Осенью 1896 года в Англии свирепствовала оспа. В моем родном городе Денчестере, представителем которого в парламенте я являлся в продолжение многих лет, она унесла пять тысяч жизней, и многие из оставшихся в живых утратили свою красоту и миловидность.
Ну что ж! Новое поколение придет им на смену, а следы оспы по наследству потомству не передаются… Утешает и то, что уж впредь этого не случится, так как теперь введена и строго соблюдается всеобщая обязательная прививка. Разве только жертвы той эпидемии могут служить укором нам, отправившим их так поспешно и бесцеремонно туда, откуда нет возврата, но куда именно — я затрудняюсь сказать, так как слишком много знаю об анатомии человеческого тела, чтобы верить в существование души.
Ведь подумать только! Пять тысяч человек в одном Денчестере! И большая часть из них погибла от оспы по вине моего красноречия, моих настойчивых доказательств, отвергавших пользу профилактических прививок.
Конечно, доктор, как и всякий человек, может ошибаться. Ну а если это вовсе не ошибка? Если бы все эти умершие могли вдруг предстать передо мной и сказать: «Джеймс Терн, ты наш убийца, так как из-за своей выгоды учил нас тому, чему сам не верил». Что тогда? Но я не боюсь их, всех этих молодых людей, цветущих девушек и детей, чьи кости загромождают сейчас денчестерское кладбище. Что сделано, то сделано; изменить этого я не в силах. Из них из всех я боюсь встретить только двоих — Дженни, мою дочь, жизнь которой я принес в жертву своему самолюбию, и Эрнста Мерчисона, ее жениха, последовавшего за ней в могилу.
После того как умерла моя жена, Дженни была единственным существом, которое я любил, и ничто не может превзойти тех страшных страданий, какие я испытываю с момента, как смерть отняла ее у меня.
Я принадлежу к докторской семье: дед мой, Томас Терн, пользовался большой известностью во всей округе Денчестера; отец унаследовал его практику. После женитьбы отец все продал и переехал в самый Денчестер, где вскоре о нем заговорили; перед ним открывалась блестящая карьера. Но однажды, осматривая больного оспой, отец заразился этой ужасной болезнью, которая оставила в его организме неизгладимый след в виде туберкулеза легких, и ему пришлось переселиться в места с более теплым климатом.
Передав практику своему ассистенту, отец вместе с семьей отправился на Мадеру, куда теперь переехал и я, сам не знаю почему. Но увы! Климат Мадеры оказался для него неподходящим, и, прохворав около двух лет и истратив за это время все, что имел, отец умер, оставив вдову и ребенка без всяких средств.
Благодаря добрым людям моей матери удалось вернуться в Англию, где мы поселились в маленькой рыбацкой деревушке близ Брайтона. Здесь я вырос и получил начальное образование в местной приходской школе. С раннего детства я мечтал стать доктором, подобно отцу и деду. Я сознавал, что доктор, сумевший завоевать себе известную репутацию, может заработать большие деньги. Угнетенный нуждой с самого раннего детства, я ничего так не жаждал, как денег. Я тогда уже знал, что современное общество создано только для богатых и никто, даже политический деятель, не может без денег сделать себе карьеру. В Америке или где-нибудь в дальних колониях человек с умом и способностями еще может рассчитывать на то, чтобы пробить себе дорогу, не имея капитала, но в Англии об этом и думать нечего.
Мне повезло совершенно неожиданно: младший брат моего покойного отца внезапно умер, оставив мне семьсот пятьдесят фунтов. Это дало мне возможность снять комнатку в Лондоне и стать студентом медицинского факультета.
Двадцати четырех лет я блистательно, с золотой медалью, окончил курс и немедленно был зачислен врачом в один из лучших лондонских госпиталей, где и прослужил еще год по истечении срока. Как раз в то время умерла моя мать, и я, чтобы забыться, поправить расшатанные нервы и отдохнуть после тяжелой работы, обратился к одному из приятелей, состоящему пайщиком в большой пароходной компании, совершавшей рейсы между Англией, Вест-Индией и Мексикой, с просьбой предоставить мне бесплатный проезд на одном из ее пароходов, а взамен предложил свои медицинские услуги. Мое предложение было принято с большой готовностью, причем я мог оставаться в Мексике месяца три и затем вернуться в Англию на том же пароходе.
Совершив весьма приятное и вполне благополучное путешествие, я прибыл наконец в Веракрус, этот своеобразно красивый город с высокими домами и узкими прохладными улицами — тенистыми и молчаливыми. Не имея никаких особых дел, я решил провести здесь недели три, работая в местных госпиталях и больницах и изучая желтую лихорадку. Я не боялся заразы: меня страшила только одна болезнь, с которой мне очень скоро суждено было столкнуться.
Спустя три недели я собрался ехать в Мехико, куда в то время приходилось отправляться или верхом, или в дилижансе, так как железная дорога еще не была достроена. Мексика в те годы была еще дикой страной. Войны и революции лишили большую часть населения крова и заработка, так что путешественники отнюдь не могли быть уверены в своей безопасности.
Путь от Веракруса в Мехико постоянно идет в гору, так как последний лежит на семь тысяч футов выше уровня первого. Сначала проезжаешь «жаркий пояс», затем «умеренный» и, наконец, «холодный». На всем протяжении жаркой полосы вас поминутно останавливают женщины, чтобы предложить кокосовые орехи и спелые гранаты, утоляющие жажду; в умеренной полосе вам навязывают точно таким же образом апельсины и бананы, а в холодной с той же настойчивостью угощают какой-то противной мутной жидкостью, экстрактом из алоэ, называемым пульке, по виду и вкусу весьма напоминающим мыльную воду.
Где-то в умеренной полосе, помнится, мы проезжали небольшой городок из пятнадцати жилых домов и семнадцати церквей. Это изобилие церквей объяснялось тем, что вблизи этого городка в неприступных скалах с незапамятных времен гнездились разбойничьи шайки; а в то время существовал освященный предками обычай, по которому каждый предводитель шайки, в искупление содеянных им прегрешений и за упокой душ, преждевременно и насильственно отправляемых им в рай, строил церковь своему святому. Этот богобоязненный обычай теперь исчез, так как мексиканское правительство несколько лет тому назад, прислав сильный отряд войск, приступом взяло твердыню благочестивых разбойников, число которых в ту пору достигало нескольких сотен человек, и казнило всех поголовно.
Нас было восемь человек в дилижансе, запряженном восемью мулами: четверо купцов, два священнослужителя и молодая девушка, которая впоследствии стала моей женой. Это была чрезвычайно привлекательная голубоглазая блондинка, с нежной кожей и раскованными манерами — американка из Нью-Йорка. Звали ее Эмма Беккер.
Мы сразу подружились, уселись в дилижансе рядом, и вскоре я уже знал всю ее историю. Круглая сирота, почти без средств, она с радостью ухватилась за предложение единственной тетки приехать погостить к ней на прекрасное ранчо[255] в восьмидесяти милях от Мехико. Не долго думая девушка пустилась одна в далекий путь из Нью-Йорка.
Мы выехали из Веракруса после полудня, ночь провели в отвратительной, кишащей насекомыми гостинице, а с рассветом нас снова усадили в дилижанс и медленно потащили в гору по такой крутой тропинке, что, невзирая на усиленную ругань и побои погонщиков, мулы останавливались через каждые сто шагов. Я уже задремал, когда меня вдруг разбудил мелодичный голос мисс Беккер: «Простите, что побеспокоила вас, доктор Терн. Право, вы должны посмотреть на это великолепное зрелище!» — И она указала на окно.
Действительно, ничего подобного я не мог себе представить. Солнце всходило над вершиной Орисаба, Звездой-Горой, как называли ее древние ацтеки. На восемнадцать тысяч футов вздымалась над нашими головами мощная громада вулкана, подножие которого окутывали темные леса, а вершину серебрил вечный снег. Зеленые склоны гор еще тонули в тени, а воздушную снежную вершину уже золотили первые лучи. Никогда в жизни не видел я ничего великолепнее этого торжества света над сумраком ночи. С потолка нашего дилижанса свисал тусклый фонарь, и при его свете, оторвавшись от грандиозного зрелища восхода, я разглядел милое лицо своей спутницы. Мне показалось, что и в ее лице было что-то необычайное. Глаза наши встретились, и мы без слов поняли, что не хотим разлучаться. Чтобы скрыть неловкость, овладевшую нами, мы завели самый обычный, ничего не значащий разговор. Разговор этот перескакивал с одной темы на другую, пока молодая девушка не задремала. Я хотел было последовать ее примеру, но мне не спалось. Мы ехали над обрывом по узкой горной тропе, жавшейся к скалам. Густой туман, скрывавший дно ущелья, не позволял судить о его глубине, и я подумал, что это крайне подходящее для нападения разбойников место. Вдруг передний мул как-то странно оступился, и где-то совсем близко я услышал выстрел. Погонщик мулов и его подручный соскочили с козел и с криками ужаса один за другим бросились с края обрыва в пропасть. В дилижансе началось что-то совершенно невообразимое — крики, мольбы и вопли: «Разбойники! Разбойники!»
Купцы с проклятиями спешили запрятать в сапоги и шапки свои драгоценности; один из патеров буквально выл от страха, тогда как другой машинально бормотал молитву, набожно сложив руки и склонив голову. Мулы сбились в кучу, дилижанс мог ежеминутно опрокинуться в пропасть. Но разбойники, уже обступившие дилижанс, поспешили перерезать постромки и погнали животных вниз с обрыва. Затем смуглый чернобородый парень с большим шрамом на щеке, отворив дверцу дилижанса, с галантным поклоном попросил нас выйти. Так как с ним было не менее двенадцати товарищей, то мы были вынуждены повиноваться. Всех нас выстроили в ряд, спиной к обрыву, на самом его краю. Я был крайний, а Эмма Беккер предпоследняя, так что мы стояли рядом, и я мог взять ее за руку.
Оглушив купцов ударами здоровых кулаков, обшарив их и раздев донага, разбойники грубо втолкнули их в дилижанс и захлопнули дверцы. Затем пришла очередь двух патеров: одного они помиловали за отпущение грехов, а со вторым поступили, как с купцами. Мой мозг усиленно работал в поисках способов спасения. Вдруг мне вспомнилось, что погонщик мулов и его помощник, без сомнения знавшие каждый сантиметр этой дороги, не задумываясь спрыгнули с обрыва в пропасть, чего бы они, конечно, не сделали, если бы знали, что найдут там верную смерть. Разбойники тоже погнали мулов вниз, а эти умные животные ни за что не пошли бы в пропасть. Я оглянулся, но туман застилал все. Тогда я решил рискнуть и чуть слышно шепнул Эмме:
— Послушайте, я уверен, что этот обрыв не так страшен, как кажется. Не решитесь ли вы спрыгнуть вниз вместе со мной?
— Конечно, — не раздумывая ответила она, — лучше сломать себе шею, чем умереть от ножа разбойников. Но надо выждать удобную минуту. Если они увидят, что мы бежим, то будут стрелять.
Мы стали выжидать. Разбойники сводили счеты с четвертым купцом, за ним наступала наша очередь, и мы готовы были на глазах у всех кинуться с обрыва, когда неожиданно несчастный, которого обыскивали в этот момент разбойники, вдруг вырвался и бросился бежать вниз по дороге, под гору. Разбойники кинулись за ним, забыв о нас. Только один из них остался на страже у дверей дилижанса, в котором находились три купца и патер. С криками и смехом пустились они в погоню за своей жертвой, стреляя на ходу. Наконец один из выстрелов попал в беглеца, тогда они накинулись на несчастного и прикончили его ножами.
— Не смотрите туда, — шепнул я своей соседке. — Следуйте за мной, пора!
В следующий момент мы были уже на краю обрыва; под ногами у нас расстилался густой туман. С минуту я колебался, но Эмма, не дожидаясь меня, прыгнула вниз. К своему великому облегчению я услышат ее голос всего в нескольких футах и немедленно последовал ее примеру. Мы стали осторожно спускаться по крутому скалистому обрыву, окутанные со всех сторон пронизывающим туманом. Мне думается, что наше исчезновение оставалось некоторое время незамеченным, так как стороживший дилижанс бандит был всецело поглощен зрелищем расправы над бежавшим купцом; все его внимание было обращено в ту сторону, а получивший помилование патер ничего не видел вокруг себя — закрыв лицо руками, он упал на колени и молился, припав к земле.
Чем ниже мы спускались, тем реже и прозрачней становился туман, так что скоро мы смогли различить, что идем по узкой крутой тропе, по левую сторону которой гора спускалась совершенно отвесно, а у подножия ее раскинулась долина, поросшая густым лесом. Менее чем в десять минут мы были уже внизу и, не слыша за собой погони, приостановились на минуту — отдохнуть и обдумать, что делать дальше. В пяти шагах от того места, где мы стояли, скала обрывалась так отвесно, что ни одна кошка не могла бы взобраться на нее.
— Это место сравнительно безопасное, — сказал я.
— Да, но оставаться здесь мы не можем, — возразила Эмма, и не успела она докончить фразы, как над нами раздался душераздирающий вопль, и сквозь туманный покров, расстилавшийся над нами, мы увидели, как что-то громадное мелькнуло в воздухе, приблизилось, рухнуло с грохотом и тут же разлетелось в щепки. Мы подбежали к месту катастрофы, но перед нами были только груды обломков дилижанса и изуродованные тела наших бывших спутников. Полные ужаса мы бежали вниз, бежали под защиту деревьев, инстинктивно стараясь укрыться от грозящей нам опасности.
— Что это? — вдруг спросила Эмма, указывая на каких-то животных, виднеющихся невдалеке в чаще диких бананов. Я пригляделся и увидел, что это были два мула, из тех, которых разбойники погнали вниз с обрыва, о чем свидетельствовали еще висевшие у них на шее хомуты с обрезанными постромками. Я без труда поймал этих мулов, на одного посадил молодую девушку, а на другого вскочил сам; мы отлично сознавали, что единственное наше спасение — в бегстве. Но в тот момент, когда мы готовы были тронуться в путь, я услышал позади себя голос, окликнувший меня: «Сеньор! Сеньор!» Выхватив пистолет, я обернулся и увидел мексиканца, лицо которого мне показалось знакомым.
— Не стреляйте, сеньор, — сказал человек на ломаном английском языке, — я ваш погонщик Антонио, мой товарищ упал вон туда. — И он указал на зияющую пропасть. — Вы спасаетесь от тех злых людей, я тоже, сейчас они будут искать вас здесь и убьют всех. Куда вы направляетесь?
— Знаете вы дорогу на асиенду де-Консепсьон, близ города Сан-Хосе? — вмешалась в разговор Эмма.
— О да, сеньорита, я хорошо знаю асиенду сеньора Гомеса и доставлю вас туда завтра же, если вы желаете.
— Ну, так ведите нас, — сказал я, и мы двинулись в путь, к видневшимся впереди холмам.
Перед закатом солнца мы благополучно добрались до какой-то убогой индейской хижины, где нам удалось поесть бобов и маисовых лепешек и расположиться на ночлег под кровлей из свежих ветвей, через которую на нас всю ночь капал дождь.
На рассвете я вышел и застал Антонио за беседой с индейцем, хозяином хижины, приютившим нас у себя.
— Что такое, Антонио? Уж не разбойники ли напали на наш след? — спросил я.
— Нет, сеньор, о них мы, вероятно, больше не услышим, но этот сеньор говорит, что в Сан-Хосе теперь много больных.
На это я возразил, что тем не менее намерен добраться туда. Сначала Антонио отказался было продолжать с нами путь, но, испугавшись возможной встречи с разбойниками и отчасти соблазнившись крупным вознаграждением, обещанным ему за услугу, согласился, и мы продолжили путь. Под вечер второго дня Антонио указал нам на видневшуюся вдали асиенду де-Консепсьон, красивое белое здание на горе над Сан-Хосе, маленьким убогим городишком с трехтысячным населением.
Когда мы подъезжали к воротам города, то услышали позади себя крики и, оглянувшись увидели двух конных мексиканцев, вооруженных ружьями. Они махали нам и требовали, чтобы мы повернули. Приняв их за нагнавших нас бандитов, мы пустили измученных мулов во весь опор, и всадники, преследовавшие нас до отмеченного большим белым камнем места, махнули на нас рукой и повернули обратно.
Теперь мы ехали по главной улице города, которая была совершенно безлюдна. Когда мы приблизились к базарной площади, нам попалась навстречу большая фура, нагруженная чем-то и накрытая черным сукном, причем нос и рот возницы были закрыты толстым кашне.
Мы въехали на площадь, окруженную со всех сторон колоннадой.
— Посмотрите, как эти люди спят, — заметила Эмма, указывая на ряд неподвижно лежавших под одеялами человеческих фигур, расположившихся под сводами колоннады. — Что за странный народ. Спать на улице среди бела дня!
Я увидел, как некоторые из лежавших приподнимались и снова падали на свои матрацы и подстилки из листьев или старых лохмотьев, и метались тревожно и болезненно.
Когда мы проезжали в каких-нибудь трех шагах от них, одна старая женщина вдруг сдернула одеяло с лежавшей на земле и, как мы полагали, спящей молодой женщины и принялась обливать ее водой из фонтана. Одного взгляда было для меня достаточно, чтобы убедиться, что лицо несчастной утратило всякий человеческий облик от сплошной корки оспенных язв, а тело ее представляло столь ужасное зрелище, что я не в состоянии передать этого.
Я бессознательно натянул повод, и мой мул тотчас остановился.
— Черная оспа, — прошептал я. — И эта сумасшедшая пытается излечить ее холодной водой!
Старуха подняла на меня глаза и сказала:
— Si, senor inglese, viruela, viruela…[257] — и залепетала еще что-то, чего я не мог уже разобрать.
— Она говорит, — перевел Антонио, — что четверть населения уже вымерла, и что больных больше, чем здоровых…
— Бога ради, бежим отсюда! — воскликнул я, обращаясь к Эмме, также задержавшей своего мула и смотревшей полными ужаса глазами на несчастных страдальцев, распростертых на земле.
— Ах! — воскликнула она. — Вы — врач, неужели вы не можете ничем помочь этим несчастным?
— Что за безумие! — воскликнул я резко. — Можно ли рисковать вашей жизнью, да и к тому же я один здесь решительно не могу быть полезен: у меня нет под рукой никаких средств, никаких лекарств… Едем скорее! — И, схватив ее мула под уздцы, я потащил его за собой через город, по направлению к асиенде, расположенной на горе над городом.
Четверть часа спустя мы уже въезжали во двор асиенды. Здесь царили мертвая тишина и безлюдье; единственным живым звуком, донесшимся до нашего слуха, было жалобное мяуканье кошки где-то на чердаке. Но вот нам навстречу выбежала собака, крупное животное породы мастифов, отличающихся чрезвычайной злобностью, но вместо того, чтобы зарычать на чужих, она приветливо завиляла хвостом. Мы сошли с мулов и постучались, но никто не отозвался. Тогда я толкнул ногой дверь, она тотчас же открылась, и мы вошли. С первых же шагов нам стало ясно, что асиенда покинута. Маленькое кладбище в конце сада, близ часовенки, объяснило нам, почему это прекрасное жилище брошено на произвол судьбы. Здесь было несколько свежих могил, очевидно, батраков и услуг, а в особой ограде, где покоился прах усопших членов фамилии Гомес, тоже чернел новый холм — как мы узнали впоследствии, под ним лежал прах мужа Эмминой тетки, сеньора Гомеса.
— Это, несомненно, жертвы оспы, — произнес я. — Нам нельзя оставаться здесь.
Мы снова сели на своих измученных мулов и решили ехать дальше, куда глаза глядят, лишь бы уйти от заразы. Но не далее как в двух милях от асиенды нас остановили два вооруженных полицейских, которые заявили, что если мы, вопреки их запрету, поедем дальше, то они будут стрелять и заставят нас вернуться назад.
Только теперь мы поняли, что проникли за черту оспенного кордона и должны оставаться в ней до тех пор, пока не пройдет шесть недель после последнего случая заболевания оспой. Делать было нечего, мы вернулись в покинутую асиенду и в этом гнезде заразы устроились как могли. Запасов пищи здесь было много, также как и скота, так что в молоке и мясе мы недостатка не испытывали. Антонио принял на себя заботу о скоте и исполнял обязанности слуги. В саду было вдоволь плодов и овощей, а в амбарах — муки и зерна.
С плоской крыши асиенды нам была как на ладони видна вся базарная площадь городка, и три с лишним недели мы наблюдали отвратительные и ужасные сцены. А по ночам, когда уже не были видны предсмертные муки этих несчастных, мы слышали их стоны, вопли и рыдания и неумолчный звон церковных колоколов, звонивших не переставая для того, чтоб отогнать демона заразы или возвестить о полуночной мессе, которую служили священники, в надежде вымолить у Бога пощаду и помилование. По мере того как ряды духовенства редели, этот звон становился все слабее и слабее, пока наконец совсем не смолк. Живых уже не хватало, чтобы зарывать мертвых, и некому было принести воду больным.
Мне удалось узнать, что лет двенадцать тому назад один американский филантроп-энтузиаст прибыл сюда в сопровождении маленького санитарного отряда с целью привить оспу всему населению. Сначала все шло довольно благополучно, но когда прививки стали нарывать, среди пациентов началась смута, а местный глава духовенства вселил еще большее недоверие и ненависть к ученому филантропу, заявив, что оспа — одно из испытаний, ниспосланных Богом и что противодействовать этой болезни — грешно.
Так как до этого времени оспа не посещала Сан-Хосе, то послушные чада церкви и своего духовного пастора чуть не побили камнями американца-филантропа и изгнали его отряд за пределы своего округа. А теперь их дети и внуки пожинали плоды такой недальновидности.
После двух недель пребывания в этом очаге заразы я дошел до того, что готов был наложить на себя руки. Я чувствовал, что если еще останусь здесь, то, несмотря ни на какие предосторожности, заболею от одной лишь мнительности. И вот с помощью Антонио я вступил в долгие переговоры с офицером, начальником карантинной стражи, и в конце концов договорился, что за двести долларов наше бегство сквозь карантинный кордон в ночной темноте пройдет незамеченным.
В назначенный день, около девяти часов вечера, мы должны были покинуть асиенду втроем. За четверть часа до этого я пришел на конюшню, чтобы проверить, все ли готово к нашему отъезду. И что же? У конюшни, на дворе, около бака с водой, я увидел Антонио, корчившегося от боли в спине. Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться в том, что у него появились все признаки страшной заразы. Сознавая, что времени терять нельзя, я сам оседлал мулов и подвел их к крыльцу.
— А где же Антонио? — тотчас осведомилась Эмма.
— Он уехал вперед, чтобы проверить, свободен ли путь, — солгал я. — Он встретит нас по ту сторону гор.
Мы выехали из ворот асиенды.
Путешествие наше было довольно странным, но о нем я не стану рассказывать, так как вообще упомянул обо всех этих давно прошедших событиях лишь потому, что они особенно ярко показывают какую-то таинственную связь важнейших событий моей жизни с оспой. Я родился, когда мой отец хворал оспой, женился после бегства из оспенного карантина, я… но остальное я расскажу в свое время; добавлю лишь, что мы с Эммой в конце концов благополучно добрались до Мехико, где и повенчались. А десять дней спустя уже находились на палубе большого океанского парохода, отправлявшегося в Англию.
Эмма Беккер принесла мне приданое около пяти тысяч долларов, и мы решили употребить эти деньги на то, чтобы приобрести мне практику. Этой суммы, конечно, было далеко не достаточно, чтобы купить практику в Лондоне, и я поэтому избрал Денчестер, где имя Терн было уже достаточно известно и где с успехом практиковали мои дед и отец.
Прибыв туда, я узнал, что только один из моих коллег, Джон Белл, мог быть для меня опасным конкурентом. Он начал свою карьеру ассистентом моего отца и купил у него право на практику, когда отец захворал и был вынужден покинуть Англию. Не будучи ни искусным, ни знающим врачом, сэр Джон обладал самоуверенностью, скрывающей недостаток знаний, и заглаживал свои ошибки всегда имевшимися у него наготове оправданиями. Нет надобности говорить, что он был столь же богат, как и популярен, и лишь жалкие крохи выпадали на долю его менее счастливых коллег. Кроме того, за эти годы он приобрел громадное влияние на общественные дела, был членом всевозможных обществ, на которые щедро жертвовал, а потому постоянно нуждался в больших суммах.
Приехав в Денчестер, я счел своим долгом посетить сэра Джона Белла и сообщить ему, что думаю поселиться и практиковать в Денчестере. Это, как мне показалось, не особенно ему понравилось.
— Ну конечно, для вас, как сына моего покойного друга, я сделаю все, чтобы помочь устроиться, но должен сказать, что явись сам великий Гален[258] или Гарвей[259], вряд ли даже им удалось бы составить здесь приличную практику.
— Тем не менее я хочу попытать счастье, сэр Джон, и буду надеяться на кое-какие крохи со стола богача, — пошутил я.
— Да, да, Терн, вы можете рассчитывать на меня, конечно! — И он улыбкой дал мне понять, что аудиенция окончена.
Я ни одной минуты не обманывался в этом человеке: было ясно, что он постарается отнять каждую кроху, которая случайно перепадет мне, и что для моего блага он не пошевельнет и пальцем.
Спустя две недели после этого визита мы с женой поселились в Денчестере, в старинном кирпичном доме времен королевы Анны. Местоположение его для практикующего врача было удобно — он стоял в двух шагах от главной торговой площади, в самом центре Денчестера, и имел две великолепные приемные комнаты со старинными резными украшениями на потолке и стенах.
Мы с женой делали все возможное, чтобы приобрести практику. Нанесли визиты старым друзьям отца и деда, посетили миссионерские собрания и, несмотря на расходы, пригласили к вечернему чаю нескольких старушек, слывших первейшими городскими сплетницами. Они явились, пили чай и разглядывали мою новую обстановку, точно на аукционе. А в результате одна из них ядовито заметила мне, что мои хирургические инструменты далеко не так красивы, как инструменты «нашего дорогого сэра Джона», так как у его инструментов ручки из слоновой кости в серебряной оправе.
Я стал разузнавать, в чем причина моих неудач, и оказалось, что единственным виновником был все тот же сэр Джон Белл. Имея право совещательного голоса в учреждениях, куда я обращался с предложениями услуг, он одним многозначительным пожатием плеч или покачиванием головы побуждал совет отклонять мою кандидатуру.
Начиная отчаиваться в успехе, я уже собирался покинуть Денчестер, но по совету Эммы, которая была дальновидна и умна, решил еще подождать, пока хватит денег. Наконец и на моей улице настал праздник. Спустя почти год после того как я поселился в Денчестере, меня избрали в члены городского клуба. В числе завсегдатаев этого клуба был некий майор Селби, вышедший в отставку и не имевший никаких занятий, а потому постоянно проводивший время или в курительной, или в бильярдной клуба, с неизбежной большой сигарой в зубах и стаканом виски с содовой в руках. С виду это был цветущий крепкий мужчина, но на взгляд доктора такая наружность вовсе не свидетельствует о хорошем состоянии здоровья. Я познакомился с ним, и в разговорах он часто жаловался на свои недуги. Однажды, когда я сидел один в курительной комнате, вошел майор Селби, и, кинувшись в кресло, принялся потирать ногу.
— Что, майор, подагра прихватила? — шутливо спросил я.
— Нет, доктор, — по крайней мере, этот старый плут Белл говорит, что нет. У меня так сильно болела нога эти дни, что я сегодня утром отправился к нему, но он уверил меня, что это просто маленький ревматизм, и прописал какую-то гадость для втирания!
— А… а видел он вашу ногу?
— Нет, он сказал, что может определить болезнь не глядя.
— Гм… в самом деле? — заметил я. И мы прекратили этот разговор.
Четыре дня спустя я снова сидел в клубе, когда туда явился майор Селби. На этот раз он ступал с видимым усилием, и его всегда румяное и довольное лицо выражало страдание. Он по обыкновению заказал виски с содовой и сел на диванчик подле меня.
— Как ваш ревматизм, майор? Вам лучше сегодня?
— Нет, доктор, я опять был вчера у старика Белла, и он приказал продолжать втирание мази, но мне от нее ничуть не легче, а даже как будто хуже, и я положительно не могу понять, каким образом ревматизм может вызвать синяк на ноге.
— Синяк на ноге? Что вы говорите? — удивился я.
— Да, синяк. Вы не верите? Хотите, я покажу вам? Смотрите! — И, завернув брюки, он обнажил немного ниже колена большое пятно с темным отливом посередине, причем одна из вен на ощупь оказалась вспухшей и затвердевшей.
— А сэр Джон видел это? — спросил я.
— Нет, я хотел, чтобы он осмотрел мою ногу, но он куда-то торопился и сказал мне, что я, точно старая баба, ношусь со своими недугами!
— Ну, я на вашем месте отправился бы домой и все-таки настоял на том, чтобы он явился и осмотрел вас.
— Что вы хотите этим сказать, доктор? — встревожился майор.
— Я только нахожу, что это скверный синяк, вот и все… и полагаю, что когда сэр Джон увидит его, то посоветует вам полный покой в течение нескольких дней.
В ответ майор Селби пробормотал что-то весьма нелестное в адрес сэра Джона и попросил меня поехать сейчас же к нему на квартиру и подробно осмотреть его.
— Я не могу сделать этого при всем желании, — проговорил я, — это было бы нарушением врачебной этики; но я провожу вас до экипажа.
Майор Селби уехал домой, а я отправился к себе и от нечего делать стал просматривать записки о разных случаях закупорки вен, с которыми мне довелось иметь дело в лондонских госпиталях. Я еще читал, когда у моих дверей раздался резкий звонок и в приемную влетел запыхавшийся и взволнованный слуга и с усилием проговорил:
— Пожалуйста, сэр, вас очень просят к моему господину, майору Селби, немедленно. Он внезапно заболел.
— Я не могу идти к нему, его лечит сэр Джон Белл, я не имею права лечить его больных.
— Я уже был у сэра Джона, сэр, но он уехал на двое суток в какое-то имение, и мой господин послал меня за вами.
От жены майора, миссис Селби, я узнал, что ее муж, вернувшись из клуба, выпил чашку чаю и собрался ехать к сэру Джону Беллу, но в тот момент когда он садился в экипаж, вдруг опрокинулся навзничь и потерял сознание. Его отнесли в квартиру, уложили на диван и немедленно послали за мной.
Несчастный лежал и стонал от боли.
— Благодарю, что не отказались прийти, — простонал майор, — кажется мне, что этот старый дурак Белл доконал меня…
— Полноте, мы сейчас посмотрим, что можно сделать, — сказал я, поспешно осмотрел его и, прописав рецепт, приказал немедленно послать в аптеку, а в ожидании лекарства делать горячие припарки. Затем я вышел в соседнюю комнату, где меня тотчас обступили родственники больного.
— Что с ним, доктор? — спросила миссис Селби.
— Закупорка вены, — отвечал я. — Часть сгустка крови, очевидно, отделилась и закупорила одну из легочных артерий.
— И это опасно?
— Мы, конечно, должны надеяться, но считаю долгом предупредить вас, что мало надежды на то, что майор поправится.
— О, это невозможно! — воскликнул брат больного. — Мой брат находился все время под присмотром такого опытного врача, как сэр Джон Белл, первого врача в Денчестере, и этот врач говорил брату, что он страдает простым ревматизмом.
— Мне остается только пожелать, чтобы сэр Джон Белл оказался прав, а я заблуждался.
Мистер Селби немедленно телеграфировал сэру Джону Беллу о поставленном мною диагнозе. Вскоре пришел ответ. Сэр Джон Белл весьма сожалел, что не было поезда, с которым он мог бы вернуться в Денчестер в эту же ночь, и называл другого врача, к которому рекомендовал обратиться, добавляя, что диагноз доктора Терна ни на чем не основан и что я — молодой, неопытный врач, любящий преувеличивать болезнь.
Между тем бедный майор умирал. Он сохранял полное сознание до последней минуты и, несмотря на все мои усилия, сильно страдал. В числе других распоряжений на случай своей смерти он потребовал, чтобы было сделано вскрытие для определения причины смерти.
Взяв копию с телеграммы доктора Белла, я стал дожидаться приезда другого врача, за которым по моему настоянию немедленно послали.
Когда он прибыл, майора уже не было в живых. Было сделано вскрытие, как того пожелал покойный, в присутствии сэра Джона, меня и еще третьего врача, доктора Джеффриса. Я оказался прав, и если бы сэр Джон вовремя принял меры предосторожности, его несчастный пациент был бы жив.
Так как покойный майор Селби был личностью весьма популярной, то смерть его наделала много шуму в городе, особенно, когда обывателям стали известны обстоятельства смерти.
На следующий же день одна из наиболее распространенных газет напечатала подробный отчет о результатах вскрытия. Этот отчет сопровождала небольшая редакционная статья, в которой автор в самых лестных выражениях отзывался о моих знаниях и выражал надежду, что население Денчестера не замедлит оценить меня по заслугам, а в адрес старого сэра Джона Белла было пущено несколько ядовитых замечаний под видом сравнения представителей врачей старой и новой школ и их приемов.
Велика сила рекламы и печатного слова! Когда я на следующий день вошел в свою приемную, то застал в ней трех пациентов, ожидавших меня. Это было началом моего успеха. Теперь, когда я считаю свою жизнь оконченной, могу сказать смело, что в то время я был действительно выдающимся врачом. Моя способность к постановке диагнозов граничила с вдохновением, с первого же взгляда на больного я угадывал его недуг, угадывал то, до чего даже более опытные врачи с трудом доходили после самого тщательного осмотра и исследования.
С того памятного события моя практика росла с каждым днем; клиенты прибывали отовсюду, так что, делая подсчет своим заработкам в конце второго года моего пребывания в Денчестере, я увидел, что за последние двенадцать месяцев получил свыше девятисот фунтов наличными и должен был дополучить еще около трехсот фунтов. Большую часть последней суммы я считал как бы несуществующей, так как положил себе за правило никогда не отказывать больному в своем содействии потому только, что он не в состоянии заплатить мне. После случая с майором мои отношения с сэром Джоном Беллом стали в высшей степени натянутыми (он некоторое время отказывался встречаться со мной даже на консилиумах), хотя я всегда старался не становиться поперек дороги такому старому и опытному практику. Но все вокруг сознавали, что я как врач стою выше него, и он ни разу не осмелился отвергнуть или критиковать мою манеру лечения. Я шел в гору, и мы с женой уже могли рассчитывать, что года через три будем не менее богаты, чем сэр Джон Белл.
Беда пришла нежданно. К этому времени мы с Эммой были женаты около трех лит, и она готовилась стать матерью.
Эмма настаивала, чтобы я сам принял на себя обязанности акушера, но я боялся, что мне слишком тяжело будет видеть ее страдания и что я буду взволнован в те минуты, когда для врача необходимы полнейшие хладнокровие и невозмутимость.
И вот однажды я случайно столкнулся на одной консультации с сэром Джоном Беллом. Старик с необычайно дружелюбным видом подошел ко мне и спросил:
— Я слышал, дорогой Терн, что у вас в семье ожидается счастливое событие?
Я отвечал утвердительно.
— Предлагаю вам свои услуги в этом деле. Надеюсь, вы признаете, что тут долголетняя практика что-нибудь да значит.
С минуту я колебался, хотя сэр Джон действительно был знающий и опытный акушер и, по-видимому, собирался воспользоваться этим случаем для нашего примирения. Я колебался не из-за какого-нибудь предчувствия, а лишь потому, что моя жена не желала ничьего ухода за собой, кроме моего. Я уже хотел сказать ему об этом, но подумал, что старик сочтет это за страшную обиду и возненавидит меня больше прежнего. Мне пришлось поблагодарить его и согласиться, и мы расстались весьма дружелюбно.
Когда я сообщил об этом Эмме, она признала, что я не мог поступить иначе, и примирилась. Пришло время, и у меня благополучно родилась дочь, прелестный ребенок, белокурый, как мать, с такими же темными глазами, как у меня.
На четвертый день после родов, позавтракав, я поднялся в спальню жены, которая до этого чувствовала себя прекрасно. К своему удивлению я застал ее несколько слабой, и она жаловалась на головную боль. Не просидел я у нее и десяти минут, как прибежал слуга и сказал, что меня ожидают в приемной. Поцеловав Эмму и поправив ее подушки и одеяло, чтобы ей было удобнее лежать, я поспешил вниз, попросив ее постараться заснуть.
Пока я принимал и выслушивал больного, сэр Джон Белл явился к моей жене. Когда пациент уходил и сэр Джон спускался сверху, вбежал посыльный от лорда Колфорда, жена которого должна была родить. Посыльный требовал меня немедленно к своей госпоже, жене первого богача, банкира и баронета, лечить которого считалось завидной долей для любого врача Денчестера. Схватив хирургический набор, я тотчас же отправился вместе со слугой. Я уже выходил из дома на улицу, когда услышал, как сэр Джон крикнул мне что-то вслед, чего я не разобрал. Я ответил, что спешу, и поговорю с ним после, на что он, как мне показалось, крикнул:
— Ладно!
Это было около трех часов пополудни. Но роды леди Колфорд были такими тяжелыми и сложными, что я возвратился домой только в восемь часов вечера.
Я немедленно поспешил наверх к жене и, осторожно войдя в ее комнату, увидел, что она спала; сиделка дремала на диване рядом. Осторожно приблизившись к постели, я поцеловал жену прямо в губы и, сойдя вниз, поспешил к своей больной и провел у нее безотлучно всю ночь.
Вернувшись к себе около восьми часов утра, я застал ожидавшего меня в приемной сэра Джона Белла, и с первого взгляда на его лицо понял, что произошло нечто ужасное.
— Что случилось? — спросил я.
— Что? Да то, что я вам крикнул вчера вслед, но вы не захотели остановиться и выслушать меня. А потом я нигде не мог поймать вас. У вашей жены родильная горячка. Я вчера уже полагал, что это так, а сегодня не остается ни малейшего сомнения!
— Родильная горячка! — прошептал я. — В таком случае я погиб!
— Не падайте же духом, будьте мужчиной, у нее сильный организм, и нам, наверное, удастся вырвать ее из когтей смерти!
— Но вы забываете, что я принимал роды у леди Колфорд! И отправился к ней прямо от постели моей жены!
— Да! Это не совсем приятно… Ну что ж, будем надеяться на благополучный исход. Только в другой раз, когда вам будут кричать что-нибудь, будьте добры остановиться и выслушать.
Мы простились очень сухо.
Через неделю моей жены не стало, а спустя десять дней последовала за ней в могилу и прелестная леди Колфорд.
Оправившись от горя, я поспешил написать сэру Томасу и выразить ему глубокое сочувствие по случаю постигшего его несчастья, невольным виновником которого явился я. В ответ на это письмо я получил следующую записку, раскрывшую мне настоящее положение дел. Сэр Томас Колфорд писал так:
Сэр Томас Колфорд крайне удивлен тем, что доктор Терн считает нужным добавлять лицемерие к убийству.
А спустя несколько дней полицейский инспектор вручил мне ордер на арест по обвинению в умышленном убийстве леди Колфорд.
Ночь я провел в денчестерской тюрьме, а наутро предстал на допросе, причем для разбора моего дела была назначена специальная сессия суда. Меня обвиняли в преступной небрежности и злонамеренных действиях, вызвавших смерть леди Бланш Колфорд.
После обычного допроса свидетелей, установившего факт моего пользования леди Колфорд, а также факт и причину ее смерти, пришла очередь сэра Джона Белла, и я мысленно порадовался, что наконец-то он объяснит в чем дело.
После ответа на вопрос о степени заразности родильной горячки сэр Джон перечислил подробности рокового дня, когда я был вызван к леди Колфорд.
Сэр Джон утверждал, что при посещении моей жены он убедился по ряду симптомов, что у нее родильная горячка. В сущности, это было ложью, так как в тот день, по его же словам, он еще только подозревал возможность болезни, а удостоверился в ней лишь на другой день. «Тогда я поспешил от своей пациентки, — продолжал лживый старик, — чтобы предупредить доктора Терна, который выходил из своей приемной. Но прежде чем я успел произнести хоть слово, он стал хвастаться, что за ним только что прислали от лорда Колфорда, жена которого должна родить. Я посоветовал ему отказаться от этого лестного предложения: «У вашей жены родильная горячка, а сиделка говорит, что вы были сейчас у ее постели».
Тогда Терн возразил мне, что этого не может быть, так как он только что видел свою жену и нашел ее совершенно здоровой, если не считать легкой головной боли.
Он заявил, что не может отказаться от такого блестящего случая, быть может единственного в его практике, и что принимать роды у леди Колфорд все-таки будет. «Смотрите, любезнейший, — сказал я, — если что-либо случится, то вас вправе будут обвинить в предумышленной и преступной небрежности». — «Очень вам благодарен за предупреждение, но ручаюсь, что ничего с ней не случится: я свое дело знаю и сам отвечаю за свои поступки», — заявил Терн, схватил свой чемоданчик и выбежал на крыльцо».
Не берусь описывать, с каким негодованием и омерзением слушал я эту наглую ложь. Как беззастенчиво, с каким невозмутимым спокойствием клеветал на меня этот человек!
Задыхаясь от волнения, я мог только воскликнуть:
— Это ложь, наглая ложь от начала до конца!
После сэра Джона выступила со своими показаниями сиделка. В числе многих лживых показаний, не моргнув глазом, она заявила, что стоя на верхней площадке лестницы, она слышала довольно продолжительный разговор между сэром Джоном и мной и в конце которого я будто бы произнес: «Я сам буду отвечать за свои поступки».
Я не нашел, что возразить на ее слова, и мог только повторить, что она лжет.
Затем последовал вопрос, есть ли у меня свидетели, которые могут опровергнуть эти показания; таких свидетелей у меня не было. Тогда мне задали обычные вопросы и спросили, что я имею сказать в свое оправдание.
Я изложил все факты в их настоящем виде, заявив, что свидетельские показания — сплошная ложь и что сэр Джон — мой давний недруг, желавший погубить меня с того момента, как я начал практиковать в Денчестере. После этого суд удалился и вскоре мне объявили, что дело мое передается на съезд, сессия которого состоится ровно через месяц. А до того времени местный суд согласен отпустить меня на поруки под залог в пятьсот фунтов от меня и пятьсот фунтов от двоих поручителей, по двести пятьдесят фунтов от каждого, или же пятьсот фунтов от одного. Я безнадежно опустил голову, так как у меня не было ни родных, ни друзей, которые бы согласились выразить свое сочувствие столь скомпрометированному человеку.
— Благодарю вас, господин председатель, за ваше доброе желание, но мне придется отправиться в тюрьму, так как у меня нет никого, кто бы мог поручиться за меня! — сказал я печально.
Вдруг с задних рядов зала чей-то грубый голос произнес: «Я готов быть вашим поручителем!»
К столу подошел плечистый мужчина, лет пятидесяти, с отекшим бледным лицом и плешивой головой, на которой непокорно торчали пучки еще уцелевших волос. Он был неряшливо одет в поношенный, черного цвета костюм и огненно-красный галстук.
— Эй вы, молодой человек, не напускайте на себя важность. Вы еще должны мне двадцать фунтов, три шиллинга и шесть пенсов, и вам хорошо известно мое имя; если же вы его забыли, то я укажу его вам в конце исполнительного листа!
— Это моя обязанность — спросить ваше имя, — ответил растерявшийся секретарь, — я спрашиваю вас по долгу службы.
— А-а, в таком случае, пожалуйста! Мое имя Стивен Стронг. Я могу добавить, что это имя имеет известную цену при подписании чека на любую сумму. Сейчас я явился сюда, чтобы поручиться за этого молодого человека, о котором я решительно ничего не знаю, кроме его фамилии и внешнего вида. Я не знаю, заразил ли он покойную леди или не заразил, но уверен, что, как и большинство отравителей, поклонников телячьей заразы, именующих себя оспопрививателями, этот Белл — наглый лжец, и если даже молодой человек действительно заразил ту женщину, то не его в этом вина. А теперь вот, считайте деньги!
Когда все было кончено, я подошел и поблагодарил его.
— Благодарить меня вам не за что, — ответил он, — я делаю это не для вас, просто я не хочу, чтобы они сажали невинных людей в тюрьму. Ну, а теперь скажите мне, не нуждаетесь ли вы в деньгах для защиты?
Я отвечал, что в деньгах я в настоящее время не нуждаюсь, еще раз поблагодарил его, и на этом мы расстались.
В назначенный день и час прокурор произнес блистательную обвинительную речь, в которой он доказывал, что я, преследуя низкие материальные выгоды, принес в жертву молодую жизнь. Затем начался допрос свидетелей, не выяснивший ничего нового. Когда же дошла очередь до сэра Джона Белла, то он повторил дословно все, что было сказано им на предварительном следствии. При опросе свидетелей подсудимого выяснилось, что с самого начала сэр Джон Белл относился ко мне недоброжелательно, так как, к его великому огорчению, я оказался более сведущим и знающим врачом, чем он, и что родильная горячка у моей жены была вызвана только его небрежностью. После этих показаний заседание суда было закрыто, и слушание дела отложено на следующий день.
Так как я находился на поруках, то прямо со скамьи подсудимых отправился пообедать в скромный ресторанчик, где меня никто не знал, для того, чтобы не видеть перед собой знакомых лиц.
Я медленно шел по улице, когда вдруг заслышал за собой шаги и, обернувшись, очутился перед бледной физиономией и огненно-красным галстуком мистера Стивена Стронга.
— Вы расстроены и устали, доктор Терн, — сказал он, — почему же вы не с друзьями, а бродите один по улицам после такого утомительного дня?
— Потому что у меня нет друзей, — сказал я.
— Вот оно как? — проговорил он. — Пойдемте-ка поужинаем со мной.
Я поблагодарил старика. Сердечное отношение совершенно чужого человека тронуло меня. Вместе с ним мы дошли до его главной торговой лавки, и через небольшой коридорчик он провел меня в свою квартиру. В большой гостиной, обставленной громоздкой старомодной мебелью, в самом центре большого дивана сидела румяная седая женщина в черном шелковом платье. Она читала при свете лампы под розовым абажуром, поставленной на консоли позади нее. Я почему-то сразу заметил, что она читала какой-то трактат о противооспенных прививках и что на обложке книги изображена рука, страшно изуродованная оспой.
— Марта, — произнес мистер Стронг, входя в комнату, — вот доктор Терн, о котором я уже говорил тебе! Он зашел поужинать с нами. Доктор Терн, это моя жена!
Миссис Стронг встала и протянула мне руку. Это была стройная худощавая женщина, с тонкими изящными чертами лица и ласковыми голубыми глазами.
— Я вам очень рада! — сказала она мягким, несколько монотонным голосом. — Все друзья Стивена для меня — желанные гости, в особенности те, которых преследуют за правое дело!
В этот момент вошла служанка и доложила, что все готово. Мы вошли в смежную комнату, где нас ожидал простой, но вкусный ужин, и, к немалой своей радости, я имел возможность убедиться, что мистер Стивен не подражал своей уважаемой супруге, которая не пила ничего, кроме простой воды. Муж же ее поставил на стол передо мной бутылку прекраснейшего портера.
Во время разговора за ужином мне удалось узнать, что Стронги, у которых никогда не было детей, посвятили себя пропаганде разных «идей». Мистер Стронг был «анти» всего, чего угодно, супруга же его не шла дальше «анти оспоривания». Вне этого великого вопроса ее ум был всецело поглощен совершенно безобидной «идеей», что англосаксы произошли по прямой линии от десяти затерявшихся колен израилевых.
Оставив в стороне вопрос об оспопрививании, я одобрил ее взгляды относительно десяти колен израилевых, чем до такой степени расположил миловидную маленькую женщину к себе, что, совершенно позабыв о моем неопределенном будущем, она просила меня почаще заходить к ней и тут же снабдила целой кипой литературы, касающейся предполагаемых странствований этих десяти племен. Таким образом завязалось мое знакомство с миссис Мартой Стронг.
На следующий день, в десять часов утра, я снова сидел на скамье подсудимых. Сиделка, ухаживавшая за моей женой во время ее родов, повторила согласованный с сэром Джоном Беллом вымысел. Однако после строгого повторного допроса выяснилось, что эта особа не вполне достойна доверия, хотя опровергнуть ее показания не было возможности. Тогда мой защитник указал суду на то обстоятельство, что все обвинение построено исключительно на одних только показаниях сэра Джона Белла, моего заведомого и давнего врага, и что, к несчастью, я не могу представить в свою защиту ни одного свидетеля, так как при этом мнимом разговоре не было третьего лица. Он пояснил, что если заявление доктора Белла — правда, то я должен быть положительно сумасшедшим: несомненно, что такой сведущий доктор не мог не знать, что родильная горячка заразна и что, переходя из комнаты больной жены к постели пациентки, он должен был непременно заразить последнюю и тем самым погубить свою медицинскую карьеру. Но допустим даже, что из каких-либо соображений он принял на себя этот страшный риск. Неужели он не принял бы необходимых мер предосторожности? А последних, как было доказано, никому заметить не удалось.
Затем зачитали мое письменное заявление, что все сказанное доктором Беллом — сплошная ложь и что я, отправляясь к леди Колфорд, не имел ни малейшего представления о болезни своей жены.
Подводя итог, председатель суда указал присяжным, что это необычное преследование основано исключительно на показаниях доктора Белла, которым вторила сиделка, и если даже допустить, что обвиняемый действительно рискнул жизнью прекрасной женщины ради корыстных целей, не кажется ли странным то обстоятельство, что узнав от сэра Джона Белла о тяжелой и опасной болезни жены, он не выразил ни скорби, ни удивления. А между тем всем известно, что доктор Терн был очень нежным и любящим мужем. Остается только предположить, что обвиняемый не понял слов сэра Джона или не расслышал их.
После речи председателя присяжные удалились для обсуждения, а за ними удалился и суд. С уходом председателя суда зал закишел, как муравейник. Я сидел как на иголках, сознавая, как враждебно и недоброжелательно относятся ко мне все эти люди.
Присяжные очень долго не возвращались, и я мало-помалу свыкся со своим положением и перестал обращать внимание на настойчивые взгляды, обращенные на меня, и на замечания, раздававшиеся в толпе. Я ушел в себя и стал размышлять над своим положением. Какой бы приговор не вынесли мне присяжные, все равно моя дальнейшая карьера загублена, это было для меня совершенно ясно, и я заранее знал, что вконец разорен. А напротив меня сидел и торжествовал негодяй, который погубил меня своим лжесвидетельством, опозорил мое доброе имя и лишил меня куска хлеба. Он развязно болтал со своими соседями, как вдруг взгляд его случайно встретился с моим. Где-то в глубине его души еще таился остаток совести: старик вдруг смолк, губы его побелели и задрожали; он поспешно встал и покинул зал суда.
Очевидно, все это не ускользнуло от внимания одного из судей, беседовавшего с ним, и он сразу понял, чем именно вызвана столь внезапная перемена в уважаемом сэре Джоне Белле. Я заметил, как он сперва пристально посмотрел на меня, потом на сэра Джона, который, вернув себе обычную самоуверенность, торжественно направился к выходу. Член суда проводил старика глазами и стал смотреть в потолок, тихонько насвистывая.
Вероятно, присяжные сильно затруднялись с решением этого дела, время шло, а они не возвращались. Прошло без малого полтора часа, когда полицейский чин сообщил, что они — то есть суд и присяжные — идут.
Я вглядывался в их лица, с каким-то страшным безучастием ожидая приговора. Напряженность ожидания сменилась во мне тупым оцепенением. Когда председатель суда занял свое место, старший присяжный громко и торжественно возгласил: «Не виновен, но в будущем, мы надеемся, доктор Терн будет более осмотрителен».
— Это весьма странный приговор! — раздраженно заметил председатель суда. — Он одновременно оправдывает и признает виновным. Доктор Терн, вы свободны и оправданы судом, но я весьма сожалею, что присяжные сочли нужным добавить к своему приговору эту загадочную фразу.
Низко поклонившись председателю, выражая этим признательность за его доброе ко мне отношение, я стал пробираться сквозь толпу.
Я зашагал к моему одинокому жилищу и опустился в первое попавшееся кресло пустой приемной, безнадежно оценивая свое безвыходное положение: любимой жены и друга у меня не стало, карьера разбита, репутация как человека и врача замарана и куда бы я ни поехал, всюду за мной последует дурная слава.
Пока я размышлял на эти безотрадные темы, слуга доложил о приходе какого-то господина. В комнату вошел маленький, весело улыбающийся человек, в котором я тотчас же узнал старшего помощника поверенного, который вел дело Колфорда против меня.
— Увы, доктор, — защебетал этот маленький человек, потирая руки, — вы еще не избавились от неприятностей: выбрались вы из уголовного леса, да попали в гражданское болото! Хи-хи-хи!.. — И с этими словами он вручил мне бумагу.
— Что это такое? — спросил я.
— Это иск, предъявленный сэром Томасом Колфордом доктору Терну, на десять тысяч фунтов стерлингов. Согласитесь — это не слишком крупная сумма за утрату молодой и красивой жены… Так как он не мог добиться, чтобы вас засадили в тюрьму, то решил разорить вас гражданским иском. Если бы он меня тогда послушал, то начал бы с этого, а уголовного преследования не возбуждал вовсе. Я ни минуты не думал, что они вас осудят. Присяжные никогда не пошлют человека на каторгу за несчастную случайность. Ну, а гражданский иск — совсем другое дело, его всегда удовлетворят, если только поручить дело опытному адвокату. И вам мой совет: бегите куда-нибудь прежде, чем начнется следствие. Всего хорошего, господин доктор… всяческих вам благ…
И юркий маленький человек скрылся за дверью.
Положение мое оказывалось хуже, чем я думал. Уже первое дело в суде стоило мне больших денег, и я не в состоянии был выдержать второго процесса, не говоря уж об удовлетворении иска. Что же мне оставалось делать? Сидеть и ждать, что будет дальше? Не лучше ли разом покончить счеты с жизнью, которая мне уже ничего не обещала. Разбитый последними событиями, я совершенно утратил чувство страха перед смертью. В тот момент она казалась мне символом полного успокоения и забвения.
Но, к несчастью моему и многих других, я не исполнил своего решения, хотя оно было твердо и серьезно. Прежде всего я написал длинное письмо для опубликования в газетах, в котором правдиво излагал все обстоятельства смерти леди Колфорд и обличал сэра Джона Белла в умышленной лжи и желании ценой ложной присяги погубить меня. Затем другое, которое должно быть вручено моей дочери, когда она достигнет совершеннолетия. В этом письме я раскрыл ей причины, побудившие меня к самоубийству, и просил простить за то, что покинул ее в столь раннем возрасте.
Подойдя к своему шкафчику с лекарствами, я подумал немного и остановился на синильной кислоте. Правда, последствия ее неприятны, зато действие быстро и верно. Какое мне дело до того, что после смерти я почернею и буду пахнуть!
Достав склянку из шкафа, я налил в рюмку достаточную дозу яда и развел его небольшим количеством воды, чтобы было легче выпить. Все это я делал не спеша, и мне оставалось только опрокинуть содержимое в рот, как вдруг я ощутил на лице холодное дуновение, словно от сквозняка. Я вздрогнул. Передо мной в темном проеме двери стоял Стивен Стронг. Да, это был он, свет свечи падал на его бледное лицо и большую лысую голову.
— Э-э, доктор! Да вы, как вижу, кутите, — раздался его грубый, но добродушный голос. — Что вы тут смаковали? Можно попробовать? — с этими словами он поднес рюмку к губам.
В одно мгновение сознание вернулось ко мне, и прежде чем Стивен Стронг успел коснуться рюмки, я быстрым движением выбил ее из рук. Она упала и разбилась вдребезги.
— А-а, я так и думал! — произнес мой гость. — Ну, а теперь, молодой человек, я попрошу вас сказать мне, почему вы принялись за подобные штуки?
— Почему? — воскликнул я с горечью. — Жена моя умерла, имя мое опозорено, карьера разбита… Зачем мне жить и ждать конца нового дела, которое возбудил против меня сэр Томас Колфорд и которое окончательно разорит меня и пустит нищим по свету!
— И вы думали помочь этому горю, наложив на себя руки? Ведь вы же утверждаете, что не сделали ничего постыдного, ничего такого, что заставляло бы вас внутренне краснеть перед самим собой, и я верю вам. Так что вам до того, что думают о вас эти люди? Я знаю, вам теперь тяжело, но я сам был когда-то в худшем положении, поверьте. Я пошел на каторгу по ложному свидетельству, но не наложил на себя рук. Я отработал свой срок, понемногу оправился, и теперь я — глава радикалов и один из богатейших людей в Денчестере, хотя и простой торговец. Я мог бы заседать в парламенте, если бы только захотел. Почему бы вам не поступить так же?
— Да никто не пожелает воспользоваться моими услугами после того, что было! — сказал я.
— Я берусь найти таких людей. Что касается предъявленного иска, то я удовлетворю его. Я люблю судебные дела, а какая-нибудь тысяча фунтов не разорит меня. Впрочем, я явился сюда, чтобы пригласить вас отужинать с нами; полагаю, что лучше будет распить бутылочку портера со Стивеном Стронгом, чем это адское зелье. Но прежде чем мы выйдем отсюда, вы должны дать мне слово, что не приметесь за старое! — И он указал на осколки рюмки, валявшиеся на полу.
— Даю вам слово, что больше это не повторится!
— Ну и прекрасно! — сказал мистер Стронг, беря меня под руку и направляясь к выходу.
Вечер этот я провел почти так же, как и мой первый вечер в доме Стивена Стронга. Миссис Стронг приняла меня весьма приветливо и после нескольких вопросов о моем деле перешла на свою излюбленную тему об исчезнувших десяти коленах, причем была крайне разгневана тем, что я не прочел ее книг и брошюр. Но в конце концов она умиротворилась, и я вернулся к себе домой успокоенный и чуждый волнений.
В следующий месяц или два ничего особенного в моей жизни не случилось, если не считать того, что дело по гражданскому иску сэра Томаса Колфорда вдруг было прекращено. Хотя о причинах прекращения этого судебного дела официально ничего не сообщалось, но я имею основание полагать, что оно было вызвано отказом сэра Джона Белла вторично выступить в суде и повторить свои показания против меня. Хотя я, конечно, был весьма рад такому повороту дела, тем не менее блестящая практика, которую я только что успел приобрести, была безвозвратно потеряна. Мои небольшие сбережения подходили к концу, и я предвидел необходимость зарабатывать себе на кусок хлеба как-то иначе.
Однажды утром я сидел в своем кабинете и читал какую-то медицинскую книгу, как вдруг у наружных дверей раздался звонок.
«Пациент!» — подумал я. Но меня ждало разочарование: вошел мистер Стивен Стронг.
— Ну, как вы поживаете, доктор? — начал он. — Вы, вероятно, удивляетесь тому, что видите меня здесь в такое время. Я пришел просить вас взглянуть на двух больных детей, к которым мы отправимся сейчас же, если только вы не против!
— Нет, конечно, я всегда рад служить вам! — отвечал я. — Кто эти дети, и чем они больны?
— Это сын и дочь одного сапожника, а чем больны — об этом вам судить, — ответил мой собеседник.
Долго проколесив по улицам беднейшего квартала города, мы наконец остановились перед невзрачного вида сапожной лавкой, с выставленными в окне на продажу несколькими парами грубо сшитых сапог. За прилавком находился владелец лавки, мистер Сэмюэлс, мрачного вида человек лет сорока.
— Сэмюэлс! Вот доктор, — произнес Стивен Стронг.
— Ладно, он найдет жену и детвору там, в смежной комнате! Хороши они, нечего сказать! Я не могу! Не могу смотреть на них. Душа во мне переворачивается! — проговорил Сэмюэлс и резко отвернулся.
Пройдя через лавку, мы очутились в задней комнате этого убогого магазинчика. Кто-то громко плакал и стонал. Посреди комнаты стояла истощенная, измученная женщина, уже не молодая на вид, а на постели лежали двое детей, мальчик и девочка, лет трех и четырех. Я тотчас же приступил к осмотру больных. Мальчик горел как в огне, все его тельце было покрыто яркой красной сыпью. Девочка же мучилась от огромной багровой опухоли на руке повыше локтя. Вся рука была сильно воспалена. Для меня было несомненно, что и то и другое — опасный вид рожистого воспаления, следствие перенесенной не более пяти дней тому назад прививки оспы.
— Ну, — спросил мистер Стронг, — что вы находите у этих детей? Я ответил.
— А чем вызвана эта болезнь? Не следствие ли это прививки?
— Возможно, что и так! — уклончиво ответил я.
— Поди сюда, Сэмюэлс, и расскажи господину доктору все, как было! — сказал Стронг.
— Да что тут рассказывать? — отозвался огорченный отец, стараясь не глядеть на своих детей. — Меня три раза таскали в полицию и штрафовали за то, что я не прививал детям оспу. Я боюсь этой прививки с тех пор, как моя родная сестра умерла от нее, причем вся голова у нее была сплошь покрыта язвами и болячками. Но я уже не мог больше платить штрафов. Видите ли, дела шли плохо! Ну, я и сказал своей хозяйке, чтобы она взяла детей и отвела к городскому оспопрививателю. Теперь вы сами видите, что из этого вышло! Черт бы их побрал с их прививками!
С этими словами, безнадежно махнув рукой, он вышел из комнаты.
Я не стану описывать подробности, скажу только, что, несмотря на все мои старания, мальчик умер, а девочка поправилась. Примечательно, что обоим была сделана прививка от одной лимфы, и мне с большим трудом удалось убедить власти подвергнуть эту лимфу тщательному исследованию, причем оказалось, что она содержала бациллы рожи.
Этот случай, в котором я играл видную роль, наделал много шума. Противники прививок ссылались на меня, как на авторитет.
Мало-помалу, несмотря на то что я никогда не высказывался определенно по этому вопросу, на меня стали смотреть как на лидера и на светило небольшой группы врачей, противников прививки оспы. На основании этой в сущности ложной репутации Стивен Стронг предложил мне весьма приличное вознаграждение за то, чтобы я принял на себя труд исследования всех отдельных ел у чаев, в которых, как предполагалось, прививка являлась причиной заболеваний. Я согласился, так как эти исследования в общем ни к чему меня не обязывали. И вот, за два года усердной работы я убедился, что прививки в том виде, как они практиковались — с руки одного человека на руку другого — нередко приводили к заражению крови, рожистому воспалению, нарывам и даже туберкулезу. Все эти случаи были мной опубликованы, и в результате я был вызван королевской оспопрививательной комиссией, заседавшей в то время в Вестминстере, для разъяснений по этому вопросу.
Выслушав мои доводы, некоторые члены комиссии пытались заставить меня высказаться о пользе или вреде прививок вообще. Я отвечал им уклончиво, не желая вступать в прения, так как бессмысленно отрицать значение великого открытия, сделанного Дженнером[260].
Стоит только вспомнить, что было время, когда почти каждый становился жертвой оспы, когда женщина считалась красивой уже только потому, что не была обезображена, подобно громадному большинству ее сестер.
Стоит только вспомнить, как много детей умерло от оспы в самом нежном возрасте, о чем свидетельствуют церковные записи тех лет.
Стоит только послушать рассказы стариков о том, как свирепствовала оспа во времена молодости их матерей и отцов.
Мало того, если прививки — обман, то почему девятьсот девяносто девять врачей из тысячи не только в Англии, но и в других цивилизованных странах так твердо убеждены в их несомненной пользе? Таково было мое внутреннее убеждение, но я не считал нужным заявлять об этом публично.
Между тем печальные последствия прививки не были в то время редкостью, но причиной их являлась плохая лимфа или небрежное обращение с больными.
Мое появление в качестве эксперта перед королевской оспопрививательной комиссией подняло мой престиж в глазах населения Денчестера. И вот я снова мог похвастать обширной, быстро разрастающейся практикой и заработком, вполне достаточным для удовлетворения моих потребностей.
Прошло уже более трех лет с тех пор как я, вернувшись из зала суда, собирался покончить счеты с жизнью, когда в приемную неожиданно, как и в тот раз, вошел Стивен Стронг.
Из-за большого наплыва больных я не имел возможности принять его немедленно, так что ему пришлось дожидаться около часа.
— Теперь дела обстоят несколько иначе, доктор, — сказал он, входя в мой кабинет, — я дожидался вас целый час, а там еще шесть человек. С тех пор как вы лечили детей Сэмюэлса, счастье успело повернуться к вам лицом. Как вы думаете, зачем я пришел?
— Говорите прямо, я угадывать не умею! — произнес я.
— Ну, так уж и быть, скажу вам, в чем дело. Читали вы во вчерашней газете, что наш старый пивовар Хикс возведен в достоинство пэра? Понимаете ли, в чем тут секрет? Он дал понять, что если его заставят дожидаться этой чести еще дольше, то он откажется внести в фонд своей партии членский взнос. А это пять тысяч фунтов в год! Ну, они и поспешили удовлетворить его, полагая, что так кресло в парламенте останется за ними. Но здесь-то они и ошибаются: если только нам удастся выставить подходящего человека, то радикалы возьмут на этот раз верх!
— А кто же этот подходящий человек? — осведомился я.
— Джеймс Терн, эсквайр, доктор медицины! — спокойно ответил Стивен Стронг.
— Что вы?! — воскликнул я. — Разве я могу потратить тысячу или даже две тысячи фунтов сразу на одни только выборы, да еще столько же ежегодно на разные подписки; кроме того, могу ли я быть практикующим врачом и членом парламента одновременно?
— Погодите, доктор, я обо всем подумал, как только ваше имя было произнесено вчера на совете радикалов. Все ваши возражения я предвидел. Теперь выслушайте меня: вы молоды, представительны, умны, и притом превосходный оратор — разумеется, вы желали бы выбраться наверх, но у вас нет средств. Вы живете только на то, что зарабатываете, а став членом парламента, конечно, лишились бы и этой возможности. Но так как мы нуждаемся в таком человеке как вы, то, весьма естественно, должны и оплачивать ваши услуги.
— Нет, нет, мистер Стронг! — воскликнул я. — Я не согласен стать рабом радикалов, обязанным делать то, чего они от меня потребуют. Нет, я предпочитаю продолжать заниматься своим делом и остаться верным своей профессии.
— Не спешите отказываться, молодой человек! — остановил меня поучительно старик. — Никто и не требует вашего рабства. Но что бы вы сказали, например, если бы вам обеспечили все до последнего пенни, чтобы добиться места в парламенте, и, сверх того, тысячу двести фунтов ежегодного содержания в случае успеха и вознаграждение в пять тысяч фунтов, если вы потерпите поражение или почему-либо вынуждены будете отказаться от парламентской деятельности?
— Тогда бы я, пожалуй, согласился, при условии, что буду уверен в лице, гарантирующем мне все это, и кроме того буду знать, что это такой человек, от которого я могу принять деньги! — сказал я.
— Ну, об этом судите сами! — ответил мой собеседник. — Человек этот — я, Стивен Стронг, и я внесу в банк на ваше имя десять тысяч фунтов, прежде чем вы подпишете соглашение. Не благодарите меня, я делаю все это, во-первых, потому что у меня нет ни детей, ни родных, а вас я как-то сразу полюбил. Люди обошлись с вами возмутительно несправедливо, и я хочу видеть вас на высоте, чтобы все эти франты, считающие себя выше всех, стали лизать ваши сапоги, как только вы станете богатым и влиятельным человеком. Это только одна из причин; другая заключается в том, что вы — единственный человек в Денчестере, который может добиться для нас представительства в парламенте, и я буду считать, что чрезвычайно выгодно вложил эти десять тысяч фунтов, если эти самодовольные, чванливые тори останутся на бобах.
Ну, а прежде чем вы мне дадите какой бы то ни было окончательный ответ, я хочу спросить вас кое о чем… Согласны вы стоять за пропорциональное доходам каждого налогообложение?
— Да, конечно, справедливость требует, чтобы каждый платил сообразно своему состоянию.
— Ну, а относительно избирательного ценза членов парламента?
— Разумеется, я буду настаивать на том, чтобы парламент был открыт для каждого достойного гражданина, а не только для богачей.
— Прекрасно! Затем, вам, конечно, известно, что мы добиваемся увеличения нашего флота, и вы, надеюсь, будете проводить ту же мысль. Теперь все… Кроме вопроса об антивакцинации, который вы, конечно, будете отстаивать во что бы то ни стало!
— Нет! Я никогда и никому не давал повода думать, что буду отстаивать этот вопрос! — воскликнул я.
Он удивленно взглянул на меня.
— Нет? — повторил он. — Но вы также не говорили, что не будете… Однако нам надо оговорить все до мелочей. Здесь, в Денчестере, этот вопрос важнее всех остальных вместе взятых. Если только нам суждено удержать за собой кресло в парламенте, то не иначе, как проведением антивакцинации. Это — самый жгучий, самый животрепещущий вопрос! И вот потому мы все возлагаем надежды на вас; вы изучали этот вопрос и считаетесь одним из немногих специалистов, но если у вас есть на этот счет какие-либо сомнения, то скажите прямо, и мы не будем больше говорить об этом.
Я содрогнулся, слушая его слова. Без сомнения, исследования отдельных случаев заболеваний после вакцинации явились для меня весьма интересной работой, и потому я охотно взялся за них. Но стать одним из ярых противников прививок оспы, встать в ряды этих невежд-агитаторов, громить величайшее спасительное открытие!
Принять предложение Стронга — значило изменить своим убеждениям, своим научным знаниям. Нет, нет, я не мог этого сделать!
Между тем мог ли рассчитывать человек в моем положении на лучший случай выбиться из ничтожества? Еще с детства моей заветной мечтой было заседать в парламенте.
И вот мне предлагают осуществление этой заветной мечты! Если бы мне удалось склонить этот город, считавшийся испокон веков гнездом тори, на сторону радикалов, я выдвинулся бы сразу. Я уже видел себя богачом, любимцем народа, уполномоченным лицом… и, как знать, быть может, даже возведенным в достоинство пэра. Видел себя доживающим свой век в почете и славе, оставляющим состояние своим наследникам.
А если я откажусь от предложения Стивена Стронга, такой счастливый случай мне уже никогда не представится. Весьма возможно, что я навсегда утрачу расположение Стивена Стронга и его доброй жены, их дружескую поддержку и обреку себя на вечную борьбу из-за куска хлеба. И вот, несмотря на то что в первый момент эта мысль показалась мне ужасной, я решил, что цена, которой мне предлагали купить мое будущее благополучие, была вовсе не так велика: не более чем обычная программа любого кандидата, вступающего на арену парламентской деятельности, обязующегося проводить все идеи и требования выставившей его партии, независимо от того, сочувствует он им в душе или нет.
Борьба была непродолжительна и окончилась так, как и следовало ожидать от человека в моем положении. Если бы я мог предвидеть, чем все это кончится! Но я думал тогда только о себе!
— Ну, что же? — спросил мистер Стронг, обождав немного.
— Ну, что же? — повторил я. — Я готов пройти весь путь до конца! Но, вероятно, мой нерешительный тон смутил мистера Стронга.
— Послушайте, доктор, — сказал он, — я человек честный и прямой. Прав я или не прав, но я глубоко убежден во вреде прививок, и мы решили сделать этот вопрос краеугольным на этих выборах. Если вы не убежденный антивакцинист, как я полагал, то лучше вам отказаться от этого дела и считать, что я вам ничего не говорил. Вы, без сомнения, наш лучший оратор, человек, на которого мы возлагали самые блестящие надежды; тем не менее у нас есть на примете еще несколько лиц, и я прямо от вас отправлюсь к одному из них и сейчас же переговорю обо всем! — С этими словами он взял шляпу, собираясь уйти.
Я дал ему дойти до дверей и, когда он уже брался за ручку, вдруг воскликнул, словно меня подтолкнули:
— Я, право, не знаю, что вас заставляет так думать, я, кажется, достаточно доказал, что я — не сторонник вакцинации!
— Что вы хотите этим сказать, доктор?
— Да то, что мое единственное дитя, моя девочка, которой теперь почти четыре года, до сих пор еще не подвергнута этой операции!
— В самом деле? — неуверенно спросил Стронг.
В это самое время я услышал, как няня спускалась сверху с Дженни на прогулку. Я отворил дверь кабинета и позвал свою маленькую девочку. Это было прелестное белокурое дитя, с большими темными глазами и ярким улыбающимся ротиком.
— Вот, посмотрите сами, — проговорил я, заворачивая рукавчики на обеих ручках Дженни, — видите, у нее нет нигде проклятых меток! — И, поцеловав девочку, я отослал ее обратно к няне.
— Это, конечно, прекрасно, доктор, но имейте в виду, что она и впредь не должна быть подвергнута прививке!
Когда он произнес эти слова, сердце мое невольно дрогнуло: я вдруг понял, что натворил, какой страшный риск принял на свою душу. Но жребий был уже брошен, или, вернее, так мне казалось тогда в моем безумии.
— Не беспокойтесь, — сказал я, — никакой телячьей отравы никогда не будет в ее крови!
— Теперь я верю вам, доктор, — проговорил Стронг, — ни один человек не стал бы рисковать жизнью своего единственного ребенка. Я передам ваш ответ совету комитета, и он пришлет вам официальное предложение выступить кандидатом на парламентских выборах. Прощайте. Теперь я уверен, что кресло в парламенте останется за нами!
Неделю спустя борьба была в полном разгаре. И что это была за борьба! Подобного в Денчестере не было никогда.
Сэр Томас Колфорд был очень богат, это знали все. Носился слух, что в случае его избрания он готов доказать свою благодарность за оказанные ему честь и доверие весьма достойным образом: выстроить новый флигель, в котором сильно нуждался городской госпиталь, и обставить его всем необходимым за свой счет. Кроме того, сорок акров принадлежащих ему превосходных земель врезались в городской парк, и говорили, будто сэр Колфорд выражался в таком тоне, что эти сорок акров несравненно важнее для города, чем для него самого, и что он надеется когда-нибудь передать их городу.
После этого неудивительно, что его кандидатура была встречена местной прессой с большим энтузиазмом. Меня же называли авантюристом, напоминали о том, что я подвергался судебному преследованию. Меня выставляли социалистом, который, не имея никакой собственности, рассчитывал поживиться чужой, и рехнувшимся антивакцинистом, который для того, чтобы приобрести несколько голосов, готов был заразить целый город ужаснейшей болезнью. Из всех обвинений последнее было единственным, кольнувшим меня в самое сердце.
Сэр Джон Белл, мой давний недоброжелатель и влиятельный сторонник сэра Томаса Колфорда, выступил с трибуны с речью, в которой уговаривал сограждан не вверять своих политических интересов человеку, опозорившему свое сословие.
Эта речь произвела, как и следовало ожидать, немалое впечатление на слушателей, и казалось, мое дело проиграно, тем более что за последние годы ни один радикал ни разу не отважился оспаривать у консервативных кандидатов право представительства в парламенте. Но в Денчестере было громадное число избирателей, рабочих и специалистов, занятых на кожевенных и обувных фабриках. Эти люди, проводившие целые дни в душном помещении, а ночи в жалких бараках на окраинах города, единственном пристанище рабочего люда в городах, где квартиры слишком дороги, питали сильное озлобление к высшим классам общества и, как следовало ожидать, готовы были отдать голоса за всякого, кто обещал сделать хоть что-нибудь для улучшения их доли.
За этой группой избирателей следовала вторая группа людей, которые отдавали голос за либералов только потому, что их отцы и деды были сторонниками этой партии. Затем шли избиратели, бывшие до этого консерваторами, но из-за недовольства внешней политикой правительства или по другим причинам решили перейти на сторону другой партии. Кроме того, можно было рассчитывать на несколько избирательных голосов от сторонников всевозможных дурацких «идей». Таковыми были противники намордников для собак, члены общества покровителей рабочих лошадей, члены общества трезвости и даже общества противников оказания медицинской помощи младенцам. Потакая в своей речи слабостям всех этих маньяков, я мог рассчитывать на несколько десятков голосов.
Но так называемые антивакцинисты насчитывались здесь сотнями, поэтому свыше двадцати процентов детей, рожденных за последние годы, не было вакцинировано. Некоторое время попечительство о народном здравии почти бездействовало, но перед выборами нового кандидата по настоянию врачебной управы города стали преследовать жителей, не сделавших своим детям обязательных прививок, были установлены штрафы и всякого рода наказания, которые до того озлобили население, что сторонники антивакцинации множились с каждым днем.
В Денчестере большинство антивакцинистов были радикалами, но насчитывалось еще несколько сотен человек антивакцинистов-консерваторов. Вот если бы удалось привлечь и их на мою сторону, радикалы восторжествовали бы!
На первом же митинге, после речи сэра Томаса Колфорда, представитель партии антивакцинистов поднялся и спросил его, намерен ли он стоять за отмену закона об обязательной прививке оспы. А нужно сказать, что на этом же митинге сэр Джон Белл только что обвинял меня в горячем сочувствии антивакцинации и тем самым до некоторой степени связал руки своему кандидату, поэтому сэру Томасу не оставалось ничего другого, как объявить, что он склонен освободить всех сознательных противников прививок от взысканий, но прямого ответа на вопрос не дал.
Тот же самый вопрос был предложен и мне. Я воспользовался случаем и произнес целую речь, вызвавшую гром восторженных аплодисментов. Я взывал к матерям в таких трогательных выражениях, что многие женщины разрыдались; я призвал их мужей, свободных сынов Англии, протестовать против насилия, против нарушения их родительских прав, и предлагал им провести меня в парламент, чтобы я мог поднять там свой голос в защиту их невинных детей, которых насильно подвергают операции, зачастую влекущей за собой самые ужасные последствия.
Когда я окончил свою речь и сел, вся громадная толпа избирателей — в зале собралось более двух тысяч человек — поднялась и приветствовала меня громкими криками одобрения: «Мы вас проведем в парламент! Мы свободные люди, никто не может нас заставлять делать то, чего мы не желаем!»
Оставив в стороне все другие вопросы, я всецело посвятил себя вопросу антивакцинации. Мы забросали избирателей брошюрами и статьями о вреде прививок, о вакцинном тиранстве, о детоубийстве, об обмане доверчивых людей и тому подобном — все это было иллюстрировано изображениями страдальцев; распространяли фотографии детей, пострадавших от последствий злокачественной лимфы или небрежного ухода, показывали эти снимки в виде туманных картин во время публичных чтений, а также в читальнях, пивных и трактирах, наиболее посещаемых беднейшим населением.
Трудно себе представить, как все это действовало на толпу. Эти легковерные люди были глубоко убеждены, видя единичные случаи и не имея представления об ужасах самой оспы и страшной заразности этой болезни, что врачи из корыстных целей хотят отравить телячьим ядом все население.
Против меня ополчилась вся интеллигенция города. Из палаты лордов прибыл для личного вмешательства в это дело известный своим красноречием оратор. Он произнес блистательную речь. Но меня удивило то обстоятельство, что, явившись сюда для противодействия антивакцинистской агитации, он только мимоходом коснулся этого вопроса, подробно распространяясь обо всем остальном и напирая, главным образом, на «широкие задачи будущего».
Год спустя я имел удовольствие слышать этого выдающегося оратора; теперь уже он порицал преследования антивакцинистов, убеждал палату общин уступить их требованиям и ввести билль об освобождении родителей и опекунов, не желавших прививать оспу своим детям, от всякого рода преследований и взысканий. Его воззвание не пропало даром: билль прошел в несколько измененном виде, а двадцать лет спустя я увидел и результаты его успеха.
Наконец наступил день баллотировки. В восемь часов утра все избирательные урны были скреплены печатью и отправлены в городскую ратушу для подсчета голосов в присутствии лорда-мэра, кандидатов и других должностных лиц. Вскрывали ящик за ящиком и доставали из них бумажки, складывая их двумя отдельными кучками: одни за Колфорда, другие за Терна. В половине десятого начался подсчет голосов. Оказалось, что кандидат консерваторов имел тридцатью пятью голосами больше кандидата радикалов. Но вот распечатали последний большой ящик. Сэр Томас Колфорд и я стояли со своими агентами по обе стороны стола, в почтительном молчании ожидая результатов выборов.
— Какие цифры? — спросил агент консерваторов.
— Колфорд — четыре тысячи триста сорок девять, Терн — четыре тысячи триста двадцать семь, да еще две пачки несчитанные!
Агент вздохнул с облегчением; я видел, как он пожал руку сэра Томаса, очевидно поздравляя его, так как теперь уже не сомневался в торжестве своей партии.
— Как видно, игра наша проиграна, — шепнул я Стивену Стронгу. Я заметил, что лицо его в этот момент было мертвенно бледно, а губы подернулись синевой. Я испугался за его больное сердце.
— Вам следует, мистер Стронг, поскорее отправиться домой, — сказал я ему. — Выпейте снотворное, ложитесь в постель и постарайтесь заснуть!
Между тем вскрыли очередную пачку билетов и продолжили подсчет голосов: первый голос был за меня, затем девять билетов за Колфорда. Теперь вопрос о кандидате уже совершенно утратил всякий интерес, так как результат, казалось, был ясен всем. Послышался шепот поздравлений и сочувствий. Чиновник продолжал считать. Чтобы одержать верх, из сорока оставшихся голосов двадцать два должны быть за меня, а это казалось абсолютно невозможным.
Счетчик продолжал вслух:
— Десять голосов за Терна, один — за Колфорда… шесть… десять… пятнадцать — за Терна.
Говор в толпе присутствующих снова замер; все стали прислушиваться к счету; на лицах отразилось напряженное ожидание. Оставалось всего четырнадцать записок; и еще одиннадцать голосов мне были необходимы, чтобы взять верх над моим противником.
— Шестнадцать… восемнадцать… двадцать — за Терна, — продолжал чиновник-счетчик, и всеобщее напряжение становилось все заметнее и заметнее.
Еще два голоса за меня, и сэр Томас Колфорд останется за флангом… Все взгляды были устремлены на руки счетчика; по правую и левую его руки возвышались груды бумажек, справа — за Колфорда, слева — за меня.
— Двадцать один — за Терна, — продолжал счетчик, — двадцать два.
И билетик снова ложился налево.
— Клянусь Небом, вы его побили! — воскликнул Стивен Стронг. Осталось еще семь билетиков.
— Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять — за Терна! — раздавался голос чиновника. — Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять — за Терна, все за Терна.
В этот момент из груди Стронга вырвался сиплый, почти нечеловеческий крик:
— Наша взяла! Браво, антивакцинисты! — И он без чувств упал навзничь.
Я склонился над ним, разорвал ворот его рубашки. В это время агент консерваторов потребовал от имени сэра Томаса Колфорда, чтобы подсчет был проверен еще раз.
Я при этом не присутствовал, пытаясь вместе с другим доктором привести Стивена Стронга в чувство в одной из маленьких комнат, смежных с большой залой. Мы немедленно вызвали его жену. Войдя в комнату, она взглянула на больного мужа, затем перевела на меня вопросительный взгляд.
— Он еще дышит! — ответил я.
Маленькая женщина молча присела на край ближайшего стула и, молитвенно сложив руки, произнесла тихим покорным голосом:
— Если на то воля Господня, мой дорогой Стивен будет жив, а если нет на то воли Божьей, то он умрет!
Эту самую фразу она повторяла время от времени все тем же покорным тоном, пока не наступил конец.
По прошествии двух часов кто-то постучался в дверь.
— Уйдите! — крикнул я.
Но стучавший не желал уходить, так что я принужден был отворить ему дверь. Это был мой агент, который взволнованным голосом шепнул мне:
— Счет был совершенно верен: у вас на семь голосов больше!
— Хорошо, — ответил я, — скажите, чтобы прислали сюда еще спирту!
Стивен Стронг приоткрыл глаза, и в тот же момент до нас донесся торжествующий крик толпы, собравшейся на площади в ожидании результатов выборов. Этот крик приветствовал лорда-мэра, который, согласно обычаю, с балкона ратуши объявил народу результаты.
Умирающий устремил на меня вопросительный взгляд, так как уже не мог говорить. Я постарался объяснить ему, что избран большинством голосов, но он не понимал меня. Тогда мне в голову пришла счастливая мысль: я поднял с пола голубую розетку консерваторов, затем снял с груди розетку радикалов и, держа их в руках перед глазами умирающего, поднял вверх оранжевую розетку радикалов, а голубую бросил на пол.
Он понял мой маневр. Улыбка на мгновение скривила его изменившееся лицо, и с последним предсмертным усилием он прошептал:
— Браво, антивакцинисты!
Затем он закрыл глаза, и мне показалось, что наступил конец. Но в следующий момент он снова раскрыл их и посмотрел в упор сперва на меня, потом на свою жену, сопровождая этот взгляд едва приметным движением головы. Я не понял значения этого взгляда, но жена поспешила ответить:
— Не тревожься, Стивен, я тебя понимаю!
Еще минута — и все было кончено.
Так как у страха глаза велики, то мое избрание в глазах правительства приняло вид грозного предостережения. Газеты говорили довольно свободно о «знамениях времени», о «торжестве радикалов» и «силе и значении антивакцинистов», вселяя страх в робкие сердца консерваторов.
Незаметно мне удалось добиться назначения особой комиссии для обсуждения вопроса об антивакцинации, и билль об упразднении закона об обязательной прививке был внесен на рассмотрение в парламент.
Первоначально он был препровожден в постоянный комитет и в конце концов поступил на обсуждение палаты.
Тогда начались горячие прения. Даже председатель палаты произнес по этому поводу блистательную речь. Странно лишь, что хотя девяносто девять из каждых ста членов палаты общин были глубоко убеждены в необходимости оспенных прививок, ни один из них не решился протестовать против билля. Очевидно, урок, данный Денчестером, не пропал даром, и потому, как бы ни относились они к этому вопросу, все были уверены, что, заявив о своем неодобрении, лишатся половины голосов на следующих выборах. Билль этот прошел также палату лордов и стал парламентским актом.
Глубоко убежденное в том, что принудительная вакцинация необходима, правительство тем не менее предоставило отцам и матерям, в угоду их личным предрассудкам, право подвергать своих беззащитных детей опасности ужаснейшей болезни и даже смерти.
Карьера моя в течение многих лет была исключительным рядом удач и успеха во всех отношениях. Карьера блестящая и почетная, но вынуждавшая меня к большим расходам.
Я, конечно, не имел ни времени, ни возможности заниматься медицинской практикой, и если смог продержаться столько лет в парламенте, то только благодаря щедрости моего покойного друга Стивена Стронга.
Когда он умер, то оказалось, что он еще богаче, чем думали. Кроме недвижимой собственности в виде магазинов, складов товара, домов и земли, он оставил деньгами сто девяносто тысяч фунтов. За исключением тех десяти тысяч фунтов, положенных на мое имя, все остальное было безраздельно завещано им жене, которая могла распоряжаться наследством по своему усмотрению.
Я узнал об этом от самой миссис Стронг, когда возвращался вместе с нею с похорон моего друга.
— Мой дорогой Стивен оставил вам только десять тысяч фунтов, доктор, — сказала она, покачав головой. — Без сомнения, если бы Бог дал моему бедному Стивену время распорядиться, он оказался бы более щедрым по отношению к вам. Зная, как высоко он ценил вас, и помня, что вы в угоду ему отказались от призвания и посвятили себя делу той партии, чьим горячим сторонником он был, я уверена, он хотел, чтобы я обеспечила вас материально, как это сделал бы он сам, останься он жив. Именно это он и хотел сказать мне, когда смотрел на меня так упорно перед смертью. Я догадалась по его глазам. И потому, доктор, пока я имею хоть что-нибудь, вы никогда не будете нуждаться. Я отлично понимаю, что член парламента — немалая фигура и должен жить согласно своему положению, а на это нужно немало денег. Но я полагаю, что если я ограничу свои личные расходы пятьюстами фунтами в год и выделю еще тысячу фунтов в фонд антивакцинистов и на общество противников намордников для собак, да еще на общество отыскания десяти исчезнувших колен израилевых, то смогу ежегодно выделять вам до тысячи двухсот фунтов.
— Но позвольте, миссис Стронг, я не имею никакого права рассчитывать на какую-либо поддержку с вашей стороны!
— Доктор, я только исполняю волю моего дорогого Стивена! Он желал, чтобы я, располагая его же деньгами, которые послал ему Господь, обеспечила вас, быть может именно для того, чтобы дать возможность такому талантливому человеку, как вы, свергнуть тиранию правительства.
Я не стал больше возражать, и с тех пор раз в полгода, первого января и первого июля, аккуратно получал назначенную ею сумму.
Но со временем мной стала овладевать тревога: миссис Стронг постепенно слабела умом, с трудом узнавала знакомых и не усваивала самых простых вещей, понимать же что-либо в делах совершенно перестала. В течение некоторого времени ее банкиры еще продолжали выплачивать мне по прежним письменным предписаниям, но когда узнали о ее состоянии, то прекратили выдачу денег.
Я оказался в крайне затруднительном положении. Никаких сбережений у меня не было и, забросив за эти семнадцать лет врачебную деятельность, я, конечно, уже не мог рассчитывать на практику. Оставаться членом палаты я мог очень недолго: пока мне давали в долг, пока распродавалось и закладывалось приобретенное мной небольшое движимое имущество. Этого хватило на целых полтора года, но скоро мои денежные затруднения стали известны всем, и меня уже встречал далеко не прежний дружелюбный прием, так как без состояния в Англии нечего рассчитывать на популярность. Наконец дело дошло до крайности. Никогда еще, с того самого дня, когда, вернувшись из зала суда после процесса с Колфордом, я сидел перед рюмкой с ядом, не чувствовал я себя таким пришибленным и обескураженным, как теперь. Я положительно не знал, как прокормить себя и дочь — ведь я был уже не молод и не способен начать жизнь заново, и не к кому было обратиться за помощью и поддержкой.
Измученный и удрученный, вернулся я вечером домой после долгого бесцельного шатания по улицам. В прихожей на столике я нашел телеграмму и равнодушно вскрыл ее, пока шел к дверям своего кабинета. Телеграмма от одного из первых адвокатов в Денчестере была следующего содержания:
Наша клиентка миссис Стронг внезапно скончалась сегодня, в три часа пополудни. Необходимо видеть Вас. Можете ли Вы быть завтра в Денчестере? Если нет, просим указать, где и в какое время позволите ожидать Вас в Лондоне.
«Ожидать меня в Лондоне?» — подумал я. Представитель такой большой фирмы едва бы побеспокоился приехать в Лондон ради меня, если бы не какое-то чрезвычайно важное и приятное для меня и для него самого сообщение. Вероятно, миссис Стронг оставила мне сколько-нибудь денег или даже назначила меня своим единственным наследником. Уже не раз в моей жизни счастье оборачивалось ко мне лицом в тот самый момент, когда я стоял на краю гибели.
Я дал ответную телеграмму:
Буду в Денчестере в 8.30.
Вскочив в пролетку первого попавшегося извозчика, я поспел на вокзал как раз вовремя, чтобы застать поезд, отходивший в Денчестер. У меня в кармане было так мало денег, что едва хватило на билет третьего класса. Я ехал скорым поездом, но путь показался мне бесконечно длинным и утомительным. Вот наконец платформа станции Денчестер. «Если поверенный хочет сообщить мне что-нибудь важное, он, наверное, пришлет кого-нибудь из своих служащих встретить меня, если же это что-либо выходящее из ряда обыкновенного, то он явится сам», — думал я.
Когда поезд подкатил к станции и пополз мимо мокрой асфальтовой платформы, я на минуту закрыл глаза, чтобы отсрочить на мгновение горечь разочарования. Когда я раскрыл их снова и взглянул в окно, первое, что бросилось мне в глаза, была красная самодовольная физиономия самого главы фирмы, выглядывавшая из мехового воротника щегольского пальто. От волнения я едва держался на ногах. Адвокат увидел меня и кинулся навстречу. Вид у него был сияющий и в то же время полный достоинства.
— Дорогой сэр, — начал он, — надеюсь, что моя телеграмма не обеспокоила вас! Но новость, которую я имею для вас, такого рода, что я поспешил сообщить вам ее как можно скорее!
— Не трудитесь извиняться. Однако будьте любезны сказать мне, какую новость, кроме печальной — о смерти жены моего бедного друга, — вы хотите сообщить мне.
— О, да вы, вероятно, уже знаете, — ответил адвокат, — хотя покойница упорно настаивала на том, чтобы хранить это в тайне от вас!
— Я решительно ничего не знаю, — прервал я его.
— В таком случае, я весьма счастлив, что могу обрадовать вас замечательной новостью! — затараторил разом повеселевший поверенный. — Как душеприказчик моей покойной клиентки, миссис Стронг, я имею честь сообщить, что вы назначены ее единственным наследником.
Я едва удержался на ногах.
— Можете ли вы сказать мне, каково приблизительно мое наследство? — спросил я, немного овладев собой.
— Назвать точную сумму я сейчас несколько затрудняюсь, но вы знаете, какая это была экономная и бережливая женщина, а ведь капиталы растут — ох, как растут! Я полагаю, что это будет около четырехсот тысяч фунтов!
— Неужели?! Но ведь покойница была не в полном рассудке, как же она могла составить свое завещание?
— Дорогой сэр, завещание было написано ею вскоре после смерти мужа. Но она настоятельно требовала, чтобы это оставалось для вас тайной и однажды явилось бы приятной неожиданностью.
Никто не оспаривал моих прав на наследство, так как завещание было неоспоримо, а родни или близких покойная миссис Стронг не имела. Когда стало известно о крупном наследстве, доставшемся мне, моя популярность не только в Денчестере, но и в Лондоне возросла еще больше.
Но, кроме удовлетворения своего честолюбия, я преследовал еще и другую цель: дочь моя, Дженни, стала взрослой девушкой, красивой и хорошо образованной. К тому же она унаследовала от своей покойной матери остроумие и самостоятельный, даже своевольный характер. Понятно, что я мечтал о самой блестящей партии для нее. Но до сих пор не мог подыскать для нее подходящего человека, так как ждал непременно пэра или многообещающего политического деятеля.
Я снял превосходный дом и зажил на широкую ногу, давая парадные обеды, на которых считали за счастье присутствовать люди самого избранного общества. Ум и привлекательность, а быть может, и богатство молодой хозяйки привлекали к нам множество ухажеров и друзей. В поклонниках не было недостатка; за одну зиму ей было сделано три предложения, но она отказала всем наотрез. На первые два отказа я не сказал ей ничего, но последний огорчил меня, что я и высказал ей.
Она выслушала меня спокойно и сказала:
— Я очень сожалею, что мне приходится огорчать тебя. Но выйти замуж за человека, который мне не по сердцу — это, быть может, единственное, чего я не могу сделать даже ради тебя!
— Но в таком случае обещай мне, Дженни, что ты также не дашь никому слова без моего согласия! — воскликнул я.
Она минуту колебалась, но затем ответила:
— Какой смысл говорить теперь об этом, дорогой отец, ведь я еще не видела ни одного человека, женой которого пожелала бы стать. Но если ты так хочешь этого, я готова пообещать, что когда встречу человека, который мне будет по душе, но которого ты почему-либо не пожелаешь видеть моим мужем, то в течение трех лет я не дам ему решительного ответа. Но, — добавила она, — я почти уверена, что моим избранником будет не граф и не пэр.
— Ах, Дженни, как можешь ты так говорить!
— Что же тут удивительного, отец? Как часто я слышала от тебя во время твоих публичных лекций, что люди все равны, за исключением рабочих, которые лучше других, и что «сын труда» достоин руки любой девушки в государстве!
— Я этого не говорил уже многие годы, — возразил я с досадой.
— Да, отец, ты не говоришь этого с тех пор, как умерла бедная миссис Стронг и завещала тебе все свое состояние, и всякие лорды и леди стали посещать наш дом. Не так ли, отец? — И она вышла из комнаты.
В августе, когда заседания в парламенте прекращаются и для членов парламента наступают каникулы, я с дочерью переезжал в свое загородное поместье на окраине Денчестера. Здесь у нас был прекрасный старинный дом, стоявший посреди громадного парка, в живописной местности, славящейся превосходной охотой.
На окраине этого поместья, даже занимая часть его, расположилась убогая пригородная слободка, предместье Денчестера, населенная беднейшими рабочими. Дженни до тех пор не давала мне покоя и не переставала мучить меня, пока я в угоду ей не отстроил для них несколько десятков современных образцовых коттеджей, с электричеством и водопроводом, что, впрочем, оказалось совершенно бесполезной затеей: рабочие продолжали ютиться все в тех же убогих лачужках, а коттеджи сдавали внаем за грошовую плату мелким чиновникам.
В недобрый час, посещая семейство Смитов, поселившееся в одном из наших образцовых коттеджей, Дженни познакомилась с доктором Мерчисоном, молодым человеком лет тридцати, состоявшим на службе в этом приходе и потому лечившим всех больных в нашем округе. Эрнст Мерчисон был ширококостный мускулистый шотландец, с резкими крупными чертами лица и глубоко сидящими больными и ясными глазами. Он был не речист, прям и резок до грубости. Но как врач он пользовался заслуженной репутацией, действительно знал и любил свое дело и считался лучшим врачом в Денчестере. На нем-то и остановила выбор моя дочь и одарила той привязанностью и расположением, которых тщетно добивались от нее самые блестящие молодые люди высшего лондонского света.
Случилось это так: в одном из образцовых коттеджей, как я уже говорил, поселилось семейство Смитов. Мистер Смит был композитором, а супруга его, урожденная Сэмюэлс, была та самая маленькая девочка, которую я вылечил от рожистого воспаления после прививки злокачественной лимфы. В некотором роде эта девочка была первым шагом к моему благополучию и благосостоянию, и я невольно питал к ней чувство, похожее на признательность. У Смитов было двое детей — девочка лет четырех и маленький восьмимесячный мальчик. Как-то эти ребятишки подхватили коклюш, и Дженни пошла навестить их и принесла девочке коробку конфет в подарок.
Пока она была там, прибыл доктор Мерчисон. Он приступил к осмотру больных детей, как вдруг ему попалась на глаза лежавшая у кроватки девочки коробочка сластей.
— Это что такое? — резко спросил он.
— Подарок мисс Терн для Тотти! — ответила мать ребенка, указывая глазами на Дженни.
— Тотти не должна кушать сладостей до тех пор, пока не поправится!
Продолжая осмотр, доктор внимательно оглядел ручку девочки и, покачав головой, сказал:
— Я не вижу меток от прививки! Не придаете ей значения? Или просто по небрежности?
Тут миссис Смит, вспыхнув от негодования, рассказала всю свою историю и историю своего братца, который умер от прививки в страшных мучениях, и при этом показала доктору метки на своей толстой руке.
— Хотя я сама и не помню этого, но знаю, что доктор говорил моей матери, чтобы я никогда не давала прививать оспу моим детям.
— Доктор! — гневно воскликнул Мерчисон. — Это был не доктор, а идиот, сударыня, идиот, или, вернее, какой-нибудь политический агитатор, готовый продать свою душу за один избирательный билет!
При этих словах Дженни порывисто поднялась со своего места, и глаза ее вспыхнули негодованием.
— Прошу прощения, что прерываю вас, сэр, — сказала она, — но тот господин, о котором вы выражаетесь так резко, — доктор Терн, мой отец, член парламента от этого города!
Доктор Мерчисон некоторое время смотрел в упор на Дженни, которая в гневе была так хороша, что на нее невольно загляделся бы всякий, затем просто, нимало не смущаясь, ответил:
— В самом деле? Я не интересуюсь политикой и потому не знал об этом.
Это совершенно вывело Дженни из себя и, боясь дать волю своему языку, она повернулась и ушла. Она уже прошла палисадник и собиралась отпереть калитку, когда услышала быстрые и уверенные мужские шаги; обернувшись, она очутилась лицом к лицу с доктором Мерчисоном.
— Я поспешил нагнать вас, мисс Терн, чтобы извиниться перед вами. Я не знал, конечно, кто вы, и не имел намерения оскорбить ваши чувства, но должен вам сказать, что твердо убежден в пользе прививок, и потому выразился несколько резче, чем следовало!
— Другие люди, сэр, также имеют свои убеждения! — возразила Дженни. — И, быть может, не менее твердые, чем ваши.
— Я это знаю, — сказал он, — и даже знаю, чем это рано или поздно кончится. Вы сами все увидите, мисс Терн, если доживете до того времени. Теперь, конечно, нам бесполезно спорить об этом. — И, приподняв шляпу, он еще раз извинился и поспешным шагом вернулся в коттедж.
Некоторое время Дженни была очень сердита на доктора Мерчисона, но затем рассудила, что все же он извинился перед ней и, кроме того, сделал свое обидное замечание под влиянием невежества и предрассудков, а потому заслуживает сожаления. Затем она вспомнила, что, возмущенная его словами, даже забыла ответить на его извинения. В конце концов после нескольких случайных встреч с ним моя дочь пригласила его на чашку чая.
Я не стану останавливаться на подробностях этого злополучного романа. Несмотря на то что я был решительно против ухаживания доктора Мерчисона, должен сказать, что этот молодой человек при внешней грубости и резкости обращения имел доброе сердце, нежные чувства и честный, справедливый взгляд на жизнь.
Дженни серьезно привязалась к нему.
В конце концов он сделал ей предложение, и в одно прекрасное утро — я как сейчас помню, что это был первый день Рождества — они вошли ко мне в библиотеку, где я работал, и объявили, что любят друг друга и желали бы вступить в брак.
Мерчисон сразу приступил к делу, которое он изложил предельно просто, в двух словах, открыто и мужественно. Он сказал, что вполне сознает всю затруднительность своего положения, так как Дженни богата, а он не имеет ничего, кроме заработка, но все же он просит моего согласия на их брак, изъявляя полную готовность подчиниться любому благоразумному требованию с моей стороны.
Для меня это сватовство было большим ударом.
Я надеялся выдать дочь замуж за пэра Англии — и вдруг вижу ее невестой какого-то деревенского костоправа. Все мои надежды на блестящее будущее, на продолжение моего рода в знатной семье разом рухнули. И вот, вместо того, чтобы радоваться тому, что составило бы счастье моего единственного ребенка, я возмутился и вознегодовал. По природе своей отнюдь не горячий и не резкий человек, я на этот раз вышел из себя и наотрез отказал в своем согласии, причем угрожал даже лишить дочь наследства и оставить ее без гроша. Но эта угроза только заставила молодых людей улыбнуться. Тогда я ухватился за другое: вспомнив обещание Дженни отложить на три года брак с человеком, который почему-либо покажется мне нежелательной для нее партией, я напомнил ей об этом обещании и потребовал его исполнения.
К немалому моему удивлению, после короткого совещания вполголоса Дженни и ее жених согласились выполнить мое жестокое требование, заявив, что они готовы расстаться на три года, но что по прошествии этого срока будут считать себя вправе обвенчаться даже без моего согласия. После этого они в моем присутствии поцеловались и простились на три года. И никогда не пытались нарушить данное обещание. Правда, они встретились один раз, но судьба столкнула их случайно.
Миновала уже половина назначенного молодым людям срока. Мы с Дженни снова находились в Денчестере; был август. В тот год лето выдалось чрезвычайно холодное; в июле по вечерам приходилось разжигать камин, чтобы согреться. Но в августе наступила чуть ли не тропическая жара. Особенно жаркими были ночи, и даже в тенистом парке Эшфилда было душно. В один из таких вечеров я вышел прогуляться за ограду парка и очутился в большом прекрасном сквере, разбитом на пожертвованном мной акре земли перед школьным зданием, стоявшим как раз напротив задних ворот моего парка. Сквер предназначался для детских игр и прогулок обитателей образцовых коттеджей и всего предместья.
В центре сквера бил фонтан, ниспадающий в просторный мраморный бассейн, а вокруг него, на расстоянии, были расставлены чугунные скамейки. На одной из них я и расположился, прислушиваясь к плеску воды и любуясь пестрой гурьбой ребятишек, игравших на площадке у фонтана.
Вдруг, случайно подняв глаза, я увидел человека, приближающегося к фонтану с противоположной стороны сквера. Он находился более чем в пятидесяти шагах от меня, и потому я не мог разглядеть его лица, но во всей его наружности было нечто такое, что сразу привлекло мое внимание.
Без сомнения, это был бродяга: одежда его была грязная, рваная, поля шляпы наполовину оторваны, из дырявых стоптанных сапог торчали пальцы. Незнакомец продвигался вперед медленным шагом, вытянув вперед шею и не отрывая взгляда от воды; время от времени он поднимал исхудалую руку и нетерпеливым движением почесывал лицо и голову.
«Этот бедняга мучается жаждой», — подумал я. И действительно, едва он добрел до фонтана, как опустился на колени перед бассейном и принялся жадно пить. Утолив жажду, он сел на край мраморного бассейна и вдруг окунул в него свои ноги вместе с сапогами. По-видимому, прикосновение воды было ему приятно, так как одним махом он весь погрузился в бассейн и уселся на дне его, точно в просторной ванне, причем над водой осталась только его огненно-красное пылающее лицо; шляпа слетела с головы и плавала на поверхности.
Этот необычный поступок бродяги развеселил детей. В одну минуту они обступили бассейн, дразня расположившегося в нем человека. Мне почему-то вспомнился пророк Елисей, преследуемый и осмеиваемый детьми, и ужасная участь, которая их постигла.
Без сомнения, жара расстроила мои нервы в этот вечер. Но каково же было мое удивление, когда я, как бы в подтверждение только что ожившей в моем воображении картины, услышал слабый, надорванный голос бродяги:
— Перестаньте смеяться, дети, перестаньте, не то я вылезу из этой мраморной ванны и защекочу вас!
Но эта угроза еще больше рассмешила детей, которые принялись кидать в него мелкие камешки и прутики. Сначала я думал вмешаться, но, испытывая глубокое отвращение ко всякого рода скандалам, решил позвать полицейского для водворения порядка. Я направился к месту, где рассчитывал его найти, но так как там его не оказалось, пришлось пойти в другой конец сквера в надежде встретить полицейского по пути. Проходя мимо фонтана, я увидел, что бродяга сдержал свое слово: он выбрался из бассейна и, кидаясь то вправо, то влево, отряхиваясь, как мокрая собака, ловил детей одного за другим, щекотал и целовал их с безумным хохотом. Мне стало ясно, что это сумасшедший.
Увидев меня, он выпустил последнего ребенка, которого прижимал к себе. Я заметил, что это была маленькая Тотти Смит. Дети в испуге разбежались во все стороны, а бродяга побрел по направлению к городу все тем же размеренным шагом. Проходя мимо меня, он оглянулся и скорчил ужаснейшую гримасу; только теперь я разглядел это страшное лицо — оно все было покрыто оспой.
Меня охватил невыразимый ужас. Следовало немедленно предупредить полицию и санитарные власти, так как ужасная болезнь была в самом разгаре.
Но я не сделал этого, не сделал потому, что боялся вопроса: «Пророк, где же твоя вера?»
Нет, все это — пустяки, игра расстроенного воображения, действие жары на мои переутомленные нервы. Бродяга был просто пьян или же не в здравом рассудке и страдал какой-нибудь кожной болезнью, столь обычной между людьми этого сорта. Как мог я довести себя до такого нервного возбуждения!
Я пошел домой, тщательно прополоскал рот и опрыскал всю свою одежду крепким раствором марганцовки, так как, хотя мое безумие было очевидно, тем не менее не мешало соблюсти осторожность, особенно в жаркую погоду. Но меня не покидала мысль о том, что будет, если оспа распространится среди населения Денчестера и сотни других городов Англии.
Спустя пять лет после утверждения билля об обязательной прививке этот закон перестал исполняться на практике. Многие ленивые и нерадивые люди называли себя убежденными противниками прививки для того только, чтобы избавиться от лишних хлопот, как они назвали бы себя убежденными противниками чего угодно, лишь бы им не причиняли беспокойство. Если бы мы повели такую агитацию против грамоты, то, я полагаю, через несколько лет четверть детей не посещала бы начальные школы.
Таким образом, урожай созрел и только ждал беспощадного серпа болезни. Уже раза два этот серп, готовый начать свою работу, был остановлен применением жестокого закона об изоляции больного.
У некоторых африканских племен есть обычай: когда в каком-нибудь краале[261] появляется оспа, селение тотчас ограждают и предоставляют его обитателям или умирать, или выздоравливать — как судьбе будет угодно, — но ни под каким видом не выпускают ни одного живого существа из зараженного места.
Во время бездействия закона о прививке подобное же правило соблюдалось при появлении оспы в Англии, благодаря чему страшный час расплаты и отдалялся до сих пор. Но чем дальше отдалялся этот час, тем ужаснее должна была быть расплата, как за просроченный долг.
Пять дней спустя после моей встречи со странным человеком я прочел в газетах, что неизвестный, очевидно мой бродяга, скончался в приюте в Писокингхеме прошедшей ночью. Доктора Батт и Кларксон, которые были приглашены для освидетельствования трупа, утверждали, что смерть последовала от натуральной оспы. Тело будет похоронено со всеми необходимыми предосторожностями за оградой кладбища. Эта смерть вызвала тревожные опасения среди местного населения: бродяга, как говорили, пришел в Писоконгхем из Денчестера, где он, как слышно, перебывал в нескольких приютах и ночлежных домах и общался с другими бездомными, но, не зная о болезни, ни на что не жаловался.
Та же газета помещала вслед за вышеприведенным известием небольшую редакторскую заметку, в конце которой говорилось, как и подобало антивакцинистскому органу: «Страх перед этой отвратительной болезнью, который во времена наших отцов граничил с безумием, уже не мучает нас. Нам хорошо известно, что ужасы этой болезни были сильно преувеличены и с ней можно легко справиться посредством изоляции, не прибегая к так называемым предохранительными прививкам, отвергнутым в наше время половиной населения Англии. Тем не менее, принимая во внимание, что этот несчастный бродяга в течение нескольких дней ходил по улицам нашего города, ночевал в ночлежных домах и приютах для бродяг, следует довести этот факт до сведения властей, чтобы они были настороже. Мы не желаем, чтобы эта старая язва — оспа — снова подняла голову и простерла над нами свою тощую руку, тем более теперь, когда ввиду близких выборов наши оппоненты не преминут воспользоваться этим пугалом для своих целей».
Неделю спустя я открыл свою политическую кампанию при громадном стечении народа. До последнего момента кандидаты от оппозиции не являлись, и я начинал уже думать, что и на этот раз без труда удержу за собой место в парламенте, как это было уже неоднократно, как вдруг заявлено было имя — имя моего давнего соперника сэра Томаса Колфорда. Его появление в качестве кандидата значительно осложняло дело, и теперь мне опять приходилось бороться и оспаривать у него право на дальнейшую политическую деятельность.
В своей речи, которая была принята громкими криками одобрения — я все еще был очень популярен не только среди низших слоев населения, но даже и среди умеренных радикалов, — я подверг рассмотрению речь сэра Томаса, обращенную к избирателям. Он, хотя и с большой осторожностью, агитировал за восстановление старого закона об обязательной предохранительной прививке. Из негласных источников вся программа Колфорда была мне досконально известна еще за несколько дней, но тогда в ней этого параграфа не было — очевидно, он добавил его позднее, на основании каких-то дошедших до него слухов.
— Что вы можете думать, — воскликнул я, обращаясь к избирателям, — о человеке, который в наши просвещенные дни помышляет навязать свободным сынам Англии насильственную варварскую вакцинацию? Уже много лет тому назад мы отбросили этот обычай, как отбросили некогда бывшие в ходу орудия пытки, теперь возбуждающие удивление и отвращение наших современников!
И что бы мне на этом остановиться! Но, увлекшись своей идеей и громкими криками толпы, я продолжал развивать свою мысль, позабыв на мгновение о страшном призраке бродяги с огненно-красным лицом, преследовавшем меня, как кошмар.
— Вспомните, друзья, — говорил я, — как наши противники предсказывали, что не пройдет и десяти лет после утверждения билля об отмене обязательных прививок оспы, как она уничтожит половину населения. Но вот прошло уже почти двадцать лет с того времени, а мы здесь, в Денчестере, за весь этот долгий срок меньше страдали от оспы, чем в пору обязательных прививок. За все эти девятнадцать-двадцать лет было не более трех случаев оспы во всем нашем округе.
— Да, но теперь их уже пять! — раздался чей-то голос из глубины зала.
Я выпрямился во весь рост и приготовился поразить своим бичующим словом этого лживого болтуна, как вдруг передо мной воскрес образ бродяги с воспаленным лицом, — я почувствовал себя сраженным, обессиленным и сразу перешел к вопросам внешней политики. Но с этого момента весь пыл моего красноречия, вся сила убеждения, которые я умел вкладывать в свои слова, меня покинули.
После митинга я прежде всего бросился наводить справки, и оказалось, что в различных частях города действительно было семь смертных случаев и что трое из умерших — дети школьного возраста. Один из них, как выяснилось впоследствии, играл у фонтана недели две тому назад и участвовал в возне с бродягой. Остальные же двое бродягу даже не видели.
Из Денчестера зараза распространялась всюду, несмотря на строжайшую изоляцию, применяемую властями при всех случаях заболевания, чтобы задушить болезнь в самом ее зародыше. Об оспе никто не говорил, только изредка проникали откуда-то смутные слухи. Но мало кто интересовался ими, так как все были в это время всецело поглощены выборами и животрепещущим вопросом дня — вопросом о чистоте пива, то есть отсутствии в нем примесей, способах его производства и путях распространения и продажи.
Что же касается меня лично, то я боялся наводить справки или разузнавать от кого-нибудь о жертвах заразы и, подобно страусу, зарывался головой в зыбучие пески политики. Но в душе я не находил ни минуты покоя, и страшный кошмар оспы неотвязно преследовал меня повсюду.
Вскоре мне стало ясно, что борьба партий в Денчестере обещает быть очень упорной. Избиратели, остававшиеся в течение стольких лет моими верными сторонниками, на этот раз проявляли признаки недоверия. Может быть, в них говорила жажда перемен.
Для меня же самая мысль о поражении казалась невыносимой. Я не жалел ни средств, ни усилий и работал так, как не работал даже в первые годы своей политической деятельности. Почти ежедневно устраивал митинги, распространял листки и брошюры, а мои агенты по целым дням обходили все кварталы и дома города, собирая голоса в мою пользу.
Во главе одного из отрядов моих агентов стояла Дженни; я редко встречал не только девушку, но даже мужчину, одаренного таким тонким политическим чутьем.
Однажды вечером после усердной дневной работы Дженни, уставшая, возвращалась домой. Проходя мимо образцовых коттеджей, она вздумала зайти отдохнуть на минутку к миссис Смит.
— Я вам рада, как всегда, мисс, — сказала молодая женщина, встречая ее у калитки палисадника, — но сегодня вы застали меня в большом горе: моя малютка заболела, она, бедняжечка, вся горит, как в огне. Я уже послала за доктором Мерчисоном. Не хотите ли взглянуть на нее? Мы положили ее в первую комнату.
Дженни с минуту колебалась. Она сильно устала и спешила домой со своими записями и отчетами, но миссис Смит казалась такой измученной и, по-видимому, так нуждалась в сочувствии! А быть может, желание увидеть хоть на минутку любимого человека заставила девушку зайти в коттедж.
В углу комнаты на дешевой тростниковой кроватке лежал больной ребенок, рядом с кроваткой играла старшая девочка, Тотти. Припадок судорог у малютки прошел, и она сидела, обложенная подушками; ее белокурые волосы разметались по плечам, а щеки пылали ярким лихорадочным румянцем. Она барабанила ручками по одеяльцу и, увидев мать, закричала:
— Мама, возьми меня!.. Возьми меня!.. Мне хочется пить… пить!..
— Вот так она весь день… Все пить просит, а сама вся горит, — пожаловалась мать и утерла передником слезу. — Если вы, барышня, подержите ее минутку, я сейчас приготовлю ей питье…
Дженни взяла малютку на руки и заходила взад и вперед по комнате, укачивая ее, пока мать пошла готовить питье.
Случайно подняв глаза, она увидела стоящего в дверях доктора Мерчисона.
— Дженни! Вы здесь! — радостно воскликнул он вполголоса.
— Да, Эрнст, как видите.
Крупными решительными шагами он подошел к ней, наклонился и поцеловал прямо в губы. Взяв ребенка из рук своей невесты, он посадил его к себе на колени. Дженни показалось, что он чему-то сильно поразился. Затем, вынув из кармана маленькое увеличительное стекло, он стал внимательно разглядывать лобик ребенка, как раз у корней волос, после чего осмотрел шейку и кисти рук и, не сказав ни слова, положил малютку в кроватку. Когда Дженни подошла, чтобы взять ее на руки, он сделал знак отойти в сторону, и обратился к только что вернувшейся в комнату со стаканом лимонада матери ребенка с несколькими короткими вопросами.
Затем он повернулся к Дженни и сказал:
— Я отнюдь не желаю пугать вас, но вам было бы лучше уйти отсюда. К счастью, в то время когда вы родились, — добавил он с легкой улыбкой, — среди докторов еще не было моды противиться прививкам. У этого ребенка оспа.
— Оспа! — воскликнула Дженни и прибавила несколько вызывающим тоном: — Прекрасно, вот теперь мы увидим, чья теория верна: вы сами видели, что я держала на руках этого ребенка, а между тем мне никогда в жизни не делали предохранительных прививок. Мой отец не допустил этого, и я слышала, что тем самым он выиграл свои первые парламентские выборы.
Услышав это, Мерчисон на мгновение окаменел; казалось, он сейчас лишится чувств, он хотел сказать что-то, но язык не повиновался ему.
— Негодяй! — воскликнул он наконец сдавленным шепотом и прервал себя на полуслове, до крови закусив губу. Несколько овладев собой, он обратился к Дженни с видимым усилием и заговорил уверенным, хотя несколько глухим голосом:
— Быть может, еще не поздно… Да, мне кажется, что я могу еще спасти вас! — И из бокового кармана своего сюртука он достал маленький футляр с инструментами. — Будьте добры обнажить вашу левую руку, — прибавил он, — к счастью, у меня есть с собой свежая лимфа.
— Зачем? — спросила она.
— Я немедленно сделаю вам прививку.
— В уме ли вы, Эрнст? — воскликнула девушка. — Ведь вы же знаете, кто я такая, знаете, на каких убеждениях я воспитана… Как можете вы думать, что я позволю вам ввести этот яд в мою кровь?
— Послушайте, Дженни, вы не раз говорили, что любите меня… и я настолько дорог вам, что вы пожертвовали бы жизнью ради моего счастья. Вот настала минута доказать искренность ваших слов… Я прошу вас, Дженни, уступите моему безрассудству! Неужели вы не можете сделать для меня даже этого?
— Эрнст, если бы вы требовали от меня чего-либо другого! Все, чего бы вы ни захотели, я готова сделать для вас, все — только не это!..
— Но, Бога ради, почему же? — воскликнул он.
— Потому, Эрнст, что сделать то, о чем вы просите, значило бы признать моего отца обманщиком и лгуном и показать всем, что я, его дочь, от которой он вправе более, чем от кого бы то ни было, ожидать поддержки, не верю ни в него, ни в его учение, которое он так настойчиво проповедовал в течение двадцати лет!
Когда Эрнст Мерчисон понял, что никакие доводы и убеждения не в силах поколебать слепой веры Дженни, он в порыве отчаяния решился прибегнуть к насилию. Неожиданно схватив девушку за талию, он силой бросил ее в кресло и принялся ланцетом разрезать рукав платья.
Но она сумела вырваться из его рук и сидела перед ним с лицом разгневанной богини.
— Вы позволили себе то, Эрнст Мерчисон, чего я никогда не прощу вам! Знайте, что с этого момента между нами все кончено! Идите своей дорогой, а я пойду своей!
— Навстречу смерти, Дженни, — прибавил он.
Она ничего не ответила и, выйдя из дома, направилась к своей калитке. Отойдя шагов десять или пятнадцать, она оглянулась и увидела любимого ею человека, стоявшего у дверей. Он закрыл лицо руками, и вся его мощная фигура сотрясалась от глухих рыданий. С минуту Дженни стояла в нерешительности: невыносимо было видеть этого сильного, сдержанного человека, всегда столь уравновешенного и твердого, рыдающим, как ребенок, на глазах у всех. И она поняла, как сильно должно было быть чувство, способное довести его до такого состояния. Дженни чувствовала, что никогда еще не любила его так сильно, как в эту минуту.
Но вдруг ей вспомнилось его оскорбительное обращение с нею. Она призвала на помощь всю свою волю и твердым шагом направилась к калитке отцовского парка.
Тогда Дженни не сказала мне ничего об этом, но впоследствии я узнал все до мельчайших подробностей от нее самой и отчасти от миссис Смит. Она не упомянула даже, что заходила в коттедж, пока, чуть ли не неделю спустя, во время завтрака одна из наших служанок с испугом не объявила нам ужасную новость: ребенок Смитов умер от оспы в городском госпитале, да и старшая девочка тоже опасно больна. Меня это страшно поразило — ведь эти люди жили почти у самой ограды нашего дома. Я вспомнил, что своими глазами видел, как рыжий бродяга прижимал к себе эту девочку; вероятно, она занесла в дом заразу, от которой и умерла ее маленькая сестренка.
— Дженни, — сказал я, когда служанка удалилась, — слышала ты о малютке Смит?
— Да, отец, я знала, что у нее оспа, еще неделю тому назад!
— Так почему же ты ничего не сказала мне? И откуда ты это знала?
— Я не сказала тебе, дорогой мой, потому, что тебя даже само упоминание об этом тревожит, особенно теперь, когда ты так озабочен выборами. Я знала об этом, так как была у Смитов, нянчила малютку и носила ее на руках как раз в тот день, когда приехал доктор и сказал, что у нее оспа.
— И ты нянчила этого ребенка? — воскликнул я, вскочив со стула и весь трясясь как в лихорадке. — Боже правый, дитя мое, что ты наделала! Ведь ты заразила весь дом!
— Именно так утверждал и Эрнст, то есть доктор Мерчисон, и хотел во что бы то ни стало сделать мне прививку.
— О-о… И что же? Ты позволила ему?
— Как ты можешь спрашивать у меня о таких вещах, отец? Вспомни только, что ты мне постоянно говорил, чему учил и меня, и всех. Я сказала ему… — И она в нескольких словах рассказала мне, что произошло между ней и доктором Мерчисоном.
— Я подразумевал не то, видишь ли… — проговорил я, когда она замолчала. — Я полагал, что ты под влиянием неожиданности… впрочем, ты, как всегда, поступила благоразумно. — И, не будучи более в состоянии сохранять самообладание, сознавая, что сбиваюсь и путаюсь в словах, я под каким-то предлогом встал из-за стола и вышел из комнаты.
Я говорил о ее благоразумии, хотя это было чистейшее безумие! Ах, почему этот Мерчисон не сумел настоять на своем! Ведь у него было больше, чем у кого бы то ни было, власти над ней. Но теперь уже поздно… Никакая прививка не могла спасти ее, разве только она каким-нибудь чудом оказалась бы невосприимчивой к заразе, на что едва ли можно надеяться. Насколько известно, не было случая, чтобы человек, которому не сделали предохранительных прививок, находясь в непосредственной близости от больного оспой, после того как уже показалась сыпь, мог остаться невредимым.
Иначе говоря, через каких-нибудь несколько дней моя Дженни, моя единственная дочь станет жертвой одной из самых ужаснейших болезней. Мало того, так как ей ни разу не делали прививок, болезнь должна проявиться у нее во всей силе, тем более что оспа, свирепствующая теперь в городе, была такого рода, что больше половины случаев оказывались смертельными.
Ужасно было и то, что я ни разу не делал себе прививок после того, как они были сделаны мне в раннем детстве, то есть лет пятьдесят тому назад, так что и я оказывался беззащитным.
Я с радостью бежал бы из города, но как я мог сделать это чуть ли не накануне выборов? Я не смел даже показать испытываемого мной ужаса, так как все сказали бы: «Видите вы этого висельника, который бледнеет при виде веревки?»
С тех пор как отменили обязательную прививку оспы, мы противодействовали оспе системой строжайшей изоляции. Но как я мог отправить свою дочь в одну из заразных ям, где бы она в глазах всего Денчестера служила явным и неопровержимым доказательством лживости моего учения?
Прошло пять дней; для меня это были пять дней невыразимой пытки, пять дней томительного страха и ожидания. Каждое утро я ожидал появления Дженни за завтраком с замиранием сердца, тем более ужасным, что должен был скрывать свои чувства от нее, от моей чуткой, проницательной Дженни. Страх быть разгаданным ею был до того велик, что я едва смел поднять на нее глаза, когда она входила в комнату.
На пятое утро она несколько запоздала к завтраку, что было совершенно необычайным случаем, так как Дженни вставала очень рано. Она казалась несколько бледнее обыкновенного, быть может, из-за жары.
— Ты запоздала сегодня к завтраку, Дженни, — заметил я небрежно.
— Да, дорогой мой, я проснулась с головной болью. Теперь все прошло. Я полагаю, это от жары!
С этими словами она по обыкновению поцеловала меня.
— Да, конечно, от жары! — подтвердил я, и мы сели за стол.
Во время завтрака я неотступно наблюдал за Дженни. Она делала вид, что пьет чай, и на тарелке у нее лежало крылышко дичи, но я заметил, что она ничего не ест. Если Дженни заражена, если она умрет, то я — я, и никто иной, — буду ее убийцей, и не по неведению или заблуждению, а сознательно, из-за себялюбивых целей, из-за своей жалкой трусости!
После завтрака я отправился агитировать избирателей и произносить речи на митингах. Но что это был за ужасный для меня день, и как я проклинал теперь тот час, когда продал свои честь и убеждения за место в парламенте, за жалкую и дешевую популярность! Если бы Стивен Стронг не смутил меня тогда, моей Дженни была бы привита оспа, и хотя он до самой своей смерти оставался мне добрым другом, я в тот день проклял его память.
Я вернулся домой как раз вовремя, чтобы успеть переодеться к обеду. В этот день я ждал к себе гостей, и Дженни в качестве хозяйки присутствовала на этом обеде. Та вялость и утомление, которые замечались в ней утром, теперь совершенно исчезли: она была чрезвычайно весела, оживлена и остроумна. Никогда я не видел ее столь прекрасной, как в этот вечер: яркий румянец оживлял ее лицо, глаза как-то по-особенному сияли, затмевая блеск бриллиантовой диадемы, сверкавшей у нее в волосах. Но я заметил, что она опять ничего не ела, зато, вопреки привычке, выпила несколько бокалов шампанского. Прежде чем я успел избавиться от своих гостей, она ушла к себе наверх и легла спать, так что в этот вечер я не имел случая поговорить с ней.
Оставшись один после ухода гостей, я удалился в кабинет и, закурив сигару, предался мыслям. Теперь я уже не сомневался в том, что яркий румянец на ее щеках был ничем иным, как скрытой лихорадкой оспы, и что ужасная зараза свила себе гнездо под моей кровлей. Я был разгорячен, так как выпил много вина за обедом, но при мысли об этом весь холодел от ужаса. Да, Дженни заразилась оспой, но она молода и может выздороветь, если же заражусь я, то, конечно, умру.
«Весьма возможно, что я уже заразился, — думал я. — Ив этот самый момент семя страшной болезни уже начало свою разрушительную работу. Но если даже и так, — простонал я, хватаясь за эту мысль, как утопающий за соломинку, — если даже и так, то, быть может, еще не поздно!»
Я держал у себя запас свежей лимфы, так как только на днях приобрел ее, чтобы демонстрировать перед моими слушателями во время лекций и пояснять им ужасные последствия прививки. Допустим, что я сделаю себе два — три надреза ланцетом на левой руке… кто узнает об этом? Легкое воспаление руки не помешает мне присутствовать на митингах, а под рукавом моего сюртука никто не увидит этих ранок!
Что удерживает меня от того, чтобы тут же, не раздумывая, привить себе оспу? Конечно, если меня разоблачат и выведут на чистую воду — это будет ужаснейшей катастрофой, о которой даже страшно подумать! Но что могли значить все возражения в сравнении с тем ужасом, который вселяла в меня чудовищная зараза, похитившая моего отца и схватившая за горло мою единственную дочь. Нет, я сделаю это сейчас же!
Я встал и запер на замок дверь кабинета. О другой же двери, ведущей в наши спальни, я не подумал, так как Дженни давно легла спать, а кроме нее там никого не было.
Скинув сюртук, я засучил левый рукав рубашки, зажег маленькую спиртовку, чтобы стерилизовать ланцет, приготовил костяную палочку и вскрыл крошечный пузыречек с лимфой. Затем, расположившись в своем рабочем кресле таким образом, чтобы свет от электрической лампочки падал прямо мне на руку, я сделал на ней ланцетом пять глубоких надрезов, из которых выступила кровь, и смазал ранки порядочной дозой спасительного вещества.
Таким образом, операция была завершена, и теперь я сидел смирно, не шевелясь, свесив руку через спинку кресла, чтобы кровь могла остановиться прежде, чем я спущу рукав рубашки.
Вдруг я услышал позади себя легкий шорох и, обернувшись, очутился лицом к лицу с Дженни. Она стояла у дверей, ведущих в наши комнаты, и опиралась рукой на спинку кушетки, словно ноги отказывались держать ее.
Я видел ее всего одну секунду, но этого было достаточно, чтобы уловить в ее глазах выражение ужаса и отвращения. В следующий момент я уже повернул выключатель, и комната утонула во мраке; мерцал только слабый свет спиртовки.
— Отец, — спросила девушка, и голос ее из темноты звучал как-то сдавленно и глухо, — что ты делал?
— Я споткнулся и ссадил руку об угол камина… — начал я говорить первое, что пришло мне в голову, но она не дала мне закончить.
— Ах, сжалься же, сжалься надо мной, отец! — взмолилась она. — Я не могу слышать, как ты лжешь! Ведь я же видела все своими глазами!..
Наступило молчание, которое среди окружающего нас мрака казалось еще томительнее и ужаснее. Но вот Дженни заговорила снова:
— Неужели, отец, у тебя нет слов утешения для меня? Неужели я должна буду уйти так?. Скажи мне, как мог ты, препятствуя сотням и тысячам людей делать себе и своим детям прививки, тайно сделать ее себе? Если ты считаешь прививку действенным средством против заразы для себя, то почему же ты не позаботился о том, чтобы эти прививки были сделаны и мне, твоему единственному ребенку? Зачем ты уверял людей, что это вредный и глупый предрассудок? Ах, отец, отец, ответь мне! Объясни мне все это — я чувствую, что сойду с ума!
Тогда заговорил я:
— Сядь, Дженни, и слушай, и пусть в комнате будет темно — так мне легче говорить.
И я рассказал ей вкратце, но с полной ясностью и без всяких утаек обо всем. Я покаялся перед ней во всех своих слабостях, обнажил свою душу.
Дженни не проронила ни слова, но когда я кончил, она воскликнула:
— Бедный отец! Бедный, бедный мой отец! Почему ты не сказал мне всего этого несколько лет назад, когда я стала взрослой и могла уже понять тебя? Ну, да что теперь говорить об этом! Я пришла сказать тебе, что я очень больна, я знаю, что заразилась этой ужасной болезнью. О, если бы я знала две недели назад истину, я позволила бы Эрнсту привить мне оспу. Зажги свет, я хочу еще раз взглянуть на тебя. Мы уже больше не увидим друг друга. Я запрещаю тебе входить в мою комнату, и скорее наложу на себя руки, чем допущу это. Нет, нет! Не подходи ко мне, не целуй меня! Прощай, отец! Прощай! Теперь, когда я знаю все, я даже рада была бы умереть, если бы только не встретила Эрнста… — С этими словами Дженни повернулась и вышла из комнаты, медленно и с трудом поднимаясь по широкой дубовой лестнице в свою комнату, из которой она уже больше никогда не вышла.
Через сутки выяснилось, что Дженни заболела той злокачественной оспой, которая свирепствовала в городе, унося каждый день десятки новых жертв. Однако ее не отправили в госпиталь, так как я держал ее болезнь в тайне. Я нарочно выписал для нее из Лондона сиделку, которой недавно была привита оспа. Лечением я заведовал лично, хотя и не навещал и не видел больной, потому что боялся разнести заразу по всему городу, приходя от больной на митинги и собрания.
Что касается меня лично, то я уже не опасался заразы, так как по прошествии недели у меня появились четыре крупных нарыва, которые служили мне гарантией безопасности.
Прошло еще шесть дней; наступил канун выборов. Во время перерыва я вырвался домой и к своей великой радости узнал, что Дженни, которая последние двое суток находилась между жизнью и смертью, чувствует себя заметно лучше. Она сама даже сказала мне это через дверь и пожелала успеха на митинге, так что я ушел от нее почти счастливый.
Но после того как я уехал, Дженни сразу сделалось намного хуже, и она почувствовала, что настал ее последний час. Тогда она приказала сиделке послать от ее имени телеграмму доктору Мерчисону:
Приезжайте немедленно. Умираю. Хочу Вас видеть.
Полчаса спустя Мерчисон стучал в дверь ее комнаты. Она попросила сиделку накинуть ей простыню на лицо, чтобы он не мог видеть, насколько оно обезображено болезнью, и оставить ее наедине с женихом.
— Послушайте, — начала она, когда доктор Мерчисон сел возле ее постели, — я умираю от оспы и послала за вами, чтобы попросить у вас прощения. Теперь я знаю, Эрнст, что вы были правы, но узнать об этом мне было тяжело, и сердце мое надорвалось…
Он молчал, низко опустив голову на грудь. Отрывистыми фразами она передала ему то, что узнала от меня… Час спустя Дженни не стало. Мерчисон до последней минуты не отходил от нее.
Не помня себя от горя, он кинулся домой, переменил платье и направился прямо в земледельческое собрание, где я выступал перед толпой избирателей. Это был очень многолюдный и бурный митинг; умы всех были взволнованы и омрачены слухами о растущем с каждым днем числе смертей от оспы, так что даже самые надежные мои сторонники начали уже колебаться и задавать себе вопрос, действительно ли так неоспоримы мои крайние взгляды относительно предохранительных прививок.
Тем не менее моя речь, в которой я умышленно избегал вопроса о вакцинации, была принята если не с энтузиазмом, то, во всяком случае, с надлежащим уважением. Я закончил ее блестящим воззванием к народу, призывая и на этот раз оставаться верными великим принципам свободы. Я напомнил, что отстаиваю эти принципы в течение двадцати лет, а потому еще раз прошу их завтра, в решающий момент выборов, отдать свои голоса тому, кто долгие годы верой и правдой служил интересам своих избирателей и был неустанным поборником их прав.
Когда я окончил свою речь и сел, приветствуемый громкими криками одобрения, послышался голос из темного угла галереи:
— Я хотел бы спросить доктора Терна, верит ли он в действие предохранительных прививок?
Все собрание сдержанно засмеялось; сам председатель поднялся с места и, улыбаясь, сказал:
— Я, право, не вижу никакой надобности обращаться с этим вопросом к мистеру Терну, который более двадцати лет в глазах целой Англии считался одним из ревностных сторонников антивакцинации.
— Я повторяю свой вопрос! — снова раздался тот же голос. Это упорство, по-видимому, смутило председателя.
— Если неизвестный потрудится выступить открыто, вместо того, чтобы скрываться там, в темном углу галереи, то я нимало не сомневаюсь, что доктор Терн удовлетворит его любопытство.
Под сводами галереи произошло движение, и кто-то стал прокладывать себе дорогу сквозь толпу.
Но вот таинственный оппонент подошел к самой эстраде, и в его рослой, могучей фигуре я сразу узнал жениха дочери, доктора Эрнста Мерчисона.
— Я спрашиваю вас, сэр, — сказал он тем же резким металлическим голосом, — верите ли вы сами или нет в действие предохранительных прививок?
Что я мог ответить?
— Я полагаю, сэр, что, как вам уже заметил господин председатель, вся моя общественная деятельность за последние двадцать лет говорит сама за себя. Взгляды свои я достаточно часто высказывал публично, и, как мне кажется, они здесь всем известны.
Тогда Эрнст Мерчисон отвернулся от меня и обратился к собранию.
— Граждане Денчестера! — возгласил он таким звучным громовым голосом, что взгляды всех присутствующих обратились на него. — Все вы, конечно, знаете, что, по мнению доктора Терна, предварительная прививка бесполезна, даже вредоносна. Проповедуя открыто эти убеждения, он помешал сотням и тысячам людей сделать себе и своим детям эти прививки. Теперь я прошу его подтвердить всенародно свои убеждения, обнажив здесь, в присутствии всех, свою левую руку.
В собрании поднялся страшный шум, послышались голоса: «Да, да!», «Стыдитесь!», «Нет, пусть покажет!» Мои сторонники возмущались и роптали во всеуслышание, для меня же все слилось в дикий гул, и только невероятным усилием воли я вернул самообладание и, обращаясь к толпе, проговорил:
— Я здесь, чтобы отвечать на любые вопросы, но прошу защитить меня от оскорблений!
Толпа шумела и волновалась, а Эрнст Мерчисон стоял неподвижно, спокойный и неумолимый, как рок, как смерть, рядом со мной, а когда шум стих, он снова возвысил голос:
— Я еще раз повторяю свой вопрос. В городе свирепствует оспа, люди умирают сотнями, и многие поспешили предохранить себя от заразы, сделав себе прививку. Пусть же доктор Терн докажет нам, что он этого не сделал, и в доказательство обнажит перед всеми свою левую руку!
Председатель собрания взглянул на меня пристально, и я заметил, что губы его слегка побелели и дрогнули.
— Объявляю митинг закрытым! — громогласно заявил он.
Я поспешил сойти с эстрады. Вдруг голос, неумолимый голос рока прозвучал над самым моим ухом: «Убийца! Я всем покажу то, что ты желаешь скрыть!» И прежде чем я успел опомниться, Мерчисон схватил меня правой рукой за горло, а левой сорвал мое платье и белье с такой силой, что в одно мгновение обнажил мое плечо, и предательские знаки оспы предстали глазам всех, как явные улики моего позора.
Я лишился чувств, но в тот момент, когда сознание покидало меня, я услышал дикий крик ярости, сорвавшийся с уст сотен и тысяч обманутых мною людей, и эти крики и проклятия преследуют меня с тех пор повсюду. Они заставили меня покинуть родину, и даже теперь, даже здесь не дают мне покоя…
Вот и вся моя повесть, больше мне сказать нечего.