутствие, и беспокойство начинало пробуждаться. Причем вера, убежденность не имели ко всему этому никакого отношения: раздражало уже само осознание факта.
Я встала и вышла из комнаты, не дожидаясь, когда она принесет кофе.
Я решила посоветоваться с миссис Хатчинс и пригласила ее в холл на втором этаже, где нас не могли подслушать. Она уже полтора десятка лет служила у нас экономкой. Когда мне исполнилось шестнадцать, начала называть меня «мисс», но я этому воспротивилась. В ней не было решительно ничего от профессиональной экономки, потому-то, наверное, она так хорошо справлялась со своими обязанностями. При виде ее возникала мысль о доброй, пожилой, несколько увядшей тетушке: на шее черная выцветшая лента, говорит тихо, никогда не повышая голоса, в характере ничего тиранического, ни даже властного. Я ее почти никогда не видела, однако дом функционировал как часы — ни одна песчинка не мешала его механизму. А это уже своего рода искусство. У меня самой так бы не получилось.
— Обед был хороший?
— Грейс, не будете ли вы так добры… — бодро начала я. И тут же умолкла. Что я могла сказать? О чем попросить? «Велите этой служанке не портить мне настроение»? Звучало как-то нелепо. Да и чего такими заявлениями добьешься? — Ах, ладно, я передумала, — оборвала я себя и быстро вышла.
Следующая наша встреча с Эйлин Магуайр произошла в воскресенье вечером. По утрам я обычно выпивала чашку кофе у себя в комнате, а днем куда-нибудь уезжала, так что обеденное время было единственным, когда мы могли с ней увидеться.
Я вошла в столовую, твердя себе: «Больше этого не повторится. Моя вина не меньше ее — я ей подыгрываю. Стоит мне прекратить, все кончится само собой. Чтобы создать такую напряженность, нужны двое».
Когда она выдвинула для меня стул из-под стола, я обратилась к ней с напускной оживленностью:
— Добрый вечер, Эйлин. Отличный сегодня денек, а?
— Превосходный, мисс, — с жаром отозвалась она. — Хорошо прокатились?
— Очень. А если бы вы видели, какие я цветы привезла!
Она вышла, что-то подала, снова вышла.
И почти тут же вернулась и, еще не дойдя до стола, сразу от двери буфетной заговорила с нарочитой беззаботностью:
— Денек просто на редкость! А солнце какое!
— Не будем повторяться, — мягко сказала я. Мне еще хотелось добавить: «Делайте свое дело, развлекать меня не нужно», но это, пожалуй, могло ее обидеть.
В тот момент она ставила передо мной тарелку, и я заметила, что тарелка дрожит, не будучи ни слишком тяжелой, ни слишком горячей.
Я подхватила тарелку и мягко опустила ее на стол.
— У вас так дрожит рука, — мягко заметила я. — Вам надо следить за собой.
Миссис Хатчинс, видимо, прочитала тогда в холле мои мысли и напомнила ей, что, обслуживая меня, она не должна забывать о приветливости. Маятник качнулся в другую сторону. Эйлин была возбуждена, она не знала, как себя вести, и, по-моему, из двух крайностей выбрала худшую.
— Такие дни в это время года, — опять начала она, — большая редкость. Если уж здесь так приятно, можно себе представить, как хорошо на поле для гольфа: лучшего дня для вашего…
Она замолчала, словно затормозила, — дрогнув всем телом. И, точно в последней попытке удержаться, ее рука взлетела вверх, ладонь прикрыла рот. Метнув взгляд в сторону отцовского места за столом, Эйлин потупилась. Она опустила руку, как бы желая исправить промашку, но теперь словно утратила дар речи и погрузилась в тупое молчание. Она стала медленно-медленно пятиться. На лице ее был написан ужас.
У меня самой к горлу подступил комок. Комок гнева. Но я не позволила голосу наполниться гневом, изо всех сил сдерживала себя, и голос мой прозвучал ровно, почти тихо:
— С отцом ничего не случилось. Не понимаю, почему бы вам не говорить о нем без этих ужасных недомолвок и гримас.
Я со вздохом встала из-за стола. Увольнять мне еще никого никогда не приходилось.
— Убирайтесь! — сказала я. — Это, наконец, невыносимо! Сделайте одолжение — убирайтесь отсюда! Получите у миссис Хатчинс месячное выходное пособие и… пожалуйста, уходите.
В глазах у нее блестели слезы, губы дрожали.
— Я же ничего такого не сделала, мисс. Вы несправедливы.
Отвернувшись, я намеренно смотрела в сторону.
— Нет уж простите. Вы заварили эту кашу, и я вам тут ничем помочь не могу. Зла на вас не держу — если это вас хоть чуточку утешит. Вас ни в чем не виню. Просто, когда вы уйдете, нам обеим станет легче.
Она уронила голову — вероятно, чтобы я не видела, как ее лицо превращается в красную плаксивую маску. Потом, так и не подняв головы, вдруг стала как-то странно кружиться — не на одном месте, а описывая все большие и большие круги (так иногда разворачивается при недостатке места колесный транспорт), — и наконец, как-то чудно семеня, выскочила из комнаты. Ручаюсь, столь смехотворного ухода никто еще никогда не видел. Я почувствовала себя низкой и бесчувственной. Но ведь поступала так, как мне подсказывало сердце, и если человек хочет быть честным с самим собой, он не может поступить иначе.
Я выкинула ее из головы, как выкинула из комнаты и из дома. Ей теперь нигде не было места, и я решила, что со всем этим покончено.
Наступил понедельник, догорел до полудня и стал клониться к вечеру. Чувства безопасности, невредимости, уверенности в будущем — все это привычки, от которых не так-то легко избавиться. Чтобы совладать с любой привычкой, хорошей или плохой, требуется время, во мне же они засели крепко. В мире не было ни страха, ни чего-либо похожего на испуг, машина ровно катила по дороге, солнце приятно грело плечи через ткань моего свободного кашемирового пальто, лицо ласкал легкий ветерок, спутник скорости. Я остановилась набрать бензина в бак и дала парню, который меня обслуживал, пятьдесят центов: его глаза так дружески мне улыбались. Скорее всего, я смотрела на него как на собственное отражение в зеркале — впрочем, это не имело значения.
— Симпатичная тачка, — восхищенно сказал он.
— Пай-девочка, — согласилась я. — Никогда не вредничает.
Крохотная девчушка помахала мне на одном из перекрестков, и я, высоко подняв руку, ответила ей. Маленькой я тоже любила махать проезжающим мимо, и мне бывало больно, если меня не замечали. Я не хотела, чтобы этой малышке тоже стало больно.
Бросив взгляд на часы, увидела, что скоро шесть. «Пожалуй, надо развернуться и катить обратно, — сказала я себе. — Вернешься поздно, создашь для всех проблемы на кухне».
Впервые за весь день я подумала об отце. По нашим часам шесть, значит, на Тихоокеанском побережье три. Разница в три часа. Ему еще предстояло провести шесть часов в Сан-Франциско. Вылет в девять по местному времени.
И тут я снова вспомнила о ней или, скорее, о том, что же именно она имела в виду. Воспоминание только вызвало у меня мимолетную улыбку, а Эйлин продолжала стоять рядом и стучаться в дверь моего разума. Я упорно не хотела открывать и впускать ее. Но она, оказавшись у порога, не желала уходить, не желала оставлять меня в покое.
Солнце уже садилось и больше не грело, но это, конечно, объяснялось поздним часом, а не моими мыслями. Я застегнула пальто и поудобней устроилась на сиденье, чтобы не озябнуть на свежем ветру.
Миновав здание телеграфной компании «Вестерн юнион», я какое-то мгновение наблюдала в зеркало заднего обзора, как оно уплывает от меня.
Не знаю, почему вдруг съехала на обочину, дала задний ход и медленно двинулась к тому месту, мимо которого только что проехала.
Остановившись, вышла из машины и направилась к зданию. У меня не было никаких определенных мыслей вроде: «Я вхожу сюда, чтобы сделать то-то и то-то». Я просто вошла туда, села за стол, придвинула к себе картонку с бланками и, взяв прикрепленный цепочкой карандаш, начала писать печатными буквами:
РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ
ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА
МАРКЕТ-СТРИТ САН-ФРАНЦИСКО
ВОЗВРАЩАЙСЯ ПОЕЗДОМ ВМЕ…
Тут я остановилась и огляделась по сторонам, совершенно не задумываясь о том, что меня окружало. Молочно-белая люстра под потолком, уже зажженная, хотя на дворе еще было светло. Низкорослый рассыльный, с виду лет двенадцати, на самом же деле, наверное, гораздо старше, в оливково-серой униформе, сидевший болтая ногами на скамье у стены в ожидании, когда надо будет нести очередную телеграмму. Мужчина у стойки, заполняющий бланк и механически подсчитывающий слова, даже не читая их. Толстенький кубик белых листков на стене — отрывной календарь, на самом верхнем — черное «16».
Я опустила взгляд, скомкала бланк, бросила его в корзину и начала снова:
РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ
ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА
МАРКЕТ-СТРИТ САН ФРАНЦИСКО
ВЫЛЕТАЙ ДНЕВНЫМ РЕЙСОМ ВТОРНИК ВМЕСТО СЕГОД…
Текст оказался еще хуже.
Я спросила себя: «Зачем ты это делаешь?» — и не могла найти ответа. «Ты что, нервничаешь? Нет, разумеется, нет. Ты что, боишься? Разумеется, нет. Неужели ты и вправду поверила в такую чепуху? Не будь дурой! Тогда в чем же дело? Ты ведь знаешь, как он бы к этому отнесся, правда? Он бы просто рассмеялся и после постоянно подшучивал бы над тобой. Нет уж, лучше ничего не посылать».
Я положила карандаш, и от цепочки, которой он был привязан, на стеклянной столешнице образовалась замысловатая арабская вязь.
Встав, я направилась к двери, но тут же вернулась, оторвала верхний листок блокнота с незаконченной телеграммой, скомкала его и бросила вслед за первым, чтобы адрес случайно не попал в чужие руки, и решительно вышла.
На обратном пути стало уже довольно прохладно. Солнце село, на дорогу опускались сумерки, ветер так и норовил укусить, и, оказавшись наконец дома, я испытала чуть ли не радость. Не часто я возвращалась с прогулок в одиночку в таком хорошем настроении.
В тот вечер прислуживать мне миссис Хатчинс поставила пышущую здоровьем приветливую шведку, и каждый раз, стоило ей войти, в комнате становилось как-то теплее, хотя, будучи новенькой, она чувствовала себя еще очень неуверенно и допускала много промашек. Мне стало интересно, с чего это вдруг я осознала, будто в комнате недостает тепла. В ней ведь, казалось бы, должна сохраняться прежняя атмосфера. А поскольку другая женщина уже ушла, в комнате осталась именно я, мне пришло в голову, что вся эманация исходит от меня и что виной всему я.
— Как, вы сказали, вас зовут? — спросила я.
— Сайн, мисс.
— Будьте добры, пройдите и врубите вон тот выключатель. Тот, что у двери. Да-да, вот этот.
— Врубить его, мисс? — в замешательстве спросила она, протянув к нему руку. Вероятно, она подумала, что я хочу, чтобы она сорвала его со стены и выбросила.
Я улыбнулась, но не так широко, как улыбнулась бы в какое-нибудь другое время.
— Я хочу сказать, нажмите его пальцем. Вот так.
Вспыхнул яркий свет, я наклонилась и задула чертовы свечи. До меня только сейчас дошло, что я их терпеть не могу. Впрочем, нет, свечи, по-моему, мне всегда нравились. Интересно, с чего это вдруг я их возненавидела, прямо посреди трапезы?
Служанка одобрительно кивнула:
— Так лучше. Они хорош для церкофф, этти маленький штучкка, но не для домм. Делает слишком мрачный.
Остаток вечера вспоминается мне сейчас в виде отдельно снятых кадров, однако смонтированных вместе и составляющих единое целое. Вот я развалилась в мягком кресле в гостиной, в позе крайне оскорбительной праздности, какой никогда бы не позволила себе, находись рядом со мной кто-нибудь еще — любой другой человек, кроме него. Плечи — почти на уровне сиденья, над ним лишь слегка возвышается голова, подушкой которой служат сплетенные руки. Скрещенные ноги, вытянутые во всю длину, как одна конечность, пятка отбивает ритм. Музыка с богатой аранжировкой ударными льется из освещенного радиоприемника сбоку от меня на комоде твердого дерева. Мои туфли стоят сами по себе, напоминая пару лодочек, вытащенных на берег, после того как любители прогулок по воде их покинули. Сигарета лежит на ободке стеклянной пепельницы рядом с креслом; от нее вверх, под самый потолок, тянется дымок, будто серая, иногда раздваивающаяся нить разматываемого клубка.
Обычный вечерок дома, как и сотни других до него, как сотни других, которые последуют за ним. Удовлетворенность, полное отсутствие мыслей в голове; тут и описывать-то нечего, так, настроение, состояние бытия, никакого действия.
Когда человек пребывает в мире со всем миром, он поет. Когда же музыка уже звучит, вы просто присоединяетесь к ней. Голоса у меня сроду не было. На обычном разговорном уровне или чуть выше он уже становится музыкально неуправляемым. Однако, если я мурлычу потише, я еще могу оставаться в ключе. А в комнате все равно никого не было, и я стала подпевать исполнителю, повторяя за ним слово в слово.
Вдруг я резко вскочила с кресла. Туфли так и остались стоять там, где стояли. Тонкая серая нить на мгновение заняла горизонтальное положение, затем неторопливо вернулась в прежнее и снова потянулась вверх.
Я посмотрела туда, где только что возлежала, и легонько провела рукой по лбу. Неужели это была я? Выходит, я так быстро переместилась в пространстве? Почему, что произошло, что случилось?
В кресло уже не вернулась. Из комнаты что-то ушло, оставив ее более пустой и огромной, чем прежде. Вероятно, какая-то атмосфера, какая-то неуловимая внутренняя гармония, ибо все ее чисто физическое содержимое осталось. Свет по-прежнему горел, но, казалось, растерял свои яркость и тепло, как будто его умерили, остудили. Для одного человека комната была очень большая. Вокруг меня оказалось слишком много свободного места. А на дворе воцарилась темная ночь. Еще минуту назад ни о чем таком я и думать не думала.
Ни с того ни с сего обнаружилось, что мне не нравится музыка — по крайней мере, именно эта подборка, которую передавали по радио, — точно так же, как за столом я неожиданно поняла, что мне не нравятся свечи.
Подхватив туфли за ремешки, я прошлепала из комнаты в чулках. А свет выключила, потянувшись назад, даже не оглянувшись. На этом кадр кончается.
А вот еще один, покороче. Сижу на обтянутом шелком пуфике наверху перед зеркалом в своей комнате. Шея сзади оголена, лицо как за занавесом из копны волос, переброшенных вперед. Я их расчесываю, ритмично взмахивая щеткой. Щелк — поднятая рука замирает в воздухе. Через пробор в волосах я только что увидела на туалетном столике небольшие складные часы в форме шатра. Одиннадцать тридцать. Самое время ложиться спать, обычное мое время, когда меня не задерживали против моей воли на каком-нибудь скучном приеме. Но ведь мне вовсе не нужно было так резко останавливаться и перестать расчесываться ради того только, чтобы удостовериться, который час.
Я все смотрела и смотрела на часы. Потом провела пробор и раздвинула волосы, открыв часть лица, повернулась и бросила взгляд в сторону кровати. Не на саму кровать, а на прикроватную тумбочку со стоявшим на ней телефоном.
Потом вернулась в прежнее положение и еще раз посмотрела на скошенный циферблат. Одиннадцать тридцать. Восемь тридцать. Я решительно положила щетку, резко мотнула головой, и занавес из волос, взлетев вверх, упал на спину, на свое обычное место.
Я прошла, уселась с краю на кровать и сняла телефонную трубку.
— Междугородную, пожалуйста. По личному делу. Это Джин Рид. Хочу поговорить с Харланом Ридом в отеле «Пэлис», Сан-Франциско, Калифорния.
Сообщив свой номер, я вернула трубку на рычаг и только тут удивилась. Интересно, а для чего я это сделала? Что творится со мной сегодня вечером? И не кому-нибудь, а ему! Я же ни за что не осмелюсь ему ничего сказать. Господи, да он же расхохочется. Пожалуй, лучше отказаться от разговора, пока меня не соединили.
Рука уже потянулась к аппарату, потом повисла в воздухе и вернулась на место. Казалось, рука не могла решиться, как и голова.
Встав, я вернулась к пуфику, уселась перед зеркалом и принялась брать одну за другой вещи, которыми не пользовалась и не собиралась пользоваться. И снова ставила их на место. Как будто производила инвентаризацию.
И вдруг раздался такой знакомый, похожий на звуки флейты звонок. Я вздрогнула всем телом. Никогда прежде не вздрагивала при звуке телефонного звонка. И вот пожалуйста. Есть столько вещей, которые случаются с вами впервые, особенного когда ваш путь лежит через сумеречные области страха.
Я быстро подбежала к аппарату и крепко прижала к себе трубку. Добравшись до телефона, поняла, что сейчас все ему расскажу, буду его умолять; скажу, что во все поверила, пусть всего лишь в это преходящее мгновение…
— Мисс Рид?
— Мисс Рид слушает.
— Весьма сожалею, но мы не может связаться с интересующей вас стороной. Из отеля «Пэлис» в Сан-Франциско нам сообщают, что несколько минут назад мистер Харлан Рид ушел.
Я положила трубку совершенно упавшая духом.
Потом постепенно смелость стала возвращаться ко мне. Смелость смалодушничала, зато трусость показала себя смелой. От смелости отдавало кислинкой незрелого винограда — ну и пусть. Все само о себе позаботится. От тебя ничего не зависит, так что все к лучшему. Ты ведь все время знала, что даже не следует пытаться это делать, и скажи еще спасибо, что не оказалась в роли хнычущей дурочки.
Выключив везде свет, я оставила лишь лампу у кровати. Комната озарилась тускло-золотистыми сиянием, какое может исходить от слабо горящего камина.
Я завела будильник и поставила его на тумбочку под лампой. Потом взяла книгу, которую заблаговременно выбрала и принесла наверх из библиотеки.
Развязала поясок на талии, сбросила белый махровый халат. Верхний угол одеяла был отвернут, я отвернула его еще больше и забралась в постель.
«Завтра он вернется. Ты увидишь его и расскажешь о том, что чуть не сделала сегодня вечером. Только все уже будет выглядеть совсем в другом свете, ты будешь рассказывать ему о прошлом, о том, чего не сделала. И вы оба от души надо всем посмеетесь».
Щелкнув зажигалкой, я поднесла ее к сигарете, взяла книгу и откинулась назад, под пятно света от лампы, напоминающее страусиное яйцо.
«Ah! Manon, Manon, repris-je avec un soupir, il est bien tard de me donner des larmes, lorsque vous avez cause ma mort».[3]
Мой взгляд переместился со страницы на часы. Без десяти двенадцать. «Как раз добирается в аэропорт». Он никогда никуда не приезжал заблаговременно. Я снова посмотрела в книгу.
«il est bien tard — vous avez cause ma mort».
Мне пришлось перечитать еще раз:
«…il est bien tard…»
Ничего не получалось, смысл не давался. Книга скользнула по покрывалу, все еще открытая. Я сняла телефонную трубку:
— Еще раз междугородную. Пожалуйста, побыстрее. Говорит Джин Рид. По личному делу. Харлан Рид. Сан-Францисский аэропорт. Трансконтинентл и Вестерн. Административное здание. У него билет на девятичасовой рейс на восток. Ах, да не повторяйте за мной. Пожалуйста, побыстрей, это срочно.
Я положила трубку.
И думала, телефон так и не зазвонит. Опершись на локоть и подавшись вперед, я страшно нервничала в ожидании. Пальцы беззвучно барабанили по одеялу, сплетали на нем складки, сборки, снова и снова бегали по нему взад и вперед. Затем поднялись к волосам, которые были уже сзади, удостовериться, там ли они. В голову лезла всякая детская чепуха. Ну, чего ты склонилась над ним так близко, ты же мешаешь ему… Отодвинься от него, дай ему позвонить.
В нетерпении я положила руку на трубку. Потом убрала ее и дважды стукнула по ней пальцами, как понукают собаку, когда хотят, чтобы она сделала что-то побыстрей.
И вдруг — звонок, да такой близкий, как будто зазвонило у меня в груди.
— Мисс Рид?
— Да-да!
— Простите, но в аэропорту мистера Харлана Рида отыскать для нас не смогли. Девятичасовой самолет уже взлетел.
На моих часах было еще без четырех двенадцать.
В горле у меня пересохло, пришлось выдавливать из себя слова:
— Какое сейчас точное время, оператор?
— Точное время одна минута первого, по восточному стандартному времени.
В себя пришла только через десять минут. Поняла это, бросив взгляд на часы. Они показывали шесть минут первого. Я взяла их и перевела стрелки на одиннадцать минут первого, затем поставила будильник на семь тридцать и вернула часы на место. В течение же этих десяти минут, наверное, просто тихонько сидела при свете лампы и смотрела в никуда отсутствующим взглядом. Во всяком случае, не помню, делала ли я что-нибудь.
Я выключила лампу, и эктоплазмоподобная лужица света, которую она отбрасывала на подушки, исчезла. Однако немного погодя, уже в темноте, вернулась музыка — музыка, которую я слушала вечером, сначала слабая и неуверенная, затем погромче, как будто радиоприемник постепенно разогревался, пока наконец не зазвучала у меня в голове во всю мощь.
Как полоумная я замолотила в темноте руками, потом взяла подушку за два уголка и плотно прижала к голове, стараясь закрыть уши. Только музыка от этого нисколько не утихла, она ведь звучала внутри меня, так что изгнать ее подушка никак не могла, хотя незаметно ее изменила. Музыка лишилась слов и мелодии, остался один ритм, который все слабел, пока не перешел в далекий гул двигателей самолета, летящего высоко в небе. Этот звук всем хорошо знаком. Затем и он утих вдали, а когда совсем смолк, я погрузилась в тревожный сон.
Мгновение спустя зазвонил будильник, наступил день, и отец уже почти прибыл, он находился на пути домой, пора было ехать его встречать.
Я подняла шторы. Солнце напоминало кусок медной руды, только что добытой из рудника. Странные мысли и страхи, одолевавшие меня ночью, ушли прочь. Не осталось ни одного уголка сознания, куда бы ни проникло солнце и ни вычистило нанесенную ночью сажу и всякую муть. Заработал в полную силу закон чувств: реально и истинно только то, что можно увидеть и услышать, что можно потрогать руками.
Встав под душ, холодный как лед, я почувствовала гордость, что всегда принимаю его, даже не поеживаясь, хотя вода не просто кусалась, а жалила. А чуть погодя, вытираясь полотенцем и одеваясь, я уже насвистывала.
Внизу мне подали чашку кофе. Я выпила ее, стоя у стола уже в пальто. От всего остального отказалась, заявив, что позавтракаю вместе с ним, когда мы оба вернемся.
Ехала я слишком быстро, потому что чувствовала себя так хорошо, и даже не возражала бы, если бы какой-нибудь фараон, просто шутки ради, пустился меня преследовать, однако этого не произошло. Проезжая через город, я сбавила скорость, чтобы никого и ничего не стукнуть, но, оказавшись за городом, снова погнала машину. Ветер приятно задувал в лицо, трепал распушившиеся за спиной волосы.
В аэропорт я прибыла за пять минут до срока, поставила машину на стоянку, вернулась и вошла в зал ожидания. На доске объявлений говорилось, что самолет прибывает в 8.30. Купив у стойки пачку сигарет, я бесцельно побродила по залу. Постояла с минуту у вращающейся полки, полистав журналы, которые не собиралась покупать. Потом, оставив их, прошла, села, с удовольствием покурила минуту-другую и посмотрелась в карманное зеркальце, чтобы убедиться, что выгляжу так, как мне того хотелось.
И вдруг я подняла глаза. Вышел какой-то мужчина, взобрался на переносную лестницу и как раз снимал одну из трафаретных надписей с доски расписания. Ту самую, на которой стояло: «Сан-Франциско — 8.30». Когда он вытащил ее, на этом месте ничего не осталось.
Я встала, направилась к мужчине и остановила его — он уже собирался войти к себе в кабинет с трафаретом под мышкой.
— Этот самолет должен прибыть с минуты на минуту, разве нет? По моим часам уже двадцать девять…
Он посмотрел на меня и покачал головой.
— Опаздывает, — сдержанно бросил он и попытался уйти.
Я остановила его во второй раз:
— Ну и на сколько же он задерживается, вы мне не подскажете? Чтобы встретить его, я проделала долгий путь.
— Трудно сказать, — ушел он от ответа.
— Ну, вы уж узнайте для меня… пожалуйста. Спросите там у них. Они наверняка знают.
Он вошел в офис и закрыл за собой дверь. Я осталась ждать. Наконец он появился снова и сказал:
— Мы не знаем, когда его ожидать. Во всяком случае, дожидаться его здесь не имеет смысла. Лучше всего вернуться домой, а попозже позвонить нам. Возможно, мы получим более определенную…
— Но вы же обязаны знать! — не отставала я. — Где у него последняя посадка — в Питтсбурге? Когда он вылетел из Питтсбурга? Можно мне войти туда на минутку?
— Простите, мисс, посторонним вход туда запрещен. Одну минуточку. — Он снова ушел.
А вышел оттуда другой мужчина.
Я обратила внимание, что на лице у него нет совершенно никакого выражения, а мысли его, даже когда он обратился ко мне, блуждали где-то далеко-далеко, и это мне не понравилось.
— Если хотите, можете оставить здесь, в аэропорту, свой номер, — сказал он, — и я позабочусь о том, чтобы вам позвонили, как только…
— Когда он вылетел из Питтсбурга? — повторила я.
Какое-то мгновение он смотрел на меня так, как будто раздумывал, стоит ли мне отвечать, затем сказал:
— В Питтсбург он не прибыл.
— С ним что-то случилось? Какая-нибудь беда? Когда он вылетели из Чикаго?
Человек посмотрел на другого мужчину. Он пробормотал что-то себе под нос, вроде: «Она имеет право знать. Все равно информацию скоро обнародуют», — повернулся и вошел в кабинет.
— О самолете нет никаких сведений с одиннадцати часов вечера по тихоокеанскому времени, то есть через два часа после его вылета из Сан-Франциско.
Человек продолжал мне что-то объяснять, но едва ли слышала, что он говорит. Ему, вероятно, как-то хотелось помочь мне, облегчить мое положение, убедить, что все будет в порядке, что они вообще еще не имеют о самолете никаких сведений, ни хороших, ни плохих. Он проводил меня до выхода из зала ожидания, когда я направилась к машине, — проводил, пожалуй, не столько из любезности, сколько из желания от меня избавиться. Это меня вполне устраивало — мне и самой хотелось поскорее остаться одной.
Я снова оказалась на воздухе. Все пронизывал тот же самый солнечный свет, окрашенный в бисквитные тона; ваша фигура отбрасывала ту же самую темно-синюю тень; то же самое, подобное зеркалу, голубое небо, на нем два-три облачка, как будто кто-то небрежно стряхнул с губки пену. Весь мир был такой чистый, умытый.
Усевшись в машину, я завела двигатель и немного посидела. Понимала, чтобы машина тронулась, надо нажать педаль газа, но не нажимала ее — мне казалось, это так трудно.
Наверное, просидела бы там гораздо больше, но один из работников стоянки наконец подошел ко мне. Он слышал, что двигатель работает, а машина не трогается.
— У вас проблемы, мисс? Что-нибудь не так?
— Да нет, — мрачно ответила я. — Машина работает как часы, стоит только захотеть. — И, нажав педаль газа, наглядно ему это продемонстрировала.
Домой я добиралась медленно, что называется, ползла. То и дело забывалась, и тогда машина чуть не останавливалась. Потом до меня доходило, что нужно все время прилагать усилия, и я снова посылала машину вперед.
От шока я как-то вся поблекла и отупела. Причем понимала, что пока еще не так уж и плохо: по-настоящему плохо мне будет, когда это помрачение пройдет.
У города был тот яркий, будоражащий, оживленный вид, какой придает ему ясный день. Витрины магазинов ослепительно сверкали, будто подпирающие солнце зеркала. Тут и там взмывающие вверх известковые и гранитные фасады выглядели на фоне неба так, будто их только что почистили. Люди оживленно двигались, каждый погруженный в собственную лужицу темно-синих чернил, которая следовала за ним по пятам, куда бы он ни пошел. Даже сами тротуары поблескивали крошечными частицами вкрапленной в них слюды.
Я остановилась на красный свет, и мне вдруг пришло в голову, что сейчас отец должен был бы находиться на сиденье рядом со мной, в своем свободном пальто с поднятым воротником и с портфелем на коленях; мы бы без умолку болтали… но нет, я молча сидела в машине одна. Я повернулась и посмотрела на пустое место рядом, рука потянулась и с невыразимой тоской коснулась его. Затем вернулась на ободок рулевого колеса.
Чуть дальше на одной из площадей я увидела грузовичок, из которого выгружали свежие газеты для киоска; я остановилась и сделала знак киоскеру поднести мне экземпляр к машине, он не успел еще даже разрезать бечевку, которой была перевязана толстая квадратная пачка.
Происшествие уже попало в газеты. Правда, ничего такого, чего бы я не знала, там не сообщалось. Просто теперь все обрело какую-то окончательную определенность в печатном слове, а что может быть ужаснее этого?
«Как сообщают, пропал самолет с четырнадцатью пассажирами и членами экипажа на борту. Связь с ним прервалась, когда он находился где-то над Скалистыми горами. Организуются поисковые партии…»
Меня захлестнуло волной новой боли, которая заполняла собою самые укромные уголки души и сердца. Я скомкала газету, опустила ее на подножку, а уж оттуда она скатилась на тротуар. И снова поехала вперед.
В доме уже обо всем слышали — поняла по их лицам. Но красноречивее всего оказался тот факт, что они ничего не сказали, даже не спросили, почему его нет на сиденье рядом со мной. Видно, полагали, что, умалчивая обо всем, проявляют тактичность. Вероятно, были правы — в любом случае облегчить мою боль они не могли.
Мне хотелось поскорее добраться до какой-нибудь комнаты и остаться одной, но сначала мне надо было пройти мимо них.
Я увидела, что миссис Хатчинс смотрит на меня.
— Только напрасно съездила, — сказала я, улыбнувшись ей холодной улыбкой.
Заглянув на минутку в столовую, я допустила ошибку, поскольку застала их врасплох: они как раз убирали со стола завтрак, приготовленный к возвращению хозяина.
— Можете все убрать, — распорядилась я и резко отвернулась.
— Можетт, хотть чашка кофе, мисс? — с мольбой в голосе предложила Сайн.
— Нет, спасибо. Приготовьте мне бренди. Я возьму его с собой в комнату.
Когда она вернулась с бренди, ей пришлось искать меня. Я стояла у радиоприемника. По всей вероятности, они включали его до моего возвращения: стеклышко под полукруглой шкалой все еще источало тепло.
— По нему что-нибудь сообщали?
— Нет, мисс. Миссис Хатчинс пробовать. Говорить только, как печь пирог.
— По этой вот станции, что внизу, каждый час передают новости. Пусть он все время работает на этой станции, а один из вас — постоянно слушает. Пойду наверх, позовите меня, если… если что-нибудь сообщат.
Сайн тут же опустилась на корточки, на полу перед ней образовался шатер из ее юбок. Она выглядела гротескно смешной, но я не засмеялась. Полагаю, она считала, что, подвинувшись поближе к приемнику, ускорит передачу сообщения. В глазах у нее стояли непролившиеся слезы, ожидавшие лишь моего высочайшего соизволения на то, чтобы пролиться. Она была из тех, кто готов плакать с кем угодно.
Мне не хотелось, чтобы Сайн плакала вместо меня, и я поднялась наверх, чтобы поплакать одной.
Новости к этому часу — фраза, которая приобрела в тот вечер особое значение. Тысячи раз, совершенно не обращая на нее внимания, я слышала ее прежде. Ее повторяли, прерывая любую другую передачу. Основная программа продолжалась только после того, как заканчивались новости. В одном я была абсолютно уверена: теперь уже никогда не смогу слушать без содрогания эту трафаретную фразу. Просто клише будет пробуждать во мне снова и снова воспоминания о боли. И мне предстоит пережить все время, каждый час этого дня, медленно, страшно медленно сменяемый другим, следующим.
Впервые после возвращения из аэропорта меня, по-моему, позвали в полдень. Послали кого-то постучать ко мне в дверь и позвать меня, но я встретила посланца на лестнице, уже спускаясь вниз. Я ведь тоже внимательно следила за временем, как и они.
Я вошла в гостиную, а они уже все собрались там, застыв в молчаливых позах и напряженно вслушиваясь. Миссис Хатчинс сама стояла у радиоприемника, положив руку на его угол, как будто боялась, что, если она уберет руку, поток откровений, который должен был последовать, тут же автоматически прекратится. Шведка Сайн снова скорчилась перед ним на полу, а может, так и просидела там все время. Еще одна служанка притулилась у стены, между дверью и радиоприемником, спрятав руки за спину. Шофер занял позицию сразу же за дверью, как и подобает человеку, круг обязанностей которого не позволяет ему без нужды появляться в доме, если только его не позовут. Еще дальше, склонив голову и напряженно прислушиваясь, из двери, которая вела в ее владения, выглядывала кухарка. Рядом с ней замер Уикс, дворецкий.
Я беспрепятственно прошла на середину. Видела, что они стараются не смотреть на меня, чтобы не доставлять мне лишних неудобств. Кто-то слегка пододвинул стул, в невыраженном словами предложении, но я покачала головой, прошла дальше к окну и стала там спиной к ним.
«Новости к этому часу, последняя сводка. Никаких новых сообщений о трансконтинентальном самолете, пропавшем с одиннадцати часов вчерашнего вечера, не поступало. На его борту находилось четырнадцать пассажиров. Полагают, что самолет совершил вынужденную посадку где-то в районе Скалистых гор…»
Сделав глубокий вдох, чтобы хватило сил пройти мимо них и добраться до второго этажа, я обернулась и обнаружила, что в комнате никого нет. Они все тактично выскользнули, скорее всего по знаку миссис Хатчинс.
Новости все еще продолжались, что само по себе было ужасной пародией.
«Для тех из вас, кто поздно включил свои радиоприемники, повторяем: новых сообщений о трансконтинентальном…»
Быстро подойдя к приемнику, я выключила его. Затем поднялась наверх по пустой лестнице, пройдя мимо предусмотрительно закрытых дверей.
Я не плакала, я вообще почти не плакала. Плакать можно было по мелкому горю, но только не по такому. Сидя за туалетным столиком, упершись в него лбом и обхватив голову руками, я терпела. Сидела тихо, совершенно не двигаясь. Маленький стеклянный пузырек перевернулся рядом со мной, я увидела его, но не подняла.
В час снова спустилась вниз, а затем в два; потом в три и снова в четыре, на мрачные сеансы совместных страданий и мук. «Новости к этому часу, последняя сводка». И ничего больше. Наконец, мне стало казаться, что схожу с ума. Я зациклилась на этой фразе, она не только застряла где-то у меня в голове, но и прилепилась ко мне снаружи, и уже одного отключения приемника было недостаточно. «Новости к этому часу, последняя сводка. Новости к этому часу…»
Примерно в половине пятого в дверь робко постучали. Во мне на мгновение вспыхнула надежда, вспыхнула неожиданно и ярко. Но тут же погасла, не успела я даже повернуться и посмотреть на дверь или подняться и дойти до нее. Уж слишком робко и неуверенно раздался стук, чтобы явиться предвестником любых новостей, плохих или хороших.
Открыв дверь, я увидела за ней Сайн, с немым умоляющим выражением на лице держащую чашку дымящегося кофе на маленьком подносе. Она боялась даже попросить меня взять чашку, только осторожно протянула ее мне, готовая удалиться вместе с нею при первом же признаке недовольства с моей стороны, чтобы, не дай Бог, не усугубить мое горе. Что, по правде говоря, она и делала.
Я взяла у нее чашку — так быстрее всего могла отделаться от нее, не видеть нарочито скорбного выражения ее лица, а если бы отказалась, она принялась бы докучать мне своими мольбами. Закрыв дверь, поставила куда-то чашку и больше к ней не прикасалась. Пар постепенно улетучился, и она темнела там смутным пятном.
Я была вынуждена признать, что в центре охвативших меня страха и горя стоит не сама авиакатастрофа и вызванная ею потеря родного человека, но тот факт, что меня заранее о ней предупреждали. Вот где таился какой-то непостижимый ужас, от которого бросало то в жар, то в холод, от которого кровь стыла в жилах… не знаю даже что еще. Мое кошмарное состояние нисколько не облегчало сознание того, что худшее уже позади. Не будь предупреждения, меня бы все равно сразило подобное известие, куда уж тут деваться. Только я была бы сражена белым днем. Теперь же меня доканывала ночь собственного изготовления, ночь разума.
Мой разум бурно протестовал: «Подобные вещи не известны заранее! Не могут быть известны! Это неправда! Неправда!»
И каждый раз доносился тихий ответ: «Но ведь правда! Ты знаешь, что правда. Не позволяй своему сердцу лгать тебе. Тебя предупредили, и ты все знала. Она пришла и рассказала. Пришла к тебе и плакала. Она рисковала тем, что ее уволят, — и в конечном счете она же и спровоцировала собственное увольнение, — только ради того, чтобы сказать тебе».
«Это не так! Это неправда! — говорю тебе (и переворачивается стул, и падает на пол флакончик с духами, который уже перевернулся)! Я не потерплю этого! Я ничему не верю! Выходит из строя двигатель самолета, самолет врезается в гору и разбивается. Но всего минутой раньше, за полминуты до того, как в моторе появились неполадки, сам пилот, сидя за штурвалом, понятия не имел, что произойдет. О том, что произойдет, не знала ни одна живая душа на борту самолета. Так вот обстоят дела. Пути Господни неисповедимы. И ты пытаешься убедить себя, что какая-то девушка, находясь за три тысячи миль оттуда, здесь, на востоке, за целых два… за целых три дня наперед знала, что случится именно таким образом? Маленькая горничная, маленькая труженица, маленькая… кто бы она там ни была…»
Но… И такой тихий спокойный ответ, однако столь же безжалостный и неотвратимый, как шепот на ухо:
«Ну-ка, посмотри вон туда, в сторону двери. Туда, где сейчас стоит стул. В тот вечер она стояла на том месте, на которое сейчас смотришь ты. Разве не она поднялась сюда? Не она, ломая руки, подыскивала подходящие слова? Открой стенной шкаф. Загляни под целлофановую обертку с левой стороны. Это длинное белое платье. Если ты его вытащишь, ты увидишь на нем пятно — пятно, которое она посадила, потому что заранее все знала и боялась».
«Джин, выпей немного бренди. Не позволяй мыслям завладеть тобой. Пей и пей, пока не утопишь их, не изгонишь всех до единой. Напейся, если нужно, до потери сознания, только не позволяй им завладеть тобой. За ними придет сумасшествие».
Домашние стучали в дверь, чтобы узнать, что происходит; я переворачивала стулья и уйму других вещей, ходила пошатываясь по комнате, обалдевшая больше от страха и поисков ответа на собственные вопросы, чем от бренди.
— Нет-нет, со мной все в порядке, не обращайте внимания! — крикнула я. — Принесите еще бренди. Принесите целый графин и поставьте у двери.
«Разве не было никакого нашептывания о знании наперед? Разве тебе самой не намекали об этом, пусть и из вторых рук? Лгунья. Трусливая лгунья. Тогда зачем же ты остановила машину, остановила и вошла в отделение телеграфа и чуть не послала телеграмму в шесть часов вечера? Зачем же ты тогда снимала телефонную трубку, в этой самой комнате, перед двенадцатью, и звонила ему в гостиницу? Зачем сняла ее во второй раз, уже в двенадцать, и позвонила в аэропорт как последнее прибежище?
Ты отрицаешь, что делала все это? Ты признаешь. Ну а раз признаешь, так неужели станешь отрицать, что у тебя было предчувствие? Ты признаешь, что оно у тебя было. А если признаешь, что оно у тебя было, ты же не станешь отрицать, что источником его явилась эта девушка? А ежели признаешь, что его источником явилась она, разве ты можешь отрицать, что, по крайней мере, она получила предостережение и пыталась передать его тебе?
Бренди, скорее бренди! Столько бренди, сколько можешь проглотить!
Бренди не помог, от него не стало легче. Мысль сильнее алкоголя. Он быстро сгорел и погас, как тот язычок надежды, который вспыхнул, когда раздался стук в дверь.
У тебя холодные руки, ты вся дрожишь. Больше разливаешь, чем подносишь к губам. Когда тебе было четыре или пять и ты впервые пошла в воскресную школу, тебе рассказали все о Боге. Прежде ты о Нем никогда не слыхала. Но ведь не испугалась! Бог был с положительным знаком. Он означал стены вокруг тебя и крышу над твоей головой. Сейчас тебе двадцать. И ты боишься, страшно боишься. Бог с отрицательным знаком. Стены расходятся, исчезает крыша над головой. Ты сейчас одна, нагая и очень маленькая, перед ночным ветром.
Они не знают. Они не могут знать.
Они знали. Кто-то знал».
Кто-то прибежал, постучал в дверь и на сей раз, не дожидаясь ответа, заговорил:
— Там передают новости, мисс Рид. Вам лучше поскорей спуститься вниз.
Я распахнула дверь, прошла мимо них и сбежала по лестнице, халат, что был на мне, развевался у меня за плечами будто знамя, в руке я по-прежнему сжимала графин, о котором совершенно забыла.
Я опоздала.
«…С одиннадцати часов прошлого вечера».
Но все еще повторят, диктор оставался у микрофона. Вряд ли новости могли быть хорошими: я обратила внимание, что ни один из моих домашних не сделал попытки сообщить мне, что именно передавали. Они бочком вышли из комнаты, осталась одна миссис Хатчинс, задержавшаяся у двери: она, видимо, хотела убедиться, что ее помощь в последующие мгновения мне не понадобится.
Я увидела, что по-прежнему держу в руке графин, и рассеянно куда-то его поставила. Начало новостей пошло по второму кругу, и я очень низко склонила голову и притихла.
«Повторяем для тех из вас, кто поздно включили свои радиоприемники. Трансконтинентальный авиалайнер, который, как сообщалось, пропал с четырнадцатью пассажирами на борту, обнаружен примерно час назад поисковыми самолетами. Он упал в глубокий снег на склоне горы в отдаленном недоступном месте. Согласно сообщениям, никаких признаков жизни в районе падения самолета не замечено, полагают, что все находившиеся на его борту погибли. Потребуется какое-то время, прежде чем наземные поисковые партии доберутся до места падения. Никаких сведений с борта самолета не поступало с одиннадцати часов прошлого вечера».
Протянув руку, я выключила приемник.
Миссис Хатчинс сделала шаг мне навстречу.
Я легонько остановила ее рукой.
— Со мной все в порядке, ничего страшного, — еле выговорила я. — Поднимусь к себе.
Она едва слышно ахнула и ушла.
Не помню, как поднималась по лестнице, но до своей комнаты добралась. Дом погрузился в траур, в нем стояла мертвая тишина. На улице все еще царил день, и сияние солнца проникало в окно, будто в него просачивался тальк; только это уже была преходящая яркость, которая предшествует затуханию, на мгновение стремится превзойти самое себя, а потом умирает. Так вновь ярко вспыхивает пламя от спички, прежде чем окончательно погаснуть.
Двигаясь по комнате, я несколько раз на ходу увидела собственное отражение в зеркале, что и подсказало мне, чем именно занимаюсь: готовясь к отъезду, уже надела платье, а сейчас вытаскивала из шкафа пальто, снимала шляпу с небольшой деревянной вешалки.
Не уверена, что с самого начала знала, куда собираюсь поехать и что сделать. А может, и знала. Разум — это не печатная страница, к которой можно вернуться, когда какой-то определенный пассаж уже остался позади.
Небрежно нацепив шляпу на голову и перекинув пальто через руку, я вышла и закрыла дверь своей комнаты. Потом, порывшись в сумке, удостоверилась, что ключи от машины лежат там. И вот теперь-то уже определенно знала, как собираюсь поступить, не знала лишь, зачем и что мне это даст.
Не став спускаться вниз по лестнице, я направилась к задней части дома по верхнему коридору, а добравшись до двери комнаты миссис Хатчинс, дважды стукнула по ней ноготком. Звук вышел слабый, тикающий, но она, должно быть, услышала его.
— Войдите, — откликнулась она, и я открыла дверь и вошла.
Она сидела в качалке у окна и смотрела на улицу. Ее поза, прежде чем она увидела меня и отодвинулась от окна, наводила на мысль о меланхолии. Чувство потери, пусть и не такое острое, как мое собственное, было, во всяком случае, не менее искренним. Склонив голову набок и подперев щеку ладонью, как при зубной боли, она устремила невидящий взор в пространство. На коленях у нее лежал носовой платок, которым ей пришлось только что воспользоваться.
При моем появлении миссис Хатчинс тут же встрепенулась, и от прежней горестной позы ничего не осталось: выставлять чувства напоказ было противно ее натуре.
Она встала и вопрошающе посмотрела на меня.
— Грейс, у вас есть адрес той девушки, что работала здесь? Если есть, не могли бы вы дать его мне?
— Эйлин? — спросила она. — Эйлин Магуайр? Да, есть. — На лице ее ничего не отразилось. Она прошла к своему письменному столу и выдвинула ящик. Грейс была аккуратным человеком, у нее все лежало на своем месте. Она, похоже, держала нечто вроде картотеки на всех, кто работал на нас в прошлом и в данное время. Раньше мне как-то не приходилось вникать в то, как эта маленькая женщина управляет нашим домом. Немного погодя экономка уже держала в руках небольшую карточку. — Дать вам адрес или, может, хотите, чтобы я связалась с ней сама?
— Нет, — сказала я. — Хочу поехать туда сама.
— Это в городе. — Она зачитала с карточки название улицы и номер дома. — Холден-стрит, сто двенадцать.
— Спасибо. Запомнила.
Убрав карточку, Грейс окинула меня таким многозначительным взглядом, что я, прежде чем выйти, на мгновение задержалась:
— Вы хотите что-то мне сказать?
Она проговорила едва слышно:
— Не ходите туда, Джин. Скорее всего, ваш визит ничего хорошего не даст.
Мне стало ясно, что она знает, почему я выгнала Эйлин. До сего момента я не была уверена, известно ли о причине увольнения кому-нибудь из слуг.
— Куда-то мне все равно надо пойти, — ответила я. — А больше мне пойти некуда.
Закрыв за собой дверь, я спустилась по лестнице притихшего дома и вышла. Выгнала машину из гаража и отправилась в дальний путь в город. Золото вечера уже потускнело.
Оказалось, я столького не знаю и об улице с таким названием сроду не слыхала. Без посторонней помощи мне бы ее ни за что не найти. Подкатив к постовому полицейскому на главной площади, я высунулась из машины:
— Ищу Холден-стрит. Не подскажете, как туда добраться?
— О-о, это на окраине города, — протянул он. Бросил взгляд на мою машину, потом на меня, словно пытаясь понять, что мне нужно на такой улице. Потом махнул собравшимся за мной машинам, чтобы объезжали. — Вот что, поезжайте прямо по Третьей улице, а там увидите, она отходит от Третьей где-то в самом конце.
Мне казалось, что я ехала по широкому уродливому каньону бесконечно долго; мимо кирпичных труб пивоварни, мимо угольных складов и мрачно поблескивавших газгольдеров, огороженных проволочной сеткой. Неожиданно загорелись фонари, но они лишь подчеркивали серое однообразие широкой улицы; фонари стояли так далеко друг от друга и уходили двумя долгими рядами в такую даль, что из-за них улица казалась еще более пустынной и заброшенной.
День умер, и эта часть города послужила ему кладбищем. На западе низко навис желтый мрак, кое-где небо было золотым, большей же частью будто испачкано сажей, как на сделанных углем размытых набросках домов и уличных видов.
Я снова спросила у водителя грузовика для перевозки льда, подавшего машину под погрузку, и он объяснил мне, где свернуть и как добраться до Холден-стрит, а немного погодя я таки попала на эту улицу. Фары моей машины проложили по ней большой яркий шрам, осветивший ее ярче, чем когда-либо прежде.
После района, по которому я только что проехала, этот оказался не совсем тем, чего ожидала. Улица была бедной, да, страшно бедной, но вовсе не заброшенной и не грязной, на ней даже лежала печать некоего благородства. В общем, трущобами тут и не пахло.
Вдоль нее стояли многоквартирные дома, все одного размера, одной формы, одной высоты. Где начинается один дом и кончается другой, давали понять разве что подъезды, часто появляющиеся в темноте. Каждый отмечен небольшим крыльцом с железными перилами и коротким пролетом ступенек. На окнах, там, где свет за ними придавал им глубину, — аккуратные занавески. Стекла блестели чистотой, на многих подоконниках зеленели горшки с геранями. Любой, склонный к точным социальным определениям, сказал бы, что это район, где верхи низшего класса соседствуют с низами среднего.
Я отыскала нужный мне номер дома, остановила машину, выключила фары и посидела немного, высунув руку из окна.
Из ближайшего подъезда выскочила маленькая девочка и пронзительно крикнула в темноту:
— Тайни! Мама велит тебе немедленно идти домой, иначе она тебе всыпет за то, что за тобой приходится специально посылать.
К ней присоединилась другая фигура, и после непродолжительной и оглушительной перебранки они обе скрылись в доме. На улице снова стало тихо.
По тротуару, шаркая ногами, прошел какой-то мужчина, явно уставший после работы. С праздным любопытством он бросил взгляд на меня и на неподвижную машину и вошел в подъезд, перед которым держала бдение я.
Моя опущенная рука стукнула по дверце. Я подумала: «Только не здесь, не в одном из этих домов, зарождается знание о том, чему суждено произойти. Нет, должно быть, я ошиблась, должно быть, приехала не туда!»
Однако же самолет разбился, а одна из девушек с этой улицы сказала мне, что так будет, еще до того, как он вылетел.
Выбравшись из машины, я постояла в нерешительности. Что именно мне от нее нужно? — хотелось мне знать. Что я ей скажу?
Я обнаружила, что держусь за край дверцы машины обеими руками. Оттолкнулась от нее, и какая-то неведомая сила, казалось, заставила меня пересечь тротуар, подняться по ступенькам крыльца с железными перилами и войти в общий подъезд.
Внутри было освещено, хоть и слабо, но все же достаточно, чтобы разглядеть кнопки звонков. Под ними стояли фамилии, и одна из них — Магуайр. Она была вторая со стороны улицы, и я решила, что квартира находится на втором этаже.
Не нажав на кнопку, попробовала входную дверь, и та открылась. Стараясь особенно не шуметь, вошла и поднялась по стертым от времени ступенькам. Наверное, боялась, что меня не впустят, если я объявлю о себе снизу. Такая мысль у меня не возникла, но ведь что-то же удерживало меня от того, чтобы нажать на кнопку звонка внизу.
Добравшись до небольшой прямоугольной площадки, где кончался лестничный марш, я остановилась перед дверью. Идти дальше мне стало страшно, и в то же время возвращаться назад мне и в голову не приходило. До меня доносились разные домашние звуки, то приближающиеся, то удаляющиеся. Обычные бытовые звуки, не резкие, не громкие, ничем не примечательные.
Я вдруг постучала, даже толком не осознав, что делаю, будто моей руке передался какой-то судорожный импульс. И услышала женский голос:
— Пойди посмотри, кто там.
Дверь довольно резко распахнулась, на пороге возникла девочка лет двенадцати, загородив собою весь проем и глядя на меня.
— Здесь леди, вся такая разодетая, — доложила она, не сводя с меня глаз.
Большая рука неожиданно схватила ее за плечо, нетерпеливо, но не грубо отодвинула в сторону, и вместо девочки, словно на экране волшебного фонаря без всякой связи поменялись слайды, в дверях появилась полная женщина сорока с лишним лет.
Она принялась вытирать руки о передник, скорее, как мне показалось, выражая таким образом любезное со мной обхождение, нежели потому, что их действительно нужно было вытереть.
— Здесь живет Эйлин Магуайр? — спросила я.
— Да, мисс, здесь. — Она вспомнила о своих волосах и с какой-то нервной быстротой отвела назад прядь, что свидетельствовало о желании всячески угодить.
— Нельзя ли мне с ней поговорить? Всего несколько слов, пожалуйста.
— Она еще не пришла с работы. Мы ждем ее с минуты на минуту, — сказала женщина все с той же угодливой торопливостью — так она, видимо, пыталась смягчить мое разочарование. Потом, будто этого недостаточно, громко крикнула через плечо: — Кэт-рин! Сколько там набежало на часах? — И, даже не дожидаясь ответа, продолжала, как бы извиняясь: — Она немного опаздывает. Наверное, пришлось долго ждать автобуса. — И гостеприимно распахнула дверь пошире: — Входите, будь добры, и посидите.
Общий фон, представший моему взору, с такой полнотой соответствовал самой женщине и вообще этому зданию — а может, мне лучше сказать, моим впечатлениям о них обоих, — что, как ни парадоксально, он чуть ли не показался мне искусственно придуманным; придуманным с целью намеренно подчеркнуть, навесить ярлык на весь образ жизни, с тем чтобы в нем нельзя было ошибиться, просто заглянув в открытую дверь. Не знаю уж, какой другой аспект, с учетом окружения, он мог бы хорошо представить, я лишь знаю, что он до того пришелся кстати, что поразил меня чуть ли не как странный. Вы ожидаете отклонения, а тут, что называется, самая высокая норма.
Стены были выкрашены в светло-зеленые водянистые тона. Я увидела массивную квадратную деревянную рамку покрытого позолотой дерева, замысловато расписанного и образующего сложный рисунок. Рамку затянули плюшем вишневого цвета, с овальным отверстием слева. А уж внутри него, в свою очередь, виднелась фотография мужчины и женщины в поблекшей сепии: мужчина сидел, женщина стояла.
Из-за дверного косяка, ограничивающего мой обзор, виднелась часть стола, стоявшего в центре комнаты; на столе, скрытая ровно наполовину тем же косяком, поблескивала удивительная лампа. Она представляла собой купол из матированного ребристого стекла, подобный раскрытому зонтику, только в миниатюре. С нижнего ее ободка свисали длинные стеклянные подвески. Из-под нее тянулся крапчатый закодированный провод, который затем поднимался вверх к розетке над головой на потолке.
Перед лампой, положив подбородок на столешницу, сидел маленький мальчик, меньше даже, чем девочка, распахнувшая дверь; он уставился на меня широко раскрытыми глазами, с явным удовольствием пренебрегая домашним, очевидно, заданием: перед ним лежала разваливающаяся книга, а в кулачке он сжимал огрызок карандаша, от которого у него, наверное, и остались отметины на верхней губе.
За то мгновение, которое пробежало между приглашением женщины и моим отказом, обстановка за столом резко изменилась, хотя ко мне это не имело никакого отношения. С той стороны стола, которая мне была не видна, на него легла тонкая белая скатерть, всколыхнув воздух, поток которого пошевелил волосы мальчика и приподнял страницу лежавшей перед ним книги. Я услышала, как девочка резко приказала ему:
— Придется тебе уйти отсюда. Я должна приготовить стол для мамы.
Каскад белого полился на стол, затопив его и закрыв бумагу и книгу, а также чуть ли не всю голову их пользователя. Мальчик выскользнул из-под скатерти и вытащил свои вещи, скатерть всколыхнулась, он чуть вообще не стащил ее со стола, а когда встал на пол, оказался даже еще меньше, чем я представляла. Он дважды ударил кого-то, невидимого для меня, плашмя ладонью, появилась чья-то рука и стукнула его, тоже ладонью. Все три удара не достигли цели. Их наносили скорее из чувства возмездия, нежели из чувства злобы.
Тем временем я уже ответила матери:
— Большое спасибо. Я подожду ее внизу.
— Добро пожаловать к нам.
— Я подожду ее у двери.
Ей очень хотелось знать, кто я, но я не знала, как ей это преподнести.
— А кто, если не возражаете… кто, скажу я ей, ее спрашивал?
— Мисс Рид. Джин Рид.
Я обратила внимание, как изменилось у нее лицо. С него сошла лучезарная улыбка радушной хозяйки, оно вмиг посерьезнело. Никакой недоброжелательности, лишь выражение скорбного протеста.
Не поднимет ли она эту тему? Пока я гадала, женщина заговорила. Лицемерной, во всяком случае, она не была.
— Мисс Рид, что вас заставило уволить мою девочку подобным образом? — спросила мать с грустным упреком. — Судя по тому, как она рассказывает, Эйлин делала все, чтобы угодить вам.
Мне показалось, что мать не знает причины, ей преподнесли только следствие.
Я промолчала.
— О-о, работу-то она себе нашла, — продолжала женщина. — Но дочь так тяжело восприняла увольнение.
— Весьма сожалею, — тихо сказала я. — Подожду внизу.
Я отвернулась.
Свет из квартиры, в дверях которой стояла женщина, создавал бледный веер на стене рядом со мной, когда я спускалась. Он все сужался и сужался, словно его медленно закрывал державший в руках, пока не сомкнулись вместе две крайние дощечки и никакого веера уже не стало видно.
Касаясь рукой старых перил, которых до меня, должно быть, касалось столько других рук, я медленно спустилась вниз и подошла к машине. Просто стала рядом с ней, даже дверцу не открыла. Вместо того чтобы смотреть в оба конца улицы, я стояла, повернувшись лицом к машине, вглядываясь внутрь салона. Мне пришло в голову, что, возможно, сверху, из освещенного окна, на меня глядят две пары детских глазенок. Не исключено, и сама женщина бросит быстрый взгляд, чтобы убедиться, жду ли я, а уж потом отгонит свою малышню от окна и велит им не подсматривать, это нехорошо.
Но так и не обернулась и не посмотрела, права я или ошибаюсь. Пусть на меня глядит хоть весь мир, мне все равно.
Заметив приближающуюся фигуру, сразу поняла, что идет она, хотя прежде никогда не видела, как Эйлин ходит по улице, чтобы издалека узнавать ее по походке; к тому же стало слишком темно, черты лица не разобрать. Но это была женщина, худенькая женщина, причем одна, и она спешила домой; шла быстро, однако чувствовалось, что устала после долгой работы: горбиться не горбилась, но плечи как-то опустились, голова поникла; к тому же и интуиция подсказывала — наверняка она.
Я резко отвернулась от машины, чуть ли не на одной ноге, стала там, где стояла прежде, только лицом к приближающейся фигуре, и застыла в напряженном ожидании. Мне показалось, что сердце у меня в груди учащенно забилось, но разбираться, так ли на самом деле, было не время.
Она подошла ближе, и на нее наконец упал свет. Размытая неопределенной ночной синевой фигура обрела более четкие формы; на девушке оказалось знакомое мне пальто из шотландки, которое я уже однажды видела. Затем в фокусе появилась и вязаная растягивающаяся шапочка — в таких шапочках мальчишки катались на коньках; только стиль в данном случае был совершенно ни при чем: шапочка закрывала всю голову, плотно ее обтягивала, а на самом верху покачивался небольшой круглый помпончик из шерсти — единственное нарушение в ее функциональном назначении.
И — в самую последнюю очередь — ее лицо: бледное, анемичное и изнуренное, каким я его помнила. Лицо, по которому невозможно определить возраст человека, ибо даже сейчас, в молодости, оно казалось осунувшимся и изможденным. В данный же конкретный момент, ко всему прочему в придачу, оно выглядело усталым и перекошенным — такой, когда она работала у меня в доме, я ее ни разу не видела. Уголки губ обвисли, сами губы совершенно бесцветные: Эйлин до того устала и ей так хотелось попасть домой, что она даже не подкрасилась.
Подойдя к подъезду, она сначала увидела машину, и, как ни странно, на мгновение ее взгляд скользнул по мне, но меня не узнала. Причем никакая это была не уловка: ее никто не интересовал, слишком уж она вымоталась, чтобы еще обращать внимание на людей на улицах. Поскорее скользнуть в подъезд и подняться по лестнице, туда, домой — все, о чем она мечтала.
Я не уверена, что мой голос сослужит мне добрую службу, к горлу подступил комок.
— Эйлин, — тихо и сдавленно позвала я.
Казалось, она не услышала и поднялась на несколько ступенек крыльца.
— Эйлин! Погодите!
Девушка остановилась, повернулась, посмотрела на меня и только тут узнала.
На лице у нее появилось сердитое выражение, и она уже хотела было снова повернуться и пойти дальше.
Мне казалось, я силой сорвала себя с места, к которому будто приросла, там, рядом с машиной. Оказавшись перед крыльцом, я ухватилась одной рукой за перила, а другую умоляюще протянула к Эйлин. Она возвышалась надо мной, поскольку стояла на ступеньках.
Затем опустила руку, даже не сообразив толком, зачем я ее поднимала. Возможно, в попытке задержать ее, а возможно, и в молчаливой мольбе.
— Разве вы меня не узнаете? Я — Джин Рид.
— Я вас узнала, мисс Рид. — В ее голосе чувствовался холодок обиды.
И больше ничего, несколько агонизирующих секунд. Я подняла на нее взор, она смотрела на меня сверху вниз. Словно мы взаимно друг друга загипнотизировали.
— Это… это случилось, — заикаясь сказала я. — Не знаю, известно ли вам… Вы знали? Но это случилось.
И услышала, как она с мягким шипением втянула в себя воздух.
— Я… я не… знала, — как сквозь вату доносились до меня ее слова. — Мне даже не пришлось взять в руки газету — до того устала. Газету домой прежде приносил отец, но поскольку он умер…
Что она говорит, я осознавала, но не видела, чтобы она говорила. С моим зрением что-то случилось. Ее образ растворился, разбился на мелкие кусочки, как изображение луны на воде, отодвинулся в уголки глаз и не попадал в фокус. Я почувствовала, что моя голова опустилась, будто чья-то рука изо всех сил нагнула ее вниз, а лоб оказался на железных перилах; она так и осталась лежать там, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, от виска к виску, словно путем благодатного прикосновения к холодному гладкому железу желая избавиться от невыносимого внутричерепного давления.
Я почувствовала, как ее рука легонько коснулась моей головы, точно она хотела облегчить мою боль, но тут же снова отскочила, будто испугавшись собственной наглости.
Когда я посмотрела вверх, ее лицо снова соединилось, стало единым целым. Мне достало одного-единственного взгляда, чтобы убедиться, что в ее лице определенно нет ни мстительности, ни злорадства по поводу моей боли. Будь они в ней, все бы непременно проявилось, она бы их нипочем не утаила. Это представление о ней, полученное за одно мгновение, так и осталось во мне с тех пор.
В ней не было враждебности.
Ее лицо исказилось от сочувствия мне. В нем отражался страх, не меньший, чем тот, который охватил меня. На нем также проступила беспомощность, возможно, даже большая, чем испытываемая мной, и еще слабость, беспредельная слабость, приглушенная, пассивная, путающаяся. И вся она представляла собой воплощенную слабость, ее даже швыряло из стороны в сторону. Однако никакого недоброжелательства, чувства личной победы, выраженного в мрачном удовлетворении, я не прочла на ее измученном лице. И удостоверилась в этом больше, чем когда-либо прежде, за тот один-единственный взгляд, которым ее окинула.
— Эйлин, мне следовало бы прислушаться… — прошептала я.
— Я вас не виню. Вы сделали все, что должны… Невозможно изменить… — Ее руки, которые она держала у пояса, бессильно упали, слегка закачавшись. Я заметила, как задрожал бумажный мешочек, который она держала. — Он?.. Он был там?
— Не знаю, — тупо сказала я. — Я так и не услышала… Ждала весь день… Был ли он на борту… Должно быть, был… Я пыталась дозвониться до него вчера вечером, перед тем как самолет взлетел, но опоздала…
— Это не могло ничего изменить. Что бы вы ни делали. От судьбы никуда не денешься.
Ночь казалась мне темнее, чем на самом деле: темнота заполняла меня изнутри; я едва видела ее лицо перед собой. Воля, волеизъявление затухало подобно мерцающему пламени свечи, угасающей в темноте, горящей все слабее и слабее, оплывающей в небытие. Оставляющей вечную, без единого лучика, ночь фатализма, предопределения, чтобы та задушила нас, ее саму и меня тоже.
Но тут я воспротивилась и стала бороться, уговорила мерцающее пламя разгореться посильней. Нет! Нет! Нет! Есть воля. Есть власть. Есть импровизация. Вещам не предопределено иметь место, происходить; они просто имеют место, происходят, непроизвольно, спонтанно. И пока они не имели места, о них не знали, они нигде не ждали, их просто не было. Они обретали свою сущность только после того, как происходили, имели место.
Эйлин увидела, что меня всю так и трясет в страсти мятежа. Но уверена, что ничего не поняла, приняв за страх или трагедию потери. Только как бы не так, тут шла совсем иная битва — битва духа: там, на ступеньках крыльца многоквартирного дома, разум отстаивал свои позиции против сил тьмы.
— Зайдите на минутку ко мне домой, — сжалившись надо мной, пригласила она. — Вам плохо, вы устали…
Я покачала головой и не сдавалась. Пламя снова гасло, я чувствовала это. Ему нечем было питаться.
— Если бы только он не улетел тогда. Если бы только подождал до следующей недели…
— Он должен был полететь, — мягко утешала она. — Точно так же, как вы должны были уволить меня. Точно так же, как вы должны были не дозвониться ему. Вот почему, пытаясь предупредить, я совершила глупость. Однако такие уроки трудно усвоить, то и дело забываешь…
Я с неожиданной силой зажала уши руками, чтобы не слышать ее, и покачала головой из стороны в сторону:
— Нет! Нет! Неправда! Я не стану слушать! Ему вовсе не обязательно было лететь! Что угодно могло задержать его, сущая мелочь, соломинка на ветру…
— Ничто не могло задержать его. Просто вы ничего не знаете, не верите в предопределенность. У меня тоже ушло много времени, чтобы понять. Вы же видели, что я натворила, когда попыталась предупредить вас… Как будто что-нибудь могло задержать его!
Руки мои опустились, освободив уши. Она не знала, что именно сейчас произошло. Я даже не уверена, что знала это сама. Пламя свечи погасло. Внутри меня и снаружи, как и везде в мире вокруг меня, стало очень тихо и очень темно. Больше уже не за что было бороться. И не против чего.
Она стояла, наблюдая за мной, а не гадая. Ее собственная душа, вероятно попроще, не боролась никогда.
— Жаль, что… Может, чем-нибудь помочь? — выговорила она наконец.
Я подняла глаза, потянулась и взяла ее за лацкан пальто:
— Эта ваша подруга, эта персона… Эйлин, отведите меня к ней. Позвольте мне узнать. Они все… Неужели из четырнадцати никого не осталось в живых? Вот почему я и пришла к вам. Мне не вынести ожидания. Это ведь как нависший над тобой топор, который должен упасть, а он все не падает и не падает.
Она прикусила губу, сомневаясь.
Я еще сильнее потянула ее за пальто:
— Эйлин, позвольте мне хотя бы пойти с вами… Позвольте мне узнать… Вы говорили, это ваш друг…
— Да. — И тут же продолжила: — Он не любит, когда к нему пристают с подобными вопросами. Если узнает, что сказала вам, ему очень не понравится. Он не хочет, чтобы о нем знали другие — ну, посторонние, вы понимаете.
Так я впервые узнала, что ясновидящий — мужчина.
Она неуверенно затопталась на месте, глянула в подъезд, потом снова на меня, ее лицо смягчилось. Затем, повернув голову, бросила взгляд вверх по фасаду дома. На окна собственной квартиры, подумала я. Но это было всего лишь мое предположение; вполне возможно, ее интересовало какое-то другое окно. Затем снова перевела взгляд на меня.
А я продолжала гнуть свое:
— Чтобы я знала… Чтобы мне сказали… Мне не вынести неизвестности, ожидания… Эйлин, я сойду с ума. Смотрите, я умоляю вас, если в вас осталась хоть капля сострадания…
Она, должно быть, прочла мои мысли, заметила движение моего тела — я собиралась опуститься перед ней на колени, прямо там, на грязных ступеньках ее старенького убогого жилища, — быстро схватила меня и удержала, проявив жалостливую непреклонность; для такого характера, как у нее, то была вспышка твердости, сколь ни короткая. Впрочем, она тут же пропала, как блестящий кусочек слюды в мягком, бесформенном песке.
— Подождите, — остановила она, — я… — И бросила взгляд назад, как ребенок, замышляющий что-то сделать, хотя и не уверенный, что ему разрешат. — Подождите здесь, попробую узнать… посмотрю, можно ли с ним поговорить. Он терпеть не может, когда ему задают прямые вопросы, но, возможно, я сумею что-нибудь из него вытянуть… — Она тут же быстро добавила: — А вы уверены, что не боитесь? Вы уверены, что хотите, чтобы я пошла к нему?
— Да, — ответила я, тяжело дыша, — да. Пусть даже самое худшее. Что угодно, мне все равно, лишь бы только покончить с неведением.
— Тогда стойте. Ему лучше не знать, что я пытаюсь выяснить это не для себя. Он живет в нашем доме… — И она легонько сжала мне руки.
— Попытайтесь выяснить, есть ли хоть какой-то шанс… — умоляла я. — Все ли они погибли…
— Спущусь, как только смогу, — прошептала она. Отвернулась от меня и вошла в дом, а я осталась одна в наводящем на размышления подъезде провидца.
До меня донеслось, как Эйлин поднималась по лестнице — шаги становились все тише и тише, пока не замерли совсем. Я сказала себе: «Ты слышишь? Это всего лишь поступь усталой девушки, работницы, занятой где-то на фабрике или в цеху, поднимающейся по лестнице многоквартирного дома, и больше ничего. Зачем ты сюда пришла? Почему ты стоишь здесь в ожидании, что она принесет тебе какое-то знание, которым в этом доме, скорее всего, никто не обладает, которым, весьма вероятно, сегодня вечером не обладает еще никто во всем городе? Дурочка ты, дурочка, ну чего ты напрягаешь слух, чтобы услышать ее поступь до конца? Это же не шаги, ведущие вверх, в возвышенные области предвидения, это шаги обыкновенного человека по старенькой лестнице разваливающегося здания, звуки, которые издают ступени все время, когда жильцы приходят и уходят, днем и ночью. Почему же ты так за них цепляешься?»
Долго я простояла там одна. Все видела в нормальном свете, знала, где и что находится. Моя машина по-прежнему поблескивала в темноте у бордюра. В одном месте, куда падал свет из подъезда, по капоту струилась тонкая рябь влажной оранжевой краски. Рябь совершенно не двигалась и, однако же, казалась волнистой и жидкой, как и настоящая зыбь. Один раз я даже двинулась с того места, где меня оставила Эйлин, — подошла к этой струившейся ряби и стала рядом с ней, руки крепко вцепились в верхнюю часть дверцы, как будто мне трудно устоять на ногах и нужно непременно держаться, чтобы оставаться в вертикальном положении. Голову склонила, точно хотела разглядеть обшивку заднего сиденья.
Да, машина была абсолютно реальна, она стояла там. Я трогала ее руками, ее видели мои глаза; стоило мне нажать на кнопку, как из нее вырвался бы пучок света, против которого не могли устоять никакие тени; однако же тени брали верх над светом, он был бессилен разорвать застившую глаза и окутавшую разум пелену. Свет не мог вывести меня из тени, именно я несла его в тень с собой; он лишался способности контраста и становился единым целым с готическими тенями вокруг меня. Ибо тени шли изнутри, и все, на что бы они ни падали, оказывалось затемненным. Как в том случае, когда подносишь к глазам закопченное стекло и само яркое солнце уже не кажется таким ярким.
Каждый воспринимает мир по-своему, и если бы на том же самом клочке земли, обведенном мелом, где стоят ваши ноги, одновременно с вами оказался другой человек, он бы увидел совсем не то, что видите вы. Значит, там не один, а два разных вида. А есть ли он вообще, захотелось мне знать, какой-то мир перед нами, когда мы смотрим на него? — а может, он внутри, за глазами, а перед ними нет ничего, всего лишь бесконечная пустота? Однако на этом пути меня подстерегало сумасшествие, и я быстро свернула в сторону.
На тихой безлюдной улице появился бездомный пес, беззвучно шлепая лапами. Увидев меня, направился ко мне и небрежно обнюхал мою туфлю. Я посмотрела на него, его глаза отыскали мои и на мгновение заглянули прямо в них снизу. Пес вильнул хвостом, всего раз, вспомнив, наверное, какую-то давнюю дружбу, потом повернулся и пошлепал прочь. Его светлый окрас смешался с тенями и исчез по спирали в некоем оптическом водовороте, от которого, когда он захлопнулся в центре, ничего не осталось.
«Ты тоже в ловушке, — подумала я, — в ловушке, как и все мы. Ты должен был прийти именно в этот самый момент и именно по этой улице. Ты не мог появиться ни в какой другой момент и ни на какой другой улице. Остановился, принюхался, вильнул один-единственный раз хвостом — все действия тебе предопределены, предписаны, сотни часов назад, а может, и сотни лет назад, уж и не знаю, когда именно. Они дожидались своей очереди, от них не убежать, не отвертеться, пока ты их не совершил.
Да, мы в ловушке — ты и я; только я еще в большей ловушке, чем ты, ибо ты хотя бы не знал, что тебе суждено совершить эти действия, тогда как я — по крайней мере теперь — знаю, что тебе от них не отвертеться».
Я подняла лицо с квадратной рамки рук на дверце машины, когда снова услышала ее шаги внутри дома: она спускалась по лестнице. Их звук, казалось, усиливался, будто исходил из пустой раковины, так что мне слышались они даже с улицы, хотя шаги были не очень тяжелые и не очень четкие. Больше напоминали шелест сухих листьев, праздно скатывающихся со ступеньки на ступеньку.
Какое-то мгновение я стояла неподвижно, не в состоянии оторвать рук от машины, не в состоянии приказать своему телу двинуться. Шелест листьев достиг пола и вдруг замер. Когда же я наконец повернулась, Эйлин, тоже неподвижная, прислонилась к дверному косяку и пустым взором смотрела на меня; голова ее прижималась к кирпичной кладке, словно не держалась на плечах.
«Он мертв! — пронеслось у меня в мозгу. — Об этом говорят все безвольные линии ее тела…»
Разделявший нас тротуар дернулся подо мной, как бывает когда кто-то тащит ковер, на котором вы стоите, и я мгновенно оказалась на крыльце рядом с ней.
— Всякий раз, когда я слушаю, как он это делает, — простонала она, — меня жуть берет… — Она обхватила плечи руками. — В желудке появляется такой холод…
У нее действительно зуб на зуб не попадал; губы беззвучно двигались, так что, наверное, она говорила правду.
— Он знает… Он знал… — плаксиво продолжала она. — Не успела я еще даже набраться смелости и рот открыть… вероятно, он все понял по выражению моего лица. Но и это тоже постоянно меня пугает. Ему, должно быть, известно, что вы стоите здесь, внизу. «Спуститесь и скажите ей», — сказал он.
— Возможно, он увидел машину из окна?
Я даже не осознала, что произнесла свой вопрос, но, наверное, произнесла, потому как услышала ее ответ:
— Его комната выходит на противоположную сторону дома.
Фраза промелькнула незамеченной, подобно веточке, несомой темным потоком, бушующим вокруг меня. Я держалась за Эйлин, как держался бы человек, которому в буквальном смысле грозило, что его поглотит и унесет бурный поток; мои руки вцепились в подол ее пальто и тянули его к себе.
— Что? — еле слышно выдохнула я. — Эйлин, что?
— Они все мертвы. Все четырнадцать. В живых из находившихся на борту не остался никто.
Я почувствовала, как тьма, подобно холодной удавке, обвивается вокруг моей шеи и — ее вот-вот затянут.
Голос девушки доносился откуда-то издалека, ему, казалось, пришлось преодолеть огромное расстояние, прежде чем он добрался до меня. Теперь уже она держала меня, а не я ее. Мы стояли совсем рядом, чуть ли не прижимаясь друг к другу, однако ее голос исходил из бескрайней дали пространства.
— Потом он добавил: «Но скажи ей, она еще увидит своего отца». Вы слышите меня, мисс Рид? Вы понимаете, что я говорю? Он велел вам пойти домой, вас ждет сообщение.
— Но ведь отец находился на борту. Я опоздала со звонком на какое-то мгновение, самолет уже взлетел, и он был на его борту. А если из пассажиров никого не осталось в живых…
— Ну-ка, позвольте мне помочь вам добраться до машины. Делайте, как он говорит. Поезжайте домой…
Я уже сидела в машине. Эйлин стояла и смотрела на меня. Ее лицо мне не удавалось увидеть, оно плыло.
— С вами все в порядке? Может, вам воды принести? Вы в состоянии вести машину?
— Пожалуй, да, — туманно ответила я. — Тут и делать-то особенно ничего не надо. Просто нажимаешь ногой педаль и не выпускаешь из рук «баранку»…
Ее лицо медленно скользнуло назад в темноту — наверное, я поехала.
«Увижу его снова». О да, разумеется, увижу, но в каком виде? Труп на носилках, который извлекут из самолета через несколько дней?
Тут чувствовалось явное противоречие. Если все находившиеся на борту самолета мертвы, значит, он тоже погиб. Если же я снова увижу его живым, значит, не все умерли. Из этих двух версий я верила первой.
Один раз мне пришлось остановиться на красный свет перед оживленным перекрестком. На сам сигнал я бы не остановилась, но впереди меня оказалась другая машина, которая закрыла путь, и мне пришлось последовать ее примеру. Правда, я слишком поздно осознала, что надо затормозить, и слегка толкнула ее. Рядом со мной, в соседнем ряду, возникла какая-то другая машина, по-моему, такси, точно не уверена. Из ее радиоприемника монотонный голос отрывисто вел репортаж о схватке боксеров-тяжеловесов; водитель и два пассажира на заднем сиденье так и подались вперед, жадно ловя каждое слово.
И вдруг голос комментатора смолк, а другой голос прозвучал с заупокойной четкостью:
«Мы прерываем репортаж, чтобы передать вам только что полученное сообщение. Наземные спасательные партии добрались до места, где разбился трансконтинентальный авиалайнер. Теперь уже определенно установлено, что в живых не остался никто. Тела находившихся на борту самолета, когда он взлетел с места последней посадки, опознаны. Некоторые из них нашли на расстоянии чуть ли не…»
У меня за спиной сердито надрывались автомобильные гудки. Красный давно погас, машина, стоявшая впереди меня, давно уехала, укатило и такси. Моя же машина так и застыла посреди дороги, блокируя движение.
Это очень легко — помнить-то особенно нечего. Просто слегка нажать ногой, вот так, и не давать «баранке» особенно ходить из стороны в сторону. Пусть у тебя на лице тупое, каменное выражение. Поплакать же можно и дома.
Ты не уверена, что это твой дом? Тогда чего же остановилась перед ним? Руки на «баранке», казалось, сами направляли машину, ты даже не знала, как сюда добралась, а ведь у них не было глаз, только память. Чтобы удостовериться, ты дважды посмотрела на дом, но даже и тогда ни в чем не убедилась. Но тут дверь открылась, все домашние высыпали навстречу, готовые принять тебя, и ты поняла, что все же приехала туда, куда надо.
Когда я вошла, они стояли в вестибюле кружком и ждали. Все смотрели на меня с тем немым беспомощным выражением, какое бывает у людей, когда они хотят что-то сказать, но не знают, как бы это получше сделать.
— Все знаю, — спокойно заявила я. — Только что услышала на улице.
Кто-то неуверенно протянул мне руку, но я отстранилась:
— Не надо, дойду сама. Расступитесь, пропустите меня…
Кто-то украдкой всхлипнул у меня за спиной, но кто-то другой — скорее всего, миссис Хатчинс — властно приказала ей замолчать.
Я знала, что смогу подняться по лестнице не шатаясь, только бы они не стояли и не смотрели мне вслед. Пять шагов я уже прошла, оставалось опереться рукой о перила.
— Мисс Рид, — раздался робкий голос сзади.
— Да?
— Поступать вот эттот…
Я проследила, куда обратились взоры всех присутствующих. На краю стола лежал удлиненный конверт, к которому все они боялись притрагиваться.
Телеграмма о смерти. Официальное уведомление.
— Подайте мне его, — распорядилась я. — Прочту наверху.
Миссис Хатчинс схватила конверт, поспешно поднялась на три или четыре ступеньки и вручила его мне.
Я отвернулась и поднялась еще на одну ступеньку. А затем еще на одну. Телеграмма, казалось, так тяжело тянет…
Обессилев, я остановилась. Затрещала бумага, мой палец пролез в отверстие. Конверт упал за перила.
Фиолетовые чернила слились в одно неразборчивое пятно, буквы не попадали в фокус. Но постепенно, по мере того как я на них смотрела, снова собрались в четкие тонкие строчки печатного текста:
ТОЛЬКО ЧТО УСЛЫШАЛ. НЕ ВОЛНУЙСЯ, ЦЕЛ И НЕВРЕДИМ, ЗАДЕРЖАЛСЯ ПО ДЕЛУ.
ПРИЕЗЖАЮ ПОСЛЕЗАВТРА ПОЕЗДОМ.
До меня донесся голос миссис Хатчинс. Он, казалось, исходил из телеграммы, как будто заговорило само послание. Но это, наверное, произошло потому, что телеграмма, а вместе с нею и я без особых усилий стали падать вниз, по направлению к ней.
— Быстрее! Кто-нибудь помогите мне подхватить ее! Вы что, не видите, что у нее обморок!
На вокзале, в ожидании поезда, я сначала решила, что первым делом сразу все ему расскажу. Однако, когда увидела, как он в своем верблюжьем пальто выходит мне навстречу вместе с вываливающей с перрона толпой, когда подбежала, прижалась к нему и замерла, сказать не могла ни единого слова. Быть рядом с ним, чувствовать, как он прижимает меня к себе, — что еще нужно! Его пальто излучало тепло и такую безопасность. Ни ночи, ни звезд, глядящих на тебя сверху. Только его лицо, только его дыхание — вот и все.
Мы постояли там, будто к месту приросли, пока толпа прибывших пассажиров не превратилась в тонкую струйку, пока не прошли цепочкой и не рассеялись последние задержавшиеся и мы не остались одни посреди огромного мрачного зала. Забывшиеся в неподвижных объятиях, бросающиеся в глаза. Так выделяется скрытый течением камень или свая, когда уровень воды вокруг вдруг падает.
— Я вижу, это так на тебя подействовало, ты какая-то совсем другая, — с состраданием произнес он.
Отец попытался взять меня за подбородок и повернуть мое лицо к себе, чтобы ему было лучше видно, но я этому воспротивилась.
— Давай больше не будем стоять здесь, — приглушенно сказала я в его пальто. — Давай уйдем отсюда на улицу.
Мы направились к выходу из зала, по-прежнему прижимаясь друг к другу.
— Ты долго ждала? — спросил он.
— С рассвета.
Я почувствовала, как он на мгновение сбился с шага.
— Но ведь этот поезд прибывает в девять часов. Я полагал, ты знаешь.
— Знаю. Но чтобы его встретить, я должна была пройти часть пути, пусть всего лишь до калитки на перроне. Мне казалось, только так я могу заставить его прийти быстрее.
— Бедное дитя, — вздохнул он.
И только тут четко увидел мое лицо, которое толком не разглядел в полумраке зала. И вот только сейчас, в небольшом пространстве ясного дневного света между пещерообразным зевом вокзала и машиной, он его рассмотрел. Ничего не сказав, резко остановился, его лицо вспыхнуло, и он пошел дальше. Вернее, мы продолжили путь вместе, ибо наши руки по-прежнему были переплетены за нашими спинами, моя находилась под его свободно свисающим пальто.
— Едем? — спросил он, когда я захлопнула дверцу.
— Да, давай.
Наши пальцы соприкоснулись на ободке рулевого колеса.
— У тебя такие холодные руки.
— Они уже холодные три дня подряд. Теперь придут в норму. — Я подышала на них, просунула одну ладонь под его руку, накрыла другой сверху и сплела их.
— Да, ты столько пережила, — хрипло выговорил он, хмуро глядя на поток машин впереди.
Дальше мы молчали, пока не выехали на широкую дорогу, уже ближе к дому.
— И сколько же ты пробыла в таком состоянии? Я послал тебе телеграмму, как только смог. Что, между сообщением по радио и моей телеграммой вышел большой разрыв?
— Дело было совсем не в том, — кратко бросила я и изменила грамматическое время: — Дело не в том. Не в катастрофе.
Он подумал немного, и я увидела, что он ничего не понял.
— Джин, — озабоченно посмотрел он на меня, — ты какая-то совсем другая. Вся твоя уверенность куда-то ушла, и… ну, не знаю, у меня такое чувство, словно отсутствовал десять лет.
Мне хотелось сказать: «Никакая я не другая. Просто мир, в котором я нахожусь, другой».
Все домашние были страшно рады видеть его: они дружно выражали это в двух-трех словах, с различной степенью глубины чувств. Но для них вся разница на том и закончилась, они вернулись в прежнее состояние, в котором пребывали до катастрофы. Другое дело я — прежней мне уже никогда не бывать.
Уикс как-то по-особенному принял его пальто и шляпу, пальто перекинул через руку, чуть ли не ласково, будто оно было очень хрупкое, очень ценное. Так он выразил свое отношение к возвращению хозяина. Кухарка сказала: «Я приготовила для вас горячие булочки с мелассой, сэр», — а глаза у нее увлажнились чуть больше, чем, казалось бы, оправдывало сообщение. Остальным миссис Хатчинс с добродушной строгостью громко надавала кучу всевозможных ненужных поручений, разогнав их в разные стороны.
Но им повезло, всем до одного. Они были счастливчики — для них все кончилось.
Вскоре мы вошли в столовую и сели вместе завтракать.
— Ах, до чего здорово! — воскликнул отец, потирая руки.
Солнечный свет, будто пыльца от жонкилий, покрывал всю скатерть и попадал ему на плечо и на край рукава. Стеклянная посуда так и сверкала, а с ближайшей грани кофейника с ситечком мне улыбалось раздувшееся личико. Он быстро просмотрел накопившуюся почту, не вскрыв ни одного письма.
Я ждала. Но рано или поздно все обязательно выйдет наружу! Оно засело во мне и должно выйти. Его не мог растопить солнечный свет. Его не могло развеять возвращение отца. Оно было подобно куску льда, образовавшегося вокруг моего сердца. И чтобы убрать его, требовались пешня и щипцы.
— Джин, — заговорил он, — так в чем дело? Что с тобой?
Мы оба несколько замедлили темп поглощения пищи, а потом и вообще перестали есть. Легкий звон чашек и тарелок прекратился, мы притихли и изучающе смотрели друг на друга.
— Послушай, — начала я. — Мне действительно нужно поговорить об этом. Поговорить именно с тобой. Пытаться молчать бесполезно. Оно грызет меня постоянно, каждую минуту, днем и ночью, и должно выйти из меня, это чувство страха. Должно! — Я стукнула кулаком по столу — раз, другой, третий, с каждым разом все слабее.
Он вскочил, обошел стол и встал со мной рядом, прижав к себе мою голову и плечи. И я тоже прижалась к нему, спрятав лицо.
— Но ведь все кончилось, Джин. Все позади. Просто постарайся переключиться, забыть…
— Я хотела рассказать тебе еще в машине. Тут дело не в катастрофе, не в том, что ты был на волосок от смерти.
— Тогда в чем же? Что за трансформация произошла в твоей душе?
— Понимаешь, мне ведь заранее сообщили, что случится с самолетом, прежде чем оно на самом деле случилось. В городе есть человек, который предсказал, что это произойдет. И оно произошло.
— О нет, Джин, брось, — успокаивающе протянул отец. — Ты имеешь в виду ту служанку, о которой упоминала? Я только сейчас о ней вспомнил. Нет, дорогая, нет. Ты же разумна, умеешь реально мыслить…
— Потом в тот странный вечер я пошла туда. И мне рассказали другую часть истории. Что с тобой все будет в порядке. Я вернулась домой, а тут лежала твоя телеграмма. Ты остался жив. — Я слегка дрожала.
На этот раз он промолчал. Одна его рука соскользнула с моего плеча, и, хоть я и не подняла глаз и не проследила за ней взглядом, догадалась, что он поглаживает подбородок.
— Как вышло, что ты остался? — спросила я немного погодя.
Он легонько вздрогнул. Не сильно — так вздрагивают люди, мысли которых блуждают далеко-далеко.
— В самую последнюю минуту, когда уже собирался садиться в самолет, получил телеграмму. Фактически чемоданы мои, по-моему, уже погрузили, когда я услышал свою фамилию по громкоговорителю…
Страх подобен ножу. У него острый конец. Он входит в тебя, поворачивается в тебе, а потом снова выходит. Но там, где вошел, по-прежнему больно.
Я ведь собиралась отправить телеграмму. Заполняла бланк за бланком. Но так и не послала.
— О Боже мой! — больным голосом произнесла я и вяло приложила руку ко лбу.
— Что с тобой?
— Мне казалось, что я ее не отправила… Уверена, что не отправила…
Он успокаивающе стиснул мне плечи:
— Телеграмма была не от тебя.
Моя голова вяло поникла, как перезрелый фрукт на ветке. Я слышала, с каким трудом вырывается из меня собственное дыхание.
Его голос несколько напрягся, когда он сказал:
— Кто бы ни сделал такое с тобой, он мне ответит. Я ему еще покажу. Я разоблачу его. Не допущу, чтобы с моей маленькой девочкой поступали подобным образом…
Затем, будто вспомнив, что рядом нахожусь я и могу подслушать его высказанные вслух мысли, отец погладил меня по голове.
— Все будет в порядке, — успокоил он. — Мы сходим туда, и… я докажу, вот увидишь, что тебя ловко надули.
Она испугалась, я сразу же это увидела. Испугалась не нас, а того, что, как она знала, мы у нее попросим, того, ради чего мы туда пришли. Эйлин даже отпрянула от двери. Не сильно, но все же попятилась назад.
— Здравствуйте, мисс! — заикаясь, еле выговорила она. — Здравствуйте, сэр! — Обхватила себя за плечи и беспомощно огляделась. Казалось, ждала поддержки от кого-то еще, кто мог оказаться с нею в доме.
— Нам можно войти, Эйлин? — спросила я.
— Да-да, пожалуйста, — ответила она и, взявшись за подлокотник, немного пододвинула кресло, но не настолько, чтобы оно стало доступно.
Отец, желая как-то облегчить ее страдания, улыбнулся и задал пару пустых, ничего не значащих вопросов:
— Как здоровье, Эйлин? Как дела?
— О-о, прекрасно, — выдохнула она, — все очень хорошо, сэр. — И снова коснулась подлокотника кресла, на сей раз чтобы вернуть его на место. Затем вроде как съежилась над ним, слегка наклонилась, будто потеряла равновесие и ноги ее не держат. Так поступает ребенок, когда совершенно теряется.
Мы с отцом переглянулись. Милосерднее всего, решила я, сразу же все и выложить.
— Нельзя ли нам поговорить с ним? — спросила я. — Ну, вы знаете, с вашим другом. — При этом я несколько понизила голос, полагая, очевидно, что подобным образом могу придать ей больше уверенности.
Она на мгновение прикусила нижнюю губу — подобно человеку, который морщится от боли. Затем отпустила ее и чуть ли не с облегчением метнулась между нами к двери, будто заранее зная, что ее миссия обречена на провал.
— Я посмотрю, пришёл ли он, — сказала она. — Поднимусь наверх и постучу. Вряд ли он уже дома. Что-то я не слышала, как он проходил.
Эйлин выбежала, оставив дверь открытой. До нас донесся звук ее торопливых шагов по лестнице.
В двери из другой комнаты появилась ее мать и посмотрела на нас. Она неторопливо вытирала полотенцем тарелку, поворачивая ее.
— Добрый вечер, — не слишком приветливо сказала она.
Пока она нас разглядывала, вращение тарелки приостановилось, затем продолжилось снова.
Мой отец вежливо кивнул, я так же сухо ответила: «Добрый вечер».
Эйлин вернулась. Она была спокойней, чем когда уходила. Для робких натур даже отсрочка неприятного дела и то громадная помощь.
— На стук он не отозвался, — доложила она. — Вероятно, еще не пришел.
Старшая женщина проворчала из дверного проема:
— Ты что, хочешь отвести их туда, доказать, что он обладает даром провидца? Не надо. Знаешь же, он не любит незваных гостей.
— Эйлин тут ни при чем, — вмешалась я. — Просто мы попросили о встрече с ним.
— Я хотел бы с ним познакомиться, — делая вид, что не замечает их нерешительности, с непринужденной дружелюбностью поддержал меня отец. — Мне необходимо потолковать с ним. В этом ведь нет ничего плохого, правда? — Оглядевшись, он выбрал для себя кресло. — Можно нам посидеть и подождать?
— Да-да, пожалуйста, — неуверенно пробормотала девушка, хотя действие предшествовало разрешению. И, предприняв последнюю попытку обескуражить нас, она сплела руки и добавила: — Надеюсь, он особенно не задержится. Впрочем, как знать?
— Мы не спешим, — улыбнулся отец. — Я чувствую, с ним действительно стоит поговорить.
Он принялся снимать целлофановую обертку с сигары, разглядывая ее с той неторопливостью и непринужденностью манер, которую умел по желанию напускать на себя, что сразу же обезоруживало оппозицию. Мне случалось видеть, как люди помудреней оказывались беспомощными перед таким простым приемом, перед его кажущейся рассеянностью, что, вероятно, было чистой уловкой.
— Вы не возражаете, если я покурю у вас в гостиной? — спросил он, держа в руке уже очищенную сигару.
— Нет-нет, сэр, что вы! — поспешно воскликнула Эйлин. — Курите, пожалуйста. — Она чувствовала себя спокойнее на знакомой для нее почве гостеприимства и поспешно поставила рядом с ним пепельницу, затем снова отступила назад, запыхавшись от собственных стараний.
Глядя на отца, я подумала, сколько же лет прошло с тех пор, как он в последний раз был там, где ему не рады, и, однако же, намеренно остался, несмотря ни на что. Скорее всего, очень много. Возможно, еще молодым человеком он подобным же образом сидел в одном-двух офисах, добиваясь того, чтобы его приняли, не обращая внимания на безразличие, пока не достиг своей цели и не заключил сделку, которую и намеревался заключить. Только с тех пор, безусловно, он нигде так не сидел. Ни разу за все долгие годы, прошедшие с начала его карьеры. И однако же навыка он не потерял, а по-прежнему владел им прекрасно.
Я примостилась на подлокотнике того же самого кресла, в котором сидел он, и положила руку ему на плечо, подчеркивая таким образом, что мы чувствуем себя совершенно непринужденно.
Мать повернулась и ушла в другую комнату, молча смирившись с нашей настойчивостью. Минуту или две Эйлин подпирала стену, будто к этому ее вынуждало наше присутствие в комнате. Затем, ощутив, видимо, неудобство собственной позы, не только не улучшила свое положение, а, пожалуй, даже ухудшила, бочком опустившись на ближайший стул, слишком далеко от его спинки и как-то уж слишком чопорно.
В комнате воцарилось молчание, никакой беседы не последовало.
Послышались шаги матери, теперь она вошла в комнату со стопкой тарелок, которые поставила на стол. Открыв дверцы небольшого китайского серванта у стены, принялась по одной ставить тарелки туда, сортируя их по размерам, формам и назначению.
— Я помыла все, кроме ножей, вилок и ложек, — бросила она Эйлин.
Та, движимая желанием убежать, скрыться от нас, живо вскочила со стула. Ни особой настоятельности, ни упрека в замечании матери не прозвучало.
— Я все доделаю, — вызвалась она и скрылась за дверью на кухню.
Мать молча, не обращая на нас внимания, продолжала расставлять тарелки.
— А вы верите в его дар, миссис Магуайр? — спросила ее я.
— Он у него определенно есть. — Она даже не повернулась и не посмотрела на меня.
— Вы давно его знаете?
— Да уж давненько, — кратко бросила она.
Продолжения от нее я не ожидала, к разговору как-то не располагала занятая ею позиция. Она брала тарелку за тарелкой и вытирала края передником. И вдруг женщина заговорила снова, точно и не возникал перерыв в разговоре:
— Мы вместе росли, он, мой муж и я. Бывало, играли втроем. Мы все из одного места. — Тут она опять замолчала.
Напрашивался вопрос. Если бы его не задал отец, его бы задала я.
— Он уже тогда обладал своим даром?
— Да, пожалуй, так. Он у него был всегда.
— А вы его тогда замечали?
— Да как же мы могли? Дети ведь не думают о подобных вещах.
— Но наверняка запомнился случай, когда вы впервые это заметили, — мягко настаивал отец.
— Верно. Однажды, когда ему было лет двенадцать, мы играли на склоне холма, все трое. Внизу виднелась ферма его родителей. Поля расстилались перед нами будто скатерть. Вдруг он бросил играть и сказал: «Мне надо спуститься вниз. Наш амбар горит». Мы повернулись и посмотрели, Фрэнк и я. Амбар стоял внизу освещенный солнцем. День был ясный.
Я слегка склонила голову, глядя не на женщину, а на пол. Отец перестал курить. Мы оба боялись, как бы она не замолчала.
— «Да нет же, не горит», — сказали мы. Воздух над амбаром был совершенно прозрачный, ни малейшего клочка дыма.
Он побежал, ну, мы тоже схватились и побежали следом за ним. И пока не сбежали вниз, никаких признаков пожара не увидели. А когда уже подбежали к самому амбару, из-за двери поползли первые белые клубы дыма. Через минуту дым уже валил из всех щелей.
Люди повыбегали из дома, прибежали с полей, мы все тоже помогали, и огонь потушили, спасли амбар. А после, помню, лежали отдыхали, и Фрэнк позавидовал ему: «У тебя, похоже, очень хорошее зрение. Ведь оттуда, сверху, мы ничего не видели».
А он, ковыряясь с какой-то соломинкой, ответил: «Да ничего я не видел. Знал, что он загорится, вот и все».
Мы не засмеялись над ним, потому что наш друг оказался прав, и спросили его, как же он об этом узнал. Он ответил, что и сам толком не знает. Мы видели, как он, щурясь на солнце, пытается понять, как же все вышло. Потом сказал, и его слова я запомнила на всю жизнь: «Когда мы были на холме, я вдруг подумал о нашем амбаре. Каждый раз, когда о чем-то подумаешь, вместе с мыслью появляется картинка, и она проходит перед тобой, картинка того, о чем ты думаешь. Если думаешь о дереве, на минуту тебе представляется картинка дерева. А думаешь о доме, на мгновение перед тобой встает дом. Вышло так, что я подумал о нашем амбаре. И вдруг, совершенно неожиданно, в голове у меня зажегся яркий свет, и я увидел картину горящего амбара. Картина объятого огнем амбара крепко засела у меня в мозгу. Я посмотрел и увидел: амбар еще не горит, и до меня дошло: значит, непременно загорится».
Мы с отцом не издали ни звука. Пепел с сигары он стряхнул себе в ладонь. Ни я, ни он не пошевельнулись. Затем он протянул руку и стряхнул пепел в поставленную для него пепельницу.
Я не отрывала глаз от пола. «Она рассказала все так просто, это могла быть только истинная правда», — подумала я. В ее бесхитростном повествовании не могло быть никакой уловки.
Убрав последнюю тарелку, женщина закрыла дверцы шкафа и задержалась, протерев несколько раз передником стеклянную круглую ручку, хотя особой нужды в том не было; казалось, она не отдает себе отчета в своих действиях, а мысли ее блуждают где-то далеко-далеко.
В наступившей тишине у Эйлин на кухне звякнуло серебро. Звякнуло в каком-то совсем другом измерении.
Хозяйка продолжала натирать ручку, глядя через комнату куда-то в прошлое, вспоминая ту, канувшую в Лету жизнь.
— Потом происходило много подобных случаев, — тихо продолжала она. — Правда, ни один из них не был таким ярким, таким запоминающимся. Но то случилось впервые. Рассказывать вам о других нет нужды.
— А окружающие знали о его даре? — спросил отец.
— Некоторые — да. Не многие. Постепенно слух распространился по округе, среди тех, кто знал его и нас.
— И как они к этому относились?
Она пожала плечами:
— Не знаю. Наверное, как и мы. Они ведь были люди вроде нас, нашей породы. А это дело не по нашему уму-разуму. Мы допускали, что он обладает каким-то даром, которого лишены другие, в остальном же он ничем от нас не отличался. После того дня отец не раз драл ему уши, как дерут подрастающих сыновей и другие отцы. Не более, не менее.
— Ну а разве люди не пытались каким-то образом воспользоваться — к собственной выгоде — этим… этим его даром, как вы его называете?
— Некоторые пытались, да, в самом начале. К нему то и дело приходили беременные женщины, желая узнать, кто у них родится, сын или дочь. Случалось, один из соседей спрашивал, какого ему ждать урожая. Ну и тому подобное. Он особенно не возражал, если ему рассказывали все откровенно. Когда же люди приходили из праздного любопытства, чтобы проверить его, — он терпеть не мог, испытывал какую-то боль или стыд, не знаю даже, что именно; как будто его выставляли на всеобщее обозрение. Однажды он даже убежал от таких любопытных и пытался повеситься. Фрэнк нашел его в амбаре и успел вовремя перерезать веревку. Так что потом мы его жалели и не рассказывали больше о его способностях посторонним, не приставали к нему.
— Он здесь один?
— А он всегда будет один, такой-то, как он. Через год после женитьбы мы с Фрэнком перебрались в город, вскоре и он последовал за нами. Родители у него умерли, ферму продал, мы были единственные его друзья. Куда ему еще было податься? Чем заняться?
Медленно, задумчиво отец произнес:
— Но ведь, обладая таким даром, он мог бы добиться практически чего угодно. Стать богатым и… — Он повернулся и беспомощно посмотрел на нее. — Почему не воспользовался?
— Он добрый человек, — с благоговейной сердечностью ответила она. — Принимает то, что дает ему Бог. Большего не просит.
Мы снова промолчали. Отец наблюдал за ней. Она оставила ручку, которую так долго теребили ее руки, прошла через комнату и остановилась у стола, слегка склонившись над ним и глядя на него, точно сканируя на его полированную поверхность собственные воспоминания.
— Что это, миссис Магуайр? Что это, по-вашему, было?
— Не мне об этом судить, — ответила она. — И не мне же подвергать все сомнению. Я не сомневалась в его даре, когда была молодой, и не стану сомневаться сейчас, уже на старости лет. Мне он своим даром никогда не вредил и, насколько знаю, никому другому тоже. На то воля Божия, а больше я и знать ничего не желаю.
Эйлин вошла в комнату и доложила матери:
— Закончила.
— Спасибо, дорогая, — вздохнув, будто она сама сделала работу, рассеянно ответила мать.
— Надеюсь, мы вам не очень помешали? — сочла необходимым спросить я.
— Нет-нет, что вы, — заверили они меня обе, причем их протесты были такими же неискренними, как и мое формальное извинение.
Отец в нашем типично женском обмене любезностями участия не принял — мужчины в этом отношении гораздо безответственней.
— А теперь, пожалуй, кликни с улицы Кэтрин и Дэнна, — предложила старшая. — Им пора в кровать. — И добавила скорее всего ради нас: — Эти дети, если их не позвать, могут всю ночь проторчать на улице.
Эйлин прошла к окну — очевидно, для того, чтобы поднять раму и позвать ребят прямо из комнаты, как с незапамятных времен повелось в таких районах города.
Но вдруг остановилась и прислушалась, и мы все тоже.
На лестнице раздались шаги. Мы слышали их совершенно отчетливо. Шаги были вялые, тяжелые, и по самому их звуку чувствовалось, что человек от усталости держится за перила.
Казалось, как-то странно находиться в такой близости от него и, однако же, не видеть его, хотя нас с ним разделяла всего лишь тонкая перегородка. Возможно, мы ждали фанфар и радужного сияния, пробивающегося сквозь щели в двери. Но ничего этого не было. Всего лишь шаркающие шаги немолодого человека, с трудом преодолевающего ступеньку за ступенькой на старой лестнице.
Однако же задышали мы почему-то чаще. Во всяком случае, я. Отец, весь внимание, выпрямился в кресле, уже не опираясь на спинку, моя рука лежала у него на плече.
— Пришел, — сказала Эйлин.
Мы и сами уже все поняли.
Я резко встала с подлокотника, повернулась и сделала шаг к двери.
Миссис Магуайр выбросила руку вперед:
— Подождите, не открывайте дверь и не смотрите на него. Дайте ему спокойно пройти. Если вам непременно нужно, вы сможете подняться наверх через несколько минут с Эйлин.
На лице у нее было ясно написано, что она откровенно не одобряет нашего вторжения. Без единого слова, она вышла из комнаты.
Мы молча ждали. Мне хотелось знать, о чем думает отец. По его лицу я ничего сказать не могла. Вознамерившийся отомстить за себя скептицизм? Эйлин уже сидела за столом, положив на него близко поставленные локти, а голову склонив в сторону на переплетенные руки; создавалось впечатление, что она хочет отпрянуть от нас, уклониться от навязанного ей поручения, однако же понимала, что никуда ей от нас не деться. Вся ее жизнь, вероятно, представляла собой сплошную череду подобных мук нерешительности, что, безусловно, свидетельствовало о слабости воли, неспособности устоять перед малейшим нажимом. Ее воля — это флюгер, вращающийся от любого дуновения. Когда же сталкиваются два встречных потока, он беспомощно колеблется. Полагаю, именно так обстояло дело, когда она впервые попыталась сказать мне о самолете.
Легкие звуки над головой, доносившиеся через потолок, пошли на убыль и наконец совсем утихли: он угомонился.
Отец встал.
— Поднимемся сейчас? — предложил он.
Я заметила, что Эйлин изучающе смотрела на меня, на мою одежду, потом заметила:
— Только не в таком виде.
По ее знаку я последовала за ней в ее крохотную спальню, где она сняла с моих плеч меховую пелерину и бросила ее на кровать. Затем отколола с ворота платья и сунула мне в руку брошь с бриллиантами, которую подарил мне отец, а я, в свою очередь, открыла сумочку и бросила брошь туда, подальше с глаз. Увидев, что она нерешительно потянулась к моей шляпке, я сама сняла ее и положила на кровать.
Открыв дверцу шкафа, Эйлин вытащила из него свое простенькое пальтецо и предложила мне:
— Накиньте. Он… Так вы его меньше будете смущать. — Она протянула мне бесформенный, изношенный берет. И снова сделала беспомощный жест. — И… и… — Я вытащила из сумочки платочек и стерла помаду с губ.
Мы вернулись в гостиную, отец посмотрел на меня и недоуменно поднял брови. Я слышала, как он что-то еле слышно пробормотал, что-то такое насчет «классового самосознания» с вопросительной интонацией.
Открыв дверь, мы все трое вышли на лестницу. Вела нас Эйлин.
Когда мы поднимались, отец повернул голову и тихонько прошептал мне, скривив губы:
— Тут явное противоречие. Он всевидящий, но мы можем обмануть его, накинув на себя другое пальто.
Мы подошли к его двери, этажом выше. Можно было подумать, что за ней никого нет, такая стояла тишина. Однако, присмотревшись повнимательней, я различила внизу, под дверью, полоску слабого желтого света.
Мы стояли маленькой тесной группой. Эйлин душил страх. Сама я испытывала какую-то нервную напряженность, тоже сродни страху. А вот что чувствует мой отец, я сказать не могла. Он стоял, сосредоточенно уставившись на дверь, словно пытался прочитать что-то на ней, по ней или в ней самой.
Я дотронулась до Эйлин, чтобы приободрить ее, и в ответ на мое касание ее рука потянулась вверх, точно я дернула за веревочку куклу.
Она постучала, и мужской голос ответил изнутри:
— Войдите.
Глубокий голос, неторопливый. Он наводил на мысль об огромном, заросшем бородой старике патриархе.
И тут она распахнула дверь, и мы увидели его.
Он оказался сухопарым и тщедушным, чуть ли не на грани изможденности. Щеки у него ввалились, шея напоминала шиповатый искривленный стебель, маленькая голова, обнаженные руки с набухшими венами выделявшиеся именно из-за его худобы.
Я посмотрела на его лицо, обычное, ничем не примечательное, не злое и не доброе. Глаза голубые, тусклые. В них не чувствовалось никакой драмы, никакой проницательности. Они говорили о кротости характера, вот их основное свойство. Над ними брови песочного цвета, неспособные уже в силу такой окраски придать лицу выражение величия. Хмуриться — да, но не так уж и сильно, зато совсем не могли выразить насмешки или пренебрежения. Максимум, на что они были способны, — недовольно изогнуться. Мягкие, нежные глаза.
Волосы у него были рыжевато-золотистые, очень тонкие и редкие. На макушке проглядывала лысина, и только по бокам волос сохранилось еще довольно много, и их защитный окрас подчеркнут в полную силу.
Привлекали в его лице рот и подбородок. В них не чувствовалось ни слабости, ни расхлябанности. Их сила заключалась не в грубой животной агрессивной решимости, а скорее в осознании собственной праведности.
Он сидел в засаленной сорочке с подтяжками на плечах, под мышками — пятна пота. Туфли снял, сунув белые, с синими венами ноги в бесформенные теплые домашние тапочки. Он сидел за столом, под светом лампы, на газете перед ним лежали разобранные части трубки. Он чистил чубук тряпочкой, которую, как я заметила, то и дело вытирал о штанину.
Вот таким мы увидели его в первый раз.
Складывалось впечатление, что над сценой после фанфар, туша и постепенно гаснущих огней поднялся занавес… а на ней ничего не оказалось: сцена почему-то совершенно голая, лишь рабочий, плотник, о котором забыли, возится с гвоздем или куском дерева.
Вся драма, после долгого ее нагнетания, взорвалась пустотой.
На мгновение оторвавшись от своего занятия, он бросил взгляд на нас, но сейчас же снова взялся за свою трубку.
Эйлин, запинаясь, с трудом выговорила:
— Джэрри, я… я хотела, чтобы ты познакомился с двумя моими друзьями.
Он молчал, сосредоточенно глядя на трубку.
— Это мистер Рид и его дочь, мисс Рид.
Он посмотрел на нее, а не на нас:
— Это те люди, у которых ты работала?
Пребывая чуть ли не в отчаянии, девушка кое-как закончила представлять нас друг другу:
— Мистер Томпкинс, наш старый друг.
Кто-то должен был что-нибудь сказать. Наконец решилась я:
— Нам можно сесть?
Ответил он не сразу. Сначала поднял взор, потом снова его опустил, продолжая заниматься делом.
— Ради Бога, — неохотно разрешил он.
Эйлин сразу заспешила:
— Я… Кажется, меня зовет мама. Пожалуй, мне лучше посмотреть, чего она хочет. Я… Я скоро вернусь. — И выбежала из комнаты.
Мы остались с ним одни. Я было открыла рот, но перехватила взгляд отца и промолчала. Ему хотелось, чтобы Томпкинс был вынужден заговорить первым. В конце концов, мы ведь сидели у него дома. И отец хотел использовать это призрачное психологическое преимущество.
Молчание продолжалось несколько долгих минут, пока Томпкинс собирал трубку, а когда он таки заговорил, так чуть ли не с сокрушительной резкостью, хотя и совершенно не повысив голоса:
— Ну что, нагляделись на меня?
Я только ахнула, пытаясь скрыть смущение.
— Я вовсе не собиралась глазеть на вас.
— Вы пришли как друзья или из чувства нездорового любопытства? А если бы я был сухорукий и колченогий, вы бы тоже на меня смотрели?
— Простите, если у вас создалось такое впечатление, будто мы пялили на вас глаза, — с мужественным достоинством парировал отец.
— Мы пришли сюда поблагодарить вас, — тактично пробормотала я.
Он по-прежнему обращался к моему отцу:
— Вы пришли сюда посмеяться надо мной. Вы пришли сюда разоблачить меня, преподать урок своей дочери. Чтобы она перестала об этом думать.
— Уверяю вас, ничего подобного у моего отца и в мыслях… — плаксиво забормотала я.
— Вам-то он, может, ни слова не сказал. Но именно это держал в голове.
Отец вдруг густо покраснел — вот был его ответ.
Томпкинс продолжал, с каменным выражением лица глядя на отца:
— Вы полагаете, что устроите мне небольшое испытание. Ну а я отказываюсь от вашей проверки. И не подумаю тягаться с вами умом. Я не на суде.
— А никто этого и не утверждал, — неодобрительно заметил отец.
— Однажды ко мне подослали агента. Он сказал, будто прослышал обо мне от кого-то. Предлагал деньги, шикарную жизнь, если только пойду на сцену. Просто буду сидеть на стуле перед аудиторией три раза в день, говорить людям, что лежит у них в карманах. Он тоже хотел проверить меня, как вы сейчас, и я ему позволил. Мне не терпелось поскорее от него избавиться, а это был самый быстрый способ. Он показал портсигар и спросил, сколько в нем сигарет. Я мог бы сказать ему, что там нет ни одной сигареты, что в портсигаре он носит таблетки аспирина, но я ответил, что там три сигареты. Тогда он открыл портсигар и показал мне таблетки.
Он спросил у меня, что написано внутри на крышке его карманных часов. Я мог бы сказать ему, что никакой надписи там нет, что там всего лишь подковка, усыпанная мелкими бриллиантами, причем самого крайнего слева нет. Я же ответил, что там написано: «Такому-то и такому-то от любящей жены», причем употребил имя, которое он мне уже назвал и которое, между прочим, было не его имя. Он открыл крышку и показал, что никакой надписи нет вообще, а всего лишь подковка, усыпанная мелкими бриллиантами, без одного крайнего.
Он спросил у меня, от кого письмо в конверте, который лежал у него во внутреннем кармане пиджака, и показал мне краешек конверта с красной маркой и штемпелем. Я мог бы сказать, что никакого письма в конверте вообще нет, что он пользуется им, чтобы хранить корешки квитанций ставок на лошадок. Я сказал ему, что письмо от женщины. Он вытащил конверт и показал мне, и в нем не оказалось никакого письма вообще, он пользовался этим старым конвертом для хранения карточек ставок на лошадок. Более того, он даже подчеркнул, что адрес на конверте был когда-то написан мужской рукой.
Агент пробормотал что-то насчет того, что с кем-то, мол, еще посчитается, и вышел, скривив губы и глядя на меня с надменной улыбкой. Именно этого я и добивался.
Мы с отцом молчали.
Затем вдруг с бешеной яростью он стукнул кулаком по столу, отчего лицо вокруг рта побледнело и напряглось.
— Но вы гораздо умнее его! — выкрикнул он. — Вы так все обставили, что вынудили меня сказать вам именно то, чего говорить я не хотел!
В невинном удивлении я бросила быстрый взгляд на отца и заметила крохотные кавычки самодовольной ухмылки в уголках его губ. Вот был его ответ.
— Но я же не вкладывал эти слова вам в уста, — тихо сказал он.
— Можете использовать их на полную катушку. Идите и расскажите своим друзьям, пусть повалят сюда толпами и терзают меня. Меня и раньше терзали.
Напряжение и чувства его казались неподдельными. Он пытался прикурить трубку, а спичка дрожала у него в руке, что ему едва это удалось.
— А теперь уходите, пожалуйста, — хрипло произнес он. — Своего юродивого вы увидели, любопытство удовлетворили. Больше вас ничего не удерживает.
Отец резко встал, как будто это ехидное оскорбление застало его врасплох, укололо его и он инстинктивно вскочил на ноги, не успев взять себя в руки. Однако он тихонько отступил в сторону и постоял немного в глубокой задумчивости у старого комода, спиной к нашему хозяину, и я увидела, как он праздно трогает руками банку с табаком, словно обдумывая, как продолжить нашу беседу.
Наконец он повернулся к Томпкинсу.
— Простите, если мы наступили вам на любимую мозоль, — мягко заговорил он. — Мы пришли сюда вовсе не для того, чтобы проверить вас или потешаться над вами. Мы пришли показать, что ценим ваш дар, чтобы выразить свою благодарность.
— Мне вы ничем не обязаны, — угрюмо ответил Томпкинс. — Я ничего не сделал. — Он курил трубку, и его мрачный взгляд сосредоточился на ее гипотетической траектории, на нас он не смотрел.
— А мы считаем, что обязаны, — возразил отец. — Что же насчет того, чтобы рассказывать нашим друзьям, могу заверить вас, раз таково ваше желание, мы никому не скажем ни слова. В этом смысле я ручаюсь за дочь, как за самого себя.
Отец подошел к хозяину дома и протянул ему руку:
— Может, я могу что-то для вас сделать, чем-то помочь…
— Ничего не нужно, — твердо открестился Томпкинс. — Мне ничего ни от кого не нужно. Я ничего ни у кого не прошу, только бы меня оставили в покое.
Я раздумывала, пожмет ли он протянутую руку. Он таки ее пожал, но довольно неохотно, без всякого изящества, и быстро отпустил.
Пока я наблюдала за происходящим, мне на мгновение пришло в голову, что он, вероятно, от природы мал духом, мелочен — не важно, насколько велика его Сила, — что и проявилось в этом пустяковом инциденте. Лучше бы уж он вообще не пожимал протянутую руку, чем подал ее столь жалким образом. Томпкинс так и остался мальчиком с фермы, вечным неудачником, обозленным тем, что вынужден нести непосильное бремя.
От меня не укрылось, как он на мгновение глянул на руку моего отца, когда ее отпустил, и мне вспомнилось, как еще мальчиком он однажды сказал матери Эйлин: «Каждый раз, когда о чем-то подумаешь, вместе с мыслью появляется картинка, и она проходит перед тобой, картинка того, о чем ты думаешь».
— У нас нет ничего общего, у вас и у меня, — язвительно бросил он. — Прежде всего, я не просил вас приходить сюда. Но теперь, раз уж вы пришли — хорошо еще, что одни, — пусть это будет в последний раз. Если вы вернетесь сюда, у меня из-за вас в один прекрасный день будет много неприятностей. А теперь уходите. Возвращайтесь к привычной для вас жизни, а меня предоставьте моей. Возвращайтесь в свой прекрасный дом, к гостям, которые будут у вас на обед и которые носят часы с бриллиантами на подвязках у колен, к своему маклеру, покупайте акции. Только, возвращаясь туда, постарайтесь не задавить маленьких девочек.
— Идем, Джин, — кратко бросил отец и придержал для меня дверь.
Я увидела, как он, прежде чем закрыть ее за собой, повернулся и посмотрел на Томпкинса. Он оказался ко мне спиной, и я не заметила его взгляда, но, судя по тому, как он держал голову, я догадалась, что в его взгляде невыраженный словами упрек за ничем не спровоцированную нелюбезность.
В проеме закрывающейся двери я в последний раз увидела человека, к которому мы приходили. Он сидел за столом, поднеся трубку ко рту, голова наклонена, взгляд мягких синих глаз под бровями песочного цвета сосредоточен на нас. При тусклом электрическом освещении он казался скучным, непоследовательным, простецким. Никакого величия, ни внешнего, ни внутреннего, в нем не было. Всего лишь бездушная фигура в безвкусно обставленной жалкой комнате. И я чуть ли не подивилась, а что же это мы там делали.
И тут дверь захлопнулась, он скрылся из виду, а отец повел меня вниз.
Мы не разговаривали. Мы прошли мимо двери Магуайров, спустились на улицу и сели в машину.
— Поведу я, — пробормотал он. — Ты, должно быть, устала.
Это было первое, что мы сказали, выйдя оттуда.
Ветер приятно освежал лицо, я закурила сигарету, и сигарета мне тоже доставила удовольствие.
Я знала, что рано или поздно нам все равно придется обо всем поговорить, и подумала: «Можно начать и здесь, пока еще свежи впечатления». И начала:
— Ты не веришь?
— Весьма хорошее представление. Исключительно хорошее. — Мне показалось, что он сказал это с некоторой тревогой, хотя я и не была до конца уверена.
Я подумала о самолете. О телеграмме. Мне и самой так хотелось не верить, так было необходимо, чтобы отец мне в этом помог. Меня радовало, что он не верит, и мне жутко хотелось, чтобы его неверие еще больше укрепилось. Я жаждала остаться с ним на солнце. На солнце скептицизма. В моем костном мозгу по-прежнему сидел холод мрака.
— Этим своим представлением он поднял наш разум на небывалую высоту, — продолжал отец. — И тут же не оставил от него камня на камне. Так что суеверная служанка-ирландка тут ни при чем.
— Но каким образом? Он все время только и делал, что отрицал.
— Вот именно. Но это отрицание и было утверждением. Неужели ты не понимаешь, как он ловко все обставил? Фокус в фокусе внутри еще одного фокуса. Вроде тех этикеток, которые когда-то использовались на жестянках с содой для хлебопечения. Кружочек с нарисованной в нем другой жестянкой. А на той — еще один кружочек с рисунком еще одной жестянки. И так до бесконечности, пока он уже становится до того мал, что за ним не может уследить глаз. Он заявил мне, что я умный, и вывернул все наизнанку, так что якобы он сам, добровольно, рассказал мне о том, о чем говорить не хотел. Но, возможно, он меня перехитрил и с изнанки снова все вывернул на лицевую сторону, так что то, о чем он якобы рассказывать мне не хотел, оказалось на самом деле именно тем самым, о чем ему больше всего не терпелось рассказать.
— Тут невозможно уследить. Ты оказываешься в каком-то лабиринте.
— Да, да, устаешь, внимание твое рассеивается, а он, воспользовавшись этим, опережает тебя на целый виток.
— В таком случае какая же ему выгода настраивать нас против себя?
— А какая вообще выгода кому бы то ни было в этом мире? И что такое выгода? Что значит это слово вообще?
— Деньги?! Но ведь ты же спросил его, не можешь ли ты что-нибудь для него сделать.
— Я ожидал, что он откажется или просто проигнорирует мое предложение. Знал, что так оно и будет, еще до того, как его увидел.
— Но каким образом?
— Когда она нарядила тебя в свое пальтишко, прежде чем повести нас к нему. Тогда-то я все и понял. Это типичный прием святого, для которого вознаграждение равносильно анафеме…
Тут я глянула на себя.
Пальто Эйлин по-прежнему было на мне. Я забыла у нее свои вещи!
Он сбавил скорость, как бы советуясь со мной.
— Только не сегодня, — воспротивилась я. — Я бы этого не вынесла.
— Ты хочешь сказать, тебе придется съездить за ними в какое-то другое время, хотя он велел нам больше и близко к нему не подходить? И снова тот же самый извращенный прием. Возможно, потому-то тебя, прежде всего, и попросили переодеться.
— Но это же глупо, — возразила я, прикрывая глаза, — брать каждую мелочь и смотреть на нее с изнанки. — Откуда им заранее знать, что я их забуду?
— Но ты же забыла, разве нет? — вот и все, что он ответил.
Я снова вяло опустила руку.
— Вернемся к тому, что я говорил, — продолжал он. — Я устроил для него ловушку. Он не хочет, чтобы ему помогали. Ему ничего от нас не нужно. Ты видела банку для табака на комоде у стены?
— Да, по-моему, видела.
— Я оставил под ней пятьсот долларов наличными.
Повернувшись, я посмотрела на него:
— И если он молча примет их…
Он еле заметно пожал плечами:
— Ты спросила меня, какая ему выгода от того, что он, скажем, демонстрирует нам свои способности.
— Но ведь если он от них откажется, тебе еще больше захочется поверить…
Отец покачал головой.
— Все равно я ему не верю, так или иначе, — спокойно продолжал он. — Думая о какой-то вещи, он может видеть картину в уме. Но он же не увидел пятьсот долларов под банкой для табака в двух или трех ярдах от себя.
— Возможно, потому, что, пока мы сидели с ним в комнате, он и думать не думал о банке.
Отец саркастически усмехнулся.
«Он не беспристрастен, — подумала я. — Вероятно, изо всех сил пытается не верить. Но эмоционально вовлечен в это дело. А может, просто старается ради меня? Меня хочет разубедить, а не себя?»
— Впрочем, поступая так, не играешь ли ты краплеными картами? — заметила я чуть погодя. — Пятьсот долларов — не фунт изюму. У него на столе лежала газета, раскрытая на колонке «Требуются рабочие».
— Я тоже ее видел, — грубовато ответил отец. — Не исключено, что ее специально так положили, чтобы мы ее заметили.
У каждой вещи есть две стороны — лицевая и оборотная. И никогда не представляло особых трудностей определить, где лицевая, а где оборотная. Я с сожалением вздохнула о двухмерном мире, который предшествовал теперешнему моему состоянию.
Отец потянулся и сжал мою руку.
— Я ничему не верю, — заключил он, — и не хочу, чтобы и ты верила!
Машина вдруг вильнула в сторону, и меня бросило на отца. Затем она выправилась и пошла прежним курсом, и я услышала, как отец тихонько выругался себе под нос.
— Что такое? Что случилось?
Он обернулся и бросил взгляд назад. Я тоже обернулась.
Посреди дороги у нас за спиной стояла на одном колене маленькая фигурка, как будто она только что неожиданно отпрыгнула в сторону, потеряла равновесие и упала. Крошка встала, неповрежденная, и мы увидели, как вокруг нее затрепетал на ветру белый фартучек. Это была маленькая девочка. Она возмущенно посмотрела нам вслед, повернулась, побежала по дороге и скрылась вдали.
Несколько мгновений спустя машина запоздало остановилась — и не из-за того, что чуть-чуть не произошло, а из-за таившегося в происшествии скрытого смысла, который постепенно доходил до нас. Я полагаю, отец затормозил совершенно бессознательно — так, заканчивая предложение, ставят в конце его точку.
Мы сидели и смотрели прямо перед собой, не желая встречаться друг с другом взглядом. По-моему, больше всего нам хотелось избежать именно этого. Позади нас все растворилось в темноте, — девочка-призрак исчезла.
Мы даже не заговорили о случившемся — нам это было не нужно. Наши слова и так звенели в ушах друг друга. И каждый из нас сказал бы другому то, что тот уже говорил сам себе.
Я подумала: «Вот наконец событие, которое невозможно перевернуть, у него всего одна сторона. Вот оно, на что можно безошибочно наклеить четкую этикетку: „Это лицевая сторона, другой попросту нет“». Однако все оказалось не так, как мне того хотелось бы.
Я сознавала, что он сидит рядом со мной в машине, и с горечью подумала: «Где же теперь вся твоя логика? Где все твои аргументы? Бедняжечка».
— Давай, пап, — сказала я тихим сдавленным голосом, — поехали домой.
Машина снова понеслась вперед.
— Может, мне сесть за руль? — предложила я.
— Нет, — ответил он, — так у меня хоть есть какое-то занятие: это гораздо лучше, чем…
Я знала, что он имеет в виду. Он по-прежнему смотрел, прищурившись, прямо перед собой, но дороги почти не видел. Я открыла сумочку и вытащила носовой платок.
— Пап, у тебя весь лоб в испарине. Позволь, промокну. Она так тебя напугала, маленькая негодница.
— На-ка, — предложил он, — попробуй одну из этих, пока мы доберемся до дома.
У меня были сигареты, но он вытащил из кармана свою пачку и протянул мне.
Я думаю, мы оба старались быть исключительно галантными и внимательными друг к другу. И лгали напропалую, хотя не произнесли ни слова.
До дому оставалось всего ничего.
— Джин, — не выдержал он. — Мы ведь никогда не лицемерили, ни ты, ни я. Мы всегда были откровенны друг с другом. Давай и сейчас ничего не станем менять. Мы оба думаем об одном и том же. Давай не будем брать это с собой в дом. Давай во всем разберемся прямо сейчас.
Я кивнула и подождала.
— Там, на дороге, только что произошло совпадение. Не важно, какие там были шансы, пятьдесят на пятьдесят, восемьдесят к двадцати или сто против одного: чистое совпадение, говорю тебе!
— Это тебе так хочется думать?
Он стукнул по ободку рулевого колеса:
— Я хочу, чтобы мы оба так думали! Ничто другое не годится, Джин. Я никогда не пытался препятствовать твоим самостоятельным суждениям и не собираюсь делать этого сейчас. Такое может случиться когда угодно и с кем угодно, кто ведет машину. Вероятно, так уж вышло, что он наобум отпустил саркастическое замечание, потому что завидует тем, кто ездит в машинах, у кого они есть. А тут инцидент совпал с его предостережением. На улицах всегда полно детей. Когда сидишь за баранкой, от такого не застрахован.
И все же, как ни странно, вплоть до того самого вечера ни с одним из нас подобного не случалось. Причем виновницей происшествия оказалась маленькая девочка. Вслух я ничего не сказала.
Говорят, вера — это неподатливое пламя, которое не погасить. Но ведь точно так обстоит дело и со скептицизмом. Погасить его не менее трудно. Я прямо почувствовала, как он снова вспыхнул в отце, разгорелся еще ярче, стал еще более вызывающим, чем прежде.
— Всего лишь совпадение, — повторил он. — Выстрел наугад, который попал в цель. — Отец повернулся и весело мне подмигнул. — А теперь — к «гостям, которые будут у нас на обед», а?
— На обед мы никого не приглашали, — улыбнулась я. — За столом всего лишь двое — ты и я.
— Знаю не хуже тебя. А если бы даже гости и пришли, ты знаешь кого-нибудь, кто носит часы с бриллиантами у колена?
Я высунула голову в окошко и посмеялась.
Теперь уже он улыбался холодно и сурово. Можно не верить и улыбаться подобным образом, однако быть беспристрастным, не втянутым эмоционально в это дело и по-прежнему так улыбаться нельзя.
— Всего лишь странное совпадение, — глотая слова, произнес он. — Все ерунда.
Я повернулась и с признательностью сжала его руку.
— Я рада, что ты все так воспринимаешь! — с жаром сказала я. — Если б ты только знал, как я рада!
Причем говорила я совершенно серьезно, хоть и не разделяла его убежденности.
Когда мы вышли из машины, мне показалось, что окна в нашей гостиной горят ярче обычного.
Он тоже заметил.
— Одна из служанок, наверное, забыла выключить за собой свет, — небрежно предположил он.
— Скорее всего, новая прислуга. Она не умеет пользоваться выключателями.
В конечном счете это был ничего не значащий недосмотр.
Когда мы открыли дверь, нам показалось, что в доме звучат голоса. До нас донеслись смех и гул сдержанного разговора.
Из задней части холла к нам поспешил навстречу дворецкий и сообщил:
— Пришли мистер и миссис Ордуэй, сэр. И еще одна леди. Они сказали, что подождут вашего возвращения.
В этом не было ничего бесцеремонного. Ордуэи — брат и сестра, с которыми отец дружил уже сорок лет, мои почетные «дядя» и «тетя».
Мы вошли, и на мгновение гул голосов поднялся до крещендо. Луиза Ордуэй подбежала и поцеловала меня, что было ее неотъемлемым правом с незапамятных времен. И тут же обратилась к отцу:
— Харлан, ты же на нас не обижаешься, правда? Мы проезжали мимо по пути в… и, когда я увидела, как близко мы от вашего дома, я решила, что мы просто не можем проехать мимо, не заскочив и не проведав тебя и Джин. В конце концов, мне все равно, когда мы туда приедем, а если честно, я предпочла бы вообще туда не ездить. А Мария столько слышала о вас двоих за последние годы…
Она болтала без остановки, не соблюдая никаких знаков препинания. Было даже время, когда я думала, что она подражает героям салонных комедий, однако потом стала думать, что это они подражают ей.
— Я бы расстроился, если бы узнал, что вы не заглянули ко мне, — сказал отец.
Третьим гостем оказалась статная блондинка под сорок или за сорок, европейского типа, говорившая с заметным европейским акцентом. Ее великолепную фигуру плотно облегало вечернее черное платье. Все трое были в вечерних нарядах.
— Мария Лизетта, — прошептала мне Луиза после формального представления нас друг другу, — из Румынского государственного театра в Бухаресте. Мы знали ее много лет в Париже. В Америке она впервые, остановилась у нас. Ты ее уже встречала? Вот мой неизменный ответ людям, которые упорно настаивают на том, что женщины якобы не такие умные, как мужчины. Восемь языков, моя дорогая…
— Луиза снова выступает в роли моего пресс-секретаря. — Знаменитость улыбнулась мне с другого конца комнаты. — Я определяю это по оживленному выражению ее лица.
Мария выглядела просто неотразимо. Стоило вам бросить на нее первый взгляд, как вы поддавались ее очарованию, во всяком случае, осознавали его. Казалось бы, выраженная столь смелым образом, привлекательность могла обернуться не в ее пользу, однако все в ней было абсолютно ненавязчиво, естественно, от природы. Нельзя же винить человека, скажем, за его рост или цвет глаз.
Уикс, никому не мешая, стоял за дверью, пока не перехватил взгляд отца.
— Как насчет обеда, сэр?
— Ах да, — ответил Рид. — На пятерых, разумеется.
А что еще он мог — да и любой другой в такой ситуации.
Тут он повернулся и увидел, что я смотрю на него, и наши взгляды встретились в молчаливом, но опустошительном взаимопонимании.
Гости к обеду у нас все же оказались. А кто бы еще совсем недавно мог предположить, что они у нас будут?
— Пожалуй, — с горечью сказал он, направившись к шейкеру, — я тоже выпью «Мартини» — вы же все пьете. Только двойной.
И я все поняла.
Будто что-то почуяв, Луиза заметила:
— Вы уверены, что мы вам не мешаем? У вас обоих довольно усталый вид, и… вы как-то нервничаете, что ли.
— Мы только что долго ехали в машине, — заметила я.
— А откуда у тебя это странное пальто, моя дорогая?
Я посмотрела на него и неловко сглотнула, не зная, что и ответить.
Отец пришел мне на помощь.
— Она его позаимствовала, — быстро нашелся он. — В машине оказалось довольно прохладно.
— Пожалуй, я поднимусь к себе и переоденусь, — сказала я. — Не хотите подняться со мной и попудриться, мадемуазель? А ты, Луиза?
— В моем возрасте косметика уже бесполезна, — вздохнула Луиза, — потенциальная выгода почти равна нулю. А вы обе идите.
Как только мы поднялись, Мария Лизетта доверительно обратилась ко мне:
— Я так рада, что вы пригласить меня. Вы — как сказать? — спасать моя жизнь. У вас есть одна из этих… — она беспомощно начертила в воздухе пальцем круг, — которую я могла позаимствовать? Этого слова я еще не знаю по-английски. У меня происходить несчастный случай в машине. Я не сметь упоминать об этом в присутствии Тони.
Она выставила вперед точеную ножку и подняла плотно облегающую материю чуть ли не до бедра.
— Ах, подвязка, — произнесла я.
— Elastique,[4] — кивнула она. — Я вынужден делать, что может, пока не находить первая помощь. Я есть ingenieux.[5]
Под самым коленом с ямочками экзотически блеснули усыпанные бриллиантами наручные часики, будто розочка сбоку на ее икре; черный шелковый шнурок, на котором они держались, тянулся вверх до самого предела и поддерживал чулок, не давая ему упасть.
— Пришлось снимать его отсюда и повязать там. Но если бы кто-то спросить у меня, который час… — Она пожала плечами в притворном испуге.
Затем вдруг, подол ее платья снова упал на пол, она выпрямилась и уже с непритворной озабоченностью сделала быстрый шаг ко мне:
— Что с вами, мадемуазель Джин? Вы стали такая белая, такая… Вам плохо? Позвать кого-нибудь?
— Нет-нет, — слабым голосом возразила я. — Сейчас пройдет. Со мной все в порядке.
— Сюда, вот так, посидите здесь немного. — Она заботливо обняла меня и подвела к креслу. — Вы иметь одеколон? Я освежить вам лоб.
— Нет-нет, спасибо, сейчас пройдет. — Я благодарно ей улыбнулась. — Как хорошо, впрочем, что вы поднялись сюда со мной. — Я огляделась несколько неуверенно. — Эта комната вас не шокирует? В ней нет ничего?..
— Это славная комната, — ответила она с улыбкой и успокаивающе провела рукой по моим волосам.
— Только переоденусь, — заторопилась я, склоняясь над своей туфлей. — Мы не должны заставлять их ждать. — Не поднимая глаз, я знала, что она стоит и молча смотрит на меня. — Говорите со мной, мадемуазель, — умоляюще попросила я. — Говорите со мной, пока переодеваюсь. Рассказывайте мне о Бухаресте, о Париже, о театре или о себе. Говорите громко и быстро. Ах, ну пожалуйста, не замолкайте! — И вдруг я повернулась, закрыла лицо ладонями и разрыдалась, как перепуганный ребенок.
К другим мы присоединились с некоторым опозданием.
— Ты выпил свою двойную порцию? — спросила я отца, подойдя к нему. — Ну а теперь и я выпью свою. Тройную.
Когда гости уходили, мы вместе проводили их до дверей, посмотрели, как они сели в машину и уехали, а сами постояли в дверях, он с одной стороны, я — с другой. Мы смотрели и смотрели, пока большой прямоугольник ночи, открывавшийся нам из двери, не опустел. Остались одни звезды. Потом закрыли дверь и остались одни. Нет, не одни; если бы только мы были одни, но в том-то и дело, что нет: с нами там была еще эта самая штука.
Мы дошли до лестницы, по-прежнему на расстоянии ширины двери друг от друга, он с одной стороны вестибюля, я — с другой. Не знаю почему, возможно, боялись сойтись вместе.
Без единого слова я поднялась наверх, а он прошел в глубину дома, туда, где стояла горка, и слышала, как отец ее открыл. Несколько мгновений спустя он в свою очередь тоже поднялся по лестнице, прошел в свою комнату и закрыл дверь. А еще чуть погодя я вышла из своей комнаты, подошла к его двери и постучала.
— Заходи, заходи, Джин, — раздался ровный, полный отчаяния голос.
В халате и пижаме отец сидел на дальнем краю кровати, спиной ко мне. На столике стояла бутылка бренди, а рюмку он держал в руке, как бы взвешивая ее на ладони. А может, проверял действенность спиртного.
Он не повернулся и, не меняя позы, спросил:
— Тебя это сильно потрясло? — И не дожидаясь ответа, продолжал: — Знаю. Меня тоже.
Я бочком присела с другой стороны кровати, так, чтобы можно было смотреть на него.
— У нее, у подружки Лу из Румынии, даже часы оказались на колене. — Ее имени я уже не помнила, она унесла его с собой.
Он быстро проглотил бренди, точно опережая кого-то, кто хотел отобрать у него стопку.
— Ловко проделано, — слегка закашлявшись, заметил он. — Все точки над «i» расставлены.
Я провела рукой по стеганому одеялу:
— Все, кроме маклера.
В рюмке снова появился бренди.
— Надо делать скидки на небольшие погрешности. В последнее время Уолт не звонит мне месяцами. Я ведь уже давно не новичок на бирже. Но кто знает об этом, кроме тебя и меня? Или я лишаю тебя последней соломинки, за которую ты могла бы?..
— Ничего ты меня не лишаешь, потому что у меня ничего нет.
— Но часы с бриллиантами на ноге, а, Джин? — продолжал он приглушенным голосом.
И снова кто-то попытался отобрать у него бренди, но он их опередил и залпом выпил рюмку бренди.
— Кому было дано знать об этом, только тебе и мне? — мягко сказала я. — Луиза, сидевшая с нею в одной машине, и та ни о чем понятия не имела.
Он промолчал. На мгновение я пожалела, что сообщила ему о пикантной подробности. Однако, если бы и не сообщила, он все равно раздумывал бы над случившимся, так что какая разница?
Его голова снова проделала быстрое короткое движение, будто он кивнул в сторону потолка:
— Ну и переплет! Словно в точке опоры совершаешь поворот на сто восемьдесят градусов и тебе приходится учиться ходить на ушах. Предпочитаю ровную вселенную, а не наклонную или косую. — Он опять наполнил рюмку. — Собираюсь сделать то, чего не позволял себе двадцать лет: напиться до потери сознания и уснуть.
Я понимающе похлопала его по спине. Затем встала:
— Пожалуй, пойду. Не могу же оставаться всю ночь в твоей комнате.
— А с тобой там все будет нормально? — спросил он.
— Здесь ли, там ли — какая разница? — ответила я. — Это ведь внутреннее состояние, оно всегда с тобой. К месту не имеет никакого отношения.
— Ты права. Того, что имеет отношение к месту, легче избежать.
Я подошла к двери и открыла ее.
Он не оглянулся, так и сидел понурившись.
— Ну, ничего, как-нибудь освоимся. Привыкнуть можно ко всему, даже к тому, как молотое стекло вонзается тебе в позвоночник. Мы придумаем какой-нибудь способ, как нам жить с этим чувством. — Он поднял рюмку и посмотрел на нее. — Но сегодня не сладко, правда?
— Да уж куда больше, — кисло согласилась я и закрыла за собой дверь.
Утром отец спустился вниз раньше меня. Под глазами у меня все еще была ночь, градуированные тени. В остальном уже наступило утро, и солнце сжигало все. Особенно эти мерцающие пылинки в небе.
Арбуз дожидался его на блюде со льдом, рядом лежали письма, но самого его за столом не оказалось. Я нашла его в другой комнате, он прижимал к уху телефонную трубку.
Должно быть, слушал, но не говорил ни слова.
Повернувшись, увидел меня, а когда я хотела выйти, кивком дал понять, что мне следует приблизиться к нему.
— Это одно из названных событий тоже случилось, — спокойно сообщил он. — На линии Уолт Майерс. Его звонок… Нет, Уолт, продолжайте; я сказал пару слов Джин.
Солнце немного остыло; если и есть такая штука, как зябкий солнечный свет, так в комнате властвовал именно он, образуя синевато-серые сходни от подоконников к полу.
Отец заметил, что я снова хочу уйти, потянулся свободной рукой и удержал меня с какой-то умоляющей настойчивостью:
— Нет, подожди, останься здесь, со мной.
В этом тщетном жесте, который поразил меня в самое сердце, чувствовалось что-то бесконечно мучительно-горькое: он хочет, чтобы я постояла рядом с ним, — инстинктивный крик озадаченности, одиночества, беспомощности, и не от кого-нибудь, а именно от него! Да, ось вращения вселенной определенно перекосилась.
Я подошла, он обнял меня свободной рукой за плечи и не отпускал. И, стоя рядом с ним, я почувствовала, что сердце у него бьется чуточку быстрее, чем следовало бы. Не из-за того, что говорил ему Майерс, а потому что это звонил Майерс.
— Мои акции «Консолидейтед», — прошептал он мне, прикрыв трубку. — Я даже забыл, что они у меня есть. — И снова стал слушать. Затем сказал: — Что-то произошло после закрытия биржи вчера вечером. Он и сам не знает, что именно. Акции резко падают… — Послушав еще, добавил: — Он хочет знать, спешить ли избавляться от них, пока еще можно хоть что-то на них заработать.
Отец все смотрел на меня, хотя я догадывалась, что думает он теперь не обо мне и не о том, что говорит ему Майерс. Его состояние выражал какой-то рассеянный, опасливый, раздражительный взгляд. Он не понимал, не в состоянии был понять, почему позвонил именно Майерс и именно в такое время.
— Это что, — спросила я, — так уж важно?
— Конечно, не имеет особого значения, когда у тебя их сотни. Но когда их десятки тысяч, каждая четверть пункта может… — Он помолчал, потом продолжил: — Слишком поздно. Момент получить прибыль упущен, они уже стоят меньше той цены, по которой мы их покупали. — Майерс, должно быть, орал во всю глотку, потому что из трубки доносились резкие звуки. — Он хочет знать, спасать ли то, что еще можно спасти. Смириться с потерями и все продать. Причем знать срочно. — Потом крикнул в трубку: — Я слышу вас, Уолт, слышу. Понимаю, что вы говорите, повторять не надо. Дело не в том. — И снова обратился ко мне: — А ведь вчера вечером мне сказали, что его звонок будет иметь место, еще до того, как сам Уолт знал, что ему придется мне звонить.
Я и сама ни о чем другом думать не могла.
— Ты уж лучше скажи ему что-нибудь, — беспомощно предложила я.
Он продолжал разговор со мной:
— А что он сказал-то? Какими именно словами? — Затем сам же их и повторил: — «Возвращайтесь к своему маклеру, покупайте акции… К своему маклеру, покупайте акции». — Вдруг убрал руку с моих плеч и заговорил в трубку — быстро, четко, напряженно: — Сколько их там у меня, Уолт? Нет, в акциях. — Он вытащил из внутреннего кармана карандаш и написал какое-то число на полях ненужной газеты, оказавшейся у аппарата, — четырехзначное число. — Хорошо. Удвойте его. Купите мне еще столько же. Купите мне еще…
В трубке что-то резко щелкнуло. Должно быть, на другом конце линии что-то громко выкрикнули.
— Покупайте, я сказал. Покупайте. Теперь уже вы не слышите меня. П-о-к-у-п-а-й-т-е. Покупайте. — Из трубки теперь доносилась быстрая тарабарщина, громкая трескотня. — Покупайте, — непреклонно повторял отец. — Это мой приказ. — И положил трубку на рычаг. Он не улыбался и никакой особой радости не испытывал. — Я готов понести убытки, только бы доказать, что все это бред. Надеюсь, что акции упадут до пяти пунктов. Лучше, если они упадут до нуля. Пропади оно пропадом.
— Тебя ждет арбуз, — напомнила я.
Войдя в столовую, мы сели за стол. Комнату заливало солнце, но мне хотелось надеть что-нибудь потеплее, джемпер или шерстяную кофту.
Мы оба сунули ложки в тарелки, но они так там и остались, будто кто-то крепко их держал. Он принялся вскрывать письма, а я просто сидела, ворочая ложкой в тарелке, словно пыталась и не могла ее вытащить.
— Ты посмотри! — воскликнул он неожиданно. — Нет, ты только посмотри на это.
Адрес был написал плохо, чернилами. Даже в нашей фамилии сделана ошибка — вместо Рид стояло Рийд. А в верхнем правом углу примостилось выведенное, точно курица лапой, — «Дж. Томпкинс».
В конверте ничего не оказалось — ни бумаги, ни сопровождающей записки. Всего лишь деньги. Пять купюр. Отец взял вскрытый конверт за уголок, встряхнул его, и они высыпались на столешницу.
Я к ним не прикоснулась. Даже отодвинулась от них подальше, словно они меня пугали. По сути, так оно и было.
— То, что я оставил под банкой для табака, — в раздумье произнес отец. — Марка погашена в полночь. Он, должно быть, опустил письмо в почтовый ящик, как только обнаружил деньги.
— А перед тем, как нам появиться у него в комнате, он просматривал «Требуются рабочие».
Отец увидел, что лежащие деньги пугают меня, быстро взял их и небрежно сунул в бумажник. Правая рука у него слегка дрожала.
— Ловушка не сработала, — заметила я. — Ему это не нужно. Его не купишь.
Он повел рукой с конвертом.
— Да, это и есть послание, которое мы должны были бы получить в нем, — согласился он. Скомкав конверт, он отбросил его. — А может, он ценит себя гораздо дороже, чем какие-то там пятьсот долларов, — размышлял отец, неотрывно глядя на меня. — Возможно, он предпочитает не размениваться по мелочам, а накапливать дивиденды. — Он забарабанил пальцами по столу. — Когда принимают пятьсот, какая необходимость давать тысячу? Когда же отказываются принять пятьсот, что можно сделать еще, кроме как предложить тысячу. И так далее, по той же линии. Сейчас я говорю чисто фигурально.
Но он и сам в это не верил, я видела. Мне достаточно было посмотреть на него, услышать, как он это говорит. Свою тираду он произнес ради меня. А может, ради себя тоже. Только знаю точно: ни один из нас не верил тому, что говорил.
Майерс позвонил снова часа в три пополудни, но отца дома не оказалось. Я пообещала, что попрошу отца перезвонить, как только он появится. Маклеру домой, если его уже не будет в конторе. Майерс хотел передать мне послание, но я отказалась принять его. Боялась услышать его содержание и быстро положила трубку, пока он не успел еще ничего сказать. Говорил он почти бессвязно — видимо, пребывал в страшном напряжении.
И все равно после этого он звонил еще три раза, с интервалом примерно в пятнадцать минут, и мне пришлось попросить слуг отвечать на его звонки, поскольку им он свое сообщение не передал бы.
Потом он перестал звонить. Биржа к тому времени закрылась.
Когда появился отец, уже ближе к обеду, рассказала, с какой настойчивостью ему пытался дозвониться Майерс:
— Он искал тебя по всему городу и нигде не мог найти.
— Знаю. Я специально весь день скрывался, чтобы со мной нельзя было связаться. Я пустил дело на самотек.
— Но уж теперь-то, вернувшись домой, ты позвонишь ему? — спросила я.
— Нет, — ответил он. — У меня просто не хватает смелости, я боюсь.
И я понимала, что он имеет в виду не деньги, не потерю их или их приумножение.
Вдруг, пока мы все еще стояли в столовой, с неожиданной резкостью телефон зазвонил снова, заставив нас обоих вздрогнуть, будто через наши тела пропустили электрический ток.
— Вот он опять, — испуганно произнес отец. Мы посмотрели друг другу в глаза. — Какой-то ад. Я уже не могу этого выносить.
Он пошел в другую комнату, чтобы снять трубку, а я отправилась туда, где не могла слышать, о чем они будут говорить.
Потом ждала, сколько могла, но он не позвал меня и не пришел ко мне, так что в конце концов я не выдержала и сама пошла к нему.
Разговор закончился. Отец слегка наклонился, наливая себе рюмку бренди, точно так же, как он делал накануне вечером у себя в комнате. Лицо у него было жутко белым, ни дать ни взять — мел. Казалось, ему очень трудно снова выпрямиться, очень трудно уйти из угла, где стояла горка.
— После того как Майерс выполнил мой приказ, — заговорил он, — акции опустились еще на четверть пункта. Затем падение приостановилось, какое-то время они оставались на одном уровне и наконец снова поползли вверх. Возможно, потому, что был получен мой приказ, уж и не знаю. С тех пор их курс повышается и повышается, все быстрей и быстрей. За полчаса до закрытия они достигли пункта, с которого началось первоначальное падение. В три часа, когда биржа закрылась, они уже были на два целых и одну восьмую пункта выше, и все говорит за то, что завтра дела пойдут еще лучше.
Он проглотил бренди и закашлялся, но лицо у него по-прежнему оставалось белым.
— На три часа дня сегодня мы заработали двадцать две тысячи долларов. А завтра, надеюсь, дойдем до сорока или даже до пятидесяти.
Но лицо у него по-прежнему оставалось белым.
— Может, тоже выпьешь? — предложил он.
Значит, и у меня лицо побелело.
Возможно, теперь уже мы в ловушке, в страхе подумала я. И никаких чаевых под банкой для табака. Только если это ловушка, значит, сыр по другую ее сторону. Мышка и приманка поменялись местами.
Эйлин пришла два или три дня спустя. Сайн сказала, что в холле внизу кто-то хочет поговорить со мной, и я спустилась, даже не поинтересовавшись, кто именно, поскольку не придавала особого значения подобным вещам. Я бы все равно спустилась, даже если бы и знала, но тогда я бы хоть не вздрогнула от неожиданности, увидев ее. И она тут была совершенно ни при чем, суть заключалась в том, откуда она пришла, с кем имела дело, поскольку справедливо, нет ли, в моем сознании она теперь неразрывно была связана с этим делом.
Во всяком случае, я обнаружила, что она покорно стоит у стены, вместо того чтобы посидеть в ожидании на кушетке; она и прежде-то, казалось, при любой беседе все норовила где-нибудь спрятаться, чтобы не находиться в центре открытого пространства. Через руку она перекинула мою меховую пелерину, а в бумажном мешке, судя по очертаниям, лежала шляпа.
Я крикнула с середины лестницы:
— Ах, это вы, Эйлин. Хэлло, Эйлин. — И после короткой остановки, вызванной тем, что увидела именно ее, продолжала спускаться.
— Не хотела вас беспокоить, мисс Джин, — неуверенно заговорила она. — Не знала, можно ли оставить вещи для вас или…
«Ну, тогда чего же не оставила?» — подивилась я про себя.
— Намедни вы забыли их у нас дома, и… и, если можно, я бы хотела забрать свои.
Совсем забыла — ведь они и впрямь лежали у меня. Но так ли уж они ей нужны или это предлог, чтобы снова повидать меня с глазу на глаз? И снова вспомнились этикетки: где оборотная сторона, где лицевая? Любая самая незначительная мелочь, имевшая отношение к этим людям… Просто невыносимо, отец прав — самый настоящий ад.
— О, я бы давно привезла их, если б знала. — Затем спросила ее о том, о чем мне действительно хотелось узнать: — А вы не сказали Сайн только что, кто вы?
— Нет, — смущенно призналась она, — я лишь сказала, что хочу поговорить с вами. Боялась, что вы… что вы, возможно, не пожелаете меня видеть, а мои вещи мне и впрямь нужны…
— Но их бы вам все равно отдали…
— Извините, не знала, мисс Джин, — засмущалась она. — Думала, им понадобится ваше разрешение. Или просто они могут не знать, о каких вещах идет речь. Они могли бы по ошибке отдать мне что-нибудь хорошее, принадлежащее вам.
Какая же тут оборотная сторона? Какая лицевая?
Ну хорошо. Скажем, она прибегла к уловке, чтобы встретиться со мной лицом к лицу. Она своего добилась. Для чего? Что ей нужно? Мотив непременно должен обнаружить себя, в противном случае окажется, что за ее визитом ничего не кроется.
Я послала одну из служанок наверх за вещами, описав их и объяснив, где найти.
Наступило неловкое ожидание, мы обе молчали.
Вскоре служанка спустилась с вещами — пальтецом и беретом, задирая нос, чтобы Эйлин все видела. Она протянула вещи Эйлин, изогнувшись корпусом и как бы стараясь держаться от них подальше. Столь откровенно выраженного снобизма мне еще видать не приходилось. Поступок девушки мне очень не понравился. В конце концов, я сама носила эти вещи, не испытывая ничего подобного. Меня охватывал сверхъестественный ужас, но никакого отвращения не возникало.
Я подождала, пока мы снова остались вдвоем.
— Послушайте, — начала я, — вам нравится эта шляпа? Этот мех? Хотите оставить их себе? Мне они не нужны.
Она поспешно положила их на кушетку. Казалось, ей даже ничего нельзя предложить, не испугав ее.
— О нет, мисс, я… Большое вам спасибо, я очень ценю, но… я не могла бы… я не могу принять.
— Но почему? — настаивала я. — Почему нет? Почему вы бы не могли?
— О-о, даже не знаю, мисс… — Она отступила на шаг, как бы подкрепляя отказ.
— Но вы же должны знать, — не отставала я. — Послушайте, я их больше никогда не надену. — Они связаны с теми ужасными днями, пропитаны страхом, окрашены им, пропахли им насквозь. Я даже не в состоянии смотреть на них снова. — Почему бы вам не взять их?
— Не могу. — Она попятилась еще немного. — Уж слишком это похоже на то, что наживаешься на чем-то… — Предложение она не закончила.
— На чем?
Мне так и не удалось выжать из нее это слово. Впрочем, особой нужды и не было — можно и самой догадаться без труда. Не благодарность — благодарность предполагает благосклонность, и когда принимаешь подарки, никаких угрызений совести не испытываешь, это вполне ожидаемая вещь. Она имела в виду нечто такое, за что обычно не дарят подарков, за что их стыдно брать. Неудача, несчастье, горе, беда. Одно из этих слов подошло бы.
Я проводила ее до двери. Там она на мгновение остановилась и повернулась ко мне, решившись вдруг произнести то, что ей давно хотелось сказать, но она так и не осмелилась, и вот теперь уже для этого не было времени.
Мотив! Сейчас я узнаю подлинный мотив ее визита.
— Ну, до свидания, мисс Джин. И… и желаю вам всего доброго.
Похоже, она прощалась со мной навсегда. Почему?
Она хотела сказать не только это. Я это поняла, хотя виду не подавала.
Наконец, набравшись смелости, она прошептала:
— Не приходите туда больше, мисс. Уж постарайтесь не приходить, ладно?
И тут же в тревоге отступила еще на шаг, словно опасаясь, что немедленно последует выговор.
— О-о?! — только и вымолвила я.
— Ради вашего же блага, ради вас и мистера Рида, — скорбно проскулила она. Я промолчала. — Это может иметь только плохой конец, — с мучительной болью пробормотала она.
Эйлин уже перешагнула порог, так что я могла закрыть дверь. Она поспешно спускалась по ступенькам, чтобы выйти на тротуар.
Вот он, мотив. И снова две стороны. Какая лицевая? Какая оборотная? Хитрость или искренность? Приманка шиворот-навыворот, цель которой заманить нас, еще больше обескураживая? Или это честная мольба, выданная по простоте душевной? А может, она всего лишь средство для искусно задуманной приманки, исходившей от кого-то другого, но переданной нам через нее, хотя сама она ничего не подозревает?
Я стояла, так крепко стиснув голову руками, как будто хотела придать ей новую форму. Это уже становилось невыносимо, жизнь превращалась в изнуряющий лабиринт; страх, страх, везде вокруг тебя один страх. Выходы на самом деле оказывались барьерами, вы не знали, куда пойти, и беспомощно бродили кругами, пока не падали, обессиленные.
Служанка подсматривала за мной:
— У вас от нее разболелась голова, мисс?
— Не только голова, но и все тело.
Я прошла мимо вещей, которые Эйлин оставила на кушетке.
— Возьмите их, — велела я, — и отдайте кому-нибудь, избавьтесь от них, только бы я их не видела.
Она с жадностью на них набросилась, и они тут же исчезли.
Теперь все кончено, сказала я себе. Все сделано. Порвана связующая нить. Не осталось ничего такого, из-за чего нам стоило пойти к ним или они бы пришли к нам. Ничего, кроме нашей собственной глупости.
Ах, какого же мы оба сваляли дурака!..
Несколько дней спустя я нашла его в машине, поджидающим меня у двери. Через сколько именно дней, много ли, мало ли, — не знаю. Достаточно, я полагаю, чтобы бороться, чтобы выстоять против такой беды. Через восемь, десять, двенадцать, а может, и через две недели.
Что он дожидается меня, поняла сразу. Прежде всего, он сидел рядом с водительским сиденьем, а не за «баранкой». И еще: когда я вышла, смотрел на дверь.
Мне захотелось узнать, почему он с таким нетерпением смотрит, как я выхожу и спускаюсь по ступенькам.
Я подошла к машине и остановилась.
Отец не стал ходить вокруг да около.
— Джин, — вдруг объявил он, — я еду туда. — «Туда» не требовало пояснений. Я сразу догадалась, куда именно. — Хочешь поехать со мной?
— Нас же лишили единственного предлога. Тебе известно, Эйлин вернула мои вещи.
— Да, конечно. Но, Джин, мы же люди. Я еду туда без какого-либо предлога, у меня его просто нет.
— Всего лишь… всего лишь праздное любопытство? Ради того только, чтобы еще раз испытать его? — На мгновение я даже почувствовала разочарование. А разочаровывалась я в нем всего два-три раза в жизни.
— Ну, у меня есть весьма основательная деловая причина, — продолжал он.
— Выходит, предлог у тебя все-таки есть…
— Это не одно и то же. Я не хочу обманывать сам себя. Если бы я отправился к нему по какой-то пустяковой причине, в которую и сам бы не верил, тогда мог бы сказать, что пользуюсь предлогом. Но я еду к нему по делу, которое жизненно важно для меня, и не использую его в качестве предлога. Это причина, которая в данном случае важна для меня, а не для него. Не знаю, улавливаешь ли ты мою мысль.
— Кажется, понимаю, что ты имеешь в виду, — нахмурилась я и тут же грустно добавила: — Но ты таки идешь к нему.
— Джин, у меня голова пошла кругом, я в тупике. Не знаю, что еще можно сделать. Не знаю, к кому еще можно обратиться.
— Мне показалось, за обедом ты нервничал.
— Это продолжается уже несколько дней.
Я открыла дверцу машины.
— Ладно, отвезу тебя туда, — согласилась я.
— Если не хочешь, тебе вовсе не обязательно ехать туда со мной.
— Да, не хочу ехать туда, — отчеканила я, садясь в машину. — Но с тобой готова мчаться куда угодно. Раз ты решил, что тебе необходимо туда, — прекрасно: я хочу поехать с тобой. — Захлопнув дверцу, повернула ключ зажигания. — Но учти: после того как сходишь к нему сейчас, будет гораздо труднее не ходить туда, чем было после прошлого раза.
— Знаю, Джин, — подавленно признал он, — знаю.
Мы проехали немного.
— Уж не акции ли опять, а?
— Нет, это был бы дешевый трюк. — Некоторое время он молчал, но когда мы уже подъезжали к дому, спросил: — Тебе известно, что на побережье была забастовка?
— Да.
— У меня есть партия шелка-сырца, которая стоит много тысяч долларов; она уже несколько месяцев проторчала в Гонолулу. Не могу разгрузить ее во Фриско; один человек на Островах предложил мне продать ее по цене, значительно ниже первоначальной. Ситуация такова: либо бери, что дают, либо потеряешь все. Не вижу выхода из этого тупика. Уже набросал черновик телеграммы — он лежит сейчас у меня в кармане, — принимаю предложение.
Возле знакомого крыльца я затормозила. Он вышел из машины.
— Считаешь, я веду себя как ребенок, Джин?
— Ты всего лишь человек, и не более того.
Он вошел в дом.
Я осталась ждать в машине.
Он снова вышел.
Мы уехали. Я ни о чем его не спрашивала. Немного погодя он вытащил из кармана бланк телеграммы, перевернул его и написал на обратной стороне новое распоряжение своему агенту в Гонолулу.
Я не могла не увидеть эти четыре слова, выведенные печатными буквам:
«ПОШЛИТЕ ЕГО К ЧЕРТУ».
Не прошло и суток, как в дело неожиданно вмешался сам президент США, забастовку отменили. Погрузка и разгрузка возобновились впервые за полгода. Как отмечалось в газетах, о намерениях президента не ведали даже его ближайшие советники.
Наша партия товара прибыла в Сан-Франциско раньше других, что принесло непредвиденный доход. Отец выручил ровно в два раза больше, чем рассчитывал получить первоначально. Короткая поездка в отдаленный район массовой застройки обернулась прибылью в двести тысяч долларов. Отец сам назвал мне эту сумму.
Я сидела с сигаретой в руке, дожидаясь его, шикарное светло-синее пальто было наброшено мне на плечи. «Туда» я уже больше никогда не поднималась. Почему — не знаю. И его никогда больше ни о чем не спрашивала. Почему — тоже не знаю. Но спустившись, отец понемногу мне все рассказывал. И каждый раз сердце мое сжималось от страха.
— Представляешь, он знал, что моя мать умерла, когда мне было четырнадцать лет…
А я как-то не задумывалась, сколько ему лет.
— Именно благодаря тому, что она носила красивые шелковые кимоно и накидки, я и занялся впоследствии экспортом и импортом шелка.
— Правда?
— Да, но я сам вспомнил об этом только сейчас.
Сердце у меня екнуло и упало.
Я сидела, дожидаясь его, на плечах шикарное пальто цвета ржавчины. «Туда» я уже никогда больше не поднималась. И никогда больше его ни о чем не спрашивала. Он сам мне рассказывал незначительные мелочи. Но лучше бы уж вообще ничего не рассказывал.
— Ты помнишь тот вечер, когда мы все отправились в «Эмбасси клуб» отметить день рождения Луизы Ордуэй? Нам страшно не хотелось туда идти. У тебя были новые туфли, и после танцев ты сняла их под столом, чтобы дать отдохнуть ногам. А твои туфли случайно попали под ноги танцующим, и ты их больше не видела, Тони пришлось выносить тебя на руках к машине, поскольку ты осталась в чулках.
— Он… он знает об этом?
— Они в витрине магазина старых вещей в районе ломбардов, Норфолк, 120. С улицы их не видно. Стоят за очень большим старым банджо.
На другой день, проезжая мимо, я вышла у этого магазина. Увидела лишь банджо и больше ничего. Но в магазин вошла.
— В витрине у вас пара вечерних лайковых сандалий золотого цвета. Не позволите взглянуть на них?
— Нет, мисс, я таких не помню. Думаю, вы ошибаетесь.
Хозяин подошел к витрине со стороны салона и заглянул в нее. Я стояла рядом.
Изнутри их тоже не было видно. Лишь задняя дека банджо и всякая всячина. Я чуть не возликовала.
Сунув руку внутрь, он порылся в куче, чтобы, чего доброго, не лишиться возможности сбыть товар, и… извлек их на свет Божий.
Почесав в затылке, смущенно улыбнулся.
— Сам не знал, мисс, что они у меня есть, — признался он.
Сев, я примерила их. Четырехгранный каблук на двойной колодке, третий размер: ножки у меня чертовски маленькие, как у китаянок во времена мандаринов. Сандалии подошли мне тютелька в тютельку.
Скинув их с ног так, что они взлетели в воздух, я в возбуждении выбежала из магазина, чтобы никогда туда больше не возвращаться.
Я сидела, дожидаясь его. На плечах у меня шикарное пальто сливового цвета. Наверх я уже больше никогда не поднималась. И никогда ни о чем его не спрашивала…
— Ты помнишь ту пачку любовных писем, которые я писал твоей матери, когда ухаживал за ней? Да нет, не помнишь.
— Ты мне о них что-то говорил. Когда она училась в школе в Швейцарии. А после замужества она хранила эти письма, перевязанные ленточкой. Значит, после ее смерти ты тоже их берег…
— Я не представлял, где они. Уж столько лет прошло. Мы… заговорили о ней, не знаю уж, как это вышло. Он сказал мне, что письма в нашем сейфе в Банке национальной безопасности. Положил я их туда семнадцать лет назад. Перевязаны они синей ленточкой, их сорок восемь штук. Она пробыла в Швейцарии почти год, а я писал регулярно раз в неделю… надо будет пойти посмотреть… — На мгновение я заткнула уши руками. За рулем сидел он, так что машина шла прямо. — Ожерелье из бриллиантов и рубинов, которое я ей подарил, тоже там. Теперь-то я вспоминаю. Десять бриллиантов, сказал он, но всего девять рубинов. Один рубин потерялся, и мы так его и не заменили… надо будет сходить туда, — снова повторил он.
«Для чего? — подумала я. — Ленточка будет синяя. Писем окажется сорок восемь. Одного рубина не будет хватать».
— Ты знаешь номер нашего сейфа?
Мне показалось, он хочет, чтобы я напомнила его, но я не знала и ответила:
— Нет, а ты?
— Тоже не знаю, — рассмеялся он и добавил: — Он говорит — 1805.
Утром я позвонила хранителю сейфов в банке.
— Вас беспокоит Джин Рид. Будьте добры, вы не напомните мне номер нашего сейфа.
— Простите, мисс Рид, — засуетился на другом конце провода хранитель, — прежде чем выдать вам эту информацию, я обязан в целях идентификации позвонить по указанному здесь адресу.
Мне пришлось подождать, и он таки позвонил, хотя и не сразу.
— Всего лишь мера предосторожности, — извиняясь, произнес он. — Номер, о котором вы меня спрашивали, 1805, один-восемь-ноль-пять.
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто щегольское желтовато-коричневое пальто. Наверх я больше уже никогда не понималась и никогда его ни о чем не спрашивала. Он уже мне больше ничего не рассказывал. Я была рада, что он ничего не рассказывает…
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто сшитое по последнему писку моды пальто зеленого цвета…
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто элегантное черное пальто… Так сидела я много раз. Столько, что уже и счет потеряла. Перед одним и тем же домом, перед одним и тем же подъездом. У меня перед глазами две сужающиеся линии сходились и терялись вдали. Дома, стоявшие по обеим сторонами улицы, становились все ниже и ниже, пока, казалось, совсем не зарывались в землю. Все представало в каком-то темном свете, словно подули пылью от древесного угля, а потом втерли ее во все предметы.
Над головой — звезды, они, казалось, сжимаются и расширяются, точно необыкновенные живые поры в небе. Они стали частью моего состояния. Они стали его олицетворением.
А внизу на улице — я, одна в машине, сижу совершенно неподвижно. Порой сидела не шевелясь по нескольку минут кряду. Иногда наблюдая, как дымок моей сигареты перетекает через верхний угол ветрового стекла и уплывает в темноту с другой его стороны. А один раз, по-моему, я повернула запястье и посмотрела на часы, поднеся их поближе к приборной доске, что они показывали, сейчас не помню. Пожалуй, и тогда не осмыслила этого. Просто посмотрела на часы в силу привычки.
Если не считать такой мелочи, я вообще не шевелилась. Сидела, дожидаясь отца, совершенно неподвижно.
И вдруг увидела его в подъезде, и он, наверное, простоял там с минуту или две, прежде чем я его заметила. Он не просто задержался на мгновение, а стоял совершенно неподвижно. Очертания его фигуры стали нечеткими, размытыми, как будто если долго стоять на одном месте в стихии, называемой ночью, она начинает подтачивать вас по краям и поглощать.
Я толкнула дверцу машины, чтобы ему не пришлось открывать ее самому. Он, похоже, даже не заметил мой жест, а если и заметил, так вроде как не понял, для чего я так поступила. Ко мне не приблизился.
Наконец отец сделал на ощупь один шаг. Причем не в ту сторону — если бы он туда последовал, ко мне бы не попал.
— Папа, — позвала я, — иди сюда. Здесь я.
На мгновение мне даже показалось, что у него что-то с глазами. То ли там было слишком темно и он никак не мог адаптироваться к уличному освещению, то ли…
Затем он неуверенно повернулся и направился ко мне. Я увидела, что глаза тут совершенно ни при чем. Что-то случилось с его лицом. Со всем его лицом. Казалось, будто минуту назад прямо перед ним прогремел взрыв и оно еще не пришло в норму после сотрясения и ошеломляющего опустошения, которым подверглось. А может, отблеск взрыва все еще играл на его лице, поскольку в нем была какая-то фосфоресцирующая бледность, наподобие отбрасываемого зеркалом и отражаемого водой света.
Он не сумел попасть в дверной проем. Я видела, как его пальцы, вытанцовывая, ощупывали верхнюю раму и ничего не находили, хотя проем зиял прямо перед ним.
— Тебе плохо, ты заболел, — заволновалась я. — Что случилось?
— Помоги мне влезть в машину, — попросил он.
Я кое-как втащила его, и он тяжело опустился на сиденье рядом со мной. Машина даже слегка покачнулась.
Заметив, что он пытается нащупать ворот, я быстро его расстегнула и отпустила галстук.
— Пройдет, — с трудом прошептал он. — Не обращай внимания.
Я вытащила его носовой платок и принялась прикладывать ему ко лбу — то в одном месте, то в другом.
— Ты похож на привидение, — прошептала я.
— Так оно и есть, — выдохнул он. — Я и есть привидение.
Его голова вдруг повалилась на рулевое колесо. Он оказался за «баранкой», потому что, давая ему место, я отодвинулась. Его лицо попало между двумя спицами: казалось, он уставился в пол автомобиля. Руки безвольно опустились на ободок «баранки», точно он совершенно выдохся, пока вел машину.
Тело его вздрогнуло раз или два, но он не издал ни звука и не проронил ни слезинки. Отец уже так давно не плакал, что позабыл, как это делается.
Я на мгновение обхватила его рукой за плечи и прижалась к нему. Теперь уже мы оба склонились над «баранкой».
— Ничего, — успокаивал он. — Не обращай внимания.
Отец снова выпрямился.
— Тебе что-то сказали? Потому ты такой?
В ответ он только покачал головой, потом, правда, после некоторого перерыва, с трудом выдавил из себя: «Нет». Это были расчлененные кусочки лжи.
— Наверняка что-то сказали. Отправляясь туда, ты был в полном порядке.
Я чувствовала, как во мне нарастает истерия. Лихорадочный испуг, получивший искру от отца.
— Что он с тобой сделал? Скажи мне: что?
Я схватила его за лацканы пиджака и принялась трясти, как упрямого ребенка. Даже всплакнула от бессильного гнева.
— Расскажи мне. Ты обязан рассказать мне. Я имею право все знать.
— Нет, — стоял на своем он, а немного погодя добавил: — Только не это.
— Я имею право знать. Я — Джин… Посмотри на меня. Отвечай. Что он тебе сказал, раз у тебя такой вид и ты так себя ведешь?
— Нет, — устало возразил он. — Не могу я тебе ничего сказать. Не скажу. — Он запрокинул голову на спинку сиденья и уставился вверх, совершенно опустошенный.
— В таком случае я поднимусь к нему и спрошу сама! Если ты мне не скажешь, я заставлю его все мне рассказать!
Открылась и закрылась дверца, я вышла из машины.
Он резко поднял голову и в неожиданном страхе, от которого я только ускорила шаг, громко крикнул мне вслед:
— Нет, Джин, не надо! И близко к нему не подходи! Ради Бога, не ходи туда… Я не хочу, чтобы ты знала, не хочу, чтобы ты знала!
Влетев в подъезд, я взбежала, рыдая, по лестнице. Слезы возмущения душили меня. Мне ничего не оставалось, как бросить вызов тому, что сделало отца таким. Совершенно позабыв о своих страхах, неслась навстречу неведомой угрозе, готовая с ней схватиться.
Подойдя к двери, той заветной двери, громко в нее забарабанила, ухватилась за ручку и сама же открыла ее, не дожидаясь, когда хозяин скажет «да» или «нет», «войдите» или «подождите». Я не медлила, не спрашивала разрешения войти, я дала его себе сама.
Он с трудом поднял голову и посмотрел на меня, и это было его единственное движение. Лишь слегка поднял голову. В остальном же полностью сохранил позу, так что рука, будто в грустной задумчивости прижатая к виску, осталась в том же положении, все еще изогнутая, но уже ничего не поддерживающая.
Томпкинс молчал. Тень от торчавшей руки косо падала на нижнюю часть его лица, отчего получалось тусклое пятно, словно здесь забыли побрить.
— Что вы сделали с моим отцом? — вспыхнула я. — Что вы ему сказали?
Он по-прежнему молчал.
Я прикрыла за собой дверь:
— Что здесь только что произошло?
Рука наконец упала, и пятно тени исчезло с лица.
— Не спрашивайте меня. Идите своей дорогой. Поезжайте с ним. Поезжайте сейчас с ним домой, — произнес он успокаивающе, как говорят с капризным ребенком.
Мой голос стал еще крикливей:
— Я не могу. Не могу жить с ним таким. Вы должны сказать мне, должны сказать мне, должны сказать!
Он встал со стула — то ли оробел и пытался как-то защититься от моей вспышки гнева, то ли упорно намекал на то, чтобы я уходила.
— Я ничего с ним не сделал.
— Сделали. Наверняка вы. Кто же еще? До того, как он вошел в эту комнату, он был совсем другим, а теперь, когда вышел… — Не произнося ни слова, Томпкинс встал и ухватился за спинку стула. — Я его дочь. Имею право знать. Как вы можете спокойно смотреть на мое отчаяние? Что вы за человек? — захлебывалась в своем горе.
Он все молчал.
Вдруг я упала перед ним на колени и ухватилась за его пиджак.
— Встаньте. Встаньте с колен, дитя, — умоляюще зашептал он.
— Скажите мне! Я не в состоянии видеть его таким.
Он попытался оторвать мои руки, но без какой-либо обозленности.
— Вы не представляете, чего просите. — Встать я упорно отказывалась, и заставить меня он не мог. Его руки участливо коснулись моих плеч. — Пока я вам не сказал, вы даже не представляете, насколько лучше ничего не знать.
Я тянула его за пиджак и буквально чувствовала, как мое лицо корчится в мольбе.
— Я просил вас. Велел вам обоим не возвращаться сюда. С самого начала…
— Не важно. Не хочу об этом слышать. Он все равно уже пришел. — Голос у меня стал хриплым. — А теперь говорите. Скажите мне. Что случилось?
Томпкинс вздохнул, капитулируя. Я почувствовала, что поднимаюсь на ноги, а он ненавязчиво мне помогает. Теперь уже мы стояли лицом к лицу.
— Ваш отец пришел сюда задать мне один вопрос. И я на него ответил.
— Да… Но ведь наверняка это не все, — запинаясь, выговорила я, ожидая продолжения.
Тогда он добавил:
— Ответил гораздо полнее, чем собирался.
Он отошел чуть в сторону, как бы отодвигаясь от меня. Я в свою очередь тоже сделала шаг, чтобы снова быть с ним лицом к лицу.
— Что? Что был за вопрос?
— О делах. Как и все его прежние вопросы.
— Знаю. Он сказал мне, когда уходил. Но этого недостаточно. Какой вопрос? Какой ответ?
— Спросил о какой-то долгосрочной сделке, о которой давно подумывал. Еще интересовался, что лучше — взяться за нее или отказаться.
Он опять замолчал.
Если руки мои и не потянулись, чтобы вцепиться в него, он, наверное, почувствовал, каких усилий мне стоило сдержаться. Я и сама почувствовала.
Томпкинс понизил голос:
— Я увидел картину… погребения. И сказал ему, что не имеет значения, как он поступит — так или эдак. Он спросил, как такое может быть. Не хотел довольствоваться таким моим ответом, давил на меня. Я снова велел ему не приставать ко мне, ни о чем меня больше не расспрашивать. Он упрямо не хотел внимать мне, настаивал. А ведь ваш отец гораздо умнее меня. Когда чего-то хочет, то знает, как этого добиться. Он вынудил меня рассказать все снова, и, рассказывая все сначала, я поведал и о той части картины, о которой говорить не собирался.
Он устало вздохнул.
— Тогда расскажите и мне точно так же, как рассказали ему. Сейчас вы уже не можете остановиться — слишком далеко зашли.
— Он сказал: «Но ведь у нее два возможных результата, у этой сделки?» Я неосторожно ответил: «Да. В течение шести месяцев с сегодняшнего дня». Он кивнул: «Чтобы получить прибыль, понадобится по меньшей мере такой срок. Знаю и отдаю себе в этом отчет. Но какой же вариант более благоприятен для меня? Вот что я хочу знать». — Он снова глубоко вздохнул. Я затаила дыхание. — Я сказал: «Ни тот, ни другой». Он возразил: «Так не может быть. Если есть два возможных исхода, они не могут быть одинаковыми. Один должен быть мне на руку, другой — нет». Я повторил: «Ни тот, ни другой». Он не согласился: «Если они оба выгодны для меня, все равно один должен быть хоть чуть-чуть выгоднее другого. Если оба мне невыгодны, один должен быть все же лучше. Пусть всего лишь самую малость. Который же из них?» Я настаивал: «Ни тот, ни другой. Ни на самую малость. Другого ответа нет». Он грубо притянул меня к себе, потряс меня, и слова, которых он добивался, невольно сорвались у меня с языка: «Чтобы добиться каких-то результатов, понадобится шесть месяцев. Но вас уже здесь не будет». — Томпкинс на мгновение закрыл глаза. — А затем, когда до него дошло, я увидел на его лице такое же выражение, какое вижу сейчас на вашем. Выражение, которого я прежде никогда не видел и которое, надеюсь, больше никогда не увижу. Выражение смерти, явившейся слишком рано, прежде чем тело приготовилось ее принять. А затем он принялся торговаться со мной, как будто от меня и впрямь что-то зависит. «Пять? — сказал он. — Через пять месяцев?» Он правильно истолковал мое молчание. «Четыре?» Я не ответил. «Три?» Он заглянул мне в глаза. «Два?» Я покачал головой. «Значит, один. По крайней мере, один!» Он молил меня о чем-то таком, что я был не в состоянии ему дать. «Когда же в таком случае? Когда?» Что угодно, только бы не видеть, как он медленно умирает прямо у меня на глазах, умирает, потому что не знает. Что угодно, только бы не видеть эту задушенную боль. Я ведь всего лишь человек, я не из камня. «Через три недели, — сказал я. — Между четырнадцатым и пятнадцатым июня. Ровно в полночь». Он задал еще один вопрос: «Каким образом?» — «Вы встретите свою смерть в пасти льва». И вдруг в комнате, где только что звучали наши голоса, стало жутко тихо. Казалось, на нее опустился какой-то покров и все умертвил.
Молчание тянулось и тянулось, пока я не подумала, что оно так никогда и не кончится. Затем голосок, такой слабый, такой тонюсенький, что я даже не поняла, откуда он донесся, однако же не от него, поскольку я не видела, чтобы губы его двигались, прохныкал: «Нет». И подождал. Затем снова: «Нет». И подождал. Затем в третий раз: «Нет». И снова воцарилась тишина.
Я уже сидела. Он, должно быть, довел меня до стула. Его руки задержались у меня на плечах, выискивая пути, как бы помочь мне. Неуклюжие, мозолистые руки, никакого пути они отыскать не могли. И наконец опустились.
— Вам не следовало приходить, не следовало спрашивать.
Я смотрела на него, не видя, и слушала, не слыша. Все окружающее, как в дурном сне, стало нечетким, искаженным, ирреальным. Пришла мысль: «А что это я здесь делаю? Почему сижу, чего жду?»
Встала на ноги, цепляясь за спинку стула, повернулась, как слепая, в одну сторону, потом в другую, в поисках выхода, который, я знала, должен быть где-то рядом.
— Он ждет меня внизу, — промямлила я. — Пожалуй, мне лучше вернуться к нему. Ему там одиноко.
— Мы все одиноки, — мягко заметил он. — Все до одного.
Томпкинс довел меня до двери, его руки ненавязчиво снова придерживали меня за плечи. По сути, я даже не чувствовала, чтобы они их касались: он, наверное, просто держал их так наготове на случай, если я пошатнусь или споткнусь.
Затем открыл дверь, я прошла в проем, и его рука так и застыла в воздухе на уровне моих плеч.
Мне показалось, что на лестнице темно, но я не могла сказать, моя ли это внутренняя темнота выплескивается наружу или же в меня входит внешняя темнота. Я пробиралась сквозь нее медленно, держась обеими руками за стену, будто пловец, плывущий в наклонном море.
— Вам там видно, как спускаться? — услышала я голос издалека.
— Нет, — мягко ответила я. — Но я все равно не знаю, каков мой путь, так что это не имеет значения.
Вскоре, когда я еще отдалилась от него, он заговорил снова:
— Не борись, бедное сердце. Изменить ничего нельзя.
Его голос оставался за спиной, но там было темно. Темно впереди, темно сзади, темно со всех сторон.
Немного погодя один из нас зашевелился — в машине. Не помню, кто именно.
Но заговорила я. Отупело огляделась, словно до того мучительно долго пробиралась сквозь туман, и спросила:
— Мы давно здесь сидим?
— Не знаю, Джин, — выдохнул отец.
Я подняла голову, глянула вверх и поморщилась.
— Все еще ночь, — констатировала я. — Звезды… Та же самая ночь, когда мы сюда приехали?
— Не знаю, Джин, — ответил он с какой-то новой для него покорностью: ни дать ни взять пай-мальчик, который старается хорошо себя вести, говорит, только когда к нему обращаются, и ждет разъяснений от взрослых, если чего-то не понимает.
— У меня в голове такая легкость. — Я чувствовала себя как после пары бокалов шампанского. — Смотришь на звезды, а они все шевелятся наверху, смешиваются, плавают переменчивыми кругами — ни дать ни взять часы на драгоценных камнях. А вместе с ними плывет и моя голова. — Мой задранный подбородок описывал небольшой овал, следуя за вспыхивающими, кружащимися, сцепленными колесиками, которые, как мне представлялось, я видела. Я быстро опустила голову, она безвольно поникла. Внизу уже никаких звезд не было.
— Нам лучше поехать домой, к себе, — сказал отец. — Я ничего не чувствую, но думаю, нам лучше поехать домой. Прохожие останавливаются и смотрят на нас как на чудиков. Мне это не нравится.
— Мне тоже, — согласилась я, но не пошевельнула опущенной головой.
— Нам лучше поехать домой, к себе, — без выражения повторил отец.
— Он так далеко отсюда, наш дом, так далеко…
— Но мы должны вернуться туда, мы там живем.
— По-моему, я не помню дорогу туда. Все расплывается, я не в состоянии четко мыслить.
— Ты можешь вести машину? — беспомощно глядя на приборную доску, поинтересовался он.
— Вряд ли. Могу попытаться, если хочешь, но едва ли у меня получится.
— Люди по-прежнему так странно на нас смотрят, — захныкал он. — Стоят и глядят и не хотят расходиться.
— Они думают, мы пьяные, — объяснила я. — Мы так прижались друг к другу.
Одной рукой я попыталась ухватиться за «баранку», другой — повернуть ключ зажигания. Ключ выскочил и упал на пол. Рука не сжималась и соскальзывала с рулевого колеса, я никак не могла удержать ее там.
— Не могу, — прошептала я. — Не могу. Не знаю, что со мной. Дай мне немного посидеть спокойно. Потом попробую еще раз.
— Я тебе помогу, — вызвался он и положил свою руку на руль. Я вернула туда же свою. Затем добавили к ним еще наши две руки. Теперь уже держались за него четырьмя руками, по две слева и справа. Вместе попытались повернуть его, и, наконец, в полном изнеможении оба отлепились от «баранки» и оставили ее в покое.
— Надо сесть в такси, а машину оставить здесь.
— А ты можешь выйти и поймать такси?
Но я тут же быстро его остановила:
— Нет, не хочу, чтобы ты куда-то ходил. Попроси вон того мужчину, который глазеет на нас.
— Мистер, — обратился к нему отец слабым голосом, — вы не будете так добры поймать для нас такси и подогнать сюда?
— А в чем дело, — с насмешкой спросил прохожий, — вы что, сами не в состоянии это сделать?
«Когда умираешь, никто уже тебе не поможет», — безропотно подумала я.
— Мы нездоровы. Не в состоянии выйти из машины.
Чтобы убедиться в нашей искренности, стоило только посмотреть на нас, и как только он подошел, тут же все понял. На лице у него появилось выражение искреннего раскаяния.
— Да-да, разумеется, сейчас я пригоню вам такси.
Человек повернулся, дошел до угла и свернул. Теперь мы его не видели. Зато слышали, как он безуспешно крикнул раз или два, пытаясь остановить машину, а затем наконец пронзительно свистнул, точно в металлический свисток.
— Она вся белая как мел, — объясняла какая-то стоявшая рядом женщина и, став поближе, обратилась непосредственно к нам: — Что случилось? Вы попали в аварию?
Там и сям вокруг машины застыли люди, не так уж и много, трое, четверо, может больше, — время позднее, темно, да и смотреть-то особенно не на что. Останавливались только потому, что до них уже кто-то остановился и глазел на нас.
— Оставьте их в покое, — с грубоватым сочувствием к нам призвал собравшихся мужчина, стоявший в нескольких шагах от нас.
Я посмотрела женщине в глаза.
— Да, оставьте нас в покое, пожалуйста, — униженно и жалко попросила я.
Она, нисколько не смутившись, отошла на свое прежнее место.
На улице появилось такси и затормозило рядом с нами. Человек, который его нашел, стоял на подножке, одна его нога болталась в воздухе. Он соскочил и помог нам, открыв обе дверцы — дверцу такси и нашей машины. Дверцы чуть ли не встретились, и у нас получился как бы закрытый проход, по которому мы могли выйти из одной машины и сесть в другую. Мужчина, пригнавший такси, помог нам и здесь: сначала подал руку мне, а потом мы с ним вытащили отца, взяв его за обе руки. Мужчина — стоя на земле, а я изнутри такси. Кое-как нам удалось усадить его рядом со мной. Водитель протянул руку назад и закрыл дверцу.
Мы постояли еще немного, и я все удивлялась, почему мы не едем. Потом до меня дошло, что никто не сказал таксисту, куда нас везти. Я подалась вперед. Услышав, что вожусь с раздвигающимся стеклом у него за спиной, водитель повернулся и помог мне. Я назвала ему адрес.
Он был не так поражен, как мы, и по-прежнему мог вести машину. Наконец она тронулась, и наше шикарное авто, в котором мы просидели так долго, скрылось за углом.
Теперь звезд не было видно. Их полностью закрывала крыша такси, а если поплотней сгруппироваться посередине сиденья, их нельзя было заметить даже в боковые стекла — их закрывали проносившиеся мимо здания.
Один раз мы остановились на светофоре и простояли с минуту. Я спросила отца:
— Ты хочешь выпить — по дороге, пока мы не добрались домой? Вон бар. Попросим водителя, и он принесет нам.
— Нет, теперь я боюсь пить. В первый раз все было совсем по-другому. Сущая мелочь. Тогда полагал, что спиртное поможет. Но теперь боюсь пить…
Крепко обхватив обеими руками, я прижимала его к себе, и его голова оказалась ниже моей, нависнув над моими коленями.
— Плохо — так бояться, да, Джин? — пробормотал он.
Не помню, что произнесли мои губы, но сердце стучало другое: «Человеку не свойственно знать, когда он умрет, и при этом не бояться».
Машина остановилась, развернулась и умчалась. Мы остались одни в темноте и на ощупь пошли к освещенным окнам, которые виднелись впереди.
— Обопрись на меня, — сказала я. — Это всего лишь ступеньки нашего дома.
Наконец мы их преодолели и оказались перед дверью.
Они стучали по нашим спинам сверху, барабанили по ним, как серебряный дождь, а мы боялись обернуться и посмотреть, но мгновение спустя дверь откроется, и мы окажемся там, куда им за нами не проникнуть, где они не смогут нас достать. И пока мы стояли на крыльце совсем рядышком, призывая последние силы, потребовавшиеся на то, чтобы поднять руку и постучать, он выдохнул:
— Мы добрались домой, Джин.
— Мы добрались домой, папа.
За стенами ресторанчика было уже светло, ночь кончилась, звезды ушли. В самом зале, заметил Шон, бра на стенах вели обреченную на поражение борьбу с ярким дневным светом. Они помутнели до грязно-желтого цвета, и когда наконец выключили рубильник и лампы погасли все сразу, темней нисколько не стало.
Свет на дворе становился все сильнее и сильнее. Голубое в нем стало все быстрее замещаться белым. Белое постепенно переходило в тепло-желтое, и день окончательно вступил в свои права. Случайных фигур, мелькавших за окнами, становилось все больше, и обрисовывались они четче, превращаясь из смазанных, анонимных силуэтов в трехмерных пешеходов с собственными тенями, которые скользили за ними по стеклу. Даже от обратной надписи на стекле теперь была на полу, далеко от оригинала, своя тень: «КАФЕ».
Где-то под окнами в автобусе переключили коробку передач, и этот звук проник внутрь ресторанчика. Мгновение спустя лязгнул его кассовый аппарат — туда опустили монету. Затем автобус с шумом скользнул мимо окон и исчез. Официант вышел и принялся подметать улицу, стало слышно, как свистит по тротуару его метла, тяжелая на вымахе, легкая на взмахе. Кто-то отвязал навес над стойкой или над лавочкой, и тот глухо опустился вниз.
Непризнанное чудо, на которое не обращают внимания, произошло в очередной раз: снова наступил день.
Не признанное никем, кроме одного человека из всех сотен и тысяч, пользующихся его благами.
Они оба сидели неподвижно. Мужчина, девушка. Казалось, оба уснули прямо за столом, а девушка, опершись на стол и опустив голову.
Впрочем, у него глаза были открыты. Ее глаза скрывала рука, прижатая ко лбу, будто защитное заграждение.
Оба сидели неподвижно. Единственное, что двигалось за тем столом, где так много успели сказать и так мало решить, это неодушевленная субстанция: дымок от сигареты, давно положенной на стол одним из них, скорее всего мужчиной, упорно продолжал прошивать воздух зигзагообразными белыми швами, которые уходили вверх в никуда.
Двигался только дымок и ничего больше.
Мужчина все смотрел на нее. Волосы у нее были такие свежие, что даже страх оказался не в состоянии приглушить или испортить исходившую от них нежность. На удивление прямой, белый и четкий пробор, с того места, где сидел мужчина, казалось, поднимался перпендикулярно вверх.
Он все смотрел на нее. Одна рука легла вдоль края стола, будто совершенно неосознанно тянется к нему с мольбой о помощи. Хотя он сознавал, жест совершенно случаен. Пальцы не достали до него совсем немного, словно дальше дотянуться она никак не могла, а помощь, на которую рассчитывала, должна проделать оставшийся путь по собственному волеизъявлению. Пальцы — такие гладкие, такие изящные; такие хрупкие и такие беспомощные в борьбе с угрозой. Ногти ухоженные, но без всякого лака, естественного цвета розового коралла, аккуратно подстриженные, они, видно, не ломались уже несколько лет, возможно, с тех пор, как она оставила детские забавы.
И на долю такого создания выпало бороться за жизнь! За две жизни.
Он все смотрел. Внизу, на полу, чуть в стороне от стола, он видел ее ноги. Такие маленькие ножки. На них, казалось, и опереться-то боязно. С каблучками, похожими на костыльные гвозди, которые загоняют в железнодорожные шпалы. Как же могли они понести ее вперед, против удара судьбы?
Сжатые пальцы руки над глазами несколько расслабились, потом напряглись снова. Она глубоко дышала.
От скорби и жалости к девушке глаза мужчины сузились. В них горел гнев. Но сосредоточить его на чем-то осязаемом он не мог, и это приводило в смущение, замешательство, рождало честное стремление во всем разобраться. От напряжения лоб его бороздили глубокие морщины. Не зная, как помочь, он приходил в ужас: так бывает, когда человек становится невольным свидетелем катастрофы, травмы.
Он потянулся и легонько дотронулся до руки, которая лежала совсем рядом:
— Уже утро. Они уже ушли. Посмотрите, их больше нет.
Она не шевельнулась. Он тронул ее за предплечье и с нежной настойчивостью задержал на мгновение свою руку.
— Поднимите голову. Взгляните вверх. Неужели вы мне не верите? Разве вы мне не доверяете?
Казалось, она не слышит. У него мелькнула абсурдная мысль, что она вообще теперь не сдвинется с места. Он убрал руку и стал ждать.
Спустя какое-то время ее голова медленно-медленно поднялась из-под забрала руки, и ее лицо обнаружило себя перед ним. Белый лоб — а в нем столько боли. За ним брови, ровные, ненахмуренные, образующие прямую линию. И уж только потом — глаза.
Она что-то говорила, без единого звука. Он впервые увидел ее глаза при дневном свете. Когда они открылись перед ним, он чуть ли не поморщился от боли. «Боже, — подумал он, — эти глаза! Неужто я не могу им помочь? Как вообще можно терпеть, читая то, что они пытаются сказать?»
Она повернула голову и с удивлением огляделась по сторонам. Пыталась сообразить, где таится опасность и откуда пришли одолевавшие ее страхи.
Он снова успокаивающе положил свою руку на ее:
— Это солнце. Только и всего. Видите его? Оно даже попадает на ковер. Вон желтая лужица, как будто там что-то пролили. Видите?
Она казалась ошарашенной:
— Это то самое место, куда мы так давно зашли?
— Несколько часов назад, — улыбнулся он.
Она провела рукой перед глазами:
— Я будто снова все пережила.
— Понимаю и весьма сожалею, но у нас единственно возможный путь.
— А есть ли хоть какой-то прок от того, что я вам все рассказала?
— Может, что-нибудь придумаю…
Она покачала головой:
— Ночь придет снова, а где будете вы?
Он опустил глаза и промолчал.
— Вы же не в силах помешать ей прийти. Уже сейчас она на пути сюда. Она ходит по кривой по кругу. Чем дальше удаляется, тем ближе. И непременно вернется. А вы уйдете. И я снова окажусь с ней один на один.
— Что я могу вам пообещать? — почти неслышно выдохнул он, и нижняя губа у него задрожала.
Она сжала руки и просто сидела и смотрела на них.
— Вы не позволите мне отвезти вас домой? Разве вы не хотите, чтобы я поехал с вами домой и позаботился…
— Домой?! — Руки у нее снова разлетелись в стороны. — Там ждет смерть. Живая смерть, которая еще не пришла, но она хуже всех других. Лежит там в постели, в комнате, которая когда-то принадлежала моему отцу, натянув одеяло до подбородка. Она не шевелится всю ночь, но и не спит, лежит там без сна, просто уставившись в одну точку перед собой. Мне ли не знать? Я захожу в эту комнату каждое утро. Когда появляюсь в дверях, она обращает в мою сторону свой беспомощный взгляд, свои глаза, как бы говоря: «Помоги мне, помоги мне». Я только что видела ваше лицо. Думаете, я ничего не замечаю. Такая боль, такая жалость. А вы ведь всего лишь незнакомец, с которым я повстречалась прошлой ночью. Что же, по-вашему, чувствую я, глядя в те, другие глаза?
— И в такой момент вы хотите оставить его, самоустраниться? Не верю.
— Попыталась сделать по-своему. Вы мне не позволили. Это уже в прошлом.
— Тогда что же?..
— Уходите. Вам вовсе не обязательно здесь сидеть. Зачем? У вас своя жизнь, своя работа. Вы и так посвятили мне целую ночь.
Он медленно и долго качал головой:
— Я вас не брошу. Не могу позволить себе, чтобы вы так мучились. Это теперь и моя боль. Вы заразились ею от отца, а я заразился от вас. Никогда не прощу себе, не смогу спокойно спать, оставь вас сейчас. Даже год или два спустя по-прежнему говорил бы себе: «Что же ты наделал? Что же ты наделал, право? Почему бросил ее и продолжал спокойно жить, работать? Неужели не мог подождать и во всем разобраться?» Именно так было бы со мной, поверьте. Так уж я устроен.
Она пренебрежительно скривила губы:
— Ждать уже осталось недолго. Всего лишь три дня. И еще две ночи. Целых две ночи, и еще одна половина, заканчивающаяся в пол…
Он потянулся и легонько приложил палец к ее губам, не дав ей договорить слово.
Вошел клиент и уселся за столиком у самой двери, чтобы не терять слишком много драгоценного времени, расхаживая по залу взад и вперед. Он тут же принялся читать утреннюю газету, подперев ее сахарницей; читая, он постукивал ложкой или вилкой по краю стола, чтобы его поскорее обслужили.
Девушка услышала стук и бросила осуждающий взгляд в ту сторону. Шон запросто мог бы прочитать теперь ее мысли, отразившиеся на задумчивом лице. У этого человека гораздо больше времени, чем у меня, и, однако же, он так спешит. У него вся жизнь впереди, но ему не терпится подождать и пять минут, чтобы поесть. Мне дано всего три дня до наступления тьмы, и, однако же, я сижу здесь и безропотно жду.
— Если вы не хотите позволить мне отвезти вас домой, тогда, может, поедете со мной в другое место? — предложил Шон. — Куда-нибудь, где… У меня есть друзья, вдруг они помогут нам?
— Куда? — равнодушно спросила она.
— А вы не испугаетесь? Не пугайтесь, пожалуйста, я не хочу пугать вас. — Она вперилась в него взглядом. — В полицию. — Он внимательно посмотрел на нее, чтобы убедиться, как она воспримет его предложение. — Вы согласны? Так ведь? — Он повертел в руках пепельницу, как будто приделанный к столешнице циферблат. — Нам не обязательно пользоваться этим словом, — успокаивал он. — Понимайте под ним группу людей, которая в данном случае не имеет абсолютно никакого отношения к вам. Давайте рассуждать так. Скажем, я бизнесмен, любой бизнесмен, не имеет значения, какой именно. Я работаю на кого-то, кто умнее меня, кто знает гораздо больше, чем я. Потому-то я и работаю на него, а не он на меня. Вчера ночью я шел и… сделал то, что сделал. А сейчас хочу отвезти вас к моему боссу, Макманусу, человеку, на которого работаю, и все обсудить с ним. Вам нечего бояться. Он мудрее меня, старше и гораздо опытней. К тому же внимательный, понимающий и добрый. Возможно, не к людям, подлежащим наказанию, но это уже другое дело. Вам он не причинит никакого вреда и не испугает вас.
— Вы любите своего босса, да?
— Считаю его замечательным человеком, — просто ответил Шон. И тотчас продолжил свои попытки убедить девушку, боясь навсегда ее потерять, если ослабит их на мгновение. — У него тоже есть дочь. Она еще не достигла вашего возраста, думаю, ей лет четырнадцать, от силы — пятнадцать. Если вы… ну, вызовете его на откровенность, что ли, он обязательно покажет вам ее фотографию. Он отличный парень, мой босс. Поедем к нему и поговорим — просто обсудим случившееся втроем. Как будто вы будете говорить с собственным… — Увидев, что ее лицо мрачнеет, Шон тут же проглотил последнее слово. — Даст Бог, он нам поможет, как знать? Хотя бы советом. Во всяком случае, мы ничего не теряем, правда же?
Он протянул к ней руку, ладонью вверх, и она так и повисла на мгновение в воздухе, как бы продолжая молча приводить аргументы.
Наконец он неуверенно ее опустил, когда увидел, что она положила свои руки на край стола, будто к чему-то готовясь. Потом медленно встала, а он так и остался сидеть, слегка склонив голову и с тревогой наблюдая за ней.
— Больше мне пойти просто некуда, — пробормотала она.
Он быстро выпрямился:
— Вы имеете в виду…
— Я пойду с вами, Шон, к человеку, на которого вы работаете.
Отобрав семерых, Макманус остальных отпустил. Закрыл дверь кабинета, вернулся к своему столу и сел. Семеро отобранных так и остались стоять перед ним в ряд, сохраняя между собой промежутки — опустевшие места отпущенных. Они напоминали солдат, застывших по стойке «смирно» на параде, — хотя, может, не так уж и смирно. Один стоял руки за спину, другой сложил их на груди, третий вытянул по швам, у четвертого вошло в привычку придерживать ими лацканы пиджака. Только никто не держал их в карманах.
С напряженным вниманием все ждали, что скажет Макманус. Они не моргали, не шевелились и даже затаили дыхание. Хотя собралось столько людей, в небольшом кабинете наступила напряженная тишина. Ее нарушал только гул воды в водопроводной трубе.
Собираясь с мыслями, Макманус долго молчал. Казалось, что он все еще сомневается, стоит ли начинать разговор.
Взяв карандаш, обыкновенный желтый карандаш, он все вертел его в руках, постукивая им по столу то заточенным концом, то тупым, отчего тишину в комнате нарушал еще один очень слабый звук. Очевидно, он не сознавал, что делает это, поскольку смотрел на своих помощников.
Заговорил медленно и тихо:
— Дело строго конфиденциальное. Оно должно оставаться конфиденциальным уже в силу самой своей природы. О нем нельзя распространяться не только на улице, но даже и здесь, в участке. О нем нельзя рассказывать другим сотрудникам, которых я не отобрал. Можно сказать, оно не только конфиденциальное, но еще и неофициальное. Я берусь за него под свою личную ответственность. Вот почему приказывать вам выполнять различные задания, которые разработал, не могу. Вы вольны отказаться, но только прямо сейчас, а не тогда, когда колесо будет запущено. Как только согласитесь, вы обязаны подчиняться приказам. Ясно?
Он подождал.
— Сейчас я коротко вам все изложу. Один человек предсказал смерть другому. Она должна произойти через три дня, послезавтра в полночь. Навесить прорицателю раньше времени мы ничего не можем. Ни один закон не нарушен, никакие угрозы не имели места. Есть закон о ворожбе с предсказанием будущего, но у нас нет оснований забрать ясновидца даже по этому обвинению: заявление сделано устно, во время беседы, а у нас в стране свобода слова.
Лично я в предсказания не верю. Потому как, вы понимаете, оно «свершится», если только не принять меры, чтобы ему воспрепятствовать. И дело вовсе не в предсказании, нет; а в том, что либо сам прорицатель, либо же кто-то работающий в паре с ним позаботится о его исполнении, уже собирается исполнить его.
Данное судьбоносное предсказание явилось как бы кульминацией множества мелких. Подготовка к нему шла в течение нескольких недель, даже месяцев. Каждое предыдущее откровение сбывалось, давало какие-то дивиденды, пока, разумеется, жертва не убедилась, что непременно сбудется и последнее, самое важное. А почему бы ему и не уверовать в истинность его, если на это и делается ставка?
И вот тут-то на сцену выходим мы. Прежде чем взяться за последнее предсказание, нам надо разобраться, как срабатывали прежние. Ничего серьезного пока не произошло, так что пока заняться тут нечем. Зато в наших силах изучить те, другие, поскольку они уже сбылись. И через них подойти к последнему — разузнать, что и кто за ним стоит, откуда оно идет, что все значит. Дайте объяснение маленьким предсказаниям, и вы найдете объяснение большому.
Таким образом, мы спасем нашего парня дважды. Избавим его от расплаты. И избавим от его собственной веры в то, что непременно надо расплатиться. А вера приносит ему не меньше, если не больше, вреда, она его убивает.
Ну, ребята, ухватили саму идею?
Ответили они ему косвенно, продолжая стоять не двигаясь.
— А теперь, если кто-то хочет уйти, — вон дверь.
Один из них повернулся и посмотрел, будто забыл, что она действительно есть в стене; остальные даже не пошевельнулись.
— Ну что ж, — быстро заговорил он. — Теперь вы обязаны подчиняться приказам. Вы, ребята, добровольцы. И вы получите задания, каких не получал еще ни один детектив. Я не посылаю вас выслеживать убийц. Я не посылаю вас на поиски пропавших драгоценностей. Я посылаю вас проследить за пророчествами. Да-да, вы не ослышались. Вам придется работать с пророчествами. Ваша работа заключается в том, чтобы расколоть их и извлечь из них какой-то практический смысл, сделать их… — Он почесал подбородок. — Ну, какое бы тут употребить слово?.. поддающимися пониманию, что ли, найти им правдоподобное объяснение. Как они подстраивались, как оснащались. И как срабатывали.
Итак, начинаем. Вот вам задания.
Арчер. Телеграмма, поступившая в аэропорт Сан-Франциско за пятьдесят пять секунд до взлета самолета, которым Харлан Рид должен был возвращаться. Из-за нее он не полетел этим рейсом, так что постскриптум к первоначальному предсказанию об авиакатастрофе — то есть о том, что Рид останется жив, — достиг цели. Дочь ему телеграмму не отправляла. Узнайте, кто ее послал. И с какой целью. Только смотрите, корреспондент не должен догадаться, что вы пытаетесь это узнать. Ясно?
— Ясно, — мягко выдохнул Арчер, — но, Боже, как бы мне хотелось воспользоваться планшеткой для спиритических сеансов!
— И, между прочим, информация, если мы хотим ею воспользоваться, нужна нам немедленно. Так что в вашем распоряжении не три дня.
Дверь закрылась, и их осталось шестеро.
— Домингес. Займетесь парой туфелек. Парой женских туфелек, которые исчезли из ночного клуба «Эмбасси». Они оказались в магазине подержанных вещей на другом конце города. Узнайте, как они попали из ночного клуба в витрину магазина. Узнайте, кто помог им проделать столь странный путь и с какой целью. И снова повторяю: смотрите, чтобы тот, кто проделал трюк, не догадался, что вы его взяли под прицел. Лимит времени тот же. Вот адрес.
Дверь закрылась, и их осталось пятеро.
— Теперь вы, Брэдли! Узнайте, как номер сейфа Харлана Рида, один-восемь-ноль-пять, оказался в голове у Томпкинса. И как в ней оказались сведения о содержимом сейфа. Только к Томпкинсу и близко не подходите, им будет заниматься другой человек; начинайте работу с противоположного конца.
— Ничего себе задание! — простонал несчастный Брэдли.
— Не пугайтесь, Брэд, — успокоил его Макманус. — Не получил же он информацию на коротких волнах. Она попала к нему каким-то способом, который можно увидеть, услышать, пощупать или понюхать. Вот ваше задание: увидеть, услышать, пощупать или понюхать что бы там ни было.
Дверь закрылась, их осталось четверо.
— А теперь у нас задания полегче. Из пророчеств, предсказаний или как вы там их еще называете, я выбрал лишь основные моменты. Многое пришлось оставить. Нет ни людей, ни времени. Но настоящая причина не только в этом. Если честно, за некоторые из них я и сам боюсь браться. Слишком уж они крепкие, зубами не вцепишься. Румынская актриса, нацепившая браслет с бриллиантами у колена. Девчушка, которую чуть не задавили. Акции, повышавшиеся и понижавшиеся чуть ли не по заказу. Достаточно и тех, что я выбрал. Если мы сможет навесить вероятность правдоподобия на эти три крючка, мы спасем разум человека от умирания. О его теле я не беспокоюсь. О нем позаботится Шон.
Шэфер, вы займетесь девушкой по имени Эйлин Магуайр. Будете, что называется, состоять при ней. Вы — ночная сорочка, которую она носит. Вы — ее кожа. Вы не выпускаете ее из поля зрения ни на миг.
Дверь закрылась, их осталось трое.
— Моллой, вам заниматься львами.
Мужчина ахнул:
— Чем?
— Львами. Узнайте, какие зоопарки находятся в радиусе пятисот миль отсюда. Проверьте их все до единого и узнайте, есть ли в них львы. Если есть, смотрите в оба, чтобы ни один зверь не вырвался на свободу или чтобы его не украли…
— Чтобы не украли льва? — выдохнул детектив.
— Предупредите всех смотрителей зоопарков, чтобы взяли под особый контроль клетки со львами в течение последующих двух-трех дней. И смотрите не пропустите разъезжающие цирки или представления с животными, или что там еще, что подпадает под вашу епархию, пока вы занимаетесь этим делом. Как только появится что-нибудь о львах, докладывайте мне немедленно.
Моллой вышел, украдкой прикладывая платок ко лбу.
— А вы будете работать в паре. Мы подошли к главной фигуре. И если старая поговорка о том, будто две головы лучше, чем одна, и имеет какой-то смысл, мне, чтобы сравняться с ним, понадобилось бы целое отделение. Говорят, он якобы знает, о чем вы думаете. Мой вам совет: ведите себя так, словно он это знает, тогда вы ничего не напорете. Его имя Джеремия Томпкинс, и живет он вот по этому адресу. Внешне там и смотреть-то не на что, только вы не обманывайтесь насчет его внешнего вида и не думайте, будто он ничего собой не представляет. Другие до вас допускали ту же самую ошибку и потом очень сожалели. Если можете, не выпускайте его из виду; если все-таки придется выпустить его из виду на мгновение-другое, удостоверьтесь хотя бы в том, что не выпускаете его из диапазона вашей слышимости. Диктофоны и всякие другие подобные штучки.
Сокольски посмотрел на Доббса.
— И он что, будет знать, чем мы занимаемся? — спросил коп в тревоге дрожащим голосом.
Макманус только и сказал ему:
— Сколько вам лет, Сокольски? — И продолжал, не дожидаясь ответа: — Будьте готовы в любую минуту зацапать его. Ждите, если можете, пока у вас не появится на него что-нибудь определенное. Однако в любом случае завтра к полуночи, за сутки до крайнего срока последнего пророчества, он должен быть в каталажке. Выполняйте!
Дверь открылась, они вышли, и приглушенный голос, удаляясь, жалобно спросил:
— А как надо стараться не думать, чтобы не выдать, о чем думаешь?
Затем дверь закрылась, и Макманус повернулся к Шону:
— А теперь займемся вами. Вы находитесь в самом центре опасности. Вы прикрываете мишень. — Он задумчиво погладил подбородок. — Вы боитесь львов, Шон?
— Никогда об этом не задумывался, — откровенно признался Шон. — Пожалуй, не лег бы со львом в постель, будь у меня выбор. Во всяком случае, вплоть до настоящего момента никаких отношений со львами я не поддерживал. Они занимались своим делом, я — своим.
— Ну, зато отныне, боюсь, вам с ними придется повозиться, — сухо заметил Макманус. — Не надо понимать меня буквально. «Лев», на борьбу с которым я вас ставлю, может принять чуть ли не любую форму. Может оказаться пулей, удавкой на шее или чашкой кофе с ядом, и не исключено — самым настоящим львом в натуральную величину. Точно мы ничего не знаем, кроме указанного для совершения сего акта времени — послезавтра в полночь. А это уже кое-что. Даже очень много.
Ваша задача — сохранить ему жизнь. Есть и такой вариант: заполнить весь дом парнями вроде вас, послать туда человек шесть или целую дюжину. Но тогда «лев» сразу почует их, отсрочит свой визит и появится в какое-нибудь другое время, когда его уже никто не ждет. Это не в наших интересах. Я хочу, чтобы он пришел в назначенный срок… — Макманус стукнул кулаком по столу. — И чтобы уже больше никогда не появился снова!
Потому-то и отправляю вас туда одного! Идите в заднюю комнату, где девушка сейчас отдыхает, и как только наша сиделка скажет, что ей уже лучше, поезжайте к ней домой. Вы ее гость, ее дружок — мне все равно, кто вы.
Только смотрите, чтобы после послезавтрашней полуночи ее отец остался жив! Остальное — все на ваше усмотрение.
Шон повернулся и без единого слова вышел.
Макманус остался один за своим столом и с карандашом. Операция началась.
Колеса замкнуло, машина остановилась перед домом. Джин выключила зажигание.
— Вон он. — Она показала подбородком на дом.
Шон посмотрел на него. Посмотрел очень внимательно — ведь видел его впервые. Он где-то слышал, что детектив должен смотреть на какой-то предмет много раз: мол, чем больше смотрит, тем лучше, ибо каждый раз узнает о нем что-то новое. В том-то, мол, и заключается суть детективной работы: смотреть и смотреть, пока наконец не узнаешь всего, что может сказать тебе сама эта вещь. Он никогда не соглашался с подобной установкой — она была не для него. Считал ее справедливой в отношении мелких самоочевидных вещей, которые можно оторвать от окружения и взять для отдельного рассмотрения самих по себе. Однако же для получения общего представления, общей картины, панорамы, единого целого предпочитал всему свежий, ничем еще не испорченный взгляд. А то, что приходило потом, почти нисколько и никогда первое впечатление не улучшало. Последующие взгляды только смазывали четкость первого впечатления.
Это вовсе не означало, что он такой всезнайка и ему достаточно всего раз взглянуть на картину или обстановку, как он уже знает о ней все. Это означало, однако, что, каково бы ни было его первое впечатление от данной картины, оно, скорее всего, оказывалось ближе к истине, чем любое последующее. Он обладал хорошим воображением и был слабоват по части логических построений. Потому-то, наверное, и называли его мечтателем.
Поместье оказалось большое, а сам дом занимал лишь незначительную его частицу и сейчас находился в самом его центре — такая открывалась перспектива с того места, где они остановились. На самом же деле дом являлся не более чем серо-белой вехой, почти затерявшейся на пересеченной покрытой зеленью местности. За домом она слегка возвышалась, там росли деревья. Судя по белой коре, березы. Их было слишком много, и они, спускаясь вниз, подступали слишком близко, представляя собой потенциальную опасность, ибо за первыми же двумя-тремя рядами воцарялась тень, скрывавшая абсолютно все. Среди них мог подкрасться и затаиться кто угодно, зверь или человек.
Сам дом ему не понравился. Не будучи архитектором, Шон затруднялся определить, в каком стиле он построен. Невысокий, разлапистый, из светлого камня дом, хотя и двухэтажный, обманывал глаз и казался одноэтажным, поскольку все окна на первом этаже, особенно с лицевой стороны, были удлиненной формы и открывались, как двери, причем занимали такую часть фасада, что для окон второго этажа оставалась вверху лишь небольшая полоска, и те по сравнению с нижними смотрелись как не привлекающие внимания квадраты.
Ни мрачным, ни зловещим с виду дом не выглядел. И все же, слишком массивный, слишком формальный по архитектурному замыслу, он обладал нейтральными чертами общественного здания, не располагал к себе и не годился для личной жизни. В нем бы следовало разместить художественную галерею, библиотеку или какой-нибудь центр. Тогда бы вам захотелось зайти в него и с удовольствием по нему побродить. Но спать в нем вы бы не пожелали.
— Сколько вы в нем живете?
— Всю жизнь.
— Тогда вам, наверное, все равно, — тихо и задумчиво сказал он.
Они вышли из машины и прошли по короткой дорожке к парадной двери. У основания ступенек в качестве печати перманентной собственности располагался в камне бронзовый венок, в нем буквы «У.Р.», тоже бронзовые. Небольшие, но неуничтожимые.
— Полагаю, инициалы вашего отца…
— Деда, — поправила она. — Он и построил дом. В те дни в имение приходилось ездить в экипаже. И, отправившись по делам утром, вы добирались сюда лишь к сумеркам. — Она провела по инициалам носком туфли. — Дед и сделал все деньги в нашей семье. Я его не видела, но вроде как завидую ему.
— Почему? Потому что он сделал все деньги в семье?
— О, нет. Потому, что прежде, чем начать их делать, он прожил примерно двадцать лет. Ни у отца, ни у меня такого уже не было.
По обеим сторонам от ступенек лежали на плитах два мраморных льва. А может, две мраморные львицы, поскольку у них не было грив. Довольно маленькие, меньше натуральной величины. Местами мрамор пошел полосами и пожелтел от непогоды. Поднимаясь на крыльцо, Шон погладил одного по голове:
— Они несколько не к месту, вам не кажется? Каждый раз, когда он входит или выходит, они попадаются ему на глаза.
— В самом начале я подумывала о том, чтобы их убрать, но так ничего и не сделала. Я наблюдала за ним, когда он проходил мимо. Похоже, они ничего для него не значат. Он так к ним привык, что, полагаю, их вообще не замечает. Они каменные, и он не думает о том, что им полагалось изображать первоначально, сейчас львы лишь часть подъезда. Он боится… настоящих.
Очевидно увидев, как они поднимаются по ступенькам, дворецкий распахнул перед ними дверь, исполняя свой долг. Он оказался довольно крупным мужчиной под или за пятьдесят, и в нем, безусловно, не было ничего от престарелого семейного слуги.
Если его даже и удивило, что хозяйка возвращается после всенощного отсутствия в сопровождении молодого человека, о существовании которого он даже минуту назад и не подозревал, то никак этого не выказал. Только окинул Шона коротким уважительным взглядом, не более.
— Мистер Шон, Уикс, мой друг. На заднем сиденье машины лежит его сумка. Да, вот еще что — приготовьте для него комнату напротив комнаты отца, через холл.
Шон огляделся с дружелюбной праздностью случайного гостя.
— Очень мило с вашей стороны, что вы меня приняли, Джин.
— Отец в последнее время не очень хорошо себя чувствует. Мы толком и не знаем, что с ним такое, правда, Уикс?
Она окинула дворецкого взглядом, который тот мог истолковать как знак доверия.
— Да, не знаем, мисс, — послушно повторил он.
Она несколько понизила голос:
— Как он, Уикс?
— По-прежнему, мисс.
И отправился за сумкой Шона.
— Прежде чем познакомить вас, я покажу вам дом, — предложила она.
Из вестибюля Джин повела его налево через высокую, чуть ли не до потолка дверь.
— Гостиная.
Шон вошел в комнату и походил по ней, оставив девушку у порога.
Ведь он на работе. На особой работе. Никакой не гость и вовсе уж не ценитель антиквариата. Он добросовестно выполнял свои обязанности и откровенно это демонстрировал. Прежде всего оглядел комнату в целом, с середины. Затем обошел ее вдоль стены, проверяя, какие там внешние выходы. Окна — попробовал, насколько они крепкие, открыл их, выглянул, закрыл, снова попробовал их на прочность.
Она прошла дальше:
— Здесь мы едим.
Он осмотрел внешние выходы, внутренние шкафы, проходные двери, альковы.
Джин обратила на это внимание. Один раз она даже улыбнулась про себя, но Шон ничего не заметил.
— Кабинет отца.
Он склонился к книгам, как будто хотел прочитать их названия. А может, пытался разглядеть, на чем держатся полки. А когда они подошли к мраморному камину в одной из комнат, заглянул даже внутрь, в дымоход, чтобы определить, открытый он или ложный.
— Настоящий, — пробормотала она.
Шон повернулся и увидел выражение ее лица.
— Знаю, — сказал он. — Но моя задача уберечь вашего отца от нанесения ему физических повреждений. Причем я понятия не имею, какую форму они могут принять и откуда их ждать.
Джин повела его дальше.
— А вон та последняя комната — «консерватория».
Она ответила на незаданный вопрос, который прочла у него на лице:
— Мы в шутку так называем ее. Пользуемся ею изредка, когда приходится терпеливо выслушивать чье-то пение или игру на фортепиано.
На двух пустых противоположных стенах до потолка поднимались витражи.
— Они бутафорские, — сообщила девушка, когда он принялся их осматривать. — Проемов за ними нет. Одну минуточку, я покажу, и вы все поймете.
Она щелкнула выключателем, и скрытые за витражами лампочки загорелись. Рельефно засверкали рубиновые, изумрудные и янтарные стекла, как в витражах средневекового собора. На центральной панели каждого витража была представлена какая-нибудь религиозная фигура в полный рост. На каждой из окружающих панель освинцованных секций изображалась голова какого-нибудь мифологического или геральдического животного — единорога, грифона, вепря, льва, феникса.
— Витражи из Англии, — глухо заметила Джин. — Из какого-то королевского аббатства или что-то в этом роде. Периода Плантагенетов. И опять это заслуга дедушки. Перевезено целиком и полностью. Вы знаете, в те времена богатые американцы привозили из Европы целые замки. Он был скромный и удовлетворился лишь двумя витражами. — Щелкнул выключатель, и яркие картины померкли.
Ему пришло в голову, что, судя по числу декоративных животных вокруг, семена злого пророчества, весьма вероятно, первоначально посеяны прямо здесь, в доме, в чьем-то недобром чересчур богатом воображении. Но девушке он этого не сказал.
Когда они возвращались в вестибюль, по лестнице спускалась женщина.
— Джин, — так и ахнула она и чуть ли не бегом помчалась по оставшимся ступенькам.
— О-о, Грейс! Миссис Хатчинс — мистер Шон. Мистер Шон — мой друг, Грейс.
Миссис Хатчинс слегка кивнула в знак признания, а сама не спускала встревоженного взгляда с девушки.
— Джин, — снова сказала она с упреком, — Джин, дорогая!..
— Я вас напугала? Вы уж меня простите. Мы всю ночь просидели за беседой в ресторане. Мне это и впрямь помогло. Я хоть не думала о себе.
Шон сказал:
— Я не собирался задерживать мисс Рид. Так вышло…
И снова она признала его, удостоив лишь мимолетным кивком.
— Вы не говорили отцу? — спросила Джин.
— Да как же я могла? Да и любой другой тоже. Но я до утра не сомкнула глаз. Я позвонила Гилбертам. Позвонила Луизе Ордуэй. О тебе я не спрашивала, — поспешно добавила она. — Я сочинила какую-то историю, чтобы узнать, не там ли ты.
— С ними я бы ни за что не могла оставаться… — с пренебрежением заметила Джин, но фразу не закончила. — Простите, что напугала вас, Грейс. Вам не следует так обо мне беспокоиться. Я ведь уже взрослая.
Экономка продолжала:
— Уикс вроде бы сказал, ты велела подготовить для мистера Шона западную спальню. Мне надо сходить посмотреть, как там дела; ты же нас не предупредила.
— Она не верит нам, — пробормотала Джин, глядя, как женщина вновь поднимается по лестнице. — Я имею в виду, насчет вас. Видели, как она смотрела на вас? Да и как она могла поверить? Она ведь знает всех моих друзей, а ваше имя услышала впервые.
— Вы еще достаточно молоды, чтобы заводить новых друзей, — возразил он. — Этот процесс никогда не прекращается.
— Но не так же вдруг, совершенно ниоткуда. Поднимемся наверх?
В верхнем холле они снова остановились, и он выжидающе постоял. Он понял, что она пытается взять себя в руки.
— Там комната отца, вон та дверь, — указала она, но они так и осталась стоять, где стояли.
Вновь появилась миссис Хатчинс, выйдя из спальни, предназначенной для гостей, напротив той, на которую указала Джин; миссис Хатчинс тактично закрыла за собой дверь, прошла мимо них, молча им улыбнувшись, и стала спускаться по лестнице.
— Сейчас я представлю вас ему. Приготовьтесь. Это будет довольно тяжело для нас обоих.
— В данном случае, мисс Рид, я не личность. Я охранник, приставленный к вашему дому, и быть здесь — моя обязанность.
Она взялась за дверную ручку, но все никак не могла решиться.
— Каждый раз, когда я захожу к нему, мне приходится собираться с духом и напрягать все силы. Даже если я была у него совсем недавно. Понимаете, я ведь помню, каким он был… до этого.
Она подняла руку и хотела постучать.
— Ах да, вот еще что. В комнате вы увидите несколько часов. Сколько бы их ни стояло, ему все мало. Он спросит вас, который час. Скажите, что минуты на две меньше, пусть ваши часы отстают, чтобы они совпали с другими. Утром, когда он еще не следит за ними, я теперь тихонько отвожу стрелки немного назад. Это как бы дает ему лишнюю минуту-другую. Что я еще могу сделать, чтобы хоть как-то облегчить его страдания? А ночью, когда он спит, мы снова переводим их вперед, и с наступлением нового дня они идут точно.
— Не следовало бы держать все часы у него в комнате.
— Без них он боится еще больше. Ему кажется, что время бежит быстрее, ускользает от него. Воображение, вы знаете, всегда гораздо ужасней реальности.
Ее повисшая в воздухе рука наконец постучала в дверь.
— Это Джин, дорогой, — громко сказала она. — Со мной гость. — Потом повернула ручку и открыла дверь, не дожидаясь формального разрешения войти.
Разум Шона отдал команду органам чувств: «Ну же, сделайте все как надо. Ничего не упустите. Вы в самом центре событий».
Посреди большой комнаты сидел в кресле мужчина. Определить его возраст оказалось невозможно, ибо у смерти нет возраста. А он был так же мертв, как может быть мертво то, что еще движется. На усохшем теле — халат, на ногах — мягкие кожаные шлепанцы. Кто-то заботливо накрыл ему ноги ковриком или пледом. Совершенно белые его волосы по-прежнему оставались пышными. Но если, как догадывался Шон, еще каких-то две-три недели назад о его возрасте говорил только их цвет, эта белая шевелюра над моложавым румяным лицом, то теперь их цвет играл совершенно противоположную роль: теперь это был единственный оставшийся в нем признак жизненности. Копна чистых, здоровых белых волос над осунувшимся сморщенным лицом, похожим на спущенную футбольную камеру. Шея напоминала пучок тонких проводов в кабеле, резиновая изоляция на них разрушилась, и теперь по ним не проходило почти никакого тока. Глаза напоминали раскаленные добела заклепки, прожигающие себе путь внутри черепной коробки и углубляющие отверстия, которые они за собой оставляли.
Его окружали четыре хронометра: на комоде с зеркалом у стены, небольшие стоячие часы на столе рядом с хозяином, по соседству с ними циферблатом вверх тонюсенькие карманные, а на кожаном ремешке, самая последняя дырочка в котором уже едва удерживала их, с его истощенного запястья свисали продолговатые золотые часики. Они болтались там, как браслет.
Все часы тикали, и казалось, что вокруг раздается слабое чириканье механических птиц.
Не успела Джин представить Шона, мужчина сразу же обратился к нему:
— Пришлый человек! Посторонний! Теперь я могу проверить. У вас есть часы? Что у вас? Который час на ваших?
Шон поднял запястье, прикрыв часы другой рукой, и отнял минуту от уже отстававших часов, стоявших на виду.
— Двадцать девять минут, — сказал он, опустив руку и снова прикрыв часы манжетой.
Лицо Рида осветилось радостью.
— Джин! — воскликнул он. — Джин, ты слышишь? Значит, у меня еще одна лишняя минута! Только подумать — лишняя минута! Отведи стрелки назад…
— А мои даже, по-моему, спешат, — добавил Шон, и у него от сострадания подступил комок к горлу. Он подумал: «Только за одно то, что уже с ним сделал, Томпкинс определенно заслуживает электрического стула, не важно, намерен он сделать что-то еще или нет. Причем заслуживает самой медленной смерти, чтобы напряжение было слабое и возрастало постепенно!»
— Отец, — сказала Джин, подходя к нему и нежно возвращая на место упавшую прядь, — я хочу, чтобы ты познакомился с Томом Шоном.
Вспышка его энтузиазма угасла, словно подобное проделывали с ним уже не раз.
— Еще один доктор? Очередной психиатр?
— Нет, дорогой, нет. — Она выдала тщательно подготовленную генеалогию, которая для Шона звучала все равно что китайская грамота. — Ты помнишь Тэда Биллингса? Жениха Мэри Гордон. Парня, который пару лет назад погиб во Флориде, когда его машина перевернулась. Он приезжал к нам раза два. Ну а Том… учился с ним в одном классе. Я познакомилась с ним на… на одной из вечеринок у Мэри.
— Я и понятия не имел, что ты на них ходила, — безразлично ответил Рид, всем своим видом выказав, что тема до того стара, что уже не вызывает его интереса.
— Ну, во всяком случае, вот он со всеми своими пожитками. Я пригласила его погостить у нас.
— А ты не думаешь, что следует рассказать ему о том, что… Или ты ему уже сказала?
Шон, чтобы как-то скрыть ее конфуз, шагнул и протянул руку.
— Здравствуйте, сэр! — сердечно приветствовал он хозяина дома.
Ему казалось, что пожимает тоненькие веточки. Чувствовалась каждая отдельная косточка, хрупкая, незащищенная, того и гляди готовая рассыпаться.
— Вы несколько рановато, молодой человек… — ядовито усмехнулся Рид. — Но все равно, добро пожаловать в наш дом.
— Рановато?! — Шон сделал вид, что ничего не понял. — Я и не знал, что вы ожидаете меня в какое-то определенное…
— Вы явились рановато… для похорон.
Вечером они сидели в гостиной, все трое. В одиннадцать Джин поднялась со стула.
— Пожалуй, я пойду наверх — не выспалась прошлой ночью.
Они с Шоном понимающе переглянулись.
Джин подошла к скорчившейся фигуре в кресле:
— Спокойной ночи, папа.
Он не пошевельнулся. Казалось, что не слышит ее. Его глаза неотрывно смотрели на стенные часы, напоминавшие бледную луну, золотой спутник которой беспрерывно ходил взад и вперед далеко внизу под ней.
— Спокойной ночи, папа, — повторила она. — Спокойной ночи, дорогой.
Казалось, она обращается к покойнику.
Шон испытал непонятное чувство раздражения. До него дошло, что нервы у него на пределе. Ему вдруг захотелось стукнуть кулаком по столу, повысить голос на этого унесенного смертью человека и закричать: «Она же говорит с вами — неужто вы ее не слышите?» Сделать что угодно, только бы вывести его из гипнотических грез. Он сдержался, встал и прикусил верхнюю губу.
Потом положил руку на плечо Рида, чтобы привлечь его внимание. Тот оторвал взор от часов, огляделся, ничего не понимая. Сначала ему пришлось посмотреть на руку, чтобы увидеть, что же такое его коснулось; затем на их лица, чтобы определить, кто в данный момент с ним находится.
Она наклонилась и легонько поцеловала его в лоб:
— До завтра.
— До… — Фразу он не закончил. Замолчал, точно опущенное слово несло в себе внутреннюю боль.
Шон вышел с Джин за дверь. Там она повернулась и с неожиданной страстностью сжала его руку:
— Спасибо.
— За что?
— За то, что вы здесь. За то, что я здесь. — Она на мгновение прикрыла глаза. — Прошлым вечером, примерно в это же время, я садилась в машину, одна.
Он пропустил это мимо ушей:
— Постарайтесь уснуть.
— Непременно. Сегодня я смогу спать. — Мимо его плеча она бросила взгляд в комнату, из которой только что вышла. Рид снова смотрел на часы. Следить за убегающими секундами — все, что осталось для него в мире. — Попробуйте поговорить с ним, — тихо попросила она. — Чтобы не мешать, я ухожу первой. Двое мужчин, наедине, порой способны… Сердце открывается другому доброму сочувствующему сердцу. Даже ночь отступает на задний план. — Она отпустила его руку, сжав ее напоследок в страстной мольбе. — Поговорите с ним, посмотрите, нельзя ли что сделать… Удержите его в живых. Как удержали меня. Спокойной ночи, и да благословит вас Господь.
— Крепкого вам сна, — пожелал он ей вслед.
Шон проводил ее глазами, пока она не поднялась до середины лестницы. Затем, когда ее голова скрылась за скосом потолка, тихонько закрыл дверь.
— Мистер Рид!
Сердце последнего, должно быть, билось в унисон с тиканьем часов — больше он ничего не слышал.
— Мистер Рид, не надо. Ну зачем вы так? — Том намеренно постучал бокалами о бутылку. — Как насчет стаканчика перед сном? — Ему показалось, что он разговаривает сам с собой в пустой комнате. — Ну-ка, держите. — Взяв мужчину за руку, он вложил в нее бокал и крепко сжал его пальцы. Бокал медленно наклонился, его содержимое скользнуло к нижнему краю, выплеснулось и стало сбегать вниз. — Поднимите бокал. Поднимите его со мной! — Шону пришлось взять голову Рида и повернуть к себе. Только когда часы исчезли из поля зрения, электрическое напряжение его застывшего взгляда несколько ослабло. Подняв свой бокал, детектив стукнул им по другому бокалу с такой силой, что чуть не вышиб из неживой руки Рида. — Ваше здоровье! — хрипло сказал он с вызовом, проглотил спиртное и подмигнул своему несчастному визави. И вышло так, что подмигнул не дружелюбно или игриво, а жестко и сурово. Старик посмотрел на него с вялым любопытством, будто видел его впервые.
— Вы кто, сынок? — вдруг спросил он.
Глаза у Тома замерцали, словно он перезарядил питавшие их батарейки.
— Не знаю, как и ответить. Я — парень. Моя фамилия Шон. Мне двадцать восемь лет. А что еще можно сказать, когда вы задаете такой вопрос?
— Да ладно, я знаю, кто вы. Я научился различать людей, пока еще был жив. За пятьдесят-то лет. Причем я был силен в этом деле. Вы детектив. Либо частный, либо муниципальный.
— Я? В самом деле? — смутился Шон.
— Скажу больше. Вы честны. Только посмотрите на свое лицо, понаблюдайте за ним. Ложь соскальзывает с него, как капли пота. — Если бы он еще мог улыбаться, вероятно, то, что появилось у него на лице сейчас, можно было бы назвать улыбкой. А так у него всего лишь раскрылись губы и сузились веки.
— Я — детектив, — спокойно произнес Шон, глядя в пустой бокал, будто там были написаны его слова. — Я предпочел не врать вам, не выдавать себя за кого-то, кем на самом деле не являюсь. То было…
— Вы можете спасти меня, сынок? — прервал его Рид.
— От чего? — почти неслышно ответил Шон. — От слов? От…
Собеседник его не слушал.
— Поднимите меня. Задний карман брюк. Залезьте в него. Вытащите то, что там лежит. А теперь вон то перо, что у вас в кармане, дайте мне его на минутку… — Держа чековую книжку на колене, он поспешно что-то нацарапал, оторвал и протянул ему чек, заполненный по всей форме, только без указания суммы. — Остальное заполните сами. Укажите любую сумму. Любую сумму, мне все равно какую! Только… только спасите меня, спасите.
Кулак у Шона сжался, и под стать кулаку сжалось лицо. Ему снова стало больно. Он скомкал чек, спрятал его за спину:
— И сколько же таких вы дали Томпкинсу? Сколько подобных этому?
— Сейчас мы говорим о другом. Мы говорим о том, можете ли вы спасти меня. — Его руки стали карабкаться по рукаву пиджака Шона, накладываясь одна на другую, пока не добрались до самого верха. — Вы способны, сынок? Да?
Шон смахнул их как гусениц:
— Спастись вы можете сами, мистер Рид.
Руки упали — мертвые.
— И опять та же песня! — затосковал Рид.
Нижняя челюсть Шона напряглась и двигалась с трудом, мешая ему говорить.
— Почему бы вам не набраться немного смелости? Вы ведь изводите не только себя, но и других.
— Легко быть смелым, когда в вашем распоряжении сорок лет. А вы попробуйте-ка проявить смелость, когда у вас осталось меньше сорока девяти часов, — враждебно ответил Рид.
Он отвернулся, потеряв к Шону всякий интерес. Глаза снова нашли циферблат часов, приклеились к нему и так и остались.
Из-за выпитого спиртного настроение у Шона еще больше ухудшилось.
— Не надо, а? Не надо смотреть на эту штуковину. Ваша отрешенность уже и на меня начинает действовать. Я сам не свой. — Рид не отреагировал, будто уже остался в комнате один. — Прекратите! — закричал Шон, ощутив приступ раздражения, как и несколькими минутами раньше. Только на сей раз оно его прямо захлестнуло, а Джин с ними рядом уже не было, и он не сдержался, испытывая в равной степени ненависть как к слабоволию Рида, так и к часам. Они оба действовали ему на нервы. С каждой минутой голос у него становился все более хриплым. — Отвернитесь от них для разнообразия. Посмотрите хоть раз сюда!
— Это вы можете позволить себе расточительность с собственными минутами, — глухо ответил Рид. — Мне же приходится следить за своими. У меня осталось сорок восемь часов. — Его глаза упорно не хотели отрываться от циферблата. — Срок моей жизни написан не на вашем лице. Он написан вон на том циферблате…
Вспыхнувший гнев Шону удалось обратить не против Рида, а против часов, только и всего.
Даже не отдавая себе в этом отчета, он вытащил пистолет.
— Я разделаюсь с этой штуковиной! И докажу, что она ничего собой не представляет! Вам не придется на нее смотреть! Он подошел к часам и в ярости стукнул по ним рукояткой пистолета. Посыпались осколки толстого стекла. Стрелки погнулись, а он бил по ним еще и еще. — Посмотрите на них теперь! Посмотрите! Попросите их сказать вам что-нибудь!
С часами что-то случилось. Где-то внутри поврежденного механизма послышалось громкое жужжание. Стрелки заколебались и закрутились подобно стрелке компаса. Минутная быстро, часовая медленнее. Они сталкивались, их заедало, и, наконец, они слились в одну прямую линию, направленную вверх, да так и остались. Жужжание прекратилось. Аппарат умолк. Время остановилось.
Рука Рида поднялась медленно, как в последней конвульсии. Бескровным пальцем он указал на это зловещее предзнаменование.
И тут же услышал горячие слова Шона, доносившиеся теперь откуда-то сзади:
— А я говорю, это всего лишь совпадение! — задиристо пролаял он. — И вы так скажите! Скажите так, вы меня слышите? Я изогнул их так, что они не могли пройти мимо друг друга. Они там застряли, только и всего. Скажите же это, говорю вам! Повторяйте снова и снова! То было всего лишь случайное совпадение.
Рид, должно быть, услышал, как жидкость булькнула в бокале, услышал, должно быть, и приглушенный глоток. Он даже не оглянулся. Он продолжал смотреть на изуродованные часы. На лице ни удовлетворения, ни триумфа, лишь грустное размышление о том, что все подтверждается.
— Кому же теперь надо выпить, сынок, вам или мне? — грустно заметил он.
Шон подошел к ближайшей застекленной двери и отдернул занавески. Ему не хватало воздуха.
За дверью неожиданно возникла полоска неба, усыпанного звездами.
Пульсирующие яркие бисерины мерцали, то увеличиваясь, то уменьшаясь в размерах. Казалось, они смеялись над ним.
Сокольски для виду нес чемодан. Они свернули за угол и направились по улице. Парни не спешили. Из кармана пиджака Доббса торчала сложенная газета — так носят газету, которую приходится часто вытаскивать, чтобы с ней свериться. Было два часа пополудни.
Они молча прошли треть квартала.
— Вон там, — указал Сокольски и перешел на другую сторону.
Доббс изменил направление и последовал за ним.
— Не этот.
— Знаю, но там же висит табличка «Сдается квартира», ты что, не видишь? Если мы ищем комнату, то не можем пройти мимо этой и пойти справляться в доме, где такой таблички нет.
— А не слишком ли мы мудрим?
— В нашем деле такой штуки не бывает. Одна небольшая промашка подобного рода — и пиши пропало все представление.
Они уже были на противоположной стороне. Доббс вздохнул:
— Если он читает мысли, у нас все равно нет никаких шансов.
— Он, возможно, и прочитает наши мысли, но только тогда, когда узнает, что мы есть. Если же он ни слухом ни духом, что наши головы где-то поблизости, как же он в них будет читать? Ему это и на ум не придет.
Доббс зябко передернул плечами:
— Вроде как и думать боязно.
— Тоже мне, удивил, — саркастически бросил Сокольски. — Ну что ж, входим в роль. Я буду «за». Ты «против». Ты убеждаешь меня не снимать комнату.
Они вошли в подъезд, нажали кнопку одного из звонков. Дверь открылась. Они оказались в доме. Возле квартиры стояла женщина, пристально глядя на них.
— Да?
— Мы ищем комнату. Видели ваше объявление.
Лицо у нее вытянулось.
— Ах, вас двое? А я подыскиваю одного жильца. С двумя слишком много мороки.
— Мы не какие-нибудь подонки, — агрессивно начал Доббс.
— Успокойся, Эдди, — осадил его Сокольски.
— Тогда мне придется брать с вас в два раза больше, — решила женщина.
— А сколько это — в два раза больше?
— Десять — по пять с головы, — несколько неуверенно ответила она.
— Ну, у вас и аппетит, — заявил Доббс. — Идем, Билл.
Женщина пошла на попятный:
— Вы что, даже и посмотреть не хотите?
— Да, пожалуй, взглянем, раз уж пришли, — настоял Сокольски. — Может, мы еще и поладим.
Они осмотрели комнату.
— Сколько же готовы платить вы? — спросила хозяйка. — В разумных, разумеется, пределах.
— Вроде как маловата, — бросил Доббс, недовольно оглядываясь.
— Ладно, девять — за двоих.
— Кровать односпальная, — продолжал сомневаться Доббс.
— В подвале есть раскладушка. Могу ее принести.
— Нет! Спать на ней придется мне, — пронзительно завопил Доббс. — О нет, никаких раскладушек!
Терпению женщины приходил конец.
— Чего ж вы хотите? Двуспальную кровать за девять в неделю? Два комплекта белья и двойная работа? Комнаты за такую цену вы больше нигде в городе не найдете.
— Идем, Билл, — бросил Доббс.
— Вы уж нас простите, — дипломатично извинился Сокольски. — Не знаете, не сдаются ли где-нибудь еще комнаты в вашем квартале?
— Я вам не справочное бюро. Мне надо свою комнату сдать, — проворчала женщина, выпроваживая их из квартиры, и захлопнула дверь.
Оказавшись на улице, Сокольски весьма определенно указал пальцем в нужную сторону:
— Давай попытаем счастья вон там.
Они потащились дальше. Занавеска на окне у них за спиной сердито щелкнула.
— Для Макмануса мало, что мы шляемся в штатском, ему еще и актеров подавай, — тихо протестовал Доббс.
— Ничего страшного, — заверил его напарник.
Вскоре они снова остановились, как будто наугад.
— Вот дом, заглянем? — предложил Сокольски.
Они вошли и позвонили привратнице.
— Нам нужно снять апартаменты под или над его комнатой.
— Ну уж, это нам ни за что не удастся, — покачал головой пессимист Доббс.
— Сначала проникнем в дом, а там посмотрим.
Появилась привратница в расклешенном полупальто поверх не поддающейся определению одежды, которой на ней, казалось, было несколько слоев.
— Мы ищем комнату, — сказал Сокольски.
— Отдельных комнат в доме нет, только квартиры. Этим я не занимаюсь. Вам придется побеседовать с самими жильцами.
— Вы никого не знаете, кто бы хотел сдать комнату в своей квартире? Мы ходим по улицам уже с одиннадцати утра. — Доббс вытащил газету из кармана и взмахнул ею перед женщиной. По всей странице рубрики «Сдаются комнаты» многие объявления были аккуратно вычеркнуты карандашом, как будто эти предложения уже отвергнуты.
— А вы заходили в двести четырнадцатый в нашем квартале?
— Только что оттуда. Она хотела нас выдоить.
Привратница скривила губы:
— Пора бы ей и поумнеть. Комната пустует у нее уже восемь месяцев.
— А все-таки, как насчет вашего дома? — настаивал Сокольски.
Она пожала плечами:
— Попытайте счастья, если хотите, да только я сомневаюсь. Возможно, Томаццо на втором этаже захотят сдать вам комнату, у них одна лишняя. В прошлом месяце их старшая дочь вышла замуж и теперь с ними не живет.
Они поднялись по лестнице без сопровождения.
— Не годится, второй этаж, — выдохнул Сокольски, продолжая подниматься вверх. Доббс покорно следовал за ним.
На площадке четвертого этажа он снова прошептал:
— Вот она. Та, что слева. Запомнил?
Когда они на цыпочках проходили мимо двери, Доббс, сам, вероятно, того не сознавая, даже отвернулся: очевидно, чтобы его мысли не передались неодушевленной лестнице.
На пятом полицейские остановились.
— Ей соответствует вот эта, — сориентировался Сокольски и три раза постучал костяшками пальцев в дверь.
Подождали. Тишина.
— Никого нет дома, — предположил Доббс.
Покачав головой, Сокольски удержал его на месте:
— Я слышал какой-то звук.
Дверь неожиданно отворилась, как будто кто-то за нею прислушивался. На них смотрела женщина с жестким морщинистым лицом и волосами цвета терракоты. Она, видно, долго прислушивалась, прежде чем решилась открыть.
— Что вам угодно? — сердито спросила она.
— Мы ищем комнату. Привратница сказала, что вы, возможно, пожелаете…
Ее лицо осталось невозмутимым.
— Проваливайте отсюда, — отрезала она.
— Но ведь привратница…
— Передайте ей, пусть закроет свой поганый рот, пока я не спустилась и сама ей его не закрыла. — Она напоминала идола, высеченного в камне. — У вас все? — добавила она и сама же ответила на свой вопрос: — Да, все.
Дверь захлопнулась.
— Старая мегера, — пробормотал Сокольски.
Они постояли немного, повернулись и стали спускаться по лестнице.
— Ты понял, в чем дело? — спросил Доббс.
— Нет. Что ты имеешь в виду?
— Она занимается проституцией.
— Да ну, она же старая, — засомневался Сокольски.
— Ну, если уже больше не занимается, отошла, так сказать, от дел и живет на заработанное, так в прошлом занималась. Такие волосы могут быть только у гулящей девки.
Они еще раз подошли к привратнице:
— Как зовут дамочку наверху в задней части дома?
— Элси Мур. — Женщина произнесла имя разборчиво. — Во всяком случае, так она говорит.
Парни вышли на улицу.
— Что будем делать?
— Позвоним Макманусу.
Детективы завернули за угол и позвонили.
Из будки Доббс вышел весь мокрый:
— Он сказал: «Даю вам час, чтобы проникнуть в эту квартиру. Мне плевать, останется она там или нет. Вы вселитесь в квартиру, а ее оттуда выселите. Я хочу, чтобы вы были там к трем». Сейчас он проверяет, состоит ли она на учете. Нам в помощь посылает двух парней.
— В помощь для чего? — захотелось знать Сокольски. — Значит, нас будет четверо?
— Понятия не имею. Так он сказал.
Не отходя от телефонной будки, они подождали ребят. Те явились минут через двадцать.
— Я — Эллиот из отдела по борьбе с проституцией, — представился один. — Это мой напарник. Вы те самые парни?
Сокольски недовольно слегка отодвинулся от него, как брамин от неприкасаемого.
— Шестнадцать арестов, — доложил Эллиот. — В первый раз она записалась под именем Элси Мур, потом им не пользовалась, так что, вполне возможно, это ее настоящее имя. Последний раз ее забирали шесть лет назад. С тех пор — завязала.
— Скорее просто затаилась, — мрачно заметил Доббс.
— Вроде как грязная игра, — вставил Сокольски.
— Ничего с ней не станется, заберем еще разок. Макманусу нужно провернуть дельце, а она только препятствует движению.
Они снова вернулись к дому и спрятались, чтобы не попасть на глаза привратнице. Эллиот вошел и побеседовал с ней.
Потом вышел и сообщил:
— Нам даже не придется подниматься. Она держит крохотную шавку, из тех, что подметают пол своей шерстью, и примерно в это время ее ежедневно прогуливает. Выйдет с минуты на минуту.
Сокольски ахнул:
— Вы собираетесь взять ее белым днем, на виду у всех?
— Когда у них есть судимость, они в безвыходном положении. У них нет никаких шансов. Я мог бы проделать это даже у дверей церкви, и все было бы нормально.
Ждать пришлось недолго. Элси вышла.
— Берите ее, — безжалостно приказал Эллиот.
Его напарник вышел из укрытия и направился следом за ней. Он даже не собирался прибегнуть к каким-то ухищрениям. Она подозрительно на него оглянулась и продолжала идти своей дорогой. Он полез в карман, вытащил помятый банкнот.
— Эй! — повелительно позвал он ее. — Женщина остановилась и обернулась. — Это вы уронили?
— Нет. — Она вгляделась повнимательней, и ее уверенность пропала. — По-моему, я ничего не роняла. Дайте-ка посмотреть… — Она полагала, что поживится хоть чем-нибудь.
— Да уж, наверное, уронили, — настаивал полицейский. — Я только что видел, как он упал. — И сунул купюру ей в руку. — Спрячьте, чтоб никто не видел.
Она не могла устоять — уж слишком велико было искушение. Открыла сумочку, сунула туда руку.
А вот оттуда ее рука уже не вылезла и не смогла выпустить деньги. Эллиот крепко держал ее за запястье.
— Вы только что дали этой женщине деньги?
— Да, дал.
Эллиот резко выдернул ее руку из сумочки, все еще с зажатыми в ней долларами.
— Вы арестованы, — сказал он ей.
Она принялась кричать:
— А что я сделала? Отцепитесь от меня.
Собачка бегала вокруг и тявкала.
— Вы пристаете к мужчинам на улице и соблазняете их. Заберите ее. А собачку передайте привратнице.
— Она еще успеет на вечернее заседание суда, — объяснил Эллиот, оставляя их. — Минимум тридцать суток ей обеспечено.
Она все кричала и поносила их, даже когда они свернули за угол. Физического сопротивления не оказывала — все чинно. Должно быть, такой путь ей уже приходилось совершать не раз. До поворота их сопровождала большая толпа, потом люди рассеялись. Ни один человек не возвысил голоса протеста. Мужчины сконфуженно ухмылялись, женщины хмурились и одобрительно кивали головами. Все последние шесть лет над ней, должно быть, витал дух былой репутации, ожидая, когда можно будет заявить о себе.
Привратница ухмыльнулась, как чертовка, и набросилась на бесхозную собачонку.
— Наконец-то эта лохматая чума мне попалась! — злорадствовала она. — Всю неделю приходится убирать за ней на лестнице!
Они постояли немного, глядя, как улица успокаивается.
— И все равно это грязная игра, — размышлял Сокольски.
— Просто восторжествовала справедливость, — ответил Доббс. — Один раз она ничего не сделала, а ее зацапали, зато сколько раз она делала свое грязное дело, а ей все сходило с рук. К тому же что ей это стоит. Она сэкономит на еде и электричестве. Что же касается репутации, ей терять нечего. Идем, — добавил он. — Шеф велел нам быть там к трем, а уже без двадцати. Чтобы завладеть квартирой и заселиться, нам понадобится сорок минут.
Когда человек спит в чужой комнате в чужом доме, где на глаза ему, когда он их впервые открывает, не попадается ничего знакомого, он зачастую не может вспомнить, где находится и как туда попал. Детектив, в конце концов, всего лишь человек. Когда он спит, он спит таким же мертвым сном, как и любой другой, и его разум тоже отключается. Так что поставьте детектива в подобную ситуацию, и с ним наверняка произойдет, как и с любым другим.
Шон открыл глаза и… вытащил пустой номер.
Вещей, которые обычно приветствовали его по утрам, вокруг не оказалось. Знакомой трещины, длинной и тонкой, сбегавшей по стене рядом с кроватью; в одном месте она расширялась, образуя отверстие размером с орех и как бы показывая его начинку, потом вилась немного еще и наконец заканчивалась, как будто у нее не хватало сил добраться до пола. Старенькое поворачивающееся зеркало над туалетным столиком. Вид из окна в колодец двора, где на внешнем подоконнике квартиры напротив всегда стояла бутылка молока. Он не знал, кто там живет, и ни разу не видел руки, которая выставляла молочную бутылку. Впрочем, его это особенно не интересовало.
Ничего подобного сейчас не было. Однако воспоминание о нем накладывалось на теперешнее его окружение. Стены как бы отодвинулись, окна строились, и они все были как бы не на месте. Вместо серого кирпичного колодца внутреннего двора — открытое пространство, от которого только что не кружилась голова, взгляд терялся вдали, в полях и перелесках. Коврик, который скользил и собирался в складки, как только он ступал на него, обернулся ковром, застилавшим весь пол и расцветшим персидскими узорами.
И даже сев в постели и озадаченно посмотрев на себя, он никак не мог понять, откуда взялись эти широкие синие и белые полосы. Он спал в пижаме! Верх ненужной, только отнимающей время формальности.
Том встал. «Где же это я? — пронеслось в его отключенном сознании. — Как я сюда попал?» Он никак не мог найти место, где подключиться к действительности.
Потом прошлепал к своей одежде и с тревогой ее ощупал, словно искал ту единственную вещь, тот компас, который укажет ему нужное направление. А когда нащупал пистолет, все моментально встало на свои места.
«Ах, это же их дом. Я здесь… чтобы помочь им. — И цинично скривил губы: — Ничего себе помощничек. Даже не помню, где я».
Он завязывал шнурки на второй туфле, когда услышал голоса. За окнами. Не так уж и близко, но, поскольку кругом было совершенно тихо, они все же донеслись до него.
Заканчивая возиться с галстуком, он подошел к окну и выглянул.
У ступенек крыльца, куда подходила подъездная аллея, стоял один из оперативников Макмануса, беседуя с какой-то особой в пальто и шляпе, будто только что прибывшей, и Шон ее даже не узнал. Между ними на земле стоял чемодан. Они о чем-то спорили. Дама дважды протягивала руку к чемодану и дважды воздерживалась взять его, так как была вынуждена ответить на какой-то новый вопрос.
Шон поднял раму, выглянул:
— Что тут происходит, Глисон?
— Она хочет уйти. А у меня приказ никого не пропускать.
— Да какое мне дело до ваших приказов! — возмущалась женщина. — Я ухожу! — решительно заявила она и тут повернулась к нему лицом.
Шон сразу догадался — без сомнения, перед ним стояла кухарка Ридов.
— Одну минуточку, я сейчас спущусь.
Пока он спускался по внутренней лестнице, перебранка, очевидно, не затихала. Открыв дверь, он услышал слова Глисона:
— …Никого ни впускать, ни выпускать — так мне велено.
На что женщина резко ответила:
— Ничего подобного — вам велено только «не впускать».
— Ах, так вы все знаете! — с сарказмом отозвался мужчина в штатском. — Вы еще будете говорить мне, что мне велено, а что нет!
Шон подошел к ним и подождал, пока они успокоятся.
— Ну а почему? Почему вы хотите уйти?
— Почему? — презрительно повторила она. — Да все же знают!
— Что все знают? — отразил он ее удар, бросив понимающий взгляд на мужчину.
— Послушайте, мистер, — твердо сказала она, — ну кого вы хотите обмануть? Я всю ночь не сомкнула глаз. Вы только посмотрите на меня, меня же всю трясет. — Она протянула к нему руку, чтобы он сам убедился. Голос у нее от возбуждения зазвучал громче. — Я хочу уйти отсюда, вы понимаете, выбраться отсюда. У меня семья. Муж и двое деток.
— Да ничего здесь не случится.
Голос зазвучал еще громче:
— Послушайте, мистер, я не собираюсь с вами спорить. Если даже ничего и не случится, я все равно не хочу находиться здесь, пока ничего не случится. Неужели вы не можете вбить это себе в голову? Я просто хочу убраться из этого дома, убраться раз и навсегда!
Он видел, что она близка к истерике, неподвластной разуму.
— А мисс Рид знает об этом?
— Я только что поговорила с ней, прежде чем выйти. Теперь отдайте мне мой чемодан и пропустите меня. Вы не имеете права удерживать меня здесь против моей воли, как не имеет на это права и вон тот, другой мужчина.
Шон убрал ногу с чемодана:
— В нем ваши личные вещи?
— Личные! — вспыхнула она. — Если хотите, могу открыть его и показать вам прямо здесь! — Она лихорадочно принялась возиться с застежками чемодана.
Он махнул рукой.
— Если я вас и отпускаю, — сказал он, — так только потому, что не хочу, чтобы вы устраивали тут базар, пугая других людей еще больше, чем они уже напуганы. Я пытаюсь им помочь, а какая помощь от вас в таком состоянии! — Он с отвращением отступил в сторону. — Ну что ж, Глисон, пропустите ее!
Схватив чемодан, кухарка дунула по изгибающейся подъездной аллее к видневшемуся вдали въезду в поместье. Она становилась все меньше и меньше, но аллея была такая длинная, а изгиб такой плавный, что казалось, расстояние между двумя точками оставалось неизменным, а сама она просто съеживается до кукольных размеров. Время от времени женщина испуганно оглядывалась назад. Не на них двоих, а на сам дом.
— Сроду еще не видел такой перепуганной бабы, — заметил Глисон. — Причем совершенно беспричинно.
«Зато я видел, — подумал Шон. — Причем не девушку, а мужчину, да еще в летах. И кто может сказать, беспричинно ли это?»
Вдруг дверь у них за спиной приоткрылась. Там стояла шведка Сайн, зажав рукой шерстяной шарф на горле. Она держала толстую дорожную сумку с двумя ручками. На мужчин она вообще не обратила внимания: выискивала взглядом удаляющуюся фигуру.
От страха, что ее бросили, она громко крикнула вслед кухарке:
— Анна! Подожди! Я тоже иду с тобой!
Полицейские даже не пытались ее остановить — просто расступились, и шведка с шумом прошла мимо них, совершенно их не замечая, как будто они деревья или каменные фигуры вроде тех львов, только чуть повыше.
Первая фигура остановилась и замахала ей рукой, отчего Сайн понеслась еще быстрее, боясь задержаться даже на лишнее мгновение.
Они сошлись вместе и без малейшего промедления дернули дальше.
— Я всегда знал, что паника заразительна, — заметил Шон. — А вот собственными глазами вижу это впервые.
У въезда на подъездную аллею материализовалась вдруг фигура мужчины. Мгновением раньше его еще не было. Женщины остановились перед ним. Глисон высоко поднял руку над головой и махнул — пусть, мол, уходят. Женщины заспешили дальше. Мужчина исчез. Даже если бы вы смотрели прямо на него, вы бы затруднились сказать, куда он делся.
Шон и Глисон одновременно повернулись. Выскочил Уикс, его ноги проворно сбегали по ступенькам, будто по ним скатывалась вода.
— Они уже ушли? Уже ушли?
Глисон указал большим пальцем через плечо.
— Дуй, крыса, — уничтожающе бросил он. — Может, еще и обгонишь их, если наддашь как следует.
Уикс бочком прошмыгнул мимо них, и их головы одновременно повернулись, следя за ним взглядом. Еще только появившись в дверях, он что-то засовывал в боковой карман брюк и продолжал эту операцию уже на бегу. Затем, вытаскивая руку, выронил этот предмет — помятый, только что полученный чек. Уикс остановился, подскользнул к чеку, поднял его, засунул-таки в карман и побежал дальше.
— Если человек так обращается с выписанным ему чеком, значит, он по-настоящему боится, — рассудил Глисон и сплюнул в сторону на траву.
Они не стали следить за Уиксом, как смотрели за первыми двумя.
— Пойду в дом, — сказал Шон и вошел в дверь.
В вестибюле стояла Джин с оставшейся одной из двух горничных. Это была разумная с виду женщина средних лет. Джин увидела, что он вошел, но никак не прореагировала.
— Восемь лет — большой срок, — нежно сказала она женщине. — Я благодарна вам за то, что вы остаетесь.
Женщина ничего не ответила. Она в замешательстве кивнула и потупила взор.
Шон не знал, следует ли ему подойти к ним. По лицу Джин он видел, что бегство других жутко ее обидело.
Женщина направилась на кухню.
— Это все Анна, — пробормотала она. — Не успела я оглянуться, как она всех переполошила и…
— Я знаю, — ответила Джин, и женщина ушла.
Шон подошел поближе к Джин, которая стояла у входа в библиотеку.
Она попыталась улыбнуться:
— Больно, конечно, но тут уж ничего не поделаешь. Неужели люди все такие, когда речь заходит о собственной шкуре?..
— Нет, — ответил он, — не все.
— Она единственная, кто остался, — она и миссис Хатчинс, — задумчиво произнесла Джин. — Миссис Хатчинс ни за что бы не бросила меня, уж она бы никогда не ушла. Она стала мне второй матерью, еще с тех самых пор, как я была маленькой девочкой…
Они оба повернулись на звук шагов — кто-то медленно спускался по лестнице. Наконец постепенно удлиняющаяся фигура появилась ниже уровня потолка, под которым они стояли. Серые шелковые чулки, аккуратный подол черной юбки, еще шаг, еще. Вот показалось и лицо миссис Хатчинс. В руках она неловка комкала носовой платок. Шон затаил дыхание.
Джин отвернулась, готовая войти в библиотеку и избежать встречи. Ей не хотелось ничего знать.
Шон, когда она проходила мимо, взял ее за руку и молча пожал, как бы утешая. А сам повернулся к женщине на лестнице.
— И вы тоже? — ехидно спросил он.
— Нет, — еле слышно ответила она. — Я остаюсь. Не хочу оставаться, но остаюсь. Уж слишком долго я здесь проработала. Я не могу бросить ее.
— Шэфер, лейтенант. Весьма сожалею, сэр, но я вынужден доложить, что потерял Эйлин Магуайр — вы знаете, бывшую служанку Ридов.
— Вы ее потеряли?! Что вы хотите этим сказать? Не я ли вам говорил, чтобы вы состояли при ней днем и ночью, чтобы глаз с нее не спускали? Не я ли учил вас, ребята, не упускать из виду цели, несмотря ни на что? Как же она умудрилась удрать от вас?
— Да я не об этом, сэр. Где она, я знаю. Она прямо здесь, со мной…
— Ну, если она там с вами, значит, она вас видит?
— Нет, сэр.
— Она знает, что вы следите за ней?
— Уже нет, сэр.
— Выходит, она все же знала, так?
— Не могу сказать, сэр! Не знаю, догадывалась ли она об этом или нет, лейтенант. Видите ли…
Вход в семиэтажное здание старой фабрики находился как бы в углублении от внешней линии домов на улице. Его накрывала верхняя часть самого здания, поддерживаемого двумя грязными колоннами, и под этим своеобразным козырьком можно было хотя бы укрыться от разгуливающих по улице вихревых потоков воздуха. За «анклавом» находились стеклянные вращающиеся в любую сторону двери, ведущие внутрь здания, и сквозь них виднелся обшарпанный выложенный плиткой вестибюль и зарешеченная кабина лифта с находящимися на виду кабелями. Открытая платформа опускалась, решетка, через которую проглядывал желтовато-бледный свет, раздвигалась в стороны, пучки плотно сжатых ног разъединялись и направлялись по коридору к выходу. Теперь уже никто не поднимался, все только спускались. Над вращающимися в обе стороны дверями висели часы с пожелтевшим циферблатом, стрелки которых показывали начало шестого.
На стенах по обеим сторонам внешнего вестибюля висели одна под другой черные дощечки с вытисненными на них золотыми буквами названиями различных фирм, арендующих помещение. На третьей снизу, с левой стороны, стояло: «Арт-Крафт Новелти компани. Искусственные цветы».
В небольшом алькове под козырьком ждали пять человек, двое с одной стороны, трое — с другой. Один из последних, собственно говоря, даже не стоял лицом к выходившим из здания, а незаметно торчал у поддерживающей колонны, будто собирался уходить. У каждого были собственные заботы, и хотя зачастую один невольно задевал другого локтем, все старались не замечать этого. Кто-то попросил у своего ближайшего соседа спичку, тот ему дал, он ее молча принял, никаких дальнейших любезностей не последовало, а мгновение спустя эти двое уже совершенно не осознавали присутствия друг друга, как и прежде.
Лифт остановился на нижнем этаже, и из него вывалила гурьба девушек. Она немного расползлась, насколько позволяла ширина вестибюля, но все равно девушки вышли сплошной массой. Подъезд вдруг заполнился их резкими скрипучими голосами.
Они были совсем молоденькие, симпатичных или даже хорошеньких очень мало, у всех усталый вид, мертвенно-бледные лица от долгого заточения в здании, но их так и переполняла радость по поводу освобождения.
Мужчины смотрели на девушек, девушки смотрели на мужчин. И не было ни одной пары глаз, которая бы не посмотрела на суровые, безразличные мужские лица чуть ли не с притягательной силой. В их взглядах сквозила ненасытная всеядность, однако второго взгляда они уже не бросали, поскольку никто не ответил на первый.
Все разошлись. В подъезде наступила тишина.
И снова эти пятеро остались одни. И снова каждый из них был сам по себе.
Один из них бросил взгляд на часы и сплюнул в сторонку. Трудно сказать, имелась ли какая-то связь между его двумя действиями.
И снова лифт опустился. И снова из него вывалила гурьба девушек, похожих на тех, что были перед ними. И снова они алчно пытались привлечь к себе внимание ожидающих мужчин, но, не высекши взглядом искры, проходили не задерживаясь.
— Она спустится через минуту, — раздался чей-то грубый и громкий голос.
Определить, кто это сказал, было невозможно, как невозможно определить, кому из мужчин адресована фраза. Вполне вероятно, не одному из мужчин, а всем сразу.
Теперь уже лифт совершал ходки побыстрее. Казалось, он ходит вверх и вниз чуть ли не как челнок. Здание постепенно пустело.
Еще группа девушек. И одна из них направилась вдруг по касательной, подошла к одному из мужчин, взяла его под руку.
Его глаза не лишились своей угрюмой непроницаемости. Он не улыбнулся и не приподнял шляпы.
— Тебе всегда непременно нужно спускаться последней?
— А кто тебя просил ждать?
Теперь уже осталось четверо мужчин. Трое внутри дверного проема, четвертый ближе к улице, у колонны.
Лифт уже сновал непрерывно. Он, казалось, чуть ли не прыгает: вверх — вниз, вверх — вниз.
На сей раз от толпы отделились сразу две девушки, только направились не к двум разным мужчинам, а к одному. Не дойдя до него, одна в нерешительности остановилась, другая собственнически к нему приклеилась. В их голосах звенело то же самое радостное возбуждение оттого, что уже пять часов и работа закончена, — возбуждение, которое было присуще и всем другим девушкам.
— Это он?
— Да, он. Ну, и как он тебе?
Она поспешно и без особого настроения представила их друг другу, тут же их разделила и влилась в поток направлявшихся домой, крепко держась за своего дружка. Не столько он держался за нее.
— Идем, Сэм. До завтра, Хелен. Нам сюда.
Сэм бросил взгляд через плечо, словно он не прочь задержаться:
— Приятно было познакомиться. Надеюсь, еще встретимся.
— Я всегда заканчиваю работу в пять, каждый день в одно и то же время, — тут же последовал выданный с особым рвением ответ.
Парня сильно дернули за рукав, и он последовал правильным курсом.
— Идем, Сэм, — послышалось снова, и в тоне голоса зазвучало предупреждение.
Оставшаяся будто к месту приросла, глядя им вслед, потом поднесла к губам помаду, но так и застыла. Казалось, она ожидала, что непременно будет заключен договор о взаимопонимании.
Мужчина обернулся снова, мелькнуло над воротничком его розовое лицо. На этот раз он бросил взгляд через другое плечо, то, что было подальше от сопровождаемой им девушки.
Оставшаяся сзади слегка помахала пальчиками, еле заметно. Она тут же отвернулась, но теперь уже улыбалась. Договор был подписан.
Быстро удалявшаяся парочка вдруг посуровела. Они продолжали идти в одном и том же направлении параллельно друг другу, но уже на некотором расстоянии друг от друга. Девушка бойко жестикулировала, чуть ли не истерически. Мужчина один раз презрительно двинул локтем в ее направлении, как бы желая сказать: «Да пошла ты…»
Сзади, у входа, осталось всего двое мужчин. Лифт спустился еще раз. Часть девушек направилась в одну сторону, часть — в другую. Неожиданно появилась какая-то неповоротливая девица. Она наклонилась в уединенном уголке вестибюля, подтянула чулок и востребовала одного из остававшихся мужчин.
— У тебя есть хоть какие-нибудь деньги? — грубовато спросил он вместо приветствия.
— Разве твоя лошадка не выиграла? — устало и раздраженно ответила она. — Говорила же тебе, что от нее не будет никакого проку! Хоть бы раз поставил на победителя!
— Именно это я и пытаюсь сделать! А ты что думала?
— Пошли, теперь нам придется идти на ужин ко мне домой, а там весь вечер будет торчать моя семья.
У входа остался всего один мужчина, тот, что стоял с внешней стороны колонны. Весь какой-то потерянный, удрученный, голова скорбно опущена, лицо скрыто полями шляпы. Он вел себя как человек, которого обманули и который наконец все понял. Небрежно сунув руку в карман, бедняга скромно поплелся прочь вдоль фасада здания, образно говоря, поджавши хвост. Он даже не поднял глаз, чтобы посмотреть, куда идет, да ему, казалось, было все равно. От его гордости ничего не осталось, а на лице у него, казалось, было написано, что больше он ни за что на свете ждать ее не будет.
Одна из двух групп впереди него быстро распадалась. В этой группе находилась девушка, которая шла сама по себе и на которую окружающие не обращали ровно никакого внимания; и держалась она так же уныло и удрученно, как этот незаметный мужчина сзади. Худая и сухопарая, она была одета в тоненькое пальтецо из шотландки, на голове — завязанный под подбородком платок. В ее походке не чувствовалось абсолютно никакой живости.
На перекрестке эта группа еще больше поредела. Люди разошлись в разные стороны. Осталось несколько человек, уже большей частью незнакомых друг с другом.
Мужчина все отставал. Девушки шли быстрее его. Даже девушка в старушечьем платке медленно, но верно уходила вперед. Однако он продолжал идти в том же направлении.
Она завернула в булочную.
Минуты через две — две с половиной мужчина остановился перед ее витриной, посмотрел на сдобные булочки с корицей, потом стал изучать торт, расположенный в центре экспозиции.
Через стекло виднелись спины других женщин, стоявших в два ряда. В переднем ряду мелькал платок девушки, но не сама она.
Мужчина вдруг потерял всякий интерес к торту. Он повернулся и отодвинулся бочком назад, так же незаметно, как иллюзорное отражение, проплывающее по зеркалу; назад, откуда только что пришел, и, пройдя немного, вяло остановился, слившись с окружением. Бездельник, праздношатающийся, чуть ли не невидимка — такие часто торчат на углах, а глаз до того привык к ним, что практически не замечает.
Она вышла, с коричневым бумажным пакетом в руке. Сделав несколько шагов в том же направлении, в котором шла прежде, вдруг бросила взгляд назад, и от этого взгляда мужчина, казалось, расплющился, будто мимо него пронеслась взрывная волна. Никакого резкого движения он не сделал и, однако же, стал как бы тоньше, каким-то образом еще больше слился с окружением, точно оно его облекло. Но девушка смотрела всего лишь на приближающийся автобус где-то за спиной у мужчины.
Она побежала вперед, чтобы успеть на остановку.
Мужчина не побежал, но он снова уже шел, направлялся туда же.
Автобус остановился. Мужчина рассчитал все отменно. Отменно в том смысле, что не только не опоздал на автобус, но и никто из других садившихся в автобус не увидел, что он тоже сел. А садилось семь человек, девушка в платке была второй из семи, мужчина в эту группу не входил, он еще и не подоспел. И только когда поднялся седьмой, подбежал и он, став восьмым. Его предшественники не обратили на него никакого внимания, им хотелось поскорее оплатить проезд и поискать место поудобнее в переполненном автобусе.
Приложив некоторые усилия, девушка в платке оказалась где-то в середине и остановилась, держась за белое кольцо над головой. Мужчина остался там, где и вошел, несмотря на неоднократные призывы водителя проходить назад, где якобы много свободного места, которые тот повторял снова и снова на каждой остановке и на которые никто не обращал внимания, словно они относились ко всем остальным, но только не к нему лично.
Они стояли, глядя в разные стороны, она — в одну, он — в другую. У его плеча, однако, находилось зеркало заднего обзора, в которое хорошо просматривался проход между сиденьями. У ее плеча ничего подобного не было.
Кто-то встал и уступил ей место, и она скрылась за стоявшими между ними пассажирами. Он даже не повернул головы. В зеркале виднелось пустое место, где только что стояла она.
Вскоре, когда все больше и больше пассажиров стало выходить, она снова появилась на виду, скрывавшие ее стены пали.
Теперь она уже не смотрела в окно, а тупо глядела прямо перед собой, ничего не замечая. Открытые ее глаза сосредоточились в одной точке, как у слепой. Казалось, мысли унесли ее куда-то далеко-далеко, окружающих она не воспринимала.
Название остановки «Пэрдью-стрит» заставило ее на мгновение встрепенуться. Как только они ее проехали, мужчина незаметно стал пробираться к выходу. Он прошел короткое расстояние до ступеньки рядом с водителем и занял позицию так, чтобы первым выскочить на следующей остановке, явно желая сделать свое исчезновение из автобуса таким же незаметным, как и появление. Автобус, как обычно, имел три двери, ставка делалась на то, что пассажиры, сидящие в середине салона, воспользуются центральной для выхода.
— Холден-стрит, — объявил водитель, машина остановилась, и все двери открылись одновременно.
Мужчина ступил на асфальт, развернулся по ходу, не отпуская поручня, будто хотел перейти улицу перед самым носом водителя и оказаться на другой ее стороне, прежде чем тот снова тронется; тогда бы автобус скрыл его от человека, который тоже мог выйти одновременно с ним. Однако больше из автобуса никто не вышел.
Двери стали синхронно закрываться, но мужчина заметил это как раз вовремя.
Он повернулся еще раз, теперь уже в обратную сторону, и успел поставить ногу на ступеньку. Дверь коснулась его ноги и сконфуженно скользнула назад, чувствительная к малейшему препятствию. Он снова оказался в салоне. Двери закрылись. Автобус тронулся.
— Что ж вы заранее не могли решить, где вам выходить, мистер, — бросил водитель.
Однако резкости в его упреке почти не осталось — уж слишком часто приходилось к нему прибегать.
Создавалось впечатление, что мужчина замечания не услышал.
Она даже не пошевельнулась, а так и сидела как в трансе. Во взгляде — пустота. Ее изможденное лицо выражало не только усталость, но и тревогу разума, не находящего покоя из-за пожирающей его внутренней борьбы.
Мимо промелькнула одна улица, за ней другая. На лице мужчины теперь тоже появилось выражение тревоги. Он не отрывал взгляда от зеркала, иногда оно вибрировало и изображение начинало дрожать.
Вдруг женщина резко вскочила, как будто от укола булавкой, дернула за шнур над окном, заторопилась к средней двери и в тревоге прикоснулась к ней руками.
Лицо мужчины прояснилось, в нем снова появилась уверенность, оно обрело спокойствие. Просто она проехала свою остановку, только и всего.
Двери снова распахнулись. Они оба вышли — она в среднюю, он — в переднюю. Ему не хотелось, чтобы его лицо разглядели, и он чуть не влепился в блестящий, выкрашенный зеленой краской бок автобуса, когда тот медленно стартовал с остановки, грозя расплющить ему нос.
Наконец длинная зеленая поверхность проскользнула мимо, и он украдкой оглянулся.
Девушка быстро уходила прочь, как человек, который пытается наверстать упущенное время. На каждом четвертом или пятом шагу она только что не переходила на бег. Вечерняя, уже прохладная дымка сглаживала четкость ее очертаний.
Он двинулся следом. Смазанней фигура не стала, но не обрела и былой четкости. Сгущающаяся темнота делала неприметным и мужчину.
На Холден-стрит она свернула. Мужчина перешел на противоположную сторону, и они оба продолжали двигаться в одном направлении.
Она резко свернула еще раз, и ее поглотил подъезд. Контакт прервался.
Не остановившись, он прошел мимо подъезда по противоположной стороне улицы, даже не глядя на него и как бы даже его не замечая. Миновал еще три здания, четыре. Потом вдруг развернулся, направился назад и зашел в какой-то подъезд, почти напротив того, в котором скрылась девушка. Подъезд поглотил его, и он исчез точно так же, как исчезла она.
В замогильной тьме подъезда он замер, как в гробу со снятой крышкой, поставленном на попа. Отсюда виднелся лишь кусочек здания напротив с подъездом, в который она вошла.
Он вздохнул. Так вздыхают не от разочарования и безысходности, так вздыхает человек, приготовившийся терпеть вечно.
Два окна на третьем этаже загорелись поярче, видно, жильцы, находившиеся в дальней комнате, перешли сюда и включили добавочный свет. Занавески, уже частично опущенные, скользнули еще ниже, но разобрать, кто дернул за шнурок, мужчина или женщина, ребенок или взрослый, — оказалось нельзя, уж слишком быстро промелькнула тень.
Стоя совершенно неподвижно, он ждал. В абсолютной тишине слышалось только его дыхание. Черные как сажа облака медленно проплывали по темному небу, и однако же их все равно было видно. Иногда мимо проезжала машина, какая-нибудь запыленная дешевая легковушка или громадный грузовик с красными сигнальными огнями по краям, от грохота которого сотрясалась вся улица. Время от времени мелькал темный силуэт припозднившегося прохожего. Освещалось дотоле темное окно, а в другом окне, прежде ярком, свет вдруг гас, будто некто невидимый поддерживал какое-то мистическое равновесие в среде обитания. Только он по-прежнему не двигался.
Прошел час с четвертью. Свет в окнах на третьем этаже снова стал слабым, хотя и не погас совсем, — похоже, выключили ближнюю лампочку.
Медленно проползли еще четыре или пять минут.
Он снова вздохнул. Не от облегчения. Не от возродившейся надежды. А как бы подтверждая свою готовность к терпению, которого ему не занимать.
Потом совершенно неожиданно она вышла из подъезда, свернула и пошла по улице в том же направлении, откуда пришла час и двадцать минут назад.
Он не пошевельнулся. В игру вступил тот же самый закон равновесия, благодаря которому на фасадах зданий беспрерывно шла никому, кроме него, не приметная игра в пятнашки; пока на улице находилась она, ему там не было места; однако как только она свернула за угол и скрылась из виду, тут же возник он и направился в ту же сторону.
Девушка прошла три квартала по авеню, где ходили автобусы и сверкали освещенные витрины магазинов, вошла в аптеку, и на мгновение ее силуэт мелькнул в открывшемся дверном проеме. Он в свою очередь прошел мимо двери, и на него лишь на мгновение трижды упал свет от витрин — пурпурный с одной стороны, желто-белый посередине, ярко-зеленый — с другой.
Оказавшись в относительной темноте, мужчина остановился и рассмотрел фотографический «кадр», который запечатлелся у него мозгу за то короткое время, пока он проходил перед квадратной стеклянной линзой, служившей витриной. Сверкающие никелем поверхности, высокие стулья, люди, сидящие на них и потягивающие напитки через соломинки, торчащие из запотевших стаканов, — весь передний план можно отбросить. В глубине картинки — она у прилавка, спиной к нему. Перед ней — аптекарь, в руках у него пузырек размером с наперсток, на который он ей указывает, как бы рекомендуя. Рядом еще один клиент, женщина, в позе, выражающей нетерпение, ведь ей приходится ждать очереди, пальцы, как когти, лежат на прилавке.
Он подождал немного, вернулся назад и сделал еще один «снимок». В новом «кадре» уже появились некоторые изменения, пусть и не суть важные. Обе клиентки так и стояли у прилавка, но фармацевт исчез. Он, наверное, пошел выполнять заказ. Поза неподвижных фигур тонко передавала изменение ролей. Нетерпеливая выпрямилась, была вся внимание и уже не постукивала пальцами по прилавку. Она добилась того, что обслуживали ее. Зато другая фигура склонилась теперь над прилавком, нерасторопная, неуверенная, не в состоянии принять решение.
Он снова отошел. Прошла минута, другая. Мягко, издалека прозвонил звонок кассового аппарата. Его нечеткая фигура отступила в тень, к неосвещенному входу в какой-то магазин. Обе клиентки вышли почти одновременно. Кассовый аппарат прозвонил всего раз. Значит, одна ничего не купила.
Она прошла мимо него и пересекла улицу перед тем магазином, где стоял он. Другая женщина отправилась в противоположном направлении. В руках у нее ничего не было, зато под мышкой — сумочка.
Опять настала его очередь. Он заколебался. Ему хотелось забежать в аптеку и спросить, что она купила или чем интересовалась, однако девушка быстро удалялась, приближаясь к перекрестку, где толпилось много народу. Позабыв об аптеке, мужчина поспешил вслед за ней.
Она все шла и шла, как будто собиралась идти вечно. Любая прогулка в одном направлении должна иметь какую-то конечную цель. А если район и местность, по которой проходит маршрут, довольно хорошо известны, цель можно легко разгадать. Однако она часто петляла и без нужды давала крюку. И вскоре до него дошло, что прогулка ее бесцельна, без определенного конечного пункта, прогулка, предпринятая ради того, чтобы что-то обдумать. Пока ноги носили ее где попало, ее мозг напряженно трудился.
Наконец она оказалась у входа в парк, свернула туда и вошла, видно придя к выводу, что это лучшая возможность уединиться. А может, просто осознала, что устает, и вспомнила, что в парках есть скамейки.
Во всяком случае, последовав за ней по петляющей слабо освещенной дорожке, он увидел, что она опустилась на первую попавшуюся скамейку, и сам резко остановился и отступил в чернильную тень дерева. Рядом со скамейкой горел фонарь, отбрасывая на нее бледный свет. В новом положении он мог рассмотреть ее получше, чем когда-либо раньше, поскольку никто его не отвлекал и она была в полном его распоряжении.
Девушка не двигаясь сидела как-то боком, спиной к огням и шуму города.
Вскоре появился полисмен. Проходя мимо, с любопытством повернул голову, но не остановился. Потом оглянулся, не до конца уверенный, следует ли позволять ей оставаться там одной, но тем не менее прошел еще немного и оглянулся вторично — посмотреть, там ли она. На этот раз он таки остановился. И теперь оказался достаточно близко к дереву.
Из-под дерева раздался тихий свист, и полицейский на мгновение затерялся в темноте. Появившись оттуда вновь, он не мог воспротивиться желанию оглянуться теперь уже с вдвойне обостренным любопытством. Затем уверенно продолжил свой путь.
Так же неожиданно возникла из ночи молодая парочка. Они шли, склонив головы друг к другу. Когда проходили мимо дерева, их голоса были едва слышны — до того тихо они разговаривал. Приблизившись к скамейке, парень и девушка в нерешительности замедлили шаг, потом отправились дальше, выискивая глазами скамейку, которая принадлежала бы только им.
Она шевельнулась, запоздало осознав, что кто-то прошел мимо, хотя и совершенно не заметила их, когда они действительно проходили. Он видел, как она открыла сумочку, сунула в нее руку, что-то оттуда вытащила и долго разглядывала. Что именно — разобрать не удалось. Какую-то маленькую вещицу.
Будто заслышав какой-то звук, который еще не донесся до нее, но уже помешал ей, с некоторой поспешностью она убрала ее. До него звук дошел мгновение спустя. К ней приближался мужчина, один. И вроде бы никуда не торопился.
«О-о!» — настороженно подумал наблюдатель под деревом.
Мужчина прошел мимо скамейки и посмотрел на девушку. Не бросил на нее небрежный взгляд, как полисмен, а посмотрел на нее как следует, весьма обстоятельно. Потом остановился, постоял, вернулся и сел на другой конец скамейки.
Стараясь, чтобы его никто не заметил, наблюдатель осторожно покинул свое надежное убежище под деревом и тоже стал потихоньку пододвигаться к скамейке.
Мужчина уже сократил расстояние между ними вдвое. Она по-прежнему так и сидела спиной к нему, даже не обратив внимания, похоже, на то, что он к ней присоединился.
Тут, наверное, мужчина заговорил почти шепотом. Она безучастно повернулась и, подавив крик, резко вскочила и побежала по дорожке к выходу из парка, миновав притаившегося наблюдателя.
Оставшийся один на скамейке искатель приключений повернул руки ладонями вверх, как бы рассуждая философски.
— Драная кошка! — с запоздалой злостью крикнул он ей вслед. — Побереги подметки! Больно ты мне нужна!
Скрестив ноги, он удобно раскинул руки на спинке, словно только того и добивался, чтобы остаться на скамейке одному.
Перевела дыхание она уже у самого выхода, а когда в свою очередь появился и он, ее еще было видно впереди. Непрекращающаяся игра в кошки-мышки возобновилась.
Он полагал, что уж теперь-то, после того как столь грубо потревожили ее размышления, девушка пойдет домой. Сначала она и впрямь двинула в том направлении, в каком и следовало, затем, почти у самого дома, вдруг отклонилась от маршрута и прошла две-три улицы, пока не оказалась у церкви. Храм, очевидно, был ей известен, поскольку ничем не примечательную церквушку невозможно случайно обнаружить в темноте.
Она неторопливо поднялась на несколько коротких ступенек, открыла дверцу внутри высокой массивной двери и скрылась за ней.
Добравшись туда, он заколебался лишь на мгновение. Ему не стоило входить внутрь, если бы у церкви была всего одна дверь. Но церквушка стояла на углу, ее стены выходили на разные улицы, и чуть дальше имелся еще боковой вход. Опасаясь, как бы ее порыв не оказался уловкой, он решил рискнуть и тоже вошел.
Ему не приходилось заглядывать в церковь с детства. Тишина моментально смутила его, хотя с тех пор он бывал во многих тихих местах. Но тут тишина имела особый смысл. Он не мог вспомнить, что следует делать, попадая в подобное место, но шляпу все-таки снял.
Миновав пустой вестибюль и вторую дверь, в которую до него вошла она, он остановился, придержав, чтобы не хлопнула, тяжелую дверь.
Ее увидел далеко впереди, в конце прохода, она стояла на коленях перед алтарем. Маленькая скорчившаяся фигурка. Свечи напоминали гирлянды белых маргариток, мерцающих на темно-синем лугу. Символическое лицо мадонны, склонившейся над младенцем, казалось очень бледным, как бы в непрямом освещении. Даже с такого расстояния он чувствовал, как она будто тянется к нему, пытаясь разжалобить его, смягчить его душу. Сердцем он только что не слышал нежное бремя ее мольбы: «Оставь ее, оставь ее».
Рука у него невольно потянулась к воротничку, чтобы расслабить его.
Они были одни. Ни охотника, ни жертвы. Законы внешнего мира утратили свою силу у входа. И если и был грешник из них двоих, казалось, предупреждало это грустное лицо сверху, так это он сам, а не она, ибо она пришла сюда в беде, а он — чтобы накликать беду.
Эта мысль привела его в замешательство и лишила самообладания.
Наконец девушка встала и пошла назад по проходу. Он так и остался неподвижный, невидимый на черном фоне двери. Она свернула к одной скамье и снова опустилась на колени, в слабом ореоле света свечей ее голова едва виднелась.
Бесшумно он направился в самый дальний угол и, ухватившись руками за спинку скамьи впереди, тоже опустился на одно колено, склонив голову. Шляпа у него упала.
Он следил за ней сквозь пальцы.
Они замерли, наблюдатель и объект наблюдения.
В церкви время перестает существовать: минуты и часы остаются за дверью.
Ее голова наконец поднялась, и она снова показалась в проходе. Коротко преклонила колени, перекрестилась на алтарь и прошла мимо того места, где, слившись с темнотой, стоял на коленях он. На него даже не взглянула: его лицо могло быть открыто, повернуто в ее сторону, она его даже не увидела бы.
Он услышал, как закрылась дверь, и сотворил крестное знамение. Причем сделал это украдкой, как человек, которому стыдно за самого себя. Потом встал и вышел вслед за ней. Надев шляпу на улице, некоторое время шел опустив голову и плечи, его давило неясное ощущение вины.
Девушка начинала осознавать его присутствие. Дважды остановилась, но не оглянулась, скорее как человек, который к чему-то прислушивается или чувствует что-то внутри самого себя. Теперь она непременно обратила бы внимание, если бы он сдублировал ее поворот, и тут же сделала бы соответствующие выводы. И вдруг она резко повернулась и направилась навстречу ему. Он проявил небрежность и вот попался. Броситься назад не было времени. Нырнуть в сторону не позволяли стены какого-то промышленного предприятия.
Он продолжал идти вперед, поскольку больше ему ничего не оставалось. «Наши пути наверняка пересекутся, — подумал он, — только мы поменяемся ролями: я пойду впереди, а она — за мной».
Но когда они поравнялись, она остановилась.
— Вы что, следите за мной, что ли? — В ее голосе слышалась жалкая, чуть ли не презренная мольба о том, чтобы ее подбодрили и успокоили. Это не было обвинение, она, казалось, просто сбита с толку и ищет помощи у первого встречного.
— Нет, мисс, что вы, — просто ответил он, хотя кожа у него на скулах слегка натянулась. — Я иду туда, а вы — туда.
Она кивнула.
— Я знала, что не следите, — грустно размышляла она. — Знала, что ошиблась. — Она скорбно приложила тыльную сторону ладони ко лбу. — Весь день я думала…
— Я впервые вас вижу.
— Знаю. И я вас прежде не видела. Право, не понимаю, что заставило меня сделать это. — В ее беспомощности было что-то детское.
Он пошел дальше.
Она пошла дальше.
Он остановился и оглянулся, беззвучно выругавшись сквозь стиснутые зубы.
Затем повернулся и снова пошел за ней, хотя от его анонимности ничего не осталось. Его придется заменять, он уже для этой цели не годится.
Освещенная киноафиша отбросила на нее яркий желтый свет. Казалось, она заметила это, только когда прошла ее и тьма снова стала обволакивать ей спину. Тогда она повернулась и подняла голову, чтобы посмотреть. Увидев кинотеатр, девушка будто только сейчас сообразила, что может быть такое место, открыла сумочку и порылась в поисках денег. Потом направилась к окошечку кассы, купила билет и вошла в зал. И все это без единого взгляда на рекламные афиши, ярко сверкающие по обеим сторонам от входа и над головой. Просто попасть в зал, казалось, для нее гораздо важнее, чем посмотреть сам фильм.
Мгновение спустя он тоже купил билет, пересек пустой вестибюль, протянул билет контролеру у входа и погрузился в зеленоватую темноту, от которой немного рябило в глазах, как если бы где-то поблизости поблескивала под луной вода.
Освещая ему путь во мраке, загорелся карманный фонарик, за его лучом тускло блеснули медные пуговицы.
— На какое место села девушка, которая только что вошла передо мной? Она входила последней, только что.
Капельдинерша вздыбилась.
— Вы с ней? — подозрительно спросила она.
— Не важно, я не донжуан. — Он сунул под свет фонарика свою зажатую в ладони бляху. — Быстрей. Куда она пошла?
— Вон туда. — Женщина указала на какую-то дверь на противоположной стороне партера. В темноте ее было не видно. О ее наличии там говорила лишь стеклянная оранжевая табличка наверху.
— О-о, — только и выговорил он, не сделав ни шагу.
Вошли еще двое зрителей. Капельдинерша повела их на свободные места. Когда они свернули и исчезли из виду, лица всех троих светились бледно-зеленым светом.
Он продолжал смотреть на дверь.
Капельдинерша вернулась. Теперь уже бледно-зеленым светом светился ее затылок.
— Там кто-нибудь есть? — спросил он. — Я имею в виду, там кто-нибудь дежурит?
— Наша сотрудница.
— О-о, — протянул он.
Вошла еще одна парочка зрителей, они громко ссорились, но тут же притихли, попав в молчаливую темноту.
— …Уже полфильма прошло.
— …Ну, тебе же непременно хотелось домыть посуду, ты не могла сделать это, когда мы вернемся домой.
— Ш-ш-ш, — тактично напомнила им капельдинерша.
Она ушла с ними, а вернулась одна.
С экрана донеслась автоматная очередь, и он нервно вздрогнул и посмотрел на дверь.
— Я о ней… Зайдите туда на минутку. Прошу вас.
Она послушно направилась туда, но до противоположной стороны так и не добралась. За какой-то дверью послышался приглушенный крик. Дрожащий крик пожилой женщины. Затем раздался глухой звук, как будто перевернули тяжелый стул.
Оранжевая полоска побежала вертикально вниз, дверь открылась. Показалась голова седовласой женщины, над ней была занесена для удара рука; капельдинерша резко повернулась и метнулась в противоположную сторону.
Вслед ей несся хриплый голос:
— Позовите управляющего! Позовите управляющего! Там что-то случилось!
Когда капельдинерша пробежала мимо него, он бросился вперед, но уже на бегу понял, что спешить нет смысла.
Рид поспешно укладывал вещи в сосискообразную белую полость, по форме напоминающую спортивную сумку.
«Быстрей! — то и дело в страхе шептала она, пристально вглядываясь сквозь занавески, которые закрывали поверхность всей стены алькова или комнаты, в которой они находились. — Быстрей!»
Свет они не включали, и однако же ей было видно каждое его движение. Казалось, снизу, а может, и сверху его освещает какой-то косвенный свет, создавая своего рода яркий сумеречный эффект.
И каждый раз, когда она шептала это настойчивое «Быстрей!», он шепотом же отвечал: «Я не могу пойти без кашне» или «Я не могу пойти без моих таблеток» — и добавлял что-нибудь еще в переполненную сумку.
Вдруг какой-то мужчина всунул туда к ним свою голову, так близко к ее лицу. Занавески напоминали ленты, которые можно было раздвигать по желанию чуть ли не в любом месте. Это оказался Шон. Неожиданность его появления нисколько не испугала ее, она боялась за другое и боялась другого.
«У вас осталось не так уж много времени, — зловеще предупредил он их. — Вам лучше поторопиться».
«Папа, ты слышишь, что он говорит?» — умоляла она.
Рид оторвал взгляд от сумки.
«Я не могу поехать без моего вязаного жилета», — твердо заявил он.
Голова, Шона исчезла так же неожиданно, как и появилась. Его уже там не было.
Она повернулась и подбежала к отцу, ломая перед ним руки.
«Он не станет ждать, если ты будешь еще возиться. Возможно, он уже ушел. Он может отказаться от выполнения задания и бросить нас здесь одних».
Отец застегивал сумку.
«Ну, я готов!» — заявил он наконец.
Она взяла его за руку, и они осторожно двинулись к занавескам, он волочил за собой спортивную сумку, которая тянула их назад, как якорь.
«Нам придется идти побыстрее, если мы хотим оказаться хотя бы по другую сторону этих занавесок», — увещевала она его.
И попыталась раздвинуть занавески, что было так легко еще мгновение назад. Сейчас же у нее ничего не получалось.
Вдруг голова Шона появилась снова, только на этот раз у них за спиной, с противоположной стороны алькова.
«Не туда, — взвинченно предупредил он. — Сюда. В ту сторону уже не выйти. Один из них уже там, затаился и ждет».
Они знали, кого он имеет в виду под ними; у нее по спине пробежали мурашки. Они с Ридом отпрянули оба в самый последний момент. Даже прикосновение к занавескам с той стороны угрожало опасностью.
Они вновь пересекли комнату, направляясь туда, где находился Шон. Его рука раздвинула занавески, они опустили головы и прошли. Она заметила у него на ладони прикрепленный полицейский щит, нечто вроде талисмана, гарантирующего безопасность, но действующего только на таком вот близком расстоянии.
Когда они вышли наружу, он вошел через занавески внутрь, туда, где прежде были они. Он и они поменялись сторонами.
«Разве вы не идете с нами?»
«Идите по внешнему проходу, — предупредил он. — А я буду находиться на одном уровне с вами, только за занавесками. Если вам станет страшно в пути, протяните руку между занавесками, и вы коснетесь меня, узнаете, что я здесь».
Занавески, казалось, тоже соответствующим образом изменили конфигурацию: они уже не располагались квадратами вокруг алькова, а шли, образуя перегородку между Шоном и ими, по прямой вдоль прохода, по которому они должны были следовать, чтобы выбраться в конце концов к выходу и безопасности. Эта коварная перемена нисколько ее не напугала: напугать ее по-прежнему могло только одно.
Проход, по которому они сейчас пошли, был смутно узнаваем как один из коридоров их дома, однако всякое понятие пропорции, особенно относительно длины, исчезло. Хотя там было тускло и сумрачно, как в гроте, каждая складочка занавесок выделялась довольно отчетливо.
«Он чересчур длинный, — жаловалась она, когда они устремлялись вперед. — Сегодня днем он еще не был таким длинным, теперь стал гораздо длиннее».
«Это потому, что тогда мы шли в обратную сторону, — прошептал ее отец. — Когда выходишь, он всегда кажется длиннее, чем когда входишь».
Они все шли и шли, а конца по-прежнему не было видно. Смелость наконец стала покидать ее.
«Шон, — хрипло позвала она. — Шон, вы там? Вы идете на одном уровне с нами?»
Его рука мгновенно протянулась и сжала ее руку, она коснулась полицейской бляхи у него на ладони, и ей стало лучше.
Он отпустил ее руку, и они пошли дальше.
Проход претерпел изменения, с той оптической плавностью, к которой, казалось, стали так чувствительны все окружающие ее предметы, словно проецировались через сбегающую по зеркалу воду. В конце оказался поворот, и до нее слишком поздно дошло, что причина этого волнообразного бледно-зеленого отражения, играющего на складках занавесок, как раз и таится где-то за этим поворотом. Отражение было летальным, едва уловимым, почти не оставляющим следов. Казалось, угроза стала реальной именно потому, что они увидели это отражение, а вот если бы они повернулись и убежали, прежде чем его заметили, они бы по-прежнему сохранили иммунитет.
Но было уже слишком поздно. Осознание опасности только усилило ее. Она поняла, откуда исходит ее погибель. Оригинал отраженного сияния стал явью: два серо-синих глаза, посаженных в лопатообразную кошачью голову, превратились в злобные, горящие бешено-зеленым щелки; заостренные ушки прижаты — зверь приготовился к нападению; широкая клыкастая пасть, вокруг нее как бы горит неоновым огнем синевато-красная линия.
Голова пригнулась, за ней волнообразно двигалось тело. Оно больше напоминало тело пресмыкающегося, нежели львиное. Лишь голова неоспоримо говорила о том, что это лев, в остальном же все в нем было как у дракона: низкое, концентрически расширяющееся брюхо, укороченные кривые широко расставленные конечности, беспокойно бьющийся по земле хвост где-то в далекой дали…
Они повернулись и побежали, в голове кололо иголками, ноги налились свинцом и не слушались.
«Брось сумку, — тяжело дыша, проговорила Джин. — Она тянет нас назад».
Он отпустил сумку, и она покатилась назад, словно ее унесло силой тяготения в эту горячую, что раскаленные уголья, утробу. Перед тем как исчезнуть, сумка покрылась ровным коричневым цветом, как будто медленно поджаривалась, и ее вот-вот должны были сожрать.
И снова этот проход предал их, в нем опять возник какой-то плавный поворот. И бледно-зеленое свечение за ним, первое предупреждение, придало занавескам тошнотворный вид. Возникшая мысль приблизила ужас, материализовав его в видимое и осязаемое. И тут же голова, оскалив клыки, поползла вперед. Только это уже был не тот же самый лев — тот, другой, пробираясь с безжалостной неумолимостью, по-прежнему оставался где-то у них за спиной.
Им отрезали путь с обоих концов.
«Брось меня, — взмолился отец. — Я тяну тебя назад».
«Нет, — задыхаясь, проговорила она, — нет! — И еще сильнее прижала к себе его руку. — Шон! — в отчаянье крикнула она. — Шон!»
Раздался его голос — тон ровный, но с упреком.
«Было время, когда вы не боялись», — сказал он, как бы инструктируя ее, что надо говорить.
Она попыталась сказать это, но слова упрямо не шли с языка.
«Шон!» — пронзительно закричала она.
«Просто повторяйте за мной: „Было время, когда мы не боялись“. Это спасет вас».
Она просунула руку между занавесками, но ее никто не сжал. Шона там не было, хоть он и обещал.
В отверстие, которое создала ее рука, медленно, будто мерцающий газовый свет, стала сочиться эта зловонная метаморфоза, частично обдав ее руку. Там тоже был один из них, он полз между занавесками и стеной, подобно гигантскому червю.
Она отдернула руку, боясь, что ее изувечат, будто у приближающего света могли появиться зубы и он мог ее укусить.
В ужасе она повернулась к отцу:
«Он ушел! Он просил меня повторять за ним слова, а я не смогла!»
Отца ее рядом с ней тоже не оказалось. Она его потеряла — прямо у нее за спиной произошло ужасное непредугаданное расчленение. От отца у нее осталась только рука, которую она прижимала к себе своей рукой. Она видела, как другая его рука тщетно тянется вверх из светящейся пасти далеко-далеко у нее за спиной. Затем и она скрылась из виду.
Сейчас уже ее крики зазвучали громко и в полную силу, у нее в ушах зазвенел собственный голос. Хотя прежде крики звучали лишь в мыслях, а не произносились голосовыми связками. Она по-сумасшедшему замолотила руками по занавескам, пытаясь отыскать Шона, добраться до него.
Нечто похожее на «дворник» на затуманившемся ветровом стекле автомобиля, сквозь которое она, зрительница, смотрела, заходило в пределах ее видимости подобно косе. Причем сам этот «дворник» оставался невидимым: видны были только результаты его движения. При каждом взмахе линза, над которой он работал, становилась все яснее и яснее, пока все темные тона не потеряли свою окраску, как будто он их вычищал, и не побледнели до дневного света.
Соболевые занавески стали белыми, собрались в компактные квадраты. Ее крики стали тоньше, затихли в далях души. «Шон, — тихонько хныкала она, — Шон». И в отчаянье барабанила руками по подушкам.
Джин возбужденно приняла сидячее положение, и тут ее веки открылись. Большее изменение предшествовало меньшему, а не меньшее — большему.
Комната вокруг нее была погружена во тьму, но стоило ей прикоснуться пальцем к выключателю, как тьма рассеялась. Теперь уже все было в реальном свете, все было в порядке, все вещи находились на своих привычных местах.
Но ужас от этого нисколько не уменьшился, ужас оказался даже больше, ибо, только что восстав от сна, она снова погрузилась в незнакомое окружение, по крайней мере, до сего момента, даже хотя оно и было знакомым до сна. И переориентация, поскольку она по-прежнему была охвачена ужасом, произошла не сразу.
Основная движущая сила сна все еще жила в ней. Найти его, добраться туда, где он, и быть в безопасности рядом с ним. Джин вскочила с постели. Она знала все подробности ежедневной жизни, через которые надо пройти, и она через них прошла. Накинула накидку на плечи, сунула ноги в домашние шлепанцы, стоявшие у кровати, поспешила к двери и растворила ее: знала, что дверь его комнаты дальше по притихшему, окутанному ночью коридору, знала, что надо пойти туда и найти его. Все это она знала и проделала, но двигал ею именно импульс, полученный во сне, все еще довольно сильный.
Спотыкаясь, вышла в коридор, бормоча в страхе его имя, а когда побежала к его двери, бросила взгляд через плечо, вспомнив, где был тот поворот в ее недавнем мучительном сне и где, подкрадываясь к ней, медленно материализовался пагубный зеленоватый свет. Теперь уже ничего этого не было, коридор кончался совершенно определенно у лестницы, а электрические бра в форме свечей, по паре с каждой стороны, отбрасывали здоровый дружеский свет, достаточно слабый, чтобы убаюкивать, и одновременно достаточно сильный, чтобы успокаивать. Но ею по-прежнему владели воспоминания, последствия испуга, и она бежала к его двери, тонкое стройное привидение в развевающихся голубых сатиновых одеждах, распушившихся позади нее как павлиний хвост. Затем она укуталась в них поплотнее и застучала с тихой назойливостью, и этот стук не замирал ни на мгновение.
Внутри раздался один-единственный глухой звук — это он встал, — вот он уже распахнул дверь. И ее стук, не в состоянии сдержаться, пал ему на грудь глухим сжатым призывом, и ее рука так там и осталась.
Лицо у него было испуганное. Не за себя — за нее. При первом же звуке, прежде чем открыл дверь, он догадался, кто это должен быть. Руки он крепко сжал за спиной, чтобы их было не видно, халат накинул на одно плечо, другое еще открыто. Он потянулся назад, пустой рукав взлетел вверх, наполнился, и из него показалась рука, держащая автоматический пистолет с коротким стволом.
Свободной рукой он притянул ее к себе, и Джин охотно пошла. Затем он выглянул в коридор:
— Что случилось? Что такое?
— Наверное, сон. Но я никак не могу из него выйти.
— У вас в комнате что-то есть? Вы хотите, чтобы я пошел посмотрел? — И, прищурившись, добавил: — Или, может, вы что-то слышали, а?
— Нет-нет. Ничего. Я думаю, это всего лишь сон.
— Постойте немного здесь, — попросил он, а сам пошел по коридору в ее комнату.
Она стояла, прижимаясь к стене, как ребенок, который старается, чтобы его не заметили. Ей показалось, что он отсутствовал бесконечно долго. Том, должно быть, очень тщательно осмотрел комнату. Джин слышала, как потрескивает дерево оконных рам, — это он проверял, плотно ли они закрыты.
Наконец Шон вышел в коридор, и она так обрадовалась ему, как будто он отсутствовал целый час.
— Все в полном порядке, — доложил детектив.
— Не знаю, с чего вдруг я побежала к вам.
— Это же вполне естественно. Именно для этого я здесь и нахожусь.
Он стоял, глядя на нее, а она подумала: «Мне придется идти туда снова. Вот чего он от меня ожидает».
— Вам уже лучше? — спросил он, пристально вглядываясь в ее лицо.
Она кивнула и подумала, обмануло ли его то, с какой готовностью она кивнула. Скорее всего нет, поскольку глаза у него в раздумье сузились.
— Эта штука вас не пугает? — Он бросил взгляд на пистолет, который все еще сжимал в руке.
— Нет, она мне нравится. Хорошо, что она у вас есть.
— Так-то оно так, но мне не следует размахивать ею, как будто я в каком-нибудь салуне из фильма о покорении Дикого Запада. — Он убрал пистолет.
Шон посмотрел на нее. Потом — на открытую, как бы ожидающую дверь. Потом снова на нее, раздумывая, как лучше всего поступить.
— Хотите вернуться к себе? — как бы для пробы спросил он.
— Не знаю, смогу ли я снова зайти туда. Но я попробую.
— Давайте я провожу вас до двери вашей комнаты?
Они прошли по коридору, медленно, неторопливо, словно преодолели огромное расстояние, а не каких-то несколько шагов.
— Вы сможете там находиться? Не испугаетесь?
Она повернулась, готовая войти. Комната предстала ее взору, все еще населенная остаточными призраками сна, и она невольно отпрянула. От него это, похоже, не укрылось.
— Я немного постою здесь, — сказал он, — пока вы снова не уляжетесь. Оставьте дверь приоткрытой. Я не буду заглядывать.
Он повернулся боком и стоял в дверном проеме, упершись взглядом в стену.
Джин вошла, набравшись смелости. Сбросила с себя одежду и накрылась одеялом.
— Ну как? Теперь все хорошо? — спросил он не поворачивая головы.
— Я не могу, — простонала она вдруг, содрогаясь, как от боли. — Не могу. Все в порядке, пока вы там, и я знаю, что вы там, но как только я подумаю, что вас там нет…
Повернувшись, он увидел, что ее руки умоляюще протянуты к нему, а она даже этого не осознает, ибо стоило ей увидеть, что он повернулся, как они упали. Она была напуганным ребенком, сон унес с собой всю атрибутику взрослого.
Шон размашистым шагом прошел в комнату, на ходу притворив за собой дверь.
— Ничего, — сказал он, — страх пройдет.
Он подтащил стул к кровати и уселся на него.
— Вы меня видите? Так вам лучше?
Ее руки неловко задвигались, она пыталась их удержать. Тогда Шон протянул ей свою руку и почувствовал, как она ухватилась за нее.
Грустная мимолетная улыбка мелькнула у нее на лице. Ребенок и его защитник. Ребенок и его старший брат. Теперь я в безопасности — ты здесь. Теперь могу спать — ты здесь. Всегда должен быть кто-то постарше, помудрее, посильнее меня.
Устраиваясь поудобнее на подушке, Джин повернула голову, глаза ее открылись и на мгновение вытаращились, будто она увидела, как на нее мягкими снежными волнами накатывает безопасность. Веки задрожали, смежились, еще раз раскрылись и, наконец, снова сомкнулись, уже до утра.
В комнате воцарилась тишина.
Он послушно сидел на стуле, подавшись вперед, обе ее руки крепко обхватили его руку в уверенности, что она не предаст.
Каждому нужно за что-то держаться.
Улыбка снова заиграла у нее на лице, да так там и осталась.
Медленно и осторожно он потянулся свободной рукой к торшеру и дернул за шнур.
Его лицо погасло.
Полицейский монтер явился в семь тридцать — в семь тридцать утра наступившего после реквизирования комнаты дня, с мотком проводки под мышкой, сложенным соответствующим образом и завернутым для маскировки в газету. В другой руке он держал громоздкий ящик, напоминающий большой ящик для инструментов. В нем было подслушивающее устройство.
Он постучал всего раз условным стуком, столь же кратким, сколь и тайным, и, очевидно, легко определяемым, ибо дверь моментально открылась и тут же за ним закрылась.
За ней стоял Сокольски. Доббс скорчился в дальнем углу в позе, которую можно было принять за позу абсолютной скорби. Лицо он сунул в самый угол, словно от кого-то его пряча. Ко всему прочему голова его была опущена вниз, почти скрыта за изгибом плеч. Руки обхватывали затылок, точно у него прострел мышц шеи. Сидел он на собственных пятках. Перед ним уходила вверх, исчезая в потолке, почерневшая труба водяного или парового отопления. Он был так же неподвижен, как йог-индус, только сидел наоборот.
Чтобы никто не слышал их шагов, оба обитателя комнаты разулись, но больше ничего не снимали, даже пиджаков. Шляпу и ту Сокольски не снял. В конце концов, они не дома. Большая желто-белая дырка на пятке омрачала один из носков Доббса, но нисколько не сказывалась на его расположении духа.
— Пока мы ничего делать не можем, — прошептал Сокольски монтеру. — Он все еще дома.
— Дайте-ка мне осмотреться, — сказал гость.
Сокольски указал ему обувь:
— Поосторожней. Там все слышно.
Монтер положил громоздкие предметы на кровать, снял туфли, после чего принялся мягко и вроде как по горячим углям передвигаться по комнате, очевидно выискивая щели или дыры.
Ничего подходящего он, похоже, не нашел. Наконец похлопал по спине скорчившегося Доббса, и тот неторопливо раскрутился в нормальную человеческую форму, хотя явно окоченел от долгого сидения в одной позе и даже хромал.
Добравшись до кровати, он уселся на краешек и принялся растирать занемевшие члены.
— Он встает, — сообщил Доббс. — Я только что слышал, как заскрипели пружины койки. И открыл кран — в трубе зашумела вода.
Теперь уже монтер занял позицию детектива. Немного погодя он выпрямился и вернулся к ним.
Показав большим пальцем на трубу, заметил:
— Она вполне подойдет. Вставлена неплотно, место вокруг нее есть. Я могу расширить отверстие и опустить провод за трубой. Когда он будет включать свет, провод покажется тенью от трубы.
Сокольски сомкнул вместе большой и указательный пальцы в молчаливом жесте одобрения.
— Идет. Действуйте, — прошептал он, потом потихоньку открыл дверь комнаты и вышел без туфель, как и был, на лестничную площадку.
В нескольких местах он заглянул через перила, очевидно проверяя, откуда лучше всего смотреть вниз. Наконец отыскал позицию с удовлетворяющим его углом обзора, положил на перила скрещенные руки, а на них голову и перестал быть одушевленным. Глядя на него, можно было подумать, что он, если нужно, готов пробыть в этой позе хоть целый день.
В комнате Доббс продолжал массажировать затекшие икры. Монтер вручную выпрямлял провод, и моток, висевший у него на руке, быстро уменьшался. На разостланной на кровати газете появились щипцы, плоскогубцы и другие инструменты, разложенные с методической аккуратностью и точностью, что всегда отличает мастера, художника, который любит работу ради самой работы.
Сокольски слегка пошевелился, пригнулся пониже. Это изменение прошло почти незаметно, его можно было принять за иллюзию, созданную тусклым светом, очерчивавшим его столь нечетко. Через несколько секунд, однако, где-то внизу отворилась дверь, и на лестнице послышались жесткие шаги человека, неохотно спускающегося вниз, едва придерживаясь рукой за перила.
Постепенно шаги замерли, и в подъезде снова стало тихо.
Монтер в ожидании уже держал в руках небольшую карманную слесарную ножовку. Проводка у него уже была ровной как стрела и протянулась по всей комнате до водяной трубы, кончаясь за два дюйма до нее тонким язычком с раздвоенным жалом, которое, казалось, добровольно обхватывало небольшой железный цилиндрик. Проводка временно, в целях доступности, лежала на полу, затем пересекала кровать и снова бежала по полу по другую ее сторону. Каждое движение мастера было точно рассчитано, поскольку устанавливать приборы ему приходилось не раз прежде.
Сокольски выпрямился и стал спускаться вниз. Как он спускается, могли видеть, но не слышать. Двое других затаились не шелохнувшись. Ключ мягко вошел в замок с таким мастерством, что даже их настроенные на этот звук уши почти ничего не уловили. Затем наступила тишина. Открылась дверь, нет ли — на атмосфере с повышенной чувствительностью это нисколько не отразилось.
Прошло несколько мгновений. Сокольски снова показался на лестнице и стал подниматься вверх. Тем временем двое других мужчин вышли на площадку, готовые спуститься вниз. Скрестив руки перед лицом, а затем широко их разведя, он подал им знак, что делать этого не следует.
Ничего не было сказано, пока они все трое не сошлись вновь на верхней площадке.
— Он почему-то возвращается, — прошептал Сокольски. — Зайдите в комнату.
Они закрыли дверь и опять замерли. Доббс снова скорчился у отверстия в углу.
Вскоре он решительно кивнул двум другим и несколько раз указал пальцем вниз, на пол.
Они продолжали ждать.
На сей раз Доббс указал большим пальцем через плечо в сторону выхода. Сокольски осторожно отворил дверь. Где-то внизу были слышны шаркающие шаги.
Повторилась прежняя процедура. Опять Сокольски сначала спустился по лестнице, вошел в квартиру и снова вышел. Теперь он дважды щелкнул пальцами. Мгновение спустя двое других оказались внизу рядом с ним.
Они закрыли за собой дверь комнаты Томпкинса.
— Как ты узнал, что он возвращается? — шепотом спросил Доббс.
— Его трубка лежала на столе. Когда я ее пощупал, чубук был еще теплый. Это означало, что он просто забыл ее, а не оставил специально.
Монтер работал быстро. Он прикрепил небольшое устройство за трубой в углу комнаты. Его можно было заметить, если специально посмотреть именно на то место. Но это удовлетворило монтера. Не выпуская устройство из рук, он опустил его до самого пола. Там, благодаря плотности тени, штуковина исчезала совсем. Он включил свет в комнате и проверил. По-прежнему ничего не было видно. К тому же еще и труба отбрасывала собственную тень на прибор.
Он вышел. В отверстии под потолком, которое едва можно было углядеть, послышался легкий скрежещущий звук. Раз или два оттуда показался кончик пилы, затем скромно удалился. Опилки и крупинки гипса, кружась, посыпались вниз. Появился провод, спускавшийся вдоль трубы; когда он двигался, его замечали, а когда останавливался — уже нет.
Монтер вернулся, он подтянул провод чуть пониже и прикрепил его к устройству на полу.
— Проверим на слышимость, — предупредил он и ушел.
Сокольски уставился на Доббса и обратился к нему, а не к человеку наверху. Он заговорил нормальным голосом, как говорил бы на таком расстоянии.
— О'кей? Вы меня слышите, Грэм? — спокойно спросил он.
В ответ труба зазвучала так, словно кто-то утвердительно постучал по ней ногтем.
Они переместились в другой конец комнаты.
— А как отсюда?
По трубе снова постучали.
— А теперь еще отсюда. Чтобы не оказалось глухих мест. Мы в углу, слева от двери, Грэм. Вы слышите нас?
Труба снова отозвалась.
— Никаких глухих мест, — констатировал Доббс.
Монтер появился снова. Вытащил из кармана промокашку, легка смочил ее водой из-под крана и потыкал ею у основания трубы, где осыпались опилки и гипс, после чего свернул промокашку и положил в карман.
У дверей остановился, соединил большой палец с указательным в кружок, что означало успешное завершение работы, и показал им.
— Пользуйтесь на здоровье, — улыбнулся он и ушел.
Они тоже ушли, но через полтора часа. Доббс аккуратно укладывал что-то себе в карман.
— С этих чеков от Рида надо быстро сделать фотостаты, после чего они должны вернуться на место, где я их нашел.
— Ты думаешь, он знал, что они здесь? Зачем их вообще было солить? На двенадцать тысяч долларов…
— Он их не принял. Я думаю, они у него валялись, пока он не забыл, что они у него есть. Об этом говорят уже сами места, где чеки лежали. Один я нашел между комодом и стеной, он вывалился из задней части выдвижного ящика. Другой был смят, весь в табачных пятнах, похоже, об него вытирали скребок для чистки курительных трубок.
— Что он за тип?
— Либо очень глупый, либо очень умный. А это уже решать Макманусу, не нам. Я их отвезу, а ты садись на наушники.
К шести чеки были возвращены на место, а Доббс сменил Сокольски у наушников.
Он слышал лишь тишину, тишину пустой комнаты.
В шесть двадцать семь открылась и закрылась дверь. Прошаркали шаги, стихли. Послышалось, как глухо упала одежда, брошенная на спинку стула.
В комнате наверху все затаилось, только руки Доббса быстро набрасывали в блокноте стенографические знаки. Да и то лишь изредка — рука с карандашом чаще просто лежала на бумаге.
На дворе стемнело. Тонкий полумесяц света сиял вокруг трубы — там, где она уходила в пол. Не более кусочка остриженного ногтя. Если не считать этого света, комната оставалась темной. Они и друг друга-то едва видели. Рука Доббса вычерчивала в темноте крошечные крючки и палочки. Он на всякий случай отклячил мизинец, чтобы чувствовать, когда заканчивается страница блокнота.
В семь сильно заскребли ложкой, опустошая какую-то кастрюлю. После этого до половины восьмого иногда раздавался звон посуды. Затем она загремела, видно, собрали вместе несколько предметов сразу и отнесли куда-то. Со страшной силой полилась вода, и звон посуды смешивался с сопровождавшими его всплесками и бульканьем, а иногда и заглушался ими. Затем с посудой покончили, вытерли и с глухим стуком поставили на место.
Последовал новый период тишины. Рука Доббса праздно лежала, лишь изредка он бросал взгляд на фосфоресцирующие стрелки часов у себя на запястье.
9.12 — мужчина кашлянул.
9.14 — зашелестела газета.
9.16 — выбили трубку.
9.17 — скрипнул стул.
9.19 — снова полилась вода, на сей раз где-то дальше. Рука Доббса поднялась в темноте и потянула за воображаемую цепочку. Сокольски рассудительно кивнул.
9.20 — на пол упала туфля.
9.20 — за ней последовала другая.
9.21 — просачивание света у основания трубы прекратилось.
9.22 — заскрипели пружины кровати.
9.24 — они заскрипели еще раз, но уже гораздо легче, как будто человек устроился поудобней.
За сим ничего не последовало. Ночь шла своим чередом. В полночь Сокольски сменил Доббса.
Он слушал только тишину. Тишину в комнате спящего.
— Уже двадцать четыре часа, лейтенант. И еще никто и близко к нему не подходил. Он просто приходит домой, спит, уходит, снова приходит и снова спит. До нас лишь доносится фоновая музыка, мы даже не слышали звука его голоса. Ни один человек не появился, ни одна живая душа.
— Кто-то появится. Кто-то непременно должен объявиться.
— Еще ни одну комнату подобным образом сроду не прослушивали. Я не выходил на улицу уже несколько часов. Доббс приносит нам еду, когда я его сменяю. Я ем с наушниками на голове.
— Смотрите, чтобы наушники у вас не остывали. Не снимайте их. Просто слушайте. А если слушать нечего — ну что ж. Регистрируйте скрип каждой половицы, каждый писк мыши посреди ночи!
— Откуда такое счастье — мышь! Это бы хоть внесло какое-то разнообразие. Их нет, нам и слушать-то нечего.
— Мышь вам обязательно будет, Сокольски. Только без длинного хвоста.
Шон возвращался к дому после инспекционного обхода со старшим, ответственным за его охрану. Пополуденный свет горел медью на западе, зажигая стекла окон, выходящих в сад, и каждое дерево, каждая точка, как и сами люди, отбрасывали длинные синеватые тени, тянувшиеся в другую сторону, на восток. Будто указатели направления в ночи.
Перед львами у входа они остановились попрощаться.
— Систему разработал сам Макманус, — докладывал полицейский. — Дом взят в кольцо, тремя отдельными цепями. Дорога, которая подходит сюда, перекрыта с обеих сторон. Проезд закрыт для всех средств передвижения, по дороге курсирует патрульная полицейская машина. По границе поместья создана цепочка секреток. Вы их не увидите, если не попытаетесь нарушить права владения. На самой территории я расставил наблюдателей по всем стратегически важным точкам, какие следует прикрыть. Скажем, вон там сзади, где деревья…
— Да, эти деревья не давали мне покоя, — признался Шон. — Я и сейчас все думаю о них.
— Можете о них забыть. Через них никто не сможет пробраться незамеченным. Там его обязательно остановят. Люди расставлены на расстоянии видимости друг от друга. Они вооружены, и им дан приказ стрелять, если что-то движется, а уж потом разбираться, во что они стреляли. Далее. Как только стемнеет, я выставлю караул перед домом, два человека будут ходить всю ночь под самыми стенами, встречаясь перед фасадом и за домом. Так что, как только полностью стемнеет, не выходите из дому без предварительного предупреждения, а то вас ненароком случайно продырявят. Что может быть надежнее? Мы ничего не упустили?
— Абсолютно, — согласился Шон. — Когда за что-нибудь берется Макманус, то делает все на совесть. Не забудьте о сигнале, если вдруг что-то случится внутри дома.
— Круги света за окном. Неважно за каким. Мы смыкаемся двойным строем с пистолетами наготове. Я буду там, где вам показал, всю ночь… Кто-то выходит из дома.
— Хорошо, возвращайтесь, — поспешно сказал Шон.
Стекло парадной двери раскрасилось медным блеском, она открылась, и появилась Джин без пальто, поддерживавшая под руку отца. На его плечи было накинуто пальто «в елочку», болтались пустые рукава.
Шону на мгновение показалось, что они подумывают, как бы удрать из дома, и он поспешно поднялся по ступеням им навстречу с полураспростертыми руками, готовый загородить дорогу и вернуть их обратно в дом.
— Куда это вы?..
— Он… Ему захотелось посмотреть на заходящее солнце, — объяснила она.
— Попрощаться, — грустно прошептал он, — прежде чем оно сядет.
Шон бросил взгляд в сторону, как будто не в силах ничего уразуметь, при повороте лицо его стало оранжевым. Недавняя передышка — беседа с сослуживцем, — как ни была коротка, восстановила его собственную психику чуть ли не до нормы, и ему понадобилась секунда или две, чтобы вновь уловить зловещий смысл, который Рид вкладывал в свои слова.
— Оно снова взойдет зав…
— Только не для меня. Это мой последний взгляд. Я его больше никогда не увижу.
Шон посмотрел на Джин. «Пусти его», — как бы сказала она, умоляюще склонив голову.
— Ну что ж, — согласился он, — идите сюда. Его хорошо видно с газона перед домом.
Он взял Рида под руку, помогая Джин поддерживать его.
— Нет, — возразил Рид. — Там, за домом, есть холмик… Ты не забыла, Джин? Если мы поднимемся на него, значит, мое прощание с солнцем продлится дольше. Оттуда открывается такой простор!
— Но это же довольно далеко от дома, разве нет? Ты уверен, что справишься?
— Дайте мне сходить туда, — жалобно захныкал Рид. — Дайте мне сходить туда и посмотреть закат. Я смогу добраться туда, если вы оба мне поможете. Не лишайте меня удовольствия.
И снова она подала Шону знак, что надо ублажить человека.
— Ну что ж, — опять согласился Шон.
Они провели его наискось по ровно подстриженной мягкой лужайке, пока она не закончилась. Дом остался далеко позади, и в каждом его окне полыхал костер. Затем с трудом стали подниматься по пологому склону, здесь земля была уже грубее. Из них троих он, что называется, из кожи лез вон, устремляясь вперед, его ноги зачастую совершали пустые движения, и, несмотря на усилия, им не удавалось сколько-нибудь продвинуться. Ни дать ни взять гусеница, у которой нет хорошего сцепления.
— Скорее, — настаивал он. — Оно становится все краснее. Когда солнце так низко, оно движется очень быстро.
— Не волнуйся, успеем, — успокаивала она.
Они обогнули деревья, которые не нравились Шону, деревья, казавшиеся совершенно безжизненными. Никому и в голову не придет, что там кто-то может прятаться. Всюду лишь темные зубцы теней, будто вилы, по всей земле.
Однако солнце их опережало, оно опускалось гораздо быстрее, чем поднимались они. Абсолютно точная окружность его расплющилась, столкнувшись с линией горизонта, как воздушный шар, который опускается на землю, а потом садится на нее, все тяжелея и тяжелея.
Оно уже превратилось в обрезанное полушарие, окрашивающее в кровавый цвет собственной субстанции жизни все вокруг: их руки, лица, землю у них под ногами и даже небо в непосредственной близости от них. Казалось, у солнца произошло кровоизлияние.
Затем кровь стала свертываться, стекая в никуда. Теперь уже над вершиной холма, на который они с таким трудом поднимались, был виден только верхний ободок, похожий на ятаган.
— Нет, оно еще не село, — заспешил Рид, тяжело дыша, будто от встречи со светом зависела его жизнь. — Его скрывает холм. Когда мы поднимемся на вершину, оно еще немного посветит.
Извиваясь между ними, он изо всех сил рвался вперед, словно ускорить их подъем могли именно движения его тела, а не работа их ног.
И вот наконец они добрались до вершины. Не такая уж и высокая, она оказалась достаточно высока, чтобы на закате скрыть от их взглядов уходящее в землю солнце. Растерзанный солнечный шар был вырыт из могилы, снова стал видимым во всей своей круглой целостности. Он отбрасывал медно-золотое сияние прямо им в глаза, и на мгновение оно их чуть не ослепило.
Шон, болезненно прищурившись и слегка отвернувшись от этого ослепительного блеска, увидел, как, закрыв глаза, Рид, счастливый, так и подался ему навстречу, дыша его светом и омывая в нем лицо, будто все, что излучало солнце, наполняло его жизнью. Впрочем, ведь так оно и есть, вынужден был признать Шон.
— Его нижний край все еще четко виден, — восторгался Рид. — Под ним еще проглядывает тонюсенький кусочек неба… Оно по-прежнему целое.
Солнце коснулось земли. Оно выглядело таким легким, таким яростно газообразным, что, невольно затаив дыхание, они, не сговариваясь, представили, как оно сейчас легонько подпрыгнет, прежде чем окончательно усядется на поверхность земли.
— Жаль, что несется вниз так быстро, — сетовал Рид. — Исчезает буквально у тебя на глазах.
Он избавился от их объятий, высвободил руки, протянул их к солнцу, сделав из них неполный круг, будто пытаясь крепко обхватить светило, удержать наверху, заставить его остаться. Оно, должно быть, пролилось у него между пальцами, между согнутыми руками (впрочем, каждый из них видел солнце по-своему) и мало-помалу выскользнуло из его объятий, безвозвратно убегая вниз; они видели, как он несколько раз конвульсивно расширял и сужал охват рук — так неловкий человек пытался бы схватить скользкий мяч, который ему только что бросили. Затем его руки сошлись вместе, ладонь с ладонью, над пустотой, и он уронил их, совершенно разбитый.
— Прощай, — тихо всхлипнул Рид. — Прощай.
Шон украдкой бросил взгляд на Джин. Ее лицо ничего не выражало, в отраженном свете оно напоминало персик. От уголка глаза до уголка губ пролегла блестящая, напоминающая металлический проводок ниточка.
Он снова отвернулся, вовсе не собираясь подглядывать за тем, как она все это воспринимает, и подумал: «В том, что он чувствует, нет утешения, ничего не скажешь, ничего не поделаешь. Ведь если бы я думал, что вижу солнце в последний раз, был бы точно таким, как он сейчас… если не хуже».
Солнце село. Свечение, которое оно оставило после себя, напоминало открытый веер, обмахивающий вечернее небо. Казалось, скрытая под поверхностью рука медленно складывает веер. Лучи его, постепенно укорачиваясь, наконец сошлись в общем фокусе как раз на линии горизонта. Теперь уже виднелось лишь слабое остаточное сияние, которое упорно не хотело сдаваться, но потом и его поглотили накатывающиеся волны холодно-серого и синего.
Рид вздрогнул.
— Как только оно скрывается, становится так холодно. Чувствуете ветер? Это ночь дохнула на нас. — Он украдкой бросил взгляд назад. — Один из них уже бродит там. Видите его — вон там? Скорее, давайте вернемся в дом. Быстрее, прежде чем он…
Они повернулись и стали спускаться с холма, навстречу хлынувшему с востока приливу темноты. Рид изо всех сил устремлялся вперед и увлекал их за собой, похоже было, что он лишился равновесия и сейчас упадет; голову же опускал все ниже и ниже, чтобы не смотреть вверх и не видеть, как по темнеющему небу полоснул, точно ножом, первый удар холодного блеска; казалось, Рид боится, как бы тот не добрался до него и не вонзил свое лезвие.
Сколь ни быстро они шли, он кренился вперед еще быстрее, а ноги его порой будто гребли в воздухе, совершенно не касаясь земли, по которой поспешали. Поддерживая его, они пошатывались из стороны в сторону, создавая впечатление, что все трое бегут от чего-то сломя голову.
— Быстрее, — задыхаясь, торопил он. — Скорее в дом, туда они за нами не проберутся. С каждой минутой их становится все больше и больше. Не смотрите на них, не смотрите. Отвернитесь!
Почти бегом они миновали лужайку, потом добрались до выложенной плитами дорожки и поспешили по ней к прибежищу входа. Джин и Шон несли Рида чуть ли не на руках, одна нога у него просто болталась в воздухе. Наконец вошли в дом.
Его голос сразу же странно зазвучал где-то внутри:
— Закройте ее! Закройте ее поплотней!
Кто-то потянулся и захлопнул дверь.
Позади осталась ночь.
— Инспектор? Это Моллой, инспектор.
(Стаккато): — Что у вас? Что-нибудь узнали? Что именно?
— Как вам известно, я занимаюсь львами. Задали же вы мне шараду…
(Раздраженно): — Я знаю, что вам задал. И когда? Два дня назад! Теперь хочу слышать, что вы даете мне.
— Да, сэр. Ну, прежде всего я ознакомился со всем, что нам известно об обычных львах. Затем вышел вот на что. По штату не спеша разъезжает небольшой странствующий цирк, нечто вроде грошового карнавала. Когда я об этом узнал, он находился в Хэмптоне. То было вчера примерно в три часа дня. Я сразу же отправился туда, но опоздал, поскольку у меня сломался двигатель и спустили два колеса…
Подметки туфель шерифа образовывали букву «v» на его столе. Она сразу же сломалась, когда вошел Моллой. Шериф вопрошающе посмотрел на него. Казалось, его только что ободрали — уж такой у него был израненный вид.
— Чем могу служить? — кратко бросил он, как человек, которому нужно поддерживать свою репутацию.
Эта резкость моментально исчезла, как только он увидел вверительные грамоты Моллоя. Ее сменило нечто похожее на дружелюбие, хотя в нем в равной степени проглядывали и элементы летаргии.
— Не так уж часто вы, ребята, заглядываете к нам, — с некоторой леностью сказал он. — Присаживайтесь. Сбросьте груз со своих…
Вопрос Моллоя разорвал ткань неспешной общительности, которую шериф намеревался раскрутить. Сначала его несколько обидела подобная спешка, ведь они как-никак коллеги, затем он на него ответил:
— Да, вчера вечером у нас давал представление разъездной цирк. Я сводил на него своих двоих ребятишек и хозяйку. Мы разрешили им поставить шатер на участке рядом с методистской церковью. Разумеется, они внесли за это обычный взнос. — Одной стороной рта он пожевал что-то, возможно нечто несуществующее. — Авансом, — добавил он.
— То большое открытое место?.. Оно уже пустое, я только что там проезжал.
— Да, разумеется. Они собрали свои манатки сразу же после того, как ушел последний посетитель, примерно в полночь. А к часу ночи уже умотали. Понимаете, мы им сказали, у нас, мол, так заведено, что начиная с полуночи, если они все еще будут находиться на нашей земле, им придется платить за вторые сутки.
Этот весьма негостеприимный местный статут Моллой комментировать не стал.
— Мне сказали, у них с собой какие-то дикие звери.
— Да, несколько штук. Не такие уж и шикарные. — Шериф презрительно скривил губы, как человек, который в свое время видел кое-что и получше. — Вот запашок от них шел, это да. Запахом они возмещали то, чего недоставало у них во внешности…
Моллой провел костяшками пальцев по столешнице.
— У них есть львы? Вот что я хочу знать.
— Да, два. Пара. Оба в одной клетке. Самец и самка, я полагаю. У одного из них эта самая грива, у другого — нет. Не знаю, какой от них прок, — выступать они не выступали. Их просто показывали в клетке. На протяжении всего представления львы спали, положив морды на пол. У них еще небольшая дрессированная зебра, вот та заработала на свое содержание. Дети катались на ней, по двое сразу…
Моллой поерзал на стуле и развернулся, так что весь уже был устремлен в сторону двери, только его голова оставалась повернутой к информатору.
— И где же у них следующая остановка?
— Право, даже не помню, говорили ли они кому-нибудь. Собрались себе тихонько и умотали.
Как человек, который понимает, что единственная возможность закончить разговор — это уйти, Моллой уже находился у двери и ждал того момента, когда голос собеседника уже не сможет догнать его.
— Так в какую сторону они подались, по какой дороге?
— Ну, дорога тут всего одна, — констатировал шериф. — Со стороны Фэйрфилда. А из городка выходит в направлении Хэновирии. Мимо моего дома они не проезжали, потому что мы не спали: у одного из малышей разболелся живот, переел…
— Назад, где уже побывали, они бы не поехали, — рассудил Моллой. — Откуда они приехали?
— Из Фэйрфилда, — ответил шериф.
— А в другом направлении? Где они скорее всего остановятся?
— Хэновирия, как я вам уже сказал.
Несмотря на всю эту болтологию, Моллой снова вернулся к столу:
— Вы позволите воспользоваться вашим телефоном?
И снял трубку, не дожидаясь разрешения. Шериф, казалось, встревожился. Он даже два раза моргнул, подсчитывая в уме, сколько будет стоить этот разговор.
Вскоре Моллой положил трубку:
— В Хэновирии говорят, что на заре они проехали мимо, не останавливаясь. Передвигались довольно медленно. Какой следующий населенный пункт?..
На этот раз шериф явно обеспокоился. Он даже поправил телефон на столе, отодвинув его чуть подальше — подальше от Моллоя.
— Может, вам лучше… Вы приехали на машине?
— Она стоит на улице. Да, пожалуй, мне лучше отправиться вслед за ними самому, — согласился Моллой и направился к двери.
Шериф, исполненный мучительной тревоги, прочистил горло с таким звуком, услышав который просто нельзя было не остановиться.
— Не хочу напоминать, но… вы же знаете, как бывает… возможно, вы будете проезжать обратно, а возможно, и нет…
— О-о, — произнес Моллой, когда наконец до него дошло. — Сколько стоил мой разговор? — Он до того был ошарашен, что даже не разозлился.
— Ну, за первые три минуты отсюда до Хэновирии семьдесят пять центов…
Моллой порылся в кармане брюк, швырнул купюру в направлении стола, но она не долетела.
— Сдачу оставьте себе. Славненько же здесь у вас поставлено дело.
Дверь за ним закрылась.
Шериф, возможно, говорил медленно, зато двигался быстро. Не успела еще рука Моллоя оторваться от ручки двери с внешней стороны, как он уже полез на карачках в проем между тумбами стола.
Моллой сел в машину. Он так быстро разделался с этим шерифом, что двигатель не успел еще остыть. Отжав сцепление, он медленно выехал на дорогу на Хэновирию. Переключил скорость, прибавил газ, и Хэмптон уже остался у него за спиной — до того мал был городишко.
В пятнах полуденного солнечного света асфальт дороги напоминал пестрый ковер. Спокойный пейзаж, разворачивающийся за окном, вполне мог попасть на цветную вклейку в журнал с рекламой тракторов или молочных продуктов. По синему-пресинему небу плыли взбитые как сливки облака, стоявшие у заборов коровы поднимали головы и смотрели на него, когда он проезжал мимо. Путешествуя по такой местности, было как-то стыдно думать об опасности, пусть о ваших мыслях никто и не догадывался.
Хэновирия, когда он до нее добрался, оказалась ничуть не большим поселением, чем местечко до нее. Там и сям стояли под разными углами с полдюжины домов — вот, собственно, и все. Он проскочил деревушку, даже не притормозив. Какой смысл останавливаться и что-то спрашивать, если и цирк не посчитал нужным в ней задерживаться: здесь и смотреть-то его представление некому.
Уже за деревушкой он углядел как раз вовремя странную картинку, смысл которой, проезжая мимо, не совсем понял. Вернее, он ухватил что-то такое, но не мог уразуметь, чем все вызвано.
На некотором расстоянии от дороги стояли постройки одинокой фермы. Вдоль дороги тянулась изгородь из жердей, высотой едва ли до колен — ничего особенного. На одной из перекладин сидела, раскачиваясь, маленькая девочка. Вдруг откуда-то выбежала женщина, схватила девочку и, крепко прижимая к себе, потащила под мышкой к дому. Так могла сделать только страшно перепуганная мать. Причем, как он понял, девочка ни в чем не провинилась и никакое наказание ей не уготовано, поскольку гнева лицо матери вообще не выражало.
Чего он не мог понять, так это причины ее страха. Она не имела никакого отношения к высоте изгороди, ибо даже если бы малышка сорвалась и упала, то не ушиблась бы. Не имела она отношения и к нему с его машиной: мать летела к ребенку задолго до того, как он показался на дороге. Да и сама изгородь отстояла довольно далеко от проезжей части, и бояться, что девочка попадет под машину, вряд ли стоило. А сама женщина плотно сжала губы и молчала, видно не имея возможности поделиться с ребенком своими страхами — уж слишком они серьезны. И, самое главное, на машину женщина даже не взглянула, ни вслед, ни в оба конца дороги. Она смотрела в сторону темневшего на заднем плане леса.
Страх? — подивился Моллой. Но перед чем? И не стал разбираться — всего лишь моментальный «снимок», который он сделал, проезжая мимо. Сделать-то сделал, но не проявил.
Показался еще один поселок. Там Моллой тоже не остановился, даже названия его не узнал. Он лежал как на ладони, открытый во всех направлениях, и было очевидно, что никакого бродячего цирка там нет.
Однако что-то и в этом поселке показалось Моллою странным. Что именно, он никак не мог понять, потому что знай катил себе дальше. И все же чувствовалось там какое-то подводное течение… ну, повышенная напряженность, что ли, какая-то особая атмосфера. На улице стояли люди по двое, по трое, разговаривали. Завидев его машину, они бросали на него равнодушные взгляды через плечо, их занимало что-то совсем другое, его появление лишь на мгновение отвлекло их. Из верхних окон чуть ли не каждого дома выглядывала хотя бы одна женщина. Причем смотрели они не вниз, в переулки, а куда-то вдаль. В сторону деревьев на окраине. «Если видишь, как женщина в одном доме или в двух разглядывает дали, — сказал себе Моллой, — это всего лишь самое обыкновенное любопытство. Но когда таким делом занимаются все сразу, тут уже что-то совсем другое».
И каждый раз, стоило ему только увидеть где-нибудь малыша, как моментально откуда-то появлялась мамаша, дула к нему напрямки и немедленно тащила домой. Моллою хотелось знать, откуда взялся страх за жизнь детей, который, казалось, молниеносно распространялся по сельской округе.
Он прибавил скорости, хотя ехал и так достаточно быстро, причем даже сам мне заметил этого, пока не взглянул на стрелку спидометра.
К тому времени, как он добрался до следующего населенного пункта, уже пали сумерки. Живописная деревушка вся купалась в пурпурном сиянии неба, однако и здесь незримые швы, связующие людей, были прошиты черным крепом. Такие же небольшие кучки мужчин. У одного оказался дробовик. Они передавали его из рук в руки, рассудительно рассматривая. Возле другой группы стояла собака на поводке. Дети исчезли совершенно. Моллой не заметил ни одного. Там, где в верхних окнах горел свет, сами окна плотно прикрывали ставни, и свет боязливо пробивался сквозь щели.
Он поехал дальше и вскоре ощутил, что уже не один в машине. На сиденье рядом с ним поселилось беспокойство, и ему показалось, что воздух для этого времени года слишком холодный и влажный.
Немного погодя вдали слева показались какие-то огни, тусклые в полусвете сумерек. Он решил, что добрался до Тэкери, следующего местечка по пути. Его удивило, что дорога почему-то проходит так далеко от деревни, а огни движутся как-то необычно. И тут до него дошло, что перед ним не огни домов. Светлые пятна пульсировали, подскакивали вверх и опускались вниз, подскакивали и опускались. То были огни ярко горевших факелов, люди ходили по лесу среди деревьев и что-то искали, за чем-то охотились.
Что же они ищут, за чем охотятся? В лесной тьме? Они напоминали искры возгорания опасности, эти огни, и когда уже пала ночь, он на полной скорости ворвался в Тэкери с включенными фарами. Они ярко высветили главную улицу с ее двумя поворотами. Машина остановилась.
В Тэкери вокруг него творилось нечто невообразимое. Посреди деревушки стоял шатер — Моллой таки догнал бродячий цирк. Однако казалось, что тут пронесся ураган. Несколько палаток лежали на земле. Прилавки были перевернуты, а громадные полосатые тенты, которые создавали тень, висели клочьями. У одного из фургонов отлетело колесо, и он осел набок. Кругом валялись жареные кукурузные хлопья, высыпавшиеся из мешков и втоптанные в землю бесчисленным количеством ног, а также лопнувшие воздушные шарики. Один из них, все еще надутый, зацепился за конек крыши ближайшего дома и покачивался там на своей крепкой ниточке. Валялась даже мужская шляпа, втоптанная в рассыпавшуюся пшеницу.
Моллой вышел из машины и походил немного в этом беспорядке. Площадь, улицы были странно пусты. Все попрятались по домам. Наконец он увидел какого-то человека, тоже болтавшегося там, как и он сам, подошел к нему и дернул его за рукав:
— Что здесь произошло, приятель?
Мужчина не отрывал блуждающего взгляда от земли. Он вел себя так, будто ему задали совершенно нелепый вопрос.
— А вы-то где были? — только и ответил он, причем с иронической интонацией.
— Не здесь. Не спрашивал бы, будь я здесь.
Взгляд мужчины по-прежнему выискивал что-то на земле.
— Да парочка этих чертей вырвалась на свободу, причем посреди толпы.
— Каких еще чертей?
Мужчина сменил тему разговора:
— И ведь только что их отремонтировал. На семнадцати камнях. Представьте себе. Сорвали прямо с запястья. А заодно оторвали и рукав у пиджака. — Он что-то поднял. — Вот он, рукав. А часов нет.
Моллою нужно было точное слово. Ему хотелось, чтобы его произнесли вслух, ведь оно не давало ему покоя в течение последних нескольких часов. Он спросил медленным скрипучим голосом:
— Так что за черти вырвались на свободу?
— Львы, — ответил человек. — А иначе бы отчего такой переполох и страх?
Моллой отпустил его рукав, чуть ли не отбросил его от себя.
— Львы, — энергично произнес он, — это уже по моей части.
Мужчина пошел дальше, все еще продолжая поиски.
— Кто-нибудь пострадал?
— Да многие понахватали синяков и шишек…
— Я имею в виду от них.
— Только один парень, тот, что присматривал за ними. Он был единственный, кто пошел навстречу им. У всех остальных хватило ума броситься в другую сторону, причем очень быстро.
— А кто знает, как все случилось?
Человек неопределенно пожал плечами:
— Вот именно — кто знает?
— Ну а где же этот укротитель или как его там?
— Лежит в доме священника. Его отнесли туда вскоре после того, как все произошло. Больницы у нас здесь нет. За ним пришлют сегодня вечером карету «Скорой помощи», чтобы отвезти его в…
— Покажите мне, где дом священника.
— Пусть вам покажет кто-нибудь другой, — нелюбезно отказался мужчина. — Мне нужно найти часы.
— Ну, получше ищите, — съязвил Моллой и оставил мужчину, усевшегося на землю с широко расставленными ногами.
У Моллоя создалось впечатление, что хранитель не так уж и пострадал, просто был весь в бинтах и испытывал безутешное горе. Он лежал на койке в передней гостиной преподобного отца, за ним присматривали женщины трех поколений, перебраниваясь по поводу того, как следует оказывать первую помощь:
— Беда с твоими повязками, ма. Ты просто не знаешь, когда остановиться. Рана у него около плеча, а ты забинтовала руку до самых кончиков пальцев. Всему же есть предел, не обязательно накручивать бинт, пока он не кончится.
Моллой ненавязчиво сумел выпроводить спорящих в коридор и остался один на один со своим будущим свидетелем. Окружающая обстановка сломила бы художника по интерьеру. Керосиновая лампа в форме песочных часов освещала комнату молочно-белым светом. Фиалки — а может, незабудки? — набросанные по всему стеклу, как оспинами испещряли лица обоих — и задававшего вопросы, и отвечавшего на них. Эти крапинки создавали также впечатление, будто по стенам, следуя особому образцу, ползают пурпурные мошки.
Хранитель явно тревожился, лихорадочно ерзал на диване, но причиной его беспокойства, несомненно, была не комната ужасов, в которой он оказался.
— Они застрелили Эмму, — захныкал раненый, и подбородок у него задрожал, будто он вот-вот заплачет. — Они ее застрелили. Это было не нужно. Ее всегда можно загнать назад в клетку.
— А чего же вы от них ожидали? Чтобы ей подали молока на блюдечке? Эти же звери — убийцы.
— Зачем стрелять, — настаивал мужчина. — Она бы никого не тронула.
— Нет? — сухо спросил Моллой. — А кто же тогда поцарапал вас? Вы споткнулись о грабли?
— Она испугалась. Шум, крик, разбегающиеся в разные стороны люди. Она больше испугалась, чем они сами. Только и всего.
— Любое животное чаще всего набрасывается на человека от страха, — сказал Моллой. — Отчего опасность, которую оно представляет, нисколько не уменьшается. Но я пришел поговорить с вами о другом. Как все произошло?
— Не знаю, мистер, не знаю, — ответил хранитель, стирая тыльной стороной забинтованной лапы незабудки с глаз.
— Вы обязаны знать, вы же несли за них ответственность. Во время вашего предыдущего представления они все время спали, не поднимая морд от пола клетки. Я беседовал с человеком, который их там видел. С чего бы вдруг им так разбушеваться? Что произошло здесь такого, чего не было там? В котором часу это случилось?
— Не знаю, мистер. Послеполуденное представление подходило к концу. Не каждую же минуту я нахожусь у клетки. Отошел от нее поболтать с парнем. Находился не далее чем в шести ярдах. Слышал, как хлопнула шутиха, но не обратил на это внимания. Ими стреляли многие дети вокруг. К тому же у нас есть тир, откуда тоже постоянно доносилась пальба. Затем услышал женский крик, а когда обернулся и посмотрел, оба зверя уже вышли из клетки. Они вышли из боковой двери, той, которой пользуюсь я, и сбежали друг за другом по лесенке, всего три или четыре ступеньки. Один побежал в одну сторону, другой — в другую. Я попытался остановить Эмму, а она стукнула меня пару раз, сбила с ног и унеслась стрелой.
— Когда вы в последний раз заходили в клетку?
— Когда мы только прибыли, я дал им воды. Перед представлениями их не кормят. Иначе их размаривает и клонит в сон, публика бывает недовольна. Кормлю я их потом.
— Вы заперли ее за собой, эту боковую дверь?
— Я вхожу и выхожу из клетки уже семь лет, мистер. И еще сроду не оставлял ее открытой. Вон мои ключи, висят на ремне, видите, вон там на диванчике.
— Как закрывается клетка?
— Цепь, а на ней подвесной замок. Все годы, что разъезжал с ними, никогда не пользовался ничем иным. Просто не возникало необходимости.
— До сих пор, — мягко поправил его Моллой, как бы обращаясь к себе. — Вы не заметили, никто не ошивался около клетки без дела перед тем, как все случилось?
— Да они все толпятся вокруг нее, такой уж у нас бизнес, на том мы зарабатываем деньги.
— Я не имею в виду тех, кто глазел вместе с другими. Я имею в виду того, кто болтался там больше обычного.
— Да, был один парень, который им немного докучал, — признал хранитель. — Но это ничего не значит. У нас почти на каждой остановке попадаются такие недоумки. Дразнят животных, суют им в клетку палку или…
— Именно это он и делал?
— Нет. Сначала я заметил, что он стоит там, точно к месту прирос. Но не придал никакого значения, решил, парень наблюдает, увлекся вроде как. Обратил внимание, когда львы почему-то заволновались, что ли. Подошел поближе и увидел, что бездельник дразнит их куском материи, какой-то грязной тряпкой, оторванной от женского платья. Он просовывал ее в клетку между прутьями, а потом, когда они тянулись к тряпке лапой или опускали к ней морды, быстро ее убирал. Если такое проделывать перед любым животным, вы знаете, что получится. Это все равно что размахивать красным флагом перед быком.
— И что же вы сделали?
— Да ничего особенного. Как я уже говорил, с такими умниками нам приходится сталкиваться чуть ли не на каждом представлении. Я крепко схватил его, оттолкнул и сказал: «Проваливай, дружок». Его и след простыл.
— Как он выглядел?
— Всего лишь очередной деревенский придурок. Добавить нечего. Ведь я на него даже не глянул.
— А после его ухода вы проверили, как закрыта клетка?
— Не-а, да и с какой стати? Он к запорам не подходил, все время находился перед клеткой.
Моллой саркастически скривил губы:
— А вы не очень осторожны, хранитель, нет?
— Но кто бы стал возиться с запором львиной клетки, — печально спросил человек, — чтобы специально выпустить зверей на свободу?
— То, что вы не знаете, как ответить на вопрос или что-то объяснить, вовсе не означает, что оно не может иметь места. — Моллой уже стоял у двери. — Пожалуй, это все, что я хотел узнать от вас.
Отвернув корчащееся лицо, мужчина снова принялся плакаться, как человек, понесший личную потерю.
— Они застрелили мою Эмму, — донеслось до Моллоя, вышедшего в коридор. — Это было вовсе не обязательно. Они могли вернуть ее в клетку…
— …Сам вошел в клетку, осмотрел ее и вот что обнаружил, лейтенант. Последнее звено цепи, на которое набрасывали дужку замка, кто-то подпилил напильником. Затем два зубца открытого звена разогнул в стороны, очевидно, щипцами, так что образовался достаточно широкий зазор, чтобы звено соскользнуло с дужки замка. Да и звенья цепи не такие уж толстые и крепкие. Цепь окислилась и потускнела от времени, но там, где пилили звено напильником, на металле остались яркие блестящие следы. С земли я собрал в бумажку немножко металлических опилок.
— Продолжайте.
— С внутренней стороны на деревянной двери клетки имеются свежие отметины от когтей, словно один из зверей от испуга встал на дыбы и стал царапаться, как обычная кошка, когда она хочет выйти.
— Продолжайте, продолжайте.
— Чем-то напуганные, понимаете? На полу клетки я обнаружил небольшие опаленные кусочки красной бумаги. Их тоже собрал для вас.
— Чем они вам кажутся?
— Да тем, чем покажутся и для любого другого. Остатки от шутихи, которую, должно быть, зажгли и швырнули в клетку, когда никто за ней не смотрел.
(Макманус присвистнул на другом конце провода.)
— Их продавали всю вторую половину дня в лавочке, которую цирк возит с собой. Правда, не такие уж большие, в основном для детей. Я навел справки и узнал, что их продали всего две. Одну малышу лет семи-восьми, а другую взрослому, который утверждал, что покупает ее якобы для своего мальчишки, но никакого мальчишки рядом с ним не было.
— Вы ничего не узнали об этом взрослом?
— Всего лишь в общих чертах. Зато из двух источников — от продавца и от хранителя. И хотя ни одно из описаний ничего особенного собой не представляет и не многого стоит, они не противоречат друг другу ни в одном пункте. Так что наверняка речь идет об одном и том же человеке.
— Значит, бегство львов не случайно.
(Подчеркнуто): — Бегство не случайно, тут никакой ошибки быть не может.
— И одного застрелили.
— Одного застрелили.
— Но один все еще на свободе.
— Один, больший из двух, все еще на свободе.
(После тревожной паузы): — Не нравится мне, как все оборачивается. Теперь у нас настоящий лев, а также аллегорический, и с ними обоими придется бороться одновременно. Вы оставайтесь там, Моллой, следите за развитием событий и информируйте меня. Я немедленно свяжусь с Шоном и дам ему знать, что, возможно, ему в любую минуту придется иметь дело с самым настоящим львом, а уже больше не метафорическим.
Шон просушил бритву и убрал ее. Тихонько запер шкафчик в ванной и вытащил ключ. Затем взял бутылочку с гамамелисом с полки внизу, налил себе в ладонь, смазал обе руки и приложил их к щекам Рида. Несколько капель при этом упало на пол — что поделаешь, опыта-то нет. Потом свернул полотенце и легонько похлопал Рида по лицу.
— А что, получилось неплохо, — бодро заметил он. — Особенно если учесть, что я сроду никого не брил. Ни единого пореза. — Он вопрошающе поднял коробочку. — Пользуетесь тальком?
Рид отказался, слегка повернув голову.
— Я бы мог привести себя в порядок и сам, — сухо заметил он, — да вы боялись доверить мне бритву.
— Только посмотрите на свои руки, — мягко упрекнул его Шон.
Та, что дрожала на краю раковины, соскользнула и укрылась под полотенцем, которое Шон оставил на плечах своего клиента. Но тогда уже заходило само полотенце, как раз над тем местом, где спряталась рука, будто там был скрыт живой пульс.
— Вы боялись не того, что они дрожат, — возразил Рид. — Боялись, что они сделают все быстро и наверняка.
— Ну… — дружелюбно протянул Шон.
— А все-таки, почему раньше? Я всегда считал, что трупы бреют после. Вы могли бы избавить себя от лишних хлопот. Косметолог в похоронном бюро… сделал бы… — Черный юмор Рида повис в воздухе.
Шон притворился, что ничего не слышит. Его большой палец, лежавший на выключателе, ампутировал вопрос, выключив свет.
Он поднял Рида с невысокого стула, на котором тот сидел во время бритья, убрал полотенце и повел его в ярко освещенную спальню.
— Все необходимые вам вещи разложены на кровати, — указал он. — Сможете сами одеться? Когда вернусь, помогу вам с запонками. Мне тоже надо одеться. Скоро нам спускаться вниз.
— Смокинг?! — дрожащим голосом произнес Рид и издал особый звук, который год назад был бы взрывом радостного смеха. Увы, только не сейчас.
— У нас небольшая вечеринка, всего лишь мы втроем, — успокаивающе напомнил Шон. — У нас должен быть презентабельный вид, у вас и у меня. Надо показать ей, что мы, мужчины, тоже можем пофорсить, правда же? Я зайду за вами через десять минут.
Шон сделал шаг, и Рид тут же потянулся к нему, намереваясь вцепиться в него обеими руками, но не успел.
— Окно в порядке? — в страхе прошептал он.
Шон подошел к окну и проверил задвижку.
— Плотнее не бывает. — Потом прошел к двери, открыл ее и вопрошающе обернулся. — Я буду в своей комнате напротив через коридор. Хотите, оставлю обе двери открытыми, чтобы вы могли меня отсюда видеть?
— Нет, — неохотно отказался Рид. — Достаточно безопасно — в такую-то рань, я полагаю?
— Ну… — несколько механически ответил Шон.
— Еще ведь нет семи, так ведь?
— Вы не должны справляться у меня о времени, — терпеливо внушал Шон. — Не нарушайте наше соглашение.
— Какое славное время — семь часов? Вот если бы весь вечер оставалось семь часов! — Рид умоляюще ломал руки.
— Займитесь-ка вон той свежей сорочкой, — с профессиональной сноровкой указал Шон. — Вернусь через десять минут.
Приложив большое усилие, будто что-то мешало ему, закрыл дверь. И тут же лицо его резко изменилось. Оно уже не было бодрым, уже не улыбалось дружески. Оно оказалось усталым, хмурым и обреченным. На нем даже отразился легкий ужас. Ужас, который шел не изнутри; ужас, которому он был свидетелем, — ужас другого человека.
Он даже потянулся и провел рукой по губам, необходимость все время улыбаться утомила мышцы лица.
У себя в комнате он быстренько побрился, почти не заглядывая в зеркало и не видя собственной физиономии. Потом наспех пробежал расческой по волосам; держа полотенце в обеих руках, протер шею и стал облачаться в непривычный для него смокинг. За всю жизнь он надевал его только два раза.
После двух-трех нерешительных попыток он оставил галстук как есть, вернулся к комнате Рида и заглянул. Улыбка вновь заиграла у него на лице, словно он вернул на место прежнюю маску.
— Ну как успехи? — спросил он. — Я сбегаю к мисс Рид и попрошу помочь мне с галстуком. Хорошо?
Рид отупело сидел на краю кровати, на коленях у него была разложена сорочка. Какое-то время назад он, очевидно, закончил вставлять запонки, но позабыл или отложил следующий шаг: надеть ее. Он погрузился в привычное оцепенение.
При появлении Шона Рид быстро поднял глаза и нервно сглотнул. По опустошенному лицу пробежала тень страха. Такое в нем могли вызвать любые слова, означающие уход — уход от него другого человека. Эти слова действовали на него подобно мелким камешкам, брошенным в сверхчувствительный пруд.
— Но вы сразу же вернетесь?
Шон уже научился не подходить к краю слишком близко, если не предполагал оставаться с ним неопределенно долго. Рид вцеплялся в него обеими руками, и разорвать этот захват без невольной грубости оказывалось довольно трудно. И сейчас он остался в дверном проеме.
— Я сразу же вернусь. И буду прямо возле лестницы.
— На этот раз оставьте дверь открытой. Вы уйдете достаточно далеко.
— Разумеется, Майк. — Шон одарил его радостной улыбкой, а сам подумал: «Ну какой от улыбки толк? Улыбка на твоем лице не прибавляет смелости другому. Однако ничего лучшего я не знаю».
Он растворил дверь настежь и придержал ее у стены, как бы желая там и припечатать.
— А как насчет того, чтобы промочить горло? Пока буду там, приготовлю коктейли. Чего вы хотите? «Мартини», «Манхэттен», «Куба либре»?
Рид засмеялся. Беззвучным, как у мима смехом, — всего лишь губы, десны, зубы. Пантомима вышла не очень хорошая и тут же перешла в слезливую гримасу, за которой могла последовать маска хныканья, но оно так и не раздалось.
Чувствуя, что в данный момент просто не в силах с этим совладать, Шон быстро отвернулся и сделал вид, что ничего не заметил. По лестнице он спускался чуть громче, чем следовало бы. «Боже всемогущий! — пронеслось у него в мозгу, пока спускался. — Это же будет ад кромешный сегодня вечером, и сейчас всего лишь начало!»
Пройдя через столовую, где стол сверкал серебром, и похожую на коридор буфетную, он нашел Джин на кухне. Уже одетая к вечеринке, она стояла у одного из столов в наброшенном сверху рабочем халате, принадлежавшем, вероятно, кухарке, и что-то энергично взбивала в чаше. Ее вечернее платье из какого-то серебристого материала заметил, только когда оказался сзади нее.
— Как он? — спросила она.
— Плохо, — ответил он. — Нам предстоит очень тяжелая работа. — Он огляделся. — И все это приготовили вы?
— Основные продукты, полуфабрикаты, которые мне нужны, оставили они. Я предупредила, что хочу в основном все сделать сама. А современные печки — просто чудо. Вы включаете таймер — и все в порядке. Я здесь немного повозилась, и, слава Богу, мне удалось чуть-чуть отвлечься. — Она взяла что-то на палец и попробовала. — Как вам понравилась сервировка стола?
— Простите, я даже не обратил внимания, — признался он.
— Я трудилась над ним более получаса. Свечи или цветы использовать не могла — побоялась, что они станут наводить на всякие мысли…
— У меня мало времени. И надо настроиться на соответствующий лад. Скорее всего, в течение вечера у нас не будет возможности поговорить о тактике. Все должно проходить без сучка и задоринки. Вот так. — Он несколько раз щелкнул пальцами. — Мы не можем дать ему время на раздумья. Легкомыслие и благоглупости, остроты и шутки, все на самом высоком уровне — как с вашей, так и с моей стороны.
— Да знаю, все знаю, — сказала она, мучительно прикусив губу и на мгновение закрыв глаза.
— Справитесь? Это очень важно. Понимаете, срок все ближе и ближе. Он сейчас гораздо ближе, чем за обедом вчера вечером. К завтрашнему дню проклятие будет снято. Давайте надеяться, что он у нас уже начнет приходить в себя. Сегодняшняя трапеза очень важна. Она может выйти ужасной, а может…
— А вы уверены, что мы не переигрываем? Придавая ей такое значение, невольно подчеркиваем, что это последняя трапеза перед…
— Все равно он помнит о предсказании. Если нам и удастся изгнать из его головы мысль о нем, так только с помощью подобных уловок. Не забывайте, мы боремся против смерти, против самой смерти, которая засела в нем. Попробуйте, Джин, ну пожалуйста. Вы обещаете?
Она молча кивнула. Шон испугался, что она сейчас расплачется, глаза у нее подозрительно увлажнились.
— Сейчас пойду и приготовлю несколько коктейлей. Думаю, нам с вами надо выпить чего-нибудь покрепче, прежде чем я поднимусь наверх и приведу его. Право, без куражу не обойтись.
— Прежде чем уйти, спуститесь на минутку в подвал, — попросила она. — Вот ключ. Хочу, чтобы вы принесли… Вы разбираетесь в марках вин?
— Нет, — откровенно признался он.
— Ну, в таком случае запомните. Поищите там открытый ящик. Увидите на нем надпись: «Veuve Clicquot. 1928. Fine champagne».[6]
— Фин?
— Оно пишется как наше «файн». Принесите бутылки три.
— Три?! Не многовато ли?
— Нет, оно очень легкое. Если и можно развеселиться, так только с помощью этого средства.
Он дошел до дверей, потом вернулся:
— У него есть любимые пластинки? Хочу поставить их на пианолу, чтобы…
— В последнее время он все заводил «Танец смерти» Сен-Санса, но вчера я выбросила эту пластинку. Тут надо поосторожней. Какую-нибудь танцевальную музыку для нас с вами, так безопаснее. Потому что любое, что ему слишком нравится, тут же наводит на мысль, что он этого больше никогда не услышит, что он расстается с ним навсегда. И тогда все наши старания окажутся напрасными.
Шон снова заглянул к ней после того, как наполнил шейкер, принес шампанское и поставил бутылки в ведерко со льдом.
— Все готово? Пошел за ним.
— Ваш галстук…
— Ах да. Совсем забыл. Пустяки, всего лишь уловка. Я один из тех редких парней, которые умеют завязывать галстук-бабочку.
— Все равно я вам помогу.
Их лица на мгновение оказались совсем рядом.
Она сделала шаг назад, с одобрением на него посмотрела.
— А я-то как? Выгляжу нормально? — спросила Джин без всякого кокетства, озабоченно и мучительно.
— Выглядите так, как вам и следует выглядеть, готовясь к такому делу. Вот, выпейте-ка. Практически без воды. Придаст уверенности.
Она посмотрела на стакан. Потом подняла его и, чокнувшись с Шоном, произнесла:
— За наш успех.
— За наш успех, — согласился он.
Они поставили стаканы.
— Том, не поймите меня неправильно. Поцелуйте меня, пожалуйста. Мне непременно нужно, чтобы, прежде чем все начнется, кто-то меня поцеловал. Это придаст мне смелости. А тут никого больше нет. Его попросить я не могу. А мне непременно нужно, чтобы меня поцеловал кто-то, кто сильнее, увереннее меня.
— Хотел бы я быть сильнее, — мягко сказал он.
Соприкоснулись только их губы.
— За предстоящую работу, — пробормотала она.
— За предстоящую работу, — повторил он.
Она открыла глаза. Они стали чуточку светлее. И улыбнулась она просто и искренне:
— А теперь приведите его.
Джин ждала их в столовой, уже без кухонного халата. Она была стройной и ослепительно красивой в нарядном серебристом платье с темно-красными вельветовыми бантами на плече и бедре. Она улыбалась одной из улыбок Шона, только гораздо лучше, теплее и мягче, чем когда-либо получалось у него.
Улыбаясь, она пробовала на язык соленый миндаль — ни дать ни взять легкомысленная женщина, поджидающая у обеденного стола гостей. Она вся купалась в лучах света и была сама прелесть. Но годилась ли для их цели? Ведь у любого сердце облилось бы кровью, стоило подумать, что ему придется навсегда расстаться с ней, что он видит ее в последний раз.
Они медленно спустились по лестнице. Шон поддерживал его под локоть, с другой стороны Рид опирался на перила. Потом повернули, пошли по ковру и увидели ее.
Комната была ярко освещена. Чтобы не осталось ни одной тени, Джин включила все лампы.
У Шона сперло дыхание, и он поймал себя на том, что думает: «Я бы тоже умер, если бы только мог посмотреть на тебя вот так всего лишь раз, прежде чем я…» И тут же выбросил эту мысль из головы как нечто такое, что вообще не имеет права заявлять о себе.
С притворной изысканностью она сделала книксен. Пошла им навстречу и поцеловала Рида в щеку.
— Добрый вечер, джентльмены, — сказала она весело и сделала вид, будто собирается поцеловать и Шона. Но в самый последний момент откинула голову и рассмеялась. — Ай-ай-ай, — шутливо засокрушалась она. — Какой конфуз!
— Ты выглядишь очень мило, — заметил Рид.
— А что скажет другой? Будут какие-нибудь комментарии?
— Вы настоящая фея, — сказал Шон.
— Надо посмотреть значение этого слова в словаре. — Она подмигнула отцу. — Представляешь, если бы на какой-нибудь вечеринке какой-нибудь джентльмен подошел к какой-нибудь симпатичной молодой крошке, стоящей у обеденного стола вроде нашего, и ляпнул бы: «Ты похожа на ведьму!»
— Готов спорить, что так говорил не один муж, — подбросил Шон. — Готов также спорить, что тот, кто это сказал, остался с подбитым глазом.
— А вам не кажется, это зависит еще от того, на чьей вечеринке он ее нашел? — ответила она.
Губы Рида невольно расплылись в улыбке. А они оба смущенно хихикнули.
Носком туфли она незаметно коснулась ноги Шона. Он понял, что она имеет в виду: хоть они чересчур переигрывают, но пока получалось неплохо. Так держать. Мы уже добиваемся успеха.
— Выпьем коктейль? — предложил Шон.
— Да, принесите сюда шейкер. Зачем всем ходить в другую комнату и снова возвращаться. — А когда они разошлись в стороны, она сумела шепнуть ему уголком рта: — Там есть часы.
Шон потряс шейкер и разлил коктейль.
Сейчас они стояли группой у шейкера. Одной рукой она обнимала отца за талию. Шон находился по другую сторону от него, легонько придерживая его за плечо. Они подняли крошечные треугольные стаканчики, наполовину наполненные розовым.
Джин посмотрела сквозь свой стакан на свет.
— Может, кто-нибудь скажет тост?
Шон выпалил:
— Ваше здоровье!
Они чокнулись и выпили.
— Ну что, еще по одному? На сей раз я выдам тост. Говорю вам: я сегодня плохая.
— А когда вы плохая, вы хорошая, — скаламбурил Шон.
— Но когда я хорошая, я одинокая. Ну что же, пьем до дна!
Они снова чокнулись.
И тут случилось непредвиденное. Шон и Джин, как прежде, держали маленькие стаканчики, а у Рида же в руке оказалась одна ножка. На полу возле его ног посреди мокрого пятна валялось несколько кусочков стекла.
Молодые люди мгновенно обменялись полными ужаса взглядами. Джин быстро заговорила, и так быстро, что фраза застряла у нее в горле, и половину ее она сжевала:
— Это к добру.
Большой палец Шона напрягся, раздался звук, похожий на хруст веточки, и вот у него в руке тоже только голая ножка. Однако чаша его рюмки лежала целая на полу, она не разбилась.
Джин опрокинула рюмку и с силой стукнула ее о край буфета. Та разбилась вдребезги.
— Теперь мы все квиты.
Страх перед страхом завладел ими обоими, Шоном и ею.
Нога Шона скользнула по полу, и осколки стекла исчезли.
Лицо Рида абсолютно ничего не выражало. Его глаза напоминали глаза на холсте, только художник нарисовал их чересчур большими. Он повернулся к Шону.
— Свой разбили вы, — тихо сказал он. — Мой разбился сам.
Джин быстро отошла от них и повернулась так, что юбка ее пошла кругалем. Это сразу же привлекло к себе внимание, потянуло за собой, будто каким-то центростремительным воздушным потоком.
— Давайте-ка начинать. Уж больно мы застоялись. — Она, вальсируя, оказалась за спинкой одного стула. — Вы здесь. — Потом коснулась другого. — А ты на своем обычном месте, папа. Гретхен сейчас принесет суп.
— Я помогу вам, — вызвался Шон.
Ее глаза быстро передали ему сигнал не оставлять другого мужчину одного, сигнал едва заметный, но тем не менее достигший цеди. Ее серьезность была ловко завуалирована за легкомысленной улыбкой, заигравшей на ярко накрашенных губах.
— Вечеринка, на которой все превращаются в официантов. У нас просто бригада по тасканию ведер. Кого-то же должны и обслуживать. — Она скорчила ему физиономию и быстро вышла через вращающуюся дверь в буфетную.
— Меня пнули ногой, — пожаловался Шон Риду, усаживаясь за стол, — но я не знаю, куда именно. Это по мне заметно?
Она вернулась так же, как и ушла, толкнув дверь и неся перед собой супницу.
— В данный момент вам было бы весьма кстати подсуетиться, — обратилась она к Шону.
— В какой, вы сказали, момент? — переспросил он, помогая ей поставить на стол супницу.
Она надменно посмотрела на него сверху вниз:
— Право, мистер Шон, я за вами не поспеваю.
— А я никуда и не спешил.
— Зато торопился ваш разум. Впредь попрошу вас держать его на привязи.
— Сложно, очень сложно. Где ж я найду такой крохотный ошейник, чтобы надеть на него? — воскликнул Шон.
Оба искоса посмотрели на Рида, как бы желая убедиться, добиваются ли хоть какого-то успеха.
Глаза Рида на мгновение стали похожи на настоящие глаза. Больные, но настоящие. У него даже немного подпрыгивали плечи, как от внутреннего смеха, слишком слабого, чтобы он мог прорваться наружу.
Шон встал и пододвинул ей стул.
— Нет-нет, не подходите ко мне близко, — капризно сказала она. — Особенно сзади.
Рид покачал головой и издал радостный гортанный звук.
Огни горели ярко. Теней на столе не было. Казалось, обед шел на залитом солнцем снегу. В серебре отражалось все, как в зеркале, хрусталь так и сверкал, а когда они развернули салфетки, приятно подуло белым ветром. Бриллиант на пальце у Джин служил своеобразным фокусом, вокруг него играли воображаемые и мимолетные нимбы зеленого и красного.
— Хороший суп, — похвалил Шон.
— Он называется «крем де ля крем — де ля крем».
— По-моему, одно «де ля крем» в нем лишнее.
— Собственно говоря, я даже укоротила его название. В нем на одно «де ля крем» больше, умник.
Наступило короткое молчание. Какое может быть за любым столом — ничего зловещего, ничего продолжительного. Однако же оно предательски позволило просочиться в комнату и заявить о себе внешнему звуку, прежде чем они это осознали. Звук был очень слабый, безобидный: тиканье тяжелых часов в другой комнате. Благодаря какому-то моментальному капризу акустики, а может, и потому, что уши у них были так чувствительны, этот звук достиг уровня слышимости и залетел в комнату, когда он им меньше всего был нужен. Боясь услышать что угодно, они услышали именно то, чего больше всего хотели избежать.
Носок ее туфли коснулся под столом ноги Шона.
— Дверь, — выдохнула она. — Быстрее.
И тут же зазвенела посуда и столовое серебро, чтобы как-то отвлечь внимание Рида.
Шон соскользнул со стула и сделал несколько танцевальных па вокруг стола. Дверь тихонько закрылась. Звук заглушили.
Теперь встала Джин и, вытянувшись у своего пустого стула, обратилась к самой себе:
— Можете убирать тарелки, Гретхен. Да, мэм, спасибо, мэм, сейчас уберу. Извините, мэм, вы должны мне зарплату за неделю с прошлой пятницы, мэм, так что не занимайтесь пустой болтовней. — Она вышла, на этот раз в боковую дверь, толкнув ее локтем. Улыбка Рида была всего лишь мимолетной тенью, сопровождавшей звуковую дорожку звонкого смеха Шона. Дверь резко отворилась. Появилось встревоженное лицо Джин. — Боюсь, для основного блюда нужен трактор. На этот раз, пожалуй, я позволю вам помочь мне.
Рука Рида мгновенно метнулась вперед и легла на запястье Шона, не отпуская его:
— Не вставайте из-за стола оба сразу. Не оставляйте меня здесь одного.
— Я не выйду туда, — пообещал Шон. — Встану по эту сторону двери, понимаете? Вы сможете меня видеть. Джин, передайте мне этого мастодонта, я донесу его до стола.
Она вернулась к столу следом за ним.
— Ты бы не хотел разрезать для нас мясо? — весело спросила она Рида.
И тут же ее глаза и глаза Шона переместились на острый нож.
— А, ладно, пожалуй сама справлюсь, — и, не дав отцу ответить, быстро отхватила кусок. — Как здорово, что Уикс… э-э… отпросился сегодня. Я могу взять себе именно тот кусок, который захочу, раз уж режу мясо. А то он меня немного стесняет.
— Уикс уже не вернется, — каменным голосом выговорил Рид.
— Господи, разумеется, вернется! — весело удивившись, возразила она. — Он просто отпросился у меня на вечер, и я его отпустила. Он вернется первым делом… — Шон слегка прочистил горло. — Принесите шампанского, Том, и займитесь им. Оно как раз под это блюдо.
Шон радостно посмотрел на Рида:
— Вы слышали, как она назвала меня? Том.
— О, если я называю вас так до шампанского, можете себе представить, как назову после.
Пожалуй, они оба говорили чересчур быстро, как будто состязались, кто кого перегонит. Это бы не сработало ни с кем другим, кто не побывал в шкуре Рида.
Шон принес шампанское. Она принялась давать ему шутливые указания, то и дело при этом подталкивая локтем Рида.
— Пробку вытаскивайте осторожно. Ой-ой! Сейчас она хлопнет!
— А что, разве они не все хлопают?
— То-то он удивится! Только после того, как услышишь, как хлопнула пробка от шампанского, можно считать, что ты слышал, как хлопает пробка. Уберите рукав, а то манжета станет мокрой.
— Это что, — в шутку рассердился Шон, — открывание бутылки вина или матч по борьбе?
Пробка глухо отскочила от противоположной стены, и Шон аж подпрыгнул.
— Быстрее, держите его! Все же вытечет! — пронзительно закричала она.
Шон схватил бокал и наполнил его.
— Какое сердитое, а? — в замешательстве сказал он, стряхнув с руки приставшую пену. Осторожно приблизил горлышко к другому бокалу и покачал головой, как бы ожидая нового подвоха. — А теперь глядите-ка, какое смирное.
— Осторожно, смотрите, чтобы оно вас не одурачило.
Он сел.
— Оно собирается выкидывать свой номер каждый раз?
— Нет, всего лишь первый. Вы что же, думаете, это гейзер, который извергается каждые десять минут.
Чокаться они не стали, что скорее подчеркнуло, нежели изгладило из памяти предыдущий инцидент.
— Ну, так или иначе, за нас троих, — весело взглянула она на отца. — Ты здесь, и я здесь, и… Насчет него мне, пожалуй, лучше проверить. — Она потянулась и потрогала Шона за руку. — Ну, во всяком случае, частично. До шеи. Выше я уже не гарантирую.
— Оставь парня в покое, — слабо возразил Рид. — Он в порядке. — У него даже опустилось одно веко — так он пытался подмигнуть Шону, а тот сейчас же почувствовал, как носок ее туфли коснулся его ноги, — смотрите, мол, имеем успех.
— Ах, бедный, беззащитный мальчик, — проворковала Джин. — И весит-то всего…
— Ну-ну, что же вы, договаривайте, — с вызовом произнес Шон.
Она промямлила что-то насчет «кожи да костей».
Они выпили все сразу. К одному бокалу приложились красивые губки, к другому — тонкие и крепкие, к третьему — испуганно дрожащие, ищущие у бокала поддержки. Золотистая жидкость искрилась поднимающимися вверх пузырьками.
— Когда-то его пили из женских туфелек, — мечтательно заметила она. Шон, человек практичный, покрутил бокал в руке, с сомнением на лице. — Он мне не верит! В те времена не делали туфелек с открытыми носками. Все было закрыто. Туфли напоминали маленькие лодочки.
— О-о, — протянул он, как будто она его убедила.
Она кокетливо подалась вперед, глядя то на мужчин, то на бокал, который сжимала в лежавших на столе руках.
— Помню, как я первый раз в жизни пила шампанское. В ночном клубе в Риме. Пила из чувства зависти. Тебя в этот вечер с нами не было, — бросила она Риду. — Меня взяли с собой Луиза и Тони Ордуэй. А за соседним столом сидела эта потрясающая женщина, несколько… ну, вы знаете, что я имею в виду… по-моему, она из демимонда.
— Что это означает? — спросил Шон.
— Девушка, которая получает слишком много предложений. Но не руки и сердца.
Шон с серьезным видом кивнул, отчего она рассмеялась.
— Я смотрела на нее во все глаза, — продолжала Джин, — как и остальные в зале. Интересно, почему демимонд столь фатально притягателен для девушек-подростков? Она все потягивала и потягивала шампанское, а сама становилась еще спокойней, еще величественней, еще горделивей. Будто она — бездонная бочка. Ну и вот, улучив подходящий момент, когда оба Ордуэя отошли к другому столику, я заказала немного себе. И стала пить. Оно мне не понравилось, кололо язык, будто иголками. Но если его могла пить женщина за соседним столом, я не собиралась от нее отставать. Она сыграла со мной злую шутку. Увидев, что я вытворяю, моментально поняла, почему я это вытворяю. Но вместо того, чтобы посмеяться надо мной, что ей, вероятно, хотелось, сделалась сама прелесть. А они умеют быть очаровательными, уж вы мне поверьте. Она подняла бокал, посмотрела на меня и как бы чокнулась со мной на расстоянии, как с равной. Это и все, что мне было нужно. Можете представить, такой комплимент. В шестнадцать лет. Я тоже подняла бокал за ее здоровье. И каждый раз, когда она наполняла и поднимала бокал, я тоже наполняла и поднимала свой. Видела, как раз или два губы у нее предательски дрогнули, но она слишком хорошо воспитана, чтобы проявлять чувства, и это-то меня и доконало. Когда Ордуэй вернулись к столу, последовала ужасная суматоха, но я к тому времени уже почти не соображала, что происходит. Помню только, что, прежде чем они полувывели, полувынесли меня оттуда, я настояла на том, чтобы непременно остановиться у стола этой женщины и пожать ей на прощанье руку. А ты помнишь, как они привели меня к тебе домой? О-о, ты был так строг и осуждал меня, особенно в их присутствии, но как только мы остались одни, ты помог мне раздеться, и тебе приходилось все время отворачиваться. Ты смеялся, я видела тебя насквозь, не настолько уж меня развезло, и знала, что ты все понимаешь.
— Маленькая моя девочка, — еле слышно пробормотал Рид.
Глаза у него медленно закрылись.
Она быстро повернулась к Шону — пожалуй, даже чересчур быстро.
— А теперь вы расскажите нам, как впервые выпили.
— Ну, это выглядело вовсе не так романтично, как у вас, — заговорил он, доверительно наклонившись к ним. — И случилось не в Риме, а в Джексон-Хайтс, штат Нью-Йорк. И пил я не шампанское, а джин. И никто в этом не участвовал, кроме одного моего дяди, мир праху его, отставного капитана полиции. Он жил не с нами, но в те дни гостил у нас. Родственники подозревали, что он поддает втихую, но он был холостяк, так что никто никогда не видел, как все происходит. Ах да, главное-то вот в чем: я обогнал вас на два или три года. Мне в то время стукнуло тринадцать.
— Что вы говорите! — удивилась она, а Рид усмехнулся.
— Во всяком случае, я катался на роликовых коньках по улице, пришел домой весь мокрый, и мне страшно хотелось пить. Дядя, должно быть, зашел в комнату как раз передо мной, а потом вышел взять очки, или газету, или тонкую сигару. На столе у меня перед носом оказалось пол стакана бесцветной, освежающей на вид жидкости. Вы когда-нибудь видели, как испытывающий жажду мальчик такого возраста пьет воду? Р-раз — и готово, стакан пустой. Спиртного у нас дома никогда не водилось, так что откуда мне было знать? Сначала я подумал, что с потолка обвалилась вся штукатурка и расплющила меня в лепешку. Потом решил, что внутри у меня что-то загорелось и я сгорю до смерти. Во всяком случае, когда домашние услышали странный шум и вбежали в комнату, они обнаружили, что я держусь за живот и исполняю индейский танец войны, издаю соответствующие звуки и топочу ногами. Добрых пять минут все носились за мной и никак не могли заставить меня постоять спокойно и объяснить, что произошло. Падали стулья, какие-то вазочки, словом, творилось что-то ужасное. В конце концов меня так развезло, что вы таких пьяных сроду не видели, я пел, спотыкался, икал. Тут мать почуяла идущий от меня запах и вышла из комнаты, вытирая слезы передником и призывая на помощь всех святых. Но самое несправедливое заключалось в том, что никому и в голову не пришло обвинить дядю. Все думали, что я сам нашел бутылку и налил себе. Мне дали проспаться и на другой день устроили мне грандиозную порку.
— Ну а почему же вы…
— Так уж меня воспитали: не винить других людей, ничего на других не сваливать. И оно окупилось, причем не раз. Когда дядя уезжал, потихоньку сунул мне пятидолларовую купюру и подмигнул. Я понял за что. В общем, до того, как стал пить, полностью излечился от любви к спиртному. Даже теперь не переношу ни запаха, ни вкуса крепких напитков — во всяком случае, джина. Обожаю пиво. Для меня это было своего рода страховкой от алкоголизма методом Кили, проведенное превентивно.
Рид обернулся и украдкой посмотрел на дверь:
— Она открыта, Джин.
— Но это вращающаяся дверь в буфетную, милый, ты же знаешь, ее нельзя крепко закрыть.
— Но я только что видел, как она качнулась. Немножко подалась вперед, затем снова назад.
— Вероятно, поток воздуха, небольшой сквознячок, — попытался успокоить его Шон.
Она встала, подошла к двери и поставила перед нею стул:
— Ну вот, теперь не будет раскачиваться.
Джин вернулась к столу, остановилась у отца за спиной, обняла его за плечи. Какое-то мгновение отец не видел ее лица, зато его видел Шон.
— Выпей еще немного шампанского, милый. Пока оно совсем не выдохлось. Ну-ка, мы выпьем с тобой на брудершафт, ты и я. — Их руки переплелись, и они выпили.
— Желает ли джентльмен с другой стороны стола, чтобы я и с ним выпила на брудершафт? Он о чем-то задумался? Не находит слов? А-а, просто завидует!
Она потянулась к нему, взялась за конец его галстука-бабочки, дернула за него, и узел развязался.
— Если мне не изменяет память, когда-то это считалось приглашением.
— Приглашением к чему? — спросил Шон.
— Совершенно верно — к чему? Этого я так и не узнала, — призналась она. — Сроду еще такого не делала. Вероятно… снова завязать галстук.
Он вдруг нанес ей ответный удар, когда она меньше всего ожидала: взялся за ее вельветовый бант и попытался развязать его. Ничего из этого не вышло.
— Мужлан, — ласково пропела она. — Он же так сшит.
— Да, теперь знаю, — с грустной миной Пьеро ответил он, разглядывая свои неловкие руки.
Наступила ее очередь. Она пробежала пальцами по его волосам, и они встали торчком, напоминая метелку из перьев для смахивания пыли.
Он скрестил руки на груди, снисходительно глядя на нее с бесконечным терпением.
— Играете с динамитом, мэм. Вам не миновать беды, не успеет еще эта ночь за… — Он быстро замолчал.
Рид, казалось, ощутил поток холодного воздуха или приступ одиночества.
— Вы оба так далеко от меня. Вокруг меня слишком много пустого пространства. Пододвиньтесь поближе, — взмолился он. — Чуточку поближе.
— Ну что ж. Я пододвинусь до угла со своей стороны. А вы — до угла со своей, Том.
— Обойдите вокруг стола, — запинаясь, сказал Рид. — Сядьте рядом со мной.
Они поставили свои стулья рядом с ним.
— Но ведь в таком случае вся противоположная сторона оказывается удивительно голой, — не имея в виду ничего плохого, возразил Шон.
— Передо мной стол, — просто ответил Рид.
— Так уютней, — поддержала она. — После основного блюда уже неважно, где вы сидите. — Она обняла отца за плечи. Шон поднял руку и тоже обнял его.
— Ну вот, голова к голове, вот так, — продолжала она. — Кто-нибудь знает какие-нибудь анекдоты? Самое время для хороших анекдотов. И не обязательно, чтобы они были чистыми, можно прибегнуть к помощи эвфемизмов.
— Я знаю один про фараона, — вспомнил Шон, — он чистый, а вот хорош ли, не мне судить.
Она потянулась к пачке сигарет, которую он положил перед ними, со словами:
— Терпеть не могу женщин, которые приходят на обед без своих сигарет.
Шон рассказал анекдот. Он оказался не слишком веселым, зато намерение его было добрым. Джин долго смеялась, выражая свое одобрение.
— А теперь вы.
Она рассказала свой, слишком уж тонкий и умный.
Лицо у Шона совершенно не изменилось.
— Не понял.
— Он хочет, чтобы я снова повторила это слово, — запротестовала она. — Enceinte.[7] Ну, вы удовлетворены?
— По запаху?[8] Но что же она имела в виду, говоря это? Тут невольно на память приходят чистокровные гончие…
Отчаявшись, Джин хлопнула его по руке:
— Как-нибудь в ближайшем будущем нам с вами, милый мой, предстоит долгий разговор. Я вижу, есть много такого, о чем вам никто никогда не говорил.
— Только когда речь заходит о французском, — парировал он.
Она встала и оскорбительно щелкнула у него перед носом пальцами. Шон откинул голову, сделав вид, что испугался.
Джин принесла на подносе чашечки с кофе:
— Кофе с коньяком. Хотите увидеть синее пламя? Дайте спичку, покажу.
Он самым неподдельным образом поразился, поскольку, очевидно, никогда прежде не видел горящий cafe-cognacs.
— Но как же его пить? — невинно спросил он.
Она засмеялась:
— Вот такой вы мне нравитесь. Мужчины должны быть немножко простаками. Боже, терпеть не могу умников. Сначала задуйте пламя, cheri.[9] Давайте послушаем музыку! — воскликнула она, властно постучав по столу. — Хочу танцевать! Поставьте что-нибудь в той комнате на пианолу.
Сначала до них донеслась музыка, потом вернулся он. Дверь не распахнул настежь, а оставил лишь слегка приоткрытой, чтобы было слышно музыку.
Она встала и протянула руки:
— Идемте! Потанцуйте со мной.
Рид встревоженно повернулся бочком на стуле, чтобы по-прежнему видеть их.
— Не слишком далеко, — прошептал он, умоляюще глядя на нее.
— Мы здесь, у тебя за спиной, — пообещала она. — Прямо за твоим стулом. Потопчемся на одном месте, как в тесном ночном клубе.
Шон покачивался, словно не зная, когда начинать.
— Что это? — спросил он.
Она прислушалась к ритму:
— Танго. Вы даже не заметили, что поставили. Пошли, я покажу вам, как его танцевать. — Она слегка его встряхнула, от рук и выше. — Ну же. Ведите! Вы что, к месту приросли?
Он притянул ее к себе:
— А что теперь?
— Теперь разожмите руку, вытяните ее. Вот так. Двигайтесь вперед по косой. Ну вот, у вас получается.
— Но ведь так вы окажетесь у стены.
Она закатила глаза к потолку:
— Послушайте, мы же танцуем, а не осматриваем зал. Поверните и идите в другую сторону.
— А куда же девать руки? — спросил он, бросив на них взгляд.
— Они сами потянутся за вами.
Назальный тенор в соседней комнате затянул припев.
— О-о. — Она резко остановилась, как будто что-то было не то, и легонько оттолкнула его от себя. — Быстренько пойдите и смените пластинку, — тихо шепнула она. — Испанские слова могут подействовать на него. Мы оба говорим по-испански.
— Да что в ней такого, в этой песне?
— «Adios Muchachos».[10] Прощальная песня.
Он поспешно вышел. Джин с любовью прижала к себе голову отца, постаравшись при этом закрыть ему уши.
Музыка смолкла. Потом снова зазвучало что-то в более живом темпе. Шон вернулся, отдуваясь.
Они снова сели, по обеим сторонам от Рида. На сей раз стали подпевать. Первой запела она, Шон присоединился к ней, пусть и не очень уверенным голосом.
— Давай и ты подпевай.
Она опять обняла Рида за плечи, и все трое образовали интимную тесную группу.
Похожие на пергамент губы Рида тоже наконец зашевелились, запинаясь, он стал повторять за ними слова.
Их головы сблизились. Свободной рукой Джин дирижировала, а Шон отбивал такт вилкой по ножке бокала.
Сейчас они были ближе к успеху, чем на протяжении всего вечера. Вместо отсутствующей улыбки на губах у Рида появилась торжествующая гримаса младенца, который чувствует, что сотворил нечто в высшей степени похвальное в глазах безумно любящих его взрослых.
Улыбаясь, он, казалось, обо всем позабыл. Шампанское, музыка, хорошее настроение славной девушки…
— Я тоже хочу танцевать! — сказал он вдруг. — Я хочу танцевать с моей маленькой девочкой.
Она бросила на Шона победный взгляд, не помня себя от радости вскочила на ноги.
— Вот сейчас мы им покажем, как это делается. Эти молодые люди слишком медлительны.
Они начали медленно, неуверенно, шатким полукругом.
— Как в былые дни, дорогой? — ворковала она ему на ухо. — Как в Риме, как в…
Шон, оставшийся за столом, стал было прикуривать сигарету, его лицо одобрительно светилось. Но вдруг замер, сигарета выпала у него изо рта.
С ними что-то случилось! Рид как-то весь обмяк, его тело стало сползать вниз, несмотря на все ее попытки удержать его.
Леденящий душу шепот зазвучал громче живой безжалостной музыки:
— Джин, я умру. Умру…
Шон вскочил из-за стола, чтобы помочь ей, и один из бокалов с шампанским перевернулся.
Рид уже опустился на колени, как будто медленно отдаваясь смерти. Он все еще прижимался к Джин, а она, широко раскрыв глаза, не сводила с него взгляда.
Их поза очень напоминала распятие.
Шон увидел, как ее губы зашевелились, и скорее понял, нежели на самом деле услышал, что они говорят:
— Ничего у нас не получилось, Том. Ничего не получилось. Ничего мы не достигли.
Последняя запоздалая капля вытекла из опрокинувшегося бокала и исчезла. И как только она упала, ее уже было невозможно вернуть, как самое жизнь.
— Сокольски, лейтенант. Произошло нечто невероятное, как пить дать. Как вы и предсказывали. Простите, что поднял вас в такую рань…
— Ничего, ничего. Фараонам не положено спать, фараоны для того и созданы, чтобы могли спать другие. Что там произошло?
— Все развалилось. Раскрылось. Распалось на части. Дело такое. Минут сорок назад, примерно в два тридцать, я спал, лежал на койке, отдыхал, а Доббс сидел с наушниками. Наш голубок тоже был в постели примерно с одиннадцати. Мы слышали, как заскрипели пружины его кровати, а после этого ни звука. Ну вот, а около двух тридцати Доббс пододвинулся ко мне, все еще с наушниками, и разбудил меня, прошептав: «Тебе лучше самому послушать. Кто-то только что пришел туда…»
— А? Что ты сказал?
Доббс для предосторожности прикрыл рот напарника рукой:
— Заступай на пост. Он только что открыл дверь. Кто-то стучал. Тихо, но довольно долго.
Сокольски надел запасные наушники, нащупал блокнот и карандаш. Тот выскользнул у него из рук и с легким стуком упал на пол.
— Осторожней, чертов дурак, — зло прошипел Доббс.
Они оба были теперь наготове.
Тишина.
— Должно быть, просто глядят друг на друга, — пошептал Доббс. — Ни слова. Дверь открыта, я слышал, как она открылась.
— Возможно, он его не знает.
— Тогда бы он спросил: «Кто вы?». Ш-ш-ш! Начинается.
(Расшифровка стенографической записи из блокнота.)
Шарканье ног по непокрытой поверхности пола. Больше одной пары. Дверь закрывается. Ноги попадают на коврик.
Голос (не Томпкинса): «Я хочу поговорить с вами».
Никакого ответа.
Голос: «Ну же, проснитесь, а?»
Томпкинс: «Уберите свои руки, не делайте этого».
Голос: «Тогда хоть немножко очнитесь».
Томпкинс: «Который час? Почему вам непременно надо заявляться сюда в такое время?»
Голос: «Потому что я не намерен рисковать, не хочу приходить к вам днем».
Томпкинс: «Днем не опасней, чем сейчас».
Голос: «Не знаю, что вы имеете в виду. Объяснением можете себя не утруждать».
Скрипит стул, как будто под тяжестью веса.
Голос: «Послушайте меня, у меня не так уж много времени. Давайте перейдем к делу. Вы встречаетесь завтра с Ридом?»
Томпкинс: «Нет (медленно). Нет, не встречаюсь. (Пауза.) Я уже давно с ним не встречаюсь. Завтра ночью он умрет».
Голос: «Нет, встречаетесь! Не надо мне лапшу на уши вешать. Приберегите ее для своей публики на кухне. Мы говорим сейчас о фактах, не нужно всякого вздора. Пошлите завтра ему записку, что хотите его видеть. Он примчится сюда, прилетит, как стрела, выпущенная из лука».
Томпкинс: «Он не придет сюда. Он никогда больше сюда не придет».
Голос (сердито): «Перестаньте молоть чепуху! Твердите как попугай и сами уже начинаете в нее верить. Но меня не обманете! Сейчас я скажу вам, что сделать. Слушайте внимательно и зарубите себе на носу».
Чиркает спичка. Через доски пола доносится запах дыма дорогой сигары.
Голос: «Говорить буду я. Вы просто слушайте. Пошлете ему сообщение, что хотите его завтра видеть. Одного, без девушки. Она об этом не должна знать. Когда он здесь появится, вы скажете ему, что в… э-э… вибрациях, созвездиях, как уж вы их там называете, произошли изменения».
Томпкинс: «Я их никак не называю».
Голос (властно): «Скажете ему, произошло изменение к лучшему. Ему дали подышать. Беда еще может произойти, но уже не настолько определенно, как прежде. Теперь у него есть возможность бороться, частично. У него есть выбор свободной воли. Все зависит от него самого. Он спросит, что ему делать, скажет, что готов пойти на что угодно. Вы ответите, что он мог бы совершить один или два поступка, чтобы оказаться в еще более благоприятном положении. Например, внести некоторые изменения в завещание. Все, как и прежде, достается дочери. Тут ничего менять не нужно. Однако, слушайте внимательно, в случае ее смерти, если у нее нет детей, все должно отойти вам, вы становитесь единственным наследником. Подскажите ему, что с его стороны это было бы хорошей возможностью продемонстрировать, как он вас ценит. Подчеркните, что его дочь ничего не лишается. И если она выйдет замуж и у нее будут дети, пункт отпадает сам собой. Он лишь на тот случай, если она умрет незамужней и бездетной. Думаю, упрашивать его особенно не придется. Завтра его последний день, и ему лучше сделать все завтра. Объясните, раз уж ваши линии жизни подобным образом переплетаются, благоприятные стороны вашей линии жизни имеют возможность повлиять на неблагоприятные стороны его линии жизни. Вы входите в его дом или что-то в этом роде, не мне вас учить, как все обставить, и сможете отвести пророчество, а то и выхлопотать для него полный иммунитет».
Томпкинс (устало): «Но ведь я не могу. Не в моей власти. Это не пророчество, а всего лишь нечто такое, что есть и должно случиться».
Голос (в бешенстве): «Вы перестанете молоть чушь? За кого вы меня принимаете? Я же вам все четко растолковал. Он сделает все, что вы скажете, — верно? А вы сделаете все, что я скажу, иначе…»
Томпкинс: «Да не нужны мне его деньги. Я бы уже давно мог получить их сколько угодно. Он приходил сюда и умолял меня взять их, оставлял мне чеки. Я уже даже не отсылаю их назад…»
Голос: «Да-да, вам не нужны его деньги, не нужны его чеки. Впрочем, один из них вы все же взяли, разве нет? На сумму от пятисот до пяти тысяч долларов. И отдали мне. В данный момент он находится у меня. С вашей передаточной надписью на обратной его стороне».
Томпкинс: «Вы принесли сюда спиртное и напоили меня. Я не знал, что делаю. Я ведь не привык пить. Теперь не помню, чтобы делал это. Думаю, вы сами все подделали».
Голос: «Вы писали у меня на глазах. Это же ваша передаточная надпись, не моя. А если я дам делу ход, вы знаете, что вас посадят в тюрьму на двадцать лет?»
Томпкинс: «Я и так пойду в тюрьму. Только не из-за этого чека».
Голос: «Вы сделаете, как я вам говорю?»
Долгая пауза.
Томпкинс (безразлично): «Нет».
Стул резко отодвигается.
Голос: «Ну так как? Сделаете?»
Томпкинс: «Уберите эту штуку. Она мне повредить не может».
Голос: «Ах вот как? Не может? Мне только и нужно, что дернуть палец, и вы сами убедитесь. Дурак! Жалкий паршивый изъеденный блохами дурак! Вы могли бы быть богатым человеком. Я пытаюсь помочь вам. Пытаюсь помочь нам обоим».
Томпкинс (грустно): «Да нет, дурак-то именно вы. Бедный дурак. Заявились сюда ночью, потому что оказались в безвыходном положении. Но никаких его денег не получите, как бы вам этого ни хотелось. У вас уже не осталось времени. Господи, да вы ведь умрете раньше него. Его час пробьет будущей ночью, а ваш — нынешней. Вы не выйдете живым из этого дома. На лестнице, через две-три минуты…»
Голос: «И кто же свершит правосудие? Уж не вы ли?»
Томпкинс: «В этот самый момент в комнате над нами находятся двое в штатском, они слушают каждое слово, которое мы произносим…»
(Доббс неожиданно попятился назад.)
Томпкинс: «Я все время знал, что они там. Я не мог помешать вам прийти сюда, не мог помешать сказать то, что вы сказали. Какой от того прок? Их имена Эдди Доббс и Билл Сокольски, и они там уже два дня…»
(Сокольски в смятении глухо грохнулся на спину на пол.)
Томпкинс: «Вон, слышали? Ну, теперь-то вы мне верите?»
(Торопливые шаги по полу внизу.)
Томпкинс: «Бесполезно. Никуда вам не убежать. Вы идете навстречу ей, а не от нее. В данный момент смерть несется на вас, я слышу, как машут ее быстрые крылья, чувствую ее, вижу ее, она на пути к вам. Вам осталось жить всего несколько секунд…»
Голос (в бешенстве): «А вот и твоя смерть, подлый двурушник! За то, что подставил меня!»
Выстрел из револьвера.
Дверь резко распахивается, слышны поспешные шаги на лестнице.
Сокольски сорвал с головы наушники, чуть ли не вместе с ушами, швырнул их к стене, выхватил револьвер из кобуры, висевшей на спинке кровати, выскочил из комнаты и бросился вниз по лестнице.
Какой-то мужчина, опережая его на полтора марша, летел вниз очертя голову. Сокольски заорал:
— Стоять! Ни с места!
Сам он резко остановился, прицелился на два с половиной марша ниже мужчины. Последний возник из-за поворота, тут же пальнул по Сокольски, и пуля просвистела у его виска.
Сокольски не шелохнулся. Он не стрелял, держа под прицелом площадку внизу, самый последний марш, рассчитывая, что уложит мужчину там. Траектория была весьма сложная, чуть ли не вертикально вниз. Левой рукой он сжал правое запястье, чтобы придать ему устойчивость.
Фигура мелькнула на повороте лестницы, и одновременно грохнул револьвер Сокольски.
Поворот фигура завершила чисто по инерции, причем преодолела еще три ступеньки, по-прежнему находясь в вертикальном положении, после чего накренилась, повалилась вперед, проехав значительное расстояние, скользя будто на льду, и наконец остановилась.
Когда Сокольски спустился, мужчина был уже мертв.
Минутой позже к Сокольски присоединился Доббс, бледный как мел, и вовсе не потому, что полицейскому, защищаясь, пришлось застрелить кого-то неизвестного.
— Кто он?
Пуля попала в висок. Убитому было лет пятьдесят, хорошо одет. Никаких документов при нем не оказалось. Скорее всего, готовясь к визиту, он позаботился о том, чтобы в бумажнике, кроме денег, не лежало ни одной бумаги, указывающей на его личность. В одном месте когда-то были вытиснены золотом его инициалы, но он и их предусмотрительно соскреб. С внутреннего кармана пиджака была даже срезана этикетка производителя.
— Тут сразу не разберешься, — сидя над ним на корточках, сказал Сокольски. — Пожалуй, лучше подняться туда и…
На лестнице послышался легкий звук, и он повернул голову.
К ним очень медленно спускался Томпкинс. Не украдкой, а именно так медленно, что не раздавалось почти ни звука. Он оказался уже рядом.
Сокольски степенно выпрямился, лицо мрачное, в руке — револьвер. Револьвер, из которого был сделан всего один выстрел.
— Вы избавили нас от лишних хлопот, Джонни, — язвительно сказал он и указал дулом револьвера: — Станьте-ка вон там у стены и не двигайтесь, пока я разберусь с ним. — Он отвернулся и уже хотел было занять прежнюю позицию над трупом.
Доббс, похоже, спустился с голыми руками. Он стоял прислонясь к стене, напротив того места, на которое указал Сокольски. Его немного трясло от полученного шока, он еще не успел оправиться.
Сокольски вдруг повернул голову к задержанному. Тот не остановился, как ему приказали, а продолжал двигаться. Так же медленно, как и по лестнице, только вперед. Поскольку труп и Сокольски находились у него на пути, он обошел их, переступив через вытянутые ноги покойника.
Это было прямое неповиновение приказу полицейского, полученному под дулом пистолета. Сокольски имел полное право застрелить его без единого слова.
Он выпрямился, дуло револьвера находилось, наверное, дюймах в шести от спины удаляющегося человека.
— Вам сказано, станьте вон там! — заорал Сокольски. — Станьте к стене, а не то я всажу в вас пулю! Доббс, ну-ка задержи его!
— Я не в состоянии сдвинуться с места, — прошептал Доббс. Он, казалось, пытался оторвать от стены плечо, но оно будто приклеилось там, как к липучке для мух. — Он знал даже мое имя…
Томпкинс сделал еще один неторопливый шаг — так человек в задумчивости покидает место, которое его больше не интересует, — и оказался перед дверью на улицу.
Сокольски расставил ноги над покойником, и его пистолет снова поднялся, угрожая уходившему мужчине.
— Я предупредил вас, Джонни, — сказал он, и голос его задрожал как бы в предвкушении того, чем он грозил. — Еще один шаг, и он окажется вашим последним на этой земле!
Томпкинс полуповернулся к Сокольски и ответил:
— Ваша штуковина мне не страшна. Мой час еще не настал. — И он сделал еще один шаг.
Даже когда человек удирает внаглую, положено произвести один предупредительный выстрел в воздух, неважно, заслуживает человек того или нет. Томпкинс по-прежнему находился слишком близко, и Сокольски просто не мог поступить иначе. Он поднял револьвер и выстрелил над самой головой Томпкинса. Пуля попала в дверь, которая задрожала, как барабан.
— А теперь вернитесь, — гневно потребовал Сокольски, — пока не поздно!
Томпкинс повернулся, но всего лишь, чтобы открыть створку двери, потянув ее на себя. Он теперь стоял лицом к револьверу, возле дула которого все еще курился дымок.
Доббс еле слышно простонал, приклеившееся к стене плечо слегка осело.
Томпкинс смотрел на пистолет. Он не улыбался, не смеялся над Сокольски, лицо — абсолютно спокойно. На нем скорее заиграл какой-то слабый, отстраненный интерес, как у человека, который, прежде чем отправиться на прогулку, бросает последний взгляд на какой-то предмет, ничего особенного собой не представляющий.
Затем он убрал руку с дверной ручки, снова повернулся, теперь уже к разверзшейся ночи, и перенес ногу через порог.
Сокольски сменил позицию и прицелился в колено, чтобы свалить беглеца, но не убить. Курок щелкнул, но выстрела не последовало, произошла осечка. У него было шесть патронов, и выстрелил он всего дважды, один раз на лестнице и сейчас в дверь.
Вторая нога Томпкинса последовала за первой, пересекла порог.
Взбешенный, детектив сделал прыжок вперед и прицелился Томпкинсу в затылок. На расстоянии четырех футов не промахнулся бы никто, а ведь он обучался стрельбе. Поскольку методы убеждения отказали, Сокольски имел полное право на смертельный выстрел.
Курок щелкнул — и снова произошла осечка. А осечек у Сокольски еще сроду не бывало, сколько он ни стрелял из этого револьвера.
Томпкинс протянул руку и закрыл створку двери.
В какой-то панике, которой он еще в жизни не испытывал, Сокольски как маньяк еще дважды спустил курок — лицо у него при этом напоминало выжатую половую тряпку, — и дважды раздался пустой щелчок. И ничего больше, лишь глухим эхом прозвучал хлопок дверной задвижки.
Доббс снова простонал.
Сокольски рывком распахнул дверь и, пошатываясь, вышел на улицу. На другой стороне сгрудилась непроглядная тьма, нигде ничего не двигалось.
Он повернул барабан, поднял револьвер и выстрелил во тьму. Раздалось четыре громких выстрела, по одному на каждую пулю, которая в нем была, — теперь, когда перед пулями исчезла цель, им не во что было попадать.
Затем револьвер выпал у него из рук, а сам он неожиданно прислонился к дверному косяку, силы покинули его, и он не смог сдвинуться ни на дюйм.
Посреди большой комнаты они трое казались очень маленькими. Для троих, да еще сидевших таким тесным кругом, подошла бы уютная маленькая гостиная, а не эта величественная зала с ее строгими классическими пропорциями. Потолок над ними был слишком высок, и приблизить его к ним не могла даже ярко горевшая хрустальная люстра. Она только подчеркивала высоту, как и окна, тоже слишком высокие, плотно, без единой щелки задернутые алыми узорчатыми занавесками, которые тоже нисколько не скрывали их размеры.
Они затерялись в пустом пространстве, трое маленьких людей, трое очень маленьких людей за небольшим квадратным столом; две спины в черном и одна — с обнаженными плечами.
Джин аккуратно тасовала карты, и в тишине комнаты слышался их свистящий звук.
Их борьба с тишиной была обречена на поражение, ибо они нарушали ее, только когда заговаривали, но стоило им замолчать, как она снова оказывалась тут как тут, и от нее опять было никуда не деться. И всякий раз, когда она возвращалась, у стенных часов в комнате появлялась возможность напомнить о себе, как до этого у часов в столовой, где они ужинали, и глухое шипение маятника зловеще лезло им в уши, подобно шипению бикфордова шнура, неумолимо подводящего к взрыву.
Она положила перетасованную колоду перед Шоном:
— Снимите!
Он выполнил ее просьбу.
Звук сдаваемых карт казался даже слабее, чем при тасовании. Они ложились на стол, будто карты-призраки. Иногда какая-нибудь хлопала, когда Джин, кладя ее, прижимала пальцем.
Каждый взял свою кучку, развернул веером и разложил по местам.
— Я пас, — заметила Джин. — Играй, объявляй масть, — обратилась она к Риду.
Вот и весь разговор в такой большой комнате после столь долгого молчания.
Они подождали.
Это была самая настоящая пытка. От нее у Шона побелело лицо, а у Джин в уголках широко раскрытых глаз появились напряженные морщинки.
Рука Рида беспомощно опустилась. И это не была беспомощность игрока, поскольку на карты он даже не смотрел. Его невидящий взор устремился куда-то над их головами.
Джин коснулась его руки, нежно напоминая, что пора включиться в игру.
Тогда он снова развернул свои карты, как будто ее касание автоматически подсказало ему, что делать. Но карт его глаза по-прежнему не видели.
— Ты хотел бы спасовать?
Он посмотрел на нее, ничего не понимая. Явно слыша, что она говорила, но не понимая, что? она сказала.
— Ну что ж, пожалуй, я объявлю масть, — произнес Шон. — Одна… — Он замолчал и снова посмотрел в свои карты, как будто запоздало вспомнив, уже после того как заговорил, что его карты имеют какое-то отношение к тому, что он собирался сказать. — Одна в бубнах.
— Одна в червях, — отозвалась она.
Игра никак не могла набрать ускорения. Очередь снова дошла до Рида, и все замерло. Одной рукой он прикрывал глаза, в другой держал карты, на которые не обращал никакого внимания. Рука уже лежала чуть ли не горизонтально.
Джин приподняла ее вверх:
— Я могу видеть твои карты.
Шон подхватил бутылку с сельтерской, стоявшую на полу рядом со стулом, налил немного в стакан, хотел протянуть его Риду.
Джин под столом сделала ему знак ногой не делать этого. Ее голова едва заметно повернулась сначала в одну, потом в другую сторону.
Шон поставил стакан.
— Ты пасуешь? — Она мягко попыталась вывести его из оцепенения.
Он опять посмотрел на нее. И снова так, будто слышал ее слова, но не понимал их смысла.
— Две в бубнах, — сказал Шон, скорее для того, чтобы Рид перестал смотреть на нее неотрывным навязчивым взглядом.
— Две в червях, — откликнулась она.
Шон глухо стукнул костяшками пальцев по столу. Они пересели, передвинулись каждый на одно место слева. Джин принялась переворачивать карты за четвертого игрока, оказавшиеся теперь напротив нее на столе, раскладывая их по мастям.
Часы теперь оказались справа от Рида. До сих пор они находились у него за спиной. Голова его начала поворачиваться, словно ее тянули за тонкие невидимые ниточки. Джин заметила это движение, протянула руку и легонько вернула его подбородок в прежнее положение.
Шипение, казалось, стало еще громче, будто маятник пришел в бешенство от такого бесцеремонного вмешательства.
На руке у «болвана» оказались почти все картинки в бубнах, кроме короля.
Джин посмотрела на Шона. Теперь уже ее взгляд выражал упрек заядлого игрока в бридж, понятный им обоим и означающий: «Вы играете недостаточно правдоподобно. Играйте посерьезней».
Он сокрушенно щелкнул пальцами.
— Так я и знал, что они у кого-то другого, — сокрушался он.
На лбу у него, в появившейся вдруг морщине, что-то блеснуло. Что-то влажное, но недостаточно большое, чтобы можно было назвать каплей.
— Твой ход, — сказала она Риду.
Они подождали.
— Играйте под меня, — ласковым наставническим тоном уговаривал Шон. — Я теперь ваш партнер.
Рид положил на стол карту.
— Ты не хочешь забрать ее? Ты же ходишь под туза у «болвана».
Рид забрал карту.
— Это имеет такое большое значение, — загробным голосом произнес он. — Это имеет такое большое значение. — Он с любопытством посмотрел на карту, с тоской провел пальцем по ее атласной рубашке. — Она по-прежнему будет здесь, еще на одну игру, еще на один вечер, — задумчиво начал он, — тогда как игрок…
Сифон сердито заурчал в руке Шона и заглушил остальные слова. Налитая вода резко пузырилась до самого верха стакана, так что виски на дне совсем обесцветилось. Шон с шумом бросил в стакан кусок льда, и шипение поутихло.
В невыразимом горе Джин резко втянула нижнюю губу, но ее лицо тут же приняло прежнее выражение.
— Сигарету и выпить, — хриплым голосом взмолилась она. — Я возьму стакан, который вы только что приготовили?
Шон добавил в него еще немного шотландского виски и протянул ей. Она едва притронулась к нему и тут же поставила на стол. Сигаретой, которую он ей подал, Джин затянулась всего раз и тут же погасила ее в пепельнице рядом с собой.
Маятник часов, казалось, разошелся пуще прежнего в злобном ликовании и шипел все чаще и чаще.
Джин вытащила карту у Рида и положила вместо него на стол. Сверху на нее быстро упали три других, побив ее. Она взяла взятку, положила ее рядом с собой на край стола.
Рид вдруг принялся выжимать свои карты, как будто хотел извлечь из них животворную влагу, которой уже не мог найти в себе. Он сжал их так крепко, что карты, которые не попали в его тиски, вспорхнули у него перед носом и опустились на плечи, на рукава, на манишку сорочки, на колени.
Он дышал открытым ртом, ему не хватало воздуха.
— Вы мучаете меня, — задыхаясь, выдавил он. — Я больше не могу. Прекратите, слышите? Прекратите. Играть в карты, записывать очки на дощечку, когда моя жизнь… не нужны мне очки в крестях и пиках, мне нужны крупицы жизни, пусть несколько минут, чтобы я мог подышать! — Его руки упали на стол, повернутые ладонями в бессловесной мольбе. — Дайте их мне! Дайте их мне.
Они оба, Шон и она, моментально отскочили от стола, будто стол сейчас мог перевернуться, хотя стоял он довольно прочно. Шон поднес стакан к губам Рида, а другой рукой крепко надавил ему на макушку, пытаясь придать ему спокойствия.
— Ничего, старина, — ласково уговаривал он. — Ничего.
Они на мгновение оставили его одного, осевшего кулем на стуле. Все атрибуты игры исчезли словно по мановению руки: мгновение — и уже ничто не напоминало о ней. Поспешая по комнате, каждый выполняя свои обязанности в этом неожиданном переустройстве, которого потребовала эта его вспышка, они наконец сошлись вместе там, где он не мог их услышать.
— Не та игра, — пробормотала она. — Слишком уж спокойная.
— Этого-то я и боялся.
— Погодите, у нас же есть рулетка, помогите-ка мне принести ее. В молодые годы, он мне рассказывал, в Биаррице и Монте-Карло, бывало, начинал играть в девять, глядь — а на улице уже светло, вся ночь пролетела…
— Сейчас это вполне может сработать.
Они поставили рулетку на стол. Рид тупо на нее уставился, и никакого интереса в его глазах не возникло.
— Будем играть на настоящие ставки, — предупредила она. — Это уже не дружеская игра.
— Сегодня вечером все должно быть в самом натуральном виде, — замогильным голосом согласился Рид.
Шон уже крутил колесо, испытывая его. Пока оно крутилось, два цвета сливались в один неопределенный, затем, когда колесо замедляло ход и останавливалось, снова разделялись.
— Я через секунду вернусь, — загадочно сказала она и как-то бочком вышла за дверь. Шону даже показалось, чуть ли не украдкой, хотя, вероятно, это имело отношение только к тому, зачем она идет, а не к самому факту, что она уходит.
Ее не было больше обозначенной ею секунды и даже больше минуты, затем дверь открылась, и Джин вошла, снова бочком и снова с тем же налетом тайны, с каким уходила. В руке она держала большой носовой платок со связанными четырьмя уголками — ни дать ни взять узелок бродяги, только в миниатюре.
Она развернула его на столе с рулеткой, и его содержимое так и вспыхнуло навстречу свету. Кольца, браслеты, серьги, подвески.
— Вот все, что у меня есть. А на что будете играть вы?
Они стояли ошарашенные, глядя на драгоценности. Шон попытался перехватить ее взгляд, желая понять, серьезно она или нет. Однако встретиться с ним взглядом Джин упорно отказывалась. Потом властно стукнула костяшками пальцев по столу рядом с драгоценностями, будто бросая им вызов.
Постепенно глаза Рида заблестели слабым блеском, словно в них отразилось то, что лежало на столе. Даже губы у него искривились в зловещей улыбке. Он резко повернулся к Шону, схватил его за руку:
— Пройдемте со мной на минутку. Я хочу, чтобы вы вошли со мной в комнату. Один я боюсь.
Шон неохотно проводил его до двери, оглянувшись раза два на Джин.
— Разогрей немного колесо, — бросил ей Рид.
Они вышли в коридор, прошли по нему до кабинета Рида, открыли дверь и вошли.
— Закройте ее, — мягко попросил Рид, а когда Шон это сделал, продолжил: — Включите вон тот большой свет. Нет, тот, что у каминной доски. Вот-вот, — и открыл две смежные панели деревянной обшивки. — Вы знаете, что это такое, так ведь?
— Теперь знаю, — сдержанно ответил Шон. — Но я не знал, пока не увидел диск набора сейфа. — Он посмотрел на Рида и уже стал поворачиваться. — Мне не следует находиться здесь с вами.
Рид выбросил вперед руку, схватил его, удержал:
— Я хочу, чтобы вы все видели. Какая теперь разница? Один, затем девять, затем три и два. Комбинацию легко запомнить. 1932. Год окончания кризиса. Подумайте о том, что вы обанкротились, тут же вспомните, как открыть этот сейф и перестать быть банкротом.
— Вам не следует этого делать, — упрямо повторил Шон, уставившись в пол, как человек, пытающийся отвести взор от чего-то неприличного.
Рид неожиданно сунул ему что-то в руки:
— Вот, положите в карманы. Отнесите туда вместо меня. Здесь двадцать тысяч наличными, больше я обычно сразу не держу.
— Вы закрыли его? — с беспокойством спросил Шон, увидев, что Рид отвернулся от сейфа.
— Нет, придется кому-то сделать это вместо меня… завтра. Но, прежде всего, им, вероятно, захочется открыть его, так что мы только сэкономим время.
Шон потянулся к диску, повернул его так, чтобы стрелка уже не указывала, как он открывается, и захлопнул две панели.
Они вернулись в комнату, где у стола ждала их Джин. Она даже не подняла глаз, только смотрела на колесо. Вероятно, догадалась, куда и зачем они ходили. В ее глазах отражался мерцающий блеск колеса.
Шон вывалил из карманов пиджака принесенные банкноты. Даже тогда она не посмотрела ни на них, ни на деньги, которые Шон достал из своего бумажника. В нем лежала, он знал, даже не заглядывая в него, единственная десятка и несколько однодолларовых купюр.
— С такими деньгами вы играть не можете, — хрипло остановил его Рид. — Мелкие ставки только замедлят ход игры. Вот, я вас финансирую. — Чуть ли не с презрением он подтолкнул к Шону через стол запечатанную пачку. — Тысяча.
— А я тоже так не могу, — резковато возразил Шон.
— Напишите мне за нее долговую расписку, — предложил Рид, уже испытывающий нетерпение. — Это не подарок.
— Так принято, — предупредила она, останавливая колесо и поднимая напряженный взор.
Шон жестко посмотрел на нее.
— Ну что ж, рискну, — вдруг согласился он.
Из внутреннего кармана пиджака он вытащил механический карандаш, прошел к другому столу, набросал что-то на бумаге, вернулся обратно:
— Годится?
Рид даже не взглянул на бумажку, взял ее и сунул подальше с глаз под самую нижнюю пачку банкнотов, лежавших одна на одной.
Шон украдкой отер лоб, но от нее это, похоже, не укрылось.
— Вы никогда прежде не играли с такими крупными ставками, — пробормотала она.
— Я вообще никогда прежде не играл, — ответил он.
— А мне никогда еще не приходилось так мало терять, — заметил Рид. — Или так мало выигрывать.
— Мы готовы? — Она оттолкнула подальше стул, который мог помешать ей. — Кто будет крупье?
Они оба одновременно повернулись к ней:
— Вы.
— В таком случае мне придется крутить и ставить против колеса. Это будет несколько необычно, но колесо честное. Мы ведь здесь доверяем друг другу.
— А кто же будет забирать проигранные ставки? — поинтересовался ее отец.
— Заберет выигравший. Выигравший заберет ставки проигравших, вместо того чтобы они достались заведению. Иными словами, мы играем друг против друга, а не против казино. И поскольку играем мы только втроем, нам придется полностью исключить номера. Ставьте только на цвета, черное и красное, а также на чет и нечет. Никаких точных номеров. Вы понимаете, что я имею в виду, Том?
Шон кивнул.
— Ради Тома я буду говорить по-английски.
Она стояла, глядя на колесо. Двое мужчин — напротив друг друга, их деньги лежали в сторонке.
— Делайте ваши ставки.
Она взяла одно кольцо из массы драгоценностей в носовом платке, оглядела его оценивающим взглядом и отложила. Затем взяла гибкий браслет из пяти тесно переплетенных прядей, усыпанных бриллиантами, повертела его в руке:
— Я его помню. От Картье, сто тысяч франков. Или двести пятьдесят тысяч? По-моему, вы могли бы использовать его в своей профессии, Том. На красное, чет. — Она поставила на десятку.
Рид снял самую верхнюю пачку купюр.
— Черное, нечет. — Он поставил ее на пятерку.
Они оба вопрошающе посмотрели на Шона. Тот взял свою единственную пачку банкнотов, поколебался, хотел было подсунуть большой палец под бумажную ленточку, чтобы разорвать ее.
— О нет, никакой мелочи, — капризно запротестовал Рид, — иначе игра замедлится. А у меня не так уж много времени, Шон, не забывайте об этом. Нам нужно играть быстро.
— Ш-ш-ш, — мягко успокоила его Джин.
— Рискну, — опять согласился Шон. — Но тогда мне придется очень скоро встать из-за стола. — Он положил пачку целиком. — Черное, чет.
— Ставок больше нет.
Колесо смутно замелькало, отбрасывая призрачные отблески на их склонившиеся лица. Затем снова стало двухцветным и, легонько щелкнув, замерло.
Никто ничего не сказал.
Рид положил свою пачку денег поверх пачки Шона и слегка пододвинул к нему.
Шон неторопливо и неохотно подтащил деньги поближе к себе, прочь с красного и черного.
Однако когда Джин попыталась вручить ему сверкающий браслет, его рука вдруг сделала нечто вроде барьера.
— Ну уж нет, — не уступила она и, быстро обойдя вокруг стола, оттопырила ему карман пиджака и опустила туда украшение. Мы же не понарошку играем.
— Есть еще четвертый вариант, который мы не предусмотрели, — заговорил Рид, желая сгладить замешательство детектива. — Что будет, если выпадет то, на что нет никаких ставок?
— Игра аннулируется. Ставки остаются на своих местах до следующей игры. Делайте ваши ставки.
— Черное, нечет, — повторил Рид. — С него я начал, на нем и останусь.
— Красное, нечет. Вот это бриллиантовое колье. Хочу посмотреть, не улыбнется ли мне удача.
— Черное, чет, — оставил все как прежде Шон и подтолкнул вперед все свои деньги.
— На сей раз вам вовсе не обязательно выставлять все, — заметил Рид. — Теперь у вас есть запас.
— Я не собираюсь за него прятаться, — упрямо ответил Шон. — Пусть остается.
— Ставок больше нет.
И снова — щелк, а потом тишина.
Шон закурил сигарету.
— Ах, да не будьте вы таким застенчивым, хотя бы протяните руки, — резковато сказала она. — Неужто недостаточно того, что я проигрываю? Я же еще должна и подавать вам мои ставки? — Она сунула колье туда же, куда и браслет.
— Скоро я превращусь в ходячий ломбард.
— Ну-ка, может, вам от этого станет легче, — сказал Рид. Он вытащил написанную карандашом долговую расписку, разорвал ее на кусочки, швырнул их на пол и вернул себе верхнюю из уже трех пачек Шона. — Теперь вы, что называется, финансово независимый.
— Это нисколько не изглаживает из памяти первоначального…
— Делайте свою игру, — прервала она.
Они молча положили свои ставки и уже больше не называли их, за них говорили квадраты тех цветов, которые они выбирали. И в них самих произошла какая-то перемена, сперва едва заметная, но с каждым поворотом колеса становившаяся все более и более отчетливой. Шон мог только наблюдать, как она подействовала на двух других. У Джин лицо раскраснелось, особенно на скулах, а глаза стали яснее. Лицо Рида приобрело более или менее нормальный вид, хотя по-прежнему оставалось изможденным и мрачным.
Шону мешал галстук, и он сунул под него пальцы, чтобы немного отпустить его.
— Вы еще не вошли в азарт, Том? — спросила она, и зрачки ее глаз вспыхивали и гасли в такт беспокойному вращению колеса.
Он широко раскрыл глаза, глядя на нее и как бы желая сказать, что это происходит вопреки его воле. Шон чувствовал жар в затылке, точно кто-то проказливо прижигал его увеличительным стеклом. Он потянул за галстук, и тот расслабился. Потом поднял один конец воротничка, и тот торчал у него над плечом, как стоячий эполет.
Джин откинула волосы с лица.
— Налейте мне выпить, — попросила она Шона. — Во рту пересохло. — Едва пригубив, снова поставила стакан. — Ну, все! — воскликнула Джин, сгребая платок и то, что в нем осталось. — Я уже не могу этого выносить, как будто умираешь по…
Она осеклась.
— Делайте ваши ставки! — вдруг выкрикнула девушка чересчур громко и чересчур хрипло. И тут же, вспомнив, сорвала с пальца перстень и бросила к остальным драгоценностям.
Шарик покатился, лег в гнездо.
Она с шумом втянула в себя воздух.
— Он еще ни разу не проиграл! — возбужденно воскликнул Рид. — С самого начала игры он еще ни разу не сменил цвета. Но всему же есть конец, когда-то везение должно сломаться! По-моему, это рекорд для последовательного ряда…
— Колесо подстроено, — хмыкнул Шон. — Кто-то меня разыгрывает.
— Колесо честное! — набросилась она на него. — А если бы я намеревалась настроить его в чью-то пользу…
Он понял, что она собиралась сказать. Джин пригубила стакан, запрокинув голову. Несколько капель пролилось, руки у нее дрожали как листья на ветру.
— Я все проиграла. Удача не любит дам. — Она прижала руку тыльной стороной ладони ко лбу, подержала ее там. — Буду крутить для вас колесо… вот только немного приду в себя.
— Может, закончим? — предложил Шон и потянулся, готовый поддержать ее, но почти тут же убрал руку.
— Не оставляйте меня на мели сейчас! — чуть ли не выйдя из себя, негромко заржал Рид. Перед ним лежала еще одна пачка. — Одну минуточку. Где моя чековая книжка? У меня на счете есть еще. И мои ценные бумаги.
— Не делайте этого, — гортанным голосом возразил Шон.
Она быстро наступила ему на ногу под столом.
— Вы только посмотрите на его лицо, — выдохнула она. — Мы выигрываем. Продолжайте!
На стол лег голубой прямоугольничек бумаги.
— Вот — пустой, — сказал Рид. — На всю сумму, какая там есть. Заполните его потом сами. Если выиграете.
— Вся сумма, — спокойно сказал Шон и подвинул вперед все свои пачки еще раз.
— Нас осталось всего двое. Теперь мы уже не будем ставить на чет и нечет, будем ставить только на цвет. Цвет против цвета.
— Ваша ставка, — кивнул Шон.
— Я возьму красное, цвет жизни. Другой — цвет…
— Ставки сделаны! — отрезала она.
Казалось, последний щелчок так никогда и не раздастся. Все крутится и крутится, все медленней и медленней. Рид ухватился за отвисшую складку на истощенной шее и тянул за нее так, что создавалось впечатление, будто она сделана из резины. Джин крестообразно поднесла руку ко рту и кусала ладонь. Шон слегка похлопывал себя по ноге, будто заглушая сильную боль.
Шарик упал в гнездо.
Глядя на них, а не на остановившееся колесо, было бы невозможно сказать, кто проиграл, а кто выиграл. Они все трое казались проигравшими, как двое игравших, так и не игравшая.
— Мне конец, — сказал Рид, будто его душили. — У меня ничего не осталось.
Шон сделал движение, готовый отодвинуть наваленные перед ним наличные обратно к Риду.
— Нет-нет, это не может аннулировать сделанное! — со злостью возразил Рид. — Неужели вы не понимаете? Это маленькое колесо крутится в полном соответствии с другим, большим. Вы думаете, всего лишь обыкновенное деревянное колесо для азартной игры? Как бы не так: это мое колесо жизни. Пока не поздно, я должен выиграть хотя бы раз. Мне нужен от него знак; тогда это будет означать… я должен продолжать играть, играть и играть, пока не получу свой знак!
Он бросил взгляд на часы:
— Подождите. Вот мой дом. Документы на него лежат где-то в центре города. Моя дочь свидетельница. Я не могу положить его на стол. Дайте лист бумаги. Да любой, неважно какой.
Он провел четыре линии и нарисовал квадрат. Поставил над ним трубу. Вставил в него окно. Подписался под ним.
— Засвидетельствуй, — сказал он и протянул бумажку Джин.
Она написала свое имя под его подписью.
Он взял у нее бумажку и положил на стол:
— Ставлю дом против всего, что у вас есть. На красное.
Шон кивнул.
Она запустила колесо.
— Отойди назад, на фут назад, — приказал он ей. — Сложи руки на голове и держи их там. Мне нужен мой знак, но он не нужен мне от тебя. Он нужен мне от… — Его взгляд на мгновение поднялся к потолку, затем вернулся к неясному вращению колеса, которое никак не могло остановиться. На фоне его легкого шуршания было слышно, как они дышат: коротко, быстро, напряженно.
Шарик сел в гнездо. Их дыхание прекратилось. Наступила тишина.
Рид улыбнулся. Улыбка вышла жуткая.
— Теперь и дом ваш тоже, — сказал он. — Дом и все деньги.
Шон промолчал.
— У меня ничего не осталось. — И снова Рид бросил взгляд на часы, как и перед этим. — Хотя нет, погодите. — Он медленно повернулся, и его взгляд остановился на Джин.
Лицо у Шона побелело.
— Нет-нет, остановитесь, — запинаясь, пробормотал он. — Не делайте ничего такого. — Он отступил на шаг. — До сих пор я потакал вам…
— Потакали мне?! — злобно вскрикнул Рид. — Я же играю не против вас! Я играю против жизни.
Он по-прежнему смотрел на дочь:
— Ты не возражаешь, Джин?
На лице у Шона появилось выражение тошнотворного отвращения.
— Вы сходите с ума, — медленно произнес он. — Пора остановиться. Вы уже не отдаете себе отчета в том, что делаете…
— Не отдаю себе отчета?! — ответил он Шону, но смотрел по-прежнему на Джин. — Глаза смерти гораздо зорче, чем когда-либо будут ваши, сынок. Вы не знаете, что любите ее, зато я знаю. Она не знает, что любит вас, зато я знаю.
Он продолжал смотреть на нее.
— Ты не возражаешь, Джин? — снова спросил он.
Она не дрогнула, даже не взглянула на Шона, как будто его вообще не было с ними в комнате.
Заговорила тихим голосом, но ее ответ прозвучал так же четко, как легкий-легкий удар по тонкому хрусталю:
— Не возражаю, отец.
— Я снова играю против колеса жизни, — сказал Рид. — Ставлю мою дочь.
Он нарисовал вилкообразную фигуру на бумаге, все основные линии двуногого существа, приставил к ней крошечный кружочек вместо головы. Посреди корпуса пририсовал небольшую юбочку.
Подписался.
— А теперь ты подпишись, что согласна.
Лицо Шона приобрело зеленоватый оттенок. Язык коснулся верхней губы, он сглотнул, будто что-то ел.
— Но ведь это же не… не долг с правом передачи. За доской рулетки вы не можете передать право собственности на… на живое существо, на человека.
— Это не право собственности. Только ее рука в браке. Вы можете отказаться.
Шон заговорил так же тихо, как говорила она. И не менее четко:
— Я не отказываюсь. — Руки он держал под столом. — Но у меня нет ничего достойного такой ставки.
Рид положил рисунок на доску.
— Ставка сделана. Ставьте все, что у вас есть.
Шон по-прежнему не мог заставить себя прикоснуться к деньгам.
— В таком случае вы на черном, и игра идет в ваше отсутствие. Вы колесо. Вы жизнь.
И вдруг, поставив локоть на стол, она будто серпом сгребла все накопившиеся его выигрыши на место для ставок.
— Я отказываюсь, чтобы дело рассматривалось в отсутствие ответчика, — спокойно заявил она. — Так было бы еще хуже.
Колесо завертелось. Создавалась оптическая иллюзия, будто оно вращается совсем в другую сторону, затем, по мере замедления хода, стало вращаться в своем обычном направлении. Последовал похожий на звуки кастаньет бег шарика и наконец его финальный щелк, напомнивший стук глухой упавшей гальки.
Она заблаговременно отвернулась и отодвинулась на несколько футов, но тишина, должно быть, обо всем ей сказала, прежде чем Джин повернулась и посмотрела. Повернулась она очень медленно, скорее в сторону Шона, нежели в сторону отца, все еще крепко сжимая руки, как сжимала их, когда стояла у стола. Пожалуй, даже чересчур крепко, будто ей нужен был жгут, чтобы сдержать поток какого-то заходившего в ней чувства. Однако на лице ее совершенно не отразилось, какого именно чувства — желанного или нежеланного, приятного или неприятного.
— То была твоя помолвка, только что, — в упор посмотрел на нее Рид и подождал. Она не ответила.
— Вы принимаете ее?
— Я уже говорил об этом. Если ваша дочь не отказывается…
— А вы?
Шон снял с пальца кольцо с печаткой, подошел к Джин.
Без всякой просьбы девушка протянула руку. Он надел кольцо на средний палец, но даже там оно болталось. Оторвав крохотный кусочек от носового платка, она сунула его под кольцо, чтобы оно не упало.
— Простите, — каясь, сказал он.
Она посмотрела ему прямо в глаза.
— Выигравший может отказаться от выигрышей. Проигравший не должен отказываться платить. Таково правило чести. — Затем мягко добавила: — Во всяком случае, проигравший не хочет отказываться. Мои собственные желания не противоречат этому обязательству.
— У меня осталась еще одна вещь, — услышали они вдруг слова Рида.
Они оба повернулись и посмотрели на него.
Трясущимися руками он рылся во внутреннем кармане и наконец извлек оттуда конверт из манильской бумаги, который, должно быть, взял из сейфа вместе с деньгами, а Шон этого просто не заметил. Из конверта, в свою очередь, он извлек какой-то пожелтевший документ, сложенный вчетверо и грозивший рассыпаться — до того он потерся по краям. Рид очень осторожно развернул его и положил на стол. В верхней части был городской герб. Под ним характерными для девятнадцатого века заглавными буквами стояло: «СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ». А уже еще ниже едва различимыми коричневыми чернилами тонким старинным почерком были заполнены графы имя и фамилия и дата рождения: «Уильям Харлан Рид» и «Двадцать третьего августа одна тысяча восемьсот семьдесят девятого года». Остальное терялось в складках, которые Рид не разгладил.
— На красное, чтобы выиграть, — клохчущим голосом сказал Рид. — Самая моя последняя попытка.
Фетишизм.
Шон стоял, праздно опершись костяшками пальцев о столешницу.
— Чего вы от меня ожидаете? — спокойно спросил он.
— Вы отказываетесь играть? Вы же знаете, что документ не имеет цены? — пронзительно прокричал Рид.
— Чем я на него отвечу? Это гипотетическая ставка. Колесо не может повлиять на нее. Если я выиграю, как я могу его взять? А если проиграю, как я могу отдать вам то, чего у меня даже нет?
— Мне нужен мой знак, — настаивал Рид. — Колесо может дать его мне. Время еще есть. Если я выиграю, я его сохраню. А если проиграю…
— Но что мне поставить против него? Все вот это? — Шон смахнул свои скопившиеся выигрыши с края стола на пол.
— А у вас нет ничего, равного ему по стоимости? Должно же быть что-то. У каждого человека есть что-то такое, чего бы ему не хотелось потерять, так же как мне не хочется потерять… то, что я сейчас ставлю.
Она ничего не сказала, не помогла Шону. Возможно, знала, что ее отцу нельзя отказывать. Возможно, уже, как и он, считала, что этот символ может оказать влияние на реальную жизнь. А может, ей просто хотелось узнать, что Шон ценит больше всего в жизни, есть ли у него такая вещь вообще.
— Ну? — не отставал Рид. — Неужели ничего нет? Если нет, мне вас жаль. Жаль почти так же, как и самого себя.
— Есть-то оно есть, — неторопливо заметил Шон. — Только я не хожу и не бросаю ее на игральные столы. — Он вытащил небольшую черную коробочку и открыл ее, держа так, что поднятая крышка мешала им увидеть, что там лежит.
— Но ведь я умираю, — в страхе прошептал Рид. — То моя жизнь, вон там, на красном.
Шон положил свою бляху полицейского — на черное.
Символика получила свое завершение.
— Мой сон, прошлой ночью, — пробормотала она еле слышно. «Я видела ее, и она выглядела точно так же, и это была единственная вещь, которая могла бы нас спасти…» — Не надо! — сказала она вслух им обоим. — Не делайте этого! Нам вообще не следовало затевать такую игру. Ах, ради Бога, откажитесь от нее!
— Ставки сделаны, — сказал Рид, отмахиваясь от нее.
— Ставки сделаны, — непреклонно повторил Шон. — Запускайте колесо.
На этот раз она запустила его обеими руками, не так, как прежде. Поставила плашмя ладонь на ладонь, затем развела их в разные стороны, как можно быстрее отдернув их от колеса, одна рука пошла вперед, другая — назад, как будто колесо горячее и держаться за него слишком долго означало бы обжечься.
Лицо Рида представляло собой эластичную маску, так туго натянутую с затылка, что теперь в нем оставались узнаваемы лишь некоторые его черты.
Костяшки пальцев на крепко сжатом кулаке Шона образовывали пять двойных эллипсов, похожих на веки. На кулаке, который, казалось, становился все меньше, сжимался все сильнее при каждом повороте колеса, пока не превратился в набалдашник из сплошной кости в конце его руки.
А она… она все смотрела на его лицо, больше, чем на колесо или даже на отца, с каким-то задумчивым, старательно скрываемым восхищением. Так смотрят на человека, которого до сих пор едва замечали — и наконец впервые узнали по-настоящему.
Теперь колесо остановилось гораздо быстрее, оно вообще едва катилось, точно приводимое в действие собственным хилым разумом, спеша нанести безжалостный удар, лишить незначительной милости, укоротить отсрочку, которую могла дать им его нерешительность. Их взоры все еще блуждали по орбите, предоставленной им для наблюдения, когда само колесо уже давно остановилось, тем самым сбив со следа преследователей, которые, ничего не заметив, пошли себе дальше.
Их скованность прошла, накатило безволие.
Шон неторопливо забрал свою бляху, накрыл ее обеими руками и подержал так, будто лелея.
— Держите его! — вскрикнул он вдруг и, схватив стул, кинулся к пошатывающейся фигуре, которую Джин пыталась удержать на ногах.
Они усадили Рида между собой, совершенно обмякшего и бесформенного, — ни дать ни взять пальто, сдернутое с чьей-то спины. Голова его запрокинулась, и Шону пришлось поддерживать ее, чего не могла уже сделать шея.
— Это всего лишь игра, — нашептывала Джин ему на ухо торопливым, полным отчаяния голосом. — Это ведь всего навсего деревянное колесо, сделанное на фабрике, в мастерской или где там еще. Ты и сам мог бы сделать такое. Оно ничего не знает. Оно ничего не чувствует. Шарик останавливается здесь, шарик останавливается там.
— Вот, — сказал Шон, — пожалуйста. Посмотрите. Возьмите. — И он всунул в безжизненную, лишенную нервов руку иссохшее свидетельство о рождении.
— Вы возвращаете мне кусок бумаги.
— Это и все, что вы поставили на стол, больше ничего.
— Я поставил свою жизнь. — Его рука дернулась, и часть сухой, хрупкой бумаги, оказавшаяся в ней, превратилась в мелкие кусочки, которые посыпались на пол как конфетти. — Видите? Вот она. Вот что от нее осталось.
Его голова, которую поддерживал Шон, перевесилась вдруг вперед и безвольно легла на стол на подложенную руку. Другая рука повисла до самого пола, сначала слегка раскачиваясь. Затем ее движение прекратилось, как у остановившегося маятника часов.
Джин, будучи не в силах помочь ему, отодвинулась от него и погладила его рукой по согбенной спине. Потом обошла стол и, проходя мимо рулетки, запустила ее колесо, как бы с отчаяния, на прощанье, от нечего делать, в последний раз.
Оно зажужжало, закрутилось и снова остановилось у нее за спиной, как уже не раз останавливалось прежде; только на этот раз никаких ставок на доске не было.
Джин заметила какое-то странное выражение на лице Шона, отчего невольно повернулась и посмотрела на рулетку.
Впервые за весь вечер, теперь, когда игра была закончена, а игрок повержен, колесо остановилось на красном.
Зверски изуродованного, его нашли на тропинке, ведущей в деревню через рощицу. Эта тропа отходила от шоссе у фермы Хьюза и снова выходила на трассу где-то посреди деревни. Трасса здесь делала небольшой поворот, а тропка шла прямо; получалось, что шоссе — это лук, а тропка — его тетива. Вдоль нее сплошной стеной стояли деревья, она вся заросла куманикой, но это был кратчайший путь между двумя точками.
Должно быть, удрав с площадки для представления, где стоял шум и крик, зверь затаился где-то там среди деревьев, и тут на тропке появился ничего не подозревающий мужчина… а об остальном могли поведать следы, оставшиеся на земле.
Даже местные довольно точно прочитали печальную часть истории. Совершенно очевидно, бедняга шел один. Причем направлялся к деревне, а не из нее. Это тоже было в равной степени очевидно. Потому что в деревне все уже знали, кто бродит на свободе в тех местах, и никто не осмелился бы отправиться в одиночку по такой тропке. Он явно еще ничего не слышал, значит, не уходил из деревни, а направлялся к ней.
Молва распространилась с молниеносной скоростью, и Моллой, вместе с большей частью населения Тэкери, во всяком случае мужской его половины, оказался на месте через десять минут после того, как его нашли.
Там, где он лежал, было светло как днем — до того ярко горели факелы. Пожалуй, даже чересчур ярко, если учесть, что они должны были высветить. Зрелище предстало жуткое. Те, что прибежали первыми, тут же попятились назад, чтобы отдышаться.
Можно было лишь сказать, что перед ними мужчина и какого цвета у него волосы, — ничего более определенного. Он, что называется, оказался вымазанным дегтем и вываленным в перьях, только дегтем послужила его собственная кровь, а перьями — листья и ветки. Очевидно, сопротивляясь, он катался по земле.
Судя по всему, схватка шла по кругу. Там, словно каким-то плоским колесом, осью которого был он, оказались вытоптаны кусты и разворочена земля.
Люди кругом втихомолку отплевывались, а некоторые даже опасались, как бы их не вырвало.
На значительном расстоянии от этого места нашли кусок ткани. Возможно, он зацепился за коготь и зверь протащил его, а потом он отцепился. Ткань пропитала засохшая кровь. Не его кровь. Кровь, которая пролилась гораздо раньше и уже порыжела.
Кто-то наконец опознал его. От него почти ничего не осталось, и все же его узнали.
— Это Роб Хьюз, — сказал он. — Вот золотая коронка сбоку. Видите, как она подмигивает, когда подносишь факел к лицу? Он поставил ее в прошлом году и все ею хвастался. Я сам видел, как она поблескивала, когда он, бывало, открывал рот, чтобы погасить спичку, после того как раскуривал трубку. Ну-ка, проведите еще разок факелом у лица. — Рот и так был широко раскрыт в застывшем смертельном оскале, открывать его шире не было необходимости. — Видите, как она блестит? Видите?
Другие закивали:
— Да, это Хьюз.
— Хватит, — отрезал Моллой. — Прекратите.
Им хотелось разглядывать коронку бесконечно долго.
Несколько человек вызвались пойти и сообщить новость его жене. Моллой отправился с ними по чисто профессиональным причинам. Здесь, на земле, от человека почти ничего не осталось, чтобы о нем можно было что-то узнать, зато там, дома, кое-что наверняка имелось, во всяком случае не меньше, чем здесь.
— Они десять лет жили как кошка с собакой, — заметил один по пути туда.
— Дрались втихаря, за закрытыми дверями, — добавил другой.
— Тогда как же об этом узнавали люди? — весьма резонно поинтересовался Моллой.
— После очередной драки на ней каждый раз оставались отметины. У нее постоянно имели место «несчастные случаи» дома. Сроду еще не видел женщины, на которую бы падало столько разных вещей или которая бы столько спотыкалась о ведра и потом хромала…
— Ш-ш-ш, — тихонько предупредил кто-то. Не из уважения к мертвому, а потому, что они уже приближались к живой. В окне горел свет.
Она открыла дверь; и они четверо — кроме Моллоя было еще трое — неловко протолкались в комнату, сняли и принялись крутить в руках шляпы. Причем все будто языки проглотили. Кроме разве что Моллоя: он и не собирался говорить, он просто хотел понаблюдать.
Ей было за пятьдесят, высокая худая женщина, холодная и вся будто стальная. Словно ее плавили в плавильном тигле ненависти и все мягкие части оплавились и сгорели.
Ей пришлось заговорить первой, как часто делают женщины в трагедиях.
— Что-то случилось? — безучастно поинтересовалась она.
Они кивнули.
— С Робом, — продолжала она, откусив нитку, которой что-то зашивала, когда ее прервал стук в дверь. Затем добавила: — Я так полагаю? Иначе вы бы не пришли сюда подобным образом. И без него. — Она воткнула иголку в кусок замши или фетра, в котором уже торчало несколько других, и подождала.
— Тот лев, лев который убежал, задрал его, — заикаясь, выговорил один.
Эту новость она восприняла со странным спокойствием. Не закричала и не заплакала, а двое из них, приготовившиеся подхватить ее, если она начнет падать, обнаружили, что от них этого не потребуется. Она стояла совершенно прямо.
— И сильно он его? — спросила она.
— Он мертв, Ханна.
— Я знаю, — ахнула она, словно спрашивала совсем о другом. — Сильно ли изуродовал?
— Довольно сильно, Ханна, довольно сильно.
Одни из них сказали — уже потом, — что она при этом улыбнулась — горькой ухмылкой. Другие утверждали, что тем все почудилось. Но некоторые из них тем не менее говорили, мол, сами видели, как она улыбнулась. Моллой своего отношения никак не выразил.
Вскоре женщина снова опустилась в кресло-качалку, в котором сидела, когда они постучали. Но села не от слабости и не от горя, а скорее в знак того, что беседа закончена. Однако, прежде чем сесть, она сняла с кресла платье в белый цветочек по синему фону, над которым работала до их прихода, положила его на колени и взялась за иголку.
Войдя в комнату, Моллой глаз не спускал с платья. Тот кусок окровавленной ткани он прихватил с собой. Теперь вытащил его и развернул на виду у женщины. Трудно сказать, какую расцветку ткань имела первоначально, однако по форме это был четырехугольник, причем неправильный — с одного конца уже, чем с другого.
Она взглянула на лоскут совершенно спокойно, не моргая, даже, можно сказать, с некоторым интересом.
— От этого платья, — произнесла она. — Мое воскресное платье. Я обнаружила, что из него вырезан кусок ножницами. Не собиралась надевать его сегодня вечером, случайно сняла с вешалки и увидела дырку. Вот решила остаться дома и залатать его. — Она развернула складки, чтобы показать дырку — четырехугольник неправильной формы, с одного конца уже, с другого — шире. — Ставлю заплатку из ткани, которая больше всего подходит по расцветке.
Все промолчали. Она ответила на неуслышанный вопрос:
— Сегодня с утра зарубила цыпленка на ужин. Возможно, Роб подтер этим куском за мной кровь — вы же знаете, что бывает, когда отрубаешь цыпленку голову, — а затем прихватил его с собой.
У некоторых мужчин побелели лица. Ханна продолжала работать иглой. Она была единственная, кто говорил. Единственная, кто мог говорить.
— Он собирался повести меня на цирковое представление сегодня вечером. Всю вторую половину дня провел в деревне и, похоже, полагал, что я с удовольствием схожу с ним. Мне идти не хотелось, но он прямо из кожи лез вон, умасливая меня. Похоже, уж больно ему не терпелось сходить. — Она аккуратно разгладила свое шитье. — А потом вдруг засуетился, сказал, что отправится пораньше, а я чтобы его догоняла. Указал, где его найти. Велел поджидать у клетки со львами. Там, мол, будет уйма народу, а я чтобы ждала его у клетки и никуда не отходила.
Один из мужчин отступил назад и стал нащупывать ручку двери, видно, ему не хотелось находиться в этом доме и он желал поскорее из него выбраться.
Ханна знай себе говорила. Добросовестно накладывала швы и говорила:
— Я видела, как он, прежде чем уйти, взял что-то из шкафа с инструментами. У нас есть шкаф для инструментов, вы знаете, в задней части дома. Не видела, что именно, но после его ухода пошла посмотрела и не обнаружила клещей и одного напильника. Их-то, наверное, и прихватил с собой, только вот не знаю, для чего они ему понадобились, если отправился он в деревню.
И те, что утверждали, будто она улыбнулась первый раз, говорили, что тут она улыбнулась снова. Однако те, которые говорили, что она не улыбалась тогда, настаивали, что не улыбнулась и теперь.
— Идемте, — позвал один из мужчин заплетающимся языком, как будто чем-то давился.
— Впрочем, он иногда делал странные вещи. Примерно с полгода назад однажды вечером я обнаружила на полу под нашей кроватью топор. Подняла его и протянула ему, ручкой вперед, заметив, что, должно быть, по ошибке положил его не туда. Хьюз согласился, что, наверное, так оно и есть, взял топор и отнес на место. С того дня такого ни разу не повторялось.
Тут Моллой впервые заговорил:
— Ферма принадлежала вам, миссис Хьюз?
— Да, — кратко ответила она, — мне. Она была записана на мое имя. Я позаботилась об этом много лет назад.
— Вы очень смелая женщина, — пробормотал он себе под нос.
— Дело не в том, что большинство женщин такие смелые, — возразила она. — Дело в том, что большинство мужчин такие трусы.
Больше Ханна почти ничего не сказала.
— Спокойной ночи, — заключила она, когда они один за другим выходили из дома. — Спасибо, что пришли и сообщили мне. А сейчас прошу меня извинить. Мне надо починить платье, из которого он вырезал кусок. Затем как можно быстрее его покрасить. Это единственная одежда, которая у меня есть и которую я могу надеть на похороны.
Дверь комнаты была теперь заперта — изнутри, — а ключ вытащен из замка.
Одиннадцать сорок шесть. Рид сидел скорчившись в большом мягком кресле: такой худой, такой усохший, напоминая тряпочную куклу, оставленную там кем-то в сидячем положении, голова — на спинке кресла, ноги — на полу. Широко открытыми глазами он смотрел в никуда. В его глазах не было никаких признаков жизни, они ничего не воспринимали и напоминали крапления агата, выглядывающие из-за миндалевидных краев жесткой сморщенной кожи. Взмахни прямо перед ними — они даже не отреагируют.
Грудь едва поднималась и опадала, что удавалось заметить, только приглядевшись повнимательней. Единственный признак жизни во всем теле.
Шон сидел бочком на широком закругленном подлокотнике того же кресла, как бы защищая Рида с той стороны. Рид крепко обхватил его руку своими обеими, уверенный, что в этой руке заключалось его спасение, пальцы словно жгутом обвились над локтем. Другая рука Шона, опущенная в карман пиджака, держала револьвер, контуры которого, если повнимательней приглядеться, обозначались сквозь материю.
Джин стояла спиной к ним в другом конце комнаты, склонив голову над столиком, где поставили таз с водой. Казалось, ей не хотелось привлекать внимание к тому, что она делала; еле слышно зажурчала сливаемая вода, и она вернулась к креслу, держа двумя пальцами свежую примочку — сложенный в несколько раз мужской носовой платок.
Одиннадцать сорок семь. Дочь склонилась над отцом. Почувствовав непосредственную опасность примочки, его веки дрогнули.
— Ну-ка, давай прикроем их хоть ненадолго, — умоляюще попросила она и нежно приложила примочку к его горящим, жестким как камень глазам, разгладила ее, мягко прижав кончиками пальцев. И все поглаживала и поглаживала, изгоняя прочь ужас. Наконец осторожно убрала руки, и примочка сама удержалась на месте.
Его голова едва двинулась, запоздало протестуя против нежного насилия.
— Нет-нет, — заворочался он и попытался стряхнуть примочку.
Одна его рука даже отлепилась от рукава Шона. Рид хотел поднять ее и стащить примочку. Джин мягко ее перехватила, остановила и вернула на прежнее место:
— Пусть они отдохнут, хоть немного. Не смотри на них. Отвлекись на минутку.
— Когда я их не вижу, они идут быстрей. Они меня обманывают.
— Я здесь, рядом с тобой. Он здесь, рядом с тобой.
Она примостилась на втором подлокотнике, который, очевидно, занимала до того, как пошла намочить платок.
Рид теперь оказался как бы между двумя стенами. Их тела, склонившиеся друг к другу, образовывали над ним прикрывающую арку. Однако несчастный по-прежнему крепко цеплялся за руку Шона, а не за руку дочери.
Ее рука успокаивающе поглаживала его по волосам, движения становились все легче и наконец прекратились совсем. Одиннадцать сорок восемь. Какое-то мгновение они молча наблюдали за ним сверху.
Потом, словно по взаимному согласию, посмотрели друг на друга. Она указал на часы и сделала круговое движение рукой, против часовой стрелки, имея в виду, что их следует отвести назад.
Он головой показал на крепкие тиски у себя на руке, которые не давали ему двинуться.
Она легонько кивнула и указала на себя пальцем, подразумевая, что пойдет сама.
Он вытащил руку из кармана, где лежал револьвер, остановил Джин еле заметным движением и указал пальцем на себя. Затем потихоньку, опираясь на спинку кресла, стал высвобождать руку.
Почувствовав, что он пошевельнулся, Рид мгновенно приклеился к нему с удвоенной энергией.
— Я отсидел ногу. Позвольте мне немного ее размять.
Он разомкнул спаянные страхом руки, оторвал их по одной, доверив Джин. Ей пришлось удерживать их — до того сильна была чуть ли не рефлекторная попытка вернуть их на прежнее место.
Шон уже встал с кресла и выпрямился во весь рост.
Одиннадцать сорок девять.
— Нет-нет, не вставайте! — Лицо, закрытое платком, исказила гримаса.
— Да я же здесь, рядом с вами. — В притворной попытке восстановить нормальное кровообращение он раза три сильно топнул ногой. — Мне необходимо минутку постоять на ней.
Она кивнула в сторону часов, как бы прося его поторопиться.
Он двигался быстро и осторожно, беззвучными шагами, обходя подальше мебель, чтобы нечаянно ее не задеть. Добравшись до часов, оглянулся через плечо, желая удостовериться, что Рид не обнаружил его бегства.
Полузакрытое лицо оставалось неподвижным, зато лицо Джин так и трепетало в мучительном ожидании.
Накрыв задвижку, поддерживавшую стекло с ободком, ладонью, Том постарался приглушить звук, который, он знал, неминуемо сейчас последует. Одно движение — и раздался приглушенный, еле слышный щелчок.
Рид не пошевельнулся.
Но в тот самый момент, когда ему почти удалось открыть дверцу, предательски тонко пискнули неподатливые шарниры.
Рид вдруг задергался в кресле, выдернул у Джин руку, она, взлетев вверх, сорвала мешающую шору. Возникла иллюзия, что его глаза не открылись, а только что снова появились на лице после странного физического исчезновения.
Одиннадцать пятьдесят. Рука Шона находилась уже на циферблате и готова была чуточку раздвинуть стрелки, как вдруг внезапно упала, словно соприкосновение с ними ее обожгло.
Они молчали. Все трое. Даже Рид не возмущался. Впрочем, в словах не было необходимости: говорили его широко раскрытые обвиняющие глаза.
— Вернитесь, Шон, — смирившись, вздохнула она наконец. — Вернитесь.
Шон медленно отошел от часов, вернулся к креслу, опустился на подлокотник, на котором сидел прежде.
Рид не сводил с него вопрошающего взгляда.
— Вы их не трогали?
— Я ничего не сделал, — апатично ответил Шон.
— Поклянитесь, что не сделали. Поклянитесь.
— Он ничего не сделал, папа. Я наблюдала за ним.
Пальцы Рида, подобно белым червям, обвились вокруг предплечья Шона.
— Ключ у вас? Ключ от этой комнаты?
— Да, он все еще у меня.
Одиннадцать пятьдесят одна.
— Покажите, звякните им, чтобы я услышал.
Шон коснулся своего кармана, и там что-то беспокойно зазвенело.
Еще пять белых червей поползли по другой стороне его руки и переплелись с первыми пятью.
— Ваш револьвер заряжен? Вы уверены, что он заряжен?
— Я показывал его вам всего несколько минут назад.
— Переломите его, посмотрите еще раз, удостоверьтесь.
Шон снова вытащил пушку и, держа в обеих руках, переломил. Совершенно машинально, даже не глядя. Червяки проползли по револьверу, ощупали каждый патронник.
Шон, по-прежнему не глядя, хотя и приложив усилие, закрыл револьвер.
— Комната, в которой мы сидим, заперта на ключ, — пробубнил он. — Дом, в котором находится эта комната, на замке. Территория вокруг дома — под наблюдением. — Его глаза сощурились, как будто он смотрел на что-то этакое, что только он один мог видеть. — Сюда никто и ничто не сможет проникнуть.
Одиннадцать пятьдесят две.
Рид сделал глубокий вдох.
— Вы ненавидите меня, сынок. Вы ненавидели меня только что, пусть даже на мгновение. Я почувствовал, как по вашему телу прошла ненависть, как ваше тело на мгновение очерствело.
Шон, без всякого чувства в голосе, произнес:
— Не называйте меня сынком, сэр. У меня был отец. И он не боялся умирать.
— Но ведь он не знал, когда наступит его смерть.
— Ну, в таком случае моя мать. Она тоже не боялась. А она знала. У нее был рак. Причем врачи даже не могли применять обезболивающие средства, поскольку у нее было слабое сердце. В самом конце она улыбнулась мне слабой улыбкой. Последние ее слова были: «Прости, Том, что доставляю тебе столько хлопот». — Он замолчал.
Пальцы, сжимавшие его руку, соскользнули с нее и сошлись в рукопожатии. Затем поднялись к лицу Рида и на мгновение закрыли его, словно пытаясь смахнуть с него страх.
— Постараюсь не доставлять вам больше хлопот, — пробурчал он сквозь пальцы. — Постараюсь не… — Он сглотнул, опустил руки, положил их одна на одну. — Видите, Шон? Я буду сидеть здесь очень тихо… вот так… и просто ждать.
Детектив улыбнулся про себя довольно удрученно. Он обнял Рида за плечи и тихо ободряюще сказал:
Одиннадцать пятьдесят три.
— Называйте меня сынком, если хотите.
Закусочная работала круглосуточно. Она сверкала белизной, как клиника: столешницы белые, стены до середины выложены белым кафелем; выше, до потолка, и сам потолок побелены, но побелка уже местами лупилась; во всю длину зала, по центру, шел ряд молочно-белых светильников вперемежку с вентиляторами, которые сейчас не работали. Даже пиджак у служителя за стойкой был белый.
Надпись на стене гласила: «За оставленные без присмотра шляпы и пальто ответственности не несем», ниже шло еще что-то, уже мелкими буквами.
За столом у входа дремал кассир средних лет. Служитель за стойкой от нечего делать читал газету.
На всем пространстве между ними двумя сидел один-единственный посетитель. Он безвольно склонился над одним из белых столиков, натянув шляпу на глаза, чтобы защитить их от чересчур белого сияния, исходившего от ламп вверху и отражавшегося от блестящих столешниц.
Пришел он туда явно не для того, чтобы поесть. Возможно, отдыхал. Скорее всего, сидел там потому, что больше некуда было пойти. Перед ним стояла чашка, на которую он давно не обращал внимания. Ее содержимое давно остыло, и молоко уже отделилось от кофе, образовав по краям белое кольцо. Кофе же в середине чуть ли не обрел свою первоначальную черноту. Из чашки, словно погруженная в воду мачта, торчала ручка ложки. На столе перед мужчиной лежал также картонный билетик с номерами от 1 до 100, пробита была только цифра 5. И больше ничего.
Он безвольно сидел в усыпляющей тишине заведения, пребывая чуть ли не в коматозном состоянии, напоминая человека, который очень долго не шевелился, возможно с полчаса. Даже кассир и тот двигался больше, хотя глаза у него то и дело слипались, он клевал носом, но потом снова поднимал голову, с трудом удерживая ее какое-то время в равновесии, после чего снова принимался клевать носом. Даже раздатчик за стойкой двигался больше клиента: он время от времени переворачивал газетную страницу, а прежде чем это сделать, слюнил палец. Мужчина же за столиком вообще не шевелился, забывшись или предавшись воспоминаниям, одна рука безвольно лежала на коленях, другая повисла плетью, будто в ней отсутствовал мускульный механизм, чтобы поднять ее или согнуть в локте. Действовал, возможно, только его разум.
Так он просидел уже с полчаса и, весьма вероятно, запросто мог бы просидеть еще полчаса.
Но вдруг он весь ожил. Не просто пошевельнулся, а резко задвигался и засуетился, причем, казалось бы, без какой-либо явной на то причины, совершенно безосновательно. Снаружи не донеслось ни звука, ничего не возникло в поле видимости. Двигался он быстро, как будто этого требовала ментальная детонация, которая и вывела его из состояния оцепенения. Стул с шумом отодвинулся назад, а он уже стоял во весь рост и смотрел на дверь. Но она не открылась, никто не появился. Ни внутри, ни снаружи не наблюдалось совершенно никаких признаков жизни.
Однако же он поспешно отошел от стола, оставив нетронутым кофе и не прихватив с собой неоплаченный чек, и направился к двери, собираясь, видно, поскорее выйти на улицу.
На полпути резко остановился, словно им овладело беспокойство, казалось, он засомневался в правильности принятого решения и оглядывался теперь в поисках другой двери, через которую мог бы поспешно ускользнуть, так как тот выход, к которому стремился без всякой видимой причины, перестал его устраивать. У стены, в задней части заведения, стояли две телефонные будки. Он повернул туда. По проходу между столиками добрался до них и вошел в дальнюю. Там сел, и импульс, который погнал его туда, очевидно, иссяк и покинул его. Он снова замер. Не снял трубку, даже не сразу прикрыл за собой дверь. Просто сидел и ждал, когда пройдет какой-то определенный период времени.
И тот прошел. Он длился минуты две, никак не дольше.
В течение первой минуты ничего не произошло. Затем едва слышно зашуршали шины и из-за угла появилась машина. Совсем тихо скрипнули тормоза, потом на асфальт ступил тяжелый башмак.
Две минуты истекли. Вращающаяся дверь повернулась, в закусочную вошли двое — Доббс и Сокольски, усталые и встревоженные. Между собой они не разговаривали, будто болтать им осточертело с час назад. Доббс сдвинул шляпу на затылок, вроде как смирившись с поражением.
Они взяли по карточке с круглой резиновой подставки на стойке перед кассиром.
Когда полицейские находились на середине зала, на полпути к тому месту, где укрылся он, но никак не раньше, мужчина задвинул стеклянную панель двери. Доббс, шагавший первым, на мгновение увидел его высунувшуюся руку и безразлично отвернулся.
Над мужчиной загорелся свет, и все внутри будки осветилось тускло-желтым. Этот свет как бы припудрил тулью шляпы и его плечи кукурузной мукой. Мужчина смотрел на нее, но стряхивать не стал. Затем повернул голову затылком к залу. Монотонность голой стены, на которую он теперь смотрел, казалось, моментально наскучила ему, и он вытащил из кармана огрызок желтого карандаша и принялся с усердием чертежника, уделяющего внимание каждой линии, вырисовывать на ней абстрактные геометрические фигуры. Эти фигуры не имели абсолютно никакого смысла и были чисто произвольными по замыслу. И тем не менее он продолжал вырисовывать их весьма старательно. Временами останавливался и окидывал их критическим взглядом, словно решая, подходит это ему или нет. Потом принимался рисовать снова. Его неподдельная увлеченность занятием могла послужить оправданием вынужденной праздности, которой он предавался в полной безопасности. Человек совершенно расслабился, ни разу не оглянулся, будто заранее знал, что никто его не прервет, события в зале его совершенно не волновали.
Доббс и Сокольски уже несли от стойки чашки дымящегося кофе, по-прежнему следуя друг за другом. Доббс, и на этот раз первый, подошел к столику, за которым прежде сидел мужчина, находившийся теперь в телефонной будке, и хотел было в свою очередь сесть там. Вероятно, тут сыграло роль, что стул был отодвинут от столика и на него казалось легче усесться, тогда как другие стулья пришлось бы вытаскивать. Однако, увидев оставленную чашку кофе, он заколебался. Затем поднял картонную карточку, лежавшую рядом с чашкой, как бы показывая Сокольски, что столик уже занят, и положил ее на место. Они прошли дальше и сели.
Места заняли напротив, но по-прежнему не разговаривали и избегали смотреть друг на друга. Их лица свидетельствовали о том, что им осточертел весь белый свет и все его народонаселение.
Доббс уставился в свою полосатую коричневую чашку. Сокольски смотрел на один из молочно-белых светильников под потолком. Траектории их взглядов расходились чуть ли не на милю. К тому же их взгляды совершенно не воспринимали того, на что были направлены. Фактически они ничего не видели.
Перевернув и встряхнув патентованную сахарницу, они щедро подсластили себе кофе, по-прежнему с удрученным видом подняли чашки и отпили. Сокольски продолжал смотреть вверх. Доббс — вниз. Затем тяжело поставили чашки на стол. Кофе оказался слишком горяч, чтобы его можно было выпить сразу. Сокольски отер губы рукой. Доббс вытащил помятую пачку, встряхнул ее, и единственная остававшаяся в ней сигарета выскочила в отверстие наверху.
Сунул ее в рот, но так и не прикурил. Словно мысленно осознав, что курение не доставит ему настоящего удовольствия, вытащил сигарету изо рта, разочарованно посмотрел на нее и положил на широкий, в форме канавки, ободок блюдца; она тут же порыжела и наполовину промокла.
Мужчина в будке теперь уже исправлял некоторые свои наброски. Перевернув карандаш, он добросовестно что-то стирал ластиком с самого края рисунка. Затем наклонился поближе и подул на расчищенное место, чтобы удалить скатавшиеся частички резинки. Реставрировав таким образом поверхность, которую выбрал себе для работы, снова принялся рисовать. О том, что происходит за дверью будки, он, казалось, совершенно позабыл.
Сокольски допил кофе и опять вытер губы, но не потому, что был такой воспитанный, а в предвкушении неизбежных неприятностей. Тут он заговорил — впервые с тех пор, как они вошли.
— Сам сделаешь? — спросил он. — Или предпочитаешь, чтобы доложил я?
Доббсу не потребовалось никакой преамбулы, чтобы понять его вопрос.
— Сам, — угрюмо бросил он. — Все равно кому-то из нас придется это сделать.
Он встал из-за стола и направился в заднюю часть зала к телефонным будкам, которые приметил еще раньше. Теперь, отодвинув часть столов и стульев в сторону, чтобы обеспечить себе свободу действий, там протирал пол цветной швейцар. Его согнувшаяся фигура, ведро, которое следовало обойти и случайно не перевернуть, влажный пол, ступая по которому можно, чего доброго, поскользнуться, — все это, вероятно, отвлекло внимание Доббса.
Оказавшись перед кабинками, он потянулся к ручке той, что была освещена, и потянул дверцу на себя. А когда уже поднял ногу, готовый войти, увидел прямо у себя перед носом чей-то затылок.
Мужчина в кабинке даже не пошевельнулся в ожидании, когда вторжение прекратится, он лишь спокойно на мгновение приостановил свое занятие. Его карандаш повис в воздухе.
— Простите, — пробормотал Доббс, попятился, закрыл дверцу и вошел в соседнюю кабинку.
Карандаш снова принялся исписывать стену, тщательно прорабатывая те же линии снова и снова, чтобы они стали толще, заметнее.
Через тонкую боковую перегородку донеслось звяканье опущенной монеты и быстрое вращение наборного диска, который повернулся всего раз. Затем настороженный голос: «Главное управление, пожалуйста». Дальше голос то появлялся, то исчезал, и не только потому, что разговор шел тихо, но и из-за частых остановок — говорившего постоянно прерывали.
— Его и след простыл…
— Сделали, что могли…
— С ног сбились…
— Я знаю, лейтенант, но мы делаем все, что в наших силах…
— Да, сэр…
— Так точно, сэр…
— Да, сэр, лейтенант…
— Так точно, сэр…
Сокольски уже оказался рядом с будкой. Один раз, чтобы легче было стоять, он оперся ладонью о стеклянную панель второй кабинки, не той, в которой находился Доббс. Затем убрал руку, и на стекле осталось мокрое пятно — нервничая, он потел. Мужчина в будке повернул голову и бросил на Сокольски короткий взгляд, оставшийся на стекле эфемерный отпечаток затуманил черты его лица подобно прозрачной маске, над которой открыто смотрели его глаза. Затем он снова повернулся лицом к стене, а отпечаток на стекле испарился.
Доббс вышел, и они постояли немного возле будок.
— Устроил мне такой разгон. Жаль, что ты не слышал.
Сокольски в тревоге прикусил нижнюю губу.
— Он с нас не слезет, — продолжал Доббс. — Без него, говорит, даже не показывайтесь.
Сокольски приглушенно ахнул в испуге:
— Он считает, мы от него что-то утаиваем?
— Давай двигаться, — заключил Доббс. — Тут нам все равно ловить некого.
Они направились вдоль стены к выходу, в том же порядке, в каком вошли, — Сокольски тащился за Доббсом.
— Чеки не забудь, — напомнил Сокольски.
Доббс сделал крюк к столику, где они сидели.
И опять сначала подошел к тому, что был занят еще до их появления в закусочной. По ошибке взял бесхозный чек. Затем, сообразив, бросил его с некоторым раздражением, прошел дальше, взял свои чеки и присоединился к напарнику у кассы. Прозвенел кассовый аппарат. Они ушли.
Мужчина в будке порылся у себя в кармане, вытащил два десятицентовика, двадцатипятицентовик, несколько пенсов, посмотрел на них, снова сунул в карман и встал.
Открыл дверцу будки, вышел в зал, подошел к кассиру.
— Дайте мне, пожалуйста, два пятицентовика, — смиренно произнес он и положил десятицентовик.
Кассир хмуро на него посмотрел. Но деньги все же разменял. Мужчина взял пятицентовики и вернулся в телефонную будку.
Дверь закусочной снова распахнулась, вошел Доббс и положил перед кассиром какую-то мелочь.
— Пачку сигарет, — нетерпеливо бросил он. — Только что был здесь, а купить забыл.
Плечо, локоть, бедро другого мужчины как раз скрывались за дверцей будки.
Доббс схватил сигареты и выскочил на улицу. Измученная дверь крутнулась еще раз и замерла.
В будке звякнула опущенная в отверстие монета. Диск аппарата заскрипел и быстро повернулся — всего раз.
— Главное управление, пожалуйста, — смиренным голосом сказал мужчина.
Десять пятьдесят одна. Макманус у себя в кабинете, один. В том же самом кабинете, в котором они стояли перед ним вытянувшись в струнку и в котором он раздавал им задания и указания. Когда же это было: два дня или два месяца назад? Сейчас лейтенант совершенно один, под конусом света от большого белого треугольника с основанием на столе корпит над донесением. Слева от него лежат еще два донесения, которые он только что прочитал. А справа еще три, а может, четыре, до которых пока руки не дошли. Донесения поступили от всех оперативников. И все об одном и том же.
Макманус снял пиджак и галстук, на голове соорудил кукушкино гнездо, все еще полноценное для человека его возраста. На столе тикали его карманные часы с открытой крышкой. Он постоянно поглядывал на них, отрываясь от докладов, потом снова брался за перо.
Макманус, что называется, зашился, как и все другие, кто занимается этим делом. Потому-то и злится и выходит из себя. Не привык выполнять работу к какому-то строго установленному жесткому сроку. Такого с ним еще в жизни не случалось.
Закончив читать доклад, он подчеркнул этот факт, разочарованно стукнул тяжелым кулаком по столу. Лейтенант сделал это и по прочтении первых двух донесений. Никакого толку, они никуда не ведут. Он отложил донесение, взял следующее.
Зазвонил телефон. В среднем он звонил каждые четыре-пять минут уже много часов подряд, а сейчас, если на то пошло, набирает скорость. Правда, на сей раз всего лишь дежурный сержант.
— Нет, — решительно отказал лейтенант. — Занят по горло. Пусть этим займется кто-нибудь другой.
И взял новое донесение, начал читать, но голова все еще занята предыдущим докладом, что-то в нем не давало Макманусу покоя. Он оставил новое донесение, возвратился к предыдущему, ероша волосы.
Просмотрев его еще раз, отбросил в сторону и снял телефонную трубку:
— Срочно доставьте сюда хозяина лавки подержанных вещей. Спитцера. Хочу потолковать с ним лично. Как это он не знал, что туфли стояли у него в витрине? А впрочем, ладно, отставить. Уже слишком поздно.
«Но даже если он и знал, — думал Макманус, — что это нам дает? Суть ведь в том, откуда об этом знал Томпкинс? Мы все время попадаем в один и тот же тупик. Откуда бы ты ни начал, непременно всегда оказываешься в том же месте».
Он закончил читать следующее донесение и снова с недовольством стукнул кулаком по столу.
Десять пятьдесят три. Позвонил Моллой с севера штата. Новые подробности об эпизоде с побегом львов:
— Мать малыша лет восьми-девяти только что притащила его за шкирку к местному участковому. Я тоже при этом присутствовал. Он все еще завывал от порки, которую ему задали дома. Мальчишка признался, что зажег хлопушку, бросил ее в клетку со львами, а сам удрал.
— И что же у нас получается?
— Парадокс какой-то. Продали всего две хлопушки, понимаете, я вам об этом уже говорил. Одну Хьюзу, другую — малышу. Хьюз задумал совершить убийство, а малыш — просто попроказничать. Вышло так, что малыш сделал именно то, что намеревался сделать сам Хьюз. Только малыш его опередил. Хьюз перепилил цепочку от боковой двери, подготовил все загодя. Но его жена так и не пришла, и не ждала его перед клеткой. Зато лев встретил его на полпути домой, вместо того чтобы ждать, когда он туда доберется. Несколько раньше срока, только и всего. Но метод был типично его, хлопушка и все такое прочее. Парадокс, да и только.
— Во всяком случае, к нашему делу это не имеет никакого отношения.
— Разве только то, что лев еще гуляет на воле. И постепенно подбирается все ближе к зоне действия Шона. Тут только что поступило сообщение, что парочка влюбленных, обнимавшихся в машине, насмерть перепугалась, увидев огромную рыжевато-коричневую собаку, — во всяком случае, так им сначала показалось, — которая вынырнула из кустов, а потом снова убежала в укрытие. Место, на которое они указали, находится примерно в пяти милях от северных границ поместья Рида.
— Так придумайте же что-нибудь, а? — пронзительно восклицает Макманус. — Там что, нет полицейских штата? Отгоните льва оттуда, направьте его в другую сторону!
Он с треском бросил трубку, но не успела она лечь на рычаг, как телефон зазвонил снова. И опять дежурный сержант.
— Сколько раз вам говорить, Хогэн? Я занят!
Десять пятьдесят семь. Позвонил Доббс. Еле дыша, заспешил сообщить новость:
— По-моему, мы его нашли, лейтенант. Кто-то видел, как человек, отвечающий его описанию, только что входил в дом на Четырнадцатой Дексер-стрит. Это всего в двух кварталах от того места, где он от нас ушел. Нет, сами мы его не видели, но мы внимательно следили за домом, как сзади, так и спереди.
— Пока я не прибуду на место, ничего не предпринимайте. Затаитесь. Операцией буду руководить сам. Выезжаю немедленно.
Он вскочил, смахнул в сторону все донесения, прочитанные и непрочитанные, схватил шляпу, пиджак и направился к двери. Потом возвратился и посмотрел на часы. Без двух одиннадцать. Захлопнув крышку, сунул их в карман пиджака, который еще не успел надеть. О галстуке вообще не вспомнил.
Не успел он выйти из-за стола, как телефон зазвонил снова. Дежурный сержант, третий раз подряд. Он даже не стал его слушать, бросил в трубку:
— Только не сейчас, Хогэн. Я выхожу.
И быстро вышел, не успевая закрыть за собой дверь. Телефон начал звонить снова, но на этот раз Макманус продолжал свой путь, натягивая на ходу пиджак.
Когда он спешил через вестибюль внизу, все еще натягивая пиджак, дежурный сержант попытался остановить его:
— Лейтенант…
— В другой раз, Хогэн. Вы что, не видите, что я спешу?
— Что же мне делать с этим парнем, лейтенант? — прикрывая рот рукой, кричит ему вслед сержант сценическим шепотом. — Он говорит, что звонил вам весь день, а теперь не дает мне покоя, хочет прорваться к вам…
Невзрачная фигура, терпеливо сидевшая на скамье у задней стены, вопрошающе выпрямляется.
— Это он?..
Макманус на ходу бросил на человека быстрый взгляд, по-прежнему устремляясь к дверям.
— Узнайте, что ему нужно. Направьте его к кому-нибудь другому.
— Он упорно отказывается говорить. Я уже пробовал. И видеть он хочет только вас.
— Тогда вышвырните его, — заключил Макманус, уже оказавшись на улице.
Мгновение спустя кто-то догнал его на ступеньках крыльца, смиренно тронув за рукав.
— Уходите! — закричал Макманус, вырывая руку. — Вы же слышали, что я сказал сержанту, нет? — И продолжал спускаться по ступенькам.
Проситель сконфуженно последовал за ним на расстоянии и снова робко коснулся руки лейтенанта, когда последний еще раз остановился, уже готовый сесть в полицейскую машину, стоявшую у бордюра.
На этот раз Макманус в изнеможении повернулся к нему.
— Убирайтесь отсюда! — в ярости заорал он. — Что вам нужно? Кто вы такой вообще?
— Джеремия Томпкинс, — последовал ошарашивающий ответ. — И я… я все пытаюсь сдаться вам.
Труднее всего оказалось выносить именно это ужасное молчание. Они уже не могли добиться от него ни слова. Речь для него осталась в прошлом, как, собственно, и жизнь. Если в нем еще и теплилась какая-то ее искорка, так она настолько глубоко залегла под скопившейся остывшей золой страха, что совершенно не проглядывала наружу. В биологическом смысле он все еще жил. У него билось сердце, он дышал, смотрел, хотя едва ли видел что-нибудь. Однако в духовном смысле он покончил все счеты с бренным миром, и пытаться вернуть его к радостям бытия было бы так же тщетно, как пытаться оживить труп, лежащий на столе у владельца похоронного бюро.
Им не так повезло. Они оба по-прежнему были живы и могли по-настоящему чувствовать, но тоже молчали, хотя и по другой причине. Голоса им плохо повиновались, так что какое-то время спустя они перестали даже пытаться говорить.
Лицо девушки стало белым как мел, лицо Шона с поблескивающими капельками пота — цвета более темного мрамора. А вот лицо Рида — уже перестало быть лицом и превратилось в сморщенную часть трупа, на которой располагались глаза, нос и рот.
Шон знал, что им не забыть эту ночь. Неважно, как сложится их судьба в дальнейшем. Но она никогда для них не закончится, эта ночь. Ей уже больше не суждено полностью перейти в день — слишком уж темной она стала, и часть тьмы останется в них навсегда. Их души покрылись шрамами — такие шрамы оставались у людей в средневековье, когда они верили в дьявола и черную магию. Шрамы, которые будут напоминать о себе до конца их дней. Когда-нибудь пройдет боль, исчезнут оцепенение и холод, но шрамы останутся. И каждый раз с наступлением темноты, когда их будут одолевать другие страхи, оставшиеся рубцы доставят жуткие муки.
Часы так и находились с ними в комнате. Обнаружилось, что гораздо лучше, когда они там стоят и вы их видите. Меньше мороки. Проблема решилась сама собой очень давно. И уже не ради него, но и ради них самих. Он бы уже не приставал к ним и ничего у них не спрашивал, для него даже эта стадия осталась позади. Теперь именно им нужно было знать время, держать ухо востро. Маятник, подобно загнанной золотой планете, ходил поблескивая взад и вперед за пленившим его стеклом. Между двумя черными стрелками оставалась тонкая щелочка. Было без двух двенадцать.
Казалось, будто на пустотелую деревянную поверхность падают капли: кап-кап-кап-кап.
Джин продолжала успокаивающе поглаживать ему виски, как рассеянная массажистка, которая массажировала так долго, что уже и забыла, сколько занимается этим, и не в состоянии остановиться.
Шон непокорно думал: «Черт побери! Ну почему ничего не происходит? Мне уже все равно, я согласен на что угодно! Почему лев не прыгнет в окно, почему по всей комнате не полетят стекла? Ну же, в эту самую минуту! Почему из тьмы, вон оттуда, не посыпятся градом пули и не убьют его, а заодно и меня? Да, даже и ее! Только бы закончилось невыносимое ожидание! Пусть же что-нибудь случится! — Он принялся беспокойно поворачивать из стороны в сторону дуло револьвера. — Довольно скоро мне придется стрелять, — предупредил он себя. — Придется как пить дать. И я лишь надеюсь, что хоть будет во что стрелять, а то ведь я не выдержу и начну палить куда попало. Я уже чувствую, как мною завладевает этот зуд». — Он опустил голову, приложил ко лбу руку и удержал ее там.
Тут вспомнил, что рядом с ним находится Джин, и снова взял себя в руки, пусть всего лишь на минуту.
Было уже без одной двенадцать. Белая щелочка между стрелками стала тонюсенькой как нитка. Человек с хорошим зрением все еще мог разглядеть ее. Близорукий увидел бы рядом две стрелки во всю их ширину. Цок-цок-цок-цок — лошади, запряженные в колесницу смерти, скакали на свой пост.
И вдруг фигура в кресле протянула к каждому из них по руке. Они уже считали, что Рид не в состоянии больше двигаться, но это, наверное, была последняя вспышка угасающего тела.
Раздался какой-то скрипучий звук, который уже не был голосом:
— Сейчас я должен попрощаться. Возьмите мою руку, сынок. Спасибо… за то, что оставались со мной до конца. Джин, дорогая, стань передо мной, поцелуй меня на прощанье. Я не могу повернуть голову.
На мгновение теплая, живая масса ее волос скрыла от Шона мертвую кожу, обтягивавшую кости лица несчастного.
Теперь уже обе стрелки слились, одна легла точно над другой, создав впечатление, что у часов всего одна стрелка. Срок настал. На часах была смерть.
Зазвонил звоночек, даже два. Ходивший между ними молоточек бил лихорадочно, тонко, звуки слились, словно кто-то заиграл на флейте. Казалось, будто высящаяся гора угрозы извергла пискливую игрушечную мышку на колесиках.
Они вскочили, точно к ним подключили провода под током, — во всяком случае, вскочили двое живых. Револьвер Шона чуть самопроизвольно не выстрелил. Какой-то миг они не могли сориентировать свои органы чувств: уж слишком долго все было сосредоточено на часах.
Звук прервался, затем возобновился, но уже с другим тембром и ритмом. Приходя в себя, они догадались, что звонит телефон в главном холле, рядом с комнатой, в которой находились они.
Шон слегка пригнулся, готовый к действию.
Бом! — мелодично, величественно начали отбивать двенадцать часы. Звук оказался чуть ли не полной противоположностью другому, более тихому звуку. Тот обладал некоей настырностью, которая действовала им на нервы.
Том вытащил ключ. И уже от двери глянул на них двоих, потом прислушался, будто пытаясь угадать по самому его тембру, что же сулит им звонок.
Раскрытые губы Рида по-прежнему трепетали. Наконец послышались хриплые слова:
— Нет, не надо… Это может оказаться трюк, ловушка, чтобы отвлечь нас.
Бом! — пробили часы второй раз. От этого звука, казалось, по комнате заходили волны задрожавшего воздуха, словно в тихую заводь бросили что-то тяжелое.
Телефон зазвонил снова, как будто завелся от более громкого боя часов. Но темп звонка убыстрился.
Джин схватилась за голову.
— Выйдите и снимите трубку, — задыхаясь, проговорила она. — Я не могу больше этого выносить.
— Одну минуточку, — ответил Шон. — Звонок из полиции. Три коротких подряд… Они говорили мне, что прибегнут к нему, если я им буду нужен.
Он повернул ключ и распахнул дверь настежь.
— Я буду здесь, на виду у вас. Мимо меня ничто не пройдет.
Он видел, как Джин покровительственно склонилась над Ридом, обняла его, прижала к себе обеими руками.
Шон быстро подошел к телефону, снял трубку, рука с револьвером так и ходила в воздухе вокруг него, будто ведя поединок с тенью в пустоте.
Бом! — донеслось до него издалека, как накатила слизистая волна.
Звонил Макманус:
— С вами все в порядке?
— Да, — кратко ответил Шон, оглядывая стены, лестницу, надежно запертую входную дверь в конце вестибюля.
— Все кончено. Мы выкрутились. Этому парню ничего не грозит. Томпкинс только что в камере покончил жизнь самоубийством. Мы все у него отобрали, а он тем не менее нашел способ. Взял одну из больших плоских металлических пуговиц со своего пиджака, разломал ее и зазубренным концом перерезал себе горло. Мы обнаружили это слишком поздно.
Бом! — отдалось в барабанных перепонках Шона.
— А как раз перед этим позвонил Моллой. Большого льва, который убежал из клетки, пополудни застрелили. Всего милях в двадцати от того места, где находитесь вы. Скажите ему. Скажите, что все кончилось, беспокоиться больше не о чем. Сейчас особенно некогда распространяться. Я сам прибуду туда как можно скорей, сейчас выезжаю…
Бом! — донесся из комнаты четвертый удар двенадцатого часа.
С этим ударом смешался бешеный крик Джин. Шона будто обожгло, и он бросил телефонную трубку, словно в руках у него оказался кусок раскаленного добела металла.
Рид молниеносно выскочил из открытой двери — ни дать ни взять неодушевленный летательный снаряд, выпущенный из какого-то взрывного устройства внутри комнаты. С быстротой, которую скорее уж можно было объяснить каким-то спазматическим сложным симптомом заработавших в полную силу смертных мук, нежели рациональным физическим движением, он понесся по длинному коридору по направлению к входной двери в дальнем ее конце.
— Держите его! — крикнула Джин из комнаты. — Он сошел с ума!
— Дверь заперта, на улицу не выскочить! — крикнул Том в ответ и бросился вслед за Ридом, уверенный, что догонит его за несколько секунд, поскольку этот сумасшедший побег блокировала неподвижная дверь. Пробегая мимо открытой двери комнаты, он увидел, что Джин, полураспростершись, лежит на полу: либо Рид, вырвавшись со сверхъестественной последней силой, отбросил ее туда, либо же притащил за собой, пока она не ослабела совсем и не отцепилась.
Дверь уже была прямо перед Ридом.
— Я иду! — дико завопил он. — Я иду! — как будто несся на какое-то неведомое свидание.
Вдруг, почти уже добежав до двери, он свернул налево и исчез во мраке находившейся с той стороны консерватории.
— Я иду! — донеслось еще раз из темноты.
Послышался вдруг страшный грохот, и наступила тишина.
— Свет! Включите, ради Бога, свет! Я здесь ничего не вижу!
Шон как сумасшедший размахивал руками сразу же за порогом консерватории. Джин, спотыкаясь, шла вслед за ним по коридору. Ее не столько охватило горе, сколько ей просто не хватало дыхания.
Прежде чем она добралась, Шон отыскал выключатель и щелкнул им.
За красивыми, как в соборах, панелями, засверкали огни — рубины, изумруды, янтарь, сапфиры. У одной из панелей, совсем близко от нее, стоял, склонившись вперед, совершенно неподвижный Рид, будто, страдая близорукостью, он пристально вглядывался в витраж.
Какую-то долю секунды полицейский не мог понять, что же удерживает его там, потом увидел, что он без головы, во всяком случае, кажется таковым: его тело кончалось у шеи. Заостренные рваные зубцы разбитого толстого стекла как бы образовывали воротник и держали его склоненную голову как в тисках, перерезав ему яремную вену. Протаранив стекло, его голова оказалась по другую сторону витража, там, где горели лампочки. Можно было видеть темную тень — это по освещенному стеклу ползла темная тень, затеняя, приглушая великолепные яркие цвета, сбегала неровными струйками кровь его жизни.
Рид был мертв.
А панель, которую он — из столь многих других — выбрал, на которую безошибочно нацелился в своем безрассудном бегстве, когда в комнате вокруг него было темно хоть глаз выколи, оказалась с изображением льва, стоящего на задних лапах. Его грива, неистово горящие бешеные глаза и плоские кошачьи ноздри все еще виднелись в целости и сохранности над перерезанной шеей Рида. Создавалось впечатление, что зверь заглатывал его целиком. Что же касается клыков, так теперь у него вместо нарисованных оказались рваные зубцы из стекла, врезавшиеся в тело Рида со всех сторон отверстия, которое сам же он и проделал.
Бом! — в двенадцатый раз пробили часы, и этот час прошел.
Все стихло.
Напряжение из комнаты уже ушло. Теперь она больше напоминала место, где благодаря сильному электрическому разряду воздух совершенно очистился. Ее по-прежнему пропитывал страх, но страха перед настоящим, перед действительностью в ней уже не было. В ней, будто цепляясь за стены, оставался лишь благоговейный страх, типичный для мест, отмеченных смертью.
Девушка ушла. Ушел и кто-то еще. Кто-то, о ком лучше и не думать. (Шон пытался не думать о нем, но у него ничего не получалось, и он предпринимал все новые и новые попытки.) Ушел навечно, ушел навсегда, туда, где нет боли, нет страха, нет основного врага — времени.
Часы по-прежнему так и стояли там. Золотая планета по-прежнему раскачивалась, кони с пустыми звонкими копытами знай себе скакали — цок-цок-цок-цок, — теперь уже за кем-то еще. За следующим. Стрелки стояли на четырех и на шести. Половина пятого утра.
В доме царила тишина. Дверь за людьми с носилками давно закрылась, и казалось, ее стук и был последним звуком. А еще казалось, что все случилось очень-очень давно.
Шон и Макманус находились в комнате одни. Макманус взял шляпу, посмотрел на нее, надел — все с неторопливостью человека, который уже сколько раз собирался уйти и вот наконец-то решился.
— Что же это было? — заговорил он. — Что я доложу по начальству? Сейчас возвращусь в город, а завтра или послезавтра мне придется представить отчет по делу. О да, в моем распоряжении будет доклад медэксперта. Он напишет: перерезана яремная вена — или что-нибудь подобное. Но я-то что скажу, что напишу я — вот что не дает мне покоя. Смерть в результате несчастного случая? Смерть человека, пребывающего не в своем уме? Убийство путем ментального внушения? Смерть по распоряжению… — Он повернул задумчивые глаза к окнам. Занавески уже широко раздвинули. На фоне неба беспокойно светили звезды.
— Вы спрашиваете у меня, лейтенант?
— Нет, — ответил Макманус. — Я спрашиваю… у себя. — Он направился к двери. — Да, донесение будет представлено. И слово, которое я там употреблю, не будет иметь особого значения. Ведь Рида не коснулась ни одна чужая рука. А мы, полицейские, и призваны следить за тем, чтобы ни один человек не поднимал руку на другого. — Он покачал головой. — Но есть столько вещей, которых я так никогда и не узнаю до конца. — И вдруг спросил: — А вы?
Том не ответил. Он погасил одну из ламп, и мерцающие звезды за окном загорелись ярче, придвинулись ближе, словно контролировались тем же выключателем.
Они вышли в вестибюль, Шон — за шефом.
— У нас есть все ответы, — продолжал Макманус. — Я хочу сказать, у меня, в кабинете на столе. Но эти заключения, по сути, ни на что не дают ответ. В нашем деле есть одно «почему», такое здоровенное, что не влезет ни в какие донесения. Создается такое впечатление, что как только вам кажется, вы нащупали ответ на него, он тут же от вас ускользает. Мужчина, которого застрелили на лестнице многоквартирного дома, где жил Томпкинс… Ну, мы установили его личность. Это Уолтер Майерс, маклер Рида. Он уже много лет занимался всеми его финансовыми делами, всеми его капиталовложениями. Получается, старая история, такая же старая, как первая маклерская контора, такая же старая, как первая партия акций, появившихся на бирже. Искушение, слишком крупные фонды, которыми приходится манипулировать, слишком большое попустительство со стороны богатого клиента. Рид не видел его по нескольку месяцев кряду, предоставлял ему полную свободу действий.
Он потянулся к дверной ручке, но ручку не повернул.
— Понадобится несколько лет, чтобы раскопать все его махинации, проверить счета. Несколько лет и целая бригада аудиторов. Во всяком случае, не забегая вперед, на данный момент могу сказать вам следующее. Та девушка, что сейчас наверху, останется бедной. Может, и не такой бедной, как вы или я, но все же бедной по сравнению с тем, какой была до сих пор.
— Ну и ладно, — с жаром пробормотал Шон, но так тихо, что его собеседник ничего не услышал.
— Майерс где-то сильно прогорел и пытался укрепить дно, удержаться на плаву, расходуя средства и ценные бумаги Рида. Только никакого дна под ним не оказалось, он увязал все глубже и глубже, как и случается в таких делах. В конечном счете когда-нибудь должно было последовать разоблачение, и он знал это не хуже любого другого. И деться ему было некуда.
Он указал большим пальцем на комнату, из которой они только что вышли, и Шон понял, что лейтенант имеет в виду.
— В пользу ему служило только то, что никто не ставил каких-то строго определенных сроков, он мог немного потянуть, в его распоряжении оставалось несколько месяцев. Однако же ему грозила альтернатива: либо крах и разоблачение, либо, не дожидаясь, когда они наступят, бегство. Возможно, удрать у него не хватило смелости. А может, судя по его делам, богатым он бы удрать не смог, пришлось бы пускаться в бегство бедным. И он затаился. Ждал и дрожал от страха.
А затем что-то произошло, и он, наверное, решил, что случай ему сам Бог послал.
Среди других его клиентов — их у него оказалось не так уж и много — мы нашли состоятельную старую леди. Вы знаете этот тип. Не такая богатая, как Рид, но гораздо прижимистей. У маклера, похоже, хватило ума не трогать ее. Однако же он обратил внимание, что ей необыкновенно везет с ее любительскими мелкими помещениями капитала, тогда как его самого все глубже засасывает в зыбучие пески. Не знаю уж, как она ему призналась, но он умел вызывать человека на откровенность и, наконец, докопался до сути. Он узнал, что она получает информацию от своей домашней прислуги. А служанка, в свою очередь, получала ее, специально для своей хозяйки, из какого-то неизвестного источника.
Женщина, о которой идет речь, уже умерла, а служанка покончила с собой. Но у нас достаточно доказательств, чтобы все реконструировать. Есть свидетельства о том, что некая Эйлин Магуайр в такое-то и такое-то время работала прислугой у такой-то и такой-то женщины, а также свидетельства, что эта же самая женщина была клиенткой Уолтера Майерса. Вполне логичная реконструкция, а?
Шон кивнул.
— Как бы там ни было, Майерс в конечном счете узнал, кто является источником информации, и, сгорая от любопытства, отправился туда посмотреть на все собственными глазами. С этого момента у нас большой пробел, который еще предстоит заполнить. Дальше следуют сплошные предположения. Ни одного из действующих лиц уже нет в живых, и они не могут рассказать нам, что именно произошло; приходится заполнять все самим, несмотря на скудость информации.
В своих сделках и махинациях Майерс нисколько не преуспел, так что вполне резонно предположить, что Томпкинс не помог ему, как помог женщине. Либо же к тому времени Майерс уже так увяз, что несколько советов относительно обстановки на рынке уже не могли спасти его. Если он хотел скрыть предыдущие растраты, ему непременно нужно было получить прямой контроль над остатком состояния Рида, чтобы уже больше не отчитываться перед ним. Можно употребить не по назначению собственные деньги, но попробуйте-ка злоупотребить чужими, как тут же угодите в тюрьму.
А вот что подвело бикфордов шнур к бомбе. У Томпкинса, образно говоря, вся комната обклеена невостребованными и непогашенными чеками, которые ему в разное время навязал Рид. Майерс случайно наткнулся на один из них, это и подсказало ему идею всей махинации. Сознательно Томпкинс сотрудничать упорно отказывался, ему ничего и ни от кого было не нужно, поэтому Майерс намеренно его подставил, чтобы иметь хоть что-то против него. Мы лишь можем гадать, каким именно образом, и, если наша догадка верна, все сработано довольно грубо. Но ведь Томпкинс — простой человек, деревенщина, а Майерс речистый, бойкий на язык, так что первый грех ему, похоже, сошел с рук. Мы нашли один из чеков Рида в офисе Майерса. Томпкинс, на которого первоначально был выписан чек, якобы сделал на нем передаточную надпись в пользу Майерса и подделал его с пятисот долларов до пяти тысяч. Причем таким неряшливым образом, что его не пропустил бы ни один кассир в мире, даже совершенно слепой. Но важно тут вот что: чек ни разу не предъявили к оплате ни в один банк. Майерс держал его, чтобы пугать им Томпкинса. Не думаю, что передаточную надпись сделал сам Томпкинс, как не думаю, что Томпкинс подделал его номинальную стоимость. Он ведь в любое время мог получить от Рида настоящий чек на пять тысяч, стоило ему только поманить того пальцем. Полагаю, оба трюка проделал Майерс, а потом пугал Томпкинса последствиями.
— Выходит, предсказание сделано по предложению Майерса, чтобы сломить Рида, довести его до смерти?
— Хотел бы я так сказать. Это было бы куда как просто. Нет, предсказание явилось само по себе. Майерс к нему не имел никакого отношения. Услышав, что оно уже сделано, Майерс пытался заработать на нем, повернуть его так, чтобы оно послужило его целям. Он пытался заставить Томпкинса убедить Рида изменить завещание, с тем чтобы сам Томпкинс, после дочери, стал его бенефициарием. Томпкинс был бы послушным орудием в руках афериста: фактически поместье перешло бы к Майерсу, хотя считалось бы, что принадлежит Томпкинсу, который бы этого даже толком не знал и оставался лишь номинальной фигурой. И таким образом, его собственное имя, имя Майерса, в документах нигде не фигурировало бы.
— А как же Джин? Вы сказали, «после нее».
— Вряд ли бы она долго прожила после отца. Думаю, ее бы убрали буквально через несколько дней, а то и, останься Майерс жив, вместе с отцом этой же ночью. Сам Майерс едва ли верил в пророчество. Зато уже наверняка попытался бы помочь ему сбыться, тем или иным способом. Возможно, перед означенным часом он попытался бы уговорить их обоих, Рида и дочь, покончить жизнь самоубийством одновременно. Об участии полиции в этом деле он понятия не имел. Ну как бы там ни было, один из наших ребят застрелил его на лестнице, и теперь нам никогда не узнать, что бы он предпринял.
— Затем Томпкинс покончил с собой, а пророчество…
— Все равно сбылось, — закончил за него Макманус. — Оставив это огромное «почему», оставив нас на том же самом месте, где мы были до начала операции. Увы, Майерс вовсе не главный злодей драмы. Он оказался всего лишь мелким жуликом со стороны — пытался силой ворваться в другую драму, действие которой уже развивалось само по себе, без какой-либо помощи с его стороны.
— Томпкинс, я полагаю, тоже не злодей, — предположил Шон.
— Какое там. Бедный мученик, проклятый с самого дня рождения, он попал в самую гущу чего-то такого, чего, вероятно, так и не понял, и оно сокрушило его. Он все время изворачивался, пытаясь освободиться, как слепой червь под камнем. Парень с фермы — и вдруг такая вспышка опаляющего огня между глазами.
— Были же пророки, указанные в Библии, — напомнил Шон.
Макманус резко распахнул дверь.
Звезды подобно серебряным градинам забарабанили по их лицам. Градины без звука, без чувства.
Оба неловко и осторожно потупили взор.
— Мне как-то не по себе, — мятежно пробормотал Макманус. — Все-таки там что-то было. Что-то такое, о чем я не могу написать в донесении так, чтобы оно там и осталось, навсегда; оно все время ускользает от меня. Эта актриса и часы с бриллиантами. Та малышка, которую чуть не задавили. Эти осечки, когда Сокольски стрелял на лестнице из револьвера. Находясь этажом ниже, он даже узнал их имена, Том, какими нарекли их при крещении… — Его голос зазвучал так, будто любопытство смешалось в нем с рыданием, хотя лицо оставалось довольно мрачным. — Там что-то было, и я не хочу знать, что именно это было! Говорю вам, мне как-то не по себе. У меня такое чувство, что я простудился, хотя никакой простуды и нет! Сейчас я отправлюсь домой к своей старушке и выпью стакан крепкого горячего пунша. — Он говорил так, словно Шон спорил с ним и пытался удержать его, но Шон молчал. — Может, поедете со мной в город? — предложил лейтенант. — Подброшу вас.
Шон бросил взгляд внутрь дома, вдоль коридора, к лестнице.
— Да нет, пожалуй, останусь здесь. Во всяком случае, этой ночью. Она ведь там одна.
— Разве с ней вообще никого нет?
— Да, но… вы понимаете, что я имею в виду. Мы ведь вроде как прошли через все вместе, с начала до конца. Я провожу вас до машины.
Они шли по дорожке, склонив головы и глядя в землю, — так бывает с людьми, погруженными в размышления.
Макманус вдруг дал выход одной вызывающей раздражение мысли:
— Лучше бы вы вообще не приводили ко мне эту девушку! Лучше бы мне ее сроду не видеть и ничего о ней не слышать! — И, чуть погодя, добавил: — Готов спорить, вы жалеете, что пошли в ту ночь вдоль реки.
— Но ведь я должен был это сделать, — просто ответил Шон. — Я должен был пройти там, никакого другого пути у меня не было.
Макманус с любопытством посмотрел на него:
— До завтра, Том. Особенно не торопитесь, приходите, когда сможете.
Шон посмотрел вслед машине, покатившей по подъездной аллее. На повороте, когда машина выехала на общественное шоссе, задние огни крутанулись штопором и исчезли.
Тогда и он повернулся и устало потащился обратно к дому. В бледноватом звездном свете перед ним струился небольшой голубой ручеек тени. Было прохладно, тихо, темно. Он не боялся, однако ощущал себя очень маленьким, ничего собой не представляющим. Казалось, ему нет больше нужды тревожиться из-за того, что может с ним случиться, к добру ли, к худу; отныне об этом позаботятся, от него ничего не зависит. Он испытывал странное чувство облегчения; что-то свалилось у него с плеч.
Наверху, в комнате, где под присмотром няни спала Джин, горел слабый свет. Ему хотелось знать, что чувствует сейчас она. Потому что когда в вашей душе смятение, вам нужен другой, дополняющий вас человек. Вам уже невмоготу идти дальше одному, вы слишком малы, слишком беспомощны. Двое беспомощных детей в темноте.
Спать не хотелось. Да и кто бы заснул? Он закурил сигарету и постоял в раздумье на гравии. Ожидая, когда рассветет, когда он увидит ее снова. И вдруг он отбросил сигарету. Дверь чуть-чуть приоткрылась. Он увидел что-то белое, край лица.
— Кто там? Это ты?
Дверь растворилась пошире, лицо кивнуло.
— Выходи. Выходи сюда ко мне.
Она застыла в неподвижности. Он видел, как ее глаза посмотрели вверх и тут же опустились.
— Не бойся. Всего несколько ступенек, а здесь стою я. Мои руки протянуты навстречу тебе.
И вот — они уже вместе, крепко прижавшись друг к другу.
— Тебе бы следовало отдохнуть.
— Она уснула, а я — бодрствовала. Я знала, что ты где-то здесь, внизу, и знала, что ты не уедешь. Где бы ты ни был, именно там хотелось быть и мне, там мне лучше всего. Даже здесь холодной ночью.
Джин прищурилась, как бы защищаясь, и отвернулась.
— Распахни пиджак, дай мне спрятаться.
Она зарылась лицом у него на груди. Он укрыл ее полами пиджака. Она уютно устроилась под ними, как в коконе безопасности.
Их нельзя было бы услышать, даже находясь в футе от них. Они доверялись друг другу так тихо — только один для другого. Двое детей в ночи.
— Не дрожи так. Ты в моих объятиях. Через несколько дней я стану твоим мужем, и ты никогда уже не будешь одна. Не дрожи, звезды уходят, одна за другой. Наступает утро.
Однако его глаза тревожно глянули вверх, на эти далекие загадочные и непостижимые сверкающие точки.
Корнелл Вулрич родился в 1903 г., однако через несколько лет после этого его родители разошлись, что стало для мальчика настоящей драмой. Посмотрев в восьмилетнем возрасте «Мадам Баттерфляй» Пуччини, он глубоко пережил трагедию главной героини и однажды ночью пришел к мысли о том, что, подобно Чио-Чио Сан, когда-нибудь также умрет, после чего практически до конца своих дней находился под жестоким гнетом осознания неотвратимости рока.
Литературная деятельность Вулрича началась еще в годы его учебы в Колумбийском университете. Одержимый мечтой стать новым Скоттом Фицджеральдом, он даже на время бросил учебу и свой первый роман «Плата за куверт» («Cover charge»), написанный в творческой манере своего тогдашнего литературного идола, посвятил жизни и страстям «золотой молодежи» — любителей джаза. Создав еще пять романов, выдержанных примерно в том же ключе, что и первый, поработав некоторое время в Голливуде, недолго пожив в браке и пройдя через вереницу гомосексуальных контактов, он вернулся в родной Нью-Йорк, где избрал судьбу затворника — на протяжении четверти века жил с матерью в отелях, выходя на улицу только в самых крайних случаях. Его тогдашняя жизнь протекала в причудливой и весьма гротескной атмосфере, сочетавшей как любовь, так и ненависть к жесткой и деспотичной матери, что, разумеется, не могло не наложить своего отпечатка на последующее литературное творчество.
С 1934 г. и вплоть до своей смерти Вулрич написал несколько десятков рассказов на темы страха, отчаяния и утраченной любви, действие которых протекало в мире, контролируемом дьявольскими силами. В тридцатые годы он писал исключительно для дешевых журналов типа «Черная маска» или «Еженедельный детектив». Его первый роман-саспенс «Невеста была в черном» («The bride wore Black») положил начало так называемой «черной серии», впоследствии развитой во французских «черных романах» и «черных фильмах». В начале сороковых годов он опубликовал несколько замечательных романов, которые вышли как под его настоящей фамилией, так и под псевдонимами: Уильям Айриш — «Женщина-фантом» («Phantom lady») и «Крайний срок — на рассвете» («Deadline at dawn») — и Джордж Хопли — «У ночи тысяча глаз» («Night Has a Thousand Eyes»). В сороковые и пятидесятые годы было издано громадное число рассказов Вулрича, вышедших как в твердом переплете, так и в мягкой обложке. Многие его рассказы были затем экранизированы или инсценированы в радио- и телепостановках — возможно, самым известным из них оказался снятый Альфредом Хичкоком фильм «Заднее окно».
Несмотря на бешеный финансовый успех и в высшей степени благожелательные отзывы критиков, личная жизнь писателя оставалась поломанной, и когда в 1957 г. умерла его мать, он окончательно пал духом. С той поры и вплоть до своей смерти в 1968 г. он жил в полном одиночестве, написав небольшое количество «рассказов о любви и отчаянии», которые по-прежнему несли на себе магический отпечаток его мастерства, способного заставить похолодеть сердце читателя. Один из его рассказов (правда, так и ненаписанный) имел рабочее название, во многом отражавшее мрачную жизненную позицию писателя: «Сначала ты мечтаешь, потом ты умираешь».
Несмотря на то что Вулрич писал произведения самых различных типов, включая псевдополицейские романы, крутые боевики и прозу на темы оккультизма, в максимальной степени он прославился как мастер чистого саспенса, с устрашающей силой описывая отчаяние людей, бредущих ночью по городским улицам, а также тот страх, который даже в дневное время таится в самой обыденной и привычной обстановке. В его руках даже такие избитые сюжетные ходы, как рассказ о лихорадочных усилиях по спасению невиновного человека от электрического стула или попытках человека, потерявшего память, вернуть свое «Я», звучат с неподдельной человеческой тоской. Мир Вулрича — это беспокойное, подчас жутковатое место, где доминирующими эмоциями оказываются чувства одиночества и страха, а превалирующим действием становится гонка наперегонки со временем и смертью, как, например, в его классических романах-саспенс «Три часа» («Three o'clock») и «Гильотина» («Guillotine»). Наиболее крупные детективные произведения писателя обычно заканчиваются утверждением мысли о невозможности постижения хотя бы мало-мальски упорядоченного хода событий, а рассказы-саспенс завершаются не уничтожением сил зла и рассеиванием страха, а осознанием факта их вечности и вездесущности.
Наиболее типичными местами действия в произведениях Вулрича являются грязные отели, дешевые танцзалы, полуразорившиеся киностудии или мрачные камеры полицейских участков; доминирующей же реальностью в мире писателя почти всегда оказывается Депрессия. Вулрич не имеет равных себе, когда описывает издерганного страхом маленького человека, ютящегося в крохотной комнатенке, без работы, без денег, с голодной женой, грязными детьми и с внутренней тревогой, пожирающей его как рак. Если главный герой Вулрича влюбляется, то его возлюбленная, как правило, исчезает, причем настолько странным образом, что не только он сам не может ее отыскать, но ему даже не удается убедить окружающих в том, что она вообще когда-либо существовала. Или такая классическая ситуация из романов Вулрича: его герой как бы возвращается из небытия (вызванного потерей памяти, наркотиками, гипнозом или еще чем-либо) и затем мало-помалу все больше убеждается в том, что в период своего «помутнения» он совершил убийство или какое-то другое страшное преступление. Полиция у него обычно не выказывает никакого сострадания по отношению к обиженным и угнетенным, ибо по его мнению она является земным аналогом высших злобных сил, которым по своей сути присуще стремление мучить несчастных людей. Единственное, что нам остается в этом кошмарном мире, так это создавать — если удастся — небольшие островки любви и доверия, лишь благодаря которым мы и можем хотя бы ненадолго забыться. Но любовь рано или поздно умирает, тогда как сами возлюбленные продолжают жить, и Вулрич, как никто другой, мастерски описывает постепенную коррозию, разъедающую отношения между двумя людьми.
Несмотря на то что он часто описывал ужасы, которые могут произрастать как из любви, так и из ее отсутствия, в его произведениях встречается не так уж много откровенно негативных персонажей, зато если его герой или героиня любит, ищет любви или находится на грани самоуничтожения, Вулрич обязательно приписывает им какое-нибудь преступление, которое они наверняка совершили. В техническом отношении многие его рассказы попросту ужасны, однако, будучи драматургом абсурда, Вулрич, как никто другой, понимал, что бессмысленный рассказ лучше всего отражает бессмысленный мир. Некоторые из его литературных творений имеют вполне благополучный конец (наступающий, правда, преимущественно благодаря причудливому стечению обстоятельств), однако у него абсолютно нет персонажей, переходящих из одного рассказа в другой, а потому читатель никогда не может заранее сказать, будет новое произведение легким или тяжелым, светлым или мрачным. Именно в этом, пожалуй, кроется одна из причин, почему произведения Вулрича обычно воспринимаются с таким ужасающим чувством тревоги и напряженного ожидания.
Можно со всем основанием утверждать, что Вулрич был Эдгаром По XX века и поэтом его теней. Зажатый в удушливой и во многом порочной психологической атмосфере личной жизни и прекрасно осознавая безысходность существования — как своего собственного, так и всех остальных людей, он спрессовал десятилетия своего одиночества, преподнеся их в поистине совершенном виде в стиле саспенс, в котором ни до него, ни после еще никто не работал. Сам он, подобно Чио-Чио Сан, должен был умереть, однако придуманный им мир будет жить вечно.
The Bride Wore Black.
The Black Curtain.
Black Alibi.
The Black Angel.
The Black Path of Fear.
Night Has a Thousand Eyes (as George Hopley).
Rendezvous in Black.
Fright (as George Hopley).
Savage Bride.
Death Is My Dancing Partner.
The Doom Stone.
Into the Night, completed by Lawrence Block.
Nightmare.
Violence.
Hotel Room.
Beyond the Night.
The Ten Faces of Cornell Woolrich.
The Dark Side of Love.
Nightwebs, edited by Francis M. Nevins, Jr.
Angels of Darkness.
Darkness at Dawn: Early Suspense Classics, edited by Francis M. Nevins, Jr. and Martin H. Greenberg.